ГЛАВА IV
1
Сильванес Хейторп редко ложился раньше часа ночи, а поднимался не раньше одиннадцати. И если его камердинер не отказывался от места, то именно благодаря второй привычке хозяина, тогда как первая почти каждую ночь толкала его на это.
Откинувшись на подушки, свежевыбритый, в темно-красном халате, он напоминал римлянина более чем когда бы то ни было, исключая разве те минуты, когда лежал в ванне. Покончив с кофе, он обычно читал письма и газету "Морнинг пост", потому что всегда был тори, но платить полпенни за газетные новости считал непозволительной роскошью. Писем бывало не так уж много когда человек дожил до восьмидесяти лет, кто станет писать ему, кроме просителей и кредиторов?
Был Валентинов день. Из окна спальни Хейторп мог видеть деревья в парке; на них распевали птицы, но он не слышал их. Природа никогда не интересовала его: ею редко интересуются полнокровные мужчины с короткой шеей.
Этим утром пришло два письма; одно благоухало, и он начал с него. Внутри лежала поздравительная открытка вроде рождественской, но на ней голый младенец держал в руках лук и стрелы, а изо рта у него летели слова: "Хочу быть твоей возлюбленной". Кроме того, в конверте лежала розовая записочка с голубой незабудкой. Он прочел:
"Дорогой опекун! Простите за такую гадкую открытку, но сама я не могла выйти и купить другую, потому что жутко простудилась. Я попросила Джока - и вот что принес этот поросенок! Атлас просто великолепен! Приходите скорей взглянуть на меня в новом платье, а не то я явлюсь к вам сама. Моя верхняя губа от простуды страшно распухла, и я жалею, что у меня не растут усы, чтобы ее прикрыть, но зато до чего же приятно завтракать в постели! Мистер Пиллин послезавтра обещает сводить нас в театр. То-то повеселимся! Сейчас буду лечиться - выпью рома с медом.
До свидания.
Ваша Филлис".
Значит, "валентинка", дрожавшая в его пальцах, так онемевших, что он и не ощущал ее, предназначалась ему! Сорок лет назад он получил последнюю от бабушки этого юного существа. До чего же он, оказывается, стар! Сорок лет! Неужели то был он? Неужели это он приехал сюда юношей в сорок пятом году? И следа не осталось от мыслей и чувств того времени. Говорят, тело человека каждые семь лет меняется. Вероятно, и ум вместе с ним. Во всяком случае, теперь-то он дожил до последнего изменения своего тела! А "святоша" требует, чтобы он повез это тело в Бат, и лицо у нее при этом вытягивается, оно такое длинное, как чайный поднос, а доктор городит ему всякий вздор: "Слишком полнокровны... живите спокойнее... ни капли спиртного - в любую ночь можете умереть от удара". Умереть - нет, только не он! Впрочем, лучше уж умереть, чем стать трезвенником! Когда у человека только и осталось в жизни, что его обед, его бутылка, его сигара и те мечты, что они дарят ему, - доктора непременно норовят отнять все это. Нет уж! Carpe diem {Лови часы (лат.).}. Пока жив, пользуйся жизнью! И теперь, когда он сделал все, что мог, для обеспечения этих ребятишек, его жизнь принадлежит ему одному; и лучше сразу протянуть ноги, чем перестать наслаждаться тем, что еще осталось, или не быть уже в силах сказать: "Я буду делать то-то и то-то, и мне наплевать на вас!" Не теряй мужества, пока не все потеряно, а там - уходи с чистой совестью!
Он позвонил два раза - Молли, а не Меллеру. Горничная вошла и остановилась - хорошенькая, в передничке из набивного ситца, пышные темные волосы выбивались из-под чепчика. Он молча смотрел на нее.
- Да, сэр?
- Хотел поглядеть на тебя, вот и все.
- Ой, а я не прибрана, сэр.
- Неважно. Получила "валентинку"?
- Нет, сэр. Да и кто ж мне ее пришлет?
- Разве у тебя нет ухажера?
- Есть вообще-то. Только он там, в нашей деревне.
- А эта тебе нравится?
Он протянул ей открытку с младенцем. Горничная взяла ее и с благоговением рассмотрела; потом прикинулась равнодушной, сказала:
- Да, красивенькая.
- Хочешь взять ее себе?
- Ой, если только она вам не нужна!
Старый Хейторп качнул головой и указал на туалетный стол.
- Там вон лежит соверен. Маленький подарочек для славной девочки.
Она глубоко вздохнула.
- Ох, сэр, больно уж много, прямо по-царски.
- Бери.
Она взяла монету и подошла опять, сжимая руки с открыткой и совереном так, словно молилась. Старик с удовольствием смотрел на нее.
- Люблю хорошенькие личики и терпеть не могу кислых рож! Скажи Меллеру, чтоб приготовил мне ванну.
Когда она вышла, он взял другое письмо - адрес был написан почерком юриста - и, с трудом распечатав, прочел:
"13 февраля 1905 г.
Сэр!
Мне стали известны некоторые факты, и я считаю своим долгом созвать специальное собрание акционеров "Британской судовладельческой Компании" для выяснения обстоятельств, связанных с приобретением судов у мистера Джозефа Пиллина. Предупреждаю вас, что на этом собрании будет поставлен вопрос о вашем поведении.
Остаюсь, сэр,
преданный вам
Чарлз Вентнор.
Сильванесу Хейторпу, эсквайру".
Прочтя это письмо, старый Хейторп несколько минут не шевелился. Вентнор, этот стряпчий, который так вызывающе вел себя на собрании кредиторов!
Есть люди, которых плохие новости мгновенно лишают всякой энергии и ясности мыслей. И есть другие, которые сначала просто не воспринимают их. До старого Хейторпа все дошло достаточно быстро; хуже этой угрозы, исходящей от юриста, и быть не могло! Но сразу старый мозг его лихорадочно заработал со всей расчетливостью стоика. Что в действительности известно этому субъекту? И что именно он может предпринять? Одно было ясно: если даже он знает все, не в его власти расторгнуть дарственную. О детях беспокоиться нечего. Старик понимал, что на карту поставлено только его положение. Но, по правде говоря, и этого достаточно; имя, известное всем целых полвека, состояние, независимость, а может, и еще кое-что большее. В его годы и при его слабости немного потребуется, чтобы все компании, в которых он состоит членом правления, выбросили его. Но что известно этому субъекту? На что решиться? Предоставить ему действовать - пусть из кожи лезет! - или попробовать войти с ним в переговоры? И ради чего Вентнор старается? У него всего десять акций! Стоило ли поднимать такую кутерьму из-за покупки судов, тем более, что для компании это первоклассная сделка. Да! Совесть его чиста. Он не предал своей Компании, наоборот, оказал ей отличную услугу, добыл по дешевке четыре исправных судна, и то после сильного сопротивления. То, что он мог оказать Компании услугу еще большую и купить суда всего за 54 тысячи, ничуть его не смущало: шесть тысяч пойдут на другое дело, более путное, а сам он при этом не прикарманил ни гроша! Но какое побуждение у этого адвоката? Злоба? Похоже на то. Он зол, потому что ему не удается разбогатеть, и вот теперь бросает ему вызов. Хм! Если это так, то, может, еще удастся вывернуться. На глаза ему случайно попалась розовая записочка с голубой незабудкой. Казалось, это все, что осталось ему от жизни, а письмо в другой руке... боже мой, можно ли пасть ниже? С глубоким, прерывистым вздохом он подумал: "Нет, не сдамся я этому типу".
- Ванна готова, сэр.
Смяв и сунув оба письма в карман халата, он сказал:
- Помогите мне подняться и позвоните мистеру Фарни, попросите его заглянуть ко мне...
Через час, когда явился секретарь, его председатель сидел у камина, внимательно просматривая бумаги Компании. И пока секретарь ждал, чтоб его заметили, и смотрел, как дрожат листы в слабой пухлой руке, на него вдруг нашло философское настроение, которое не часто посещает людей его склада. Кто-то сказал, что человек только тогда и бывает счастлив, когда его не одолевают страсти, не на что надеяться и не для чего жить. Но удалось ли кому-нибудь достичь этого? У старого председателя, например, до сих пор осталась страсть добиваться своего, он до сих пор сохранил свой престиж и чрезвычайно дорожил им. И секретарь сказал:
- Доброе утро, сэр. Надеюсь, этот восточный ветер не повредил вам? С покупкой судов все закончено.
- Это лучшее, что когда-либо сделала Компания. Слыхали вы об акционере по фамилии Вентнор? Вы знаете его, я думаю.
- Нет, сэр. Не знаю.
- Ладно! Может быть, вы получите письмо, которое откроет вам глаза. Бесстыжий мерзавец! Пишите, я продиктую.
"14 февраля 1905 г.
Чарлзу Вентнору, эсквайру.
Сэр,
я получил ваше письмо от вчерашнего числа, содержание которого мне непонятно. Мои стряпчие получат указания принять необходимые меры".
"Фью! Что все это значит?" - подумал секретарь.
- "Искренне ваш..." Давайте подпишусь.
И на лист легли дрожащие буквы: "Сильванес Хейторп".
- Отправьте это письмо, когда уйдете.
- Что-нибудь еще, сэр?
- Нет. Но дайте мне знать, если узнаете что-либо об этом типе.
Когда секретарь вышел, старик подумал: "Так! Этот мерзавец еще не созвал собрания. Если ему нужны деньги, он живо прибежит сюда, подлый шантажист!"
- Мистер Пиллин, сэр. Подождете с завтраком или накрыть в столовой?
- В столовой.
При виде этого живого мертвеца старый Хейторп даже пожалел его. Джо и так выглядит скверно, а эти новости совсем его доконают. Джо Пиллин взглядом проверил, закрыты ли обе двери.
- Как чувствуешь себя, Сильванес? Я - ужасно. - Он подошел ближе и зашептал: - И зачем ты заставил меня подписать эту дарственную? Я, видно, с ума сошел. У меня был какой-то Вентнор. Не понравился он мне. Спрашивал, знаю ли я миссис Ларн.
- Ха! А ты что?
- Что я мог сказать? Я же и вправду ее не знаю. Но зачем он узнавал?
- Пронюхал что-то.
Джо Пиллин обеими руками ухватился за край стола.
- Ох! - пробормотал он. - Ох! Не может быть!
Старый Хейторп протянул ему смятое письмо. Прочтя его, Джо Пиллин свалился в кресло у камина.
- Возьми себя в руки, Джо. Тебя они не тронут и не смогут ни расторгнуть сделку, ни отменить дарственную. Они могут свалить меня, вот и все.
Губы Джо Пиллина задрожали.
- Как ты можешь сидеть здесь как ни в чем не бывало? Ты уверен, что меня не тронут?
Старый Хейторп угрюмо кивнул.
- Они сошлются на Акт, но он еще не вошел в силу. Они могут обвинить меня в злоупотреблении доверием. Но я обведу их вокруг пальца. Не вешай носа, уезжай за границу.
- Да, да. Конечно. Я очень плох. Я думал ехать завтра. Но не знаю, как быть, - из-за того, что это висит надо мной. И еще хуже, что мой сын знаком с ней. Он и Вентнора знает. А я просто не смею сказать Бобу правду. О чем ты думаешь, Сильванес? Ты на себя не похож.
Старый Хейторп будто вышел из оцепенения.
- Есть хочу, - сказал он. - Оставайся, позавтракаем вместе.
- Завтракать! Да у меня кусок в рот не идет. Что же ты думаешь делать, Сильванес?
- Надую подлеца.
- А если не сможешь?
- Куплю его. Он ведь тоже мой кредитор.
Джо Пиллин снова поглядел на него.
- Ты всегда был таким энергичным и храбрым, - сказал он с тоской. Скажи, тебе не случалось просыпаться ночью между двумя и четырьмя? Я просыпаюсь, и все кругом черным-черно.
- А ты хлебни чего-нибудь покрепче на ночь, мой мальчик.
- Надо бы. Иногда и самому противно быть таким трезвенником. Но я не выношу алкоголя. Говорят, твой доктор запретил тебе пить?
- Вот именно. Оттого я и пью.
Задумчиво глядя в огонь, Джо Пиллин сказал:
- Это собрание... как ты думаешь, оно состоится? Неужто этот человек в самом деле все знает? Если мое имя попадет в газеты...
Но, встретившись с маленькими, глубоко посаженными глазками старого друга, Джо умолк. - Так ты советуешь мне ехать завтра?
Старый Хейторп кивнул,
- Завтрак подан, сэр.
Джо Пиллин сильно вздрогнул и встал.
- Ну, до свидания, Сильванес, до свидания! Вряд ли вернусь до лета, если вообще вернусь. - Он понизил голос: - Я полагаюсь на тебя. Ты удержишь их, да?
Старый Хейторп приподнял руку, и Джо Пиллин вложил в эту отечную, дрожащую лапу свои длинные бледные пальцы.
- Мне бы твое мужество, - сказал он уныло. - До свидания, Сильванес. И, повернувшись, вышел из комнаты.
А старый Хейторп подумал: "Слабонервный он, бедняга! Разлетелся вдребезги при первом же ударе!" И за завтраком ел еще больше, чем обычно.
2
Придя в свою контору и разобрав корреспонденцию, Вентнор, как и ожидал, нашел письмо от "этого старого проходимца". Из содержания письма Вентнору было ясно, что надо твердо решать, чего же ему добиваться. К счастью, он не примешивал к этим расчетам заботу о собственном достоинстве - просто ему не хотелось оказаться в дураках. Вопрос был в том, что ему дороже - деньги или... справедливость? Если справедливость, то надо созвать экстренное собрание и сообщить ему, что м-р Пиллин, продавший свои суда за 60 тысяч фунтов, сделал дарственную запись на шесть тысяч фунтов на имя дамы, с которой даже незнаком, - а она приходится дочерью, опекаемой или еще бог знает кем председателю Компании, который, кстати, заявил на общем собрании, что от этой сделки зависит, останется ли он в правлении; надо лишь сделать это и потребовать, чтоб старик объяснил такое поразительное совпадение. Убежденный, что объяснения его делу не помогут, Вентнор не сомневался в скорой гибели этого старого чучела, к тому же навеки погибнет репутация старого Пиллина и его многообещающего сына. Но, с другой стороны, триста фунтов - большие деньги, и если старый Хейторп скажет ему: "Зачем затевать весь этот шум? Вот примите мой должок!", - может ли человек дела, умудренный житейским опытом, позволить чувству справедливости (хоть у него и было сильное желание удовлетворить его) взять верх над тем, что, в конечном итоге, тоже было справедливо - ведь старик чертовски давно не платит ему своего долга. При этих обстоятельствах решающую роль сыграли слова: "Мои стряпчие получат указания", - потому что Вентнор недолюбливал других стряпчих и был хорошо знаком с законом о клевете; если же, паче чаяния, дело сорвется, он, Чарлз Вентнор, сядет в лужу, а этого он терпеть не мог как по роду занятий, так и по складу характера. Тем не менее после напряженных размышлений он наконец ответил Хейторпу следующее:
"15 февраля 1905 г.
Сэр,
Я получил ваше письмо. Полагаю, что до того, как предпринять дальнейшие шаги в этом направлении, будет правильно просить вас лично разъяснить мне обстоятельства, которые я имею в виду. Позвольте посетить вас завтра в пять часов в вашем доме.
Искренне ваш,
Чарлз Вентнор.
Сильванесу Хейторпу, эсквайру".
Отправив письмо и подытожив в уме изобличающие, хоть и косвенные улики, им собранные, он ждал назначенного часа без колебаний, ибо в натуре его не было недостатка в британской самоуверенности. Однако он особенно тщательно оделся в этот день, надел жилет в белую и голубую полоску и кремовый галстук, выгодно оттенявшие его рыжеватые бакенбарды и ярко-голубые глаза; и позавтракал он плотнее обычного, ел более острый сыр и выпил кружку особого, Клубного эля. Он намеренно опоздал, рассчитывая показать старику, что приход его уже сам по себе - акт милосердия. В холле сильно пахло гиацинтами, и м-р Вентнор, большой любитель цветов, наклонился над роскошным букетом, невольно вспомнив при этом о миссис Ларн. А ведь жаль, что приходится расставаться в этой жизни с изящными женщинами и со многим другим! Очень жаль! Эта мысль своевременно пробудила его гнев, и он последовал за слугой, не собираясь выслушивать никакой чепухи от "этого паралитика, старого мошенника".
Вентнор вошел в комнату, освещенную ярким пламенем камина и электрической лампой с оранжевым абажуром, стоявшей на черной атласной скатерти. Он увидел тускло мерцавшие на стенах картины, старинный медный канделябр без свечей, тяжелые темно-красные занавеси, почувствовал смешанный запах горелых желудей, кофе, сигар и старческого тела.
В глубине, у камина, он заметил светящееся пятно, - это пламя освещало пышные седины старого Хейторпа.
- Мистер Вентнор, сэр.
Светящееся пятно зашевелилось. Голос сказал: "Садитесь".
Мистер Вентнор сел в кресло по другую сторону камина и, ощущая какую-то сонливость, ущипнул себя. Надо быть начеку!
Старик заговорил обычным своим угасшим голосом, и Вентнор довольно раздраженно прервал его:
- Простите, ничего не разберу.
Голос старого Хейторпа прозвучал с неожиданной силой:
- Ваши письма для меня - китайская грамота.
- Вот как! Ну, ничего, скоро мы переведем их на английский.
- Чем скорее, тем лучше.
Вентнор испытал минутную нерешимость. Выкладывать карты на стол? Рисковать было не в его привычках. Но, зная, что можно в любой момент взять карты обратно, так как игра идет без свидетелей, он решился.
- Так вот, мистер Хейторп, коротко говоря, дело вот в чем: наш друг мистер Пиллин заплатил вам десять процентов комиссионных за покупку его судов. Да, да, я знаю! Он закрепил деньги не за вами, а за вашей родственницей миссис Ларн и ее детьми. Известно ли вам, что это злоупотребление доверием Компании?
Слова старика: "Откуда вы выкопали эту бессмыслицу?" - заставили адвоката вскочить на ноги.
- Так дело не пойдет, мистер Хейторп. У меня есть свидетели: мистер Пиллин, миссис Ларн и мистер Скривен.
- Зачем же вы пришли ко мне - шантажировать?
Вентнор оправил жилет; лицо его покраснело от прилива оскорбленной гордости.
- Ах, вот вы как? - сказал он. - Рассчитываете, что можете заправлять всем, как вам вздумается? Ну, так очень ошибаетесь. Будьте повежливей! Советую вам учесть ваше положение, не то я пущу вас по миру. К тому же я не убежден, что ваш поступок - не уголовное преступление.
- Вздор!
Чарлз Вентнор от ярости замолчал, потом его прорвало:
- Никакой не вздор! Вы должны мне триста фунтов, должны уже много лет, и у вас еще хватает нахальства разговаривать со мной таким тоном! Я никогда не хвалюсь попусту. Скажу, что думаю. Слушайте. Или немедленно платите деньги, или я созову собрание, и оно все узнает. Тогда увидите, что будет. И поделом вам - такому беспринципному, бессовестному... - Он задохнулся.
В возбуждении он не заметил, как изменилось лицо старика. Бородка встала дыбом, багровый румянец разлился со щек до самых корней его седых волос. Он вцепился в подлокотники, пытаясь встать; распухшие руки дрожали, в углу рта показалось немного слюны. И слова его прозвучали так, будто у него лязгали зубы:
- Значит... значит... вы... вы... грозите мне!
Увидев, что стадия переговоров нарушена, Вентнор сурово взглянул на противника. Он увидел дряхлого разгневанного, багроволицего старика, прижатого к стенке, обуреваемого всеми страстями человека, которому всегда везло. Жалкий старый индюк, апоплексическое чучело!
- Вам же будет хуже, не горячитесь так. В ваши годы, при вашем-то здоровье надо вести себя сдержаннее. А теперь либо соглашайтесь на мои условия, либо сами знаете, что будет. Меня ничем не запугать. - И, видя, что гнев лишил старика речи, он продолжал: - Мне наплевать, как вы решите, - я хочу показать вам, кто из нас хозяин положения. Если вы в вашем старческом слабоумии думаете, что еще можете командовать, ладно, поглядим, чья возьмет. Так что же вы намерены делать?
Старик весь обмяк в своем кресле, и живыми казались только его темно-голубые глаза. Потом он поднял руку, и Вентнор увидел, что он пытается нашарить кнопку электрического звонка, висевшего на шнуре. "Я ему покажу!" подумал он и, подойдя, отвел звонок так, чтобы тот не мог дотянуться.
Уничтоженный этим, старик сидел неподвижно, уставясь в пространство. Слово "шантаж" снова зажужжало в ушах Вентнора. Нет, какова наглость, какова чудовищная наглость у этого мошенника, старого негодяя, который одной ногой на краю банкротства, а другой в могиле, если не на скамье подсудимых!
- Да, - сказал он, - учиться никогда не поздно; на этот раз вам попался орешек не по зубам. Верно? Лучше бы вы кричали "Peccavi" {"Согрешил" (лат.).}.
Потом сознание морального превосходства своей позиции и полного поражения противника пробудило в нем легкие угрызения совести, и в мертвой тишине комнаты он раз-другой прошелся по турецкому ковру, приводя в порядок свои мысли.
- Вы старик, и я не хочу быть жестоким с вами. Просто я намерен показать вам, что вы больше не способны на двойную игру, словно вы еще всемогущи. Слишком много лет вы добивались своего. А теперь с этим кончено, ясно? - И когда старик в кресле наклонился вперед, Вентнор добавил: - Ну, ну, не беснуйтесь опять, успокойтесь. Предупреждаю: это ваш последний шанс. Мое слово твердо. Что сказал, то и сделаю.
Неожиданно старик, сделав огромное усилие, дотянулся до кнопки. Вентнор услышал звонок и резко сказал:
- Запомните, мне все равно, что вы решите. Я пришел сюда для вашего же блага. Делайте, как хотите. Ну?
Щелкнула дверь, и хриплый голос Хейторпа приказал:
- Вышвырните вон эту собаку и вернитесь сюда!
У Вентнора хватило самообладания не погрозить ему кулаком. Бормоча: "Прекрасно, мистер Хейторп! Очень хорошо!" - он с достоинством двинулся к двери. Лакей, заботливо сопровождавший его, снова разжег его гнев. Собака! Это его назвали собакой!
3
Выпроводив мистера Вентнора, слуга Меллер вернулся к хозяину. Лицо у того было странное, "все в пятнах", как объяснял он потом слугам. Казалось, кровь, прилившая к голове, навсегда запятнала мраморную белизну его лба. Неожиданно слуга услышал:
- Приготовьте горячую ванну с хвоей.
Когда старик погрузился в воду, камердинер спросил:
- Когда прийти за вами, сэр?
- Через двадцать минут.
- Слушаю, сэр.
Лежа в коричневой, дымящейся, благоухающей жидкости, старый Хейторп хрипло вздохнул. Дав волю гневу в стычке с этим злобным щенком, он себя доконал. Да, теперь песенка его спета. Если бы... о, если бы только он мог схватить за шиворот этого молодца и выбросить его из комнаты! Дожить до того, что с тобой так разговаривают, а ты не можешь шевельнуть ни рукой, ни ногой, не можешь слова сказать - нет, уж лучше умереть! Да, лучше умереть! Немое, безграничное волнение все еще кипело в пухлом старческом теле - в темной воде это тело казалось серебристо-коричневым, и он глубоко втягивал воздух хрипящими легкими, словно ища духовного утешения. Быть побежденным такой скотиной! Позволить этому хаму, этому крючкотвору сбить его наземь и пинать ногами! Затоптать в грязь имя, стоявшее так высоко! Во власти этого типа сделать его притчей во языцех, превратить в нищего! Трудно поверить! Однако это так. И завтра он начнет свое грязное дело - а может, и сегодня. Дерево его рухнуло с треском! Восемьдесят лет - восемьдесят славных лет! Он не жалел ни об одном из них, он вообще ни о чем не жалел; и меньше всего о злоупотреблении доверием Компании для обеспечения своих внуков - лучшее из всего, что он сделал за всю свою жизнь. А этот тип - трусливая шавка! Подумать, что он вырвал у него звонок - презренный пес! И такому типу суждено поставить штамп "уплачено" на счете Сильванеса Хейторпа, "вычеркнуть" его из жизни, когда и без того всего лишь шаг до могилы! Рука его, поднявшаяся над темной водой, снова опустилась на живот, а два-три пузырька выскочили на поверхность. Но напрасно он так торопится, напрасно! Стоит только поскользнуться, дать воде сомкнуться над головой и - прощай победа мистера Вентнора! Мертвецов не выгоняют из правления Компании. Мертвецы не могут стать нищими, они не могут потерять независимость.
Старый Хейторп ухмыльнулся и плескался в ванне, пока не подмокла его седая бородка. Как чудесно пахнет хвоя! Он вдохнул в себя ее запах. Хорошая жизнь прожита, отличная! И при мысли, что он в любой момент может натянуть нос мистеру Вентнору, победить наглеца, на него нахлынуло чувство покоя и благополучия. Даже кровь словно равномернее потекла по жилам. Глаза закрылись. Загробная жизнь... да, о ней толкуют люди вроде той святоши. Вздор! Вы засыпаете - и это долгий сон без сновидений. Как дремота после обеда... Обед! Он провел языком по небу. Да, он с удовольствием пообедает! Этому псу не вышибить его из колеи! А все-таки лучшим обедом в его жизни был тот, что он устроил Джеку Херрингу, Чайчестеру, Торнуорфи, Нику Треффри и Джолиону Форсайту у Поля. Бог ты мой! В 60-м это было или в 65-м? Как раз перед тем как он влюбился в Элис Ларн, за десять лет до переезда в Ливерпуль. Вот это был обед! Обошелся в 24 фунта на шестерых, и при этом Форсайт почти ничего не пил. Только Ник Треффри и он могли каждый перепить троих! И все они умерли! Все, как один. Неожиданно он подумал: "У меня хорошая репутация - никогда до сих пор меня не могли сбить с ног!"
Голос за стеной пара сказал:
- Двадцать минут прошли, сэр.
- Хорошо, выхожу. Вечерний костюм!
Вынимая костюм и рубашку, Меллер размышлял: "И для чего старику наряжаться? Лег бы в постель да и обедал там. Если человек впал в детство, ему место в люльке..."
Через час старый Хейторп опять стоял в комнате, где произошла его битва с Вентнором; стол уже накрыли к обеду, и он внимательно оглядывал все. Занавеси были подняты, в комнату лился свежий воздух, за окном виднелись темные очертания деревьев и лиловатое небо. Тихий, сырой вечер благоухал. Старик был разгорячен после ванны, с ног до головы в свежей одежде, и в нем заговорила чувственность. Чертовски давно не обедал он во всем блеске! Хорошо, если бы за столом напротив сидела женщина - но только не эта святоша, боже упаси! - хотелось бы ему еще раз увидеть, как падает свет на женские плечи, увидеть сверкающие глаза! Черепашьей походкой он подошел к камину. Здесь только что спиной к огню с видом хозяина стоял тот хвастун будь проклято его нахальство! И внезапно перед ним возникли лица трех секретарей, особенно молодого Фарни, - что бы они сказали, если б видели, как этот бандит схватил его за горло и бросил наземь! А директора? Старый Хейторп! Как легко повалить могущественных! И этот торжествующий пес!
Камердинер перешел комнату, закрыл окно и спустил занавеси. И этот тоже! А ведь придет день, когда он больше не сможет платить ему жалованье и не найдет в себе сил сказать: "Ваши услуги больше не нужны". День, когда он больше не сможет платить своему доктору за то, что тот изо всех сил старается отправить его на тот свет! Все ушло: власть, деньги, независимость! Его одевают и раздевают, кормят кашкой, как ребенка, прислуживают, как им вздумается, и хотят только одного: чтобы он поскорей убрался с дороги - разбитый, обесчещенный! Старики имеют право на жизнь, только если у них есть деньги! Имеют право есть, пить, двигаться, дышать! Когда денег не будет, святоша немедля доложит ему об этом. Все ему доложат, а если нет - это будет только из жалости. Раньше его никогда не жалели, слава богу! И он сказал:
- Принесите бутылку Перье Жуэ. Что на обед?
- Суп жермен, сэр, рыбное филе, сладкое мясо, котлеты субиз, ромовое суфле.
- Пусть несут hors-d'oeuvre {Добавочное блюдо (франц.).}, и приготовьте что-нибудь острое на закуску.
- Слушаю, сэр.
Когда слуга вышел, он подумал: "Поел бы я устриц - жаль, поздно вспомнил!" - и, подойдя к секретеру, на ощупь выдвинул верхний ящик. Там было немного: всего несколько бумаг, деловых бумаг его Компаний, и список его долгов; не было даже завещания, он не делал его - нечего завещать! Писем он не хранил. Полдюжины счетов, несколько рецептов и розовенькая записка с незабудкой. Вот и все. Старое дерево перестает зеленеть весной, и корни его иссыхают, а потом оно рушится под порывами ветра. Мир медленно уходит от стариков, и они остаются одни во мраке. Глядя на розовую записочку, он подумал: "А напрасно я не женился на Элис - лучшей возлюбленной было не найти!" Он задвинул ящик, но все еще устало слонялся по комнате; против обыкновения, ему не хотелось садиться: мешали воспоминания о той четверти часа, которую пришлось ему высидеть, пока эта собака грызла ему горло. Он остановился против одной из картин: Она поблескивала своей темной живописью, изображавшей кавалериста из полка Грея Скотта, взвалившего на своего коня раненого русского, взятого в плен в сражении при Балаклаве. Он купил ее в 59-м. Очень старинный друг эта картина! Висела у него еще в холостой квартире, в Олбени, - и с тех пор он с ней не расставался. К кому она попадет, когда его не станет? Ведь святоша наверняка выкинет ее, а взамен повесит "Распятие на кресте" или какое-нибудь модное, высокохудожественное произведение. А если ей вздумается, она может сделать это хоть сейчас. Картина-то принадлежит ей, как, впрочем, все в этой комнате - вплоть до бокала, из которого он пьет шампанское; все это передано ей пятнадцать лет назад - перед тем, как он проиграл последнюю свою крупную игру. "De l'audace toujours de l'audace". Игра, которая выбила его из седла и довела до того, что он теперь попал в руки этого хвастливого пса! "Повадился кувшин по воду ходить..." Попал в руки!.. Звук выстрелившей пробки вывел его из задумчивости. Он вернулся к столу, занял свое место у окна и сел обедать. Вот удача! Все-таки принесли устрицы! И он сказал:
- Я забыл челюсть.
Пока слуга ходил за ней, он глотал устриц одну за яругой, педантично посыпая их майеннским перцем, поливая лимоном и чилийским уксусом. Вкусно! Правда, не сравнить с устрицами, которые он едал у Пикша в лучшие дни, но тоже недурно, и весьма! Заметив перед собой синюю мисочку, он сказал:
- Передайте поварихе благодарность за устрицы. Налейте мне шампанского. - И взял свою расшатанную челюсть. Слава богу, хоть ее-то он может вставить без посторонней помощи! Пенистая золотистая струя медленно наполнила доверху его бокал с полой ножкой; он поднес его к губам, казавшимся особенно красными из-за белоснежных седин, выпил и поставил на стол. Бокал был пуст. Нектар! И заморожено в меру!
- Я держал его на льду до последней минуты, сэр.
- Прекрасно. Что это за цветы так пахнут?
- Это гиацинты, сэр, на буфете. От миссис Лари, днем принесли.
- Поставьте на стол. Где моя дочь?
- Она уже отобедала, сэр. Собирается на бал, кажется.
- На бал!
- Благотворительный бал, сэр.
- Хм! Налейте-ка мне к супу чуточку старого хереса.
- Слушаю, сэр. Надо откупорить бутылку.
- Хорошо, идите.
На пути в погреб слуга сказал Молли, которая несла в столовую суп:
- Хозяин-то раскутился сегодня вовсю. Не знаю, что с ним после этого будет завтра.
Горничная тихо ответила:
- Пусть потешится бедный старик. - Идя через холл, она замурлыкала песенку над дымящимся супником, прижатым к ее груди, и подумала о новых кружевных сорочках, купленных на тот соверен, что хозяин дал ей.
А старый Хейторп, переваривая устрицы, вдыхал запах гиацинтов в предвкушении своего любимого супа сен-жермен. В это время года он, конечно, будет не совсем то - ведь в него надо класть зеленый горошек. В Париже - вот где его умеют готовить. Да! Французы не дураки поесть и смело смотрят в глаза опасности! И не лицемерят - не стыдятся ни своего гурманства, ни своего легкомыслия!
Принесли суп. Он глотал его, пригнувшись к самой тарелке, салфетка, как детский нагрудник, закрывала его манишку. Он полностью наслаждался букетом этого хереса - обоняние его в этот вечер было необычайно тонким; да, это редкий, выдержанный напиток - прошло уж больше года, как он пил его в последний раз. Но кто пьет херес в наши дни? Измельчали люди!
Прибыла рыба и исчезла в его желудке, а за сладким мясом он выпил еще шампанского. Второй бокал лучше всего - желудок согреет, а чувствительность неба еще не притупилась. Прелесть! Так, значит, этот тип воображает, что свалил его, - каков, а? И он сказал:
- Там у меня в шкафу есть меховое пальто, я его не ношу. Можете взять себе.
Камердинер ответил довольно сдержанно:
- Благодарю вас, сэр, очень вам признателен. ("Значит, старый хрыч все-таки пронюхал, что в пальто завелась моль!")
- Не очень ли я утруждаю вас?
- Что вы, сэр, вовсе нет! Не больше, чем необходимо.
- Боюсь, что это не так. Очень жаль, но что поделаешь? Вы поймете, когда станете таким же, как я.
- Да, сэр. Я всегда восхищался вашим мужеством, сэр.
- Гм! Очень мило с вашей стороны.
- Вы всегда на высоте, сэр.
Старый Хейторп поклонился.
- Вы очень любезны.
- Что вы, сэр! Повариха положила немного шпината в соус к котлетам.
- А! Передайте ей, что обед пока что великолепен.
- Благодарю, сэр.
Оставшись один, старый Хейторп сидел не двигаясь, мозг его слегка затуманился. "На высоте, на высоте!" Он поднял бокал и отхлебнул глоток. Только сейчас у него разыгрался аппетит, и он прикончил три котлеты. весь соус и шпинат. Жаль, что не удалось отведать бекаса - свеженького! Ему очень хотелось продлить обед, но оставались только суфле и острое блюдо; И еще ему хотелось поговорить. Он всегда любил хорошую компанию, и сам, как говорили, был душой общества, а в последнее время он почти никого не видел. Он давно заметил, что даже в правлении избегают разговаривать с ним. Ну и пусть! Теперь ему все равно: он заседает в последнем своем правлении. Но они не вышвырнут его, не доставит он им этого удовольствия, - слишком долго он видел, как они ждут не дождутся его ухода. Перед ним уже стояло суфле, и, подняв бокал, он распорядился:
- Налейте.
- Это особые бокалы, сэр. В бутылку входит только четыре.
- Наливайте.
Поджав губы, слуга налил.
Старый Хейторп выпил и со вздохом отставил пустой бокал. Он был верен своим принципам кончать бутылку до десерта. Отличное вино - высшей марки! А теперь за суфле. Оно было восхитительно, и он мгновенно проглотил его, запивая старым хересом. Значит, эта святоша отправляется на бал, а? Чертовски забавно! Интересно, кто будет танцевать с такой сухой жердью, изъеденной благочестием, которое есть не что иное, как сексуальная неудовлетворенность? Да, таких женщин много, часто встречаешь их и даже жалеешь, пока не приходится иметь с ними дело, а тогда они делают вас такими же несчастными, как они сами, и вдобавок еще садятся вам на шею. И он спросил:
- А что есть еще?
- Сырный рамекин {Род сдобной ватрушки из хлеба, сыра и яиц.}, сэр.
Как раз его любимый!
- Дайте к нему мой портвейн 65-го года.
Слуга вытаращил глаза. Этого он не ожидал. Конечно, лицо старика горело, но это могло быть и после ванны. Он промямлил:
- Вы уверены, что это вам можно, сэр?
- Нет, но я выпью.
- Не возражаете, если я спрошу у мисс Хейторп, сэр?
- Тогда вы будете уволены.
- Как угодно, сэр, но я не могу взять на себя такую ответственность.
- А вас об этом просят?
- Нет, сэр.
- Ну, значит, несите. И не будьте ослом.
- Слушаю, сэр! ("Если не потакать старику, его наверняка хватит удар!")
И старик спокойно сидел, глядя на гиацинты. Он был счастлив, все в нем согрелось, размягчилось и разнежилось, - а обед еще не кончен! Что могут предложить вам святоши взамен хорошего обеда? Могут ли они заставить вас мечтать и хоть на минутку увидеть жизнь в розовом свете? Нет, они могут только выдавать вам векселя, по которым никогда не получишь денег. У человека только и есть что его отвага, а они хотят уничтожить ее и заставить вас вопить о помощи. Он видел, как всплескивает руками его драгоценный доктор: "Портвейн после бутылки шампанского - да это верная смерть!" Ну и что ж, прекрасная смерть - лучше не придумаешь. Что-то вторглось в тишину закрытой комнаты. Музыка? Это дочь наверху играет на рояле. И поет! Что за писк!.. Он вспомнил Дженни Линд, "Шведского соловья", - ни разу он не пропустил ни одного ее концерта. Дженни Линд!
- Он очень горячий, сэр. Вынуть его из формы? А! Рамекин!
- Немного масла и перцу!
- Слушаю, сэр.
Он ел медленно, смакуя каждый кусок, - вкусно, как никогда! А к сыру портвейн! Он выпил рюмку и сказал:
- Помогите перейти в кресло.
Он уселся перед огнем; графин, рюмка и колокольчик стояли на низеньком столике сбоку. Он пробормотал:
- Через двадцать минут - кофе и сигару.
Этим вечером он воздаст должное своему вину - не станет курить, пока не допьет его. Верно сказал старик Гораций: "Aequam memento rebus in arduis Sefvare mentem" {"Даже в тяжелых обстоятельствах сохраняй здравый рассудок" (лат.).}. И, подняв рюмку, он медленно отхлебывал, цедя по капле, зажмурив глаза.
Слабый, тонкий голос святоши в комнате наверху, запах гиацинтов, усыпляющий жар камина, где тлело кедровое полено, портвейн, струящийся в теле с ног до головы, - все это на минуту увело его в рай. Потом музыка прекратилась; настала тишина, только слегка потрескивало полено, пытаясь сопротивляться огню. Он сонно подумал: "Жизнь сжигает нас - сжигает нас. Как поленья в камине!" И он снова наполнил рюмку. До чего небрежен этот слуга на дне графина осадок, а он уж добрался до самого дна! И когда последняя капля увлажнила его седую бородку, рядом поставили поднос с кофе. Взяв сигару, он поднес ее к уху, помяв толстыми пальцами. Отличная сигара! И, затянувшись, сказал:
- Откройте бутылку старого коньяку, что стоит в буфете.
- Коньяку, сэр? Ей-богу, не смею, сэр.
- Слуга вы мне или нет?
- Да, сэр, но...
Минута молчания. Слуга торопливо подошел к буфету и, достав бутылку, вытащил пробку. Лицо старика так побагровело, что он испугался.
- Не наливайте, поставьте здесь.
Несчастный слуга поставил бутылку на столик. "Я обязан сказать ей, думал он, - но раньше уберу графин и рюмку, все-таки будет лучше". И, унося их, он вышел.
Старик медленно попивал кофе с коньячным ликером. Какая гамма! И, созерцая голубой сигарный дымок, клубящийся в оранжевом полумраке, он улыбался. Это был последний вечер, когда его душа принадлежала ему одному, последний вечер его независимости. Завтра он подаст в отставку, не ждать ведь, когда его выкинут! И не поддастся он этому субъекту!
Как будто издалека послышался голос:
- Отец! Ты пьешь коньяк! Ну, как ты можешь, это же просто яд для тебя! - Фигура в белом, неясная, почти бесплотная, подошла ближе. Он взял бутылку, чтоб наполнить ликерную рюмку - назло ей! Но рука в длинной белой перчатке вырвала бутылку, встряхнула и поставила в буфет. И, как в тот раз, когда там стоял Вентнор, бросая ему в лицо обвинения, что-то подкатило у него к горлу, забурлило и не дало говорить; губы его шевелились, ко на них лишь пенилась слюна.
Его дочь снова подошла. Она стояла совсем близко, в белом атласном туалете. Узкое желтоватое лицо, поднятые брови. Ее темные волосы были завиты - да, завиты! Вот тебе и святоша! Собрав силы, старик пытался сказать: "Так ты грозишь мне - грозишь - в этот вечер!" - но вырвалось только "так" и неясный шепот. Он слышал, как она говорила: "Не раздражайтесь, отец, ни к чему это - только себе вредите. После шампанского это опасно!" Потом она растворилась в какой-то белой шелестящей дымке. Ушла. Зашуршало и взревело такси, увозя ее на бал. Так! Он еще не сдался на ее милость, а она уже тиранит его, грозит ему? Ну, мы еще посмотрим! Глаза его засверкали от гнева; он опять видел отчетливо. И, слегка приподнявшись, позвонил дважды горничной, а не этому Меллеру, который с его дочерью в заговоре. Как только появилась хорошенькая горничная в черном платье и белом передничке, он сказал:
- Помоги мне встать!
Два раза ее слабые руки не могли поднять его, и он валился обратно. На третий он с трудом встал.
- Спасибо. Иди. - И, подождав, пока она уйдет, подошел к дубовому буфету, нащупал дверцу и вынул бутылку. Дотянувшись, схватил рюмку для хереса; держа бутылку обеими руками, налил жидкость, поднес к губам и отпил. Глоток за глотком коньяк увлажнял его небо - мягкий, очень старый, старый, как он сам, солнечного цвета, благоухающий. Он допил рюмку до дна и, крепко обняв бутылку, черепашьей походочкой двинулся к своему креслу и весь ушел в него.
Несколько минут он просидел неподвижно, прижимая бутылку к груди, думая: "Так джентльмены не поступают. Надо поставить бутылку на стол, на стол", - но тяжелая завеса встала между ним и всем окружающим. Он хотел поставить бутылку на стол сам, своими руками! Но он не мог найти рук, он их не чувствовал. В его мозгу будто раскачивались качели - вверх-вниз: "Ты не можешь двигаться". "Нет, буду!" "Ты разбит". "Нет, не разбит". "Сдайся". "Нет, не сдамся!" Казалось, не будет конца напряженным поискам рук, - он должен найти их! После этого - хоть на тот свет, но уйти в полном порядке! Все было красно вокруг него. Потом красное облако слегка рассеялось, и он услышал тиканье часов: тик-так. Он ощутил, как оживают его плечи и руки до самых ладоней; да, теперь он ощущал в них бутылку! Он удвоил усилия, чтобы податься вперед в кресле, - надо же поставить бутылку! Джентльмены так себя не ведут! Он мог уже двигать одной рукой; но еще не мог ухватить бутылку достаточно крепко, чтобы поставить. Из последних сил, толчками подвигаясь вперед, он шевелился в кресле, пока не смог наклониться, - и бутылка, скользнув по его груди, косо стала на край низенького столика. Тогда он отчаянно рванулся вперед всем телом и руками - и бутылка выпрямилась. Он это совершил, совершил! Губы его искривились в улыбке, тело в кресле медленно оседало. Он это совершил! И он закрыл глаза...
В половине двенадцатого горничная Молли, отворив дверь, взглянула на него и тихо сказала: "Сэр, там пришли дамы и господин!" Он не ответил. Держась за дверь, она зашептала в холл:
- Он спит, мисс.
Ей зашептали в ответ:
- О! Только впустите меня, я не разбужу его, разве что он сам проснется. Мне так хочется показаться ему в новом платье!
Горничная отодвинулась, и на цыпочках вошла Филлис. Она направилась туда, где свет лампы и огонь камина могли осветить ее с ног до головы. Белый атлас - ее первое взрослое платье, упоение первым выездом в свет, гардения на груди, другая - в руке! Ох, какая жалость, что он спит! И какой же он румяный! До чего забавно старики дышат! И таинственно, как ребенок, она прошептала:
- Опекун!
Молчание. Надув губки, она вертела гардению. Вдруг ее осенило: "Вставлю-ка я цветок ему в петлицу! Когда он проснется и увидит ее, то-то обрадуется!"
И, подкравшись ближе, она наклонилась и вложила цветок в петлицу. Из-за двери выглядывали два лица; она слышала подавленный смешок Боба Пиллина и мягкий, легкий смех ее матери. Ой, какой у него багровый лоб! Она дотронулась до него губами, отпрянула назад, молча покружилась, послала воздушный поцелуй и ускользнула, как ртуть.
В холле раздались шепот, хихиканье и короткий переливчатый смех.
Но старик не проснулся. И пока в половине первого не пришел, как обычно, Меллер, никто не знал, что он больше никогда не проснется.
ПРИСЯЖНЫЙ
Перевод Н. Шебеко
1
В то утро во время "Великой войны" мистер Генри Босенгейт, делец с лондонской биржи, уселся в собственную машину с чувством обиды. Он был майор Добровольческого корпуса, член всех местных комитетов и часто предоставлял эту самую машину в распоряжение госпиталя, расположенного по соседству, даже иной раз в этих случаях сам ее водил; он подписывался на займы, насколько позволяли его уменьшившиеся доходы, и поэтому считал себя ценным для своей страны гражданином, настолько ценным, что зря отнимать у него время было недопустимо. Его вызывают в окружной суд присяжным заседателем, и даже не в большой совет присяжных!
Это просто безобразие!
Он был крепкий и осанистый мужчина с черными бровями и карими глазами под белым, красиво очерченным лбом, с большими залысинами, розовато-смуглыми щеками, с тщательно приглаженными седоватыми волосами и аккуратно подстриженными усами. Его можно было принять не за майора, а за полковника, и он действительно мог им стать очень скоро.
Его жена, гибкая и стройная, в сиреневом полотняном платье, вышла вслед за ним и стояла на крыльце. Красные вьющиеся розы короной обрамляли ее темные волосы. Лицом цвета слоновой кости она чуточку походила на японку.
Мистер Босенгейт сказал сквозь шум мотора:
- Думаю, что вернусь не поздно, дорогая. Все это просто нелепо. В такое время не должно быть никаких преступлений.
Его жена - ее звали Кэтлин - улыбнулась. Мистер Босенгейт подумал: "Как она красива и как холодна!" Человеку, едущему по столь скучным и нудным делам, все вокруг радовало глаз: клумбы с геранями около посыпанной гравием аллеи; длинный, сложенный из красного кирпича дом, благопристойно притаившийся среди плюща и душистого горошка; башенка с часами над конюшней, теперь превращенной в гараж; голубятня, которая заслоняла дальний конец оранжереи, примыкавшей к бильярдной.
Из кустов акаций около кирпичной привратницкой выбежали его дети Кэйт и Гарри, вскарабкались, сверкая голыми ногами, на низкую, красную, увитую плющом стену, ограждавшую одиннадцать акров его владений, и помахали ему руками. Мистер Босенгейт помахал в ответ, подумав: "Боже мой! Какие славные ребятишки!" Сквозь ветви деревьев над их головами ему открывался вид до самых меловых холмов, маячивших в жарком мареве июльского дня. И он подумал: "Красивей местечка, да еще так близко к городу, и не сыщешь!"
Несмотря на войну, он в эти два года был счастливее, чем когда-либо за последние десять лет, когда, построив Чармлей, он поселился здесь с молодой женой и стал вести полудеревенский образ жизни.
Когда страна была в опасности и приходилось стольким жертвовать, исполнять столько общественных обязанностей, жизнь приобрела какую-то пикантность, остроту. Шофера не было, один садовник работал за троих. Босенгейту нравилась - определенно нравилась - его деятельность в различных комитетах; и даже серьезный упадок в делах и рост налогов не могли сильно беспокоить человека, все время помнившего о тяжелом положении страны и четко осознавшего свое место. Страну давно следовало встряхнуть, научить, как напрягать силы и экономить. И чувство, что он не жалеет себя в это напряженное время, придавало особый вкус тем тихим радостям в постели и за столом, которым в его возрасте могли предаваться с чистой совестью даже самые патриотически настроенные граждане. Он отказывал себе во многом: в новом костюме, в подарках Кэтлин и детям, в путешествиях и в новой оранжерее для выращивания ананасов, которую он собирался построить, когда разразилась война; пришлось отказаться от пополнения винного погреба, от запаса сигар и выйти из двух клубов, в которых он раньше никогда не бывал. Каждый час казался ему полнее и длиннее, сон - заслуженнее. Удивительно, без скольких вещей, оказывается, можно обойтись в случае нужды! Он свернул на шоссе и поехал не спеша, потому что времени у него было много. На фронте теперь дела шли неплохо; он, конечно, не какой-нибудь дурацкий оптимист, но теперь, когда вошел в силу закон о всеобщей воинской повинности, можно не без основания надеяться, что война не продлится больше года. А затем настанет бум, и можно будет развернуться. Театры, потом ужины с женой в "Савое" и снова уютные ночные поездки домой, в благоухающую деревню, с шофером за рулем, - такие картины дразнили воображение, которое даже сейчас не могло вырваться из рамок семейных развлечений. Он представлял свою жену в новых платьях от Джея - она была на 15 лет моложе его, и, как говорится, "ее стоило одевать". Как и всех мужей, которые старше своих жен, его всегда радовало обожание, которым окружали ее те, кто был лишен счастья наслаждаться ее прелестью. Со своей несколько странной и иронической красотой она, холодное олицетворение безупречной жены, была для него неиссякаемым источником утешения. Они снова будут давать обеды, приглашать друзей из города, и опять он будет, радуясь, восседать за столом, а на другом конце, напротив него, за цветами, которыми она так оригинально украшает стол, и вазами с фруктами, выращенными им самим в оранжереях, будет сидеть Кэтлин, и мягкий свет будет ласкать ее плечи цвета слоновой кости. Он снова сможет на законном основании интересоваться вином, которым станет потчевать гостей, и снова сможет разрешить себе наполнить сигарами свой китайский ящичек. Да... эти невзгоды приносили даже какое-то удовлетворение, хотя бы уже потому, что рождали такие приятные ожидания.
Редкие виллы по обе стороны шоссе слились в одну, непрерывную линию, все чаще попадались женщины, спешившие в магазин, рассыльные из лавчонок, разносившие продукты по домам, и молодые люди в военной форме.
Изредка мелькала фигура хромающего или перебинтованного человека - еще один обломок крушения! И мистер Босенгейт невольно думал: "Еще один из этих несчастных! Интересно, разбирали ли мы его дело?"
Оставив машину в лучшем во всем городе гараже, он не спеша пошел в суд. Здание суда было за рынком. Его уже омывало целое море людей, разгоряченных и не совсем трезвых, чем-то похожих на тех, что толкутся позади трибун и заняты такими делами, на которых лучше не попадаться. Мистер Босенгейт не удержался и поднес платок к носу. Он предусмотрительно смочил платок лавандовой водой и, пожалуй, именно поэтому и не был выбран старшиной присяжных, ибо, что вы там ни говорите об англичанах, у них очень тонкий деловой нюх.
Он сидел вторым с краю в первом ряду присяжных, окутанный ароматом "Санитаса", и разглядывал неподвижное лицо судьи, который напоминал гипсовый бюст в парике. Его коллеги с виду принадлежали к двум характерным разновидностям присяжных. На мистера Босенгейта они не произвели впечатления. По одну сторону от него сидел старшина, известный обойщик, которого в городе знали под прозвищем Джентльмен Лис. Его черные, безукоризненно приглаженные и напомаженные волосы и усы, его белоснежное белье, золотые часы с цепочкой, белые отвороты его жилета, а также обыкновение никогда не говорить "сэр", обращаясь к клиентам, давно уже выделили его из среды людей попроще; он брался также хоронить покойников, избавляя родственников от хлопот, и вообще был незауряден. По другую сторону от мистера Босенгейта сидел один из тех людей, которых никогда не увидишь без коричневого саквояжика, кроме тех случаев, когда они исполняют роль присяжных, и которые всегда выглядят так, как будто их только что вытащили прямо с попойки. Он был бледный, весь лоснящийся, с большими бегающими глазами, тихим голосом и беспокойными, морщинистыми руками. Мистеру Босенгейту было неприятно сидеть рядом с ним.
Около коммивояжера сидел бледный черноволосый молодой человек в очках, а за ним - низенький старик с седыми усами, баками и с бесчисленными морщинами на лице; последним в этом ряду присяжных был аптекарь. Троих, сидевших прямо у него за спиной, мистеру Босенгейту не удалось разглядеть как следует, но троих остальных в конце второго ряда он запомнил в том порядке, в каком они сидели: пожилой мужчина в сером костюме, который то и дело подмигивал; затем какой-то безжизненный субъект, похожий на усатую треску, с тремя клочками влажных волос на высокой лысине, и, наконец, высохший, подвижный, остриженный под машинку человек, у которого на губах все время играла улыбка. Чтобы вынести первый и второй вердикты, им не потребовалось удаляться в совещательную комнату, и когда началось третье дело, мистер Босенгейт почувствовал, что его клонит ко сну, однако при виде военной формы на подсудимом он несколько оживился. Но что это был за тощий субъект!
Вид у обвиняемого был измученный, жалкий и унылый. Если у него и была когда-либо военная выправка, то в тюрьме она исчезла. Его бесформенный коричневый френч, на котором бронзовые пуговицы, казалось, старались вымученно улыбаться, показался мистеру Босенгейту коротким до смешного, хотя он и привык к подобным зрелищам. "Глупо, - подумал он. - Верный ишиас, как раз это место и следует прикрывать!" Но в нем проснулся офицер и джентльмен, и он добавил про себя: "Однако какое-то различие должно все-таки быть". Лицо солдатика, когда-то, как видно, загорелое, теперь было цвета прокисшего теста; взгляд больших карих глаз с белыми полосками вокруг зрачков, как это часто бывает у очень нервных людей, блуждал по лицам судьи, адвоката, присяжных и публики. У него были впалые щеки, волосы казались мокрыми, а шея была перевязана. Коммивояжер слева от мистера Босенгейта повернулся и прошептал: "Попытка к самоубийству! Боже мой, что за тип!" Мистер Босенгейт притворился, что он не слышит: он видеть не мог этого человека, - и медленно написал на кусочке бумажки: "Оуэн Льюис". Валлиец! Ну что ж, похоже на то совсем не английское лицо. И пытаться покончить с собой - это так не по-английски. Сделать такую попытку - значит сдаться, капитулировать перед Роком, уж не говоря о религиозной стороне дела. А самоубийство военного казалось мистеру Босенгейту особенно отвратительным. Это все равно что побежать от врага, и этот человек почти заслуживал участи дезертира. Он посмотрел на обвиняемого, пытаясь быть беспристрастным. А обвиняемый как будто смотрел прямо на него, хотя это, возможно, ему только казалось.
Прокурор - маленький, седой, проворный и решительный человечек, старше призывного возраста - начал подробно излагать обстоятельства дела. Мистер Босенгейт, обычно не глядевший по сторонам, все же заметил, что по залу прошло какое-то движение. Казалось, и у присяжных и у публики появилось то же предвзятое мнение, что и у него. Даже этот судья, похожий на бюст Цезаря и восседающий там, наверху, при всем своем бесстрастии, казалось, поддался общему чувству.
- Господа присяжные, прежде чем вызвать свидетелей обвинения, я хочу обратить ваше внимание на повязку, которую обвиняемый носит до сих пор. Он сам нанес себе эту рану казенной бритвой и этим, если так можно выразиться, нанес своей стране не только ущерб, но и оскорбление. Он не признает себя виновным и заявил суду, что не мог выдержать разлуки с женой. - Плотно сжатые губы прокурора тронула улыбка. - Ну, господа, если придавать в наше время значение подобным оправданиям, то я просто затрудняюсь сказать, что ждет нашу империю в будущем.
"И я тоже, черт возьми", - подумал мистер Босенгейт.
Показания первого свидетеля, соседа по койке, успевшего удержать руку обвиняемого, а также сержанта, которого тут же вызвали на место происшествия, были исчерпывающими, и мистер Босенгейт начал лелеять надежду, что они вынесут вердикт, не покидая зала суда, и он успеет домой до пяти часов. Но тут случилась заминка. Когда вызвали полкового врача, его не оказалось на месте, и судья, впервые в этот день проявляя человеческие чувства, объявил, что он переносит заседание на следующий день.
Мистер Босенгейт принял это сообщение невозмутимо. Он будет дома даже раньше! Собрав листки, на которых он делал записи, он встал. В это время незадачливого самоубийцу - ссутулившегося человека в грязно-коричневой одежде, едва волочившего ноги, - выводили из зала. Ну на что годятся подобные люди в такое время? На что? Обвиняемый поднял голову, и мистер Босенгейт встретился глазами со взглядом этих больших карих глаз с белыми полосками. Какое страдальческое, несчастное, жалкое лицо! И что за манера смотреть на людей подобным образом! Обвиняемый спустился по лестнице и исчез. Мистер Босенгейт вышел и направился через рынок к гаражу, где он оставил машину. Солнце палило немилосердно, и он подумал: "Надо полить сад". Он вывел машину из гаража и уже собирался завести мотор, когда какой-то прохожий заговорил с ним:
- Послушайте! Этот последний обвиняемый - опустившийся тип, правда? Нам не нужны люди такого пошиба.
Это был его сосед по скамье - коммивояжер, уже с коричневым саквояжем в руке, в соломенной шляпе и с пеной от недопитого пива на усах. Холодно ответив "Всего доброго!" и подумав: "Но и такие, как ты, тоже не нужны", мистер Босенгейт завел мотор, наделав много ненужного шума. Но фигура обвиняемого, как будто ожившая от слов коммивояжера, казалось, неслась рядом с ним, обратив на него взгляд своих несчастных, жалких глаз. Не мог выдержать разлуки с женой! Странное объяснение для поступка, которым он хотел навсегда лишить себя возможности увидеться с ней. И потом полбулки, даже один кусочек, все же лучше, чем остаться совсем без хлеба. Но, слава богу, в армии не так уж много этих неврастеников. Печальная фигурка исчезла, и вместо нее мистер Босенгейт представил себе фигуру собственной жены, склоненную над розами "Слава Дижона" в розарии, где она обычно работала немного перед чаем, потому что один садовник не справлялся со всеми делами. Он представил ее себе такой, какой часто видел: вот она выпрямилась и стоит, склонив голову набок, положив одну руку в перчатке на стройное бедро, и поглядывает чуть насмешливо из-под полуопущенных век на бутоны, которые никак не распускаются. И французское слово Caline (ласковая) - он немного занимался французским - мелькнуло у него в голове: "Кэтлин - Калин!" Если, приехав, он застанет ее там, то подкрадется к ней по мягкой траве и... ах!.. Но только осторожно, чтобы не помять ей платье и прическу! "Если бы только она не была такой замкнутой, - думал он, - а то, как кошка, к которой близко не подойдешь, во всяком случае, по-настоящему близко".
Машина, мчавшаяся назад быстрее, чем утром, когда он ехал в город, уже миновала пригородные виллы и теперь переваливала через холм, туда, где среди полей и старых деревьев, в стороне от обыденной жизни, раскинулся Чармлей. Сворачивая на свою аллею, мистер Босенгейт спросил себя с некоторым удивлением: "Интересно, а о чем все-таки она думает? Интересно!" Оставив перчатки и шляпу в прихожей, он прошел в умывальную, чтобы плеснуть на лицо прохладной воды и вымыть его душистым мылом, испытывая при этом сладостное чувство, словно мстил той нечистой атмосфере, в которой ему пришлось париться столько часов. Он снова вышел в прихожую, мыло щипало ему глаза, и он ничего не видел в тусклом свете. Вдруг послышался тоненький голосок: "Папа! Посмотри!" Его маленькая дочурка стояла на лестнице, на полпути наверх, держась одной рукой за перила. Вот она вскарабкалась на них и съехала вниз. Платьице у нее задралось на голову, а панталончики голландского полотна оказались чуть ли не подмышками. Мистер Босенгейт сказал, растаяв:
- Ну, это просто замечательно!
- Чай подали в беседку. Мамочка ждет. Пошли!
Держа ее ручонку в своей, мистер Босенгейт, пройдя через гостиную, длинную и прохладную, с опущенными шторами, через бильярдную, высокую и тоже прохладную, и через оранжерею, зеленую и душистую, вышел на террасу, а оттуда на верхнюю лужайку. Никогда прежде не испытывал он такой ясной и веселой радости, созерцая свои владения, такие чудесные и зеленые под июльским солнцем, и он сказал:
- Ну, Кит, что вы тут без меня поделывали?
- Я покормила своих кроликов и Гарриных, и мы лазили на чердак, Гарри провалился ногой сквозь застекленную крышу!
Мистер Босенгейт шумно вздохнул.
- Это ничего, папочка, мы ногу вытащили, у него только маленькая царапина. И мы делали тампоны, я сделала семнадцать, мамочка тридцать три, а потом она поехала в госпиталь. А ты много людей посадил в тюрьму?
Мистер Босенгейт кашлянул. Вопрос показался ему неуместным.
- Только двоих.
- А как в тюрьме, папочка?
Мистер Босенгейт, который знал об этом не больше своей маленькой дочурки, ответил рассеянно:
- Не очень хорошо.
Они проходили под молодым дубком, там, где тропинка сворачивала к розарию и беседке. Что-то мелькнуло в воздухе и вцепилось в шею мистеру Босенгейту. Его дочурка запрыгала и стала давиться от смеха.
- Ой, папочка! Как здорово мы тебя обманули! Я нарочно тебя привела сюда!
Подняв голову, мистер Босенгейт увидел своего маленького сына, который растянулся на суку, как леопард, которым он себя и объявлял во всеуслышание (во избежание ошибки), и весело подумал: "До чего же подвижной мальчишка!"
- Дай я прыгну тебе на плечи, папочка! Как леопард на оленя!
- Да, да! Побудь, пожалуйста, оленем, папочка!
Мистер Босенгейт не пожелал быть оленем, потому что он только что причесался. Вместо этого, окруженный своим потомством, он бодро вошел в розарий. Его жена в открытом бледно-голубом платье с узким черным поясом и плиссированной юбкой стояла именно в той позе, в какой он себе ее представлял. Сегодня она была еще холодней, чем обычно. Она повернула голову с такой улыбкой, словно не могла принимать мистера Босенгейта всерьез. Он коснулся губами ее щеки. Даже щека пахла розами. Дети начали плясать вокруг матери, и он, в их тесном кольце, тоже был вынужден присоединиться к танцу, пока она не сказала:
- Когда вы кончите, давайте пить чай!
Это была не совсем та встреча, которую он себе представлял в машине. В беседке, какой они пользовались, пожалуй, всего раза два в год, но совершенно обязательной для всякой усадьбы, было множество уховерток, и мистер Босенгейт обрадовался предлогу, чтобы снова выйти на воздух. И хотя все было как нельзя лучше, он чувствовал странное беспокойство, он почти задыхался. Раскурив трубку, он стал прогуливаться меж розами, окуривая табачным дымом насекомых - во время войны человек никогда не бывает без дела! И неожиданно он сказал:
- Мы судим одного несчастного солдата.
Его жена, склонившаяся над розой, подняла голову.
- За что?
- Пытался покончить самоубийством.
- Почему же?
- Не мог выдержать разлуки с женой.
Она посмотрела на него, тихо засмеялась и сказала:
- Ну и ну!
Мистер Босенгейт был озадачен. Почему она засмеялась? Он оглянулся, увидел, что дети уже ушли, вынул трубку изо рта и приблизился к ней.
- Ты сегодня так красива, - сказал он. - Поцелуй меня.
Жена нагнулась к нему и, вытянув губы, коснулась ими его усов. Мистер Босенгейт почувствовал себя так, словно встал утром из-за стола, не съев джема. Но он подавил неприятное чувство и сказал:
- Эти присяжные - странная публика.
Веки его жены дрогнули.
- Как бы мне хотелось, чтобы и женщины могли быть присяжными.
- Почему?
- Было бы что вспомнить потом.
Уже не в первый раз она говорит эти странные слова! И в то же время ее жизнь далеко не скучна, насколько он мог себе представить; война принесла ей новые интересы, да и домашние дела постоянно требовали забот, так что жизнь ее была полезной и деятельной. Опять у него в голове мелькнула неожиданная мысль: "Но она никогда со мной ничем не поделится!" И вдруг из-за розовых кустов возникла печальная фигурка в военной форме. "Нам и без этого есть за что благодарить бога! - сказал он отрывисто. - Но мне надо идти работать". Жена, приподняв одну бровь, улыбнулась: "А! мне - проливать слезы!" Мистер Босенгейт засмеялся: она за словом в карман не полезет! И, поглаживая холеный ус, который она поцеловала, он вышел на солнце.
Остаток дня был у него заполнен работой, которой в тот день накопилось немало, и ему пришлось наверстывать время, потерянное в суде. Но что бы он ни делал, его не покидало беспокойное чувство наслаждения всем, что его здесь окружало. Он вдруг бросал косить нижнюю лужайку, чтобы полюбоваться сквозь деревья на свой дом, или отрывался от комитетских бумаг и выходил из кабинета в гостиную только для того, чтобы вдохнуть ее утонченный аромат; зашел в классную комнату, где ужинали дети, только для того, чтобы пожелать им доброй ночи, а перед тем несколько раз заглядывал в спальную полюбоваться женой, когда она переодевалась к обеду. Обедал он, всякий раз предвкушая следующее блюдо и пространно рассуждая о войне. И даже после обеда, когда он прошел в бильярдную выкурить трубку, заменявшую ему теперь сигару, он не мог усидеть на месте и бродил по дому, заходя то в оранжерею, то в гостиную, где его жена и гувернантка продолжали делать тампоны. Казалось, он никак не мог насытиться. Около одиннадцати он вышел прогуляться - погода стояла прекрасная и было еще не очень темно, так как по новому декрету о времени ночь теперь начиналась рано, - направляясь к маленькому круглому пруду около террасы. Жена играла на рояле. Мистер Босенгейт посмотрел на воду и темные плоские листья водяных лилий, перевел взгляд на дом, где, согласно "Правилам затемнения", виднелись только узенькие полоски света. Сквозь них просачивалась мечтательная музыка, пахло гелиотропом. Он отошел назад и сел на детские качели под старой липой. Прелесть, блаженство - сидеть так в теплой, благоухающей темноте! Это время перед сном, пожалуй, было самым приятным за весь день. Он увидел, как в спальне жены зажегся свет и горел в незашторенном окне целую минуту, и подумал: "Ага! Если б я сегодня дежурил, то мне следовало бы оштрафовать ее за это". Она подошла к окну, вся ярко освещенная, подняла к затылку руки, и они, казалось, тоже засветились в темноте. Зная, что его никто не видит, мистер Босенгейт послал ей воздушный поцелуй.
"Я счастливец, - думал он. - Она - редкое счастье!" Ее рука поднялась и штора упала, дом снова погрузился в темноту. Он глубоко вздохнул.
"Еще десять минут, - подумал он, - а потом пойду и лягу. Бог мой! Липы уже пахнут!" И для того, чтобы полнее насладиться этим апофеозом своего благополучия, он отнял ноги от земли и качнулся вверх, к душистому липовому цвету. Ему захотелось раствориться в благоухании этого цвета, и он закрыл глаза. Но вместо семейной идиллии, которую он хотел увидеть, перед ним возникло темное, измученное и жалкое лицо валлийского солдатика с испуганными, как у зайца, глазами. Видение появилось с такой ошеломляющей ясностью, что мистер Босенгейт сразу же открыл глаза. Проклятье! Этот парень преследует человека, как привидение! Где он сейчас, бедняга? Лежит в камере и думает... думает о своей жене! Мистеру Босенгейту стало не по себе, он остановил качели. Нелепость какая-то! Ощущение благополучия и предвкушение блаженства покинули его. "Проклятая жизнь! - подумал он. - Сколько страданий! Почему я должен судить этого несчастного парня и упечь его в тюрьму?" Он прошел на террасу быстрым шагом, стараясь стряхнуть с себя это настроение, прежде чем он войдет в дом. "А этот коммивояжер? - думал он. Да и все они там ничего не понимают". Он быстро перешагнул через три каменные ступени, вошел в оранжерею, запер ее, прошел в бильярдную и выпил ячменного настоя. Одна из картин висела криво - он подошел ее поправить. Натюрморт. Виноград, яблоки и... омары! Впервые это его удивило. Почему омары? Картина казалась мертвой, безжизненной. Погасив свет, он поднялся наверх, прошел мимо дверей жены в свою комнату и разделся.
Уже в пижаме он открыл дверь между их спальнями. При свете, падавшем из его комнаты, он мог разглядеть ее темную голову на подушке. Спала ли она? Нет... определенно не спала. Настал миг наивысшего наслаждения - венец его гордости и довольства своим домом. Но он все стоял на пороге. Гордость, чувство довольства, желание - все исчезло, и осталось только какое-то тупое отвращение ко всему на свете. Он отвернулся, закрыл за собой дверь и, встав между тяжелой шторой и открытым окном, вгляделся в ночь. "Мир полон страданий! - подумал он. - Полон страданий, будь они прокляты!"
2
На другое утро, проходя к скамьям присяжных, мистер Босенгейт слегка задел низенького человека, чью квадратную фигуру с жесткими желто-рыжими волосами он лишь смутно разглядел накануне. Человек этот, кажется, рассердился, и мистер Босенгейт подумал: "Какой невоспитанный тип".
Он быстро сел и, чтобы избежать дальнейших разговоров со своими коллегами, уставился прямо перед собой. По субботам он всегда выглядел настоящим военным, потому что во второй половине дня его Добровольческий корпус проходил подготовку. Джентльмен Лис, как и он состоявший в Добровольческом корпусе, тоже смотрел куда-то в пустоту, но коммивояжер по другую сторону от мистера Босенгейта, казалось, был еще более подозрительным и еще более, чем вчера, походил на человека, застигнутого врасплох за каким-нибудь постыдным занятием. Только близость Джентльмена Лиса мешала мистеру Босенгейту отодвинуться. Но вот ввели подсудимого, чье мрачное, темное лицо лишь еще больше подчеркивали сверкающие пуговицы его френча. Мистер Босенгейт вздрогнул: эта фигура была точь-в-точь как та, что несколько раз являлась ему в воображении. Он почему-то надеялся, что новая встреча с обвиняемым сразу рассеет все то, что его преследовало, он надеялся, что сможет снова воспринимать эту личность как внешнее явление, а не как частицу своей жизни. И он уставился на неподвижное, словно у изваяния, лицо судьи, пытаясь удержать равновесие, как это делает пьяный, глядя на яркий свет. Полковой врач, нисколько не смутившись, когда судья сделал ему замечание по поводу его отсутствия накануне, дал показания с видом человека, у которого и без того много дел, после чего прокурор произнес короткую речь. Дело, заявил он, яснее ясного. Люди, носящие форму Его Величества и облеченные ответственностью и честью защищать свою родину, не имеют права дезертировать из армии, лишая себя жизни, так же как они не имеют права делать это никаким другим путем. Он требовал признать подсудимого виновным. Мистер Босенгейт услышал, как весь зал одобрительно зашаркал ногами. Судья заговорил:
- Подсудимый, вам предоставляется выбор: либо занять место для свидетелей и давать показания под присягой, в каковом случае вас могут подвергнуть перекрестному допросу, либо вы можете сделать свое заявление прямо со скамьи подсудимых, в этом случае перекрестному допросу вас подвергать не будут. Что вы выбираете?
- Отсюда, милорд.
Сейчас, взглянув прямо в лицо подсудимому, который вдруг словно ожил, пытаясь словами объяснить свои чувства, мистер Босенгейт вдруг как-то совсем по-иному увидел этого человека. Казалось, он сбросил с себя военную форму и живым, трепетным существом выступил из своей собственной тени. Его измученное, чисто выбритое лицо казалось еще более диким и огрубевшим, большие карие глаза потемнели и приобрели мрачный блеск; он дергал руками, дергался всем телом, как человек, только что избавившийся от судороги или скинувший с себя доспехи. Говорил он быстро, решительно, довольно резким голосом и, как полагается истинному уроженцу Уэльса, громко произнося гласные и оглушая согласные.
- Милорд судья и господа присяжные, - сказал он. - Я был парикмахером, когда пришло мне время идти в армию. У меня был маленький домик и жена. Я никогда не задумывался над тем, каково мне будет вдалеке от них, никогда... И мне стыдно рассказывать перед вами, как это может давить и давить человека, может свести его с ума, особенно, когда он такой нервный, как я. Не все любят свой очаг; сколько хочешь таких, что и вовсе не хотят больше видеть своих жен. Но для меня это все одно, что быть запертым в клетке.
Мистер Босенгейт увидел, как просвечивали пальцы обвиняемого, когда тот резко выбросил вперед руку.
- Я не могу сидеть взаперти, далеко от жены и дома, как приходится в армии. И вот, когда я в то утро взял в руки бритву, я был в исступлении... и я не был бы здесь, если бы тот парень не схватил меня за руку. Я признаю, что это не причина для самоубийства. Это было глупо. Но погодите, а вдруг вам придется испытать то же чувство, что было у меня, тогда вы увидите, как оно захватывает человека! Господа присяжные, не посылайте меня обратно в тюрьму: там еще хуже. Если у вас есть жены, вы поймете, каково многим из нас. Но не у всех нервы выдерживают. Клянусь вам, господа, я не мог ничего с собой поделать... - Опять человечек выбросил вперед руку, а мистер Босенгейт испытал то же чувство, что в тот день, когда задавил собаку. - Господа присяжные, желаю вам, чтобы никогда в жизни вам не пришлось так тяжко, как пришлось мне...
Маленький человечек умолк, глаза его спрятались в глазницах, и сам он скрылся в своей мрачно-коричневой оболочке с блестящими пуговицами. Мистер Босенгейт смутно слышал напутствие судьи присяжным и вскоре, оказавшись за столом красного дерева в совещательной комнате, услышал голос человека с рыжей шевелюрой: "Ну и чушь же он порол, этакая зануда!" А почувствовав запах винного перегара, он понял, что слева от него - опять слева! - сидит коммивояжер, который вытирает лоб платком и бормочет: "Ффу, ну и жара же сегодня!" Потом усатый человек с тремя кустиками волос на лысине сказал:
- Непонятно, зачем мы ушли в совещательную комнату, господин старшина!
Мистер Босенгейт посмотрел туда, где во главе стола, в белом жилете, неприступный в своем аристократизме, восседал Джентльмен Лис. Он кротко произнес:
- Я буду очень рад услышать мнение господ присяжных.
Наступило короткое молчание, после чего аптекарь сказал:
- У него, вероятно, то, что называется клайстрофобией.
- Что за чепуха! Парень просто увиливает, вот и все! Соскучился по жене - хорошенькая причина! По-моему, это просто непристойно!
Это сказал тот самый маленький человечек с жесткими волосами; мистер Босенгейт вскипел. Какой невежа! Он ухватился обеими руками за край стола.
- Мне кажется, это вполне естественно! - пробормотал он. Но не успели слова сорваться с его губ, как он почувствовал ужас: "Что он сказал, он, без пяти минут полковник Добровольческого корпуса, одобряет такой антипатриотизм!" И услышав, как коммивояжер вполголоса поддержал его: "Правильно!" - сильно покраснел.
Человек с жесткими волосами грубо сказал:
- Слишком много развелось этих негодяев, которые увиливают, и с ними слишком уж много нянчатся!
Смятение в душе мистера Босенгейта росло. Он произнес ледяным тоном:
- Я буду голосовать против всякого вердикта, по которому этого человека снова посадят в тюрьму.
Все сидевшие за столом вздрогнули, словно уже представили себе, что наступило время завтракать, а они все еще заседают. Потом высокий седой человек, имевший привычку подмигивать, сказал:
- Ну что вы, сэр, и это после того, что говорил судья! Что вы! А ваше мнение, господин старшина?
Джентльмен Лис, с видом человека, который хочет сказать: "Это замечательный товар, но я вам его не навязываю", - ответил:
- Нам следует учитывать только факты. Пытался он лишить себя жизни или нет?
- Ну, конечно, он сам это признал, - услышал мистер Босенгейт голос человека с жесткими волосами, и он один не присоединился к согласному хору голосов. Виновен? Да, конечно. Не признать это просто невозможно, но все его существо протестовало против того, чтобы предоставить этого "бедного малого" милосердию английского правосудия. Он не мог заставить себя согласиться с этим невежей да и со всей этой разношерстной компанией. Он почувствовал желание встать и выйти, бросив на ходу: "Делайте, как хотите! Всего хорошего".
- Мне кажется, сэр, - говорил Джентльмен Лис, - что мы все, кроме вас, считаем его виновным. С вашего позволения, я не могу понять, как вы можете отрицать то, что признал сам подсудимый.
Вынужденный защищаться, мистер Босенгейт, покраснев, как рак, засунул руки глубоко в карманы и, глядя прямо перед собой, сказал:
- Хорошо. Тогда вынесем такой вердикт: виновен, но заслуживает снисхождения.
- Как вы считаете, господа, виновен, но заслуживает снисхождения?
- Правильно, правильно! - крикнул коммивояжер, а аптекарь проговорил вполголоса:
- От этого вреда не будет.
- Ну, а я думаю, что будет. На фронте дезертиров расстреливают, а мы хотим отпустить этого парня. Я бы его повесил, как собаку.
Мистер Босенгейт пристально посмотрел на бессердечного человечка с жесткими волосами. Ему хотелось сказать: "Неужели у вас нет никакого сочувствия к людям? Неужели вы не понимаете, как бедняга страдает?" Но сказать это перед десятью посторонними людьми было невозможно; лоб его покрылся испариной, и он взволнованно ударил кулаком по столу. Это сразу же возымело действие. Все посмотрели на человечка с жесткими волосами, как бы говоря: "Да, ты, кажется, далеко зашел". Тот помолчал немного, потом сказал угрюмо:
- Что ж, пусть так, заслуживает снисхождения. Мне наплевать.
- Верно! Все равно на эту оговорку никогда не обращают внимания, сказал седой человек, добродушно подмигивая, и мистер Босенгейт вместе со всеми вернулся в зал суда.
Но самое тяжелое чувство он испытал, когда, сидя на скамье присяжных, еще раз посмотрел на подсудимого. Почему должен этот несчастный так страдать ни за что, ни про что, в то время, как он, мистер Босенгейт, и все остальные - и злобный прокурор, и судья, похожий на Цезаря, - отправятся к своим очагам и женам, веселые, как пчелы в летний день, и, скорее всего, никогда в жизни больше о нем и не вспомнят? Неожиданно до его сознания дошел голос судьи:
- Вы вернетесь в свой полк и приложите усилия к тому, чтобы беззаветно служить своей стране. Вы должны благодарить присяжных за то, что вас не посылают в тюрьму, и милостивую судьбу за то, что вы были не на фронте, когда пытались свершить этот малодушный поступок. Вам повезло: вы остались в живых.
Полисмен потянул солдатика за рукав, и бесцветная фигурка с остановившимся, потухшим взглядом спустилась с возвышения и вышла из зала. Мистеру Босенгейту захотелось перегнуться через перегородку и от всего сердца сказать: "Не унывай! Не унывай! Я тебя понимаю".
Было почти десять часов вечера, когда он приехал домой после строевых занятий. Физическую усталость он преодолел, перекусив в отеле и выпив стаканчик виски с содовой, но морально он был в странном состоянии. Жажда телесная была удовлетворена, жажда духовная требовала утоления. В эту ночь он желал не поцелуев жены, а ее сочувствия. Ему хотелось подойти к ней и сказать: "Я многому научился сегодня, познал вещи, о которых прежде никогда не задумывался. Жизнь - чудесная штука, Кэйт, ее нельзя прожить, думая только о себе, надо делиться с другими, так, чтобы, когда кто-то другой страдает, страдал и ты. Я вдруг понял: важно не то, чем человек владеет, а лишь то, что он делает и насколько он сочувствует другим людям. Я понял это с необычайной ясностью, когда заседал в суде и смотрел, как этот солдатик метался, словно мышь, попавшая в мышеловку. Впервые в жизни я ощутил... знаешь... истинный дух Христа. Это чудесно, Кэйт... чудесно! Ты и я, мы никогда не были близки друг другу, по-настоящему близки, так, чтобы один понимал другого. А знаешь, ведь это главное, - понимание, сочувствие, это бесценный дар. Когда я увидел, как этого беднягу увели, чтобы отправить в часть, где он заново должен переживать свое горе, рваться к жене, снова и снова думать о ней, точно так же, как я бы думал и рвался к тебе, я понял, какой отчужденной жизнью мы живем, никогда не поверяя друг другу того, что мы действительно думаем и чувствуем, никогда не достигая полного слияния друг с другом. Я уверен, что тот парень и его жена ничего друг от друга не скрывали, наверное, жили душа в душу. Вот так и мы должны жить. Нам нужно по-настоящему почувствовать, что самое важное - понимать и любить ближнего, а не только говорить об этом, как все мы это делаем, - и присяжные и даже этот бедняга судья - ведь как это ужасно - судить ближнего! С той минуты, как я сегодня утром в последний раз увидел этого солдатика, я весь день стремился домой, чтобы тихо посидеть с тобой, излить тебе свою душу и положить начало новой жизни. В этом чувстве есть что-то чудесное, и мне хочется, чтобы и ты им прониклась, как я, потому что ты так много значишь для меня".
Все это он хотел сказать жене, не притрагиваясь к ней, не целуя ее, а просто глядя ей в глаза и видя, как они смягчатся и засияют, непременно засияют, согретые его жаром. И желание высказать все это как подобает коротко, спокойно, передав всю искренность и теплоту объявшего его чувства, - настолько взволновало его, что ноги у него подкосились, и он чуть не упал.
Коридор не был освещен, потому что еще не стемнело. Он направился в гостиную, но у самых дверей пугливо свернул к кабинету и остановился в нерешительности под картиной "Человек, ловящий блоху" (голландская школа), которая досталась ему в наследство от отца. Жена сейчас там занята с гувернанткой! Придется подождать. Очень важно было бы пойти прямо к Кэтлин и сразу же выложить ей все, иначе он никогда не сможет сделать это. Он нервничал ничуть не меньше выпускника перед экзаменом. Это было так грандиозно, так ошеломляюще важно. Он вдруг начал испытывать страх перед женой, бояться ее холодности и красоты, и этого ее странного сходства с японкой, словом, всего того, чем он привык восхищаться. И больше всего он боялся ее обаяния. Он чувствовал себя сегодня юным, почти мальчишкой. Неужели она не увидит, что он, право же, вовсе не на пятнадцать лет старше ее, неужели не поймет, что она не просто часть его собственности, всей этой восхитительной обстановки его дома, а духовная подруга человека, жаждущего именно духовной близости?
В этом состоянии душевного волнения он, как и вчера, в смятении чувств, не мог стоять на месте и пошел бродить по дому. Зайдя в столовую, он увидел на столе изысканный ужин - бутерброды, кусок торта, виски, сигареты и даже ранний персик. Мистер Босенгейт посмотрел на персик скорее с грустью, чем с отвращением. Персик этот, во всем своем совершенстве, был как бы частью того, что вытеснило внезапно нахлынувшее новое чувство. Прелестный пушок на его кожице, казалось, еще острее заставил мистера Босенгейта почувствовать высоту стены, окружавшей его и состоявшей из вещей, которыми он так восхищался, которые так заботливо берег все эти долгие годы. Он не стал ужинать, а подошел к окну. Все погружалось в темноту - фонтан, старая липа, клумбы и лужайки, раскинувшиеся внизу, где пасутся джерсейские коровы, его коровы. Вот она, стена, медленно темнеющая, теряющая очертания, расплывающаяся в мягкой черноте ночи, исчезающая, но все-таки существующая стена его собственности!
В гостиной отворилась дверь, и до него донеслись из коридора голоса жены и гувернантки, собиравшихся идти наверх спать. Только бы они не зашли сюда! Только бы!.. Голоса затихли. Теперь все было в порядке. Оставалось только немного погодя подняться наверх, чтобы застать Кэтлин одну. Он обернулся и через столовую, через длинный стол палисандрового дерева, посмотрел на себя в висевшее над сервантом зеркало, где отражалась темным пятном его фигура. Он прошел вдоль стола и стал вплотную к зеркалу. От волнения у него пересохли горло и рот. Он дотронулся пальцем до своего лица в зеркале. "Ты осел! - подумал он. - Возьми себя в руки и действуй! Она поймет. Ну, конечно же, она поймет!" Он проглотил слюну, пригладил усы и вышел из комнаты. Когда он поднимался по лестнице, у него болезненно стучало сердце, но отступать было поздно, и он твердым шагом прошел прямо в ее спальню.
В свободном голубом халате она расчесывала перед зеркалом свои черные волосы. Мистер Босенгейт подошел к ней и встал рядом, молча глядя на нее сверху вниз. Как пчелиный рой, жужжали у него в голове заготовленные слова, но ни одно не желало слететь с его губ.
Жена продолжала расчесывать волосы, и ее гладкие локти блестели в свете лампы. Приподняв бровь, она поглядела на него.
- Что, дорогой? Устал?
С какой-то особой страстностью вырвалось у него одно-единственное слово: "Нет". Едва заметная насмешливая улыбка промелькнула на ее лице; она мягко, очень мягко пожала плечами. Этот жест он уже видел не раз! Обуреваемый отчаянным желанием заставить ее понять все, он положил ладонь на ее поднятую руку.
- Кэтлин, постой... послушай меня!
Волнуясь, порываясь поведать ей о своем великом прозрении, он крепко стиснул пальцы. Но прежде чем он сумел сказать хоть слово, он вдруг отчетливо увидел, как эта прохладная белая рука, эти полузакрытые глаза, эти губы, тронутые улыбкой, и эта шея в вырезе халата потянулись к нему. Заикаясь, он сказал:
- Я хочу... я должен... Кэтлин, я...
Она опять чуть пожала плечами.
- Да... я знаю, хорошо...
Горячая волна стыда и бог знает чего еще захлестнула мистера Босенгейта. Он упал на колени, прижался лбом к ее руке и застыл в безмолвии. С губ его не сорвалось ни слова, только два глубоких вздоха. Неожиданно он почувствовал, что она гладит его по щеке, как ему показалось, с состраданием. Она чуть-чуть подалась к нему, ее губы встретились с его губами, и больше он ничего не помнил!..
А потом мистер Босенгейт сидел у себя в комнате возле распахнутого настежь окна и курил сигарету. В комнате было темно. Мимо окна пролетали мотыльки; по небу медленно ползла луна. Он сидел очень спокойный, пуская клубы дыма в ночной воздух. Любопытная это штука - жизнь! Любопытный мир! Странные в нем действуют силы, силы, которые заставляют человека делать как раз обратное тому, что он хотел сделать. Да, кажется, всегда, всегда заставляют делать именно обратное! Лунный свет, украдкой пробравшись сквозь ветви деревьев, потихоньку заполнил сад.
"Словно в насмешку, - думал он, - никогда нельзя поступить так, как хочешь. Я хотел, попытался... Но похоже, что человек не изменяется так вот вдруг. Да, жизнь слишком серьезная штука! И все же я не тот, каким был вчера... не совсем тот!" Он закрыл глаза и, как это бывает, когда чувства успокаиваются, вдруг увидел мгновенную картину: увидел самого себя далеко-далеко внизу, бредущим по тесной, как могила, высокой, как гора, улице, улице, похожей на бездонную темную щель, - карлик среди таких же карликов: своей жены, солдатика, судьи, присяжных, этих марионеток, бродящих на тоненьких прямых ногах по темной, бесконечно высокой и узкой улице. "Это уж слишком для человека, - думал он. - Слишком высоко: наверх не выберешься. Мы должны быть добрыми и помогать друг другу, не ожидать слишком многого и не думать слишком много. Вот и все!" Погасив сигарету, он раз шесть глубоко вздохнул и лег в постель.
ЦВЕТ ЯБЛОНИ
Перевод Р. Райт
"Цвет яблони и золото весны..."
Еврипид, "Ипполит".
В день своей серебряной свадьбы Эшерст с женой поехали на автомобиле поросшей вереском долиной, собираясь переночевать в Торки, где они встретились впервые. Этот план принадлежал Стелле Эшерст, всегда немного склонной к сентиментальности. Она давно уже утратила ту нежную синеглазую прелесть, ту свежесть красок, напоминавшую цвет яблони, ту чистую линию строгой и стройной девичьей фигурки, что так внезапно и странно околдовали Эшерста двадцать шесть лет тому назад. Но и в сорок три года она оставалась привлекательной и милой спутницей жизни с чуть поблекшим румянцем и серо-голубыми глазами, ставшими глубже и вдумчивей.
Она сама остановила машину у поворота. Шоссе круто подымалось влево, а небольшой перелесок, где среди лиственниц и буков темнели сосенки, спускалось к долине, у подножия высокой гряды холмов, за которыми шла вересковая пустошь. Стелла искала места, где можно было бы позавтракать, Эшерст никогда ни о чем не заботился - и это место, среди золотого боярышника и пушистой зелени лиственниц, пахнувших лимоном под нежарким апрельским солнцем, место, откуда открывался вид на широкую долину и на длинную гряду холмов, очень понравилось Стелле, писавшей акварелью этюды с натуры и любившей романтические уголки. Захватив свои краски, она вышла из автомобиля.
- Здесь хорошо, правда, Фрэнк?
Высокий, длинноногий, похожий на бородатого Шиллера, с поседевшими висками и большими задумчивыми серыми глазами, которые иногда становились особенно выразительными и почти прекрасными, с чуть асимметричным носом и слегка приоткрытыми губами, Эшерст - сорокавосьмилетний молчаливый человек взял корзинку и тоже вышел из машины.
- О Фрэнк, смотри: могила!
У перекрестка, где тропинка пересекала шоссе под прямым углом и убегала через изгородь дальше, к опушке рощицы, виднелся холмик футов в шесть длиной и в фут шириной, с большим замшелым камнем. Кто-то бросил на камень ветку шиповника и пучок синих колокольчиков. Эшерст взглянул на могилу, и поэтическая струна дрогнула в его душе. На перекрестке... могила самоубийцы... Бедные смертные: сколько у них предрассудков! Но тому, кого похоронили, - не лучше ли ему лежать здесь, где нет рядом безобразных памятников, исписанных напыщенными пустыми словами, а только простой камень, широкое небо да участливая жалость прохожих...
В лоне семьи Эшерста не особенно поощряли философствования, поэтому он ничего не сказал про могилу и, вернувшись к шоссе, поставил у каменной изгороди корзинку с завтраком, разостлал плед для жены - она должна была вернуться со своих этюдов, когда проголодается, - а сам вынул из кармана "Ипполита" в переводе Мэррея. Он прочел о Киприде и злой ее мести и задумчиво уставился в небо. И в этот день, день его серебряной свадьбы, от бега белых облаков в чистой синеве Эшерста вдруг охватила тоска, он и сам не знал о чем. Как мало приспособлен к жизни человеческий организм! Какой бы полной и значительной жизнь ни была, всегда остается какая-то неудовлетворенность, какая-то подсознательная жадность, ощущение уходящего времени. Бывает ли такое чувство у женщин? Кто знает? И все же люди, которые вечно рвались к новизне в ненасытной жажде новых приключений, новых дерзаний, новых страстей, - такие люди, несомненно, страдали от чувства, противоположного неудовлетворенности, - от пресыщения.
Да, от этого не уйдешь. Какое все-таки плохо приспособленное к жизни животное - цивилизованный человек! Для него не существует блаженного успокоения в прекрасном саду, где "цвет яблони и золото весны", как поет дивный греческий хор в "Ипполите", нет в жизни достижимого блаженства, тихой гавани счастья, - ничего, что могло бы соперничать с красотой, плененной в произведениях искусства, красотой вечной и неизменной. И читать о ней, смотреть на нее - значит испытывать ни с чем не сравнимый восторг, счастливое опьянение... Правда, и в жизни бывают проблески той же нежданной и упоительной красоты, но они исчезают быстрее, чем мимолетное облако, скользнувшее по солнцу. И невозможно удержать их, как удерживает красоту высокое искусство. Они исчезают подобно золотым, сверкающим видениям, что всплывают в сознании человека, погруженного в созерцание природы, проникающего в сокровенные ее недра. И сейчас, когда солнце горячо прильнуло к его лицу и зов кукушки звенел из зарослей боярышника, когда медвяный воздух колыхался над молодой зеленью папоротника и звездочками терновника, а высоко над холмами и сонными долами плыли светлые облака, Эшерсту казалось, что близко полное познание природы. Но он знал: это ощущение исчезнет, как лик Пана, выглянувшего из-за скалы, исчезает при виде человека.
Вдруг Эшерст привстал. Необычайно знакомым показался ему весь пейзаж длинная лента дороги, старая каменная ограда, узкая тропа. Он ничего не заметил, когда они проезжали, - совершенно ничего, он думал совсем о другом, или, вернее, ни о чем не думал. Но сейчас он вспомнил все. Двадцать шесть лет тому назад, в такой же весенний день, он ушел по этой самой дороге с фермы, лежавшей в полумиле отсюда, ушел в Торки и никогда больше не возвращался. И вдруг острая боль сжала его сердце: он вспомнил нечаянно о той минуте в прошлом, когда он не сумел удержать настоящую красоту и радость, ускользнувшую от него в неизвестное. Нечаянно он воскресил угасшее воспоминание о сладком, диком счастье, оборванном так быстро и неожиданно. Он лег в траву и, подперев голову руками, стал разглядывать молодые стебельки, среди которых цвел голубой ленок. Вот что вспомнилось ему.
1
Первого мая Фрэнк Эшерст и его друг Роберт Гартон, только что окончившие университет, были в пути. Они совершали большую прогулку и в этот день вышли из Брента, собираясь дойти до Шегфорда. Но колено Эшерста, поврежденное во время игры в футбол, давало о себе знать, а судя по карте ям оставалось идти еще около семи миль. У дороги, где тропа углублялась в лес, они присели, чтобы дать отдохнуть больной ноге Эшерста, и стали обсуждать мировые вопросы, как это всегда делают молодые люди. Оба были ростом в шесть футов с лишним и худые, как жерди; Эшерст - бледный, мечтательный, рассеянный; Гартон - диковатый, порывистый, курчавый и мускулистый, как первобытный зверь. Оба питали склонность к литературе, оба ходили без шапок. Светлые, мягкие и волнистые волосы Эшерста вились вокруг лба, как будто их все время откидывали, а темные непокорные кудри Гартона походили на гриву. На много миль кругом они не встретили ни души.
- Дорогой мой, - говорил Гартон, - жалость - просто следствие копания в себе. Это болезнь последних пяти тысяч лет. Мир был гораздо счастливее, когда не знал жалости.
Эшерст задумчиво следил за облаками.
- Но, во всяком случае, жалость - жемчужина мира.
- Нет, мой друг, все наши современные несчастья происходят от жалости. Возьми, к примеру, животных или краснокожих индейцев, их волнуют только собственные беды, а мы вечно мучаемся от чужой зубной боли. Давай перестанем жалеть других, и мы будем куда счастливей.
- Ты сам на это не способен.
Гартон задумчиво взъерошил свою густую шевелюру.
- Кто хочет познать жизнь по-настоящему, тот не должен быть слишком щепетильным. Морить голодом свое эмоциональное "я" - ошибка. Всякая эмоция только обогащает жизнь.
- Да? А если она противоречит чести?
- О, как это характерно для англичанина! Когда заговариваешь об эмоциях, о чувстве, англичане всегда подозревают, что речь идет о физической чувственности, и это их страшно шокирует. Они боятся страсти, но не сладострастия, - о нет! Лишь бы все удалось скрыть.
Эшерст ничего не ответил. Он сорвал голубенький цветок и стал сравнивать его с небом. Кукушка закуковала в зеленой гуще ветвей. Небо, цветы, птичьи голоса... Роберт говорит вздор.
- Пойдем поищем какую-нибудь ферму, где мы могли бы переночевать, сказал Эшерст и в эту минуту заметил девушку, шедшую в их сторону. Четко вырисовывалась она на синем небе, под согнутой в локте рукой - она несла корзинку - тоже виднелся кусочек неба. И Эшерст, невольно и бескорыстно отмечавший все прекрасное, сразу подумал: "Как красиво" Ветер вздувал ее темную шерстяную юбку и трепал синий берет. Ее серая блуза была изношена, башмаки потрескались, маленькие руки огрубели и покраснели, а шея сильно загорела. Темные волосы в беспорядке падали на высокий лоб, подбородок мягко закруглялся, короткая верхняя губка открывала белые зубы. Ресницы у нее были густые и темные, а тонкие брови почти сходились над правильным, прямым носом. Но настоящим чудом казались ее серые глаза, влажные и ясные, как будто впервые открывшиеся в этот день. Она глядела на Эшерста: ее, вероятно, поразил странный хромой человек без шляпы, с откинутыми назад волосами, уставившийся на нее своими огромными глазами. Он не мог снять шляпы, ибо на нем ее не было, а просто поднял руку в знак приветствия и сказал:
- Не укажете ли вы нам поблизости какую-нибудь ферму, где бы мы могли переночевать? У меня разболелась нога.
- Здесь неподалеку только наша ферма, сэр, - проговорила она без смущения приятным, очень нежным и звонким голосом.
- А где это?
- Вон там дальше, сэр,
- Не приютите ли вы нас на ночь?
- Да, я думаю, можно будет.
- Вы нам покажете дорогу?
- Да, сэр.
Эшерст молча захромал вслед за ней, а Гартон продолжал расспросы:
- Вы уроженка Девоншира?
- Нет, сэр.
- А откуда же вы?
- Из Уэльса.
- Ага! Я так и думал, что в вас кельтская кровь. Значит, это не ваша ферма?
- Нет, она принадлежит моей тетке, сэр.
- И вашему дяде?
- Он умер.
- А кто же там живет?
- Моя тетка и три двоюродных брата.
- Но дядя ваш был из Девоншира?
- Да, сэр.
- Вы давно здесь живете?
- Семь лет.
- А вам здесь нравится больше, чем в Уэльсе?
- Н-не знаю, сэр.
- Вы, верно, плохо помните те края!
- О нет! Но там как-то все по-другому.
- Охотно верю.
Эшерст вдруг спросил:
- Сколько вам лет?
- Семнадцать, сэр.
- А как вас зовут?
- Мигэн Дэвид, сэр.
- Это - Роберт Гартон, а я - Фрэнк Эшерст. Мы хотим попасть в Шегфорд.
- Как жаль, что у вас болит нога!
Эшерст улыбнулся, а когда он улыбался, его лицо становилось почти прекрасным.
За небольшой рощицей сразу открылась ферма - длинное низкое каменное здание с широкими окнами и большим двором, где копошились куры, свиньи и паслась старая кобыла. Небольшой зеленый холм за домом порос редким сосняком, а старый фруктовый сад, где яблони только что стали распускаться, тянулся до ручья и переходил в большой запущенный луг. Мальчуган с темными раскосыми глазами тащил свинью, а из дверей навстречу незнакомцам вышла женщина.
- Это миссис Наракомб, моя тетушка, - проговорила девушка.
Быстрые темные глаза "тетушки" и ее длинная шея придавали ей странное сходство с дикой уткой.
- Мы встретили вашу племянницу на дороге, - обратился к ней Эшерст. Она сказала, что вы нас, может быть, приютите на ночь.
Миссис Наракомб оглядела их с ног до головы.
- Пожалуй, если вы удовольствуетесь одной комнатой. Мигэн, приготовь гостевую комнату да подай кувшин сливок. Наверно, вам захочется чаю.
Девушка вбежала в дом через крыльцо, у которого росли два тиса и кусты цветущей смородины. Ее синий берет весело мелькнул в темной зелени среди розовых цветов.
- Войдите в комнаты, отдохните, - пригласила хозяйка. - Вы, наверно, из университета?
- Да, были в университете, недавно окончили.
Миссис Наракомб с понимающим видом кивнула головой.
В парадной комнате было так невероятно чисто, кирпичный пол, полированные стулья у пустого стола и большой жесткий диван так блестели, что казалось, здесь никогда никто не бывал. Эшерст сразу уселся на диван, обхватив больное колено руками, а миссис Наракомб стала пристально его разглядывать. Он был единственным сыном скромного преподавателя химии, но людям он казался высокомерным, быть может, потому, что мало обращал на них внимания.
- А где здесь можно выкупаться?
- Есть у нас за садом ручеек, только если даже стать на колени - и то с головой не окунешься.
- А какая глубина?
- Да так - фута полтора, пожалуй, будет.
- Ну и чудесно, вполне достаточно. Как туда пройти?
- Прямо по дорожке, а потом через вторую калитку направо. Там, около большой яблони, которая стоит отдельно, есть маленький затон. В нем даже форели водятся, может, вы их спугнете.
- Скорее они нас спугнут.
Миссис Наракомб улыбнулась.
- Когда вернетесь, чай будет готов.
В затоне, образованном выступом скалы, было чудесное песчаное дно. Большая яблоня росла так близко, что ее ветви почти касались воды. Она зазеленела и вот-вот должна была расцвести: уже наливались алые почки. В узком затоне не хватало места для двоих, и Эшерст дожидался своей очереди, растирая колено и оглядывая луг - камни, - всюду заросли терновника, полевые цветы, а дальше, на невысоком холме, буковая роща! Свежий ветер трепал ветви деревьев, солнце золотило траву, звонко заливались весенние птицы, и Эшерст думал о Феокрите, о реке Черрел, о луне и девушке с глазами прозрачными, как роса, думал сразу о стольких вещах, что ему казалось, будто он ни о чем не думает, а просто блаженно и глупо счастлив...
2
Во время долгого и обильного чаепития со свежими яйцами, сливками, вареньем и тоненьким домашним печеньем, пахнущим шафраном, Гартон рассуждал о кельтах. В то время воскрешали кельтскую культуру, и Гартон, считавший себя кельтом, пришел в восторг, открыв в семье своих хозяев кельтских предков. Растянувшись в мягком кресле, с самокруткой в зубах, он пристально уставился на Эшерста своими холодными, пронзительными, как иглы, глазами и превозносил утонченность валлийцев. Перебраться из Уэльса в Англию все равно что променять китайский фарфор на глиняную посуду. Конечно, Фрэнк, чертов англичанин, не обратил внимания на необыкновенную утонченность и очарование этой валлийской девушки. И, ероша свои еще мокрые от купания темные волосы, он стал объяснять, какой замечательной иллюстрацией могла бы служить эта девушка к произведениям валлийского барда Моргана-оф-Имярека, жившего в двенадцатом веке.
Эшерст, во всю длину вытянувшийся на коротком диване так, что свешивались ноги, курил темную трубку и, почти не слушая, видел перед собой лицо девушки, которая только что приходила с тарелкой свежего печенья. Смотреть на нее было все равно что любоваться цветком или каким-нибудь чудесным явлением природы, - и он смотрел на нее, пока она не опустила глаза, дрогнув ресницами, и не вышла из комнаты тихо, как мышь.
- Пойдем на кухню, - предложил Гартон, - посмотрим на нее подольше.
В чисто выбеленной кухне с перекладин свисали копченые окорока; на окнах стояли цветы в глиняных горшках; по стенам висели ружья, портреты королевы Виктории, полки со старинной посудой, с медными и глиняными кувшинами. На узком деревянном столе были приготовлены миски и ложки, длинные связки репчатого лука спускались с потолка до самого стола. Две овчарки и три кошки лежали на полу. У очага тихо и смирно сидели два мальчугана. По другую сторону очага коренастый светлоглазый и краснолицый юноша чистил ружье паклей, совершенно похожей по цвету на его волосы и ресницы. Тут же миссис Наракомб готовила в большой чашке какое-то вкусно пахнущее месиво. Еще двое парней с такими же, как у мальчуганов, раскосыми темными глазами, темными волосами и лукавыми лицами о чем-то тихо говорили, прислонясь к стене. Пожилой невысокий чисто выбритый человек в куртке из вельвета сидел на подоконнике и просматривал старый журнал. Одна Мигэн все время хлопотала: расставляла посуду, наливала сидр в кружки, быстро переходя от бочонка к столу.
Видя, что они собираются ужинать, Гартон сказал:
- Если можно, мы придем, когда вы поужинаете.
И, не дожидаясь ответа, оба вернулись в большую комнату. Но после ярко освещенной кухни, где было тепло, вкусно пахло, где сидели люди, их начищенная до блеска комната показалась им холодной и неуютной, и они уныло уселись в свои кресла.
- Настоящий цыганский тип у этих мальцов. Из всех один только парень, который чистил ружье, - настоящий англосакс. А эта девочка весьма интересный психологический объект.
Губы Эшерста дрогнули. Какой осел этот Гартон! "Интересный объект"! Она просто дикий цветок, которым радостно любоваться. "Объект"!
Гартон продолжал:
- В ней таятся необычайные эмоциональные возможности. Ее нужно только разбудить, и тогда она станет изумительной.
- А ты что, собираешься ее разбудить?
Гартон посмотрел на него и усмехнулся. "Вот грубая английская натура!" - как будто говорила его презрительная усмешка.
Эшерст запыхтел трубкой. Разбудить ее! Этот глупец довольно высокого мнения о себе. Он открыл окно и выглянул в сад. Сумерки сгустились до черноты. Стены сараев и конюшни смутно синели, сад казался непроходимой чащей. Из кухни тянуло душистым дымом. Какая-то птица, очевидно, засыпавшая позже других, робко щебетала, испугавшись темноты. Из конюшни доносился топот и фырканье жующей лошади. А дальше лежала туманная пустошь, а еще дальше мерцали первые звезды, светлыми точками проколовшие темно-синее небо. Прокричала сердитая сова. Эшерст глубоко вздохнул. Как чудесно бродить такой ночью! Застучали некованые копыта, и на лугу показались три темных силуэта: жеребят гнали в ночное. Их черные мохнатые головы мелькнули над изгородью. Эшерст стукнул трубкой - и от снопа мелких искр они шарахнулись прочь и поскакали по лугу. Летучая мышь бесшумно скользнула в воздухе, еле слышно пискнув. Эшерст протянул руку - на ладони он ощутил росистую влажность. Вдруг он услышал над головой детские голоса, стук сброшенных башмаков и другой голос, нежный и звонкий, - очевидно, девушка укладывала мальчишек спать.
Четко послышалось: "Нет, Рик, нельзя класть с собой в постель кошку", потом хохот, взвизги, мягкий шлепок и смех, такой мелодичный и чистый, что Эшерст даже слегка вздрогнул. Кто-то дунул, и тонкие полосы света, словно пальцами хватавшие из окна темноту, вдруг исчезли. Все стихло, Эшерст отошел от окна и сел в кресло. Колено болело, и на душе стало тоскливо.
- Ты иди на кухню, если хочешь, - проговорил он, - а я ложусь спать.
Эшерсту казалось, что сон подхватил его в бесшумном и быстром кружении, но на самом деле он не спал и слышал, как пришел Гартон. Еще долго после того, как Гартон, улегшись на другую кровать в низкой мансарде, стал прославлять тьму тонким носовым храпом, Фрэнк слышал крик совы. Если не считать ноющей боли в колене, он чувствовал себя отлично: жизненные заботы не омрачали его ночное бдение. И действительно, о чем было заботиться? Он только что получил диплом юриста, обладал недюжинным литературным талантом, семьи у него не было, и четыреста фунтов в год его обеспечивали вполне: весь мир был ему открыт. Кому какое дело, где он, что делает, куда отправится. Твердая постель давала ощущение прохлады. Он лежал, вдыхая ночные запахи, проникавшие сквозь открытое окно над его головой. В эту бессонную ночь воспоминание Эшерста были ясны и ласковы, а мечты - увлекательны. Правда, какое-то раздражение по отношению к Гартону давало себя знать, но это так часто бывает, когда пробудешь с человеком три дня подряд. Потом совершенно неизвестно почему перед глазами Фрэнка ясно встало лицо юноши, чистившего ружье, его пристальный и вместе с тем удивленный взгляд, каким он их встретил в дверях кухни и потом посмотрел на девушку, которая принесла кувшин с сидром. Загорелое лицо, синие глаза с белесыми ресницами и волосы цвета пакли, врезались в память Эшерста так же прочно, как и просто свежее личико девушки. В темном квадрате незанавешенного окна начинало светлеть. Вдали сонно к глухо замычала корова. Снова все стихло, пока не совсем еще проснувшиеся дрозды не попытались робким щебетом разбить тишину. И, отведя глаза от светлеющего окошка, Эшерст крепко заснул.
На следующее утро колено Эшерста сильно распухло: их поход, очевидно, кончился. Гартону нужно было вернуться в Лондон, он ушел около полудня с иронической улыбкой, царапнувшей Эшерста. Но эта царапина сразу зажила, как только длинная фигура Гартона скрылась за поворотом. Весь день Эшерст отдыхал, вытянув больную ногу, на зеленой деревянной скамье, стоявшей на лужайке, где от солнца сильнее чувствовались запахи левкоев и гвоздики и чуть слышный аромат смородины. Он блаженно курил, мечтал, смотрел кругом.
Весной на ферме начинается настоящее пробуждение жизни. Из яиц вылупляется молодняк, распускаются почки, и люди с трепетом следят за новорожденными растениями и животными, холят, кормят и поят их. Фрэнк сидел так тихо, что важная старая гусыня вперевалку подвела к самым его ногам свой выводок, и шесть желторотых серых гусят стали клевать молодую травку, оттачивая свои маленькие клювы. То и дело миссис Наракомб или Мигэн подходили и спрашивали, не нужно ли ему чего-нибудь. Он улыбался и говорил: "Нет, нет, спасибо, здесь замечательно хорошо". Перед чаем они вместе пришли к нему с длинной теплой повязкой, смоченной в какой-то темной жидкости, и после долгого, внимательного осмотра опухшей ноги сделали ему перевязку. Когда они ушли, Фрэнк стал думать о том, какой жалостью наполнились глаза девушки при виде его колена, как она нахмурила брови и тихонько протянула: "О-о-о!" И снова его охватило непонятное раздражение против ушедшего приятеля: какую чушь он болтал об этой девушке! Когда она принесла чай, Эшерст спросил:
- Как вам понравился мой друг, Мигэн?
Она прикусила верхнюю губку, стараясь не улыбнуться, - очевидно, она считала это невежливым.
- Чудной джентльмен, рассмешил нас всех. Наверно, он очень умный.
- Чем же он вас так рассмешил?
- Он сказал, что я дочь бардов. А кто они такие?
- Валлийские поэты, жившие сотни лет назад.
- Но почему же я их дочь?
- Он хотел сказать, что вы похожи на девушек, которых они воспевали.
Она нахмурила брови.
- По-моему, он просто любит шутить. Разве я и в самом деле похожа на них?
- А вы поверите тому, что я скажу?
- О, конечно!
- Думаю, что он сказал правду.
Она улыбнулась.
И Эшерст подумал: "Да ты очаровательное существо!"
- Потом он сказал, что Джо - саксонский тип. Что это значит?
- Который это Джо? Тот, голубоглазый, с таким красным лицом?
- Да. Племянник тетиного мужа.
- Значит, он вам не двоюродный брат?
- Нет.
- Видите, он хотел сказать, что Джо похож на тех людей, которые пришли в Англию тысяча четыреста лет тому назад и завоевали ее.
- А-а, про это я знаю. А он, правда, похож?
- Гартон помешан на истории. Но, по правде говоря, Джо действительно немного похож на древнего сакса.
- Да, конечно.
Это "да, конечно" совершенно покорило Эшерста. Так грациозно, вежливо и мило она подтвердила то, что для нее явно было китайской грамотой.
- А потом он сказал, что оба других мальчика похожи на цыганят. Не надо было так говорить. Моя тетушка смеялась, но ей, конечно, было неприятно, а братья даже рассердились. Дядя был фермер - фермеры вовсе не цыгане. Нехорошо обижать людей.
Эшерсту страшно хотелось схватить и пожать ее руку, но он только сказал:
- Конечно, нехорошо, Мигэн. Кстати, я слыхал, как вы вчера вечером укладывали малышей спать.
Она слегка покраснела.
- Пожалуйста, пейте чай, он стал совсем холодный. Принести вам горячего?
- А у вас когда-нибудь бывает время что-либо сделать для себя?
- О да.
- А я вот все смотрю и ни разу этого не видел,
Она смущенно нахмурила брови и еще больше покраснела.
Когда она ушла, Эшерст подумал: "Неужели ей показалось, что я ее дразню? Вот чего бы мне не хотелось ни за что на свете".
Он был в том возрасте, когда красота кажется, по словам поэта, "небесным цветком" и пробуждает только рыцарские чувства. Эшерст, обычно не обращавший внимания на то, что делается вокруг, не заметил, что парень, которого Гартон назвал "саксонским типом", стоял около дверей конюшни. Он очень красочно выделялся на темном фоне в своих испачканных брюках из коричневого плиса, грязных сапогах и синей рубахе. Его медно-красные руки и лицо резко оттенялись светлыми волосами, напоминавшими на солнце уже не паклю, а лен. Без улыбки, неподвижно и тупо он смотрел вдаль. Поймав на себе взгляд Эшерста, он повернулся и пошел той типичной походкой крестьянских парней, когда они стесняются идти быстро и неуклюже топают ногами. Он исчез за углом, у кухонной двери. Эшерсту стало как-то не по себе. Чурбаны! Как трудно при всем желании подойти близко к этим людям, как они чужды ему! А вместе с тем посмотреть на эту девушку! Башмаки рваные, руки огрубели, но разве это важно? Причиной ли тому ее кельтская кровь, как говорит Гартон, но она кажется прирожденной леди. Настоящая жемчужина! А ведь она, наверное, едва умеет читать и писать.
Пожилой чисто выбритый человек, которого он видел вчера на кухне, прошел по двору с собакой. Он тнал доить коров. Эшерст увидел, что он хромает.
- Коровы у вас отличные!
Лицо хромого человека просияло. Он смотрел слегка исподлобья, как часто смотрят много испытавшие люди.
- Да, они у нас красавицы. И молока много дают.
- И молоко замечательное.
- Надеюсь, вашей ноге лучше, сэр?
- Спасибо, как будто заживает. Хромой дотронулся до своей больной ноги.
- Я-то знаю, что это за штука. Хуже нет, чем больное колено. Мое тоже вот уже десятый год болит.
Эшерст сочувственно покачал головой: жалость так легко дается людям обеспеченным! Хромой старик улыбнулся:
- Впрочем, мне-то жаловаться грех. Хорошо, что эту ногу не отняли.
- Ого!
- Да, да! Теперь-то что - вот раньше болело, так болело, а теперь как новенькое!
- Мне сегодня сделали примочку из какой-то замечательной настойки.
- Это девочка собирает. Она в травах знает толк. Есть такие разбираются, какие травы лечебные. Моя матушка покойная на редкость все это понимала. Ну, пожелаю вам скорее выздороветь, сэр. Эй, ты пошла!
Эшерст улыбнулся. Знает толк в травах. Сама она как полевая травинка...
Вечером, когда он поужинал холодной уткой, творогом и сидром, вошла девушка.
- Извините, сэр, тетя спрашивает, не попробуете ли вы кусочек нашего пирога?
- Если мне позволят пойти на кухню.
- О, конечно! Но вам будет скучно без вашего друга.
- Мне? Ну нет! А никто не будет возражать?
- Кто же? Мы будем очень рады.
Эшерст вскочил слишком поспешно, забыв о больной ноге, споткнулся и упал. Девушка ахнула и протянула к нему обе руки. Эшерст схватил их маленькие, грубые, загорелые - и, с трудом подавив желание поднести их к губам, позволил ей помочь ему встать. Она поддержала его, подставила ему плечо. Опершись на него, Эшерст пошел к двери. Он испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие от этой живой опоры. Но он вовремя сообразил, что лучше взять по дороге свою палку и снять руку с плеча девушки перед тем, как войти в кухню.