Ванярх А.С.


Самородок. Книга первая «Иван»




Пролог

Далеко в степи, вдали от сел и поселков, словно заблудившаяся и осиротелая, стоит одинокая березка. Под свежими порывами холодного осеннего ветра ее ветки, нагибаясь почти к земле, поют тоскливые заунывные песни. Низко над землею бесконечными вереницами проносятся темно-серые тучи, из которых сначала одиночными каплями, а потом все сильней и сильней зашумел студеный и свирепый дождь. Небесная влага, подхваченная сильными порывами ветра, с остервенением хлещет по веткам и стволу дерева, стекаясь вниз к корням, где уже собралась довольно большая лужа. Посередине этого, постоянно движущегося, водного простора, чуть правее основания березки, возвышается холмик, чем-то напоминающий могильную насыпь. На заросшей бурьяном возвышенности лежит прогнивший снизу, но еще довольно крепкий деревянный крест…

Поздняя холодная и очень дождливая осень. Поля вокруг давно убраны, многие перепаханы, и потому особенно печальной на общем черном фоне кажется эта заброшенная березка, с таким одержимым мужеством боровшаяся с разбушевавшейся стихией. И было совсем непонятно почему тут, в нижнем Задонье, не акация или тополь, не грецкий орех, клен, ясень, или даже дуб, а береза? В черноземных степях почти не встречаются ни ели, ни сосны, ни березы. Далеко севернее, где-то в Воронежской области начинаются места их прорастания, а на этой непредсказуемой по погодным условиям земле, лес почти не растет, если только деревья не посадят люди. После войны появились в этих местах лесные полосы, которые довольно бурно разрастались, но даже и в них не было, ни одной березы. И вдруг посреди темного, в данный момент, неприветливого, слякотного простора — березка, искореженная, неровная, нестройная, но все, же белокурая, кудрявая, самая настоящая, эмблема великой России.

А погода прямо-таки свирепствовала. Дождь то утихая, то вновь возобновляясь, с таким остервенением хлестал по беззащитному телу березки, что казалось она вот— вот зарыдает навзрыд как человек, не выдержавший такой жестокой пытки. Но дерево, издавая тоскливый воющий звук, изгибалось, как только могло, но стояло. Черные, с бурыми заплатами поля, седая мгла, истерзанное одинокое дерево, холмик и крест придавали этому месту неповторимо-жуткую тоску…

Говорят, что под березкой после войны солдат схоронил свою красавицу жену, будто бы умершую в голодном 1947-м, другие утверждали, что кто-то убил жену солдата, но почему она похоронена так далеко от населенных пунктов, никто не знал. Сказывали, что солдат долго ходил на могилу, убирал ее, даже сажал цветы, а потом вдруг исчез, видно с ним самим случилось что-то недоброе. В общем, так или иначе, но все вокруг знали, что возле березки кто-то похоронен и местные старушки, проходя мимо этого места, останавливались и набожно крестились. С двух сторон почти рядом с одинокой березкой проходили две дороги, одна грунтовая, в дождь и слякоть непроезжая, а другая мощенная, гравийная, по которой неслись день и ночь автомобили. Так даже водители проезжая мимо — сигналили, точно кланялись праху жены фронтовика. И все: за последние годы никто не появлялся у заброшенной могилки, заросла она, затерялась. Прошлой зимой, сначала наклонившись набок, будто упав на колени, а потом и вовсе рухнул крест — великий символ христианства. Только одинокая березка, будто бессменный часовой, вот уже столько лет, борясь со страшными капризами природы, одна, никем не защищенная, несла тяжелую службу по сохранению памяти о человеке, которому родственники или просто люди не могли или не хотели отдать последние почести.

А непогода бушевала. Холодный осенний ветер шумел, свистел и выл над бескрайними просторами донской степи. Заканчивалась осень.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

В деревне мало кто и заметил бы, что полтора года назад пришедший с Отечественной, увешанный орденами и медалями Егор Исаев вдруг неожиданно исчез, да притом вместе с молодой женой Варварой, с которой и прожил-то немногим более года, — если бы два месяца спустя не произошел дикий для того времени случай; были зарублены топором сразу два человека — председатель сельсовета и его заместитель, прямо в правлении и притом ясным летним днем…

И хотя народ страшно ненавидел блюстителей власти за поборы, угрозы, многочисленные налоги и обыски, — все ж таки это были люди, свои же односельчане.

Особисты и милиция долго шастали по деревне, но так и не нашли никаких следов. Большинство сельчан склонялось к тому, что изрубили местную власть злодеи из банды «Черная кошка», которые якобы неоднократно наведывались в сельсовет за разными справками-бумагами. Председатель вроде бы шел сначала на сделки, но однажды испугался и отказал, за что его жестоко избили. Так ли это было на самом деле — никто не знал, а сами убиенные после себя никаких бумаг не оставили. Короче, о Егоре никто и не вспомнил бы (родственников у него не было, да и сам он неоднократно отсутствовал в родных местах — то в поисках работы, то по иным причинам), — но мать его жены Варвары забила тревогу. Дочь всегда давала о себе знать, а тут больше двух месяцев ни слуху, ни духу. Тем более что Варвара ждала ребенка, и сейчас уже, видно, должна была родить.

Сначала мать Варвары изливала душу мужу, соседям, а потом не выдержала и отправилась в ближнее село, где жил участковый милиционер.

Разговор с ним был длинным и бестолковым, и женщина уже пожалела, что пришла. Не выразив никакого сочувствия, участковый зачем-то выспрашивал ее: не враждовал ли Егор с сельским начальством. Ничего не добившись, он заставил старуху написать официальное заявление на розыск дочери и отпустил.

Так в селе родилось подозрение на Егора: не он ли расправился с местной властью? Недоумевали: зачем он убил сразу двоих, да и исчез он задолго до случившегося… Поговорили-поговорили, а со временем и говорить перестали. А Егор с Варварой как в воду канули. Даже мать Варвары перестала плакать ночами, ушла в себя, часто болела и только молила Господа Бога забрать ее, как можно скорее к себе.

А вот Василий Лукич, отец Варвары, перебирая в памяти происшедшие события, вдруг вспомнил, как месяца за три до трагедии подъехала к их дому верхом на лошади довольно молодая женщина. И по тому, как она встретилась с Егором, Василий Лукич понял, что они давно знают друг друга, хотя большой радости при встрече не выказывали.

Егор и эта женщина долго сидели на скамейке у заборчика и серьезно беседовали, — настолько серьезно, что Егор потом несколько дней ходил хмурый и подолгу курил, уходя в сад.

Что-то встревожило тогда старика, но что — объяснить он не мог. Хотел было поговорить с зятем, но не было подходящего момента. А потом Егор с Варварой вовсе исчезли.

Рассказать кому-нибудь об этом старик побоялся: затаскают потом. А больше никто эту женщину, оказывается, и не видел: исчезла она так же незаметно, как и появилась.

Василий Лукич заметил только, что ехала она со стороны кладбища, значит, не иначе как через пустырь, а по забрызганным грязью ногам и брюху лошади понял, что путь ее проходил неезжеными тропами — вдоль балок и оврагов. Зачем такая скрытность — простой деревенский мужик сообразить не мог. Много раз потом думал он об этом, но после долгих месяцев, а затем и лет, все ему стало казаться далеким туманным сном, а потом и сон этот позабылся.

Шли годы. Разваливались хутора и села, молодежь разъезжалась в города, старики умирали. Умерла в страшных муках, от рака груди, мать Варвары, так ничего и, не узнав о дочери. Остался один-одинешенек Василий Лукич. Так, по-крестьянски, коротая день за днем, он и жил в своем пустом доме, пока однажды, уже поздней осенью, ночью в злое ненастье, когда хороший хозяин и собаку во двор не выгонит — в окно, выходившее на улицу, кто-то постучал.

Дрогнуло стариковское сердце, заныло под ложечкой, давно забытое чувство тревоги вновь охватило его. Он даже вспомнил как-то разом ту женщину, ее гнедую лошадь, но, подумав, что ему почудилось, настороженно прислушался: гудел ветер, бил в окна сыпучим дождем, поскрипывали оконные незакрытые ставни, в конюшне заржала, брыкнувшись, лошадь. Опять постучали, но уже в окно, выходящее во двор. По большим промежуткам между первым и вторым стуками Василий Лукич понял, что стучался чужой человек: видимо, боится собаки, но собаки у старого крестьянина уж давно не было. Старик вышел в конюшню, зажег свет; лошади, увидя хозяина, тихонько и ласково заржали. Старик подошел к двери и громко спросил:

— Кто там?

— Это я, Иван, внук ваш. Мне дед Коралкин показал, где вы живете, — отозвался слабый юношеский баритон.

— Да внуков-то у меня вроде бы и нету, — ответил старик, но дверь открыл…

Глава вторая

Уже двое суток шли по тайге, иногда выходили на лед небольшой речки, потом снова скрывались в чаще два лыжника. Своим внешним видом они ничем не отличались от обыкновенных охотников: ружья, рюкзаки и другая охотничья амуниция, но темп, с которым люди двигались, говорил о том, что они куда-то спешили.

Идущий впереди был худой и длинный, явно старше второго, шедшего так же размашисто и быстро. Ружья были зачехлены и пристегнуты в походном положении, на ремнях — охотничьи ножи и топоры, внизу рюкзаков болтались видавшие виды котелок и чайник.

Видимо, люди шли давно и издалека. Единственно, чем они отличались от охотников, так это отсутствием собак.

Снег был глубокий и рыхлый, но лыжники шли довольно быстро. А вокруг — вековая тайга. Огромные сосны и ели, припорошенные снегом, свешивали громадные тяжелые лапы, казалось, стукни по стволу, и снег осыплется на вас пуховой лавиной.

Но тихо вокруг, ни ветринки, только и слышны пошаркивания лыж, да натруженное дыхание людей. День клонился к вечеру. Было пасмурно, в небе ни проблеска, и потому темнота надвигалась быстро и решительно. Наконец, у обрыва небольшой сопки путники остановились и начали готовиться к ночлегу. Застучали топорики, и через несколько минут запылал костер. Молодой, зачерпнув снега в чайник, повесил над огнем. Потом, без лишних слов, рядом с костром вытоптали на снегу место. Быстро установили палатку, положили во внутрь изготовленные из медвежьих шкур спальные мешки, уселись на большом, лежавшем вдоль обрыва стволе сосны и, глядя на разгорающийся костер, молча, отдыхали.

— Хорошо как! — блаженно закрыв глаза, нарушил молчание юноша, — так и сидел бы и слушал тайгу.

— Чудной ты, дома аль не такая тайга-то? — отозвался длинный.

— Такая, да не такая, людей много, шумно, а тут… природа, — и он так ласково и протяжно произнес слово «природа», что старший даже засмеялся:

— Вот это так, тут природы хватает!

— А я вот думаю, — неожиданно изменил тему разговора юноша, — что все-таки значат эти слова: «пришло время», а вообще лихая вещь почтовые голуби, ишь как классно Белогрудка нашла нашу избу, я ее сразу увидел, когда шли из школы, смотрю — кружит, кружит над нашим двором, я как закричу: «Белогрудка, Белогрудка», — а она как бы поняла, сразу в дверной проем и залетела. Я потом письмо с ее ноги снял, а вы мне так ничего и не говорите, а видно, что-то важное, иначе дядя Егор не послал бы следом второго голубя, почитай через два часа и Черныш прилетел. Так что же случилось?

— Сказывал тебе: надо так, придем, там все узнаешь, это только тебя, Иван, между прочим, и касается. Я как всегда «за компанию» иду. А раскрывать секрет пока не могу, слово дал.

— Слово дал, слово дал. Сколько раз я это слышу. А уж не маленький, скоро вот тебя догоню, — обиженно закончил парень.

— Ну да, меня догнать — это надо под два метра вымахать, а ты, может, только за полтора перешагнул.

— Ага, полтора! Почитай уже метр семьдесят пять будет, — Иван даже встал для важности.

— Да ты сиди, небось, устал ведь?..

— И ни в жисть, я еще столько ж могу… Вот завтра с дядей Егором пойдем наперегонки к Волчьему Логову, — захвастался парень.

— Ох уж нет, не ходить, видно, больше дяде Егору к Волчьему логову. И курить уж давно бросил, а болячки одна за другой преследуют его. Вот и сейчас плох он, видно, совсем плох, иначе не позвал бы…

Юноша опять сел на ствол сосны и притих.

— Да ты, Ванятка, не очень печалься, может, и на этот раз пронесет.

— Пронесет или нет, а вот, я одного не пойму: кто же он, дядя Егор? Преступник, что ли, что о нем никому сказывать нельзя, и в больницу его нельзя! А ведь он воевал, да еще как, он мне много рассказывал, и человек он добрый. Все понимает, как отец родной, хоть вы мне так и не сказали, кто были отец и мать мои, все «потом да потом». А я вот и взрослый почти, а может, и я какой-то секретный, может, и мне надо прятаться?

— Сказано тебе — не время, все узнаешь, может, даже завтра. И вообще — что, тебе со мной да тетей Настей плохо жилось?

— Как вы не поймете, для меня роднее вас никого и нет. Но каждый человек знать должен, же все о себе, о своих родителях, о родственниках. Мне вот часто снится какая-то женщина, она прижимает меня к груди, поет что-то.

— А мы тебе не родственники? Чай, не обижен был, и школа, и все, как у людей. Но ты, же мужик и понимать должен: раз так надо — значит надо, — уже, серчая, проговорил старший.

— Да ты не кипятись, дядя Витя, с кем же мне и говорить об этом, если не с тобой?

Замолчали. Весело трещал костер, шипел чайник, и вдруг где-то далеко, сначала неясно, потом все отчетливее послышалось волчье подвывание.

— Расчехли ружья, может, воевать придется, — спокойно сказал Виктор.

Иван расчехлил ружья, проверил заряды и, повесив рядом на сук, подбросил в костер дров, тысячи разноцветных искорок пролетело прямо вверх в уже совершенно черное небо. А вокруг полная темнота, и хотя снег еще отливал неясной синевой, уже была ночь. Только стволы деревьев еще выделялись громадными великанами. А когда Иван сел снова на сосну, как бы продолжая разговор, Виктор сказал:

— А мать твою Варварой звали, красавица была, сам видел ее фотографию на фронте, а как она умерла — не знаю. Знаю, что жили вы далеко отсюда, и умерла она после того, как родила тебя. Завтра тебе дядя Егор все и расскажет.

— На фронте, говоришь? Так вы же с дядей Егором вместе воевали, может, он и показывал?

— Ты опять за свое, не можешь день вытерпеть?

— Ладно, уж, столько лет терпел, потерплю еще.

Трещал костер, отблески света вырывали то один участок леса, то другой. Тихо, ни звука, будто вымерла вся тайга. До того слабый морозец крепчал, но все же от иногда ярко высвечивающихся фигур отходил молочный дымный пар. Уже закипал чайник. Разложив на стволе дерева хлеб, соль, вареное мясо, путники готовились к ужину. Вдруг, словно заплакав, снова заскулил с переливами волк, ему откликнулся другой, третий — это уже совсем рядом.

— Вот зверье! — сказал Виктор, — Не дадут поесть по-человечески!

— Молодой запел, наверно, весь выводок пожаловал, — спокойно отозвался Иван. — Далеко мы с тобой забрели. И как тут бедный дядя Егор столько лет живет? От одной скуки взвоешь.

— А ему некогда было скучать-то. Поди, попробуй все сам, прям как Робинзон Крузо, даже козы есть.

— Наверно, и козлята уже бегают, они обычно в марте и родятся, — повеселел Иван. — Люблю я их, шустрых таких, веселых.

Совсем рядом зарычали волки, уже было слышно, как они передвигались. Шорох снега, сломленные ветки, и, наконец, свет от костра выхватил первую мелькнувшую тень.

— Вот у кого нюх: за десять верст учуяли, — тихо проговорил Виктор, придвигая к себе ружье.

Иван молчал, он опять зачем-то преломил ружье, еще раз проверил заряд и приготовился к стрельбе. Вдруг прямо у костра он увидел двух, стоящих боком. Прогремел выстрел. Послышался душераздирающий вопль, потом визг, и, когда рассеялся дым, люди, увидели лежащего на снегу убитого зверя…

Прошла ночь, обыкновенная таежная, охотничья. Серело утро. Мужчины собирались в путь. Очищена и свёрнута палатка и спальные мешки, загашен костер, проверено снаряжение и крепления. И вот уж снова заскрипел под лыжами снег. Путники скрылись за изгибом сопки, только сизые дымки вместе с паром еще поднимались от бывшего костра, да три убитых волка так и остались лежать возле временного человеческого пристанища.

Вот и последний распадок. Внизу еле заметным холмиком у небольшой поляны виднелась низенькая избушка. Ее, почти заваленную снегом, мог различить только тот, кто знал, что там она есть. А так этот бугорок можно было принять за лежащий под снегом большой камень. Но из еле заметно чернеющей на самом гребне снежного холма трубы вертикально вверх струился сизый с чернинкой дымок, говоривший о том, что там живет человек.

Лыжники стояли на самой вершине сопки и, отдыхая, смотрели вниз на распадок.

— Ну вот, жив твой дядя Егор! — весело проговорил Виктор, указывая лыжной палкой вниз, — каких-нибудь пол километра — и дома, баньку натопим, — мечтательно закончил он.

— Там дров навалом — я еще осенью два дня колол, — поддержал его Иван, — и веточки березовые, а взвар брусничный чего стоит! Ну что, рванем?!

И они вихрем понеслись вниз. Ясная солнечная погода бодрила дух, легкий морозец хотя и ослабел, но еще ощутимо щипал за кончик носа и щеки. Отлетающие от лыж снежинки сверкали разноцветными радугами и, продержавшись почти невидимым туманом несколько секунд в воздухе, запорашивали лыжню.

Внизу залаяла собака и, будто отвечая ей, громко каркнула ворона, за ней другая, третья, и вдруг поднялся разноголосый галдеж.

— У! Отродье господнее, разгорланились, — проговорил Иван. Отталкиваясь лыжными палками, он несся вслед за Виктором, мимо невысоких хвойных деревьев, по одной, только им знакомой, тропинке.

Собака, узнав в лыжниках старых знакомых, уже прыгала, утопая в глубоком снегу, им навстречу. Чистопородная высокая, статная, серая с белым брюшком и грудкой лайка с веселым визгом подбежала к путникам и тут же, развернувшись, понеслась обратно, почти настигаемая лыжниками.

«Радуется», — подумал Иван. Да и как тут не радоваться, в такой глухомани!

Подъехали к избушке. К ее дверям была прочищена тропинка в снегу, а в самом дверном проеме стоял, опершись на костыль, худой, высокий и бледный человек, в котором путники все же без труда узнали Егора. Он улыбался, его глаза блестели — то ли от яркого солнечного света, то ли от слез радости; но чисто выбритое лицо его все же не смогло скрыть желтизну болезненности, его дрожащие руки были разведены в стороны, готовые в любую секунду обнять самых близких для него людей.

А вороны кричали и кричали. Белоснежное покрывало вокруг хижины поблескивало хрусталиками алмазов, и только темно-зеленые, почти черные ели, окружавшие поляну, стояли все так же безучастно и торжественно.

После непродолжительных взаимных приветствий, обычных в такой обстановке, мужчины зашли в коридор, сняли поклажи, и Иван сразу шмыгнул через верхний лаз на чердак и оттуда весело закричал: «Тут они, Белогрудка и Черныш, спят себе, как ни в чем не бывало! Вот это природа. Голова с мой палец, а соображает, дай бог», — и, спустившись по добротной деревянной лестнице, зашел в жарко натопленные комнаты.

Изба, обыкновенная, рубленая, каких тысячи по сибирским просторам, все же была особенной, чем-то не похожей на других, и это сразу чувствовалось. Такая ж, как и везде, русская печь, но уже не кирпичная, а каменная, обмазанная глиной, но не побеленная. Везде хоть и убрано, но чувствовалось одиночество и мужская небрежность.

На стене возле окна забито подобие гвоздя, на котором наколото большое количество аккуратно вырезанных из березовой коры четырехугольных листочков, календарей, расчерченных на каждый год, где без труда можно было разобрать месяцы и дни, которые отмечались крестиками; по последнему календарю и крестику можно было понять, что сегодня 10 марта 1962 года.

Сначала Иван, а потом и Виктор занесли в комнату рюкзаки, выложили содержимое на большой деревянный стол. Тут были: тетради и ручки, соль и спички, мыло и зубной порошок, всевозможные лекарства, которые специально подбирала Настя, а Виктор поставил на пол совершенно новые унты, коробку всяких гвоздей и десятилитровую пластмассовую канистру с керосином, на что Егор восхищенно и с состраданием сказал:

— Вот керосин нужен, а унты… — и, помолчав, добавил. — Сколько я людям забот приношу!

Но его никто не слушал. Иван убежал смотреть хозяйство, прихватив с собой пушистого сибирского кота Ваську, немного ленивого и добродушного, а Виктор с улыбкой сказал:

— А ты сколько раз меня, да и того японца, Ково, выручал, можно сказать, от смерти спас! Если бы не ты, я бы уже давно гнил в сырой земле какого-нибудь лагеря.

— Дак то — была война, а вот уже почитай восемнадцать лет люди в мире живут. Хоть для меня-то война продолжается…

Вернулся Иван и разочарованно произнес:

— Я думал, козлята есть, а там только старухи, — и сел рядом с Егором, но тот быстренько встал на свои костыли, подошел к печке, поставил кастрюли.

Иван ласково отстранил его и за считанные минуты приготовил приличный обед. Виктор извлек из потайного кармана бутылку самогона и налил всем по стопке. Егор глотнул глоток, Виктор выпил, а Иван отказался. Обедали все аппетитно, а Иван так уплетал за обе щеки. После еды они вместе осмотрели хозяйство: живности поубавилось, куриц с петухом осталось пять и две козы.

Хотя Егор передвигался с трудом, но хозяйство вел отменно, все было в добротном состоянии, даже летний инструмент починен и висел под потолком, включая две крестьянские лопаты. Тут же, не выходя из дома, можно было попасть в маленькую, уютненькую баньку, где пахло березой и древесиной. Иван вызвался натопить парную. А Егор с Виктором вернулись в избу и, пока Иван управлялся в бане, вели неспешный разговор.

Близился вечер. Беседа двух фронтовых друзей была ровной и степенной, нельзя было понять, о чем они говорят, казалось, что они вот только вчера расстались и теперь продолжают прерванные мысли. Никто бы не подумал, что говорят они в последний раз и, зная об этом, обсуждение ведут спокойно и обстоятельно.

— А куда же все это: избу, огород, живность? — спросил Виктор.

— И об этом я думал. Считаю — все нужно сжечь. Живности к тому времени не останется, питаться-то мне чем-то надобно будет, вот только кот Васька да лайка, дак кот и тут не пропадет, а Бурана возьмешь себе, пес еще молодой, послужит… Да, самое главное: помнишь, я рассказывал, что нашел однажды в горах самородок? До сих пор храню — вон, на полке в тряпице завернуто? Там почитай, килограмм золота будет, возьмешь его сейчас, а отдашь Ивану, когда женится, не раньше… Пусть сначала ума наберется.

— А как на все это сам Иван посмотрит?

— Ну, он не дурак, поймет, а про золото — молчок, иначе и Ивану жизнь испортим». Послышался голос Ивана:

— Давай, мужики, сто градусов по Цельсию, ухом чую, и вода уже кипит!

В огромной двухсотлитровой бочке действительно булькала вода, а в рядом стоящей, половинной, трещали камни.

Мужчины вышли в предбанник и сели на белую выскобленную лавку.

— Я вот все удивляюсь, как ты смог тогда притащить эти бочки? — сказал Виктор, — Почти десять километров будет.

— Дак я и сам сейчас удивляюсь, а вот тогда, когда увидел их на песчаной отмели у реки, так и думать не успел, оттащил подальше, чтобы не смыло, а зимой за трое суток, но дотащил. Зато глянь, какая печь получилась!

Печь действительно была хороша: огромная топка, туда влезало почти метровое бревно, пылало, как паровозное горнило.

— Да что бочка! Жить захочешь, не то сделаешь. Помнишь, двух козлят я у тебя взял, так почитай сто верст тащил, а курицу? Что вспоминать, четырнадцать лет — не четырнадцать дней.

Иван, до сих пор подбрасывающий дрова в печку, разогнулся и как-то особенно внимательно посмотрел на обоих мужчин.

— А я вот тоже живу у дяди Вити пятнадцатый год. Может, это вам тоже что-то говорит?!

— Еще бы, — улыбнулся дядя Егор, — небось, за Дуней уже всерьез ухаживаешь?

— Причем тут Дуня? — побагровел и без того красный Иван.

— Дак ты мне сам рассказывал прошлым летом.

— Уехала его Дуня, — сказал Виктор, — на Алтай родители увезли.

— Другая найдется, — успокоил Егор.

— Не найдется, — со злостью ответил Иван, — больше таких не будет. Ты вот, дядя Егор, так и остался один, не нашел другой Дуни.

— У меня не Дуня, а Варвара была, — как-то мечтательно и гордо сказал Егор.

— Варвара?! Дядя Витя вчера мне сказал, что мать мою тоже Варварой звали, а на фронте вы вместе были, значит, ты и показывал ему ее фото?

Иван подошел вплотную к взрослым, в правой руке он держал полено, его решительный и в то же время умоляющий вид сделал свое дело, и взрослые не выдержали. Первым встал Виктор:

— Ну, вот что, Иван, хотели мы с тобой завтра поговорить, но, да видно судьба такая. Я выйду, а у вас с дядей Егором мужской разговор будет. Одно скажу: дядя Егор — твой отец, и постарайся понять его.

И он вышел, потихоньку прикрыв дверь бани.

Прошел в жилую комнату, достал с полки тряпицу, в которой замотан был самородок, развернул его, и драгоценный металл сверкнул во всей его неоценимой красоте. Кусок был почти гладким, будто отшлифованным, без прослоек и примесей. Виктор и раньше видел самородки, но такие — редкость. Осмотрев, завернул его снова, потом достал из мешка парусиновую рукавицу и сунул слиток туда и положил на самое дно. Оделся и вышел в коридорчик, где в конуре-избушке сидела лайка. Она выскочила и нетерпеливо завертелась у двери. Виктор открыл дверь, вынес лыжи и стал надевать их.

Солнце уже скрылось за сопками, но на дворе было еще довольно светло, вороны приутихли, изредка слышался их негромкий грубый говор. Где-то далеко загудел олень, его голос эхом несколько раз отскочил от сопок и, прохрипев протяжным «У-у-у-у», затих. Собака, выскочив следом за Виктором, радостно подпрыгивая, звала человека вниз по ручью, потом дальше, к большой реке, на охоту. Но уставший Виктор, медленно передвигая лыжи, большим кругом обошел все строение и, отметив его добротность, подумал, что, может, и не надо все это сжигать, а может, Егор и не умрет, а проживет еще несколько лет, а к тому времени появится возможность объявиться ему на людях и незачем будет хранить проклятые тайны…

А в предбаннике уже закончился «мужской разговор». Иван теперь сидел на бревне напротив Егора, в полутьме фигуру его различить было трудно, только лицо выделялось белым пятном.

— А кого я порешил и за что, тебе знать не надо. Так оно и мне спокойнее будет, и тебе проще. Просто отомстил я за муки и смерть моих родителей. А того, кто нас с твоей матерью приютил в начале нашего бегства, уже, видать, нет на свете, искалеченный он весь был. У меня родственников не осталось, только сестра моя сводная, но я не хотел бы, чтобы ты с ней встречался. Она человек хороший и помогала нам с тобой почти год, но потом… А у матери твоей были родители, может, и поныне живут. Чтобы на них никто не мог отыграться, я и не извещал их ни о чем. Вначале у нас мысля, была сразу сюда податься, но я решил отомстить, тем более что узнал я, кто был виноват, прямо перед выездом, да потом Варвара тобой ходила уже на девятом месяце. А в том, что она умерла, вины моей нет, в селе еще хуже было бы. А так все же настоящий фельдшер роды принимал. Видать, судьба у нее такая…

А хоронил я ее скрытно. Документов-то у нас никаких, все бумаги в сельсовете остались, сам понимаешь. Так вот, по-солдатски, завернул в плащ-палатку и схоронил. Спасибо, мой приятель на грузовике отвез туда, куда я хотел. Под березкой недалеко от большака и нашла твоя мать последнее пристанище. А вот теперь моя очередь, болен я, смертельно болен, потому и позвал вас.

Скрипнула дверь, и вошел Виктор.

— Ну что, все обговорили? — спросил он.

— Да вроде бы все. Вот самое главное осталось, — ответил Егор.

Иван сидел, обхватив голову ладонями, и еле заметно качался из стороны в сторону.

— И что же главное? — спросил Виктор, усаживаясь рядом с Егором.

Наступила длинная пауза. А печь полыхала, даже в предбаннике становилось невыносимо жарко, Егор не выдержал, начал медленно вставать с лавки, сначала опираясь на один костыль, потом на другой.

— Ух, как полыхает! И впрямь пойдем, попаримся, а завтра и продолжим разговор. Ведь не на день пришли?

— Да оно так, не на день, а всего на два и пришли-то. Давай пока на этом закончим. Где у тебя фонарь? — подхватил Виктор.

Зажгли фонарь, подвесили повыше к потолку, и стали молча, раздеваться, думая каждый о своем.

Дружно трещали поленья… На следующий день состоялся главный разговор. После сытного завтрака, который готовили все (была картошка с мясом, а на закуску — брусничный взвар). Егор достал из подполья самодельную деревянную шкатулку, вытащил оттуда большой, сложенный вчетверо лист бумаги и, отодвинув со стола посуду, развернул его так, чтобы всем отчетливо была видна какая-то схема или карта.

— А вот это и есть самое главное, — продолжил хозяин разговор. — Это карта того места, где похоронена Варвара.

В голосе его послышалась хрипота, глаза заблестели:

— От моей родной деревни это верст двадцать будет. Там и растет та березка. Она одна-единственная, мы там и крест поставили. Да и Костя, наш фронтовой друг, Виктору писал, что жива березка, правда, он уж почитай лет шесть, как не пишет, может, что и изменилось. Так если березки нет, то там буквально в десяти шагах проселочная дорога, а с другой стороны, в двухстах метрах, большак строили, наверно, давно закончили…

Егор задохнулся — то ли от волнения, то ли от того, что так много уже не говорил давно, а последние слова произнес почти шепотом.

Виктор и Иван молчали, было слышно только, как тяжело дышал Егор и нервно постукивал пальцами по столу.

— И ты думаешь, что Иван туда поедет? — нарушил молчание Виктор. — Почитай, восемь тысяч верст. А парень-то окромя своей деревни нигде и не был. Ты об этом — то подумал?

— Не только поедет, а еще и мое последнее желание исполнит. Я его за всю жизнь ни о чем не просил, это моя первая и последняя просьба, — с такой необычной твердостью в голосе произнес Егор, что Иван даже вздрогнул и сразу понял, что выполнит желание отца, чего бы это ему ни стоило.

— А желание мое такое, — чуть помолчав, уже тише и спокойнее, но все так, же решительно продолжал Егор. — Когда я умру, а по моим приметам ждать остается недолго, меня нужно кремировать, а попросту, сжечь. А прах мой положить в железный ящик, отвезти в мою родную деревню и похоронить в одной могиле с Варварой. Вот и все.

Иван откинулся к стенке; его красивое бледное лицо выражало крайнее волнение, Виктор ходил взад и вперед по комнате и со стоном: «Эх-х-х!» бил с силой кулаком в ладонь другой руки.

А Егор спокойно встал и закостылял в сени, там что-то загремело, и через минуту он вошел, держа в руках небольшой железный ящик. Поставил его на лавку и, сказав только одно слово: — «Вот», сел на свое место.

Ящик со всех сторон был запаян, и даже верхняя его часть была облужена, стоило только закрыть крышку и запаять.

— Ну, так что, Иван?! — и с просьбой, и с нотками приказа в голосе проговорил Егор. — Сделаешь? Или кишка тонка?

Виктор остановился посреди комнаты и посмотрел на Ивана, который словно и не слышал отца, сидел и смотрел в окно.

— Да ладно, что уж так напирать на парня! Да и не к спеху оно, — начал было Виктор. Но Иван, решительно встав, сказал тихо, но твердо:

— Сделаю, отец. Всё сделаю так, как надо, — быстро оделся и вышел в коридорчик, там стукнула выходная дверь.

Прошел второй день пребывания у Егора. Солнце уже клонилось к закату, крепчал морозец, тихо, ни ветринки, даже вороны сидели на вершине большой, совершенно голой, а когда-то кудрявой березы и молчали. Вселенная переходила из одного времени в другое спокойно и привычно, так, как делает это уже миллиарды лет, и нет ей никакого дела до будней земных, до всего того, что творилось и творится на нашей грешной многострадальной земле, которая несется во вселенной маленькой ничтожной точечкой, подчиняясь всеобщим законам, чьей-то неведомой силе и чьим-то неземным приказам.

А на следующий день, гости, простившись с Егором, ушли. В школе, где учился Иван, закончились зимние каникулы.

Спустя полгода, в конце августа, когда Иван, уже почти два месяца пробывший с отцом в тайге, собирался уходить, Егору стало хуже. В последний раз взвилась в безоблачное голубое небо Белогрудка, взывая о помощи, а вернулась она в тот же день к вечеру только с одним словом «Выезжаю».

Иногда Егор терял сознание, бредил: видно, военные будни всплывали в его сознании и он кричал, ругался, чего-то требовал, но все чаще и чаще он произносил имя «Рита», просил ее о чем-то. И в очередной раз, когда он пришел в сознание, Иван спросил, кто она, эта Рита.

Егор долго колебался, но потом велел принести все ту, же деревянную шкатулку. Иван знал, что там лежит карта-схема, которую Егор показывал им с Виктором зимой. Но отец открыл шкатулку, потом, повернувшись на правый бок, поискал рукой под шкурами, в изголовье, и вытащил оттуда большой старый конверт.

Егор долго держал его в руках, потом, закрывая глаза, положил на грудь и лежал так, тихий и безжизненный. Иван уже начал думать, что он забыл о конверте, но, наконец, Егор, открыв глаза и глядя в потолок, еле слышно сказал:

— Не хотел я тебе давать еще и это поручение, но видно, надо. Тут в пакете документы моих родителей, твоих бабушки и дедушки, они были важны для меня и еще для одного человека, она и есть Рита, там все написано. Если не найдешь или ее нет в живых, принимай решение сам, но до того конверта не вскрывай, — и он положил пакет в шкатулку, закрыл ее и сказал: — Все равно практически Виктор и Настя были твои отец и мать, пусть они ими и останутся.

Через трое суток приехал на лошади Виктор, но он так и не смог поговорить со своим фронтовым другом — Егор больше в сознание не приходил. Его крепкое сердце еще около месяца все стучало и стучало, пока, наконец, не остановилось вовсе. Но душа еще долго не покидала его тело, и лежал он как живой еще несколько часов, но потом окаменели ноги, руки, Егор как-то вытянулся, лицо стало мертвецки бледно-желтым, и только через три дня его душа как-то нерешительно, словно понимая, что слишком рано покидает это, сравнительно молодое тело, вылетела из заброшенной в тайге избушки, и все быстрее и быстрее понеслась сначала вместе с землей, а потом, решительно обогнав ее, с беспредельной скоростью вонзилась в черное космическое пространство, туда, откуда и прилетела сорок шесть лет тому назад, вселившись в маленькое только, что родившееся существо, нареченное родителями Егором. Так закончился жизненный путь еще одной живой былинки на земле, еще одного живого создания, именуемого человеком, и его душа понеслась со скоростью света туда, откуда через несколько часов, а может быть, и лет, вернется по приказу Всевышнего и вселится в новое живое существо, может, в образе человеческом, а может, и в каком-то другом, но, так или иначе, этому новому существу станут сниться такие сны, которые будут всегда удивлять его своей таинственностью, так как они из другой, ранее прожитой душой жизни. А память об умершем останется в душах других людей или в его творениях, пока живы будут те или другие.

И только месяц спустя, уже поздней осенью, Иван выехал в Ростовскую область.

Глава третья

В дверном проеме Василий Лукич увидел коренастую фигуру в плаще с капюшоном и с рюкзаком за спиной, вода ручьями стекала с его одежды. Старик пропустил молодого человека в конюшню:

— Проходи, проходи. Видишь, как погода разыгралась, иди сразу в комнату, там дверь открыта, — не поворачиваясь, говорил Василий Лукич, закрывая двойную дверь, — посмотрим, что за внук объявился.

Но Иван снял тут, же рюкзак, вытер сапоги о бурьян и только потом шагнул через порог. Дед вошел следом.

— Вот сюда можешь плащ повесить… Так, говоришь, Иваном зовут? А шапку давай я на печь пристрою, ишь как промокла, ать давно дождь тебя лупил? А ну-ка повернись, я посмотрю на тебя, говоришь, внук мой?

Иван повернулся, и глаза их встретились. И по тому, как обмяк старик, как задрожали и искривились его губы, как он еще больше ссутулился, Иван понял, что попал-таки к своему родному деду.

А дед плакал, всхлипывая, как ребенок, и, уже сев на табуретку, глядя на стоящего посреди комнаты почти насквозь промокшего Ивана, шептал: «Варя, Варенька, доченька моя голубоглазенькая, солнышко ненаглядное, вот и дождался я, а старуха-то, старуха-то так и не дотянула всего трех годков-то», — он блестевшими от слез глазами все смотрел и смотрел на Ивана и больше ничего не мог сказать. Да, перед ним стояла Варвара — с ее большими голубыми глазами, ровным носом, ее подбородком. И только курчавые и черные волосы да брови были Егора.

А Иван стоял посреди комнаты, растерянно и с жалостью смотрел на плачущего старика и не знал, что ему делать. Хотелось обнять его, но какая-то неловкость мешала. Хотелось броситься к деду, расцеловать, шептать ему какие нибудь ласковые слова, но парень не знал таких. И тогда Иван медленно стал опускаться перед плачущим стариком на колени и, уткнувшись лицом в его ноги, неожиданно для себя вдруг зарыдал сам, вздрагивая всем телом.

А на дворе шумела непогода. Оконная чернота даже не рассеивалась электрическим светом, только дождевые полоски, отсвечиваясь тусклым серебром, иногда переливались разноцветными отблесками или светились бледными лучами паутины. Порывы ветра иногда с меньшей, иногда с большей силой швыряли дождевой водой в окна, шумели тоскливо и монотонно.

Василий Лукич гладил по мокрым курчавым волосам юношу, он понимал, что творилось в душе парня, и ничего не спрашивал, только успокаивающе шептал: «Ну и хорошо, ну и ладно, вот и образуется все».

В конюшне тревожно захрапела и заржала лошадь.

Иван, почувствовав всю неловкость своего положения, потихоньку поднял голову и встал. Будто стесняясь своей минутной слабости, проговорил:

— Вы уж извините, что я вот так… А дед, спохватившись, как-то резво для своего большого тела поднялся и, засуетившись, стал приглашать юношу за стол.

— Да чего-ж там, садись вот сюда, сейчас я и борща подогрею, поесть-то с дороги надобно. А ты располагайся, сейчас я и чайку поставлю.

Иван начал рассматривать фотографии, бесчисленное множество которых разместилось в рамочках на стенах. Кругом неизвестные лица, в разных позах, группами и поодиночке.

— Ага, вот посмотри, — между делом говорил Василий Лукич, разжигая печку, — небось, кое-кто и знакомым тебе покажется.

Но Иван не знал никого, только одна фотография заинтересовала его. Там был снят человек похожий на Егора, в военной форме и с очень красивой улыбающейся девушкой. Они стояли в полный рост, обняв друг друга за талии, довольные и счастливые.

— Да нет, никого не знаю, вот только одна эта, военный похож на отца моего, дядю Егора…

И Иван показал на фото. Старик глянул издалека и обмер — там были Егор и Варвара, родители Ивана. Неужели он их даже не узнал? И то, что Иван назвал Егора дядей, больно резануло уши старика.

Василий Лукич, глядя то на Ивана, то на фотографию, медленно подошел ближе. В широко раскрытых глазах его юноша увидел ужас и смятение, лицо как-то вытянулось и перекосилось, открытым ртом он хотел что-то сказать и не мог. Иван даже испугался:

— Да вы не волнуйтесь так, может, я кого и не рассмотрел, вот на дядю Егора похож, а больше… — И Иван виновато замолчал.

«Опять «дядю» Егора», — мелькнуло в голове старика. Наконец Василий Лукич с укором и страхом, как будто причитая, начал:

— Как же, как же так, дак это же отец и мать твои, как же ты не разглядел, неужто она так изменилась, Варька-то, золото мое ненаглядное, что ты мать-то родную не узнал?

Дед не знал, что Иван и в глаза ни разу не видел матери, а Василий Лукич считал, что она жива, что живет где-то со своим Егором, только весточки дать не может. И вот Ваня и был ее весточкой.

Иван вдруг все сразу понял и теперь лихорадочно думал, как уберечь деда от потрясения, как не сказать ему сразу всей правды. Стар он больно, может не выдержать. И юноша, шагнув вперед, тихонько положил деду на плечи свои руки и, глядя ему в глаза, что-то говорил, говорил, подвел снова к печке, усадил на табуретку, а сам, присев на корточки, стал подкладывать в полыхающую топку дрова.

Печь горела хорошо, смастерил ее, видно, знающий человек, дрова трещали и гудели, стало как-то даже веселее в комнате от этого мирного успокаивающего треска и шума огня. Наконец Иван подсел к деду и тихо проговорил:

— Ты извини меня, дедуля, не знал я о тебе, почти четырнадцать лет, видно, судьба у нас с тобой такая, «дорога по жизни», как говорят. А ты успокойся, пожалуйста, я всё расскажу, правда, только то, что знаю сам, а многого я и сам-то не знаю. Ты только повремени, для того и пришел я…

Дед сидел все так же, кивая головой в знак согласия, и казалось, что теперь ему уже все равно, он в мыслях своих неоднократно хоронил свою дочь, потом она снова воскресала и приходила во снах, и он долгие месяцы ходил в надежде, что она жива. А вот сейчас, каких-то полчаса назад, он так ясно ощутил ее дыхание, увидел ее лицо, губы, глаза, даже голос с какой-то грудной хрипотцой. Опять сон? Вся его старческая душа протестовала. В ней боролись разные чувства, но, все же, взяв себя в руки, Василий Лукич встал, подошел к столу и стал расставлять посуду: кружки, ложки, снял с печки разогревшийся борщ, налил в тарелки, вытащил из шкафчика две стопки, непочатую бутылку водки, поставил на стол соленые огурцы, картошку. Иван подошел к рукомойнику, вымыл руки, вытер полотенцем и сел за стол.

А дед, разливая по стопкам водку, уже почти спокойно сказал:

— Ну что ж, Ваня, потом так потом, только не думай, что я такой хлипкий, меня жизнь тоже не баловала, всякое было, три войны прошел. Вот только сейчас и сдавать стал, видно, годы, да и устал я от жизни такой, — и он, пододвинув к парню стопку, предложил:

— Выпьем, что ли, по стопочке за приезд, за встречу?

Но Иван вежливо отказался.

— А я выпью, давно ее в рот не брал, а сейчас силком даже, но выпью, рад я тебе, родная душа все же, — и дед выпил, крякнув.

Завизжала и заржала лошадь.

— Что они там не угомонятся, обычно в это время уже спят, а тут… Да ты хоть поешь горяченького, с такой дороги, ой как надобно!

Ели молча, старик больше ни о чем не расспрашивал, сам налил себе вторую стопку и выпил, закусил огурцом, съел одну картофелину и с любопытством стал наблюдать, как ест Иван.

По внешнему виду Василия Лукича нельзя было определить, сделала ли свое дело водка, он только, подперев руками голову, облокотившись на стол локтями, все смотрел и смотрел на Ивана и еле заметно всем корпусом качался из стороны в сторону. Иван сразу же заметил это и подумал: «Так вот почему я тоже качаюсь. Наследственность». Поев, юноша выпил большую алюминиевую кружку чая, поблагодарил за ужин, помог убрать посуду, вместе с дедом поставили в кастрюле греть воду для мытья и только, потом присел на табуретку поближе к печке.

— А ты хозяйственный, видать, все умеешь делать, отец, мать учили? — дед опять принялся за свое.

— Да и они учили, но все же больше жизнь сама. Живем мы в тайге, за восемь тысяч верст отсюда, там дети с мальства все знать должны, иначе нельзя. Да ты присядь, пожалуйста, — и когда дед уселся на рядом стоящий диван, служивший ему и кроватью, Иван продолжал.

— Ты только не волнуйся, мне было проще все это перенести, так как не знал я долго, кто отец мой и мать. А ты их знал, жили вместе, так что не потому, что ты слабый, а тяжелее тебе перенести это, я понимаю. А вести я привез нехорошие, — и он замолчал, посмотрел на как-то совсем ровно сидевшего деда, ничего тревожного не заметил, а Василий Лукич как-то даже спокойно попросил:

— Давай, сказывай, я готов ко всему.

— Так вот, самое главное то, что мама моя, а ваша дочь Варвара, умерла уже шестнадцать лет назад и умерла тут недалеко, я к ее могиле и приехал.

Иван опять посмотрел на деда, но тот даже не шелохнулся, сидел и смотрел уже не на Ивана, а в окно, где по стеклам бежали маленькие ручейки. Дождь так и не прекращался, только ветер уже не так неистово рвал ставни. Дрова в печке прогорели и темно-сизая зола изредка вспыхивала светло-синим пламенем изнутри и потом снова, переливаясь цементно-алебастровыми бликами, шевелилась.

— А отец твой, где же сейчас? — не поворачиваясь, тусклым голосом спросил старик.

— Дак отец мой, дядя Егор, тут… Привез я его сюда, — начал, было, Иван.

Тут Василий Лукич, вздрогнув, повернул голову к Ивану и почти шепотом выдохнул:

— Как тут, где же он?

— Не в прямом смысле тут, — продолжал Иван, но в это время, в который раз, захрапели и заржали лошади и так загремели цепями, что дед, поднявшись, вышел в конюшню и включил там свет. Лошади стояли, высоко подняв головы, и сновали ушами; по вытаращенным глазам их дед понял, что они чего-то боятся, а чего, понять не мог.

— Ну, ну, чего растормошились, давно спать пора, — и, не выключая света, старик закрыл дверь и, став прямо у прохода, спросил:

— Так, где же Егор-то?

— Да ты проходи, сядь, ничего страшного нет, просто он тоже умер, а сюда я его пепел привез. Он в рюкзаке в железном ящике запаян. В коридоре стоит.

Старик несколько раз перекрестился, что-то прошептал одними губами и, пройдя, сел.

— А я все думаю, чего это лошади растревожились! Чуют, значит, — как-то задумчиво проговорил дед. — И что же дальше делать надо? — уже спросил он Ивана с какой-то обреченностью в голосе.

— Последнее желание дяди Егора исполнить — похоронить его вместе с женой, мамой моей.

— И когда же?

— Так вот завтра и сделаем, тут недалеко, верст двадцать будет, у меня карта есть.

— И что, опять чтоб никто не знал?

— Об этом мне ничего не было сказано, но я думаю, незачем афишировать.

Василий Лукич совсем уже по-стариковски поднялся с дивана и открыл дверь в другую комнату, выполнявшую, видимо, когда-то роль зала. Включил там свет, постоял немного и, вернувшись обратно, сказал:

— Давай по-христиански отдадим последние почести твоему отцу, человек он был, в общем-то, неплохой. Поставим его прах под образа, пусть, хотябы душа его побудет в своем доме последнюю ночь.

Так и сделали: поставили на табуретку ящик, обтянутый красной материей. Дед зажег свечи под иконами и выключил электричество.

Комната наполнилась смертным запахом воска, стало тоскливо и тяжко.

А дождь все хлестал и хлестал по окнам. И хотя было уже далеко за полночь, в доме Василия Лукича все горел и горел до самого утра тревожный свет.

Глава четвертая

Поздняя осень. Все ниже и ниже над полями опускаются хмурые темно-серые тучи и все сильней и сильней льет дождь и свистит ветер. Вокруг ни деревца, и потому одинокая березка, стоящая в десяти шагах от дорожной обочины, казалась почти сказочным явлением. Но она-таки стояла и безропотно выносила все природные невзгоды. И кто бы мог подумать, что вот тут, почти в нижнем Задонье, где растут, в основном, дуб, клен, ясень, акация и множество фруктовых деревьев, в неглубокой лощине, окруженной со всех сторон неровной холмистой степью, вот так, будто призрак, открытая всем ветрам на распаханном поле одна-одинешенька живет, подчиняясь своей нелегкой судьбе, береза, а рядом могильный холмик с уже давно упавшим деревянным крестом.

Кругом бушует осень, ветер, завывая, хлещет туманным дождем по и без того мокрой земле и катит через все поля чудом уцелевшие шары перекати-поля, называемого тут в простонародье «кураем». Птиц почти не видно. Изредка низко над землей пролетают вороны. И все, ни одного живого существа. Все спряталось от непогоды. На дороге — ни души, да и кто рискнет в такую погоду идти или ехать поэтому превратившемуся в месиво чернозему. И вдруг на горизонте, откуда грязными линиями намазана дорога, как бы из-за набежавшей тучки, показалось что-то темное и бесформенное. Это «темное» шевелилось и двигалось, и через несколько минут можно было уже различить пару лошадей, впряженных в передок повозки, на которой сидели два человека. Закутанные в парусиновые плащи, они казались какими-то застывшими изваяниями. По мере приближения к березке странной повозки на двух колесах, яснее и яснее вырисовывались фигуры двух мужчин. Один, большой, плотный, правил лошадьми, рядом сидел чуть поменьше, прикрывшись плащом от дождя и ветра. Он напряженно, до слез всматривался в затуманенное поле, будто боялся просмотреть что-то в эту кромешную погоду.

— Вот березка, дед, смотри, она это, другой нет, да и приметы сходятся, большак рядом! — прокричал молодой, показывая рукой, в сторону дрожащей на ветру березы. — Только что-то маловата она, должна быть побольше.

— Может, и эта, сколько раз проезжал мимо и никогда бы не подумал, что дочь моя там зарыта. А что мала — так в степи березы не растут, эта каким-то чудом выжила, может, поэтому и мала, попробуй-ка один всю жизнь. Только ты говорил, что не далеко, от моего дома, а мы, почитай целый день ехали, скоро вечереть начнёт, — как-то совсем обреченно закончил дед. Но потом уже с закипающим раздражением продолжил: — Дурак был твой отец, царство ему небесное, хоть о мертвых так и не говорят. Кому он что доказать хотел, а вот же угробил две жизни!

— А может, он и доказывать ничего не хотел, а просто боялся, потому как кого-то «порешил», как он сам сказал. Только тут опять тайна, которую я узнаю у одной женщины, письмо у меня к ней. Вот сделаем это, и займусь другим, все узнаю, иначе и приезжать незачем было.

— Сказывают, что ходил какой-то солдат и убирал могилку, а потом перестал. Может, отец, что говорил об этом? — спросил Василий Лукич.

— Не знаю, отец говорил, что знал об этом месте только один человек, его фронтовой друг, может, он и ходил.

— Неужто ты сам и сжег отца своего? И не страшно было? — старик даже повернулся к парню.

— Еще как страшно! Но ведь я клятву дал. Да и рядом никого не было, дядя Витя уехал, а когда я его стал вызывать снова, то прошло почти шесть дней, от дяди Егора уже запах пошел, я и сделал. Страшно, ой как было страшно! А вот когда большая куча дров, на которую я уложил отца, сильно разгорелась и тело начало двигаться, пошел черный смрадный дым — тогда уж я не выдержал и убежал в избу. Вы бы слышали, как собака наша, Буран, выла, жуть! А потом все остальное мы с дядей Витей сделали.

Повозка, если ее можно так назвать, уже подъезжала к березке, когда значительно похолодало. Ветер, дувший почти с востока, медленно переходил на северный и с каждым часом слабел.

— Пр-р-р-р, — закричал дед, и лошади сразу же остановились.

Мужчины сошли прямо в грязь, резиновые сапоги провалились в черную жижу почти по косточки. Василий Лукич распряг лошадей, а парень медленно пошел к березе. Теперь ветер дул ему прямо в лицо, дождь мелкими крупинками хлестал по худым впалым щекам, но юноша шел, не опуская головы, и непонятно было, плакал он или это дождевая вода заливала его глаза. Только губы, искривленные болью, выдавали его состояние. Да, он плакал, плакал беззвучно, и оттого все выражение его лица, фигуры с опущенными плечами, но высоко поднятой головой говорило о смешанном чувстве горя и протеста, он не хотел, чтобы так случилось, вся его суть протестовала. Но все уже свершилось, и в том была его трагедия. Он шел к первому своему горю, могиле матери, а за спиной его, на передке повозки, в обитом кровавым материалом ящике второе — пепел отца. Иван привез его сюда, выполняя волю отца, чтобы вот тут, под этой березкой, соединить их в одной могиле.

Вот и березка, она только издалека казалась маленькой, а когда Иван подошел к ней, то крона ее начиналась почти над головой парня. Иван стал прямо в лужу возле могилки и прошептал: «Здравствуй, мамочка, это я к тебе пришел, твой Ванятка, сыночек, ты слышишь меня, я знаю, иначе зачем же я ехал столько дней и ночей? Жизнью своею я обязан тебе и я этого никогда не забуду», — но последние слова он уже не смог сказать — слезы душили его, и Иван заплакал, еле слышно всхлипывая.

Василий Лукич сразу не пошел вместе с Иваном, — боялся, что не выдержит. Он сначала снял крест с передка, поставил возле передка лопаты, повернул лошадей, освободил от сена переднее корытце, из мешка насыпал туда ячменя, накрыл лошадей мешковиной, и только тогда, взяв на плечи довольно увесистый крест, а под мышку обе лопаты, пошел к березе.

А дождь уже переходил в крупинки льда, изредка летели снежинки, обыкновенный по здешним местам осенний день спокойно и безразлично переходил в пасмурный вечер, чтобы потом так же спокойно перейти в еще более холодную и неприветливую ночь.

Вернулись дед с внуком в заброшенный богом и людьми хуторок уже под утро. Подмораживало, шел мелкими пушинками снег, но грязь была такая, же непролазная. Василий Лукич заехал своей «колесницей» прямо во двор, и Иван, соскочив с передка, помог ему распрячь лошадей. Завели их в конюшню — протерли бока и спины мешковиной, дали сена и только потом зашли в избу. Дед включил свет и начал растапливать печь.

— Вот, слыхал я по радио, что нашим русским газом уже французы топят, а у нас как топил мой прадед бурьяном да соломой, так и мы до сих пор топим. Вот дал бог дровишек, да малость угольку запасся, а то совсем бы невмоготу стало. Газ-то от вас из Сибири идет, небось, вы-то хоть вдоволь имеете?

Иван молчал. Сидел, опустив голову почти до колен и, задумавшись, медленно покачивался из стороны в сторону.

— Ты что, уснул, что ли? — громко спросил дед. — Говорю, у вас-то газом топят?

— Каким там газом, у нас дров навалом.

— Так ить дрова — это лес, природа, опять-таки мебель, строительство, не резон сжигать-то, а газ у вас сам в болотах булькает, бывал я там на Чулыме, значит, своим русским фигу, а французам «нате на блюдечке»!

Разговор не получался. Иван думал о чем-то своем, а может и устал: почитай, две ночи не спавши.

Наконец печь разгорелась, и Василий Лукич поставил чайник.

— Говоришь, отец твой сам сказал, что кого-то порешил тут? — опять спросил старик. — Был тут один случай, но значительно позже того, как исчез твой отец. А вообще везет нам на правителей дураков, вот и те измывались над народом, пока их кто-то не кокнул.

— А как «кокнул»? — спросил Иван.

— Да топором, видать, и зарубил.

— Ну, нет, чтобы дядя Егор да топором! — закачал головой Иван. — Он даже курицу резать боялся, а я запросто.

— Дак тебе сколько лет?

— Шестнадцать, в десятый класс я перешел, — гордо сказал Иван.

— А ты знаешь, сколько отец твой немцев угробил на войне? У него даже два боевых ордена было да медалей штук десять, если не более.

— Дак то — на войне!

— Да ладно, что я, настаиваю, что ли? Вот интересно, что ты-то дальше делать будешь? Может, тут останешься, все же родина как-никак, ты тут родился, родители тут твои жили, да и могилка опять сиротой останется, я же не вечный, — проговорил Василий Лукич, усаживаясь рядом с Иваном.

— Нет, дедуля, сначала я выполню слово, данное дяде Егору, а там видно будет, — и он принес рюкзак, вытащил из него деревянную шкатулку, развязал веревку, которой она была обмотана, и показал деду большой толстый конверт.

— Вот это вручить еще надо, — сказал и протянул деду.

Василий Лукич взял пакет, надел очки и прочитал: «Исаевой Рите Ивановне». И тут вспомнил, что при встрече с той женщиной Егор почти вскрикнул: «Рита!», значит, опять она, подумал Василий Лукич. А посмотрев на адрес, сказал:

— Дак этого села и в помине нет, люди кто куда разбежались, многие в районном центре Голадаевке осели, но туда почитай пятьдесят верст будет. А потом Егора тоже фамилия Исаев была и отчество Иванович, а сестры-то у него никакой не было, что-то тут не так. Ну да ладно, давай чайку попьем, а то уже и утро скоро.

И действительно, наступало утро. Кругом забелело, но снег, тоненьким слоем припорошивший грязь, выглядел еще как-то тускло, и только в степи в бурьянах уже отчетливо просматривались следы зайцев, мышей и фазанов. Наступало время охоты, только охотиться было некому, зарастала бурьяном некогда плодороднейшая донская степь.

Вот и встретились в этой сырой старой крестьянской избе молодое и старое поколения, а среднего между ними нет — большинство истребила война, а многие поумерали сами, не выдержав «отличной послевоенной жизни», которую обещали солдатам на войне. И вот осталось старое, готовое в любую минуту умереть, и молодое, не желающее остаться на земле предков хотя бы в память о них. Так и зарастает степь бурьянами, хорошо хоть волков еще нет, хотя лисицы уже шастают, даже в заброшенных дворах встречаются их следы.

Бледной краснотой заалел восток, облака поднялись довольно высоко и почти рассеялись, земля подмерзла и уже не проваливалась под человеческими ногами. На донскую, сразу посеревшую степь, опустилась зима — пока только холодным дыханием и слабыми морозными укусами. Но придут час и день, когда запоет она свои заунывные песни и понесет поземку по необъятным просторам, и не дай бог оказаться тогда с ней один на один, вдали от жилья. Только мужество и сила воли могут спасти человека. А сейчас наступало утро, обыкновенное, зимнее, такое, как и сотни тысяч лет назад, и нет ему никакого дела до тех двух поколений, сидящих сейчас в старом крестьянском доме, ещё пока обитаемом в этом заброшенном хуторе.

Глава пятая

Целый день Иван убил на то, чтобы добраться до Голодаевки. Большое село районного масштаба, а сообщения почти никакого. Шел пешком, потом ехал на бензовозе, а последние десять километров даже на автобусе, но каком: все у него дребезжало, двери вот-вот отвалятся, вместо кресел доски деревянные, а народу не протолкнуться, и, слава богу, что все это позади. Далеко после обеда Иван зашел на почту и, показав пожилой женщине конверт, спросил, не знает ли, где живет такая. Женщина долго рассматривала пакет, будто обнюхивая, а потом быстро и весело сказала:

— А почему ж не знаю, вон там за углом, третий дом слева, синий заборчик, там они и живут, а вы кем будете?

Но Иван, сказав спасибо, взял из ее рук конверт и вышел. Вот и синий заборчик; открыв калитку, почти крикнул:

— Есть тут кто-нибудь?

Никого, молчок. «Да, — подумал Иван, — собаки тут не в почете».

Подошел к крыльцу, увидев кнопку звонка, нажал, внутри послышался какой-то монотонный скрежет, похожий на звонок. «Цивилизация»! — успел подумать Иван, как изнутри послышался женский голос:

— Входите, там открыто!

Иван шагнул через порог. На полу в маленьком коридорчике стояли две пары тапочек, Иван задумался, что бы это могло значить, но на всякий случай снял сапоги. Дверь из комнаты открылась и женщина средних лет, довольно приятной внешности, удивленно уставилась на красивого юношу, стоящего в пальто, плаще и с рюкзаком за спиной, но без сапог.

— А вам кого? — спросила женщина.

— Мне бы Риту Ивановну, — вдруг как-то несмело сказал Иван.

— Заходите, заходите, это я и есть.

Они вошли в комнату, Рита Ивановна приветливо сняла с юноши рюкзак, плащ, потом пальто, принесла ему шлепанцы и, усадив на стул, зажгла газовую горелку, что-то поставила в кастрюльке и чайнике. Иван в это время рассматривал комнату и отметил ее идеальную чистоту, а увидев, как загорелся газ, опять про себя отметил — «цивилизация». Рита Ивановна села напротив и с любопытством его рассматривала, отчего Ивану стало как-то не по себе. Ему показалось, что он знает эту женщину, слышал запах ее тела, ее голос, юноша даже подался немного вперед; что-то родное и близкое влекло его, он подумал, не она ли мать его родная, может, о Варваре взрослые выдумали. Но он вспомнил, как Василий Лукич шептал, глядя на него, «Варя, Варенька». Тут уж не поверить нельзя. Но тогда что, же влекло его к этой незнакомой, но почему то казалось, родной женщине?

А между тем Рита Ивановна старалась вспомнить, кто же мог из бывших ее учеников пожаловать к ней:

— Вы только пока не говорите, кто вы, я, может, сама вспомню или догадаюсь, кого-то вы мне напоминаете, а вот не могу сообразить, кого, — и она близоруко прищурилась.

— Да где ж вам узнать, если вы меня никогда и не видели, — улыбнулся Иван, но женщина как-то вдруг изменилась в лице, стала очень серьезной и, решительно встав, пошла в другую комнату.

В открытую дверь Иван успел заметить стоящее там черное пианино. «Цивилизация» — опять подумал он, но Рита Ивановна довольно быстро вернулась, держа в руках рамку с фотографией, на которой в полный рост стоял симпатичный парень. Женщина опять села напротив Ивана и, показав вблизи фотографию, почти прошептала:

— От него? — лицо ее как-то враз побледнело, даже губы.

Иван посмотрел на фотографию и с трудом узнал в черномазом кудрявом пареньке Егора.

— От него, — спокойно сказал Иван, возвращая фотографию, и был ошеломлен, так как женщина рванулась к нему и, обняв его голову, стала целовать щеки, уши, губы, приговаривая:

— Ваня, Ванечка, миленький мой, да сколько же ты ночей мне снился! — а потом, опомнившись, — оттолкнулась и почти убежала в соседнюю комнату.

Иван ничего не понимал. Он даже не мог предположить, откуда женщина знает его имя, почему поняла, что он от Егора, и откуда у нее к нему, Ивану, такие чувства, в искренность которых нельзя было не поверить.

«Не много ли для меня за каких-то полгода?» — подумал Иван, но Рита Ивановна уже вышла из комнаты и, став в дверном проеме, опять смотрела на него спокойно и ласково.

Иван достал из бокового кармана пиджака конверт-пакет и протянул его женщине: «Это вам». И на душе юноши стало легко и свободно, как будто непосильный груз свалился с его плеч. Он даже не заметил, как, схватив конверт, Рита Ивановна опять скрылась в другой комнате, не слышал, как зашипело и забулькало на газовой плите. Он выполнил! Он сдержал слово, данное отцу! И теперь можно ехать домой, там его место, там дядя Витя, там тетя Настя, там его друзья, школа, он и так пропустил целую четверть. Иван встал и прошелся по комнате. Обыкновенная комната, только обклеена обоями, так в Сибири стали делать недавно, на стенах пусто, не то, что у Василия Лукича — все в фотографиях, а тут на всю комнату две небольшие картины в простеньких багетах.

В комнату опять вошла Рита Ивановна, уже без конверта-пакета, глаза ее были красными от слез. Усадив Ивана на стул, стала хлопотать у плиты. И опять повеяло чем-то родным и знакомым. Юноша смотрел на нее и никак не мог понять, что это с ним?

— Скоро и Оксана из школы придет, но мы с вами пока перекусим, наверно проголодались? Так вы в деревне были?

— Да, в деревне, у Василия Лукича, с ним и сделали все это, — сказал Иван.

— Что «это все»?

— В письме, наверно, все написано?

— Там написано многое, но все это уже не нужно, эти документы и гроша ломаного не стоят, а больше там ничего нет, даже то, что вы сюда поехали, не сказано.

Иван понял, что привез Рите какие-то старые документы. Тогда он рассказал, что знал, и о захоронении тоже.

— А скажи, Иван, можно я вас на «ты» называть буду, какая у тебя фамилия и отчество? — спросила Рита.

— Отчего же, меня и так все на «ты» называют, фамилия у меня обыкновенная — Сердюченко Иван Викторович, — почти отрапортовал он.

— Тогда почему Сердюченко и почему Викторович, ведь отец твой Егор, значит, Егорович, а поскольку у Егора фамилия Исаев, значит, Исаев Иван Егорович, — как-то строго сказала Рита Ивановна.

Ивану это понравилось, но он представил дядю Витю и тетю Настю и ему сразу стало их так жалко, что он быстренько сказал:

— Нет, нет, пусть будет так, как есть, да и документы на меня так написаны, а вы откуда знаете, что так должно быть?

— Ты сказал, что мы с тобой в жизни не встречались, а ведь жил ты у меня больше года после твоего рождения.

Рита замолчала, чем-то горячим полыхнуло вдруг в ее груди и она ясно вспомнила и ту последнюю ночь, и то, как ласкала и уговаривала Егора взять ее с собой, а он, весь измученный, застывал на ее груди, но все твердил и твердил свое: «В тайгу подальше, сгноят, как и родителей наших», а утром навзрыд плакал, упрекая ее, что только она виновата в том, что он изменял с ней Варваре, все твердил, что они брат и сестра, хотя хорошо знал, что Рита была приемной дочерью его родителей, говорил, что он предатель и изменник, и опять, совсем не по-мужски, плакал.

Иван сидел и смотрел на задумавшуюся Риту Ивановну, ожидая, когда она заговорит снова. И она, словно очнувшись, продолжала:

— Намучилась, натерпелась я, пока отец твой прятался от властей, только ночами и видела его. Правда, ты рос здоровеньким, почти ничем не болел, уже ходил, начал разговаривать, я любила тебя как родного сына, а потом вдруг нагрянул Егор, незванно-негаданно, с кем-то на машине, ничего не слушая, быстренько собрал тебя и увез, хорошо, что летом это было. Долго ревела я ночами, кричала, будто дитя родного от груди оторвали. А потом родилась Оксана, потихоньку все забываться стало, ты уж извини меня за мою слабость, сразу все нахлынуло, и не сдержалась я. Да ты хоть чуть-чуть поешь. Так бы встретила, где на улице — ни за что бы не узнала.

— Меня в школе до четвертого класса подкидышем дразнили, вот тогда-то я и узнал, что не родной сын дяди Вити, что усыновили они меня, что мать моя умерла, а отец сгинул куда-то. И вот только в этом году и узнал правду, так что мне теперь все равно. А вот я видел, на конверте было написано «Исаевой», значит, и вы с дядей Егором родственники?

— Да, только не совсем, родители у нас были одни, а мы…

В это время стукнула калитка, потом дверь и в комнату влетела веселая раскрасневшаяся, жизнерадостная девочка. Увидев Ивана, растерялась, сказала быстренько: «Здрасте» — и убежала в другую комнату. Рита Ивановна, сказав: «Ладно, потом поговорим», — встала из-за стола и ушла следом за Оксаной, там они немного пошептались и вышли к Ивану уже вдвоем.

— Ну, знакомьтесь, — подталкивая девочку, сказала Рита Ивановна. — Это моя дочь, а это твой родственник.

Иван встал из-за стола, и с любопытством посмотрев на девочку, машинально взял протянутую руку в свою, сказав лишь одно слово: «Иван». Девочка, чуть присев, ответила: «Оксана», а Рита Ивановна за обоих добавила: «Очень приятно!», и все рассмеялись. Потом все вместе сели за стол, дети стеснялись друг друга, и Рита Ивановна, как могла, заставляла их есть.

Девочка лет тринадцати-четырнадцати была красивая, и Иван это отметил, подумав: «Ничего себе», и поэтому еще больше застеснялся и старался не смотреть в ее сторону. А Оксана бросила несколько быстрых взглядов на Ивана и тоже воткнулась в свою тарелку.

Поев, Иван и Оксана ушли в соседнюю комнату. Оказалось, что из нее есть еще одна дверь, и девочка, открыв ее, сказала:

— А тут мое царство-государство, сюда вход только со сказкой, я не знаю сколько их тут витает и в воздухе и везде.

Иван мельком заглянул в комнату: ничего особенного, диван, стол-парта, на окне цветы и все стены увешаны вырезками из журналов. Но Оксана закрыла дверь и, усадив его в большой комнате на диван-кровать, включила большой приемник-радиолу, сама ушла на кухню к матери. Из приемника лилась ровная задушевная мелодия.

Вошла Рита Ивановна и, указав на пианино, спросила:

— А ты не играешь?

— Да что вы, я такую только в школе и видел, к ней и подходить запрещалось. А я немножко играю на баяне, гармошке, балалайке, дядя Витя играет, а я у него перехватываю.

— А в каком же ты классе учишься?

— Так вот в десятый перешел, да пока еще и дня не был в школе.

— Да-а, — задумчиво проговорила, присев на угол дивана, Рита Ивановна, — а что играешь — хорошо, вот Оксана из магазина вернется и поиграет нам, а потом и ты когда-нибудь нас повеселишь, ведь впереди времени много.

— Много-то много, а мне возвращаться надо, дядя Витя с тетей Настей волнуются да и в школу пора, — как показалось, с ноткой грусти сказал Иван.

Но Рита Ивановна опять почему-то стала строгой, прямо как Иванова учительница русского языка и литературы.

— Ты меня извини, Ваня, но этот дом — твой дом, это дом твоих дедов и прадедов, тут родился твой отец, отсюда увезли на «черном вороне» твоего деда и бабушку, они тоже учителями были. Сейчас их реабилитировали и нам все вернули. И несправедливо, что мне, приемной их дочери, все это досталось. Да и потом тебе деньги какие-то должны выплатить, так что недельку ты у нас точно пробудешь.

— А вы значит тоже учительница? — только и спросил Иван.

— Да, учительница, только в начальных классах, — и, будто продолжая начатый до прихода Оксаны разговор, сказала: — Я, было, хотела пойти к Василию Лукичу, все ему объяснить, но вначале боялась, а потом и сама не знала, куда вы с Егором девались. Про Варвару знала, только не ведала, где захоронена, а пойти и принести такую весть, — уж лучше неизвестность. А теперь вот погода установится, втроем и съездим, может, Василия Лукича к себе заберем, сколько там ему одному маяться?

На кухне хлопнула входная дверь — пришла Оксана, принесла целую авоську продуктов и стала выкладывать, что на стол, что в холодильник. Наконец, сняв пальто, вошла в большую комнату. Впервые Иван повнимательнее рассмотрел ее. Ростом ниже Ивана на голову, личико кругленькое, даже немного скуластое, как у дяди Егора, нос прямой правильный, губки (именно губки) пухленькие, глаза большие голубые, смотрели как-то восхищенно и удивленно из-под длинных пушистых ресниц. Брови черные, изогнутые дугой, на левой щеке, чуть ниже глаза, маленькая черная точечка-родинка, волосы тоже курчавые и черные, как на фотографии у дяди Егора, которую показала вначале Рита Ивановна. Он так задумался, что даже не слышал, как Рита Ивановна попросила Оксану сыграть, и та села за пианино.

Рита Ивановна выключила приемник, и ласковую задушевную мелодию стала извлекать Оксана своими тоненькими длинными пальчиками из темного громоздкого на вид инструмента.

А Рита Ивановна, наблюдая, с каким восторгом смотрел Иван на Оксану, каким-то шестым чувством поняла, что нравится она парню, и непонятная тревога охватила ее. Но она сразу, же отогнала нехорошее предчувствие. Да и к тому же когда они узнают, что почти родные брат и сестра, то все само собой образуется. Успокоившись, она с удовольствием слушала, как играла Оксана, и на душе у нее стало светло и радостно, как никогда за всю жизнь не было. Еще бы — двое почти взрослых детей, мальчик и девочка, да она еще в детстве мечтала об этом! И вот они сидят, двое, красивые, здоровые, чего еще и желать?!

А жизнь шла своим чередом. Где-то зажигаются звезды, где-то на морях и океанах бушевали штормы, где-то завывала вьюга, где-то в тайге вот сейчас ходит и ходит по своим пустым владениям осиротевший кот Васька. Он наотрез отказался покидать жилище своего хозяина, орал, царапался и, наконец, вырвавшись, сделал свой пушистый хвост трубой и понесся к стоящей рядом сосне, залез по стволу так высоко, что еле различался в кроне.

Где-то на Алтае пришла уже из школы Дуня и, может, делает сейчас уроки, а совсем близко, за каких-то пятьдесят километров, Василий Лукич топит свою печь и задумчиво смотрит на огонь. Все идет своим чередом. А Оксана все играла и играла. Так вот и провели свои первые минуты вместе недавно совсем незнакомые, а оказалось, родные и близкие люди. А впереди целая жизнь, полная удач и разочарований, любви и страданий, радости и горя, — все противоположности всегда рядом, как день и ночь, утро и вечер. Не бывает бесконечного дня на земле или ночи, лета или зимы, бывают они длинными и короткими, жаркими и холодными. Так и в людской жизни не бывает всегда счастливых и радостных дней, как и горестных и неудачных. И вот для Ивана наступила полоса новой жизни, о которой он даже и не догадывался, она ему и не снилась, а кем-то уже была приготовлена и только дожидалась своего часа. Или, как говорят старые люди: «Его ждала судьба».


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

В деревне люди живут совсем не так, как в городе, тут свои законы, свои порядки и не кем-то установленные, а самой матушкой-природой. И какой бы ты и не был лодырь, а сам уклад крестьянской жизни не даст тебе расслабиться.

Ведь как в городе: зачитался до поздней ночи каким-нибудь Дюма или Хемингуэем, и дрыхни себе, пока будильник или еще чего-нибудь тебя не разбудит. А тут не до Хемингуэя: не дашь скоту вовремя попить — такой рев начнется. А попробуй хрюшку не накорми; не то, что спокойно читать не даст, всю деревню на ноги поднимет визгом и криком. А попробуй не встань утром рано, когда петух (видать, и впрямь с космосом связанный; иначе откуда ему знать, что вот именно в три часа ночи ему и надо закукарекать) сначала заорет так тоскливо и полусонно, видно, и сам еще глаз не открыл, но с каждыми тридцатью минутами все громче и громче, все настойчивее и настойчивее орёт, — чем тебе не природные часы!

Сколько раз Виктор Иванович хотел зарубить своего огромного, когда-то самого красивого во всей деревне петуха, так Иван и Анастасия Макаровна не давали; уж больно шикарным он был, походка одна чего стоила — грудь колесом, голова с ярко-красной короной высоко поднята, глаза наглые серые, выпуклые, клюв мощный с горбинкой, хвост веером, переливается всеми цветами радуги, а взмахнет красно-сизыми крыльями, ну прямо загляденье. И как такую красоту зарубить-то? Хоть и постарел, и замена ему есть, а жалко.

Да притом у каждого домашнего животного своя судьба: того же петуха Иван, совсем маленьким, еле выходил, рот силком открывал, желток впихивал, крохотными кусочками аспирина потчевал. Но зато сколько радости у всех было, когда это желтенькое существо начало бегать со всеми цыплятами вместе и, в конце концов, превратилось в красивого золотогрудого петуха. Иван так и назвал его — «Красногрудый».

Да возьмем кого хочешь — козленка, теленка, поросенка, — какие они маленькие симпатичные, забавные; так же, как и все дети, болеют и выздоравливают, радуются и огорчаются, то есть живут такой же, как и все люди, простой, нормальной жизнью. И как же их не напоить вовремя, не накормить досыта? И тут уже не до поэтов и писателей, только и того, что в школьные годы прочитано и выучено. Да и электричество на Чулыме появилось только после войны — и то от дизелей, которые включались и выключались в определенные часы, строго по графику. Но они часто ломались, и тогда снова зажигались видавшие виды керосиновые лампы и фонари. И зажигались, и гасились они не по какому-нибудь будильнику или по радио, а по естественной необходимости: досветла накормить скот или поздно вечером вычистить подсобные помещения. Но чаще всего лампы и фонари все, же зажигались утром, особенно зимой и ранней весной.

Вот и сейчас, глухой темной ночью, когда звезды на ясном черном небосводе горели особенно ярко, и от ноябрьских, почти зимних, морозов стреляли, лопались, вековые деревья, когда все словно съежилось от сибирской стужи, вдруг откуда-то издалека глухо и протяжно запел петух, ему тут же откликнулся другой, потом через несколько минут на том конце села, своим, только ему присущим голосом прокричал третий, — и пошло — поехало над притихшей, еще сладко спящей и видевшей сны деревней, заиграла сама жизнь ее обычной и вечной цепочкой: космос— природе, природа — животным, животные — друг другу и людям. И эту цепочку никому никогда не разорвать, она отработана тысячелетиями, и жить ей вечно.

И только закричал Красногрудый, как нежненько заблеяла коза Дарья, хрюкнула спросонья громадная, как ошкуренное толстое бревно, свинья, ей откликнулся ленивый, уже почти не ходивший, ждавший своего смертного часа кабан. Просыпалась природа во всем своем разнообразии, продолжалась жизнь, требуя к себе внимания и заботы.

И Настя встала, почти бесшумно, как много лет уже делала, накинула на себя нехитрую крестьянскую одежду, почти не ища ее в темноте, и хотела уже было выйти к скоту, но прислушалась. Мерно, однообразно и безразлично стучали висевшие на стене ходики, но хозяйка и без них знала время — петух еще ни разу не ошибся. Она прислушалась, потому что не слышала, как всегда, ровного дыхания мужа и даже вздрогнула, неожиданно услышав его голос:

— Ну что притаилась, могла бы и поспать еще часок, поди, не лето на дворе, — спокойно сказал Виктор.

— Тьфу, испугал как, аж сердце зашлось. Сам-то чего не спишь?

— Дак я вот думаю все.

— Больно ты много думать стал, а вот делаешь все не по разуму. Зачем Ваньку отпустил одного-то? — уже оправившись, ворчливым тоном заговорила Анастасия Макаровна. — Неближний свет мальчишка подался, что уж так приспичило, вот и учительница вчера который раз приходила?

— Сказал же, что иначе нельзя было! И чего ныть-то? Телеграмма была, письмо есть, все в порядке, скоро объявится. Я вот за другое думаю.

— За другое, за другое! А я вот за другое и думать не могу, коли дитяти рядом нету.

— Дитяти! — усмехнулся в темноте Виктор. — Этому «дитяти» скоро в армию. Уже в десятый пошёл!.. Да ты хоть лампу зажги, электричества еще до четырех не будет, дойка на ферме в пять.

Настя зажгла лампу, висевшую тут же на стене, возле ходиков, и тусклым светом осветилась ничем не примечательная комната. На стенах висело несколько рамок с фотографиями. Настя остановилась около одной, перекрестилась, сказав:

— Хоть бы родителей своих помянули, даже могилок нет. Когда лагерь развалился, трактором все сравняли, потом все деревянное сожгли.

— Ага, помянули, ты-то хоть знаешь, где твои похоронены. А я даже и этого не знаю, увезла меня тетка в эту глухомань, хорошо хоть до двенадцати лет выходила, а то давно бы и мои косточки сгнили где-нибудь. Вот к ее могилке и ходим, спасибо и на том, как говорят, «каждому свое». Феня рассказывала, что у меня два брата было и две сестры, одна самая старшая, другая после меня родилась. Так вот старший брат взял меньшую сестру и ушли они по селам просить, да так и сгинули, а меньший со старшей сестрой на нашей родине остался, вот так нас и разбросала жизнь и, видать, навсегда.

И Виктор как-то нехотя поднялся с постели, открыл дверку печки, сунул туда бумаги, щепок и чиркнул спичкой.

Анастасия стояла возле большого старого зеркала и расчесывала волосы. Большие, темные, они свисали ниже пояса, а когда она наклонялась, то доставали почти до колен.

Когда-то очень красивая, она и сейчас могла, кого хочешь заворожить, несмотря на свою нелегкую крестьянскую долю.

Виктор, подложив дров в печь, словно продолжая начатый разговор, сказал:

— А думаю я, знаешь о чем?

— О чем же? — как-то безразлично спросила Настя.

— О самородке, — сказал Виктор, вытаскивая из-под стола большой сапожный ящик.

— О каком самородке? — спросила Настя, замедляя расчесывание.

— А вот об этом, — и Виктор вытащил из ящика тряпку, в которой был, завернут самородок.

Анастасия Макаровна заинтересованно повернулась, разделив волосы на две части, открыв, таким образом, лицо и стала наблюдать, как Виктор разматывал тряпку. И вдруг под тусклым светом керосиновой лампы Настя увидела большой кусок золота. Что это именно золото она сразу поняла, потому что, живя на прииске с отцом, не раз видела самородки, но те были гораздо меньше.

— Золото?! — испугалась она. — Откуда, где ты его взял?

— Ты только не волнуйся, вот об этом я и хотел с тобой посоветоваться.

И Виктор рассказал историю самородка.

— Вот я и думаю, как поступить? Егор завещал отдать его Ивану только после его женитьбы. А вдруг со мной что-то случится, — вот и решил тебе рассказать, — закончил Виктор.

— Ничего хорошего золото не несет людям, сколько жизней оно погубило, я сама таких знаю. А потом это же народное достояние: нам на прииске даже в детском садике об этом говорили. Его надо сдать куда следует.

— Ну, уж нет, только не это! Если ты боишься, можешь считать, что я тебе ничего не говорил. «Народное достояние»… Я вот только теперь и начинаю понимать это «народное достояние» — через жизнь Егора, жизнь наших друзей-фронтовиков, замученных уже в наших, советских лагерях. Помнишь, мне письмо из Японии приходило?

— Дак тебя из-за него чуть самого не посадили, как не помнить?

— Вот так-то, а ведь я этого японца в плен взял, я его победитель, я его потом во Владивостоке на пароход посадил, домой отправил, он теперь живет в тысячу раз лучше, чем я. Хотел мне машину «тойоту» подарить, так меня же за это чуть в тюрьму не упекли. Вот тебе и «народное достояние». Нет уж, шиш! — разозлился Виктор не на шутку. Но тут вдруг вспыхнула никогда не выключавшаяся электролампочка, и Виктор, прищурившись, указывая на еле мигавшую лампочку, продолжил:

— Даже вот это — на Западе во всех деревнях еще до войны было, а у нас только сейчас, а уже пятнадцать лет после войны. Да и то по «решению партии и правительства»!

— Ты чего раскипятился? Только я одно знаю: Ивану этот самородок ничего хорошего не даст, — сказала Настя и, повязав платок, стала надевать полушубок.

— Вот и я думаю, как сделать так, чтобы не навредить. Но только не сдавать! Хватит, Егору жизнь угробили, ты-то хоть знаешь, зачем Иван поехал на родину Егора?

Настя, надев валенки, встала перед Виктором, все такая же статная и красивая.

— Чтобы документы передать, ты же мне тогда все доказывал о срочности этих бумаг, — но, увидев замешательство мужа, уже решительно сказала: — Так зачем же он поехал на Дон-то?

— Документы само собой. Егора он туда повез.

— Как Егора? — изумилась Настя. — Ты же говорил, что похоронили вы его?

— Раз начал — скажу, — уже решительно сказал Виктор, — только ты сядь, пожалуйста.

И он рассказал о последнем желании Егора и о том, как Иван выполнил его.

— Неужели Ваня сделал это? — послышался страдальческий голос Насти.

— Ведь он же еще ребенок! Сжечь человека, какой ужас! Да еще родного отца!

Замычала корова, громко, на два голоса, загорланили оба петуха, завизжала призывно свинья. Природа требовала свое, и Настя, причитая и охая, вышла в конюшню, а Виктор, подложив дров в печь, погрузился в далекие военные воспоминания.


Глава вторая


Вспомнилась ему разбитая танками дорога в горах Маньчжурии, по которой они, уже дважды победители, возвращались домой. Виктор, вторые сутки сидевший за баранкой видавшего виды «ЗИСа-5», устал страшно, но настроение было отличное. Еще бы — победа! Осталось каких-нибудь три дневных перехода — и граница!

Автомобильная рота, которой командовал Егор Исаев, и где Сердюченко был простым водителем, двигалась, преодолевая теперь лишь дорожные препятствия, все ближе и ближе к месту своего расформирования. В приказе, который накануне получил капитан Исаев под грифом «Секретно», было четко написано: «Совершить марш в такой-то пункт, сдать стоявшей там части технику, а личный состав уволить». Но об этом знал пока только командир роты. И вот очередной десятиминутный привал. Виктор проявил явную беспечность, оставив свое личное оружие в кабине машины, по естественным надобностям забежал в рядом стоящий густой хвойно-лиственный лес. И каково же было его изумление, когда он, как говорят, «лоб в лоб» столкнулся с вооруженным японским солдатом. Какие-то доли секунды они смотрели друг другу в глаза. По заросшему лицу японца Виктор понял, что тот уже давно бродит по Маньчжурской тайге, а по взведенному затвору винтовки сообразил, что она на боевом взводе. Одно неправильное движение — и произойдет непоправимое. Виктор не успел подумать, знает японец русский язык или нет, но машинально и почему-то тихо, сказал:

— Ты что, война-то кончилась, уже пять дней мир, понимаешь, зачем стрелять?

Японец молчал, он не шевелился, только глаза его, как показалось Виктору, подобрели.

— Домой едем, к мамке! — убежденно, уже с надеждой говорил Виктор.

— У меня и оружия нет, — и как бы в подтверждение поднял руки.

Японец, окинув взглядом юношу, вдруг опустил винтовку и почти на чистом русском языке, только писклявым голосом, сказал:

— Я поверил тебе, ты еще мальчик, обмануть не умеешь, но кто поверит мне?

Японец был старше Виктора года на два-три, не более, а ростом так мал, что перед двухметровым Виктором он казался почти карликом. Тем не менее, Виктор и не подумал напасть на него, он еще настойчивее стал убеждать японца бросить оружие и ехать с ним. Зачем предлагал это Виктор, вначале и не подумал, но почему-то сразу решил спасти этого бедолагу солдата.

Японец колебался несколько секунд, потом отбросил подальше винтовку, снял с себя всю солдатскую амуницию и, разведя руки в стороны, показал Виктору, что готов следовать за ним.

А Виктор, осмелев, все же сделал то, что хотел, за кустом, и они вместе с японцем побежали к автомобилю. Понеслась, переливаясь, команда: «По машинам!» — и колонна двинулась дальше. Слово за слово разговорились; Виктор вытащил из «бардачка» кусок хлеба и предложил японцу, тот стал жадно есть.

— Звать-то как тебя? — спросил Виктор, наблюдая за ним. — Меня Виктор, например.

— Кова, — ответил японец, улыбаясь и покачивая головой. — Виктор, хорошо, у меня друг был.

— Почти как Вова, можно, я тебя Вова звать буду?

— Мозна, мозна, меня на Сахалине русские так и звали — Вова.

— А ты на Сахалине жил?

— Да, и там мои все.

— Понятно, откуда ты язык так хорошо знаешь. А невеста-то есть?

— Жена, дети, двое.

— Ого, успел, значит, а я вот не успел. Шестой год в этой робе, — и Виктор замолчал, вращая баранку. А японец, поев, как-то по-детски подвернул ноги калачиком, забился в угол кабины и моментально уснул. «Во, умаялся, при такой тряске — и спит!» — подумал Виктор.

В колонне никто не заметил японца. Виктор носил ему в котелке пищу, и так они проехали оставшийся день, переночевали вместе в кабине, но на утро Виктор, опасаясь неприятностей, все, же подошел к капитану Исаеву и, выбрав момент, когда рядом никого не было, рассказал о японце. Реакция командира была однозначной — сдать японца на первом же сборном пункте как военнопленного. Но Виктор категорически возражал, не считая японца пленным. До этого времени у Виктора с командиром роты отношения были чисто служебные, правда, капитан неоднократно ставил его в пример за честность, отвагу и выносливость, но не более. И вот стоит перед ним все тот же Сердюченко и отказывается выполнять приказ. Исаев вспылил:

— Я вам приказываю сдать пленного на ближайшем сборном пункте!

И даже после того, как Виктор насколько мог быстро изложил, как они встретились, и если бы японец захотел, он уложил бы Виктора в два счета — командир роты остался непреклонным. Послышалась команда, и они снова двинулись в путь. Японец по изменившемуся настроению Виктора понял, что решается его судьба, но ни о чем не спрашивал. А Сердюченко, словно угадывая его мысли, вдруг сказал:

— Ты не переживай, Вова, я тебя в обиду не дам, нет такого права, чтобы невоенного в плен брать, ты же не военный, так или не так? Оружия у тебя нет, так, шел по лесу, заблудился.

И японец смекнул. — Аха, аха, — закивал он, — саблудился! — Потом вдруг серьезно сказал:

— Только талеко саблудился, Сахалин тама, а я тута.

— Не дрейфь, прорвемся, — весело ответил Виктор, хотя и сам не знал, как «прорвемся». И тут произошло то, чего Сердюченко уж никак не ожидал. На одном из привалов, делая обход колонны, к его машине подошел капитан Исаев:

— Ну как машина? — спросил он и посмотрел Виктору прямо в глаза.

— Дак крутятся колеса, — ответил Виктор, не отводя взгляда.

— А насчет японца — я ничего не знаю, бог тебе судья, как хочешь, так и поступай, я, чем могу — помогу, только переодень его во что-нибудь попроще и пусть не маячит тут, — сказав, пошел вдоль колонны, так же деловито и по-хозяйски осматривая автомобили. А японец, уловив приподнятое настроение Виктора, улыбаясь, сказал:

— Командир хвалил Виктор, а за что?

— Не то чтобы хвалил… Ну, брат, снимай свой френч, надевай вот мою куртку от комбинезона.

Японец быстро переоделся, но куртка оказалась так велика, что, даже с закатанными почти по локти рукавами, она была больше похожа на бушлат. Но лучшего пока ничего не было, нашлась и старая пилотка, и Вова постепенно преобразился в корейца, вольнонаемного рабочего, на том и порешили.

Снова двинулась колонна. Подъезжали к границе, и хотя наши машины проходили не слишком тщательный контроль, Виктор все же спрятал Кову в кузове между ящиками из-под снарядов, накидал на него тряпок и сверху боком положил пустую бочку из-под бензина.

Границу миновали благополучно, и километров через десять сделали малый привал. Опять подошел капитан Исаев, увидел, что в кабине никого нет, внимательно посмотрел на Сердюченко, но сказать ничего не сказал, так как рядом стоял старший лейтенант — особист, а Сердюченко нарочно браво вытянулся и бойко доложил:

— Материальная часть работает нормально, все в порядке!

Исаев, ничего не ответив, двинулся дальше вдоль колонны. А когда он прошел обратно, Виктор высвободил японца из-под тряпья, но в кабину не взял, оставил в кузове, потребовав лежать спокойно и ждать.

Так, совершенно неожиданно, капитан Исаев и Виктор Сердюченко, нарушив строжайший приказ о военнопленных, оказались самыми близкими людьми в этой наспех сформированной роте, и потом на многие годы, а для Исаева и до конца жизни оставались верными друзьями. Но так было потом. А тогда кто-то все-таки доложил старшему лейтенанту-особисту, что в колонне едет какой-то узкоглазый то ли японец, то ли кореец. К счастью, особиста отвлекли какие-то более важные дела, проверять колонну он не стал и умчался на своем «Виллисе» вперед.

Итак, с большими и малыми тревогами, они все же прибыли в назначенное место. Японец на людях больше не показывался, а на следующий день Виктор, получив от командира роты десятидневный отпуск, пропуск и справку для японца, ранним утром увез его во Владивосток. Там правдами и неправдами посадил Кову на уходивший в Японию сухогруз. И все было бы давно забыто, если бы в самый последний момент расчувствовавшийся японец не написал на клочке бумаги свой адрес, а Виктор дал ему свой. Правда, Виктор где-то потерял адрес пленника и почти забыл про это незначительное приключение, но только не японец…

Задумавшись, Виктор и не заметил, что дрова давно прогорели и сидел бы в оцепенении еще, если бы в комнату не вошла Настя.

— Да ты что, совсем сдурел! — громко сказала она, увидев, как дымится на левой ноге Виктора валенок. — Так и сгореть недолго!

Виктор отпрянул от поддувала, быстро снял валенок, но он еще не успел загореться, только почернел.

— Смотри, и дрова прогорели! — с нескрываемой досадой проговорила жена. Виктор поднялся во весь свой огромный рост и виновато развел руками:

— Да вот про японца вспомнил… И он снова стал разжигать печь, и хотя было еще совсем темно, начинался новый день, новые заботы, печали и радости. Жизнь продолжалась и увлекала за собой все новых и новых людей. Те, кто прожил не один десяток лет, — строили все новые и новые планы: каждый в своем уголке, в своем, самом любимом краю, с его родной природой, речкой, озерцом, или даже морем-океаном. Люди живут даже в таких местах, где кажется, и жить-то невозможно.

Вот и Виктор с женой, уже много лет живут в этой маленькой таежной деревушке. Анастасия сразу же после войны, с той поры как вышла замуж за этого высокого, доброго, веселого человека, а Виктора совсем мальчонкой привезла сюда родная тетка Феня, спасая от преследований, еще в 1930 году, к дедушке и бабушке, родителям его матери. И все было бы хорошо, да не дал им бог деток. Вначале ходили по врачам, надеялись, а потом смирились. Одно время думали взять из детского дома, как вдруг нежданно-негаданно получил Виктор письмо от своего бывшего командира роты Егора Исаева со слезной просьбой приютить его и ребенка. Виктор с Настей сразу же согласились, не вникая в причину такой просьбы, а через пятнадцать дней приехал Егор с годовалым мальчиком, пришел тайком, ночью и долго беседовал с Виктором с глазу на глаз.

Настя, ничего не подозревая, обрадовалась ребенку, вымыла, накормила его и долго сидела рядом после того как он, измученный дорогой, уснул.

Потом был разговор, во многом для Насти неясный, одно только она поняла, что Егору надо исчезнуть, а мальчик останется у них. Это ее и испугало, и обрадовало. А новый знакомый подошел к ней и, глядя прямо в глаза, сказал твердым голосом:

— Меня тут не было, Виктор нашел этого мальчика на станции; пока нас не будет, никто не должен видеть его.

И они с Виктором ушли той же ночью, хорошо, что было это летом, да и Настя не работала — все не могла подыскать себе подходящую работу после увольнения с прииска. Мальчик оказался подвижным, веселым, плакал только первую неделю, переживая разлуку с родителем, но постепенно стал забывать отца и к трем годам уже не вспоминал его.

А Егор еще несколько раз приходил к ним, большей частью зимой или ранней весной, когда еще лежал снег: на лыжах пройти было проще. Часами сидел возле кроватки, где спал Иван (так звали мальчика), а потом уходил — так же незаметно, как и приходил. Настя очень страдала, наблюдая эти свидания, плакала, добивалась у Виктора: почему Егор живет такой странной жизнью. Виктор долго молчал, но однажды все-таки сказал, что Егор вынужден скрываться, потому что отомстил двум гадам, которые сгубили его родителей.

Так прошло несколько лет. Когда Ване было уже десять, они с Виктором впервые на лошадях съездили в тайгу к дяде Егору — и Иван узнал о существовании этого загадочного человека.

И вот теперь Иван уехал — уехал так далеко, что Насте, и подумать было страшно. Сегодня пошел двадцатый день с тех пор, как Виктор увез Ивана на станцию. И день этот начался так же, как обычно, если не считать военных воспоминаний Виктора и подгоревшего валенка. А для Насти — все те же хлопоты, заботы по хозяйству, и она опять остается одна со своими, только ей известными, думами. И так — изо дня в день, из года в год. А теперь еще и долгое отсутствие Ивана. Где он сейчас? Кто с ним рядом? Тут, дома, она считала каждую минуту его отсутствия и изводила себя и мужа, если Иван задерживался где-то. Но, тем не менее, безболезненно отпускала его в любое время года и суток с Виктором и ничуть не тревожилась, когда Иван месяцами жил у Егора. И вот мальчик впервые уехал один, и далеко, и Анастасия не находила себе места. А тут еще этот самородок! Лучше бы и не знать о нем совсем! Ведь если пересчитать на рубли — так это же куча деньжищ получится — в самородке-то явно килограмм будет. И как поступит Иван с таким богатством? Он же еще совсем ребенок, с деньгами обращаться не умеет. Одно только успокаивало ее: неизвестно еще, когда Иван женится. А там время покажет… Часы уже показывали десять, когда соседская девочка, которая подрабатывала на почте разносчицей, принесла телеграмму. На обычном бланке стояло только два слова: «Выехал. Иван». Внизу адрес — какая-то станция Успенская. Вечером по карте они с Виктором отыскали-таки эту станцию — она оказалась недалеко от города Таганрога. Подсчитали и решили, что раньше как через десять дней Иван не приедет. И каково же было их удивление, когда через три дня они получили еще одну телеграмму «Встречайте 21 12 30 поезд 7 Вова». Вначале они ничего не могли понять; двадцать первое было на следующий день. И почему телеграмма была направлена из Томска? Сходил на почту, но и там подтвердили: из Томска. И вдруг Виктор сообразил:

— А вдруг это Кова?

— Кто такой Кова? — спросила Настя.

— Так это же мой японец! — воскликнул Виктор. — И как я сразу не догадался?

— Да господь с тобой, чего это ему снова вздумалось нас тревожить?

— А он, может, не понимает, почему это ему нельзя увидеть фронтового друга!

Как бы там ни было, стали готовиться к встрече. Виктор зарубил-таки Красногрудого. Сколько было слез и причитаний! Но деваться было некуда, и жена, плача и ругаясь, ощипала петуха, разделала и положила в ящик на мороз. Утром Виктор взял лошадей и приехал на них домой. Настя оделась быстро; захватили на всякий случай шубу и валенки — «мало ли чего» — и поехали. Поезд пришел вовремя, Виктор стоял на перроне, если площадку у станционного домика можно было считать таковым, оглядывал состав, но однако никого, кроме троих человек, стоявших рядом с локомотивом, не видел. А на перроне никого не было. Виктор хотел было уже идти во двор станции, где стояли лошади, как вдруг увидел, как от тех троих отделился один и побежал к станции. Виктор смотрел в его сторону, но ничего знакомого в этом маленьком человеке не было. Наконец, бежавший перешел на шаг и, остановившись возле Виктора, задыхаясь, сказал:

— Я Таро, старший сын Ковы. Вы Виктор?

Виктор изумленно глядел на молодого человека. Ничего в нем не напоминало Кову. Но все, же быстро ответил:

— Да-да, Виктор я, там лошади ждут. Подошли еще двое. Это были парень и девочка. Парню лет шестнадцать, девочке лет тринадцать. Старший японец, указывая на подошедших, представил:

— Это мои брат и сестра и еще есть сестра старшая, она там осталась с тато. Парень и девочка сказали: — Страсте, — и все. Старший пояснил, что они русского еще не знают, но обязательно выучат. Быстрым шагом подошли к саням. Настя, увидев, в чём одеты гости, не на шутку заволновалась.

— Нука быстро в сани! — скомандовала. — В Сибири зимой так не ходят!

Младших укутали одной шубой, валенки сначала одели одному, но через несколько минут Настя взяла девочку к себе, сняла с нее сапожки и сунула ноги к себе в просторные валенки, укутала и, только почувствовав тепло ее тела, успокоилась. Таро спрятали в сено с головой и сверху прикрыли шкурой.

Лошади бежали резво — домой-таки! В дороге не разговаривали, погода была ясная, солнечная и морозная, снег разрисовал самыми причудливыми картинками деревья и теперь переливался яркими отблесками серебра. Солнце уже касалось верхушек деревьев. Короткий зимний день был на исходе. Заехали во двор, когда начинало темнеть. Настя повела детей в дом, а Виктор, развернувшись, поехал на конюшню.

В комнате, раздев гостей и проверив, не обморозились ли, Настя стала хлопотать по хозяйству. Девочка, отогревшись немного у разгорающейся печки, стала помогать Насте. И удивительно: они, совершенно не зная языка, отлично понимали друг друга. Работа закипела. Через полчаса пришел Виктор.

— Я вижу, вы уже освоились! — весело произнес он, увидев, как старший Таро накладывает дрова в печь, девочка режет хлеб, а младший разделывает селедку.

— Нам бы такую семью, — весело и мечтательно сказала Настя, — вот бы радость была!

Наконец уселись за стол. Виктор достал бутылку водки.

— Ну что, выпьем за знакомство? — стукнулись, девочка поставила стопку, а мужчины пригубили. Виктор не настаивал, а Настя стала усердно угощать приехавших. Наконец Виктор спросил у Таро:

— А где же Кова?

— Томск, больница, желтуха, с ним дочь старшая, а нас он послал сюда. Это его давняя мечта, он так много и хорошо о вас рассказывал. К вам ехали всей семьей.

— А мать в Японии?

— Мама там, на могила, смерть, — Таро стал волноваться и путать русские слова.

— Умерла? — с ужасом спросила Настя.

— Аха, тва хода тому. Наступило неловкое молчание. Но Таро заговорил снова:

— Отец хотель чтобы мы нежданно сами, суприс такой, а тут глаза желтый, живот болел, и вот так, а подарок идет вам скоро.

— Какой подарок? — не понял Виктор.

— Потом узнал, отец не велел». Пообедали и поужинали сразу, все ели с аппетитом, да и гости не стеснялись. Убрали и перемыли посуду, Настя постелила в соседней комнате мужчинам, а на свою кровать уложила девочку. Девочку звали Тики, а второго парня Тое. Виктор ушел в конюшню. Вскоре бесшумно вышел туда и Тое, стал наблюдать за работой Виктора.

— Нравится? — заметил Виктор. — Аха, — закивал мальчик. — Иди сюда, — и Виктор подвел мальчика к жующей корове. Тое погладил ее по спине, на что животное никак не среагировало. Потом посмотрели коз, куры уже дремали, лишь молодой петух настороженно крутил головой. Зашли в комнату; тихо мурлыкал динамик, девочка лежала на кровати с открытыми глазами и, повернув голову в сторону вошедших Виктора и Тое, заулыбалась.

Настя была вся в радостных хлопотах, ей нравилось, что в доме так много людей, особенно по душе пришлась ей девочка. Таро сидел за столом и с удовольствием наблюдал за Настей. Было ему лет двадцать пять-двадцать семь, но выглядел он совсем молодо.

— Нравятся ему животные, — сказал Виктор, обняв Тое за плечи. — Это хорошо.

— У нас тозе есть коровы, семь, лошадь твадцать, овца, косы, — заулыбался Таро.

— Ого, как много! — удивилась Настя. — И что ж разрешают?

— Как разрешают? А кто долзен? — не понял Таро.

— Да ладно, — вмешался Виктор, — это все у нас должна разрешать партия.

— Я знал, отец говорил, толка зачем?

— Ну, не будем говорить о политике, лучше располагайтесь, с дороги отдохнуть надо, — проговорила Настя.

— А телевизор тозе нет? — показывая на динамик, спросил Таро.

— Нет… у нас пока телевизоры есть не у многих, есть приемник — в той комнате, но он сломался, а починить некому, вот и стоит вместо тумбочки, — как, бы оправдываясь, сказал Виктор.

Японец сразу почувствовал неловкость: — У нас тозе долха было плохо, потом стало холосо, вот сейчас уже совсем атлична.

После того как само по себе отключилось электричество, Таро удивленно спросил:

— Опять поломался электро?

— Да нет, — ответил Виктор, — у нас свет отключают рано и включают тоже рано.

— А если мне нато делай что-та, за меня кто решает?

Виктор криво усмехнулся:

— У нас все решает партия.

— Тохта такой партия не нузон, нузон друхой.

Потихоньку разговор затихал, и, наконец, все уснули, чтобы завтра, как по тревоге, быть поднятыми криком разноголосых петухов, и внезапно включившимся электрическим светом.

Так, совершенно неожиданно, в маленькой таежной деревушке появились сразу три иностранца.

На другой день Виктор Иванович пошел к председателю лесхоза, где он работал, просить отпуск по семейным обстоятельствам. Мужики стали подначивать своего бригадира: мол, не зря два месяца воевал с японцами — вон сколько детей сотворил. Виктор был доволен, улыбался, шутил, зашел по пути в магазин, набрал продуктов по списку, что дала Настя, прихватил пять бутылок водки — уже по своей инициативе, сложил все это в свой видавший виды рюкзак и пошел домой. Он планировал эти пять суток, которые ему дал председатель, использовать наилучшим образом: показать гостям тайгу, предгорья Саян, всю красоту здешних мест.

А в избе кипела работа. Дети Ковы оказались не такими «интеллигентами», как можно было определить по их внешнему виду — белоснежным рубашкам, шикарным костюмчикам, сапогам и всему остальному. Они достали из походных сумок более простую, крепкую и надежную одежду, и Настя была приятно удивлена тому, как японцы преобразились в обычных сельских людей. Правда, одежда их все-таки была более практичная, удобная и даже элегантная.

Тое где-то сам нашел железную щетку для чистки шерсти и смело подступил к удивленной корове. Задав ей корма, действуя щеткой и тряпкой, он сантиметр за сантиметром вычищал ее буланую шкуру. Тики уже месила тесто для сибирских пельменей, Таро чистил конюшню. Настя просто не знала, за что ей взяться. Правда дел и для нее хватало, но ей было как-то стыдно, что дети нашли в их доме столько несделанной работы. А потом она подумала, что не совсем была права, защищая Ивана, когда Виктор заставлял его работать. Хоть Иван и рос не лодырем и все умел делать, но все, же он значительно уступал японцам в смекалке и рвении. Ивана утром бывало, чтоб поднять, приходилось и за ноги стаскивать. Правда, когда всей семьей уходили на охоту, на заготовку ягод или на рыбалку, то Иван сам поднимал их до зари. А может, это уклад такой у нас, особенный: молодежь, пока не станет взрослой, почти вся ленивенькая — «нехочухи». Виктор, увидев эту картину, расхохотался:

— Смотри, мать, вот это артель, вот это кооператив! А Тики даже платок по-русски завязала, — закончил он, снимая рюкзак, на что гостья, расплывшись в довольной улыбке, только и сказала — Аха!

— Ты смотри, вот Иван приедет — жених и невеста будут, — и уже обратившись к вошедшему Таро, продолжил: — Сын у нас есть, вот говорю, и невеста ему. Таро это очень понравилось, он и не знал, что у Виктора есть сын. И он стал что-то говорить своей сестре по-японски. Девочка даже прекратила работу и что-то сказала брату.

— Она спрашивает, как совут васего сына и сколько ему лет.

— Ого, лет-то ему шестнадцать, а выглядит он совсем мужиком, зовут по-русски — Иван.

Японец еще что-то сказал девочке, на что та, улыбаясь, ответила по-русски:

— Хораса, хораса. А Виктор серьезно спросил у Таро:

— У вас, видимо, время ограничено, или как?

— Время нам отец ресает, он считает, что выздоревай за неделю-тва, потом к вам тва тня и томой.

Настя, проработавшая много лет санитаркой и няней с местным врачом на прииске, сказала:

— Гепатит — это долго: месяц надо, не меньше.

— Нет, у нас неделя, — возразил Таро.

— Это у вас, — съязвил Виктор. — А у нас все лучшее — людям и лекарства тоже. Поэтому так и живем.

— Ну, посмотреть, посмотреть, там, как вы ховорит, «слепой увидим». Вошел Тое, довольный, и что-то сказал Таро. Тот закивал головой, улыбаясь.

С появлением гостей в семье Сердюченко царила радостная атмосфера. Правда, с завтраком явно запоздали, но никто не проявлял беспокойства, кроме Виктора. Он никогда не завтракал так поздно.

— Давай, мать, поскорее! А то желудок подводит, — сказал он.

— Ты же видишь, — ответила Настя, — заканчиваем…

Таро принес свою походную сумку и стал выкладывать на стол консервы. Чего тут только не было! Настя запротестовала, но он ловко открыл несколько банок, и аромат диковинных специй разнесся по крестьянской избе.

В разговоре за завтраком Виктор предложил на следующий день отправиться в тайгу, что все приняли с восторгом, только Настя огорчилась:

— Опять останусь одна — вот так всю жизнь!

— Почему одна? Ты тоже пойдешь с нами, я договорился с Феней, она пока поживет у нас. За хозяйством посмотрит.

И Настя впервые, как в далекой молодости, жарко расцеловала мужа, на что японцы ответили дружными аплодисментами. На том и решили: сегодня готовиться, а завтра — в поход.

День прошел в заботах. Виктор обежал всех своих друзей и знакомых, отыскивая нужную одежду, обувь, амуницию и, наконец, сложив все в кучу, присел на табуретку и вытер вспотевший лоб. Настя и остальные занимались по дому. Было уже около двенадцати часов, когда пришел черед резать кабана. Виктор спросил у Таро, приходилось ли ему это делать, и тот сказал, что много раз. Они взяли веревки, ножи и, пригласив с собой Тое, вышли в конюшню.

Тики поняла, что они хотят делать, и, закрыв уши, округлив глаза, что-то горячо стала говорить Насте, на что та совершенно спокойно ответила:

— Такова жизнь, пока животные живут ради нас; вот вчера такой петух был, я даже плакала.

Они будто бы и понимали друг друга. Тики все кивала головой с закрытыми ушами и все говорила: «Аха, аха». Но вот завопил кабан, девочка бросилась к Насте, обхватила ее тело ручонками и, уткнувшись ей в грудь лицом, горько-горько заплакала.

— Ты чего, это? Успокойся, нельзя же так, это ведь жизнь». Настя села на кровать и, взяв девочку, как маленькую, на руки, начала качать ее, напевая что-то вроде колыбельной; кабан уже давно замолчал, а девочка, посмотрев на Настю преданно и ласково, вдруг чисто по-русски сказала:

— Мама, — и, показывая на Настю и себя, еще несколько раз повторила: «Мама, мама». Настя не выдержала, расплакалась беззвучно и бурно, одновременно целуя и лаская девочку. Виктор зашел в комнату и остолбенел.

— Вы что разревелись? Кабана жалко? Так для того и держали его. Давай бочку, готовь, мать, сало солить будем, — почти приказал он и удивился еще больше, когда обе женщины засмеялись весело и дружно.

— Вот бабье, везде одинаковые, — покачал головой и вышел на улицу, где уже пылал костер и дети Ковы профессионально смолили зарезанного кабана.

Весь остаток дня провели в разделывании свиной туши: солили сало, мясо, готовили колбасу. Тое крутил и крутил мясорубку, Тики бросала мясо, иногда они, разговаривая между собой о чем-то, вдруг дружно хохотали. Такой беззаботности и легкости семья Сердюченко не видела никогда. Оказывается, и жизнь бывает счастливой и радостной, во всяком случае, у этих людей, только почему-то не у нас, русских.

Вечером был роскошный ужин, пригласили тетю Феню, соседей, принесли гармонь. И пока не выключили электричество, из дома Сердюченко были слышны музыка, песни и веселый смех. Японцам очень нравилась «Катюша» и они просили исполнить ее несколько раз, сами при этом старались подпевать.

Когда все легли спать, Виктор позвал Настю в конюшню, там горел тусклым пламенем фонарь. Разговор был коротким и деловым.

— Я бы хотел сходить к Егоровой избе, но боюсь, что младшие не выдержат: ведь, почитай, двести верст туда и обратно будет, как ты думаешь?

— Я тоже хотела бы, была я там всего только один раз, но пока повременим, сходим в предгорье и если что, сразу вернемся. Для них даже одна ночь, проведенная в тайге, — это сказка.

— Хорошо, собаку не берем, пойдем одни.

Скотина, напоенная и накормленная, спокойно посапывая, спала, только молодая коза, вскочив на ноги, тоненько заблеяла.

— Ладно, спи уж, — сказала Настя и, сняв с гвоздя фонарь, погасила его и следом за Виктором вернулась в комнату.

В конюшне стало темно, но животные на это не отреагировали, только корова шумно вдохнула и так, же шумно выдохнула, словно сказав: «Ну, вот и все, день закончился». А через маленькое окошечко, сделанное почти под потолком, начал пробиваться бледно-голубой свет — была ясная лунная ночь. Животные дремали, и каждому из них снился только одним им понятный сон. Тихо, ни звука, даже корова, перестав жевать, уснув, дышала спокойно и ровно. Не хрюкал больше кабан, переворачиваясь с боку на бок, — убили его, и теперь люди без всяких угрызений совести спали в своих постелях. Да все они одинаковые, только о себе и думают, правда, и животные в конюшне не вспомнили кабана, они ни о ком не помнили, они просто жили и спали, спали и жили.

Глава третья

Поезд, монотонно стуча колесами, все дальше и дальше увозил, расположившегося на самой верхней полке общего вагона Ивана. От донских степей, от небольшого районного городка Голодаевка, от добрых и умных Риты Ивановны и Оксаны, от громадного и беспокойного Василия Лукича, от одинокой многострадальной березы и могилы под ней с добротным новым крестом, под которым теперь покоится прах отца и матери его. Уже уплыли куда-то на запад поволжские степи, занесенные снегом, а прошлой ночью с большим трудом прорезались через Уральские горы, и вот уже целый день отстукивали колеса по Западносибирской тайге. Нехорошо уехал Иван от Риты Ивановны и Оксаны, а почему так получилось, он и до сих пор себе объяснить не мог, просто вдруг стало невмоготу, и он, оставив записку на столе, закинул за плечи рюкзак и уехал с попутной машиной на станцию. И вот сейчас он думал и думал, почему так сделал, и не мог додуматься. Все было так хорошо, они уже подружились с Оксаной и даже ходили вместе два раза в школу, где она училась, и он заметил, с какой гордостью Оксана шла с ним рядом, словно хотела сказать: «Ну что?.. вот так-то». А девчонки из ее класса даже и не скрывали своего восторга. Одна подбежала и спросила:

Загрузка...