Оглядываясь на прожитую жизнь, я удивляюсь, как много я успел сделать и как много мне пришлось пережить. Наверно, и жизнь мне кажется такой длинной оттого, что слишком рано я был предоставлен самому себе. В том возрасте, когда мальчики ещё учатся в школе, я уже вынужден был работать…
С Троицкой – налево, в Щербаков переулок, затем ещё раз налево – на набережную Фонтанки. Вот оно, знакомое здание училища, теперь – 23-я единая трудовая школа[19]. Массивное трёхэтажное здание с высокими окнами отодвинуто в глубь двора, по бокам – двухэтажные флигели, присоединённые к главному зданию светлыми переходами. Давно, ещё до Бердянска, Ваня проходил здесь вместе с отцом, который тогда с гордостью сказал:
– Вот, Иван, подрастёшь – в лучшем заведении учиться будешь!
И действительно, Петровское коммерческое училище, основанное на деньги купеческого сословия в 1880 году, недаром получило золотую медаль на Всемирной выставке в Париже. Купцы и промышленники последней трети XIX века, часто малообразованные, энергией и неукротимостью выбившиеся в люди, не жалели денег на образование своих детей. Здесь всё было лучшим: лучшие учителя, великолепно оборудованные кабинеты географии, истории, естествознания и рисования, лаборатории химии и физики. В поместительных шкафах, где нижние дверцы были деревянными, а верхние стеклянными, хранились чучела птиц, препараты в колбах, образцы минералов, наглядные пособия. Особенным богатством отличалась физическая лаборатория.
До революции в училище готовили купцов-приказчиков, банковских и конторских служащих. Сейчас сюда ходили дети со всей округи. От квартиры Ефремовых на Троицкой улице до школы – минут семь, не больше.
Высокая тяжёлая дверь, широкая лестница с гладкими деревянными перилами на чугунном узорчатом ограждении. Учебный год ещё не начался, в школе пусто и тихо. Иван оглядывается – со стула в углу поднимается старый швейцар, помнивший ещё открытие Петровского училища, без удивления оглядывает высокого тринадцатилетнего подростка в гимнастёрке, украшенной обильными, неумело пришитыми заплатками:
– Чего изволите?
– Записаться хочу.
– Сюда, пожалуйста.
Дверь налево вела к директору. Он и несколько педагогов жили в квартирах при школе.
– В Бердянске и Херсоне учились, стало быть… Три класса гимназии окончили. А потом воевали. Запишем вас в школу 2-й ступени[20], в шестой класс. Вы, вероятно, многое забыли… Ну что ж, догонять придётся!
– Догоню! – весело отозвался Иван.
Возбуждённый, выбежал он на Фонтанку и быстрым шагом направился в сторону Невского проспекта. Постепенно мысли его упорядочивались: учиться-то он будет, это бесспорно, но ведь надо что-то есть. Не зря у него сначала мелькала мысль, что учёбу вообще придётся бросить. Отец постоянно помогать не сможет: он сейчас служит на своей бывшей лесопилке в Вырице простым работником при конторе. Стало быть, надо искать заработок.
Иван знал, что при университетах и институтах созданы рабфаки – рабочие факультеты, где студентам платят стипендию, но чтобы там учиться, надо было иметь рабочий стаж. Стажа у Ивана не было, да и возраст ещё не подходил. Придётся как-то исхитряться. Обратиться за помощью к отцу казалось просто невозможным, надо было обеспечивать себя самому.
Петроград был совсем не тем городом, который запомнил, прощаясь шесть лет назад, маленький Ваня. Тогда приезжих ошеломляли шум и суета. По мощёным булыжником улицам громыхали ломовые телеги, проносились извозчичьи пролётки, проезжали грузовики и легковые автомобили, звенели и грохотали трамваи. Казалось, что даже громады домов раскачиваются в такт напряжённому жизненному ритму.
В голодающем, малонаселённом Петрограде двадцать первого, пережившем войну и блокаду империалистов, было тихо. В домах – много свободных квартир: их обитатели покинули страну или уехали в деревни, туда, где легче было добыть пропитание.
Заводы стояли, тихо было и в порту. На бирже труда каждый день выстраивалась огромная очередь – люди надеялись получить хоть какую-то работу.
Но на Сенной было по-прежнему оживлённо: именно сюда сходился народ в поисках заработка, здесь и торговали чем придётся. В толпе сновали беспризорники. Здесь Иван узнал, что подзаработать можно на разгрузке вагонов.
По Загородному проспекту, мимо Пяти углов, мимо знакомого с раннего детства Витебского вокзала – туда, где несколько узких улочек подряд носят названия малых городов самого сердца России. Там, за Рузской, Можайской, Верейской и Подольской – улица Серпуховская. Каждый раз, приезжая в Ленинград, известный учёный и писатель Ефремов приезжал в Серпуховскую и стоял, склонив голову, у одного из тесно поставленных домов с дворами-колодцами. Сюда, к Василию Александровичу, мудрому наставнику, прибегал он по вечерам, принося исписанные задачами тетрадки, здесь его всегда ждала поддержка старшего мудрого друга.
Когда в школе начались занятия, Иван узнал, что теперь уроки проводятся не так, как в старых гимназиях. Если строится новый мир, то и учиться дети должны по-новому. Не существовало стабильных программ. Педагогика находилась в поиске новых форм обучения, одни методы вводились, другие отменялись. Распространение получил бригадный принцип обучения: на уроке класс делился на несколько бригад по пять человек, они готовили заданную тему так, чтобы мог ответить любой из бригады. Учитель спрашивал одного, а оценка ставилась всем ученикам.
Часто устраивались диспуты: обсуждали законы диалектики, спорили о том, каким должен быть человек нового мира, каково будет устройство коммунистического общества.
Проверяли знания детей по тестам, которые приходили из отдела народного образования, причём время ответов было строго ограничено. Были и обычные уроки.
Иван чувствовал, что ни тесты, ни бригадная система не дают возможности углубиться в предмет. Он привык беречь каждую минуту, чтобы успеть и учебник почитать, и денег на жизнь заработать, и поспать. Горько было ощущать, как драгоценные часы и минуты уходят в ненужных спорах с одноклассниками, в попытках объяснить тему товарищам, которых ни математика, ни русский язык особенно не интересовали.
Все ребята в школе имели прозвища, это было в порядке вещей. Царь Иван Пёстрый – так ребята окрестили Ивана Ефремова за многочисленные заплаты на одежде. Вот на этого «царя» и обратил внимание старый учитель математики Василий Александрович Давыдов – и решительно вмешался в его судьбу. Он предложил подростку смелый эксперимент – учиться экстерном, окончить два класса за один год.
Чтобы справиться, требовалась полная самоотдача – ведь приходилось ещё зарабатывать на жизнь. Тогда, возможно, впервые Иван узнал, что такое длительное – в течение многих месяцев – напряжение всех сил. Это был тот опыт, который могучим толчком вывел его на более высокую орбиту, помог осознать, что граница его сил ему ещё неведома. Казалось, что он уже на пределе, что нет никакой возможности справляться одновременно с синтаксисом, алгеброй и немецким языком, с бесконечными дровами и необходимым самообслуживанием, но наступал миг высшего напряжения – и после него то, что казалось раньше немыслимым, превращалось в привычное. Василий Александрович всегда был рядом, ироничной, но доброй улыбкой снимал многие сомнения, делился собственным жизненным опытом.
Большую радость доставляло Ивану общение и с другими учителями – талантливыми, пытливыми, влюблёнными в своё дело.
Природоведение вёл Виктор Михайлович Усков, автор многих учебников, известный популяризатор науки. Могучий и весёлый грузин Давид Николаевич Чубинов (Чубиношвили) организовал при школе зоологический сад в миниатюре – живой уголок природы.
Виктор Феликсович Трояновский блестяще преподавал физику. Молодой учёный Александр Игнатьевич Андреев[21], знаток петровской эпохи и истории Сибири, вёл курс истории.
В голодном и холодном Петрограде тринадцатилетний подросток все свои силы отдавал учению. Но мечты о далёких прекрасных странах не оставляли его. Порой он забирался в громадную пальмовую оранжерею Ботанического сада, сидя на чугунной скамейке, вдыхал влажный тёплый воздух, грезил о тропиках. Тогда же он начал писать – ни много ни мало – книгу про Атлантиду. Он не любил вспоминать о своих первых литературных опытах. Однако спустя десятилетия Атлантида вернётся к Ефремову…
Величественные пальмы оранжереи навевали ему мысли о громадных существах, бродивших по Земле в незапамятные времена. В Публичной библиотеке Иван нашёл диапозитивы с изображением этих чудовищ и решил показать в школе – устроить для всех урок палеонтологии.
В классе с Иваном училась Оля Садовская – милая девочка, которую он называл Олюшкой. Иван увлёк идеей палеонтологического урока её брата Мишу, двумя годами старше. Договорились, что Миша будет показывать диапозитивы, а Ваня – рассказывать. В его сознании сразу всплыли образы, волновавшие его в детстве: таинственные пещеры, учёный в крылатке, спуск в жерло вулкана… На необычный урок собралась почти вся школа, устроителям бурно аплодировали.
1970 год. «Узкое» – санаторий Академии наук. Уютная столовая. Иван Антонович с женой только сели за стол, как к ним, раскрыв руки в радостном приветствии, подошёл незнакомый мужчина:
– Здравствуй, Ваня! Сколько же лет мы с тобой не виделись!
– Миша? Неужто ты?
Так спустя 46 лет Ефремов встретил своего школьного товарища – Михаила Александровича Садовского, академика, директора Института физики Земли.
В очерке «Путь в науку» Иван Антонович рассказал, как ему приходилось работать в школьные годы:
«Я начал с разгрузки дров из вагонов на товарных станциях Петрограда. В одиночку удобнее всего выгружать “швырок” – короткие поленья по пол-аршина в длину. “Шестёрку” (110 см) один далеко не отбросишь, завалишь колёса вагона, и придётся перебрасывать её дважды. За разгрузку вагона в 16–20 тонн швырковых дров платили три рубля. Если втянуться в работу, то за вечер можно было заработать шесть рублей – примерно треть месячной студенческой стипендии. Но после такой работы домой приходил далеко за полночь, в беспокойном сне виделись бесконечные дрова, а на следующий день я почти ни на что не годился. Кроме того, такая работа требовала усиленного питания, потому что надо было жить и питаться не как студенту, а как грузчику, расходуя гораздо больше денег, чем зарабатывал.
Когда я сообразил, что не могу учиться в таких условиях, то перешёл на выгрузку дров с баржей. Отапливающийся дровами Петроград снабжался ими не только по железной дороге, но и по реке. Деревянные баржи подходили прямо к домам по многочисленным протокам-речкам, пронизывавшим весь город. Снимали решётку набережной, прокладывали доски, и дрова катали прямо на тачках во дворы. Тут можно было заработать в день рубля четыре и не уставать так сильно, как на выгрузке дров в одиночку. Катала дрова артель, поэтому работа шла с роздыхом и при ловком обращении с тачкой не была слишком тяжела.
И всё же при том напряжении, какого требовало учение за два класса сразу, так работать можно было только летом, и то эпизодически. Когда я стал регулярно засыпать над задачниками и видеть во сне белые булки, которые никак не удавалось съесть, я понял, что снова надо менять род работы.
И тут я нашёл товарища. Вдвоём мы стали ходить по дворам, пилить, колоть и укладывать дрова в обширные ленинградские подвалы, использовавшиеся как сараи. На этой работе можно было в любое время сделать перерыв и даже кое-что соображать по прочитанному из учебников, когда работа не требовала особого внимания. Так я прожил бы кустарём-дровяником, если бы не подвернулась вакансия шофёра в одном из артельных гаражей. Затем произошло повышение в должности до шофёра грузового автомобиля системы “Уайт” с цепной передачей, модели 1916 года[22].
С таким трудом найденную работу пришлось, однако, тут же оставить, чтобы сдать выпускные экзамены»[23].
Работа эта на пивзоводе «Красная Бавария» была весьма престижной: должность шоффёра (именно так писал это слово Ефремов в своих письмах) хорошо оплачивалась. Выдавалась даже форма. Иван Антонович долго хранил форменную фуражку, в которой сфотографировался в 1923 году.
Зимой 1924 года, через два с половиной года после зачисления в школу, на общем собрании учеников Иван Ефремов получил удостоверение об окончании полного курса первой и второй ступени и прошёл следующие предметы: литература, арифметика, алгебра, геометрия, тригонометрия, естествознание, физика, химия, география, обществознание, политграмота…
Высокий двусветный зал в стиле классицизма, огромные люстры, ровные ряды стульев. Бывшие одноклассники и учителя радостно поздравляют Ивана. А у него в сладкой тревоге бьётся сердце: его ждёт дальняя дорога, такая дальняя, которую из его знакомых преодолел только один человек – Дмитрий Афанасьевич Лухманов.
«На роду написано», «судьба распорядилась»…
Октябрьская революция отменила эти расхожие выражения.
Ну что было бы написано на роду у Ивана Ефремова? Учиться в коммерческом училище, наследовать отцовскую лесопилку, стать купцом или промышленником.
А сейчас Иван, как Иван-царевич, стоит на распутье и понимает: только он сам будет выбирать дорогу. Точнее, не выбирать готовую, а прокладывать свой собственный путь. Чтобы определить направление, нужно ясно видеть цель. Какова же цель?
Подростки в тринадцать-четырнадцать лет глубоко в душе ощущают своё предназначение. Но часто «белый шум» поверхностной социальной адаптации мешает осознать это. Под влиянием повседневности, чужих мнений и ложных советов мы теряем ощущение подлинности, забываем то знание, которое было нам дано в зерне нашего духа. И счастье тому, кто не дал заглушить внутренний голос, вовремя прислушался и распознал верные сигналы, идущие из тонких миров.
Вот кончилась Гражданская война, мирная жизнь налаживается, и у Ивана всё устроилось: он сам себе зарабатывает на жизнь, учится в школе – ради чего? Что впереди? К чему стремиться?
И всплыла из глубины полузабытая детская мечта о необыкновенных животных, населявших древнюю Землю, о дальних дорогах, тяжёлых поисках и прекрасном счастье первооткрывателя.
И другая мечта бередила душу, мечта, взлелеянная на азовских волнах – стать бесстрашным моряком, покорителем океанских просторов, лихим морским бродягой с трубкой в сурово сжатых губах.
Каждый из нас по-своему прокладывает путь. Кто-то выжидает удобного случая, ищет обходные тропы… Иван видел цель и шёл к ней прямо, кратчайшим из возможных в тот момент путём.
Две прочитанные книги – «Вымершие животные» Эдвина Рея Ланкестера и «Превращения животного мира» Шарля Депере – расширили представление Ефремова о палеонтологии. Книга Ланкестера была прекрасно иллюстрирована изображениями скелетов и реконструкций древних животных, в ней же рассказывалось о раскопках профессора В. П. Амалицкого на севере России. Депере рассматривал основные теоретические положения палеонтологии, писал об изменчивости видов в пространстве и времени, о причинах вымирания и появления новых форм. Читать Депере было сложнее, чем Ланкестера – требовалась широкая биологическая подготовка.
В 1922 году Ефремов написал робкое письмо профессору Горного института Николаю Николаевичу Яковлеву, председателю Русского палеонтологического общества. Просил принять, выслушать и помочь советом. Иван тогда ещё не знал, что Яковлев считался среди студентов сухарём. Он был крайне неразговорчив и даже экзамены у студентов принимал молча. Подавал студенту камень – и тот должен был рассказать всё, что знает об этом камне. Молча выслушивал ответ. Если студент пребывал в замешательстве, подавал второй, затем третий камень. На этом экзамен заканчивался.
Профессор ответил Ефремову, при встрече внимательно выслушал и написал записку в библиотеку при Геологическом комитете. Иван зажал её в руке и, лишь пройдя несколько кварталов, остановился. Чёткие буквы гласили: «Дать этому щенку книги и пускать в читальный зал». Парня словно ударили в грудь. Он задохнулся, охваченный весёлой злостью: «Вы ещё услышите обо мне, господин профессор!»
Иван стал постоянным посетителем геологической библиотеки. Ему и вправду сначала казалось, что книги решат судьбу, ответят на все его вопросы. Но толстые тома на меловой бумаге, многие на иностранных языках, были непонятны, немы для подростка.
Однажды в лавке букиниста Иван нашёл учебник по палеонтологии, изданный в 1905 году. Автором его был Алексей Алексеевич Борисяк. Учебник стоил дорого, но Ивану так хотелось поскорее окунуться в науку, что он заплатил, примчался домой и тут же принялся читать. Он буквально проглотил книгу, но ясно ощутил, что не понял чего-то главного. Какая-то тайна была скрыта за сухим перечнем геологических эпох, описаниями беспозвоночных и позвоночных.
Надо найти автора, встретиться с ним!
Ивану помог справочник «Наука и научные работники»: Горный институт, Васильевский остров, 21-я линия.
Идя на встречу с пятидесятилетним профессором, Иван, конечно, не мог догадываться, что ему предстоит почти полтора десятилетия проработать под его руководством…
«Огромная профессорская квартира. Не кабинет, а целый зал! Из-за необъятного стола поднялся и пошёл навстречу Ефремову среднего роста хрупкий и неестественно прямой человек в очках с толстыми стёклами. Был Борисяк близорук, бледен и сед, а деревянная прямота его корпуса, как позже узнал Ефремов, объяснялась тем, что профессор носил специальный корсет из-за болезни позвоночника. Неожиданно сильный, почти трубный голос как-то не вязался с типичной внешностью кабинетного учёного. Вежливо расспрашивая юного посетителя, Алексей Алексеевич присматривался к нему, поднимая на лоб очки. Правда, Борисяк был очень внимателен и даже обещал привезти из Германии “Справочник по палеонтологии” Циттеля, но заронить “священный огонь” в душу Ефремова не смог. Всё, что тогда говорил профессор, казалось академичным и холодным. От его слов минералы не начинали светиться и не оживали тёмные кости доисторических ящеров»[24].
В начале 1923 года, сидя в читальном зале, он задумчиво листал подшивку журналов «Наука и её работники». В тяжёлое для страны время журнал печатался на серой бумаге, но продолжал издаваться.
Внимание Ивана зацепил заголовок: «Северо-Двинская галлерея Российской Академии наук»[25]. Автор – профессор П. П. Сушкин. Юноша с жадностью начал читать:
«Конец 1922 года в Российской Академии наук отмечен событием, которое надолго оставит свой след в истории русской геологии. После долгих перипетий Академии удалось получить здание для помещения в нём Геологического Музея. Потребность в таком здании назрела уже более 10 лет тому назад. Из-за тесноты помещения, коллекции музея, постоянно возраставшие, становились всё более трудно доступными и для специалистов. Пришлось надолго отказаться от просветительной работы, закрыв для публики доступ в музей. В 1914 году была намечена постройка нового специального здания, был проведён кредит на постройки – но из-за начавшейся войны планы эти рухнули. В настоящее время они воплотились в жизнь в ином виде: Академия получила часть зданий бывшего таможенного ведомства (по Тучковой набережной, д. 2) и приступила к спешному приспособлению их под помещение Геологического Музея и перевозке коллекций».
Написанная живым, выразительным языком, статья читалась легко, и Иван мгновенно проглотил четыре страницы. Затем начал сначала, смакуя каждое название древних обитателей Земли.
Описав значение пермской эпохи для истории наземной жизни, Сушкин перечисляет находки Амалицкого:
«Из панцырноголовых рептилий примитивная Kotlassia – новый род, близкий к американской Seymouria, небольшое животное, ещё сильно напоминающее стегоцефалов, и затем в изобилии найден Pareiasaurus – громадное, с бегемота ростом, неуклюжее животное, явно травоядное; но до сих по парейязавры были известны только по трём-четырём сравнительно полным экземплярам; Амалицкий нашёл их десятками. Из разнозубых рептилий Dicynodon – большеголовые, с клювообразными челюстями, напоминающими черепах, но большею частью с парою крупных клыков – найден в 4–5 видах, очень сходных с южно-африканскими, и в этом и состоит их значение; Северо-Двинские сравнительно мелки, до величины крупной собаки, и мало разнообразны, тогда как в Южной Африке их насчитывается сотни видов. Другие представители этой группы все новые: крупный хищник Inostrancevia, с черепом в аршин длиной и острыми, зазубренными по заднему краю зубами, из которых клыки были вершка в три длиною; намечен к описанию другой, ещё более крупный хищник; далее род Anna, близкий к одному из африканских, и род Dvinia с многовершинными коренными зубами, уже напоминающими млекопитающих. Амфибии стегоцефалы представлены здесь также новыми и очень оригинальными Dvinosauridae. Это стегоцефалы средней величины (до метра), с слабыми ногами и сохраняющимся жаберным аппаратом и во взрослом состоянии – следовательно, жившими всю жизнь в воде. Так как у других – и притом более ранних стегоцефалов жаберный аппарат всегда терялся ко взрослому состоянию, то здесь мы имеем, по всей вероятности, регрессивную эволюцию, возврат личиночных признаков и личиночного образа жизни».
Но как все эти существа очутились в одном месте? Юный читатель был просто заворожен картиной, которую свободно и смело нарисовала кисть учёного:
«Условия нахождения позволяют воссоздать и картину условий жизни этого сообщества. Остатки позвоночных залегают в линзах рыхлого песчаника, которые выполняют впадины слоистой толщи мергелей, а сверху по большей части прикрыты более новыми пластами мергеля, если только последние не разрушены позднейшим размыванием. Сами кости лежат в более плотных отложениях или конкрециях песчаника, от величины кулака и до полутора саженей. Такая конкреция заключает то отдельные кости, то кучу костей разнообразных животных, то целый скелет, с частями, сохранившими свою естественную связь. В песчанике линзы находятся отпечатки самых разнообразных папоротников-глоссоптерисов, также общих с Южной Африкой и Индией. Та линза – из местности, носящей название Соколки, у дер. Ефимовской – которая разрабатывалась интенсивно и откуда происходит большая часть находок, представляет собою выполненное осадками русло, или, вернее, омут древней реки, которое теперь перерезано долиною Северной Двины и обнаружилось в её береговых обнажениях. Целый ряд признаков указывает, что местность, в верхне-пермский период, представляла степь или пустыню, по которой протекала довольно большая река с омутами. В этот омут сносились трупы или остатки животных, попадавшие в реку и в обычное время, и в особенности при наводнениях; в омуте они постепенно и скопились в большом количестве. Травоядные парейязавры, видимо кормившиеся растительностью, росшей у берега и в самой воде, находятся всюду и часто в очень хорошей сохранности, реже и дальше от берега попадаются хищники-иностранцевии, большей частью в виде разрозненных выветрившихся костей – видимо, они жили поодаль от реки и в омут попадали в виде трупов, сносимых наводнением и долго перед тем пролежавших под открытым небом. К середине реки попадаются и стегоцефалы, постоянно жившие в воде. Перед нами создаётся картина своеобразной фауны, жившей в условиях пустыни, с характерным разнообразием типов, но с малым разнообразием видов в пределах каждого из них. При этом резко преобладают рептилии, своей организацией защищённые от невзгод сухого климата; амфибии представлены регрессивными формами, которые в этих условиях удержались ценою возврата личиночных приспособлений, делающих возможною постоянную жизнь в воде».
В завершении статьи профессор с горечью говорил: всё, «что сделано до сих пор в Северо-Двинских раскопках, сделано при очень скромных средствах, и начиная с 1914 года уже нельзя было не только продолжать исследований на месте, но и вывезти всё то, что было уже добыто и оставлено на месте. Даже поездку в 1922 году для ревизии раскопок и организации охраны удалось осуществить лишь после того, как явно наметилась угроза расхищения, и кое-что было действительно расхищено. И всё – не по недостатку желающих работать, а по недостатку средств. Необходимо, чтобы нашлась наконец материальная возможность достойным образом использовать это единственное в мире национальное сокровище».
Иван читал, и его властно охватывала жажда деятельности. Скелеты древних животных найдены не только в далёких Африке или Америке, но и в России. Значит, и на его, Ивана, долю открытий хватит!
Он вдруг понял, что ему вновь необходимо поговорить – именно с профессором Сушкиным. И написал автору письмо, умоляя о встрече.
«Приходите, но не на квартиру, а в Геологический музей. Мы побеседуем, а кстати, вы кое-что увидите…» Под текстом был нарисована схема, как пройти к кабинету.
Ответ Сушкина воодушевил Ивана.
18 марта 1923 года – эта дата навсегда осталась в памяти Ефремова. Как на крыльях помчался тогда юноша на Васильевский остров, в здание складов бывшей Петровской таможни, первое справа, если стоять лицом к Бирже. В этом здании на берегу Малой Невы располагался Геологический музей, ещё не открытый после Гражданской войны.
Из глубины огромных залов с высокими потолками навстречу Ивану вышел, сильно прихрамывая, невысокий человек пятидесяти лет. Юноша ощутил на себе острый взгляд его насмешливых глаз. Типичный профессорский облик: высокий, с залысинами, лоб, седые усы и бородка клинышком, чёрные брови, крупный нос, благородные, но твёрдые черты лица.
Пётр Петрович крепко пожал руку четырнадцатилетнему искателю.
– Итак, Иван Антонович[26], вы намерены посвятить себя палеонтологии?
Ефремов смутился: по имени и отчеству его ещё никто не называл. Но глаза с доброй смешинкой глядели спокойно и внимательно, и Иван, ободрившись, принялся рассказывать свою историю.
Старинные серебряные часы отмеряли четверть за четвертью, но Сушкина словно вовсе не беспокоил бег стрелок. Он одобрительно покачивал головой, время от времени задавал уточняющие вопросы. А затем преподнёс юному гостю удивительный подарок – сам провёл Ивана по залам музея. Музей тогда лишь готовился к открытию – полвека в нём не было посетителей, Иван стал одним из первых – и, возможно, первым частным посетителем. Надолго задержались они в Северо-Двинской галерее, директором которой Сушкин стал в 1921 году, когда по приглашению Академии наук приехал в Петроград из Симферополя, где занимал профессорскую кафедру в Таврическом университете.
Северо-Двинская галерея – одно из главных сокровищ Геологического музея – располагалась на втором этаже, в просторном светлом зале.
Словно сквозь волшебное окно-аквариум заглянул Иван в неведомый мир – и наяву очутился среди скелетов диковинных чудовищ. Вот череп хищной иностранцевии с огромными клыками, черепа дицинодонтов с черепашьими беззубыми клювами, поверх которых росли не то два больших клыка, не то два маленьких бивня, скелеты четырёхметровых парейазавров – крупных растительноядных ящеров величиной с медведя. В витринах покоились скелеты и черепа амфибий, притягивал взгляд скелет двинозавра с внешними жаберными дугами.
Пётр Петрович, отмечая про себя горящие глаза юноши, рассказал историю Владимира Прохоровича Амалицкого, в общих чертах уже знакомую Ивану. Четверть века назад профессор Варшавского университета, сравнивая пресноводных моллюсков и остатки растений из Верхнепермских отложений России и Южной Африки, обнаружил их сходство. Он предположил, что на севере России могут быть найдены остатки крупных пермских рептилий, подобные тем, что были открыты на юге Африки, на плато Карру.
Главное – знать, что ты ищешь! Амалицкий знал это – и в урочище Соколки на Малой Двине, выше города Котласа, в линзе песчаника обнаружил прекрасно сохранившиеся скелеты животных верхней перми.
Но как же извлечь скелет из песчаника?
Пётр Петрович показал Ивану святая святых – препараторскую, где умелые руки добывали из тяжёлого монолита кости древних тварей, обрабатывали и определяли место каждой кости в целом скелете.
Был профессор занят чрезвычайно: кроме Северо-Двинской галереи, он заведовал Орнитологическим отделением Зоологического музея в должности старшего зоолога, занимался обработкой огромных, не разобранных еще орнитологических коллекций, составлял каталоги птиц, кроме того, был куратором практикантов Академии наук и имел множество других научных обязанностей.
«Палеонтологией он увлекался давно, но, как шутил академик Алексей Алексеевич Борисяк, это увлечение Сушкина долгое время оставалось платоническим – он интересовался достижениями палеонтологии, но сам изучением ископаемых костей не занимался. Так продолжалось до 1921 года, когда Сушкин перебрался с Украины в Петроград, чтобы принять заведование орнитологическим отделением Зоологического музея. И к нему в Академии обратились с неожиданным предложением – занять должность хранителя в еще одном музее, Геологическом.
Сушкин долго колебался – на пятом десятке лет не поздно ли начать заниматься совсем новой областью науки. Но в конце концов решился. И стал заведующим одного из главных отделений Геологического музея – Северо-Двинской галереи.
Совмещая работу в Зоологическом и Геологическом музее (благо они находились по соседству – две минуты пешком), Сушкин всё больше и больше тратил время на ископаемые кости. Иной раз по несколько дней ночевал в Геологическом музее, счищая породу с костей и разгадывая назначение косточек давно исчезнувших тварей. И говорил, что старые кости подарили ему вторую молодость.
В списке его трудов, начиная с 1921 года, палеонтология безраздельно господствует.
Вообще Сушкин был для палеонтологии фигурой необычной и удивительной. Палеонтология находится на стыке двух наук – геологии и биологии. Но работали в ней в основном геологи. Сушкин был, кажется, первым биологом, пришедшим в палеонтологию. Что важно – биологом опытным, знатоком морфологии. До этого он изучал скелеты птиц и хорошо представлял, какое значение имеют кости, как по ним можно реконструировать образ жизни, особенности поведения и даже среду обитания животного.
С уникальным багажом знаний современных животных, с поразительным энтузиазмом и энергией Сушкин взялся за изучение пермских ящеров, добытых за двадцать лет до этого на берегу реки Северной Двины. И предложил совершенно новые трактовки этим ящерам. Можно сказать, оживил древние костяки»[27].
О чём же мог рассказывать Ефремову Сушкин?
Представим, что «он показал на странный череп, у которого клыки образуют с клювом своеобразный аппарат для кусания, своего рода щипцы-кусачки. Объяснил, что, судя по челюсти, у ящера были мощные жевательные мышцы. Задняя часть черепа очень широкая – это показывает, что у дицинодонта была мощная шея. И как вывод – это был хищник, но хищник пассивный, падальщик, разрывавший своими челюстями толстые шкуры мертвых ящеров.
А вот скутозавры. Тоже, по сути, сплошная загадка. Сушкин обратил внимание на их необычайно развитые когти, на сильные передние конечности (по строению похожие на лапы крота) и рассказал Ефремову, что эти ящеры были роющими животными, выкапывали корневища из земли.
В музее в такой копающей позе был собран один из скелетов – молодой скутозавр.
Идею роющих скутозавров Ефремов отстаивал всю жизнь, хотя трудно представить крота размером с бегемота. Главное – непонятно, зачем скутозаврам копать землю. Явно не для того, чтобы добыть пропитание – их зубы не приспособлены для твердой пищи. Несколько лет назад один отечественный палеонтолог, анализируя условия захоронения подобных ящеров, предположил, что они выкапывали норы и впадали в спячку во время жарких сезонов. Вполне возможно, так оно и было. Скутозавры по образу жизни были более близки к амфибиям, чем к рептилиям, а многие жабы и лягушки закапываются в землю, чтобы пережить неблагоприятные сезоны…
В одной витрине Северо-Двинской галереи лежал метровый остов амфибии пермского периода, получившей имя «двинозавр» в честь реки Северной Двины, на берегу которой проводил раскопки покойный Амалицкий. У скелета в районе шеи сохранились окаменевшие внешние жабры. Видимо, двинозавры были личинками амфибий, которые не стали превращаться в половозрелую взрослую особь, а навсегда остались головастиками. Сейчас такой образ жизни ведут мексиканские аксолотли, никогда не достигающие взрослого состояния, находящиеся, так сказать, в вечном детстве. Они живут так по много лет и вполне успешно размножаются.
Сушкин на примере двинозавра выдвинул поправку к знаменитому закону необратимости эволюции. По его мнению, иногда животные могут регрессировать, возвращаясь в предыдущее состояние. Так кости ящеров с русского севера корректировали законы природы. Показывая на окаменевшие жабры древней саламандры, Сушкин объяснял устройство Вселенной»[28].
…Через несколько дней сотрудники музея и аспиранты, входя в кабинет Петра Петровича, вдруг замечали новый стол, за которым восседал какой-то юнец. Каким фуксом пролез этот мальчишка в кабинет профессора, получив позволение приходить в любое время? А профессор не только отбирает для него книги и разговаривает как с равным, но и позволяет ему в препараторской следить за обработкой костей. Извлекать кости из породы Сушкин умел прямо-таки ювелирно!
С восторгом окунулся Иван в атмосферу радостного научного поиска, которую создавал вокруг себя Сушкин.
Пётр Петрович ратовал за увеличение числа молодых людей, интересующихся наукой, требовал, порой даже резко, прибавить количество практикантов. Он считал, что для научной работы надо выдвигать действительно талантливых людей, иметь возможность выбора: «Нет смысла ухаживать за единственным живым ростком, из которого ничего путного не вырастет и который потом будет жалко выбросить, так как на него затрачен большой труд»[29].
О Сушкине осталось мало воспоминаний, потому так драгоценны свидетельства современников. Они помогают понять, в чём именно повлиял академик на формирование научных взглядов Ефремова.
Орнитолог и путешественница Елизавета Владимировна Козлова вспоминала:
«Заведуя в 20-х годах Орнитологическим отделением Зоологического музея и ежедневно общаясь с нами, молодыми тогда сотрудниками, начинающими специализироваться орнитологами, Пётр Петрович принимал близко к сердцу каждую работу своих учеников, радуясь нашим удачам, браня за ошибки и промахи. Каждому из нас не терпелось прежде всего поведать ему о своих достижениях, как бы незначительны они ни были, или о своей удачной находке и новом наблюдении во время очередной экспедиции. Пётр Петрович на всё это живо откликался. Он ни при каких случаях не расточал хвалебных слов, но выражения его лица, его довольной, и почему-то в таких случаях чуть лукавой улыбки было достаточно, чтобы почувствовать себя обласканным и счастливым. Вообще он был немногословен, сдержан и строг, к тому же блестяще остроумен. Его юмор не задевал, а обычно свидетельствовал о хорошем настроении и расположении к собеседнику.
Мы все каждый день шли на работу в Музей, как тогда назывался Зоологический институт, радостные, потому что каждый день сулил что-то особенное, главным образом интересную беседу на самые разные, всегда животрепещущие для нас темы – чаще всего зоогеографические или исторические.
Пётр Петрович с величайшим удовольствием делился со всеми окружавшими его орнитологами своими соображениями, догадками, планами. Его разговор на научные темы звучал совсем не как лекция или поучение, а именно как беседа, в которой от слушателей требовалась реакция: возражение, одобрение или вопрос. Изложив нам какие-нибудь мысли, Пётр Петрович нередко спрашивал: что вы об этом думаете? К сожалению, я лично в то время большей частью не умела ответить, потому что только начинала работать, а если робко возражала ему, то он всегда прислушивался к сказанному и доказывал свою правоту ещё с другой, новой точки зрения. Сокровища своего ума, таланта и эрудиции Пётр Петрович расточал всем. Он был очень богат духовно. Всё это было для нас всех счастьем…»[30].
Иван восхищался Сушкиным. Это был учёный безукоризненно высокого стиля и вместе с тем человек с громадным опытом полевой работы, свободно ориентировавшимся в бытовых условиях. Он умел всё: выследить птицу, описать все её повадки и особенности, считал, что учёный должен сам тщательно препарировать птиц, не полагаясь всецело на препараторов. «Конечно, при изобилии добытого материала препараторская работа обременяет творческую работу наблюдателя в поле, поэтому её в какой-то степени можно перепоручать помощникам, но орнитолог должен в значительной степени препарировать сам. Плох тот орнитолог, который не умеет препарировать. В орнитологическое исследование можно вложить много эстетики и найти удовлетворение в познании совершенства форм. Если бы вы видели, как Мензбир, или Сушкин, или оба вместе рассматривали соколов, вы поняли бы, что в них играла кровь не только первоклассных исследователей. Они восторгались тем, что видели и что держали в руках. Не поучительно ли это для тех, кто посвятит себя орнитологии всецело?»[31]
Слова эти в полной мере относились и к палеонтологии. Именно потому Сушкин обучал препаровке своего юного протеже.
Оставаясь в кабинете один, Иван иногда подходил к столу профессора и листал объёмистую рукопись о птицах Алтая, которую Сушкин разрешал читать всем коллегам. Юноша, уже проехавший Россию с юга на север, знал, как велика наша земля, как много в ней ещё непознанного, неоткрытого. И оттого жарким огнём горела в нём жажда странствий. Вот Сушкин – изучил Тульскую и Смоленскую губернии, побывал в каждом уезде Уфимской губернии, обошёл Южный Урал, любую птицу по полёту узнает. Легендарными стали его экспедиции 1896 и 1898 годов в степи Казахстана. Материала было собрано так много, что его обработка затянулась на десять лет (правда, одновременно Сушкин написал и защитил магистерскую диссертацию). Результатом экспедиций стала работа «Птицы Средней Киргизской степи» (1908) – работа с богатым повидовым обзором, настолько подробная и всеобъемлющая, что не вполне вписывалась в академические рамки.
Леонид Александрович Портенко вспоминал: «Мензбир в порядке поучения говорил мне, что, в сущности, так писать не совсем правильно, что Сушкин писал всё, что только мог сказать в данном случае. Может быть, это замечание и справедливо с точки зрения редактора объёмистого тома, но для читателей этот труд Сушкина – клад для ознакомления с птицами, их распространением, распределением и жизнью в степном Западном Казахстане. Всё сопровождается пояснениями, справками и замечаниями по систематике»[32].
Об этой работе вспоминал Ефремов более четверти века спустя, когда готовил к печати свою любимую «Фауну медистых песчаников». Его работа тоже не укладывалась в строгие рамки палеонтологии: она была насыщена сведениями по истории изучения медистых песчаников, истории горного дела, геологии, описывала подземные медные разработки XVIII–XIX веков, содержала множество идей, которые могли бы стать зёрнами самостоятельных исследований. Так проявилась преемственность научной мысли.
Сушкин исследовал верховья Енисея – Минусинскую лесостепь, Западный Саян, запад Урянхайского края (современная Тува), – побывал в Зайсанской котловине, на Северном Кавказе и в Закавказье. Особенно восхищали Ивана две последние крупные экспедиции Сушкина, в 1912 и 1914 годах, когда учёный изучал птиц Алтая.
С добрым юмором рассказывал Сушкин экспедиционные истории. Как-то в киргизскую поездку его спутник студент С. А. Резцов остановился у озера, обросшего камышом. Лезть в воду ради полноты исследования у него особого желания не было. Сушкин сам полез в озеро, вымок и неожиданно для спутника добыл Acrocephalus agricola – индийскую камышевку.
В экспедициях приходилось ездить на чём придётся – и на лошадях, и на верблюдах.
Более всего Сушкин любил вспоминать историю 1914 года. Тогда, возвращаясь из алтайского похода, он должен был как-то погрузить на пароход экспедиционное имущество, в том числе и клетки с живыми соколами. Но началась война, и на пароход производили посадку мобилизованных. Дело казалось безнадёжным. Тогда Сушкин обратился к капитану и сказал, что везёт соколов для царской охоты. Капитан быстро нашёл место для важных пассажиров!
В музее царил высокий дух научного сотрудничества. Часто возникали своеобразные летучие митинги: «Заметив что-нибудь интересное, Пётр Петрович сразу же созывал окружающих – опытных орнитологов и зелёную молодёжь – на равных правах, вёл с ними беседу или советовался, не считаясь “с чинами и рангом” собеседников»[33].
Научная щедрость как важнейшее качество истинного учёного вошла в плоть и кровь Ефремова. «Я сам по себе шёл в науке, никогда не опасаясь – отдать»[34], – писал он Алексею Петровичу Быстрову в 1950 году.
Сушкин выделял Ефремова среди своих учеников, ценил его настырность в постижении основ биологии и палеонтологии, прекрасно понимая, что наука интересовала юношу пока только со стороны романтической. Профессор помогал Ивану понять, что увлекательными могут быть не только неведомые звери и опасные путешествия, но и научные факты, и обработка уже собранных материалов, и красивые гипотезы.
Пётр Петрович чувствовал в зелёном юнце живой ум, глубокую восприимчивость и возможную научную дерзость, но, приняв на себя ответственность за его развитие, строго отчитывал за проступки. По субботам он устраивал Ефремову разнос, не стесняясь в выражениях, вспоминал все провинности за неделю: тогда-то был недостаточно вежлив в обращении со старшими коллегами, тому-то грубо отвечал по телефону, устроил беспорядок на рабочем столе. Особенно досталось Ивану, когда Сушкин узнал, что в его отсутствие Ефремов брал трубку телефона: «Профессор Сушкин слушает». Хозяин кабинета позвонил к себе – и действительно услышал голос Ивана!
Иван краснел, умолкал, но вновь приходил в кабинет Сушкина – теперь уже академика (избран в 1923 году).
После окончания школы Иван готов был всё своё время посвятить науке, но в одну точку сошлись два факта: Пётр Петрович уезжал в длительную командировку в Соединённые Штаты для установления научных контактов, стало быть, не мог оказывать прежнюю поддержку Ивану, а поступить на работу в музей было невозможно из-за отсутствия вакансий и, следовательно, лишнего пайка.
Пётр Петрович утешал:
– Придётся вам потерпеть, Иван Антонович, да и университет небесполезно окончить.
Оставаться на всю весну и лето в Петрограде, работать шофёром?
Пришёл черёд козырной карты. Вот он, драгоценный документ: «Предъявитель сего, Ефремов Иван Антонович, действительно сдал экзамены за мореходные классы на весьма удовлетворительно и получил звание штурмана-судоводителя каботажных и речных судов».
В зрелом возрасте Иван Антонович говорил, что человек может и должен быть работоспособным восемнадцать часов в сутки. Сам же он работал, возможно, гораздо больше.
Учиться в школе, оканчивая два класса в год, заниматься у Сушкина, зарабатывать себе на жизнь шофёрской работой – и ещё окончить Петроградские мореходные классы! Ефремов расправился с ними неожиданно легко: прочитал несколько учебников и специальных книг и пошёл сдавать экзамены.
Возможно, подготовиться к экзаменам ему помог Дмитрий Афанасьевич Лухманов. Ефремов гордился свой дружбой с этим настоящим морским волком, плававшим во всех океанах – и на современных пароходах, и под парусами. В 1924 году бывалого капитана назначили на должность начальника Ленинградского морского техникума водных путей сообщения, и он посвятил себя воспитанию морской молодёжи.
Дмитрий Афанасьевич начал плавать матросом в 1882 году, в пятнадцать лет, зарабатывая себе на жизнь. Чёрное море, Средиземное, Атлантика, Индийский океан, Волга, Каспийское море, затем – Дальний Восток, плавания по Амуру и Тихий океан. Вот это биография!
Лухманов помнил и прекрасно умел рассказывать потрясающие, порой леденящие душу морские истории. Имена легендарных кораблей звучали как песня.
«Я стоял на набережной и смотрел на просыпавшуюся Круглую гавань.
Рассвело, но солнца пока ещё не было видно. Оно пряталось в тумане, окутавшем гавань. Туман рвался на пушистые мягкие клочки, и не заметный в гавани береговой бриз плавно выносил их в открытый океан.
Яснее и яснее вырисовывались стройные, высокие мачты соседних судов. Я уже знал все суда, которым они принадлежали. Какие суда! Я и сейчас вижу их перед глазами! ‹…›
А вот и мачты исторического клипера “Катти Сарк”. Я легко узнаю их по необычайно длинным верхним реям и маленькому грот-трюмселю. “Катти” – самый красивый и самый быстроходный клипер из всего бывшего “чайного”, а теперь “шерстяного” флота, если не считать её единственного, ещё не побеждённого, конкурента – клипера “Фермопилы”.
Подальше, вправо от “Катти Сарк”, снимался с якоря маленький клипер-барк “Бирэйн”. На нём знаменитый капитан Вайрил. ‹…›
Все паруса барка были отданы и висели чёткими фестонами под его лакированными реями. Грот-марсель медленно полз вверх по стеньге. В чистом утреннем воздухе по просыпавшемуся порту нёсся над водой немножко хриплый, но удивительно приятный и задушевный голос матроса-запевалы:
Входит в гавань чёрный клипер.
Дай, братцы, дай!
Интересно, кто там шкипер?
Дай, братцы, дай, братцы, дай!
Припев весело подхватывался всей командой, и видно было как при каждом «дай» марса-рей на “Бирэйне” подскакивал сантиметров на десять кверху.
Это янки, без сомненья.
Дай, братцы, дай!
Жизнь на нём одно мученье.
Дай, братцы, дай, братцы, дай!
Ах, как хорош был этот маленький барк! Его корпус выкрашен чёрной, блестящей, точно эмалевой краской с лёгкой золочёной резьбой по княвдигеду и вокруг подзора кормы. Рубки, световые люки, узенький верхний фальшборт, шлюпки и весь рангоут отлакированы. Окованный листовой медью планшир, компасы, верхушки шпилей, колокол, решётки на светлых люках блестят, как отполированное золото.
Вот марса-реи дошли до места, и к их нокам потянулись, погромыхивая, цепные брам-шкоты. Брам- и бом-брам-фалы тянутся ходом по палубе, и запевала уже не поёт, а только улюлюкает в такт топочущим по палубе босым ногам.
– Ла… ла… ла… ла-ла, холл-ла! – разносится по гавани его голос.
…Через четверть часа все паруса “Бирэйна” поставлены и вытянуты, что называется, “в доску”. Реи разбрасоплены на разные галсы.
– Пошёл шпиль! – раздаётся команда Вайрила.
И немедленно вслед за командой заклацал патентованный брашпиль, отделяя от грунта ранее подтянутый до панера якорь.
Нос барка плавно покатился под ветер.
Ещё минута – и по задним парусам пробежала чуть заметная дрожь от нечувствительного внизу ветерка.
– Пошёл фока-брасы!
И вся стена передних парусов плавно повернулась вокруг мачты и стала под одним углом с гротовыми. Тут произошло чудо: с безжизненно висящими мягкими шерстяными складками флагом, с плоскими, ненадутыми парусами барк тронулся вперёд и, плавно скользя по зеркальной воде гавани, начал сильнее и сильнее забирать ход, точно подгоняемый какой-то скрытой чудодейственной силой.
Я стоял как зачарованный и не верил глазам.
Вдруг чья-то рука дружески опустилась мне на плечо. Я обернулся. Перед мной стоял незнакомый человек, одетый в хороший тёмно-синий костюм и серую шляпу. На вид ему было лет под сорок.
По выражению загорелого лица, с аккуратно подстриженной, по довольно большой тёмно-рыжей бороде и по манере держаться я сразу узнал в нём моряка и, по всей вероятности, капитана.
– Нравится? Спросил он. – Интересно?..»[35]
Удивительно: не герой книги, а живой, рядом сидящий, уже пожилой человек с твёрдым взглядом небольших глаз, с сурово сжатыми губами – видел всё это своими глазами! На его плечо опускалась рука рыжебородого капитана «Армиды». Когда Лухманов погружался в воспоминания, резкие черты его лица смягчались, лёгкая улыбка поднимала уголки губ.
«В знойном воздухе реял почти неощутимый ветерок, верхушки медленных, лениво зыбившихся волн закруглились, будто расплавились, море горело под безжалостным солнцем. Но клипер, чуть раздувая всю массу своих парусов, продолжал скользить по волнам шестиузловым ходом. Это казалось чудом, но это было так! Штилевая полоса на этот раз не мучила моряков вынужденным бездельем, нелюбимым гораздо сильнее всякой непогоды и особенно отвратительным в душную жару».
Этот отрывок уже не из книги капитана Лухманова – это повесть Ефремова «Катти Сарк»[36], впервые опубликованная в 1944 году. Первая глава в ней называется «Юбилей капитана Лихтанова» – в юбиляре мы сразу узнаём Дмитрия Афанасьевича. Начинается глава так:
«В квартирке едва умещались многочисленные гости. Все сиденья были использованы, и в ход пошли торчком поставленные чемоданы. Почтить семидесятилетие капитана явились преимущественно моряки. Табачный дым плавал голубыми слоями, неохотно убираясь в тянувшее холодом приоткрытое окно. Сам хозяин, крупный и грузный, сновал между гостями и чувствовал себя отлично среди весёлых возгласов и смеха.
Молоденький штурман, стесняясь общества почтенных командиров, жался у стены, рассматривая картинки судов в простых коричневых рамках, и остановился взглядом на большой фотографии парусника. В точных линиях стремительного, узкого корпуса корабля чувствовалось совершенство, подчёркивавшееся неправдоподобной громадой белых парусов. Верхние реи были необычайно длинны и в размерах почти не уступали нижним.
Хозяин подошёл ободрить робкого гостя.
– Любуетесь? – одобрительно загудел он, опуская жилистую руку на плечо штурмана.
– Этим кораблём вы тоже командовали, Даниил Алексеевич? – спросил юноша.
– Вот ещё! – Отмахнулся старый капитан. – Да это же “Катти Сарк”!»
Гости капитана уговаривают хозяина рассказать всё, что он знает о знаменитом клипере. Назван он в честь героини поэмы Бернса – красотки-ведьмы Катти Сарк, что означает «короткая рубашка». Оказалось, что у капитана даже есть рукопись, где рассказывается её история. Одна из глав повести так и называется: «Рукопись капитана Лихтанова».
«Катти Сарк» – это не просто повесть, а настоящая поэма в прозе, посвященная морю и тысячелетнему опыту человечества в покорении водных пространств.
Любовь к морю уже давно жила в душе Ивана Ефремова, но капитан Лухманов подсказал юноше, как можно воплотить её в дело. Самому Лухманову пришлось добиться отчисления из шестого класса военной гимназии, когда он, платонически любивший никогда не виданное им море, решил вопреки воле отчима во что бы то ни стало сделаться моряком. Лухманову было тогда пятнадцать.
Ивану скоро уже шестнадцать, и ему ничто не препятствует. Однако в Петрограде того времени судов было крайне мало, на них служили квалифицированные моряки. К тому же, чтобы стать штурманом, нужно было пять лет морской практики.
В 1921–1923 годах Лухманов, будучи во Владивостоке, занимался сложнейшими вопросами возвращения Советскому Союзу судов Добровольного флота. Построенные на народные деньги пароходы были большей частью захвачены интервентами и белогвардейцами и плавали за границей. К 1924 году многие корабли удалось возвратить, и Добровольный флот слился с Совторгфлотом. Морская жизнь налаживалась.
По совету капитана Ефремов буквально на последние рубли отправился на Дальний Восток.
В 1895 году Лухманов добирался до Владивостока по строящемуся железнодорожному пути. Проехав на поезде как можно дальше – до Челябинска, они с товарищем покатили на лошадях по великому Сибирскому тракту. Ехали по двести вёрст в сутки, без ночёвок на станциях, меняя лошадей и экипажи, каждый раз перегружая вещи. И только в Омске какой-то доброхот надоумил их купить собственный тарантас, чтобы продать его потом в Сретенске. От Сретенска плыли на пароходе по Амуру.
Сидя в вагоне поезда (денег, полученных при расчёте за шофёрскую работу, едва хватило на билет), Иван думал об огромных, часто ещё неисследованных пространствах нашей страны и вспоминал рассказ Лухманова о встрече с Владивостоком: «От Николаевска-Уссурийского я почти не отходил от окна: всё ждал, когда покажется давно не виданный друг – беспредельное, открытое море. И вот перед вечером оно блеснуло наконец – родное, любимое, долгожданное.
Поезд подлетел к Владивостокскому перрону. ‹…›
Владивосток был типичным военно-морским городом, напоминавшим Севастополь. Улицы полны блестящими флотскими офицерами в белоснежных кителях и матросами в белых форменках. На рейде покачивались чёрные, с жёлтыми трубами и высоким рангоутом крейсера первого ранга: “Нахимов”, “Корнилов”, “Память Азова” и “Владимир Мономах”. Здесь же стояли крейсер второго ранга “Стрелок”, канонерские лодки “Манчжур” и “Кореец” и больше десятка миноносцев. Внизу, у пристани Добровольного флота, дымил двумя высокими жёлтыми трубами только что пришедший из Одессы быстроходный красавец “Орёл”»[37].
Ефремов приехал во Владивосток во времена новой экономической политики, проводимой правительством. «Экзотика, словно сошедшая со страниц Джозефа Конрада и Клода Фарраре, со всех сторон обступила юношу. Чего стоило одно название бухты – Золотой Рог! Тесные улочки китайского квартала. Тайные опиекурильни. Японские чайные домики. Экспортированные во Владивосток не первой молодости гейши. Стройные индусы в синих чалмах с гофрированными бородами и выразительными печальными глазами… Леденящие душу ночные вопли в районе порта и хриплая ругань чуть ли не на всех языках мира. Невообразимое, свирепое пьянство. Не очень всё это пришлось по душе шестнадцатилетнему романтику – штурману каботажных судов»[38].
В мае Ивану удалось устроиться старшим матросом на кавасаки – парусно-моторное судно «III-й Интернационал». Это убогое, тесное, грязное, провонявшее рыбьим жиром судёнышко принадлежало Камчатскому акционерному обществу, порт приписки – Владивосток. Кавасаки курсировал между рыбацкими промыслами, снабжая их солью и перевозя рыбу.
Капитан, чтобы платить матросам как можно меньше, набрал в команду всякой шпаны. Только благодаря врождённой силе и боксёрскому умению старшему матросу Ефремову удалось отстоять своё достоинство.
«III-й Интернационал» не был гордым океанским лайнером, но хмурые серые волны Тихого океана плескались совсем рядом. Кавасаки ходил на Сахалин, через пролив Лаперуза Охотским морем – в далёкий порт Аян, куда можно добраться только по воде. Высокие, покрытые тайгой вершины Джугджура теснились, прижимали к кромке прибоя домики посёлка. Солнце вставало из моря, чтобы раньше обычного скрыться за горами. Крупная соль, которую приходилось грузить матросам, разъедала кожу.
Иван освоился в море, научился чувствовать, понимать его. Память жадно вбирала подробности морской науки. Уже не детская романтика, но возможность проверить себя, свой ум и силы влекли Ивана в новый рейс.
Несколько кратких стоянок было у судна в Японии. Холодным презрением светились глаза Ивана, когда в кубрике после этих стоянок подробно обсуждались портовые кабаки и проститутки. Он отчётливо осознал, что он будет держаться другой стороны улицы – если иметь в виду сторону эмоционально-психологическую.
О своих переживаниях он не распространялся. Лишь спустя десятилетия написал такие слова: «В этой стране я познакомился с чрезвычайно милой девушкой. Она была моей возлюбленной четыре дня (и ночи), и я буду помнить о ней до конца своих дней…»[39]
Миико Эйгоро – так назовёт Ефремов одну из прелестных героинь романа «Туманность Андромеды», девушку-археолога с японскими корнями, происходившую из племени женщин-ныряльщиц. Дар Ветер, один из главных героев романа, плывёт с ней вместе на маленький островок: «Тихий полудетский голос окликнул его. Он узнал Миико и, взмахнув руками, лёг на спину, поджидая маленькую девушку. Она стремительно бросилась в море. С её жёстких смоляных волос скатывались крупные капли, а желтоватое смуглое тело под тонким слоем воды казалось зелёным».
Мы читаем эти строки так, будто Иван Антонович сам рассказывает нам о своей возлюбленной: «Звонкий смех Миико был ему наградой. Девушка, молчаливая и всегда немного грустная, сейчас неузнаваемо изменилась. Весело и храбро устремляясь вперёд, к тяжело плещущим волнам, она по-прежнему оставалась для Ветра закрытой дверью…»
В октябре, с окончанием навигации, Иван взял расчёт и этаким «штурманом четырёх ветров» вернулся в бывшую столицу, только что переименованную в Ленинград. Как жаль, что человек может прожить только одну жизнь! Но если он посвятит себя морю, то уже не сможет полноценно заниматься наукой. Как же быть?
Ефремов узнал, что Сушкин уже вернулся из Америки, но первым делом отправился к Дмитрию Афанасьевичу Лухманову.
«Мы сидели у него дома на Шестой линии, пили чай с вареньем, – вспоминал Иван Антонович. – Я говорил, он слушал. Внимательно слушал, не перебивая, знаете, это большой дар – уметь слушать! – потом сказал: “Иди, Иван, в науку! А море, брат… что ж, всё равно ты его уже никогда не забудешь. Морская соль въелась в тебя”. …Это и решило мою судьбу»[40].
Иван выбрал науку, но и в самом деле никогда не забывал моря.
Однажды в Охотском море, возле Курильских островов, Ивану довелось пережить цунами. Встреча с гигантскими волнами нашла отражение в повести «Звёздные корабли». Пароход «Витим», на котором плывёт профессор Давыдов, получает весть об огромной приливной волне. Капитан выбирает единственной верный путь: идти навстречу цунами, подальше от берега: «Давыдов посмотрел вперёд и увидел несколько рядов больших волн, бешено мчавшихся к земле. А за ними, как главные силы за передовыми отрядами, стирая голубое сияние далёкого моря, тяжко нёсся плоский серый холм гигантского вала».
Когда читаешь описание, думаешь – только пережив подобное, можно было найти подходящие слова и образы: «Передние волны по мере приближения к земле вырастали и заострялись. “Витим” резко дёрнулся носом, взлетел вверх и нырнул прямо под гребень следующей волны. Мягкий тяжёлый шлепок отдался в поручнях мостика, крепко зажатых в руках Давыдова. Палуба ушла под воду, облако сверкающих водяных брызг туманом встало перед мостиком. Через секунду “Витим” вынырнул, нос его опять понёсся вверх. Мощные машины содрогались глубоко внизу, отчаянно сопротивляясь силе волн, задерживавших корабль, гнавших его к берегу, стремившихся разбить “Витим” о твёрдую грудь земли.
Ни одного пятна пены не белело на обрыве исполинского вала, который поднимался со зловещим хрипом и становился всё круче. Тусклый блеск водяной стены, стремительно надвигавшейся, массивной и непроницаемой, напомнил Давыдову кручи базальтовых скал в горах Приморья. Тяжёлая, как лава, волна вздымалась всё выше, заслоняя небо и солнце; её заостряющаяся вершина всплыла над передней мачтой “Витима”. Зловещий сумрак сгущался у подножия водяной горы, в чёрной глубокой яме, куда соскальзывало судно, как будто покорно склонявшееся под смертельный удар».
«Витим» выдержал натиск цунами, а моряки потребовали от профессора объяснить им, «что это такое было». После лекции профессор долго размышлял о могучих, не познанных ещё силах Земли. Вероятно, об этом же думал в 1924 году в Охотском море юный ещё Ефремов.
«Немало лет тому назад я плавал старпомом на довольно большом пароходе “Коминтерн” – в пять тысяч тонн, добротной английской постройки. Ходили между Владивостоком и Камчаткой, изредка на юг – в Шанхай или поближе – в Гензан и Хакодате.
В июле 1926 года мы шли очередным рейсом в Петропавловск, с заходом в Хакодате, – следовательно, через Цунгарский пролив. Вышли из Хакодате к вечеру, а через сутки привалил бешеный шторм, настоящий тайфун от зюйд-веста. Поднялось такое волнение, что волны стали закрывать судно», – это первые строки рассказа «Встреча над Тускаророй», в котором «Коминтерн» над Тускарорской впадиной врезается в давно затонувший парусник, который вёз груз пробки и не пошёл ко дну, а дрейфовал, скрытый волнами. Освобождать корабль пришлось с помощью водолазов.
В рассказе «Последний марсель», действие которого происходит во время Великой Отечественной войны, моряки с гибнущего транспорта «Котлас» на спасательном плоту попадают в Норвегию, откуда уплывают на старинной бригантине, справляясь в штормовой ветер с непривычными для паровых моряков парусами.
Читатели рассказов, впервые знакомясь с автором, вполне могут подумать, что Ефремов – профессиональный моряк.
В романе «Лезвие бритвы» Ефремов мастерски описывает путешествие на яхте в Атлантическом океане и приключения водолазов у западных берегов Южной Африки, в дилогии «Великая дуга» – плавание древних египтян по Красному морю и Индийскому океану, плавание греков по Средиземному морю.
Венчает этот морской ряд, безусловно, «Катти Сарк» – история корабля, который воплотил в себе многовековой опыт кораблестроения и опыт человека в борьбе со стихией:
«Шторм установился в одном направлении. Клипер нёсся сквозь бушующий океан, словно заколдованный. Гривастые водяные горы вздымались вокруг, угрожая задавить судно своей тяжестью, но не могли даже захлестнуть палубу, обдаваемую только брызгами. Серые разлохмаченные облака с огромной скоростью бежали по небу, обгоняя “Катти Сарк”.
Видимость сократилась. Океан не казался беспредельным и стал похож на небольшое озеро, замкнутое в свинцовых стенах туч и изборождённое гигантскими волнами. Слева начал подниматься вал непомерной вышины. Тёмная зловещая бездна углублялась у его подножия. Вал рос, приближался, заострялся. Вот уже совсем навис над палубой “Катти Сарк” его заворачивающийся вниз гребень. В долю секунды клипер взлетел на него, лёгкий и увёртливый. Чудовище исчезло, подбросив корму своим последним вздохом. Волшебница Нэн плясала на волнах, и угнетающая сила бури не имела над ней никакой власти».