Все было, как обычно. После работы Антон забрал Верку из садика, потом заскочил в магазины за хлебом и молоком и в семь часов уже сидел перед телевизором. Шел очень ответственный матч, и Антон был рад, что удалось провернуть все вечерние дела и успеть к самому началу.
Он поставил перед креслом табуретку, на нее тарелку со вчерашней или позавчерашней похлебкой. Насыщался, не разбирая вкуса, и неотрывно смотрел на экран. Звук был приглушен, Антон давно уже знал всех игроков из той и другой команд, и дикторское словоблудие его раздражало.
Уже вторую неделю они жили с Веркой одни. Мама Зоя взяла посреди зимы отпуск и укатила в Цхалтубо лечить органы движения на целых двадцать четыре дня, старшая дочь Зина перебралась на это время к бабушке. Антон не возражал, ему некогда было каждый день готовить для Зины разнообразную пищу, а сам он прекрасно обходился супом, которого хватало на целую неделю. Кстати, Зинаида суп вообще не признавала и могла, пожалуй, рядом с тарелкой этого варева помереть с голоду. А Верке ничего не нужно было готовить, разве что чай вечером, ну и еще чего-нибудь немудрено в субботу и воскресенье. Верку хорошо кормили в садике и ругались, когда заботливые родители портили детям аппетит по утрам…
Когда-то Антон и Зоя учились в институте на одном курсе. Причем именно Антон делал для своей будущей жены все контрольные и курсовые, а не наоборот. Ей вообще туговато давались науки. Но после третьего курса Антон ушел из института по принципиальным соображениям. Он вдруг почувствовал, что никогда из него не получится настоящего специалиста в избранном деле, а быть очередной посредственностью не хочется. И никто не мог его переубедить, заставить переменить необдуманное решение. Мол, получи диплом, а потом иди куда вздумается, нигде не пропадешь.
Когда Антон вернулся из армии, Зоя в аккурат вышла на диплом. Тогда они и поженились. И провели медовый месяц за кульманами. Большую часть расчетов и чертежей сделал Антон. Зоя благополучно защитилась, и они уехали по распределению. Предприятие было новым и довольно перспективным, молодым специалистам сразу давали хорошие должности и квартиры. Антон поступил на завод учеником.
В ходе первого года совместной жизни у них появилась Зинка. «Ну, появилась и появилась», — так отреагировал на это знаменательное событие Антон. И ничего особенного не почувствовал. Ему в ту пору было двадцать три года, он любил возиться во дворе с пацанами, запускать вместе с ними воздушного змея, играть в футбол.
Поближе к дочери и внучке перебрались Зоины родители. Они купили частный домик на окраине и надолго забирали к себе маленькую Зинку. Родители не возражали, девочка была довольно-беспокойной, а им попервости хотелось жить, как и прежде, беззаботно. Девочка прекрасно чувствовала себя в бабушкином доме, росла здоровенькой, и Антон считал, что так и должно быть в дружных семьях. Зоя, по-видимому, тоже так считала. Уже через несколько месяцев она вернулась на завод. Антон к тому времени вполне освоил профессию, трудился в передовой бригаде, и его ничуть не смущало то обстоятельство, что жена на служебной лестнице выше его на несколько ступенек. Ведь они-то с ней прекрасно знали об истинных способностях друг друга, которые не зависели от наличия или отсутствия синенькой книжечки с гербом.
Зоя оказалась перспективным работником. Ее назначили старшим инженером, потом руководителем группы. Потом еще кем-то. Она пыталась заставить мужа восстановиться хотя бы на заочную учебу, но он только посмеивался, не видя в этом решительно никакой необходимости. Ему нравилась его чисто мужская работа, нравилась не зависимая от настроений начальства жизнь. Несколько раз ему предлагали перейти в другой цех и самому стать во главе одного из участков, разумеется, при условии, что он через какое-то время одипломится, но он всякий раз отказывался, ссылаясь на свою полную неспособность руководить кем-то, кроме себя. Скоро он всех в этом убедил, и заманчивые предложения иссякли.
Антон никогда не отказывался после работы посидеть за кружкой пива с приятелями, не пропускал ни одного коллективного выезда в лес или на рыбалку. Подкопив деньжат, он купил себе мотоцикл с коляской и стал ездить по лесам и озерам уже чаще, чуть не каждый выходной. Поначалу Зоя сопровождала мужа в этих поездках, но потом такое стало случаться все реже и реже. И незаметно прекратилось совсем. Зоя ссылалась на занятость по дому, но какая к черту занятость, если ее мамаша приходила рано утром и уходила поздно вечером, а то и оставалась ночевать. Теща полностью взяла на себя не только внучку, но и весь их дом, и все были этим довольны, и никто не возражал.
— Слушай, Антошка, а не попробовать ли мне в аспирантуру? — спросила как-то Зоя, оглядывая себя в зеркале. Антону показалось, что жена репетирует перед зеркалом позу большого руководителя, и он невольно прыснул.
— Ты чего? — обиделась Зоя.
— Да нет, ничего, — не заметив угрожающего тона, продолжал улыбаться Антон, — но ты разве забыла, как тебе давался институт? А ведь с тех пор прошло уже немалое время. Тебе нипочем не сдать кандидатский минимум.
— Но почему? — продолжала накаляться жена.
— А потому, моя дорогая, — не выдержал Антон, — что если у человека есть дырка, через которую в него проникают новые знания, то у тебя она уже давно зарубцевалась.
— Я догадывалась, — сказала тогда Зоя, — что ты неудачник, и завидуешь мне, и ненавидишь меня за это. А теперь знаю точно.
И он не захотел ничего возражать.
В сущности, это была единственная ссора в их жизни, которую и ссорой-то, пожалуй, назвать нельзя. Но как бы там ни было, они довольно откровенно выразили свое отношение друг к другу. Они больше никогда так не разговаривали, но всегда помнили о сказанном и услышанном.
С того дня их пути разошлись. Нет, они не подали на развод. Может, просто не захотели нервотрепки и хлопот, может, еще что. Они продолжали жить как ни в чем не бывало, продолжали хранить верность друг другу, в чем, пожалуй, уже не было нужды. Скорее всего, они и сами не представляли всей серьезности случившегося, лишьпочувствовали, что больше не испытывают необходимости друг в друге, рассудительно решив, однако, что так случается рано или поздно со многими.
Росла Зинаида, без которой оба тоже, в сущности, могли обходиться. Девочка еще в садике проявила свой нрав: играя с подружками, всегда стремилась занять привилегированное положение, если же это не удавалось, она плакала и царапалась, но чаще удавалось. Зоя считала, что дочь растет правильным человеком, то есть похожей на нее, Антон, что называется, самоустранялся. Умом он понимал, что девочка ему родней всех на свете, но сердце никак не отзывалось на данный факт. Мать хлопотала, устраивая дочку то в музыкальную, то в балетную, то в математическую школу, отец молча наблюдал за всей этой суетой, не помогая и не препятствуя. Ему уже было за тридцать, а он все так же играл с пацанами в футбол и делал для них воздушных змеев. Он слыл в общем-то добрым малым, но несколько безалаберным, или инфантильным, как принято теперь говорить. А Зоя как раз находилась в самом расцвете авторитета, она не только на работе достигла немалых высот, ее побаивались и соседи, называли исключительно по имени-отчеству даже за глаза. Ей даже жаловались, и она охотно и запросто усмиряла разбушевавшихся во хмелю соседских мужичков, при этом в выражениях особо не стеснялась, чем вызывала восхищение у женщин младшего и среднего возраста, а женщин возраста преклонного повергала в столбняк.
Антону все сочувствовали, считалось, что жена держит его под башмаком, недаром он почти не выпивает и, как стало известно, даже бросил курить. Он знал об этом сочувствии, но в душе усмехался, твердо веруя, что живет, как ему нравится, сам по себе. Хотя, быть может, он и ошибался. К тому времени бабушка с дедушкой стали старыми и уже не могли принимать столь активного участия в делах молодой семьи. Впрочем, уже и не столь молодой. Антон бегал по магазинам, управлялся по хозяйству, готовил еду. Он работал посменно и имел больше свободного времени. Жена и дочь были заняты с утра до вечера.
— Давай, Зинуля, устроим нашему бедному папочке выходной, — говаривала иногда Зоя, если у нее выпадал свободный день, что случалось до вольно редко.
И Антон уезжал на свою любимую рыбалку.
В одном он бывал абсолютно незаменим-когда дочке задавали в школе задачу повышенной трудности. Порой задачи попадались вообще под силу лишь вундеркиндам. А у Зинаиды в классе таких не было, но зато были дети начальников производства, директоров универсамов, заслуженных артистов. Вот их и нужно было обскакать любой ценой. /^
Антон запирался в своей комнате и не выходил оттуда, бывало, по нескольку часов кряду. И не было случая, чтобы он не справился с порученным делом.
— Вот, — говорил он обычно скромно, — я решил. Директорам и заслуженным, полагаю, будет слабо додуматься.
После таких побед Антон целый день чувствовал себя героем. Но это случалось редко, Зинка все-таки росла девкой смышленой и с большинством трудных заданий управлялась сама.
…Бывает, что и очень уверенные в себе люди ошибаются. Вот так однажды ошиблась и Зоя.
— Слушай, Антошка, — сказала она как-то, — ты умрешь со смеху, но я должна сообщить тебе пренеприятное известие: у нас, кажется, снова будетребенок. И, кажется, с этим уже ничего нельзя поделать.
Вот так. И на старуху бывает проруха.
Сперва Антон, естественно, не поверил. Но Зоя ему объяснила. Все как есть. И он вправду от души посмеялся. А посмеявшись, сказал:
— Ну ладно, давай, мать, размножайся. Это даже интересно. Надеюсь, что ребенок будет от меня. Может, наследника мне родишь. Давай, мать, сделай подарочек.
И они снова посмеялись.
Когда Антон приехал в роддом, то первые слова, которые он услышал от Зои, его ничуть не удивили.
— Эх ты, м-мужик, даже наследника не сумел себе сотворить! — насмешливо сказала жена.
— Ничего, — ответил он, — все хорошо, мечтают о наследнике короли да неудовлетворенные честолюбцы. Дескать, вырастет сын и продолжит мое дело. У меня нет честолюбия, а с девчонками спокойней.
Ребенок оказался удивительно выдержанным. Антон даже и не подозревал, что в природе бывают такие дети. И уже одно это заставило его сразу почувствовать некоторое уважение к новому члену семьи. Девочка могла часами лежать в своей кроватке, играя подвешенными на резинке игрушками, воркуя на своем личном языке. Она начинала подавать голос лишь тогда, когда у нее были на то веские причины, — если она уже с полчаса лежала мокрой, а к ней никто и не думал подходить.
— Не слышишь, что ли, ребенок плачет! — говорил, не выдержав, Антон.
— Пускай плачет, ей надо развивать голосовые связки, — спокойно отвечала жена.
И Антон, вздыхая, сам принимался за дело. Целыми днями в квартире толпились какие-то Зоины подчиненные, решали какие-то неотложные вопросы и каждый раз спрашивали, со значением глядя на Антона, когда же она наконец вернется в осиротевший коллектив. И он видел, что с каждым днем пребывания дома жена становится все более раздражительной, вспыльчивой. Всей своей сущностью она стала настолько деловой женщиной, что эта деловитость давно отодвинула на второй и на третий план то природное, исконное, материнское, которое еще в недавние времена было наипервейшим признаком, отличавшим бабу от мужика.
Нельзя сказать, что Зоя была плохой матерью. Она заботилась о будущем детей, не просто заботилась, а предпринимала героические усилия в достижении задуманного. В отличие от Антона Зоя довольно часто забавлялась с маленькой Веркой, обцеловывала ее, сюсюкала, как и полагается счастливой матери. Но, выделив ребенку эту порцию нежности, она снова углублялась в свои дела, куда-то звонила, чего-то писала, рассчитывала. И было видно, что она всей душой рвется на свою работу и только там чувствует себя равноправным хозяином жизни.
Антон не стал возражать, и Зоя отправилась на работу. Он стал чаще ходить в ночную смену, и им не потребовалось даже искать няньку. Ему приходилось довольно трудно, постоянно хотелось спать, но он терпеливо нес свою ношу. А тут еще от руководящей деятельности у кормящей матери исчезло молоко, и необходимость в Зоином присутствии, можно сказать, совсем отпала.
Выросшая Зинка даже не подходила к сестре, дверь в ее комнату была плотно притворена. Свое отношение к случившемуся, то есть к рождению малышки, она в самом начале выразила кратко и отчетливо: «Какая дичь! Ф-фи!» Правда, со временем и Зинка оценила образцовое поведение малютки, стала относиться к ней снисходительней. Но и только. Помощи не было никакой.
А Антон скоро и перестал нуждаться в помощи. Он укладывал девочку на кровать рядом с собой и чутко засыпал, слыша каждый звук, каждое ее движение. Не просыпаясь окончательно, он менял пеленки, кормил Верочку. А отдохнув, гулял с ней во дворе.
Постепенно врачи в поликлинике привыкли, что мать девочки — важный и занятой человек. И в случае нужды без лишних разговоров выписывали больничный листок отцу.
И однажды, проснувшись, Верунька произнесла первое слово. Как нетрудно догадаться, она сказала: «Па-па…» Чем привела Антона в глубокое смятение.
До этого дня он как бы не замечал происходящих с ним глубоких перемен. Ребенок вызывал умиление, но ведь многое на свете вызывает в нормальном человеке умиление: хорошая погода после затяжного ненастья, доброе слово, вовремя сказанное, маленький потешный щенок…
Когда в доме никого не было, Антон довольно умело агукал над маленькой дочкой, придумывая ей всякие имена, потом незаметно он перестал стесняться окружающих и даже при совсем посторонних начал позволять себе еще недавно совершенно непозволительные нежности.
Девочка росла и с каждым днем все больше привязывалась к отцу. Она его видела целыми днями, а мать в основном ночью, да и ночью, проснувшись, всегда звала папу. С обещанием, что папа вернется, если она будет хорошо спать, девочка и засыпала. Когда приходила бабушка и брала внучку на руки, та, посидев несколько минут из вежливости, тянула ручонки к Антону.
— У-у-у! Папкина дочь! — говорила бабка, с трудом скрывая разочарование.
И если раньше Антон, бывало, ворчал на тещу, что та балует Зинку, то теперь сам охотно и безоглядно делал то же самое. По временам у него просто сердце разрывалось от беспредельной нежности к своему чаду. И тогда он думал так:
«Мать есть мать. Это, конечно, свято. Но хорошая мать — никакое не геройство. Это естественно. Это от природы. Так и должно быть. А хороший отец — пожалуй, чисто человеческое качество. Я бы даже сказал — индекс человечности».
И Антон в такие минуты гордился собой. Он старался подавлять это приятное чувство, но подавлять, честно говоря, не хотелось. И правда, зачем?
Потом, когда девочка уже вовсю стала говорить, она однажды сказала:
— Мама родила Зину. А меня кто? Меня ты родил?
— Конечно, я, а ты, что ли, сомневалась? — не задумываясь, ответил Антон. Ему и самому такая мысль приходила в голову, просто он не мог ее выразить столь ясно и отчетливо.
Зоя, услышав от дочки такое, только усмехнулась и произнесла неопределенное: «Ну-ну…»
А больше ничего. И Антон был благодарен жене за это. Ему почему-то очень хотелось, чтобы дочка так и думала всю жизнь.
Последние годы они жили совсем странно. Зоя то и дело уезжала в какие-то длительные ответственные командировки, у нее появилось множество друзей из числа руководящих мужчин, которые запросто заходили в гости в любое время дня и ночи, частенько с вином. Антон выпивал рюмку и отправлялся по своим делам, оставляя жену сгостями решать вопросы. После этого он тщательно проветривал квартиру, гнал жену чистить зубы, потому что она, решая вопросы, обычно смолила одну сигарету за другой. От этого запаха у Антона перехватывало дыхание.
И он опять же находил всему происходящему вполне разумное истолкование. В отличие от жены он довольно много читал и с некоторых пор заметил, что и в литературе мужчины как-то поменялись с женщинами местами. То есть нет, мужики по-прежнему лидировали в этой области человеческой деятельности, но они часто как-то словно бы опасались некоторых, на их взгляд, скользких тем. Пишущие же дамы, вернее, их хваткие героини, обычно куда более смело разделывались со всякими условностями. В свободное от своей глобальной деятельности время, в краткие миги отдохновения, героини эти без особых колебаний уединялись с бесполезными для кипучей деятельности партнерами, которых тут же напрочь забывали в своих честолюбивых претензиях.
«Век, видать, такой на дворе», — думал Антон и понимал, что, если бы он любил жену, как когда-то, вряд ли такое объяснение его удовлетворило бы. «А раз любовь испарилась, пусть она живет, как ей нравится, а я с моим Верунчиком не пропаду!»— думал Антон и улыбался.
Скоро дочка пошла в детский сад, и он стал работать в дневную смену.
…И вот Зоя поехала лечить органы движения, которые были у нее, как у хорошей скаковой лошади. А Антон радовался, что не увидит жену целых двадцать четыре дня. Плюс дорога. Он досмотрел матч до конца и выключил телевизор. И тут заметил, что в соседней комнате непривычно тихо. В сердце шевельнулось неосознанное беспокойство. Он вошел в детскую и увидел, что Верочка, наигравшись, уснула посреди разбросанных игрушек. Уснула необычно рано и без уговоров. Он взял ее на руки, хотел раздеть и тут почувствовал, что девочка горячая. Верка открыла глаза и, попросив пить, снова закрыла. Антон напоил дочку, поставил градусник. Температура оказалась под сорок. Он уложил девочку в кроватку и схватился за телефон. Набирать номер пришлось несколько раз, а незнакомый страх уже перехватывал горло.
Наконец дежурная отозвалась.
— Все машины на вызовах, — равнодушно сказала она, записывая адрес, — как появятся, пошлю.
И отключилась.
Антон вернулся и увидел, что девочка лежит на спине с остановившимися глазами и не дышит. Он схватил ее, стал трясти, забормотал какие-то бессвязные слова и даже, кажется, закричал по-звериному. Какая-то железная лапа стиснула ему горло, и ужас обдал леденящим холодом с ног до головы. Девочка вздрогнула и глубоко, прерывисто вздохнула. Взгляд приобрел осмысленное выражение. Она заплакала. И Антон обессиленно опустился на подвернувшийся стул. Страх оставался, но животный ужас начал понемногу отходить, отпускать сердце.
Приехала неотложка. Антона выгнали из детской. Он слышал, что две квалифицированные женщины что-то необходимое и спасительное делают там за дверью, и чувствовал, как небывалое облегчение переполняет душу.
И тут внезапный взрыв рыданий встряхнул его тело, именно взрыв, потому ч|о продолжался не более секунды. Антон кинулся в ванную, чтобы белые женщины не слыхали его слабости. Плеснул себе в лицо холодной водой и почти мгновенно успокоился. Стал прежним, обычным. Ничего похожего не случалось с ним в жизни. И если быкто-нибудь сказал ему, что он способен на такое, Антон бы ни за что не поверил.
Врач сделала укол, и Верка заснула. Но всю ночь температура оставалась довольно высокой, и Антон не сомкнул глаз. Он до утра промаячил над кроваткой, прислушиваясь к прерывистому дыханию дочки.
Утром температура стала нормальной. Но вечером снова поднялась до опасной отметки. Антон вызвал «скорую», и девочку увезли в больницу.
Умом он понимал, что его метания ничем ей не помогут, но так и не смог заставить себя лечь. Затравленно ходил из угла в угол. И вдруг уже под утро… Ну да, конечно, скорее всего, ему просто показалось — чего не привидится, когда так взвинчены нервы. Но глаза-то увидели отчетливо…
В темном углу комнаты возникла Сама. Антон сперва даже не узнал ее. Она была в строгом костюме деловой женщины с лицом, умело покрытым косметикой, так что угадать хотя бы приблизительно ее возраст не представлялось возможным. Она появилась откуда-то снизу, восседая за необъятным столом с телефонами. От ее взгляда веяло замогильным холодом.
У нас мало времени, говори быстрей, чего ты хочешь, — услышал Антон.
— Я не звал тебя, — ответил он.
— Он не звал…— она презрительно усмехнулась. — Будто не понимаешь, какие выбросы этих самых нейроволн от тебя исходят. Даже я, при всей своей занятости, не могла не ощутить… Говори же. Но имей в виду: ты лишь один из миллиардов. Так что на особое отношение не рассчитывай.
Таких деятельниц Антон повидал на своем веку предостаточно. Одна такая всю жизнь жила с ним в; квартире. Им неведомо снисхождение, они тверды и напористы, на пути к цели их не может остановить ничто. И при всем том у них честные, ясные глаза.
— Я думал, ты неграмотная бабушка с косой, а ты вон какая, — медленно заговорил Антон. — Ты очень хорошо знаешь, чего я хочу, и все-таки спрашиваешь.
Она нетерпеливо посмотрела на часы и зевнула.
— Стерва ты, — продолжал Антон, — и я тебя ненавижу. Но прошу…— Он встал на колени. — Если не можешь оставить девочку, забери и мою жизнь. Больше у меня ничего нет.
Ее глаза полыхнули злобой, она проглотила какие-то невысказанные слова и растворилась в воздухе.
…Когда Зоя вернулась с курорта, Верку уже выписали из больницы, от болезни не осталось и следа. И Антон не стал ничего рассказывать жене.
— Ну и видок у тебя, — сказала она, — небось пропьянствовал весь месяц!
Она рассмеялась довольным баском и тут же принялась звонить на работу.
— Вечно ты тащишь домой всякую дрянь! — обреченно ворчала она, прекрасно зная, что кричать, ссориться и тратить нервы совершенно бессмысленно. И ворчала она совсем не затем, чтобы изменить как-то устоявшуюся жизнь, а просто по привычке.
На сей раз он принес из лесу бездомного птенца. Не то вороненка, не то галчонка. Птенец был желторотым и почти голым, но уже имел голос, громкий и противный.
Продолжая ворчать на непутевого мужа, она достала из чулана большую картонную коробку, постелила туда чего-то, поставила блюдце с водой. Коробку пристроила в теплый угол на кухне…
Наверное, когда-то давно она ждала от жизни другого. Возможно, она и до сих пор ждала этого другого, но уже как-то отстраненно, теоретически. Но она была слишком верной женой, и это, конечно же, лишало ее мечты о переменах в жизни всякой реальной основы. Да и он был слишком верным мужем, чтобы освободить ее от себя.
Они были одногодками и поженились в девятнадцать лет. В сущности, она с самого начала реалистически смотрела на вещи и думала про жениха так: «В двадцать лет ума нет — и не будет». Действительно, прошел год, а ума у мужа не прибавилось. Она стала думать: «В сорок лет денег нет— и не будет», зная уже твердо, что и это сбудется, но, слава богу, еще не скоро.
Ей и надо-то было не так уж много. Она хотела, чтобы с годами, как и положено, у них в доме рос достаток. Так и муж был не против. А достаток не рос. Ну, что тут будешь делать… Муж еще подростком окончил техническое училище, выучился на сантехника и, как устроился однажды на работу в одну жилконтору, так и проработал там всю жизнь. Он не пил и не брал подачек от благодарных жильцов, и его трудовая книжка была полна всяких поощрений. Зато другая популярная книжка начисто отсутствовала.
У них росли дети, родители влезали в долги, чтобы у детей все было, семья ждала получек, как праздников, вот и выходит, что праздников все-таки у них было много.
До сорока лет оставалось совсем мало времени.
Вырастали незаметно дети. Бывшие друзья выходили в начальники, строили дачи, ездили отдыхать во всякие экзотические места, в том числе и за рубеж. А многие, даже и в начальники не выходя, имели такие же, а то и большие удовольствия. Временами жена говорила как бы между прочим: «А такой-то проработал два года на Севере и купил „Жигули“. А другой потрудился тот же срок в какой-то стране и теперь вообще ездит на черной „Волге“. Муж слушал молча и думал, что тоже не прочь на чем-нибудь ездить, но его никуда на большие заработки не зовут: то ли в чужих странах своих сантехников как нерезаных собак, то ли на Севере туалеты сплошь неблагоустроенные. Он думал так, а сам сроду палец о палец не ударил для того, чтобы где-нибудь чего-нибудь подхалтурить. И не потому, что ему было лень работать, а потому что было как-то стыдно и неловко суетиться, чтобы правдами-неправдами зашибить деньгу. Часто ему было по-детски неведомо, откуда вообще у людей, особой ценности для общества не представляющих, берется повышенное благосостояние. Может, от бережливости?
Он жил как нравилось. В свободное время читал книги, ходил в кино, любил посидеть с удочкой у речки, побродить по лесам с корзинкой. Он и детей и жену приохотил к этим недоходным занятиям. Он постоянно притаскивал домой всякую попавшую в беду лесную живность, лечить и выхаживать которую приходилось обычно жене. В их доме квартировали и зайцы, и ежи, и голуби, и даже одна гадюка.
Он тратил деньги на всякую ерунду, покупал разные рыболовные штучки, легко давал знакомым мужикам на бутылку, а они часто забывали возвращать долг.
Он с детства и до конца жизни писал стихи, которые так ни разу и не увидали свет. Вот такие, например:
А я без ружья мою жизнь проживу,
я проживу мою жизнь без сберкнижки…
Конечно, даже его собственный язык буксовал, произнося эти строки, но что-то в них было.
Когда-то, еще в молодости, жена наивно думала, что она сделает из своего непутевого мужа человека. И у нее вроде бы были все основания так думать. Она с самого начала забрала всю власть в свои руки, любила и умела командовать, и муж ей охотно подчинялся. И только через много лет, когда уже ничего нельзя было изменить, она поняла, что это он незаметно переделал ее по своему образцу и подобию. Но ей, если серьезно, уже и не очень-то хотелось другой жизни. И если она нет-нет да и заводила неприятный для мужа разговор о чьих-то выдающихся денежных победах, то это было скорее по привычке.
Они были, в сущности, еще совсем не старыми, они были еще достаточно молодыми, когда выросли дети и разъехались по своим делам кто куда. Дети получились хорошими.
…Она силой накормила птенца, и птенец уснул. Но он будил ее ночью еще несколько раз, как полагается малому ребенку. Она вставала, ворча про себя, прижимала птенца к груди, шептала ему что-то, и он постепенно успокаивался. Муж тоже просыпался, он молча курил и молча ругал себя за этого дурацкого птенца. Он глядел на свою постаревшую жену и думал, что надо было там, в лесу, просто-напросто пройти мимо, птицы сами позаботились бы о своем детеныше.
Несколько раз глаза птенца начинали затягиваться мутной смертной пленкой, но каждый раз его возвращали к жизни. И птенец, видимо, понял, что умереть ему так просто не дадут. Понял и однажды возвестил о своем намерении жить долго гортанным восторженным криком.
Птенец стал быстро расти, он бродил по квартире, тут и там оставляя свои плохо смываемые следы, выбрасывая землю из цветочных горшков. Он рос настырным, смышленым, крикливым. Хозяин изрыл все газоны и клумбы в поисках червяков для своего питомца, и в конце концов хозяина оштрафовали.
Когда птица выросла, ее нарекли Карлом. В расчете на то, что если она вдруг окажется самкой, то можно будет без труда переименовать в Карлу. Птица выросла, но не улетела в лес, как этого ожидали, а осталась жить с людьми. Внешне она не походила ни на одну из известных птиц, она часто меняла оперение и вместе с оперением неузнаваемо менялся весь ее облик. Временами казалось, что это ворона, потом ворона превращалась в стопроцентную галку, потом вообще в чайку или голубя. Менялись не только перья, менялись клюв, голова и все тело. Только голос оставался прежним, непохожим на голоса других птиц.
Хозяева стали учить птицу говорить, но наука впрок не пошла. Птица научилась отзываться на свое имя, но отзывалась лишь тогда, когда считала нужным. Возможно, это имя ее не вполне устраивало, кто знает. Людям иногда казалось, что птица понимает буквально каждое сказанное слово, но по каким-то одной ей известным причинам не желает с ними общаться.
Однажды хозяин захворал. Сперва болезнь казалась обычной, пустяковой. Но она затянулась, и когда больной пошел к врачу, тот поставил очень серьезный диагноз.
Муж угасал на глазах. Жена сутками не отходила от его постели, но помочь ему уже было не возможно. Птица тоже чувствовала неотвратимое. Она вместе с женщиной дежурила у постели больного, она стала молчалива и могла многие часы сидеть на спинке кровати совершенно неподвижно. Если женщина от бесконечной усталости засыпала на какое-то время, птица будила ее, когда больному что-нибудь требовалось.
Муж умер, и проводить его пришло великое множество людей. И во всех прощальных речах много-много раз повторялось слово «бескорыстность». Слово, которое прикладывают почти к каждому человеку, когда хотят сказать про него что-нибудь хорошее. Слово, истинное значение которого как-то стерлось от частого употребления. Но здесь оно было чистой правдой. И было видно, что люди искренне очень ценят это редкое качество, особенно в других.
После похорон, спустя несколько дней, когда уже разъехались дети, созванные телеграммами, женщина, приходя в себя, решила прибраться в квартире. Она распахнула окно, чтобы выветрился скорбный дух, и увидела птицу, о существовании которой как-то совсем забыла.
Птица, оказывается, в очередной раз сменила свой облик. Женщина, увидев ее, вскрикнула от изумления. Птица была синей-синей, как небо из иллюминатора самолета на высоте десяти километров. И женщина вдруг поняла, что эта синь улавливалась в ее оперении и раньше, только они как-то не замечали…
— Прощай! — сказала птица голосом покойно го хозяина и вылетела в распахнутое окно. Женщина увидала лишь ослепительно синюю тень, мелькнувшую среди деревьев.
Господи, — покачала головой женщина, — выходит, это была самая настоящая Синяя Птица!
Кто бы мог подумать, что она такая!
На лесоповале Веденеев был первым из первых. Сам родился в тайге, на берегу великой таежной реки, с детства считался умелым рыбаком, добычливым охотником, знающим ягодником и грибником. В город из родных мест его никогда не тянуло. Но почему выбрал профессию, малоприятную для любимой им природы, не вполне ясно. Возможно, из-за бензопилы.
Бензопила, появившаяся в тайге как рукотворное чудо, давно перестала казаться таковым. Это большинству, но не Юрке Веденееву. Он как взял ее впервые в руки, так полюбил навсегда. Лесным великаном он чувствовал себя с ней. Гудела и стонала вековая тайга под их совместным напором, но казалась беспредельной и неистребимой. Она быстро и вроде бы легко зализывала наносимые ей раны, заглаживала их малинником и двухметровым иван-чаем, и скоро на месте недавней вырубки уже поднимались кривые пихты и сосенки, а там и еловый, кедровый подрост.
В общем, после армии стал Веденеев вальщиком и через каких-нибудь полгода был передовиком из передовиков. На собраниях Юрку сажали в президиум рядом с начальником участка. Время от времени он ездил на всякие слеты и совещания передовиков.
Кто не слышал голоса бензопилы? Все слышали. Приятного мало. Если, например, кто из односельчан, даже не по соседству, а в отдалении, с утра затевает пилить дрова, это значит, что не будет покоя весь день, и ты с облегчением вздыхаешь, когда захлебнется на верхней ноте визжащая машина, перекусив последнюю чурку.
Когда длинный нос бензопилы начинает, дымясь, влезать в толщу твердой, как железо, березы, мне кажется, что это само несчастное дерево кричит от безумной боли, молит о пощаде. И боль эта должна быть действительно безумной. Представьте себя на месте березы, и вы содрогнетесь от ужаса.
Короче говоря, в то время, когда слава о трудовых победах Юрки Веденеева гремела промеж лесозаготовителей в полную силу, в родном поселке далеко не все завидовали ему и далеко не все одобряли эти победы. Если мать, например, гордилась сыном, то отец, похоже, молчаливо осуждал. Осуждал, несмотря на невиданные заработки, которые Юрка честно приносил домой, даже десятку-другую не заначивая. Отец не хотел признавать обожаемую сыном бензопилу и дрова для хозяйства пилить предпочитал по старинке. Наполовину сточенной двуручной пилой.
— Гляди, как в масло идет, не то что твоя жужжалка, — говорил он сыну, приглашая поразмяться с особенно хитро переплетенным березовым чурбаком.
Юрка в душе ругал отца всякими словами, но вслух говорить такое, конечно же, не смел. Они, надсадно кряхтя, закатывали чурку на козлы, и разминка порой затягивалась на полдня. Пила по мере углубления двигалась все туже и туже и где-то возле середины останавливалась совсем. Отец удалялся в кладовку и, порывшись там, приносил огромный ржавый клин. И так, забивая в распил эту железяку, поворачивая чурку с боку на бок, они домучивали ее и тут же на крыльце долго молча курили.
— Вот тебе и масло, — едко говорил сын, переводя дух.
— Ничего не поделаешь, структура, — отвечал обычно отец. Причем слово «структура» он произносил с оттенком уважительности и понимания.
— Да моя подружка любую структуру запросто, только дым идет! — запальчиво вскрикивал сын, набиваясь на очередной спор.
Но отцу спорить не хотелось. Он был стар, и эта работа надолго отнимала его силы. Отец садился на свежеотпиленную чурку, сгибал в дугу свою старую и верную пилу, и к небу плыла неспешная космическая мелодия. Впрочем, это Юрке казалось, что мелодия космическая, отец же считал ее лесной. Но каждый раз музыка была иной и поражала воображение. Юрка умолкал. Здесь возражать не приходилось.
Веденеев любил и ненавидел двуручную пилу одновременно. Любил за волшебные звуки, на которые она была способна, и ненавидел за то, для чего она в основном предназначалась. Ненавидел больше.
«Все мое детство отравлено этим примитивным инструментом», — вполне серьезно думал Юрка. И были причины.
Холодные зимы и не очень добротный старый дом требовали основательной летней подготовки. Нужно было привезти из тайги несколько хлыстов, раскряжевать их, расколоть, сложить дрова в длинные высокие поленницы, дождаться, когда высохнут. И если колка дров и укладка поленниц казались Юрке сравнительно приятным делом, его распиловка выматывала душу. И не столько своей трудоемкостью, сколько редким даже для крестьянского быта однообразием.
Юрке хотелось бежать на речку ловить рыбу, купаться, или в лес по грибы, или просто играть с приятелями. Но эти дрова, эти дурацкие дрова, эти бесконечные дрова!..
Может, из-за того и полюбил Веденеев свою бензопилу?
И однажды ему пришла в голову мысль изменить конструкцию глушителя. Вообще-то ни о чем таком особенном он не думал, просто действительно восемь часов бесконечного воя здорово угнетали психику. Юрка ложился спать, но долго еще в голове стоял пронзительный крик такой хорошей, в сущности, машины. Веденеев хотел посоветоваться с инженером, но тот идею в корне отверг.
— Без тебя есть кому думать, — бросил он на ходу, не останавливаясь, — давно бы переделали, но потеря мощности будет слишком большой. Если устал, можем перевести куда-нибудь на некоторое время.
В ближайший выходной Юрка перевернул вверх дном всю кладовку, в которой запасливый отец хранил собранный за долгие годы инструмент и разные железки, могущие когда-нибудь найти применение в хозяйстве. Юрка не мог припомнить случая, чтобы отец что-нибудь железное выбросил. Мать, случалось, выбрасывала. А отец — нет, никогда.
И вот среди никчемных, в сущности, вещей Юрке попался на глаза позеленевший от времени пионерский горн. Сперва он отбросил его в кучу хлама и уже навалил чего-то сверху, но потом остановился, чуток подумал и снова извлек Ha свет. И через несколько минут, отодрав на скорую руку верхний слой окислившейся меди, Юрка уже прилаживал трубу к бензопиле в качестве нового глушителя. Не терпелось поскорее испытать новшество, поэтому Веденеев не стал долго возиться с крепежом, он просто примотал горн проволокой и торопливо дернул за тросик.
И старый горн зазвучал. Он не запел, не заиграл, он, скорее, заскрипел, задребезжал и заныл на какой-то невообразимо высокой ноте по причине своей поврежденности временем и запущенности. И в первый момент Юрка ничего особенного в этом голосе не услышал. Он только отметил просебя, что новый звук куда приятней для уха и души, чем прежний. И будет еще приятней, если привинтить новую трубу. Оставалось испытать горн в деле.
Веденеев коснулся цепью заранее приготовленного березового комля. Уже верхние слои комля были перевиты так, что, казалось, можно запросто делать из этой древесины шарики для шарикоподшипников. Юрка дал полный газ, цепь задымилась и стала тонуть в опилках. Юрка прислушался — звук был вполне сносным. И даже что-то напоминал. Вот только что? И тут передового вальщика как ожгло. Старый пионерский горн с надрывом выводил знакомую с раннего детства мелодию:
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла…
От удивления Юрка выпустил рычажок газа, и пила моментально заглохла. Он огляделся по сторонам. Мать и отец стояли на крыльце. В калитку просунулись двое любопытных соседей.
— Что это было? — спросил с трудом отец.
— Да вот, решил попробовать заменить глушитель, — развел руками сын.
Отец принес из кладовки ржавый клин, топор, колун. И, повозившись с полчаса, они выдернули зажатую бензопилу.
Слух у Юрки еще в детстве замечался. Он сам освоил гармошку, гитару. Но потом все эти занятия забросил, как несерьезные. В последнее время в голове его обосновалась работа. Она и заняла всю голову. А тут вдруг нахлынуло.
Меняя обороты двигателя, наклон пилы и усилие, он исполнил для собравшихся «Среди долины ровный», «Бродягу», «Брянский лес». Изрезал березовый комель вдоль и поперек на мелкие чурочки. И хотя инструмент был, повторяю, старым и для музыки малопригодным, все-таки звуки, которые он выдавал, непонятным образом волновали и будоражили слушателей.
На другой день Юрка испытывал пилу в настоящем деле. Новый горн через специальную переходную втулку был уже капитально закреплен болтами на коллекторе. Пила работала почти нормально, только грелась немного больше обычного. Но от перекура до перекура хватало. Можно было подавать предложение…
Начальство, а также все, кто в это время работал в лесу, собрались после обеда на Юркиной делянке. Может быть, еще ни одно рацпредложение в мире не рассматривалось так быстро и оперативно.
И Веденеев начал. «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…» — начал он, волнуясь и глядя, чтобы очередная сосна упала как нужно, не зацепив ненароком начальство и добровольных зрителей. А может, слушателей? Теперь уже нельзя было сказать определенно. Скорей все-таки слушателей. И хотя песня не относилась впрямую к теме леса, она тем не менее вызывала сильные чувства. Могучая песня без слов набатно билась остены прореженных сосен, растекаясь по тайге, заглушая крики кедровок, взлетала к высокому беле-: сому небу.
— А ну, дай я попробую, — не удержался инженер.
Юрка оборвал музыку на середине, сбросил газ и поставил пилу перед специалистом. Тот поплевав на ладони и взялся за ближайший кедр. И сотворил такую душераздирающую какофонию, чтомало кто смог бы ее выдержать хотя бы полчаса. Казалось, все мартовские коты и кошки мира собрались под этим кедром и начали свой бессовестный концерт. Пилу чуть не силой вырвали из рук неумелого пильщика. Стали пробовать другие, но получалось не лучше. Тем временем пила перегрелась и заглохла. Пришлось покурить, подумать.
— Констатирую, — через некоторое время изрек инженер, — экономический эффект — ноль, улучшение условий труда — ноль. Следовательно, предложение рационализаторским не является и внедрено быть не может по причине полной нецелесообразности.
— Так-то оно так, — подумал вслух начальник участка, — но все-таки здорово и наводит на размышления.
Все молчали, не зная, как реагировать на эти странные слова.
— Может, выпишем ему червонец? — высказал предположение бухгалтер.
Но начальник ничего не ответил, он вздохнул, махнул рукой и подался из леса. Подались и другие начальники помельче.
С неделю этак поработал Юрик своей модернизированной пилой. А вечерами приходил домой с горящими нездешним светом глазами. Лесоучасток стал заваливать план: Юрка подолгу рыдал над каждым поваленным деревом. Неладное творилось и с другими вальщиками, работавшими в радиусе десяти километров. Начальство страшилось последствий, но не имело сил запретить Юрке эти лесные концерты. Из тайги доносилась совсем уже незнакомая музыка, которая, лишенная слов, обычно мало кого впечатляет. А эта музыка будоражила и выбивала из привычной колеи буквально всех.
Наконец собрался с силами начальник участка и чуть не плача попросил Юрку сдать ему этот лесопильно-музыкальный инструмент. На хранение. Юрка послушался.
И дела на лесоповале помаленьку наладились. Прихватив субботу с воскресеньем, удалось вытянуть план, и люди получили честно заработанные премии. А потом был праздник и в клубе объявили концерт самодеятельности. Так-то на подобные концерты давно не удавалось никого заманить. Кроме малых, но чрезвычайно шумных детей да ветхих глухих бабушек. Поэтому сперва устраивалась торжественная часть с награждением ценными подарками и грамотами, а потом зал запирали и никого не выпускали до конца концерта.
На сей раз народ валом валил в клуб. Все знали, что Юрка Веденеев будет играть на своей бензопиле.
Когда народ наконец расселся и угомонился, на сцену привычно потянулось начальство. Но публика заволновалась, зашумела, засвистела, затопала ногами.
— Концерт давай, потом заседать будем! — слышались несознательные реплики.
Реплик было много, и начальству пришлось покориться.
— Передовой вальщик Веденеев Юрий Михайлович исполнит на бензопиле произведение собственного сочинения, — резво объявила ведущая и привычно добавила: — Попросим, товарищи!
Но нужды в этом дежурном призыве, пожалуй, не было. Зал и так разразился бурными аплодисментами, каких еще никогда не слышал.
Юрка вышел на сцену красный. На нем была черная негнущаяся пара, белая рубаха с бабочкой. Следом прикатили здоровый березовый чурбак.
— Ну чистое маэстро, — послышался чей-то восхищенный шепот из-за кулис.
Юрка кашлянул, наклонился, дернул. Пила завелась с пол-оборота. В зале одобрительно захлопали. Юрка распрямился, одернул пиджак.
— Дума о лесоповале, — сказал он хрипло и, слегка поколебавшись, добавил: — Фуга.
Зал прямо обмер от такого незнакомого слова.
И полилась музыка. Зал был тесен для нее. Музыка металась, как птица в тесной клетке, ударялась о потолок, дребезжала стеклами окон, отражалась от стен, дробилась в гуще людской.
И у каждого перед глазами стояла родная тайга. В сплетении морщин коры ясно виделись скорбные лица сосен, кедров, берез, лиственниц, елей, пихт. Деревья падали и падали, их предсмертные стоны сливались воедино, достигая пустоты космоса и темноты океанских пучин. А дюжие вальщики шли и шли по телам поверженных деревьев, они напевали какой-то мотив, а на голове у каждого пламенела каска. И казалось уже, что это не люди идут, а всепожирающий пожар, зловеще гудя, идет по тайге. Хотя почему казалось — это и был самый настоящий пожар, и люди уже явственно чувствовали его обжигающее дыхание.
Чурбак распался на две половинки, Веденеев заглушил двигатель, вытер пот. Над притихшим залом сизыми слоями неподвижно висел бензиновый дым.
После концерта открыли торжественное собрание, но торжества не получилось. Выполнение плана уже никого не радовало, начальнику участка было противно называть с красной трибуны постылые цифры. Он скомкал свой доклад и уложился в каких-то пять — семь минут. Потом выходили на сцену передовики за ценными подарками и грамотами. Но им было неловко глядеть людям в глаза.
А про Юркин талант написала газета. И его пригласили в областную филармонию. Скоро он уже выступал в большом концертном зале в сопровождении симфонического оркестра. Ему сшили настоящий фрак.
— Юрий Веденеев, кантата о молевом сплаве, партию бензопилы исполняет автор, — хорошо поставленным голосом объявлял конферансье, которого Юрка почему-то побаивался.
Публика слушала, и перед ее глазами проносились безрадостные картины молевого сплава, тысячи стволов неслись куда-то вниз по бурной реке, и река стонала от непосильного труда. Некоторые бревна выбрасывались на израненный берег, чтобы сгнить и погибнуть, как киты, у которых испортилась эхолокация. Некоторые тонули, пуская пузыри, устилая речное дно, давя все живое.
Зал молча и напряженно внимал трагическим звукам, особо чувствительные слушательницы прижимали к глазам белые платочки.
В скором времени Юрка развил и расширил главную тему своего музыкального творчества. Так у него родилась симфония «О целлюлозно-бумажном комбинате на берегу Байкала», финале которой явственно звучал полный аллегорий мотив загрязнения уникального водоема. Люди явственно видели сперва какую-то мерзкую пленку на поверхности водного зеркала, белеющую тут и там дохлую рыбу ценных пород. И вдруг — что это?! На волнах качается необычайной красоты, но тоже мертвая русалка с белеющей грудью.
Потом, после смерти Юрия Веденеева, эту симфонию объявили вершиной его творчества. Но это потом. А тогда… Тогда именно русалка и подвела. Оказалось — натурализм.
— Что же это вы, товарищ Веденеев, критиканством занялись? — сказали ему. — Ведь вы должны предлагать пути устранения отмечаемых недостатков. А так получается сплошная музыкальная демагогия. А ваша русалка? Фу-у-у…
— Какие пути устранения! Ведь это же пила, понимаете, пила! — пробовал сопротивляться Юрка.
— Идите и подумайте, — ответили ему сурово. И он пошел думать.
А в музыкальных журналах одна за другой появились статьи двух известных понятливых критиков. «Псевдоискусство и его апологеты» — называлась одна. Так Юрка оказался апологетом. Вторая статья называлась проще: «Опилки!».
И Юрка вернулся к себе в поселок. Работать вальщиком он больше не мог. И стал ходить по окрестным деревням пилить дрова всем желающим. Надо было на что-то жить.
Постепенно он научился сочинять песенки типа: «Калинка-малинка моя». Песни имели успех среди определенной части молодежи. В песенках грезилось, как вырубки зарастают этой самой калинкой-малинкой и вроде бы восстанавливается желанное экологическое равновесие. Ведь не каждому известно, что целый гектар малины, если по большому счету, не стоит одного зрелого кедра. Зато всем известно, что малина — это вкусно.
Кроме того, за песенки набегала иногда неплохая денежка. Очень неплохая иногда.
Так что со временем Юрка снова перебрался в город. Жил безбедно. Он этих песенок в день выпиливал своим лобзиком штук шесть — восемь. Которые — шли, которые — не шли. Которые не шли, подвергались перепилке, полировке-лакировке. И снова направлялись на музыкальный рынок., Со второго-третьего захода удавалось сбывать любую продукцию. Серьезные композиторы не почитали Юрку за своего, а он и не претендовал — пила есть пила. Зато этим серьезным грезилась Юркина популярность.
От сильно творческой жизни у модного композитора однажды разладилась печенка. И он умер в расцвете творческих сил. Хорошо, что не на рассвете, как некоторые. Пожил — дай бог каждому.
Вот тут-то его симфонию и признали вершиной творчества. Правда, на бензопиле играть так никто и не научился. А без пилы симфония не звучала.
Жалкие останки грязного снега редкими каплями экономно сочились с крыш. На ярко освещенных улицах было тесно, сыро и весело. В этот предновогодний вечер люди спешили сделать последние покупки и вовремя попасть домой, они толкались, бросались наперерез машинам, к набитым туго трамваям, переругивались без обычного раздражения, почти любовно.
— С наступающим! — слышалось то и дело. — И вас тем же концом по тому же месту — юмористически звучало в ответ.
На главной площади сияла огнями елка. Лесная красавица имела жидковатый вид, но щедрая косметика из множества разноцветных лампочек, игрушек, горка из ледяных кирпичей, подсвеченных изнутри, фанерные домики и киоски, сделанные по мотивам чего-то определенно народного, — все это успешно компенсировало значительную недостачу хвои и веток.
К елке подошел медведь. Он был лохматый, слезящимися глазами, явно пожилой. Несколько минут он задумчиво постоял, принюхиваясь, pacсеянно колупая желтым ногтем веселенький ледяной заборчик, махнул лапой и подался прочь.
Медведя привела в город бессонница и лютая лесная скука. Еще с осени он долго неприкаянно мотался по лесу, все раздумывая: «Ложиться — не ложиться?» Уже время шло к ноябрю, лес оголился, дни стали совсем короткими, вековой инстинкт постоянно нудил, загоняя в берлогу, а замшелый разум лениво возражал: «А на фига?» И в самом деле, было похоже, что зима в этот раз вообще не наступит. Инстинкт, однако, оказался настырней, и Медведь залег в спячку. Правда, к постройке берлоги он отнесся наплевательски, и затяжная оттепель разбудила его.
Медведь не знал правил уличного движения, и только повышенная бдительность водителей в этот предпраздничный вечер спасла его. Он добрался до тротуара и, облегченно вздохнув, влился в поток пешеходов. Но и здесь его постоянно толкали, наступали на босые ноги, цеплялись за него сумками, коробками, детскими колясками, пока Медведь не догадался, что надо держаться правой стороны.
Возле ярко освещенной витрины его остановил мужичонка, не по-праздничному одетый в фуфайку и кирзовые сапоги.
— С наступающим! — радостно сказал он. — Дай закурить!
— Я не курю, — смутился отчего-то Медведь.
— Ну, тогда дай рубль! — сказал мужичонка, не обидевшись отказу.
— Тоже нету, — совсем грустно ответил Медведь. — Да у меня и карманов-то нету, — добавил он и для большей убедительности провел лапами по тому месту, где у людей обычно бывают карманы.
Мужичонка, увидев, что карманов и в самом Деле нет, удивился:
— Так ты что, выходит, настоящий?
— Фирменный! — пошутил Медведь.
— Из цирка?!
— Из лесу!
— Мать честная! — присвистнул мужичонка. — Ты постой здесь пока. Я все равно рваный стрельну у кого-нибудь, отметим знакомство!
— Да нет, я непьющий, — опять смутился Медведь, — я лучше пойду.
Но мужичонка уже не слышал его. Он ввинтился в праздничную толпу, исчез в ней.
Толпа постепенно редела. Медведь бесцельно брел по пустеющему тротуару, редкие прохожие, занятые своими мыслями, не обращали на него никакого внимания. А Медведь думал, что по этому городу каждый день бродят беспризорные одинокие медведи, и не удивлялся.
Впереди показались двое. Женщина с усталым лицом вела под руку плоховато шагавшего мужчину.
Кто празднику рад, тот накануне выпимши! — время от времени вскрикивал мужчина, норовя упасть, грузно повисая при этом на привычных женских руках. Поравнявшись с Медведем, он резко затормозил, намертво вцепившись в бетонный столб.
— Ты что, медведь? — спросил он строго и подозрительно.
— Да, в некотором роде, — осторожно ответил Медведь, стараясь обойти неожиданное препятствие.
— А вот про меня все время говорят, будто мне медведь на ухо наступил, — угрожающе растягивая слова, заговорил мужчина, — так, может, это был ты? А ну пошли, отойдем!
— Да что вы, что вы, это был не я! — заторопился Медведь. И было видно, что он изрядно струхнул, то есть не то чтобы струхнул, а так как-то…
Но, к счастью, в этот момент женщина отпустила мужчину, мужчина отпустил столб и рухнул ничком на асфальт.
И Медведь заторопился. Уже потом, отойдя довольно далеко, он придумал уничтожающие слова, которые нужно было сказать распоясавшемуся хулигану.
Задумавшись, Медведь чуть не толкнул крупную угловатую женщину, которая, сутулясь, несла две большие, тяжелые, по-видимому, сумки. Наверное, по человеческим понятиям она была не сильно красивой, но по-медвежьим — ничего. И Медведь неожиданно, удивив самого себя, предложил:
— Вам, наверное, тяжело, давайте помогу!
— «Еще чего!» — хотела сказать женщина, вздрогнув. А может, она и не хотела так сказать, а просто Медведю показалось. Так или иначе, но, слегка замешкавшись, она усмехнулась:
— Ну на, тащи, если ты такой жельтмен!
И Медведь взял сумки, и ему сразу захотелось, чтобы женщина жила недалеко, потому что сумки даже по его медвежьим понятиям оказались и впрямь очень тяжелыми.
Некоторое время они шли молча. Женщина выпрямилась, поправила сбившийся платок, спрятала под него влажную прядь волос. Идти молча казалось неприличным, и Медведь, набравшись смелости, осторожно спросил:
— А у вас что, нет мужа?
Он не знал, что по неписаным людским законам такие вопросы задавать категорически запрещено, и спросил просто так, от чистого сердца. Но женщина не обиделась. Она уже, очевидно, смирилась с тем, что время от времени ей приходится отвечать на этот вопрос. И она, снова усмехнувшись» ответила с вызовом:
— Муж объелся груш!
А Медведь не понял. Он подумал, что муж этой женщины объелся и в самом деле груш, поэтому у него теперь болит живот и он не может носить тяжести. Медведь вслух искренне посочувствовал, а женщина весело расхохоталась:
— Шутник! Ты что, в лесу живешь?!
— Ну да, — ответил смущенно Медведь, понявший свою оплошность.
— Хорошо там?
— Ничего.
Да, в лесу хорошо, — думая о своем, медленно проговорила женщина, — я ведь и сама из деревни. Хозяйство у нас было, речка рядом. Лес. А в лесу малины-ы-ы!.. Ты любишь малину?
Конечно, я же Медведь.
— Так пошли, зайдем ко мне, малиновкой угощу. Женщина работала дворником и жила в служебной комнатке совсем одна, как старая медведица, у которой все медвежата давно выросли.
Они поели жареной картошки. Медведь чуть-чуть из вежливости пригубил малиновки.
— С Новым годом, с новым счастьем! — старомодно сказала женщина, а сама подумала уважительно: «Ишь ты, непьющий!»
Она включила телевизор. Там молодая Людмила Гурченко пела: «Новый год настает, он у само» го порога…»
— А то оставайся у меня, живи, — торопливо заговорила женщина, — чего тебе там, в лесу, шататься бобылем. На работу пойдешь, пенсия будет. Немолодой ведь уже!
— Документов нету, — грустно ответил Медведь, и они надолго замолчали. Говорить было больше не о чем.
— Так я пойду, — сказал наконец Медведь.
— Пойди, — эхом откликнулась женщина. Они отчего-то боялись смотреть в глаза друг другу.
— До свидания, счастливо отметить праздник! — сказал Медведь, открывая дверь и понимая, как неуместно звучит его пожелание.
— И тебе счастливо, — грустновато улыбнувшись, ответила женщина, — будешь в городе, забегай, поговорим!
— Забегу как-нибудь.
На тротуаре Медведя окружила ватага веселых молодых людей.
— Дяденька, дяденька! — закричала ему со смехом прямо в ухо пахнущая юностью румяная девушка. — А как вы думаете, есть на свете любовь?
И резко отшатнулась.
— Ой, да вы медведь! Простите, пожалуйста, извините!
— Да, я, конечно, не дяденька, — солидно ответил Медведь, — а потому считаю, что любовь на свете есть!
— А вы-то сам любили когда-нибудь? — осмелев, спросила девушка.
— И даже много раз! — гордо ответил Медведь и не понял, почему все громко засмеялись, особенно парни.
— Эх, медведь, медведь! — покачала головой девушка. И молодые люди исчезли так же быстро, как и появились.
— Я же в лесу живу! — пытаясь оправдаться, крикнул Медведь, но его уже никто не слышал.
Город совсем опустел. Небо очистилось от туч, асфальт покрылся блестящим ледком. Редкие автомобили осторожно плыли по матовым улицам. Медведь вышел за город, отыскал свои следы и направился в лес.
В полночь городские часы пробили начало нового года, грянула пенистая канонада. Но в лесу нет часов, звери не пьют шампанское и, как правило, вообще не пьют. В лесу было тихо и тепло.
Медведь закидал вход в берлогу валежником, улегся на еще теплую постель. А потом долго лежал с открытыми глазами, и путаные мысли блуждали в его лохматой голове.
Я сидел в придорожной «Пельменной» и с отвращением жевал тягучие безвкусные пельмени, запивая их густым какао. Если бы они были просто из свиного сала, это злило бы, наверное, меньше, но пельмени были вообще неизвестно из чего. Не впервой, конечно. А скорее всего, просто девятые сутки рейса давали себя знать. Перед самым домом всегда невмоготу, сна нет, аппетита нет. И постоянно точит мысль: «Только бы доехать, брошу все к черту, не мальчик уже мотаться неприкаянно по свету, никаких денег не надо». А придешь из рейса, отдохнешь с недельку, и снова снится по ночам она, манит и зовет, проклятая. Большая трасса! Тр-р-расса! Вслушайтесь в это слово, свистящее, как ветер больших скоростей, рокочущее, как надежный и сильный мотор!
Я сидел и со злостью жевал отвратные пельмени.
— Разрешите к вам? — послышалось за спиной.
Какой-то мужик моего возраста в сером драповом пальто и такой же серой шляпе с бутылкой минеральной и стаканом в руке стоял надо мной, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Его лицо было странно знакомым. Я чувствовал, что видел, а возможно, и знал этого человека, хотя и очень давно. Я напряг память, но безуспешно.
— Садитесь, о чем спрашивать! — ответил я, стараясь придать голосу оттенок дружелюбия, и перебросил шапку на соседний стул.
Незнакомец-знакомый сел, забулькал водой. Жадно выпил стакан, снял шляпу. Под шляпой оказалась сильно поредевшая, но еще кудрявая шевелюра.
«Нет, ему, пожалуй, под сорок, — подумалось мне, — значит, годиков на пять постарше, впрочем, в нашем возрасте это уже значения не имеет».
Я с удовольствием потягивал какао. Вот, говорят, детский напиток. А мне нравится. Лучше бы кофе с молоком, но если его нет, то и какао хорошо. Вообще люблю сладкое. Наверное, потому, что не люблю горькое. А мужик тем временем медленно, по глотку пил второй стакан минералки.
«Ну где же я его встречал?» — сверлило голову. Спросить об этом напрямик я не мог. Ведь если ты знал человека, да напрочь забыл, следовательно, как ты к нему относился?..
Он перевернул стакан и надел его на бутылку. И посмотрел на меня.
— Это не ваша машина за окном?
— Моя.
— Простите, а куда едете и откуда, если не секрет?
— «Вперед пятьсот, назад пятьсот», слыхали небось? — засмеялся я. — Лучше сразу скажите, куда подвезти?
— Да мне, понимаете, до Лапинска, а то автобус только вечером, доберусь ночью, а остановиться негде, даже автовокзал на ночь запирают…
— Поехали, о чем речь.
У меня на дверце надпись: «Приказ: пассажиров не брать!» Раньше я ее вроде и не замечал, вернее, не думал о ней. А тогда вдруг задумался. Как вообще это понимать? По сути, ведь хамство. Как это так вообще-то, почему? И кто тебя, ретивый начальник, на это уполномочил? Может, авто и таксопарки боишься по миру пустить? Надо выяснить при случае…
И мы поехали. Мелкая крупа, стучавшая в стекло, сменилась крупными хлопьями. Встречные машины медленно выплывали из непроглядной белой мути. Кое-кто зажег подфарники.
«Как всегда, — невесело думал я, — когда хочется скорей, когда остается каких-то две, две с половиной сотни, погода устраивает обязательную пакость. Теперь бы только к ночи дотащиться, нос не расшибить на этой катушке».
Пассажир насупленно молчал, то и дело бросая в мою сторону быстрые короткие взгляды.
«Старею, что ли, — его лицо не давало мне покоя, — ведь явно встречались где-то…»
— Может, познакомимся, дорога неблизкая, — протягивая руку, решил схитрить я, — Дмитрий, шофер, а вы кто?
— Иван, любовь, — замешкавшись, ответил пассажир, немного смутившись.
— Любовь, это что, — удивился я, — фамилия, что ли, такая?
— Да нет, не фамилия, вы же мне не фамилию назвали.
— Дак, выходит, что?
— То и выходит, что должность у меня такая, профессия, если хотите.
— Слушай, давай на ты, а? У нас, понимаешь, даже с начальством выкать не принято… Брака, что ли, в ЗАГСах регистрируешь?
— Да нет, брак и любовь — разве одно и то же? Браки вообще-то слышал небось, где заключаются? А ЗАГС — это бумажка, и больше ничего. Так вот, значит, когда кто-то кому-то ну нравится, что ли, то, значит, появился я. Ну неужели ты меня совсем забыл, вы еще тогда со своей Катей на все сеансы подряд бегали? Ну?.. Ты еще ей болтик в конфетную бумажку завернул, сказал, подарок?
И тут меня как ожгло. Я все вспомнил. А было это лет пятнадцать назад. Любил я Катерину свою с детства, а точнее, с шестого класса. Жили-то по соседству. Она была младше на год. Девчонка как девчонка, а вот поди ж ты! Много нас тогда вокруг нее крутилось, возраст такой, что и влюбляться за компанию как-то менее страшно. Однако шло время, ребята, друзья мои, поумнели, видать, с другими дружить стали, «ходить» — так это называлось в те годы. А я по-прежнему с Катькой…
А она глупая была, не видела ничего, не догадывалась. Да я и сам больше всего боялся на свете, что кто-нибудь узнает. А потом мы стали большими и любовь наша сделалась взаимной. И мужик этот мелькал, помнится, там и сям, моложе он, конечно, был тогда, и кудри погуще. Но как же он про болтик-то узнал, ведь этого ни одна живая душа не видела?
— Ну, это ты брось, Ваня, нам, шоферам, такие шутки понимать недоступно. Бога нет, черта нет, никаких там амуров со стрелами…— начал было я, пытаясь удержаться в рамках разумного.
— А любовь? — Он резко повернулся ко мне, и глаза его внезапно стали злыми-презлыми. — И любви, стало быть, тоже нет? Так вы теперь считаете? Браки, мол, заключаются на небе, а раз там пусто, одни спутники, стало быть, и любовь ку-ку? Э-э-эх, люди! Раньше работы было невпроворот, помощников держать приходилось, амурчиков этих самых, десятками, чтоб везде поспевали, чтоб красиво все было, романтично. А теперь…
Он говорил так быстро, так взволнованно, что я не мог и слова вставить. «Больной, что ли, — отчаянно цеплялся я за ускользавшую реальность, — но нет, не похоже, видать, просто поэт какой-то непризнанный, мало ли их, бедняг, по свету мыкается?»
А вслух сказал:
— Ну ты, Иван, завелся, я же не сказал еще ни слова против…
— Ты думаешь, я без слов не понимаю? — вздохнул он грустно и замолчал.
Между тем уже совсем стемнело. Трасса опустела. Снег перестал. И только темная-темная ночь с воем и плачем билась о стекло.
— Так ведь любовь — это женского рода, и вообще это такое, как бы выразиться, нематериальное, что ли…— робко нарушил я молчание.
— А я, по-твоему, материальный? — хмыкнул Иван. — Ну, попробуй дотронься до меня, да не бойся, это совсем, увы, не больно.
Я нерешительно протянул руку и увидел, как она прошла сквозь пассажира, не ощутив ничего. И сразу я поверил всему, что только что услышал. До сих пор удивляюсь — просто поверил, и все.
— А что касается женского рода, — продолжал уже совсем мирно Иван, — то спроси себя сам, уверен ли ты, что если любовь существует вот так, как существую я, то она должна быть непременно женщиной?
— Да-а-а…— только и смог ответить я. И мы опять надолго замолчали.
Господи, как я любил мою Катю когда-то? И куда все это девалось, куда ушло? И кто виноват? Я виноват, она виновата, жизнь виновата?.. Бесполезные, бессмысленные вопросы. А мы задаем и задаем их себе, положительным и сытым, умным и деловым. А любовь в это время стоит где-нибудь на дороге, подняв воротник своего демисезонного пальтеца и нахлобучив поглубже шляпу, машет озябшей рукой, а мимо равнодушно проносятся комфортабельные машины с хорошо заметной надписью: «Приказ: пассажиров не брать!» Чей приказ: жены ли, начальства ли, глупости ли, бессердечия ли? Какая разница чей…
Только в половине второго ночи мы приехали в гараж. Пока я сливал воду, Иван терпеливо дожидался меня у ворот.
Теперь уже все равно никуда не пробьешься, — сказал он, — далеко ли у вас тут железнодорожный вокзал?
— Ну, нет, — запротестовал я, — заночуешь у меня, я тебя привез, я за тебя и отвечаю.
Он не стал отказываться, усталость или что другое как-то заметно пригнули его, даже, пожалуй, уменьшили ростом.
—Вряд ли вам будет удобно со мной нынче…— тихо сказал он, возможно, просто подумал вслух.
Светили фонари, свежий снег сверкал так, что рябило в глазах. И тут вдруг я почувствовал, что очень соскучился по жене. Ну, просто хоть бегом беги. И раньше скучал в командировках, но чтобы так… Может, все дело в присутствии Ивана?
Катька встретила нас хмуро.
— Вот, Кать, это Иван, наш старый знакомый, ему негде ночевать…— бодро начал я.
— У нас много старых знакомых, — враз отрезвила она меня, — небось, когда ты в кабине гнешься, никто не пригласит в теплую, мягкую постельку, разве что добрая какая найдется.
— Ну что ты, Катюша…
…Так что извините, гражданин, но поищите другое место, у нас теснота. А ты, Дима, расскажи товарищу, как пройти на вокзал.
И она притворила дверь. Ну что с нее возьмешь, кабы она знала, что прогоняет не кого-то, прогоняет Любовь… Об этом все всегда узнают слишком поздно.
Мы снова вышли на улицу.
— Стерва, — сказал я и развел руками.
— Ну что ты, как можно такое, — попытался утешить меня Иван, — наоборот, было бы странно…
Я показал ему дорогу, и мы расстались.
А наутро меня вызвали в милицию. Усатый капитан с невыспавшимся лицом начал без предисловий:
— Сегодня ночью, около трех часов, недалеко от вашего дома был найден труп неизвестного гражданина. Документов при нем не найдено, но те, кого мы уже приглашали на опознание, утверждают, что где-то видели этого человека. Однако никто не мог вспомнить, где и когда именно. Может быть, вы скажете что-нибудь определенное?
Он провел меня в соседнюю комнату, откинул белую простыню.
— Да, — сказал я с трудом, — я знаю этого гражданина… Как это все случилось?
— Подростки, — сказал капитан, вздохнув. — Шестнадцать-семнадцать лет. Возвращались с дискотеки, подошли, попросили закурить. Он не курил… Он умер, не приходя в сознание. Так как его звали, помните?
«Но как, как могли его убить, если моя рука v запросто проходила через него, как через пустое место?»
— Так как его звали, помните? — повторил свой вопрос капитан.
— Иван. Иван Любовь.
— Странная фамилия. И редкая…
— Очень странная. И совсем редкая, — согласился я.
Валеркина мамаша, выражаясь языком протокола, вела антиобщественный образ жизни. Впрочем, нельзя не напомнить, что молодость этой женщины пришлась на время послевоенное, которое мало для кого выдалось счастливым. А для нее в особенности. Она была девушкой некрасивой, а потому на личное счастье рассчитывать не могла.
В то время даже самые плохонькие мужичошки были страшно разборчивы, а цены на нормальных мужчин держались и вовсе недоступно высоко. Валеркина мамаша, должно быть, хотела поймать свою Жар-Птицу при помощи постоянно открытой настежь двери. Ее родители в войну померли, и осталась она в ветхой избенке одна-одинешенька, сама себе голова.
И действительно, эту всегда распахнутую дверь, откуда слышались удалые, бесшабашные или, наоборот, тоскливые песни, многие не обошли.
— Допрыгаешься, Глашка, — пытались внушать односельчане, но это были слова, брошенные на ветер.
Да, дух немудреной закуси и дрожжей, а особенно повисшая на одной петле дверь привлекали мужиков, а чаще всего, конечно, приезжих. Были и среди своих, деревенских, желающие забрести на огонек, были, как не быть. И забредали, случалось. За что обиженные бабоньки били стекла в избушке и карябали ногтями Глашкину личность. А она заштукатуривала царапины и синяки пудрой, забивала пустые рамы фанеркой, но не хотела, а может, и не могла остановиться.
Приезжие, которые случались в деревне по различным надобностям, селились у Глашки в открытую, наводя местных на стойкую мысль о безнравственности городских.
— Ты, Глашка, лучше бы куда-нибудь завербовалась в дальние края, — советовали односельчане, — там тебя никто не знает. Может, и нашла бы свою долю.
И она впрямь хотела послушаться мудрого совета, хотела завербоваться туда, где в страшных количествах ловили селедку, — в ту пору водилась еще такая, — хотела, но ее не взяли. Потому что была она уже, можно сказать, не одна.
И правда, через некоторое время у нее родился Валерка.
По нынешним понятиям, ведя такой образ жизни, нипочем нельзя родить нормального ребенка. А раньше ничего не знали и рожали.
«Ну, — обрадовались люди, — теперь остепенится баба!»
Но ничего подобного не случилось. Могло даже показаться, что она и не заметила, как сделалась матерью. Уж как весело она хохотала в сельсовете, заполняя на сына метрику.
— Что ты там нашла смешного? — недовольно спросила Глашку секретарь.
— Да вот, «отчество», — ответила та и снова заржала, как кобыла. Она даже приблизительно не могла сказать, кто тот счастливый отец.
— Значит, пиши свое отчество, — хмуро под сказала секретарь, не оценившая комичности ситуации.
Маленький Валерка рос сам по себе, мать жила сама по себе. В избушке продолжали колготиться залетные ухажеры, но с годами их становилось все меньше, меньше. И никто не заметил, как их не стало совсем. Мать ставила за печкой бражку и два дня ходила трезвой и хмурой, а на третий снимала пробу и снова становилась веселой и безмятежной. О счастье мечтать она уже к тому времени перестала.
«Вот вырастет на нашу голову», — думали соседи про Валерку и хлопотали для парня место в детском доме. Но мест не хватало даже для сирот. А парень рос, бегал в школу, и постепенно люди с удивлением и радостью убеждались, что, кажется, они ошиблись в своих мрачных прогнозах. Хоть Валерка в школе и тащился кое-как на троечки, но рос он парнем богатырского телосложения и ангельской кротости. Хотя эта кротость и была выборочной. Так, например, люди доподлинно знали, что мать много раз совала Валерке кружку с зельем, надеясь, что сынок составит ей компанию, а он всегда отказывался. Когда же она однажды слишком настойчиво пыталась угостить его, малец замахнулся табуреткой.
— Отстань, мамка, убью! — хрипло буркнул он, и мать, на миг протрезвев, ужаснулась и больше не приставала.
Зато с односельчанами он был уважителен, чем выгодно отличался от своих хамоватых одногодков. Все жалели парня и, как могли, облегчали его непростую жизнь.
Валерка закончил семь классов и стал работать в колхозе. Приходил утром к правлению, получал наряд и шел туда, где в этот день требовались просто крепкие руки, пусть и не очень умелые. Все свои надежды на будущее он связывал с предстоящим призывом на службу. Но до этого счастливого дня нужно было еще не один год мантулить в колхозе, что называлось в ту пору почему-то «крутить быкам хвосты».
Со службой Валерке повезло: он, как и мечтал, попал в танковые части и к исходу своего срока дослужился до старшего сержанта. Он вернулся домой весь в значках и с медалью, крепкий и ладный, вернулся, хотя больше всех мечтал покинуть деревню и уехать куда глаза глядят, лишь бы подальше.
А через неделю от цирроза печени умерла мать. Она последний месяц совсем ничего не ела, и только неизменная бражка приносила ей некоторое облегчение. Когда гроб с телом Глафиры спустили в могилу, Валерий первым бросил горсть земли и сказал глухо, но так, что эти слова слышали все: «Прости меня, мама…» И люди поняли, что это лишь обычные ритуальные слова, поскольку мать во всем была виновата сама и даже на том свете должна теперь молиться за своего такого сыночка.
А потом, когда народ стал расходиться, Валера остался у могилки один и простоял там весь день, вытянувшись по-солдатски, словно в почетном карауле. И опять люди решили, что сделал он это из уважения лишь к материнскому званию, а не к памяти конкретной своей мамаши.
И никто, совсем никто не проронил на этих похоронах ни единой слезы. И не было никаких поминок. И не потому, что у Валерия не было денег, люди бы ему обязательно помогли, никто бы не отказал, просто он сам так решил. Никаких поминок, и все тут. Конечно, это не совсем по-людски, но сыну, в конце концов, лучше знать.
Из тех ребят, что уходили вместе с Валерой в армию, ни один не вернулся в деревню. И потом, сколько было призывов и весенних и осенних, редко кто возвращался домой. Родственники на людях гордились удачно устроившимися в городе парнями, хвастались даже, но деревня выглядела, как осиротевшая, брошенная детьми старая мать.
Тем большим уважением среди односельчан пользовался Валерий, теперь уже Никитович. Он, хотя и не был шибко образован, мог бы даже и должность занять какую-нибудь. Как-никак старший сержант запаса, да еще и медалью в мирное время награжденный. Но он дни и ночи возился со своим трактором и ничего другого знать не желал.
— Надо кому-то и землю пахать, — каждый раз отговаривался Валерий, — а на должностях пускай молодые специалисты сидят.
И еще одна необычность была у бравого старшего сержанта. Придя из армии, парень как будто совсем даже и не собирался подыскивать себе невесту. А для деревни это слишком необыкновенно, чтобы не броситься в глаза.
Валерий все мыл да чистил свой трактор, копался в огороде, изредка ходил в клуб, в кино или в библиотеку, но на танцы — никогда. Скорее всего, он и танцевать-то не умел. Даже мудрые колхозные начальники стремились при разнарядке всегда посылать парня поближе к девчатам, они ведь думали, что ему просто пока ни одна не приглянулась. А он крутился на тракторе среди этих потенциальных невест, и все молчком. А на всякие шуточки с их стороны отвечал либо односложно, либо вообще не отвечал.
И вдруг однажды Валерий объявил, что надумал строиться. И это вызвало, конечно, всеобщее одобрение, но и некоторое недоумение и даже, пожалуй, обиду. Разве бы колхоз отказал одному из лучших своих работников? Вон сколько двухквартирных коттеджей ставят студенты каждое лето.
Но Валера пожелал своими руками построить большой крестовый дом на собственный вкус, и все, конечно, с уважением отнеслись к такому вполне человеческому желанию.
«Жизнь немало покорежила парня, — решили все, — привык с пеленок к самостоятельности, пусть строится, а тогда уж женится…»
От помощи Валера не отказывался, и помощь предложили все. И колхоз, конечно же, не остался в стороне. Все как полагается. И просторный, высокий домина вырос с краю деревни за одно лето.
— Ну вот, моя хата с краю, — пошутил Валерий, благодаря людей за помощь.
Помощники отобедали напоследок, как заведено по русскому обычаю, правда, без вина. Это было в диковинку, но, поскольку все свои, никто не обиделся. Люди разошлись по домам, наказав хозяину не тянуть со свадьбой и не забыть прислать приглашения, на что Валерий уклончиво усмехнулся.
Люди ждали, а он все чего-то тянул, обустраивал свое гнездышко, выпиливал резные наличники, деревянного петуха на крышу, узоры всякие на ворота и крыльцо. И как-то постепенно люди поняли, что Валера не женится никогда. Что, видно, память детства сделала его таким. Это бывает, хотя и редко… Особенно отчетливо поняли, когда он сделал на воротах огромную надпись желтой масляной краской: «Братья! Вам здесь рады. Добро пожаловать!»
Сперва люди малость испугались. Уж очень им это напомнило покойную Глафиру. Конечно, Валерка другого сорта человек, но чем черт не шутит…
— Нет, — твердо рассеял опасения Валерий, — это для тех, кому плохо. Но только для трезвых.
И постепенно потянулись люди к дому на краю деревни. Сперва свои, деревенские, а потом и заезжие. И постепенно все стали привыкать, что есть в этом доме для каждого и доброе слово, и нехитрая еда, и теплая печка. Так же, как когда-то у матери, дверь в этот дом никогда не закрывалась, только ни разу не было в нем пьяных застолий, дыма и чада хмельного забытья. И потом люди уже удивлялись, как это раньше никто не додумался строить на земле такие всеобщие дома, ведь это же так просто и так необходимо.
А кроме людей, не сразу конечно, с годами стали навещать этот дом птицы и лесные звери, попавшие в какую-нибудь беду. Валера своими руками устраивал птицам гнезда под крышей, подкармливал их, лечил зайцев и даже мышей. А один медведь-шатун, который мог бы наделать немало бед в округе, однажды на всю зиму определился к нему на постой. И потом, на другой год, Валерий пошел с лопатой в лес и вырыл для этого медведя хорошую берлогу, чтобы тот больше не мыкался по чужим людям. И был тот медведь не какой-нибудь лентяй-иждивенец, а просто старый и хлипкий для серьезной работы.
Шли годы, и Валерий потихоньку старился. И однажды, когда был он уже совсем старым, а дом по-прежнему новым, кто-то спросил в шутку:
— Слушай, Валер, несправедливо как-то выходит, все тебе знакомы, все тебя навещают, а почему до сих пор инопланетяне не наведывались?
— А что, — сказал Валера, — действительно.
Он взял ведерко с желтой краской и, кряхтя, залез на крышу. Переждав накатившую слабость и отдышавшись, он написал на крыше крупными буквами: «Дорогие товарищи гуманоиды! Вам здесь рады. Добро пожаловать!»
И через несколько дней прямо перед домом спустилась летающая тарелка. Оказывается, братья по разуму давно были готовы к встрече с нами, но они очень щепетильны и не умеют никуда влезать без приглашения.
А никому ив голову не приходило, что их требуется приглашать.
Осень заявилась сразу первого сентября, нисколько нигде не задержалась, словно ожидала за дверью своего законного часа и насилу дождалась. Она свалилась нудными сеногнойными дождями, туманами, холодом.
За две недели лес стало не узнать: он пожелтел, покраснел, посветлел. Вода в пруду выстыла, очистилась от зеленой мути, стала прозрачной, как стекло. В тихое утро тут и там беспрестанно слышатся громкие всплески. Щука жирует. Если ты рыбак и наловить мальков для тебя не составляет проблемы, можешь стать счастливым на несколько дней.
В сущности, человек и живет на свете ради того, чтобы время от времени, пусть совсем редко, воспарить над обыденностью с замирающим от восторга сердцем. Для кого-то это — спорт, для кого-то — рыбалка и охота, для кого-то — возможность покомандовать другими. Правда, эти воспарения должны случаться достаточно редко, чтобы не утратить своей сладости и не превратиться во все ту же обыденность; сердце не может постоянно захлебываться от избытка чувств, оно должно выполнять свою монотонную рутинную работу, пока хватит сил. Конечно, хотелось бы, чтобы осень чуток запоздала. Ведь по радио говорили, что надо спасать урожай. Уже сколько раз было: разгуляется погода к вечеру, ветер, словно маневровый паровоз, растащит эшелоны облаков по тупикам неба во все четыре стороны. И небо, словно большая узловая станция, засветится в ночи множеством огоньков звезд. Но к утру оставшиеся без надзора непричесанные тучи снова соберутся в кучу своим ходом, чтобы продолжить излюбленное занудное занятие.
Озябшие студенты, похожие издалека на грачей, нахохленно бродят по картофельному полю, изредка наклоняются, и видно издалека, что пользы от них в такую погоду немного. Машины вязнут в поле, вязнут синие колесники, комбайны.
Все равно выпадет еще хоть несколько погожих, пронзительно ясных дней. Пусть даже в октябре. Такие дни случаются в любой год, наверное, для того, чтобы дать возможность человеку глянуть вокруг и подумать просветленно: «Хорошо жить!» Потому что эти убранные поля вокруг, этот пахнущий рыбой и водорослями прудик, этот пятнистый лесок и есть жизнь, не замутненная ничем, в чистом виде.
Глянет человек вокруг и подумает, что нынешняя осень, слава богу, не последняя на его веку, и у него сожмется сердце от беспричинной радости и боли.
Яков Ильич работает механиком цеха. Оборудование в цехе старое, сильно изношенное. Завод работает неритмично, потому что подводят смежники, часто приходится авралить. Сколько раз уж Яков Ильич составлял графики профилактического ремонта, красиво разграфлял листы дочкиными фломастерами и вывешивал в двух местах: в слесарке и у начальника цеха. Но наступает аврал, и все графики летят к черту. Зато потом, когда какой-нибудь станок ломается, не выдержав трудной жизни, во всем винят ремонтников, а стало быть, Якова Ильича. Время от времени Яков Ильич поднимает вопрос, идет ругаться, с кем нужно. Но безуспешно…
Никакого диплома у Якова Ильича нет. Школу и то закончил вечернюю. Он неплохой слесарь, не пьет, вот и назначили механиком. Назначили давным-давно, уж сколько начальников цеха и директоров после этого сменилось. Молодые специалисты от хлопотливой должности механика бегут. Вот Яков Ильич и работает. Все оборудование он знает до винтика, и неизвестно, что было бы, если бы на его место поставили кого-нибудь пообразованнее. Лучше бы, наверно, не стало. И все-таки Яков Ильич на оперативках отмалчивается, не «вякает», говоря его словами. Потому что опять же без образования.
Каждый месяц Яков Ильич подает рацпредложение. А то и несколько. У него есть помощник, молодой слесарь, который учится заочно в институте. Яков Ильич показывает размер большим и указательным пальцами, помощник меряет штангелем расстояние между пальцами и переносит его на чертеж. Получается в самый раз.
За каждое предложение Яков Ильич получает червонец. Конечно, если бы посчитать экономический эффект, то за многие «рации» премия была бы куда весомей. Но механику неудобно лишний раз беспокоить экономистов.
Придя с работы, Яков Ильич помогает жене по дому, помогает детям с уроками в меру своего образования, смотрит телевизор, а потом, когда все укладываются спать, он запирается в своей комнатке, гасит свет и включает старый ламповый приемник. Кто сиживал вот так в потемках перед светящимся стеколком разлинованной шкалы, пристально вслушиваясь в загадочные шорохи эфира», тот знает, что это такое.
Приемник нагревается и начинает казаться ссутулившемуся возле него человеку живым, мыслящим существом. А может быть, кто знает, эта так и есть?
Яков Ильич равнодушно, словно неинтересные страницы книги, поворотом ручки настройки пролистывает разнообразные «радиоголоса», зовущие ко всяким сомнительным заморским благам, он не вслушивается в полуженские стоны высокооплачиваемых певцов. И только тогда, когда писк морзянки вдруг прорывается сквозь многочисленные помехи, Яков Ильич весь подбирается, превращаясь в слух, его рука судорожно сжимает колесико настройки, чтобы не потерять волну. И когда точки-тире складываются в знакомые всем мужественным людям буквы СОС, Яков Ильич выключает приемник. Он одевается по погоде, укладывает в чемоданчик предметы первой необходимости и вылетает в указанный район.
«…Придет коза рогатая за малыми ребятами. Забодает, забодает!..» Это для младшего дошкольного возраста. Дескать, деточка, бойся козы! Почему козы, вот что странно.
Сперва козу звали Машкой. Марьей стали называть потом. А после вообще занавеличивали Марьей Ивановной. В смысле — Марьванной.
Сколько этой скотины развелось в заводском поселке в войну! Целое стадо. И хозяева звали каждую животину по имени-отчеству.
Конечно, корова — глубокоуважаемое животное. Или там лошадь. Или собака. Но спел ли поэт щемящую песню о бородатом животном женского пола? Вроде бы нет. А зря!
Мать привела козу весной, когда дети маялись животами от мороженой картошки и лебеды. Когда они иссякали, таяли на глазах и казалось, что сама бесконечная жизнь обрывается на этом хилом военном поколении. Они и потом, когда еды стало вдоволь, не выросли, на всю жизнь остались детьми войны, низкорослыми, но живучими. Это их прямые потомки вымахали под потолок за себя и за родителей.
Козлиное беспокойное войско днями и ночами неприкаянно слонялось по поселку. Гремя о заплоты треугольными дощатыми колодками, оно отшлифовало до блеска слоновой кости стволы немногочисленных зеленых насаждений, ошкурило крепкими зубами срубы и заборы, уничтожило на берегу пруда прошлогоднюю ржавую и жесткую, как проволока, осоку. А по вечерам возле заводских бараков сыто звякали подойники под ударами белых жирных струек.
Мемекающее племя казалось неистребимым. Если для прокорма коровы нужно заготовить столько-то копен хорошего лугового сена да еще массу всякой еды, то козы обходились зачастую чем бог пошлет.
После зимы немногие из обглоданных деревьев все-таки изловчились зазеленеть. Но чахлые листики были тут же безжалостно объедены козами. Не будем их за это ругать. Из многомесячной голодухи «марьванны» вышли, едва держась на ногах, со скатавшейся шерстью. Они пережили свои невзгоды без обиды на людей и сразу взялись за дело, для которого были созданы.
Высоко оценив козье молоко, люди наконец обратили внимание на собачью преданность коз, их ум, доброту.
Для чего держать такую доходягу? Давайте ее заколем, — сказал вернувшийся с войны отец.
— Нет, — сказала мать с несвойственной для нее твердостью, — она доживет до старости и умрет, как человек.
И отец не стал возражать.
Марьванна прожила долгую козью жизнь. Она; катала на костлявой спине детей, острыми рогами загораживала дверь в сени от посторонних, воспитывала и защищала маленькую телочку, купленную, вскоре. И ревновала, конечно, не без того.
Но наступили времена разных кампаний, времена волюнтаризма, как назвали их потом, покосы отобрали, и телочку пришлось прирезать.
А Марьванна еще долго кормилась по обочинам и межам, глодала дрова и давала молоко.
Марьванну похоронили за огородами. Конечно, подросшие дети крепились и не плакали. Но им от этого было, может быть, еще больней.
Яков Ильич был старшим ребенком в семье. Именно поэтому ему и не пришлось в свое время выучиться.
Редко-редко теперь встретишь в поселке козу. Но если встретится, Яков Ильич испытывает то же желание, что испытывают многие люди, видя на улице собаку или кошку. Ему хочется приласкать и чем-нибудь угостить доброе животное.
Яков Ильич — пропащий рыбак. То есть он жить не может без рыбалки, но рыба у него редко когда ловится. Однажды, сидя с удочками на чахлом мостке, он услышал, как ему показалось, стук маленьких каблучков о доски позади себя. Он обернулся и хотел заворчать сердито, мол, кого тут принесло, и увидел молоденькую белую козочку с любопытными глазами. Она промемекала,. интересуясь насчет хлеба.
С тех пор она приходит каждый раз.
«Эх, Марьванна, Марьванна, — думает размягченно Яков Ильич, — мы все твои вечные должники!»
…Яков Ильич летит, выжимая из себя все, со скоростью, на какую только способен. Внизу мелькают города, реки, моря, государственные границы. Время от времени его засекают радары, истребители по тревоге выходят на перехват. Но Яков Ильич легко оставляет преследователей позади. Он уклоняется от посланных наперерез ракет ПВО и уже много раз был зарегистрирован, как неопознанный летающий объект.
Обычно Яков Ильич поспевает вовремя. Судно или самолет, терпящие бедствие, он поддерживает на плаву до прибытия какого-нибудь корабля. Если внизу пожар, он помогает его тушить, если люди находятся в шлюпках, он сбрасывает сверху чемоданчик с продуктами. И когда необходимость в нем отпадает, Яков Ильич незаметно исчезает.
Он уже несколько раз бывал в районе Бермудского треугольника, на полюсах, выручал альпинистов, штурмовавших Эверест, путешественников, заблудившихся в джунглях Амазонки.
В общем, к утру Яков Ильич дома. За двадцать лет на заводе он еще ни разу не опаздывал на работу.
Серое сентябрьское утро. В воздухе висит надоевшая знобящая морось. Яков Ильич сидит на берегу пруда. У него, как всегда, не клюет. Накануне удалось наловить хороших живцов, а толку что?
Зато в мире спокойно. Рядом с Яковом Ильичем на мостике стоит новенький транзистор, настроенный на все ту же волну. В эфире тишина; Неужели бывают на Земле моменты, когда никто; и нигде не терпит бедствия? Даже не верится.
Яков Ильич шарит глазами по воде и не находит поплавка. Он судорожно дергает и чувствует, как огромная рыбина рвет из рук бамбук. Сердце Якова Ильича громко и часто бухает в грудь. Из этой схватки он выходит с чистой победой. И скоро зубастая хищница бесполезно хлопает челюстями в проволочном садке.
Счастливо улыбаясь, Яков Ильич поднимает голову и видит, как сквозь дыру в облаках настойчиво пробивается осеннее яркое солнце.
— Хорошо жить! — говорит он вслух, потягиваясь и щуря глаза. И тут тревожный писк морзянки разрывает тишину.
«Спасите наши души!»
Ее нашли женщины возле самой поскотины. Она сидела, прижавшись белым боком к погнившему столбику, дрожала всем телом и на многочисленные женские вопросы только испуганно мигала зелеными протяжными глазами.
Дождь лил сплошными струями. Промокшие женщины побросали корзины с волнушками, укутали голую незнакомку, чем могли, и увели в ближайшую избу. Они отпоили ее чаем, напоследок почти насильно влили ей в рот полстакана водки, от которой она долго кашляла до слез. Хозяйка дома подарила ей поношенное, но еще вполне приличное платье, заплела ее великолепные желтые волосы, и только тогда женщины увидели, что девушка неправдоподобно красива.
Скоро стало ясно, что зовут ее Афродита, что она ни слова не говорит по-русски, хотя удивительным образом почти все понимает. Выяснилось, что ее никто не грабил, не насиловал и вообще не обижал. На вопрос, откуда она взялась, Афродита показывала рукой на озеро, женщины, ходившие за корзинками, в доказательство того, что она говорит правду, принесли синие резиновые ласты со штампиком ОТК и ценой семь рублей двадцать копеек.
Афродиту уложили в постель, послали за фельдшером. Старый фельдшер с бородкой а-ля Чехов, в немодных очках с круглыми стеклами потыкал как попало своим фонендоскопом в высококачественное тело Афродиты и вдруг, словно испугавшись чего-то, торопливо попятился от постели» бормоча невнятно.
— Оклемается! — проговорил он наконец более или менее разборчиво с порога и исчез, никакого рецепта не написав.
Постепенно женщины разошлись, Афродита, отогревшись, заснула. Вечером хозяин, придя с работы, выразил неудовольствие радушием жены, проворчав сквозь зубы:
— Пускаешь невесть кого, а вдруг она заразная? Или сопрет чего?
— Здравствуйте!-ласково сказала Афродита, быстро усвоившая нужное слово.
Она вышла из-за занавески, и хозяин, став мгновенно багровым, прикусил язык. За ужином он подкладывал гостье лучшие куски и, глупо, улыбаясь, пытался всем своим видом показать жене, что эти знаки внимания вызваны только его природной воспитанностью, но выходило не очень похоже. Дураку было ясно, что воспитанность тут абсолютно ни при чем.
Привычная однокомнатная изба впервые в ту ночь показалась мужику неправильно спланированной. Он лег, не снимая брюк, искурил на ночь пачку «Памира», выпил три ковшика воды и обморочно заснул лишь под утро, пристегнувшись к спинке кровати солдатским ремнем. Жена его всю ночь негромко ревела, засунув в рот угол подушки, а наутро, едва невыспавшийся муж ушел на работу, кинулась в сельсовет.
И Афродита, безмятежно проснувшись от утреннего солнца, увидела перед собой участкового, председателя сельсовета и большое количество представителей общественности. Это были и мужчины, и женщины. Причем женщины выглядели по сравнению со вчерашним несколько озабоченно.
Хозяйка не могла пока предъявить никаких конкретных обвинений своей постоялице, она лишь высказывала не очень светлые предположения о ней, требовала установления личности и просила сельсовет определить бездомную на любую другую фатеру, поскольку та сама, похоже, вовсе и не собирается никуда съезжать.
Афродита же, довольно сносно к тому времени освоившая русский язык (и когда только успела!), по-прежнему ничего толкового сказать не могла, она по-прежнему говорила, что появилась из озера, и это было все, что бедная девушка знала о себе. Во всяком случае, ее ясные зеленые глаза не могли принадлежать врущему человеку.
На первое время Афродите отвели пустующий домик, возле которого женщины требовали даже поставить охрану, на что мужчины сразу наложили свое веское вето. И это оказалось разумным во всех смыслах, потому что тотчас под окнами избушки образовалась добровольная охрана из парней, бесхозных мужиков, подростков постарше. Даже самых смирных мужей женщинам приходилось разводить по домам с большим трудом. А что касается особо свободолюбивых, потребовалось даже объединить бабьи усилия.
С трудом оправившись от сводящего с ума обаяния незнакомки, участковый принялся за расследование. Перво-наперво он послал запрос в дом отдыха, который находился по ту сторону озера. Ему ответили, что у них никто не терялся, тем более не тонул, поскольку все спасатели накануне открытия сезона успешно вылечились и совсем не пьют.
Участковый поехал в областное управление, просмотрел все карточки без вести пропавших, а потом и особо опасных, но никого, даже отдаленно сравнимого с Афродитой, не нашел. И страшно обрадовался, и рассердился на себя за это.
Подъезжая к деревне, женатый уж двадцать лет участковый почувствовал, что не проживет и часа, если не увидит Афродиту. Он увидел ее во дворе и велел собираться в город. И утром, усадив ее в коляску мотоцикла, укатил. Никто не знает, как оно там было, но вечером они вернулись, и участковый показал собравшимся односельчанам новенький красный паспорт Афродиты.
Через несколько дней Афродита записалась в колхоз. Она обзавелась небольшим хозяйством, наняла мужиков отремонтировать домик, стала работать оператором машинного доения.
Скоро корреспондент районной газеты снял ее для первой полосы как одну из лучших колхозниц.
— Всех обаяла! — говорили женщины, но в основном шепотом. Потому что производственные показатели у Афродиты и в самом деле были очень высокими.
В свободное время Афродита купалась в озере. Хоть зимой, хоть летом. И тогда уж деревенских мужиков ничем нельзя было удержать дома. Она купалась нагишом, надев на ноги только свои резиновые ласты за семь рублей двадцать копеек. Она плескалась, фыркала, ныряла, подолгу оставаясь под водой. И никто не решался приблизиться к ней в эти минуты. И никто ничего не мог с ней поделать. Куда только не жаловались женщины на эту неслыханную в деревне безнравственность! И все, кто приезжал с проверкой, только беспомощно разводили руками при виде купающейся Афродиты и пучили глаза на нее, забывая обо всем на свете.
Когда школьный учитель рисования, проводя какой-то свой педагогический эксперимент, задал ученикам рисунок на свободную тему из жизни родного села, все школьники поголовно, с первого по десятый класс, изобразили в своих альбомах одно и то же — купающуюся Афродиту. Причем изобразили в такой позе, что ничего самого страшного видно не было.
Время шло, а Афродита оставалась все такой же — веселой, работящей, всегда готовой помочь хоть кому. Оставалась по-божески красивой, недоступной, ничьей. И все-таки бабы глухо ревновали.
В один из праздников подвыпившие доярки избили Афродиту прямо в магазине. Участковый и председатель сельсовета долго настаивали, чтобы пострадавшая написала заявление, но она наотрез отказалась. Она просто распродала хозяйство, заколотила горбылем окна домика, за который к тому времени сполна расплатилась, и, ничего не сказав, уехала.
За несколько месяцев колхоз скатился на последнее место в районе, председатель сельсовета запил, и его перевели на другую работу. Участковый подал рапорт начальству с просьбой отпустить его на пенсию. В деревенском магазинчике стало хронически не хватать водки, которую прежде почти никто не брал. Чем бы это кончилось, неизвестно, если бы дотошные женщины не подняли тревогу, не попустились своими мелкособственническими интересами и не разыскали Афродиту через адресный стол. Мужики, посмотрев драгоценный адрес, записанный на клочке бумажки, равнодушно отмахнулись, но адрес запомнили. Председатель сельсовета бросил пить и снова занял свой пост, участковый опять надел форму, ящики с водкой пришлось сдать обратно на базу, потому что произошло затоваривание. Колхоз вновь стал передовым.
А Афродита тем временем строила какую-то ГЭС в Сибири и, как всегда, ходила в передовиках. При этом она успевала, хотя и кратко, отвечать на все письма.
— И как она там одна-то? — жалели ее женщины издалека и каялись друг дружке.
Через четыре года, построив эту самую ГЭС, Афродита вернулась в деревню, ведя за руки двух симпатичных пацанов-погодков.
— Не могу без нашего озера… И без вас всех…— объяснила Афродита односельчанам виновато. А больше ничего объяснять не стала.
Она ничуть не изменилась, осталась верна себе. Она хорошо работала, купалась в озере без ничего, растила сыновей, и по-прежнему никто не знал, от кого они. Появившиеся с годами подружки так и этак допытывали Афродиту, но она только смеялась в ответ своим волшебным смехом. И была все такой же неотразимой, юной, ничьей.
Подросло и возмужало новое поколение мужчин, которые стали относиться к Афродите также, как их отцы и деды когда-то.
И вдруг неожиданно Афродита объявила, что стала старой и умирает. Сперва, конечно, никто этому не поверил, но она послала детям телеграммы и, пока они ехали, на глазах превратилась в горбатую, седую, с погасшими глазами старуху.
Проститься с ней собралась вся деревня. Женщины плакали навзрыд, глядя на Афродиту, на ее убитых горем сыновей и внуков.
— Пошла я, — шепеляво сказала старуха. Озеро было уже далеко не тем, что много лет назад, оно изрядно обмелело, обезрыбело, заросло травой. Старуха скинула на берегу одежду, и горько стало людям при виде ее мощей. Онанатянула на скрюченные ревматизмом ноги потрескавшиеся от времени ласты и неуклюже плюхнулась в воду, подняв сноп брызг.
…Она вынырнула метрах в десяти от берега, и яркие желтые волосы показались всем ослепительными. Она глянула огромными зелеными глазами в толпу, и каждому показалось, что эти глаза смотрят ему прямо в душу.
Афродита огромной рыбиной выпрыгнула из воды, повисла на мгновение, словно давая возможность каждому запомнить это мгновение на всю жизнь, и бесшумно исчезла в глубине.
Люди простояли весь день на берегу, но она больше не появлялась.
У Ванятки жизнь не получилась.
Уже слышу со всех сторон: «И у меня, и у меня!..» Подумаешь, дескать, удивил. Кто-то не стал доктором каких-нибудь наук, хотя уверен, что мог, и ему теперь грустно оттого, что придется умереть кандидатом. Кому-то «Жигуленок» достался не той модели, о которой мечталось с рождения, и он чувствует себя ущербным в кругу подобных ему автолюдей. Кто-то собирался быть чемпионом Олимпиады, но выше второго юношеского разряда подняться так и не смог. Несмотря на терпение и труд, которые, как его заверили еще в детстве, все перетрут.
У каждого своя шкала. И что вообще понимать под этими словами — «жизнь не получилась»? Отсутствие какого минимального ассортимента успехов, достоинств, материальных благ? Неясно. Все субъективно. У каждого своя шкала. И это в общем-то хорошо. Потому что каждый при желании может найти оправдание самому родному, самому близкому и любимому человеку — самому себе. Оправдается и станет преспокойно жить дальше, потому что жизнь, пусть она и не получилась, ведь не кончилась же еще. Человек посмотрит в зеркало и увидит там себя, не такого уж старого, не такого уж пропащего, а, напротив, еще кое-что могущего. И запомнит себя таким на некоторое время.
У Ванятки жизнь не получилась. То есть, конечно, были и у него отдельные светлые моменты. Везло, бывало, в любви и в картах, дело в руках имел неплохое, слесарное, в меру пил и с похмелья всерьез не маялся. Богатства, правда, не было, но крыша над головой имелась добротная, от родителей унаследованная.
С чего ему вздумалось итоги подводить в сорок лет, он и сам толком не знал. Может, потому, что Ванятку звали Ваняткой? Ну это кому как… Скорей уж по другой причине: в сорок лет, когда умер последний родитель, Ванятка огляделся вокруг, как только что вылупившийся на свет инкубаторский цыпленок, и понял, что одинок. То есть одинок совершенно. И затосковал незнакомой до сих пор лютой тоской.
Пришел из армии — девчонка не дождалась. Обидно, конечно, было, но само собой со временем пережилось. Через двадцать лет только и понял, что это была единственная, отпущенная ему богом или кем там еще пускай не ахти какая, но настоящая любовь. И ничего такого похожего больше не случалось.
В общем, к сорока годам Ванятка подошел безнадежным холостяком. В процессе жизни он раза три чуть было не женился. Но чуть, как известно не считается. Легко жениться, когда ни кола ни двора, когда сам еще не оперился, когда любишь.
А чем человек старше, тем труднее ему решиться на женитьбу. Вроде и жить есть где, и заработок неплох, и, самое главное, года уходят… Но чем дальше, тем требования к потенциальному партнеру выше и жестче, а собственные привычки и недостатки все заскорузлей, все неистребимей. Вот и попробуй.
Словом, женщины в Ваняткиной жизни были, И у многих из них были серьезные намерения. С такими и Ванятка не шутил.
Стало быть, могли быть и дети. А как же, вполне могли быть. В принципе. И тем не менее к сорока годам Ванятка выплатил государству такую кучу денег в виде налога с холостяков, что ее вполне хватило бы для приобретения чего-нибудь фундаментального. Той же машинешки, например.
Говорят, что любовь к детям, — а берется она, по-моему, из каких-то других, нежели любовь к женщине, ресурсов, — рано или поздно наваливается на каждого, даже самого безалаберного мужика. И горе тому, кому любить вдруг окажется некого.
В сорок лет Ванятка однажды ни с того ни с сего вдруг представил, что вообще-то было бы здорово, если бы в его чистой, но холостяцкой берлоге вдруг оказалась бы такая маленькая-маленькая девочка в голубом платьице и сандалетиках, такая ласковая и веселая девочка оказалась бы в его берлоге. И он, Ванятка, вскакивал бы утром рано, чтобы сварить девочке на завтрак манную кашу или яичко. Он бы завязывал ей голубой бант и отводил бы в садик, а потом вечером бежал бы скорей с работы, потому что девочка его бы ждала и радовалась бы его приходу. Потом они бы вечером вдвоем смотрели телевизор, и девочка бы все спрашивала у папы Вани про международное положение. И он бы ей все отвечал. А потом бы девочка стала незаметно расти. И он отдал бы ее в школу.
Она бы кончила школу на одни пятерки, а Ванятка бы ничего для нее не жалел и все покупал: и джинсы там, и сапожки всякие. И потом бы она поступила в институт и выучилась на доктора. И подвернулся бы хороший парень. И они бы поженились и стали бы жить в папиной квартире, а что, в тесноте, да не в обиде. И Ванятка бы со временем стал дедушкой…
Представив все это с пронзительной ясностью, Ванятка прямо вспотел от нестерпимой жалости к себе и ребенку, которого не существовало в природе.
Почему он представил себе именно девочку, а. не мальчика, Ванятка не знал. Но знал отчетливо, что нужна именно девочка, потому что мальчик в его воображении совсем никак не хотел возникать.
А дело было вечером. В квартире было пусто, усталый теледиктор советовал выключить ненужные электроприборы и убавить громкость телевизора. И тут в дверь тихонько постучали. Ванятка, стряхивая с себя наваждение, пошел открывать. За дверью стояла маленькая, лет пяти девчущка в голубом платьице и сандалетиках. Она дрожала от холода.
— Папа Ваня, я уже давно пришла, почему ты так долго не открывал? — сказала девочка, по-хозяйски заходя в квартиру.
— Я сильно-сильно хочу кушать, папа Ваня, — сказала девочка, и Ванятка поставил варить яички.
— А можно, я буду спать с тобой, пока ты не купишь мне кроватку? — спросила девочка.
Так не бывает, считаете вы? Что ж, и я сам знаю, что не бывает слишком многого. Грустно, но это так. Вот я и решил, что если на свете такого не существует, так пусть хоть у меня в рассказе будет. Это ведь никому не помешает, верно?
Девочку звали Ольгой. Олей. Оленькой. Ванятка стал звать ее Олененочком.
Утром, придя на работу, Ванятка заскочил в профком насчет путевки в садик. Путевку дали. Вечером он зашел в ЗАГС и оформил на дочку свидетельство о рождении. В графе «мать» собственноручно записал себя. Так же, как и в графе «отец». Никто и внимания не обратил.
Опять скажете, не бывает? А вот и бывает. Узнать бы только где.
— Где ты взял девочку? — спрашивали любопытные.
— Выдумал, — честно отвечал Ванятка. Такой ответ всех устраивал.
— Иван родил девчонку, велел тащить пеленку! — дразнились во дворе пацаны, но формально их ни в чем нельзя было упрекнуть, они бы сказали, что таким образом заучивают последовательность падежей.
Все шло так, как мерещилось Ванятке в приступе одиночества. Девочка росла, росли заботы. И чем больше их становилось, тем больше Ваняткина душа разглаживалась, распрямлялась, казалось, что и сам он разглаживается и распрямляется, как потрепанный житейскими сквозняками парус на свежем ветру.
Хотя почему — «казалось»? Ванятка и впрямь молодел на глазах. Бывшие друзья, встречая его на улице, говорили с плохо скрываемой завистью:
— Ну ты, Ванятка, даешь!
По мере того как девочка росла, отец ее молодел. День в день. Год в год. Один к одному. В школе Оленька училась средне. И скоро стало ясно, что доктора из нее, пожалуй, не выйдет. Ванятка посоветовал ей попробовать в медучилище. Сам он в тот же год, влекомый непонятно откуда взявшейся тягой к знаниям, поступил в механический техникум.
С годами Оля перестала звать Ванятку папой. Отец обиделся, но смолчал. А потом чего уж? Ольга превратилась в длинноногую видную девушку, переросла отца. Она стала звать его, как и все.
Ванятка по-прежнему без памяти любил дочь. Но все более меняющейся, пугающей любовью…
Когда Ольге стало двадцать, они сравнялись. Ванятка подолгу смотрел в зеркало, сравнивал себя нынешнего с тем двадцатилетним на фотографии, где был снят сразу после армии, и не находил разницы. А никакой разницы и не было. Оля была похожа на его первую любовь, как две капли воды.
Дочь встретила хорошего парня, и они подали заявление. Отец в сравнении с женихом сильно проигрывал. Ванятка снял со сберкнижки все свои немалые накопления и отгрохал свадьбу с современным размахом.
Мучаясь тяжелым похмельем, он просидел полночи в темной кухне, вспоминая всю свою долгую жизнь. И когда утром Оленька зашла к нему, пепельница топорщилась окурками, как противотанковый еж.
— Разве ты не рад моему счастью, Ванятка? — прощебетала беззаботно дочь, не глядя на отца.
— Рад, что ты! — торопливо ответил он.
— Что с тобой, папа Ваня? — испуганно задохнулась дочь, взглянув наконец на выдумавшего ее человека в семейных, покрытых розами трусах.
— А что, ничего, голова маленько болит, — ответил Ванятка устало и зажег новую сигарету, надсадно кашляя.
— Да посмотри на себя! — крикнула дочь и сунула отцу зеркало.
На Ванятку глянул седой, очень пожилой человек, отдаленно похожий на него самого.
«Все нормально, — подумал он спокойно, — так и должно быть. А того, что было до сих пор, вовсе и не бывает… Все я повидал на своем веку, все пережил, что причитается человеку, и даже больше. Кто скажет, что жизнь моя не получилась?»
— Все нормально, дочка, — сказал он вслух. — А что ты хочешь? Я ведь сегодня седьмой десяток разменял.
И в тот же день Ванятка оформил себе пенсию.
Муж зовет Ольгу Олененочком. Ей страшно нравится.
В субботу, утром, когда старший экономист Пузиков, как обычно, вытряхивал во дворе половик, его унесла огромная, никем до того не виданная птица. Одни говорили, что это был орел-акселерат, другие считали, что — птеродактиль, а третьи, которых было мало, утверждали, что — дракон.
Собрался народ, пришел участковый, жена Пузикова Нина громко голосила, пыталась даже рвать волосы на голове, но из этого ничего не вышло, потому что больно.
Огромная птица исчезла в дымной синеве городского неба и возвращать добычу, по-видимому, не собиралась. Поэтому скоро толпа рассосалась, участковый, пообещав принять меры, тоже ушел. Нина кое-как дохлопала упавший с неба половик и вернулась домой, где легла на диван, положив на лоб мокрое полотенце, и стала ждать известий о пропавшем муже.
Однако все поиски Пузикова оказались напрасными. Добровольцы прочесали окрестности, но нигде вблизи города мест гнездования диковинных птиц обнаружить не удалось. На что никто, впрочем, всерьез и не надеялся. Окрестности были настолько современны, что даже самые ветхие старожилы понятия не имели о какой-то рыбалке, не то что об охоте. По небу летали воробьи, вороны, голуби, самолеты, мухи. А больше в основном ничего и не летало.
Полотенце на лбу Нины скоро высохло, она встала с дивана, попудрила нос и устроилась работать в библиотеку при Доме культуры.
Но старший экономист не погиб! А приключилось с ним вот что.
…В первые мгновения, когда неведомая сила, схватив за ворот пиджака, подняла его от земли, Пузиков даже не испугался. А когда испугался и выронил половик, земля уже была далеко внизу. И что пережил старший экономист за время полета, описывать ни к чему. Потому что можно и так и этак. А получится одно и то же. Только более страшно или менее страшно. Все равно никого из вас сроду не носила в клюве огромная птица, поэтому сравнить ощущения вам не с чем. Так же, как и мне. Скажу только, что полет проходил довольно долго, он осуществлялся на высоте девять тысяч метров со скоростью семьсот километров в час при температуре воздуха за бортом… простите, борта не было, а было весьма прохладно и даже вполне холодно.
Начитанный Пузиков быстро понял, что его, скорее всего, несут, имея целью накормить голодных птенцов, и приуныл. Даже, пожалуй, впал отчаяние. Он, честно говоря, за время полета несколько раз всплакнул и простился с жизнью.
Ему так хотелось курить, что он взял да и закурил, еще больше холодея от мысли, что птице это вряд ли понравится и она бросит его с этой верхотуры. Птице и в самом деле очень не понравилось, но она стерпела и лишь недовольно покрутила головой. Из чего Пузиков заключил, что птенцы, похоже, здорово проголодались.
Наконец полет закончился. Птица опустилась в диких, неприступных скалах возле большой и, можно сказать, удобной пещеры. И Пузиков догадался, что это и есть гнездо. Сердце старшего экономиста обреченно заныло, однако никаких птенцов в пещере не оказалось. Пузиков мешком рухнул на сухую подстилку, силы его окончательно иссякли, и он мгновенно заснул.
Утром Пузиков обнаружил, что спит, притулившись к теплому боку своего врага. И вскочил, как ужаленный. Птица тоже встала. Она что-то проворковала громким басом, глядя на Пузикова ласковым желтым глазом, захлопала крыльями, подняв тучу пыли, чуть не свалив пленника с ног, и улетела куда-то.
Пузиков решил смыться. Но очень скоро убедился, что убежать невозможно. Он вернулся в пещеру и долго неподвижно лежал, глядя в каменный потолок не мигая. Мыслей в голове не было никаких.
Его вернуло к действительности хлопанье могучих крыльев на карнизе. Но когда орел — я забыл сказать, что Пузиков называл птицу орлом, — когда орел появился у входа в жилище, старший экономист даже не пошевелился. Настолько сильным было его отчаяние.
Пузиков вздрогнул и сел, пугливо отодвигаясь, когда что-то влажное ткнулось ему в лицо. Он утерся и только тогда увидел в клюве птицы ягненка. И радостная догадка кольнула голову старшего экономиста. Он понял, что орел принес добычу ему и никаких, стало быть, птенцов, подруг жизни, голодных родственников и прочих людоедов не будет! И опять же незачем описывать те радостные чувства, которые забурлили в душе хлебнувшего горя человека.
Пузиков зажег клочок подстилки — спички у него были и еще сигарет несколько штук оставалось, — зажарил несколько кусков молодой баранины и съел их без соли вместе с налипшей золой. Один маленький кусочек, правда, протянул орлу из вежливости. Орел из вежливости проглотил грязное мясо.
Так они и зажили вдвоем и со временем здорово сдружились. Орел научился хорошо говорить по-человечески, Пузиков со временем стал издавать орлиный клекот еще лучше самого орла.
Сигареты давно кончились, спички тоже. Брезгливый язвенник Пузиков пристрастился к сырому мясу, забыл болячки, стал стройным и румяным. А орел почему-то, напротив, отведав жаркого однажды, стал кушать мало и без аппетита. Долгими холодными вечерами, прижавшись друг у другу, чтобы согреться, друзья вспоминали свою прежнюю, жизнь с самого детства. Пузиков рассказывал про то, как играл в детстве в «чику» и был очень удачлив, как потом это мальчишеское увлечение привело его в старшие экономисты, припоминал старые студенческие анекдоты, такие старые, что ни один человек их и слушать не станет. Распаляясь и брызгая слюной, Пузиков рассказывал про свою полузабытую Нину и других женщин. Насчет других женщин Пузиков, конечно, врал, но орел был неискушен в сердечных делах и доверчив, он восхищенно щелкал клювом, и его желтые глаза завистливо горели.
— Главное в жизни — воля, — веско говорил орел. Он был гордым от природы и старался не подавать вида. — Тэбэ, Пузыков, здорово повэзло, когда ты мэна встрэтыл.
У орла был явный кавказский акцент, присущий, очевидно, всем горцам. Он рассказывал старшему экономисту о том, как прекрасно парить в восходящих потоках воздуха, какие красоты открываются с высоты, какие хорошие парни эти чабаны, у которых ничего не стоит утащить ягненка-другого. Возможно, орел относился бы к чабанам несколько иначе, если бы знал, сколько они баранины на него списывают. Но орел этого, понятно, не знал.
Между тем у Пузикова стала сильно чесаться спина между лопатками. Он забеспокоился, не завелись ли блохи, но когда снял рубаху и попытался рассмотреть собственную спину, то увидел, что там проклюнулись маленькие крылышки. Сперва Пузиков, конечно, здорово перепугался, но когда хорошенько взвесил все открывающиеся перед ним в связи с этим перспективы, то успокоился. А потом даже и обрадовался.
И настал день, когда крылья окрепли, покрылись твердыми водоотталкивающими перьями, налились силой.
— Будэшь лэтать! — сказал коротко орел.
Старший экономист завизжал и судорожно уцепился за карниз. Но орел бесцеремонно спихнул его в пропасть.
Летать Пузикову понравилось необычайно… Он летал бы день и ночь, но орел велел ему повышать мастерство постепенно. Чтобы не надорваться. Они стали летать на пару. Конечно, аэродинамически Пузиков сильно уступал орлу, но зато энтузиазма у него хватало с избытком. Скоро старший экономист научился воровать ягнят и парить в восходящих потоках воздуха. И впервые в жизни почувствовал себя по-настоящему и стабильно счастливым.
А орел, наоборот, заскучал. Все реже и реже он вылетал теперь из пещеры. Целыми днями валялся на подстилке, пустыми глазами глядел в каменный потолок. Он стал сочинять стихи, хотя отродясь не слыхал их и тем более не читал. Учитывая это обстоятельство, я прошу быть не сильно принципиальными в оценке. Стихи рождались такие:
Ты мэня полюбишь,
я тэбя не буду.
Ты мэня разлюбишь,
я тэбя забуду.
Или:
Любовь сразу никак не замэтишь,
лишь со врэмэнэм скажешь «люблю».
А когда от любимой уедэшь,
тогда чувства провэришь вовсю.
Орел стал капризным, когда Пузиков приносил пищу, ворчал, требовал соли, хлеба, перчику. Говорил, что у него плохой стул от сырого мяса. И однажды он сказал грустно:
— Я устал и хочу домой.
Напрасно Пузиков отговаривал его, пугал Ниной, начальством, бензиновой вонью, пылью, очередями и службой быта.
— Главное в жизни — воля, — вразумлял старший экономист орла. Но все было впустую.
— Ну и черт с тобой. Я остаюсь, — сказал на конец Пузиков устало. И махнул рукой. В смысле — крылом.
Орел улетел.
— Здравствуй, Нина, — сказал орел, дрожа от страха, — это я, твой Пузик, вернулся!
— Да? — сказала с сомнением Нина. — Ну, заходи… Куда, куда прешься в башмаках на ковер! заорала она без всякого перехода. Орел вздрогнул и втянул голову в плечи.
Некоторое время у него еще были крылья. Но перышки очень скоро общипали. Нина и начальство. Да еще другие желающие. Стало не до стихов. Теперь бывшими крыльями орел по субботам хлопает во дворе половики. Осталась только способность глядеть на солнце не щурясь. Но орел на солнце не смотрит, потому что чего он там не видал? А Пузиков летает. И глядит на солнце не щурясь. Пролетая над городом, он спускается пониже, чтобы услышать, как люди говорят про него:
— Смотрите, орел!
— Каков орел!
— Орел!
Ну, чего еще, скажите, нужно для счастья?
Зимой деревенька утопает в снегу. Когда наваливается мороз и небо яснеет беспредельной белесой синью, плотные густые дымы, подымаясь из труб, упираются в бесконечность.
Если бы в деревне водились романтики, то они бы решили, что именно на этих белых столбах и держится небо. Но романтики в деревне не водятся.
По утрам, в 7.15, когда стылая темень неподвижно висит за окнами, по радио начинается музыкальная передача по заявкам радиослушателей и популярный Вахтанг Кикабидзе с приятным акцентом поет любимую песню неудачников «Мои года — мое богатство». Особенно близки обитателям деревни слова насчет денег, из чего легко сделать вывод, что богачей в деревне нет.
Люди слушают прогноз погоды на предстоящий день, не спеша завтракают, управляются по хозяйству. И смотрят, задрав головы, в небо, изрешеченное причудливыми узорами созвездий. И в такое морозное тихое утро людям кажется, что пространство, обступающее их со всех сторон, и есть космос. А они — космонавты.
Спешить некуда. Потому что малочисленное население целиком состоит из пенсионеров, а до ближайшего шоссе сорок километров давно не расчищаемого проселка, а до ближайшей железной дороги триста верст, а до ближайшего порта три тысячи морских миль, а до ближайшей планеты, населенной разумными существами, миллион парсеков.
И даже магазина в деревне нет.
Для кого его тут держать, если большинство жителей давно перебралось на центральную усадьбу совхоза. Остались только те, кто наотрез отказался переезжать. Их, конечно, не забывают: наведывается в деревеньку автолавка. Но из-за снежных заносов она уже давненько не приезжала.
Утром, едва рассвело, дедка Илсухов, мелкий, но горластый в прошлом мужичонка с кривыми руками, смастеривший за жизнь на пару со своей покойной старухой шестерых здоровых девах, из которых ни одна не осталась в деревне, влез на крышу избы. Все решили, что он собрался от скуки скинуть с крыши снег, хотя нужды большой в том не было, на крутой крыше снег задерживался мало.
Дедка Илсухов, подпоясанный несколькими кольцами веревки поверх кожушка, с топором за поясом добрался между тем до трубы, влез на нее, рискуя сорваться и сломать шею на старости лет, воткнул ногу в дымный столб, обхватил его руками и стал подниматься вверх.
Когда взбудораженные старики и старухи-все четверо душ — собрались в полном составе возле илсуховского подворья, дедка Илсухов был уже высоко. Из беспорядочных криков, доносившихся снизу, он сумел разобрать только два слова: «куда?» и «зачем?» И если первый вопрос был риторическим и каждый мог легко догадаться, что Илсухов собрался на небо, то ответа на второй вопрос не знал никто. В том числе и сам путешественник. И хотя старики нередко мечтают вслух о беззаботной потусторонней жизни, вряд ли кто из них всерьез хочет побыстрее попасть в рай. Даже если верит в его существование, насколько это возможно в наше неверующее время.
Пожалуй, старик просто-напросто заскучал. А может, вспомнил ушедшую в начале зимы жену и захотел подняться посмотреть, как ей там.
А может, просто стронулся с ума от одиночества.
Скоро дедка Илсухов стал темной точкой, а потом и вовсе исчез в стылой мутной вышине. И печка в его доме протопилась.
Люди зашли в опустевшее жилье, чинно расселись по лавкам и надолго замолчали. Старики усердно дымили самосадом, старухи терли глаза и негромко сморкались. Потом все потихоньку задвигались, и скоро лавки выстроились вокруг стола, а на столе появились соленые грузди, и разваристая картошка, и капустка со льдом, и жареное сало. И выпить нашлось. Бывший избач, а перед пенсией водовоз дедка Рыков встал и солидно откашлялся. Встали и остальные.
В грудях легко и сухо
и на душе легко,
ушел мой друг Илсухов
далеко-далеко,
— продекламировал Рыков в полной тишине.
Разошлись только к вечеру. И никто даже не подумал о том, что дедка Илсухов может вернуться. Потому что все знали твердо: дым всегда поднимается только вверх и никогда не возвращается обратно.
Через пару дней на крышу своей избушки-развалюхи взобралась с великим трудом ревматическая бабка Синячиха. Она в отличие от Илсухова первооткрывательницей не была и сомневаться в прочности дымного столба оснований не имела, а потому секрета из задуманного не делала. Она еще накануне обошла соседей и раздарила все свое небогатое богатство.
— Сыны мои там, солдатики, да и Ваня мой, сирота, сколь годов без меня маются, — заученно отвечала она на всякий немой вопрос.
Поэтому никто и не решился отговаривать старую. Она сама накрыла в избе стол для гостей и воспарила в чистую высь, нагруженная котомкой с картовными шаньгами. Знать, надеялась женщина, что на небе все так же, как и на земле, только лучше.
А на земле, подвыпив слегка, вдруг заплакал по-стариковски жалобно вечный холостяк Юрочка, неизвестно за какие грехи называемый этим детским именем всю свою семидесятилетнюю жизнь. Он заплакал и признался оставшимся двоим односельчанам, что весь век безответно и тайно любил эту толстую и скрюченную болезнью бабу Синячиху, которую звали, как оказалось, Катей, Катюшей. Он рассказывал людям о своей такой смешной любви, повторяя постоянно, как припев: «Стыд-то какой, господи, какой стыд!» А люди — дедка Рыков и бабка Настасья — жалели его, и утешали, и удивлялись, что никакой скрытой любви сроду не замечали за Юрочкой, а его холостую жизнь считали редкой и вредной дурью. Удивлялись и завидовали непривычной завистью. |
И опять бывший избач, а перед пенсией водовоз дедка Рыков встал и продекламировал в полной тишине:
Ничо уже не будет,
ничо не вспыхнет вновь,
запомните же, люди,
ту светлую любовь.
…Юрочка покинул землю ночью, да, видно, хотел попасть на небо наверняка и лишковато набазгал в печку дров. На рассвете деревню разбудил пожар. Избенка старика стояла на отшибе и никакой опасности для других строений не таила. Тем более в такую безветренную погоду. Ни дедка Рыков, ни бабка Настасья даже не пытались тушить пожар, и домишко за какой-то час сгорел дотла.
Потом бабка Настасья предположила, что Юрочка специально сжег избу, потому что ему было стыдно перед соседями за отсутствие каких бы то ни было припасов и тем более богатств. Но соседи в обиде не были. Они ведь уже знали, что не выдюжить им одним в опустевшей деревеньке — слишком тоскливо…
Последним покинул свой дом дедка Рыков. Он прихватил с собой транзистор с запасом батареек, надеясь установить в скором будущем связь с Землей. Он не хотел думать о том, что односторонняя связь с небом и так не прерывается испокон веков без всяких технических штучек.
Встав возле трубы, он оглядел родные окрестности долгим взглядом и громко, с выражением сказал сам себе:
Я ухожу последним
в бескрайну эту синь,
А ведь еще намедни
Все жили здесь… Аминь!
И, поплевав на ладони, полез по дымному столбу.
А на другой день в деревню приехала автолавка, нагруженная хлебом и консервами, гвоздями и кастрюлями, карамелью и спичками. И шофер, он же продавец, Тимка зычно крикнул свою обычную шутку:
— Не умирайте, люди, я привез вам живой воды!
Но никто не вышел за товарами из остывших изб. И Тимка удивленно увидел, как сильно скособочилось и как бы просело небо, лишившись пусть и не всех, но многих своих опор.
Лет до тридцати Евгению Петровичу и в голову не приходило, что он может стать обладателем собственного авто. После окончания института он прочно сел на полужесткий стул рядового инженера-конструктора. Довольно скоро с него почти безболезненно слетела вся студенческая шелуха — мечтания о быстрой карьере, об изобретениях, сулящих переворот в машиностроительных науках… Он женился на симпатичной лаборантке из соседнего отдела, через год Валя родила двух пацанят-близнецов. Им дали двухкомнатную квартиру на первом этаже, сослуживцы подарили торшер и два утюга.
Дальнейшая жизнь никаких серьезных взлетов и падений не обещала.
Одно время начальство подумывало, правда, o том, не пора ли выдвигать молодого специалиста; на следующую ступеньку, но поскольку вакансий в тот момент как раз не было, а сам Евгений Петрович никакого повода для своего повышения не подавал, то, подумав немного, начальство выкинуло из головы эту мысль и стало размышлять о более существенном и глобальном.
Жила молодая семья небогато, но, в сущности беззаботно. Евгений Петрович подрабатывал, чертя на казенном ватмане курсовые проекты для заочников, он брал по червонцу за лист и здорово поднаторел в этом деле. Не брезговал и задачками, которые шли по трояку. И удивлялся, что эта работа, такая неподъемная в свое время, доставляет теперь удовольствие, можно сказать, вдохновляет. Он даже подумывал, что, возможно, закопал свой талант, когда не стал поступать в аспирантуру. Впрочем, в глубине души Евгений Петрович догадывался, что посредственным студентом он был, скорее всего, по той простой причине, что никому тогда не приходило в голову платить ему по червонцу за лист и по трояку за задачку.
Валя вязала для знакомых. Такса у нее была тоже твердая.
Однако лишних денег не случалось. Дыры в бюджете латали родители Евгения Петровича, которые жили в недальней деревне. Они же обеспечивали продовольствием. Их навещали регулярно всей семьей. У Вали из родителей имелась в наличии только мама-пенсионерка, которая в латании дыр принимать заметного участия не могла. Ее навещали реже.
В общем, семья была самой заурядной. Принося умеренную пользу обществу пять дней в неделю, Евгений Петрович и Валя ждали субботы. По субботам вставали пораньше, собирали пацанов и ехали в деревню.
И однажды Евгений Петрович увидел возле родительского домика новенький желтый «Запорожец» с еще не смытой защитной смазкой. В кабине сидел его старый отец, красный от умственного напряжения. «Запорожец» визжал, как зарезанный.
— Вот, сынок, купили, — сказал отец смущенно. — Да, видать, стар я уже на шофера учиться, так что владей, сынок!
Взволнованный Евгений Петрович сел за руль.
Рядом примостилась Валя. Сзади пыхтели старики, радостно перебивая друг дружку, кричали дети.
И машина тронулась. В институте Евгений Петрович успешней всех в группе овладевал автоделом. И наука пригодилась. Сделав два круга по деревне, автомобиль втиснулся в тесный дворик.
Прошло какое-то время — и уже невозможно было представить, что когда-то семья обходилась без машины. Евгений Петрович сделался ярым рыболовом. Они пристрастились ездить по лесам в поисках ягод и грибов, часто просто выбирались «на природу», без которой раньше в общем-то прекрасно обходились. И если только в машине оставалось место, Евгений Петрович не упускал случая подсадить попутчиков, жалобно голосующих на дороге.
Искренне оплакав родителей, которые вскоре умерли один за другим, Евгений Петрович с удовольствием получил техпаспорт на машину взамен доверенности, переписал на себя родительскую избу.
За пять лет шустрый «Запорожец» исколесил столько, что можно было бы раза три обогнуть планету по экватору. Благо бензин тогда ничего не стоил.
За это время на месте ветхой родительской халупы вырос маленький двухэтажный теремок, огород, обрамленный красивым непроницаемым забором, заотражали солнечный свет стеклянные кровли двух просторных теплиц.
Уже никому теперь не приходило в голову продвигать Евгения Петровича по службе. Да он бы и обиделся, если бы ему предложили более высокую, а следовательно, и более хлопотную должность. Целыми днями он звонил теперь по телефону насчет рыбалки, насчет видов на урожай ранней виктории, насчет запчастей и всякого такого.
У «Запорожца» проржавели крылья, старый движок стал плохо заводиться, работать с перебоями, перегреваться от долгой езды, потерял мощность. Подмазав и подлатав для товарного вида, Евгений Петрович однажды продал его небогатому покупателю за небольшую цену. И был рад, что избавился от этой рухляди.
Через неделю Евгению Петровичу выделили на производстве «Ладу». Наивным сослуживцам было любопытно, где Евгений Петрович возьмет потребные на машину тыщи. Они знали и про раннюю викторию, и про кофты и пуловеры, которые Валя вяжет ночами для знакомых, знали про курсовые проекты и задачки для заочников. Но бедные товарищи по работе и не подозревали, что из этого всего за малый, в сущности, срок можно сложить целое состояние. Это, надо сказать, типичное заблуждение тех, у кого больших денег отродясь не бывало. Евгений Петрович уплатил нужную сумму, ни у кого не одалживая.
Красная «Лада» заняла место в кирпичном гараже, который сразу был построен с большим запасом. Ее тихий голос, похожий на мурлыканье разнежившейся кошки, повергал владельца в состояние счастливого обалдения.
Но красное чудо кушало только дорогой высокосортный бензин, А также масло. А также требовало особого обхождения. Валя покрыла сиденья семейной любимицы дорогими чехлами. Евгений Петрович ездил на новом авто только на работу — ради престижа. Для поездок на дачу в основном стали пользоваться, как в прежние времена, автобусом.
Но однажды вечером Евгений Петрович, подрулив к гаражу, вдруг увидел перед воротами свой старый, уже почти забытый желтый «Запорожец». У Евгения Петровича неприятно закаменело в животе. С тяжелым чувством он подошел к двери квартиры, позвонил. «И чего приперся, сейчас, поди, орать начнет… А где глаза были, когда покупал?» — с досадой думал он, готовясь к нелегкому разговору с покупателем. Но чужих в квартире не было. Откуда появилась машина, ни Валя, ни дети не знали.
Евгений Петрович позвонил в милицию. Там долго не понимали, что случилось, наконец недовольным голосом приказали ждать. Всю ночь Евгений Петрович не спал, охраняя чужой автомобиль. Милиция приехала утром. Приехал и новый хозяин. Все решили, что машину угнали. Однако на Евгения Петровича смотрели недоверчиво. В тот день он, против обыкновения, никому не звонил, он прилежно сидел за своим кульманом, подремывая.
Вечером Евгений Петрович увидел возле гаража толпу. Но откуда взялся злосчастный желтый «3апорожец», никто опять не знал.
На следующее утро Евгений Петрович отпросился с работы и стал караулить. Он вооружился разводным ключом, сел во дворе на лавочку, прикрылся газетой.
«Запорожец» появился около полудня. Он тихо-тихо выкатил из-за угла, и у Евгения Петровича поплыло в глазах — в машине не было никого. Он оторопело вскочил, выронив газету. Взревел мотору и автомобиль лихо подрулил к прежнему владельцу, громыхнув гнилым железом и скрипнув тормозами. Он даже слегка выскочил на тротуар одним колесом. Дверца сама собой отворилась.
Инстинктивно, словно открещиваясь от наваждения, Евгений Петрович взмахнул ключом. «Запорожец» проворно отскочил назад. Ключ выпал из рук. Машина снова как ни в чем не бывало подкатила к бывшему хозяину. Он пнул изношенный скат. Что-то жалобно булькнуло в железных недрах.
До вечера Евгений Петрович гонялся за опостылевшей машиной. Она уворачивалась от пинков и ударов, пряталась в кустах, скрывалась за большими грузовиками. Временами казалось, что она уже не вернется, но стоило Евгению Петровичу подойти к дому, как ее желтый облезлый капот снова высовывался из-за угла.
Вечером пришел новый владелец, он задыхался от негодования, но быстро присмирел, увидев все собственными глазами. Прибывший с ним милиционер раза три начинал составлять протокол, он комкал и комкал государственные бумаги, потел и краснел, грызя авторучку. Протокол не давался.
— Я ж ему и мотор новый купил, и резину, и еще много всего. Ну что ему не нравится? — недоуменно бормотал новый хозяин.
Он повесил дополнительные замки на гараж, для большей надежности привязал к подвеске толстую стальную цепь, прикрепив второй ее конец к фундаменту.
На следующий день, въезжая после работы во двор, Евгений Петрович зарычал. У гаража с помятыми крыльями и разбитыми фарами стоял желтый «Запорожец». Обрывки цепи болтались сзади.
Потеряв самообладание, Евгений Петрович повел свою «Ладу» в лобовую атаку. «Запорожец», перемахнув через клумбу, выскочил на улицу. Завывая сиреной, с другой стороны неслась милицейская «Волга».
Желтый автомобильчик, лавируя между грузовиками, мчался из последних сил. Загрохотав по брусчатке, отвалился бампер, с крыши сдуло багажник. Шоферы, видя мчавшийся на предельной скорости «Запорожец» без водителя, жались к обочинам. Расстояние между участниками необычной гонки неуклонносокращалось. Милицейская «Волга» пошла по боковым улицам наперерез.
Гонка закончилась на мосту… Проскочив его до половины, «Запорожец» жалобно пискнул тормозами: впереди дорога была перегорожена милицейской «Волгой». Маленький автомобиль круто развернулся и помчался обратно. Но с другой стороны лоб в лоб шла красная «Лада», зловеще мерцая всеми четырьмя фарами. Евгений Петрович зажмурился и нажал на педаль тормоза. Машину занесло и развернуло. Двигатель заглох.
Желтый «Запорожец», проломив чугунные перила, медленно рухнул в воду. Евгений Петрович подошел к покореженной решетке. Глянул вниз. Красные масляные пятна растекались по поверхности воды.
«Разве масло бывает красным?» — рассеянно подумал он.
Посреди ночи длинно-длинно зазвонил телефон. Словно вызывала междугородная. Павлу Петровичу Мишутину в этот момент снилась война. Он с трудом разодрал веки, отгоняя кошмар, тяжело перелез через Наталью Сергеевну, показавшуюся ему спросонья бруствером окопа в полный профиль. Покачиваясь, натыкаясь на углы, Павел Петрович прошлепал в прихожую, нашарил на стене выключатель.
— Слушаю, — сказал он хриплым голосом.
— Павел Петрович Мишутин?
— Я слушаю вас, говорите.
— Только не кладите трубку, — донеслось — откуда-то издалека, — вы меня не знаете. Я вас тоже. Я лишь выполняю инструкцию.
— Короче, пожалуйста, — недовольно буркнул Павел Петрович.
— Да, да, конечно! — заторопился незнакомый голос. — Я постараюсь. Я уполномочен сообщить вам, что вы совсем не тот, кем кажетесь окружающим и самому себе.
— Любопытно, — хмыкнул Мишутин. Сон окончательно слетел, и стало ясно, что кто-то затеял дурацкий розыгрыш. Осталось только вычислить кто. Вычислить и послать куда следует.
— Любопытно, — еще раз повторил Мишутин. — Откройте же мне глаза.
— Не надо иронизировать, — попросил не поддающийся вычислению голос. — А сообщить я должен нечто такое, что вы должны выслушать максимально серьезно. Вы, говоря по-простому, — инопланетянин!
Павел Петрович отлепил трубку от уха.
— Выслушайте, пожалуйста! — с неподдельным волнением взмолился голос, и Мишутин остановил руку. Это произошло как бы помимо его воли.
— Да, вы — инопланетянин! И нет ничего удивительного в том, что вы не помните своей прежней инопланетной жизни. Ведь, согласитесь, если кто-то нашел возможность доставить вас за несколько сотен парсеков на Землю, то уж избавить вашу память для чистоты эксперимента от мешающих воспоминаний — дело совсем простое. Логично?
— М-м-м…— промычал Мишутин. Он не особенно вслушивался в слова, ему казалось, еще чуть-чуть, еще малость, и он узнает голос нахала. А уж как повести разговор дальше, Павел Петрович давно обдумал.
— И вот теперь эксперимент успешно завершен, — неопознанный собеседник заговорил медленней, спокойней. — Ваша родная цивилизация с нетерпением ждет вас. Вы вернетесь победителем и героем. Ваши родные и близкие гордятся вами. Еще бы, столько лет прожить на Земле, подвергаясь постоянной смертельной опасности, и не только выжить, но и успешно провести сотни наблюдений и опытов… Да, все было запрограммировано: вы помните свою здешнюю жизнь с раннего детства и до сегодняшнего дня. Но какие-то туманные видения должны были неизбежно преследовать вас все время. Они-то и есть ваше естественное, никем не придуманное настоящее. Вспомните!..
— Хватит! — рявкнул Мишутин и громко хлопнул трубкой. Его душило бешенство. Голос был похож на голоса многих его знакомых, но полной уверенности не было.
Он погасил свет, лег, отвернулся к стене.
На следующий день Павел Петрович узнал, что, ему урезали квартальную премию наполовину за срыв плана поставок. К поставкам он имел отношение постольку-поскольку, но ведь нужно же б с кого-то взыскивать.
«Опять Натали будет буйствовать, Мишутин по дороге домой. — И ее можно понять. Ну что я, действительно, за мужик, меньше жены получаю? Кто-то на работе упирается, изобретает рацухи из пальца высасывает, все лишняя копеечку в дом. Кто-то на работе часы отсиживает, а по выходным приладился подъезды штукатурить. У меня для изобретений шариков, видать, не хватает, а для подъездов-радикулит… А деньги нужны — хоть стреляйся. Верка совсем взрослая, сапоги надо, американские штаны надо, шубу надо. Ленка, пятиклассница, золотую цепь требует на полном серьезе, обещала за это в отличницы выйти. А дальше совсем глухо. Старшая в институт собирается, дай бог, поступит. Лучше бы уж замуж взял кто…
Посреди ночи длинно-длинно зазвенел телефон. Словно вызывала междугородная. Павлу Петровичу в этот момент снилось, что его посадили за растрату. И ему было непонятно, откуда взялась растрата, если никакими матценностями, кроме ватмана, он отродясь не заведовал. И то больше пяти листов враз не давали.
Вчерашний голос избавил от кошмара.
— Мы понимаем, что вам нелегко. С одной стороны, туманные видения, с другой — вполне реальная жизнь, работа, семья. Но подумайте вот о чем: память о вашей подлинной жизни будет полностью восстановлена. И вы сможете сравнить и выбрать то, что вам больше нравится… Ваши заслуги перед вашей родной цивилизацией невозможно преувеличить. Передатчик, вмонтированный в ваш мозг, за долгие годы передал массу чрезвычайно ценной информации о Земле, ее обитателях, изучать и перерабатывать которую под вашим прямым руководством будут тысячи ученых. Тысячи!
А что вас ждет на Земле? Здесь вы — серость. Не обижайтесь, вы и сами знаете, что это так. Жена вас не любит, дети тоже, да вам и самому не за что особенно уважать себя. Ваша семья обойдется без вас. Учреждение, где вы служите рядовым инженером, будьте уверены, не развалится без ваших трудов.
Дома, на родной нашей планете, все не так. Дома вы станете всенародным героем, ваши портреты и сейчас можно увидеть повсюду. Дома вы красавец, образец для подражания. У вас прекрасная семья, которая с нетерпением ждет вас. Вам предстоит еще долгая-долгая жизнь, полная побед и счастья!..
Павел Петрович молча положил трубку. «Сволочи, — подумал он равнодушно, — знают, что я люблю фантастику, вот и нашли повод позубоскалить».
В эту ночь он так и не уснул больше. Его одолевали странные, беспорядочные мысли.
«Бред, конечно, — думал Мишутин, — разве здоровый человек может такому поверить. Даже если он любит фантастику. А хотя многие ли в моем возрасте всерьез воспринимают фантастику? Может, в этом все дело? Что, если видения, которые и правда случаются нет-нет, и впрямь навеяны не книгами и воспаленной фантазией, а чем-то вполне реальным?.. Нет, ерунда. Все ерунда. Я же помню отца. Я же летом на мамину могилку ездил, рябину посадил. Там еще собака лохматая по кладбищу бегала. Она меня и до электрички потом проводила. Я еще, помнится, ее с собой хотел взять. Да жены побоялся… М-м-м-да… Жена… А что? Жена как жена. Не хуже, чем у людей. Это уж точно… А вдруг и впрямь так задумано было? Чтоб, значит, не откуда-то свысока земную жизнь изучать, а из самой что ни на есть нутри?.. Фу какая глупость! Так и в самом деле в любую небылицу можно поверить… Вот гады! Звонить по ночам не лень… И вранье это, что меня никто не любит. Все любят. И Натали, и Верка, и Ленка. Ленка уж точно, я ж, не дай бог, случись с ней что, помру на месте. Любят, привыкли только… Но вообще-то и в самом деле неплохо бы исчезнуть на некоторое время куда-нибудь. Не насовсем, конечно… Это же надо придумать такое! Будто я у них там герой, победитель и все прочее. На самых больных струнах играют, паразиты. Да, уж я кто угодно, только не герой. Человеко-дни проживаю. Конечно, вместе с миллионами других, но это слабо утешает. Разве об этом мечталось когда-то? А там еще жить да жить! Эх, до чего душу растравили! Интересно, а если сделаю вид, что поверил?..
Павел Петрович забылся лишь под утро и проспал на работу. Он получил замечание, а к вечеру и выговор в приказе за то, что по рассеянности крупно напортачил в чертеже.
А вечером на него наорала Наталья Сергеевна. Ленка получила три двойки в один день, а Верка явилась домой около полуночи. Она обозвала отца неудачником и сообщила, что больше всего в жизни не хочет быть похожей на родителей.
А посреди ночи опять зазвонил телефон.
— Я все обдумал и согласен, — сразу сказал Павел Петрович.
— Вот и прекрасно, — ответил голос. — Вы должны сейчас же отправиться на вокзал, сесть в электричку, проехать до разъезда Сосновый, выйти, углубиться в лес, держа направление на Полярную звезду. Примерно через два километра вы увидите поляну, посреди которой стоит кривая сосна с обломанной верхушкой. Звездолет будет на поляне в четыре часа утра. До встречи.
Чемодан Мишутин собрал быстро и легко. Письмо далось труднее.
«Дорогие мои Наташа, Вера и Леночка!
Меня пригласили посетить другой мир, и я естественно, не нашел причин отказываться. Возможно, я задержусь там надолго или даже на всю жизнь, в чем я лично сомневаюсь. Но на всякий случай знайте, что я на самом деле совсем не такой, каким вы меня видели.
Наташа, знай, у меня никого не было, кроме тебя. Говорят, что у меня кто-то есть на другой планете, но если это даже и так, то я не виноват все равно. Это долго объяснять, поэтому постарайся поверить и простить. Скажи Федору Степановичу, что я убедительно просил оформить мне отпуск без содержания. А если не вернусь вовсе, передай ему от меня, что он сволочь.
Вера и Лена, слушайтесь маму, не обижайте ее, не делайте глупостей в жизни.
Целую всех. Ваш П. Мишутин.
Если окажется, что я никуда не улечу, прошу считать это письмо шуткой. Когда вернусь, все объясню».
В половине четвертого Павел Петрович отыскал нужную поляну.
— Явился, кретин!-сказал он вслух, выходя на освещенное луной место.
С гиком и свистом выскочили следом из тьмы трое неразлучных друзей из соседнего отдела, Ваня, Веня и Витя.
— Обманули дурака на четыре кулака! — пели они, водя вокруг Павла Петровича скомороший хоровод.
— А мы тут на озерцо порыбачить приехали, вот и решили организовать хохму! — икал от восторга Веня.
— А я с тобой по телефону через полотенце говорил! — делился счастьем Витя.
Мишутин пытался хохотать вместе со всеми, но это у него не очень получалось, потому что хотелось драться. А драться одному с троими — неразумно. Мучаясь от сознания своей беспросветной глупости, Мишутин нечаянно глянул вверх и остолбенел. Вслед за ним мгновенно смолкли и остальные.
Из темного угла неба, неслышно скользя, планировало сияющее огнями огромное и безмолвие нечто. Вот оно неподвижно зависло над поляной. Сверкающее туманное облачко отделилось от него, опустилось и стало окутывать Павла Петровича.
И тут Мишутин рванулся и побежал, проламываясь сквозь кусты.
За ним никто не гнался. Облачко в то же мгновение взмыло вверх. Звездолет, притушив огни стал стремительно подниматься и скоро исчез среди звезд.