7


Вот и заключительная часть.

Третий этап Ливонской войны, вылившийся в противостояние едва ли не со всей Европой, но все же вытянутое Иваном с максимально возможным в той ситуации позитивом, придворные склоки и дрязги, новое поколение политиков и так далее, — с этим уже не ко мне. Мой задаче было сказать правду о Большом Терроре. Вернее, не сказать правду, — кто я, в конце-то концов, такой, чтобы вещать истину? — но хотя бы показать события так, чтобы даже предвзятые, но все-таки не до конца упёртые хулители Грозного, примерив его, царские, ситуации к своим, житейским, и спросив себя: «А как бы поступил я?», пусть немного, но задумались.

А прежде чем приступить, вот что.

Для начала еще раз напомнию читающим цикл: читая, не думайте о крови. Время было такое, что люди и убивали легко, и умирали легко, — причем не по принципу «Не мы такие, жизнь такая«, потому, что иных правил не знали.

И еще отвечу на два вопроса уважаемого Фарнабаза. Правда, если честно, уверен, что они дорогому коллеге известны и без меня, но в них кроется самая суть проблемы.


«Почему Грозный не действовал так же спокойно и размеренно, без лишней крови и с большими успехами, как его великий дед, тоже Иван Васильевич?»


Максимально упрощая, потому что ситуация была другой. На долю Ивана III тоже выпала трудная молодость, но рядом с ним все-таки с самого начала были надежные люди, а главное, к моменту венчания жесточайшая феодальная война была закончена, Земля, — и аристократия тоже, — безмерно устали, и готовы были подчиниться центру ради покоя, — как остатки английской знати подчинились Тюдорам, цену которым хорошо знали. А кроме того, в каденцию Ивана–Деда еще не было полного единства между Польшей и Литвой, и постоянные войны с литовцами были все-таки войнами именно с литовцами. И Швеция, изодранная внутренними смутами, не представляла никакой опасности. И Турция, занимаясь южным направлением, вовсе не интересовалась Россией. И Крым был еще не врагом, а другом и союзником против Литвы. И наконец, старая система феодального землевладения только–только начинала загнивать. А вот у Ивана–Внука все было наоборот.


«Почему, если все так, как настаиваю я, о Грозном говорят так плохо?»


А вот как раз разъяснению этого вопроса я и посвящаю уже, ёлы–палы, седьмой очерк цикла…


Начну, наверное, с того, что был у «новгородского дела» и еще один нюанс. Как уже говорилось, незадолго до того был свергнут и заключен пожизненно (а в тюрьме, говорят, и отравлен) шведский король Эрик XIV, объявленный, как водится, «самодуром, тираном и деспотом». А главное, «душевнобольным», поскольку боролся с аристократией, включая собственных братьев, и католической Польшей, давал потачки «худородным» и даже позволил себе жениться по любви на горожанке. Правда, очень симпатичной, но ведь тем паче псих. Для России это означало потерю надежного союзника. Более того, брат Эрика, Юхан III, женатый на польской королевишне, захватив власть при активной помощи поляков, сформулировал «Великую восточную программу» — план покорения всей Прибалтики (с полным вытеснением России), а также русской Карелии, Кольского полуострова, а если получится, то и Новгорода. В отношении России политеса он не признавал (какой там политес с дикарями?), и начал свое правление с показательного насилия над русскими дипломатами. В итоге, «православно–протестантский» союз, о котором мечтал Иван, рухнул, не сформировавшись, тем паче, что и Елизавета Тюдор не горела желанием. У нее только–только начиналась «малая морская война» с Испанией и с далекой Россией она согласна была торговать, но никак не вписываться в совершенно на тот момент не интересный Англии «восточный вопрос». Когда Иван, ставивший на союз с Лондоном очень многое, понял это, у него, как известно, сдали нервы, и дело в итоге, кончилось, как известно, едва ли не разрывом.

В такой ситуации чистым подарком судьбы стало предложение Сигизмунда заключить перемирие на три года. Вообще-то, именно в этот момент состояние Речи Посполитой позволяло нанести ей окончательный удар, — но будь силы. А сил, учитывая «шведскую» проблему, не было, и потом в мае 1570 года «временной мир» был подписан, а Иван занялся поисками союзников против Юхана. То есть, переговорами с Копенгагеном, извечным врагом Стокгольма, седьмой год в очередной раз воевавшим с северным соседом и бывшим подданным. Именно пряником для датчан стало, как известно, буферное «Ливонское королевство», возглавить которое в статусе голдовника (вассала) России было предложено брату Фредерика Датского, нищему герцогу Магнусу. Каковой тотчас, — получив разрешение брата, — согласился. Возникли интересные перспективы, в том числе, и в плане приобретения симпатий ливонского рыцарства: подчиняться «восточному варвару» напрямую оно опасалось, а вот жить как бы (главное ведь, чтобы костюмчик сидел) своей жизнью, пусть и под суверенитетом Москвы, в принципе, не возражало. Тем паче, что Иван гарантировал баронам сохранение всех законов, прав и вольностей, а также полную свободу лютеранскому вероисповеданию. В силу чего, как пишет Руссов, «очень многие тогда радовались и ликовали в Ливонии». Или, по крайней мере, вздохнули с облегчением.

Сказано — сделано. Уже в мае 1570 года, аккурат в параллель договору с Речью Посполитой, «ливонский вопрос» был улажен. Магнус женился на княжне Марии, дочери Владимира Старицкого, и уже в статусе царского свояка получил войска для расширения зоны «своего» влияния за счет шведских и литовско–польских владений. Началась знаменитая «тридцатинедельная осада» Ревеля, ключевого города региона, падение которого означало бы вытеснение шведов из Прибалтики. Однако не случилось: немалый расчет был на датскую помощь, а Фредерик, несмотря на все предварительные договоренности и никого ни о чем не предупреждая, 13 декабря заключил в Штеттине мир со шведами, после чего (и только после чего) те смогли, наконец, отправить на помощь уже почти сломленному Ревелю мощную эскадру с подмогой и припасами, а поддержать Магнуса царь в этот момент никак не мог: всерьез полыхнуло на юге.

Необходимое отступление.

Писать дальше, сознавая, что написанное будет прочтено Виталием Пенским aka thor_2006, страшновато.

Но надо.

Потому, заранее прося о снисхождении, ограничусь тем, что не всем известно.

Чем была в XVI веке Османская Порта, так или иначе, представляют многие. Однако многие же полагают при том, что Крым был этакой моськой при слоне, только слоновьей мощью и сильной. А это не так. В отличие от Астрахани (торговый пункт, сильный совместным «крышеванием» живущих вокруг кочевников) и Казани (довольно мощное государство, маявшееся многими внутренними хворями), Крым был и сам по себе могуч. Объяснять, чем и почему, долго и не нужно, примите на слово. И Дом Гераев был сильной, уверенной в себе династией, в отношениях с турками ничуть не халявщиком, но младшим партнером, при малейшем давлении на себя умевшим жестко огрызаться. И наконец, хан Девлет–Герай I был лидером высшего калибра, первым в истории Крыма прекратившим перманентную войну кланов и, возможно, последним из степных владык, всерьез и не без оснований ставившим своей целью восстановление Великой Орды. Переход под руку Москвы «младших ханств» он считал нарушением своих прав, планов и, сверх того, прямым оскорблением, смыть которое можно только кровью. Правда, сознавая, что сил все же маловато, при жизни Сулеймана Великолепного, в сфере интересов которого север не значился, ждал своего часа, ограничиваясь ежегодными налетами на русские границы, а вот с воцарением Селима I (подробности неважны) время пришло. В 1569–м, сразу после заключения перемирия с персами, турецкие войска совершили знаменитый Астраханский поход, правда, не завершившийся удачей, но, если честно, во многом и потому, что хан из геополитических соображений (это к вопросу о зависимости) саботировал попытку турок прорыть «прокопать переволоку» между Доном и Волгой.

Вслед за тем Девлет-Герай получил от Стамбула карт–бланш на «действия от имени султана и халифа», а через год, в сентябре, организовал очередное нашествие на рязанские окраины и Тулу, с полным равнодушием Порты ко всем примирительным инициативам Ивана (говорите с нашим представителем). После чего зимой 1571 года Москва решила создавать новую, полноценную «засечную черту» — границу с цепью крепостей. Однако Девлет–Герай, зная, что основные силы русской армии заняты в Ливонии, сыграл на упреждение, по первой же траве, в апреле, двинувшись на север. В принципе, всего лишь «за зипунами». Однако в самом начале похода получил информацию о стратегически важных бродах на Оке, позволяющих обойти опричные заслоны и выйти к столице. От кого конкретно, непонятно по сей день: от «новокрещенных татар», от какого-то Кудеяра, от (по Соловьеву) от неких «государевых изменников», — говорят всякое. Но тот факт, что умный и опытный хан поверил информаторам и хоть ненадолго рискнул подставить фланг под теоретически не исключенный удар русских войск, позволяет принять за основу мнение Виппера: «хан действовал по соглашению с Сигизмундом, об этом знали в Москве сторонники польской интервенции (участники заговора Челяднина–Старицкого), которые ещё не перевелись, несмотря на казни: они «не доглядели« приближения татар, не сумели, или, лучше сказать, не захотели организовать оборону столицы». А если учесть, что комендантом Москвы в тот момент был опричный князь Темкин–Ростовский, конфидент Басманова и соучастник гибели митрополита Филиппа, на мой взгляд, только добавляет предположению достоверность.

Как бы то ни было, Орда, ударив с фланга, смяла заслоны и прорвалась к столице. Не стану повторять глупости насчет «опричники трусливо разбегались при виде врага», — это нигде не зафиксировано, даже на следствиях, — но, тем не менее, Москва запылала, а Иван отошел на север, тем самым, по версии рукопожатного г–на Радзинского, проявив себя, как последний трус и негодяй: «Беззащитная Москва была брошена на произвол судьбы. Так он боялся». Хотя на самом деле, царь сделал то единственное, что мог и обязан был сделать: отступил в те места, где можно было максимально быстро собрать войска. Точно так же, как когда-то Дмитрий Донской, да и многие иные, которых никто и никогда не имел оснований обвинять в трусости. Спасти Москву он не мог никак, а погибнуть вполне, и тогда погибла бы не только столица. Тех же, кому такого аргумента не довольно, рекомендую принять во внимание, что несколько месяцев спустя, когда стало ясно, что нового прихода Девлет–Гирея не миновать, и более того, теперь он придет вместе с турками, английский посол был уведомлен о прекращении секретных переговоров по поводу предоставления царской семье убежища в Англии.

Далее постараюсь кратко. На пепелище Москвы (разгром был чудовищный) провели разбор полетов. Определили виноватых: опричного главнокомандующего Михаила Черкасского, царского свояка, допустившего прорыв Орды (он дрался храбро, но главком отвечает за все), князя В.И.Темкина–Ростовского (того самого), опричного воеводу Яковлева, известного беспределом в Ливонии, — и усекли головы. Переформировали войска, не особо глядя, кто есть кто. По ходу дела, кстати, проверяя жалобы земских на опричников, и (диво дивное!) безжалостно штрафуя обидчиков. Попытались выиграть время, предложив хану кондоминиум над Астраханью, — но безуспешно: Девлет–Герая уже несло, и он не слушал даже собственных вазиров, убеждавших владыку не искать добра от добра, требуя и Астрахань, и Казань, и «дань как при Батые». Ну и, в конце концов, летом, прославленная победа при Молодеях, где смешанная земско–опричные рать остановила и на 80% уничтожила усиленные турецким корпусом и артиллерией войска Девлет–Гирея, поставив точку на «русских» и «волжских» проектах Стамбула, а Крымское ханство из зенита региональной гегемонии на грешную твердь. И вот теперь, по итогам событий, пришло время сводить дебет с кредитом.

При всем том, что Ивану (как Ричарду III или Макбету) выпала незавидная доля стать «букой», главным злодеем «черной легенды», вовсе уж замылить реальность не удавалось даже в наихудшие времена. «Муж чудного разумения в науке книжного поучения и многоречив зело, — писал князь Катырев–Ростовский, убежденный аристократ, единомышленник Курбского, — к ополчению дерзостен и за свое отечество стоятелен: Той же царь Иван многая благая сотвори, воинство вельми любяше и требующего им (воинством) от сокровища своего нескудно подаваяша». А уж позже, когда за дело взялись профессионалы, и подавно. «Разумеется, — пишет, например, Иоганн Эверс, — во всех дошедших до нас источниках, как русских, так и иностранных, вполне согласны, что Иоанн справедливо заслужил имя Грозного. Но вопрос в том, был ли он вследствие справедливости строг до жестокости, или от чрезмерной склонности к гневу предавался до самозабвения грубым беспутственным жестокостям. Последнее представляется сомнительным. Известно, что между всеми государями, понявшими испорченность государственной машины и потребности народа и стремившимися править своим государством согласно такому пониманию, этому государю, то есть Иоанну, принадлежит весьма высокое место».

Вполне соглашается с историком и очевидец, ливонский хронист Кельх: «Иоанн был рачителен к государственному управлению и в известные времена года слушал лично жалобы подданных. Тогда каждый, даже менее всех значущий, имел к нему доступ и смел объяснять свою надобность. Государь читал сам просьбы и решал без промедления. В государственные должности он производил людей к ним способных, не уважал никого и чрезмерно пекся, чтобы они не допускали подкупать себя и не искали собственной выгоды, но всякому равно оказывали справедливость; жесточайше наказывал неоплатных должников, обманщиков и не терпел, чтобы туземцы и чужестранцы таким образом обкрадывали друг друга». Что и дало Арцыбашеву основание отметить: «Судя по этому и описанию Кубасова, хотя и можно заключить, что Иоанн был излишне строг и невоздержен, но отнюдь не изверг вне законов, вне правил и вероятностей рассудка, как объявлено (Карамзиным) в Истории Государства Российского». Сам Карамзин, правда, обильно цитируя Кельха по всем поводам, данную характеристику обходит изящным молчанием, но изредка пробивает и его: «(Иоанн) любил правду в судах: казнил утеснителей народа, сановников бессовестных, лихоимцев, телесно и стыдом: не терпел гнусного пьянства: Иоанн не любил и грубой лести».

Короче говоря, признает Скрынников, «Грозный прощал дьякам «худородство», но не прощал казнокрадства и «кривизны суда». Он примерно наказывал проворовавшихся чиновников и взяточников», не делая, правда, единственно логического вывода: что в числе «невинных жертв» немалую долю составляют чиновники, казненные за всякого вида злоупотребления. Собственно, и Опричнина была учреждена в немалой степени для ликвидации коррупции и беспредела, причем, выдвигая новых людей и давая им соответствующие инструкции, царь исходил из того, что его инструкции буду выполнены точно. В связи с чем, и предоставил карт–бланш, фактически, — слово очевидцу! — выведя из-под обычной юрисдикции («Судите праведно, наши виноваты не были бы»). Но, поскольку люди есть люди, в результате Опричнина очень быстро подхватила тот же вирус, что и «ординарные» структуры, сочтя себя, — как позже НКВД на «ежовском» этапе и многие аналогичные организации, — пупом земли, которому можно все. И не без оснований. Отвечая только перед собственным начальством (которое покрывало, ибо и у самого было рыльце в пушку) и царем (до которого далеко) опричные кадры, вчерашние никто, ставшие всем, разлагались с несусветной скоростью. Тянули на себя, как могли, вовсю используя политические доносы (жалоба опричника на земца почти автоматом означала для земца тюрьму, а для опричника — получение «зажитков обидчика»). На местах царил и прямой криминал, — причем самый (на мой взгляд) адекватный источник, Генрих Штаден, сам опричник, прямо пишет, что «они обшарили все государство, на что царь не давал им согласия».

Понимал ли царь, что происходит? Сперва, возможно, нет. Но уже в 1567–м, в период ликвидации «челяднинского заговора», видимо, кое-что отметил, потому что именно в это время начал выбирать из массы рядовых опричников и продвигать в верха «собинных» людей, пусть и самого низкого происхождения, но ретивых и (видимо) обративших на себя внимание личной порядочностью, типа Василия Грязного и Малюты. Каковые и стали его опорой, когда начались первые, «басмановские» чистки, снявшие первый слой руководства Опричнины, начавшего играть собственные игры за спиной царя. Вместе с их «обоймами», о чем не пишут, но что подразумевается. Причем, что важно, процессы шли на основе жалобы земских дворян, следствие вело «сыскное бюро» Малюты, замкнутое лично на царя, а одним из главных критериев вины считалось наличие «нажитка немалого», объяснить которое подследственные не могли. В результате, рухнула круговая порука, связывавшая членов первой Опричной Думы, а сама Дума (и корпус) пополнились новыми людьми. Таубе и Крузе пишут о «молодых ротозеях», но на самом деле люди были хотя и молодые, возможно, без опыта, зато, ничем себя пока не запятнавшие и мечтавшие о карьере, типа Годунова, а кое-кто, нельзя исключать, даже и не лишен идеализма. Тем паче, выходцы из земства, они (не все, но многие) на себе испытав ужасы «басмановщины» и увидев, чем кончили «басмановцы», стремились быть лучше прежних. сознавали опасность разложения структуры. Недаром же знать, как-то ладившая с Басмановым и Вяземским, ненавидела этих выдвиженцев не меньше, чем самого Малюту. Даже Курбский, браня государя за приближение «прегнуснодейных и богомерзких Бельских с товарыщи, опришницов кровоядных», не мечет громы, как обычно, а явно захлебывается пеной.

Трагедия 1571 года, как уже говорилось, дала старт «второй чистке» Опричнины, причем, не щадили никого, штрафуя и пуская под топор при малейших признаках отклонения от «морального кодекса». Прием к рассмотрению земских исков к опричникам, начатый еще в прошлом году, пошел волной, и очень многие жалобы удовлетворялись. Ни связи, ни родство не спасали: репрессии затронули даже семьи столпов режима вроде Василия Грязного. Его родной брат Григорий пошел на плаху после ревизии в опричном Земском приказе, который возглавлял, а племянник вообще был сожжен заживо (что, имея в виду молодость парня, объяснимо только тем, что он позволил себе хамство в адрес царя). С другой стороны, лично не запятнанных не трогали: тот же Грязной, даром что родственник репрессированных, остался при чинах и влиянии, хотя, конечно, авторитет его был подмочен. Зато Малюта, — насколько можно судить, вообще по натуре не рвач, — взлетел выше высокого, получив назначение на пост дворового воеводы, по «росписям» положенный только аристократам с длиннющей родословной. Даже расположением царя такое возвышение объяснить нельзя, оно стало возможно лишь потому, что очередной женой Иван избрал Марфу Собакину, дальнюю родственницу Скуратовых. Иными словами, уровень доверия был абсолютен.

По сути, мероприятия лета–осени 1571 года были уже не просто чисткой кадров, но прелюдией к полной, системной перестройке изжившего себя ведомства, и то что инициатором такого проекта не мог быть лично Малюта, по–моему, ясно. Знаменитое царское «Довольно!», прозвучавшее именно тогда, тому подтверждение. Заслуга же Григория Лукьяновича, на мой взгляд, прежде всего в том, что он, плоть от плоти Опричнины, сумел подняться над узковедомственным мышлением и руководствовался общегосударственными интересами. Что царь не мог не ценить: недаром же вклад, позже назначенный им в поминовение Малюты, погибшего в Ливонии был невиданно велик, больше чем по родному брату.

Судя по всему, все было продумано до мелочей. Воинские контингенты Опричнины и Земщины сливались, опричники теперь нередко поступали под начальство земских воевод, и битву при Молодях, как мы знаем, выиграла уже объединенная армия, сформированная Разрядным приказом без оглядок, кто есть кто. Одновременно дали старт возрождению традиционного государственного устройства. В начале 1572 года, против обыкновения, власти в начале года не взяли в опричнину новые уезды, не выделили средства на строительство опричных крепостей. Затем царь объявил о реставрации в Новгороде наместничества, назначив наместником боярина Ивана Мстиславского, бывшего когда-то у Басманова на подозрении и уцелевшего чудом. Унифицировали и финансы: опричного печатника перевели на земский Казенный двор, помощником земского казначея. Никаких официальных заявлений, — но к чему идет дело, понимали многие. «Когда я пришел на опричный двор, — повествует Штаден, — все дела стояли без движения… бояре, которые сидели в опричных дворах, были прогнаны; каждый, помня свою измену, заботился только о себе».

Летом 1572 года все уже было подготовлено, и тот факт, что Василий Грязной не был приглашен на очередную свадьбу Ивана, — с Анной Колтовской, новой протеже Малюты, — понимающие люди, видимо, расценили однозначно. Это не было опалой: Василий Григорьевич имел прекрасную репутацию, которую в дальнейшем не раз подтвердил, царь ему по–прежнему благоволил (доказав это несколько лет спустя выкупом «Васи» из крымского плена и выделением прекрасного поместья его сыну), но, будучи ярким символом Опричнины, к столу допущен не был. Тогда же в завещании Ивана появилась и поправка («А что есми учинил опришнину, и то на воле детей моих Ивана и Федора, как им прибыльнее, и чинят, а образец им учинен готов»), безусловно указывающая на то, что Опричинина рассматривается им, как ведомство временное, в не кризисной обстановке не нужное.

И наконец, сразу после известия о разгроме татар, начались «дни длинных ножей». Под праздничный колокольный звон и торжественные молебны люди Малюты произвели масштабные аресты опричных лидеров, естественно, бывших при особе царя. «Того же лета царь православный многих своих детей боярских метал в Волхову–реку, с камением топил», — отмечает летописец. «Ни единого не зачтя вины перед Богом и людьми не оставили», — добавляет очевидец. Иными словами, брали не всех, а тех, на кого был серьезный компромат. Чуть позже вышел и указ, запрещающий само слово «опричнина». За нарушение «виновного обнажали по пояс и били кнутом на торгу». И в то же время начался «черный» пересмотр. Власти, как могли, исправляли перегибы, восстанавливая права пострадавших в всех случаях, когда это было возможно. Мелкий же опричный люд остался при своем, но лишился опричных «прибавок», то есть, деление общества на агнцев и козлищ упразднили и на уровне базиса.

В принципе, на этом можно и завершать.

Режим «чрезвычайки» кончился, при всех перегибах, проистекавших из человеческого фактора, выполнив свои задачи. Удельные порядки, — «государства в государстве», частные армии, вотчинный суд и тэдэ, — приказали долго жить. Основная задача военного времени, «мобилизация землевладения», была решена. Теперь, после пяти лет «социального лифтинга», давшего путевку в жизнь тем, кому она ранее не светила (молодежи и аристократам второго порядка) и зачистки издержек, — всякого рода проходимцев, типичных продуктов разлагающегося феодализма, чуждых таким понятиям, как «общее благо» и «служение родине», — можно было приспосабливать лучшие наработки к нормальной жизни.

И приспособили.

Личный удел царя остался, только отныне он именовался «двором», а земли, к нему приписанные, «дворовыми». При необходимости, например, в каденцию Симеона Бекбулатовича, безболезненно делился, а затем вновь и тоже безболезненно сливался и аппарат (что-то типа «короны» и «великого княжества» Речи Посполитой). Однако уже без всяких «особых полномочий»: разделение земель теперь отражало, на мой взгляд, всего лишь очевидную разницу в уровне развития регионов. Разные формы владения землей, развития торговли и промышленности предопределяли раздельное управление, причем «двору» отходили наиболее развитые территории, преимущественно север, более заинтересованные в централизации. Таким образом, «двор» был мостом из феодализма в Новое время, а Опричнина, которой «двор» наследовал, неизбежным инструментом революционного прорыва к прогрессу, осуществленного сверху.

Загрузка...