Наступил второй день свадьбы. Заведён у мужиков такой обычай. Как только утром продерут глаза, так скорее всего вздумается им о похмелье, как бы починить свои трещащие с похмелья головы – идут туда, где испортились.
Рано утречком в доме Савельевых, собралось уже много мужиков, которые уже опохмелились, которые этого ждут. Василий Тимофеевич Муратов, со вчерашнего перегара, долго умывался, утрезвляя свою изрядно трещавшую голову водой. Умывшись он стал напяливать на себя рубаху, растопырив кверху руки, продев их в рукава, неторопливо стал рубаху накидывать на голову. В этот самый момент ему предложили опохмелиться. Василий Ефимович подал ему стакан с самогонкой: «Тимофеич – держи!». Не закончив облачение, Тимофеевич взял стакан рукой и тут-же выпил. Со стороны казалось, что не Тимофеич выпил из стакана-то, а растопыренная его рубаха: головы его не было видно, она была рубахой как-то призакрыта, а из рубашечьей прорехи виднелся только его нос. Из стакана вылил Тимофеевич туда под нос, и закуска пошла, только после всего этого, он закончил возню с надеванием рубахи.
Дядя Федя уже как следует опохмелившись, пошёл проведать молодых. Расхлебянив дверь настежь он непрошено вломился в мазанку. «Эй, вы еще нежитесь?», – крикнул он, и чтобы, чем-то проявить свою любезность к молодым, он не нашёл больше ничего, как бесцеремонно, сдернуть с них одеяло. От неожиданности такого поступка молодая, стыдливо застеснялась, поймав рукой окраек одеяла и стала одеялом снова укрываться от посторонних глаз.
«Вставайте! Там давно опохмеляются, а вы все еще спите» – надоедливо тормошил Федя молодых, которые не особенно были рады его приходу.
А между тем, изрядно опохмелившиеся мужики, стали состязаться кто в чем силён и искусен. Ларион, так тот демонстрировал перед весело шумевшими мужиками, прочность своего широкого лба – выпив самогону, он пустой стакан кок об лоб и стакан разбивался, осколки со звоном летели на пол. Потом, Ларион велел затворить избную дверь. Затворили, а он, разбежавшись как треснет своей головой об дверь, и та растворилась настежь.
А на полу, ухватившись за скалку состязаясь в силе, тянутся Осип с Яковом: кряхтят, тужатся друг другу не поддаются, каждый хвалясь своей силой не сдается, пыхтят краснея, напрягаются, возятся словно медведи на «Медвежьей свадьбе!». А развеселившиеся мужики клича подзадоривают: «Тяни Яков! Осип не зваться!».
А мужики по моложе, проворные на шутливые проказы, выйдя во двор и не зная чем-бы позабавится, и надумав, пусть мол идут по дороге люди дивятся и знают, что тут свадьба, волокли на крышу дома сани, взгромоздив установили их на самом коньке.
За столом в избе двое опьяневших пожилых мужика запели свою, видимо любимую, песенку:
«Самогончиком, ончиком – опиваются!
Под забором, бором, бором – все валяются!
Под напором, пором, пором – поднимаются!
Своим ходом, ходом, ходом – отправляются!
Ближе к дому, к дому, к дому – направляются!
По-телячьи, лячьи, лячьи – упираются!
По дороге, роге, роге – спотыкаются!
Беспричинно, чинно, чинно – чертыхаются!»
После изрядного опохмеленья, во время которого выпито немало самогонки, но это все не в счёт, а в счёт идут только пиры. Вскоре, в доме Савельевых собрались созванные сватом Ванькой, родные. Нарядной толпой, грызя семечки и орехи, направились в гости на пир к свату – в дом невесты.
После выпитых двух стаканов, мужики к этому времени, изрядно уже опьяневшие от опохмелья, решили петь песни. Первую они запели «Шумел, гремел пожар московский», (голоса у них были как на подбор басы и тенора), и все подхватили песню так дружно, азартно и громогласно, что от содрогания стекло в окне тренькнуло, осколки со звоном попадали наружу. Гости от удовольствия рассмеялись, а сват, сделав кислую на лице гримасу, смолчал, скрыв своё недовольство. Под общий шум и смятенье вдруг, во всю избу, раздался звон разбитой тарелки. Это жених с силой и усердием грохнул пустой тарелкой о стол. Все зашумели, захохотали, зааплодировали. Невеста принаклонив голову, стыдливо покраснела лицом, у свахи матери невесты, на лице появилась улыбка довольства. Издревле, в селе, ведётся такая традиция и заведён такой обычай: на второй день свадьбы, после проведения первой брачной ночи, жених в знак «целостности и честности» невесты до замужества, на пиру называемом «Почестный» бьёт тарелку. Так и здесь на этом пиру было. После «боя» жених несколько раз принимался целовать свою невесту, теперь уже законную жену.
Ещё пуще развеселившись, гости шумели, выпивали не очередную рюмку, смачно закусывали. Намасленные об закуску пальцы обтирали о головы, а волос всё примет. Задорно улыбаясь чмокая и чавкая, гости взаимно отпускали направо и налево короткие смешки, шумели и гоготали. Под мелодично тягучую песню «Под высокой душистой сиренью!». Две говорливые свахоньки приступили к своему полагающемуся на пирах обрядовому делу – стали «сыры молить». Поочерёдно подходя ко всем гостям, к каждому по отдельности, они предлагали выпить рюмку самогонки, а молодых поздравить и чем-либо одарить их. А молодым-то много кое-чего надо будет. И «на мыкальник», «на чикальник», «на птыкальник» и прочее, о которых так азартно и скороговорочно наговаривали свахоньки. С пьяной смелостью и бесстыдством наседали на каждого из гостей, требуя позолотить тарелку, которую они держат перед носом гостя. Из гостей пьяные бабы шли с песнями, обнявшись, взаимно сцепившись друг с другом шли колыхающим фронтом, едва помещаясь вширь дороги, улицы, тягуче распевая песню. Степенные же мужики и бабы во главе с Василием Ефимовичем сдерживая себя от излишней рюмки на пиру, по улице шли небольшой толпой, деловито переговариваясь между собой, нарочито показывая свою нарядную одежду. А Василий Ефимович с Любовью Михайловной возвращались из гостей от сватьев, полу трезвыми из-за того, вслед им придут к ним гости от сватьев на пир, надо быть готовым.
Не успели Савельевы, как следует подготовиться к пиру: расставить столы, подготовить и разложить закуску, как гости уже пожаловали к ним на пир.
– Здорово ли живёте! – поприветствовал вошедши первым Никита.
– Проходите, проходите, дорогие сваточки, садитесь за столы, – под напором гостей, пятясь задом, приглашали гостей Любовь Михайловна.
– Пройдём! Ваши гости! – отвечали степенно гости-старички раздеваясь, вешая одежду и картузы на гвозди, на множество гвоздей, предусмотрительно вбитые в стены Василием Ефимовичем. Давнишняя пословица говорит «Гостей по одежде встречают, по уму провожают». Вот и на сей раз, бабы сродницы Савельевых принимая и встречая гостей с любопытством разглядывали их наряды, они интересовались кто в чём одет пришёл. Среди пестроты бабьих нарядом пахло сундучной прелью и затхлостью слежалой одежды. Гости принесли с собой не только массу словесных приветствий и почтительных раскланиваний, но и полный букет запахов слежалых нарядов от сладко-кислого, яблочного до горько-приторного, нафталинного. Наряднее всех, пожалуй, вырядилась Дунька Захарова, на голове цветастый платок, на ней была надета добротная шерстяная юбка и канифасовая кофта с брыжами, на рукавах и груди искусно и вычурно волнисто сделанными во всю грудь из рюшки. На ногах хромовые полусапожки. У баб от дунькиного наряда в глазах зарябило. В качестве гостя сюда пришёл и Николай Ершов. Пока остальные и близкие гости здороваясь раскланивались, Николай решил в первую очередь закурить:
– Ты что, в избе-то куришь! – упрекнул его Николай Смирнов.
– Я в трубу.
– Ты лучше сам залезь в трубу и оттуда дыми, – оборвал его Смирнов.
– Вот где ты мне попалась! – провозгласил Ершов, подходя к Дуньке.
– И что ты каждый раз пристаёшь как банный … – оскорблённая перед людьми, словами укротила его Дунька. – Некогда мне с тобой антимонию разводить, – насмешливо добавила она.
– И вообще, не мешайся как бобик, у нас под ногами, – сказанул ему и Смирнов, подлаживаясь к Дуньке и стоя около её.
– Болтается около меня как бельмо на глазу! – оскорбительно-нелестно бросила Дунька Ершову прямо в глаза.
Меж тем, гости рассаживались за столы, занимая каждый себе надлежащее место.
– Куманёк, подвинься. Можно я с тобой рядом сяду? – спросила Дунька у Николая Смирнова, подъефериваясь к нему ближе. – Он мне кумом доводится, нас с ним поп крестил в одной купели! – объяснила.
– Можно, а ты думала нет! – охотно согласился тот.
Усадив Дуньку около себя, Смирнов сказал:
– Эх, какая у тебя концепция-то! – и что-то смешное, и любезное шептал ей в ухо. Она заинтересовано, с любопытством, искосив глаза, пытливо прислушивалась к его шёпоту, задорно улыбалась, плотно сжав губы.
– Ты её больно-то не соблазняй и не уговаривай! – не скрывая ревности заметил Смирнову Ершов, сидевший как раз напротив его.
– Да катись ты колбасой отсюдава, да больше сюда и не заглядывай со своим грязным носом в калашный ряд. Не суйся – ты ещё мало каши ел! – находчивый в словах обрезал Смирнов Ершова.
И Смирнов снова, припав к Дунькиному уху, щекотя усами его, шмелём гудит ей над ухом, шепча о чем-то весьма забавном. Она в улыбке, слегка наморщив нос, мелкими кивками стала выказывать своё согласие.
– Он что на тебя всё время нападает? – спрашивали мужики Ершова, любопытствуя о причине неприязненного отношения к нему со стороны Смирнова.
– Мы с ним противники с детства. Ещё в ребятах не раз мы с ним дрались, вот он и помнит.
– А не из-за Дуньки? – спросил Ершова Никита.
– Да малость и из-за Дуньки. Я к ней и так и сяк, добра желаю, а она ко мне всем задом. И уборку взялся у неё исправлять, пахать, сеять и прочее, а она этой моей милости не понимает. Ну, как хочет. Опосля не кайся. Придёт время – ни кстись, ни молись – не пожалею! – нарочно громко, чтобы Дунька слышала.
– Какой добродетель нашёлся! – дошло до уха Ершова насмешливое слово Дуньки.
При этом издевательском по отношению к Ершову слове Дунька как-то злобливо повернулась на месте и своим толстым задом выдавила стекло окна в доме. Дунька, застеснявшись, приутихла, боясь, как бы её неосторожность в отношении окна не заметил хозяин дома.
Меж тем подносчики подносили гостям уже по второму стакану. Дядя Федя, потчуя, уговаривал выпить гостей. Для формы и приличия гости вежливо относили ему, церемониально прикладывая к стакану два сложенных вместе пальца. Дядя Федя охотно принимал эту почесть и стакан за стаканом опрокидывал в свой рот, не забывая, конечно, и о гостях. А Ершов, выпив второй и закусив, изрядно осмелев, продолжал своё изреченье по поводу их отношений со Смирновым.
– Я давно заметил и раскусил, что Смирнов-то в мой огород камешки бросает: не мытьём, так катаньем берет. Вот давно у нас с ним такая катавасия идёт. – Но попадётся, да попадётся он мне где-нибудь в узком месте, да под горячую руку. Не спущу! – угрожающе торочил Ершов, вызывая у мужиков только смех, потому что получается, как в басне Крылова: Моська угрожающе лает на Слона. Над этим-то, надрываясь, хохочут мужики, поджав животы, катаются со смеху.
– Слушай, Николай Сергеич, а как же насчёт Дуньки-то? Неужели ты от неё отступишься? – спросил Ершова Никита.
– Временно приходится отступиться. А видите ли, какое дело-то, только по пьянке я вам мужички, расскажу в чём секрет-то! – понизив голос Ершов стал открывать свою тайну. – Моя баба как-то распознала, что я с Дунькой задумал «шуры-муры» завести, она сходила к какой-то знахарке и мне невст раздобыла. Я и так, и сяк, а мой ровесник одно «шесть часов» показывает. Думаю: «Вот так тебе фунт изюму!» Если бы я узнал, какая ведьма это мне подделала, я бы ей голову отвернул и чертям на рукомойник отдал.
– Ну, а как теперь насчёт этой самой невст? – поинтересовался Никита.
– Теперь всё в порядке. Продействовало это ведьмино снадобье с неделю, а потом прошлось как рукой сняло. Я ведь тоже не лыком шитый, а хреном делан: на злое снадобье я своё снадобье изобрёл.
– Какое же? Скажи, если не секрет! – любопытствовали мужики.
– Во-первых, овсяную кашу ем, сырые яйца пью, сахару без нормы ем. Вот только, мужики, не знаю, где бы достать шпанских мух и бобровый струи. Тогда бы я и вовсе злополучной знахарке прямо в глаза бы сказал: «А хреника тебе в правый глаз не хошь, чтобы левый не моргал!» – горделиво сказал Ершов.
Мужики, заинтересовавшись рассказом Ершова, скрытно, чтоб он не догадался, насмешливо хихикали, а то и хохотали прямо в открытую, зная, что он не подозревает, что над ним, подшучивая, смеются. Ему же кажется, что мужики ему поощряют. Между тем, сам хозяин дома Василий Ефимович, изрядно развеселившийся от выпивки, громогласно и властно управлял всем ходом пира. Среди прочих людей и гостей всюду мельтешилась его красная сатиновая рубаха-косоворотка, всюду виднелась серебряная цепочка, прицепленная к часам в кармашке жилета и волнами растянута во всю грудь. Почти беспрестанно слышался его властно-повелительный голос, в песнях особо выделялся и разносился по всей улице из открытых окон возницы его басовито-зычный голос. Иногда он одиночно пускался в пляс, припевая свою любимую песенку «Устюшенька, моя душенька!» Сильный, бодрый, упитанный, полное, холёное, чисто выбритое лицо, пышные чёрные усы, обличием схожий на барина, в полном расцвете творческих сил, на тридцать седьмом году своей жизни он, как говорится, в коренном дрызгу! В селе Василий Ефимович среди мужиков пользуется большим авторитетом и уважением.
Среди шума и пьяной кутерьмы слышалась песенка, петая Дунькой Захаровой: «Трубочиста любила, сама чисто ходила во зелёный сад гулять!» Как бы соревнуясь с ней, Николай Смирнов пропел свою любимую песенку: «Эй, вы, ребята! Эй, вы, кадеты! Не робейте никому! Я под солнышком иду!» – слышалось его задорное пение. И вынув из кармана пачку папирос «Стенька Разин», Смирнов, закурив и ухарски пыша дымом, запел «Хаз-Булат», и, бросив эту песню на первом куплете, вздумалось ему запеть другую:
– Как это запевается, песня, в которой поётся «В хуторочке жила молодая вдова», – допытывался Смирнов у соседей по лавке, где он сидел.
– Нет, давайте споём «Коробушку, коробушку»! – требовательно голосила Дунька.
Эту песню, причём под гармонь, спели сполна, пели всем пиром, не пел если только один Яков Забродин.
– Все поют, а ты что молчишь, сидишь как пень среди леса! – приставая, наседал на Якова сидевший по соседству с Яковом Алёша Крестьянинов и, вертляво болтая своей головой, уговаривал, чтоб Яков пел.
– Погоди, выпью! – отговариваясь от назойливого Алёши, Яков взял со стола наполненный самогонкой стакан, выпил, а выпивши, как обычно, зычно крякнул и, вместо того чтоб закусить, зубами хвалебно, показывая своё искусство, разгрыз край у стакана.
– Ты что пьёшь, а не закусываешь? – спросил его Алёша.
– Я что сюда жрать пришёл, что ли?! Что мы не едували, что ли?
– Ну, давай песню петь! – не отступал от Якова Алёша.
– Я бы пел, да не умею, – признался Яков.
– А научиться хочешь?
– Конечно, хотелось бы!
– А хочешь я тебя научу?
– Я и больно бы рад!
– Ну, так слушай мою команду! Делай рот корытом.
– Ну, сделал! А дальше что? – детально подчиняясь научениям Алёши, наивно, но с хитрецой отвечал Яков.
А Алёша продолжал:
– Набери в себя побольше воздуху!
Яков, вдохнув в себя с доброе ведро воздуха, напыжился, щёки его надулись словно мячики, залоснились от пота, глаза из густой заросли ресниц и нависшихся бровей вылупились.
– Теперь старайся с силой воздух выдыхать из себя, а где надо – вдыхать в себя. Производи при этом разные звуки, приглядываясь и прислушиваясь к остальным поющим около тебя людям, и у тебя получится песня.
По Алёшиному указанию Яков исполнил всё в точности и так сильно рявкнул во всю комнату, что от содрогания воздуха висевшая в углу у потолка стеклянная лампа упала на пол и разбилась. Все разом дружно ахнули смехом. Хозяин за разбитую лампу Якову не выговорил, он только велел Ваньке подобрать осколки и выбросить их.
– Кто во время выпивки не поёт, тот скоро пьянеет! – продолжал разговор о пении Алёша, уже с научной точки зрения поучая Якова.
– Ну, и что за беда, – не возмущаясь, отозвался Яков, – для того и пьют, чтобы спьяниться, а кто не хочет пьяным быть, тот не ходи по свадьбам! – заключил Яков.
Меж тем, один подвыпивший старик-бородач, задумав чем-либо привлечь к себе внимание людей, сидя за столом, пропел свою, видимо, любимую песенку: «За работу мы не дорого берём. Мы до смерти работаем, до полусмерти пьём!» и уже без напева добавил: «Работаю за семерых, пью за пятерых, а ем только за троих».
Наряду с изобильным угощением самогонкой по сельскому обычаю гостей стали угощать обедом. На столы подали горячие, прямо из печи щи со свининой. Яков, не попробовав и не подув в ложку, с особым азартом и аппетитом щи залпом вылил из ложки в рот. Нежная кожа во рту облезла пелёнкой. От боли зажав рот ладонью, Яков грозовой тучей вылез из-за стола, направился к выходу. По громкому топанью его разлапистых ног можно было определить, что он сильно обиделся на то, что не предупредили, что щи сильно горячи. Он решил после этого больше не знаться с хозяевами этого дома. Николай Ершов же, сидя за другим столом, дождавшись, когда щи остынут, напористо принялся за них, поддевая ложкой кусочки свинины, он так старательно увлёкся едой, что не чует, как с него градом катится зернистый пот, и не заметил, что произошло с Яковом.
– Митьк, дай закурить! – спросил Гришка, когда обед закончился гречневой кашей.
– Поменьше надо петь, а свой иметь! – заметил ему Митька.
– Я своего-то не успел натяпать, в печурке сохнет.
Выдерживая свой капризный нрав (какие обычно бывают у этой категории людей), гармонист, отдыхая от игры и набираясь сил, в подвыпитии молчал, молчала и его гармонь, а вот наступил момент – и гармонь внезапно рявкнула, так призывно и требовательно, что из-за столов смыла целую дюжину мужиков и баб. Первыми в пляс пустились Смирнов и Дунька. Запястьем левой руки упёршись в бок, в правой руке над головой носовой платочек, махая им, кружась на одном месте, она павой прошлась по свободному от людей полу и, лихо притопнув ногой, кружась, пошла в пляс. А Смирнов, обхватив свою талию руками, по-молодецки присвистнув, по-щегольски присев и фигуристо выламывая ногами замысловатые вензили, тоже пустился в пляс. Сам Василий Ефимович, видя, как лихо отчеканивает ногами его друг Смирнов, выскочив со своего места, раскрасневший от выпитого, во всю ширь растопырив руки, турсуча локтями в пышные разопревшие бабьи груди, он задом расталкивал неподатливый народ: гостей и глядельщиц. Стараясь расширить круг, он властно и требовательно кричал: «Шире круг! Шире круг! Раздайтесь пошире! Вам говорят!» А Смирнов и Дунька, подзадоренные хозяином, плясать принялись ещё азартнее, не жалея подмёток, молодцевато притоптывая ногами. В общую кутерьму пляски вступили ещё с полдюжины баб. По растревоженному кружащимися бабьими сарафанами воздуху понесло по избе сладковатым бабьим потом вперемесь с неприятным запахом нафталина.
Наплясавшись до устали, запыхавшийся Смирнов подошёл к гармонисту и требовательно попросил: «Дайка сюда гармонь-то!» Гармонист недоуменно выпустил из рук свою гармонь. Николай Фёдорович, впервые взявши в руки гармонь, заиграл на ней так виртуозно и залихватски, что все прислушались, прекратив пляску. Он оказался не только искусным плясуном, но и спецом владеть гармонью. Хотя в его игре и не было привычных сельскому слушателю мелодий, но было есть чего послушать. Под его музыку даже расплясался молчаливый и неповоротливый Гришка, которого тут же уняла жена:
– Перестань, сатана, от трезвого-то слова не дощупаешься, а тут откуда что взялось!
А за столами пьяные безудержно и надоедливо лезут к молодым целоваться, слюняво разевая рты который раз уже поздравляют:
– С законным браком! Горько! Живите душа в душу!
Всюду, куда ни глянь, сузившиеся от бесстыдного смеха глаза, пьющие сквозь зубы рты, неторопливо жующие рты, маслено-слюнявые губы, весёлый скал зубов, обращающие направо и налево вертлявые головы, любопытные взгляды, скромные словечки, гмыканье и усмешки, задорное бабье хихиканье и по-жеребячьи мужское гоготанье и прочие свадебные атрибуты. Заискивающее мужское подмигивание, любезные вненарок поцелуи и нахальное щупанье.
– Убери свои грабли-то, куда лезешь!
– Чай у меня свой не хуже тебя, вишь, он у меня какой – козырем смотрит!
– А ты звездани ему по брылам-то, он и не полезет!
– Эх, я вчера снова Гришку и отбузовала!
– Эт ты за что его?
– Так, за дело: не напарывайся до такой степени. Мало того, что налыгался до свинства, что едва до дому я его дотащила и едва в избу впёрла, так он весь облевался, обваландался весь, едва отмыла. А легли спать, так он уснул как мёртвый и, как дохлый телёнок, всю ночь проспал – до меня ни разку не дотронулся. Вот за что! – чистосердечно призналась молодая баба, жалуясь на своего Гришку соседке по лавке.
– А мой Митька вчера ночью чуть не подох. Вчера на пиру-то налопался, как свинья, бесчувственно, до шлёпка, а ночью не то притворился, не то на самом деле присудобился помирать. Лил себе в глотку-то без меры, а закусывать – не закусывал. Вот и приспичило. Я в испуге выбежала на улицу, заорала «Митька умирает!», народ взбулгачила, людей взбузыкала. Спасибо, люди помогли, кто водой холодной отливает, кто молоком отхаживает, а бабушка его крапивой похлыстала, волдырей ему понаставила, так общими усилиями и спасли его. А то бы нынче не о пире заботились бы, а о поминках хлопотали бы.
Да, вино без жалости валит мужика, в приволье он напивается до одури, беспомощно валится врастяжку, а утром бредёт на опохмел. В общем, повальная пьянка, пьянка в повалуху! К концу пира некоторые гости накулюкаются так, что становятся совсем немощным. Одна баба с непривлекательной физиономией, подходящей для исполнения роли ведьмы или бабы Яги, раскосматившись, совсем одуревшая от самогонки, настойчиво уговаривала соседку петь песню:
– Я не умею! – скромно отказывалась та.
– А ты сделай рот варежкой, разевай его шире варежки и пой!
И это не подействовало на неспециалистку в пении песен, скромницу. А та решила, чтоб чем-то привлечь к себе внимание всех присутствующих на пиру, удивить и перещеголять всех своим искусством, дико визжа, она демонстративно взобралась на стол, ногами швыряя с него тарелки с закуской, она стала ошалело плясать, а в завершение всего этого она подняла выше колен подол своего сарафана, обнаружив при этом свои розовые ляжки. Молодёжь стыдливо отвернулась, а пожилые, да и муж её с ними дико загоготали, и пьяные, лоснящиеся от жары и самогона их рожи расплылись в гаденьком хихикающем поощрительном смехе. После скотской, поганенькой выходки эта баба принялась ругаться с той бабой, которая сидит полутрезвой и не подчиняется полуприказам участвовать в её диком веселии. Назвала её трезвой дурой. Та, видимо, находчивая в речах, дала ей отповедь: «Чья бы корова-то мычала, а твоя-то бы молчала!» Это слово в корне не понравилось разбушевавшейся бабе, между ними завязался спор, а спор перерос в драку. Они, взаимно вцепившись друг дружке в волосы, начали таскаться, волтузиться, обоюдно стараясь повалить противника на пол и задать пинка. Разнять их удалось только их мужьям, спокойно наблюдающими эту сцену до этого со стороны.
По домам с пира пьяные возвращаются на карачках. Некоторые будучи уже совсем пьяными и еле держатся на ногах, но при уходе из гостей «на дорожку» просят ещё, чтоб ему подали «подожок», сознавая всё же, что, переступив порог дома, где был пир и вино лилось рекой, он, уйдя домой, уже не увидит выпивки до самого утра – до общего опохмеленья.
– Уж не выламывайся! Чай, знают попа и в рогоже! – обрушилась на своего Гришку его жена, выпрашивающего на дорогу выпить последний, завершающий стаканчик. – Налил зенки-то! Пошли домой! Лукавый! – тыча кулаком в загорбок, силком вытуривала его за дверь. – Уж сытый, а всё просит. Зюзя! – ворчала баба на своего мужа.
Через чур пьяный Ершов, барахтаясь, валялся в сенях на голом полу. Он, видимо, беспризорно оставлен своей женой на произвол судьбы. Пьяно выкобеливаясь, он, видимо, ещё не совсем потерял свои чувства и, наверное, одним ухом, а всё же слушал, что происходит вокруг.
– И мне подайте выпить! Я совсем ещё трезвый, мне стыдно являться домой непьяному, – полусонно бормотал он, чтоб как-то привлечь к себе внимание распорядителей пира. Но его никто не слышал, и его просьба была бесполезно напрасной, как «глас вопиющего в пустыне».
Сердясь на то, что его никто не слышит и на него ноль внимания, он в адрес хозяев осуждающе брюзжал и погано ругался матом. Требование «выпить» всё же было услышано. По-свински пьяному Ершову всё же кто-то подал стакан самогонки. Он выпил и тут же из него всё выхлестнуло.
Только под самый вечер пьяные гости стали расходиться по домам, кто с песнями, обнявшись на пару с женой, кто, дико горланя и пьяно куролеся, тащится, еле передвигая ноги, забредая во все закоулки, качаясь, спотыкаясь, бормоча и матерясь, ошалело, очумело натыкаясь на мазанки и погребушки.
Как совсем уже свечерело, отоспавшись и несколько вытрезвившись, Ершов продрал глаза, встал, очумело огляделся. Зайдя в избу, он смело выпросил себе «подожок». Ему налили и подали полный гранёный стакан самогона. Он выпил одним залпом. Отказавшись от предложенной закуски, он только и сказал:
– Ну, я пошёл!
Выйдя от Савельевых и ковыляясь, дойдя до ворот Настасьина двора, Ершов, припавши к столбу, облегчённо опорожнился. Выпитый стакан «на старые дрожжи» Ершова стал «разбирать», и он, чуя новую одурь в голове, полубессознательно забрёл во двор, а потом очутился в пустующем Настасьином пристенке, забрался на печь и уснул, как дома…
Имеют же некоторые мужики способность и нахальство уговорить чужую бабу и соблазнить её, особенно, когда она пьяна и сама себе не хозяйка. Так и на этот раз Смирнов уговорил Дуньку, и они вместе, найдя себе место пристанища в темноте вечера вдвоём забрели в тот же пустующий Настасьин пристенок…
На третий день свадьбы в доме Савельевых снова общий опохмел. «Заботливые» мужики, спозаранку проснувшись с трещащими по всем швам головами, снова притащились к Савельеву на опохмел. А где опохмел, там воспоминания и рассказы о вчерашних происшествиях.
– От чего заболел, тем и лечиться надо, – поучал молодых мужиков один пожилой уже мужик по прозвищу Вагон, закусывая студнем после выпитого полного стакана самогонки.
– А я вчера в лыко опьяневшего Степашку еле до дому допёр, всё потаском его волок, – как о чём-то примечательном сообщил мужикам Никита.
– А я, знать, вчера, изволозил на себе новые брюки, уж меня баба-то! баба-то! – охотно поставил в известность о вчерашнем всех присутствующих один молодой мужичок, толкая себе в рот кусок неочищенной колбасы.
– А со мной, братцы, вчера произошла довольно-таки забавная картина, – неторопливо начал свой рассказ Ершов, после того как он с азартом выпил и смачно закусил. – Не помню, как меня черти занесли в пустующий Настасьин пристенок, видимо, был чрезмерно пьян, трезвого бы черти не занесли, – оговорился он. – Ну, значит, забрёл я в этот пристенок и залез на печь и там в углу пришипился, видимо, приготовился храпануть как следует. Вдруг слышу в сенях послышались шаги, я сильнее притаился и ни гугу. Слышу, в избу вламываются двое, в темноте не пойму кто, а чую – вроде мужик вдвоём с бабой. Впёрлись они в избу-то и начали приглушённо шептаться. Расположившись на кутнике, они зашебуршились, как мыши в коробу. Они своим делом так увлеклись и не подозревали, что я тут, и завозились. Я, любопытства ради, маскируясь темнотой, опёршись о подати, попялился доглядеть, кто и с кем, меня распирало и одолевало любопытство дознаться, кто и с кем. А самого неудержимо, как магнитом туда же тянет. Нет терпенья женское тело облапать хочется. Крайняя доска у полатей моей натуги не выдержала, с места съелызнула, и я со всего-то маху как грохнусь, да прямо на них и нахренакнулся. И поднялась тут невообразимая паника, кутерьма и суматоха. Я их испугался, что сердце в пятки ушло, а они, видимо, ещё пуще меня перепугались, да так, что впотьмах-то не поймут, в чём дело. Они, наверное, подумали, что на них сам чёрт с печи слетел. Они с испугу-то всполошились, вскочили с кутника и драпа! Я остался один, а когда со мной испуг-то прошёл и я немножко очухался, так рассмеялся, с хохота едва не лопну, хоть обручи на меня набивай – и грех, и смех, одним словом.
Николай Смирнов в это время поодаль от мужиков, разговаривая с Василием Ефимовичем о чём-то дельном, половину рассказа Ершова не расслышал, а потом заслышав, о чём речь, насторожился и понял, кто вчера помешал им с Дунькой и нагнал столько непредвиденной страсти на них. Покончив разговор с хозяином дома, Смирнов передвинулся поближе к Ершову и стал всячески над ним измываться, чтобы отомстить за вчерашнее.
– И чего ты тут, Кольк, рассусоливаешь как корова под седлом!
– Погоди, тёзк, вот выпью, потом скажу, – с наивностью в голосе отговорился Ершов.
– Да ты и так пьяный, вишь, весь побагровел!
– А почему ты меня считаешь пьяным-то, ты ведь меня не поил? – отпарировал Ершов.
– Я бы тебя попоил, да не знаю, из какого ведра ты пить-то будешь: из чистого иль из поганого? – всегда находчивый в крылатых словечках огорошил его Смирнов.
И пошёл Смирнов всячески унижать Ершова унизительными словечками.
– Эх, ты, осиновое дупло! Прясло огородное! Вятель соломенный! Да у меня веник в избе почётнее содержится, чем ты у себя же в доме! Пошарь во лбу-то, не спишь ли?! Чучело гороховое! Ещё насчёт баб соображает – овсяная каша, сахар, мухи струя. А я вот без всякой «каши» обхожусь, бессилием пока не страдаю и бабы на меня не обижаются. К Дуньке как банный лист к прилипаешь, а она тебе после нужника понюхать не даст!
Оскорблённый и униженный перед мужиками, которые хотя и не в открытую, а всё же посмеивались над ним, Ершов присмирел, он только и мог вымолвить в адрес Смирнова:
– Ты, тёзк, не подыгрывай на сахар-то, он и так сладкий!
– Сладкий, так и помалкивай – не суйся со своим кувшинным рылом туда, куда тебя не просят!
– Вчерашние гости нам уж и надоели, мы их едва выпроводили, – неосмотрительно высказался Василий Ефимович о вчерашних гостях, которые долго не уходили и колобродничали около его дома, не давая спокоя семье. – А вот этот гость вчера, знаете, чего отчубучил: взял да с пьяных-то глаз и напорол прямо у порога! – обличая сына Вагона Сергея в безобразии при его же отце.
Отец Сергея, вдруг вскипев, запальчиво и грозно выкрикнул на Сергея:
– Пошёл вон отсюда! Где жрал там и гадил! – негодующе кричал отец на сына, показывая этим свою власть.
Сконфуженный Сергей, повинуясь велению отца, забрав с гвоздя свою кепку, вышел из дома на улицу в обиде.
В этот третий день свадьбы предстояло сделать ещё по одному пиру, так называемому «званьё», на который приглашались уже не все родные, как на первые пиры, а только близкие сродники. Из-за того, что уже надоело «гулять» звату Ваньке, некоторые отказывались идти на пир. Василию Ефимовичу пришлось самому оббежать некоторых приближенных родных.
– Зову, зову, никак не могу дозваться! На пир и то не йдут, дивуй бы на помочь, – жаловался Василий Ефимович мужикам, которые пришли без всякого званья.
– А ведь свадьбу-то надо догуливать, ни середь же пути её бросишь, – сочувственно поддакивали ему мужики.
Гостей всё же набралось достаточное количество, пир в доме невесты состоялся. От свата толпа гостей так же нанесла ответный визит, всё так же было много шума, песен и вдрызг пьяных людей.
На четвёртый день свадьбы, в день её завершения Савельевы сродники пошли в дом невесты на пир, так называемый «за гребнем». Суть этого пира заключается в том, что по окончании его подвыпившие мужички во дворе свата подбирают разное барахло во главе с гребнем невесты, грузят его на тележку или салазки и торжественно и демонстративно выезжают со двора на улицу, и по дороге следуют в дом жениха. Иногда для эффекта тут употребляется и огонь, зажигают то барахло, что погружено на колеснице или на санях. Здесь полный разгул вакханалии и пьяной удали, тут ломаются и кочевряжатся кто во что горазд. Всю эту процессию сопровождает толпа зевак, а шествие замыкают пьяные гости и «молодые». Под исход свадьбы пьяные гости и гостьи начинают изысканно дурачиться, придумывая разные забавы и проказы. Песни уже все перепеты, от пляски уже прохудились подмётки, от ожесточённого топанья от обуви отлетели каблуки, так что наступила пора показывать свою удаль, кто во что горазд! Под исход недели решили пить вскладчину, справлять так называемые «перегулы». Толпой во главе с молодыми ходить по гостям из дома в дом, по родным, с той и другой стороны. И каждый день, конечно, не обходя, для опохмеления, дом Василия Ефимович.
– У вас каждый день то пиры, то выпивка, одной закуски на такую ораву, наверно, ненапасимо? – сочувственно высказалась Любовии Михайловне соседка Анна.
– Это бы всё ничего, да вчера не вовремя к нам гости нахлынули, а у нас уже всё подисход.
– Не мудрено и подисход! – сочувственно отозвалась Анна. – Было попито и закушено!
– Да, мы с этой свадьбой совсем замыкались, затверкались – вздыху не было, – продолжала Любовь Михайловна.
– Да и гости-то разные бывают, некоторые и вина-то не стоют, – высказывался о прошедшей свадьбе Василий Ефимович. – Иные посторонние сами в гости напрашиваются, да хайло-то и растопыривают на чужое-то. От них никакого добра не жди, а самогонку лопают, как на каменку льют, – укорял он некоторых не по сердцу ему нахальных гостей. – Да и ты не подскажешь, вовремя не умеешь! Сказала бы, что вся самогонка и больше нету, они бы и разошлись, а то я щедро подтаскиваю, а они пьют да пьют, руками-то так и ловят, так и ловят стакан-то. Эх, нет в тебе никакого догадку! – с укоризною наговаривал он жене. – Да ты и угощать-то не умеешь, от тебя и гости-то уйдут черезовыми. Надо уметь угостить и напоить гостей, – продолжал своё высказывание он. – Эх, и вина много вышло за свадьбу-то! Двадцать вёдер самогонки. Васька Абаимов из Майдана навозил, да сам сколько нагонял, да вина красного сколь покупал. Ну, зато и попили – есть, чем помянуть. За неделю-то кто только у нас не побывал, кто только не попил, кому было не лень, все заходили и пили вдоволь и закуски съели с целый воз. А сколько ночей я гнал в бане, корпел в дыму, коптел, старался, глаза все выело – и всё выпили – вот они как детки-то достаются! – заключил он.