«Дневник» Жюля Ренара стоит в ряду малых шедевров французской литературы. Ренар написал три или четыре одноактные пьесы, не то чтобы первоклассные, но и не откровенно слабые. Они не рассмешат вас до слез и не взволнуют до глубины души, но если актеры играют с настроением, вы не будете изнывать от скуки и не уйдете со спектакля. Ренару принадлежит и несколько романов, один из них, «Рыжик», бесспорно, его большая удача. В нем писатель рассказал о своем детстве, о том, как его, несчастного, тиранила грубая бессердечная мать. Книга написана в характерной для Ренара манере, без стилистических красот, сухо и строго, но именно сдержанная простота придает необычайную эмоциональную силу этой страшной повести о детстве, и страдания бедняги, у которого отнята даже слабая надежда, надрывают вам душу. Жалкие детские попытки умилостивить это чудовище в обличье женщины вызывают у вас лишь горькую усмешку, и мучения ребенка, обреченного на унижения и несправедливые наказания, отзываются в вас нестерпимой болью. Только у закоренелого изверга сердце не обольется кровью от такой разнузданной жестокости и злобы. Эту книгу невозможно забыть.
Другие романы Ренара не заслуживают серьезного интереса. Они представляют собой либо автобиографические заметки, либо компиляцию из его подробных записей о людях, которых он близко знал, и едва ли могут вообще считаться романами. Ренар был настолько лишен художественного дарования, что просто диву даешься, почему он стал писателем. Убогость воображения не позволяла ему подняться над простым описанием событий к их творческому осмыслению и расцветить живыми красками свои тонкие наблюдения. Он излагал факты, но для романа мало одних фактов, ибо сами по себе они мертвы. Они должны служить писателю для наглядного раскрытия той или иной идеи, и автор, если того требует замысел произведения, не только волен отступать от них, оттеняя одно и затушевывая другое, — он просто не может иначе писать. Правда, у Жюля Ренара на этот счет была своя теория. Он утверждал, что дело автора — изложить факты, а уж на их основе читатель сам сочинит роман по своему вкусу, и любые притязания на нечто большее объяснял литературным шарлатанством. Я всегда с недоверием отношусь к романистам, когда они принимаются теоретизировать, ибо по опыту знаю, что все их рассуждения преследуют единственную цель — возвести свои недостатки в достоинства. Если писатель недостаточно талантлив, чтобы придумать достоверный сюжет, он будет доказывать, что для романа фабула не имеет ровно никакого значения; если же у писателя нет чувства юмора, он будет причитать, что юмор убивает литературу. Чтобы вдохнуть жизнь в грубые факты, писатель должен пропустить их через сердце. Недаром свой самый значительный роман Жюль Ренар написал на основе горьких детских воспоминаний, пронизанных жалостью к себе и ненавистью к матери.
От неминуемого забвения Ренара спасла посмертная публикация дневника, который он вел изо дня в день на протяжении двадцати лет. Это поистине удивительная книга. Ренар общался со многими людьми, игравшими заметную роль в литературном и театральном мире тех лет, с такими актерами, как Сара Бернар[1] и Люсьен Гитри[2], с такими писателями, как Ростан[3] и Капю[4], и оставил нам поразительно живые и непринужденные рассказы о своих многочисленных встречах с ними. Вот когда цепкая наблюдательность Ренара сослужила ему добрую службу. В каждом запечатленном им портрете безошибочно узнается оригинал, и живая речь умных собеседников в его передаче не режет слух фальшивыми интонациями. Но чтобы в полной мере оценить дневники Ренара, надо по личным впечатлениям или рассказам современников хотя бы отчасти представлять себе литературную жизнь Парижа на рубеже XIX–XX веков. Когда «Дневник» был опубликован и язвительные суждения Ренара преданы гласности, его собратья по перу впали в ярость. Рисуя картину современной ему литературы, Ренар не щадил никого. Говорят, собака собаку не кусает. Однако в литературных кругах Франции нравы совсем иные. Английские писатели, по-моему, мало интересуются друг другом и, в отличие от французов, избегают тесного общения. Встречаются они редко, от случая к случаю. Помню, как-то давно один писатель сказал мне: «Я предпочитаю жить среди будущих персонажей моих книг». Не утруждают они себя и чтением того, что пишут их коллеги. Некий американский критик приехал в Англию с намерением взять интервью у известных писателей о состоянии английской литературы, но отказался от своей затеи, когда первый же романист — между прочим, весьма знаменитый — признался в беседе с ним, что не читал Киплинга. Английские писатели охотно поделятся с вами суждениями о своих коллегах. Они скажут вам, что имярек довольно сносен, а вот в таком-то они не находят ничего особенного, но одобрение редко переходит у них в горячий восторг, а неприятие выразится скорее всего в равнодушном молчании. Их не мучает зависть к чужому успеху, и если счастливчик не достоин выпавшей ему шумной славы, они не обрушатся на него с бранью, а только посмеются. Я бы сказал, что английские писатели заняты исключительно собой. Вероятно, им тоже не чуждо тщеславие, но оно удовлетворяется признанием узкого круга ценителей их искусства. Суровая критика не лишит их душевного покоя, и за редким исключением они не станут суетиться, чтобы снискать расположение рецензентов. Они живут в свое удовольствие и не мешают жить другим.
Во Франции совсем иная картина. Там в литературе идет борьба не на жизнь, а на смерть, и все яростно сводят друг с другом счеты. Одна группировка громит другую, и нужно быть всегда начеку, чтобы не угодить в расставленную врагами западню или не получить от друга удар ножом в спину. Это война всех против всех, и, как в некоторых видах спортивной борьбы, в ней нет запрещенных приемов. Литературная атмосфера пропитана горечью обид, завистью и предательством, злобой и ненавистью. Мне думается, такое ожесточение порождается определенными причинами. Во-первых, во Франции к литературе относятся как к делу серьезному, не то что в Англии, и книге придают неизмеримо большее значение, чем у нас. Горячность, с какой французы ломают копья по поводу самых отвлеченных проблем, кажется англичанам необъяснимой — и смешной; мы никак не можем отделаться от ощущения, что в столь серьезном отношении к искусству есть нечто комическое. Кроме того, во Франции в литературу переносятся политические и религиозные споры, и если на ту или иную книгу обрушиваются с суровой критикой, то не по причине ее литературных изъянов, а потому, что автор протестант, националист, коммунист или кто-нибудь еще. Похвально, что литература играет такую роль в обществе. Прекрасно, что писатель считает важным не только свои книги, но и произведения своих коллег. Нельзя не отнестись с уважением к тому, что писатели еще верят в силу слова и выступают в защиту одних книг, благотворных для общества, и ратуют против других, которые, по их мнению, наносят ему вред. Книги обретают силу лишь тогда, когда сами авторы верят в их значение. Поскольку литература во Франции пользуется таким влиянием, то борьба в ней позиций и мнений становится порой непримиримой.
Меня всегда удивляла странная манера французских писателей читать друг другу вслух свои произведения, даже еще не законченные. Английские писатели тоже иногда посылают рукописи товарищам по перу на критический суд, под коим они разумеют похвалу, ибо боже вас упаси высказать своему коллеге сколь-нибудь серьезные замечания. На вас обидятся, только и всего, а критику пропустят мимо ушей. Но добровольно принять пытку и просидеть, томясь от скуки, несколько часов кряду, пока ваш коллега читает вслух свое последнее творение, — на такое английский писатель не способен. Между тем во Франции это считается само собой разумеющимся, этаким святым долгом писателя, но что самое удивительное — даже признанные мастера будут переписывать страницу за страницей в своей новой книге, если во время чтений услышат критические высказывания. Сам Флобер признавался, что делал исправления после замечаний Тургенева. Андре Жид[5] поступал точно так же, о чем сообщил нам в своем «Дневнике». Не скрою, такое пристрастие к обсуждениям меня озадачивает. Я нахожу этому лишь одно объяснение: поскольку во Франции профессия писателя почетна (в Англии к ней всегда относились с некоторым предубеждением), то французы нередко выбирают писательскую стезю, не обладая ярким творческим дарованием. Живой ум, широкая образованность и традиции многовековой культуры позволяют многим французским писателям создавать высокохудожественные произведения, но они — плод целеустремленности, усердия и строгой дисциплины, а не творческого вдохновения. Вот почему критика, доброжелательный совет необходимы писателю. Но сомнительно, чтобы великие художники, такие титаны, как Бальзак, обременяли себя подобной морокой. Они писали потому, что в этом был для них главный смысл жизни, и, закончив одно произведение, уже жили новыми замыслами. Между тем французские писатели готовы на все, лишь бы довести свое творение до немыслимого совершенства, а поскольку они люди здравомыслящие, то самодовольства у них поменьше, чем у англичан.
Есть еще одна причина, почему между французскими литераторами кипит непримиримая вражда: пишущих слишком много, а читающих мало, и литературным заработком не прокормишься. Потенциальная аудитория англоязычного писателя насчитывает двести миллионов; у французского писателя неизмеримо меньше читателей. Английским писателям не тесно в литературе. Вы можете о ком-то из них никогда не слышать, но это не мешает ему неплохо зарабатывать, если, разумеется, он не графоман. Английский писатель не разбогатеет на своих гонорарах, но если бы он хотел сколотить состояние, то едва ли посвятил бы себя литературе. Со временем у него образуется круг постоянных читателей, а поскольку газеты заинтересованы в рекламе издательств, они регулярно печатают рецензии, так что большая пресса никого не обойдет вниманием. В Англии писатель позволяет себе не завидовать собратьям по перу. Между тем во Франции мало кто из романистов может жить литературным трудом. Если писатель не богат или не имеет какой-либо профессии, дающей ему пропитание, он вынужден подвизаться в журналистике. Спрос на книги невелик, и успех одного грозит обернуться крахом для другого. Вот и идет борьба за известность, за признание у публики. Писатели всеми силами стараются привлечь к себе благожелательное внимание критиков, а поскольку рецензии порой оказывают решающее влияние на литературные репутации, то даже признанные авторы с беспокойством ждут отзывов в прессе, и если они нехвалебны, то ярости оскорбленного литератора нет предела. Бесспорно, во Франции критике придается несравненно больше значения, чем в Англии. Некоторые критики столь всесильны, что судьба книги в их руках они могут прославить ее или уничтожить. Хотя каждый культурный человек в мире читает по-французски и французскую литературу знают не только в Париже, тем не менее писателя-француза волнует только мнение парижских литераторов, критиков, просвещенной публики. А поскольку каждый писатель во Франции мечтает покорить Париж, то этот город становится ареной яростной борьбы, и в нем не утихают страсти. Мизерность литературных доходов вынуждает писателей бешено работать локтями, интриговать в погоне за ежегодными премиями или за избрание в одну из академий, ибо академическая мантия не только достойно венчает карьеру писателя, но и поднимает его цену на книжном рынке. Однако на всех жаждущих премий не хватает и в академиях редки вакансии для признанных мэтров. Мало кто знает, какая жестокая борьба, какие сделки и козни предшествуют присуждению премий или выдвижению нового кандидата в академики.
Разумеется, и во Франции есть писатели, равнодушные к деньгам и презирающие почести, а поскольку французы — народ великодушный, то имена таких бессребреников окружены всеобщим безоговорочным уважением. Вот почему некоторые, в сущности посредственные писатели, к недоумению иностранцев, пользуются необъяснимо высоким авторитетом, особенно у молодежи. Увы, талант и самобытность не всегда сопутствуют благородству натуры.
Жюля Ренара отличала поразительная искренность, и в «Дневнике» он не старался изобразить себя лучше, чем был на самом деле. Злой, холодный, эгоистичный, ограниченный, завистливый и неблагодарный — таким он предстает перед нами. Единственное, что подкупает в нем, — это любовь к жене, только о ней одной пишет он с неизменной нежностью. Он был болезненно мнителен, и тщеславие его не имело границ. Не знал он порывов великодушия или доброй воли. Он с презрением поносит все, чего не понимает, и ему не приходит в голову усомниться в собственной непогрешимости. Злопыхатель, не способный на благородство ни в делах, ни в помыслах. И все-таки читать «Дневник» — огромное наслаждение. От него невозможно оторваться. Здесь бездна остроумия, проницательности, мудрости. Это прежде всего записная книжка писателя, ни на мгновение не забывающего о своей профессии, одержимого правдой в искусстве, стремящегося к ясности стиля и безупречности языка. Едва ли найдется кто-то другой, столь же добросовестно служивший литературе. Жюль Ренар заносит в дневник остроты, афоризмы, эпиграммы, все, что он видит и слышит, описывает внешность людей, пейзажи, игру света и тени, короче говоря, все, что может пригодиться ему, когда он сядет за письменный стол. Некоторые книги он писал именно так: накопив достаточно фактов, выстраивал их в более или менее связное повествование и этим ограничивался. Эта часть «Дневника» наиболее интересна для писателя. Вы проникаете в лабораторию автора, видите, что привлекает его внимание, как он отбирает материал для своих книг. То, что Ренар не сумел использовать его лучшим образом, это уже совсем другой вопрос.
Не помню, кто сказал, что записные книжки должен вести каждый писатель, но ему не следует ссылаться на них. По моему разумению, в этих словах заключена несомненная истина. Занося в записную книжку то, что привлекло ваше внимание, вы выделяете это явление из сплошного потока впечатлений, проносящихся перед вашим взором, и фиксируете его в памяти. Всех нас посещали неплохие мысли, яркие ощущения, и мы думали, что когда-нибудь они непременно войдут в наши книги, но мы поленились записать свои впечатления, и впоследствии они стерлись из памяти. Когда ведешь записную книжку, начинаешь пристальнее вглядываться в окружающее, ищешь слова, чтобы точнее передать своеобразие увиденного. Коварство записных книжек в том, что если писатель слишком зависит от них, то теряет свободу и непринужденность повествования, которую несколько высокопарно называют вдохновением. Случается, что писатель не может устоять перед соблазном непосредственно ввести в текст свои заметки, независимо от того, уместны они или нет. Рассказывают, что Уолтер Патер во время чтения записывал на листочках все, что приходило в голову, потом раскладывал листочки по разным ящикам, и когда на ту или иную тему набиралось достаточно заметок, он делал из них эссе. Если это так, понятно, почему стиль Патера несет на себе столь явную печать скованности. Возможно, поэтому его произведениям так не хватает размаха и силы. По-моему, для писателя должно быть правилом все записывать, и я жалею, что врожденная лень помешала мне делать это более усердно. Записная книжка очень полезная вещь, если пользоваться ею с умом и в меру.
Поскольку в «Дневнике» Ренара я нашел для себя столько примечательного, я дерзнул собрать мои собственные заметки и вынести их на суд моих коллег. Спешу оговориться, что, по степени интереса, мои записи не могут идти ни в какое сравнение с его дневниками. Это скорее разрозненные фрагменты. Бывали годы, когда я вообще не вел дневников, и я не собираюсь выдавать эту книгу за дневник. Я никогда не записывал свои беседы с интересными людьми или знаменитостями. Теперь я об этом жалею. Несомненно, читатели извлекли бы для себя гораздо больше интересного из этой книги, если бы я воспроизвел в ней суждения и высказывания многих видных писателей, художников, актеров и политических деятелей, которых знавал более или менее близко. Мне просто никогда не приходило это в голову. Я записывал только то, что могло рано или поздно пригодиться мне в литературной работе, и даже в самом начале своего пути я фиксировал свои мысли, ощущения и переживания исключительно для того, чтобы впоследствии наделить ими моих героев. Я смотрел на записные книжки как на своего рода склад заготовок для будущих произведений, не более того.
Но с годами, глубже познавая суть работы писателя, я все меньше записывал свои рассуждения о разных предметах и все больше — непосредственные впечатления о людях, с которыми встречался, или о местах, где побывал, то есть накапливал фактуру для произведения, которое в тот момент занимало мои мысли. Правда, однажды я отправился в Китай, рассчитывая впоследствии написать книгу, но за время путешествия у меня накопилось столько записей, что я раздумал делать книгу, а просто опубликовал свои заметки в виде путевого дневника. Разумеется, я не включил их в этот том. Не вошли в него и все записи, так или иначе использованные мной, и если внимательный читатель встретит какие-то знакомые ему фрагменты, он должен знать, что они попали в книгу в результате моей небрежности, а не потому, что я столь высокого мнения о них. Я сознательно оставил те заметки, которые в свое время подсказали мне сюжеты каких-то романов или, рассказов. Быть может, читатель помнит эти произведения, и ему будет интересно узнать, как родились их замыслы. Я никогда не утверждал, что мои книги высосаны из пальца: как правило, я отталкивался от конкретной жизненной ситуации или конкретного человека, а воображение и изобретательность вкупе с чутьем драматурга помогали мне создать из них нечто свое.
Первые записные книжки я заполнял главным образом набросками к будущим пьесам, которые так и не написал. Сегодня они уже не представляют никакого интереса, и я не стал включать их в это издание. В то же время я оставил многие другие фрагменты, относящиеся к тому периоду, хотя сегодня они кажутся мне утрированными и глуповатыми. По сути дела, это были философствования юноши, столкнувшегося с реальной жизнью, вернее, с тем, что он тогда принимал за нее, и ощутившего вкус свободы; они были естественны для того, кто вырос в том обеспеченном замкнутом социальном кругу, где родился я, и кто воспринимал мир сквозь искаженную призму пустых фантазий и романов. В этих моих суждениях выразился протест против воззрений и предрассудков среды, которая меня воспитала. Я посчитал бы нечестным скрывать от читателя свои прошлые заблуждения. Моя первая записная книжка датирована 1892 годом, в то время мне исполнилось восемнадцать, и сейчас ни к чему изображать себя умнее, чем был тогда. Я вступал в жизнь несведущим и наивным, восторженным зеленым юнцом.
Мои записные книжки — это пятнадцать пухлых томов, но после всех сокращений я свел их в одну книгу, не превышающую по объему традиционный роман. Надеюсь, читатель сочтет это достаточным оправданием для публикации. Я не печатаю свои дневники полностью, поскольку не столь самоуверен, чтобы каждое свое слово считать достойным увековечения. И все же я предлагаю свои заметки вниманию читателя, так как меня самого всегда занимали вопросы литературного мастерства и психология творчества; попадись мне в руки такая же книга другого автора, я раскрыл бы ее с живейшим любопытством. По счастливому совпадению, что интересовало меня, часто оказывалось интересным и для множества других людей. Когда я решил стать писателем, я и не надеялся на такую удачу и впоследствии никогда не переставал ей удивляться. Хочется верить, что мне повезет и на сей раз и читатели почерпнут из моих записок нечто полезное для себя. С моей стороны было бы дерзостью решиться на такую публикацию в самом разгаре литературной деятельности. Мой поступок могли бы расценить как желание возвеличить себя и принизить своих коллег-писателей. Но теперь я состарился и вышел из игры. Удалившись от суеты, я мирно устроился на книжной полке. Все мои честолюбивые планы давно осуществлены. У меня нет желания ни с кем соперничать, и дело не в том, что я не вижу достойных противников; просто я уже сказал все, что хотел, и могу уступить другим свое скромное место в литературном мире. Ныне, когда я достиг всего, о чем мечтал, мне больше пристало помолчать. Мне говорят, что если писатель в наши дни не напоминает публике о себе новыми книгами, он обречен на забвение, и я не сомневаюсь, что так оно и есть. Ну что ж, я к этому готов. Когда в «Таймс» появится извещение о моей кончине и все скажут: «Надо же, а мы думали, он давно умер», я, став тенью, тихо посмеюсь.
Стиль Мэтью Арнольда. Совершенная форма для выражения мысли. Сама ясность, простота, строгость. Он подобен плавному течению прозрачной реки — порой даже слишком безмятежному. Если сравнивать стиль с хорошо сшитым костюмом, в котором нет ничего броского и который как нельзя лучше соответствует случаю, то стиль Арнольда следует признать безупречным. Он не лезет в глаза и ничем ни вычурной фразой, ни затейливым эпитетом — не отвлекает внимания от сути. Когда глубже вникаешь в него, видишь, насколько продуман строй фразы, как гармоничен, изящен и благороден ритм, как точно найдено каждое слово, и с некоторым удивлением замечаешь, что столь выразительный эффект достигнут с помощью простых обиходных слов. Под пером Арнольда все обретает утонченность. Так благовоспитанная, образованная дама весьма преклонных лет, бурная молодость которой давно в прошлом, вроде бы и кажется старомодной, но столь изысканна в манерах, остроумна и полна жизненных сил, что все забывают о ее возрасте. Однако несравненный в передаче иронии и тонкого юмора, превосходный в описаниях, прекрасно демонстрирующий слабость доводов оппонента, такой стиль предъявляет повышенные требования к содержанию. Он беспощадно обнажает логическую несостоятельность умозаключения или примитивность мысли. Его порой вызывающая нагота обескураживает. Это больше метод, чем искусство. Я, как никто, могу представить, какого титанического труда стоила эта благозвучная холодная отточенность. Утверждение, что из всех достоинств в искусстве простота дается с наибольшим трудом, стало уже банальностью, но порой в строгих периодах арнольдовской прозы угадывается неослабное усилие, принужденность, которой он связал себя, дабы избранная однажды манера письма вошла в его плоть и кровь. Говоря это, я вовсе не хочу умалить его достоинств. Но я не могу отделаться от ощущения, что после долгого тяжкого пути к вершине мастерства стиль Арнольда стал едва ли не автоматическим. Напротив, о стиле Патера такого не скажешь. Видимо, дело в том, что его слог, построенный на красочных цветистых образах, богатых метафорах, требовал постоянной изобретательности. Всего этого не найти у Арнольда; его словарь небогат, строй фразы однообразен; простота, к которой он так стремился, держала в узде воображение. О чем бы Арнольд ни писал, он оставался верен своему стилю. Возможно, такое постоянство стилистической манеры Арнольда, наряду с его классицизмом, явилось причиной того, что его прозу нередко называли безликой. Но для меня стиль Арнольда столь же оригинален, как и стиль Патера или Карлейля. Он несет на себе яркую печать личности писателя — чуть женственной, вздорной, не чуждой назидательности, холодноватой, но все это искупается изумительным изяществом языка, живостью ума и безупречной изысканностью.
Впервые я еще мальчиком прочитал «Анну Каренину» в издании «голубой библиотеки»[6], не подозревая, что сам стану писателем. Роман оставил у меня смутные воспоминания, и когда много лет спустя я перечел его уже глазами профессионала как произведение художественной прозы, он показался мне недюжинным и новым, но аскетичным и скучноватым. Потом я прочитал «Отцы и дети» во французском переводе. В то время я совсем ничего не знал о России и не мог оценить этот роман по достоинству. Диковинные имена, незаурядность характеров придавали ему что-то романтическое, но, как во всех романах той поры, в нем чувствуется влияние французской литературы, и, во всяком случае, у меня он не вызвал большого интереса. Позднее, всерьез заинтересовавшись Россией, я прочитал другие романы Тургенева, но ни один из них не взволновал меня. На мой вкус, в возвышенном идеализме его романов было слишком много сентиментальности, а перевод не позволял мне почувствовать красоту стиля, который так восхищал русских, и я остался невысокого мнения о Тургеневе. Зато Достоевский (я прочитал «Преступление и наказание» в немецком переводе) завладел моим воображением и смутил мне душу. Он открыл мне неведомые глубины, и я зачитывался великими романами этого выдающегося русского писателя. Потом я прочитал Чехова и Горького. Горький не произвел на меня впечатления. То, о чем он писал, было экзотичным и чужим, но талант его не отличался глубиной: его произведения были вполне занимательны, когда он без прикрас изображал жизнь самых низов общества, но мне быстро наскучило читать о петроградских трущобах, а его размышления и философствования казались мне банальными. Литературный талант Горького неотделим от его корней. Он писал о пролетариате как пролетарий, а не как большинство буржуазных авторов, обращавшихся к этой теме. В то же время в Чехове я нашел душу, во многом близкую мне. Это был писатель в подлинном смысле слова, совсем не похожий на Достоевского, который, подобно стихиям природы, поражает воображение, вызывает восторг, повергает в ужас и наводит оторопь. Такой писатель, как Чехов, мог стать вашим близким другом. Я чувствовал, что только у Чехова можно найти ключ к пониманию этой загадочной России. Он писал на самые разные темы и прекрасно знал жизнь. Те, кто сравнивал Чехова с Ги де Мопассаном, скорей всего не читали ни того, ни другого. Ги де Мопассан — умелый рассказчик, создавший блестящие образцы новеллы — разумеется, о каждом писателе должно судить по его вершинам, — но он был в общем далек от реальной жизни. Его наиболее известные рассказы занимают вас как легкое чтение, и по зрелому размышлению вы понимаете всю их надуманность. Люди в изображении Мопассана — это комедианты на сцене, и переживаемые ими несчастья какие-то не взаправдашние трагедии марионеток. По его философии, жизнь убога и вульгарна. У Ги де Мопассана была душа сытого лавочника; его смех и слезы почерпнуты из рассуждений коммивояжеров, остановившихся в провинциальной гостинице. Он — достойный сын господина Омэ[7]. Напротив, читая Чехова, вы забываете, что перед вами художественное произведение. Мастерство, с каким написаны его рассказы, не бросается в глаза, и можно подумать, что так под силу написать каждому, только вот почему-то никто не пишет. Все произведения Чехова проникнуты глубоким душевным волнением, и он умеет заразить вас своим эмоциональным состоянием. Таким об разом, читатель превращается в соавтора. К рассказам Чехова неприменимо затасканное понятие «куска жизни», поскольку оно подразумевает нечто вырванное из целого, а это меньше всего подходит к его прозе. Вам как бы между прочим рассказывают небольшой эпизод, но так, что вы можете ясно представить себе, что произойдет дальше.
Выше я был страшно несправедлив к Мопассану. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать «Заведение Телье».
«Воскресение» — книга, обязанная своей славой имени автора. Вероучитель одержал в ней верх над художником, и на свет явился скорее трактат, чем роман. Сцены в тюрьме, этап осужденных на каторгу в Сибирь воспринимаются как неудачные иллюстрации к заданной идее. Но огромный талант Толстого не изменил ему и в этом романе. Картины природы нарисованы уверенной рукой; они реалистичны и в то же время полны поэзии. Никто в русской литературе не умел лучше Толстого дать почувствовать аромат сельской ночи, жар полдня, благоговейное таинство рассвета. Его искусство создания образов не имеет себе равных. В Нехлюдове — хотя, возможно, он виделся автору немного другим, — с его чувственностью и религиозностью, с его неприспособленностью, сентиментальностью и неразумностью, робостью и упрямством, Толстой вывел широко распространенный тип русского человека. Впрочем, с чисто художественной точки зрения самое замечательное в романе — это многоликая галерея второстепенных персонажей. Даже те из них, кто появляется на одной странице и занимает всего несколько строк, нарисованы с такой зримой отчетливостью и во всем своеобразии своей личности, что не могут не вызвать изумления у любого писателя. В пьесах Шекспира большинство эпизодических персонажей вообще не индивидуализировано, драматург не дал им ничего, кроме имени и двух-трех фраз. Актеры, у которых на это безошибочное чутье, расскажут вам, каких огромных усилий стоит превратить этих марионеток в живых людей. У каждого персонажа Толстого свой неповторимый характер, своя судьба. Дотошный исследователь мог бы восстановить их прошлое и предсказать их будущее, несмотря на всю эскизность их образов.
Писатель должен постоянно изучать людей, но, к моему огорчению, мне подчас надоедает это занятие. Оно требует адского терпения. Разумеется, встречаются люди со столь ярко выраженной индивидуальностью, что они сразу раскрываются перед вами во всей полноте, точно картина художника. Это «характеры», яркие, исключительные личности. Порой они с явным удовольствием демонстрируют свою чудаковатость, словно хотят повеселить себя и вас заодно. Но таких людей немного. Они выделяются на общем фоне и, как всякое из ряда вон выходящее явление, имеют свои преимущества и недостатки. В них есть колоритность, но мало правдивости. Совсем иное дело — изучать заурядного человека. Он поразительно безлик. Вот он стоит перед вами со своим собственным характером, со множеством особенностей, но вы видите его как бы «не в фокусе», и контуры расплываются. Он сам не знает себя, так что же он может рассказать о себе вам? Хотя он и говорлив, но в речах его мало смысла. Он может владеть несметными сокровищами, но скрыты они тем надежнее, что он и не подозревает об их существовании. Если вы хотите создать человека, изъяв его из этого скопища теней, подобно тому, как скульптор высекает статую из камня, вам нужно запастись временем, терпением, китайским упорством и еще дюжиной других качеств. Вы должны часами терпеливо выслушивать его, пока он пережевывает чужие мысли, в ожидании, когда наконец оговорка или небрежно брошенная фраза не раскроет вам его истинное лицо. Вот уж действительно, для того чтобы узнать людей, нужно интересоваться ими ради них самих, а не ради себя, и тогда вы будете внимательно вслушиваться в то, что они говорят, не претендуя на большее.
Внешний облик. Описать внешность героев — непростая задача для романиста. Конечно, можно, не мудрствуя лукаво, перечислить все приметы персонажа — рост, фигуру, овал лица, форму носа и цвет глаз. Это можно сделать сразу, а можно постепенно, по мере необходимости, привлекая внимание читателя к какой-либо характерной черте своего героя при новых поворотах сюжета, и добиться нужного эффекта. Можно набросать портрет при первом же знакомстве читателя с новым действующим лицом, а можно не торопиться с этим и сначала заинтриговать читателя. Но как бы то ни было, я сомневаюсь, что читатель получит ясное представление о внешности особы, созданной фантазией писателя. Старые мастера всегда скрупулезно описывали облик своих героев, но если бы читатель встретился в жизни с человеком, портрет которого ему так старательно изображали, думаю, он не узнал бы его. По-моему, читая описания внешности, мы редко рисуем в своем воображении какой-то определенный образ. Мы можем зримо представить себе, как выглядели знаменитые литературные герои, только когда иллюстратор заставит нас увидеть их своими глазами. Так, Физ показал нам мистера Пиквика, Тенниел — Алису[8]. Простой перечень примет и особенностей внешности, разумеется, скучен, и многие авторы попытались использовать метод импрессионистических описаний. Они вообще пренебрегали фактурой и рисовали портреты своих персонажей широкими мазками, яркими цветовыми пятнами и полагали, что если они двумя-тремя лаконичными фразами сообщат вам, что, например, поразило впечатлительного наблюдателя в облике данного персонажа, то в вашем воображении возникнет соответствующий образ. Такие описания нередко покажутся вам более занятными, чем скучный перечень носов и усов, но не более того. По-моему, броской эффектностью таких портретов автор часто пытается скрыть то, что у него самого нет ясного представления об облике человека, созданного его воображением. Он просто пасует перед трудностями. Некоторые писатели, похоже, не отдают себе отчета, какое важное значение имеет внешность. Они, наверное, не подозревают, что она во многом формирует характер. Человек ростом пять футов и семь дюймов воспринимает мир совсем не так, как тот, у кого рост шесть футов и два дюйма.
Воображением человек пытается возместить себе невозможность получить полное удовлетворение от жизни. Извечная необходимость подавлять многие врожденные инстинкты обходится ему нелегко. Не достигнув почестей, славы, любви, он пытается ублажить себя, дав волю фантазии. Он бежит от действительности в выдуманный рай, туда где он господин, для которого нет ничего недоступного. Потом он тщеславно приписывает этой умозрительной способности своего сознания исключительную ценность. Творческий дар воображения представляется ему вершиной человеческой деятельности. И все же жить фантазиями — значит быть банкротом, ибо это признание своего поражения перед жизнью.
Материал романиста. По мере того как романист расширяет свои познания о мире, в котором он черпает темы для своих произведений, и все глубже постигает законы его жизнедеятельности, по мере того как он овладевает всеми секретами литературного мастерства, ему угрожает опасность утратить интерес к тому многообразию жизни, которое питает его творчество. Если с возрастом к романисту приходит умудренность или пресыщенность и ему уже нет дела до того, что волнует большую часть человечества, то с ним все кончено. Романист должен сохранять по-детски наивную веру в важность вещей, которым здравый смысл не придает значения. Романисту нельзя до конца взрослеть. И даже в старости ему следует живо интересоваться вещами, вроде бы уже чуждыми его летам. Пятидесятилетнему человеку нужен особый склад ума, чтобы всерьез описывать страстную любовь Эдвина к Анджелине[9]. В том, кто постиг тщету суеты людской, романист умер. Нередко писатели, почувствовав это в себе, теряются, и замечаешь, как они пытаются найти выход из этой ситуации: хватаются за новые темы или дают волю фантазии, а когда они могут освободиться от груза прошлого и порвать путы реальности, они с беспощадной иронией отрицают то, о чем писали раньше. Так, Джордж Элиот[10] и Г.-Дж. Уэллс[11], забросив соблазненных девиц и влюбленных клерков, обратились к социологии; после «Джуда Незаметного»[12] Томас Гарди написал «Династов»[13], а Флобер, покончив с любовными переживаниями сентиментальной провинциалки, устремился к жестокой правде «Бувара и Пекюше»[14].
Произведение искусства. Наблюдая за зрителями на концерте или в картинной галерее, я порой спрашиваю себя, какое воздействие оказывает на них произведение искусства. Бесспорно, оно нередко доставляет людям глубокое наслаждение, но я не знаю, какой след оставляет в человеке эстетическое переживание, а если оно не побуждает его к действию, то грош ему цена. В таком случае искусство только средство развлечения или бегства от жизни. К нему обращаются за отдохновением после трудов праведных, в коих люди видят единственное оправдание своего существования, или за утешением, если жизнь обманула их ожидания. Это как кружка пива для рабочего во время короткой передышки в его тяжелом труде или стакан джина для проститутки, дающий ей краткий миг забвения. Искусство ради искусства — все равно что джин ради джина. Дилетант, услаждающий себя пустым созерцанием художественного произведения, ничем не лучше пьяницы. В сущности, такое отношение продиктовано пессимизмом. Если жизнь — это вечная борьба за существование или тупик отчаяния, то что еще можно искать в искусстве, как не наслаждения или забвения? Пессимист отвергает действительность, а художник принимает ее такой, как она есть. Эстетическое переживание имеет ценность лишь в том случае, если оно воздействует на природу человека и таким образом вызывает в нем активное отношение к жизни. Тот, на кого искусство оказывает такое воздействие, глубоко творческая личность. Художник воспринимает произведение искусства не только чувствами, но и разумом, поскольку переводит чувство на язык мысли, когда осмысляет свои собственные задачи, и для него мыслить — значит действовать. Но я не хочу сказать, что только художники, поэты и музыканты могут творчески воспринимать произведение искусства. Это значило бы крайне сузить его значение. К художникам я отношу тех, кто предан самому сложному, самому забытому и важнейшему из всех искусств — искусству жить.
Печешься о стиле. Оттачиваешь слог. Усиленно добиваешься простоты, ясности и выразительности. Бьешься над ритмом, гармонией. Читаешь фразу вслух, чтобы выверить ее звучание. Лезешь из кожи вон. А между тем четыре величайших романиста в истории человечества — Бальзак, Диккенс, Толстой и Достоевский никогда не задумывались о том, каким они пишут стилем. Значит, если писатель умеет рассказывать истории, создавать характеры, сочинять интригу и если он вкладывает душу в свое произведение, то совершенно неважно, какой у него стиль. И все же стоит писать хорошо, а не скверно.