РАССКАЗЫ

Хатидже

1

Молла Юмер, преступник и дезертир, решил наконец спуститься в село повидать свою жену. Вот уже третий день не приходила она к нему, как приходила раньше, укрытая от посторонних взоров белым платком, раскрасневшаяся и усталая, не приносила еды, не сообщала новостей. Третий день не видел он Хатидже, и это удивляло его. Он был в сильной тревоге: казалось, что ее схватили и, может быть, уже истязают. В шуме ветра слышался ему ее голос, а условного сигнала все не было. Шорохи ночи повторяли ему ее имя — Хатидже, которое было для него источником тайного наслаждения. Ночью, выходя подышать свежим воздухом леса, он испытывал досаду зверя, у которого отняли самую лакомую добычу. Хатидже мерещилась ему в тени кустов и силуэтах скал, и этот непрекращающийся самообман наполнял его дикой и бессильной яростью. Он даже ощущал запах ее тела, пахнувшего земляникой и чемерицей, и она представлялась ему райской гурией. Он весь цепенел, каждый мускул его тела напрягался от притока крови, горячей и буйной. Мысль спуститься в село пришла именно в такой момент, внезапно. Он лежал в глухой пещере, на ложе из папоротника, и, вдруг вскочив, стал собираться в путь. К тому же и припасы были уже на исходе.

Упершись спиной в тяжелую глыбу, прикрывавшую вход в пещеру, он напряг крепкие, как корни дерева, мышцы и сдвинул ее в сторону. Кости его затрещали, как трещат в костре сосновые поленья. Согнувшись в три погибели, он вылез наружу. Была теплая летняя ночь с яркими, словно алмазы, звездами. По глухому сосновому бору разносился подземный гул: где-то в бездне река боролась с мраком, и сквозь стройные минареты сосен проглядывал тонкий полумесяц, серебривший тяжелые свинцовые облака. В глубокой, влажной тишине ночи Молла Юмер испытал бескрайнюю сладость свободы, и душа его наполнилась благоговейным и смиренным чувством, которое выразилось в одном слове: «Аллах!»

Он пошел вниз по знакомой тропинке, крутой и как бы воздушной, петляющей меж скал и деревьев, в плотной тени леса, вниз, и только вниз. Ночь разлила вокруг свой лунный сумрак, который, словно шелковым покрывалом, окутал немые скалы, вершины и ущелья. В строгом молчании ночи сосны вели разговор, непонятный людям, поглощенным своими мыслями. Через край переливала в сердце Юмера кипучая жажда жизни, свойственная человеку с незапамятных времен. Разве не был он, как и каждая из этих сосен, творением природы и не спасал ли самое дорогое, что есть у него, — жизнь? Крепко сжав в руке ружье, Молла Юмер шагал напряженно и осторожно, готовый к любой неожиданности.

Он спускался вниз, словно камень, сброшенный бурей, словно орел, преследующий добычу, с одной лишь мыслью — Хатидже. Он сознавал: только она связывает его с жизнью, и то, что он совершил и за что его преследуют, возникло из глубины ее очей и овладело им, как дурманящее зелье. Он видел себя перед лицом судей — старых, угрюмых полковников, — и в уме его разматывалась лента волнующих диалогов.

— Почему ты так поступил?

— Она захотела этого.

— Кто она?

— Хатидже.

Перед ним вставали виденные в прошлом картины смерти, сцены издевательств над такими же, как он, дезертирами, и с дрожью и гордой решимостью он говорил себе: «Никогда!»

И ветер подхватывал мысль его и шумел в безлюдных ущельях: никогда, никогда…

Спустившись к реке, он обогнул валяльни и мельницы, желая избежать встречи с людьми, и, перейдя по огромному сухому буку, перекинутому через реку вместо моста, очутился на своем лугу. Село, как и все села в этих краях, было разбросано, так что не представляло особого труда остаться незамеченным. Рукой подать было до его домика, белевшего в темноте и от этого казавшегося еще ближе. Слабый огонек мерцал в одном из окон. Молла Юмер свистнул условным свистом. Он был уже под самым навесом. Собака, узнав хозяина по шагам, не залаяла и радостно завиляла хвостом. Иной была здесь картина, иными были голоса ночи. Долина спокойно отдыхала в пазухе гор, разделенная надвое серебристой лентой реки, убаюкиваемая ее таинственным говором. Молла Юмер подождал мгновение и свистнул еще раз. На галерее хлопнула дверь, и женский голос прошептал едва слышно:

— Юмер!

Молла Юмер учуял в голосе тревогу и также шепотом спросил:

— Что случилось, Хатидже?

— Ничего, — ответила она, — старики уже легли.

Он услышал шаги босых ног жены, спускавшейся по лестнице. Вот она бежит к калитке. Щелкнула задвижка, и в следующую минуту Молла Юмер оказался лицом к лицу с Хатидже. Весь двор тонул в мягком лунном свете, и, хотя они были в тени ограды, он понял по бледному ее лицу и дрожащим пальцам, что произошло что-то необычное.

— Слушай, — сказала она, — в селе полно солдат. Тебя ищут! Вчера все в доме перевернули вверх дном и сейчас подстерегают тебя на дороге.

Молла Юмер нахмурился; по его лицу скользнула темная грозовая туча. Высокий и стройный, он стоял рядом с ней, как могучая сосна рядом с тонкой, нежной ольхой. Одну руку он положил ей на плечо, другой сжимал ружье. Он весь был увешан оружием. Мысль о кандалах и тюрьме, о разлуке с женой, — что для него сливалось воедино, — наполнила его сердце яростью и отвращением.

— Что нужно этим собакам? — процедил он сквозь зубы.

Это известие омрачило радость встречи. Ощущая тяжесть его руки на своем плече, она смотрела на него с немым восхищением, пока он грубовато не подтолкнул ее, сказав:

— Ну, иди.

Она пошла, и он следом за ней. В сенях он услыхал густой храп отца и невольно, с открытой галереи, окинул взглядом спящую землю, потонувшую в зное позднего лета, небо, усыпанное крупными звездами, и снова землю, тяжело дышавшую в шепоте трав и глухом плеске речных волн. Тупая боль сжала ему сердце, и страстная, неудержимая любовь к жизни вновь охватила его, словно благоухающий аромат дикой герани наполнил все его существо.

Хатидже опять прижалась к нему и едва внятно прошептала:

— Юмер, родной, а если тебя схватят!

В голосе ее было столько тревоги, что он не выдержал и улыбнулся. Суровое сердце его исполнилось кротостью, как у пустынников-бедуинов в часы молитвы. Он взял ее за руку, откинул тяжелый занавес, служивший дверью, и ввел в комнату. Здесь он поставил ружье в угол, и пока она зажигала погасшую коптилку, опустился на колени и, обернувшись на восток, начал молиться.


На рассвете, еще до третьих петухов, когда звезды бледнеют и заря только-только начинает подниматься по небесным ступеням, Молла Юмер перебрался через реку и затерялся на тенистых, узких и крутых тропинках. Душа его прояснилась, воскрешенная живительными соками, как земля, потрескавшаяся от засухи, а затем орошенная дождем. Он шагал спокойно и уверенно, как человек, чувствующий в себе силы бороться не на жизнь, а на смерть. Ясное утро вливало в него частицу своего бодрящего пурпурного мужества, которое, как крепкое вино, разливается по всему телу и будит в человеке чувства и мысли. Как дикий олень, вспугнутый опасностью, взбирался он наверх, в свое знакомое и богатое царство. Образ Хатидже, дрожащей над ним, как над единственным, бесценным сокровищем, сверкал в душе его, переполненной любовью благодарностью. Опьяненный ее ласками, все еще приятно волновавшими кровь, он достиг своего убежища раньше, чем первые лучи солнца, словно копья смелого исполинского стрелка, ударили в гордые кудрявые макушки горных вершин.

2

А к тому времени в селе поднялась невообразимая тревога. Не прошло и получаса после его ухода, как двор наполнился солдатами, все были подняты на ноги — ночью часовой заметил какие-то тени и свет от маленькой коптилки. Отца, мать и жену увели в общинную управу. Там собрались уже все заправилы села. Командир отряда, молодой офицер в очках, заявил, что он подожжет село со всех четырех сторон, если разбойник не будет доставлен добровольно. Никто, однако, не знал, где он скрывается. Отец и мать, пав духом, сидели, погруженные в тяжелое раздумье, в ожидании того страшного, что должно произойти. Жестокая напасть, воплощенная в серых фигурах солдат, нагрянула так неожиданно, что никто не успел опомниться. В их лице старики видели посланцев из другого мира, враждебного их собственному, страшного, мстительного, непонятного, отлученного от живой плоти земли, зиждящегося на лжи, убивающего свободу и несущего проклятье. Чувство это было смутным, но сильным, как снежные метели, которые всегда приходят оттуда, из-за гор, с севера.

Офицер, как старый опытный охотник, сидел в комнате один и ждал своей жертвы. Он знал, что она не уйдет от него. За дверью, почтительно скрестив на груди руки, томились вызванные им представители сельской власти. Они тихо переговаривались между собой, советуясь, чем бы задобрить сердитого офицера, человека как будто не злого, но способного, по-видимому, исполнить свои угрозы. Но ничего надумать они не могли, потому что никто в самом деле не знал, где скрывается Молла Юмер. Время шло; приближался час, когда беглеца должны были доставить живым или мертвым. Отец мучился мыслью, что столько народу должно пострадать из-за его сына, но все еще надеялся, что опасность минует.

Совсем иного мнения держался блюститель порядка. Ему нужно было выиграть схватку, поддержать авторитет власти. Это было для него неколебимым законом, не терпящим двоякого толкования. Отец же, наоборот, не мог толком понять, в чем состоит преступление сына. Аллах приказал орлу летать высоко, а человеку — быть свободным. Старик видел, что все живое в природе стремится к свободе, и не мог уразуметь, почему находятся люди, идущие против порядков, установленных аллахом. Занятый этими благочестивыми размышлениями, он почувствовал, как кто-то тряхнул его за плечо. Часовой крикнул:

— Отца!

Старик переступил через порог, не помня себя от страха; сердце его стучало так, словно хотело расколоть грудь. Но, вглядевшись в лицо офицера с мягкими и приятными чертами (а он ожидал увидеть самого дьявола), подумал: «Этот ведь тоже человек», — и успокоился.

На вопрос, где его сын, старик ответил просто:

— Не знаю, господин.

Тогда посыпались угрозы, которые, исполнись они, не оставили бы и воспоминания от всего его рода. По словам офицера, честь закона требовала, чтобы беглец был схвачен. В сознании старика с чудовищной отчетливостью обрисовалась виновность его сына. Он понял, что, кроме божественного, есть другой порядок, установленный людьми, который был нарушен, и что земные законы куда суровее небесных. Он представил себе сына, оборванного, скорчившегося в сырой пещере, обреченного рано или поздно попасть в руки палачей, и потому, указав на лес, сказал смиренно:

— Вот он, лес, господин. Схватите его.

Слова эти, однако, прозвучали, как упорство. В глазах инквизитора сверкнул огонек, щеки его побагровели. Молчаливый и мрачный, он решил испытать последнее и самое верное средство: страх перед смертью. Он приказал явившимся на его зов солдатам вывести старца; после этого унтеру были даны соответствующие наставления. Старика повели, грубо подталкивая в спину. Он понял смысл жестокого приказания офицера и поверил, что это не просто угроза; убежденный в том, что дни его сочтены, он решил принять смерть так же, как принял жизнь: из рук аллаха.

Местом расстрела оказалась его собственная нива. С детства он пахал ее и засевал. Здесь была вырыта яма, и, стоя на краю ее с завязанными глазами, он слушал слова унтера:

— У тебя есть еще время. Скажи, где скрывается сын, спаси свою душу.

Старику чудилось, что идет он по темному лесу и перед ним разверзлась страшная пропасть, из нее ползут огненные языки, но дыхание их не обжигает, а леденит. И будто железным прутом ударило его по коленям, — они подогнулись, ослабели и уткнулись в рыхлую землю.

Прозвучала команда… Резко щелкнули затворы винтовок, глухим эхом откликнулись окрестные скалы.

— У тебя есть еще время!

Грянул залп.

Но не успело эхо замереть во влажном лабиринте гор, как повязку сдернули с глаз старика, и, ошеломленный жестокой шуткой, все еще не понимая, что произошло, он пошел вперед, грубо подталкиваемый ударами тяжелых прикладов, казавшимися после всего пережитого нежными ласками…

3

Мать тоже была вызвана на допрос. Ее огрубевшее лицо, сморщенное, словно ствол бука, источенного временем и непогодой, сильно побелело. Впервые в жизни она должна была отвечать на вопросы, которых не понимала. С удивлением узнала она, что ее сына преследуют за то, что он уклоняется от войны. Ей было известно, что война — это место, где убивают людей, и потому вина сына представлялась ей весьма туманной. Наказания заслуживает скорее тот, кто идет на войну, а не тот, кто ее избегает, ибо любое дерево растет в своем лесу и никто не в состоянии отнять у него это право. Всем своим материнским сердцем чувствовала она, что, каков бы ни был грех сына, для него несравненно позорней было бы попасть в руки этих мрачных людей, чем жить, как сейчас, среди камней и диких зверей. Поэтому на вопрос, не знает ли она, где скрывается ее сын, старушка ответила с искренним простодушием:

— В лесу, господин.

— Но где, в каком месте?

— Не знаю, господин.

— Кто носит ему еду?

— Никто, господин.

— Не в твоих интересах скрывать…

— Что скрывать, господин?

— Если он сдастся добровольно, то, возможно, будет помилован, но, если мы его схватим, не миновать петли…

— Это царево дело, господин.

— Думай, что говоришь…

— Простые мы люди, господин…

Было ясно, что от нее не добьешься признания. Офицер прочел в ее глазах силу природного инстинкта, который прежде всего эгоистичен, а кроме того, неуловим. Но он не привык отступать, служба приучила его к настойчивости и изобретательности. Он умел воздействовать именно на природный инстинкт этих твердолобых горцев, умел направлять оружие на самое уязвимое место. Странным, однако, было то, что никто не знал убежища преступника, или, быть может, знали все, что и делало его неуловимым. Двое солдат сопровождали мать домой. Она шла со спокойным сердцем, как человек, вверивший свою судьбу провидению. Все происходящее казалось ей какой-то тяжелой болезнью — желтухой или горячкой, от которой добрые силы жизни так или иначе вылечат их.

Между тем день медленно уплывал к устью ущелья, на запад, и с востока, вместе с прохладой первых теней, хлынули темно-синие волны мрака. Высоко в небе плыли облака, края которых, обагренные скрывшимся уже солнцем, дорисовали пышные декорации вечера. И там, в лучезарном венце гор, куда солнце посылало свой последний поцелуй, находился ее любимый и храбрый сын.

Таким же образом были допрошены и остальные крестьяне, а также и Хатидже. Никто не мог сказать, где скрывается преступник. Молодая красивая жена его отрицала все со слезами на глазах, словно Молла Юмер менее всего посвятил ее в свои намерения. Она испытывала постоянную острую боль в сердце, ноги у нее подкашивались. Она отрицала, что видела его в последние недели, но по ее тону и смущению офицер понял, что это неправда. Мысль, что она может потерять его, что его у нее отнимут, лишала Хатидже самообладания. Если его схватят, уведут, это будет для нее настоящей бедой. Мир по ту сторону горизонта, по ту сторону гор, которые она видела каждый день и считала рубежом для всего живого, казался ей царством смерти, откуда нет возврата. Она выросла здесь, вместе с деревьями и травой, и так сроднилась с этой землей, что приходила в отчаяние при мысли о том, что ее могут вырвать отсюда. И потому, когда офицер заявил, что завтра утром он уведет ее с собой в город и будет держать там в качестве заложницы до тех пор, пока преступник не сдастся, перед ее глазами все поплыло. Кровь прихлынула к лицу, и две внезапно скатившиеся слезы застыли у нее на щеках. Запертая в одной из комнат, она оплакивала свою судьбу.

Офицер вышел и после новых безуспешных увещеваний отпустил арестованных крестьян и направился к дому преступника. Там все было подготовлено в соответствии с приказом: по лестницам и под навесом была раскидана солома, а сами лестницы облиты керосином. Оставалось чиркнуть спичкой, чтобы все запылало. Старуха сидела посреди двора. Склонившись к земле и подперев голову руками, она сипло и протяжно рыдала. Офицер подошел к ней, и начался новый допрос, новые угрозы. Но, потрясенная тем, что происходило на ее глазах, она ничего не слышала, не отвечала. Тогда офицер подал солдатам знак уходить, и сам вскоре последовал за ними. Оставшись в одиночестве среди наступившей ночи, старая женщина продолжала рыдать все так же протяжно и зловеще, как волчица, заблудившаяся в пустыне жизни.

4

Утром весь отряд вместе с Хатидже, босой, со сбившейся косынкой на голове, тронулся в путь. Солнце еще не взошло, но между вершин уже просочились яркие солнечные лучи и щедро заливали восточные склоны пурпурным золотом. Было прохладно и сыро; горная тропа вилась, как долгая человеческая жизнь, неровными зигзагами, то вверх, то вниз, среди бескрайнего зеленого царства деревьев. Офицер ехал верхом впереди колонны в молчаливой задумчивости, явно недовольный провалом экспедиции. Солдаты мерно шагали, взбодренные утренней прохладой, и красавица помачка[55] среди них казалась косулей среди хищных волков. Хатидже шла с тихой покорностью, воспринимая неизвестность будущего как испытание, ниспосланное небом.

Она проходила мимо знакомых мест, родников и мостов; пожелтевшие поля посылали ей привет; заросли сирени, где она пропадала каждую весну, манили ее к себе; светлые ручьи, в которых столько раз обмывала она свои запыленные ноги, разговаривали с ней на понятном и сладкозвучном языке. Она смотрела на холмы, где вместе с Юмером пасла отцовских коз в детские, безвозвратно ушедшие годы. Она чувствовала себя мученицей и была горда сознанием, что страдает за него; все ее мысли вращались вокруг одного — вокруг любви и связанных с ней злоключений. Хатидже словно выросла в собственных глазах. Она окидывала взором знакомые вершины, скалистые склоны, поросшие диким шиповником, скромные пастушьи хижины. Большие глаза, синие, с черными ресницами, жадно впитывали родные картины и пробуждаемые ими воспоминания, неизменно светлые и тихие.

Но постепенно ее охватило беспокойство. Изменились очертания гор, и река будто стала другой, более шумной. Перед ней были новые, незнакомые места, тянулась дорога, по которой она никогда еще не ходила. Сердце сжалось от мучительной тревоги, но она продолжала идти спокойно и уверенно, не обращая внимания на грубые, непристойные шутки солдат. Когда проходили через незнакомые села, встречные останавливались на обочине и глядели ей вслед с состраданием и любопытством.

Поотстав немного, офицер разглядывал ее стройный, совсем девичий стан и думал о простой мужественной любви этих детей земли. Тайная зависть обожгла его очерствевшее сердце. Он видел, что она готова претерпеть самые страшные унижения, лишь бы спасти своего любимого. Это было трагично и вызывало невольное уважение к ней. Он все больше убеждался в том, что и от нее, как и от родителей преступника, ничего не добьется. Но что-то, быть может, профессиональное чутье, подсказывало ему, что не все еще потеряно, что необходимо упорство для достижения цели.

Группа шла без остановок до полудня. Дорога была неровной и утомительной, солнце пекло нещадно, и только изредка ветерок доносил прохладу из глубоких ущелий. У какого-то ручья все сели закусить и отдохнуть под сенью старого вяза. Здесь, отозвав пленницу в сторонку, офицер сказал:

— Слушай, Хатидже, будь благоразумной. Ну, куда ты пойдешь босиком? И знаешь ли ты, что ждет тебя там? Три дня нам предстоит идти пешком, потом мы сядем в поезд и будем ехать еще три дня. Ты окажешься среди чужих людей, никому до тебя не будет дела, — подумай как следует. Скажи, где скрывается твой муж, и ты вернешься в село здоровой и невредимой. В конце концов, если он сдастся добровольно, его, может быть, помилуют…

Она ничего не ответила, только посмотрела вопросительно и недоверчиво. Затем, усевшись у родника, принялась есть хлеб, который захватила с собой, посыпая его солью и чабрецом; но куски застревали у нее в горле. Она напилась воды, вымыла руки и вытерла о передник. Стала более разговорчивой, начала отвечать на вопросы и расспрашивать о местах и селах, которые они миновали.

Отдохнув, они снова тронулись в путь. Хатидже шла и думала о своем милом, укрывшемся там, наверху, в своем зверином логове. Сладость последней ночи еще жила в крови, и образ любимого заполнял все ее существо. Она не замечала дороги, не обращала внимания на то, что ноги были изранены в кровь. Но сильная усталость все же взяла свое.

Она не знала, где восток и где запад; вокруг раскинулись голые холмы, незнакомая, дикая местность, поросшая низким кустарником. Тоска сжала ей грудь, тревожное крыло неизвестности задело ее почти осязаемо. И медленно, незаметно в сердце закрался страх. Солнце клонилось к закату, и этот закат был не так величествен, как там, в горах, где она выросла. Что ждало ее впереди, далеко от родного очага, в том страшном мире, откуда никто никогда не возвращался?

Вот и долгожданное подворье, о котором вспоминали в пути солдаты, где можно найти табаку и водки. Здесь они остановились на ночлег. Солдаты разбрелись, с Хатидже остался лишь офицер. Он смотрел на нее равнодушным взглядом, уже решившись отправить ее обратно в село, как вдруг она обратилась к нему с неожиданным вопросом:

— Господин, ты сказал, что его могут помиловать. Правда это?

Офицер не верил своим ушам. Он добился того, чего хотел. Он ответил:

— Да, Хатидже, он будет помилован. Я сам пошлю царю бумагу. Ради тебя это сделаю, ради твоей любви…

— Я покажу место, но только если его помилуют…

— Да ведь говорю тебе, что помилуют…

Она предложила отправиться тотчас, не медля, и офицер согласился. Отряд снова тронулся в путь, но теперь уже в обратном направлении.

5

Когда поздно, после полуночи, до слуха Хатидже донесся лай собак в ее родном селе, ей показалось, что она рождается заново. Сейчас она шла впереди, чтобы указать дорогу, теперь уже знакомую ей. Не раз она ходила здесь, чтобы отнести еды своему мужу. Эта узкая, петляющая козья тропа протянулась над пропастью и то пропадала во мраке леса, то извивалась по гребню каменистых холмов.

Хатидже слышала, как стучит сердце, и успокаивала себя, что это от радости. Она верила, что несет беглецу спасение, не сомневаясь в том, что для всех окружающих он такой же храбрый и благородный, каким был для нее, и что в «бумаге» офицера будет об этом сказано. Ее Молла будет великодушно помилован и опять вернется к ней — так обещал этот страшный человек, который мог делать все, даже убивать.

Офицер шел вслед за ней, держа руку на пистолете, невозмутимый, как человек, который видит, что все разрешилось именно так, как он того хотел. Двигались медленно, с частыми привалами, ибо каждую минуту можно было столкнуться с неожиданностью. Предстояла самая трудная часть экспедиции: нужно было схватить зверя в его логове.

В забрезжившем рассвете определились очертания предметов и людей. Солдаты шли осторожно; в полутьме поблескивание штыков напоминало блеск воды, ниспадающей по скалам и кручам. На лицах, усталых от долгого пути, лежал отпечаток тревоги, вызванной ожиданием предстоящей встречи с неприятелем. Хатидже смотрела на них с недоумением и страхом, и снова, как порыв снежной бури, пронеслось в ее сознании, что это враги, посланцы того мира оружия и поездов, который, чувствовала она, хочет разорить царство свободы и покоя. Она была бледна, глаза глубоко запали, колени дрожали. Пещера была уже близко; Хатидже снова увидит его, избавит от постоянной неизвестности.

Когда отряд окружил убежище преступника, солнце уже взошло. Из-за каждой скалы, каждого куста выглядывало дуло винтовки. Завывал пронзительный горный ветер, он румянил щеки и леденил пальцы. В небесной лазури кружились орлы, медленно чертя в небе правильные круги, словно в ожидании скорой добычи. Вложив в рот два пальца, Хатидже издала протяжный свист, привычный еще с детства. Общее затаенное ожидание, длившееся несколько минут. Хатидже свистнула второй раз, и вслед за этим глыба, прикрывавшая вход в пещеру, отодвинулась. Это был маленький заброшенный рудник, глубокий и сухой, удобный приют для ночных духов.

Высокая, мужественная фигура Моллы Юмера выросла у входа в пещеру. Видимо, обрадованный и немного встревоженный, он собирался спуститься вниз, как вдруг, увидев торчащие штыки, отскочил и, словно затравленный зверь, спрятался за глыбу.

— В чем дело, Хатидже? — крикнул он.

— Юмер, — сказала она голосом, полным слез и раскаяния, обожания и мольбы. — Господин офицер обещал, что ты будешь помилован, если сдашься добровольно. Они хотели увести меня в город, чтобы выманить тебя отсюда, но сейчас этого не нужно, потому что ты будешь помилован…

Она говорила несвязно и уже сама не верила своим словам. Мучительная боль и сознание страшной, неповторимой беды разрывали все ее существо.

— Что ты наделала, несчастная! — вскричал Молла Юмер, и в тот же миг будто горы обрушились над его головой и мир завертелся в гибельной свистопляске. Он вполз в пещеру и взял свое ружье; затем опять выбрался наружу и занял удобную позицию за камнем. Всего в нескольких шагах от него среди кустов ежевики и дикого шиповника стояла Хатидже, несказанно прекрасная в этот ранний час, в чистом воздухе, насыщенном солнечными лучами и прозрачном, как кристалл. Она озиралась вокруг, словно вспугнутая птица, и повторяла одно и то же:

— Юмер, Юмер, дорогой…

Грянул выстрел; звучное эхо огласило лес и взмыло вверх, к вершинам. Хатидже почувствовала, как что-то обожгло ее под левой лопаткой; в следующее мгновение ноги у нее подкосились и перед глазами метнулась огромная тень ее Юмера; земля внезапно ушла у нее из-под ног, и она полетела в темное, глухое пространство.

— Слушай! — крикнул офицер. — Нас двадцать человек. Все равно ты от нас не уйдешь…

Наступила тишина, которая, как хищник, пожирала ожидание. Раздалась команда; солдаты щелкнули затворами, встревоженные куропатки вспорхнули и скрылись из глаз. Вдруг послышался бодрый голос преступника, прозвучали слова, простые и твердые:

— Теслимя се, кардашлар! (Сдаюсь, ребята!)

Выпрямившись во весь свой рост, он бросил ружье на землю и стал спускаться. Не останавливаясь, равнодушно перешагнул через распростертый труп жены. Двадцать штыков были направлены ему в грудь. В один миг руки его были скручены назад и связаны; он даже не противился. Сильный удар прикладом в спину, и он, опустив голову, покорно двинулся вперед.

1922 г.

Перевод К. Бучинской и К. Найдова-Железова

Милосердие Марса

Говорят, что в Америке убивают электричеством. Я в Америке не бывал, но хитроумное изобретение янки меня отнюдь не поражает.

Электричеством! Это, должно быть, смерть легкая и приятная. Оглушительный треск в мозгу, острая боль в суставах, вибрация всего тела, и ты стремительно проваливаешься в бездну сквозь светящиеся концентрические круги, а затем — тишина, не сравнимая даже с безмолвием межпланетного пространства.

Вот это поистине завидная, изумительная смерть.

Нет, мы умерщвляем куда проще. Ножом, камнем, топором — точь-в-точь как наши пещерные предки. Удар в спину — и кости хрустят, зрачки закатываются, человек валится, как срубленное дерево. Правда, иной раз смертников набирается изрядное число — человек пятьдесят, тридцать, двадцать, десять, в таких случаях операция усложняется, но от этого не делается невыполнимой, — они ведь все связаны, и проткнуть штыком эту человеческую массу не представляет особого труда, а затем трупы сбрасывают в какую-нибудь яму, и по ночам вокруг нее беснуются стаи бездомных собак.

Но почему же мы прибегаем именно к таким средствам — странно, не правда ли?

Стрелять строжайше запрещено — вот почему…

А не то мы бы прибегали к расстрелам. Мы ведь находимся в побежденной, но не покорившейся стране[56] и поэтому вынуждены создавать хотя бы видимость спокойствия. Никакой пальбы. Зачем понапрасну тревожить мирное население?

Но существует ли оно вообще — это мирное население? Оно либо разбежалось, либо уничтожено. Фактически поставленное вне закона, оно истребляется, подобно тому как истребляются саранча или волчье племя.

Да и что в этом необычного? Чувство отвращения к окружающим, ко всему миру, к самому себе все реже и реже посещает меня в последнее время, прежние угрызения совести исчезли, и я плыву по течению. Не для того ли господь бог лишил нас всех рассудка, что захотел еще раз, после великого потопа, перестроить мир, захлестнутый морем крови? Такие мысли приходят мне теперь в голову после каждой стопки ракии.

Мы пьем вдвоем с капитаном. Собственно, для него пьянство — давняя привычка. Можно подумать, что он так, с этой привычкой, и родился. У этого невысокого, сухого человечка с тонкими усиками на обрюзглом круглом лице, испещренном красными прожилками, одно божество — мундир, один храм — казарма. Он исполняет приказы начальства с суеверным благоговением: даже собаке неведома подобная преданность. Капитан опрокидывает очередную стопку, морщится и вытирает рот тыльной стороной ладони.

— Вот так, молодой человек, все они — сволочи. И жалеть их нечего, нечего! Пей! Все забудется.

В его участок входит несколько сел, которые ему надлежит в буквальном смысле «обезлюдить». Он исполняет свои высокогуманные обязанности с достоинством и твердостью. Во всяком случае, рюмку он держит далеко не так твердо. Капитан искренне обрадовался, когда я подсел к нему. Он чувствует себя польщенным и спешит поделиться со мной своей мудростью.

— Думаешь, если попадешься им в лапы — они тебя помилуют? Как бы не так! Мигом спустят шкуру.

Вошла старая крестьянка и низко поклонилась капитану. Господин офицер — добрый человек. Наверно, и у него тоже есть дети. Так не позволит ли он забрать головы двух ее сыновей, которые валяются там, за холмом, она хочет предать их земле на сельском кладбище.

Я поднимаюсь, стиснув зубы, и выхожу в другую комнату, — сквозь винные пары мой мозг все же смутно сознает весь ужас происходящего. «Да это никакая не война и не революция, — мешаются мысли в моей голове. — А просто бессмысленное кровопролитие, безудержный разгул Марса».

К дому подошли солдаты, конвоирующие шестерых местных жителей. Среди них и учитель из соседнего села, у которого я ночевал совсем недавно. Их привели ко мне на допрос. Надо же соблюдать хотя бы видимость законности.

Мне всего двадцать два года, но виски мои уже седые.

Арестованные по одному входят в канцелярию, и допрос начинается.

Они и понятия не имеют, за что арестованы. Одного задержали, когда он возвращался с похорон маленького сына, другой копал канаву, отводя воду из сада, а третий вывозил навоз в поле. Учитель тоже недоумевает, зачем его привели сюда. А мне-то самому — что тут нужно? Как я очутился в этом аду? Может быть, это лишь кошмарный сон?

Иду к капитану с докладом.

— Эти люди ни в чем не повинны, — говорю ему. — Абсолютно ни в чем. Надо отпустить их — пусть занимаются своими делами.

Капитан поднимает новую стопку и гогочет:

— Ха-ха-ха! Раз попались, значит, виноваты. В приказе ясно сказано: невиноватых нету — понял? Неповинны? А что они делали за околицей в такое время? Почему шляются без всякого дела? Овечки безвинные! И ты со своей ученой башкой веришь им!

Подумав мгновение, говорит:

— Дай сюда протоколы.

В протоколах подробно описано как, когда и при каких обстоятельствах задержан каждый.

— Н-да, — бормочет капитан, переворачивая страницы, и тяжело сопит. — Все против нас, братец. Мерзавцы! Никому нельзя верить. — Затем берет перо и дрожащей, пьяной рукою выводит наискосок поверх машинописного текста: «В соответствии с приказом № 17, как пособников бандитов…»

— Нет! — в ужасе кричу я.

— Писарь, ко мне! — зовет капитан, и его стеклянные, ничего не выражающие глаза вдруг оживляются. — В штаб полка на утверждение! — передает он бумаги писарю, который тянется по стойке «смирно».

Солдат молча берет документы, чеканит: «Слушаюсь!» — и выходит. Капитан смотрит на меня снисходительно и торжествующе, и мне кажется, что он — сам кровожадный бог войны.


Когда вернутся бумаги? Да и что это изменит? Я заранее знаю решение.

Сон никак не приходит. А когда все же удается забыться, на меня наваливаются дикие кошмары: широко открытые в предсмертном страхе глаза, окровавленные тесаки, клубок гадюк, вой голодных псов, человеческие скелеты…

Тропинка кончается, и я выхожу на берег реки. Вокруг тихо, спокойно. Скупое осеннее солнце пригревает стерню. Какой мирной выглядит земля, думаю я. Наша общая кормилица, она никому не причиняет зла, обо всех заботится. А мы, люди… как подумаешь… пожираем друг друга, точно дикие звери.

Навстречу мне бредет сгорбленная старуха. Та самая, которая умоляла разрешить ей похоронить головы своих сыновей.

— Что несешь? — доброжелательно спрашиваю я.

Она пугается и неохотно отворачивает угол платка: там две человеческие головы, изрядно объеденные собаками.

— Как же ты их распознала, несчастная? — спрашиваю, поспешно отводя взгляд от свертка.

Иссохшее лицо ее неподвижно, только по щекам беззвучно, как бы сами по себе, текут слезы.

Она отвечает почти шепотом:

— Какая мать не узнает своих родных детей?

И уходит дальше.


Сейчас начнется самое страшное. Положено выслушать последнее слово приговоренных. Взвод солдат уже ведет их по дороге, мимо прибрежных ив, туда — в тесную ложбину с крутыми, в оползнях, склонами.

Осень. Трава уже пожелтела.

Перед глубоким и длинным рвом стоят шестеро связанных одной веревкой мужчин, одетых в полугородскую-полудеревенскую одежду, в поношенных кепчонках, обросшие щетиной, — настоящая живая стена, изгородь, сплетенная из человеческих душ, чей безмолвный отчаянный стон словно раскалывает мир пополам.

Испитые, бескровные лица. Есть ли в этих глазах хоть капля надежды? Нет, — лишь глухая бессильная ненависть или безразличие обреченных.

Они стоят надо рвом, над своей могилой, и я дрожащим голосом обращаюсь к ним:

— Тот, кто укажет точное местопребывание бандитов, будет помилован.

Я произношу эту заведомую ложь, уставившись в землю, не смея поднять глаза. Учитель глухо и сдавленно отвечает за всех:

— Зачем вы еще потешаетесь над нами, сударь?

Я гляжу на него. Одно веко у него судорожно дергается, губы потрескались. В глазах мерцает робкий вопрос, они как бы говорят: а помнишь тот чудесный летний вечер, когда ты был моим гостем? Ужин под каштанами? Мою скромную, гостеприимную жену? А русоголового сынишку с озорными глазенками, который называл тебя «дядей»? Неужели не помнишь? А то утро, когда моя жена поливала тебе на руки, как принято делать для самого дорогого гостя?

— Ну, хватит, не будем терять времени, — решительно вмешивается командир взвода.

Один из унтеров завязывает осужденным глаза. Они судорожно помогают ему, так как сами хотят, чтобы все это поскорее окончилось. Я подхожу к учителю и громко говорю ему прямо в ухо:

— Скажи, что ты знаешь, где скрываются бандиты, и это спасет тебя!

Он растерянно смотрит на меня своими воспаленными глазами и показывает на уши:

— Не слышу! Повтори!

Я кричу еще громче.

— Господи! Ничего не слышу!

Я развожу в отчаянии руками. Ему тоже завязывают глаза. Теперь унтер поворачивает каждого из них лицом к яме.

Звучит команда:

— Вперед! Штыком коли!

Я закрываю лицо руками и отворачиваюсь. Не впервые присутствую я при подобном зрелище, но каждый раз кровь стынет в жилах и бьет озноб, как в лихорадке.

Общий сдавленный стон, глухой звук раздираемых штыком тканей, раздробленных хрящей, скрежет металла о кость, какая-то возня и — тишина. В чем дело? Что-то уж больно скоро.

Солдаты явно смущены.

Оказывается, недобитые жертвы сами попрыгали в яму, — быть может, в надежде, что палачи отступятся и не станут стрелять, или просто подчиняясь инстинкту самосохранения, обезумев. А ров глубокий. Там, на самом дне, копошится и стонет окровавленная, бесформенная человеческая масса. Кажется, взглянешь туда еще раз — и тоже лишишься рассудка или сам бросишься вниз. Я чувствую, как к горлу подступил комок, как душит меня бессильная злоба. Опускаюсь на вырытую землю и бессмысленно гляжу в поле.

На лицах солдат заметно недовольство, отвращение: им противно то, что они делают. Но Марс предусмотрителен: в случае непослушания он потребует их собственные жизни. Он хорошо знает, что своя шкура всего дороже.

В вечернем сумеречном свете, в этом глухом, заброшенном уголке земли горстка военнослужащих с окровавленными штыками и несчастные в глубоком рву кажутся кошмарным сновидением.

Винтовки, по которым стекают в желтую траву алые капли, дрожат в руках солдат. Вечер подобрался незаметно, скоро наступит ночь.

Короткое совещание. В других случаях дело проще: несколько патронов — и конец. Но…

Стрелять запрещено, и в этом вся загвоздка. Мы в побежденной, но не покорившейся стране и должны создавать хотя бы видимость спокойствия. Никакой пальбы.


Вот один из солдат полез в яму. Отчетливо слышны глухие удары: один, другой, третий, надсадное пыхтение, скрежет железа о камни. Через несколько минут он в ужасе вылезает наверх. Штык погнут, сам шатается, словно пьяный. Пот льет с него ручьями. Тяжкая работа в тесноте могилы совсем обессилила парня. Он дрожит как осиновый лист. А снизу по-прежнему доносятся стоны, приглушенные, сдавленные, далекие.

Теперь очередь следующего. Уже в том, как он исчезает под землей, есть что-то чудовищное, ужасное, как будто человек спускается в преисподнюю. Остальные солдаты застыли, точно окаменев: ни единого слова, ни единого ругательства, как бывает обычно. Офицер нервничает из-за непредвиденной, неприятной задержки. Его метод дал осечку, он взволнованно вышагивает взад-вперед, потом наклоняется над ямой и спрашивает:

— Все, что ли?

Вместо ответа из могилы появляется солдат, весь забрызганный кровью, которую он пытается стереть судорожными, конвульсивными движениями. Штык у него тоже погнулся: живая плоть снова оказалась крепче стали. Стенания под землею постепенно затухают, можно уловить лишь предсмертный хрип, но и он все слабей и слабей. Надо же, наконец, покончить с этой неприятной историей — ведь у карательной команды тоже есть нервы.

— Не будем терять времени, — произносит офицер на этот раз обыкновенным, не командирским голосом, — засыпайте.

Но уже после первой лопаты происходит что-то сверхъестественное. Из-под земли, из царства мертвецов, с самого дна могилы до нас доносится отчаянный, надрывный, леденящий душу голос учителя:

— Ради бога! Ведь я живой!

Я вскакиваю и невольно склоняюсь над ямой. Он стоит полусогнувшись, держась окровавленными руками за стенки могилы, и смотрит на меня расширенными глазами, в которых и невыразимая мука, и мольба, и страх перед смертью. Я вдруг опять вспоминаю, каким он был тогда, у себя дома, — добрый, спокойный. Жена его разливала ярко-красную вишневую настойку, а сынишка тянул ко мне ручонки и, улыбаясь, лепетал: «Дядя!» Выхватываю револьвер и целюсь в учителя — единственное благодеяние, какое я могу оказать ему.

Чья-то сильная рука толкает меня, и я роняю револьвер. Это — капитан.

Пьяный и злой, стоит он за моей спиной, ударяя, хлыстом себя по голенищу, и чужим, срывающимся голосом орет:

— Хватит вам мучить людей! Быстрей засыпайте ров!

Солдаты словно только того и ждали. Глухо звенят лопаты. Земля охотно принимает в свое лоно те комья, что были из нее вынуты. Снизу теперь долетает лишь еле слышный стон: «А-а!..»

Наконец все стихает. В мгновение ока яма засыпана, взвод строится, звучит команда, и ночь уже вбирает в свою ненасытную утробу и палачей, и их жертвы.

1923 г.

Перевод А. Полякова

Пистолет и скрипка

1

Каждый вечер молодежь строем с песнями возвращалась со строительства дороги. Парни и девушки останавливались перед зданием городского комитета Отечественного фронта. На бронзовых от загара лицах сверкали белозубые улыбки, в глазах плясали задорные огоньки. Поработали на славу, теперь можно отдохнуть и повеселиться. Строители проходили по площади стройными рядами, как на параде, потом начинались спортивные игры, песни, декламация. Заканчивалось гулянье танцами. На хоро сбегались и местные парни, и девушки, а иногда, пересилив смущение, приходили даже помачки.

Строительство было трудным и опасным: высоко в горах прокладывалась дорога, которая должна была на несколько десятков километров сократить путь до лесоразработок и послужить развитию города и окрестных сел. По вечерам строители посматривали на остроконечные вершины гор, за которыми проходила граница, и с гордостью думали о своей работе, о новой жизни, о прекрасном будущем. Лишь мысль о близкой границе омрачала сердце.

По субботам гулянье продолжалось допоздна. В этом отдаленном краю, куда редко заглядывал кто чужой, люди сами устраивали себе развлечения. Частенько наведывался сюда капитан-пограничник Дуйчев, любивший поговорить с молодежью, вместе повеселиться. Со своего орлиного гнезда в горах верхом на красивом гнедом коне он спускался, чтобы на время расстаться с деревьями и скалами, побыть среди людей. Выходец из народа, он горячо, любил свой народ и посвятил себя служению родине.

И еще кое-что заставляло его спускаться вниз. С некоторых пор его стали одолевать воспоминания. Они налетали, как рой пчел или гонимые ветром осенние листья. Хотя вихрь событий уже миновал, в памяти всплывали отдельные случаи, странные и мучительные вопросы. Его охватило беспокойство, он потерял сон. И никак не мог понять, в чем причина этой тревоги, этих сомнений. После тех славных грозовых дней прошло уже около трех лет.

Бодрые песни молодежи сменялись задумчивыми звуками скрипки. Играл чертежник из общинного управления Дико Петров. Но почему, встречая этого человека с худым, бледным лицом и несколько искривленным левым плечом, капитан Дуйчев всегда испытывал чувство смутной тревоги? Есть люди, которые хорошо запоминают имена, но с трудом сохраняют в памяти лица. Дуйчев принадлежал к их числу.

Строители любили Дико Петрова за то, что он охотно играл на скрипке, когда бы его ни попросили. Да и в городе его тоже не считали бездельником. Когда он появился в городе, как устроился в общину чертежником — этим никто не интересовался. Община нуждалась в работнике — его и взяли. Он нравился людям своей уступчивостью, готовностью оказать услугу. Жил он уединенно, а попав в приятную компанию, много пил, но не допьяна. Как-то раз капитан Дуйчев сказал ему мимоходом:

— Очень мне знакомо ваше лицо, а никак не могу вспомнить, где я вас видел.

Дико Петров в ответ смущенно улыбнулся.

— Возможно, товарищ капитан, свет велик…

— Вы, случайно, не из Кубрата родом или Преслава?

Дико Петров слегка покраснел, но, махнув рукой, сказав как ни в чем не бывало:

— Я из Малко-Тырнова…

— А-а-а, да, да, возможно… — словно бы успокоился капитан. — Я был в тех краях по инспекционным делам…

Он улыбнулся и посмотрел на Дико Петрова добродушным, внимательным взглядом, говорившим: «Ладно, пусть будет так…» У него вроде бы отлегло от души: смутные воспоминания рассеялись, и он решил не морочить себе этим больше голову. Прежде он служил на турецкой границе и всяких людей повидал. Но здесь, на греческой, куда беспокойнее и бдительность нужна еще большая. По ту сторону горного хребта народ борется со своими угнетателями, а здесь мирно и тихо. Увлеченно работают молодежные бригады, сооружают дороги, плотины; болгары и помаки радуются свободе и строят новую жизнь. Капитан Дуйчев по собственному опыту знал, что значит борьба против фашистских насильников. Перед его глазами вставало прошлое — партизанский отряд в горах, свирепость жандармов, павшие товарищи.

Разговор между капитаном и Дико происходил на школьном дворе во время самодеятельного концерта. Несколько рядов стульев, а позади них — галерея, где сколько угодно стоячих мест.

Дико Петров был душой кружка самодеятельности. Он руководил хором и исполнял сольные номера на скрипке. Играл старинные русские романсы и модные песенки. Либо же, став в середине цепочки танцующих, покачиваясь из стороны в сторону, водил смычком, и звуки скрипки плыли над людьми, собравшимися во дворе. Но вот он кончил играть, поднял смычок и скрипку: мол, устал, не могу больше.

«Браво-о-о! Би-ис!» — раздались голоса, загремели аплодисменты.

Публика всегда безжалостна к артисту, и Дико Петров попробовал защититься.

— Не могу, братцы! Устал! — И он опустился на стул рядом с капитаном Дуйчевым. Тот сказал:

— Поздравляю вас, товарищ Петров!

Дико Петров улыбнулся своей виноватой улыбкой и, слегка покраснев, проговорил так тихо, что в общем шуме Дуйчев с трудом расслышав его:

— Ничего не поделаешь, товарищ капитан!.. Народ…

Потом заговорил быстро, решительно:

— Люблю народ! С малых лет живу его муками и радостями. Душу за него готов отдать! — Наклонив голову и не глядя капитану в глаза, он продолжал: — Смотрю я на вас, товарищ капитан, и восхищаюсь. Нравится мне пограничная служба! Чувствуешь, что служишь своему народу, отечеству.

Публика, однако, не оставляла скрипача в покое. Подошли девушки-строители и молодые помачки, стали упрашивать его поиграть еще:

— Товарищ Петров, приказ по бригаде!

Тут он не устоял. Встал и заиграл местное помацкое хоро. Молодежь развеселилась еще больше, и гулянье затянулось до поздней ночи.

Капитан Дуйчев подошел к секретарю городского комитета Отечественного фронта Гочо Дочеву:

— Славный парень этот Дико Петров! Как он играет! Молодец!

Гочо Дочев, полный добродушный юноша, тоже похвалил музыканта.

— Когда он появился в городе? — спросил капитан.

— Месяца два назад… — Вопрос капитана удивил Гочо Дочева: почему он об этом спрашивает? — Приехав из Софии с солидными рекомендациями. Мы его и взяли. В общине нет чертежника. Не много охотников ехать в наше захолустье. А этот приехал по своей воле.

— Откуда он?

Секретарь пожал плечами. Он решил, что капитану будет гораздо интереснее узнать о любви скрипача к молодой помачке Дуде. Капитан выслушал рассказ и ничего не сказал.

2

Приближалось Девятое сентября.

Дуйчева не покидало чувство необъяснимой тревоги. Перед ним снова и снова вставало это бледное лицо и словно бы с насмешкой спрашивало: «Неужели не узнаешь?»

Дико Петров развил кипучую деятельность. С хором он разучивал песни и марши. От участников самодеятельности он мчался к пионерам. Быть может, лелеял мысль, что его причислят к ударникам? Ведь то, что он так старался, не могло не броситься в глаза.

В маленьком пограничном городке праздник прошел весело. На школьном дворе снова лихо плясали хоро, и снова Дико Петров был неутомим. Он играл со страстью, с увлечением, полы его поношенного коричневого пиджака развевались, на лоб спадала непокорная прядь волос, которую он то и дело отбрасывал назад легким движением руки. Непонятно почему, но этот жест тоже показался капитану знакомым, и беспокойство вновь овладело им.

Парни упрашивали скрипача играть еще и еще. И Дико Петров вновь брался за скрипку. Он слегка фальшивил, но играл с большим чувством, что очень нравилось слушателям, в особенности молодым девушкам; многие из них откровенно заигрывали с ним, но он искусно отражал атаки, краснел и прикидывался недогадливым простачком. Только с Дудой был он внимателен и послушен. Когда она просила его что-нибудь сыграть, он немедленно соглашался, как ни велика была усталость.

— Браво, Дуда! Она настоящая колдунья! — кричали ребята из бригады.

Дуда только недавно сбросила чадру: полное и румяное лицо ее казалось слишком крупным в обрамлении цветастого платка, завязанного под подбородком. Красивее всего у нее были брови: крутые, черные, они, как поется в песне, извивались змейками. Из-под бровей светились темные и словно бы неподвижные, но полные огня глаза.

Капитан Дуйчев подумал, что из-за такой девушки не только Дико Петров может потерять голову… Она смеялась мягким грудным смехом, от которого небо казалось еще голубее. Сочные губы приоткрывали полоску ослепительно-белых зубов.

Возле Дуды постоянно вертелись два ее старших брата, не спускали с нее глаз. Дуда окончила неполную среднюю школу и собиралась поступить в гимназию. Но братья, фанатики-мусульмане, все еще не могли примериться с тем, как она свободно держится.

Дико Петров отвел братьев Дуды к буфету и угостил лимонадом. Затем они закурили, и между ними завязался оживленный разговор.

Солнце палило своими поздними лучами не по-сентябрьски, и серые куртки строителей, смешавшись с живописными костюмами местных горцев, жили какой-то необычной жизнью — краски сливались с голосами и песнями, и весь двор как будто кружил в пространстве.

Капитан Дуйчев ходил по двору с фотоаппаратом и снимал наиболее интересные группки. Помачки убегали от него, прятались, пока наконец, Дуда не уговорила их сняться. Они все боялись, как бы дома им за это не попало.

Ударницы со строительства окружали помачек и снимались вместе с ними. Это их успокаивало.

Скрипач нагибался, отворачивался, вел себя так, словно ему очень не хотелось попасть в объектив. Но капитану удалось сфотографировать его в тот момент, когда, прижав подбородком к плечу скрипку, он натирал смычок. Он ничего не заметил, и Дуйчев быстро закрыл и спрятал аппарат.

Гулянье затянулось. Особенно отличались участники самодеятельности. Они читали стихи Вапцарова, пели болгарские и русские песни, плясали. Дико Петров выбился из сил, но зато девушки наградили его рукоплесканиями и похвалами.

Капитан Дуйчев вскоре ушел к себе на квартиру. Этот день пробудил в нем множество воспоминаний. Они переполняли его, куда-то улетали и снова возвращались, он не мог справиться с ними. С необычайной яркостью увидел он тропу, по которой отряд партизан спускался с гор в долину, в город, ликование собравшегося на площади народа и страх тех, у кого совесть была нечиста, — палачей и убийц.

Какой это был день! Небо, казалось, никогда еще не было таким высоким, горизонт словно раздвинулся, все вокруг улыбались. Один за другим всплывали перед ним различные эпизоды — невероятные, трогательные или трагические, он слышал радостные восклицания жен, обнимающих своих мужей, плач матерей, узнавших о гибели своих сынов, звуки марша и бодрой партизанской песни… Дуйчев, тогда политкомиссар партизанского отряда, никак не мог поверить в то, что чудо свершилось, победа казалась чем-то сказочным, но ликование народа убеждало его в том, что это — правда.

Во второй половине дня появились первые советские мотоциклисты. Дуйчеву вспомнился запыленный сержант, радостные возгласы народа, слезы пожилых женщин в черных платках…

Эти воспоминания согревали душу, и капитан не прогонял их. Он хотел избавиться от другого воспоминания, — вернее, смутной догадки, не дававшей ему покоя, и не мог. Его преследовало это бледное лицо с прядью свисающих на лоб волос, которую отбрасывает назад такая же бледная рука… Лицо хищника и убийцы… Возможно ли это?.. Или ему только померещилось и все это плод его вечной подозрительности?

Капитан Дуйчев лежал на мягком козьем одеяле, курил одну сигарету за другой и пытался привести в порядок мысли, которые с неумолимым упорством терзали его. Все время одни и те же. Что делать? Стоит ли портить себе кровь из-за какой-то пряди волос? К тому же у этого совсем другое выражение лица, по-иному звучит голос, да еще скрипка… Нет, это совсем другой человек. И потом, от Кубрата до Малко-Тырнова расстояние немалое.

Утром капитан напечатал свои снимки и, когда они подсохли, стал рассматривать беспокоящее его худое, бледное лицо. «Нет, это чистая фантазия… Выдумка, глупое самовнушение!»

Тем не менее он вложил фотографию в конверт и вместе с запиской отправил в Софию своему другу, работавшему в госбезопасности. Отправив письмо, он вернулся к себе на заставу.

Он решил, что все это ни к чему, лучше всего заниматься своим делом — охранять границу.

Несколько дней спустя пограничники задержали молодого помака и привели его к капитану Дуйчеву. Лицо у помака было холодное и равнодушное. Что ему нужно было на самой границе? Парень показался ему знакомым.

— Где я тебя видел? — спросил капитан.

— Наверно, внизу, в городе, — с ухмылкой ответил горец. — Это ведь ты нас тогда снимал?

— Да ты не брат ли Дуды?

— Брат, — с гордостью ответил помак.

— Зачем бродишь в этих местах? И без пропуска!

— Вон там наш, отцов, лес, — показал парень. — За дровами приехал. Там и лошадей привязал…

— Так ведь он далеко, — возразил капитан и добавил как бы про себя: — А здесь всякий народ встречается.

И в самом деле, тут встречались и матерые контрабандисты, и вражеские агенты. Но в лесу действительно стояли привязанные лошади, торчал в стволе старого дуба топор.

— Ладно, иди! — распорядился капитан, терзаемый противоречивыми мыслями. — Да смотри! Попадешься другой раз в этих местах, прикажу всыпать тебе как следует.

3

Капитан получил из Софии телеграмму. Она гласила:

«Поручик Пантелей Карталов. Преступник, служил в жандармерии. Повинен в убийстве двадцати трех партизан. Осужден народным судом в Кубрате».

Капитан прочитал телеграмму раз, второй, третий, положил ее на стол. Затем снова взял и прочитал еще раз. Он не верил своим глазам.

Дуйчев сел на кровать. В широкое окно погранзаставы были видны пологие склоны гор, зеленые поляны, редкие сосны, а дальше — скалистые гребни, леса и ущелья. Все вокруг придавила плотная тишина.

Теперь в памяти капитана отчетливо всплыло лицо поручика Карталова. То же лицо, только неподвижное, застывшее, отмеченное печатью обреченности. Рука медленно поднималась и отбрасывала назад спадающую на лоб прядь. Карталов часто закрывал рукой глаза, словно ему было стыдно смотреть в лицо народным судьям и ему, народному обвинителю. Или, может быть, терзался оттого, что угодил в ловушку и что нет у него теперь ни силы, ни власти, а то бы он дал им хороший урок…

Капитан вскочил и начал перебирать бумаги и письма на этажерке. Он нашел обвинительный акт по делу ста двадцати семи бандитов, представших перед Кубратским народным судом. Документ был отпечатан и разослан по всей округе, чтобы народ мог сказать свое слово. Дуйчев хранил этот обвинительный акт — он часто бывал ему нужен — для оправок. И как бывший народный обвинитель он хорошо знал, что такое мертвая хватка всех этих пойманных сейчас преступников, знал их чудовищную природу, неслыханные злодеяния. Карталов значился под номером тридцать пять. Вот.

«Поручик Пантелей Карталов,

— читал капитан, — 
родом из Варны, тридцати двух лет. Будучи адъютантом командира дивизии, отдавал приказы об уничтожении народных борцов. Как командир карательного отряда в тысяча девятьсот сорок третьем году вел бой с группой партизан в районе Поряза, зверски убил двенадцать взятых в плен партизан и одиннадцать крестьян из окрестных сел, помогавших партизанам; трупы убитых были выставлены на площадях.

На вопрос народного обвинителя: „Вы собственноручно их убивали?“ — обвиняемый не ответил. Унтер-офицер Кискинов на вопрос об этом ответил: „Да, он убивал их собственноручно. Сначала приказал стрелять солдатам, а потом вынул пистолет и выпустил в партизан все пули. Он убил и партизанку Мару, которую солдаты пощадили. Она была беременна…“»

«Так, так. Черным по белому», — думал Дуйчев. Следствие установило и другие зверства, убийства и поджоги, совершенные Карталовым. Поэтому суд не колебался: Карталов был приговорен к расстрелу.

С тех пор прошло три года. Как быстро пролетело время! Карталов был расстрелян вместе с другими матерыми преступниками. Их безымянная могила давно сровнялась с землей и заросла травой, бурьяном и чертополохом. Откуда же снова взялся этот Карталов? Или тут какая-то ошибка, простое совпадение, сходство и Дуйчев зря изводит себя?

Да, народ был тогда нетерпелив, ожесточен, до крайности озлоблен. Матери, сестры, отцы убитых партизан, исстрадавшиеся люди, чьи дома были сожжены фашистами, плотной толпой окружили школу, где заседал народный суд, и негодовали на медлительность судей. Дуйчев долго не мог успокоить их. Они грозили, что сами расправятся с арестованными, арестуют судей и обвинителя…

Перед шкодой состоялся митинг.

— Товарищи! — говорила молодая женщина, повязанная красным платком. — Два месяца заседает народный суд, а наши мучители еще живы. Когда фашисты убивали наших мужей и братьев, они не считались ни с какими законами, их законом были пистолет и виселица. А наши судьи теперь мудрят, поворачивают законы и так и сяк, только бы выискать лазейку, чтобы каратели могли ускользнуть. Справедливо это? Несправедливо! Мы должны потребовать от народного суда дела, а не разговоров! На виселицу убийц!

Приговоры ораторов были один суровее другого. Толпа кричала:

— Смерть бандитам!

— Мы требуем настоящего народного суда!

Дуйчев вспомнил, как он вынужден был выходить и успокаивать людей, которые действительно так много выстрадали и теперь имели право требовать расплаты. Но, убеждал он, все нужно делать законным порядком.

— У нас существует правопорядок, и мы должны судить по закону. Мы ведь не фашисты! Народный суд достойно выполнит свою задачу.

Самые злостные преступники понесли заслуженное наказание. В числе их был и Карталов. Семь фашистов — семь черных душ, купавшихся в народной крови… Толпа была возбуждена. Ждала лишь знака. Во избежание самосуда приговор был приведен в исполнение поздней ночью. При свете фонарей люди походили на призраки. Дул ветер, лес шумел сухой, уже пожелтевшей листвой. Над обнаженными вершинами холмов прокатился глухой залп, и овраг тотчас же опустел. Дуйчев пошел сказать, чтобы прислали людей зарыть трупы.

Засунув руки в карманы, капитан ходил из угла в угол и думал: что предпринять? Снова — в который раз! — прочитал сообщение из Софии и решил действовать. Он позвонил по телефону начальнику окружного управления, чтобы тот немедленно задержал Дико Петрова. Начальник удивился:

— Как? Дико Петрова? Скрипача?

— Да.

— Такого безобидного парня?..

— Да, чересчур безобидного. На его совести двадцать три партизанских жизни.

— Да ты что? Нет, это какое-то недоразумение… Здесь его все так любят.

— Не желаю спорить.

— Хорошо, немедленно задержу. Но все-таки думаю, что…

Дуйчев рассердился:

— Ну и думай на здоровье!

Спустя полчаса он снова снял трубку:

— Ну как? Арестован бандит?

— Что? — удивился начальник управления. — Ах да! Ты о Дико Петрове?

— Я опрашиваю, как обстоит дело? — недовольно сказал капитан.

— Он уехал.

— Куда? — крикнул пораженный Дуйчев.

— В Пловдив, по служебным делам.

Капитан рассердился не на шутку.

— Сообщите в Пловдив. Иначе вам придется ответить.

— Слушаюсь.

— Примите меры, чтобы были задержаны также помачка Дуда Салиева и оба ее брата. Понятно?

— Понятно.

— Смотрите, как бы нам не нажить неприятностей!

Он положил трубку.

Бандит исчез. Он, разумеется, лучше помнил лицо народного обвинителя Дуйчева, и уже после первой встречи решил, как ему быть. Кто знает, возможно, он скрывается где-нибудь поблизости, потому что цель его ясна — переметнуться через границу. Ведь все его помыслы были направлены к одному — перебраться в темное царство фашизма, потому что как могильный червь среди трупов, так и он чувствовал себя на месте только среди убийц. Скрипка была ему нужна лишь для того, чтобы обмануть наивных людей, настоящая же его стихия — пистолет.

Сжимая кулаки, капитан проклинал в душе и себя, и все на свете.

4

Та ночь осталась в памяти бывшего поручика Карталова как страшный сон. Все шло с неумолимой последовательностью. Погоны с него сорвали еще Девятого сентября. Потом следствие раскрыло совершенные им преступления. Наконец он сам признал свою вину, не забыв, однако, сказать о том, что заблуждался и лишь выполнял приказы, хотя стрелять в партизан и разряжать пистолет в беременную женщину никто ему не приказывал.

Поэтому он встал под дуло винтовок, смирившись с мыслью, что судьба его неотвратима. Не было ни малейшего проблеска надежды. В момент, когда раздалась команда «пли», он зажмурился и потерял сознание. Что было потом — он не помнил…

Очнувшись, он удивился, что видит небо и звезды. То были небо и звезды другого мира. Он смотрел на них будто со дна глубокого колодца — еще не сознавая, что жив. Где-то поблизости слышались голоса. Совещаются? Кто эти люди? В их шепоте было что-то таинственное. Потом они исчезли, а Карталов почувствовал, что он раздет и ему холодно. Это было ощущение жизни. Мысль, что он жив, пронзила его, словно молния. Он лежал в овраге среди неподвижных и тоже нагих тел, но сразу почувствовал, что все мертвы, а он жив.

Ночь была темная. По небу ползли тучи. Они показались ему огромными, как континенты. С большим трудом он приподнялся и выполз из оврага: голая равнина, неясные силуэты кустов. Он мигом вскочил и потонул в ночном мраке.

Ориентироваться было легко, места знакомые. Мысль, что он свободен, что он может ходить, не чувствуя за спиной пистолета часового, может думать — эта мысль казалась ему столь невероятной, что он ущипнул себя за руку и только тогда поверил, что все происходящее с ним — не сон. Ночь скрывала его наготу. В этот поздний час никто не увидел его, никто ему не встретился. Голый человек на дороге — это могло бы послужить поводом для суеверных выдумок. Он бежал, задыхаясь, чтобы до рассвета уйти как можно дальше. Сильно болело плечо. Он ощупал больное место и понял, что ранен. Рана, видимо, не опасна; вероятно, перебита ключица, в этом месте шла кровь. Пустяки! Важно, что жизнь спасена! Он мысленно повторял: «Спасен, спасен…»

У него уже была цель: ему придется все начинать сначала. Он был чем-то похож на Адама, изгнанный из ада и не принятый в рай. В голове его зарождались самые противоречивые планы: все они наталкивались на то, что он совершенно гол, в таком виде никуда не сунешься.

На востоке небо медленно светлело, и на дороге все четче вырисовывалась фигура голого человека. То тут, то там по главному шоссе проезжала повозка или грузовик. Нужно было искать укрытие где-нибудь подальше от людских глаз.

Идти босиком было непривычно. Он изранил себе ноги, и поэтому ступал как-то неестественно и смешно — расставив руки и подскакивая. Тощий, с выступающими ребрами, на длинных тонких ногах, продрогший, жалкий, Карта лов набрел на старую заброшенную избушку и спрятался в ней. Рассвело, выглянуло бледное ноябрьское солнце. День был холодный, ветреный, но он был благодарен судьбе за то, что жив, и повторял про себя турецкую пословицу: «Живой пес лучше мертвого льва». Конечно, бездомные собаки редко попадают в такое безвыходное положение, а все же сквозь щели хижины Карталов видел высокое голубое небо, неторопливые облака, реку, убранные поля, пологие холмы, заснеженные вершины Балкан. Все это рождало смутную, тревожную радость. Главное сознавать, что ты видишь, слышишь, чувствуешь!

Близился к концу сбор винограда. Карталов решил ночью поискать ягод, чтобы утолить голод. Внизу лениво бежала речка, и, казалось, так же лениво тянулись часы и минуты. Спустились сумерки, и он собрался идти дальше. Он знал, куда идти, и верил, что дойдет.

Поздно вечером он наткнулся на людей: старик с седой бородой и мальчик лет десяти везли на осле муку. Мальчик погонял осла. При виде Карталова старик вскрикнул:

— Вай, аллах! Голый человек! Стой! Кто ты, откуда?

Карталов остановился. Кое-как он объяснил по-турецки, что на него напали злые люди, негодяи какие-то, ограбили и раздели. Старый турок долго цокал языком, несколько раз повторил «бедняга» и, когда они приблизились к селу, добродушно сказал:

— Подожди тут, сынок. Сделаю доброе дело во спасение души.

Карталов остался ждать, сгорая от нетерпения. Ждал он долго и уже собрался было тронуться в путь, когда наконец показался старик, торопливым шагом подошел и сунул ему в руки сверток.

— Возьми, сынок, прикрой наготу, — сказал он и исчез.

От счастья Карталов даже забыл поблагодарить старика. Отошел подальше от дороги, оделся, потом поплелся дальше. Он очень ослаб. Голод подтачивал силы. Идти через села он избегал: могли спросить документы.

В изодранной рубахе и старенькой телогрейке, в поношенных штанах, босой, он поздно ночью постучал в дверь низкого домика на окраине города. Длинный путь, страх, голод истощили его. Старуха не узнала пришельца. Ее дочь вскрикнула от неожиданности. Он вошел в слабо освещенную низенькую комнату и спросил отрывисто:

— Обыск был?

— Нет, — ответила старуха.

Он сел, чтобы перевести дух. Несколько мгновений сидел, закрыв лицо руками, потом начал рассказывать. Рассказ был путаный, несвязный; женщины поняли только то, что Карталов скрывается и для них, слава богу, опасности никакой. Первые страшные месяцы позади, теперь нужно только соблюдать осторожность. Тут он ночевал не раз, соседи знали, что он ходит к дочке с благословения матери; было это в мрачные фашистские времена. И вот пожалуйста — никому в голову не приходит заглянуть сюда и спросить, что за связи у них были с бандитом, с жандармским карателем. В суде он привык к этому слову «бандит» и считал, что такое определение для него, пожалуй, вполне подходящее. Он и не думал гордиться своим прошлым, ему важно было только спасти свою шкуру. Видимо, на этих женщин смотрели как на «пострадавших» — мало ли было домов, где ночевали, бесчинствовали, грабили?

Это его успокоило.

Лицо его прояснилось, в сердце шевельнулась смутная надежда.

— Тота, — сказал он, склоняясь над девушкой, — ты спасешь меня. Потом я тебя отблагодарю. И как отблагодарю!

— Нет, господин поручик, — быстро возразила старуха мать, придя наконец в себя после его неожиданного появления. — Теперь времена другие. Ты сам видишь…

— Значит, выгонишь меня? — снова обратился он к смущенной дочери, которая стояла молча.

— Не знаю, Паню, — с трудом ответила она. — Опасно здесь. Иди в другое место, пока все успокоится…

Он и не собирался тут оставаться. Ему надо было уничтожить некоторые вещи и документы, хранившиеся в этом доме. Здесь находились паспорта нескольких убитых партизан: за них ему в свое время следовало получить вознаграждение. Пятьдесят тысяч за голову. Не успел. Теперь оставалось сменить волчью шкуру на овечью.

Если о его бегстве станет известно — примут меры к розыску; даже если ночью трупы зарыли, не пересчитав, все равно оставаться здесь было небезопасно; его могли узнать. Тем не менее жизнь прекрасна, и ради нее стоит пойти на любые жертвы.

Нет, девушку все-таки волновала его участь. Она приготовила ему одежду и еду. Не зная страшной правды, она полагала, что плохое останется позади и все уладится… Почему бы ему не пойти драться с немцами? Многие старые офицеры отправились на фронт. Да, может быть, и он пойдет, эта мысль уже приходила ему в голову.

Спал он допоздна. Проснулся бодрым. Мозг работал безотказно, укрепляя его решимость бороться за свою жизнь.

Взяв паспорт партизана Дико Петрова, возраст и особые приметы которого подходили ему, Карталов ловко переклеил фотокарточку на документе. Теперь путь перед ним был открыт.

Как все переменилось! Поезда были переполнены. Люди ехали по всем направлениям, говорили о новой жизни. А новая жизнь уже кипела вокруг бурным потоком. По всей стране продолжали заседать народные суды. Часть дел была уже рассмотрена, и фашистские бандиты и убийцы получили по заслугам. Все, во что он верил прежде: царь, бог, фашистская власть, «новый порядок», — больше не существовало. То, что он смертельно ненавидел: коммунизм, большевизм, Красная Армия — одержало победу. Для встречи советских солдат были воздвигнуты специальные арки, их украсили зеленью и надписями: «Привет непобедимой Советской Армии — освободительнице народов!»

«Раненый партизан» Дико Петров был принят в больницу. У него началось нагноение. Больной был тихий, смирный, молчаливый — и сразу завоевал симпатии врачей и сестер. У него и в самом деле оказалась перебитой ключица, — в каком бою? Он подробно рассказывал о партизанской жизни, — уж ему ли было не знать ее?

Больные полюбили его, рана заживала. Он часто играл на скрипке, хотя и с трудом. А скрипка в больнице — что соловей в пустыне. Дико Петров вскоре стал популярным человеком не только в больнице, но и в городе. Какое счастье, что в военном училище он немного пиликал на скрипке, сейчас это было для него находкой.

— Куда теперь? — шутливо спросил его доктор при выписке.

Он пожал плечами.

— У меня нет никакой работы, — ответил он и отбросил упавшую на лоб прядь волос.

— Оставить бывшего партизана без работы? Да это же противоестественно, это просто святотатство! В новой, демократической Болгарии!

Зазвонили телефоны: какая несправедливость! Надо немедленно исправить!

Около года Дико Петров служил в Пловдиве старшим милиционером. Это было для него истинным мучением. Дрожащими руками развертывал он каждую бумажку, каждую телеграмму: не о нем ли идет речь? От него требовали справок: в каком отряде числился, в скольких боях участвовал, в каком бою был ранен? В отделении было известно, что Дико Петров убит, знали даже имя его убийцы. Он уверял начальство, что послал запрос по поводу документов, но ответа еще нет, и надо подождать. И начальство ждало.

Случилось так, что он был на вокзале, когда царские особы уезжали за границу. Какая-то работница выплеснула, по народному обычаю, вслед поезду кувшин воды, чтоб уезжающие никогда больше не вернулись… У поручика Карталова сердце сжалось от злобы, но на митинге, созванном тотчас же после отхода поезда, когда оратор сказал: «С монархией покончено навсегда», — он тоже аплодировал. Он сочувствовал оппозиции, читал тайком оппозиционное «Знамя». Стоя на посту на Сахаттепе, он смотрел на величавые Родопы, и в голове его зрели хитроумные планы. Там — граница, а за ней опасение. За ней — единомышленники, свобода от подстерегающей его пули. Там он может развернуться, показать, на что способен. Рука у него невольно тянулась к пистолету. Одни охотятся за жемчугом, другие за китами, за жирафами, он охотился на партизан. Это его призвание, а там, по ту сторону границы, может случиться настоящая охота.

Дико Петров спал в земле под кустами шиповника у Порязы, а под его именем жил убийца. Карталов порой забывал роль, которую играл, и часто приходилось несколько раз крикнуть: «Дико, Дико!» — прежде чем он откликался. Однажды, когда он стоял в группе милиционеров, какой-то знакомый по военному училищу окликнул его: «Здорово, Пантелей!» Он сделал вид, что не слышит, и знакомый, смутившись, прошел дальше.

Милицейская служба опротивела ему, вместе с постоянным страхом, что где-то идет переписка о его розыске, его терзали сознание своей беспомощности и бессильная ярость против неумолимой судьбы. Он подал в отставку и стал шофером рейсового автобуса на линии Пловдив — Чепеларе. Но и это не принесло успокоения — столько людей со всей Болгарии ездят на этом автобусе. Опасность быть узнанным преследовала его днем и ночью. Прослышав, что в лесном кооперативе нужен завхоз, Дико Петров перешел туда: это было теплое местечко, в маленьком городке, и он решил держаться за него.

Надо было завоевать доверие членов кооператива, изучить место лесоразработок. Делянки тянулись до самой границы… Но и тут неудача! Оказалось, что директор местной гимназии, родом из Варны, — его бывший учитель. Старик с любопытством всматривался в него, моргал глазами за стеклами очков, словно хотел сказать: «А ведь я как будто вас знаю. Вы не Пантелей Карталов?»

И он решил бежать как можно скорей!

Поэтому, когда он узнал, что Смолянская общинная управа ищет чертежника, то сразу подал заявление. Жалованье тут было поменьше, зато и работа была легче.

5

Капитан Дуйчев упрекал себя в медлительности. Он, бывший комиссар партизанского отряда, а теперь командир-пограничник, оберегающий родную страну от врагов и диверсантов, упустил из рук настоящего бандита, изверга, врага народа!.. Он не мог простить себе, что действовал исподволь и с церемониями, будто дело касалось какого-нибудь графа или американского дипломата.

Он усилил посты. Объяснил солдатам и младшим офицерам, что через границу собирается удрать опасный бандит, убийца двадцати трех партизан и одной партизанки. Нужно сделать все, чтоб задержать его.

Лохматая собака Орфей, виляя хвостом, глядела умными глазами на капитана, будто хотела по выражению его лица и жестам понять, что от нее требуется. Дуйчев отправился в город.

Билет на автобус в сторону Пловдива бандит не брал — это было установлено. Но где же он? Дома он не ночевал. Его хозяйка, добродушная бабка Параскева, отзывалась о нем, как о родном сыне — с любовью и озабоченностью.

— Ума не приложу, сынок, куда он запропастился. Перестирала ему все, а его и след простыл, — причитала она.

Привели Дуду и двух ее братьев.

— Что ты знаешь о Дико Петрове? — спросил у нее капитан. — Где он скрывается?

Дуда удивленно взглянула на него.

— Почему скрывается?

— Потому что он преступник и убийца, — сухо пояснил Дуйчев.

Большие выразительные глаза девушки раскрылись еще шире.

— Господи боже мой!.. Да он мне совсем посторонний, я ничего не знаю…

— Не знаешь? Ну ладно… — насупил брови капитан. — А ты? Как тебя звать-то? — обратился он к младшему брату.

— Мехмед, — ответил парень, глупо улыбаясь.

— Видал, что ты натворил? Ведь это ты был тогда на границе? Ты указал ему дорогу? — смерил его гневным взглядом капитан.

— Нет, не я, — равнодушно ответил Мехмед.

Второй брат был глухонемой, и допрашивать его было бесполезно. Могли они что-нибудь знать про беглеца? Едва ли он стал бы доверяться этой девчонке и ее неучам-братьям. Наверняка нашел других, более надежных людей, либо решил полагаться на самого себя, как тому учит известная пословица.

Весть о побеге Дико Петрова быстро разнеслась по городу, и перед комендатурой собралось много любопытных. Люди оживленно переговаривались, дивясь тому, что такой бандит сумел спастись и столько времени скрываться. Он в самом деле удрал? Все знали его тихоней, с конфузливой улыбкой, помнили, как он со скрипкой в руке стоял посреди танцующих, и не могли себе представить, чтобы та же рука, которая держала смычок и играла советские боевые марши либо болгарские патриотические песни, когда-то сжимала пистолет. Но это был неоспоримый факт, лишний раз подтверждаемый его бегством.

Капитана Дуйчева позвали к телефону. Бандит пытался перейти границу, он дрался с пограничниками и, как видно, был не один. Капитан сел на коня и помчался в горы.

Почти в конце пограничного участка, на расстоянии двух километров от границы, раздавались выстрелы. Местность была неровная, каменистая, покрытая редким сосняком. Земля тяжело дышала под жарким солнцем, трава желтела. В голубом небе кружили орлы, потревоженные в своих гнездах выстрелами.

Бандит не должен удрать, думал капитан. Дуйчев словно сейчас видел, как тот сидит с наглым видом в суде, дремлет, облокотившись на стол или, лениво поднявшись, дает показания, предельно равнодушным тоном рассказывает, как он убивал, жег дома крестьян. Но капитан помнил имя Карталова, а этого зовут Дико Петров. Подсудимых все же было сотни полторы, да еще несколько сот свидетелей. Дуйчев пытался оправдаться в собственных глазах.

Он скакал по крутой горной дороге, за ним — два его ординарца. Выстрелы становились все реже, и, когда они подъехали к заставе, стрельба прекратилась.

Бандита обнаружил Орфей. Замечательный пес! Старшина-пограничник торопливо доложил о происшедшем.

— Идем по тропе. Орфей начал рваться в овраг. Мы пустили его — он туда с бешеным лаем. Исчез в лесу, там раздались выстрелы. Орфей пересек лес и выбежал на поляну, не переставая лаять. Его ранило в переднюю лапу.

Капитан потрепал Орфея по морде. Рана был легкая. Старшина продолжал:

— Крепко сопротивлялся, проклятый бандит! Перебегал от дерева к дереву и стрелял. Мы сначала подумали, что он не один. Бросил гранату. Но под конец унялся. Подошли мы, а он лежит мертвый. Не то мы его подстрелили, не то сам пустил себе пулю. Надо проверить.

Все спустились в овраг.

Беглец лежал на спине. Его полузакрытые глаза неподвижно смотрели на спокойное прозрачное синее небо и темные сосны. Орфей равнодушно глядел на распростертого врага, словно понимая, что он уже не опасен.

1948 г.

Перевод А. Собковича

Загрузка...