Не надо думать, что северо-восток был вовсе таким уж чужим для Южной и Северо-Западной Руси. Нет, Костомаров считал, что начиналась Северо-Восточная Русь с таких же вечевых приоритетов, что и другие земли. Этот народоправческий склад древности он относил ко всем русским землям без исключения. Колонизация северо-востока началась, собственно, совсем не с Юрия Долгорукого, отдельные части этой дикой тогда местности колонизовались с севера, из Новгорода, недаром новгородские владения лежали так близко к территории будущего Московского княжества, некоторые из важных факторий Новгорода постепенно стали совместными владениями с теми княжествами, которые лежали по границе Новгородской земли. Там, само собой, должен был существовать и вечевой порядок управления — по образу и подобию самого Новгорода. Да и жили там кроме местных народов выходцы все из того же Новгорода, и эти городки, само собой, не могли не иметь всех атрибутов новгородского права — веча и колокола. Дело было в ином — в характере княжеской власти на северо-востоке.
Пока земли северо-востока были дикими и дальними — там было все, как и по всей Руси. Славянские поселенцы в этой земле были свободными людьми. Но все менялось. «На востоке, — пояснял Костомаров, — напротив, личная свобода суживалась и, наконец, уничтожилась. Вечевое начало некогда и там существовало и проявлялось. Избрание князей также было господствующим способом установления власти, но там понятие об общественном порядке дало себе прочный залог твердости, а на помощь подоспели православные идеи. В этом деле как нельзя более высказывается различие племен. Православие было у нас едино и пришло к нам чрез одних лиц, из одного источника; класс духовный составлял одну корпорацию, независимую от местных особенностей политического порядка: церковь уравнивала различия; и если что, то — именно истекавшее из церковной сферы должно было приниматься одинаково во всем русском мире.
Не то, однако, вышло на деле. Православие внесло к нам идею монархизма, освящение власти свыше, окружило понятия о ней лучами верховного мироправления; православие указало, что в нашем земном жизненном течении есть Промысел, руководящий нашими поступками, указывающий нам будущность за гробом; породило мысль, что события совершаются около нас то с благословения Божия, то навлекают на нас гнев Божий; православие заставило обращаться к Богу при начале предприятия и приписывать успех Божию изволению. Таким образом, не только в непонятных, необыкновенных событиях, но и в обычных, совершающихся в круге общественной деятельности можно было видеть чудо. Все это внесено было повсюду, повсюду принялось до известной степени, применилось к историческому ходу, но нигде не победило до такой степени противоположных старых понятий, нигде не выразилось с такою приложимостью к практической жизни, как в Восточной Руси».
Иными словами, идея единодержавия и раболепия перед властью, которые так сильно проявились на северо-востоке, выросли на том же православии, которое исповедовали после Владимира все русские земли. Может, что-то «не то» было в этом православии северо-востока? Нет, это было точно такое же православие, поскольку северо-восток подчинялся Киеву. Конечно, в каждой географической части Руси того времени православие имело не только общие черты, но и различия — там были разные святыни, которые покровительствовали каждая своей местности: у киевлян — Десятинная церковь Богородицы и София, у новгородцев — Святая София, у черниговцев и тверичей — Святой Спас, у владимирцев при Андрее и после него — церковь Святой Богородицы с похищенной из Вышгорода иконой, которую позже так и стали именовать по месту ее нахождения — Владимирской Богоматерью. На ратные подвиги жители всех русских земель ходили как бы под покровительством своих святынь. Новгородцы бились с врагами и клялись, например, своей Святой Софией. Сам Новгород ассоциировался со Святой Софией. Изменить Святой Софии было равнозначно изменить Новгороду, и наоборот. Но только во Владимире, писал Костомаров, «святыня патрональнаго храма являлась с плодотворным чудодействущим значением». Только там «каждая победа, каждый успех, чуть не каждое сколько-нибудь замечательное событие, случавшееся в крае, называется чудом этой Богородицы». Конечно, искать причины такого мировосприятия стоит вообще в особенностях средневекового мышления. Но до появления иконы Богородицы во Владимире, а точнее до появления в этом городке Андрея Боголюбского, земля не могла похвастаться военными успехами.
Владимир лежал на задворках тогдашней русской цивилизации, это была глухая дикая местность. Андрей принес в эту глушь святыню, Андрей сумел хорошо воевать, у Андрея была твердая рука и другой взгляд на роль князя для народа. Властный и жестокий, он требовал полного и безоговорочного подчинения. По сути, Андрей не был нормальным русским князем. Хотя он происходил из вполне южной княжеской семьи, но родился и вырос там, за пределами культурных земель, на окраине мира. Он был, скажем, патриотом своего Владимира. Он строил свой Владимир по образу и подобию Киева, чтобы перенести черты древней столицы на городок, который прежде не заслуживал ровно никакого внимания. В вольностях южных князей и тем более вольностях южного простого народа Андрей видел только большое неудобство для крепкой власти. Он желал править северо-востоком твердой рукой. Наследующие Владимир князья, хотя и не были в этом направлении столь прямолинейны, хотели того же самого, то есть чтобы только князь мог решать кому и как жить (или умереть). Это особенная черта всей ветки князей, происходивших от Юрия Долгорукого. Эти князья не хотели Киева как центра русского мира, они хотели сместить центр на свой северо-восток, потому что там управлять было легче, народ уже был более зависим от князя, чем на юге или северо-западе.
Древних городов было не так уж много. Новые строили князья, они же их и заселяли, так что и порядки в новых городах диктовали князья. Там, где в других землях было право выбора и следование каким-то древним законам передачи власти, на северо-востоке образовалось другое право, потому что традиции там на новых землях не было. К традиции, скажем, относилась Вышгородская икона, но она была перехвачена Андреем, чтобы положить начало новой традиции — от иконы и от Андрея. Неудивительно, что Владимир стал центром этой новой традиции, и северо-восток постепенно признавал эти нововведения, отдавая дань Владимиру за его успехи и… за его искоренение личной свободы.
«Возникает спор между старыми городами Ростовско-Суздальской земли и новыми — Владимиром, — пишет Костомаров, — Владимир успел в споре; он берет перевес: это — чудо Пресвятой Богородицы. Замечательно место в летописи, когда после признания, что ростовцы и суздальцы, как старейшие, действительно поступали по праву (хотяще свою правду поставити), после того как дело этих городов подводится под обычай всех земель русских, летописец говорит, что, противясь Владимиру, они не хотели правды Божией (не хотяху створити правды Божия) и противились Богородице. Те города хотели поставить своих избранных землею князей, а Владимир поставил против них Михаила, и летописец говорит, что сего же Михаила избра святая Богородица. Таким образом, Владимир требует себе первенства в земле на том основании, что в нем находилась святыня, которая творила чудеса и руководила успехом. Володимирцы, рассуждает тот же летописец, прославлены Богом по всей земле, за их правду Бог им помогает; при этом летописец объясняет, почему володимирцы так счастливы: его же бо человек просит у Бога всем сердцем, то Бог его не лишит. Таким образом, вместо права общественного, вместо обычая, освященного временем, является право предприятия с молитвою и Божиего соизволения на успех предприятия. С виду покажется, что здесь крайний мистицизм и отклонение от практической деятельности, но это только кажется: в самой сущности здесь полнейшая практичность, здесь открывается путь к устранению всякого страха пред тем, что колеблет волю, здесь полный простор воли; здесь и надежда на свою силу, здесь умение пользоваться обстоятельствами. Владимир, в противность старым обычаям, древнему порядку земли, делается верховным городом, потому что Богородица покровительствует ему, а ее покровительство видно из того, что он успевает. Он пользуется обстоятельствами; тогда как его противники держатся боярством, избранным высшим классом, Владимир поднимает знамя массы, народа, слабых против сильных; князья, избранные им, являются защитниками правосудия в пользу слабых».
Это, конечно, было сплошным лицемерием: принимая сторону слабых, то есть не имеющих влияния на власть князя, владимирские князья создали особую среду, особый тип управления. Всеволод Юрьевич был избран этими слабыми, то есть, по Костомарову, он получил власть из рук народного владимирского веча, но вече этим избранием обрекло себя впоследствии на быструю смерть, поскольку приговор владимирского веча был таков: горожане избрали на власть не одного какого-то князя Всеволода, но князя со всем его потомством — они приговорили наследную передачу власти. Наследная передача власти — это совсем не то, что избрание князя и заключение с ним ряда, это полная отдача под руку князя с его потомством, то есть то, что с успехом потом демонстрировали душители новгородских свобод, требуя полной власти над людьми: только князь должен решать, что и как ему делать, народ и права не имеет даже советовать князю, как тому поступить, князь имеет право отнять имущество или наградить имуществом, князь имеет право приказать идти на войну, даже если народ считает такую войну бессмысленной и вредной, народу остается только смиряться и молчать. Причем народ тут не только простолюдины, но и высокопоставленные лица — все, кто ниже конкретного князя. В такой ситуации вече становится ненужным: все решают те, кого князь облек доверием решать, кого он назначил. В такой ситуации вече не просто не нужно, оно опасно и вредно для власти князя. Оно и уходит, но не сразу, но постепенно, по мере роста новых городов на северо-востоке, где его попросту нет с самого начала. Старым городам остается, как и народу, смиряться и молчать.
«Известно, — объяснял Костомаров, — как ученые придавали у нас значение новым городам именно потому, что они новые. По нашему мнению, новость городов сама по себе еще ничего не значит. Возвышение новых городов не могло родить новых понятий, выработать нового порядка более того, сколько бы все это могло произойти и в старых. Новые города населялись из старых, следовательно, новопоселенцы невольно приносили с собой те понятия, те воззрения, какие образовались у них в прежнем месте жительства. Это в особенности должно было произойти в России, где новые города не теряли связи со старыми. Если новый город хочет быть независимым, освободиться от власти старого города, то все-таки он по одному этому будет искать сделаться тем, чем старый, не более. Для того чтобы новый город зародил и воспитал в себе новый порядок, нужно, чтоб или переселенцы из старого, положившие основание новому, вышли из прежнего вследствие каких-нибудь таких движений, которые были противны массе старого города, или чтоб они на новоселье отрезаны были от прикосновения со старым порядком и поставлены в условия, способствующие развитию нового. Переселенцы, как бы далеко они ни отбились от прежних жилищ, удерживают старый быт и старые коренные понятия сколько возможно, насколько не стирают их новые условия; изменяют их только вследствие неизбежности, при совершенной несовместимости их с новосельем, и притом изменяют не скоро: всегда с усилиями что-нибудь оставить из старого. Малороссияне двигались в своей колонизации на восток, дошли уже за Волгу, и все-таки они в сущности те же малороссияне, что в Киевской губернии, и если получили что-нибудь особенное в слове и понятиях и в своей физиогномии, то это произошло от условий, с которыми судьба судила им сжиться на новом месте, а не потому единственно, что они переселенцы. То же надобно сказать о сибирских русских переселенцах: они все русские, и отличия их зависят от тех неизбежных причин, которые понуждают их несколько измениться, применяя условия климата, почвы, произведений и соседства в свою пользу. Новые города в Древней России, возникая на расстоянии каких-нибудь десятков верст от старых, как Владимир от Суздаля и Ростова, не могли, по-видимому, иметь даже важных географических условий для развития в себе чего-нибудь совершенно нового. Даже и тогда, когда новый город отстоял от старого на сотни верст, главные, однако же, признаки географии условливали их сходство. В XII веке Владимир в исторической жизни является зерном Великороссии и вместе с тем Русского единодержавного государства; те начала, которые развили впоследствии целость русского мира, составили в зародыше отличительные черты этого города, его силу и прочность. Сплочение частей, стремление к присоединению других земель, предпринятое под знаменем религии, успех, освящаемый идеею Божиего соизволения, опора на массу, покорную силе, когда последняя протягивает к ней руку, чтоб ее охранять, пока нуждается в ней, а впоследствии отдача народного права в руки своих избранников — все это представляется в образе молодого побега, который вырос огромным деревом под влиянием последующих событий, давших сообразный способ его возрастанию. Татарское завоевание помогло ему. Без него, при влиянии старых начал личной свободы, господствовавших в других землях, свойства восточной русской натуры произвели бы иные явления, но завоеватели дали новую цель соединения разделенным землям Руси».
Вот эта черта, этот водораздел, который отделил новое от старого. Монголы. Монголам, в сущности, было совершенно безразлично, каким способом управляется завоеванная ими земля. Они никогда и нигде не претендовали переменить порядок управления. Этот порядок они оставляли на усмотрение самих завоеванных народов. Им было важно только одно: чтобы эти территории не выходили из-под контроля и исправно платили дань. Монголы не искореняли ни народоправства, ни даже религии местных народов. Они катком прошись по всей Руси, уничтожили возможные очаги сопротивления, а дальше — дальше им нужно было наладить постоянное поступление дани. Для этого они выбирали на покоренной земле доверенное лицо, приказчика, как называет это лицо Костомаров, «это единое лицо, этот приказчик приготовлен был русскою историею заранее в особе великого князя, главы князей, и, следовательно, управления землями». Но на завоеванной территории сложились запутанные права передачи власти, эта власть передавалась по старшинству. Из-за этого права на власть велись междоусобные войны. Фактически к времени нашествия земля уже разделилась на юг и северо-восток, в ней было два великих князя — киевский и владимирский. Монголам это пришлось понять и разделить сбор дани по территориальному признаку, разделив, по сути, юг и северо-восток на долгие столетия.
Идея передачи власти по старшинству и право избрания князя с приходом монголов уступили место другому принципу права — «воле государя всех земель, государя законного, ибо завоевание есть фактический закон выше всяких прав, не подлежащий рассуждению». Но кто был государем всех земель? Великий князь владимирский? Увы, нет. Таким государем был монгольский хан. Он завоевал — он и государь. Так что неудивительно, что на сохранившихся монетах монгольского времени можно прочитать «царь Тохтамыш». Легче всего с появлением такого «русского» государя смирились на северо-востоке, по словам Костомарова, «ничего не было естественнее, как возникнуть этому ханскому приказчику в той земле, где существовали готовые семена, которые оставалось только поливать, чтоб они созрели». «Государь» назначал «приказчика» для этой территории по своему усмотрению, но нарекался этот приказчик великим князем владимирским, хотя постепенно на это звание стали претендовать московские князья. Они оказались, так сказать, самыми предприимчивыми и самыми верными приказчиками ханов.
Но тут очень помогла монголам не только политика сначала владимирских, потом московских князей, но и северо-восточная русская церковь. Эта церковь уже хорошо привыкла нести народу идею терпения и послушания, в этом контексте монгольское нашествие рассматривалось церковью как благое испытание, посланное народу за его грехи. Тогда было принято, что завоевание не происходит без причины, оно — гнев Божий, оно дается за грехи всей завоеванной земли, и искупить эти грехи, пострадать — главная задача для хорошего и правильного верующего. Поскольку вне веры средневекового мира не существует, то народ жил под завоеванием по вере своей — то есть под властью завоевателей, смиряясь и терпя, искупляя грехи. Князья, которые в вопросах веры ничем от всего прочего народа не отличались, тоже «смирялись и терпели», то есть даже и не пробовали на своем северо-востоке сопротивляться после поражения. Церковь приложила к этому делу немало усилий — на каждой проповеди покоренному народу внушалось, что только смирение и страдание даруют путешествие в рай. Церковь не призывала ни к восстаниям, ни к сопротивлению, она сама посылала своих северо-восточных митрополитов в Орду за своими церковными ярлыками. Недаром позже многие церковные деятели с огромным стыдом признавали страницы такой русской истории. Государь всея завоеванной Руси — хан, великий владимирский князь — наместник хана, митрополит владимирский — наместник Бога, получивший утверждение в должности от хана. Чудесная картина, не правда ли?
Но почему в конце концов не Владимир стал центром северо-востока, а Москва? Тут тоже нужно искать причины не только в хорошем географическом положении этого городка, а в политике его князей, составе населения и роли церкви. Последняя причина была, по сути, наиважнейшей. «Над Москвою почиет благословение Церкви: туда переезжает митрополит Петр; святой муж своими руками приготовляет себе там могилу, долженствующую стать историческою святынею местности; строится другой храм Богородицы, и, вместо права, освященного стариною, вместо народного сознания, парализованного теперь произволом завоевания, берет верх и торжествует идея Божиего соизволения к успеху». Конечно, московский князь приложил немало усилий, чтобы этот митрополит Петр остался и умер в Москве, для этого митрополита долго и очень успешно привечали в будущей столице, для него там даже выстроили митрополичий городок, митрополит не знал отказа ни в чем, почему бы и не соблазниться мирскими благами? А кости его, то есть святые мощи, стали увеличивать значение Москвы, в конце концов она и победила.
Немалое значение имел и особый состав населения. «Заметим, однако, — пишет Костомаров, — что Москва, точно как Древний Рим, имела сбродное население и долго поддерживалась новыми приливами жителей с разных концов русского мира. В особенности это можно заметить в высшем слое народа — боярах и в то время многочисленных дружинах. Они получали от великих князей земли в Московской земле, следовательно, та же смесь населения касалась не только города, но и земли, которая тянула к нему непосредственно. При такой смеси различные старые начала, принесенные переселенцами из прежних мест жительства, сталкиваясь между собою на новоселье, естественно должны были произвести что-то новое, своеобразное, не похожее в особенности ни на что, из чего оно составилось. Новгородец, суздалец, полочанин, киевлянин, волынец приходили в Москву каждый со своими понятиями, с преданиями своей местной родины, сообщали их друг другу; но они уже переставали быть тем, чем были и у первого, и у второго, и у третьего, а стали тем, чем не были они у каждого из них в отдельности. Такое смешанное население всегда скорее показывает склонность к расширению своей территории, к приобретательности на чужой счет, к поглощению соседей, к хитрой политике, к завоеванию, и, положив зародыш у себя в тесной сфере, дает ему возрасти в более широкой — той сфере деятельности, которая возникнет впоследствии от расширения пределов». То есть смешение народа в Москве и помогло приказчикам хана московским князьям проводить излюбленную ими политику — расширять владения, укрепляться и порабощать. Ни о какой освободительной борьбе Москвы с ханами и речи нет. Все просто: за счет ханской силы Москва стала присоединять к себе чужие земли, а стоило присоединяемым «добровольно» возмутиться, то есть дать Москве военный отпор, это сопротивление Москве обрисовывалось в Орде как посягновение на власть самого хана, так что монголы с большой охотой давали Москве свои войска, чтобы этот хороший приказчик и дальше столь же рачительно управлял подведомственной территорией. Кто же хорошую собаку бьет плеткой? Для Москвы, для ее князей не казалось противоестественным даже то, что ханы стали исповедовать ислам, — все равно это были государи русские, пусть и иноверцы. И митрополиты ездили к ханам-мусульманам за своими ярлыками на управление Русской церковью! Конечно, на таких христиан ханы с исламом в голове могли смотреть только с добродушием…
Именно при ханах эта северо-восточная церковь приобрела огромную силу — власть и земли. С северо-восточной церковью происходило то же, что и с северо-восточными князьями, — она укреплялась. «С церковью, — делал вывод Костомаров, — случилось в великорусском мире обратное тому, что было в южнорусском. В южнорусском, хотя она имела нравственное могущество, но не довела своей силы до того, чтоб бездоказательно освящать успех факта; на востоке она необходимо, в лице своих представителей — духовных сановников, должна была сделаться органом верховного конечного суда; ибо для того, чтоб дело приняло характер Божиего соизволения, необходимо было признание его таким от тех, кто обладал правом решать это. Поэтому церковные власти на востоке стояли несравненно выше над массою и имели гораздо более возможности действовать самовластно».
Но эта власть церкви зависела не только от ханских милостей, но и от северо-восточных князей, князья, по правде-то, и приготовили церковь к тому, что она так легко научилась служить любому господину: «Духовенство поддерживало князей в их стремлении к единовластию; князья также ласкали духовенство и содействовали ему силою; но при каждом случае, когда духовная власть переставала идти рука об руку с единодержавною светскою, последняя сейчас давала почувствовать духовной власти, что светская необходима. Это взаимное противовесие вело так успешно к делу. Власть светская, подчинившись духовной, допустивши теократический принцип, не могла бы идти прямым путем, не могла бы приобретать освящения своим предприятиям; тогда родились бы сами собою права, которые бы ее связывали. Но коль скоро духовная пользовалась могуществом, которое, однако, всегда могла от нее отнять светская, тогда, для поддержания себя, духовная должна была идти рядом со светской и вести ее к той цели, какую избирает последняя».
Светская власть избрала для себя путь пресмыкания перед ханом, духовная с завидной легкостью последовала дурному примеру. И замечательная формулировка «нет власти кроме как от Бога» способствовала тому, что наше иго растянулось на 250 лет под монголами и на всю оставшуюся историю под всеми остальными деспотами. Церковь одобряла все, что совершала власть светская, какие бы формы беззакония поступки «государей» ни принимали. И в то же время, говорит Костомаров, если возникала оппозиция с церковной стороны, она тут же «государями» пресекалась: «Митрополит Филипп заплатил жизнью за обличение душегубств и кощунств того же Иоанна Грознаго; а царь Алексей Михайлович не затруднился пожертвовать любимцем Никоном, когда тот поднял слишком независимо голову, защищая самобытность и достоинство правителя Церкви. Зато при обоюдном согласии властей, когда как светская не требовала от духовной признания явно противного Церкви, так духовная не думала стать выше светской, Церковь фактически обладала всею жизнью — и политической и общественной, и власть была могущественна потому, что принимала посвящение от Церкви. Так-то философия великорусская, сознав необходимость общественного единства и практического пожертвования личностью, как условием всякого общего дела, доверила волю народа воле своих избранных, предоставила освящение успеха высшему выражению мудрости, и так дошла она в свое время до формулы: Бог да царь во всем! — знаменующей крайнее торжество господства общности над личностью». Сама северо-восточная церковная догматика резко отличается от южнорусской. Если там споры заходили, по существу, не о том, как веруешь, а о том, во что веруешь, то на северо-востоке они вертелись вокруг других вопросов — обрядов и формул, то есть внешней оболочки религии. Поэтому юг был толерантным к чужой вере, а северовосток выбрал другую позицию — нетерпимость.
В монгольские времена, когда митрополитам приходилось пресмыкаться перед завоевателями, а народ учили, что послушание — благо, этого еще так незаметно, но, как только уходит монгольская опасность и начинается великорусский период — эта нетерпимость ко всему чужому становится главной догмой православия.
«Образовалась нетерпимость к чужим верам, презрение к чужим народностям, высокомерное мнение о себе, — говорит Костомаров. — Все иностранцы, посещавшие Московщину в XV, XVI, XVII столетиях, одногласно говорят, что москвитяне презирают чужие веры и народности; сами цари, которые в этом отношении стояли впереди массы, омывали свои руки после прикосновения иноземных послов христианских вероисповеданий. Немцы, допущенные жить в Москве, подвергались презрению от русских; духовенство вопияло против общения с ними; патриарх, неосторожно благословивши их, требовал, чтоб они отличались порезче от православных наружным видом, чтоб вперед не получить нечаянно благословения. Латинская и лютерская, армянская и другая всякая вера, чуть только отличная от православной, считались у великоруссов проклятою. Русские московские считали себя единственным избранным народом в вере, и даже не вполне были расположены к единоверным народам — к грекам и малороссиянам: чуть только что-нибудь было несходно с их народностию, то заслуживало презрения, считалось ересью; на все не-свое они смотрели свысока. Образованию такого взгляда неизбежно способствовало татарское порабощение. Долгое унижение под властью чужеверцев и иноплеменников выражалось теперь высокомерием и унижением других. Освобожденный раб способнее всего отличаться надменностью». Но тут, пожалуй, историк немного отступил от правды. Освобожденный раб, поколениями воспитанный в рабстве, остается рабом. Не было бы монголов, московские князья нашли бы другой устрашающий фактор, чтобы создать из свободного населения покорные орудия для комфортабельной княжеской жизни. Они, собственно, начали это делать еще до монголов, во владимирский период истории.
А московские князья для управления своими территориями избрали уже оптимальную политику: «это переселение жителей городов и даже целых волостей и размещение на покоренных землях военного сословия, долженствующего служить орудием ассимилирования местных народностей и сплочения частей воедино. Такую политику показала резко Москва при Иване III и Василии, его сыне, когда из Новгорода и его волости, из Пскова, из Вятки, из Рязани выводились жители и разводились по разным другим русским землям, а из других переводимы были служилые люди и получали земли, оставшиеся после тех, которые подверглись экспроприации». Таким образом легко ломались древние связи, которые обычно складываются, когда народ живет на своей собственной земле, ломались традиции, образовался особый народ — не имеющий исторической памяти. А таким народом управлять легко, он живет только по милости государя.
Но почему не Владимир, а Москва? Именно потому, что это было особенное место, не имеющее традиций. Владимир возник еще при другом праве, в нем, пусть и в смягченной форме, еще существовали — по Костомарову — вечевые и федеративные начала, но «теперь, под влиянием завоевания и развития в народном духе уничтожающих их противоположных начал, — первые задушены страхом вознесенной власти, вторые ослабели вслед за первыми. Князья все более и более переставали зависеть от избрания и не стали, вследствие этого, переходить с места на место; утверждались на одних местах, начали смотреть на себя как на владетелей, а не как на правителей, стали прикрепляться, так сказать, к земле и тем самым содействовать прикреплению народа к земле. Москва, порабощая их и подчиняя себе, тем самым возрождала идею общего отечества, только уже в другой форме, не в прежней федеративной, а в единодержавной. Так составилась монархия московская; так из нее образовалось государственное русское тело. Ее гражданственная стихия есть общинность, поглощение личности, так как в южнорусском элементе, как на юге, так и в Новгороде, развитие личности врывалось в общинное начало и не давало ему сформироваться… племя южнорусское имело отличительным своим характером перевес личной свободы, великорусское — перевес общинности.
По коренному понятию первых, связь людей основывается на взаимном согласии и может распадаться по их несогласию; вторые стремились установить необходимость и неразрывность раз установленной связи и самую причину установления отнести к Божией воле и, следовательно, изъять от человеческой критики. В одинаких стихиях общественной жизни первые усвоивали более дух, вторые стремились дать ему тело; в политической сфере первые способны были создавать внутри себя добровольные компании, связанные настолько, насколько к тому побуждала насущная необходимость, и прочные настолько, насколько существование их не мешало неизменному праву личной свободы; вторые стремились образовать прочное общинное тело на вековых началах, проникнутое единым духом. Первое вело к федерации, но не сумело вполне образовать ее; второе повело к единовластию и крепкому государству: довело до первого, создало второе. Первое оказалось много раз неспособным к единодержавной государственной жизни. В древности оно было господствующим на русском материке и, когда пришла неизбежная пора или погибнуть, или сплотиться, должно было невольно сойти со сцены и уступить первенство другому. В великорусском элементе есть что-то громадное, созидательное, дух стройности, сознание единства, господство практического рассудка, умеющего выстоять трудные обстоятельства, уловить время, когда следует действовать, и воспользоваться им насколько нужно…»
Вот и северорусские князья сумели уловить дух времени, воспользовались своим моментом — когда создавшая этот народ монгольская стихия отступила, они переняли главное ордынское достижение — единодержавие и создали государство… по образу и подобию ордынское, но с русским самовластцем во главе. Таковое устройство государства Костомаров рассматривал как противоестественное для южноруса и привычное для великоруса: «Все общество отдает свою судьбу олицетворению своей власти, тому лицу, которое поставляет над обществом Бог, и, следовательно, все обязано ему повиновением. Таким образом, все принадлежит ему безусловно, как наместнику Божию; отсюда понятие, что все Божье да царское. И пред царем, как и пред Богом, все равны. Но как Бог одного возвышает, награждает, а другого карает, унижает, так поступает и царь, исполняющий на земле божественную волю. Это выражается прекрасно пословицею: воля Божья, суд царев. Отсюда народ безропотно сносил даже и то, что, казалось, превосходило меры человеческого терпения, как, например, душегубства Иоанна Грозного. Царь делал несправедливо, жестоко, но, тем не менее, он был орудием Божией воли. Противиться царю, хотя бы и неправедному, значит, противиться Богу: и грешно, и неполезно, потому что Бог пошлет еще худшие беды. Имея безусловную власть над обществом, царь есть государь, то есть полный владетель, собственник всего государства. Слово государь именно означало собственника, имеющего право безусловно, по своему усмотрению, распорядиться всем, что есть в его государстве, как своими вещами. Оттого-то древние новгородцы, воспитавшие себя под иными началами, различные притом от великорусов по народности, так взволновались, когда Иван III задумал изменить древний титул господина на титул государя. Понятие о господине выражало лицо, облеченное властью и уважением; господ могло быть много: и владыка был господин, и посадник — господин; но государь был лицо, о власти которого не могло быть и рассуждения: он был един, как един собственник вещи; Иван домогался быть государем в Новгороде, хотел заменить собою Великий Новгород, который был до того времени государем; так же точно, как в Великороссии великий князь заменил общественную волю всей нации. Будучи самодержавным творцом общественных условий, государь делал все и, между прочим, жаловал за службу себе землями. Таким образом, земля принадлежала, по первоначальному понятию, миру, то есть всему обществу; по передаче этого права — лицу государя, давалась от последнего в пользование отдельным лицам, которых угодно было государю возвысить и наделить. Мы говорим пользование, ибо в точном значении собственников не было. То, что давалось от царя, всегда могло быть отнято и отдано другому, что беспрестанно и случалось. Коль скоро образовалось отношение рабочих к такому землевладельцу, то землевладелец, естественным порядком, получил значение олицетворенного мира, так же как царь в значении олицетворенной нации. Крепостной человек соединял свою судьбу с достоинством господина: воля барина стала для него заменять собственную волю, точно так же, как там, где не было барина, эту собственную личную волю поглощал мир».
Мир — это понятие чисто северо-восточное, в южных землях был аналог — громада, но они не идентичны. Общинные отношения в Южной Руси начинали уже разваливаться, поэтому земли там принадлежали семьям, а не общине, на северо-востоке закрепощение пошло по пути попятного движения — снова к общине, так куда как удобнее управлять. Поэтому во времена Костомарова у крепостного крестьянина не было личной земельной собственности, вся земля принадлежала общине, этому искусственно созданному миру, вовсе не такому древнему русскому понятию, как это принято многими считать. Это было, если хотите, искусственное возвращение к «старине» еще Ярославовой Русской Правды, то есть страшной древности в период создания единодержавного северо-восточного государства. Таковая особенность и породила особо тяжелые условия крепостничества и такую его непонятную для цивилизованного мира длительность с отменой в 1861 году, да еще и неполной, экономически бессмысленной.
Так что великорусский народ с искусственно созданным для него миром, по сути, оказался в чудовищном рабстве. «В Южной Руси, — писал Костомаров, — которой историческая жизнь текла иначе, не составилось такого понятия о мире. Там прежние древние удельно-вечевые понятия продолжали развиваться и встретились с польскими, которые, в основе своей, имели много общего с первыми и если изменились, то вследствие западноевропейских понятий. Древнее право личной свободы не было поглощено перевесом общественного могущества, и понятие об общей поземельной собственности не выработалось. Польские идеи произвели в старорусских только тот переворот, что регулировали последние. Каждый земледелец был независимым собственником своего достояния; польское влияние только обезопасило его от произвола народной воли, и прежде выражавшегося самодействием общества в смысле соединения свободных личностей, и облекло его владение de facto правом. Таким образом, оно возвысило богатых и влиятельных, образовало высший класс, а массу бедного народа повергло в порабощение. Но там магнат владелец не представлял собою выражения царской, а чрез нее и барской воли; он владел по праву; в переводе на более простой язык — право это выражало силу, торжество обстоятельств и давность происхождения. Там крестьянин не мог дать своему господину никакого значения священной воли, ибо он отвлеченного права не понимал, потому что сам им пользовался, а олицетворения он не видал, ибо его господин был свободный человек. Естественно, и раб, при первой возможности, желал сделаться свободным; тогда как в Великороссии он не мог этого желать, ибо находил своего господина зависевшим от другой высшей воли, так же как он сам зависел от него.
У южнорусов редко были случаи, чтоб крепостной был искренно расположен к своему господину, чтоб так был связан с ним бескорыстно, будто сыновней, любовью, как это нередко мы видели в мире отношений господ к крестьянам и слугам в Великороссии. У великороссиян встречаются примеры трогательной привязанности такого рода. Крепостной человек, слуга, раб нередко предан своему барину вполне, душою и сердцем, даже и тогда, когда барин не ценит этого. Он хранит барское добро, как свое; радуется, когда честолюбивый барин его получает почет». Неудивительно, что и особенности правлений уже русских государей (не ханов) точно соответствовали рабскому сознанию воспитанного поколениями северо-восточных князей народа, не столь важно, крестьянин это был, дворянин, купец или вельможа. В единодержавном Русском государстве все равно не имелось граждан, то есть свободных людей, все они были крепостные рабы своего государя. А уж хорошие или дурные им доставались государи — дело другое. Чаще — дурные.
К началу царствования одного из самых жестоких русских самодержцев, ведущих род от Рюрика, Ивана Васильевича Грозного, к московским землям были присоединены все возможные из бывших самостоятельных: при Иване Третьем — Новгород, при Василии — Псков и Рязань; Москва распространилась на эти территории, жители которых, представляющие опасность, были расселены, а на их место перевезены жители московские, к рабству привычные. Так первые цари сразу же сломали возможность противостояния. Эпоха народоправства должна была отойти в прошлое. Настала другая эпоха — единогласного подчинения электо… извините, народа. Но народ-то видел, что собой представляют московские бояре и московская церковь. Так что первая при самодержавном режиме оппозиция возникла уже не в городах, не среди вечевого самоуправления, а в среде наиболее отдаленной от всего мирского — в монастырях и Церкви. Хотя русская московская церковь и служила целиком и полностью своим государям, тем не менее Церковь тоже состоит из людей, причем в те времена — людей книжных, то есть живущих по Писанию, и некоторые из таких церковных людей сравнивали слова своего Иисуса с тем, что видели вокруг, и сравнение было не в пользу Москвы. Внимательно читая древние тексты, они неожиданно осознали, что то, чему учил Иисус, и то, что творят церковные и мирские сановники, — это два разных учения. Желая, чтобы мирская и церковная жизнь стала воистину христианской, они не понимали, какую беду призывают на свою голову.
Нил Сорский (в миру Николай Майков) (1433, Москва, — 1508). Нил Сорский принял участие в двух важнейших вопросах своего времени: об отношении к «новгородским еретикам» и о монастырских имениях. Ревностным Борцом за идею Нила Сорского выступил его Ближайший «ученик», инок Вассиан Патрикеев (Вассиан Патрикеев Косой, до монашества — князь Василий Иванович Патрикеев)
Еще при Иване Васильевиче, деде Ивана Грозного, в Белозерском крае появился обличитель неправды Нил Сорский. Этот человек, мечтавший об иноческих подвигах, оказался в Кирилло-Белозерском монастыре, но не смог там ужиться: нравы монастырские, от которых он ожидал строгости и чистоты, оказались куда как более обращены в мирскую сторону, так что Нил ушел из монастыря и поселился в скиту. Там он и начал великий труд — сочинение обличительных текстов, которые, по его мысли, должны были заставить иноков вспомнить о предназначении церковного служения.
К Нилу потянулись люди, настроенные соответствующим образом, скоро из отшельнического жилья Нила образовался небольшой монастырь, своего рода монашеское товарищество, которое строилось совсем на иных принципах, чем все существующие на той Руси монастыри. До той поры такие скитские обители в Московии были неизвестны. Хотя происхождение их терялось в глубочайшей древности. Нил считал, что мир — это обитель греха, мир его практически не интересовал. Чистоту веры и души можно было, по его мнению, обрести только полностью отойдя от мирских проблем. «Мир, — говорил он, — ласкает нас сладкими вещами, после которых бывает горько. Блага мира только кажутся благами, а внутри исполнены зла. Те, которые искали в мире наслаждения, все потеряли: богатство, честь, слава — все минет, все опадет как цвет. Того Бог возлюбил, кого изъял от мира». Он верил, что полностью проникнуть в Божий промысел и стать ближе к Богу можно, только путем постоянного труда переработав свою душу, возвысив ее от низменных желаний и прельщений к полному христианскому идеалу. Размышляя по этому поводу, он вспоминал слова святого Варсонофия, что если внутреннее делание (то есть переработка души) не помогает человеку стать лучше и чище, то не поможет ему никакое внешнее делание — то самое, что так любили русские цари: раздача милостыни, хождение по храмам, изнурение своего тела постом и молитвой. «Напрасно, — объяснял он, — думают, что делает доброе дело тот, кто соблюдает пост, метание, бдение, псалмопение, на земле лежание, — он только согрешает, воображая, что все это угодно Богу. Чтение молитв и всякое прилежное богослужение не ведет само по себе к спасению без внутреннего делания». Это внутреннее делание, по сути, предлагали и тогдашние алхимики, но многие из них, не понимая предмета, искали свой философский камень в посторонних предметах, пытаясь заниматься не усовершенствованием своей души, а усовершенствованием мирских материалов, которые к душе имеют ровно столько же отношения, как гранит к мысли. В результате алхимики сосредоточили свои усилия на получении золота, наиболее пагубного металла для развития внутреннего чистого человека. Монахи, которые философского камня не искали, тоже отклонились, по его мнению, от правильно пути, сосредоточившись целиком на внешней, обрядовой церковной догматике. «Тот не только не погубляет своего правила, кто оставит всякие псалмопения, каноны и тропари и все свое внимание обращает на умственную молитву; тот еще более умножает его», — пояснял Нил. Умственная молитва — достояние еще более глубокого временного пласта, первыми среди христиан греческой веры ее стали пропагандировать исихасты, тогда был еще жив Константинополь. Умственная молитва вообще предполагала, что не столь важно, где человек предается молитве — в храме или в уединении, при иконах или без оных, важен факт соединения человека с Богом, прямой разговор со своим создателем. И неважно, соблюдает при этом верующий строгий пост (обязательное условие в тогдашнем религиозном контексте), можно говорить с Богом, не предаваясь строгому посту, если твоя душа чиста и открыта. «Лучше, — говорил он, — с разумом пить вино, чем пить глупо воду. Если человек замечает, что та или другая пища, утучняя его тело, возбуждает в нем дурные наклонности, воспитывает в нем сластолюбие, он должен удаляться от нее; а если тело его требует поддержки, то он должен принимать всякую пищу и питье, как целебное средство. Безмерный пост и пресыщение равным образом предосудительны… Но безмерный пост и безмерное воздержание приносят еще более вреда, чем ядение до сытости». На вопрос, что же необходимо для достижения заветного состояния чистоты, он отвечал просто: избавиться от восьми человеческих грехов — чревообъедения, блуда, сребролюбия, гнева, печали, уныния, тщеславия и гордости. Только полностью очищенный от мирской суеты человек достигнет Царствия Небесного. Вся беда от дурных помыслов. Сначала этот помысел незаметно вкрадывается в душу, потом человек незаметно к нему склоняется, потом начинает воплощать дурные мысли, а затем эти мысли полностью им овладевают и начинают им управлять.
Поскольку немногие люди готовы отказаться от владеющих ими желаний, то и для уединенной жизни в скиту годятся немногие. Вот почему он считал, что в монастырях, где люди вынуждены жить в отрыве от мира, не только не достигается искомый идеал, напротив, он извращается. Вдали от мира монахи лелеют свои дурные помыслы, взращивают их и становятся опасны для простого мирянина, который такими сложными вопросами не задается. «Аспид ядовитый и лютый зверь, — говорил Нил, — укрывшись в пещере, остается все-таки лютым и вредным. Он никому не вредит, потому что некого кусать ему, но он не делается добронравным оттого, что в пустынном и безлюдном месте не допускают его делать зла: как только придет время, он тотчас выльет свой сокровенный яд и покажет свою злобу. Так и живущий в пустыне не гневается на людей, когда их нет, но злобу свою изливает над бездушными вещами: над тростью, зачем она толста или тонка, на тупое орудие, на кремень, не скоро дающий искру. Уединение требует ангельского жития, а неискусных убивает». Скитское общежитие, которое создал сам Нил, разительно отличалось от быта монастырей: собравшиеся ради спасения своей души иноки своим трудом добывали себе хлеб и только в крайнем случае принимали подаяние. Это была жизнь подвижников. Скитская церковь была крайне бедной: в ней не было ни золотых или серебряных сосудов или украшений, только бедные обычные вещи. Даже камень для строительства церкви он считал слишком богатым, его церковка была самой простой — деревянной.
Но Иван Васильевич, который на словах очень уважал Нила, легко сумел обвести старца вокруг пальца. Его проповедь нестяжания он использовал для захвата монастырских богатств. Естественно, когда этот жестокий вопрос был вынесен на церковный собор, присутствовавшие там настоятели монастырей и архиереи (их богатства тоже следовали упразднению) очень возмутились. На соборе они стали припоминать, что монастыри раздают милостыню, содержат нищих, поминают умерших, им для полноценной работы нужны свечки, ладан и мука для просфор — как не быть монастырским землевладениям? И вообще — так повелось еще при первых князьях. Иван, побоявшись церковной оппозиции, вопрос замял, тут его жадность вынуждена была отступить перед сплочением Церкви. Нил, ничего в царской политике не понимающий, возмутился. Он ополчился против Церкви, не желающей быть нищей. Так что в Московии появились жесткие и находившие отклик у простолюдинов сочинения, в которых Нил обличал монахов. Он рассказывал сатирически, как монахи требуют милостыни, а игумены выпрашивают крупные вклады, обещая настоящим злодеям Царствие Небесное.
После смерти Нила его обличения продолжил ученик — насильно постриженный царем Иваном боярин Василий Косой, в иночестве Вассиан. Как писал Костомаров, «Вассиан за исходную точку зрения на монашеское благочестие принимает то правило, что для разумеющих истину благочестие познается не в церковном пении, не в быстром чтении, не в седальнях, тропарях и гласах, а в умилении молящихся, в изучении божественных пророков, евангелистов, апостолов, творений святых отцов и в согласном с учением Христа образом жизни. Обладание селами влечет монахов к порокам, противным духу евангельскому».
Вассиан Патрикеев (ок. 1470–1532), по прозванию Косой (в миру — Василий Иванович Патрикеев), — князь, монах, публицист, один из лидеров «нестяжателей». Происходил из знатного литовского рода Гедиминовичей. участвовал в войне с Литвой, был воеводой во время русско-шведском войны 1495–1497 гг., участвовал в высшем государственном суде. В династической борьве в конце XV в. отец и сын Патрикеевы поддержали Дмитрия Ивановича — внука. За это в 1499 г. оба попали в опалу и выли пострижены в монахи
«Входя в монастырь, — обличал Вассиан, — мы не перестаем всяким образом присваивать себе чужое имущество. Вместо того чтобы питаться от своего рукоделия и труда, мы шатаемся по городам и заглядываем в руки богачей, раболепно угождаем им, чтоб выпросить у них село или деревеньку, серебро или какую-нибудь скотинку. Господь повелел раздавать неимущим, а мы, побеждаемые сребролюбием и алчностию, оскорбляем различными способами убогих братий наших, живущих в селах, налагаем на них лихву на лихву, без милосердия отнимаем у них имущество, забираем у поселянина коровку или лошадку, истязуем братий наших бичами или прогоняем их с женами и детьми из наших владений, а иногда предаем княжеской власти на конечное разорение. Иноки, уже поседелые, шатаются по мирским судилищам и ведут тяжбы с убогими людьми за долги, даваемые в лихву, или с соседями за межи сел и мест, тогда как апостол Павел укорял коринфян, людей мирских, а не иноков, за то, что они ведут между собой тяжбы, поучал их, что лучше было бы им самим сносить обиды и лишения, чем причинять обиды и лишения своим братьям. Вы говорите, что благоверные князья дали вклады в монастыри ради спасения душ своих и памяти родителей и что, давши, сами они уже не могут взять обратно данное из рук Божиих. Но какая польза может быть благочестивым князьям, принесшим Богу дар, когда вы неправедно устраиваете их приношение: часть годовых сборов с ваших имений превращаете в деньги и отдаете в рост, а часть сберегаете для того, чтобы во времена скудости земных произведений продать по высокой цене? Сами богатеете, обжираетесь, а работающие вам крестьяне, братья ваши, живут в последней нищете, не в силах удовлетворить вас тягостной службой, изнемогают от лихвы вашей и изгоняются вами из сел ваших, нагие и избитые! Хорошее воздаяние даете вы благочестивым князьям, принесшим дар Богу! Хорошо исполняете вы заповедь Христову не заботиться об утреннем дне!» Его оппонент Иосиф Волоцкий, чтобы не вызывать кривотолков, тут же распорядился вывести из своего монастыря управление и расправу над монастырскими служащими, это только подлило масла в огонь.
Иосиф Волоцкий (в миру Иоанн Санин) родился в семье вотчинника, владельца села Язвище Волоколамского княжества. Точная дата рождения не установлена, но большинство источников указывает 1439–1440 гг. 13 февраля 1460 г. постригся в иноки с именем Иосиф. умер на 76-м году жизни 9 октября 1515 г.
Вассиан тут же откликнулся: «Отвергаюсь страха Божия и своего спасения, повелевают нещадно мучить и истязать неотдающих монастырские долги, только не внутри монастыря, а где-нибудь за стенами, перед воротами!.. По-ихнему казнить христианина вне монастыря не грех!» Иосифу оставалось только умолкнуть. Но на этом процесс разоблачения не остановился. Вассиан обратил свое внимание на богатство церковных иерархов: «Наши же предстоящие, владея множеством церковных имений, только и помышляют о различных одеждах и яствах, о христианах же, братиях своих, погибающих от мороза и голода, не прилагают никакого попечения; дают бедным и богатым в лихву церковное серебро, а если кто не в состоянии платить лихвы, не покажут милости бедняку — а до конца его разорят. Вот сколько нарядных батогоносных слуг стоят перед ними, готовые на мановение владык своих! Они бьют, мучат и всячески терзают священников и мирян, ищущих суда перед владыками». Само собой, такое обличение не могло понравиться тем, у кого была действительная церковная власть!
Но Вассиан не сдавался: он упорно клеймил сановников Церкви за излишнее богатство, призывал сделать монастыри своего рода духовными трудовыми коммунами, отобрать церковные имения и все лишние деньги раздать тем, кто в них больше нуждается, — калекам, сиротам, вдовам и пленным, которых никто не собирался выкупать, потому что на это не было средств. Он даже нашел древний свод церковных правил, переложил его на современный ему лад и преподнес Василию Ивановичу. Но тот почему-то не спешил руководствоваться этой книгой, где и вправду ничего не было о церковных владениях. Василий просто боялся начать церковную реформу: настроить против себя все духовенство и врагу не пожелаешь. Этого ему было не нужно, тем более что на очереди встал очень сложный вопрос о разводе с бесплодной женой. Иосифляне этот развод одобрили и даже обосновали. Но когда с тем же вопросом Василий обратился к Вассиану, тот ответил в другом ключе: «Ты мне, недостойному, даешь такое вопрошение, какого я нигде в Священном Писании не встречал, кроме вопрошения Иродиады о главе Иоанна Крестителя». Этим было все сказано, причем жестко. Царь сразу не отомстил, но все запомнил. Когда у него от нового брака на греческой царевне Зое (Софье) родился сын Иван, Вассиан тут же был предан церковному суду. Само собой, судили его как раз иосифляне.
«Ты, — говорил митрополит, — в своих сотворениях написал, что в правилах есть противное Евангелию, Апостолу и святых отцов жительству; ты писал и говорил, что правила писаны от дьявола, а не от Святого Духа, называл правило — кривилом, а чудотворцев — смутотворцами за то, что они дозволяли монастырям владеть селами и людьми».
«Я, — отвечал Вассиан, — писал о селах: в Евангелии не велено держать сел монастырям».
«Ты, — говорил митрополит, — оболгал тем Божественное Писание и священные правила».
«Я писал себе, на воспоминание своей душе, — отвечал Вассиан, — но тех не похваливаю, что села держат».
Понимая, что на обличениях против монастырских владений далеко не уедешь, митрополит искал ошибки Вассиана в толковании текстов. Он их нашел. За эти ошибки, тут же поименованные ересью, Вассиан отправился в заточение в Иосифо-Волоколамский монастырь — то есть как раз к тем, кого он так страстно обличал. По мнению князя Курбского, настоятелю монастыря было велено Вассиана уморить. Его и уморили. Заказ на смерть исходил от Василия Ивановича.
Максим Грек (в миру Триволис Михаил). Дата рождения: около 1470 г. Максим Грек выл послан в Италию, чтобы изучить древние языки, подружился с Олдусом Манутиусом и Константином Ласкари, увлекся идеями Савонаролы. В 1515 г. великий князь Василий III попросил прислать переводчика духовных книг. Монахи решили послать энергичного Максима Грека. Собор 1525 г. обвинил Максима Грека в нонконформизме и ереси, основанной на его взглядах и переводах духовных книг. Дата смерти: 21.01.1556 г.
Так же печально сложилась в той Москве и судьба вовсе пришлого, чужого ей человека, не подданного русского царя — монаха Максима Грека. Максим был выписан русским царем для приведения в порядок старинных церковных текстов. Он был искренне верующим, очень честным, но увлекающимся человеком. В свое время, пребывая в Италии, он слушал проповеди Савонаролы, влюбился в этого человека и очень тяжело переживал его страшный конец на костре инквизиции. Тогдашние итальянские нравы были ему несимпатичны, не столько из-за того, что вера там была латинская, а из-за того, что наступила эпоха Возрождения и античные тексты стали для европейцев значить больше, чем церковные. Неудивительно, что в современном ему Риме он видел лишь разврат, неверие и обилие прочих пороков. На его родине в Греции и вовсе было худо: там хозяевами жизни стали турки. Так что, когда потребовался ученый человек, чтобы ехать в Московию, Максим согласился. Он надеялся, что именно там, на неведомом ему севере, греческая вера осталась в чистоте. Однако, поближе познакомившись с бытом и русской действительностью, Максим был потрясен. Искренний, открытый, не умеющий солгать устами, он стал обличать то, что видел, и здесь — в Москве.
Начал он с обличения некоторых отреченных (то есть запрещенных Церковью) книг, которые ходили по стране, а кончил обличением того режима, который имел несчастье наблюдать. Он был потрясен, вдруг осознав, что за глушь эта страна, в которую он попал. Он вдруг столкнулся с массой суеверий, которые разделяли не только мирские простолюдины, но и вполне облеченные властью люди. Тогда, например, по Руси ходила вера в то, что умершие насильственным путем и утопленники вызывают неурожаи, так что могилы раскапывались и кости выбрасывали в поле, верили также в сновидения, приметы, гадания и ворожбу. «Наши властители и судьи, — писал он, — отринувши праведное Божие повеление, не внимают свидетельству целого города против обидчика, а приказывают оружием рассудиться обидчику с обиженным, и, кто у них победит, тот и прав; решают оружием тяжбу: обе стороны выбирают хорошего драчуна-полевщика; обидчик находит еще чародея и ворожея, который бы мог пособить его полевщику… О беспримерное беззаконие и неправда! И у неверных мы не слыхали и не видали такого безумного обычая». Но больше всего Максим был в ужасе от русского духовенства. «Кто может достойно оплакать мрак, постигший род наш! — восклицал он. — Нечестивые ходят как скимны рыкающие и удаляют от Бога благочестивых, а наши пастыри бесчувственнее камней; они устроились себе и думают только о том, как бы самим себя спасти… Нет ни одного, кто бы прилежно поучал и вразумлял бесчинных, утешал малодушных, заступался за бессильных, обличал противящихся слову благочестия, запрещал бесстыдным, обращал уклонявшихся от истины и честного образа христианской жизни. Никто по смиренномудрию не откажется от священнического сана, никто и не ищет его по божественной ревности, чтобы исправлять беззаконных и бесчинствующих людей; напротив того, все готовы купить его за большие дары, чтобы прожить в почете, в удовольствии».
О монастырях и Русской церкви он писал так: «Убегай губительной праздности, ешь хлеб, приобретенный собственными трудами, а не питайся кровью убогих, среброрезоимством… Не пытайся высасывать мозги из сухих костей, подобно псам и воронам. Тебе велено самой питать убогих, служить другим, а не властвовать над другими. Ты сама всегда веселишься и не помышляешь о бедняках, погибающих с голоду и морозу; ты согреваешься богатыми соболями и питаешь себя всякий день сладкими яствами. Тебе служат рабы и слуги. Ты, противясь божественному закону, посылаешь на человекогубительную войну ратные полки, вооружая их молитвами и благословениями на убийство и пленение людей. Ты страшишь вкусить вина и масла в среду и пяток, повинуясь отеческим уставам, а не боишься грызть человеческое мясо, не боишься языком своим тайно оговаривать и клеветать на людей, показывая им лицемерно образ дружбы. Ты хочешь очистить мылом от грязи руки свои, а не бережешь их от осквернения лихоимством. За какой-нибудь малый клочок земли тащишь соперников к судилищу и просишь рассудить свою тяжбу оружием, когда тебе заповедано отдать последнюю сорочку обижающему тебя! Ни Бога, ни ангелов ты не стыдишься, давши обещание нестяжательного жития. Молитвы твои и черные ризы только тогда благоприятны Богу, когда ты соблюдаешь заповеди Божьи… Аты, треокаянная, напиваясь кровью убогих, приобретая в изобилии все тебе угодное лихвами и всяким неправедным способом, разъезжаешь по городам на породистых конях, с толпой людей, из которых одни следуют за тобой сзади, а другие впереди и криком разгоняют народ. Неужели ты думаешь, что угодишь Христу своими долгими молитвами и черной власяницей, когда в то же время собираешь неправильным лихоимством жидовское богатство, наполняешь свои амбары съестными запасами и дорогими напитками, накопляешь в своих селах высокие стога жита с намерением продать подороже во времена голода?»
В другом сочинении, уже арестованный после пожара в Твери, он обличал своих тюремщиков и из-под замка: «Священники мои, наставники нового Израиля! Вместо того чтобы быть образцами честного жития, — вы стали наставниками всякого бесчиния, соблазном для верных и неверных, объедаетесь, упиваетесь, друг другу досаждаете; во дни божественных праздников моих, вместо того чтобы вести себя трезво и благочинно, показывать другим пример, вы предаетесь пьянству и бесчинству… Моя вера и божественная слава делается предметом смеха у язычников, видящих ваши нравы и ваше житие, противное моим заповедям».
Но, в отличие от Нила и Вассиана, следуя по стопам своего кумира Савонаролы, Максим сказал все, что думает о правосудии и власти в Москве: «Страсть иудейского сребролюбия и лихоимания до такой степени овладела судьями и начальниками, посылаемыми от благоверных царей по городам, что они приказывают слугам своим вымышлять разные вины на зажиточных людей, подбрасывают в дома их чужие вещи; или: притащат труп человека и бросят на улице, а потом, как будто отмщая за убитого, начнут истязать не только одну улицу, но всю часть города по поводу этого убийства и собирают себе деньги таким неправедным и богомерзким способом. Слышан ли когда-нибудь у неверных язычников такой гнусный способ лихоимания? Разжигаемые неистовством несытого сребролюбия, они обижают, лихоимствуют: расхищают имущества вдовиц и сирот, вымышляют всякие обвинения на невинных, не боятся Бога, страшного мстителя обиженных, не срамятся людей, окрест их живущих, ляхов и немцев, которые хоть и латынники по ереси, но управляют подручниками своими с правосудием и человеколюбием». Это был плевок в физиономию Москвы. Самого московского государя он рисовал в образе ненасытного стяжателя, мздоимца и сребролюбца, и вряд ли такой портрет мог государю понравиться. Дальше — больше.
В следующем своем обличительном сочинении Максим изобразил Русское государство в виде женщины, сидящей на развилке дорог, эта женщина вся в слезах и печали, а вокруг нее ходят хищные звери и летают вороны. Максим сперва ее не узнает и спрашивает, кто же она такая и почему так страдает. На что женщина говорит ему: «Мою горькую судьбу нельзя передать словами, и люди не исцелят ее; не спрашивай, не будет тебе пользы: если услышишь, только навлечешь на себя беду». Максим просит открыть ему тайну имени, и тогда она признается, что зовут ее Василия, или государство. «Меня, — рыдает она, — дщерь Царя и Создателя, стараются подчинить люди, которые все славолюбцы и властолюбцы; и слишком мало таких, которые были бы моими рачителями и украсителями, которые устраивали бы, сообразно с волей Отца моего, судьбу живущих на земле людей; но большая часть их, одолеваемая сребролюбием и лихоимством, мучат своих подданных всякими истязаниями, денежными поборами, отяготительными постройками пышных домов, вовсе ненужных к утверждению их державы и только служащих к угоде и веселью их развратных душ… Нет более мудрых царей и ревнителей Отца моего Небесного. Все только живут для себя, думают о расширении пределов держав своих, друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь верных народов, а о Церкви Христа Спасителя, терзаемой и оскорбляемой от неверных, нимало не пекутся! Как не уподобить окаянный наш век пустынной дороге, а меня — бедной вдове, окруженной дикими зверями: более всего меня ввергает в крайнюю печаль то, что некому заступиться за меня по Божьей ревности и вразумить моих бесчинствующих обручников. Нет великого Самуила, ополчившегося против преступного Саула; нет Нафана, исцелившего остроумной притчей царя Давида, нет Амвросия чудного, не убоявшегося царственной высоты Феодосия: нет Василия Великого, мудрым поучением ужаснувшего гонителя Валента; нет Иоанна Златоуста, изобличившего корыстолюбивую Евдоксию за горячие слезы бедной вдовицы. И вот, подобно вдовствующей жене, сижу я на пустынном распутье, лишенная поборников и ревнителей. О прохожий, безгодна и плачевна судьба моя».
Вполне понятно, что после Василии, обличающей неуважающих ее царей, Максиму на свободе было жить заказано. Василий это обличение принял близко к сердцу. Так родилось на свет политическое дело Максима Грека, Ивана Беклемешева-Берсеня и Федора Жареного. Двое последних были в царской опале, так что Максима присоединить к ним было очень мудрым решением. Начались допросы, на них сам Максим вел себя вовсе не геройским образом, он запираться не стал и полностью донес суть своих уединенных бесед с Берсенем: тот и о Софье отзывался нехорошо, и о самом государе, и о войнах, которые тот ведет вместо того, чтобы стремиться к христианской любви и миру. О своих же размышлениях он сказал так: «То, что у меня на сердце, о том я ни от кого не слыхал и ни с кем не говаривал; а только держал себе в сердце такую думу: идет государь в церковь, а за ним идут вдовы и плачут, а их бьют! Я молил Бога за государя и просил, чтобы Бог положил ему на сердце и показал над ним свою милость». Само собой, показания Максима оказались весьма ценными для судей: Берсеня и Федора Жареного после таких Максимовых слов пытали и затем казнили, а сам Максим попал в дальнейшую разработку: теперь его уже обвинили в связях с турецким послом и желании натравить турок на Москву, были ему припомнены слова, что Василий — гонитель и мучитель, который «предал землю свою татарскому хану на расхищение», и что Грек предсказывал, «если на Москву пойдут турки, то московский государь из трусости обяжется или платить дань, или убежит».
Не удовольствовавшись мирским судом, Василий отдал его духовному суду, после чего несчастный попал все в тот же Иосифо-Волоколамский монастырь в монахи. И хотя Максиму было запрещено переписываться хоть с кем-то, он все равно строгие правила нарушал. Так что состоялся еще один суд, теперь Максима обвиняли прямо — в ереси. И даже не просто в ереси — а в колдовстве, будто бы он ворожил на государя, чтобы свести того со света. «Если в этом суде было что-нибудь справедливого, — писал Костомаров, — то разве то, что Максим действительно укорял монастыри в любостяжании, порицал русское духовенство, выбросил из Символа Веры выражение „истинного" о Св. Духе (чего действительно не было в греческом подлиннике, хотя Максим в этом на первый раз и заперся от страха), и, наконец, то, что Максим находил нужным, чтобы русские митрополиты ставились с патриаршего благословения. По поводу последнего вопроса Максим объяснил: „Я спрашивал, зачем митрополиты русские не ставятся по-прежнему патриархами? Мне сказали, что патриарх дал благословенную грамоту на то, чтоб русский митрополит ставился по избранию своих епископов, но я этой грамоты не видал". И здесь Максим был опять-таки прав. Несмотря на сознание своей правоты, Максим думал покорностью смягчить свою судьбу; он, по собственному выражению, „падал трижды ниц перед собором" и признавал себя виновным, но не более как в „неких малых описях". Самоунижение не помогло ему. Его отослали в оковах в новое заточение, в тверской Отрочь-монастырь. Несчастный узник находился там двадцать два года». Он просил снисхождения, писал к сменявшим друг друга боярам, писал к подросшему, а потом и возмужавшему новому царю Ивану, но все было без толку. В 1533 году его перевели из тверского монастыря в Троицкую лавру, там этот греческий монашек и умер, так и не увидев своего Афонского монастыря, куда так рвался вернуться. Почему? За что? Да просто по самой примитивной причине: а вдруг начнет в своем Афоне рассказывать о темных сторонах московской жизни? Слишком много успел увидеть, почувствовать и понять. Его не сожгли, как Савонаролу, на костре, его просто отправили в пожизненное заключение.
Максим как иностранец даже не предполагал, что окажется в своем рабском состоянии, но страна, в которую его занесла судьба, была просто пропитана духом рабства.
В своем исследовании домашнего быта и нравов Московского государства в XVI–XVII веках Костомаров особо касается признаков этого духа рабства, на котором и строилось все русское общество от верха до самого низа. Что поражало иностранцев, если им удавалось заглянуть в тайны русской жизни, так это какое-то удивительное сочетание страшной нищеты и непомерного богатства, истасканных и драных одежд даже у богатых людей в повседневной жизни и изобилие дорогих нарядов и украшений, если приходилось встречать иностранное посольство, страшной угодливости и уничижения перед вышестоящими людьми и грубости со стоящими на ступень ниже.
«В распорядках домашнего быта у домохозяев, — писал историк, — соблюдались такие же обычаи, как в царской придворной жизни: главный хозяин в своем дворе играл роль государя и в самом деле назывался государем: слово это означало домовладыку; другие члены семейства находились у него в таком же отношении, как родственники царя; слуги были то же, что служилые у царя, и потому-то все, служащие царю, начиная от бояр до последних ратных людей, так как и слуги частного домохозяина, назывались холопами.
Господин, как царь, окружал себя церемониями; например, когда он ложился спать, то один из слуг стоял у дверей комнаты и охранял его особу. Господин награждал слуг и оказывал им свое благоволение, точно так же, как поступал царь со своими служилыми: жаловал им шубы и кафтаны со своего плеча или лошадей и скотину, посылал им от своего стола подачу, что означало милость. То же делала госпожа с женщинами: одних примолвляла, то есть награждала ласковым словом, других дарила или посылала им подачу со своего стола. При дворе частных домохозяев, как и при дворе царском, сохранялся обычай отличать заслуги и достоинство слуг большим количеством пищи. При огромном количестве слуг во дворе богатого господина существовали приказы, такие точно, как в царском управлении государством, под главным контролем ключника и дворецкого…
Прислуга вообще разделялась, как служилые царские люди, на статьи: большую, среднюю и меньшую. Принадлежавшие к большей статье получали большее содержание; некоторые получали сверх одежды денежное жалованье от двух до десяти рублей в год, другие же одежду, некоторые одно содержание… По большей части, прислуга содержалась дурно, даже и там, где хозяин имел благие намерения в отношении своей дворни, потому что ключники и дворецкие, выбранные господином из них же, заведуя их содержанием, старались половину положить в свой карман. Во многих боярских домах многочисленную дворню кормили дурно испеченным хлебом и тухлою рыбою, мясо редко они видели, и сам квас давался им только по праздникам. Голодные и оборванные и при этом ничем не занятые, они шатались по городу, братались с нищими, просили милостыни и часто по ночам нападали на прохожих с топорами и ножами или запускали в голову им кистени, производили пожары, чтоб во время суматохи расхищать чужое достояние. Господа смотрели на такие поступки своих рабов сквозь пальцы…
Нередко случалось, что господин насиловал своих рабынь, не обращая внимания на их мужей, растлевал девиц; случалось, что убивал до смерти людей из своей дворни, все ему сходило с рук. Сами слуги не имели понятия, чтоб могло быть иначе, и не оскорблялись побоями и увечьями: за всяким тычком не угоняешься, гласит пословица; рабу все равно было, справедливо или несправедливо его били: господин сыщет вину, коли захочет ударить, говорили они. Те слуги, которые не составляли достояния господ, кои присуждены были к работе за деньги или же отдавши себя во временную кабалу, не только не пользовались особенными льготами от безусловной воли господ, но даже подвергались более других побоям и всякого рода стеснениям. У русских было понятие, что служить следует хорошо тогда только, когда к этому побуждает страх, — понятие общее у всех классов, ибо и знатный господин служил верою и правдою царю, потому что боялся побоев; нравственное убеждение вымыслило пословицу: за битого двух небитых дают. Самые милосердные господа должны были прибегать к палкам, чтобы заставить слуг хорошо исправлять их обязанности: без того слуги стали бы служить скверно. Произвол господина удерживался только тем, что слуги могли от него разбежаться, притом обокравши его…
Русские не ценили свободы и охотно шли в холопы. В XVII веке иные отдавали себя рубля за три на целую жизнь. Получив деньги, новый холоп обыкновенно пропивал их и проматывал и потом оставался служить хозяину до смерти. Иные же, соблазнившись деньгами, продавали себя с женами, с детьми и со всем потомством. Иногда же бравшие деньги закладывали заимодавцу сыновей и дочерей, и дети жили в неволе за родителей. Были и такие, которые поступали в холопы насильно: еще до воспрещения перехода крестьянам помещик нередко обращал их в холопов… Раб в полном нравственном смысле этого слова, русский холоп готов был на все отважиться, все терпеть за своего господина и в то же время готов был обмануть его и даже погубить…
Очень часто холопы обкрадывали господ и убегали; иные молодцы тем и промышляли, что, давши на себя кабалы, проживали несколько времени у тех, кому их давали, потом обкрадывали своих хозяев, убегали от них, приставали таким образом к другим, к третьим. Правительство приказывало господам не принимать никого в холопы без отпускных, но этого приказания не все слушались; притом же многие молодцы являлись с нарядными (фальшивыми) отпускными. Нередко тем дело не оканчивалось, что кабальный обкрадет хозяина да уйдет от него; удальцы сталкивались с подобными себе приятелями, поджигали дома и дворы своих господ, иногда убивали или сожигали их самих с женами и детьми, а потом бежали на Дон или на Волгу. Когда помещик отправлялся на войну и оставлял управление своего дома старикам и женщинам, тут своевольство дворни не находило пределов; часто, воротившись на родину, помещик их находил весь свой дом в разорении и запустении…
Сами бояре и знатные люди не так были богаты, как то казалось. Для них не было никакого ручательства против произвола. Грозный у многих богатых вельмож отнимал родовые имения, чтоб искоренить в них чувство предковского права, и взамен давал поместья в отдаленных провинциях, где владельцы не могли уже получать прежних доходов. Кроме воли царя, всемогущей, как воля Неба, всегда существовали обстоятельства, неблагоприятные для упрочения состояния. Дворяне и дети боярские беспрестанно жаловались на тягость службы и разорения своих имений…
Интерес казенный, или царский, поглощал все интересы». И это лишь мужская часть общества. Женщина благодаря особым установкам Православной московской церкви вообще и человеком-то не считалась. Как говорил историк, по русским законам тогдашнего времени, «порожденным византийским аскетизмом и глубокою татарскою ревностью», с женщиной нельзя было даже затеять безобидный разговор — с вещью ведь не говорят, а жена при муже была своего рода вещью, рабыней, пусть даже знатного происхождения. «Что есть жена? — вопрошало одно старинное русское сочинение. — Сеть утворена прельщающи человека во властех, светлым лицем убо и высокими очима намизающи, ногама играющи, делы убивающи, многы бы уязвивши низложи, темже в доброти женстей мнози прельщаются и от того любы яко огнь возгорается…
Что есть жена? святым обложница, покоище змиино, диавол увет, без увета болезнь, поднечающая сковрада, спасаемым соблазн, безисцельная злоба, купница бесовская».
С таким добрым отношением к жене неудивительно, что ее жизнь становилась совершенно рабской, причем это рабство начиналось еще в самые юные годы, в отцовской семье, и, чем знатнее был род, тем мучительнее была там жизнь девочки, а потом девушки: ей оставалось только плакать над вышивкой в златоверхих теремах и ждать избавления от неволи — замужества, только это оказывалась еще большая неволя. Жена не имела права буквально ни на что — ни на ведение хозяйства (хоть какое-то развлечение!), ни на прогулки (она была заперта в женской половине дома, как у восточных народов в гареме), ни на общение с другими людьми, ни на воспитание собственных детей, ни даже на их кормление грудью (детей тут же отдавали кормилицам), ни даже на то, чтобы поесть, когда ее хозяина нет дома. А хозяину наставлениями Церкви вменялось в обязанность систематически «учить» свою жену, то есть бить. И избиения были такие жестокие, что часто доводили эту женскую половину семьи до смерти или увечий, почему «гуманный» русский «Домострой» советовал мужьям «учить» жену так, чтобы хотя бы не убивать и не калечить, но самого «учения» никак не отменял! По этому человеколюбивому документу не следовало бить жену кулаком по лицу или глазам, а также железными или деревянными предметами, как лучшее средство женского воспитания предлагалась плетка или розги… Это называлось на православном московском языке «держать жену в покорности», это чудесное правило внушалось даже царям во время церковного венчания с невестой!
В семьях вообще царил дух того же рабства, что и в государстве. Дети в семьях до возмужания считались рабами, они получали мало любви и много «учения». Некий старинный текст гласил, что для того, чтобы вырос настоящий человек, сызмальства требуется его бить, причем бить так, чтобы ребра трещали. Отношения между старшими и младшими в семье и складывались на этой благодатной основе, и чего ж удивляться, что и старший над всеми младшими — царь — тоже использовал этот рецепт физического воздействия: провинившемуся боярину, какой бы знатности он ни был, просто спускали штаны и давали какое-то количество розог. Все правильно: не только детей и женщин, но вообще всех, кто ниже рангом, нужно держать в покорности и трепете перед наказанием! Ничего подобного в эти века на Западе давно уж не существовало. Во всяком случае, если бы польский король попробовал применить розгу для учения своих подданных, он бы быстро перестал быть королем.
Да и женская судьба там была гораздо счастливее. Недаром женская судьба на Руси всегда называлась печальным словом доля. Это в рыцарской поэтике существовала прекрасная дама, в русской прозе была только рабыня женского пола. И рабы мужского пола. И что тут досталось от тяжелого монгольского наследия, что пришло из особенностей православного миросозерцания — отделить трудно.
Иными словами, общество было прекрасным образом приучено жить в полнейшем рабстве, но не чувствовать, что это рабство. Взгляду иностранца, которым был Максим, это казалось диким и противоестественным. Так что, начав с нравоучений в недрах Церкви, он не мог не перейти на более широкий общественный пласт, договорившись и до нелицеприятных слов самому государю. Учить самого государя? Обвинять государя? Как можно! Это уже считалось вещью политической. За нее-то инок и поплатился.
При Василии, впрочем, порядки были жестокие, общество страшное и полудикое, но в будущем Московию ожидали перемены в гораздо худшую сторону. Новую и печальную страницу в русскую историю вписал его сын Иван, известный как Грозный.
1533 год Назначение Василием III «седьмочисленной комиссии» — опекунского совета для малолетнего Ивана IV
С одной стороны, этого правителя можно только пожалеть — детские годы ему выпали отвратительнейшие: рано оставшись сиротой, он испытал все мучения и унижения, которые вряд ли могли сформировать из него достойного и просвещенного царя. С другой стороны, зная дальнейшее развитие событий, можно пожалеть, что бояре не удавили его в детстве. Московия не славилась добродушием и гуманностью своих повелителей, но такового она еще не имела. Наш современник священник Немнонов задается вопросом: можно ли верить рассказам о тех зверствах, которыми изобилует царствование этого монарха, ведь подавляющее большинство сведений об этих зверствах получено историками из сочинений иностранцев, и сам отвечает на этот вопрос так: «Но и к рассказам иностранцев о Грозном нужно относиться не без рассуждения. Штаден, немецкий проходимец на русской службе, врет через слово, это видно. Но это вранье очень симптоматично — сколько можно украсть, как обогатиться на государевой службе, кого надо опасаться, на кого начхать. В составленном им русско-немецком словарике слово „опричник" (записано латинскими буквами — „apriishnik") означает человека, которому можно все! В перечне опричных похождений Штаден явно преувеличивает, хвастает, старается показать себя значительней, чем он был на самом деле, но в чем?! В своей причастности к убийствам, грабежам, беспределу. И недоучка Штаден, и предшественник барона Мюнхгаузена Горсей, и образованный, утонченный Флетчер пишут, в принципе, об одних вещах, разными словами только. И вот что интересно: начиная с Ивана Великого иностранцев на русской службе хватает. Иностранные архитекторы Кремль строили, инженеры пушки лили, офицеры из них стреляли. Отец Ивана Грозного, Василий Третий, приказывал, в случае опасности, бросать орудия, но спасать иностранного специалиста. Будут они в Москве и после: французы, немцы, итальянцы. Очень многие из них писали — и здесь, у нас, и вернувшись на родину. Но таких ужасов, что написаны о Грозном, больше нет ни о ком из русских властителей. Иван Третий Великий объединил Русь, создал православное государство, раздавил новгородскую „демократию", решительно отверг унию с католицизмом. На Западе должны бы его сильно не любить, но ему отдают должное! Василий Третий очень успешно продолжал дело отца, но и его уважают. Алексей Михайлович Тишайший положил основание православной империи, расколол Речь Посполитую, дал отпор католической экспансии. Вот уж кого бы не любить, на кого клеветать — так нет, отдают должное! Почему же для Ивана Грозного делается исключение? Не логично ли предположить, что и немцы иногда пишут правду?»
Опирался на иностранные источники и Николай Иванович Костомаров. Впрочем, кроме иностранных источников имелись и вполне отечественные — летописные. И летописные источники ничуть не противоречат иностранным — зверское это было правление.
Да, детство ему досталось — не позавидуешь.
1533 год Мятеж Юрия Дмитровского, брата Василия ІІІ
1533 год Арест Юрия Дмитровского
1537 год Мятеж в Новгороде Андрея Старицкого, брата Василия III; начало репрессий Елены Глинской против бояр
1538 год Смерть Елены Глинской и дворцовый переворот; убийство князя Овчины-Телепнева-Оволенского
Об этом детстве, объясняя свои дальнейшие нехорошие поступки с теми, кто в этом детстве его изводил, сам царь так писал бывшему другу, ставшему врагом и изменником, умнейшему человеку своего времени, князю Андрею Курбскому: «Помню, как бывало мы с братом Юрием играем по-детски, а князь Иван Шуйский сидит на лавке, локтем опершись на постель отца нашего, да еще ногу на нее положит, а с нами не то по-родительски, а по-властелински обращается, как с рабами. Ни в одежде, ни в пище не было нам воли; а сколько-то казны отца нашего и деда они перебрали, да на наш счет сосуды себе золотые и серебряные поделали и на них имена родителей своих подписали, будто это их родительское достояние! Всем людям ведомо, как, при матери нашей, у князя Ивана Шуйского была шуба кунья, покрыта зеленым мухояром, да и та ветха: если бы у них было прежде столько богатств, чтобы сделать сосуды, так лучше было шубу переменить!» Въелась ему эта шуба в память, в мельчайших деталях он ее ненавидел. Так что, когда Иван достиг тринадцатилетия, то первым его государевым приказом стало взять Андрея Шуйского и отдать на растерзание псарям, то есть загрызли князя псы на государевой псарне, по сведениям, несчастный был задушен. Остальных Шуйских и из рода их Иван велел отправить в ссылку.
1543 год Отстранение Иваном IV от власти Шуйских; задушен Андрей Шуйский
Он жаловался, что всех, кого он в детстве любил или к кому привязывался, гадкие бояре тотчас изгоняли или убивали: привязался к любовнику матери князю Телепневу-Овчине, того убили, привязался к кормилице — ее отослали, нашел понимание в боярине Воронцове — того прямо на его глазах хотели убить, насилу упросил, но все равно, хоть и не убили, — сослали. Вполне понятно, столь нездоровое детство открыло в отроке странные наклонности: он то кошек швырял с высокого крыльца и вышек, наблюдая агонию животных, то, уже став старше, носился со знатными отроками на конях по Москве и избивал встречный народ. Став постарше, с той же компанией носился уже не по Москве, а по лежащей к северу земле, ввергая в ужас ее обитателей. Бояре, боясь, что их неодобрение может привести на плаху, хвалили юного царя: грозным будет.
Грозным он и стал, когда достаточно повзрослел. Хорошо бы грозным для неприятеля, нет, грозным он стал для собственного отечества. В то же время его тянуло к чтению (образования-то царь никакого не получил, так что сам себя образовывал — по книгам), а читать, кроме как религиозной литературы, было нечего, он и читал, привыкая к сладкой мысли, что он — избранник Божий, что ему Бог поручил устроить свою землю и показать свое могущество. Пока что это могущество он показывал только на тех, кто не обладал силой, — пришли к нему челобитчики из Новгорода, а Иван был занят важным делом — охотой, так что четырнадцатилетний царь рассердился и велел несчастных бить, чтобы не мешали. Пищальники дали отпор, это еще больше возмутило царя, он велел сыскать, по чьему наущению эти пищальники действуют. Бояре быстро сыскали виноватых, среди них значился прежде любезный Ивану Воронцов, Иван, который недавно еще просил не убивать Воронцова, теперь распорядился — всех виноватых обезглавить. Так и пропал Воронцов от руки обласканного им юноши. Даже его приятели по диким забавам не избежали смерти: вчера еще топтали московский народ конями, а спустя год головы лишились некоторые его друзья по играм. Жалости он не знал. С детства.
В 1547 году, когда Ивану было уже семнадцать лет, его торжественно венчали на царство. К тому времени уже существовал обряд такого венчания, но митрополит Макарий внес большую торжественность и большую значимость в него.
Митрополит Макарий (к миру Михаил) родился в Москве в 1482 г. С его именем связана целая эпоха. Он выл духовный иконописец, книжник, талантливый организатор, патриот, дипломат. В мае 1497 г. ушел в обитель преподобного Пафнутия Боровского, а в начале 16 в. постригся в монахи в честь преподобного Макария Великого. Умер 30 декабря 1563 г.
Еще при его отце к прежнему, почти ханскому образцу получения высшей самодержавной власти добавилась, так сказать, византийская составляющая: страна могла претендовать не только на «единовластие по ханскому подобию», но и на истинное единовластие, исходя из византийского наследства, — его якобы, приехав в Москву, передала на вечные времена от Константинополя Москве греческая царевна Софья. Однако царевна появилась слишком уж поздно, византийское происхождение русской власти нужно было удревнить. Что было сделано? Была рождена замечательно наивная сказка про то, что, когда Владимир Мономах стал великим князем киевским, на него были возложены эфесским митрополитом венец, цепь и бармы — императорские византийские знаки отличия. И возложить их на какого-то киевского князя велел не кто-нибудь, а сам дед этого князя Константин Мономах. Дополнительно, для того чтобы и тени сомнения не возникало, была пущена в обиход и очень полезная легенда: русский царский род, ведущий начало от Рюрика, на самом деле изначально обладает царственным происхождением: Рюрик, по этой легенде, происходил от самого Октавиана Августа, римского императора! Как раз в Литве эта легенда пользовалась большим спросом, поскольку там тоже сочиняли свою древнюю историю. Литовцы придумали своему Октавиану Августу брата, который переселился из Рима в Литву, положив начало литовским династиям и первым, совершенно сказочным приглашенным князьям. Рюрик, Трувор и Синеус, по этой интересной версии, как раз и оказались потомками литовского брата Августа. Как Литва искала себе хороших предков, так и Москва.
Между прочим, используя нюансы этой легенды, Костомаров и вывел в противовес норманнской версии версию литовскую. По его представлениям, обе были достойны друг друга, то есть обе были сказками. Ученый и считал, что этот сказочный подлог древних текстов произошел именно при Макарии и с его легкой руки. Очень уж нужно было дать новому русскому самодержцу прекрасную древнюю биографию. Потомок августейшего цезарского рода Рюрик был куда как благопристойнее и достойнее, чем не столь знатный, пусть отважный, морской разбойник, которого прежде имели в основателях Киевского государства южные князья. Макарий в этом плане был личностью особенной — он мало обращал внимания на подлинность древних легенд, из огромного количества изученных, скорее — прочтенных, им текстов, он отбирал лишь те, что могут принести пользу для государства. Составленный им сборник древностей для чтения по месяцам получил название Четьи минеи, в нем множество несообразностей, которые, однако, самого митрополита умиляли. К реальной истории это нравоучительное чтение не имеет ни малейшего отношения.
Благостно возведя Ивана в царское достоинство, митрополит занялся и вторым немаловажным предметом — теперь государя требовалось женить. Для столь важного события был произведен смотр всем русским девицам брачного возраста и приличного происхождения. Выбор пал на Анастасию Захарьину, дочку умершего окольничего Романа Юрьевича. В тот же год сыграли и свадьбу.
Первое время государственными делами Иван вовсе не занимался: он, как проводил время в развлечениях, так и продолжал это делать, а если ему мешали, так мог и осерчать. Как-то явились псковские люди искать правды и жаловаться на притеснения, так, недовольный тем, что его оторвали от занятий, Иван велел раздеть челобитчиков догола, а затем лить им на головы горячее вино и палить волосы и бороды свечами. Так бы он несчастных и уходил, да тех спас вдруг появившийся гонец, который донес Ивану, что в Москве колокол упал. Падение колокола, по приметам, предвещало беду. Царь бросил отеческое прижигание и отправился в Москву, смотреть на упавший колокол. Хорошее правление, да? На самом деле за Ивана управляли родственники его матери, Глинские. Правили они, наверно, не хуже других, но, тем не менее, этим правлением слишком многие были очень недовольны.
Это недовольство рано или поздно должно было вырваться наружу. Оно и вырвалось. Летом того же года очень сильно погорела Москва, сгорели не только дома простых людей, но и часть кремлевских сооружений, сам митрополит едва успел спастись из горящего и задымленного Благовещенского собора, а потом огонь добрался до пороховых складов, и начались взрывы. Заживо сгорели вместе с домами и церквями и около 2000 человек. Ивана это московское бедствие мало волновало: он проводил за городом счастливое время со своей Анастасией, так что единственное, что он сделал, — приказал отстроить погоревшие кремлевские палаты и восстановить церкви. Многие москвичи разом превратились в нищих. Само собой, в голодном и разрушенном городе пошли слухи, что Москва сгорела не случайно, а ее сожгли при помощи колдовства. Конечно, современному человеку не нужно объяснять, что Москва, в основном деревянная, с домами, стоявшими впритык друг к другу, была просто замечательным топливом для малейшего открытого огня. Но тогда люди верили, что просто так столица сгореть не может. Когда слухи дошли до Ивана, тот тоже поверил, что причина в колдовстве, и приказал начать розыск. Тут-то московский пожар и свалили на родственников царя Глинских, а точнее — на старую княгиню Анну, которую бояре прямо объявили ведьмой.
Народ, услышав о ходе розыска, сразу в это поверил. И — началось. С пожара прошло пять дней, когда перед Успенским собором стала собираться толпа, толпа кричала страшные слова: «Княгиня Анна Глинская со своими детьми и со своими людьми вынимала сердца человеческие и клала в воду, да тою водою, ездячи по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела». Один из братьев Глинских, Юрий, был тогда как раз около Успенского собора вкупе со своими недоброжелателями. Когда народ стал орать обвинения, Юрий предпочел спрятаться в храме, но храм ничего для толпы уже не значил — Юрия выволокли на площадь и забили до смерти. После этого возмездия колдунам народ бросился искать новые жертвы: были убиты люди Глинских, были убиты и вовсе даже не Глинские, а просто выходцы из Северской земли, которые говорили с тем же акцентом, что и Глинские. Кошмар смертоубийства длился два дня, когда толпа сообразила, что Иван, наверно, укрывает старую княгиню в селе Воробьеве, где он проводил лето. Народ бросился в Воробьево. Иван, который прежде мнил себя самовластным государем, страшно растерялся и перепугался. Тут-то и явился некто Сильвестр, одетый как священник, но больше о нем ничего не было известно, разве то, что он житель Новгорода. Сильвестр стал проповедовать царю, что земля оскудела, всюду беды и разорение, что те, кто за царя правили, правили бесчестно, что теперь пришло время Ивана, но сперва нужно помолиться и покаяться. Иван — каялся. Толпу тем временем разогнали — хватило пары выстрелов. А Иван приблизил к себе столь вовремя явившегося Сильвестра, а также некоторых других, которым доверял еще ранее.
Среди них оказался и Алексей Адашев (1530–1561), человек и на самом деле умный. Недаром много позже реформы Московского государства Иван вел точно в соответствии с разработанным Адашевым планом, только тогда уже имя Адашева не упоминалось, он был враг. Кроме Адашева в ближний круг попали также Андрей Курбский, Дмитрий Курлятов, Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый, Шереметевы — все князья.
1547 год Начало формирования Избранной рады
Первое, что эта молодая компания реформаторов сделала, стала приближать к себе и царю людей незнатного или недостаточно знатного происхождения, но умных и знающих. Адашева, поминая спустя годы тому свои милости, Иван «поднял из батожников, от гноища учинил наравне с вельможами». На самом деле, конечно, было не так. Адашевы были хоть и не столь знатного, но вполне приличного рода, и ни из какого гноища Иван братьев Адашевых не поднимал. Но суть не в поздних царских обидах, требовавших отмщения. Суть в том, что из этих молодых людей сложился скоро совещательный орган при царе — Избранная рада. Иван без своей Рады никаких решений не принимал, прежде их обсуждали и разбирали. Раде с Иваном приходилось нелегко: царю нельзя было дать почувствовать, что решения он принимает не как самодержец. И долго такое манипулирование царем продолжаться не могло.
В обличительных письмах Курбскому Иван, который называет себя не иначе как «мы», позднее писал с обидой на Раду: «Они отняли у нас данную нам от прародителей власть возвышать вас, бояр, по нашему изволению, но все положили в свою и вашу власть; как вам нравилось, так и делалось; вы утвердились между собою дружбою, чтобы всё содержать в своей воле; у нас же ни о чем не спрашивали, как будто нас на свете не было; всякое устроение и утверждение совершалось по воле их и их советников. Мы, бывало, если что-нибудь и доброе посоветуем, то они считают это ни к чему не нужным, а сами хоть что-нибудь неудобное и развращенное выдумают, так ихнее все хорошо! Во всех малых и ничтожных вещах, до обувания и до спанья, мне не было воли, а все по их хотению делалось. Что же тут неразумного, если мы не захотели остаться в младенчестве, будучи в совершенном разуме?» Планы у Рады были иными: она желала ввести гораздо более широкий круг совещателей, создав нечто вроде постоянного Земского собора.
Это была попытка возвратить элементы старинного народоправства. И первый такой собор удался. «Явление было новое в истории, — пишет Костомаров. — В старину существовали веча в землях поодиночке, но никто не додумался до великой мысли образовать одно вече всех русских земель, вече веч. Раздоры между землями и князьями не допускали до этого. Теперь, когда уже столько русских земель собрано было воедино, естественно было явиться такому учреждению. К большому сожалению, мы не знаем не только подробностей, но даже главных черт этого знаменитого события. Мы не знаем, как избирали выборных, кого выбирали, с каким полномочием посылали, — все это для нас остается безответным; перед нами только блестящая картина народа, собранного на площади, и образ царя посреди этого народа. Было это в один из воскресных дней. После обедни царь с митрополитом и духовенством вышел на площадь, кланялся народу, каялся в том, что правление его было дурно, приписывал это боярам и вельможам, пользовавшимся его юностью, и говорил: „Люди Божии, дарованные нам Богом! Умоляю вас ради веры к Богу и любви к нам! Знаю, что нельзя уже исправить тех обид и разорений, которые вы понесли во время моей юности, и пустоты и беспомощества моего, от неправедных властей, неправосудия, лихоимства и сребролюбия; но умоляю вас: оставьте друг к другу вражды и взаимные неудовольствия, кроме самых больших дел: а в этом, как и во всем прочем, я вам буду, как есть моя обязанность, судьею и обороною". Тогда Иван пожаловал в окольничьи Адашева и повелел ему принимать и рассматривать челобитные, сказавши (вероятно, по мысли других): „Не бойся сильных и славных, насилующих бедняков и погубляющих немощных. Но не верь и ложным слезам бедного, который напрасно клевещет на богатого. Все рассматривай с испытанием и доноси мне истину". Тогда были избраны и „судьи правдивые": вероятно, под этим следует разуметь составителей будущего Судебника. Мы, к сожалению, не знаем: как и кем составлялись последовавшие за этим Земским собором законоположения. Нам остались только редакция Судебника (собрания светских законоположений), Стоглав и Уставные грамоты — плод законодательной деятельности этого славного времени».
1549 год Созыв первого Земского собора; декларация Иваном IV подготовки реформ
1550 год Судебник Ивана IV
1551 год Начало работы Стоглавого церковного собора русской церкви
Следом за Земским был собран церковный собор 1551 года. На его открытии Иван сказал проникновенную речь, призывая людей разных сословий сплотиться и сделать все, чтобы государство стало справедливым и процветающим, сам он смиренно передавал на рассмотрение Церкви даже земские дела и юридические акты.
Тут вскрылись на соборе и разные церковные неустройства и нарушения правил, так что неудивительно, что относительно своей собственной жизни церковь приняла постановления, которые должны были поднять ее авторитет (очевидно, с авторитетом было вовсе не так хорошо, как рисуют историки православия): запретить благочинным являться в храм Божий пьяными, ругаться там и драться, торговать во время службы пирогами, яйцами, калачами, печеной рыбой, курами, блинами, караваями, вносить эти яства в алтарь и ставить на жертвенник, не пропускать служб, отпраздновав церковный праздник, запретить держать в церквях и монастырях сильные алкогольные напитки, кроме легких красных вин, которые называли фряжскими (итальянскими), селить совместно монахов и монашек, не создавать новых незначительных пустынь и монастырьков, не покупать новых земель, не принимать в виде земель поминков по душе, а также вернуть все пожертвованные или отобранные за долги после царствования Василия боярские земли их хозяевам.
Последнее тем любопытнее, что инициатива исходила как бы снизу, не от царя.
1545 год Первый неудачный поход на Казань; присоединение к России чувашей и марийцев
1547 год Начало нового неудачного похода Ивана IV на Казань
1548 год Окончательный провал второго похода год Ивана IV на Казань
1550 год Провал третьего похода Ивана IV на Казань; основание Свияжска
1551 год Участие Адашева Д. Ф. в отвоевании правого берега Волги от Казани к Москве
Следом за соборами Иван, а точнее посланный им в Казань Адашев, стал уговаривать тогдашнего татарского хана склониться на русскую сторону. Хан этот сидел в Казани только благодаря Москве, но сидел неуверенно, так что ему приходилось искать московской помощи. Но на сей раз Иван хотел прибрать Казань к своим рукам мирным путем, присоединив «добровольно» хана и заставив того ввести в город русские войска. Аан шел на все, но от ввода русского войска отказался: он был все-таки мусульманином и понимал, что после такой «помощи» не сидеть ему в Казани. Очевидно, «работа» велась не только с ханом, но и с его врагами. Как действовала Москва, вполне понятно, если вспомнить присоединение при Иване и Василии северных республик. Только безрезультатно кончились переговоры Адашева с ханом, как в Москву пожаловали враждебные тому князья и стали просить себе русского наместника. Адашев снова явился в Казань, хана сместил, взял в плен 84 человека и объявил, что вместо хана будет им русский воевода. Само собой, тут же отправили в Казань воеводу Микулинского.
Но казанцы этого не потерпели: они заперли ворота и никакого воеводу в город не допустили. Оказалось, что вера в крайние опасные моменты сплачивает, вмиг улетучились внутренние распри, татары оказались столь же враждебными, как когда-то Новгород к Москве, только, в отличие от Новгорода, татарам еще проще было сплотиться против Москвы — они были мусульманами. Даже мирные чуваши, которые уже давно «ходили» под рукой Москвы, и те вспомнили, что они мусульмане. А из Ногайской Орды в Казань тут же явился призванный горожанами монгольский хан, один из последних в своем роде. Стало ясно, что больше охотников отдать веру и Казань врагу не будет. Москва спешно собирала войско. Так началась Казанская кампания.
1552 год Сосредоточение русских войск накануне штурма Казани под Свняжском
1552 год Начало осады Казани
1552 год Взятие Казани и присоединение Казанского ханства
Войско по тем временам было огромное — 100 000 человек, единственный, кто не был готов к войне, — так сам Иван. Его пришлось насильно тащить на корабль и везти, чтобы затем он возглавил войско. Иван трусил. К Казани подошли в конце августа. Бросившегося было на помощь крымского хана удалось отбить. Надеяться казанцам было не на кого, они решили держать осаду. Русские войска вокруг города сомкнули кольцо, отрываясь лишь на мелкие стычки с мирными прежде чувашами и воинственными и до того черемисами. Казанцы надеялись только на Аллаха и на колдовство. Как рассказывал князь Курбский, тоже участник похода, «бывало, солнце восходит, день ясный; мы и видим: взойдут на стены старики и старухи, машут одеждами, произносят какие-то сатанические слова и неблагочинно вертятся; вдруг поднимется ветер и прольется такой дождь, что самые сухие места обратятся в болото». Москвичи, которые оказались чуть ли не суевернее казанцев, послали в Москву за чудодейственным крестом, в который, как рассказывали, была вделана частичка настоящего Животворящего Креста из Иерусалима. Только когда этот волшебный Крест, способный изгнать бесов, появился в войске, войско воспряло духом. Но, по сути, помог войску не Животворящий Крест, а немецкий инженер, грамотно сделавший закладку под стену Казани пороховых зарядов. Стена развалилась, а русские вошли в город. Очевидно, резня там была не меньше, чем в Иерусалиме, потому что, когда Иван торжественно въехал в Казань, город был заполнен трупами защитников. Плененный ногайский хан вынужден был склониться перед московским царем.
В Казани забрали находившихся там русских пленных, их оказалось несколько тысяч. Так мы добровольно присоединили Казань и наложили дань (ясак) на местные племена. Иван был доволен победой, но рвался из Казани домой, в Москву. Никакие Адашевы и Сильвестры не могли его удержать в этом богопротивном крае! Бояре очень надеялись уговорить Ивана всю зиму прожить в покоренной стране. Не удалось. Не помогли ни уговоры, ни даже лесть, ни воздействие священников. Царь просто приказал ехать, и войско пошло с Волги по ставшей почти непроходимой дороге на Москву. Там его ожидала беременная царица. Ей скоро предстояло родить наследника.
Вскоре после его возвращения появился на свет первенец царя — Дмитрий. Ногайский хан и казанские князьки вынуждены были креститься в православие. Насколько им этого хотелось — вопрос другой, но только крещение могло им позволить не ощущать себя при московском дворе изгоями, они — крестились. Ради такого случая Иван пожаловал их землями и признал их титулы. А в Москве ради славной победы заложили храм, это всем известный собор Василия Блаженного. На самом деле он торжественно именовался храмом Покрова Богородицы на Красной площади. По одной из старинных легенд, архитектору, создавшему храм, Иван после завершения работ приказал выколоть глаза — чтобы нигде и никогда он не смог повторить такой красоты. А Казань стала превращаться в русский город, по излюбленному московскому плану с ней поступили так же, как и с ранее «добровольно» присоединенными городами.
Правда, по татарской земле еще долго полыхали восстания и мятежи, так что завоевание состоялось, но русские укрепились в земле татар, черемисов и чувашей не так уж и прочно. Дабы пресечь эти выступления и еще больше связать бывший мусульманский город с православной Москвой, тут же была учреждена Казанская епархия. Церковь отправилась обращать иноверцев в православие. Далось ей это, скажем, частично, народы все же держались своей веры. Да и сегодня Казань чуть ли не столица ислама в Поволжье.
Через год после взятия Казани Иван слег с тяжелейшей горячкой. Он думал, что вовсе умрет, так что даже занялся составлением духовной грамоты — то есть завещанием. Своим наследником он назвал младенца Дмитрия. Но когда бояр было велено приводить к присяге младенцу, бояре возмутились. Отец реформатора Адашева так и сказал, что рад служить Ивану, рад служить потом его сыну, но служить Захарьиным не желает. Все боялись, что после смерти царя власть возьмут эти Захарьины. Отказался принять присягу младенцу и двоюродный брат Ивана Владимир Андреевич Старицкий. Царь все эти споры слышал, и ему становилось еще хуже. Он снова страшно испугался, но теперь не за себя — а за жену и сына. Призвав присягнувших первыми Воротынского и Мстиславского, он просил их, что, если будет хоть тень опасности, брать дитя и бежать на чужбину, — одна эта просьба Ивана говорит о многом, даже заставляет задуматься, на самом ли деле он ощущал себя самовластным государем? Бояре сами перепугались такого царского поручения, и теперь уж стали присягать все. Присягнул и Владимир — что ему еще оставалось? Но теперь уж присягнувшие первыми стали держать Владимира за изменника, только стараниями все того же Сильвестра его допустили к больному царю. Другого «несогласного», князя Ростовского, бояре поймали и приговорили к смерти.
Иван не умер, и он ничего не забыл, как никогда и ничего не забывал. Оправившись, он сразу счетов сводить не стал. Но имена «крамольников» он запомнил: в этот коллектив непослушных он вписал также имена Сильвестра и Адашевых. Князя Ростовского, однако, он по случаю выздоровления помиловал, правда, сослал в Белозерск.
1553 год Политический кризис, вызванный тяжелой болезнью царя; отказ Сильвестра присягнуть царю
Но радость Ивана была недолгой. Началось с того, что сразу после болезни Иван отправился на богомолье в далекий Кирилло-Белозерский монастырь, взяв с собой жену с малолетним ребенком. По пути он заехал в Троицкий монастырь, где жил тогда Максим Грек. Максим искренне посоветовал царю не ездить по монастырям, а лучше заниматься делами государства, помочь людям, которые потеряли имущество или кормильцев после казанского похода. По какой-то глупости, чтобы не дать царю встретиться с противниками кроткого Максима, Курбский и Адашев придумали страшилку для него: будто бы Максим им открыл, что если Иван будет ездить по монастырям, то сын у него умрет. Иван рассердился, но затеи не оставил. И буквально в следующем монастыре он встретился с врагом Максима Вассианом. Тот, поглядев на Ивана, воскликнул льстиво: «Если хочешь быть настоящим самодержцем, не держи около себя никого мудрее тебя самого; ты всех лучше. Если так будешь поступать, то будешь тверд на своем царстве, и все у тебя в руках будет, а если станешь держать около себя мудрейших, то поневоле будешь их слушаться». Слова как нельзя лучше попали на благодатную почву, Иван и сам уже тяготился опекой Избранной рады. Он бы ездил и дольше, но сын в дороге занемог и умер. Иван расценил это как сбывшееся предсказание. Он был напуган и безутешен, но с той поры еще больше возненавидел Адашева, теперь в число ненавистных вошел и Андрей Курбский. Но время действовать пока не настало. Иван выжидал.
Он занимался делами государства — «добровольно» присоединил мелкие татарские народы — осколки Золотой Орды в Поволжье и Астраханское царство. Вся Волга таким образом вошла в Московское государство. Хотел Иван взять и Крым, может быть, если бы вокруг царя было согласие, эта затея бы и удалась. Крым был вовсе уж и не таким сильным противником. Другое дело, что захватить — это захватить, а удержать — это удержать. Пока земли Южной Руси принадлежали польско-литовскому государству, удержать Крым было проблематично. По поводу Крыма и поссорился Иван со своей Избранной радой. Сильвестр, Адашев и Курбский полагали, что Крым — задача первоочередная. Другая боярская группировка желала начать не с Крыма, а с Ливонии. Эта нездоровая идея преследовала московских правителей еще тогда, когда даже северо-запад не входил в ее состав. Иван раздумывал, раздумывал и решил начать решать обе задачи одновременно. Это был наихудший из возможных сценариев. Уже воюя с Крымом, он открыл второй, Ливонский фронт. Затея с Крымом была такова: в союз с Москвой против хана вошел казачий предводитель князь Дмитрий Вишневецкий, потомок Гедимина, — хан периодически приносил проблемы для теперешних польских, а прежде южнорусских земель. Официально в Польше было запрещено воевать с крымским ханом, но король смотрел на вылазки своего подданного сквозь пальцы.
Если бы Иван сосредоточил силы на Крыме, то все бы и обошлось. Москвичи с казаками дружно били хана, этому помогали и природные причины — очень холодная зима, голод, болезни, падеж лошадей в Крыму не способствовали ханскому счастью. Если свернуть действия в Ливонии, то хан бы не выдержал. Но Иван никак не желал прекращать войны за Ливонию, он ссылался на то, что орден совсем ослаб, и теперь легко его будет добить. Действия в Ливонии велись с немыслимой, нечеловеческой жестокостью. Туда вместе с русским войском были посланы недавно завоеванные татары. О ливонских событиях с ужасом писали иностранцы. Такая слава чести русскому оружию вовсе не делала. Избранная рада умоляла Ивана прекратить в Ливонии хотя бы зверства. Царь молчал. Но вместо того, чтобы закончить ливонский кошмар, он его продолжал.
Как говорит Костомаров, Иван отделался полумерами: «Царь принял в свою службу Вишневецкого, подарил ему город Велев, но приказал ему сдать королю Черкассы и Канев, не желая принимать в подданство Украины и ссориться с королем. Он отправил брата Адашева Данила с 5000 чел. на Днепр против крымцев для содействия Вишневецкому, отправленному на Дон, но сам не двинулся с места и не посылал более войска. Между тем обстоятельства стали еще более благоприятствовать Москве. Черкесские князья, отдавшиеся московскому государю после завоевания Астрахани, собрались громить владения Девлет-Гирея с востока. В Крыму, в довершение всех несчастий, поднялось междоусобие. Недовольные Девлет-Гиреем мурзы хотели его низвергнуть и возвести на престол Тохтамыш-Гирея. Покушение это не удалось. Тохтамыш бежал в Москву. Удобно было московскому государю покровительствовать этому претенденту и найти для себя партию в Крыму. Царь Иван этим не воспользовался. Данило Адашев спустился на судах по Псёлу, потом по Днепру, вошел в море и опустошил западный берег Крыма, а черкесские князья завоевали Таманский полуостров. Весь Крым был поражен ужасом. Но так как новых московских сил не было против него послано, то дело этим и ограничилось. Царь Иван имел тогда возможность уничтожить Девлет-Гирея, но только раздражил его и приготовил себе со стороны врага мщение на будущее время. Самая удобная минута к покорению Крыма была пропущена. Надобно заметить, что для удержания Крыма в русской власти в те времена представлялось более удобства, чем впоследствии, потому что значительная часть тогдашнего населения Крыма состояла еще из христиан, которые естественно были бы довольны поступлением под власть христианского государя. Впоследствии потомки их перешли в мусульманство и переродились в татар». В конце концов Крымская война для Москвы завершилась полной неудачей.
1558 год Начало Ливонской войны; начало осады Нарвы и Дерпта
А события в Ливонии пошли вовсе не так легко и просто, как надеялся Иван. Когда рыцарям стало ясно, что сил против Москвы у них нет, когда они увидели истинное лицо Москвы, ее «азиатскую рожу», орден обратился за помощью к соседней Польше, он уступал Сигизмунду-Августу часть своих владений, зато обретал союзника. А царь обретал очень сильного противника и к тому же прекращение казачьих военных действий в Крыму — война Москвы с Польшей исключала войну казаков на стороне Москвы с ханом.
В окружении Ивана давно уж не было никакого согласия: бояре разделились на две партии. Победили те, кто занял сторону Захарьиных. Сама царица взяла на себя роль агитатора против ненавистных этой партии членов Избранной рады. О Сильвестре стали распространять слухи, что тот только с виду благочестив, а на самом деле заключил союз с дьяволом. Царь к таким слухам стал прислушиваться, они соответствовали его растущей неприязни к Сильвестру, самому горячему стороннику вывода войска из Ливонии. Но конец всяким отношениям с Сильвестром положила начавшаяся и очень странная болезнь царицы. Сильвестр был отстранен, а царь отправился с больной Анастасией по монастырям.
1559 год Начало Болезни первой жены царя Анастасии Романовны Захарьиной; повод для разгона Избранной рады
Адашеву и Сильвестру оставалось лишь скромно удалиться. Будущего своим планам они больше не видели. А на следующий год — 1560 — Анастасии стало вдруг хуже, и она умерла. Царь был безутешен. Использовавшие момент «верные» бояре пустили слух, что царицу извели чарами. Царь знал, кто навел эти чары. Он расправился с теми, с кем недавно обсуждал государственную политику. Сильвестр был сослан в заточение на Соловки. Адашев был отправлен в Дерпт и посажен в тюрьму, там он, как писали современники, скончался через два месяца от внезапно открывшейся горячки. Правда, другие современники с той же страстью доказывали, что эту горячку иначе зовут удавкой. Третьи, ненавидевшие Адашева, говорили, что он не вынес своего позора и от страха перед карой государя отравился ядом.
1560 год Обвинение Адашева в колдовстве и заключение в тюрьму; уход в монастырь Сильвестра; распад Избранной рады
1560 год Умерла Анастасия Романовна — первая жена Ивана IV
После смерти Анастасии и уничтожения Избранной рады Иван резко переменился. Точнее, наружу вышли те черты его личности, которые он вынужден был прятать, имея рядом сильное боярское окружение. Иван обратил взоры к постоянным кутежам, а одновременно начал уничтожать всех, кто мог проявить хотя бы незначительное недовольство.
Костомаров дал ему в своих «Жизнеописаниях» убийственную характеристику:
«Как всегда бывает с ему подобными натурами, он был до крайности труслив в то время, когда ему представлялась опасность, и без удержу смел и нагл тогда, когда был уверен в своей безопасности: самая трусость нередко подвигает таких людей на поступки, на которые не решились бы другие, более рассудительные… когда вполне почувствовал, что он сильнее и могущественнее своих опекунов, им овладела мысль поставить свою царскую власть выше всего на свете, выше всяких нравственных законов. Его мучил стыд, что он, самодержец по рождению, был долго игрушкою хитрого попа и бояр, что с правом на полную власть он не имел никакой власти, что все делалось не по его воле; в нем загорелась свирепая злоба не только против тех, которые прежде успели стеснить его произвол, но и против всего, что вперед могло иметь вид покушения на стеснение самодержавной власти и на противодействие ее произволу. Иван начал мстить тем, которые держали его в неволе, как он выражался, а потом подозревал в других лицах такие же стремления, боялся измены, создавал в своем воображении небывалые преступления и, смотря по расположению духа, то мучил и казнил одних, то странным образом оставлял целыми других после обвинения. Мучительные казни стали доставлять ему удовольствие: у Ивана они часто имели значение театральных зрелищ; кровь разлакомила самовластителя: он долго лил ее с наслаждением, не встречая противодействия, и лил до тех пор, пока ему не приелось этого рода развлечение. Иван не был безусловно глуп, но, однако, не отличался ни здравыми суждениями, ни благоразумием, ни глубиной и широтой взгляда. Воображение, как всегда бывает с нервными натурами, брало у него верх над всеми способностями души. Напрасно старались бы мы объяснить его злодеяния какими-нибудь руководящими целями и желанием ограничить произвол высшего сословия; напрасно пытались бы мы создать из него образ демократического государя. С одной стороны, люди высшего звания в Московском государстве совсем не стояли к низшим слоям общества так враждебно, чтобы нужно было из-за народных интересов начать против них истребительный поход; напротив, в период правления Сильвестра, Адашева и людей их партии, большею частью принадлежавших к высшему званию, мы видим мудрую заботливость о народном благосостоянии. С другой стороны, свирепость Ивана Васильевича постигала не одно высшее сословие, но и народные массы, как показывает бойня в Новгороде, травля народа медведями для забавы, отдача опричникам на расхищение целых волостей и т. п. Иван был человек в высшей степени бессердечный: во всех его действиях мы не видим ни чувства любви, ни привязанности, ни сострадания; если, среди совершаемых злодеяний, по-видимому, находили на него порывы раскаяния, и он отправлял в монастыри милостыни на поминовение своих жертв, то это делалось из того же, скорее суеверного, чем благочестивого, страха Божьего наказания, которым, между прочим, пользовался и Сильвестр для обуздания его диких наклонностей. Будучи вполне человеком злым, Иван представлял собою также образец чрезмерной лживости, как бы в подтверждение того, что злость и ложь идут рука об руку».
Наши современники эти слова, к несчастью, забыли. И сегодня вполне просвещенные граждане почему-то пытаются обелить Ивана, отмыть его от пролитой крови. Это, к счастью, еще со стыдом осознавал Александр Второй, когда из проекта памятника Тысячелетию России Иван был исключен как некая страшная и черная страница истории. Царь был против того, чтобы Ивана изобразили хотя бы не в скульптурной группе, а просто на барельефе. Сегодня же имя Ивана с урапатриотическим завыванием провозглашают как имя демократического государя, великого государя и — что вообще непонятно каким образом укладывается в этих головах — милостивого государя, в церковных кругах. Два века назад даже в Русской церкви при этом имени было принято стыдливо потуплять взгляд. Сегодня взор горит восторгом. Действительно, сбылась погодинская мечта: судить не по зернам, а по плодам. Но тут нужно просто немного лучше знать историю. Плоды после 1560 года — это печальные плоды. Проигранная Ливонская война, разоренная опричниной страна, тысячи замученных и казненных. Пожалуй, нужно быть искренними перед самими собой, чтобы такие плоды считать успешными. Иван Васильевич, может, и хотел окружить себя достойными людьми, но достойных он точно по указанию Вассиана прогнал, остались «лучшие из худших», как говорит кардинал Мазарини в мультфильме режиссера Гамбурга про собак-мушкетеров. Но даже при таком небогатом выборе он предпочитал «худших из худших». И совсем не просто так в силу климатических неполадок и боярских дрязг его страна пришла к XVII столетию в состоянии Смуты. Причина этой необъяснимой нестабильности не в Годунове, не в Шуйском, не в нескольких самозванцах, а в том безумном правлении на протяжении двадцати лет, которое довело и землю, и людей до полного истощения.
Начало этому новому витку укрепления государственности и борьбы со своим народом положило одно зимнее утро 1564 года. Но прежде рядом с царем, буквально сразу после смерти любимой жены (в чем Костомаров вообще сильно сомневался, справедливо считая, что убитый горем вдовец вряд ли начнет искать себе новую жену через неделю после похорон умершей), появились новые лица: он приблизил к себе этих «лучших из худших» — боярина Алексея Басманова, его сына Федора, князя Афанасия Вяземского, Малюту Скуратова, Бельского, Василия Грязного и чудовского архимандрита Левкия. Сразу же были казнены все родственники Адашева и даже какая-то его добрая знакомая Мария. Причем казнены были не только взрослые родственники, но и их дети. Это были первые жертвы нового Ивана Васильевича.
Спустя незначительное время по смерти Анастасии Иван женился на черкесской княжне, которую крестили под именем Марии, а в народе называли Марией Темрюковной. Вместе с новой женой Ивану достался и ее братец Михаил — необузданный, жестокий и сластолюбивый. Впрочем, и новая царица отличалась не менее жестоким и злым характером.
При новом дворе время текло в пьянках и разврате. По словам Костомарова, Иван Васильевич предавался блуду со своим любимчиком Федей Басмановым. Такое поведение христианнейшего монарха многим не нравилось, но против Феди имел выступить только один боярин — Дмитрий Овчина-Оболенский. Он прямо упрекнул Федю в содомском грехе. Федя тут, же пожаловался своему Ивану Васильевичу. Результат легко предсказуем: на пиру Иван поднес Овчине огромную чашу вина, Овчина выпить ее не смог, тогда, попеняв Дмитрию, что он сам слаб, а других упрекать смеет, того отвели в погреб, где и задавили. А на другой день, как бы ничего не ведая, Иван послал к жене Овчины с приглашением во дворец и был как бы очень удивлен, что Овчина вчера еще туда отбыл. Где ж это он, а? Михаила Репнина, воспротивившегося нацепить «паскудную рожу», то есть маску на каком-то из Ивановых пиров, тоже сразу убили. Членов Рады одного за другим с семьями сослали подальше от Москвы, кого-то умертвили, кого-то держали в заточении, только один Воротынский был возвращен спустя некоторое время из своей ссылки.
Между пирами и истязаниями Иван находил время выезжать в войско, которое уже воевало на Литовской земле. Несчастные полочане долго еще поминали Ивана недобрыми словами. Полоцк, понимая, что против русских воевод ему не выстоять, решил добровольно сдаться. И все бы ничего. Польские граждане были из города выпущены и даже одарены царем. Зато литовский князь, епископ и прочие литовцы вместо собольих шуб получили кандалы и этап на Москву. Торжественно въехав в город и объявив себя полоцким князем, Иван Васильевич тут же приказал топить всех евреев в Двине, а своих татар послал перебить всех бернардинских монахов и ограбить латинские церкви. После этой победы с потоплением и перерезанием горла христианнейший государь тут же потребовал у литовцев отдать Киев, Волынь, Галич, а когда те не согласились — так взятый Полоцк со всей Ливонией, причем он свои претензии обосновывал точно по домыслам Макария, именуя себя наследником брата Октавиана Августа Пруса! Само собой, переговоры зашли в тупик… Это царя только раздражало еще больше. Он стал задумываться, а что, если его бояре могут легко изменить и передаться на сторону крымского хана или же литовцев? Так что теперь несчастным приходилось давать царю поручные записи, то есть расписки, что они сами и все их наследники обещают верно служить Ивану и его детям и клянутся не бежать из Москвы к хану или в Литву. Поручными такие записи назывались потому, что при составлении грамоты имелись поручители, обязавшиеся выплатить определенную сумму денег, если их протеже все-таки сбежит. Иван, видимо, использовал этот прием, чтобы обобрать поручителей.
Когда боярин Бельский был уличен в сношениях с польским королем, сам он был прощен, зато поручителям пришлось заплатить 10 000 рублей. Так Иван Васильевич грамотно пополнял прохудившуюся государственную казну.
Но по мере ухудшения обстановки в стране появились уже не мнимые, а вполне реальные перебежчики: бежал Вишневецкий, бежали князья Черкасские, но самой большой обидой для Ивана было бегство Курбского. Еще большей обидой было то, что Курбский не замолчал, а стал вести с царем переписку. Курбский писал Ивану исполненные яда послания, а оскорбленный Иван на них отвечал. В историю эти бесценные свидетельства того времени вошли как «Переписка князя Андрея Курбского с Иваном Грозным». Обвинения Андрея были справедливы… и царю приходилось оправдываться. Само собой, если бы Андрей находился рядом, а не за далекой границей, не сносить бы ему головы и без всякой переписки. Но князь был далек, при польском дворе его ценили — и это вызывало еще больше злобы у нашего московского царя. Далек был Курбский, никак не достанешь. На Курбском бегства не прекратились, они усилились, причем бежать стали уже даже не только бояре, но и люди вполне простого звания: бежал из Ивановой Москвы первопечатник Иван Федорович (у нас известный как Федоров) и Петр Мстиславец, бежали дворяне, бежали даже люди черного сословия. Военное положение ухудшалось, дошли слухи о движении польского войска на Полоцк и что воеводой в этом войске беглый князь Андрей.
В то же время с юга на Москву двинулся крымский хан. Время было непростое, и Иван придумал замечательный трюк: он решил так испугать народ, чтобы тот сам разрешил царю все прелести деспотии — казни и пытки.
В конце 1564 года царь повелел прибыть в Москву со всеми семьями боярам, дворянам и приказным людям, имена которых были занесены в особые списки. Когда вызванные прибыли в Москву, Иван разыграл целый спектакль. Он сказал, что поскольку стал нелюб своему народу, то решил сложить с себя бразды правления, — с этими словами он снял с себя венец и бармы и положил скипетр. Следующие несколько дней он посвятил блужданиям по церквям и монастырям, где со слезами молился и молился. Во дворец привезли собранные по Москве иконы, которые царь лобызал. 3 декабря перед дворцом появилось множество саней, туда стали сносить утварь, предметы обихода, одежду, посуду, иконы и прочее. Царь велел ехать с ним всем приглашенным в Москву, а также нескольким выбранным московским боярам и дворянам. Весь этот огромный санный поезд двинулся к Успенскому собору, там его уже ждал митрополит, сменивший Макария, — Афанасий. Царь выстоял обедню, принял благословение, разрешил боярам и дворянам поцеловать свою руку, сел с сыновьями в сани, и поезд тронулся. Куда едет царь, зачем — никто не знал. На самом деле царь отправился из Москвы в любимое загородное село Александровскую слободу.
1564 год Отъезд Ивана IV на Богомолье в Александровскую слободу
1564 год Воззвания Ивана IV к духовенству, служилым и посадским людям
Месяц о нем не было известий. 3 января из слободы прибыл гонец с грамотой митрополиту. По словам Костомарова: «Иван объявлял, что он положил гнев свой на богомольцев своих, архиепископов, епископов и все духовенство, на бояр, окольничих, дворецкого, казначея, конюшего, дьяков, детей боярских, приказных людей; припоминал, какие злоупотребления расхищения казны и убытки причиняли они государству во время его малолетства; жаловался, что бояре и воеводы разобрали себе, своим родственникам и друзьям государевы земли, собрали себе великие богатства, поместья, вотчины, не радят о государе и государстве, притесняют христиан, убегают от службы; а когда царь захочет своих бояр, дворян, служилых и приказных людей понаказать, архиепископы и епископы заступаются за виновных; они заодно с боярами, дворянами и приказными людьми покрывают их перед государем. Поэтому государь, от великой жалости, не хочет более терпеть их изменных дел и поехал поселиться там, где его Господь Бог наставит». Одновременно гонец привез и другую грамоту — к простым людям и купцам, в ней — напротив — говорилось о том, что зла на них царь не держит и опале не подвергает.
В Москве начался кошмар. Государство вдруг разом осталось без царя.
Бояре посовещались и поняли, что нужно посылать к царю, бить челом и разрешить все, чего он ни захочет: казнить — так пусть казнит, миловать — так пусть милует, только вернулся бы поскорее. Народ же ждал лишь указаний царя, чтобы собственными руками извести крамолу и измену. По Москве уже стали бунтоваться толпы, которые искали, кто подходит под статью об измене, кого убить. Митрополит в такой ситуации ехать не решился, вместо него под водительством новгородского архиепископа Пимена поехало духовенство, среди которого затесался Левкий, царский стукач. Поехали также бояре, дворяне, дети боярские. Решение было ясным: умолять.
Царь посольство принял и попросил несколько дней на размышления. Все этого момента ждали со страхом и нетерпением. Наконец, царь обещал все взвесить и еще раз посетить Москву. Тем временем прошел еще месяц. В Москву Иван прибыл 2 февраля. Мучение жителей уже достигло верха. Но стоило только глянуть на лицо Ивана, чтобы отшатнуться в дрожи. Царь с последней с ним встречи разительно изменился. Глаза его блуждали, волосы вылезли и на голове, и в бороде, черты были перекошены. Вот этим перекошенным ртом он и дал согласие снова попробовать взять управление страной, однако — по своему собственному рецепту Этот рецепт и именовался опричниной.
1565 год Начало опричнины Ивана IV
«Иван предложил устав опричнины, придуманный им или, быть может, его любимцами, — поясняет историк. — Он состоял в следующем: государь поставит себе особый двор и учинит в нем особый приход, выберет себе бояр, окольничих, дворецкого, казначея, дьяков, приказных людей, отберет себе особых дворян, детей боярских, стольников, стряпчих, жильцов: поставит в царских службах (во дворцах — Сытном, Кормовом и Хлебенном) всякого рода мастеров и приспешников, которым он может доверять, а также особых стрельцов. Затем все владения Московского государства раздвоились: государь выбирал себе и своим сыновьям города с волостями, которые должны были покрывать издержки на царский обиход и на жалованье служилым людям, отобранным в опричнину. В волостях этих городов поместья исключительно раздавались тем дворянам и детям боярским, которые были записаны в опричнину, числом 1000: те из них, которых царь выберет в иных городах, переводятся в опричные города, а все вотчинники и помещики, имевшие владения в этих опричных волостях, но не выбранные в опричнину, переводятся в города и волости за пределами опричнины.
Царь сделал оговорку, что если доходы с отделенных в опричнину городов и волостей будут недостаточны, то он будет брать еще другие города и волости в опричнину. В самой Москве взяты были в опричнину некоторые улицы и слободы, из которых жители, не выбранные в опричнину, выводились прочь. Вместо Кремля царь приказал строить себе другой двор за Неглинной (между Арбатской и Никитской улицами), но главное местопребывание свое назначал он в Александровской слободе, где приказал также ставить дворы для своих выбранных в опричнину бояр, князей и дворян.
Вся затем остальная Русь называлась земщиной, поверялась земским боярам: Бельскому, Мстиславскому и другим. В ней были старые чины, таких же названий, как в опричнине: конюший, дворецкий, казначей, дьяки, приказные и служилые люди, бояре, окольничий, стольники, дворяне, дети боярские, стрельцы и пр. По всем земским делам в земщине относились к боярскому совету, а бояре в важнейших случаях докладывали государю. Земщина имела значение опальной земли, постигнутой царским гневом.
За подъем свой государь назначил 100 000 рублей, которые надлежало взять из Земского приказа, а у бояр, воевод и приказных людей, заслуживших за измену гнев царский или опалу, определено было отбирать имения в казну. Царь уселся в Александровской слободе, во дворце, обведенном валом и рвом. Никто не смел ни выехать, ни въехать без ведома Иванова: для этого в трех верстах от слободы стояла воинская стража. Иван жил тут, окруженный своими любимцами, в числе которых Басмановы, Малюта Скуратов и Афанасий Вяземский занимали первое место. Любимцы набирали в опричнину дворян и детей боярских, и вместо 1000 человек вскоре наверстали их до 6000, которым раздавались поместья и вотчины, отнимаемые у прежних владельцев, долженствовавших терпеть разорение и переселяться со своего пепелища. У последних отнимали не только земли, но даже дома и все движимое имущество; случалось, что их в зимнее время высылали пешком на пустые земли. Таких несчастных было более 12 000 семейств; многие погибали на дороге. Новые землевладельцы, опираясь на особенную милость царя, дозволяли себе всякие наглости и произвол над крестьянами, жившими на их землях, и вскоре привели их в такое нищенское положение, что казалось, как будто неприятель посетил эти земли. Опричники давали царю особую присягу, которой обязывались не только доносить обо всем, что они услышат дурного о царе, но не иметь никакого дружеского сообщения, не есть и не пить с земскими людьми. Им даже вменялось в долг, как говорят летописцы, насиловать, предавать смерти земских людей и грабить их дома.
Современники иноземцы пишут, что символом опричников было изображение собачьей головы и метла в знак того, что они кусаются как собаки, оберегая царское здравие, и выметают всех лиходеев. Самые наглые выходки дозволяли они себе против земских. Так, например, подошлет опричник своего холопа или молодца к какому-нибудь земскому дворянину или посадскому: подосланный определится к земскому хозяину в слуги и подкинет ему какую-нибудь ценную вещь; опричник нагрянет в дом с приставом, схватит своего мнимо беглого раба, отыщет подкинутую вещь и заявит, что его холоп вместе с этою вещью украл у него большую сумму. Обманутый хозяин безответен, потому что у него найдено поличное. Холоп опричника, которому для вида прежний господин обещает жизнь, если он искренно сознается, показывает, что он украл у своего господина столько-то и столько и передал новому хозяину. Суд изрекает приговор в пользу опричника; обвиненного ведут на правеж на площадь и бьют по ногам палкой до тех пор, пока не заплатит долга, или же, в противном случае, выдают головою опричнику. Таким или подобным образом многие теряли свои дома, земли и бывали обобраны до ниточки; а иные отдавали жен и детей в кабалу и сами шли в холопы. Всякому доносу опричника на земского давали веру; чтобы угодить царю, опричник должен был отличаться свирепостью и бессердечием к земским людям; за всякий признак сострадания к их судьбе опричник был в опасности от царя потерять свое поместье, подвергнуться пожизненному заключению, а иногда и смерти. Случалось, едет опричник по Москве и завернет в лавку; там боятся его как чумы; он подбросит что-нибудь, потом придет с приставом и подвергнет конечному разорению купца. Случалось, заведет опричник с земским на улице разговор, вдруг схватит его и начнет обвинять, что земский ему сказал поносное слово; опричнику верят. Обидеть царского опричника было смертельным преступлением; у бедного земского отнимают все имущество и отдают обвинителю, а нередко сажают на всю жизнь в тюрьму, иногда же казнят смертью. Если опричник везде и во всем был высшим существом, которому надобно угождать, земский был — существо низшее, лишенное царской милости, которое можно как угодно обижать. Так стояли друг к другу служилые, приказные и торговые люди на одной стороне в опричнине, на другой в земщине. Что касается до массы народа, до крестьян, то в опричнине они страдали от произвола новопоселенных помещиков: состояние рабочего народа в земщине было во многих отношениях еще хуже, так как при всяких опалах владельцев разорение постигало массу людей, связанных с опальными условиями жизни, и мы видим примеры, что мучитель, казнивши своих бояр, посылал разорять их вотчины.
При таком новом состоянии дел на Руси чувство законности должно было исчезнуть. И в этот-то печальный период потеряли свою живую силу начатки общинного самоуправления и народной льготы, недавно установленные правительством Сильвестра и Адашева: правда, многие формы в этом роде оставались и после; но дух, оживлявший их, испарился под тиранством царя Ивана. Учреждение опричнины, очевидно, было таким чудовищным орудием деморализации народа русского, с которым едва ли что-нибудь другое в его истории могло сравниться, и глядевшие на это иноземцы справедливо замечают:
„Если бы Сатана хотел выдумать что-нибудь для порчи человеческой, то и тот не мог бы выдумать ничего удачнее». Таковым было устройство идеального государства, которое придумал для своего народа Иван Васильевич Грозный, которого многие и сегодня держат за демократа.
Казни пошли сразу же. В Александровской слободе была своя тюрьма, где содержали наиболее опасных людей, обвиненных в крамоле или измене. Там были все необходимые орудия для пыток. Дознание проводил лично Малюта Скуратов, а нередко пытать узников ходил и сам Иван Васильевич. Ему это нравилось, хотя царь и отговаривался, что занятие неприятное, но на неприятное занятие он ходил как клерк на службу. «Царский образ жизни стал вполне достоин полупомешанного, — замечает Костомаров, — Иван завел у себя в Александровской слободе подобие монастыря, отобрал 300 опричников, надел на них черные рясы сверх вышитых золотом кафтанов, на головы тафьи или шапочки; сам себя назвал игуменом, Вяземского назначил келарем, Малюту Скуратова пономарем, сам сочинил для братии монашеский устав и сам лично с сыновьями ходил звонить на колокольню. В двенадцать часов ночи все должны были вставать и идти к продолжительной полунощнице. В четыре часа утра ежедневно по царскому звону вся братия собиралась к заутрене к богослужению, и, кто не являлся, того наказывали восьмидневной епитимией. Утреннее богослужение, отправляемое священниками, длилось по царскому приказанию от четырех до семи часов утра. Сам царь так усердно клал земные поклоны, что у него на лбу образовались шишки. В восемь часов шли к обедне. Вся братия обедала в трапезной; Иван, как игумен, не садился с нею за стол, читал перед всеми житие дневного святого, а обедал уже после один. Все наедались и напивались досыта; остатки выносились нищим на площадь. Нередко, после обеда, царь Иван ездил пытать и мучить опальных; в них у него никогда не было недостатка. Их приводили целыми сотнями, и многих из них перед глазами царя замучивали до смерти. То было любимое развлечение Ивана: после кровавых сцен он казался особенно веселым. Современники говорят, что он всегда дико смеялся, когда смотрел на мучения своих жертв. Сама монашествующая братия его служила ему палачами, и у каждого под рясою был для этой цели длинный нож. В назначенное время отправлялась вечерня, затем братия собиралась на вечернюю трапезу, отправлялось повечерие, и царь ложился в постель, а слепцы попеременно рассказывали ему сказки». В этом диком монастыре и дела творились дикие. Периодически царю доставляли чужих красивых жен, которых тот с удовольствием насиловал, а потом отдавал на насилие и своей опричной братии, некоторых поруганных мужьям возвращали, некоторых, очевидно строптивых, топили прямо в Александровском пруду, откуда ловили для царского стола хорошую упитанную рыбу. Насилию подвергались не только жены знатных людей, но и несчастные крестьянки или посадские девушки, которых опричники раздевали донага и заставляли ловить кур, а потом методично расстреливали. Это было так же весело, как травить зайцев или лис. Князей же и более знатных людей за это время полегло очень много, всех имен никто не сочтет, известны лишь те, что Иван заносил в свои «святцы», чтобы знать, за сколько душ он должен молиться, — теперь ведь они нашли упокоение и больше никому не навредят. Земщина же, другая половина страны, представляла и вовсе безрадостное зрелище. С земщиной Иван вел себя так, точно это была завоеванная, а не родная страна. Опричные отряды налетали на земские города и села, и это было хуже монголов, которых народ уже век как не вспоминал.
В то же время христианнейший монарх сумел поссориться даже и с такой мягкотелой и принимающий все злодеяния Ивана Церковью. Макарий, сменивший его Афанасий, не допущенный к избранию Герман — все они уже умерли. Место митрополита занял бывший соловецкий игумен Филипп. Он считался даже по тем подвижническим временам среди духовенства мужем благочестивым и в то же время наделенным отличным практическим умом. Из холодного и неприютного соловецкого края он сумел сделать райский уголок, где монахи умудрялись выращивать даже южные растения. Филипп не хотел становиться митрополитом, но в Москву ему ехать пришлось. Впервые, наверно, за все царствование Ивана Филипп стал прямо церковным иерархам говорить в глаза, что за царя они имеют, и обвинять их, как те смели такое безобразие допустить. Иерархи едва не поседели от такой чужой смелости, они только молчали… Были и недовольные: те считали, что такой митрополит погубит всю Церковь. Но делать нечего — он вроде бы был избран.
Первым делом Филипп отправился к царю и открыто высказал ему свои обвинения прямо в глаза. От царя он потребовал отступиться от опричнины и снова собрать страну в единое государство. Иван рассердился, но тоже потребовал, чтобы Филиппа сделали митрополитом. Однако Филиппу пришлось сделать уступку: не трогать опричных дел. Костомаров не понимал, почему этот человек, не побоявшийся сказать царю правду в глаза, все же принял сан. Он предполагал, что эту уступку Иван вытащил из Филиппа обещанием (как всегда лицемерным) все исправить. Но если Иван думал, что после этого митрополит не будет вмешиваться в дела царя, то ошибся. Филипп снова и снова ходил к Ивану и просил за новых и новых заключенных. В конце концов отношения между ними накалились до того, что царь перестал его пускать к себе в слободу. Опричная братия его просто ненавидела.
1568 год Публичный отказ игумена Филиппа в Успенском соборе в благословении царю (весна)
1568 год Начало суда над митрополитом Филиппом (Колычевым С. Ф.)
1568 год Завершение суда над митрополитом Филиппом; его ссылка в Отрочь-монастырь
Однажды, 31 марта 1568 года, царь решил поехать с опричным войском к обедне в Успенский собор. После обедни царь подошел к Филиппу за благословением. Но Филипп молчал. Царь еще пару раз обратился к Филиппу, но Филипп молчал. Наконец не выдержали перепуганные бояре, они стали просить митрополита дать царю благословение. Филипп не дал. Напротив, он припомнил царю все его опричные подвиги. Иван рассердился и стал грозить Филиппу. Тот спокойно ответил, что служит только Богу, а лютой смерти не боится, ибо «мы на земле всего лишь насельники». Царь уехал в слободу в ярости, в этот же вечер он замучил князя Пронского.
Другой раз царь и митрополит столкнулись в Новодевичьем монастыре, где Филипп был по случаю храмового праздника. На этот праздник после разорения боярских вотчин приехали и царь со своей вечной свитой. Все были пьяны. Увидав, что кто-то из опричных стоит в шапке, Филипп оскорбился — это было нарушение правил. Он тут же обратился к царю: «Царь, разве прилично благочестивому держать агарянский закон?» Иван не понял и стал кричать только: «Как? что? кто?» «Один из ополчения твоего, из лика сатанинского», — сказал всенародно Филипп.
Иван вернулся в слободу в ярости. Он решил извести неуживчивого митрополита.
Составился заговор между царем и послушными ему иерархами. Стали собирать на Филиппа компромат, с большим трудом нашли готовых солгать, собрали собор, тогда царь и стал укорять митрополита неправыми обвинениями. Митрополит это выслушал и сказал, что смерти не боится, за должность не держится, так что готов хоть сейчас сложить с себя сан — и положил свой жезл, мантию и белый клобук (отличительные знаки сана). Повернулся и пошел к дверям. Царь впал в неистовство, он пообещал, что так легко Филипп не отделается, и приказал тому служить обедню на Михайлов день. Митрополит все понял. Он готовился к смерти.
Во время обедни в храм вошли опричники во главе с Басмановым. Они вытащили митрополита из алтаря, сорвали митру и облачение, надели на него драную рясу и повезли в Богоявленский монастырь. Народ бежал следом, митрополит благословлял, опричники били его и ругались, так и доехали. Через пару дней ему зачитали обвинительный приговор. В монастыре Святого Николая его посадили в колодки и морили голодом. Затем сослали в заточение в Отрочский тверской монастырь. На его место было немало желающих. Наибольшие старания по смещению Филиппа приложил Пимен, но сначала сан достался Кириллу. Царь успокоился тем, что приказал умертвить своего двоюродного брата Владимира с женой, дабы не передались в Польшу.
Тут некстати умерла Мария Темрюковна, Иван решил, что ее отравили, как Анастасию. Он стал подозревать, что к этому причастны его опричники. Он стал еще мнительнее и опасливее, даже писал к английской королеве Елизавете, прося на всякий случай убежища от злодеев в Англии. Еще ему в голову запала светлая мысль жениться на англичанке, хорошо бы — на королеве. Правда, Елизавета на этот счет думала иначе.
Рассуждая, откуда бы может идти крамола, которую он старательно искореняет и искореняет, а ее становится больше и больше, Иван вдруг понял — из Новгорода, вот где корень зла. Не додавили. Город уж столетие как был московский. От прежнего вольного духа там остались разве архитектурные напоминания. Однако Иван Васильевич совсем забыл, что всех, кто мог в Новгороде передаться Литве, давно вывели под корень. Он стал ждать удобного случая, чтобы навсегда отомстить новгородцам.
1569 год Заговор части новгородских бояр с целью сдать ряд завоеванных городов в Ливонии
История с предлогом к этой мести темная и очень путаная. Вроде бы вдруг в Москве объявился некий человек с Волыни, который донес, будто новгородские священники готовятся перейти в латинство, а город сдать польскому королю и будто бы письмо к королю со всеми подписями горожан и самого архиепископа Пимена лежит прямо в Софийском соборе за образом Богородицы. Иван тут же снарядил туда своих людей. Письмо нашли. Теперь у Ивана были все доказательства измены. Начался страшный поход на север.
Сначала Иван двинул опричное войско на Тверь, где сидел в заточении прежний митрополит Филипп. Иван знал, что новгородцы ощущают его к ним ненависть и попросили Филиппа предстоять за них перед царем. Еще до истории с непонятной грамоткой Иван стал проводить хорошо нам знакомую политику — выселять наиболее уважаемые семейства из Новгорода и Пскова: из первого было взято 150 семейств, из второго — 500. Города пребывали в страхе. Слухи об измене могли быть и относительной правдой: тогда, действительно, рассуждали, не лучше ли соединиться с Литвой, чем ждать уничтожения, но реальных шагов к этому сделано не было.
Итак, двинувшись на Тверь, Иван прежде всего отправил Малюту Скуратова в монастырь, где тот собственными руками задушил бывшего митрополита, затем пожжению, разграблению, насилию и прочим мерзостям была предана как Тверь, так и вся Тверская земля — Иван почему-то считал, что тверичи, так же как и новгородцы, с охотой пойдут под Литву. Окружив город, Иван стоял под ним пять дней, чтобы как следует испугать жителей, затем вошел в Тверь. Сначала опричники уничтожили все, что только можно было уничтожить. Жители с этим даже смирились, думая, что на этом гнев и утихнет. Не тут-то было! После уничтожения имущества началось уничтожение людей без разбора возраста и пола, тела убитых кидали в Волгу, разрубали на части и отправляли под лед. Погибли не только жители Твери, но и содержавшиеся в тюрьмах пленники из Полоцка и Ливонии, всего почти 1500 душ. Число 1490 записано в помяннике самого Ивана. Впрочем, это неточное число, оно могло оказаться и больше, считали наспех.
За Тверью наступила очередь Торжка. Там опричное войско начало с башен, где находились заключенные немцы и татары. Немцы, увидев убийц, даже не сопротивлялись. Иван смотрел и наслаждался их мучениями. Когда же дошла очередь до татар, то обреченные бросились на мучителей, и мурзам удалось ранить Малюту и едва не схватиться с царем. Двое опричников в этой битве с татарами в тюремной башне погибли, но царь остался цел. В этот раз Иван меньше насладился полученными впечатлениями. Участь Торжка разделили все города по пути к Новгороду — Вышний Волочек, Валдай, Яжелбицы и все окрестные села. За собой опричники оставляли сожженные дома и мертвые тела.
1570 год Поход опричников на Новгород; рлзорение Клина и Твери
В Новгород царь сначала послал свой авангард. Задача этого осадного полка была простой: обложить город со всех сторон и закрыть все дороги к нему, чтобы никто не мог бежать из города. Опричники захватили все окрестные и новгородские монастыри, взяли, извините, в плен, иного слова не подобрать, монахов и поставили их на правеж, то есть стали монахов бить. Били их пять дней и требовали выкуп по 20 рублей с человека. Тем временем опричные бояре вошли в детинец, велели туда идти всем знатным новгородским семействам, надели на них цепи и поставили стражу, а дома опечатали. Скоро на Городище приехал и сам государь с полуторатысячным стрелецким войском.
На другой же день после прибытия государь велел перебить дубинами всех захваченных монахов и тела развезти по монастырям, откуда их забирали на правеж. Затем он объявил, что придет в воскресенье к обедне в Святую Софию. «По давнему обычаю, — говорит Костомаров, — архиепископ Пимен со всем собором, с крестами и иконами стал на Волховском мосту у часовни Чудного Креста встречать государя. Царь шел вместе с сыном Иваном, не целовал креста из рук архиепископа и сказал так: „Ты, злочестивец, в руке держишь не Крест Животворящий, а вместо креста оружие; ты, со своими злыми соумышленниками, жителями сего города, хочешь этим оружием уязвить наше царское сердце; вы хотите отчину нашей царской державы Великий Новгород отдать иноплеменнику, польскому королю Жигимонту-Августу; с этих пор ты уже не назовешься пастырем и сопрестольником Св. Софии, а назовешься ты волк, хищник, губитель, изменник нашему царскому венцу и багру досадитель!"
Затем, не подходя к кресту, царь приказал архиепископу служить обедню. Иван отслушал обедню со всеми своими людьми, а из церкви пошел в столовую палату. Там был приготовлен обед для высокого гостя. Едва уселся Иван за стол и отведал пищи, как вдруг завопил. Это был условный знак (ясак): архиепископ Пимен был схвачен; опричники бросились грабить его владычную казну; дворецкий Салтыков и царский духовник Евстафий с царскими боярами овладели ризницею церкви Св. Софии, а отсюда отправились по всем монастырям и церквам забирать в пользу царя церковную казну и утварь.
Царь уехал в Городище. Вслед за тем Иван приказал привести к себе в Городище тех новгородцев, которые до его прибытия были взяты под стражу. Это были владычные бояре, новгородские дети боярские, выборные городские и приказные люди и знатнейшие торговцы. С ними вместе привезли их жен и детей. Собравши всю эту толпу перед собою, Иван приказал своим детям боярским раздевать их и терзать „неисповедимыми “, как говорит современник, муками, между прочим поджигать их каким-то изобретенным им составом, который у него назывался поджар („некоею составною мудростью огненною,), потом он велел измученных, опаленных привязывать сзади к саням, шибко везти вслед за собою в Новгород, волоча по замерзшей земле, и метать в Волхов с моста. За ними везли их жен и детей; женщинам связывали назад руки с ногами, привязывали к ним младенцев и в таком виде бросали в Волхов; по реке ездили царские слуги с баграми и топорами и добивали тех, которые всплывали.
„Пять недель продолжалась неукротимая ярость царева", — говорит современник. Когда наконец царю надоела такая потеха на Волхове, он начал ездить по монастырям и приказал перед своими глазами истреблять огнем хлеб в скирдах и в зерне, рубить лошадей, коров и всякий скот. Осталось предание, что, приехавши в Антониев монастырь, царь отслушал обедню, потом вошел в трапезную и приказал побить все живое в монастыре. Расправившись таким образом с иноческими обителями, Иван начал прогулку по мирскому жительству Новгорода, приказал истреблять купеческие товары, разметывать лавки, ломать дворы и хоромы, выбивать окна, двери в домах, истреблять домашние запасы и все достояние жителей. В то же самое время царские люди ездили отрядами по окрестностям Новгорода, по селам, деревням и боярским усадьбам разорять жилища, истреблять запасы, убивать скот и домашнюю птицу.
Наконец, 13 февраля, в понедельник на второй неделе поста, созвал государь оставшихся в живых новгородцев; ожидали они своей гибели, как вдруг царь окинул их милостивым взглядом и ласково сказал: „Жители Великого Новгорода, молите всемилостивого, всещедрого человеколюбивого Бога о нашем благочестивом царском державстве, о детях наших и о всем христолюбивом нашем воинстве, чтоб Господь подаровал нам свыше победу и одоление на видимых и невидимых врагов! Судит Бог изменнику моему и вашему архиепискому Пимену и его злым советникам и единомышленникам; на них, изменниках, взыщется вся пролитая кровь; и вы об этом не скорбите: живите в городе сем с благодарностью; я вам оставляю наместника князя Пронского“».
Самого Пимена Иван отправил в оковах в Москву. Иностранные известия говорят, что он предавал его поруганию, сажал на белую кобылу и приказывал водить, окруженного скоморохами, игравшими на своих инструментах. «Тебе пляшущих медведей водить, а не сидеть владыкою», — говорил ему Иван. Несчастный Пимен был отправлен в Венев в заточение и жил там под вечным страхом смерти. Число истребленных показывается современниками различно, и, вероятно, преувеличенно. Псковской летописец говорит, что Волхов был запружен телами. В народе до сих пор осталось предание, что Иван Грозный запрудил убитыми новгородцами Волхов, и с тех пор, как бы в память этого события, от обилия пролитой тогда человеческой крови, река никогда не замерзает около моста, как бы ни были велики морозы.
Последствия царского погрома еще долго отзывались в Новгороде. Истребление хлебных запасов и домашнего скота произвело страшный голод и болезни не только в городе, но в окрестностях его; доходило до того, что люди поедали друг друга и вырывали мертвых из могил. Все лето 1570 года свозили кучами умерших к церкви Рождества в Поле вместе с телами утопленных, выплывавших на поверхность воды, и нищий старец Иван Жегальцо погребал их.
Иван покинул Новгород и нацелился на другой оплот инакомыслия — Псков. Беда, кажется, миновала. Древний город, из которого выступило царское войско, больше напоминал разоренный жестоким врагом. Новгородцы дрожали, что Иван Васильевич передумает и вернется добивать уцелевших. Они надеялись лишь на то, что он вычистил всю измену и доволен результатом. Им повезло. Иван Васильевич не вернулся. За всякой крамолой в покинутом городе теперь следил назначенный им наместником боярин Петр Данилович Пронский. Свою работу этот боярин выполнял хорошо, точно по царскому слову, блюдя Новгород от измены и «видимых и невидимых» врагов, которые мнились Ивану Васильевичу по всей русской земле.
Боярину вменялось содержать новгородцев в благодарности царю, то есть — в страхе полного истребления. В Александровскую слободу из Новгорода повезли пленных — это был несчастный Пимен, мечтавший совсем недавно стать митрополитом, священники и дьяконы, которые уцелели после правежа, но не откупились от наказания, и некоторые новгородские семейства. А основное войско двинулось на Псков.
В Пскове была паника. Воевода велел к царскому прибытию прямо на улицах поставить перед домами столы с хлебом-солью, а всем жителям выйти вместе с детьми и кланяться государю до земли. Горожане все так и сделали, но прежде они сходили в церковь, помолились, причастились — так вот приготовились к смерти. Иван появился под Псковом вечером, ему был отлично слышен звон колоколов, он все понял: боятся. Это радовало. Утром он въехал со стороны Любятова в город. При его приближении люди падали ниц как подкошенные. Это Ивана развеселило. Но больше всего Ивану понравился псковский дурачок Николка, тот выбежал в непотребном виде прямо к Ивану и протянул ему кусок сырого мяса. Иван дурачков любил, в них он видел смысл неизреченных слов. «На что мне сырое мясо, — спросил он у дурачка, — сейчас ведь пост, я христианин и мяса в пост не ем». Николка широко улыбнулся: «Ты хуже делаешь, ты человеческое мясо ешь», — ответил он. Иван не знал, что делать — гневаться или простить, решил, что простить вернее. Так что города он не тронул. Точнее — не тронул жителей. А вот всякие ценности псковские он велел погрузить и везти в Москву, особенно это касалось церковных реликвий, книг и утвари. Псковичи и на том были рады: хоть в живых оставил. Недаром в одной из Псковских летописей поминается благая мысль, может, этот государь не до конца разорит русские земли. Если ему так хочется в Англию — пусть туда и бежит. Но из Пскова Иван отправился вовсе не в Англию, а в Москву. Ему еще предстояло разобраться с Пименом. Иностранцы, которые видели его возвращающимся из новгородского похода рисуют зрелище дикое: Иван ехал верхом, за спиной у него торчал лук, спереди была отрубленная собачья голова, а рядом ехал шут на быке. Иностранцы, что оставили такое описание, были литовскими послами. Для их радости Иван устроил им показательные казни — топил пленных татар. Послы были в шоке.
В Москве Ивану пришло в голову, что новгородцы сами по себе ничего бы придумать не смогли. Ими руководили. Он быстро сыскал руководителей: конечно же, Вяземский и Басмановы. Но троих заговорщиков ему показалось мало. Скоро в следственный процесс влились новые фигуры — князь Петр Оболенский-Серебряный, Висковатый, Фуников, Очин-Плещеев, Иван Воронцов и другие.
В конце июля на Красную площадь, где заранее установили 18 виселиц, вывели 300 приговоренных к смерти. Поскольку прежде их хорошо пытали, то несчастные еле могли передвигаться. Народ, увидев орудия казни и полуживых обвиняемых, бежал с площади куда глаза глядят. К тому моменту, когда опричники въехали во главе с царем, площадь была как пустыня, ни единой живой души, никакого тебе показательного процесса! Так что было велено сгонять народ, предварительно пообещав, что тому ничего не будет. Кое-как толпу удалось собрать. Тогда царь спросил эту дрожащую от ужаса толпу, правильно ли он карает изменников и не люто ли поступает. Народ кричал, что, конечно же, правильно. Царь улыбнулся и приказал тут же отделить от приготовленных к клещам, сковородкам и крючьям преступников 180 человек — он им милостиво даровал свое высочайшее прощение. Остальные 120 были на этой площади преданы самым разнообразным видам умерщвления.
Фантазия у государя на этот предмет была изрядная: казни практически все отличались одна от другой. Скоро площадь заполнилась телами и кусками мертвых тел. А следом, почти незаметно, прошли казни жен преступников. Они не были публичными. Женщин, как правило, просто топили, предварительно пропустив через опричное братство. Пимену удалось спастись: его не казнили, только сослали в Венев.
Государственные дела Ивана шли гораздо хуже, чем борьба с собственным народом.
С Польшей ему пришлось заключить крайне невыгодный мир, отдав все завоеванные ливонские города. Пришлось бы отдать куда как больше, если бы от позора его не спас в 1581 году благодарный за сохранение «живота» Псков. Город выстоял тяжелую осаду войсками Стефана Батория и не был взят, после чего Баторий понял, что еще одна такая осада — и можно лишиться всего войска.
С Крымом обстояло еще неприятнее: обозленный московскими нападениями хан стал наносить быстрые как кинжал удары, используя хорошо зарекомендовавшую тактику набега, которой пользовались степняки, начиная с печенегов. В 1571 году, весной, то есть практически сразу после новгородского похода, хану удалось не просто удачно уколоть московского царя, но и уколоть его как нельзя болезненнее: хан дошел до Москвы, а Иван, едва увидев всадников, тут же перепугался и бежал — впрочем, как и все его предшественники, это была семейная черта — трусость. За пару часов Москва из красивого города превратилась в груду дымящихся развалин. Людей погибло немыслимое количество, по некоторым сведениям (скорее всего, преувеличенным), едва ли не 80 000 человек, кто сгорел, кто задохнулся, кого затоптали во время бегства. Хан, увидав, что все имущество погибло в огне и поживиться нечем, повернулся и отправился восвояси. Хан перед отбытием оставил Ивану Васильевичу письмецо на память: «Жгу и пустошу все за Казань и за Астрахань. Будешь помнить. Я богатство сего света применяю к праху, надеюсь на величество Божье, на милость для веры ислама. Пришел я на твои земли с войсками, все пожег, людей побил; пришла весть, что ты в Серпухове, я пошел на Серпухов, а ты из Серпухова убежал; я думал, что ты в своем государстве, в Москве, и пошел туда; ты и оттуда убежал. Я в Москве посады сжег и город сжег и опустошил, много людей саблей побил, а других в полон взял, все хотел венца твоего и головы; а ты не пришел и не стал против меня. А еще хвалишься, что ты московский государь! Когда бы у тебя был стыд и способность (дородство), ты бы против нас стоял! Отдай же мне Казань и Астрахань, а не дашь, так я в государстве твоем дороги видел и узнал: и опять меня в готовности увидишь».
Таков вот был военный гений Ивана Васильевича. Такая вот благодаря Ивану получилась крымская война. Повезло хоть, что на другой год, когда хан снова решил поколоть Москву, его войско сильно потрепал Воротынский и снова к Москве не допустил. Впрочем, неуспех крымского предприятия Иван видел вовсе не в своей политике, а снова в измене. Теперь он стал искать тех, кто сносился с крымским ханом, дабы тому передаться. Он буквально заставил своих воевод, не сумевших отразить хана, дать на себя обвинительные показания, что, дескать, они изменили Ивану Васильевичу и передались хану. Правда, казней не последовало. Воеводы остались на своих местах, а кто-то пошел и на повышение. Эти личные признания вины нужны были Ивану просто для душевного комфорта, чтобы не вспоминать, как он драпал с поля боя и от обреченной Москвы. На этот несчастный московский пожар, измену воевод и даже на то, что он якобы не был поставлен в известность о случившемся, он ссылался потом в переписке с другими странами, объясняя все случившиеся казни просто борьбой с изменниками. Очень удобная позиция. «Изменников ведь и у вас казнят?» — так он вопрошал своих корреспондентов. И что им было на это ответить?
Но пострадавшей Москве от измышлений Ивана легче не было. Впрочем, какие-то выводы были сделаны: с южной опасной стороны стали ставиться засеки и строиться сторожевые городки, а на южных от Москвы землях поселили вольных людей — совершенно сбродное население из самых разных сословий. Их задача была охранять южное направление. Лучше позже, чем никогда.
Личная жизнь Ивана не складывалась, да и с такими отклонениями в психике сложиться не могла. Намеченная в жены Марфа Собакина занемогла как раз в канун брачной ночи. За это, конечно, последовал розыск и скорый суд: на кол отправился братец прежней супруги Михаил, Василий Грязной и еще пара человек. Их обвинили, само собой, в колдовстве и отравлении невесты. Свадьбу сыграли, но Марфа скоро умерла. По церковному закону Иван больше не имел права жениться, но тут уж Церкви пришлось уступить: Иван вынудил церковный собор признать законным и четвертый брак. Выбор пал на Дарью Колтовскую. Через год она отправилась в монастырь. Пятым браком он женился на Марье Долгорукой, через пару дней по его приказу ее утопили в пруду. Шестым браком он женился на Анне Васильчиковой — что с нею случилось, историкам неизвестно, седьмым браком он взял Василису Мелентьеву — куда исчезла эта жена, неизвестно. Восьмой женой (и последней) стала Мария Федоровна Нагая — мать несчастного царевича Дмитрия, подарившего свое имя целому сонму самозванцев.
1575 год Второе «отречение» Ивана IV от престола; назначение великим князем Симеона Бекбулатовича
1575 год Попытка Ивана IV возродить опричнину
В эти годы такая странная «семейная» жизнь сочеталась у царя со странными устроениями в государстве. Иван вдруг решил, что его боярам в земщине нужен царь, на роль царя Иван назначил послушного ему крещеного татарина Симеона Бекбулатовича. С этим назначенным царем он переписывался в униженной подобострастной форме, как бы считая его над собой настоящим государем. Впрочем, этого развлечения и приятного уничижения Ивану хватило всего на пару лет. Скоро он, так сказать, вернулся к власти, а Симеона отправил в ссылку в Тверь, даже такого безобидного «великого князя» он боялся — вдруг почувствовал вкус власти и отравит, он ведь — татарин?
Другая приключившаяся с Иваном напасть — желание присоединить к Москве Литву, где умер правообладатель престола, а после смерти польского короля и все связанное унией польско-литовское государство. И неважно, что поляки хотели на свой стол его сына Федора, царь не желал уступать даже Федору, подозревая, что и сын может оказаться врагом и изменником. Иван, думается, нашел прекрасную возможность закончить Ливонскую войну естественным путем — заняв польский трон. Но своих сил не рассчитал. Для того чтобы стать польским королем и (так могло бы быть) объединить несколько славянских народов (великороссов, малороссов, белорусов, поляков и часть иноплеменных — в польских владениях), Ивану следовало получить голоса сейма и перейти в католичество. Последнее было нереально, первое оказалось невыполнимым. Если поляки согласились бы на Федора, они бы не захотели получить Ивана Васильевича — уж им-то было известно, что это за милостивый государь. В конце концов поляки избрали себе французского принца, а когда тот бросил польский трон, Стефана Батория. Этот король успешными военными действиями и заставил в конце концов Ивана пойти на заключение мира.
Для Ивана это был безрадостный мир, потратив все правление на ливонскую авантюру, упустив все шансы и полностью развалив экономику Московии, он остался ровно ни с чем. Мало того что потерял все, что успел захватить ценой положенных на это многих человеческих жизней, так еще и вынужден был пойти на позорный мир, поскольку воевать уже стало некем и не на что. Иван вытряс деньги даже с монастырей, отобрал все, что смог, у Церкви — все равно это была бездонная яма.
1576 год Отставка Симеона Бекбулатовича; возвращение на престол Ивана IV
Баторий, который был хоть и не царского рода, а княжеского, зная об особенностях Ивановой внутренней политики, недаром как-то написал ему необычайно злое письмо: «Как смел ты попрекать нас басурманством (Иван кичливо обвинил Батория, что его родина находится под вассалитетом Турции), ты, который кровью своей породнился с басурманами, твои предки, как конюхи, служили подножками царям татарским, когда те садились на коней, лизали кобылье молоко, капавшее на гривы татарских кляч! Ты себя выводишь не только от Пруса, брата Цезаря Августа, но еще производишь от племени греческого; если ты действительно из греков, то разве — от Тиэста, тирана, который кормил своего гостя телом его ребенка! Ты — не одно какое-нибудь дитя, а народ целого города, начиная от старших до наименьших, губил, разорял, уничтожал, подобно тому, как и предок твой предательски жителей этого же города перемучил, изгубил или взял в неволю… Где твой брат Владимир? Где множество бояр и людей? Побил! Ты не государь своему народу, а палач; ты привык повелевать над подданными, как над скотами, а не так, как над людьми! Самая величайшая мудрость: познать самого себя; и, чтобы ты лучше узнал самого себя, посылаю тебе книги, которые во всем свете о тебе написаны; а если хочешь, еще других пришлю: чтобы ты в них, как в зеркале, увидел и себя, и род свой…
Ты довольно почувствовал нашу силу; даст Бог, почувствуешь еще! Ты думаешь: везде так управляют, как в Москве? Каждый король христианский, при помазании на царство, должен присягать в том, что будет управлять не без разума, как ты. Правосудные и богобоязненные государи привыкли сноситься во всем со своими подданными и с их согласия ведут войны, заключают договоры; вот и мы велели созвать со всей земли нашей послов, чтоб охраняли совесть нашу и учинили бы с тобою прочное установление; но ты этих вещей не понимаешь». Кажется, столкнувшись на войне с русскими, Баторий не мог взять в толк — как они терпят у себя такого деспота. Ради сохранения человеческих жизней он даже предлагал Ивану своего рода поединок — сойтись в схватке один на один. Иван, конечно, самим предложением «поля» был крайне возмущен.
Единственное, что он умел делать хорошо, — это казнить, казнить и казнить. Причем смерть от его руки могли получить люди, которые попросту не вызывали подозрений. Достаточно было государю в чем-то усомниться, а на это он был отличный мастер — и судьба мученика обеспечена. Когда Иван, возвращаясь из вполне успешного и кровавого ливонского похода, заглянул в Псково-Печерский монастырь и увидел мощные укрепления, то мысль об измене и возможности передачи монахов (!) чужому королю так его потрясла, что он туг же убил своим железным посохом тамошнего настоятеля Корнилия. Когда он заподозрил недавно любимого им врача Бомелия, английского подданного, то несчастному сперва вывернули все суставы, потом жарили на огне и резали спину и уж затем отправили в тюрьму — туда он доехал уже трупом. Сколько за время его правления было уничтожено людей, сказать невозможно. Проще записать, как в летописях, когда количество жертв неизвестно, — бещисла, то есть много.
Не пощадил он и своего собственного сына Ивана, дерзнувшего вступиться за свою третью жену (первых двух разными способами извел отец): в ярости Иван набросился на него, ударил по голове тем же знаменитым посохом и пробил, очевидно, череп около виска. Царевич и наследник умер.
1581 год Ссора Ивана IV с сыном Иваном Ивановичем по поводу третьей жены сына, смерть Ивана Ивановича
Это событие царя потрясло: младший Федор плохо годился на роль государя, он был добрый человек (в отличие от Ивана), но жил в мечтах и, как говорили, слаб умом.
Федор Иванович (Федор Иоаннович) (1557–1598) — в 1584–1598 гг. царь Федор I, последний из рода Рюриковичей, сын Ивана Грозного от царицы Анастасии Романовны
Младший Дмитрий еще не родился. Иван метался, он даже созвал бояр и потребовал, чтобы они выбрали царя из своей среды. Но бояре, наученные горьким опытом, только пали в ноги, умоляя не оставлять их, — очевидно, думали, что царь собирается подыскать новые жертвы. Ивану было тогда не до жертв. Он даже стал составлять свои знаменитые поименные записи — учет всем погубленным, чтобы поминать их: он верил, что смерть Ивана была наказанием за его собственные грехи. А главный грех Ивана был один: любовь к истязаниям и мучениям себе подобных. Но даже эта смерть, воспринятая как воздаяние за грехи, со временем забылась.
Немного отойдя от душевной травмы, царь снова принялся за старое: припомнил, что в Ливонской (уже законченной) войне не все его воины вели себя смело и некоторые даже сдавались в плен, он казнил этих сдавшихся общим числом до 2300 человек. Ливонских пленников, которых он считал причиной всех бед, то есть напоминанием о проигранной войне, он приказал затравить медведями — и наблюдал из окна, как звери рвут на части человеческие тела. Даже справедливость его была в высшей мере ужасна: когда на любимца царя Бориса Годунова его тесть Нагой донес, будто бы Борис не хочет являться ко двору, поскольку не может простить царю убийства сына, царь лично посетил Бориса и увидел, что он изранен и врачи наложили ему повязки, тогда царь попросту приказал и доносчику нанести точно такие же раны, а затем наложить повязки. К своей последней жене он совсем охладел, даже подумывал постричь ее или избавиться другим образом, хотя она уже носила его ребенка, а самому жениться на англичанке. Эта мысль о далекой Британии как-то маячила на горизонте во всю вторую половину его жизни — сначала как об убежище, потом как о земле, где рождаются настоящие невесты, не чета Марии. Нашлась даже кандидатка, но тут вмешалась английская королева — и мечта Ивана рухнула. А Мария, уже родившая наследника, трепетала, все время пребывая между жизнью и смертью. Ее от собственной смерти спасла только смерть царя. В тот, последний год его жизни здоровье Ивана стало истощаться. Да и неудивительно, такое количество злобы, страха и ненависти не обещает долгой и счастливой жизни.
К весне 1584 года ему стало совсем худо. Он уже не мог и ходить, его переносили в кресле.
За пару дней до смерти он потребовал, чтобы его отнесли в сокровищницу, там он недолго наслаждался сиянием драгоценных изделий и камней, на другой день настроение стало мрачным, и он уверил себя, что его кто-то околдовал, тело вдруг все покрылось ранами и язвами, от него исходил смрадный дух, в последний день его жизни, 17 марта, царя отнесли в баню, он с удовольствием освежился, слушая песни, его переодели в чистую одежду и посадили на постель. Царь велел принести шахматы, свою любимую игру, стал расставлять фигуры и никак не мог этого сделать, а потом вдруг упал. Перепуганные бояре бросились звать врачей и священника.
Пришли и те и тот.
Врачам тут уже ничего делать не оставалось. Работа их кончилась.
Священнику, напротив, работа нашлась: он постриг царя, совершил над ним обряд и нарек Ионой. Если есть загробная жизнь, то там обязательно должен существовать библейский кит, который постоянно глотает этого московского Иону, жует и выплевывает, жует и выплевывает, и мучению этому нет конца.
Та страна, которую получил Иван даже после не слишком рачительного управления Глинских, и та страна, которую он оставил своему не весьма разумному сыну Федору, — были, как бы точнее сказать, две совершенно разные страны.
1584 год Назначение Боярина Никиты Романовича главой регентского совета
1584 год Отправка Марин Нагой с сыном Димитрием в Углич
1584 год Изгнание Бельских после неудачной попытки переворота; выдвижение на первый план Никиты Романовича
1584 год Венчание Федора Ивановича на царство
К насилию в этом государстве привыкли изначально. Но к деспотизму маниакальному, ни на чем не основанному — нет. Даже монгольские ханы худо-бедно имели основания для мести чужому тогда народу, они были завоевателями. Царь Иван переплюнул монголов: своими войнами и опричными походами он так разорил свои земли, что, как рассказывали иностранцы, иногда на десятки, а то и сотни километров не встречалось по проезжим прежде дорогам ни единой живой души, а кругом лежали одни пепелища. Уже спустя годы, в Смуту, двигаясь по этим снова оживленным дорогам, иностранцы видели странную картину: то здесь, то там вставали молодые леса. Это на местах Ивановых пепелищ возобновилась новая жизнь, правда — растительная.
С человеческим ресурсом было куда хуже: он так быстро не возобновляется. И если считать итогом правления Ивана полную победу государства над человеком, то да, она была, она его, человека, победила полностью, вогнав в гроб, как посредством уничтожения физического, так и посредством прочих сопутствующих условий истребления — неурожаев, болезней, голода, то есть на человека после Ивана пошел мор. Остановить этот народный мор не мог ни слабоумный сын Ивана, женившийся на сестре Бориса Годунова, в свою очередь возвысившегося благодаря браку с дочкой любимца Ивана, уже покойного Малюты Скуратова, ни сам Борис, получивший трон в результате очень странного всенародного избрания, ни боярское управление с Шуйским во главе, ни тем более череда претендентов на престол, ни польский король, ни шведский король — никто. Единственный, поименованный самим Иваном спаситель, германский император, которому почему-то наш душегуб доверял и даже завещал регентство при своем Федоре (а вовсе не Борису), этот император так русской власти и не получил — завещание после смерти Ивана тут же было уничтожено. А то ведь могло случиться весьма забавное продолжение банкета: к власти пришли бы Габсбурги с их немецкими порядками, на столетие ранее Петра открыв для московитов окно в Европу.
Но этого не случилось: рядом с законной властью жил и «думал» о народном благе Борис Федорович Годунов (1552–1605), тот самый человек из «худого народа», то есть не боярин, добравшийся до власти благодаря Ивановой опричнине. Регентства Габсбургов он никак не мог допустить. Борис был патриотом. Он считал, что управлять страной позволено только русским. Русские к этому времени в Московии уже давно перестали быть исключительно славянами, теперь это было весьма смешанное этнографически понятие. Туземные выходцы из Поволжья и даже Заволжья считали себя русскими, а точнее, московскими — под какой властью ляжешь, тот национальный колорит и получишь.
1597 год Умер Федор Иванович; конец династии Рюриковичей
1598 год Пострижение Ирины, вдовы Федора Ивановича, в монахини
1598 год Согласие Бориса Годунова занять царский престол
1598 год Избрание Земским сопором на царство Годунова Б. Ф.
1598 год Венчание Бориса Годунова на царство
Борис Федорович тоже был московский, то есть, простите, русский. Он для увечного царства оказался не самым плохим царем. При Федоре он мог спокойно управлять страной от имени этого царя, так что в ночь после смерти Ивана малолетний царевич отправился вместе со своей несчастной матерью в глухой удел — Углич, чтобы бояре — которые были «за» Дмитрия, не успели устроить заговор и переворот. Но пока оставался истинный наследник старого царского дома Дмитрий, Борис за свою власть спокойным быть не мог.
Он отлично знал, как легко может перемениться судьба. Законный наследник, пусть и малолетний, — это законный наследник, а он — не такой законный. Так что исходя из нравов и реалий того времени малолетнего царевича нужно было уничтожить. Правда, Бориса пугала, наверно, не столько передача власти Дмитрию, сколько передача власти такому Дмитрию: о царевиче рассказывали гадкие сплетни, будто бы он любит жестокость и даже уничтожает вылепленные из снега фигуры врагов. Зная, как это делал его папенька с живыми фигурами, было от чего прийти в задумчивость. Даже такой рабский народ, каким стали в то время московиты, и такой рабский царь, как Борис, боялись появления второго Ивана. По сути, видеть Дмитрия Ивановича на престоле бояре не желали, за небольшим, конечно, исключением — семейства Нагих и симпатизирующей им части бояр, желающих получше устроить собственную судьбу и получить царские ласки и власть. Дмитрий был не столько «законным царевичем», сколько знаменем недовольных бояр. Таков был расклад сил на 1591 год, когда царевич не то был убит, не то сам убился.
Дело это настолько темное, что до сих пор по поводу смерти или выживания Дмитрия ведутся споры. Они начались сразу же после известия о странной смерти царевича, слухи обрастали такими опасными для Бориса Федоровича деталями, что пришлось сразу же — дабы избежать кривотолков — назначить следственную комиссию. Часть документов средневекового расследования сохранилась, так что в русскую историю они вошли под названием: «Следственное дело по поводу убиения царевича Дмитрия». Руководить расследованием Борис поручил Шуйскому. Так бы это дело и осело где-нибудь среди государственных бумаг, если бы последующие события не заставили это дело ворошить и изучать снова и снова. И виноват в этом глава следственной комиссии Василий Шуйский.
1591 год Гибель царевича Дмитрия в Угличе
1591 год Работа следственной комиссии Шуйского по делу о гибели Дмитрия
1591 год Восстание в Угличе и других городах в связи со смертью Дмитрия
1591 год Доклад митрополита Геласия на заседании Освященного собора результатов «угличского дела»
«Василий Иванович Шуйский, — писал Костомаров, — два раза различным образом отрекался от тех выводов, которые вытекали непосредственно из его следствия, два раза обличал самого себя в неправильном производстве этого следствия. Первый раз — он признал самозванца настоящим Димитрием, следовательно, даже уничтожал факт смерти, постигшей царевича в Угличе; другой раз — он, уже низвергнувши и погубивши названого Димитрия, заявлял всему русскому народу, что настоящий Димитрий был умерщвлен убийцами по повелению Бориса, а не сам себя убил, как значилось в следственном деле. С тех пор утвердилось и стало господствовать мнение, основанное на последнем из трех показаний Шуйского, который во всяком случае знал истину этого события лучше всякого другого. Понятно, что следственное дело для нас имеет значение не более как одного из трех показаний того же Шуйского, и притом такого показания, которого сила уничтожена была дважды им же самим…
Главнейшая ошибка защитников Бориса состоит в том, что они верят этому делу, опираются на приводимые из него показания, допускают тот или другой факт единственно на том основании, что находят об нем известие в следственном деле, тогда как если что-нибудь можно признавать в этом деле достоверным, то разве по согласию с чем-нибудь другим, более имеющим право на вероятие. Находя в следственном деле показание того или другого лица, защитник принимает его прямо за свободно произнесенный голос того лица, кому оно приписывается в следственном деле, забывая, что тот, кто сообщил нам показания в следственном деле, сам же признал их лживость или поддельность». Но что ж было в самом деле, какие выводы Василий то принимал, то опровергал, то снова принимал? А он то признавал, что царевич случайно убился, то прямо говорил, что его зарезали, то соглашался с выводами своей же комиссии, то напрочь их отрицал — как было на текущий момент выгоднее. При Годунове было выгоднее признать несчастный случай, потом — признать насильственную смерть. Вот и вертелся.
В самом деле было столько несоответствий в показаниях, то ли выбитых, то ли взятых под угрозой пыток (после Ивана-то все знали, как ведется следствие), что толковать этот замечательный документ можно было как захочется. Вот кусочки из этих показаний свидетелей XVI столетия:
Расспросные речи Михаила Нагого
И тово ж дни, майя в 19 день, в вечеру, приехали на Углеч князь Василей, и Ондрей, и Елизарей и [расе]прашивали Михаила Нагово: которым об[ыча]ем царевича Дмитрея не стало, и что его болезнь была, и для чево он велел убити Михаила Битяговского, и Михайлова сына Данила, и Микиту Качалова, и Данила Третьякова, и Осипа Волохова, и посадских людей, и Михайловых людей Битяговского, и Осиновых Волохова, и для чево он велел во вторник збирати ножи и пищали, и палицу железную, и сабли, и класти на убитых людей; и посацских из сел многих людей для кого збирал, и почему городового приказщика Русина Ракова приводил к целованью, что ему стояти с ним за один, и против было ково им стояти?
И Михаиле Нагой сказал: «Деялося нынешнего 99 [1591]-го году, майя в 15 день, в субботу, в шестом часу дни зазвонили в городе у Спаса в колокол, а он, Михаиле, в те поры был у себя на подворье и чаял он того, что горит… бежал он к царевичу на двор, а царевича зарез[али] Осип Волохов, да Микита Качалов, да Данило Битяговской, и пришли на двор многие посадские люди, а Михаиле Битяговской приехал туто ж на двор, и Михаила Битяговского, и сына ево Данила, и тех всех людей, которые побиты, побили чернье, а он, Михаиле Нагой, посадцким всяким людей побита их не веливал, а был он все у царицы, а посадцкие люди збежалися на звон; а ножей он, и пищалей, и палки железные, и сабель городовому приказщику Русину Ракову збирати и класти на побитых людей не веливал, а збирал ножи, и пищали, и сабли, и палку железную и клал на побитых людей городовой приказщик Русин Раков; и городового он приказщика к целованью не приваживал; то на него городовой приказщик взводит».
Расспросные речи Григория Нагого
И Григорий Федоров сын Нагово в розпросе сказал, «что деялось тем обычьем, майя в 15 день, в субботу, поехали они, Михайло, брат ево, да он, Григорей, к себе на подворье обедать; и только они пришли на подворье, ажио зазвонили в колокола, и они чаели, что загорелося, и прибежали на двор, ажио царевич Дмитрей лежит, набрушился сам ножем в падучей болезни, что и преж того на него болезнь была; а как они пришли, а царевич ещо жив был и при них преставился. А Михаиле Битяговской был у собя на подворье и прискакал к царице на двор, и на двор прибежали многие люди посадцкие и посошные и почали говорить, неведомо хто, что будто зарезали царевича Дмитрея Михайлов сын Битяговского Данило, да Осип Волохов, да Микита Качалов; а Михаиле Битяговской учал разговаривать, и посадцкие люди кинулися за Михаилом Битяговским, и Михаиле убежал в Брусеную избу на дворе, и посадцкие люди выломали двери и Михаила выволокли, и тут ево убили до смерти, а Данила Третьякова тут же с Михаилом убили вместе; а сына Михайлова Данила Битяговского и Микиту Качалова убили в Дьячьей в Розрядной избе; а Осипа Волохова привели к царице в верх, к церкве к Спасу, и тут ево перед царицею убили до смерти; а людей Михайловых Битяговского четырех человек, и Осиповых Волохова дву человек, и посадцких людей трех человек, где ково изымали, убили чернью, неведомо где, и тово он не ведает, про что тех людей побили. А людей они посадцких забирали для князя Василья Ивановича Шуйского, да для Ондрея Петровича Клешнина, да Елизарья Вылузгина, а блюлись от государя опалы, чтоб хто царевича тела не украл; а в колокол, де, и звонить учал понамарь, Огурцом зовут. А вчерась, де, во фторник, майя в 19 день, брат ево, Михаиле Нагой, велел городовому приказщику Русину Ракову забирати ножи, и велел курячью кровью кровавити; да велел палицу железную добыть. И те ножи и палицу велел брат ево Михаиле Нагой покласти на те люди, которые побиты: на Осипа Волохова, да на
Данила на Михайлова сына Битяговского, да на Микиту на Качалова, да на Данила на Третьякова для того, что, де, будто се те люди царевича Дмитрея зарезали».
Расспросные речи мамки царевича Василисы Волоховой
И вдова Василиса Волохова в разпросе сказала, «что разболелся царевич Дмитрей в середу нынешнего 99-го году, майя в 12 день, падучею болезнью, и в пятницу, деи, ему маленко стало полехче, и царица, деи, его Марья взяла с собою к обедне и, от обедни пришетчи, велела ему на дворе погулять; а на завтрее, в суботу, пришотчи от обедни, царица велела царевичу на двор итить гулять; а с царевичем были: она, Василиса, да кормилица Орина, да маленькие ребятки жилцы, да постелница Марья Самойлова; а играл царевич ножиком, и тут на царевича пришла опять та ж чорная болезнь, и бросило его о землю, и тут царевич сам себя ножом поколол в горло, и било его долго, да туто его не стало. А и преж того, сего году в великое говенье та ж над ним болезнь была — падучей недуг, и он поколол сваею и матерь свою, царицу Марью; а в другоряд на него была та ж болезнь перед Великим днем, и царевич обеел руки Ондрееве дочке Нагово, одва у него Ондрееву дочь Нагово отнели; и как царевич в болезни в чорной покололся ножом, и царица Марья забежала на двор и почала ее, Василису, царица Марья бита сама поленом, и голову ей пробила во многих местех, и почала ей, Василисе, приговаривать, что будто се сын ее, Василисин, Осип с Михайловым сыном Битяговского, да Микита Качалов царевича Дмитрея зарезали; и она, Василиса почала ей бить челом, чтоб велела царица дата сыск праведной, а сын ее и на дворе не бывал; и царица, де, велела ее тем же поленом бита по боком Григорью Нагово, и тут ее толко чють живу покинули замертва. И почали звонита у Спаса в колокола, и многие люди посадцкие и всякие люди прибежали на двор; и царица, де, Марья велела ее, Василису, взята посадцким людем, и мужики, де, ее взяли и ее ободрали и простоволосу ее держали перед царицею. И прибежал, де, на двор Михаиле Битяговской и почал был разговаривать посадцким людем и Михаилу Нагому, и царица, де, Марья и Михайло Нагой велели убита Михаила Битяговского и Михайлова сына, и Микиту Качалова, и Данила Третьякова. А говорила, де, царица миру: то, де, душегубцы царевичю. А сын ее, Осип, в те поры был у себя; и как почал шум быта великой, и сын ее, Осип, прибежал к Михайлове жене Битяговского, и тут его и поймали посадцкие люди и привели его ещо жива перед царицу, и Михайлову жену Битяговского з дочерми перед царицу ж привели; и царица, де, миру молыла: то, де, и убойца царевичю сын ее, Осип Волохов, и сына ее, Осипа, тут до смерти и убили, а убив, и прохолкали, что над зайцем. А человечек сына его, Васкою звали, и он кинулся и пал на сыне ее, на Осипе, чтоб его не убили до смерти, и человека его, Васку, туто ж над сыном ее убили; а другово человека Василисина убили, что увидел Василису, что она простоволоса стоит, и он на нее положил свою шапку, и посадцкие люди за то его убили до смерти ж.
Да была жоночка уродливая у Михаила у Битяговского, и хаживала от Михаила к Ондрею к Нагому; и сказали про нее царице Марье, и царица ей велела приходить для потехи, и та жоночка приходила к царице; и как царевичю смерть сталася, и царица и ту жонку, после того два дни спустя, велела добыть и велела ее убита ж, что будто сь та жонка царевича портила».
Расспросные речи Андрея Нагого
И Ондрей Олександров сын Нагово сказал в разпросе, «что царевич ходил на заднем дворе и тешился с робяты, играл через черту ножом, и закричали на дворе, что царевича не стало, и збежала царица сверху; а он, Ондрей, в те поры сидел у ествы и прибежал туто ж к царице, а царевич лежит у кормилицы на руках мертв; а сказывают, что его зарезали, а он тово не видал, хто его зарезал; а на царевиче бывала болезнь падучая; да ныне в великое говенье у дочери его руки переел да и у него, у Ондрея, царевич руки едал же в болезни, и у жилцов, и у постелниц, как на него болезнь придет и царевича как станут держать, и он в те поры ест в нецывенье, за што попадетца; а как побили Михаила Битяговского и тех всех, которые побиты, того он не ведает, хто их велел побить, а побила их чернь, посадцкие люди; а он был у царевича тела безотступно, и тело он царевичево внес в церковь».
Приговор Освященного собора о рассмотрении следственного дела и государев указ об этом деле
«(1591) — го года, июня в 2 день, государь царь и великий князь Федор Иванович всеа Русии, слушав угалицкова обыску, что обыскивал на Углече боярин князь Василей Иванович Шуйской, да околничей Ондрей Петрович Клешнин, да дьяк Елизарей Вылузгин, и приказал бояром и дьяком с углицким обыском итить на собор к Иеву патриярху всеа Русии, и к митрополитом, и к архиепискупом, и ко владыкам, и ко всему освещенному собору, и велел государь перед патриярхом на соборе тот обыск прочесть.
И по государеву приказу бояре, пришед к патриярху, велели дьяку Василью Щелкалову углеткоя дело на соборе честь.
И как, по государеву приказу, Иеву патриярху всеа Русии и всему собору углетцкое дело прочли, и туто ж на соборе Иеву патриярху Сарский и Подонский Галасея митрополит говорил: „Извещаю тебе, Иеву патриярху и всему освященному собору, которого дни ехати мне с Углича к Москве, и царица Марья, призвав меня к себе, говорила мне с великим прошеньем, как Михаила Битяговского с сыном и жилцов побили, и то дело учинилось грешное, виноватое, чтоб мне челобитье ее донести до государя царя и великого князя, чтоб государь тем бедным червем, Михаилу з братьею, в их вине милость показал".
Да митрополит же Галасея на соборе Иеву патриярху подал челобитную, а ему тое челобитную дал на Углече городовой приказщик Русин Раков, и в той Русинове челобитной пишет: „Великому господину пресветейшему митрополиту Галасею Сарскому и Падонскому и Крутицкому биет челом и плачеца угляцкой городовой приказщик Русинец Раков. В нынешнем, государь, в 99 году, мая в 15 день, в субботу, на шестом часу дни тешился, государь, царевич у себя на дворе з жилцы своими с робятки, тыкал, государь, ножем; и в те поры на него пришла падучая немочь, и зашибло, государь, его о землю и учало ево бита; да как, де, ево било, и в те поры он покололся ножем сам и отого, государь, и умер. И учюл, государь, яз в городе звон и яз, государь, прибежал на звон, ажио в городе многие люди и на дворе на царевичеве; а Михайло Битяговской, да сын ево Данило, да Микита Качалов, да Осип Волохов, да Данило Третьяков, да их люди лежат побиты, и я, государь, прибежал к Спасу, и меня, государь, Михайло да Григорей Нагие изымали, а Михайло, государь, Нагой мертьво пиян, и привели, государь, меня к цолованью и одново, государь, дни велели мне крест шестья цоловать, буде ты наш. А Михаила Битяговского да и сына ево велел убить яз, а Микиту Качалова, да Осипа Волохова, да Данила Третьякова, да и людей их велел побито я же для тово, что они у меня отымали Михаила Битяговскаво сыном. И после, государь, тово в первой вторник, вечеру, приказал Михаиле человеку своему Тимохе, велел принести куря живой, в другом часу ночи вшол в Дьячью избу, а меня послал в ряд — ножов имать, и я собою взял посадцково человека Кондрату Оловянишника и взял в ряду два ножа, у Фили, у дехтярника, нож, а другой нож у посадцково ж человека у Василия у Ильина, а нож мне дал да саблю Григорей Нагой; и послал меня Михаиле Нагой на Михайлов двор Битяговсково, да со мною послал Спасково соборново попа Степана, да посадцких людей: Третьяка Ворожейкина да Кондрашю Оловянишника; а велел мне искати в Михайлове повалуше палицы железной, и яз нашел и к нему привес; и он, государь, меня послал в Дьячью избу и велел мне взять сторожа Овдокима; да взял яз посацково человека Ваську Малафеева; да мне ж велел из Диячьи избы в чюлане курицу зарежать и кровь в таз выпустить, и ножи и палицу кровью измазали; и Михаиле мне Нагой приказал класти к Михаилу Битяговскому нож, сыну ево — нож, Миките Качалову — нож, Осипу Волохову — палицу, Данилу Третьякова — саблю, Михайлову человеку Битяговскому Ивану Кузмину — самопал, Михайлову ж человеку Павлу — нож, Василисину человеку Васке — самопал; а велел, государь, убити Михаиле Нагой Михаила Битяговсково и сыном по недружьбе: многажды с ним бранивался про государево дело, и в тот день с ним бранился о посохе, что велел, государь, с них взять посохи пядесят человек, под город под Гуляй, и он, государь, посохи не дал; и Михаиле, государь, Нагой напился пьян, да велел убити Михаила Битяговсково и сыном; а Микита Качалов, да Осип Волохов, да Даниле Третьяков, да и их люди учали отимать, и он их велел побита туте ж.
Пресветейший государь митрополит! Сам пожалуй, а государю буди печалник, чтобы мне, холопу государеву, подле виноватых в опале не быть, в казни. Государь, пресветейший митрополит! Смилуйся, пожалуй!“
И патриярх Иев, со всем Освященным собором, слушав углетцково дела и сказу митрополита Галасеи и челобитные городового приказщика Русина Ракова, говорил на соборе: „В том во всем воля государя царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии; а преже сего такова лихова дела и такие убойства остались и крови пролитье от Михаила от Нагово и от мужиков николи не было. А перед государем царем и великим князем Федором Ивановичем всеа Русии Михаила и Григорья Нагих и углетцких посадцких людей измена явная, что царевичю Дмитрею смерть учинилась Божьим судом, а он, Михаиле Нагой, государевых приказных людей дияка Михаила Битяговского с сыном и Микиту Кочалова и иных дворян и жилцов и посадцких людей, которые стояли за правду и розговаривали посадцким людем, что они такую измену зделали, велел побита напрасно умышленьем за то, что Михаиле Битяговской с ним, с Михаилом с Нагим, бранился почасту за государя, что он Михаиле Нагой держал у себя ведуна Ондрюшу Мочалова и иных многих ведунов, и за тое великое изменное дело Михаиле Нагой з братьею и мужики углечане по своим винам дошли до всякого наказанья. А то дело земское, градцкое, в том ведает Бог да государь царь и великий князь Федор Иванович всеа Русии; все в его царьской руке: и казнь, и опала, и милость, о том государю, как Бог известит; а наша должная молити Господа Бога и Пречистую Богородицу и великих русских чюдотворцов Петра, и Алексея, и Иону и всех святых о государе царе и великом князе Федоре Ивановиче всеа Русии и о государыне царице и великой княгине Ирине, о их государьском многолетном здравие и о тишине межусобной брани.
И того же дни бояре, быв у патриярха, государю царю и великому князю Федору Ивановичу всеа Русии сказывали патриярховы речи и скаску митрополита Галасеи, и челобитную городового приказщика государю чли.
И государь царь и великий князь приказал бояром и велел углетцкое дело по договору вершити, а по тех людей, которые в деле объявилися, велел государь посылати».
Народное сказание об убиении царевича Дмитрия, которое официальной версии о несчастном случае не верило, передавало эту историю иначе: «И того дни (15 мая), царевич по утру встал дряхл с постели своей, и голова у него, государя, с плеч покатилася, и в четвертом часу дни царевич пошел к обедне и после Евангелия у старцев Кириллова монастыря образы принял, и после обедни пришел к себе в хоромы, и платьицо переменил, и в ту пору с кушаньем взошли и скатерть постлали и Богородицын хлебец священник вынул, и кушал государь царевич по единожды днем, а обычай у него государя царевича был таков: по вся дни причащался хлебу Богородичну; и после того похотел испити, и ему государю поднесли испити; и испивши пошел с кормилицею погуляги; и в седмой час дни, как будет царевич противу церкви царя Константина, и по повелению изменника злодея Бориса Годунова, приспевши душегубцы ненавистники царскому кореню Никитка Качалов да Данилка Битяговский кормилицу его палицею ушибли, и она обмертвев пала на землю, и ему государю царевичу в ту пору киняся перерезали горло ножем, а сами злодеи душегубцы вскричали великим гласом. И услыша шум мати его государя царевича и великая княгиня Мария Федоровна прибегла, и видя царевича мертва и взяла тело его в руки, и они злодеи душегубцы стоят над телом государя царевича, обмертвели, аки псы безгласны, против его государевой матери не могли проглаголати ничтоже; а дяди его государевы в те поры разъехалися по домам кушати, того греха не ведая. И взяв она государыня тело сына своего царевича Димитрия Ивановича и отнесла к церкви Преображения Господня, и повелела государыня ударити звоном великим по всему граду, и услыхал народ звон велик и страшен яко николи не бысть такова, и стекошася вси народы от мала до велика, видя государя своего царевича мертва, и возопи гласом велиим мати его государева Мария Федоровна плачася убиваяся, говорила всему народу, чтоб те окаянные злодеи душегубцы царскому корени живы не были, и крикнули вси народы, тех окаянных кровоядцев камением побили».
Так и жили обе версии с 1591 года до середины правления самого Бориса, когда условия жизни вдруг ухудшились, — погода помогла, сгубила урожай. Костомаров больше склонялся к тому, что Дмитрия убили, пусть и не по прямому приказу Бориса, а по тем опасениям, которые он высказывал: «Быть может, даже они и по собственному соображению решились на убийство, достаточно убеждаясь, что это дело угодно будет правителю и полезно государству. Могла их к этому подстрекать и вражда, возникшая у них с Нагими. Во всяком случае, они совершили то, что было в видах Бориса: без сомнения, для Бориса казалось лучше, чтоб Димитрия не было на свете. Раздраженное чувство матери, лишившейся таким образом сына, не дало убийцам совершить своего дела так, чтоб и им после того пришлось пожить в добре, и Бориса не подвергать подозрению. Убийцы получили за свое злодеяние кару от народа, смерть царевича осталась без свидетелей, за неимением их набрали и подставили таких, которые вовсе ничего не видали; но все жители Углича знали истину, видевши тело убитого, вполне остались убеждены, что царевич не зарезался, а зарезан. Жестоко был наказан Углич за это убеждение; много было казненных, еще более сосланных; угличан, видевших своими глазами зарезанного Димитрия, не оставалось, но зато повсюду на Руси шепотом говорили, что царевич вовсе не убил себя сам, а был зарезан». Но в народе, от Углича более далеком, родилась третья версия, царевич остался чудом жив, его спрятали и спасли, а зарезали совсем другого мальчика. Так родился очень выгодный для борьбы за престол миф.
1601–1602 год Появление в Польше Лжедмитрия I
1604 год Перехват письма одного иноземца из Нарвы, в котором объявлялось, что у казаков находится чудом спасшийся Дмитрий
1591 год Выступление под именем Дмитрия нескольких самозванцев
1591 год Выступление Лжедмитрия в поход на Россию
Доведенный всеми бедами в стране, народ хватался за любую соломинку, спасенный Дмитрий казался ему спасенным ангелами законным наследником. То есть право на престол он имел полнейшее. Если первоначально борьба за власть под руководством «спасенного» Дмитрия была больше делом политическим, то есть зависящим от борьбы партий, то потом она стала делом народным: только борясь за истинного царевича, этот рабский несчастный народ, наконец, мог действовать по своему усмотрению. Конечно, народ использовали. Но тут он впервые, пожалуй, показал свое лицо и отворил свои уста. В армию первого Дмитрия, счастливым образом обнаружившего себя не где-нибудь в Угличе, а в Польше и пришедшего поднимать на священный поход южную часть страны, населенную вольными людьми, которых, как и живущих на юго-востоке Польши, то есть в бывших землях Киевской Руси, называли казаками, пошли самые разные люди и самые разные социальные слои.
Слух о спасшемся царевиче, говорит Костомаров, мог пройти сам собою, как случается с такими слухами. «Так было бы и при царе Борисе Годунове, если б этот царь не испугался слуха о Димитрии; а то он вообразил, что ему устраивают втайне что-то дурное; быть может, он и впрямь подозревал, не жив ли Димитрий и не хочет ли отнять у него престол; а может быть, он боялся, что враги его подучают кого-нибудь назваться Димитрием. Так ли он думал или иначе, только он начал доискиваться тайных врагов, приказал хватать людей, отдавать на муки в пытку, резать языки, кидать в тюрьмы, ссылать в пустыни. Таким образом много знатных родов потерпело безвинно, и в том числе семья Романовых, любимая народом. Тяжело стало жить людям: соберутся ли в гости или на улице сойдутся между собою — сейчас подозрение, лихие люди доносят; оговоренных пытают и мучат ни за что ни про что. Народ, прежде любивший Бориса, стал его ненавидеть за жестокости. Тут, на беду Борису и Русской земле, наступил ужасный голод, и народ начал думать, что Борисово царство не благословляется Богом; что он царь не законный, а хищник, и через него на всю Русь посылается такая кара. Димитрия меж тем Борис все искал, да не находил; а слух об нем расходился все больше и больше». То есть Борис собственными действиями только подтверждал, что воскресший Дмитрий не миф, а истина в последней инстанции. В таких условиях должен был победить миф.
Костомаров, в отличие от многих исследователей, был убежден, что Дмитрия не спрятали, не спасли, а как и было сказано — зарезали, и что открывшийся у польского магната Юрия Мнишека царевич — лицо подложное. «Русские поверили, — пишет он в исследовании „Повесть об освобождении Москвы от поляков в 1612 году и избрание на царство Михаила Романова“, — что к ним идет настоящий Димитрий, думали, что Бог, из милости к Русской стране, чудесно сохранил ее законного государя. Много стало приставать к нему сразу. Жива была мать настоящего Димитрия. Если б ее поставили перед народом и она бы сказала всем, что сын ее подлинно убит и тот, который идет на Москву, ей не сын, то народ бы, конечно, не поверил обману, стал бы грудью за царя Бориса. Но Борис не смел этого сделать; он держал мать в заточении в дальнем монастыре и боялся, что если ее поставить перед народом, так она нарочно из мести за смерть своего сына и за свое горе скажет народу такое, что пойдет не к добру Борису и его роду. Борис умер скоропостижно 13 апреля 1603 года.
1605 год Свержение династии Годуновых в Москве; присяга горожан Лжедмитрию I; отправка в ссылку патриарха Иова
Сын его Феодор нарекся царем.
Годунов Федор Борисович (1589–1605) — с 13 апреля по 1 июня 1605 г. царь Федор ІІ, сын Бориса Федоровича Годунова и Марии Григорьевны Скуратовой-Бельской
Но тут все войско, которое воевало против названого Димитрия, под городом Кромами передалось ему.
Московские люди низвели Федора Борисовича с престола, а потом 10 июня 1605 г., как говорят, по тайному приказанию названого Димитрия, умертвили вместе с его матерью. Названый Димитрий сел на престол. Мать настоящего Димитрия признала его сыном пред всем народом, из мести к Годунову за убиение ее сына.
1605 год Венчание Лжедмитрия I на царство в успенском соборе
1605 год Смертный приговор Василию Шуйскому за заговор против Лжедмитрия I; помилование Лжедмитрием I
1605 год Обручение Лжедмитрия I с Мариной Мнишек
1606 год Прибытие в Москву из Польши Марины Мнишек
Названый Димитрий должен был исполнить слово, которое дал в Польше пану Юрию Мнишеку, и жениться на дочери его, Марине. По этому поводу Мнишек с дочерью и с роднёю в мае 1606 г. приехал в Москву, а с ним прибыло туда тысячи две с лишком поляков. Здесь, во время свадебных праздников, поляки стали вести себя нагло, оскорблять народ, не оказывали должного уважения к вере и русским обычаям. Народ негодовал. Пользуясь этим, бояре составили заговор, заманили в него кое-каких служилых и торговых людей и 17 мая 1606 года возбудили народ бить поляков, разгостившихся в Москве, сами напали на дворец и убили самозванца, называвшего себя Димитрием». Он не разбирает ни странностей в поведении Дмитрия, ни его особых черт — ему важен только ход самих событий.
В «Жизнеописаниях» Смутному времени и его героям — самозваным Дмитриям, красавице Марине и ее отцу Юрию Мнишекам, Василию Шуйскому, его родственнику юному полководцу Скопину-Шуйскому, патрираху Гермогену, дворянам братьям Ляпуновым, Филарету и прочим действующим лицам этого кошмара — посвящено гораздо больше внимания. К первому из самозванцев, Дмитрию, он даже питает симпатию. Пусть это был и не юноша царского рода (в этом историк был убежден), но он сам свято верил в то, что он спасшийся сын Ивана Грозного. Как это получилось и почему — вопрос другой. По словам ученого, Дмитрий по психологическим особенностям не умел лгать и изворачиваться, следовательно, когда-то и кем-то он планомерно готовился к этой роли. Но имен «заказчиков» Смуты Костомаров не знал. Он знал только ответ, почему Дмитрий мог появиться именно со стороны Польши и Литвы. «Первое появление личности, игравшей такую важную роль под именем царя Димитрия, — писал он, — и оставшейся в нашей истории с именем первого самозванца, остается до сих пор темным. Есть много разноречивых сведений в источниках того времени, но нельзя остановиться ни на одном из них с полной уверенностью. Необходимо иметь в виду то обстоятельство, что перед тем в польской Украине казаки, вместе с польскими удальцами, помогали уже нескольким самозванцам, стремившимся овладеть молдавским престолом…
Украинские удальцы постоянно искали личности, около которой могли собраться; давать приют самозванцам и вообще помогать смелым искателям приключений у казаков сделалось как бы обычаем. Король Сигизмунд III, для обуздания казацких своевольств, наложил на казаков обязательство не принимать к себе разных „господарчиков“. Когда на Московской земле стал ходить слух, что царевич Димитрий жив, и этот слух дошел на Украину, ничего не могло быть естественнее, как явиться такому Димитрию. Представился удобный случай перенести на Московскую землю украинское своевольство под тем знаменем, под которым оно привыкло разгуливать по молдавской земле». Понятно, что и время и место появления были подходящими, только… неподходящей оказалась сама личность будущего русского царя. Современники писали, что впервые он вроде бы появился в Киеве и был одет как монашек, каким-то образом он оказался потом в Гоще на Волыни, где учился в школе у панов Гойских, последователей арианской церкви (считавшейся за ересь, потому что ее «основания состояли в следующем: признание единого Бога, но не Троицы, признание Иисуса Христа не Богом, а боговдохновенным человеком, иносказательное понимание христианских догматов и таинств и вообще стремление поставить свободное мышление выше обязательной веры в невидимое и непостижимое»), тут-то он, по словам историка, и получил те основы свободомыслия и веротерпимости, которые не смогли стереть впоследствии даже задушевные беседы с иезуитами. Здесь его и нашел Адам Вишневецкий, принявший к себе на службу, передавший брату Константину, а тот — в свою очередь — Юрию Мнишеку. Этот Юрий был ловкий придворный и необыкновенно жадный пан. Деньги он ценил превыше всего. Так что, узнав случайно, что юноша считает себя царевичем, и заметив, что тот пялится на его дочку Марину, Юрий сразу понял, каким образом следует действовать.
Мнишек Марина (ок. 1588–1614) — незамужняя дочь Богатого пана, воеводы Юрия Мнишека (? — 1613)
По словам Костомарова, Марина «была с красивыми чертами лица, черными волосами, небольшого роста; глаза ее блистали отвагою, а тонкие сжатые губы и узкий подбородок придавали что-то сухое и хитрое всей физиономии». Юноша не видел в этом лице ни сухости, ни хитрости: он влюбился. Учитывая прежнюю ряску и полное неведение относительно противоположного пола, можно понять, что он обречен был влюбиться. Вероятно, он плохо соображал, зачем его обхаживают паны, и имел одно желание — жениться на предмете своей страсти. Паны даже и не возражали, они только поставили условия: Дмитрий должен вернуть «отцовский» трон и сделать Марину царицей. Ясно, что «царевич» готов был на любые подвиги! Тут-то его и показали королю Сигизмунду и затем — иезуитам, с которыми король был очень дружен, началось ускоренное обучение по курсу «как стать русским царем и что потом сделать, получив власть».
Король обещал помощь, если Дмитрий «по восшествии на престол, возвратит польской короне Смоленск и Северскую землю, дозволит сооружать в своем королевстве костелы, впустит иезуитов, поможет Сигизмунду в приобретении шведской короны и содействует на будущее время соединению Московского государства с Польшей». Мнишек потребовал иного: «по восшествии на престол он непременно женится на Марине, заплатит долги Мнишека, даст ему пособие на поездку в Москву, запишет своей жене Новгород и Псков, с правом раздавать там своим служилым людям поместья и строить костелы, наконец самому Мнишеку даст в удельное владение Смоленск и Северскую землю». Дмитрий обещал, причем и королю и Мнишеку одни и те же северские земли со Смоленском — «в надежде (по Костомарову), как оказалось впоследствии, не дать их ни тому ни другому». Точно такие же двусмысленные обещания он дал и папе по поводу введения в Московском государстве латинской веры. Из Сандомирского воеводства, то есть из дома Мнишека, он отправил две грамоты — одну в Московию, другую казакам — с сообщением, что он чудом спасшийся царевич и готов идти отвоевывать свой законный трон. Казаки тут же приняли Дмитрия как родного. Московские люди, услышав, что объявился «тот самый» царевич, тоже колебались недолго. Города падали к ногам «царевича» как спелые груши. Скоро он оказался уже в Туле, откуда послал известить москвичей о своем прибытии и отправил форму присяги на верность. Когда он прибыл в Москву, народ встречал его неимоверным восторгом.
«Он был статно сложен, — рассказывает Костомаров, — но лицо его не было красиво, нос широкий, рыжеватые волосы; зато у него был прекрасный лоб и умные, выразительные глаза. Он ехал верхом, в золотном платье, с богатым ожерельем, на превосходном коне, убранном драгоценной сбруей, посреди бояр и думных людей, которые старались перещеголять один другого своими нарядами. На кремлевской площади ожидало его духовенство с образами и хоругвями, но здесь русским показалось кое-что не совсем ладным: польские музыканты во время церковного пения играли на трубах и били в литавры; а монахи заметили, что молодой пан прикладывался к образам не совсем так, как бы это делал природный русский человек. Народ на этот раз извинил своего новообретенного царя. „Что делать, — говорили русские, — он был долго на чужой земле. Въехавши в Кремль, Димитрий молился сначала в Успенском соборе, а потом в Архангельском, где, припавши к гробу Грозного, так плакал, что никто не мог допустить сомнения в том, что это не истинный сын Ивана. Строгим ревнителям православного благочестия тогда же не совсем понравилось то, что вслед за Димитрием входили в церковь иноземцы. Первым делом нового царя было послать за матерью, инокинею Марфой: выбран был князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, которого Димитрий наименовал мечником. Царь отложил свое царское венчание до приезда матери…
18 июля прибыла царица, инокиня Марфа. Царь встретил ее в селе Тайнинском. Бесчисленное множество народа побежало смотреть на такое зрелище. Когда карета, где сидела царица, остановилась, царь быстро соскочил с лошади. Марфа отдернула занавес, покрывавший окно кареты. Димитрий бросился к ней в объятия. Оба рыдали. Так прошло несколько минут на виду всего народа». После такого признания матерью все были убеждены: царевич истинный. Конечно, не обошлось и без некоторых эксцессов: Василий Шуйский, хоть и присягнул новому царю, сразу стал готовить против него заговор, учитывая главой какой комиссии прежде был Шуйский, можно его понять. Но на этот раз заговор был раскрыт, все семейство Шуйских ожидало скорой смерти, однако… новый царь милостиво Шуйских простил, хотя и сослал, впрочем, и то ненадолго — всего на 12 дней, до своего венчания на царство. Это была его роковая ошибка.
«Есть два способа царствовать, — говорил Димитрий, — милосердием и щедростью или суровостью и казнями; я избрал первый способ; я дал Богу обет не проливать крови подданных и исполню его». Он еще не знал своих подданных. 30 июля он торжественно был венчан как государь в Успенском соборе. Сразу же после воцарения он стал пересматривать способы управления своим государством: служилым удвоил содержание, помещикам удвоил земельные наделы, сделал судопроизводство бесплатным, прекратил злоупотребления при сборе податей, сделав процесс прямым, без посредников, запретил потомственную кабалу, сделал свободным перемещение через границы, даже ввел закон, по которому нерадивые помещики, которые не заботились о своих крестьянах, вынуждены были отпускать их на свободу, а право сыска беглых ограничил пятью годами, Боярскую думу он преобразовал в сенат и сам заседал в сенате ежедневно, разбирая жалобы, кроме всего прочего, пытался он ввести и свободу совести. Последнее послужило первым сигналом, что с царем что-то «очень неправильно». Однако «обращения» Московии в латинскую веру, которого ожидали в Риме, тоже не произошло: Дмитрий любезно обращался к папе, но видел в нем лишь отличного союзника в затевавшийся им войне с турками.
Напоминая будущего царя Петра, Дмитрий живо интересовался подготовкой к походу против Крыма: он лично отслеживал изготовление пушек и прочего оружия на пушечном дворе, сам пробовал это оружие, устраивал военные маневры, трудился вместе с ремесленниками, гулял по Москве, говорил с народом — то есть вел себя так, как цари себе никогда не позволяли. Ко всему прочему новый царь «не преследовал народных забав, как это бывало прежде: веселые „скоморохи" с волынками, домрами и накрами свободно тешили народ и представляли свои „действа"; не преследовались ни карты, ни шахматы, ни пляска, ни песни. Димитрий говорил, что желает, чтобы все кругом его веселилось. Свобода торговли и обращения в каких-нибудь полгода произвела то, что в Москве все подешевело и небогатым людям стали доступны такие предметы житейских удобств, какими прежде пользовались только богатые люди и бояре…
Кто бы ни был этот названый Димитрий и что бы ни вышло из него впоследствии, несомненно, что он для русского общества был человек, призывавший его к новой жизни, к новому пути. Он заговорил с русскими голосом свободы, настежь открыл границы прежде замкнутого государства и для въезжавших в него иностранцев, и для выезжавших из него русских, объявил полную веротерпимость, предоставил свободу религиозной совести: все это должно было освоить русских с новыми понятиями, указывало им иную жизнь. Его толки о заведении училищ оставались пока словами, но почва для этого предприятия уже подготовлялась именно этой свободой. Объявлена была война старой житейской обрядности. Царь собственным примером открыл эту борьбу, как поступил впоследствии и Петр, но названый Димитрий поступал без того принуждения, с которым соединялись преобразовательные стремления последнего. Царь одевался в иноземное платье, царь танцевал, тогда как всякий знатный родовитый человек Московской Руси почел бы для себя такое развлечение крайним унижением. Царь ел, пил, спал, ходил и ездил не так, как следовало царю по правилам прежней обрядности; царь беспрестанно порицал русское невежество, выхвалял перед русскими превосходство иноземного образования. Повторяем: что бы впоследствии ни вышло из Димитрия — все-таки он был человек нового, зачинающегося русского общества». Естественно, что Василия Шуйского трясло от ярости.
Шуйский Василий Иванович (Василий IV Шуйский) (1552–1612), псковский воевода, князь
В отличие от Дмитрия это был человек совсем другого склада. «Трудно найти лицо, — выносит приговор ему Костомаров, — в котором бы до такой степени олицетворялись свойства старого русского быта, пропитанного азиатским застоем. В нем видим мы отсутствие предприимчивости, боязнь всякого нового шага, но в то же время терпение и стойкость — качества, которыми русские приводили в изумление иноземцев; он гнул шею пред силою, покорно служил власти, пока она была могуча для него, прятался от всякой возможности стать с ней в разрезе, но изменял ей, когда видел, что она слабела, и вместе с другими топтал то, перед чем прежде преклонялся. Он бодро стоял перед бедою, когда не было исхода, но не умел заранее избегать и предотвращать беды. Он был неспособен давать почин, избирать пути, вести других за собою. Ряд поступков его, запечатленных коварством и хитростью, показывает вместе с тем тяжеловатость и тупость ума. Василий был суеверен, но не боялся лгать именем Бога и употреблять святыню для своих целей. Мелочной, скупой до скряжничества, завистливый и подозрительный, постоянно лживый и постоянно делавший промахи, он менее, чем кто-нибудь, способен был приобресть любовь подвластных, находясь в сане государя. Его стало только на составление заговора, до крайности грязного, но вместе с тем вовсе не искусного, заговора, который можно было разрушить при малейшей предосторожности с противной стороны».
Именно Шуйский и начал плести нити заговора, посчитав прощение царя за его слабость и недальновидность. Основные проблемы Дмитрия начались после приезда к нему из Польши невесты Марины. Вместе с ней Москву наводнили польские паны, шляхтичи, их многочисленная челядь. Москвичам очень понравилась молодая невеста, въехавшая в столицу под звон колоколов «в красной карете с серебряными накладками и позолоченными колесами, обитой внутри красным бархатом, сидя на подушке, унизанной жемчугом, одетая в белое атласное платье, вся осыпанная драгоценными каменьями». Но, так торжественно въехав, будущая царица была помещена не в построенный для Дмитрия дворец, а в монастырь, что и ее, и сопровождавших ее дам страшно испугало: монастырь был схизматическим и православным. Народ поговаривал, что царь собирается обратить невесту в истинную веру, сама Марина содрогалась от ужаса и обиды. Ко всему прочему церковные иерархи стали требовать как обязательное условие брака принятия Мариной православия. Если патриарх Игнатий спокойно смотрел на «Маринины недостатки», то казанский митрополит Гермоген (будущий патриарх) разве что не плевался от ярости.
Гермоген, ок. 1530 г., первые сведения о жизни относятся к 1589 г., умер в результате голодовки в 1611 г.
«Историческая деятельность Гермогена, — сообщает Костомаров, — начинается с 1589 г., когда, при учреждении патриаршества, он был поставлен казанским митрополитом. Находясь в этом сане, Гермоген заявил себя ревностию с татарами, чувашами, черемисами, которые жили по-язычески, не приглашали священников в случае рождения младенцев, не обращались к духовенству при погребениях, а их новобрачные, обвенчиваясь в церкви, совершали еще другой брачный обряд по-своему. Другие жили в незаконном супружестве с немецкими пленницами, которые для Гермогена казались ничем не отличавшимися от некрещеных. Гермоген собирал и призывал таких плохих православных к себе для поучения, но поучения его не действовали, и митрополит в 1593 г. обратился к правительству с просьбою принять со своей стороны понудительные меры. Вместе с тем его возмущало еще и то, что в Казани стали строить татарские мечети, тогда как в продолжение сорока лет, после завоевания Казани, там не было ни одной мечети.
Последствием жалоб Гермогена было приказание собрать со всего Казанского уезда новокрещеных, населить ими слободу, устроить церковь, поставить над слободою начальником надежного боярского сына и смотреть накрепко, чтобы новокрещеные соблюдали православные обряды, держали посты, крестили своих пленниц немецких и слушали бы от митрополита поучения, а непокорных следовало сажать в тюрьму, держать в цепях и бить. Суровый и деятельный характер Гермогена проявляется уже в этом деле».
Дмитрий не дал ему проявить себя в деле отмены бракосочетания — просто выслал прочь из столицы. В Казань. Свадьба состоялась. Но до свадьбы Марина была коронована по русскому обычаю. «Неизвестно, — замечает по этому поводу историк, — было ли это желание самого царя из любви к своей невесте или же, что вероятнее, следствие честолюбия Марины и ее родителя, видевших в этом обряде ручательство в силе титула: если Марина приобретет его не по бракосочетанию с царем, подобно многим царицам, из которых уже не одну цари спроваживали, по ненадобности, в монастырь, а вступит в брак с царем уже со званием московской царицы. После коронования Марина была помазана на царство и причастилась Св. Тайн». После коронации началась свадьба — тоже по русскому обычаю. Марине пришлось из удобного платья переодеться в московское — очень роскошное, но очень неудобное, но делать было нечего. Единственное, что ей разрешили, — оставить привычную прическу в виде повязки, сплетенной с волосами. После свадьбы пошли пиры за пирами. Марине это жизнь не облегчило. Стоило ей заикнуться о латинской вере, как Дмитрий ей объяснил, что следует соблюдать местные законы: верить она может во что угодно, но при народе московском должна себя вести, как и положено русской царице. Вряд ли это ее обрадовало. Сам Дмитрий радовался и веселился, «по целым дням играли 68 музыкантов, а пришельцы скакали по улицам на лошадях, стреляли из ружей на воздух, пели песни, танцевали и безмерно хвастались своим превосходством над москвичами». Москвичей православные паны раздражали, они шептались, что и православие там, у поляков, совсем неправильное. Это было лучшее время для планирования, устройства и проведения заговора. Василий Шуйский первый заговор сумел провалить. Он знал, что второго шанса может и не быть. Так и составился майский заговор 1606 года.
1606 год Брак Лжедмитрия I и Марины Мнишек
1606 год Восстание в Москве; убийство Лжедмитрия
Шуйский предложил прекрасный план: сделать вид, что поляки собираются убить царя, переполошить охрану, ворваться во дворец и убить Дмитрия, пока взбудораженный народ станет убивать поляков. Для полного успеха в ночь заговора Шуйский выпустил из тюрем преступников и вооружил их топорами и мечами — прием, проверенный многочисленными заговорщиками как до князя, так и много столетий спустя.
План удался. Он не мог не удасться.
В царском дворце люди были застигнуты врасплох. Сам Дмитрий, пытаясь спастись, выпрыгнул из окна, но неудачно — сорвался с лесов для иллюминации и сильно разбился, потеряв сознание. Его пытались спасти стрельцы, но заговорщики пообещали тем перерезать их семьи, так что стрельцы сдали Дмитрия тем, кто жаждал его смерти. «Тело умерщвленного царя, — пишет историк, — положили на Красной площади на маленьком столике. К ногам его приволокли тело Басманова. На грудь мертвому Димитрию положили маску, а в рот воткнули дудку. В продолжение двух дней москвичи ругались над его телом, кололи и пачкали всякой дрянью, а в понедельник свезли в „убогий дом“ (кладбище для бедных и безродных) и бросили в яму, куда складывали замерзших и опившихся. Но вдруг по Москве стал ходить слух, что мертвый ходит; тогда снова вырыли тело, вывезли за Серпуховские ворота, сожгли, пепел всыпали в пушку и выстрелили в ту сторону, откуда названый Димитрий пришел в Москву».
Марине удалось спастись, она заползла под юбку одной из фрейлин. С ужасом она наблюдала, как дикая толпа вооруженных людей насилует польских дам. Только появление бояр остановило эту вакханалию. Но Марина в результате оказалась под стражей. Она даже не видела тела своего убитого мужа. Ее тюремщиком был лично Василий Шуйский. «Из венчанной повелительницы народа, — замечает Костомаров, — так недавно еще встречавшего ее с восторгом, она стала невольницею; честное имя супруги великого монарха заменилось позорным именем вдовы обманщика, соучастницы его преступления».
Так вот пришел звездный час Василия Шуйского. Маленький, сгорбленный, тощий, некрасивый, большеносый старик наконец-то получил то, к чему он рвался всю свою жизнь, — русский трон.
1606 год Начало правления Василия Шуйского
1606 год Перезахоронение останков царевича Дмитрия в Архангельском соборе
Однако он хорошо понимал, как можно перехватить власть у «неправильного царя» (поскольку он видел труп мальчика Дмитрия в Угличе, то знал, что Дмитрий — не тот Дмитрий, он не знал лишь — кто этот Дмитрий), но он оказался никудышным царем. «Выбрали царем князя Василия Ивановича Шуйского, — пишет в „Деле" Костомаров, — уверившись, что прежний убитый названый Димитрий был не настоящий Димитрий, а Гришка Отрепьев, дьякон-расстрига, и притом затевал ввести в Московском государстве латинскую веру. Но народ был недоволен тем, что Василий сел на престол неправильно: не вся земля через своих выборных людей избрала его на царство, а прокричали его царем и посадили на престол благоприятели его и нахлебники в Москве. Начались смуты, бунты. Появились бродяги, называвшие себя царскими именами, и волновали народ. В Польше, в доме Мнишека (а сам Мнишек сидел тогда в плену в Ярославле), стали опять творить Димитрия, распространили слух, что тот, который недавно царствовал в Москве этим именем, не убит, а спасся от смерти. Вслед за тем в Северщине (нынешняя Черниговская, Орловская и Курская губернии) появился новый вор, назвавший себя Димитрием. Около него столпились поляки, казаки и разные русские бродяги. Стали сдаваться ему города. Он дошел до Москвы и стоял станом в подмосковном селе Тушине целых полтора года, держал столицу в осаде, а взять ее не мог. Другое его полчище стояло под Сергеевым монастырем Св. Троицы и также не могло взять монастыря. Тем временем Московское государство пришло в ужаснейший беспорядок. Одни стояли за Димитрия, другие за Василия».
Шуйский, действительно, был избран, так сказать, только благодарными ему московскими сторонниками и обманутым московским народом. Остальная страна вовсе его не выбирала и была приведена к присяге «постфактум», и она не была уверена, что Дмитрий убит. Если однажды ему удалось спастись — может, и второй раз тоже удалось? Не подействовала даже разосланная по всей земле грамота от царицы Марфы, которая признавалась, что ее сын погиб давным-давно в Угличе, а тот, кого она принародно целовала, заставил так поступить под страхом смерти. Ходили слухи, что Марфу держат в монастыре и морят голодом. Так оно и было: Марфу сразу заперли в монастыре, и она потом жаловалась, что голодом — морили. Позже она об этом же сообщала и польскому королю (уже после низложения царя Василия). Шуйскому удалось взбунтовать толпу, но остановить бунт оказалось гораздо труднее. Пока толпа не насытилась кровью и не перерезала больше 400 поляков в столице, она не успокоилась. Народ роптал, что истинный Дмитрий жив, а Василий не царь. В этой ситуации пришлось тому везти тело погребенного в Угличе мальчика и выставлять гроб для всеобщего обозрения. Правда, об этих мощах царевича слухи ходили странные, были даже свидетели, которые видели, что там не мощи, а совсем свежее детское тело. Это дело еще больше запутывало. Василий нашел способ вернуть страну в привычные рамки: он отстранил патриарха Игнатия и поставил на его место Гермогена. Сам же он решил на старости лет устроить личную жизнь, которую так и не довелось устроить в молодости: при Борисе Федоровиче князем так помыкали, что Борис запретил ему даже жениться. Теперь Василий вступил в брак. Но личная жизнь не устроила жизни государственной — новый Дмитрий шел уже на Москву.
1606–1607 год Восстание И. И. Болотникова
1606 год Избрание патриархом Гермогена
1606 год Появление в Стародубе Лжедмитрия II (лето)
Провалился и план по высылке из Московии Марины с ее отцом. Заключив с Польшей перемирие, Василий отправил Марину с отцом домой через Смоленск. Но случилось непредвиденное: из-за вооруженных толп ехать прямой дорогой было нельзя, поехали в Углич, оттуда на Тверь, а из Твери на Белую, Мнишеку как-то удалось отправить весточку в Тушино, где уже стоял новый самозванец. Оттуда явился Сапега и повез Мнишеков в стан нового самозванца, причем Марине он говорил, что это чудом спасшийся ее муж. Поскольку Марина мертвого Дмитрия не видела, да если б и увидела, то не узнала бы его в обезображенном трупе, то она даже радовалась будущему свиданию. Она предвкушала встречу и пела.
Эту радость быстро развеял более человечный пан, князь Мосальский, он подъехал к Марининой карете и сказал ей: «Вы, Марина Юрьевна, песенки распеваете, оно бы кстати было, если бы вы в Тушине нашли вашего мужа; на беду, там уже не тот Димитрий, а другой». Марина перешла от песен к рыданиям. Она решилась бежать, но ее таки силком привезли в Тушино. Уговаривали несчастную пять дней. Лучшим средством образумить дочь Юрий нашел одно — поставить в условия, когда она вынуждена будет играть по правилам свою роль — жены царя, кто бы он ни был. Юрий объявил, что за это признание Мнишеки получат 300 000 рублей и Северскую землю с четырнадцатью городами. Марина вовсе не так легко «признала» самозванца мужем. Когда он явился в первый раз, она от него отшатнулась. Пришлось посадить ее под стражу и прибегнуть к отцовским увещеваниям. Вместе с Мнишеком над Мариной работал также какой-то иезуит, который объяснял ей, что это подвиг ради веры. Тут Марина сдалась, только попросила об одном — не спать хотя бы с этим… «Дмитрием», пока он не станет царем. Это ей разрешили.
«На другой день Сапега с распущенными знаменами повез Марину в воровской табор, — пишет Костомаров, — и там, посреди многочисленного войска, мнимые супруги бросились друг другу в объятия и благодарили Бога за то, что дал им соединиться вновь. Жена первого бродяги, Марина Мнишек, признала нового Димитрия за одно лицо с прежним своим мужем, и это много расположило к нему народ. „Стало быть, — говорили, — он и впрямь тот, кто царствовал и кому мы присягали". Были такие, которые не верили, чтоб он был Димитрий, а стояли за него оттого, что не любили царя Василия; и не хотели, чтобы он, неправильно севший на престол, утвердился на нем своим родом. Они хотели через Димитрия свалить с престола Шуйского, а потом извести самого вора, что назывался Димитрием, и выбрать нового царя всею землей. Сперва Димитриева сторона брала верх над Васильевой, но скоро поляки, которые разослали из тушинского стана по разным городам и уездам сбирать продовольствие для войска, наделали народу русскому оскорблений и насилий и так его озлобили, что он повсеместно поднялся и стал приставать к Шуйскому. Тогда царь Василий Шуйский пригласил на помощь шведов. Молодой боярин Михайло Васильевич Скопин-Шуйский, человек необычного дарования, вместе со шведами победил поляков и русских воров, которые держались Димитрия, и освободил Троицкий монастырь от осады. Король польский Сигизмунд III поднялся на Московское государство как будто за то, что во время убийства того царя, что назывался Димитрием, в Москве перебили его подданных, поляков. Сигизмунд осадил Смоленск и послал под Москву, в Тушино, звать к себе тех поляков, которые служили Димитрию. Тогда те московские бояре, что были в Тушине и служили вору, увидали иной способ низложить Василия Шуйского, отстали от вора и заявили, что хотят на московский престол сына Сигизмундова, королевича Владислава. Вор, называвший себя Димитрием, увидал, что ему плохо, и с казаками 7 января 1610 г. убежал в Калугу. За ним побежала и жена его. Весь тушинский табор разошелся. Москва освободилась от осады».
1608 год Выход войск Лжедмитрия II к р. Москве
1609 год Объявление Польшей войны России (лето); начало открытой польско-шведской интервенции
1609 год Начало обороны Смоленска
1609 год Бегство Лжедмитрия II в Калугу
1610 год Вступление Делагарди Я. П. в Москву
Первым из Тушина бежал «Дмитрий» — ему пришлось переодеться в крестьянское платье. Самозванец осел в Калуге, откуда стал посылать письма с призывом бить поляков, а награбленное имущество свозить в Калугу, к нему, истинному царю. С Мариной стали вести переговоры посланцы короля, предлагая ей уехать домой, в Сандомирское воеводство. Но Марина считала себя настоящей царицей, она ведь была венчана на царство. Никуда она ехать не желала.
«Если кем на свете играла судьба, то, конечно, мною; из шляхетского звания она возвела меня на высоту московского престола только для того, чтобы бросить в ужасное заключение; только лишь проглянула обманчивая свобода, как судьба ввергнула меня в неволю, на самом деле еще злополучнейшую, и теперь привела меня в такое положение, в котором я не могу жить спокойно, сообразно своему сану. Все отняла у меня судьба: остались только справедливость и право на московский престол, обеспеченное коронацией, утвержденное признанием за мною титула московской царицы, укрепленное двойною присягою всех сословий Московского государства. Я уверена, что ваше величество, по мудрости своей, щедро вознаградите и меня, и мое семейство, которое достигало этой цели с потерею прав и большими издержками, а это неминуемо будет важною причиною к возвращению мне моего государства в союзе с вашим королевским величеством», — писала она Сигизмунду.
Но Сигизмунд уже вел другие переговоры — с боярами, которые хотели «свалить» Шуйского. Перепуганные бояре, когда Тушинский вор им грозил уничтожением, просили польского короля дать им в цари своего сына — с претендентами из своей среды разобраться не могли. Король милостиво согласился. В самом тушинском лагере после ухода «Дмитрия» началась неразбериха — часть тушинцев требовала идти в Калугу, к «царю», часть — к польскому королю. Марина увещевала их не бросать ее и помочь бороться за московский престол. Дело кончилось большой битвой между сторонниками «вора» и сторонниками короля. Марину потом упрекали, что она стала причиной гибели 2000 человек. Марина решила бежать в Калугу. В своем шатре она оставила письмо, в котором писала среди прочего: «Гонимая отовсюду, свидетельствуюсь Богом, что буду вечно стоять за мою честь и достоинство. Бывши раз московскою царицею, повелительницею многих народов, не могу возвратиться в звание польской шляхтянки, никогда не захочу этого. Поручаю честь свою и охранение храброму рыцарству польскому. Надеюсь, оно будет помнить свою присягу и те дары, которых от меня ожидают». По дороге в Калугу она сбилась с дороги и попала… все к тому же Сапеге. Он стоял в Дмитрове. Сапега был холоден, но вежлив. Ему было не до Марины: на Дмитров шел посланный Скопиным-Шуйским Куракин. Марина предпочла отправиться все же в Калугу. Там вместе с «Дмитрием» она прожила совсем недолго, скоро пришли известия, что поляки разбили войско Шуйского. Это была радостная новость: «вор» с Мариной и отрядом Сапеги снова пошли к Москве. Москва пребывала в недовольстве.
Новгородцы, которые тоже больше потери национальной независимости боялись грабежей и смерти (Иван навсегда их перепугал), тоже просили царя, только у шведов. И получилось, что существует несколько вариантов развития событий: на московский престол садится Владислав, вся Новгородская земля признает (а она признала!) королем наследника шведского престола, царем становится второй самозванец, царем остается Василий Шуйский, либо же бояре прогоняют с народной помощью иностранцев и выбирают царя из своей среды. Запутанная история. Может быть, она развивалась бы и с королевичем (тогда бояре были на все согласны), но Сигизмунд захотел власти для себя — как некогда Иван Грозный (для себя — польской). Польское войско вошло в Москву. Переговоры о Владиславе между панами и русскими послами (среди них был патриарх Филарет, отец Михаила Романова) зашли в тупик: королевич не желал креститься повторно, в греческую веру, Сигизмунд требовал, чтоб ему вернули Смоленск и желал править от имени сына. Патриотам это понравиться никак не могло. Они уже присягали Дмитрию до его мнимой гибели и чудесного воскрешения в другом воплощении. Нравы Дмитрия им не понравились. Слишком свободно вели себя эти поляки. Патриотический интерес подогревала и Русская церковь. Агитатором против поляков стал Гермоген. «Сигизмунд был всею душою католик, — писал Костомаров, — и в своем польско-литовском государстве паче всего о том старается, чтоб весь православный народ, ему подвластный, подчинить власти римского папы. Справедливо было опасаться, чтоб и в Московском государстве, если он им овладеет, не началось того же. Тогдашний глава духовенства патриарх Гермоген, как ему и подобало яко верховному пастырю, стал возбуждать народ на защиту веры. Старик он был крутой, суровый, неподатлив ни на какие прельщения. Поляки никак не могли его обойти и обмануть. С самого начала, как послы русские с ними вошли в согласие, Гермоген один им не верил, не терпел латинства, был против выбора Владислава; притихнул было на время, а как польские хитрости стали выдаваться на явь, так начал писать грамоты и призывал православный русский народ на оборону своей веры. Его воззвание кстати пришлось рязанскому воеводе Прокопию Ляпунову.
Ляпунов Прокопии Петрович (? — 1611), дворянский сын
Этот человек уже прежде такую силу приобрел в Рязанской земле, что стоило ему слово сказать — и все за ним пойдут. Человек он был горячий, живой, поспешный, поборник по правде, сам был бесхитростен, оттого очень доверчив; но зато, как только становилось ему заметно, что делается не так, как прежде казалось, он тотчас изменялся. Бориса он не любил за его неправды; когда шел против него первый названый Димитрий, Ляпунов искренно поверил, что явился настоящий царевич русский, и все войско склонил на передачу Димитрию; после смерти названого Димитрия не хотел покориться Шуйскому, сначала пошел на него с его врагами, думал, что царствовавший в Москве под именем Димитрия и впрямь спасся от смерти, но потом, уверясь, что обман, отстал от воров, служил Шуйскому, но только по нужде, затем, что надобно под какое-нибудь начальство стать против Смуты; не любил царя Василия, не мог простить ему, что он сел на престол не по закону, не по избранию всей земли Русской, как следовало; затевал было устроить новое избрание волею всей земли, думал посадить на престол боярина Михаила Скопина-Шуйского, но это не удалось — Михаил Васильевич Скопин-Шуйский (1586–1610) скоро умер, и, когда пошла ходить весть, что его извели, Ляпунов начал возбуждать народ против Василия, послал брата своего Захара в Москву, и при его содействии Шуйского заставили сложить царский венец».
1610 год Окончание правления Василия Шуйского; пострижение его в монахи; присяга бояр Владиславу
1610 год Подписание договора о признании царевича Владислава Сигизмундовича русским царем; начало правления «Седьмочисленной комиссии»
Василий Шуйский очень не хотел лишаться этого венца. Но тут между враждующими русскими возникло понимание: сторонники «вора» сказали прямо: «сведите Шуйского, а мы своего Димитрия свяжем и приведем в Москву». Предложение москвичам понравилось. Ляпунов отправился со своими людьми прямо к царю Василию и так же прямо спросил того: доколе будет христианская кровь литься? Василий бросился на Ляпунова с ножом.
Сцена, наверно, была уморительная: маленький, сгорбленный Шуйский с ножом и плечистый Ляпунов. Шуйского скрутили, а толпа двинулась вместе с Ляпуновым на Красную площадь, и там Захарий объявил, чтобы собирался совет, кого звать на царство после сведения Шуйского.
К царю Василию отправили боярскую делегацию, и Воротынский, переживший многих, сказал тому: «Вся земля бьет тебе челом; оставь свое государство ради междуусобной брани, затем что тебя не любят и служить тебе не хотят». Шуйский повиновался. Из царских палат он переместился в свой собственный княжеский дом. Во главе нового правительства встал Мстиславский. На другой день в Коломенское тоже отправили делегацию с сообщением, что Василия свели, пора выдавать «вора». Однако за тот бурный день сторонники «вора» решение переменили: они наотрез отказались того выдавать! Москвичи смутились и хотели было снова вернуть власть Шуйскому, даже Гермоген вступился за него. Тогда Ляпунов повел своих людей прямо в дом Василия. Шуйского разлучили с женой и развезли по разным монастырям. Там их постригли, разумеется насильно. Василий сопротивлялся до последнего и кричал, что не хочет в монахи. Его жена в другом монастыре говорила то же самое и просилась к мужу. Гермоген от такого беззакония был в ярости и говорил, что теперь иноком стал тот, кто произносил за Василия слова обета. Но дело было сделано. Василий остался отбывать свою «схиму» в Пудовом монастыре. Гермоген, который царя не любил, теперь агитировал за него, поскольку то, как пострижение произошло и как Василий был сведен с трона, оставило в нем неприятный привкус насилия. Тем временем подошли поляки с гетманом Жолкевским. По другую сторону Москвы стояли войска самозванца. Снова начались переговоры.
Марина с «Дмитрием» пыталась договориться с гетманом — то есть отдать северские города и Ливонию взамен на помощь при взятии Москвы, на что гетман только рассмеялся. Он и так уже был в Москве. Переговоры с боярами шли гораздо успешнее. Марине с «Дмитрием» и Заруцким снова пришлось бежать в Калугу: поляки из сторонников «вора» перебежали на сторону своего короля.
Заруцкий Иван Мартынович (? — 1614) — казачий атаман
За три недели были обсуждены особенности нового управления: «Владислав не имел права изменять народных обычаев, отнимать имущества, казнить и ссылать без боярского приговора, обязан был держать на должностях только русских, не должен был раздавать по польским обычаям полякам и литовцам старост, но мог жаловать их деньгами и поместьями наравне с иноземцами, не мог строить костелов и не должен был дозволять насилием и хитростью совращать русских в латинство, обязывался оказывать уважение к греческой вере, не отнимать церковных имений и отнюдь не впускать жидов в Московское государство», — а также запретить переход крестьян от владельца к владельцу. Жолкевский забрал с собой сверженного царя с женой и двинулся к Сигизмунду, стоявшему под Смоленском. Когда король узнал о ходе переговоров, он сказал, что не даст своего сына на московский трон. В Москве об этом не догадывались. В Москве обсуждали опасность появления иноземного королевича. Гермоген сказал так: «Пусть король даст своего сына на Московское государство и выведет своих людей из Москвы, а королевич пусть примет греческую веру. Если вы напишете такое письмо, то я к нему свою руку приложу. А чтоб так писать, что нам всем положиться на королевскую волю, то я этого никогда не сделаю и другим не приказываю так делать. Если же меня не послушаете, то я наложу на вас клятву. Явное дело, что, после такого письма, нам придется целовать крест польскому королю. Скажу вам прямо: буду писать по городам — если королевич примет греческую веру и воцарится над нами, я им подам благословение; если же воцарится, да не будет с нами единой веры, и людей королевских из города не выведут, то я всех тех, которые ему крест целовали, благословлю идти на Москву и страдать до смерти». Бояре понимали, что на таких условиях польский королевич вряд ли станет русским царем. На следующий день, когда Гермоген читал проповедь в соборной церкви, он стал призывать к борьбе за православие, поляки стали бояться восстания, а к патриарху приставили стражу. Весть об этих событиях дошла до второго Ляпунова, Прокопия.
«Прокопий Ляпунов искренно присягнул Владиславу, — писал Костомаров, — думал, что польский королевич примет русскую веру, станет русским человеком и Московское государство усилится, а Польша будет жить с Москвою в дружбе, союзе и согласии, через то, что в одном государстве будет государем отец, а в другом — сын; и оттого Ляпунов скоро привел к присяге всю Рязанскую землю, велел возить припасы польскому войску, стоящему в Москве; но, как только получил Ляпунов от патриарха грамоту да проведал, что делается под Смоленском, тотчас уразумел, что поляки русских дурачат, написал грамоты и разослал в разные города; писал, что вера в опасности, просил, чтобы везде собирались ополчения и выходили по дороге к Москве, а на дороге ополчения сходились бы вместе, как кому пригоднее по пути, и все бы дружно и единомышленно шли выручать от иноверцев и иноземцев царствующий град и его святыню — Божьи церкви, честные образа и многоцелебные мощи. По голосу Ляпунова поднялась земля Рязанская; за нею поднялись Нижний Новгород, Кострома, Галич, Вологда, Ярославль, Владимир и другие города. Ляпунов не разбирал людей, лишь бы шли к нему; всех готов был принимать: он одно конечное дело видел впереди и хотел совершить его как можно скорее». Так родилось первое русское ополчение.
1610 год Новая попытка Лжедмитрия II захватить Москву
1610 год Вступление в Москву польского войска
1610 год Призыв патриарха Гермогена к борьбе против интервентов
Когда об этом ополчении узнал Сигизмунд, он решил, что это проделки русских послов, так что он не нашел ничего лучше, чем этих послов арестовать. Среди арестованных оказался и отец будущего царя Филарет, в миру Федор Никитич Романов. Единственное, что Филарет мог предложить Сигизмунду, — отойти от Смоленска и дать королевича на трон, тогда, обещал он, сразу ляпуновское ополчение от Москвы отойдет. Единственное, чего не желал делать Сигизмунд, — дать королевича и отойти от Смоленска. Он потребовал, чтобы Филарет написал Шеину приказ сдать город, а ополчению — очистить подходы к Москве. Филарет отказался. Он уже многое на своем веку испытал — и опалу Годунова, и пребывание против воли в тушинском лагере, теперь вот — арест у польского короля. Так что он не удивился, когда Сапега ему объявил, что следующим утром его с другими послами отправят в Польшу. Теперь Филарет становился пленником. На долгие, как оказалось, годы.
Зимой 1610 года, когда вместо королевича Владислава Москва получила польскую войну с Сигизмундом и ополчение Ляпунова, случилось радикальное событие и в жизни Марины. Неожиданно ее «Дмитрий» был убит.
1610 год Убийство Лжедмитрия II
Случилось так, что сын касимовского царя Уруз-Махмета пристал к самозванцу и не желал уходить из Калуги. Отец поехал его уговаривать, уговоры ни к чему не приводили, но нервировали «Дмитрия». Пригласив Уруз-Махмета на охоту, самозванец там его и убил, а всем сообщил, что царь куда-то пропал. Но неожиданно явился мститель — друг Уруз-Махмета, крещеный татарин Петр Урусов. Сначала «Дмитрий» посадил его в тюрьму, потом поддался на просьбы Марины и выпустил, даже пробовал обласкать, но мститель выжидал удобного случая. Однажды «Дмитрий» поехал с ним и другими татарами на прогулку, Петр Урусов снес ему саблей голову и вместе с татарами бежал. Марина тогда была уже почти на сносях, она отправилась разыскивать тело «мужа», нашла, привезла в Калугу на санях, рыдала и просила об одном: отплатить убийцам.
Татарам отплатили казаки Заруцкого. Теперь они стали охраной и судьбой Марины. Через несколько дней она родила сына, которого нарекла Иваном. Заруцкий, лишившись самозванца, обрел наследника. Марину он не выпускал из виду. Из Калуги, принужденной сдаться Сапеге, он увез ее в Тулу. А сам отправился в лагерь Ляпунова. Тот ради благой идеи войны с иноземцами принимал к себе всех. Принял и Заруцкого с Трубецким.
Заруцкий вынашивал свои планы — он желал перехватить власть у Ляпунова — так что между ними был видимый мир и скрытая ненависть. Когда ополчение осадило Москву и никак не могло ее взять, среди осаждающих распространилась грамотка, что Ляпунов хочет войти в столицу, а потом всех казаков перевешать. Ляпунов ничего такого не желал, но с казаками он поступал жестоко, особенно с теми, которые прежде служили у «вора», — некоторых за неповиновение он и на самом деле поубивал, так что навету легко и быстро поверили. В начавшейся сваре Ляпунова зарубили саблями.
Теперь Москву осаждали уже ополченцы во главе с казаками. Этого испугалась часть ополчения и просто сбежала, испугались этого и в Москве. Там казаков иначе чем разбойников не воспринимали. Но для Марины и Заруцкого после смерти Ляпунова открылся просвет в будущее: Марина тут же объявила своего Ивана законным царевичем. Казаки присягнули младенцу. На это откликнулся из своего заточения Гермоген: «Проклят от святого собора и от нас» — таков был его приговор.
По всей земле шли нестроения: самозванцев появилось множество — в каждой земле свой и все чудом спасшиеся. Московское государство, как говорит Костомаров, дошло до последнего конца.
1611 год Формирование в Рязани первого ополчения; начало продвижения к Москве
1611 год Восстание в Москве против поляков
1611 год Распад первого ополчения
Люди были добычей для всевозможных бандитских шаек, наводнивших страну. По рассказам очевидца, «некоторые были все испечены огнем; у иных вырваны на голове волосы; множество калек валялось по дорогам, у иных были вырезаны полосы кожи на спине, у других отсечены руки и ноги, у кого были следы обжогов на теле от распаленных камней». Добавьте к этому голод, болезни и мор — картина будет полной. И снова спасителем отечества выступила Церковь — теперь уже грамоты рассылали из Троицко-Сергиева монастыря. Собралось второе ополчение под водительством мясника Минина и князя Пожарского. Этому ополчению удалось дойти до Москвы, соединиться с частью казаков (куда ж без них?) и взять город. Заруцкий с Мариной и ее сыном бежали сначала в Лебедянь, потом в Воронеж, потом на Дон. Шел уже 1612 год.
1612 год Начало формирования второго ополчения Минина и Пожарского
1612 год Разгром вторым ополчением гетмана Хоткевича под Москвой
1612 год Освобождение вторым ополчением Москвы
Поляки и часть сочувствующих им бояр затворились в Кремле. Русские послали им письмо, чтобы они сдались, и обещали свободный выход в Польшу. Поляки этому «свободному выходу» не верили. Они стали держать оборону. Отважный польский пан Струсь, руководивший обороной, отписал осаждающим гордую грамотку: «Вы, москвитяне, самый подлейший в свете народ, похожи на сурков, только в ямах умеете прятаться, а мы такие храбрецы, что вам никогда не одолеть нас. Мы не закрываем перед вами стен, берите их, коли вам надобно. Вот король придет, так он покарает вас, а тебя, архибунтовщик Пожарский, паче всех».
Продовольствия в Кремле почти не было. Начался голод, да такой, что ели человеческое мясо. Сил стоять на стенах у осажденных не осталось. Только тогда они наконец, 24 октября, открыли ворота и сначала выпустили укрывшихся там горожан, а через день вышли сами с теми боярами, которые им сочувствовали.
Казаки хотели бояр тут же и порешить, спасло лишь заступничество князя Пожарского. Пленных поляков по традиции развели по городам, многих по дороге перебили. Сигизмунд, вступивший было в пределы Московии, повернул назад. Так кончилась эпопея с приглашением королевича и принесенной ему присягой жителями Московского царства. Был еще шведский королевич, узнав о московских событиях, шведы послали сказать, что готовы его прислать для возведения на престол, но тут уж Москва ответила, что не хочет никакого шведского королевича. Стали готовиться к созыву Земского собора 1613 года.
Михаил Федорович (1596–1645) — первый русский царь из новой династии бояр Романовых. Михаил — сын боярина Федора Никитича Романова (после пострижения патриарх Филарет) и Ксении Ивановны, урожденной Шестовой. Родился в июне 1596 г.; умер от водянки в возрасте 49 лет
По поводу этого собора осталось такое сказание:
«По взятии царствующаго града Москвы многих литовских людей посекоша, а больших панов по темницам разсадиша и по городом розвозиша, но мысль имеяше с Литвою мирнаго времени. Донских же и польских казаков въехаше в Москву тогда сорок тысящ, а поборники по царствующему граду Москве и по православной вере християнской. И хожаху казаки в Москве толпами, где ни двигнутся гулять в базарь — человек 20 или 30, а все вооруженны, самовластны, а меньши человек 15 или десяти никако же не двигнутся. От боярска же чина нихто же с ними глаголети не смеюще и на пути встретающе и бояр же в сторону воротяще от них, но токмо им главы своя поклоняюще.
Князи ж и боляра московские мысляще на Росию царя из вельмож боярских и изобравше седмь вельмож боярских: первый князь Феодор Ивановичь Мстиславской, вторый князь Иван Михайловичь Воротынской, третей князь Дмитрей Тимофиевичь Трубецкой, четвертой Иван Никитин Романов, пятый князь Иван Борисовичь Черкаской, шестый Феодор Ивановичь Шереметев, седьмый князь Дмитрей Михайловичь Пожарской, осмый причитается князь Петр Ивановичь Пронской, но да ис тех по Божии воли да хто будет царь и да жеребеют. А с казаки совету бояра не имеющи, но особь от них. А ожидающи бояра, чтобы казаки из Москвы вон отеехали, втаи мысляще. Казаки же о том к бояром никако же не глаголете, в молчании пребывая, но токмо ждуще у боляр, кто от них прославится царь быти. Князь же Дмитрей Тимофиевичь Трубецкой учрежаше столы честныя и пиры многая на казаков и в полтора месяца всех казаков, сорок тысящ, зазывая к собе на двор по вся дни, чествуя, кормя и поя честно и моля их, чтоб быти ему на Росии царем и от них бы казаков похвален же был. Казаки же честь от него приимающе, ядяще и пиюще и хваляще его лестию, а прочь от него отходяще в свои полки и браняще его и смеющеся его безумию такову.
Князь же Дмитрей Трубецкой не ведаше лести их казачей. Казаки же не можаху дождати от боляр совету их, хто у них будет царь на Росии. И советовав всем казачьим воинством и приступиша казаков до пяти сот и больше ко двору крутицкаго митрополита, и врата выломали, и всыпали во двор, и глаголеша з грубными словесы митрополиту: „Дай нам, митрополит, царя государя на Росию кому нам поклонитися и служити и у ково жалованья просити, до чево нам гладною смертию измирати!"
Митрополит же страхом одержим и бежа через хоромы тайными пути к бояром и сказа все по ряду боляром: „Казаки хотят мя жива разторгнути, а протают на Росию царя“.
Князи же и боляра, и дворяне, и дети боярские возвестиша друг друга и собрався на соборное место, и повестиша казаков на собор. И приидоша атаманы казачьи и глаголеша к бояром: „Дайте нам на Росию царя государя, кому нам служитиБоляра же глаголеху: „Царския роды минушася, но на Бога жива упование возложим, и по вашей мысли, атаманы и все войско казачье, кому быти подобает царем, но толико из вельмож боярских, каков князь Федор Ивановичь Мстиславской, каков князь Иван Михайловичь Воротынской, каков князь Дмитрей Тимофиевичь Трубецкой". И всех по имени и восьмаго Пронскаго.
Казаки же слушая словес их, изочтоша же всех. Казаки же утвержая боляр: „Толико ли ис тех вельмож по вашему умышлению изобран будет?" Боляра же глаголеша: „Да ис тех изберем и жеребьяем, да кому Бог подаст". Атамань же казачей глагола на соборе: „Князи и боляра и все московские вельможи, но не по Божии воли, но по самовластию и по своей воли вы избираете самодержавнаго. Но по Божии воли и по благословению благовернаго и благочестиваго, и христолюбиваго царя государя и великого князя Феодора Ивановича всея Русии при блаженной его памяти, кому он, государь, благословил посох свой царской и державствовать на Росии князю Феодору Никитичи) Романову. И тот ныне в Литве полонен, и от благодобраго корене и отрасль добрая и честь, сын его князь Михайло Федорович. Да подобает по Божии воли на царствующим граде Москве и всея Русии да будет царь государь и великий князь Михайло Федоровичь и всея Русии". И многолетствовали ему, государю.
Бояра же в то время все страхом одержими и трепетни трясущеся, и лица их кровию пременяющеся, и ни единаго никако же возможе что изрещи, но токмо един Иван Никитичь Романов проглагола: „Тот князь Михайло Федоровичь еще млад и не в полнем разуме, кому державствовати?" Казаки же глаголеша: „Но ты, Иван Никитичь, стар полне разуме, а ему, государю, ты по плоти дядюшка прироженный и ты ему крепкий потпор будеши". И изобравше посланных от вельмож и посылая ко граду Костроме ко государю князю Михаилу Федоровичи). Боляра же разыдошася вси восвояси. Князь же Дмитрей Трубецкой, лицо у него ту с кручины почерне, и паде в недуг, и лежа три месяца, не выходя из двора своего. Боляра же умыслише казаком за государя крест целовать и из Москвы бы им вон выехать, а самим бы им креста не целовати. Казаки же ведяще их злое лукавство и принужающе прежде, при себе, их, бояров крест целовати. Целовав же [боля]ра крест, та же потом и казаки крест целовав, на Лобное место вынесоша шесть крестов, поставиша казаком на целование. И приехав государь от Костромы к Москве и поклонишася ему вси, и утвердиша на царствующий град Москву и всея Русин государя царя и великаго князя Михаила Федоровича всея Русии. Казаки же вси, выехав из Москвы, сташа в поле».
Так общим приговором на царство был избран несовершеннолетний Михаил Романов и началась новая династия — Романовы. Новгородцам в конце концов удалось избавиться от своего королевича и вернуться в лоно Москвы. А Марина? Марина с казаками Заруцкого была в Астрахани. Она стала заложницей. Из Астрахани Заруцкий пытался поднять на новую войну донских и волжских казаков, но этого не удалось. Астраханцы же целовали крест новому царю Михаилу, и Заруцкому пришлось снова бежать — теперь на Яик. Там на одном из островов стоял казачий военный лагерь, только теперь командовал в нем уже не Заруцкий, а новый атаман — Треня Ус. Этот новый атаман держал и Марину, и Заруцкого точно в плену, а «знамя» их — Ивана — отобрал и к матери не допускал. Стрельцы, окружив казаков, вынудили тех сдаться, и казаки присягнули Михаилу, Заруцкого, Марину и ее сына отвезли в Москву.
Судьба всех этих людей была кошмарной: Заруцкого посадили на кол, сына Марины, «воренка» как возможного претендента на престол повесили за Серпуховскими воротами при стечении толпы (несчастному было четыре годочка), а Марина от горя и страданий, выпавших вместо русской короны, умерла в каземате. В памяти народной эта венчанная на царство польская панна осталась как «Маринка-безбожница и еретица».
1613 год Согласие бояр на избрание царем 16-летнего Михаила Романова
1613 год Избрание Земским собором Михаила Федоровича Романова царем
1613 год Венчание на царство Михаила Федоровича
1613 год Бегство Марины Мнишек и атамана 1613 год Заруцкого И. М. в Астрахань, а затем на Яик
1614 год Подавление мятежа Заруцкого И. М.; восстание против него его сторонников
1614 год Умер Заруцкий Иван Мартынович
1614 год Умерла Марина Мнишек
Смутное время на самом-то деле вовсе не завершилось избранием на царство Михаила Романова. Избранный государь был шестнадцатилетним мальчиком (не везло с царским возрастом этой стране и впоследствии), окружавшие его бояре правили от имени малолетнего Мишеньки.
«Внутри государства многие города были сожжены дотла, — пишет об этом времени Костомаров, — и самая Москва находилась в развалинах. Повсюду бродили шайки под названием казаков, грабили, сжигали жилища, убивали и мучили жителей. Внутренние области сильно обезлюдели. Поселяне еще в прошлом году не могли убрать хлеба и умирали от голода. Повсюду господствовала крайняя нищета: в казне не было денег, и трудно было собрать их с разоренных подданных. Одна беда вела за собою другие, но самая величайшая беда состояла в том, что московские люди, по меткому выражению матери царя, „измалодушествовались". Всякий думал только о себе; мало было чувства чести и законности. Все лица, которым поверялось управление и правосудие, были склонны для своих выгод грабить и утеснять подчиненных не лучше казаков, наживаться за счет крови бедного народа, вытягивать из него последние соки, зажиливать общественное достояние в то время, когда необходимо было для спасения отечества крайнее самопожертвование. Молодого царя тотчас окружили лживые и корыстолюбивые люди, которые старались захватить себе как можно более земель и присваивали даже государевы дворцовые села. В особенности родственники его матери, Салтыковы, стали играть тогда первую роль и сделались первыми советниками царя, между тем как лучшие, наиболее честные деятели Смутного времени, оставались в тени зауряд с другими. Князь Дмитрий Пожарский, за нежелание объявлять боярство новопожалованному боярину Борису Салтыкову, выдан был ему головою. Близ молодого царя не было людей, отличавшихся умом и энергией: все только одна рядовая посредственность. Прежняя печальная история русского общества приносила горькие плоды. Мучительства Ивана Грозного, коварное правление Бориса, наконец, смуты и полное расстройство всех государственных связей выработали поколение жалкое, мелкое, поколение тупых и узких людей, которые мало способны были стать выше повседневных интересов. При новом шестнадцатилетнем царе не явилось ни Сильвестра, ни Адашева прежних времен. Сам Михаил был от природы доброго, но, кажется, меланхолического нрава, не одарен блестящими способностями, но не лишен ума; зато не получил никакого воспитания и, как говорят, вступивши на престол, едва умел читать». По сравнению с убитым первым Дмитрием Мишенька был ничтожеством. Единственное, что могло радовать, — способ избрания вроде бы как демократический. Радовала немного и данная Михаилом по восшествии на престол запись, то есть обещание — никого без суда не казнить и все дела делать сообща с боярами и думными людьми. Чем не отблеск введенного Дмитрием сената? Но на самом деле так было только первые годы его правления. Да, царь собирал земские думы из выборных от всей земли людей и стремился решать важные государственные дела боярским приговором. Решались дела гадко, земская дума оказалась неспособной к управлению. Всюду чинилось то же насилие, что и прежде, точно так же воровали и обманывали, народу при новом царе жилось ничуть не проще, чем вовсе без всякого царя. Разбойники бродили по всему государству, к этим разбойникам добавились теперь еще и служилые люди, которым царь не мог ничего заплатить из казны, потому как казна была пустая. Служилые этих разбойных склонностей даже и не скрывали: они так и писали царю, что будут грабить, пока им не станут платить. Иностранцы, тогда посещавшие Московское царство, рассказывали, что постоянно проезжали мимо пустых горелых деревень, где в избах лежали мертвые тела. Так чем же тогда это начало правления отличается от предшествовашей ему Смуты? Да ровно ничем! Ко всему прочему на фоне этой всеобщей разрухи в земле и в мозгах на Москву собрался идти повзрослевший Владислав, отлично помнившии, что ему целовали крест. Ь> такой ситуации было чудом, что нищий, голодный и ежедневно пребывающей в кошмаре народ смог выставить войско, которое хоть как-то пыталось воевать с Владиславом. Эти военные действия были скорее эпизодические, чем постоянные, между такими действиями все время велись и велись переговоры. Уже известный нам Сапега восклицал, что Москва-то присягала Владиславу, следовательно, Михаил незаконно занял трон. Московские послы напоминали: «Вы нам не дали королевича, когда мы его избрали; и мы его долго ждали; потом — от вас произошло кровопролитие, и мы выбрали себе другого государя, целовали ему крест; он венчан царским венцом, и мы от него не отступим. Если вы о королевиче не перестанете говорить, то нечего нам с вами и толковать».
В конце концов между Польшей и Москвой было подписано мирное соглашение. Владислав отказался от претензий на престол, а Москва несколько потеряла в территории. Соглашение подписали в декабре 1618 года, а в июле Польша вернула Москве «потерянное посольство» во главе с Филаретом. На этом, собственно, правление Мишеньки завершилось, началось правление Филарета. Михаил Федорович даже и не скрывал причастности к государственным делам своего отца, правление было столь же замечательным, как двуглавый орел, даже более того, хотя считалось, что Филарет представляет власть сугубо духовную, а Михаил светскую, светская голова этого орла ровно ничего не значила, власть была целиком в руках патриарха. Встреча светской и духовной властей была обставлена в лучшей христианской традиции: Михаил «встретил его за городом при бесчисленном множестве народа и поклонился ему в ноги, а Филарет поклонился в ноги царю, и оба лежали на земле, проливая слезы». На лице безмолвного свидетеля этой встречи — народа — читалось умиление.
«До сих пор царь Михаил, человек очень кроткого характера, мягкосердечный, был только по имени самодержцем, — пишет Костомаров. — Окружавшие его бояре дозволяли себе своевольства. Все управление государством зависело от них. Но Филарет, человек с твердым характером, тотчас захватил в свои руки власть и имел большое влияние не только на духовные, но и на светские дела. Без его воли ничего не делалось. Иностранные послы являлись к нему как к государю. Сам он, как и сын, носил титул великого государя. В его личности было что-то повелительное, царственный сын боялся его и ничего не смел делать без его воли и благословения. Бояре и все думные и близкие к царю люди находились у него в повиновении; правдивый и милостивый с покорными, он был грозен для тех, кто решался идти против него, и тотчас отправлял в ссылку строптивых. Во всей патриаршей епархии, которая обнимала большую часть Московского государства, кроме Казани и Новгорода, все монастыри со всеми их имениями отданы были его управлению, исключая уголовных дел. Все важные указы царя писались не иначе как с совета отца его. Одним из первых дел периода власти Филарета в области светского управления было собрание земской думы, которая должна была представить полное изображение разоренного состояния государства, сообщить меры, „чем Московскому государству полнится, и устроить Московское государство так, чтобы пришли все в достоинство“, а государь при содействии отца своего обещал „промышлять, чтобы во всем поправить и как лучше“.
Тогда, по настоянию Филарета, были посланы в те города Московского государства, которые уцелели от разорения, писцы, а в разоренные города „дозорщики", привести в известность состояние государства и возвратить разбежавшихся посадских и волостных людей на прежние места жительства, чтобы они правильно платили государству подати. В духовном управлении Филарет был строг, старался водворить благочиние как в богослужении, так и в образе жизни духовенства, преследовал кулачные бои и разные народные игры, отличавшиеся непристойностью, наказывал как безнравственность, так и вольнодумство». Так вот послушный Михаил твердой рукой своего отца был превращен в истинного самодержца. Но даже Филарет не смог полностью преодолеть последствий Смутного времени. Его страшно боялись, однако воровали и обманывали ничуть не меньше, чем при молодом царе. Особый надзор Филарет, однако, ввел за употреблением спиртных напитков, но вовсе не потому, что пьянство нехорошая вещь, а именно потому, что она неискоренимая.
С легкой руки Филарета, государство стало держать алкогольную монополию. Во всех приграничных городах были введены таможенные головы, которые сперва отсматривали приходящий из-за границы товар, потом отбирали наиболее ценное в казну (вина, редкие товары), казна далее занималась продажей на своих условиях. Доход был прекрасный. Кабаков по Русской земле развелось огромное количество. Казна весьма старалась, чтобы народ пил побольше, поскольку выгоды от этого предприятия были огромные. Раб, пристрастившийся к бутылке, — многажды раб. Благодарите за это патриарха Филарета и сына его Михаила, первого из Романовых. Ввел Филарет и некоторые особые торговые черты московского быта. Он предоставил право беспошлинной торговли иноземцам, а своих, местных, ограничил. Теперь самые лучшие товары по твердой московской цене скупали торговцы из Москвы. И посмели бы вы московскому купцу, присланному в провинцию от самого царя, не продать товара по установленной государством цене. Провинциалы сердились и жаловались — результат был все равно один. Всю важную торговлю Москва забрала в свои руки.
«Тогда, — жаловался летописец. — было много насилия и грабежа: деньги дают дурные, цены невольные, купля нелюбовная, и во всем скорбь великая, вражда несказанная, ни купить, ни продать никто не смеет мимо гостя, присланного из Москвы». Государство то брало себе монополию на лен, то на селитру, то даже на золу, из которой делали селитру, и… государство богатело понемногу, а народ нищал — стремительно. Последствия Смуты имели место быть и во время Филарета, и после смерти Филарета, и при единоличном уже управлении самого заматеревшего Михаила. Но христолюбивого государя, избранного всем народом, народ интересовал только как средство пополнения казны. Только для этого он и был нужен. Так что не стоит обольщаться, что первая пара Романовых хоть как-то улучшила положение простого человека и покончила со Смутой.
Между прочим, в конце правления Михаила отголосок Смутного времени предстал даже не в народной жизни, воистину печальной, а скорее — в жизни политической. Вдруг Михаилу стало известно, что где-то в государстве Польском живет себе поживает некий юноша по имени Луба, которого много лет тому назад, когда еще была жива Марина и ее сын Иван, Заруцкий готовил для спасения претендента на русский престол: мальчика тогда собирались подменить этим его сверстником — сиротой Лубом. Затея не удалась. Ивана повесили, а Луба остался в живых. Но само существование Лубы никак не давало покоя Михаилу Федоровичу, почему-то он вдруг решил, что даже этот Луба опасен для его монархической самодостаточности. Так что между Москвой и Польшей начались переговоры о выдаче Лубы, чтобы… да, конечно, умертвить. Несчастный Луба, который сперва (при Владиславе) именовал себя не иначе чем царевичем русским, давно уже служил писарем у поляка Осиновского и забыл о своем «царском» имени. Но Михаил Федорович вцепился в него мертвой хваткой, Лубу затребовали в Москву. За несчастного вступились польские ксендзы, которые твердили русскому самодержцу, что Луба неопасен и вообще собирается стать монахом, на что получили ответ: и первый Дмитрий тоже был вроде как монахом. Только смерть Михаила спасла этого бедного Лубу от виселицы. А теперь подумайте: насколько должна быть слаба, труслива, мнительна и осторожна абсолютная самодержавная власть, если она собирается казнить совсем не опасного интригана и претендента на ее престол, а беззащитного человека, некогда избежавшего — почти что чудом — смерти от веревки у Серпуховских ворот почти что целую жизнь назад? Неудивительно, что цари, с таким страхом глядящие в будущее, не могли править этой страной иначе чем все больше огрничивая права своего народа. Впрочем, о каких это я правах? Где вы видели права у рабов? Некому пока что было показать, что такое вольный народ и что такое права свободного человека. Эта надежда на свободу блеснула кратко во времена Смуты, блеснула — и тотчас угасла. Носители этой свободы очень уж не понравились москвичам. Не понравились… но запомнились.
Стоявшие за Дмитрия, а потом за Владислава, а потом за Москву, а потом изгнанные прочь, казаки во всем великолепии были продемонстрированы московскому народу именно в начале XVII века. Это были южнорусы, то есть потомки жителей Киевского государства. В силу расхождения путей государственности они тогда оказались в объединенном польсколитовском королевстве. Предтеч казаков Костомаров видел еще в бежавших на окраины Киевской Руси людей, желавших жить по собственной правде и собственному закону — то есть по собственной, а не княжеской правде.
«Козачество началось в XII–XIII веках, — писал он, — к сожалению, история Южной, Киевской, Руси, как-будто проваливается после татар. Народная жизнь XIV и XV веков нам мало известна; но элементы, составлявшие начало того, что явилось в XVII веке ощутительно, в форме казачества, не угасали, а развивались. Литовское владычество обновило одряхлевший, разложившийся порядок, так точно, как некогда прибытие Литовской Руси на берега Днепра обновило и поддержало упавшие силы, разложившиеся под напорами чуждых народов. Но жизнь пошла по-прежнему. Князьки не Рюрикова, но уже нового, Гедиминова дома, обрусев скоро, как и прежние, стали, как эти прежние, играть своею судьбою. До какой степени было здесь участие народа, за скудостию источников нельзя определительно сказать; несомненно, что в сущности было продолжение прежнего: те же дружины, те же воинственные толпы помогали князьям, возводили их, вооружали одних против других. Соединение с Польшею собрало живучие элементы Руси и дало им другое направление: из неоседлых правителей, предводителей шаек, оно сделало поземельных владетелей; является направление заменить правом личные побуждения, оставляя в сущности прежнюю ее свободу — соединить с гражданскими понятиями и умерить необузданность личности.
Народ, до того времени вращавшийся в омуте всеобщего произвола, то порабощенный сильными, то, в свою очередь, сбрасывающий этих сильных для того, чтоб возвести других, теперь подчиняется и порабощается правильно, то есть с признанием до некоторой степени законности, справедливости такого порабощения. Но тут старорусские элементы, развитые, до известной степени, еще в XII веке и долго крывшиеся в народе, выступают блестящим метеором в форме казачества. Но это казачество, как возрождение старого, носит в себе уже зародыш разрушения. Оно обращается к тем идеям, которые уже не находили пищи в современном ходе исторических судеб. Казачество XVI и XVII и удельность в XII и XIII веках гораздо более сходны между собою, чем сколько можно предположить: если черты сходства внешнего слабы в сравнении с чертами внешнего несходства, зато существенно внутреннее сходство. Казачество тоже разнородного типа, как древние киевские дружины; так же в нем есть примесь тюркского элемента, так же в нем господствует личный произвол, то же стремление к известной цели, само себя парализующее и уничтожающее, та же неопределительность, то же непостоянство, то же возведение и низложение предводителей, те же драки во имя их. Может быть, важным покажется то, что в древности обращалось внимание на род предводителей, их происхождение служило правом, а в казачестве, напротив, предводители избирались из равных. Но скоро уже казачество доходило до прежнего удельного порядка и конечно бы дошло, если бы случайные обстоятельства, часто мимо всяких предполагавшихся законов поворачивающие ход жизненного течения, не помешали этому».
Казачество, честно говоря, не понравилось не только русскому боярству, не понравилось оно и местному простому народу. Слишком мужик был воспитан в рабстве и нежном отношении к тому, кто его наказывает, чтобы вдруг осознать, что могут существовать люди, которые в противовес рабству ставят личную свободу, пусть это свобода принимать неправую (с московской точки зрения) сторону. В казаках москвичам не понравилось все — от их образа жизни, скажем так, протекающего между пьянкой и грабежом, до их стихийной демократичности. Не одним москвичам в XVII столетии это очень не нравилось. Казаков не любили и польские паны, хотя эти странные «вольные» люди автоматически входили в состав Польского униатского государства. Казаки тоже ненавидели своих панов. К тому времени русские князья и дворяне уже вовсе не столь сильно держались за свое православие. Многим стало понятно, что верящим по латинскому образцу живется легче и прибыльнее. Меньше всего эти греческой веры господа желали, чтобы кто-то их держал за людей второго сорта. Так что мало-помалу, но русские аристократы Литвы и Польши благополучно становились настоящими аристократами — они успешно переходили в католицизм или униатскую церковь, возникшую на свободных от московской косности землях после Флорентийской унии.
После этого польско-литовское общество делилось больше не по религиозному признаку, а по признаку происхождения: русские князья стали такими же панами, ровно с такой же католической верой, а русские простолюдины остались со своим православием. Так и говорили: паны католики, а православные — мужики. По складу характера, по быту, по невыносимости подчиниться силе, эти русские южные люди стояли гораздо ближе к полякам, чем к москвитянам. «Но зато, при такой близости, есть бездна, разделяющая эти два народа, — объяснял Костомаров, для которого это были не слова, а полученные опытом жизни в малоросской среде ощущения, — и притом — бездна, через которую построить мост не видно возможности. Поляки и южнорусы — это как бы две близкие ветви, развившиеся совершенно противно: одни воспитали в себе и утвердили начала панства, другие — мужицства, или, выражаясь словами общепринятыми, один народ — глубоко аристократический, другой — глубоко демократический.
Но эти термины не вполне подходят под условия нашей истории и нашего быта; ибо как польская аристократия слишком демократическая, так, наоборот, аристократична южнорусская демократия. Там панство ищет уравнения в своем сословии; здесь народ, равный по праву и положению, выпускает из своей массы обособляющиеся личности и потом стремится поглотить их в своей массе. В польской аристократии не могло никак приняться феодальное устройство; шляхетство не допускало, чтоб из его сословия одни были по правам выше других. С своей стороны, южнорусский народ, устанавливая свое общество на началах полнейшего равенства, не мог удержать его и утвердить так, чтоб не выступали лица и семьи, стремившиеся сделаться родами с правом преимущества и власти над массою народа. В свою очередь, масса восставала против них то глухим негодованием, то открытым противодействием. Вглядитесь в историю Новгорода на севере и в историю Гетманщины на юге. Демократический принцип народного равенства служит подкладкою; но на ней беспрестанно приподнимаются из народа высшие слои, и масса волнуется и принуждает их уложиться снова. Там несколько раз толпа черни, под возбудительные звуки вечевого колокола, разоряет и сжигает дотла Прусскую улицу — гнездо боярское; тут несколько раз черная, или чернейшая, рада истребляет значных кармазинников; и не исчезает, однако, Прусская улица в Великом Новгороде, не переводятся значные в Украине обеих сторон Днепра. И там и здесь эта борьба губит общественное здание и отдает его в добычу более спокойной, яснее сознающей необходимость прочной общины народности.
Замечательно, как народ долго и везде сохраняет заветные привычки и свойства своих прародителей: в Черноморье, на Запорожском новоселье, по разрушении Сечи, совершалось то же, что некогда в Малороссии. Из общин, составлявших курени, выделились личности, заводившие себе особые хутора. В южнорусском сельском быту совершается почти подобное в своей сфере. Зажиточные семьи возвышаются над массою и ищут над нею преимущества, и за то масса их ненавидит; но у массы нет понятия, чтоб человек лишался самодеятельности, нет начал поглощения личности общинностию. Каждый ненавидит богача, знатного, не потому чтоб он имел в голове какую-нибудь утопию о равенстве, а, завидуя ему, досадует, почему он сам не таков.
Судьба южнорусского племени устроилась так, что те, которые выдвигались из массы, обыкновенно теряли и народность; в старину они делались поляками, теперь делаются великороссиянами: народность южнорусская постоянно была и теперь остается достоянием простой массы. Если же судьба оставит выдвинувшихся в сфере прадедовской народности, то она как-то их поглощает снова в массу и лишает приобретенных преимуществ».
Если обратиться к польским событиям конца XVI века, то понятно, почему народ отшатнулся от готовящейся тогда унии: между самими церковными деятелями не было согласия, это вносило в умы такую путаницу, что не приведи бог. «Где-то была опасность, измена, — говорил Костомаров, — но где — неизвестно; владыки друг друга подозревают, каждый себя оправдывает, каждый порознь — блюститель православия и каждый другого боится. Казалось, можно ли было чему-нибудь составиться в таком хаосе!.. Владыки увидели необходимость во что бы то ни стало еще раз попытаться расположить к делу важнейших панов. Митрополит обратился к литовскому пану Федору Скумину-Тишкевичу, а Поцей к южнорусскому, Константину Острожскому.
Константин Константинович Острожский (1526–1608) — князь из рода Острожских, киевский воевода, покровитель православной веры, основал острожскую типографию, защищал православие во время введения Брестской унии; заботился о развитии просвещения, издавая книги, учреждая школы, оказывая покровительство ученым. В 1602 г. принимал у себя будущего царя Лжедмитрия I.
Митрополит отправил к Скумину-Тишкевичу копию с согласия епископов, где не было его имени; и прикидывался православным и неповинным, поставил, как сказано, на письме ложно из Новогрудка, жаловался, что все это настроил Кирилл Терлецкий, которому хочется быть митрополитом, и уверял, что сам он, митрополит, не приступит ни к чему решительному без воли и согласия пана воеводы. Поцей, снова взявши на себя склонить Острожского, поступал с ним так же, как митрополит со Скуминым-Тишкевичем: начал с того, что выставлял себя православнее своих товарищей, роптал, что на него сочиняют небылицы — будто он хочет ввести в православное богослужение римские опресноки, и вообще перетолковывают в дурную сторону съезды епископов. Он прислал князю копию с предложения об унии и припомнил, что Острожский еще прежде духовных особ подавал мысль о соединении церквей, и если кто первый поднял речь об унии, так это он сам…
Острожский, вооружая своими посланиями Русь против замышляемой унии, грозил даже употребить силу, если б нужно было, а у него была в распоряжении вооруженная сила; могло дойти до междоусобной войны: на стороне Острожского было политическое право; не только православные, но и дворяне других вер могли обвинять способ действия владык, потому что решать важные дела церковные, гражданские и политические можно было только общим согласием…
Между тем еще до приезда Поцея в Краков король, узнавши, что все епископы подписали письмо к папе, издал универсал от 31 июля, извещающий о правах и преимуществах русских иерархов; кроме подтверждения старых прав в нем предоставлялось русскому духовенству пользоваться такими же знаками уважения, какие составляли отличие римско-католического духовенства в Речи Посполитой; учреждались при владыках капитулы, подобно как они находились при римскокатолических епископах, запрещалось всем светским властям вмешиваться в церковные суды и церковное управление и повелевалось светским властям оказывать епископам всякое содействие по их востребованию. Король был уверен, что после подписи епископов дело слажено. Но когда Поцей и Терлецкий явились к королю и известили его, что Острожский слышать не хочет об унии иначе как при посредстве собора, и притом такого собора, где бы наравне с духовными имели голоса и светские, то Сигизмунд пришел в раздумье.
С одной стороны, дозволить делу совершаться без собора — значило раздражить Острожского, а за ним и все южнорусское дворянство, на которое Острожский имел громадное влияние: подан был бы чрез то повод к ропоту на стеснение прав свободы убеждений, которыми еще так дорожило все шляхетское сословие; это могло бы поставить против унии не одних православных, но и все вообще шляхетство, даже горячих католиков, потому что и те были столько же католики, сколько свободные граждане польской Речи Посполитой. С другой стороны, дозволить собраться собору — значило дозволить светским обсуждать дело унии, а это значило подвергнуть дело это неизбежному разрыву: тогда начались бы нескончаемые толки; они бы отдаляли только возможность окончания; надобно было ожидать, что Острожский потребует, чтобы прежде сношений с папой снестись с восточными патриархами и с московским, а это могло бы пробудить усыпленные временем недоумения; к церковным вопросам приметались бы и политические, и вместо соединения произошли бы новые раздоры. Но Острожский сам дал повод Сигизмунду выйти из затруднения. Готовясь к созванию собора, Острожский отправил своего дворянина Лушковского в Торн на протестантский собор пригласить диссидентов к совместному противодействию католичеству. Послание, которое повез от князя Лушковский, написано в духе чрезвычайно благосклонном к протестантству и чрезвычайно враждебном к католичеству…
Острожский даже не пренебрегал указывать в случае нужды и на возможность действовать оружием…
Теперь во всяком случае королю должно было казаться невозможным согласиться на собор, когда светские члены этого собора готовятся явиться туда с вооруженным войском; это значило допустить в государстве междоусобие».
Уния была все-таки принята. Скажем, иерархами Православной церкви она была принята на «ура»: «Ревнители православия в то время соболезновали о состоянии Церкви, сознавали недостаточность ее управления и не находили возможности обновить ее влиянием Востока. Между тем высшие духовные сановники Русской церкви, находясь в стране, соединенной политически с католическою страною, принимали такие черты, которые были обычны в средневековой истории западной церкви, но чужды и соблазнительны для православия».
Первоначально никаких ущемлений православных не было. Но русское польское дворянство больше было заинтересовано в сближении с Западом, чем в сохранении веры отцов. Народ этого не понял. Роптал не только народ, роптало и духовенство на местах: «Состояние низшего духовенства было плачевно. Владыки обращались с ним грубо, облагали налогами в свою пользу, наказывали тюремным заключением и побоями, не давая никому отчета. Из монастырей, приписанных к архиерейским кафедрам, владыки поделали себе хутора и содержали там псарни. Духовные терпели от произвола старост и владельцев тех имений, где были их приходы. Пан заставляет приходского священника ехать с подводами, берет в услужение его сына, забавляется над ним и над его семьею и по произволу угнетает налогами наравне со своим хлопом. В особенности состояние духовных было подвержено лишениям там, где пан был католик или протестант».
Неудивительно, что начались казачьи бунты. Тогда существовало три разряда казаков — панские, реестровые и нереестровые. Первые имели над собой владычного пана, вроде того Вишневецкого, который с казачеством отправился воевать крымского хана. Реестровые стояли на службе государства. Нереестровые жили вообще даже и не в пределах Польши, многие — на Московской Руси, иные в Сечи, но не подчинялись своему начальству (положение редкостное!), их еще называли «воровскими казками», то есть, грубо говоря, — разбойниками, чем они и были.
В Сечь бежали разные люди — мужики, шляхтичи, горожане и даже священники. Это было демократичное сообщество, в Сечь принимали всех, спрашивая только, какой ты веры. Если греческой, то принимали, если католик… ох, ему не позавидуешь! Естественно, польское правительство попробовало было бороться.
«Вообще, о казацком устройстве состоялось на сейме такое строгое постановление. Казаки ограничиваются шеститысячным числом реестровых и находятся в зависимости от коронного гетмана. Их начальники и сотники должны быть непременно из шляхты. Без позволения гетмана они не смеют переходить через границы королевства ни водою, ни землею, не должны принимать в свое товарищество никого без воли своего старшого, а их старшой — без воли коронного гетмана, а если б казак оставил службу, то другой на его место может поступать только тогда, когда старшой сообщит об этой перемене коронному гетману, у которого должен находиться письменный реестр всех казаков. Не следует принимать в казаки ни в каком случае людей осужденных и к смерти приговоренных. Казаки не должны быть допускаемы в местечки иначе как с позволения старшого или сотника, и притом с письменным от него свидетельством. Чтобы преградить путь своевольным людям наполнять казацкие ряды и составлять шайки, постановлено, чтобы старосты и державцы (т. е. князья и паны в своих родовых имениях) имели урядников, которых бы должность состояла в том, чтобы не пускать никого из городов и местечек и сел на низ и за границу, и, если кто убежит и возвратится с добычею, у того добычу отнимать, а самого бродягу казнить; следует им наблюдать, чтобы никто из казаков никому не продавал пороха, селитры, оружия и живности без позволения старшого, а добычи отнюдь. Непослушные и нестарательные урядники подвергаются наказанию наравне с своевольниками; также и владельцы, если бы против воли гетманской ходили в поле с войском, делали набеги на соседние земли и нарушали мир с соседями, подвергаются наказанию. Сейм учреждал дозорцев, двух числом, которые каждый в своем участке должны наблюдать, чтобы не начиналось какого-либо своевольства, о низовых казаках доносить гетману, а о тех, которые жительствуют в панских владениях, уведомлять владельцев, и паны без всяких проволочек должны карать смертью как своих подданных, так и безземельную шляхту, состоящую у них на службе».
Но меры эти ни к чему хорошему не привели. У казаков появлялся то один, то другой гетман, который водил грабить шляхтичей. В 1593 году таким был Кшиштоф Косиньский, который водил своих казаков грабить имения и сжигать документы дворян: «Вместе с золотом и серебром они забирали непременно пергаменные документы дворян и истребляли их; казаки всегда были враги всякого писаного закона, всякого исторического и родового права. На то у них вольность, равенство, общий приговор; они ненавидели то, что поддерживалось привилегиями, — происхождение и право дворянской власти над людьми. В панских имениях и староствах рабы, почуяв, что можно сбросить с себя ярмо, помогали казакам нападать на панов». Потом был гетман Лобода, который разорил Дунай. В 1594 году появился Северин Наливайко, «он был предводителем вольницы, а не реестровых казаков, но был в ладах с Лободою, гетманом реестровых, как показывает их совместный поход в Молдавию». Интересно, что его родной брат в это же время сражался против казаков, потом помирился с ними, и уже оба брата совместными усилиями громили панов. Меры воздействия на простой народ были тоже просты: кто не присоединялся к войску казаков, того грабили. Наливайко так сумел убедить людей в своей правоте, что к нему приставали даже шляхтичи. Даже после разгрома этого атамана правительство так боялось нового казачьего бунта, что вынуждено было отпустить всех присоединившихся к нему в Сечь, казнили только самого атамана и нескольких предводителей.
В отличие от Московии, где бунты и мятежи было делом почти неслыханным, в Польше это стало явлением обыденным. В целом эти бунты возникали и шли на религиозной основе (то есть, даже если цели были совершенно прагматические, все равно для завлечения желающих выдвигалось религиозное обоснование). После подписания унии вроде бы ничего не изменилось… кроме самих князей и дворян. Они тоже захотели стать настоящей шляхтой.
Так что, когда паны, происходившие из русинов, стали терять православную веру, народ, не желавший веры терять, обратил взоры на Москву. Первая попытка московского контакта была еще при Грозном, когда два войска громили крымского хана — московское и казацкое. Вторая — во время Смуты, когда казаки хотели посадить «истинного царя», ребенка Марины и второго Дмитрия, если тот был его отцом (в чем тоже есть сомнения). Любые попытки контакта никак не удались. В самом Польском государстве становилось тоже очень неспокойно, это неспокойствие как раз и исходило от казаков. Ни паны, ни русские князья не знали, что с этим народом делать. Народ удалился туда, откуда достать его было сложно, — за днепровские пороги, создав там свое собственное казачье государство Запорожскую Сечь. Эта Сечь волком глядела на панов и искала понимания у Москвы. Москва — не понимала. Понять это ей пришлось уже при Алексее Михайловиче Романове. Появился Богдан Хмельницкий.
8 января 1654 г. на Переяславской Раде Богдан (Зиновий) Михайлович Хмельницкий провозгласил воссоединение Украины с Россией
Обличитель польского шляхетства того времени писал о панах так: «Никто не хочет жить трудом, а всякий норовит захватить чужое; легко достается оно и легко спускается. Заработки убогих подданных, содранные иногда с их слезами, а иногда со шкурой, потребляются господами, как гарпиями. Одна особа в один день пожирает столько, сколько зарабатывает много бедняков в долгое время. Все идет в один дырявый мешок — брюхо. Верно, пух у поляков имеет такое свойство, что они могут на нем спать спокойно, не мучась совестью». Хмельницкий, какие бы собственные интересы он ни преследовал, вдруг оказался на стороне южнорусского обездоленного народа, этих убогих, которые потребляются гарпиями. Любой, кто оказался бы против панов, оказался бы на стороне малороссов. Такое вот странное было время.
Была и еще одна деталь единения: и казаки, и мужики из самых простых одинаково ненавидели евреев (вот они, начала украинского антисемитизма!), поскольку Польское государство было устроено так, что на откуп евреям было отдано управление имениями (те просто с таким делом справлялись лучше), само собой, евреи стали врагами казаков, они стояли в этой ненависти рядом с владельцами-панами. Восстаний было множество, всех не перечтешь. Как-то унять казаков Польша тоже не очень хотела — именно казаки защищали земли с крайнего юга, где здравствовал крымский хан. Так что приходилось мириться с необходимым злом.
Но с каждым годом несогласие между казаками и панами становилось все серьезнее. Наиболее латинизированные паны видели корень зла в православии, если получалось, они ловили бунтовщиков, отрезали им носы и губы, то есть действовали так примерно, как Иван Васильевич Третий с новгородцами. Само собой, ни мужикам, ни казакам такое поведение не нравилось. Паны жаловались на казаков, казаки на панов, и так преуспели, что для разбора казачьих жалоб пришлось создать комитет. Впрочем, задачи комитета были просты: вернуть казаков их панам. Это вызвало яростное сопротивление. Началось еще одно восстание. Его подавили, а казаки оказались вдруг в совершенно холопском состоянии.
Хмельницкий в те годы занимал должность сотника в городе Чигирин.
В это время в Польшу приехал венецианский посланник, дабы вместе с польским королем идти бить турок. Король не афишировал своего участия, действовал тайно, но в стане знали, что Владислав собирается поддержать венецианца, иначе бы не снабдил его всеми нужными для переговоров с казачьими атаманами бумагами. Казакам эта турецкая тема была необычайно близка. Посланник имел при себе документы, разрешающие ему вербовку в Сечи. Но когда речь о войне с турками была заведена на польском сейме, сейм почти единогласно проголосовал против войны. Шляхтичи страшно перепугались, что под видом начала военных действий король ликвидирует шляхетские вольности. Поговаривали даже о грядущей польской Варфоломеевской ночи! Завербованные и уже видевшие все прелести нового положения казаки возмутились. У них имелись документы на увеличение реестрового казачества и постройку «чаек» — их под каким-то предлогом удалось заполучить Богдану Хмельницкому.
С документами на руках он и стал вождем недовольных. Тем более что из-за неблаговидного присвоения бумаг у него с новым Чигиринским старостой возникли трения, превратившиеся во вражду: этот Чаплинский (такова была фамилия старосты) увел у Богдана женщину, с которой Хмельницкий жил вне брака, и засек насмерть его сына от первой жены. Такую обиду, как говорят горцы, можно смыть только кровью. Но сперва Богдан о крови не думал, он действовал через суд.
Суд оказался на стороне Чаплинского. Тогда-то Хмельницкий и пошел бунтовать казаков. Сначала это было тридцать человек, которым он поведал о скрытых от них привилегиях, потом — больше. Тем временем Богдан отправился в Крым и предъявил документы хану, чтобы доказать тому, что король затевает войну. Хан рассердился. Он уже и так не имел с Польши никакой дани, а теперь еще и война. Так что Богдану были выданы несколько военных отрядов с мурзами во главе, с ними он и отправился в Сечь. Он решил использовать хана как средство влияния на сейм и короля. И действительно, стоило только сейму узнать, что ханские мурзы готовятся в набег на Польшу, пацифистской шляхте срочно пришлось набирать войска. Но теперь король был по одну сторону войны, Богдан — по другую. Он агитировал казаков в Сечи и видел, что дело движется. К весне 1648 года у него было уж до 8000 сабель.
Шляхта послала к Богдану на переговоры послов, но Богдан велел их просто утопить. А в битве при Желтых Водах он победил шляхетское войско и взял много пленных. Союзниками казаков выступали отряды крымского хана. Они победили поляков и во второй битве при Корсуне, хотя шляхетское войско было значительнее. Польский король обещал казакам некоторые привилегии, Богдан стоял на своем — свободу и земли, король не соглашался, но в конце концов был готов даровать почти все возможное из возможного.
Тут Богдану катастрофически не повезло: Владислав умер, место короля на время занял шляхетский сейм. Тогда, дабы не терять преимущества, он решил пугать шляхту переговорами с Москвой. Москве он предлагал передаться со всеми казаками, если царь поможет войском и объявит Польше войну. «Наяснийший, велможний и преславний цару московский, а нам велце милостивий пане и добродию, — писал Богдан в Москву. — Подобно с презреня Божого тое ся стало, чого ми сами соби зичили и старалися о тое, абихмо часу теперишного могли чрез посланцов своих доброго здоровья вашей царской велможности навидити и найнижший поклун свой от дата. Ажно Бог всемогущий здарив нам от твоего царского величества посланцув, хоч не до нас, до пана Киселя посланих в потребах его, которих товарищи наши козаки в дорози натрафивши, до нас, до войска завернули. Чрез которих радостно пришло нам твою царскую велможност видомим учинити оповоженю вири нашое старожитной греческой, за которую з давних часов и за волности свои криваве заслужоние, от королей давних надание помир[ем] и до тих час от безбожних ариян покою не маем. [Тв]орець избавитель наш Исус Христос, ужаловавшис кривд убогих людей и кривавих слез сирот бидних, ласкою и милосердем своим святим оглянувшися на нас, подобно, пославши слово Свое святое, ратовати нас рачил. Которую яму под нами били викопали, сами в ню ся обвалили, же дви войска з великими таборами их помог нам Господь Бог опановати и трох гетманов живцем взята з иншими их санаторами: перший на Жолтой Води, в полю посеред дороги запорозкои, комисар Шемберк и син пана краковского ни з одною душею не втекли. Потом сам гетман великий пан краковский из невинним добрим чоловиком паном Мартином Калиновским, гетманом полним коронним, под Корсуном городом попали обадва в неволю, и войско все их квартянное до щадку ест розбито; ми их не брали, але тие люди брали их, которие нам служили [в той м]ире от царя кримского. Здалося тем нам и о том вашому [царскому] величеству ознаймита, же певная нас видомост зайш[ла от] князя Доминика Заславского, которий до нас присылал о мир просячи, и от пана Киселя, воевода браславского, же певне короля, пана нашего, смерть взяла, так розумием, же с причини тих же незбожних неприятелей это и наших, которих ест много королями в земли нашой, за ним земля тепер власне пуста. Зичили бихмо соби самодержца господаря такого в своей земли, яко ваша царская велможност православний хрестиянский цар, азали би предвичное пророчество от Христа Бога нашего исполнилося, што все в руках Его святое милости. В чом упевняем ваше царское величество, если би била на то воля Божая, а поспех твуй царский зараз, не бавячися, на панство тое наступати, а ми зо всим Войском Запорозким услужить вашой царской велможности готовисмо, до которогосмо з найнижшими услугами своими яко найпилне ся отдаемо. А меновите будет то вашому царскому величеству слишно, если ляхи знову на нас схотят наступати, в тот же час чим боржей поспешайся и з своей сторони на их наступати, а ми их за Божею помощу отсул возмем. И да исправит Бог з давних виков ознаймленное пророчество, которому ми сами себе полецевши, до милостивих нуг вашему царскому величеству, яко найуниженей, покорне отдаемо. Дат с Черкас, июня 8, 1648. Вашему царскому величеству найнизши слуги. Богдан Хмельницкий, гетман з Войском его королевской милости Запорозким». Русскому царю война с Польшей была сейчас менее всего желанной. Царь отмолчался.
Алексей Михайлович (1629–1676) Сын царя Михаила Федоровича и Евдокии Лукьяновны Стрешневой. Родился 10 марта 1629 г.; воспитывался под руководством боярина Морозова, вступил на престол в 16 лет, 14 июля 1645 г., скончался 28 января 1676 г. в возрасте 47 лет
Московский царь Алексей Михайлович был несколько труслив. «Тридцатилетнее царствование Алексея Михайловича, — писал Костомаров, — принадлежит далеко не к светлым эпохам русской истории как по внутренним нестроениям, так и по неудачам во внешних сношениях. Между тем причиною того и другого были не какие-нибудь потрясения, наносимые государству извне, а неумение правительства впору отклонять и прекращать невзгоды и пользоваться кстати стечением обстоятельств, которые именно в эту эпоху были самыми счастливыми. Царь Алексей Михайлович имел наружность довольно привлекательную: белый, румяный, с красивою окладистою бородою, хотя с низким лбом, крепкого телосложения и с кротким выражением глаз. От природы он отличался самыми достохвальными личными свойствами, был добродушен в такой степени, что заслужил прозвище „тишайшего", хотя по вспыльчивости нрава позволял себе грубые выходки с придворными, сообразно веку и своему воспитанию…
Он был чрезвычайно благочестив, любил читать священные книги, ссылаться на них и руководиться ими; никто не мог превзойти его в соблюдении постов: в Великую четыредесятницу этот государь стоял каждый день часов по пяти в церкви и клал тысячами поклоны, а по понедельникам, средам и пятницам ел один ржаной хлеб. Даже в прочие дни года, когда церковный устав разрешал мясо или рыбу, царь отличался трезвостью и умеренностью, хотя к столу его и подавалось до семидесяти блюд, которые он приказывал рассылать в виде царской подачи другим. Каждый день посещал он богослужение, хотя в этом случае и не был вовсе чужд ханжества, которое неизбежно проявится при сильной преданности букве благочестия; так, считая большим грехом пропустить обедню, царь, однако, во время богослужения разговаривал о мирских делах со своими боярами. Чистота нравов его была безупречна: самый заклятый враг не смел бы заподозрить его в распущенности: он был примерный семьянин. Вместе с тем он был превосходный хозяин, любил природу и был проникнут поэтическим чувством, которое проглядывает как в многочисленных письмах его, так и в некоторых поступках.
…Алексей Михайлович принадлежал к тем благодушным натурам, которые более всего хотят, чтоб у них на душе и вокруг них было светло; он неспособен был к затаенной злобе, продолжительной ненависти и потому, рассердившись на кого-нибудь, по вспыльчивости мог легко наделать ему оскорблений, но скоро успокаивался и старался примириться с тем, кого оскорбил в припадке гнева. Поэтическое чувство, постоянно присущее его душе и не находившее иного выхода, пристрастило его к церковной и придворной обрядности.
…Никогда еще обряды не отправлялись с такою точностью и торжественностью; вся жизнь царя была подчинена обряду, не только потому, что так установилось в обычае, но и потому, что царь любил обряд: он удовлетворял его натуре, искавшей изящества, художественной красоты, нравственного идеала, который, при его воспитании, только и мог состоять для него в образе строгого, но вместе с тем любящего исполнителя приемов православного благочестия. Незначительные подробности обряда занимали его как важные государственные дела. Все время его жизни было размерено по чину обрядности, столько же церковной, сколько и дворцовой. В четыре часа утра он был на ногах, и тотчас начиналось моление, чтение полунощницы, утренних молитв, поклонение иконе того святого, чья память праздновалась в тот день, чтение из какого-нибудь рукописного сборника назидательного слова, потом церемонное свидание с царицею, шествие к заутрене. После заутрени сходились бояре, били челом пред государем; время для такого челобитья нужно было достаточное, потому что, чем более боярин клал пред государем земных поклонов, тем сильнее выражал свою рабскую преданность. Начинался разговор о делах; царь сидит в шапке; бояре стоят перед ним; потом — все за царем идут к обедне; все равно, в будний день или в праздник, всегда идет царь к обедне, с тою только разницею, что в праздник царский выход был пышнее и с признаками, соответствующими празднику; на всякий праздник были свои обряды для царского выхода: в такой-то праздник, сообразно относительной важности этого праздника, царь должен был одеться так-то, например в золотное платье, в другой — в бархатное и т. п.
…После обедни в будни царь занимался делами: бояре, начальствовавшие приказами, читали свои доклады; затем дьяки читали челобитные. В известные дни, по царскому приказанию, собиралась Боярская дума с приличными обрядами; здесь бояре уже сидели. По полудни дела оканчивались. Бояре разъезжались; начинался царский обед, всегда более или менее продолжительный; после обеда царь, как всякий русский человек того времени, должен был спать до вечерни: этот сон входил как бы в чин благочестивой, честной жизни. После сна царь шел к вечерне, а после вечерни проводил время в своем семейном или дружеском кругy, забавлялся игрою в шахматы или слушал кого-нибудь из дряхлых, бывалых стариков, которых нарочно держали при дворце для царского утешения.
…Алексей Михайлович особенно являлся во всем своем царственном великолепии в большие праздники Православной церкви, блиставшие в то время пышностью и своеобразием обрядов, соответствующих каждому празднику; они доставляли царю возможность на разные лады выказать свое наружное благочестие и свое монаршее величие.
…Перед большими праздниками царь, по обряду, должен был совершать дела христианского милосердия — ходил по богадельням, раздавал милостыню, посещал тюрьмы, выкупал должников, прощал преступников.
…То был обряд, такой же обряд, какими были: умовение ног, ведение осла, раздача красных яиц и т. п. Величие царское не умалялось от этого соприкосновения с нищетою, как равно и нищета не переставала быть тем же, чем была по своей сущности. То был только обряд. Приветливый, ласковый царь Алексей Михайлович дорожил величием своей царственной власти, своим самодержавным достоинством; оно пленяло и насыщало его. Он тешился своими громкими титулами и за них готов был проливать кровь. Малейшее случайное несоблюдение правильности титулов считалось важным уголовным преступлением.
…Служилым и приказным людям было так хорошо под самодержавною властью государя, что собственная их выгода заставляла горою стоять за нее. С другой стороны, однако, это подавало повод к крайним насилиям над народом. Злоупотребления насильствующих лиц и прежде тягостные не только не прекратились, но еще более усилились в царствование Алексея, что и подавало повод к беспрестанным бунтам. Кроме правительствующих и приказных людей, царская власть находила себе опору в стрельцах, военном, как бы привилегированном сословии. При Алексее Михайловиче они пользовались царскими милостями, льготами, были охранителями царской особы и царского дворца. Последующее время показало, чего можно было ожидать от таких защитников. Иностранцы очень верно замечали, что в почтении, какое оказывали тогдашние московские люди верховной власти, было не сыновнее чувство, не сознание законности, а более всего рабский страх, который легко проходил, как только представлялся случай, и оттого, если по первому взгляду можно было сказать, что не было народа более преданного своим властям и терпеливо готового сносить от них всякие утеснения, как русский народ, то, с другой стороны, этот народ скорее, чем всякий другой, способен был к восстанию и отчаянному бунту. Многообразные события такого рода вполне подтверждают справедливость этого взгляда. При господстве страха в отношениях подданных к власти, естественно, законы и распоряжения, установленные этою властью, исполнялись настолько, насколько было слишком опасно их не исполнять, а при всякой возможности их обойти, при всякой надежде остаться без наказания за их неисполнение, они пренебрегались повсюду, и оттого верховная власть, считая себя всесильною, была на самом деле часто бессильна. Так и было при Алексее Михайловиче. Несмотря на превосходные качества этого государя как человека, он был неспособен к управлению: всегда питал самые добрые чувствования к своему народу, всем желал счастья, везде хотел видеть порядок, благоустройство, но для этих целей не мог ничего вымыслить иного, как только положиться во всем на существующий механизм приказного управления. Сам считая себя самодержавным и ни от кого не зависимым, он был всегда под влиянием то тех, то других; но безукоризненно честных людей около него было мало, а просвещенных и дальновидных еще менее. И оттого царствование его представляет в истории печальный пример, когда, под властью вполне хорошей личности, строй государственных дел шел во всех отношениях как нельзя хуже».
Когда приходилось принимать решения быстрые и правильные, московский царь предпочитал, чтобы это сделал за него кто-то другой. Так вот было и на этот раз. Получив письмо от Хмельницкого, Алексей сразу представил картину недалекого прошлого — Смуту.
И еще одну картинку, из своего недавнего прошлого, когда городская чернь и стрельцы взбунтовались против ближайших его бояр — Траханиотова, Морозова, Плещеева, которых (вполне справедливо) считали виновниками удорожания жизни. Тогда бунтом была охвачена вся Москва. Этот бунт 1648 года он никак не мог забыть. Даже ввел после мятежа особое уложение, в котором имелась особая статья — „О государской чести и о государевом дворе", где были „указаны разные случаи измены, заговоров против государя, а также и бесчинств, которые могли быть совершены на государевом дворе. С этих пор узаконивается страшное государево „дело и слово". Доносивший на кого-нибудь в измене или в каком-нибудь злоумышлении объявлял, что за ним есть „государево дело и слово". Тогда начинался розыск „всякими сыски" и по обычаю употребляли при этом пытку. Но и тот, кто доносил, в случае упорства ответчика, также мог подвергнуться беде, если не докажет своего доноса: его постигало то наказание, какое постигло бы обвиняемого. Страх казни за неправый и неудачный донос подрывался другою угрозою: за недонесение о каком-нибудь злоумышлении против царя обещана была смертная казнь; даже жена и дети царского недруга подвергались смертной казни, если не доносили на него».
Только так, введя в правило свое «слово и дело», он мог быть спокойным, что бунт можно предупредить, а виновных уничтожить до начала мятежа. В этом плане вольнолюбивые казаки были менее всего желанны в качестве подданных Москвы. Казаков он, как и паны, считал людьми непредсказуемыми, жестокими и неблагонадежными. Получить давно утраченные малоросские и литовские земли было бы неплохо, но что этот Хмельницкий удумает потом? Да и что подумает пребывающий пока что в мире с Москвой польский король? Выбирая между Польшей и Хмельницким, царь соображал — чью сторону принять. В конце концов, не принял ни одной. Сделал вид, что казаки ничего ему не писали, а что происходит на землях Малороссии — дело Польши.
Иеремия Михаил Корибут Михайлович Вишневецкий (17.08.1612—22.08.1651), князь на Вишневце, Лубнах и Хороле (1615–1651), староста Перемышльский (1649–1651), Каневский (1647–1651), Прасмыцкий (1649–1651) и Новотарский (1649), староста Гадяцкий (1634–1651), воевода Русский (1646–1651), рейментар Великий Коронный. Считался удачливым полководцем, настоящим рыцарем, железной рукой наводил порядок и казнил восставших казаков Хмельницкого, чему и посвятил всю недолгую жизнь (Иеремия прожил 39 лет)
Но казаки продолжали бунтовать, к ним стали присоединяться и жители вовсе не казачьей территории. «Как только разошлась весть о победе над польским войском, — писал Костомаров, — во всех пределах Русской земли, находившейся под властью Польши, даже и в Белоруссии, более свыкшейся с порабощением, чем Южная Русь, вспыхнуло восстание. Холопы собирались в шайки, называемые тогда загонами, нападали на панские усадьбы, разоряли их, убивали владельцев и их дозорцев, истребляли католических духовных; доставалось и униатам, и всякому, кто только был подозреваем в расположении к полякам».
«Тогда, — по замечанию современника-летописца, — гибли православные ремесленники и торговцы за то единственно, что носили польское платье, и не один щеголь заплатил жизнью за то, что, по польскому обычаю, подбривал себе голову». Убийства сопровождались варварскими истязаниями: сдирали с живых кожу, распиливали пополам, забивали до смерти палками, жарили на угольях, обливали кипятком, обматывали голову по переносице тетивой лука, повертывали голову и потом спускали лук, так что у жертвы выскакивали глаза; не было пощады грудным младенцам. Самое ужасное остервенение показывал народ к иудеям: они осуждены были на конечное истребление, и всякая жалость к ним считалась изменой. Свитки закона были извлекаемы из синагог: казаки плясали на них и пили водку, потом клали на них иудеев и резали без милосердия; тысячи иудейских младенцев были бросаемы в колодцы и засыпаемы землей.
По сказанию современников, в Украине их погибло тогда до ста тысяч, не считая тех, которые померли от голода и жажды в лесах, болотах, подземельях и потонули в воде во время бесполезного бегства. «Везде: по полям, по горам — лежали тела наших братий, — говорит современный иудейский раввин, — не было им спасения, потому что гонители их были быстры, как орлы небесные». Только те спасли себя, которые, из страха за жизнь, приняли христианство: таким русские прощали все прежнее и оставляли их живыми с их имуществами; но перекресты скоро объявили себя снова иудеями, как только миновала опасность и они могли выбраться из Украины.
Все польское, все шляхетское в Южной Руси несколько времени поражено было каким-то безумным страхом, не защищалось и бежало. Паны, имевшие у себя вооруженные команды, не в силах были и не решались противостоять народному восстанию. Только один из панов не потерял тогда присутствия духа: то был Иеремия Вишневецкий, сын Михаила и молдавской княжны из дома Могил. Он родился в православной вере, но совращен был иезуитами в католичество и сделался жестоким ненавистником и гонителем всего русского. При начале восстания Вишневецкий жил в Лубнах, на левой стороне Днепра, где у него, как и на правой, были обширные владения; он принужден был со своей командой, состоявшей из шляхты, содержимой на его счет, перейти на правый берег и начал в своих имениях казнить мятежников с таким же зверством, какое выказывали ожесточенные хлопы над поляками и иудеями, выдумывал самые затейливые казни, наслаждался муками, совершаемыми перед его глазами, и приговаривал: «Мучьте их так, чтобы они чувствовали, что умирают!» Своим примером увлек он за собой нескольких панов и вместе с ними начал давать отпор народу, сражался несколько раз с многочисленным отрядом русских холопов и казаков, бывших под начальством полковника Кривоноса, несмотря на всю свою горячность, не мог сломить его и уехал в Польшу. Хмельницкий считал его своим первейшим врагом и жестокости, совершенные Вишневецким над русским народом, ставил поводом к разорванию начатых переговоров.
В следующей битве, на речке Пилявка, Хмельницкому с небольшими силами удалось разбить 36-тысячное польское войско. Паны бежали, бросив обозы и вооружение. К концу октября он стоял уже под Замостьем. В Польше началась паника. Только узнав, что избран Ян-Казимир, воспитанный иезуитами, Богдан растерялся и счел за благо отвести войско в Сечь. Это не слишком понравилось другим восставшим. Они требовали смело идти на Варшаву. Богдан боялся. «Хмельницкий, — делает вывод Костомаров, — был сын своего века, усвоил польские понятия, польские общественные привычки, и они-то в нем сказались в решительную минуту. Хмельницкий начал дело превосходно, но не повел его в пору далее, как нужно было. На первых порах совершил он историческую ошибку, за которой последовал ряд других, и, таким образом, восстание Южной Руси пошло по другому пути, а не по тому, куда вели его вначале обстоятельства».
Обстоятельства привели его в Переяславль (украинский), где он женился. В Переяславль, поздравлять с победой, приехали послы от самых противоположных сил: турецкий визирь, семиградский князь Ракоци, молдавский и валашский господари, царь Алексей Михайлович, польский король — все они снарядили посольства к Богдану. Все были готовы заключить взаимовыгодные договоры. Хмельницкого, заключившего несколько из них, больше всего беспокоило польское посольство. Король жаловал Богдана званием гетмана, Богдан же в ответ потребовал всю Малороссию. Паны решили было, что это шутка. Но Богдан сказал просто: «Сделаю то, что замыслил. Выбью из ляцкой неволи весь русский народ! Прежде я воевал за свою собственную обиду; теперь буду воевать за православную веру. Весь черный народ поможет мне по Люблин и по Краков, а я от него не отступлю. У меня будет двести тысяч, триста тысяч войска. Орда уже стоит наготове. Не пойду войной за границу; не подыму сабли на турок и татар; будет с меня Украины, Подоли, Волыни; довольно достаточно нашего русского княжества по Холм, Львов, Галич. Стану над Вислой и скажу тамошним ляхам: „Сидите, ляхи! молчите, ляхи! Всех тузов ваших, князей туда загоню, а станут за Вислой кричать — я их и там найду! Не останется ни одного князя, ни шляхтишки на Украине; а кто из вас с нами хочет хлеб есть, тот пусть войску запорожскому будет послушен и не брыкает на короля"».
Одеревеневшими руками паны приняли проект мирного договора: унию отменить, униатские церкви снести, костелам дать время на прекращение деятельности, вернуть киевского митрополита в сейм с равноправным положением, евреев выгнать с Украины прочь, а гетмана сделать подвластным только королю. Само собой, паны такого договора подписать не могли! Началась новая война. В битве на речке Стрипи, когда казаки уже одерживали победу, вдруг появились отряды крымского хана. Они встали лагерем на земле Польши и послали с письмом к королю. Хмельницкий тоже решил подстраховаться и послал к королю свою грамотку, где старательно показывал себя законопослушным. Битва прекратилась. Никто в ней победы не одержал. Переговоры закончились практически ничем: король согласился дать реестр на 40 000 человек, в землях казаков разрешить православие и выселить евреев, но с унией просил подождать.
Но Зборовский мир очень не понравился простым казакам. Не понравилось и поведение самого Богдана: получив свое гетманство, он тут же захватил местечко Млиев и стал крупным землевладельцем. Но больше всего возмутил такой пункт этого соглашения: в случае бунта запорожское казачество должно было идти вместе с коронным войском подавлять народное возмущение. Это привело к таким выступлениям, что многим помещикам пришлось бежать из своих имений. Хмельницкий, как пишет Костомаров, тоже по жалобе владельцев, вешал, сажал на кол непослушных. Это возмутило народ, снова начались бунты. Хмельницкий не знал, что делать, не знал, кого винить. Раз в пьяном виде он сетовал горько: «Вот я пойду, изломаю Москву и все Московское государство; да и тот, кто у вас на Москве сидит, от меня не отсидится: зачем не дал он нам помощи на поляков ратными людьми?» Послам из Москвы казаки теперь обещали, что объединятся с ханом и пойдут воевать русские земли. Этого еще не хватало! Москва только что кое-как справилась с двумя собственными бунтами — новгородским и псковским. Алексей Михайлович понял, что вдруг нажил опасного врага и лучше уступить просьбе казаков, взять Украину.
В 1650 году царь велел начать раздражать короля незначительными придирками, на большую ссору он еще не был готов. Царь выжидал, когда король будет умучен и в конце концов сам объявит войну: в этой затее царю хотелось выглядеть благопристойно. С другой стороны, Богдан снова сдружился с ханом и ходил «чистить» Молдавию. Он обзаводился союзниками: Турцией, господарем Ракоци, даже шведами. Королю это не нравилось. Но настоящая ссора разгорелась на сейме, когда туда явились представители казачества и подняли вопрос об уничтожении унии. Сейм был против. Война с Польшей стала неизбежной. Следующая битва должна была случиться под Берестечком, войска уже заняли места, но в исход этого дела вмешался крымский хан, он неожиданно явился среди казаков, заставил часть их повернуть вспять, отогнал до Вишневца и взял Хмельницкого с писарем его в плен: хан желал воевать с Москвой, а ему из самой Турции велели идти помогать Богдану. Казаки, оставшиеся без руководства, вместо того чтобы драться с поляками, бежали или сдались. Через месяц хан отпустил Богдана из плена. Но сражение было потеряно. Он и надеялся на Москву, и угрожал ей, не зная что выбрать. В конце концов страх перед московскими порядками сменился надеждой, что там хотя бы есть православие. Польский король, с одной стороны, и литовский князь Радзивилл — с другой дружными усилиями очищали украинскую землю. Новый мирный договор с королем еще больше урезал права казаков, оставляя им только одно Киевское воеводство. Оценив перспективу возвращенного рабства, народ побежал через московскую границу. Явление стало массовым: народ жег свои дома и уходил в потустороннюю степь. Ни войска, ни приказы Хмельницкого — ничто не имело больше значения. Богдана назвали изменником и едва не убили.
Весной 1653 года началась новая война с королем. Хмельницкий обратился снова за помощью в Москву, царь полного согласия не дал, но обещал стать посредником в переговорах. В еще одной битве при Жванцах союзник Богдана крымский хан снова завел сепаратные переговоры с поляками, положение последних было таким бедственным, что они согласились даже на то, что хан кроме денег получит право брать по дороге назад польских пленников. Сколько Хмельницкий ни просил хана не изменять ему, хан отказал — выгода была дороже. Тогда Хмельницкий снова писал в Москву. Теперь Москва была готова на войну. Срочно собрали Земский собор. На нем был всего один вопрос: принимать ли Хмельницкого с его казаками и всей украинской землей в подданство? Бояре и купцы приговорили принимать. Постановление собора гласило:
«А о гетмане о Богдане Хмельницком и о всем Войске Запорожском бояре и думные люди приговорили, чтоб великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всеа Русии изволил того гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское з городами их и з землями принять под свою государскую высокую руку для православные християнские веры и святых Божиих церквей, потому что паны рада и вся Речь Посполитая на православную християнскую веру и на святые Божий церкви востали и хотят их искоренить, и для того, что они, гетман Богдан Хмельницкой и все Войско Запорожское, присылали к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичи) всеа Русии бити челом многижда, чтоб он, великий государь, православные християнские веры искоренить и святых Божиих церквей разорить гонителем их и клятвопреступником не дал и над ними умилосердился, велел их принята под свою государскую высокую руку. А будет государь их не пожалует, под свою государскую высокую руку принята не изволит, и великий бы государь для православные християнские веры и святых Божиих церквей в них вступился, велел их помирит через своих великих послов, чтоб им тот мир был надежен. И по государеву указу, а по их челобитью государевы великие послы в ответех паном раде говорили, чтоб король и паны рада междоусобье успокоили, и с черкасы помирились, и православную християнскую веру не гонили, и церквей Божиих не отнимали, и неволи им ни в чем не чинили, а ученили б мир по Зборовскому договору. А великий государь его царское величество для православные християнские веры Яну Казимеру королю такую поступку учинит: тем людем, которые в его государском имянованье в прописках объявились, те их вины велит им отдать. И Ян Казимер король и паны рада и то дело поставили ни во что и в миру с черкасы отказали. Да и потому доведетца их принять: в присяге Яна Казимера короля написано, что ему в вере християнской остеретата и защищати, и никакими мерами для веры самому не теснити, и никого на то не попущати. А будет он тое своей присяги не здержит, и он подданых своих от всякия верности и послушанья чинит свободными. И он, Ян Казимер, тое своей присяги не здержал, и на православную християнскую веру греческого закона востал, и церкви Божий многие разорил, а в ыных униею учинил. И чтоб их не отпустить в подданство турскому салтану или крымскому хану, потому что они стали ныне присягою королевскою вольные люди. И по тому по всему приговорили: гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское з городами и з землями принять».
31 декабря 1653 года в Переяславль прибыли московские послы. Они привезли Богдану решение собора. Богдан собрал казачью толпу и спросил, все ли хотят под восточного государя. Хотели все. Тогда он объявил, что «вся Украина, казацкая земля (приблизительно в границах Зборовского договора, занимавшая нынешние губернии: Полтавскую, Киевскую, Черниговскую, большую часть Волынской и Подольской) присоединялась под именем Малой России к Московскому государству, с правом сохранять особый свой суд, управление, выбор гетмана вольными людьми, право последнего принимать послов и сноситься с иноземными государствами, неприкосновенность прав шляхетского, духовного и мещанского сословий. Дань (налоги) государю должна платиться без вмешательства московских сборщиков. Число реестровых увеличивалось до шестидесяти тысяч, но дозволялось иметь и более охочих казаков». Интересная деталь: когда народ погнали присягать новому государю, то московские послы отговорились тем, что целовать креста не будут (не правда ли, знакомая нам история?), потому что «слово государево не бывает переменно». Многим не понравился такой ответ, не понравились и москвичи, однако делать было нечего — украинцы крест целовали.
Когда царь утвердил переяславский договор, Москва объявила войну Польше. В течение двух лет шла эта война, в основном поднимались мятежи в самих оговоренных землях и Литве, по сути казаки отвоевали Украину собственными руками, московское войско больше занималось не Малороссией, а ближними литовскими землями. На помощь Польше хотел идти хан, но, узнав про московские войска, отошел прочь. Точно по заказу, на Польшу бросил войско и шведский король. Полякам стало не до Украины. Но между воссоединенными народами сразу же возникли недоразумения: когда Хмельницкий и Бутурлин подошли ко Львову, оказалось, что Львов не желает присягать Москве. Бутурлин хотел взять Львов штурмом, Хмельницкий не дал. Тогда уже было ясно, что за защитников своего народа нашел Богдан. Скорее всего, это понял и он сам. Только было уже поздно отказываться. Взяв со Львова контрибуцию, союзники отошли.
В 1596 году, весной, польский король попробовал переманить Богдана, как уже получалось, оказалось, что и Москва ведет с королем какие-то свои закулисные игры, собираясь помириться с тем условием, что после смерти Я на-Казимира Алексей Михайлович станет польским королем, а сейчас можно объединиться и вместе бить шведов, чтобы вернуть бывшие новгородские земли. Когда Хмельницкий об этом узнал, он понял, почему московские послы не целовали креста за своего государя. Он только и мог пригрозить, что оставит панов разбираться с москвичами, а сам передастся Турции, потому что пусть они и бусурманы, но слова так не нарушают. Только эта турецкая угроза и заставила Алексея Михайловича припомнить, что Хмельницкого со всей Украиной он уже принял под свою монаршую руку.
О дальнейшем Костомаров говорит так: «Хмельницкий видел, что пропускается удобный случай освободить русские земли из-под польской власти; а между тем не только одна Москва, но и другие соседи мешали его намерениям. Немецкий император с угрозами требовал от Хмельницкого мира с Польшей. Крымский хан и турецкий султан были в союзе с Польшей и не боялись ее трактатов с Москвой, зная, что со стороны поляков это не более как обман; напротив, им страшнее были успехи Хмельницкого, которые вели к объединению и усилению Русской державы. Хмельницкий впал в тоску, в уныние и, наконец, в болезнь. Он видел в будущем прежнее порабощение Украины ляхами и прибегал к последним мерам, чтобы предупредить его. В начале 1657 года Хмельницкий заключил тайный договор со шведским королем Карлом X и седмиградским князем Ракочи о разделе Польши. По этому договору, королю шведскому должна была достаться Великая Польша, Ливония и Гданьск с приморскими окрестностями; Ракочи — Малая Польша, Великое княжество Литовское, княжество Мазовецкое и часть Червонной Руси; Украина же с остальными южнорусскими землями должна быть признана навсегда отделенной от Польши.
Сообразно с этим договором, Хмельницкий послал на помощь Ракочи 12 000 казаков под главным начальством киевского полковника Ждановича. Ян-Казимир дал знать о кознях Хмельницкого московскому государю. Договор, заключенный гетманом с венграми и шведами, стал подлинно известен в Москве, и царь снарядил в посольство окольничего Федора Бутурлина и дьяка Василия Михайлова со строгим выговором Хмельницкому. Прежде чем это посольство достигло Чигирина, Хмельницкий, чувствуя, что его здоровье день ото дня слабеет, собрал раду и предложил казакам избрать себе преемника. Казаки, из любви к гетману и притом желая сделать ему угодное, избрали его шестнадцатилетнего сына Юрия. Хмельницкий (1641–1685), хотя сначала и отговаривал их, указывая на его молодость, но потом согласился. Это была величайшая ошибка Хмельницкого.
В начале июля прибыли царские послы с выговором и застали гетмана до того ослабевшим, что он едва мог вставать с постели. Послы, по царскому приказанию, сказали ему, что он забыл страх Божий и присягу, дружась со шведами и Ракочи. Хмельницкий отвечал в таком смысле: „У нас давняя дружба со шведами, и я никогда не нарушу ее. Шведы — люди правдивые: держат свое слово; а царское величество помирился с полянами, хотел нас отдать им в руки; и теперь до нас слух доходит, что он послал свое войско на помощь полякам против нас, шведского короля и Ракочи. Мы еще не были в подданстве у царского величества, а ему служили и добра хотели. Я девять лет не допускал крымского хана разорять украинные города царские. И ныне мы не отступаем от высокой руки его, как верные подданные, и пойдем на царских неприятелей басурманов, хотя бы мне в нынешней болезни дорогой и смерть приключилась — и гроб повезу с собой! Его царскому величеству во всем воля; только мне дивно то, что бояре ему ничего доброго не посоветуют: короной польской не овладели, мира не довершили, а с другим государством, со Швецией, войну начали!" Выслушав новые упреки от царского посла, Хмельницкий не стал отвечать, извиняясь болезнью; а в другой день, 13 июня, Хмельницкий, призвавши к себе послов, сказал: „Пусть его царское величество непременно помирится со шведами; следует привести к концу начатое дело с ляхами. Наступим на них с двух сторон: с одной стороны войска его царского величества, с другой — войска шведского короля. Будем бить ляхов, чтобы их до конца искоренить и не дать им соединиться с посторонними государствами против нас. Хоть они и выбирали нашего государя на Польское королевство, но это только на словах, а на деле того никогда не будет. Они это затеяли по лукавому умыслу для своего успокоения. Есть свидетельства, обличающие их лукавство. Я перехватил их письмо к турецкому цезарю и отправил его к царскому величеству со своим посланцем". Тем не менее Хмельницкий, по требованию царских послов, выдал приказ Ждановичу оставить Ракочи; это повредило последнему: успевши уже завоевать Краков и Варшаву, Ракочи был побежден поляками и отказался от своих притязаний. Ян-Казимир попытался еще раз сойтись с Хмельницким и отправил к нему пана Беневского. „Что мешает вам, гетман, — говорил Хмельницкому польский посланник, — сбросить московскую протекцию? Московский царь никогда не будет польским королем. Соединитесь с нами, старыми соотечественниками, как равные с равными, вольные с вольными". „Я одной ногой стою в могиле, — отвечал Хмельницкий, — и на закате дней не прогневлю Бога нарушением обета царю московскому. Раз я поклялся ему в верности, сохраню ее до последней минуты. Если мой сын Юрий будет гетманом, никто не помешает ему заслужить военными подвигами и преданностью благосклонность его величества, но только без вреда московскому царю, потому что как мы, так и вы, избравши его публично своим государем, обязаны ему сохранять постоянную верность!"»
Он был прав, говоря о близости смерти. Скоро он скончался.
При его преемниках очень многое изменилось. В 1686 году Москва получила право на все земли левой стороны Днепра и Киев, а среди казачества началось расслоение. Если они прежде были в одинаковом положении, то теперь казаки разделились на значных и чернь. Многие значные стали держать право на мужицкие земли и превратились в угнетателей не хуже панов, пусть и были православной веры. Москва, в свою очередь, вводила московские порядки, так что скоро слова угнетатель и москаль стали синонимами. И в умах казаков возникали воспоминания о том времени, когда тут были польско-литовские вольности. Они пробовали просить «москалей» восстановить такие порядки, но Москва отвечала, сами знаете, что она в таком случае отвечает. А чтобы лучше держать под рукой государя добровольно (тут уж и на самом деле добровольно, хотя мнения всего народа никто не спрашивал) передавшуюся Украину, всюду посадили московских наместников, а города отдали в управление чиновникам и воеводам. Даже киевский митрополит вскоре перешел под руку московского митрополита.
Завели в новой земле и чудесный московский порядок — сочинение доносов, их принимал специально созданный для управления этой территорией Малороссийский приказ. Но пока что на Украине держалось гетманское правление и Украина иначе считалась гетманщиной, а в более позднее время гетманства и вовсе были упразднены. Вместо мира и покоя под надежной рукой царя, малороссы получили почти непрерывную войну, бунты, мятежи, набеги крымского хана (с ним, говорят, были особые отношения у Москвы), а потом и вовсе искоренение казачества, поскольку казачество для Москвы стало опасным, разбойным и непредсказуемым элементом. Москвичи желали поскорее сделать с украинскими мужиками то же, что и со своими собственными, — то есть обратить в полное и беспощадное рабство. Единственное, что мешало быстрому выполнению замечательного плана, — так привкус свободы, которую ощутили все при двух последних, еще польских, королях. Этот привкус обжигал губы, но так и остался привкусом: свобода, которую обещали, оказалась обманом, ловушкой. Единственное, что получили малороссы, — русский указ о евреях, да и то при Екатерине Первой (1684–1727): «Как то уже не по однократным предков Наших в разных годах, а напоследок, блаженныя и вечнодостойныя памяти, вселюбезнейшия Матери Нашей Государыни Императрицы Екатерины Алексеевны, в прошлом 1727 году Апреля 26 дня состоявшимся указом, во всей Нашей Империи, как в Великороссийских, так и в Малороссийских городах жидам жить запрещено; но Нам известно учинилось, что оные жиды еще в Нашей Империи, а наипаче в Малороссии под разными видами, яко то торгами и содержанием корчем и шинков жительство свое продолжают, от чего не иного какого плода, но токмо, яко от таковых имени Христа Спасителя ненавистников, Нашим верноподданным крайнего вреда ожидать должно. А понеже Наше Всемилостивейшее матернее намерение есть от всех чаемых Нашим верноподданным и всей Нашей Империи случиться могущих худых следствий крайне охранять и отвращать; того для сего в забвении оставить Мы не хотя, Всемилостивейше повелеваем: из всей Нашей Империи, как из Великороссийских, так и из Малороссийских городов, сел и деревень, всех мужска и женска пола жидов, какого бы кто звания и достоинства ни был, со объявления сего Нашего Высочайшего указа, со всем их имением немедленно выслать за границу, и впредь оных ни под каким видом в Нашу Империю ни для чего не впускать; разве кто из них захочет быть Христианской вере Греческого исповедания; таковых крестя в Нашей Империи, жить им позволить, токмо вон их из Государства уже не выпускать. А некрещеных, как и выше показано, ни под каким претекстом никому не держать. При выпуске же их чрез Наши границы, по силе вышеупомянутого Матери Нашей Государыни указа, предостерегать, и смотреть того накрепко, чтоб они из России за рубеж никаких золотых червонных и никакой же Российской серебряной монеты и ефимков отнюдь не вывозили. А ежели у кого из них такие золотые и серебряные монеты найдутся, оные у них отбирая, платить Российскими медными деньгами, яко то пятикопеечниками, денежками и полушками, которые могут они в Нашей же Империи отдать и куда кому надобно векселя взять; чего всего в Губерниях Губернаторам, а в провинциях и в прочих городах Воеводам, в Малой России же определенным командирам и генеральной, полковой и сотенной Старшине смотреть накрепко, под опасением за неисполнение по сему Высочайшего Нашего гнева и тяжчайшего истяжания». Но до евреев ли было Малороссии после правления Петра? Вряд ли — до евреев.
Сам южный русский народ был поставлен в такое положение, когда перестал считаться народом, малороссиянами остались только мужики да казаки, все остальные считали себя русскими. Да они ими и стали — по воспитанию, по языку, по культуре. Но казаков ждала еще одна беда — потеря их Сечи и их Украины. Москва до давила их всех. И сделала даже больше — поставила на свою службу, повязала этой службой, обратила против и своего собственного малороссийского народа, и против народа великорусского, и против всех народов, которые мешали ей, Москве, жить спокойно, потому что они хотели… жить как свободные люди. Это ли не полное, не тотальное уничтожение народоправства, как его видел Костомаров?
Казаки, конечно, к последней трети XVII столетия имели огромный опыт своей автономной жизни, но сначала польский король и крупные южнорусские паны сумели использовать их для решения местных и государственных задач, потом казаки и вовсе попробовали создать собственное государство, ловко используя противоречия между соседями, но из этой затеи ничего хорошего не получилось и, видимо, не могло получиться. Даже не потому, что эти соседи были сильнее, а из-за самой сути казачества: они могли стать опасной оппозицией любому режиму, но не умели договориться между собой. Единственное, что они умели делать хорошо, — воевать ради получения добычи. Когда Москва приняла в себя такой сложный подарок Хмельницкого, она сразу же столкнулась с расширением казачьей территории. Теперь эта территория растянулась практически на весь юг Московского царства, в «пустые», то есть слабо заселенные из-за крымских набегов земли.
Оказавшись под рукой московского царя, эти новые жители страны смешались с бежавшими из-под этой царской руки московскими бедняками: в царствование Алексея Михайловича для простого народа были невероятно тяжелые времена. Из-за польской войны люди облагались бесконечными поборами, закрепощение шло полным ходом, так что у народа сложился образ настоящего героя — вольного молодца, который никого не боится, делает что пожелает, добывает себе не пропитание, а богатство, не боится ни черта, ни смерти, любит бедных и ненавидит богатых. Это был образ разбойника. И ясно, что образец для столь положительного героя был перед глазами — сечевой казак. Само устройство казачьего общества (в отличие от московского) народ привлекало: ни поборов, ни тягла, ни начальников, полное равенство и выборные должности. Для московского бедняка того столетия — жизнь воистину сказочная. Так что, приняв в себя Украину с ее казаками, Москва приняла и заразу бунта.
Этого Москве, конечно, хотелось меньше всего. Но теперь ничего нельзя было повернуть вспять: два народа смешались в недоступных для стрелецкого войска землях и наряду с украинскими казаками появились казаки московские. На Дону, куда эта московская голытьба бежала, им места почти не находилось, их принимали в Сечь, но Сечь была уже плотно заселена своими «природными» казаками, беглых они называли не иначе чем «воровскими». Так что пришельцам нужно было искать места незанятые и средства для жизни. Идея уже имелась: сделать жизнь такой же легкой, как у казаков, таким средством были разбойные походы.
Сами выходцы из нищей среды, новые казаки грабить простой народ не собирались, они искали легкого, пусть и опасного богатства, — чтобы все разом, пан или пропал. Требовался только смелый предводитель, чтобы затея удалась. Его появлению помогли сами москвичи: за отказ вести донских казаков в московском войске казнили атамана Разина, у которого были два брата — Степан и Фрол. Естественно, что сердце Степана обливалось кровью и жаждало мести, он не только ушел из московского войска, но и сманил с собой часть вольницы.
Человек он оказался смелый, деятельный, превосходный оратор, по характеру — казак по всем статьям: то мрачный и задумчивый, то пьяный и веселый. Было у Стеньки одно особое качество: он был крайне жесток, чужие страдания его даже забавляли.
Стенька набрал себе удалую ватагу, посадил на четыре струга и двинулся к верховьям Дона, где был казачий сборный пункт. В этом месте Дон близко подходил к Волге, так что можно было, перетащив струги, спускаться вниз по Волге и грабить торговые, царские, церковные и прочие суда — была бы добыча покрупнее. Весной 1667 года и родилась казачья шайка Разина, состоявшая как из недовольных «природных» казаков, так из «воровских», московских людей. Первое, что сделал Степан Тимофеевич на Волге, — ограбил московские суда, идущие из Астрахани с хлебом. Затем — патриарший караван, порадовавший богатством. А следом он взял казенные суда с заключенными, коих везли на ссылку в Астрахань. Пленников он освободил и предложил им влиться в коллектив. Те — влились. Стрелецких командиров, этапировавших заключенных, вздернули.
Спустя некоторое время на сторону Стеньки перешло три стрелецких струга. Летом он вошел в Яицкий городок, взбунтовал стрельцов, повесил начальников, но, когда стрельцы эти решили тоже присоединиться к его войску, их не принял, а велел рубить головы и топить. К осени все нижнее течение Волги было под его контролем, а в сентябре он явился в Астрахань, потом вернулся на Яик, где перезимовал, весной снова пошел вниз к Астрахани и затем в Каспийское море. Более года о нем ничего не было слышно, все это время атаман занимался морским разбоем и нападал на владения персидского шаха, но, когда против него готовились уже войска шаха, Степан вдруг объявил тому, что желает передаться со своими людьми в подданство. Шах поверил. Вместо передачи в подданство Степан начал грабежи, взял город Фрабат, заложил рядом свой деревянный городок и остался там зимовать. Тем временем в Исфахан был отправлены московские послы, которые объявили, что Разин бунтовщик и мятежник.
Шах стал готовить флот для поимки Стеньки. Грамотно построив свои струги, Разин разгромил персидский флот, взяв в плен находившихся на флагманском корабле сына и дочь шаха. Девушка стала наложницей Степана (та самая персидская княжна из русской народной песни). Разинские струги взяли курс на Астрахань. Но положение Разина было не столь счастливым, сколько можно было бы предположить. Он потерял в боях около 500 человек, его войско мучили болезни, было плохо с продовольствием. Так что лучшее, что он мог придумать, — переговоры с астраханским воеводой Прозоровским. Суть переговоров была проста: Степан отдает отнятые у стрельцов корабли, отпускает самих стрельцов и персидских пленников.
Флот Разина встал под Астраханью, меж тем, пока велись переговоры, воевода Прозоровский получил немало подарков от Разина, это и решило дело. Астраханские воеводы даже подружились с атаманом на совместных пьянках. «Как только они получили прощение, — писал Стрюйс, — то расположились станом под Астраханью, откуда толпами отправлялись в город, одетые все до того роскошно, что одежда самых бедных была сшита из золотой парчи или шелка. Большая часть носила даже венки, couronnes, осыпанные крупным жемчугом и драгоценными камнями. Разина можно было узнать только по почету, который ему оказывали, потому что, не иначе как на коленях и падая ниц, приближались к нему. Когда к нему обращались, то запрещалось называть иначе как батько, batske, что на их языке значит отец. Это прозвище присвоил он себе с целью запечатлеть в сердцах своих подчиненных более любви и уважения. Вид его величественный, осанка благородная, а выражение лица гордое; росту высокого, лицо рябоватое. Он обладал способностью внушать страх и вместе любовь. Что бы ни приказал он, исполнялось беспрекословно и безропотно…
Казаки ежедневно приезжали в город и продавали там несказанно и невероятно дорогую добычу, собранную ими с 1667 до 1671 г. на Волге, в Каспийском море, от персов, русских и татар. Они продавали фунт шелку за три стейвера, и скупали его по большей части армяне и персы, составившие таким путем большие сокровища и богатства. Я купил у казака большую цепь, длиной в 1 клафт, состоящую из звеньев, как браслет, и между каждой долей было вплавлено пять драгоценных камней. За эту цепь я отдал не более 40 рублей, или 70 гульденов. Однажды наш капитан Бутлер велел мне и остальным матросам приготовить шлюпку и отвезти в лагерь Стеньки Разина. Он взял с собой две бутылки русской водки, которую по прибытии поднес Стеньке Разину и его тайному советнику, называемому обычно Чертов Ус, которые приняли ее охотно и с большой благодарностью, так как они и их приверженцы не видели и не пробовали водки с тех пор, как стояли на воде. Стенька сидел с Чертовым Усом и некоторыми другими в палатке и велел спросить, что мы за народ. Мы ответили ему, что мы немцы, состоящие на службе на корабле его царского величества, чтобы объехать Каспийское море, и прибыли приветствовать его светлость и милость и поднести две бутылки водки. После чего он сказал нам сесть и выпил за здоровье его царского величества. Каким лживым языком и с какой хитростью в сердце было это сказано, довольно известно из опыта. В один из последующих дней, когда мы второй раз посетили казацкий лагерь, Разин пребывал на судне с тем, чтобы повеселиться, пил, бражничал и неистовствовал со своими старшинами. При нем была персидская княжна, которую он похитил вместе с ее братом. Он подарил юношу господину Прозоровскому, а княжну принудил стать своей любовницей. Придя в неистовство и запьянев, он совершил следующую необдуманную жестокость и, обратившись к Волге, сказал: „Ты прекрасна, река, от тебя получил я так много золота, серебра и драгоценностей, ты отец и мать моей чести, славы, и тьфу на меня за то, что я до сих пор не принес ничего в жертву тебе. Ну хорошо, я не хочу быть более неблагодарным!“ Вслед за тем схватил он несчастную княжну одной рукой за шею, другой за ноги и бросил в реку. На ней были одежды, затканные золотом и серебром, и она была убрана жемчугом, алмазами и другими драгоценными камнями, как королева. Она была весьма красивой и приветливой девушкой, нравилась ему и во всем пришлась ему по нраву. Она тоже полюбила его из страха перед его жестокостью и чтобы забыть свое горе, а все-таки должна была погибнуть таким ужасным и неслыханным образом от этого бешеного зверя».
Из Астрахани Степан отправился на Дон, но по дороге ему пришло известие от донских казаков, что их притесняет воевода Унковский. Это решило дело. Разин повернул к Царицыну, встретился с воеводой, взял откуп и пообещал, что в следующий раз в живых не оставит. Зиму он провел в городке Кагальнике на Дону. Тем временем оказалось, что в Москве недовольны Прозоровским, что тот отпустил Разина, милостивая грамота, как оказалось, была лишь уловкой, чтобы того задержать. Прозоровский стал готовить войска для нового захвата Разина. Особый лазутчик, и тоже с милостивой грамотой, обещавшей возвращение всех казачьих вольностей, был послан к самим казакам, Степан обман раскрыл и лазутчика утопил. Московская уловка провалилась, а к Степану толпами стали переходить донские казаки.
Весной Степан отправился вниз по Волге, захватывая города. Тактика была простой: сначала он посылал своих казаков бунтовать народ, затем беспрепятственно входил в город. Воевод и бояр жестоко казнили. Снова взяв все городки по Волге, Разин направился к Астрахани, чтобы сразиться с высланным ему навстречу войском Львова. В этом войске уже находились люди соратника Разина атамана Уса, они проводили со стрельцами разъяснительную работу, так что, когда Львов столкнулся с отрядом Уса, оказалось, что его стрельцы перешли на сторону атамана. Начальство тут же было умучено и убито. «Стенька, — пишет Стрюйс, — овладев без всякого боя такой большой силой, выдал каждому из них за два месяца жалованье, пообещав впредь свободу грабить и убивать по их желанию, и прибавил: „За дело, братцы! Ныне отомстите тиранам, которые до сих пор держали вас в неволе хуже, чем турки или язычники. Я пришел дать всем вам свободу и избавление, вы будете моими братьями и детьми, и вам будет так хорошо, как и мне, будьте только мужественны и оставайтесь верны". После этих слов каждый готов был идти за него на смерть и все крикнули в один голос: „Многая лета нашему батьке (Batske или отцу)! Пусть он победит всех бояр, князей и все подневольные страны!"»
Это известие сильно испугало Прозоровского, он стал ожидать прихода Разина. Тем временем Разин брал город за городом: «Всюду говорили об убитых дворянах, так что господа, надев дешевое платье, покидали жилища и бежали в Астрахань. Многие крестьяне и крепостные, чтобы доказать, кто они такие, приходили с головами своих владельцев в мешках, клали их к ногам этого главного палача, который плевал на них и с презрением отшвыривал и оказывал тем хитрым героям почет вместе с похвалой и славой за их храбрость.
Когда дела Стеньки достигли такой высоты, он решил, что теперь ему море по колено, и возомнил, что он стал царем всей России и Татарии, хотя и не хотел носить титула, говоря, что он не пришел властвовать, но со всеми вместе жить как брат. А вместе с тем держал он себя по отношению к персидскому королю с таким высокомерием, как будто сам был царем, и отправил шаху послов с письмом, где сам себя величал выдуманными почетными именами, называя короля своим братом. Содержание письма и устный приказ, данный послам, имели целью склонить шаха на союз и купить у него за наличные деньги военное снаряжение и продовольствие; а ежели в том будет отказано, то он явится сам с 200 тыс. человек воинов и возьмет все даром, ибо за пот, пролитый его солдатами при походе в Персию, придется заплатить в тысячу раз большей кровью. После того как шах выслушал послов, он принял их так оскорбительно и с таким презрением, что велел без дальнейшего рассмотрения отрубить головы тем жалким и несчастным послам и бросить тела их собакам, а одного оставить в живых, чтобы поведал своему господину о смерти и поношении своих товарищей и передал ему также письмо, в котором шах извещал Стеньку, что на такого кабана вышлет охотников, дабы живьем отдать его собакам. Оставшийся в живых казак был счастлив, что избежал смерти, и передал Стеньке данное ему поручение, но тот пришел от него в такое бешенство и безумие, что изрубил бедного и жалкого посла на куски и приказал бросить воронам».
Степана это разъярило, но от астраханского похода он не отказался. Город был взят сравнительно легко, предательством простых горожан. Разин взял множество пленных. Пленникам связали руки и посадили ожидать суда Стеньки у стен городской колокольни. Среди пленных был и сам Прозоровский. В восемь утра вершить суд явился атаман.
«Он начал с Прозоровского, — пишет Костомаров, — приподнял его за руку и вывел на раскат. Все видели, как Стенька сказал что-то воеводе на ухо, а тот отрицательно покачал головой; вслед за тем Стенька столкнул воеводу с раската головой вниз. Дошла очередь и до связанных, которых было около четырехсот пятидесяти человек. Всех приказал перебить Стенька. Чернь исполнила приговор атамана; по его приказанию, тела были свезены в Троицкий монастырь и погребены в одной общей могиле. Тут было и тело Прозоровского». Астрахань была объявлена казачьим городом, и в ней начались зверства.
«Я оставался у казаков до среды 9-го числа (июля), — рассказывал Дэвид Бутлер, — и не слышал и не видел ничего иного, только ежедневные зверства и нечеловеческие жестокости над многими невинными людьми. В тот день секретарь по имени Алексей Алексеевич (Alexe Allexewitz) и сын Гилянского (Gilaan) хана были подвешены живьем за ребра на рыболовных крюках и два сына воеводы были повешены за ноги к стене. Обоих детей звали Борис, один шестнадцати лет, другой семи или восьми. На следующий день, в четверг 10-го числа, бедные дети были еще живы и младшего после долгих просьб отвязали, а старшего по приказу предводителя сбросили с той же самой башни, откуда был сброшен его отец… 20 июля казачий генерал вышел из Астрахани с большим числом лодок и около 1200 человек, оставив в городе гарнизон по 20 человек от каждой сотни. Над ними поставил двух начальников: одного старого казака Василия Родионова (Wassielje Rodivonof), родом с Дона, другого крещенного в русскую веру, его звали Ивановичем (Ivanowitz). 2 августа в городе все еще происходили ужасные убийства, что вошло в обычай, убивали один день больше, другой день меньше, и так умертвили 150 человек, тираны орошали кровью их невинные лица… 22 августа в городе еще чинились многие жестокости, бедным людям отрубали руки и ноги и затем бросали их в воду».
Посланцы Разина «гуляли» по всей Московской земле, даже в Москву доходили его «прелестные грамотки». На счастье Степана, в Москве случилось тогда горе: умер сын Алексея Михайловича царевич Алексей Алексеевич. В грамотках Степан поднимал народ, ссылаясь, что народу лгут и Алексей не умер, а находится в войске атамана. К своему войску атаман «причислил» и находившегося в опале патриарха Никона. Народ поверил. Не зная что делать, в Москву стали срочно звать представителей от всех городов и весей, чтобы показать тем воочию могилу царевича. Но в среде разинцев царевич получил имя Нечая, и там тоже были «очевидцы», что Нечай при войске. Что же касается Никона, в Москве даже испугались было, что он бежал из ссылки, и отправили к патриарху учинить допрос, считая, очевидно, что он имеет прямое отношение к бунту. Никону удалось от разинцев откреститься.
Читателю может быть непонятно — при чем тут Степан Тимофеевич и Никон? Царевич — дело ясное, но… Никон? Этот человек, послуживший источником раскола единой Православной русской церкви, строгий, властный, грубый и беспощадный, боровшийся всю свою патриаршию карьеру с проявлением вольнодумства, даже не мирского, а сугубо религиозного плана, собственноручно выкалывающий глаза «неправильным», то есть не по канону писанным иконам, ссылавший «крамольников» и уморивший множество несчастных староверов, — он-то тут при чем? Реформы Никона и фанатическая война Никона с православными «еретиками», как именовали раскольников, Стеньку волновала крайне мало. Просто к году разинского восстания Никон, ставший причиной самого тяжелого потрясения Церкви за восемь веков ее существования, сам превратился в гонимого: он был признан таким же отступником, как и те, кого вчера еще заставлял под пытками сознаться в неверности. Падение такого масштаба, с самого верха до самого низа — от патриарха до простого заключенного монаха, — не могло не вызвать у разинцев мысли, что если царь и все иерархи Церкви заточили Никона, то Никон выступал против царя. Такой Никон был для разинцев неплохим знаменем. Против царя, против власти, против неправильной веры, против насилия, против обмана — значит, за народ, за свободу, за право выбирать свою судьбу.
Время было странное: царь тоже как-то сразу поверил, что Никон пристал к мятежникам, даже был удивлен, что старик все так же сидит в своей ссылке. Даже смилостивился, разрешил содержать его в Ферапонтовом монастыре посвободнее, давать книги, ездить верхом, лечить больных. И хотя рассказывали, что если не сам Никон, так монах от Никона был среди разинцев, царь не стал дольше расследовать это дело. Главное, что сам Никон не сбежал. Никон же не мог бы бежать, даже если б вдруг и захотел. Он в 1671 году так жаловался царю, умоляя о милости: «Я болен, наг и бос, сижу в келье затворен четвертый год. От нужды цинга напала, руки больны, ноги пухнут, из зубов кровь идет, глаза болят от чада и дыму. Приставы не дают ничего ни продать, ни купить. Никто ко мне не ходит, и милостыни не у кого просить. Ослабь меня хоть немного!» Тогда царь сделал вид, что никакого письма не получал. Теперь — убедившись в полной беспомощности когда-то всевластного патриарха — смилостивился. Никон же, конечно, даже не будучи в столь плачевном физическом состоянии, никогда бы не присоединился к бунтовщикам. Проливать чужую кровь за веру — одно дело, связаться с теми, кто проливает чужую кровь ради наживы и развлечений (чего Никон вообще не терпел), — совсем иное. Так что не того «страдальца» записали в свои ряды гуляющие по Волге и Дону разинские товарищи. Но от отсутствия в их рядах Никона или Нечая дела нисколько не ухудшились.
К мятежникам присоединялись все новые и новые желающие, это были в основном самые подневольные крестьяне. Размаха эта вольница на казачьей основе достигла невиданного, по масштабам она напоминала времена Смуты. Но Разин все же был казаком, он простой народ не грабил, но и не особенно желал соединять с ним свою судьбу. Так что, когда при осаде Симбирска до него дошли слухи о продвижении большого московского войска, он бросил своих сторонников из крестьян и бежал со своими казаками. Народ стал являться к своим воеводам с повинной. К тому же патриарх Иосиф объявил на священном соборе Разина вором и предал его анафеме. Это и решило Стенькину участь.
В донском городке Разина Кагальнике по весне на него напали верные православию и царю донские казаки, повязали его и увезли в Москву вместе с братом Фролом. В Москве Разин надеялся на торжественный прием, но его тут же отправили на пытку. На этой бесконечной пытке Разин держался, как и положено казаку, — с редким мужеством. Так ничего и не добившись, в начале июня Разина с братом повели на казнь. Испугавшийся Фрол, желая вымолить себе жизнь, помянул о каком-то кладе. Степану отрубили голову, а Фрол еще долго водил корыстных москвичей по берегам Волги в поисках клада, потом москвичам это надоело, и Фрола отправили в темницу — до конца его дней.
На этом разинские подвиги завершились, но еще долго «гуляли» другие атаманы и воровские шайки. Дольше всего держалась Астрахань. Но ее взяли обманом, пообещав всем сдавшимся царское прощение. Через год неожиданно для совершенно успокоившихся горожан явилась московская сыскная комиссия. Начались допросы, пытки и казни, многие были высланы из города, а наиболее опасные активисты — повешены. «Так окончилась кровавая драма, — писал Костомаров, — имевшая значение попытки ниспровергнуть правление бояр и приказных людей, со всяким тяглом, с поборами и службами, и заменить старый порядок иным — казацким, вольным, для всех равным, выборным, общенародным. Попытка эта была задушена в пору; дух мятежа не успел еще охватить большей части Московского государства; нестройные толпы поселян и посадских не в состоянии были выдерживать борьбу с войском, уже отчасти знакомым с европейским военным обучением.
Известно, что правильно обученное войско, составляющее притом отдельное от народа сословное тело, везде было лучшей опорой властей против народных волнений. Если, при сильном распространении духа восстания, и оно может, наконец, проникнуться тем же духом, то, прежде чем дойдет до этого, оно — имея возможность осилить первые попытки облечь замыслы в дело — способствует бессилию самих замыслов. Так было и при Стеньке. Быть может, мятеж не был бы так скоро задушен, если бы Стенька явился под Симбирском победителем: и Русь испытала бы тяжелые потрясения, хотя, конечно, все-таки возвратилась бы к старому порядку. Малороссия служит наглядным образчиком того, к чему могло привести стремление распространить на весь народ казацкое устройство, составлявшее идеал восстания Стеньки». Тут ученый имел в виду, что казачье мироустройство не способно создать устойчивой системы, то есть что Малороссия попала сначала в кабалу Польше, потом в кабалу Москве только потому, что не сумела построить собственное государство, не раздираемое противоречиями. Слишком большая вольность, когда каждый делает только то, чего хочет сам, — тоже беда. Но рабство — беда еще большая.
Родился в 1617 г., попал в опалу, был сослан в Сибирь, в 1676 г. прощен царем, после чего следы теряются
Как раз в XVII веке в России появился хорватский богослов Юрий Крижанич. Он мечтал воссоединить все славянские народы в едином государстве (эта мысль не оставляла и русских царей) и создать чистую, то есть независимую от земных споров Христову церковь, но, написав несколько сочинений на эту тему, несчастный оказался в далекой тобольской ссылке. «Некоторые люди думают, — говорит он, — что тиранство в том состоит, чтобы мучить невинных людей лютыми муками, а не в дурных, отяготительных для народа уставах, но дурные законы на самом деле еще хуже лютых мук. Если какой-нибудь государь установит дурные тяжелые для народа законы, наложит неправедные дани, поборы, монополии, кабаки, тот и сам будет тираном и преемников своих сделает тиранами. Если кто из преемников его будет щедр, милосерд, любитель правды, но не отменит прежних отяготительных законов, тот все-таки тиран. Мы видим этому пример и на Руси. Царь Иван Васильевич был нещадный „людодерец и безбожный мясник, кровопийца и мучительВ наказание ему Бог попустил так, что из трех сыновей одного он сам убил, у другого Бог ум отнял, третьего Борис Федорович малым убил; и так все царство отпало от рода царя Ивана. Борис возвысил „самодержие“ (монополии) и всякое народное обдирательство, созидал города и церкви на народное ограбленное добро, но Бог выставил против него не боярина, не именитого человека, а бродягу и расстригу. Расстрига лишил Бориса царства, уничтожил его племя и сам за свою глупую наглость сгинул. Но на этом не престал бич Божий над нашим народом до тех пор, пока „оная кровавая, плававшая в сиротских слезах казна“, вся не была разграблена иноплеменниками; пожар, истребивший Москву, искоренил прежнее богомерзкое „людодерство“, и города, построенные на крови земледельцев, достались в руки иным властителям. Но посмотрите, что в наше время случилось в этом преславном русском государстве! Вот все поколения державы русского народа, Малороссия и Белоруссия обратились к своему Русскому государству, от которого за несколько веков были отторгнуты. Что же потом случилось! То же, что некогда в Израиле при Иеровоаме. Тогда некоторые люди верно советовали и говорили: не отягощайте новых подданных, не гоняйтесь за великой казной и приходом; пусть лучше царь-государь имеет большое войско, всегда готовое на его повеление, пусть он им будет огражден, как стеной, и с его помощью истребит крымских разбойников. Но думе, привыкшей к старым законам царя Ивана и царя Бориса, полюбилось иное: сейчас же установлены были проклятые кабаки. И вот, мои украинцы, новые подданные, как только отведали закон этой власти, сейчас раскаялись и опять к ляхам обратились. А отчего это? От обдирательства народа. Эти думники, советующие заводить монополии, кабаки и всячески угнетать бедных подданных, имеют в виду только ту корысть, которая у них перед глазами, а на будущее не смотрят, думают приобрести своему государю большую казну, а приносят великое убожество и неисповедимую потерю. Таким-то путем идут дела в этом государстве, начиная с царя Ивана Васильевича, который положил начало жестокому правлению. Если б можно было собрать вместе все деньги, неправедным и безбожным способом содранные с народа со времен означенного царя Ивана Васильевича, то они бы не вознаградили десятой части тех потерь, которые понесло это государство от жестокого образа правления. Недаром Сирахов сын сказал, что нет ничего хуже алчности.
За неправильные обиды народу и за алчное обдирательство не только отнимается царство от одного рода и дается другому, но даже от целого народа и передается другому народу. Пример мы видим в Римской империи: чужие народы разорвали между собой Римское царство. Ближайший пример нам представляют ляхи. От излишней расточительности ляшское государство прибегло к обдирательству народа, дошло до крайней неурядицы и попало в чужую власть. Ляхи, не в силах будучи удовлетворить своей расточительности, поневоле сделались жестокими и безжалостными тиранами над своими подданными: тиранство, идет рядом с расточительностью; всякий расточитель делается тираном, если есть ему кого обдирать. И царь Иван, и царь Борис пошли по тому же пути, и до сих пор государство их идет тем же путем; но видите, к какому концу готово прийти Польское королевство, и оно непременно придет к нему, если вовремя не опомнится…
Не хочу быть пророком, но, пока свет и человеческий род не изменятся, я крепко уверен, что и этому царству придет время, когда весь народ восстанет на ниспровержение безбожных, жестоких законов царя Ивана и царя Бориса…
В прелютых, тиранских законах царя Ивана все приказные, начальствующие и должностные лица должны присягать государю всеми способами приносить государевой казне прибыль и не опускать никакого способа к умножению ее. Вот беззаконный закон! Вот проклятая присяга! Из этого необходимо вытекает, что приказные от царского имени, как для царя, так и для самих себя, всяким возможным способом томят, мучат, обдирают несчастных подданных. А вот другой тиранский закон: высокие советники, связанные вышесказанной клятвой, приказным людям в уездах не дают никакого жалованья или дают малое, а между тем велят носить им цветное и дорогое платье и крепко запрещают им брать посулы. Какой же промысел остается бедным людям на прожитье? Одно воровство. Правители областей, целовальники и всякие должностные лица привыкли продавать правду и заключать сделки с ворами для своей частной выгоды. Один правитель, приехавши в свою область, показал всему народу свою милость тем, что обещал никого не казнить смертью. Это значило: воруйте, братцы, свободно разбойничайте, крадите да мне приносите. И за четыре года воры верно исполняли приказание. То и дело что носились вести — там людей зарезали, там обобрали; дошло до того, что люди не могли спать спокойно в своих избах: никто не был казнен смертью — на то царское милосердие! Но что этому причиной? Бедный подьячий сидит в приказе по целым дням, а иногда и ночам, а ему дают алтын в день или двенадцать рублей в год, а в праздники велят ему показываться в цветном платье, которое одно стоит более двенадцати рублей. Чем же ему кормить и себя, и жену, и челядь? Чем же они живут? Легко понять: продажей правды. Не удивительно, что в Москве много воров и разбойников. Удивительно, как могут честные люди в Москве жить!.. Злобно толкуют (подслушанные) чужие слова и обвиняют человека в хуле на государя, когда на самом деле не было никакой хулы; за невинные слова людей тащат к допросам, к пыткам, замучивают их беспощадным образом. Судьи же стараются угодить царю, а при этом и в свою пользу выжимают деньги с обиженных…
Ни в чем не высказываются так свойственные тиранам изобретательность, коварство, неправда и жестокость, как тогда, когда они ссылают людей или удаляют из столицы (ab urbe). Тиран прикидывается милостивым и, под личиною милосердия, мучит людей, сокрушает (destruit) их и тем самым держит всех остальных в каком-то паническом страхе, так что никто не может считать свое положение безопасным ни на один час; все ждут с часу на час громового удара над собой… Все европейцы называют это преславное государство тиранским; говорят, что русские ничего не делают иначе, как только принуждаемы бывают палками и батогами. Правда, русские люди делают все не из чувства чести, а из страха казни, но этому причиной жестокое правление, и если бы немецкий или какой-либо другой народ был под таким правлением, то усвоил бы еще хуже нравы. Русские всеми народами считаются лживыми, неверными, жестокосердыми, склонными к краже и убийству, невежливыми в беседе, нечистоплотными в жизни.
А отчего это? Оттого, что везде кабаки, монополии, запрещения, откупы, обыски, тайные соглядатаи; везде люди связаны, ничего не могут свободно делать, не могут свободно употреблять труда рук и пота лица своего. Все делается втайне, со страхом, с трепетом, с обманом, везде приходится укрываться от множества „оправников" (чиновников), обдирателей, доносчиков или, лучше сказать, палачей. Привыкши всякое дело делать скрытно, потакать ворам, всегда находиться под страхом и обманом, русские забывают всякую честь, делаются трусами на войне и отличаются всяческой невежливостью, нескромностью и неопрятностью… Если нужна им чья-нибудь милость, тут они сами себя унижают, молятся, бьют челом до отвращения…
Пусть царь даст людям всех сословий пристойную, умеренную, сообразную со всякою правдою свободу, чтобы на царских чиновников всегда была надета узда, чтоб они не могли исполнять своих худых намерений и раздражать людей до отчаяния. Свобода есть единственный щит, которым подданные могут прикрывать себя против злобы чиновников, единственный способ, посредством которого может в государстве держаться правда. Никакие запрещения, никакие казни не в силах удержать чиновников от худых дел, а думных людей от алчных, разорительных для народа, советов, если не будет свободы…»
По Крижаничу, полная свобода (как у поляков) ведет к тирании отдельных лиц, полная несвобода (как в Москве) — к тирании одного лица, хозяина государства. Оба пути тупиковые. Царь должен остаться самодержцем, но ограничить свои права по собственной воле, дать свободы народу, сделать его жизнь не зависящей от произвола и при вступлении на престол давать клятву сохранять эти народные свободы, только после такой клятвы народ должен был присягнуть самоограниченному государю. Само собой, при таком образе мысли хорват Крижанич оказался в Сибири. К тому времени Сибирь уже основательно стала русской. Начало ее завоеванию положили экспедиции Ермака, который разбил хана Кучума. По стопам Ермака двинулись последователи, часто это были предпринимательские походы — в новые земли (у Старого Света для этой цели была Америка, у русских куда как более близкая Сибирь) отправлялись на поиски золота, искали таинственное озеро Ламу, так тогда назывался Байкал, где золото можно грести лопатами. Байкал нашли, оказалось, что и за Байкалом землица хороша в золотоносном плане. В конце концов добрались до Тихого океана. Тут завоевание остановилось на время, только позже русские со стороны Камчатки попали в Америку — на Аляску. А Сибирь? Сибирь стала отличным местом для ссылки неугодных. В этом качестве она использовалась на протяжении всей последующей истории — вплоть до нашего с вами времени. На поглощенные государством народы Сибири московские завоеватели смотрели точно так же, как европейцы на американских индейцев. Русских там было немного — военные да ссыльные. Из этой Сибири Крижанич мог сколько угодно писать бунтарские и еретические сочинения — никому до них больше не было дела.
Федор Алексеевич Романов (1661–1682). Царь всея Руси в 1676–1682 гг. (как Федор III). Сын царя Алексея Михайловича и Марии Ильиничны Милославской. Прожил чуть более 20 лет
Дальнейшее развитие русских событий показало, что цари вовсе не желали ограничивать своей свободы, совсем напротив — они желали еще больше ограничить права своего народа, точнее — народов. При страдающем неизлечимым недугом царе Федоре Алексеевиче власть монарха, скажем, практически отсутствовала, по словам Костомарова, «политика Москвы в первых годах Федорова царствования обращалась главным образом на малороссийские дела, которые впутали Московское государство в неприязненные отношения к Турции. Чигиринские походы, страх, внушаемый ожиданием нападения хана в 1679 г., требовали напряженных мер, отзывавшихся тягостно на народе. Целые три года все вотчины были обложены особым налогом по полтине со двора на военные издержки; служилые люди не только сами должны были быть готовы на службу, но их родственники и свойственники, а с каждых двадцати пяти дворов их имений они должны были поставлять по одному конному человеку. На юго-востоке происходили столкновения с кочевыми народами».
В таких условиях у царя не было ни сил, ни возможности как-то укрепить единоличную власть: он попробовал хотя из вести до конца обычай местничества, велел свезти со всего государства и сжечь прямо в царских сенях разрядные книги, чтобы никто не смел кичиться своим происхождением, но толку было мало.
Царевна была регентшей при малолетних братьях Иване и Петре; пострижена в монастырь после восстания стрельцов и умерла в 1704 г.
Иван V Алексеевич (1666–1696) — русский царь с 1682 г. До 1689 г. за Ивана фактически правила сестра Софья, затем Петр I
При вырвавшейся из девического терема царевне Софье эта власть попробовала укрепиться, но Софья была — увы — женщиной, и этим сказано все: ей приходилось делиться своей властью с теми, на кого она опиралась. Это в Англии страной могла управлять Елизавета, в России Софья была даже и не человек.
Власть Софьи была совсем не абсолютной: она выступала как управительница при двух младших братьях — Иване и Петре. Первый был слабоумным, второй слишком юным. В течение семи лет царевна считала себя царицей. Но ничего нового дать стране она не смогла: «Во внутренних делах не происходило никаких важных изменений, кроме кое-каких перемен в делопроизводстве. Правительство по-прежнему противодействовало обычному шатанию народа и делало распоряжение об удержании жителей на старых местах. Разбои усиливались; даже люди знатных родов выезжали на дорогу с разбойничьими шайками. Помещики дрались между собой, наезжали друг на друга со своими людьми, жгли друг у друга усадьбы; их крестьяне, по их приказанию, делали нападения одни на других, истребляли хлеб на полях и производили пожары. Межевание, начатое при Федоре, продолжаясь при Софье, приводило к самым крайним беспорядкам. Помещики, недовольные межеванием, посылали своих крестьян на межевщиков с оружием, не давали им мерить земли, рвали веревки, а некоторых межевщиков поколотили и изувечили. За такие самоуправства правительство определило наказывать кнутом и ссылать в Сибирь; но бесчинства от этого не прекращались. Небогатые помещики находились под произволом богатых, владевших многими крестьянами; кто был сильнее, тот у соседа отнимал землю. И бедняку трудно было тягаться с богачом. В самой Москве происходили в то время беспрестанные бесчинства, воровство и убийства». Назревала уже ставшая привычной развязка событий — новая Смута.
Неудивительно, что, повзрослев, молодой и властный сводный брат просто оттер Софью от престола. Женской власти на монаршьем троне не предполагалось. Мы не знаем, что собиралась сделать с этим братом сама сестрица, но мы знаем, что сделал с возомнившей себя государыней Софьей ее брат. Рецепт был прост: пострижение, и в монастырь.
Петр I — с 1682 (1689) года царь, с 1721 года император, умер 28.01.1725
Свое царствование Петр Алексеевич начал с жесточайшего подавления Стрелецкого бунта: он велел свезти в Москву всех захваченных во время мятежа стрельцов общим числом в 1714 человек. «Устроено было четырнадцать застенков, и каждым застенком заведывал один из думных людей и ближних бояр Петра, — рассказывал Костомаров. — Признания добывались пытками. Подсудимых сначала пороли кнутом до крови на виске (т. е. его привязывали к перекладине за связанные назад руки); если стрелец не давал желаемого ответа, его клали на раскаленные угли. По свидетельству современников, в Преображенском селе ежедневно курилось до тридцати костров с угольями для поджаривания стрельцов. Сам царь с видимым удовольствием присутствовал при этих варварских истязаниях. Если пытаемый ослабевал, а между тем нужен был для дальнейших показаний, то призывали медика и лечили несчастного, чтобы подвергнуть новым мучениям. Под такими пытками стрельцы сперва сознались, что у них было намерение поручить правление царевне Софье и истребить немцев, но никто из них не показывал, чтобы царевна сама подучала их к этому замыслу! Петр подозревал сестру и приказал пытать стрельцов сильнее, чтобы вынудить у них показания, обвиняющие Софью…
30 сентября у всех ворот московского Белого города расставлены были виселицы. Несметная толпа народа собралась смотреть, как повезут преступников. В это время патриарх Адриан, исполняя предковский обычай, наблюдаемый архипастырями, просить милости опальным, приехал к Петру с иконою Богородицы. Но Петр был еще до этого нерасположен к патриарху за то, что последний повторял старое нравоучение против брадобрития; Петр принял его гневно. „Зачем пришел сюда с иконою? — сказал ему Петр. — Убирайся скорее, поставь икону на место и не мешайся не в свои дела. Я побольше тебя почитаю Бога и Пресвятую Богородицу. Моя обязанность и долг перед Богом охранять народ и казнить злодеев, которые посягают на его благосостояние“. Патриарх удалился. Петр, как говорят, собственноручно отрубил головы пятерым стрельцам в селе Преображенском. Затем длинный ряд телег потянулся из Преображенского села в Москву; на каждой телеге сидело по два стрельца; у каждого из них было в руке по зажженной восковой свече. За ними бежали их жены и дети с раздирающими криками и воплями.
В этот день перевешано было у разных московских ворот 201 человек. Снова потом происходили пытки, мучили, между прочим, разных стрелецких жен, а с 11 октября до 21-го в Москве ежедневно были казни; четверым на Красной площади ломали руки и ноги колесами, другим рубили головы; большинство вешали.
Так погибло 772 человека, из них 17 октября 109-ти человекам отрубили головы в Преображенском селе. Этим занимались по приказанию царя бояре и думные люди, а сам царь, сидя на лошади, смотрел на это зрелище.
В разные дни под Новодевичьим монастырем повесили 195 человек прямо перед кельями царевны Софьи, а троим из них, висевшим под самыми окнами, дали в руки бумагу в виде челобитных.
Последние казни над стрельцами совершены были в феврале 1699 года. Тогда в Москве казнено было разными казнями 177 человек. Тела казненных лежали неприбранные до весны, и только тогда велено было зарыть их в ямы близ разных дорог в окрестностях столицы, а над их могилами велено было поставить каменные столпы с чугунными досками, на которых были написаны их вины; на столпах были спицы с воткнутыми головами. Софья по приказанию Петра была пострижена под именем Сусанны в том же Новодевичьем монастыре, в котором жила прежде». Она прожила под неусыпным контролем еще пять лет, а потом умерла.
При Петре самодержавие ужесточилось примерно до той же степени, что и при Иване Васильевиче Грозном. Все финансовые трудности, которые переживала страна, были переложены на народные плечи, неудивительно, что народ стал бежать из Центральной России на окраины — на Дон, на Донец, на Битюг, на Хопер. Бежавшие нарекали себя казаками и строили там свои городки.
«В 1707 году, — пишет Костомаров, — царь отправил на Дон полковника князя Юрия Долгорукого требовать, чтобы донские казаки выдали всех беглых, скрывавшихся на Дону; старшины показали вид покорности, но между простыми казаками поднялся сильный ропот, тем более когда в то же время объявлено было казакам приказание царя брить бороды. Донские казаки считали своею давнею привилегией давать убежище всем беглым. Когда полковник князь Долгорукий со своим отрядом и с пятью казаками, данными старшиною, отправился для отыскания беглых, атаман Кондратий Булавин, из Трехизбянской станицы на Донце, напал на него 9 октября 1707 года на реке Айдаре, в Ульгинском городке, убил его, перебил всех людей и начал возмущать донецкие городки, населенные беглыми. В этих городках встречали его с хлебом и медом. Булавин составил план взбунтовать все украинные городки, произвести мятеж в донском казачестве, потом взять Азов и Таганрог, освободить всех каторжных и ссыльных и, усиливши ими свое казацкое войско, идти на Воронеж, а потом и на самую Москву. Но прежде чем Булавин успел возмутить городки придонецкого края, донской атаман Лукьян Максимов быстро пошел на Булавина, разбил и прогнал, а взятых в плен его сотоварищей перевешал за ноги.
Булавин бежал в Запорожье, провел там зиму, весною явился опять в верхних казачьих городках с толпою удалых и начал рассылать грамоты; в них он рассказывал, будто Долгорукий, им убитый, производил со своими людьми в казачьих городках разные неистовства: вешал по деревьям младенцев, кнутом бил взрослых, резал им носы и уши, выжег часовни со святынею. Булавин в своих воззваниях убеждал и начальных лиц, и простых посадских, и черных людей стать единодушно за святую веру и друг за друга против князей, бояр, прибыльщиков и немцев. Он давал повеление выпускать всех заключенных из тюрем и грозил смертною казнью всякому, кто будет обижать или бить своего брата. Донской атаман Максимов пошел на него снова, но значительная часть его казаков перешла к Булавину. В руки воровского атамана досталось 8000 р. денег, присланных из Москвы казакам. Сам Максимов едва бежал в Черкассы.
Эта победа подняла значение Булавина. За нею поднялись двенадцать городков на Северном Донце, двадцать шесть — на Хопре, шестнадцать — на Бузулуке, четырнадцать — на Медведице. Восстание отозвалось даже в окрестностях Тамбова: и там в селах крестьяне волновались и самовольно учреждали у себя казацкое устройство». Это восстание так и вошло в историю под именем Кондратия Булавина. «Ведаете сами, молодцы, — писал Булавин, — как деды ваши и отцы положили и в чем вы породились; прежде сего старое поле крепко было и держалось, а ныне те злые люди старое поле перевели, ни во что почли, и чтоб вам старое поле не истерять, а мне, Булавину, запорожские казаки слово дали, и белогородская орда и иные орды, чтоб быть с вами заодно. А буде кто или которая станица тому войсковому письму будут противны, пополам верстаться не станут, или кто в десятки не поверстается, и тому казаку будет смертная казнь». На сторону атамана переходили целые казачьи «орды» (по его выражению). Булавину удалось взять царский Черкасск, а потом он даже написал турецкому султану, что Москва собирается на него войной. Петр был разгневан необычайно, он послал войска против казаков и в конце концов переманил на свою сторону донских атаманов.
Когда Булавин понял, что дело плохо, он не дался в плен и успел застрелиться. Все восставшие казачьи городки бились до последнего: они прекрасно знали, что от Петра, так же как и от Ивана Васильевича, пощады ждать не стоит. Восстание подавили. Долго еще по Дону плыли виселицы на плотах (так распорядился для острастки упорных князь Долгорукий) с телами повешенных. Было несколько сотен таких плотов с виселицами…
Петр понимал свободу только как собственное право распоряжаться жизнями других. Казачьи вольности ему не нравились. Но даже не пошедшие за Булавиным на конфронтацию казаки отлично понимали, что Петр собирается распространить на Малороссию все те московские тягловые обязанности, что были и в остальной стране. Основная масса малороссов вовсе хотела становится на великоросский образец, москалей она ненавидела, впрочем, так же, как и остальных, посягающих на свободу, — поляков или турок.
Мазепа Иван Степанович — гетман Левобережной Украины. Родился около 1640 г. После разгрома шведов в Полтавской баталии в 1709 г. бежал в турецкую крепость Бендеры, умер в 1710 г.
Казачьи вольности попытался спасти гетман Иван Мазепа, решив передаться с казачьим войском на сторону шведов. «Мазепе в это время, как видно, — писал Костомаров в своем сочинении „Мазепа", — запахло чем-то очень плохим — возможностью потерять гетманство; и для старшин это запахло таким новым порядком, что вместо начальников, выбранных войском запорожским, станут управлять козаками царские бояре, а страх такой перемены, как известно, уже немалое время беспокоил малорусов. Во всяком случае, страсть царя Петра к преобразованиям готова уже была коснуться Гетманщины, а желание как можно теснее слить этот край с остальными частями Русской державы унаследовалось им от прежней московской политики».
Царь действительно хотел упразднить казачье войско и построить его по образцу драгунских и солдатских полков.
Как говорит историк, Петр не стал проводить реорганизацию всей Украины разом только из уважения к старому гетману. Гетман все понимал и искал способа расстроить царские затеи. Ловкий царедворец, Мазепа вел свои политические игры так, что был одновременно любимцем Петра и в то же время искал способа отложения от России, используя шведов. Это ему не удалось. Гетман оказался в таком положении, когда пришлось выбирать — присоединиться к шведам, которые вступили на Украину, или же идти по приказу Меншикова на соединение с русскими частями. Мазепа предпочел независимость Украины и шведов. Он проиграл.
В отместку Петр полностью стер с лица земли столицу гетмана город Батурин — со всеми его малоросскими жителями. Но, очевидно, понимая, что с вводом русской несвободы придется подождать, чтобы совсем уж не озлобить местное население, велел издать специальный для Украины указ: «Ни один народ под солнцем такими свободами и привилегиями и легкостию похвалитися не может, как народ малороссийский, ибо ни единого пенязя в казну нашу во всем Малороссийском крае с них брать мы не повелеваем». Такой манифест народу очень понравился, а гетман вдруг сообразил, что его казаки вовсе не желают никакой независимости. «Едва только пошла по Малороссии весть, — пишет Костомаров, — что чужестранцы приблизились к пределам малороссийского края и гетман со старшиною переходят на их сторону, народ заволновался, стали составляться шайки — нападать на чиновных людей, на помещиков, грабить богатых торговцев, убивать иудеев, и Мазепа, задумавший со старшиною доставить Малороссии независимость и свободу, должен был сознаться, что народ не хочет такой независимости и свободы, а желает иной свободы, к которой стремление начинает грабежом и расправою над знатными и богатыми людьми». Часть казаков, мечтая о вольности, все-таки пошла за опальным уже гетманом. И тогда Петр послал войска навсегда уничтожить гнездо инакомыслия — Запорожскую Сечь. Приказ был исполнен, но не окончательно: большая часть сечевых казаков вышла из пределов своего становища, погибла лишь небольшая часть их войска. Тех, кто не пал в битве с солдатами Петра, казнили. После измены Мазепы по всей Малороссии были поставлены русские драгунские полки, чтобы укротить волнение при его зарождении. Новый гетман, Скоропадский, был не избран, а назначен Петром, он занимал подчиненное положение. На выборное право в самих казачьих полках Петр посягать не стал. Пока что эта приманка была оставлена для сохранения покоя. Нос гетманством Петр решил покончить раз и навсегда. В 1722 году в Петербурге была создана особая Малороссийская коллегия из шести офицеров — ей полагалось заниматься всеми делами Украины. Гетман Скоропадский, понимавший, что такое установление нарушает сам смысл договора с Хмельницким, от переживаний скончался.
Полуботок Павло Леонтьевич, 1660—29.12.1723, Петербург (крепость). с 1706 г. черниговским полковник. Сторонник автономии украины, ратовал за восстановление гетманщины (отмененной после измены Мазепы) и за ликвидацию малороссийской коллегии, за что выл посажен в Петропавловскую крепость
Новым гетманом избрали Павла Полуботка, которого Петр не любил и видеть в качестве гетмана не хотел. Из Малороссийской коллегии между тем стали спускаться казакам универсалы, призывающие доносить обо всех злоупотреблениях, обращены они были к казачьей черни. (Ничего не напоминает? А как же времена Ивана Третьего Васильевича и его сына Василия? Лишение самостоятельности Новгорода и Пскова?) Начались беспорядки. Полуботок, дабы безобразия прекратить, разослал свои универсалы, призывающие к повиновению. Этим он нарушил русский закон, что рассылать такие универсалы имеет право только одна Малороссийская коллегия.
Тут объявилась еще одна новость: в казачьи полки стали назначать полковников из России, а из коллегии пришло обращение ко всем казакам просить у царя, как милости, чтобы суд в Малороссии производился по великорусскому Уложению и по царским указам. (Не правда ли, еще одно совпадение с теми далекими временами?) Самого гетмана с его писарем вызвали в Петербург и учинили допрос. Полуботок клялся, что, рассылая свои универсалы, заботился лишь, чтобы не случилось мятежа. Ему совали в руки полученные коллегией жалобы от населения. И хотя эти жалобы были бездоказательными, Полуботок вместе со всеми сопровождавшими его казаками оказался в крепости. Петр решил обвинить его в государственном преступлении, чтобы — наконец-то — разделаться с казачьей вольницей и привычными ей правами.
Государственные преступления он замечательно видел во всем, не пожалел даже уничтожить собственного сына царевича Алексея (1690–1718), увидев в его действиях государственную измену: испуганный нелюбовью отца царевич решился искать спасения на Западе — за что и получил наказание. Петр не убил царевича своими руками, как это сделал Иван Васильевич Грозный. Он устроил суд из духовных и светских лиц, постановлением суда Алексей был приговорен к смерти. В день исполнения приговора царь вместе со своими приближенными посетил каземат, где царевича напоследок снова пытали. От чьей руки он принял смерть, никому не известно, но ясно одно — в присутствии отца. И если Петр не пожалел собственного сына, как он мог отнестись с пониманием и снисхождением к какому-то гетману Полуботку?
«Петр отправил в Малороссию майора Румянцева, — рассказывает Костомаров, — приказал ему собирать казаков и всяких людей и сказать им, чтоб они без всякой опасности для себя ехали обличать Полуботка; вместе с тем Румянцев должен был заручиться от малороссийских казаков заявлением, что ни они, ни малороссийское посольство вовсе не желают избрания гетмана, что челобитная об этом государю составлена без их ведома старшиною, что они желают, чтоб у них полковниками были великороссияне. Румянцев, оказавший уже Петру вместе с Толстым важную услугу доставкою из Неаполя беглого царевича, и теперь в Малороссии исполнил царское поручение так, как только мог угодить Петру. Он извещал, что в разных малороссийских городах он собирал сходки и везде слышал отзывы, что простые казаки не знают о челобитной, гетманства не хотят вовсе и очень довольны тем, что им назначают в полковники великорусов, вместо природных малороссиян». Малороссия была приведена в одинаковое состояние с остальной Россией. Казачество стало переводиться на русскую службу под командованием русских полковников. Гетманства в ней более не было. Началась унификация. Но эта память о недавних свободах оказалась более живучей, она пробуждалась, когда государство начинало забирать себе еще более власти. Тогда и вспоминали о свободе. Впрочем, после смерти Петра, официально провозгласившего Московское царство Российской империей, история Московии завершилась, началась история совершенно другой страны, пережившей тяжелую эпоху дворцовых переворотов, пока у власти не оказалась сначала Елизавета Петровна, а затем и Екатерина Великая.
Елизавета Петровна (1709–1761) вступила на престол 25 ноября 1741 г. после дворцового переворота, короновалась 25 апреля 1742 г., умерла в 1761 г. Екатерина II (1729–1796) — российская императрица в 1762–1796 гг. также после дворцового переворота
Страну эту, Российскую империю, совершенно неслучайно в демократически настроенных кругах называли не иначе как тюрьмой народов. В этой стране, в огромном географическом застенке, начинавшемся на Балтике и завершавшемся на берегах Тихого океана, оказались буквально все — татары, эскимосы, литовцы, эвенки, украинцы, чукчи, поляки, все, даже сами великорусы. Что уж говорить о народах, если в этом застенке оказались и личности выдающиеся, занимающие высокие посты. Они были точно такими же рабами, если пытались сделать что-то полезное для этой страны. Для страны, а не для тех, кто находится у власти. Судьба фельдмаршала Мини ха, видевшего на своем веку несколько государей и государынь, тому свидетельство.
Миних (Бурхард Кристоф), граф, военный и государственный деятель, генерал-фельдмаршал
«В судьбе этого человека, — не мог не воскликнуть Костомаров, — много трагического — в своих широких видах на пользу России он постоянно встречал препятствия от самой России. Узкое правительство Анны Ивановны, руководимое недалеким умом герцога курляндского, заключает некстати мир, разбивающий вдребезги все плоды военной деятельности Миниха, и празднует этот унизительный мир как великое счастливое событие; один Миних чувствует, что России надобно не радоваться, а сетовать, но должен, однако, скрепя сердце, молчать и зауряд с другими радоваться и торжествовать, а завистники и клеветники, всю жизнь не дававшие ему отдыха, замечая в нем недовольство, приписывают его только невозможности достигнуть своих собственных эгоистических целей! Анна при смерти; придворные льстецы, угождая ей и думая предупреждать ее тайные желания, обращаются к ее любимцу с просьбою принять по смерти императрицы регентство; Миних, ненавидевший и презиравший временщика, понимал из предшествовавших событий, что если государыня выздоровеет, то не простит ни малейшего неуважения к ее любимцу, — и должен был не только пристать к льстецам, но даже стать во главе их и просить Бирона о том, чего внутренне не хотел! Через 20 дней, по просьбе утесняемой регентом матери императора, он низверг регента, но вместо благодарности встретил от восстановленного им правительства недоверие, подозрительность и противодействие своим советам. Миних устранился, а его не переставали подозревать и не любили. Наконец, совершается новый переворот, и Миниха, ни в чем не повинного, уже совершенно отстранившегося от государственных дел, арестуют, ведут на эшафот и отправляют в тяжелое заточение. Какое опять наступает трагическое положение! Его натура в силах нести непомерные для других труды, перетерпевать лишения и оскорбления, как никто иной не в силах, но бездеятельности вынести не может; он пишет и посылает из своей грустной темницы проект за проектом, в видах то того, то другого предприятия в пользу России, указывает на все, как на продолжение или на окончание того, что замышлял Петр Великий, просит себе свободы настолько, чтобы мог потрудиться для России, — все напрасно: власть глуха к его молениям, его проектов не читает властительница, во все свое царствование избегавшая всякого серьезного чтения; ему, наконец, запрещают писать, отнимают у него бумагу, перья, чернила, грубый караульный подсматривает за ним как за опасным государственным злоумышленником… и в таком ужасном положении томится страдалец двадцать лет! И что же? „Не было дня, чтобы я не находился в светлом расположении духа“, — сознавался он по выходе из заточения. Какая сверхчеловеческая сила духа! С веселым лицом шел этот человек на эшафот, не зная еще, что милость императрицы заменит для него колесо ссылкою; не унывал он и в ужасных стенах пелымского острога: везде и всегда — равен себе самому! Наконец дожил он до освобождения. Но трагизм не покидает этой личности и после. Как не назвать трагическим, в ряду противоположных явлений, доходящих отчасти до комизма, положение, когда старый фельдмаршал выбивается из сил, чтобы спасти государя, которому обязан возвращением к жизни, и не может по причине ничтожности души этого государя и его сателлитов! Старику остается бессмысленно смотреть на звезды, когда последний спасительный совет его был отвергнут! Он отдается Екатерине. Трогательно великодушие новой государыни!
Теперь, уже в восемьдесят лет от роду, для него, казалось, наступала эпоха, когда он мог сойтись с властью, — но и теперь не кончился трагизм для судьбы этого человека. Казалось бы, с кем легче мог сойтись Миних, как не с Екатериной! И что же? Мы видим, что она предоставила ему строить гавани и каналы, окружила его внешним почетом, ценила его личность, слушала со вниманием, но тут же и скучала от его старческих предположений и даже не содействовала успешному окончанию его инженерных и гидравлических работ в такой степени, как он желал и требовал. Он все-таки чувствовал, что он — уже лишний! Отсюда — его желание удалиться на родину и там дожить в безвестности. Едва ли в русской истории можно указать личность, в судьбе которой было столько трагизма, как личность Миниха!»
Уж если Миних оказался в положении гонимого, а затем — ненужного, что ж говорить о людях самого простого звания?
Пугачев Емельян Иванович (1740 или 1742–1775) — предводитель Крестьянской войны 1773–1775 гг.
При Екатерине Второй, большой почитательнице Вольтера, вольности были доступны только дворянскому сословию, остальной народ свобод не имел вообще. Он был совершенно бесправен. Так что неудивительно, что на разинском Яике в один из тяжелых для народа годов появился новый казачий атаман — Емельян Пугачев. Несколько лет Емельян держал в страхе южные и восточные губернии России и едва не дошел до Москвы.
Себя Емельян именовал чудом выжившим царевичем Петром Третьим, на самом деле убитом по приказу Екатерины Великой в Ропше, и некоторые даже находили, что он держится по-царски и лицом на Петра похож. Из своего стана Пугачев рассылал «прелестные письма» к самым разным слоям бесправного населения — рабочим уральских мануфактур, крестьянам, солдатам (тоже набранным на бессрочную службу крестьянским сыновьям). Смутить ему удалось огромный край, для начальства и дворян настали черные времена. Но и Пугачеву не удалось сделать больше Разина: восстание рассыпалось, предводители были казнены.
В отместку Екатерина до конца разобралась с казаками: Сечь была добита, казаки расселены по всей южной границе, им оставалось лишь занять правильную позицию — против власти или за власть. Они избрали сотрудничество. Казацких бунтов больше не было. Были волнения общенародные.
По сути, бунты стали единственным народным способом сказать своей власти, что она неправа. Зрелище это было, конечно, жестокое, но иного проявления несогласия при полном отсутствии права голоса народ найти не мог. Так что не стоит так удивляться, что Костомаров был в восторге от манифеста 1861 года. Это была возможность начать медленный процесс превращения рабов в людей. Конечно, он понимал, что манифест не снимет множества проблем, но он хотя бы возвращал личную свободу. Для историка худшим сценарием развития событий был бунт, который все разрушал, уничтожал, но ничего не разрешал. Не столь важно, кто был его организатором — крестьяне, рабочие, разночинцы, студенты, дворяне. Сделать лучше после того, как сделано хуже, не получалось ни у кого. Вот в чем, видимо, его страх перед революциями. Сначала провозглашаются свободы, удовлетворяются амбиции, народ утоляет жажду крови, а потом наступает деспотия. Даже если революция победила. Если она не победила — начинается время реакции, то есть уничтожения тех свобод, которые существовали до начала событий. Он не дожил ни до первой русской революции 1905 года, ни до революции 1917-го, ни до последовавшего октябрьского переворота. То, что в России возможен именно наихудший сценарий, он предполагал. Народ, который на протяжении всей его истории держали в рабстве, не сможет остановиться, пока полностью не вычерпает свободу, до дна, до последней капли крови. Этого он и боялся. Вся надежда была на разум просвещенных монархов. Манифест был только первым шагом государя к его народу. Нужен был второй, упреждающий всякое революционное возмущение, реформа самой императорской власти сверху. Этого, как мы знаем, не произошло. Счастье, что Костомарову это так и осталось неизвестным…