Перевод А.Эппеля
Осиновые кроны просеивают солнце
в желтые замшелые поляны -
золотой овес небес
сквозь сито дрожащей листвы.
У родника пугливая косуля
пьет,
вслушивается...
Капля каплет с мокрой морды -
и проходит тысяча лет...
Родник - добрая земная вещь,
непритязательная,
безответная.
Зеркало, в котором жизнь
целует свое изображение
пересохшими губами.
Перевод А.Эппеля
Слушал ли ты по ночам реки?
Их речи во тьме необычны.
Смех не журчит по песчаному дну,
не позванивает песня о
скользящих в воде
загорелых телах купальщиц,
о лугах, где кричат кроншнепы,
о перевозчике, глядящем в облака
и выгребающем к берегу.
Речи рек по ночам -
обо всем,
что днем бездомно,
что не Время и не Слово.
Если ночью
слушать реку,
в конце концов покажется,
что душа
неисповедимо вспоминает свое будущее.
Перевод А.Эппеля
Вера - это кариатида,
женская фигура среди руин.
Покинутая,
среди обрушившихся камней,
она все еще стоит
во весь рост,
слепоглазая.
Храм - ее вечная ноша -
давно разрушен и служит
прибежищем дикому зверю.
Эти плечи в рубцах
подпирают Ничто -
опустелое пространство,
в котором отчаянно кричат птицы.
Перевод А.Эппеля
Ночами в июне
рассвет -
спокойный свет Воскресения.
Птицы
словно бы восстают из мертвых
и мягко касаются воздуха
невидимыми крылами,
крыльями,
белые кости которых
истлели в болоте
в тысячное лето назад.
Зачарованный расшумевшимся лесом,
ты хочешь следовать птицам и не можешь;
цепь совершенного и несовершенного,
заклепанная на щиколотках,
приковала тебя
к безмолвной земной тьме.
Ночами в июне,
когда все - крылья
и синеющий свод.
Сижу спиной к костру,
всматриваюсь
в беззвездную ночь.
- Оборотись! -
говоришь. -
Мне не оживить догорающего костра,
пусть будет светло,
помоги!
Но как оторваться от темноты,
если в шаге от освещенного круга
кто-то бродит и шепчет мое имя
голосом увядшей травы?
Гляди! Темный облик
огромен от неровного света...
И я чувствую прохладные пальцы
твои на моих глазах.
Так и сидим вместе
беззвездной ночью. Два человека.
Пока догорает костер,
и сущее в темноте
медленно приближается.
Перевод А.Эппеля
Дерево, спокойное и величавое,
могучее и такое беззащитное,
стоит на вересковой пустоши,
думая неспешную терпеливую думу.
Сияет белая береста,
старая сосна
в бесконечной нежности
протягивает бронзовые руки ветрам.
И вот по вереску плетешься ты
с топором и мотопилой
к обреченному на смерть исполину.
- Делай свое дело, палач!
Дерево падает. Беспомощно.
В падении ломает собственные ветви;
Ты остаешься во внезапной тишине.
И пустоте. Свет небесный
обвиняет тебя за содеянное.
Всего минута - только минута! -
визжащей стали, механического единообразия -
и долгая греза природы,
мечтавшаяся сотни весен,
становится крестиком
в реестре врученных повесток.
Сколько дней, думаешь ты,
сколько рождественских вечеров с колокольным звоном...
Глухарь сидел, обхватив мохнатыми лапами ветку,
долбил клювом иней, расправлял крылья, настораживался,
пока в отдалении рыскала охотничья собака.
Густые спокойные снегопады, а в весенние ночи
влажные звезды висели в хвое
и ловчий
пил из ковша Большой Медведицы.
Сколько жизни, думаешь ты,
сколько сокровенной жизни
замкнули годовые кольца!
Сердцевина -
зрачок в недреманном оке.
Так могут кружиться мысли
в печальный осенний день,
когда ветер жалостно бубнит
над вырубкой;
сучья, валежник, свежие пни,
где муравьиный труп прилип к загустевшей смоле,
одно-два поваленных дерева,
которые, падая в пустоту, напоминали
изодранное пулями знамя
на редуте после неприятельского штурма.
Лесоводы - мудрецы - говорят о размерах лесоповала
и очерчивают места порубок
по линейке на карте.
Мы - простецы - ландскнехты трудной работы -
победно идем на штурм
в соответствии с умно разработанной стратегией.
За нами остается порубленная земля;
высотки и гребни
оголяются,
точно ребра большого животного,
растерзанного волками.
Но как же больно,
как больно
быть совестью топора
в столь печальный осенний день.
Перевод А.Эппеля
В опустелые ветреные вечера
петух невнятно кукарекал в потемках
и лес дышал темнотой.
Мать на тропинке во дворе,
маленькая,
согнувшаяся навстречу северному ветру;
а снежинки в свете фонаря
мелькают, как моль.
Синими, озябшими руками
защищала она дрожащее пламя,
и я всякий раз удивлялся,
что ей удавалось спасти
огонь
от снега и ветра.
Избави меня от старости, господи!
Я не хочу перед зеркалом
искать мечту моей юности
в руинах своего лица.
Хочу, чтобы
мечта умерла в полете,
как дикая птица в когтях у сокола
в высоком морозном воздухе.
Перевод А.Эппеля
Сидим в саду под сиренью.
Пьем кофе. Глядим в газеты.
Греция. Вьетнам. Едим песочные пирожные,
а земной шар неспешно движет нас
под вечерними молчаливыми созвездиями.
До чего мы смахиваем на людей! Но это
чисто внешнее сходство. Внутри же
мы пропитаны смертью. Пустота
грохочет в нас, как крик
в бетонированной шахте.
«Выключи радио. Опять про войну и про голод!»
«Выпей кефиру, тебе полезно.»
«Ты не против, если я попозже уйду в кружок шитья?»
Мы едим песочные пирожные -
прочее нас не касается.
А вдруг знаменитую эту бомбу
сбросят сейчас? Что ж,
ничего вроде бы не изменится -
мы давно уже не живые.
Лес под небом, вереницы покрытых лесом холмов,
выщербленные топором,
похожи на редкозубую челюсть.
Не узнаю
лес моего детства.
В лицах людей,
в птичьем крике и ветре -
что-то потеряно: одиночество
стало одиноким...
Обезлюдевшие усадьбы, постройки,
беспомощно уставившиеся в тебя
черными оконницами. Крапива проросла
сквозь щели деревянного крылечка,
жерди полусгнившей изгороди
продираются сквозь дикую траву по лесной кромке,
точно олень, раненный в позвоночник.
Вдали перезвон колокольцев и детский смех; эхо
ржавеет в тиши на лесном косогоре,
и не надо больше заботиться,
чтобы клали камень на крышку колодца.
Бреду тропинкой по полям;
недавно посаженные ели глядят
с трогательных маленьких пашен;
меж каменных россыпей вижу:
тихое слово «дом»,
взъерошенное, покинутое, лежит среди полевицы,
словно крыло убитой птицы.
Слышишь: голодно воет
стальной волк - мотопила -
по склонам с редкими кубометрами?
И над старыми болотами, где токуют тетерева,
над полигоном ВВС посреди большого леса
кружит четверка искрящихся истребителей
нескончаемой оглушительной каруселью?
Вот и в это голубое царство -
пустынную родину лосей -
вторглись миллионы шумов.
Но что толку печалиться?
Влажная от росы ниточка паутины
не остановит бульдозера.
Что пользы от неспешной
пешей мечты
в эти неукротимые времена нетерпения,
изготовившегося для бега к звездам?
История больше не бродит пешком
по вереску, устилающему землю,
она грохочет в стальной «аджене»
сквозь межзвездные тьмы
слишком высоко ддя моего земного сердца,
тикающего на старый манер
вечерами меж замерзших елей на Буберге.
Хочу отшлифовать кончики пальцев
о грубую действительность, хочу
ощущать то, к чему прикасаюсь.
Ибо верю в нужные
земные вещи,
неприметные, незамечаемые,
бывающие с нами ежедневно,
проходящие через наши руки...
Святые простые вещи
из земли, праха и безмолвия,
преданные у креста,
преданные в ледяных
храмах философии, преданные
на Геликоне и Парнасе
под холодными звездами искусства.
Снова хочу причаститься
этим верным вещам,
так причаститься,
чтобы слова в стихах
переняли их форму,
как пальцы лесоруба
не забывают форму топорища,
даже листая псалтырь.
Перевод Ю.Вронского
Не думайте,
что я вырос в бедности!
Надо мной всегда было
распахнуто небо.
Я прожил свой век
в соседстве с Плеядами
и в близкой дружбе с ветром. Мне ведомы
и глухие муравьиные тропы
меж сломанными стеблями,
и светящаяся дорога тоски,
где на звездной пыли
отпечаталась божья стопа.
Я человек.
Я постиг величие того,
что значит быть бесконечно малым.
Осень пришла рано.
Северный ветер,
горы в снегу,
блеклые краски.
Но я слышу, как мои мечты
шепчутся,
словно дети по ночам,
словно арестанты на прогулке:
- Далеко-далеко в снежных полях,
у рек, таких быстрых,
что они никогда не замерзают,
живет Птица,
ярко-голубой зимородок
с солнечным оперением на груди.
Слова - это бессилие. Послушайте только
всезнайку, который рассуждает
об искусстве. Он стоит
с таким начитанным видом
и мечет дымовые бомбы
в святыню.
Я больше не верю
в слова хитроумные,
глубокомысленные,
равнодушно зевающие.
Я верю
в безмолвие
рук,
в прикосновение,
в близость.
Я верю, что мы
должны снова раскопать Помпею
из лавы и пепла.
Руками.
Перевод Ю.Вронского
В самый беспросветный зимний день,
когда солнце, словно раненая глухарка,
низко летит над заснеженными южными вершинами,
ты предчувствуешь весну, уловив невыразимо тихую
мелодию, звучащую в сумеречном свете:
сама жизнь сидит на морозе без рукавиц
и играет на свирели,
не подозревая, что ее слушает кто-то,
чьи уши наполовину заложило
тишиной и смертью.
И вдруг ты видишь: да это же
черный дрозд! Он сидит
среди заиндевелых веток
и тихо играет для самого себя.
Найдет мелодию, сыграет ее, потом повторит,
бесконечно осторожно модулирует он одну тему,
творя солнечную песнь, которую споет
в сырой день распутицы,
в день распада и возрождения.
Арктур
висит низко на западе,
красноватый
и словно сочащийся светом.
Я видел его еще в детстве
со двора нашей лесной усадьбы
вечерами на исходе лета, когда темнота
пахла спелым овсом.
Он мерцал сквозь листву и хвою
над холмами на западе. Цедил свои лучи
сквозь тяжелые росистые ветки,
зеленые от жизни на Земле.
Когда ветер тревожил лес,
казалось, будто руки
осторожно прикасаются к звезде
и ласкают ее.
С тех пор мои долгие мысли
о вечности
всегда проходили
сквозь листву и хвою.
Осенним днем ты уходишь с вырубки
и покидаешь
еще горящий костер.
Берешь свой инструмент и уходишь
в туман и тишину,
а отблеск зажженного тобой костра
ощупывает стволы у тебя за спиной
и лица тех, кто остался
сидеть в освещенном кругу...
Вот так же
мне хотелось бы
уйти из жизни.
Ведь я знаю, нам дан
лишь короткий срок. Я уже вижу,
как ветер кружит белый пепел
над холодной ямой,
оставшейся от пляшущего костра, как олень
долбит стертым от снега копытом
середину кострища.
Перевод Ю.Вронского
Ночной дождь сдвинул с места
хвою на тропе...
Хрупкие тени вереска и травинок
вышивают синие стежки по краю тропы
в утренних косых лучах. Ты кладешь в рот
несколько матовых от росы черничин,
к языку прилипает холодный листок вереска...
Как прекрасно! Это вкус
самого земного утра. Ты живешь,
но здесь нет ничего,
что существует ради тебя.
Свободен лишь тот,
кто постиг эту истину.
Рядом с моей тропой
лежит огромный валун.
В прозрении, что бывает лишь ранним утром, я вижу,
как страшный космический холод приникает
к серым, драконовым бокам валуна. И тогда
камень уже не зовется камнем, он -
лишь пустое пространство в моих мыслях.
Все, что ты можешь сказать о камне, -
для Вселенной ложь. Ты должен научиться
языку без слов. Постичь код Млечного Пути,
состоящий из безмолвия и тайны.
Оставь свои человеческие слова
среди поношенной одежды
на вешалке в сенях,
когда идешь к камням.
Быть человеком - это болезнь.
Выздоровление невозможно,
и все наши усилия сводятся к тому,
чтобы искать обезболивающие средства.
Прикованный к собственной тяжести,
ты мечтаешь о побеге.
Покуда смерть не снимет с тебя кандалов
и ты не полетишь без души
в небесном мраке над бурунами света
прочь от зеленых берегов,
где цветы счастливо звались цветами
и запах юной росы
ласкал твои чувства,
когда ты ничком лежал в траве
и проклинал землю.
Что это зовет тебя оттуда,
из мрака меж звездами?
Почему оно знает твое имя?
Ты стоишь,
подняв лицо к небу,
и обеими руками держишь свою маленькую жизнь,
как ребенок, что тянется к матери,
не выпуская из рук игрушки.
Большие мелкие беды, немые
будничные земные трагедии: белка
на асфальте, раздавленная улыбка
на окровавленной мордочке...
Кто обращает внимание на такую мелочь,
когда вокруг ревут лошадиные силы? Кто
замечает это? Наши глаза чересчур суровы
и неподкупны, поэтому
мы часто и мчимся
погруженные в свои холодные расчеты
прямо по жизни.
Жизнь -
и любовь ко всему -
это каждый должен почувствовать сам
грубой кожей своих рук, подобно тому
как слепой ощущает
кончиками пальцев
лицо любимой.
Горизонт как заиндевевший чугун. Небеса
вздымают надо мной купол своей тишины,
подобный огромному безъязыкому
колоколу. Звезды
глядят на меня
в космической немоте, деревья
срывают с себя имена, придуманные человеком,
и стоят обнаженные, целомудренно отвернувшись.
Что ты здесь делаешь?
Нужен ли ты, человек?
Я кричу
в это леденящее равнодушие,
стоя в мире замерзших на лету птиц,
и тем малым, что у меня есть, защищаюсь
от безнадежности, ужаса
и ледяной непреклонности мрака:
- Милосердие обретается только
в человеческом сердце!
Промокшая под дождем ворона на изгороди
лучше десяти ангелов царства небесного.
Путь к вечности
проходит через двор твоей усадьбы.
Качающаяся былинка с каплей росы
для зрячего достаточный указатель.
И на изнанке березовых листьев
гусеницы выгравировали карту
Млечного Пути.
Трава, мельница, человеческое сердце -
воспоминание о детстве на звездных берегах
головокружительно пронизывает все, как утренний свет
пронизывает мглу бегущей воды,
падая на песчаное дно.
Если ты нашел золото в мутном потоке,
положил на свою бренную земную ладонь
это сверкающее постоянство, помни,
не ты... Нет,
ты всего лишь счастливец, нашедший
то, что было от века
и никогда не исчезнет.
Об этом поет ветер,
об этом журчит ручей,
и сердца, переставшие биться тысячу лет назад,
бормочут об этом в крови детей
под шумящими кронами
сегодня, завтра,
вечно...
Перевод Ю.Вронского
Заржавленный плуг в крапиве
под въездом на сенник и позеленевший
медный колокольчик на крючке в конюшне
с языком, запечатанным паутиной.
Пустынно и тихо.
Мертвенно-бледная тень запустенья
на полях, где осот и дудник
ржавеют под осенним дождем.
Единственное, что нынче растет на усадьбе, -
это несколько стеблей овса
под кормушкой для птиц у окна дома,
где двое забытых стариков
еще цепляются за жизнь,
угасая, как угасает на ветру
струйка синего дыма из трубки.
Мертво и пусто.
Единственная надежда -
отсутствие всякой надежды.
Неуязвимое равнодушие,
взирающее на светлый холодный дождь,
поливающий склоны.
Вечереет, на закатных небесных просторах
горит звезда,
бледная, словно болотный цветок.
Еще несколько мгновений вечности
люди на Земле
будут называть ее Арктуром.
Ты одеваешься по погоде, но как дорого
обходится тебе эта зимняя одежда:
робкая ласка
самой нежной из ближних
испуганно коснулась тебя,
а ты и не понял, что тебе была оказана милость.
Легкая, словно пушинка, несомая ветром,
тихая нежность погладила твою щеку,
но ты в своей серой сермяге трусил дальше,
думая, что и это
лишь снежная крупа.
Дождись часа закрытия. Дождись,
когда погаснут огни
в шумных трактирах
и швейцар с поклоном проводит последнего
именитого гостя.
Тогда
будни расстегнут крючки
на засаленном фартуке
и тихонько уйдут через черный ход.
Они пойдут по притихшим дорогам
под звездной метелью,
чтобы застать тебя дома.
И вдруг
засверкает свет, вдруг
ты увидишь
все, чего прежде не видел...
Серость отступит перед блеском
старой геральдики:
будни - это князь, живущий в изгнании,
привратник голубых кровей.
Что-то неуловимое. Какой-то намек,
неясное движение
во мраке сердца,
скрытое словами.
Так в детстве:
темными августовскими вечерами
тебя посылают на выгон за лошадью.
Ты слышишь тяжелый стук копыт,
чувствуешь дыхание, такое горячее на мокрой траве,
но тело лошади сливается с тьмой,
и небо шуршит летучими мышами.
Ты стоишь в растерянности и
тщетно пытаешься взнуздать
самое ночь.
Ты никогда не задумывался над словами.
Сквернословил и ругался яростно,
если опрокидывался воз с бревнами или
топор взвизгивал на булыжнике. Но
когда в лесу напевал теплый сухой ветер
и синий поток весенних небес
лился водопадом сквозь сосновые кроны,
ты что-то бормотал, осторожно и застенчиво,
как папоротник в расселине скалы.
Странно было видеть тебя в такие минуты,
твое бугристое суровое лицо
так чудесно смягчалось, словно я видел
твое отражение,
переливающееся на ряби
тронутой ветром воды.
Никто не может год за годом
ощущать под ногами дрожь древесных корней,
слушать, как снег, белоус и вереск
с шепотом ластятся к ногам,
и не потеплеть при ветре.
Ничего, брат,
пусть мы, незаметные, копошимся здесь,
на болотных гатях,
пусть сапоги наши измазаны илом
и в уголках рта высечены руны надежды -
зато у всех у нас есть
своя усадьба на звездах.
Величие человека в том,
что его упования больше его самого.
В зеленой тени
по ту сторону серых, как камни, слов
стоит на коленях немой тигр
с сажей на веках
и смотрит на Солнце.
Еще сохранились в мире большие леса, пока еще сохранились.
И мягкая трава.
И ветер.
Но не пытайся понять
язык ветра,
ты только заразишь его собой.
Человеческие истины сплетены из лжи,
не вкладывай их в уста ветра.
Странно думать, что береза
с дождем в листве,
к которой я прислушивался
ветреными ночами, тропинка
на пустоши недалеко от дома, скамейка,
которую я смастерил из расщепленной сосны, -
все эти скромные вещи, что окружают меня,
останутся жить
еще долго
после того, как я арендую
два метра на кладбище...
Вещи
никогда не горюют о нас.
Даже этот маленький голубой стол,
за которым я писал, выкроив минутку,
не будет грустить обо мне.
- Ты веришь в бога?
- В бога? Как сказать... Пожалуй, нет.
Я верю в то, что открывается кроту
сентябрьской ночью, когда он
сидит, высунув подслеповатую мордочку
из своих черных катакомб,
шерстка его запачкана землей
и лапки-лопаты кротко покоятся на краю норы.
А над полями, где чернеют покрытые росой кротовьи кочки
и проклятия крестьянина висят в воздухе,
точно запах паленой травы,
осеннее небо раскинуло
огромный холодный купол.
Человек,
ты жалок и одинок
среди своих сверкающих, бесполезных вещей.
Когда-нибудь ты откажешься
от грохота пустых слов. Когда-нибудь ты
босиком, с окровавленными ногами, войдешь
в небесную тьму отчаяния.
Услышишь, как звездные лучи холодно звякнут
и смолкнут у тебя за спиной,
подобно стеклянным бусам восточной дверной занавески.
И там,
во тьме, за самыми дальними звездами,
ты сожжешь своего последнего кумира
и ногой разбросаешь золу
и создашь божество.
Снова.
Я не верю, что в первое утро
бог сказал:
Да будет свет.
Сила, повелевающая вселенными,
не пользуется человеческими словами.
Когда тьма сдавит тебе горло
и Юпитер в пустоте обратит
свои вечные льды к твоему сердцу,
тебе вспомнится только то,
чего ты так и не сказал.
Перевод Ю.Вронского
Когда было особенно трудно -
в зимние дни, жесткие и холодные,
как стертые стальные полозья, -
ко мне явились слова, точно
горький вкус в сердце.
Северный ветер
леденяще выл над болотами,
чисто подметая кочки,
и на них начинала сверкать замерзшая клюква,
матово-красная и горьковатая,
как будто небеса истекали кровью.
Время идет к вечеру.
Я останавливаюсь и опираюсь
о каменный знак на освещенном закатом холме
и долго смотрю на восток,
где синие утренние вершины
погружаются в сумерки.
А потом снова шагаю на запад.
Снимаю звезду с неба
и несу ее в руке, как фонарь,
освещая самую глубь ночной земли,
где моя видимая оболочка
скоро растворится и развеется,
как дым, подхваченный ветром.
Но звезда, которую я несу,
будет светить тебе
долго-долго,
вися на западе над самой вершиной.
Поздним осенним вечером
я возвращался из леса после сбора ягод.
Я видел, как из-за горной гряды на востоке
медленно поднимался Орион. Наконец великан
уперся своим правым серебряным башмаком
в вершину над Глухариной скалой. И замер,
задумчиво подняв левую ногу,
перед тем как шагнуть по синей дороге на запад.
Ранним летним утром
я лежал в траве на покосе.
Надо мной раскинулось июньское небо,
непостижимо светлое и пустынное.
Я как будто плыл в синеве,
подобно фигуре с форштевня погибшего судна.
Сквозь колышущуюся зеленую траву
я видел низкий месяц.
И глаза мои увлажнились от счастья,
когда сосновая шишка
стала тереть мне между лопатками,
заставив меня отодвинуться.
То, чего ты не смог сказать,
живет рядом с тобой.
Твоя жгучая тоска пылает в твоих руках,
ты - центр освещенного круга,
в котором лица вещей кажутся ближе
и вместе с тем дальше, словно они стоят
с дымом лесных пожогов в глазах
и смотрят на звезды.
Когда час мой пробил,
я сложил все вещи в рюкзак
и отправил свое тело
из леса домой,
но душа моя навсегда осталась там,
в лесном одиночестве. И стихи мои
пьют корнями силу и соки
из каменистой почвы Фьеллскугена.
Если летним вечером ты остановишь машину
и выйдешь на избитый волнами берег
озера Верен, я увижу тебя
глазами леса
и ты услышишь, как я обращаюсь к тебе
тихим голосом лесного шелеста.
Я пишу о праздничном великолепии вечернего неба,
вознесшегося над приземистыми буднями,
я прикасаюсь к гуще сосновых веток
осторожными пальцами ветра.
Тебе никогда не утолить
свой вечный словесный голод, никогда
не выразить голос, витающий
в безмолвии вещей.
Случалось, ты находил верное слово, но
этот праздник длился недолго
и не мог насытить тебя,
так лисица, упорно разгребая наст,
хватает наконец тощую полевую мышь -
и жадно глотает крохотный теплый комочек
среди белой вечности
зимнего голода.
Шорохи леса - это
мысли души,
покинувшей свою оболочку
и летящей
по звездным тропинкам Вселенной.
Эта могущественная душа всего сущего
думает день и ночь
и о мышиных следах на свежем снегу,
и о связи планет с Солнцем,
и о вечности,
не прибегая
к корявым человеческим словам.
Моя захолустная жалкая жизнь -
пламя спички,
что трепещет испуганно
ветреной ночью,
прикрытое ладонью господней.
Зато при свете этого робкого огня
я видел ладонь
господа бога.
Она была жесткая, грубая
и натруженная,
как ладонь человека, поднявшего целину,
который стоит вечером у своего поля
и очищает метелку овса,
чтобы узнать, хорошо ли зерно.
Глубоко в своем сухопутном сердце
я слышу далекий могучий шум моря.
Точно так же слышится он
в легком шелесте
болотной осоки
на горных пустошах.
Тени лежат на земле,
отбрасывая длинные ели.
Крику эха
жалобно вторит гагара
на темной воде. А я вишу
вниз головой
в мировом пространстве,
обезумев от холодного света.
Мету развевающимися волосами
раскаленные добела звезды.
Пахнет паленым. Сила тяготения
обеими руками держит меня
за щиколотки. Бог, подобно водяному,
с плеском поворачивается
в глубине подо мной.
Но вот лица моего
касается мокрая хвоя.
Опрокинутое мироздание
возвращается на свое место. И я стою
поразительно трезвый и деловой,
как будто я сноска
к модернистскому стихотворению.
Когда стихотворение, которое я всегда мечтал написать,
прикасается к моей душе,
уносятся все слова,
так по седой, заиндевелой земле разносятся листья,
когда, тяжело взмахивая крыльями,
в лесу взлетает глухарь.
В последний раз ты погладила меня по щеке
там, в больнице.
Твоя рука,
которая раньше была грубой и жесткой
от работы в хлеву, в огороде и в поле
на нашей каменистой земле,
стала теперь
прозрачной и хрупкой.
Твоя робкая ласка была схожа
с упавшей на снег тенью птицы.
Я до сих пор ощущаю ее,
спустя много лет.
Бесследное всегда оставляет
самый глубокий след.
Когда я гляжу из окна кухни
нашего красного домишка в Беррюде,
я вижу на западе зубчатый горизонт,
очерчивающий границу
мира, доступного моим глазам.
Но в мыслях я совершаю далекое странствие
по небесной синеве
на запад от Хестекнаттена.
Иду высокими тропами перелетных птиц,
путями обожженных солнцем пилигримов тоски,
по заросшим пушицей болотам вечности.
А вечером возвращаюсь домой
и сажусь вместе со всеми за обеденный стол
и отвечаю рассеянно,
невпопад.
И теряю собранные звезды
среди картофельной шелухи и рыбьих костей,
разбросанных на столе.
Осенние ночи в лесу -
видишь, не глядя, и осязаешь,
не прикасаясь. Вот почему
я и не боюсь смерти. Я
уже знаком с нею.
Часто мне кажется, будто
в бреду я переступал
звенящую границу
между жизнью и вечностью - я знаю
этот дремотный нежный шорох, эту
журчащую тишину
со звездами на дне.
Да, я при жизни посетил
землю, где осязаешь, не прикасаясь.
И вернулся, зная все
о растущей тьме,
похожей на землю под корнями деревьев,
и о свете
над вздымающейся кроной мысли -
о проблеске великого дня,
который идет мне навстречу.
Старость - это гнилость в теле.
В нем поселяются темные мысли
и медленно точат его.
Так ворона устраивает гнездо
на гнилой осине в лесу.
Я внушаю самому себе:
все эти слова -
лишь типографская краска
на белой бумаге.
Но ведь если это мои стихи,
люди должны услышать мой голос,
пробившийся через стену расстояния.
Услышать, как я откашливаюсь,
заикаюсь,
шепелявлю
и с трудом раздвигаю слова,
чтобы между ними был слышен шепот ангела тишины.
Как холодный сапожник узловатыми пальцами
ищет в своем ящике
среди ржавых игл, дратвы и сапожных гвоздей
нужный ему предмет,
так и я пытаюсь нашарить
среди всякой всячины в самом себе
ключ от царства небесного.
Нас окружает вечность. И все-таки
пустая рука человека
не успевает ничего ухватить.
Всего лишь секунда -
удар часов,
удар сердца -
и это уже
ТОГДА.
Кто остановит
перелетных птиц? Кто
остановит Солнце
над долиной Иосафата?