Николай Владимирович Блохин

ИЗБРАННИЦА

повесть


Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч;

о, если бы ты был холоден, или горяч!

Но как ты тепл, а не горяч и не холоден,

то извергну тебя из уст Моих.

(Откр. 3, 15-16)

Обычно жизнь человеческая течет тихо и однообразно. Но бывает, что случается взрыв, тихость и однообразность вдруг рассыпаются и перед человеком открывается совершенно неведомая ранее дорога жизни, о которой и не думалось, что она есть, что она вообще возможна. А она – вот она! Все, чем жил раньше, о чем думал, все переиначивается, переворачивается. И это может случиться в течение нескольких дней и даже часов. А то и минут. Это может случиться как со взрослым, так и с ребенком. То, о чем здесь речь, случилось с ребенком, с семилетней девочкой по имени Зоя.

На несколько часов Зоя оказалась у бабушки, с которой до этого не виделась целых два года – мама не возила. Зоя с мамой жили на другом конце Москвы. Зоина мама со своей мамой, Зоиной бабушкой, очень не ладила и почти не общалась, даже по телефону. А если и общалась, то общение было такое:

– Не утомляй и не утомляйся, не привезу я тебе Зайку! – так всегда называла Зою мама.

На том конце провода бабушка тягостно вздыхала:

– Да ну хоть чмокнуть ее в щечку, хоть пирожков моих отведать...

– Знаю я твои пирожки!.. Окрестишь ее втихоря, как меня тогда! Обложилась иконами!.. Мне и к дому твоему подходить тошно. Забыла молодость свою?!

Последняя реплика летела уже навстречу частым гудкам в трубке. После чего мама свирепо бросала свою трубку на рычаги.

Нет, бабушка не забыла свою молодость. Как можно забыть погоню за тобой с топором собственного мужа, когда он от дочери своей (будущей Зоиной мамы) узнает, что ее крестили: "И в водичку окунали, и крестик целовали..."

Своего дедушку Зоя видит два раза в месяц. Дедушка давно уже, еще до рождения Зои, определен в Дом ветеранов, куда и ходят они с мамой навещать его. Когда-то он был страстен и одержим (это слово мама очень любит), жизнь прожил огневую, но огонь весь прогорел и теперь он никого не узнает, даже Зою с мамой. Звали дедушку Долоем. Еще более страстный Зоин прадедушка так его назвал – Долой. Ну, понятное дело: долой чего-то старорежимно-враждебное. В детстве его Долойкой кликали. Дочь свою Долой назвал Поревидема, то есть Победа революции и демократии. Зоя это знала – мама постоянно напоминала, но ни разу Зоя не слышала этого "Поревидема" от тех, кто общался с ее мамой. Все звали ее Сашенькой, ибо Александрой она была наречена при крещении. За это наречение, за перечеркивание славного новоязовского имени и гонялся тогда за супругой дедушка Долой.

Едва не пустили их с мамой к нему при последнем посещении. Но Зоину маму невозможно было куда-то не пустить, если она туда шла. Стоявшую на пути размалеванную развязную девку в белом халате она просто опрокинула своей рукой.

– Да он агрессивен стал! Мне сам главврач запретил пускать! – закричала опрокинутая.

Зоина мама остановилась, обернулась:

– А когда – тебя! к отцу твоему вот так не пустят?

– Да я лучше отравлю его, чем сюда сдам! – закричала та в ответ. – И вообще, нас скоро закроют. Не на что их больше содержать.

– А на что есть – вы разворовываете, – рявкнула мама.

– Да, – уже тихо и спокойно подтвердила опрокинутая. – И твоей дочурке тебя, когда ты будешь вот такая, некуда будет определять!.. – Зоя тогда (она и сама не понимала, почему) вдруг заплакала. Она никуда не собиралась маму определять и вообще не понимала, что это такое " определять".

Дедушка Долой, не мигая, глядел в живот маме, словно в телевизор и время от времени шевелил губами, будто букву "у" произносил. И совсем не реагировал на звук. Зоя даже испугалась его. Зоина же мама, поглядев на него немного, развернулась и в мрачной задумчивости пошла назад, потом побежала. Едва поспевала за ней заплаканная Зоя.

На следующий день на дверях Дома престарелых была пришпилена картина, на большом ватмане писанная: худой, небритый, со впалыми щеками и выпученными глазищами старик в линялой майке и пижамных штанах, жалобно простирал руки к проходящим мимо и взывал отчаянным взглядом: "И ты станешь таким же, не смейся над ветераном, лучше пожертвуй денег для него!" – так было написано внизу плаката. Мама была художником-монументалистом-плакатистом, а также еще и скульптором, владела своим ремеслом великолепно. У пришпиленного плаката сразу собралась толпа и не иссякала до тех пор, пока плакат не сорвала милиция.

Старый мамин приятель, бывший идеологический направитель, а ныне банкир и бизнесмен, смеясь, говорил ей так:

– Сашенька, над той образиной, что ты изобразила, смеяться никто не будет и денег для него никто не даст. Глядя на нее хочется заплакать и убежать.

– Однако, стояли и смотрели!

– Сашенька, она же еще и притягивает. Жуть от нее очаровательная веет... Сашенька, ну тебе столько предложений, чего ты дурака валяешь? Банк "Таллерреал" только твою лепнину на потолке хочет.

– Не дождетесь.

– Да там те же люди, которым ты уже лепила в Госплане, еще тогда, когда он был.

– Это уже не те люди... Ненавижу!..

– Эти люди всегда те, Сашенька, эх...

– И нечего "эхать", – взорвалась тут мама. – Не вы ли... не ты ли причастен к тому, что так переэхалось?! Не ты ли гонял по телевизору на Пасху всякую рок-эстраду?

– Я. И, по-моему, очень неплохое гоняние было.

– По-моему, тоже. Так чего ж ты теперь всю эту ночь Пасхальную службу гоняешь?! Не твоими ли деньгами, вон, храм Христа Спасителя строят?!

– Моими. Потом моими же и ломать будут, ха-ха-ха!

В ответ на это "ха-ха-ха!" Зоина мама крепко выругалась, крепко схватила Зою и почти побежала прочь.

Все, кто знал Зоину маму, говорили про нее, что она сознательная неудачница. Все ее картины-скульптуры нравились всем, но были не нужны никому. Во всех ее творениях присутствовало всегда нечто такое, что было чуждо текущему времени, а все люди, текущие по времени, всегда боятся того, что мешает их текучести.

"А куда течем?» – этот вопрос мама себе никогда не задавала, потому что она была раба своей идеи. Своим ремеслом, всем сердцем своим, всей душой своей она служила своей идее, а куда при этом свернет время, ей было совершенно все равно. Идея же – всеобщее равенство, братство и счастье. Но ее плакаты приводили в ужас тех, для кого они предназначались, и были смешны тем, против кого были направлены.

Однажды, давно уже, когда она еще общалась со своей мамой, Зоиной бабушкой, та, войдя к маме в комнату, сумки выронила и закрестилась в испуге, увидав законченную мамину работу: на громадном, в пол-стены щите яркими красками, смачно, выпукло, броско пялилась на зрителя невозможно гадкая морда – злобная, грязная и испуганная. От тонкой, в три кадыка шеи сразу начинались руки, которые волокли необъятных размеров мешок, переполненный, видимо, фрукто-овощной смесью, потому что именно она вываливалась из мешка. Внизу плаката красовалась кровавая надпись: "У себя воруешь!"

– Сашенька, ну это ж прямо бес, – сказала тогда бабушка.

– Он хуже, он – вор! – отрезала мама.

– Но хоть и вор, однако же – человек, а от него аж – ну точно серой пахнет. И смотреть страшно.

– И хорошо, что страшно. Заткни нос и смотри. Твой Боженька тоже ведь воровать не велит.

– Как "тоже"? – изумилась бабушка. – Все, что есть, – все от Него.

– А что толку-то? Что, крещеные твои не воруют?!

– Воруют, и именно мои. Ты, например.

– Я?! – мама яростно задохнулась. – Я?!!!

– Ты, ты. В школе математику все время списывала? Значит, воровала.

– Да ты в самом деле что ли рехнулась?! – Зоина мама ни с кем не церемонилась, а тем более со своей матерью. – Да это когда было? Да и вообще... – больше всего Зоина мама была поражена тем, что бабушка говорит совершенно серьезно.

– Да хоть когда! – возвысила тут голос бабушка, на хамство дочери она давно не обращала внимания. – Раз не каялась перед Господом, все при тебе и осталось. В столовой спе-ци-яльной обедаешь на халяву?!

– Да и!.. Да я член союза, мне положено.

– А кому-то не положено вообще есть. Вот именно тот кусок, который тебе положен. Ты у него изо рта вынула. А главное – у дочери своей, Заиньки нашей, воруешь, да не что-нибудь, а само Царствие Небесное. Да за нее, некрещеную, даже записочку в храме подать нельзя.

– Ну вот что! – рявкнула мама. – А ну, вон пошла со своим Боженькой!

– Может, за топор возьмешься?

– Топора у меня нет, а хлыст есть. Можешь им меня отхлестать за что угодно, я твоя дочь. Но еще одно слово о Боженьке – получишь им от меня, хоть ты и моя мать!

С тех пор они и не общались.

А с картиной той страшный конфуз получился. Она была заказана председателем районной администрации. Сам он ее не видел, а в секретариате, также не удосужившись посмотреть, распорядились повесить при входе на крупнейшую в Москве плодоовощную базу, что и исполнили работяги (еле вытащили из квартиры). Пока водружали щит, вокруг него сразу начала скапливаться толпа – сбежались, побросав работу, все работники базы, а их оказалось очень много. Ужас наводящий мордоворот с плаката был будто скопирован с директора базы, старого кореша председателя администрации. А когда подъехал сам на умопомрачительной иномарке и увидал плакат, с ним чуть ли не инфаркт сделался, еле откачали. Председатель же на несколько минут просто онемел, до инфаркта у него дело не дошло, отделался полуобморочным состоянием. А мамин старый приятель хохотал до упаду, как и большинство зрителей. Полуобморочный председатель знаками велел (говорить он еще не мог) сорвать картину и вдвоем с корешом своим, трясясь от ярости, они принародно растоптали шедевр. Только благодаря энергичному вмешательству маминого старого приятеля Зоина мама была избавлена как от оргвыводов, так и от бандитских разборок.

И вот недавно ей сделали новый заказ, сверхсрочный. Вечером надо было начать, а утром сдать работу. При работе должны были присутствовать люди, а также собиралось некое совещание единомышленников по важнейшим вопросам и, как не крути, а места до утра для Зои в квартире не было. И деть ее было некуда, кроме как бабушке сдать. Зоя была тщательно проинструктирована, ей было наобещано множество угроз, если она будет слушать "бабкины россказни", а угрозы самой бабушке прозвучали по телефону еще более весомо.

По дороге к бабушке Зое вдруг вспомнился плакат на двери Дома престарелых. Она задумчиво сказала маме:

– Мама, а давай вернем моего папу.

Мама резко остановилась и очень недовольным голосом проговорила:

– У тебя нет папы, у тебя есть только я. Свои решения я не отменяю. И я тебе это много раз говорила. Твой папа – спившийся негодяй.

– Но ведь и ты пьешь.

– Зайка, давай не касаться взрослых тем. Предоставь это взрослым. Я пью, но не спиваюсь. Это невозможно, я всегда помню, что у меня есть ты. А этому... на это было наплевать. Все. Забыли! И чтоб больше не напоминать!

Бабушка встретила Зою около выхода из какого-то метро, от которого жила в нескольких автобусных остановках. Когда тебе всего семь лет, два года в твоей жизни – это очень много. Зоя встретилась с бабушкой... никак, безо всяких чувств, и, только видя, как радуется бабушка, слегка прониклась и заулыбалась.

Домой к бабушке они пошли пешком, и Зоя тут же начала рассказывать ей, как у нее прошел день, и перво-наперво с восторгом сообщила, как лихо отлупила сегодня соседа, ровесника Севку, за что получила похвалу от мамы: "Так и надо, мало ему!" Драться Зоя с маминой подачи умела и любила. Дальнейший рассказ бабушка тут же пресекла:

– А я вот не похвалю. Драться вообще гадко. А уж девочке-то...

Сказанное бабушкой не возымело на Зою никакого действия, ибо было, как сказала бы мама, пустой фразой, простой нудой, на которую все дети мира никак не реагируют. Но прозвучал довесок:

– Господь Бог наш, Иисус Христос, не велит. А ударили тебя – смирись. И пусть лучше тебя еще раз ударят... Я же знаю его. Я их с мамой в нашем храме каждое воскресенье вижу. Вы хоть и Севкой его кличете, а он – Севасьян. А то, вообще-то Сева – это значит Всеволод. Все переиначите...

– Что же, и сдачи сдать нельзя? Вот глупости-то... – это было мамино выражение, которое Зоя часто любила повторять.

– Глупости это ты сейчас говоришь, а то, что говорит Господь Бог, есть самая правда из всех правд.

Зоя остановилась:

– Бабушка, тебя же мама предупреждала.

– Да уж чего там, предупреждала, убить обещалась. Да, небось, при тебе и говорила. Наша мама никого не стесняется.

– А думаешь, и вправду может? – уже испуганно спросила Зоя.

Бабушка очень серьезно глянула Зое в глаза и очень серьезно сказала:

– Думаю, может, – и вдруг широко улыбнулась, – А ты знаешь, ну и пусть. Зато глазенки твои на правду Божью приоткрою. А за это и смерть можно принять, хоть даже и от родной дочери.

– Ой! И не страшно?!

– Как не страшно, еще как страшно. Но, думаю, пытать не будет, не даст Господь, боюсь пыток, да и не в ее это характере. Даст чем-нибудь по голове, вот и все.

Тут Зоя совсем уж испугалась. Особенно поразило ее спокойствие, с которым это было сказано. Да как это "вот и все"?! Да что же это такое – "Господь Бог", что родная дочь из-за Него мать убить готова, а та говорит: "Ну и пусть"? Вопрос этот в короткой Зоиной жизни не вставал вовсе. Мама очень ретиво защищала ее от этого вопроса, и вот сейчас вдруг неожиданно вспомнилась мамина реплика учительнице, реплика тогда сразу же забытая, но вот сейчас вспомнилась, и даже голос мамин слышится:

– Юлия Петровна, я прошу вас защитить Зайку от этого... нового веяния!

Эх, как это было сказано! Сейчас Зоя остановилась даже, точнее ноги сами собой остановились, даже по ногам озноб прошелся, когда вспомнилось-услышалось, сколько ненависти прозвучало, и будто черный ветер из маминых губ, – ве-я-ни-я!..

– Чтобы не слыхали Зайкины уши про Боженьку...

– Не волнуйся, Поревидема Долоевна, – отвечала тогда Юлия Петровна. – Спокойно, товарищ. Защищу!

Только Юлия Петровна называла так Зоину маму. Юлия Петровна была и есть – уникум. Юлия Петровна не бросала слов на ветер, Юлия Петровна имела на своем боевом счету пятьдесят три выпуска начальных классов. "Как у Покрышкина", – с гордостью говорила она (были тут и ускоренные). Уже довольно пожилой, нынешний директор школы, был ее выпускником, и с гордостью рассказывал на Дне учителя, как Юлия Петровна его, второклассника, за чуприну таскала. День учителя был для Юлии Петровны таким праздником, как для Зойкиной бабушки – Пасха. В День учителя к Юлии Петровне собиралась несметная толпа ее выпускников, и сейчас Зое вспомнилось одно из сборищ (мама притаскивала Зою, когда та еще в школу не ходила) и восклик маминого приятеля (тоже выпускника):

– А давайте, Юлия Петровна, крестным ходом пройдем в честь вас вокруг школы. Эх, вот жаль колоколов нет!

Юлия Петровна в ответ очень серьезно погрозила ему пальцем:

– Пройтись, конечно, можно, но не кре-ст-ным ходом! Со знаменем нашим!

– Ур-ра! – загремела тогда собравшаяся толпа. Большая часть толпы проорала это с веселым хохотом, а кое-кто и с издевкой, потому как давно уже плевали на все знамена, кроме доллара на флагштоке (но всех их все равно тянуло к Юлии Петровне в День учителя). И прошлись-таки вокруг школы с громким пением кто во что горазд (и Зоя там шла с мамой), а самый удачливый из "покрышкинской обоймы", разливая всем коньяк (пятнадцать ящиков привез), кричал на весь район:

– Юлечка! – (так все дети за глаза звали Юлию Петровну), – на будущий День обязательно колокол приволоку!..

И ведь приволок, точнее на грузовике привез. Только звонить не получилось, так и стоит он до сих пор, стопудовый, около школьных дверей. И теперь у Юлии Петровны забота как бы убрать его отсюда, чтоб не смущал учащихся буквами на себе "ВО СЛАВУ БОЖИЮ" (колокол-то старый, настоящий). Да вот никак не удается дозвониться до самого удачливого выпускничка, до бандита солнцевского.

– А может, убили его уже? Может, он уже все в жизни совершил, когда колокол привез? – смеясь говорил мамин приятель.

Юлия Петровна резко пресекла его смех. Она вообще редко смеялась, она смеялась только, когда смотрела старое кино "Веселые ребята".

Все это вихрем сейчас промчалось вдруг в Зоиной голове, и недоумением глядело на бабушку из ее глазенок, которые, оказывается, как только что сказала бабушка, надо открывать.

– Бабушка, а от Боженьки можно защититься?

"Боженька" – мамино выражение, только прозвучало это вопросительно, а не злобно-иронично, как у мамы.

– Нельзя, Заинька, – ответила бабушка, улыбаясь, – да и не нужно. Не защита от Бога нужна, а у Него просить защиту, – бабушка присела на корточки, будто шарф ей поправляя. – Вот ты думаешь, почему тебя вдруг мама мне отдала?

– А ей рисовать надо и гости у нее.

– Точно. Только и гостей и рисование ее Господь ей устроил, чтоб ты у меня оказалась.

– А... ты откуда это знаешь?

– А я попросила Его об этом.

– А... разве это можно?

– Можно. Это молитвой называется.

– А... ты не обманываешь?

– Нет, Заинька, – бабушка глядела на Зою, как на взрослую, а все дети это всегда чувствуют. – Когда о Боге говоришь – врать нельзя ни полслова. Да и вообще врать нельзя.

– А ты никогда не врала?

– Да как же, – бабушка тяжко вздохнула, – было, и не раз. Но, чтоб про Бога соврать, это жуткий грех, это никак нельзя.

– А Он правда есть? Правда живой?

– Он всегда живой, Заинька, и знаешь зачем Он мне тебя дал? А чтобы окрестила я тебя.

– Ой, бабушка! – Зоя даже слегка отпрянула, сейчас в ее ушах очень отчетливо прозвучало мамино "убью" в адрес бабушки. И именно за это, за это слово, которое произнесла сейчас бабушка.

– Ну что "ой", – возвысила та голос. – Ну, погоняется за мной с хлыстом, с топором за мной уже гонялись, а большего Господь не допустит. А вот коли не окрещу я тебя сегодня, ты ж мне до утра всего отпущена, вот тут-то уж не отбоярюсь, вот тут-то Господь и взыщет: дочь свою среди нехристей оставила, да еще и внучку, – бабушка не на шутку готова была заплакать. Зоя почувствовала, что у бабушки вообще ничего не бывает, что – "на шутку".

– Уж ты пожалей меня, старую, мне ж и вправду умирать скоро, чего я тогда Господу отвечу? А как не отвечать, милая, только тогда и отвечать. Душенька-то наша бессмертная, с нее и будет спрос, да какой! Это здесь нам милость, а там – ответ! За все ответ. За каждую малую малость, в чем не покаялись, потому как отпущено Им время, а уж, коли внучку окрестить не смогла!.. Вот тут-то и будет "ой".

Зоя совершенно потерялась под тяжелым взглядом бабушки, для взрослого предназначнного.

– Бабушка, а Он что, такой злой?

– Нет, Заинька, Он долготерпелив и многомилостив.

Зое очень понравились два эти слова, которых она раньше никогда не слышала. Две приставки, "долго" и "много", придавали им совершенно необыкновенный оттенок, нечто таинственное и могущественное излучалось от их звучания.

– Но тогда почему же?! – воскликнула Зоя.

– А потому! – перебила бабушка. – Всему предел есть. И Его терпению тоже. И предел этот – наша с тобой жизнь. А жизнь нам, Заинька, не для того дана, чтобы есть мороженое, да малевать бесов, а чтоб через крещение в мир Божий войти, вот в этот, где мы живем, а потом в Царство Его Небесное.

– А... а без крещения никак?

– Никак! – почти закричала бабушка, даже прохожие на них заоборачивались. – Без крещения ты вне Бога. Пока младенчик ты, пока не соображаешь – и спроса с тебя нет. А тебе уже семь лет минуло, взрослая уже! Не отбояришься!

"Да я же ма-а-аленькая", – заныло тут в Зоиной душе.

– И ты уже не маленькая! – продолжала бабушка, будто угадав Зоины мысли. – С тебя уже спрашивать надо, а я спрашивать не буду. Без крещения, без креста на груди – смерть человеку! – лицо бабушки стало совсем уже страшным. – Крест – хранитель всей Вселенной, и кто его не носит, те вне его охранения. И... и как Владимир наш святой, Красное Солнышко, загнал киевлян в Днепр, так и я тебя в купель загоню, силой затолкаю! – и тут бабушка обхватила Зою, прижала ее к себе и расплакалась.

Зоя же совсем потерялась, – она почти ничего не поняла, что ей выкрикнула бабушка, а тем более про киевлян, про Днепр, но ей стало очень страшно от ее слов, особенно про смерть.

– Бабушка, – прошептала ей на ухо Зоя, – успокойся. Окрестимся. Только... давай маме не скажем.

– Давай, – бабушка, вздыхая, поднялась. – А там, как Бог даст, там посмотрим, там и хлыста получить в радость будет, – они снова шли медленным шагом. – И больше ты уж не дерись, Заинька. И Севкой больше того мальчика не называй, он – Севастьян. У тебя ж и именины с ним в один день, и не когда-нибудь, а завтра. Это ж почти самый главный день в году – именины. Вот и окрестишься сейчас, и Зоя-мученица у тебя отныне покровительница твоя небесная, пред Христом-Богом за тебя предстательница. Замечательные это святые – Севастьян и Зоя...

Зоя, раскрыв рот, слушала размеренный рассказ бабушки о совершенно неслыханных ранее вещах. Во-первых, она поразилась, что через два дня не будет того, чего все ждут, а ждут все Нового года.

– Будет же всемирная языческая пьянка, – так и сказала, – ибо Новый год не может быть раньше Рождества Христова, а оно будет через целых девять дней по нашему православному календарю, который только и есть единственно правильный, а нынешние дни, – дни самого строгого поста. Телевизор-то? А вот приду как-нибудь к вам потихоньку и грохну его, потому как придумали его люди, а бесы в оборот взяли... Бесы-то? А ты мамины картины видела? Вот это они и есть... Нет, Заинька, это не придумки, не сказки. Какие там придумки! На маму, вон, свою глянь, дочь мою... Эх, Господи, помилуй! За что она не возьмется, все бесы за нее решают, все ей подсовывают, а она и бегом за ними. Уж как молюсь, да все никак! Знать, плохо да мало молюсь. Вот ты теперь за то же берись, может, вместе отмолим. Важнее этого для нас, Заинька, ничего нет...

– Бабушка, а ты дедушку Долоя видишь?

– Нет, Заинька, незачем. Меня он все одно не узнает, гостинцы ему приносить бестолку – ему ничего не достается... Одна молитва моя ему нужна. А вот теперь и твоя. Молиться же надо о здравии раба Божия Севастьяна. Да-да, он тоже Севастьян, потому как "Долой" – не имя, даже и не кличка, а сплошь – безобразие. А окрестила я его в Севастьяна, споив до полубеспамятства, вот так! А по другому – никак. Развезло уж его, а я ему все подливаю, ну и молюсь как могу. Ну, подобрел он, вроде, на все согласный. На себе его к пруду притащила, в пруду мы его крестили. Батюшка-то уже ждал, вроде как в сговоре мы с ним. Это еще до рождения мамы твоей было... Ох и осерчал он потом, "раскрещусь" орал. Да раскреститься, слава Богу, нельзя, потому как в памяти был. Ну, Господь, понятно дело, волюшку его дурную слегка прихлопнул... Во-от, и записочки за него с тех пор подаю в храм. И коли помрет раньше меня, отпоем его по-православному, тут уж маму твою спрашивать не буду.

– А мой папа? – спросила Зоя, спросила неожиданно для самой себя, обычно мамины запреты сами собой прихлопывали все вопросы.

– Папа твой, Зайка... да и не знаю, что сказать... Нормальный, в общем, мужик, и пил не больше других... Ты все понимаешь, что я говорю?

Зоя все понимала, она была сообразительная и развитая девочка и очень много читала. Правда, читала строго отобранное мамой. И еще замечательно рисовала. Слово "мужик" она от мамы слышала очень часто. Вот только непонятно, если он "нормальный", отчего его надо выгонять и зачем называть негодяем?

– Не сложилось у них, а жаль, – продолжала бабушка. – Да и не представляю я, у кого с ней сложиться может? Я ж вижу его, заходит он ко мне, о тебе спрашивает. А что я ему скажу? За столько лет, вон, первый раз тебя за руку держу. А он же у тебя тоже Севастьян, ты ж Севастьяновна. Ты вся получаешься в Севастьянах. Маме твоей еще и от этого тошно. Не ей, конечно, а этим, – бабушка кивнула головой в сторону левого плеча и перекрестилась. – А у меня дома икона семейная, дивного письма: мученики Севастьян и Зоя рядом выписаны. Как придем, увидишь. Кровью новомученика освящена, который ее написал. А у этой иконы и исцеления были. Ее наш Севастьянушка-богомаз давно написал. Одна раба Божия, ее, как и нас с тобой, Зоей звали, ему эту икону перед смертью своей вернула (это он ей на заказ когда-то писал) и рассказала, как она перед ней трехдневной беспрерывной молитвой больную дочь вымолила. Ну вот, а тут приболела я, ох худо было. Ну, звоню маме твоей, чтобы помогла чуть, лекарство б из аптеки принесла, а она говорит: "Приду, только ты на это время икону выставь куда-нибудь". "Нет уж, – говорю, – уж лучше помру с иконой, чем без нее помощь получить, хоть даже и от тебя". И знаешь, в чем ее чудотворность?

Зоя впервые слышала это слово, но сразу поняла, что оно значит. Это значит – чудо творить, ну, положим, как в сказке вдруг медведь заговорит. И она спросила:

– А может она такое чудо устроить, чтоб медведь заговорил?

Бабушка улыбнулась:

– Заинька, если Господь захочет, то и камни эти заговорят.

Зоя обернулась, вокруг себя оглядывая серые дома.

– Да, да, и дома эти закричат, – что-то такое было в голосе бабушки, что заставило Зою поежиться. – А закричат они: «Эй, люди недобрые, опомнитесь, не переполняйте меру зла, в котором мир лежит, дальше некуда. Скоро мы, камни, лопнем от вашей злобы, которой вы переполнены, лопнем и на вас обрушимся!" – все это бабушка проговорила, глядя перед собой, со странным отстраненным взглядом, и так сжала Зоину руку, что та едва не вскрикнула.

– Ой, прости, Заинька, – бабушка опомнилась от чего-то. – А чудо-то было такое, что когда дочь моя бросила трубку и отказала мне, болящей матери, в помощи, я, вместо всегдашней злобы на нее (а я, ох, злая, половина материной злобы – моя), я вдруг такую жалость к ней почувствовала, такую, будто пеленой какой меня накрыло. И – любовь. Я ж вообще любить не умела и не умею, а тут от иконы этой, от Севастьяна, стрелами пронзенного...

– Как стрелами?!

– А из него мишень живую сделали и стрелами стреляли. И от Зои, за волосы повешенной...

– Как?!

– Ага, вот так ее мучили... Ну, вот, от них ко мне такое исходит!.. А от меня – к дочери моей, маме твоей. Когда мне ее в роддоме принесли, комочек маленький, не испытывала я к ней того, как тогда. А все от того, что мученики наши, Севастьян и Зоя, они ж, вот сила-то, они же любили своих мучителей-то, во как!

– Это как же? – Зоя даже остановилась.

– А как же! Идем, идем, не останавливайся. Батюшка уж заждался, небось. Если бы они, мученики наши, злобой исходили, нешто крестились бы, на них глядя, тысячи людей. А пронзенный стрелами Севастьян молился ко Господу об мучителях, мол, не вмени им, Господи, греха сего. Потому как Сам Господь наш, Иисус Христос, взывал так же на кресте к Отцу Небесному про своих мучителей...

Зоя слушала бабушку с небывалым для себя напряжением, а от того, что она говорила, напряжение росло. Зоиного разума не хватало, чтобы вместить то, что она слышала, но слышанное уходило куда-то туда, где находилась душа, и туда могло вместиться очень много, еще даже больше, чем сейчас туда направлялось. Только надо было еще приоткрыть горловину этого вместилища, на что и требовалось напряжение. Никогда ничего подобного не испытывала Зоя ни от каких слов, ранее ею слышимых, а уж от мамы она слышала ой как много всего-всякого назидательно-повествовательного. И теперь Зоя, хоть и мало запомнила и поняла из того, что бабушка вывалила на ее головенку и почти не открытые ее глазенки, но приняла все. И даже впервые услышанное слово "литургия" уложилось в ней вполне. Правда, не верилось в то, что по словам бабушки, это самое главное из того, что происходит на земле. Ну, собираются под крышей с крестами люди, собираются, чтобы творить то, что бабушка называет молитвой, про которую вот только что из ее уст узнано, а оказывается, что результат этой молитвы – схождение с небес Духа Святого на молящихся. И только это и нужно людям. Когда схождение перестанет быть, перестанет быть и земля, а когда совершится последняя литургия на земле, тут и явится своим вторым пришествием Спаситель. И горе тем, кто в разуме и некрещен!..

Зоя опять остановилась:

– Бабушка, а когда она будет, последняя литургия на земле?

– Этого, Зайк, нам знать не дано.

– А вдруг сейчас?! – Зоя и сама не ожидала, что столько страха прозвучит в ее вопросе.

– Сейчас? – бабушка посмотрела на часы. – А что ж, в городе Владивостоке сейчас утро, литургия там уже началась, колокола народ созывают. А народ не идет. Сходит Дух Святой, величайший дар! Задаром! А принять его некому! Представляешь, какая обида Тому, кто дарует нам такую святыню? Терпит Он, плачет про нас, предел Своему терпению Сам положил, и где он, этот предел, нам неведомо.

Широко раскрытые глаза Зои выражали теперь уже даже больше, чем страх, – она прошептала сдавленным шепотом:

– Так можно опоздать?!

– Можно, – грозно ответила бабушка. – И грядет Он с облаками и узрит Его всякое око и те, которые пронзили Его, и возрыдают перед Ним все племена земные!.. Вот как сказано. И горе опоздавшим. Да не тяни ты так, бегать я не могу, – и тут бабушка улыбнулась. – Не бойся, мы не опоздаем. Я же молюсь Ему о тебе, и ты ведь уже выбрала.

– А Он тебя послушает?

– Конечно. Вот, как ты думаешь, я тебя люблю?

– Думаю, да.

– А Он, Иисус Христос, в Которого ты идешь креститься, Он любит тебя больше. Так, как любит Он нас, мы, люди, любить не умеем. Он же Отец наш Небесный. И коли мы с Ним, коли не распинаем Его грехами своими, ничего нам не страшно: ни ругань, ни хлысты, ни стрелы, ни пули. Пока здесь живем, все что нужно, у нас будет, а чего не будет, того и не надо, а что нам нужно, Он знает лучше нас...

Бабушка все говорила и говорила, а уже успокоенная Зоя слушала так, как не слушала до этого никого. Особенно поразили ее слова: "Неимущему дарует крепость, а надеющиеся на Господа обновятся в силе. Поднимут крылья как орлы, побегут и не устанут, пойдут и не утомятся..."

– Как красиво, как здорово сказано, как... божественно, – нашла Зоя слово.

Ей уже стало казаться, что она видит то, что говорила бабушка: и чудного старца Серафима, кормящего из рук медведя, и юного Севастьяна, пронзенного стрелами, и вид этот совсем не страшен, и вообще, даже самое страшное совсем не страшно, не страшно, когда страшные люди в кожаном расстреливают старичка Севастьяна, деревенского иконописца, а Зоя, тогда совсем молодая, будущая Зайкина бабушка, из-под носа у кожаных выхватывает окровавленную икону и убегает. Догонять ее кожаные не стали. "Да ладно, – сказал один другому, – у нас вон три подводы старых икон. А эта только что писаная, какая ей цена..."

Уже дома у бабушки она долго смотрела на икону. Севастьян и Зоя были изображены рядом. Оказалось, что Севастьян был ни кто-нибудь, а начальник императорской стражи, а Зоя – женой одного из его воинов. Севастьяну вполне возможно было устроить переворот. Ну, хотя бы попытаться. Все равно грозила смерть, ну так хоть не задаром. Вырезать всех сторонников императора, прикончить его самого, и тем облагодетельствовать жителей еще одной революцией. Именно так учила жить всех и вся Зоина мама. И сама жила так.

А лица пронзенного стрелами Севастьяна и повешенной за волосы Зои светились счастьем. Именно так назвала про себя Зоя то, что они выражали. И ей подумалось сейчас, что старичок-иконописец Севастьян смотрел так же, когда его расстреливали. Слово "батюшка" Зоя тоже слышала впервые, оно обрамлялось чем-то таким в устах бабушки, чем-то, ...ну никак не определялось это "чем-то". Скажешь – уважением, но нет, чем-то большим, чем уважением. И вроде подобострастие, приниженность звучали, когда бабушка к нему обращалась, ан нет, чего-то совсем другое. Ох, уж эти "чего-то". Он казался Зое как бы отделенным от всех людей некоей стеной, хоть и прозрачной, но – стеной.

– "Царство Мое не от мира сего", – это было последнее, что произнесла бабушка за время дороги, когда они стояли уже у дверей ее квартиры. Так Христос говорил о Своем Царстве. И возникший в открывшейся двери батюшка в необыкновенной одежде и с большим медным крестом на груди, показался Зое как раз из того Царства. И еще прозвучало таинственное слово "рукоположение". Это бабушка нашептала ей, отвечая на вопросы, пока готовились ко крещению и наливали детский надувной полиэтиленовый бассейн. Что такое рукоположение, Зоя не знала, но отчего-то почувствовала, что прозрачность стены, отделявшей ее от батюшки лишь в том, что прикасаться к нему нельзя, если он того не позволит, но из-за слова этого, "рукоположение", он есть ей и всем остальным самый необходимый человек на земле, ибо без него нет литургии, нет схождения Духа Святого, и возможно, именно ему служить последнюю литургию на земле и крестить последнего человека, не желающего опоздать.

После таинства крещения батюшка присел, отдыхая, на край диванчика и, обращаясь к Зое, сказал такое слово:

– Принять тяжкие муки во имя Господа нашего Иисуса Христа есть самая высшая заслуга, за которую дарует Он и самую высшую награду – Царство Небесное. Мы, грешные, боимся и страданий и смерти. Оно и понятно, ведь мы созданы для вечности и думы о смерти, а тем более страшной, пыточной, нам не выносимы. Но Христос воскресением Своим отверз нам Царство Небесное, и если ты по-настоящему веруешь, бойся не самой смерти, ибо ее нет, а бойся умереть с грехами, ибо это смерть вечная. Тот, кто принял муки за Христа, тот совлек с себя все грехи, и обелен и вознесен, если даже до мученичества вся жизнь его была сплошной грех. Жил в Риме пьяница и блудник Вонифатий, но принял добровольно муки во имя Иисуса Христа и теперь он главный проситель перед Ним за пьяниц всей земли. И не только проситель, но и помощник. Вот сегодня, Зоинька, новокрещенная Зоя, у тебя самый великий День твоей жизни. С тебя совлечены все грехи твои, все до единого, из воды окрещенная ты вышла, свята, как Ангел небесный. Это после с каждым шагом мы снова ступаем на тропу греха, но все, что было до крещения, все стерто, все прощено. А способность пойти на муки, есть особый дар Божий, бесценный! Он дан, Заинька, очень немногим, мы ж боли очень боимся. И не взваливает Господь на наши плечи больше, чем они выдержать смогут. А влезая в драку, думаешь, вот, одолею врага, ему больно сделаю, он, правда, тебе тоже может больно сделать. И все тут на одно заострено: опередить, чтоб не мне, а ему, и ярость клокочет... А врагов, Заинька, любить надо. Так нам сам Господь повелевает. Это, ох, тяжко, это почти невозможно для нас, грешных, но – почти. Взмолись – и все возможно. Глянь на икону, глянь на наших Севастьяна и Зою, глянь на их лики. И только им даровано перенести пытки, которые невозможно перенести никому!.. – очень разволновался вдруг батюшка.

Зоя даже удивилась, ибо только что свершенное над ней крещение он совершил спокойно, медленно и величаво. И Зоя в самом деле чувствовала, что с ней происходит нечто небывалое. Когда нужно было просто сказать, что отрекаешься от сатаны, она закричала во весь голос:

– Отрекаюсь!

Бабушка даже ойкнула испуганно, а батюшка сказал тихо:

– Кричать не надо, Заинька, криком его не возьмешь, его через таинство наше православное, молитовкой да постом – это для него страшнее плетки...

И когда, согласно обряду таинства, надо было изобразить символический плевок в знак окончательного отречения от князя тьмы, она вдруг увидела слева от себя, чуть выше уровня своей головы, черный круг, и в нем черную же, но лакированную голову, безлобую, безбровую, с остатками ухмылки на тонких губах и светящихся зубах. Будто вот только что дали чем-то тяжелым по черной голове, а она по инерции продолжает ухмыляться перед тем, как завыть от боли. И Зоя по-настоящему, всей слюной, что была у нее во рту, плюнула в черноголова, прямо в его ухмылку, и тот-таки взвыл перед тем, как пропасть вместе с черным кругом.

Когда надо было залезть в батюшкин походный бассейн, Зоя почувствовала, что она будто оплетена какой-то сетью, некоей паутиной, тонкой, но необыкновенно прочной. Она опутывала ее всю прошлую, короткую жизнь, но замечена, почувствована ею была вот только сейчас. Самой никогда не вылезти из сети, и ничьими сторонними силами человеческими ее не совлечь. И страшная суть этой сети, вот только сейчас осозналась она в словах дивного старца Серафима, о котором, пока к дому шли, бабушка рассказывала, что любое дело не ради Христа сделанное – пустое дело, не впрок идет. А какое может быть дело во Имя Его, если ты вообще некрещеная, если даже первого шага к нему не сделала? Но зато всю жизнь бегом бежала к черноголову, и вот они, его путы. И только вода в бассейне, в которую войдешь сейчас, которую батюшка купелью называет, смоет эти путы. И Зоя рыбкой сиганула в купель. И вылезать не хотела. Силой вынимать пришлось. Вынимали ее уже без паутины, вся она в воде растворилась. Потом сидели за столом при свечах, бабушка читала вслух принесенное батюшкой детское Евангелие с картинками, рассказывала, сколько помнила жития святых, и спать легли глубокой ночью.

– А лампадку не надо гасить?

– Нет, Заинька, она ж и зовется так – неугасимая.

Зоя улыбнулась, уже в полусне: все, к чему она сейчас прикоснулась, несло на себе печать вечности, даже вещи, руками сделанные, лампадка стеклянная, и то – неугасимая.

А лампадкин неугасимый свет стал ярчеть и раздвигаться, и вот совсем уже ослепительные лучи его устремились на Зою, она даже зажмурилась, а когда открыла глаза, увидела, что никаких лучей уже не видно, но они очень чувствовались, она лежала на них и качалась, как в гамаке. Они проходили, невидимые, сквозь нее, давая ощущение совсем уже необычайное, которое никакими словами человеческими не объяснить, "неизреченный" – вспомнилось батюшкино слово. Чего изрекать? Если он невидимый, то, если не видишь, что можно о нем сказать? Но, невидимый, он был видим. Как об этом сказать? Он был видим открытыми Зоиными глазами, он был везде и во всем, казалось, что вне его жизни нет. Но она была. Слева, где-то далеко, Зоя увидела кусок тьмы, который стремительно приближался и затем резко остановился. Перед Зоей стоял черный круг, а в нем своей черно-полированной жутью хохотал черноголов. Черный круг был вне света, вне неба, где царил свет, где на невидимых волнах плавала Зоя, он был под небом, в поднебесье.

В хохочущей пасти черноголова царило какое-то человеческое мельтешение. И первый, кого она там разглядела, был дедушка Долой. Все сжалось в Зоиной душе, из открытых глаз упала слезинка и со звоном ударилась о невидимую световую нить. "Господи", – прошептала Зоя. Световой луч, на который упала слезинка, задрожал, зазвенел, и слезинка со скоростью света, самой большой скоростью в мире, устремилась по нему, как по рельсам, куда-то в неведомую и невероятную даль, которая тоже была неизреченна. И Зоя увидела предел этой неизреченности. Этим пределом была бабушкина неугасимая лампада, от которой источался свет. Слезинка на луче влетела в маленькую красную точечку-огонек на фитильке, опущенном в лампадное масло, распалась на множество совсем мелких капелек, и они окропили собой икону, с которой взыскующе и милующе взирал Сам Спаситель.

И Зоя увидела, что взгляд у дедушки Долоя в пасти черноголова осмыслился: он со страхом озирался и видимо пытался понять, где он находится.

"...Мое, Заинька, главное дело в жизни, вымолить несчастного моего заблудшего Севастьяна, чтоб он Долоем быть перестал, чтоб в себя пришел перед смертью, чтоб поисповедовать бы его..." И не одна слезинка, а целые потоки их текли по бабушкиным щекам, когда она это говорила...

И Юлия Петровна, и орущая толпа учеников ее вокруг, тоже были там, в пасти черноголова, и еще великое множество всяких: и вонючих оборвышей, и надушенных толстяков в малиновых пиджаках, и Зоиных прыгающих сверстников, и бессильных стариков на постелях с желто-серыми лицами и пустыми глазами. И у всех у них что-то переменилось в лицах от упавшей на луч слезинки. Глаза черноголова зло зыркнули на Зою, и черный круг стал отлетать.

– Стой! – закричала Зоя, – стой, гадина! Отдай их!

Черноголов в черном круге с хохотом удалялся.

– Криком и руганью его не возьмешь, – услышала Зоя рядом с собой незнакомый Голос. Голос тоже был неизреченным. И будто по голове гладил. Зоя хотела попросить, чтоб Голос еще что-нибудь сказал, чтоб просто услышать его, но услышала дребезжащее треньканье телефонного звонка. Телефон звонил так, что ясно было – звонит мама. Телефоны тоже чувствовали мощь и требовательность мамы. Оказалось, что Зою вести надо прямо в школу, не заходя домой.

При расставании у дверей школы бабушка заплакала. И у Зои глаза были мокрые:

– Ничего, бабушка, мы теперь часто видеться будем, ты звони, когда мамы дома не будет.

– Да, конечно... И на праздник твой великий, на крестины-именины и подарить-то не знаю что: от мороженого на морозе как бы горло не застудить, а святыньки дарить, мать твоя учует и выбросит, негоже. А икона, где мученики Севастьян и Зоя с кровью Севастьяшеньки-иконописца нашего – твоя. Да и весь Красный угол, как помру – твой. Может, обломается у мамки дурь-то ее... А?

Учебы уже никакой не было, оценки за полугодие были выставлены. Сегодня Юлия Петровна устраивала утренник-опрос на тему "Кем быть?" и чувствовала, что ничего хорошего для ее душевной устойчивости это не принесет. Да какая уж тут устойчивость по нынешним временам. Учебная программа у Юлии Петровны была очень насыщенная. Методичек нынче никаких не спускалось: незачем, некому и не на что их было спускать. Да Юлия Петровна ни в каких методичках и не нуждалась. Из-за насыщенности она и не смогла толком узнать поближе своих первоклашек. А также и из-за того, что пришлось разрываться на две смены, тянуть на себе третий выпускной класс. В полвосьмого утра она в школу приходила и в полвосьмого вечера уходила. Даже на экскурсию к мавзолею только один раз первоклашек водила, рассказывала, какие очереди тут стояли, как караул шагал. Абсолютное равнодушие детишек вызвало в ней бурю негодования, едва сдержалась. Все ее рассказы о Ленине были киданием гороха в стену. Рассказы о Николае Втором у первоклашек вызывали ту же реакцию. В своем классе она таких рассказов не допускала, а в соседнем присутствовала, когда его классная, личный враг Юлии Петровны, приглашала какого-то профессора семинарии (во дожили!), и тот негромко, но страстно рассказывал, какой замечательный был Николай Второй и как злодеи убивали его и его семью. Юлия Петровна внутренне стонала, но и злорадствовала – тот же горох и в ту же сторону: ну убили, и убили, по телевизору вон сколько убивают, убитого французского десантника, которого Бельмондо играет, жальче... Ну, взрывали храмы, и ладно, теперь вон чинят и открывают. По телевизору целые планеты взрывают...

С удивлением обнаружила, что ее личный враг совершенна равнодушна к реакции подопечных. Имела с ней разговор после:

– Так ты монархистка?

– Что вы, Юлия Петровна, избави, как говориться, Бог. Следующая беседа будет о том, что самое светлое пятно в истории России – это Февральская революция, которая смела монархию. Понимаете, дети должны впитать всю, так сказать, гамму исторического и культурного пласта. А вот убивать нехорошо, так что большевиков, увы, не люблю.

– Так ты демократка?

– Эх, да что ж вы все ярлычки навешиваете? Я за общецивилизованные ценности.

– А зачем тебе "Закон Божий"? Лучше пусть в футбол играют.

– И в футбол будут играть.

– Так ты что, в церковь ходишь?

– Захаживаю.

– Зачем?

– Свечку поставить и вообще. Красиво там.

– Так есть Бог?

– А это не имеет значения, Юлия Петровна. Он – часть общечеловеческих культурных ценностей.

Почему-то после этого разговора Юлия Петровна еще более невзлюбила соседнюю классную. А по поводу хождения к мавзолею, ее даже в бывшее РОНО приглашали (как оно теперь называется, Юлия Петровна не знала и знать не хотела). Бывшее РОНО в огромном здании, в котором Юлия Петровна бывала тысячу раз, занимало теперь всего три комнаты полуподвала, все остальное было сдано банку и под офисы. Но штат был больше, чем раньше, и они процветали в отличие от школ, которые курировали. И начальник был тот же, что и раньше, бывший ученик Юлии Петровны.

– Юлечка, ну зачем тебе этот мавзолей? Давай побольше бабочек-розочек, поменьше идеологии, – и сразу начальственно поморщился, опережая ее реакцию. – Только не надо о том, что я тогда заставлял вас очереди в него выстаивать. Скучно. Учти, в твоем классе некоторые родители, того, могут твои экскурсии оч-чень негативно воспринять.

– В моем классе всем родителям до лампочки, куда я их детей водить буду: в мавзолей, в мечеть, синагогу, православный храм или в публичный дом! Их воспитывать, все равно, что воспитывать тебя, – и все-таки добавила то, что вертелось на языке, – пуля вас воспитает. Да отвечай потом за вас!

– Отвечать точно придется, – раздался голос сзади.

Юлия Петровна резко обернулась. Перед ней стоял священник, молодой, худой, короткобородый, в рясе и с крестом.

– За каждую отравленную душеньку отвечать придется. Всем нам придется. А нам, священникам, больше всех.

Юлия Петровна подошла вплотную к священнику и забуравила его своим убойным взглядом. Она его знала, хотя он не был ее учеником, а учился в соседней школе. Но она вместе вот с этим вот начальником очень энергично воевала тогда за то, чтоб выгнать этого ныне свя-щен-ника, ух!.. из школы, и вообще к учебе не допускать, а то и посадить за то, что засекли его несколько раз в церкви, а он всенародно в своем классе о своей вере заявил.

– Рано хорохоришься, господин служитель культа, думаешь, ваша взяла? Как бы не так! Хоть церквей и понаоткрывали, а вас сколько было, столько и осталось. Публики прибавилось, а публика первая и разбежится, когда мы снова вас... Только, небось, и думаешь о мести мне?

Священник сокрушенно покачал головой:

– Избави Бог, Юлия Петровна, нам и гневаться-то грех. Но гнев – это душевное, этого трудно избежать, гневался на вас, уж простите. А месть – это уже действие, этого никогда не будет. Не надейтесь. Впрочем, это я не вам.

– Чего? – не поняла Юлия Петровна.

– А это я вот ему, кто сейчас на вашем левом плече сидит, сам смеется, а вашими словами вас же в истерику вводит.

Это было уже слишком! Она обернулась к начальнику:

– А ты запомни, ба-бочка-ро-зочка!.. В моем классе закона Божия не будет! И я, между прочим, ворошиловский стрелок! Сам Клим, первый маршал, мне диплом вручал. И винтовка моя цела. Я сначала вас тут всех как собак перестреляю, вместе с банкирами, перед тем как вот его, – она ткнула кулаком в иерейский крест, – его на штык подниму!..

Очень разволновалась тогда Юлия Петровна, однако же вскоре и оттаяла. Если на учительской работе не оттаивать, то через год в сумасшедшем доме будешь. Последствий для нее разговор не имел, и главным образом потому, что начальник знал: уж коли она в самом деле винтовку возьмет – хана, надо будет или за границу убегать, или ее саму убивать...

...Дети шумно рассаживались. Юлия Петровна сидела и, уперев кулаки в подбородок, ждала. Очень плохо спала она эту ночь, а где-то часа в три аж вскочила, от чего ее прямо подбросило, хотя спала без снов, и пугаться вроде нечего было. И когда открыла глаза в темноту комнаты, и тут, точно в телевизоре, из тьмы возникшем, наблюдала в течение нескольких мгновений картинку, будто из другого мира, из невозможно далекого времени, когда мир действительно был другим, картину, которую она не могла помнить, слишком мала еще была: ее мать стоит, плача на коленях, перед иконой, на которой очень отчетливо различались пронзенный стрелами юноша и подвешенная за волосы девушка. Мать взывала о выздоровлении тяжко болящего младенца Юлии, которая лежала в горячке распластанная рядом на постельке. "Ты у меня отмоленная", – часто повторяла мать. Вот только сейчас вспомнилось. Аж пот прошиб Юлию Петровну, до конца ночи так и не заснула, думая, что бы это значило...

Зоя в класс вошла последней, поздоровалась. Юлия Петровна кивнула, и утренний опрос начался. Юлия Петровна очень увлекательно рассказывала о всяких разных профессиях, а личный, так сказать, душевный порыв к профессии, к "кем быть", узнавала, наклонившись ухом к каждому в отдельности, чтоб не стеснялись – дети ведь много чего стесняются, чего взрослым смешным кажется. Но дети не стеснялись. Из пятнадцати мальчиков семеро хотели быть банкирами, пятеро – охранниками, двое – ворами в законе, один – киллером. Юлия Петровна долго не могла прийти в себя, растерянно осмысливая статистику. Последнего она спросила, знает ли он, что такое киллер. Оказалось, не знает (слегка отлегло на сердце у Юлии Петровны), но по телевизору видел, как при слове "киллер" люди ежились и опускали голову в плечи со страхом. И юный телезритель очень желал, чтоб перед ним тоже ежились и втягивали голову в плечи. Еще ему нравилось, что за киллером гоняется полиция, а пострелять в полицию он тоже был бы не прочь.

– Ну, а вы, – обратилась она к "ворам в законе", – разве вы не знаете, что воровать плохо?

Ответ читался в их глазах: "А почему, собственно?" Но вслух они ответили почти одновременно:

– А воры в законе не воруют.

– Как?! – поразилась Юлия Петровна. – Они же воры.

– Воры в законе "бабки" собирают, – последовал снисходительно-назидательный ответ.

– А космонавтом или летчиком никто не хочет быть? – робко спросила Юлия Петровна.

Густое мрачное молчание первоклашек было явно наполнено тезисом: "Совсем рехнулась бабка. Может, еще пограничником?!"

Дальнейший короткий опрос мальчиков показал, что курс доллара на текущий день знают все, а "киллер" знал наименований иномарок больше, чем Покрышкин сбил самолетов, а Юлия Петровна сделала выпусков.

– А защитниками Родины никто не хочет быть? – спросила Юлия Петровна, грозный ворошиловский стрелок.

Не напугаешь, нет, никто не хочет, но все хотят иметь последний "Мерседес". Девочек Юлия Петровна решила спрашивать, поднимая их с парты, и чтоб они отвечали вслух. Зоя должна была отвечать последней – опрос шел по алфавиту, и из двенадцати девочек до Зои, Юлия Петровна услышала вот что: шестеро хотят быть рок-певицами, четверо – топ-моделями, одна – банкиром (видела женщину-банкира по телевизору), а одна – в казино у папы обслуживать иностранных гостей.

– Как обслуживать? – насторожилась Юлия Петровна.

– Любовью и ласками.

Юлия Петровна сглотнула слюну и часто задышала:

– А мама о твоем таком решении знает?

– Знает, – певуче ответила девчушка. – Она до пенсии у папы так и работала, а потом они поженились.

– Сколько же маме лет?

– Тридцать лет. Мама говорит, что с такой работы раньше уходят.

Уши горели у Юлии Петровны, глаза ее были закрыты ладонями рук, локтями опиравшимися на стол.

– А какая у тебя любимая песня? – неожиданно для самой себя спросила Юлия Петровна, и девчушка спела, покачивая личиком и играя глазами:

– Путана, путана, путана, ночная бабочка...

– Хватит, – прихлопнула пение Юлия Петровна.

– Ее мама все время поет, она всем нравится, – обиделась девочка.

Юлии Петровне стало представляться вдруг, что весь мир вокруг – это вот ее класс, и это – казино, где девчухин папа главшпаном, а ее мама – главшпаншей, за столом играют-гуляют банкиры и одна банкирша, на сцене дергаются рок-певицы и дифилируют, демонстрируя купальники топ-модели, мрачными тенями прохаживаются охранники, за отдельным столиком сидят воры в законе, ждут, когда им подвезут "бабки", а рядом скучающий киллер "пасет" очередную жертву. Вот только работать некому и защищать некому.

"А может, и защищать это не нужно, а разом их всех..." – такая вот даже мысль пробежалась в голове Юлии Петровны... – Ну, а ты что скажешь, Зоя? – совсем уже равнодушно спросила уставшая Юлия Петровна.

Зоя поднялась, поправила платье и громко сказала:

– Я хочу быть молитвенницей.

Враз равнодушие и усталость испарились из Юлии Петровны.

– Повтори, не поняла, кем?

– Молитвенницей. Это самая нужная профессия – молиться Христу Богу за себя и за всех.

– А это че такое? – спросил "киллер".

– А за это платят? – спросили разом оба "вора в законе".

– Нет. За это не платят.

– А как же жить тогда? – спросила "банкирша".

– С Богом жить. А если с Богом жить – все будет. Так в святых книгах написано, мне бабушка говорила. А все, что в них написано, есть вся правда мира. А молитва – это то единственное, что нужно человеку, потому что молитва – это общение с Богом, а больше ничего в жизни не нужно.

Все первоклашки недоуменно и напряженно смотрели на Зою. И при этом все заметили, как стало меняться лицо Юлии Петровны.

"Ай да излагает первоклашечка, ай подарочек Поревидеме", – Юлия Петровна забыла уже о казино, о киллерах с путанами, она видела только Зою.

– И где и когда ты этого всего набралась? – шипением кобры прозвучал вопрос, хотя и ясно уже было Юлии Петровне откуда, вслух произнесено про бабушку, знает она о ней от Поревидемы.

– Я вчера крестилась, Юлия Петровна. А сегодня самый главный мой праздник в году, сегодня мои именины, сегодня день мученицы Зои – ее мучители за волосы подвесили. И еще день Севастьяна, он тоже мученик – из него мишень сделали, в него стрелами стреляли, вот.

– Крутые разборки, – сказал один из "банкиров".

– За что ж их так? – спросила одна из "топ-моделей".

– За Иисуса Христа, – громко ответила Зоя.

Только хотела Юлия Петровна ладонью об стол шлепнуть и закричать, чтоб имя это не произносить в классе, как ее опередил звонкий крик:

– А так им тогда и надо!

Кричала юная "путана". Кричала громче, чем хотела выкрикнуть Юлия Петровна. Она знала это Имя. Знала и ненавидела Его, потому что Он мешал сейчас папиному бизнесу. Все разговоры обо всем родители вели при ней, и она знала уже, что есть противные попы, есть здания, которые называются с одной стороны строением №153-Б, сданным в очень долгосрочную аренду (считай, продано) ее папе, а с другой – храмом Христовым – именно так называет его тот противный поп и требует его возврата у папы в "лоно Церкви", именно вот так выражается поп. Очень хорошо помнит юная "путана" папин разговор с попом.

– Да твоя церковь уже отказалась от этого здания, понял? – четко и жестко внушал попу папа. – И бумага у меня от Патриархии есть об этом, понял? Сколько понаоткрывали, мало? А я, знаешь, сколько бабок отвалил на храм Христа Спасителя? У меня бумага есть с благодарностью, понял? И от Мэрии, от комитета недвижимости договор есть, понял? Тебе что, служить негде, чего ты к моему казино прилип?!

– Это не казино...

– Это казино!!! И будет казино!..

Зоя повернулась к "путане" и сделала к ней шаг. "Путана" даже отпрянула слегка от такого ее шага. Все знали, что дерется Зоя не хуже мальчишки. А у Зои и в самом деле взыграло ретивое, она собиралась продолжить свой путь к ней, но почувствовала, что будто бы мешать сразу что-то стало. Не понятно что, но мешало явно, и будто где-то голос там, внутри: "Не бузи". Так бабушка несколько раз говорила за время их общения. Зоя остановилась и сказала "путане":

– Мне батюшка Севастьян вчера про Ивана Златоуста рассказывал, это святой такой, а тот велел богохульнику сокрушать уста. И если не заткнешься, я тебе их сокрушу.

"Ох, поревидемкина кровь", – подумалось Юлии Петровне, а вслух она сказала громко, обращаясь только к Зое:

– А ну, прекратить!

Только диспута на эту страшную тему, да еще с мордобоем не хватало на утреннике "Кем быть?" Вначале она, было, обрадовалась внезапной союзнице в лице юной "путаны" – ну как же, эдакий выкрик! Ну прямо, как во времена ее юности. Но тут же и тоска взяла, "тоже мне, союзничек". Она знала смутно, что папа юной "путаны" ведет победоносную войну за строение №153-Б с тем самым попом, которого она на штыки поднять собиралась, и который собирается у соседних первоклашек "Закон Божий" вести.

Этот папа был ее ученичком-выпускничком. Выпустила... И все время оправдывала себя тем, что потом его старшие классы испортили. Когда она узнала, что он на волне нового демо-времени стал сутенером при какой-то большой столичной гостинице, она едва не умерла. Ее ученички, конечно, в дальнейшей своей жизни совершали всякие выверты ("И зачем я их учила?" – такая даже мысль проскальзывала), но чтоб такой! Теперь вот в хозяина казино выдвинули. Маму "путаны" она не знала, родом она была вообще не из Москвы.

Юлия Петровна смотрела на Зою и думала, что сказать, с чего начать. И Зоя смотрела на Юлию Петровну. Глаза в глаза. Все ее ученики из пятидесяти трех выпусков помнили взгляд своей учительницы и когда взрослыми становились. Без слов, одним сверканием сразу по всем направлениям, ее взгляд пришибал любую бузу в классе. А уж когда он был направлен на отдельного первоклашку-индивидуума!.. Сейчас же будто два потока встретились-сшиблись, один из глаз Юлии Петровны, другой – из Зоиных. И Зоин поток задавил и задвинул соперника назад. Оторопь взяла Юлию Петровну. Она глядела на Зою и видела – перерождение. Неслыханное, небывалое, невозможное. Но невозможность перечеркивалась фигуркой Зои, стоящей напротив нее. То, что определялось этим словом "перерождение", ни разу не встречалось ей за всю ее необъятную педагогическую практику. Насколько это было возможно, она все время пыталась узнавать дальнейшую судьбу своих учеников. И не знала ни одного случая, чтобы кто-нибудь из них сделал то, что называется "сломать себя". Невозможность этого слова она всегда подсознательно чувствовала и всегда протестовала против сей невозможности. Но протестуй – не протестуй, против рожна не попрешь. И, конечно же, себя сломать за сутки эта девчуха не могла, да и с чего бы и зачем это перерождение? И явно извне, вроде некоей пропитки, когда окунули тебя в нее, и пропиталась каждая клетка всего существа и уже ничем этой пропитки не изгнать, носитель ее умрет вместе с ней.

И тут Юлия Петровна увидала, что по щеке Зои ползет капелька-слезинка. Вот она доползла до подбородка и упала вниз. И будто звон послышался. И перед глазами встала та икона, что ночью из темноты возникла. И мать на коленях перед ней. "От-мо-лен-ная, отмоленная..." – будто хор запел вдруг в голове. Юлия Петровна даже головой отмахнулась от пения и рукой отбрасывающее движение сделала. А Зоя увидела, как слева от головы Юлии Петровны возник черный круг и в нем черноголов.

– Юлия Петровна, – тихо сказала Зоя, – можно вам записочку передать?

– Что? Какую записочку? – опомнилась Юлия Петровна.

– От батюшки Севастьяна, который меня крестил. Он старенький, старше вас, он вас знает... Он сказал, будет возможность, передай. Вот возможность.

– А ну-ка, ну-ка, ну, давай! – очень грозно произнесла Юлия Петровна.

Это была первая записочка в ее жизни от попа. Раскрыла:

"Уважаемая Юлия Петровна, мир вам и здравствуйте. С этой минуты я начинаю непрерывную, сугубую молитву за вас и рабу Божию Александру. Ваша помощь нужна. Во всех храмах и монастырях возносится за вас взывание ко Христу Богу: помоги, Господи, заблудшим рабам Твоим, Юлии и Александре. Никогда не воевали они против Тебя Живого, ибо не может разумный человек поднять руку на Творца Вселенной. Они считают Тебя несуществующим и воюют с людьми, в Тебя верующими, потому что Ты мешаешь их одержимым лжеидеям. Безумен человек, говорящий, что Бога нет. Совлеки, Господи, с них безумство и одержимость, открой Себя, как открыл Ты Себя Савлу и стал он рабом Твоим, Павлом. Прогреми им громом с небес, как прогремел Ты Савлу, ослепи их для тьмы и пусть прозреют они для света. И да будет на вас воля Божья и да хранит Он вас, аминь. Недостойный иерей Севастьян".

Юлии Петровне показалось, что слева от ее головы произошло некое движение воздуха и будто хриплый голос произнес:

– Во влипли.

Юлия Петровна удивленно глянула за плечо, потом скомкала записку и молча продолжала сидеть, глядя перед собой. Перевела взгляд на Зою:

– Я не нуждаюсь!..

– Нуждаетесь! – перебила вдруг Зоя и сама испугалась своего выкрика. Но испуг мгновенно прошел. – Давайте, Юлия Петровна, я вам расскажу про вашу святую, мне вчера читали про Юлию-мученицу.

– Что?! – Юлия Петровна сама себя не узнавала. Чтобы ею командовали?! Да кто?! Но будто поволока странная облекла вдруг все ее тело и сознание.

А Зоя тут возьми, да и растеряйся. Уж больно много всего свалилось на нее за вечер и ночь, от некоторого из услышанного одни урывки остались, в том числе и о страданиях Юлии-мученицы. В общем-то помнила, но чтобы складно рассказать... Да и оробела вдруг чего-то.

"Да ведь Дух Святой, бабушка ж говорила, всегда с нами, если призвать... И молитву говорила, да забылась..." И тут Зоя подняла голову, и зазвенел ее голос на весь класс:

– Дух Святой, сойди на нас, очисти нас от всякой скверны, пусть услышат все о святой Юлии! – она так смотрела куда-то ввысь, что все "банкиры", "воры в законе" и прочие "топ-модели" глянули туда же. И Юлия Петровна тоже. – От нее требовали одного: принести жертву идолам, а значит, предать Христа. Предать она не могла, она желала быть распятой за Него... – Зоя сама не узнавала своего голоса. Остальные, естественно, тоже, они были просто поражены, будто и в самом деле гром небесный ударил. И этот гром, те звуковые волны, что выходили из Зоиных уст, обращал в световые, и место истязаний юной красавицы Юлии было не на острове Корсика, а здесь, перед ошарашенными первоклассниками. Она стояла обнаженная, израненная, окровавленная, груди ее были отрезаны, отовсюду из ее тела вылезало живое кровоточащее мясо, следы полосований; недавно роскошные длинные волосы были наполовину выдернуты, скомканы и тоже были все в крови. Но она смотрела ввысь так, как недавно смотрела Зоя... Нет, совсем не так, таких глаз те, кто присутствовал при истязании, не видели никогда. Эти глаза явно видели Того, ради Которого сейчас ее мучили, ради Которого она идет на крест и благодарит Его за это. Крест, меж тем, уже соорудили. И те, кто его сооружал, мучители Юлии, были совсем уже не те, когда они начинали над ней издеваться, когда за волосы ее проволокли первый раз по камням. "Да как же можно вынести такое?" – этот вопрос сидел на каждом лице всех мучителей. А когда она уже висела, и прибитая, и привязанная на кресте, все они просто в ужасе разбежались, ибо каждый из них увидел, как перед ней, изнемогающей на кресте, оказались вдруг светоносные, крылатые... никто не знал, как их назвать.

– Ангелы! – завопил вдруг главарь казни и первый бросился бежать. Осталось только двое, которые были так заворожены, что не могли сдвинуться с места.

– Умирает, – сказал один из них, глядя, как склоняется ее голова к кровавой ране вместо груди. Изуродованные губы ее улыбались.

– Нет, – раздался тут голос, – возносится к Тому, ради Которого пошла на крест.

Двое завертели в испуге головами – откуда голос? И потом подняли их кверху – голос был оттуда. И тут они увидели, как из уст распятой, будто из самой улыбки ее, вылетела голубка и устремилась вверх, к небу, навстречу голосу.

– Ой, – закричал второй мучитель, – что ж теперь с нами будет ?..

И тут глаза Юлии открылись, она подняла голову и проговорила:

– Господи, Твои слова повторяю: не вмени им греха сего! – и при этих словах голова ее окончательно поникла, а глаза закрылись.

– Сказочка, – сказал "киллер", когда все очнулись.

– Нет, не сказочка, – сказала Зоя, как обрубила. – Потом, по приказу ангела монахи сняли ее с креста и похоронили на острове Горгона, рядом с Корсикой, а на том месте, где крест ее стоял, там храм стоит. А там, где лежали груди ее отрезанные, там теперь родник-источник, и кто той водичкой омоется, если болен – выздоравливает. А камень тот, откуда водичка святая та идет, тот каждый год, в день памяти ее, 29 июля, будто росой покрывается, чудо-жидкость проступает, на молоко похожая. И тоже – исцеляет.

– Это на Корсике? – спросил один из "банкиров". Он уже думал начать уговаривать родителей свозить его туда, на камень посмотреть – на пляже на Ривьере он уже был, надо теперь на Корсику смотать.

– М-да-а... – именно этим словом подвела черту Юлия Петровна. – Ну что ж, молитвенница, мо-лит-вен-ница, – мрачно продолжила она, покачав головой. – Вот так раз, вот так два, не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – а затем сказала вслух ту мысль, которая впервые сейчас за всю ее жизнь тюкнула ей в голову, мысль "соглашательскую" и ранее невозможную, – Это все-таки лучше банкира и топ-модели.

И будто искорки колющие пошли по руке, пальцы которой сдавливали скомканное письмо иерея Севастьяна.

Необычно тихо и организованно расходились "банкиры" и прочие "рок-певицы" с "топ-моделями". Зою при выходе никто не встречал, да это и не нужно было, ей дороги не переходить. Пробегающий мимо "киллер" спросил весело:

– Зойк, а там, где в молитвенники принимают, диплом дают?

Вопрос был задан уже на улице, где толпились первоклашки вместе с родителями. Все родители были уже осведомлены, ибо им сразу выложили их чада-"банкиры" о чудном желании их одноклассницы.

– Дают, – громко ответила Зоя на вопрос "киллера".

Все стоящие вокруг смотрели только на Зою.

– И диплом с отличием – тоже? – с иронией спросил один из пап.

– Конечно.

– И какой же он, красный? – задающий вопрос широко улыбнулся.

– Красный. От крови. Крест, на котором Юлию распяли – вот наш диплом с отличием!

Сзади подошла Юлия Петровна:

– Сегодня как раз можешь его получить. Посмотрим. Я твоей маме позвонила. Она в ярости, – очень ярко это прозвучало, "в ярости", обычно с детьми так не говорят, но необычное было сейчас состояние у Юлии Петровны. – А вообще-то, с именинами тебя. Ну и маму мою, она у меня тоже Зоя.

– Вашу маму не с именинами надо поздравлять, про нее за упокой надо молиться.

– Вот и молись... – после того, как Юлия Петровна так сказала, она больше всего удивилась тому, как спокойно она это произнесла.

– А я еще не умею, – очень расстроено произнесла Зоя.

– На попятную?

– Нет, – Зоя улыбнулась. – Мне вчера батюшка Севастьян сказал, что "когда ты пришел на первое занятие в школу плотников, ты еще не плотник".

– Да и то, чего за мертвых молиться.

– Юлия Петровна, мертвых нет, все мертвые – живые. Это так батюшка Севастьян сказал, а он никогда не обманывает.

Зоя помнила его взгляд, с каким он глядел на нее, когда говорил об этом. Этому взгляду Зоя поверила сразу и без оглядки и попыталась сейчас так же посмотреть на Юлию Петровну. Если бы Зоя могла мыслить по-взрослому, то ее мысль, если ее озвучить, слышалась бы так:

– Ну, почему эти взрослые, глядя на очевидные факты, разумея очевидные понятия, почему они щарахаются от них, почему их мозг все время или занят какой-то ерундой, или все время хочет пощупать то, что пощупать нельзя, хотя оно реально существует. Если сказано человеком, который сам слышал голос Христа, который был водим Им всю жизнь, что никто не умрет, но все изменятся, то почему этому просто не поверить?! Не можешь? Так направь только на это все свои умственные и душевные силы. А ты что делаешь? Подлезет к тебе какой-нибудь хлюст с бойким "помелом", скажет тебе, скорчив умную морду: вон, инопланетяне прилетели, так тут же бросишь все и побежишь, потому что – поверишь хлюсту! А апостолу Павлу – нет! Ты считаешь, что сторонней злой силы, которая диктует тебе всю твою жизнь твои поступки, в природе нет, что ты все сам. Тем хуже для тебя. Раб из рабов страстей своих, себя считает властелином их. Вот дан тебе разум и разум немалый, плывешь ты на лодке своей по житейскому морю, дары моря собираешь, в мешок запихиваешь, вон уж берег другой скоро, где другая жизнь. Но лодка обветшала и стала погружаться. Выбросить надо мешок за борт, освободиться от балласта, а ты? Ты начинаешь жадно поедать из мешка, мол, до берега не дотяну, так хоть объемся. Ну не идиот? Или та же лодка течь дала, и затычка вот она, перед тобой, и молоток рядом, а ты сосредоточенно (и талантливо!) размышляешь на тему "Есть ли жизнь на Марсе?" И ведь видишь течь и средства к ее ликвидации, так нет же, все у тебя затмило. И участь твоя – на дно, вместе с твоим талантом.

Ничего этого не могла Зоя ни подумать, ни сказать, одного желала, чтобы взгляд ее на Юлию Петровну направленный, был хоть чуть-чуть таким, как у иерея Севастьяна.

– И что, эта девочка, Юлия на кресте, тоже жива по-твоему?

– Конечно! – воскликнула Зоя, – И она обязательно молится за вас. Ведь у нее диплом с отличием.

– Эх, меня там не было, я бы этих козлов-мучителей своей винтовкой!..

Да, не мог слышать этих слов учитель Юлии Петровны, которого она всегда называла великим и произносила так, что написать хотелось большими буквами! В гробу б перевернулся учитель от таких слов, да вот не осталось ничего ни от гроба, ни от того, что внутри, все сгнило. Всю свою жизнь ведь положил великий на то, чтоб девочка Юлечка всегда б была на месте тех, кого она сейчас назвала козлами.

Вздохнула Юлия Петровна и подвела итог:

– Ну, что ж, удачной тебе защиты диплома. Поглядим, – и увидела, как опять по щеке Зои из правого глаза ползет капелька. И будто звон-перезвон от ее падения. – Что слезу пускаешь, страшно?

– Нет, не страшно. Жалко.

– Меня?!

– Вас. Вдруг вы опоздаете?

– Куда это? – опешила Юлия Петровна

– Туда, где вас ждет мученица Юлия.

"Нет, как говорит, а? Как излагает, малявка..."

Вздохнула Юлия Петровна, развернулась и пошла прочь, чуть задержавшись взглядом на надписи на колоколе "ВО СЛАВУ БОЖИЮ". Всю дорогу она размышляла о Зое, о той Зое, которая предстала перед ней сегодня. Точнее, не размышляла, размышлять она сейчас не могла, она просто созерцала направленные на нее недетские глаза (да невозможно ж научить малолетку такому взгляду!), и слушала то, о чем она говорит (а это вообще ни в какие ворота!..). Ехала же Юлия Петровна к Зоиной бабушке, и, спроси ее сейчас, когда две трети дороги уже проехала – зачем, она бы вряд ли ответила. Сейчас она ехала, как бы по инерции, под впечатлением от того взрыва в ее возмутившейся душе, когда произнесено было слово "молитвенница". Услышав слово, она была готова тут же, хоть на чем, хоть на загривке беса, как Вакула, перенестись к Зоиной бабушке и – расправиться! Сейчас этого желания не было. Ну так зачем ехать-то, выйди, и – назад. Но не могла она этого сделать, мешало что-то, а что, она и сама не знала.

"Во денек! То сикилявка командует, то вообще, не пойми чего, всякое "чего-то". Стареем..."

"А за старостью – смерть, – вдруг услышала она голос внутри себя. – И быть может, сейчас, в этом вагоне, хватит инфаркт и – все".

Она закрыла глаза и тут увидела улыбку распятой Юлии. Улыбку крупным планом, губы распятой были прямо напротив глаз Юлии Петровны. На губах возникла вдруг голубица и, обхватив крыльями голову Юлии Петровны, устремилась вверх. "Куда ты, не хочу!.." Но через мгновенье уже совсем другое испытывало все ее существо: да как же можно не хотеть туда, откуда идет такой свет?! Но тут голубица отделилась от Юлии Петровны, точнее некая сила оторвала ее от голубицы, и дальше ввысь голубка полетела одна. "А я? А меня?!"

– Эй, бабуля, ау! Задремала? Все, приехали, конечная...

...Едва Юлия Петровна вошла в открытую дверь, она застыла у порога. Прямо на нее смотрели с иконы пронзенный стрелами юноша и подвешенная за волосы девушка, и черные пятна на них от запекшейся крови Севастьянушки-богомаза. И нимбы сияющие от голов юноши и девушки были тем светом, куда улетела голубица, и куда не пустили Юлию Петровну. И будто мать ее на коленях рыдает перед иконой о тяжко болящей Юлии..

– Здравствуйте, Юлия Петровна, мы ждем вас.

Очнулась. Перед ней стоял иерей Севастьян.

Зоина мама была не просто в ярости, но в бешенстве. Эти два состояния души отличаются друг от друга тем, что ярость хоть как-то контролируема. Во-первых, полный провал получился с плакатом, который надо было сделать за одну ночь. Она сделала. Она всегда делала все, что обещала. Идея плаката состояла в том, чтобы прижучить власть имущих казнокрадов, из-за которых не платят пенсий и зарплат. Заказывали плакат, как они сами себя называли, красные патриоты. Они обещали не воровать, платить все вовремя, снизить цены и не трогать Церковь. Последнего Зоина мама не поняла: что за перевертничество такое? Ей объяснили, что это – не перевертничество, а тонкая политика – до власти дорвемся, а там поглядим. Плакат сначала понесут с демонстрацией к мэрии, а затем растиражируют для всех городов и весей.

И мама прижучила. Плакат она сделала размером восемь на десять метров, сделала составным из восьми кусков, каждый длиной в четыре метра и высотой в два с половиной метра – как раз размер стены ее комнаты-мастерской. Куски выносили на улицу и там скрепляли между собой. А утром водрузили над толпой, то бишь над демонстрацией к мэрии.

Плакат получился многоплановым, в карикатурном стиле, как и положено, когда нужно прижучить. В центре плаката находилась многоголовая гидра, полупрозрачное, страшно-чешуйчато-перепончатое тулово которой представляло из себя явно здание налоговой полиции, недавно выстроенное, вычурное, огромное, со всякими наворотами и в общем-то нелепое, но стоившее жуткие миллионы долларов, что и обозначено было на тулове соответствующей цифрой, составленной из долларовых бумажек, которые горели, принося гидре очень сильную боль. Тулово было переполнено проглоченными трудящимися, которые тянули руки и орали своими несусветно тошнотворными злобными мордами (довели трудящихся – главная суть плаката), требуя свое. И при этом дрались друг с другом, а наиболее сообразительные рвались к выходу, а выход был не где-нибудь, а в заднем проходе у гидры. И перед выходом тоже дрались, еще более беспощадно.

Но венцом сего творчества Зоиной мамы явно оказались шеи и головы гидры. Всю ненависть, что жила в маме, а жило ее там предостаточно, вложила она в изображение шей и голов гидры. Сто шей гидры выходило из тулова, и о! каких шей! Шеи гидры – это всего лишь гнущиеся трубы. Можно ли их изобразить так, чтобы они вызывали не просто отвращение и гадливость, а оба эти ощущения, возведенные в куб? Можно, если за дело берется Зоина мама и окормляет это дело своей ненавистью. То, что на шеях красовались кровоточащие отвратительные язвы, отталкивающие бугры, источающие гной, всякие складки из рваной кожи и все такое прочее, все это ерунда, если в совокупности сие создание не пропитано небывалой силы ненавистью, которая тут же начинает дышать на зрителя, дышать чем-то совершенно уж ненадобным. Даже если бы на плакате вообще голов не было, все равно ничто, ранее сотворенное кистью, и близко стоять не могло с маминым плакатом по силе впечатления. Но головы-то были! И каждая шея завершалась двумя головами. На головах имелись все гадости, что несли на себе шеи. Ну и еще непередаваемая бесформенность, но главное – глаза и пасти.

Ничего нет страшнее человеческих глаз. А если в них еще вложена страшнота нечеловеческая, да с сохранением индивидуальности того, кого хотели нарисовать... А пасти хватали и жрали доллары, падающие сверху. А глаза, которых и зенками-то не назовешь, зыркали по трем направлениям: с жадным вожделением – на доллары, с остервенением – на головы, соседки по шеям, и с воющей тоской – назад, на тулово свое, на котором горели доллары, а это, чувствовалось, было довольно больно. А тоска, источавшаяся из кошмарных глаз, была в самом деле воющая. Всем, взирающим на плакат, казалось, что они ее слышат. Главное же, что несмотря на предельную обезображенность и карикатурность, все двести харь гидры, устремленных к долларам, были узнаваемы с первого взгляда. И еще: Зоина мама ухитрилась сделать так, что все узнаваемые были окарикатурены в сторону смеха, причем из возможностей и средств смехокарикатуры она выжала все, до последнего предела. Узнаваемые вызывали не просто смех, но истерику смеха. Вкупе с ощущением ужаса, воющей тоской и дыханием ненависти. А двести харь узнаваемых были вот кто: все президенты распавшегося Союза, кроме России (о нем позже), все российские министры, председатели комитетов и аппарат президента, а также все, ими недавно бывшие. Особенно досталось генералам. Их раззявленные пасти держали в зубах (из-за жадности) еще и генеральские фуражки, чтоб и туда сыпались доллары. Мама подрабатывала мытьем полов в Министерстве обороны и то, что видела и слышала там, приводило ее просто в неистовство. Кроме упомянутых, в число узнаваемых вошли: главари всех политических партий и общественных движений, избранные персоны из Государственной думы, все обозреватели и ведущие (без исключения) с телевидения, особенно впечатляющ был один с грузинской фамилией, но явно не грузин, самые известные трясуны-гитаристы, рок-вокалисты, народные артисты, писатели-поэты, банкиры центровых банков, губернаторы, прокуроры и, напоследок, верхний сосед Зоиной мамы, однажды спьяну заливший ее квартиру.

Перед гидрой стоял сам российский президент. В одной руке он держал громадную кошелку, а второй швырял в нее доллары, на которые и лезла многоглавая гидра, проглотившая в налоговое свое брюхо страждущих трудящихся. Но до проглоченных доллары не доходили, где-то по дороге пропадали. Из кошелки в нижний левый угол плаката тянулись трубочки, к которым присосались закордонные воротилы и высасывали все, что могли. Сразу узнавались Сорос, Бжезинский, все последние президенты США и др. Ключевой же фигурой плаката смотрелся богатырь в красной рубахе до колен и без пояса, в сапожищах необъятного размера, которыми он попирал отчего-то гаишные жигуленки, из которых уползали и разбегались жалкие гаишники, а из их карманов вываливались те же доллары. Суть же плаката состояла в том, что богатырь в левой руке держал кувалду, размером в полтулова гидры, а в правой – факел. Композиционное сочетание богатырской ручищи и неподъемной кувалды в ее руках потрясало своею мощью. Каким взглядом богатырь терзал гидру нельзя и представить. Через несколько мгновений с гидрой будет покончено: кувалда в могучей мускулистой руке уже подлетала во всей своей могучей неотвратимости к тулову. Аж зажмуриться хотелось, чтоб не видеть, что сейчас случится с туловом, а случиться может лишь одно: сейчас от него останутся одни ошметки. Сразу, правда, вставал вопрос: а что же будет со съеденными, но живыми трудящимися, которые хотят жрать и денег просят? Но сразу же вопрос и отпадал, ибо ничего, кроме тех же ошметок остаться от них не может. Факел же, видимо, для того, чтобы ошметки вместе с останками трудящихся сжечь. А также ясно было, что если кто останется, то ни пенсии, ни жратвы им от богатыря не дождаться, ибо кроме как крушить и жечь, он вряд ли что умеет.

Творческая тайна сюжета навсегда останется тайной мамы и той силы, которая водила ее рукой. Суть же скандала для мамы такова: она потребовала фотокарточки тех, кого надо прижучить, что немедленно исполнили. Она вынимала из колоды фото, мгновенным броском-взглядом запечатляла в себе персонаж, в течение минуты переводила запечатленное на картон и подписывала. Но беда в том, что в этой колоде затесалось и фото шефа красных патриотов и оно оказалось последним (может, враги подкинули?). Механически, уставшая Зоина мама вставила в плакат и его, во всем мерзостно-карикатурном блеске. Мало того, он оказался в центре, без подписи (белая краска кончилась), самым большим и присутствовал на шее один, без соседа. Рисуя, мама экономила, и под конец-то и наэкономила в два раза больше места, чем для остальных харь-персонажей. Как и повелось со всеми мамиными работами, из-за спешки и размеров плакат целиком никто не оценивал. Утром плакат водрузили над лидером и его приближенными и они, естественно, видеть его не могли, ибо шли к мэрии как раз под ним. Шедшая сзади остальная группа соратников и рядовые члены в лице бывших трудящихся, съеденных гидрой, видели только пустую тыльную сторону плаката. Но зато сторонняя проходящая публика видела все! И из окон тоже. Вскоре пол-Москвы устремилось поглазеть на диво-дивное. К мэрии подходила несметная толпа, и первым, кто должен был сразу броситься в глаза зрителю, это, увы – лидер красных патриотов.

Старый мамин приятель-бизнесмен и одновременно ответственейшее лицо мэрии (у нас это запросто), с рюмкой коньяка в руке подошел к окну и увидел плакат. Остолбенело замер. Рюмка полетела на ковер, глаза приятеля полетели из орбит, челюсть отпала. Он зажмурил глаза и боднул головой туда-сюда. Открыл веки, приник лбом к окну и только тут расхохотался. Через несколько секунд он, держась за подоконник и, не отрывая глаз от плаката, конвульсивно дергался, исторгая изо рта больше плачущие звуки, чем хохот. Вошедший мэр изумленно уставился на маминого приятеля, затем подошел к окну и прошел те же стадии реакции, что и его подчиненный, только коньяку при нем не было. Наконец, оба рухнули на ковер и, захлебываясь, долго катались по персидскому ковру, даже успокоительным их отпаивать пришлось.

На улице же лидер красных патриотов, недоумевая, почему кругом стоит стон, плач и смех, который вполне можно было назвать ржаньем, вышел, наконец, из-под плаката к трибуне, но, увидев направление взглядов ржущих, обернулся к нему. И увидел себя. Сердцем он не страдал, нервы имел крепкие, мышцами лица управлял вполне, он только застыл привороженно, правда, комок слюны все-таки сглотнул. На плакате рядом с ним соседствовали хари его врагов: демокосмополитов, либерало-кадетов и прочих и даже некая неприятная символика в этом виделась. Главное, обидно было, что из-за размеров из его пасти торчало гораздо больше сожранных долларов, чем у соседей, что было исторической неправдой. Живые вражьи лидеры были здесь и тоже рядом, как на плакате, и тоже находились в истерике. Наконец, заржал и красный патриот. Те же, кому на плакате было не до смеха, проглоченные трудящиеся, смеялись пуще всех, может от того, что теперь им явно не дождаться ни пенсии, ни зарплаты. Так хоть посмеяться вдоволь.

А над истеричным хохотом стоял гул колоколов с соседних храмов, шла самая торжественная, самая сокровенная часть литургии: сходил Дух Святой на предложенные Честные Дары, которые воплощались в Тело и Кровь Христовы.

В ответ на ругань по телефону со стороны заказчиков, Зоина мама ответила руганью еще большей и, наконец, рявкнула, что все они, кто на плакате, одним миром мазаны и всех же их и послала куда подальше. Она была уже больше чем расстроена звонком Юлии Петровны, да еще дед Долой учудил! Самый первый звонок ей, после того, как она отправила шествие, был из дома престарелых. Звонил сам главврач, что являлось событием чрезвычайным. А оно и было чрезвычайным, она едва трубку не выронила: оказывается, дед Долой в себя пришел, стал различать предметы и окружающих, а также кое-что соображать. И первое, что он сообразил – вызвал бабку и результатом этого вызова явилось его решение (Решение, а? Каково!..) у попа исповедоваться. "Да ну и ладно, – сказала она себе после того, как отлегло от сообщения. – В конце концов, мне-то что? Ихней воли я не командир". Звонок же Юлии Петровны поверг ее в ужас. Да еще тут телефонные разборки с заказчиками. Появись Зоя перед ней в тот момент, ох, не известно, чем бы все это могло кончиться. Но Зоя появилась много позже. Она думала, что мамы еще нет дома и вдоволь накаталась на горке, всем при этом делая сообщение, что у нее сегодня именины. Подходя к дому, она почувствовала тревогу и беспокойство. Остановилась. Достала из кармана шубы бумажечку с молитвами, которые написала ей бабушка. Прочла вслух первую:

– "Святые мученики Севастьян и Зоя, молите Бога о мне".

Затем вторую:

– "Огради меня, Господи, силою Честнаго и Животворящего Твоего Креста и сохрани мя от всякаго зла".

Животворящего... Еще одно слово, вчера услышанное.

– Да, Заинька, – говорила тогда бабушка, – когда такими словами огородишь себя, то ничего не страшно. Эти ж слова не людьми придуманы, они нам с неба спущены. Божиим словом огородишься – в Руке Божией находишься, а если черным словом, то в лапе бесовской, – бабушка медленными плавными движениями перекрестилась.

Перекрестилась сейчас и Зоя, вздохнула и твердым шагом пошла домой, говоря про себя еще одну молитву из бумажечки:

– "Боже, милостив буди мне, грешной".

– Ну, здравствуй, мо-лит-вен-ница, – сама мама предполагала, что в ее голосе будет гораздо больше силы.

Возможно, большая часть ее, предназначавшаяся для дочери, в картину ушла.

– Здравствуй, – тихо сказала Зоя.

– Предательница.

– Я не предательница, мама, я была бы предательницей, если бы не крестилась.

– Это как же? – очень удивленно смотрели мамины глаза на дочь.

– Тогда бы я предала Христа.

Дернулась было мамина рука, однако дальнейшего движения пока не последовало.

– Ну-ка, покажи-ка его, хранителя вселенной. Я уж тут с бабкой твоей поговорила.

– Ты не будешь ее убивать, мама?

– Подумаю. Сначала с тобой разберусь. Ну!

Зоя вытащила нательный крестик на веревочке. Мама взяла его в руки и уперлась в него тяжким взглядом. Будто гвозди вбивала в руки и ноги Распятого, изображенного на кресте. Или так показалось уставшей уже Зое. Мама с силой дернула за крест, но веревочка не оборвалась

– Мама, если ты сорвешь его с меня, я другой одену.

Мама прикрыла глаза, часто задышав, постояла так немного и, подняв веки, спросила:

– Не отдашь?

– Нет.

– Это окончательно?

– Да.

– А чего слезу пускаешь?

– Я молюсь, мама.

И будто звон послышался в ушах мамы. Она секунду постояла, прислушиваясь, и тут ее прорвало. В доме мамы имелось много чего специфического для ее многочисленных хобби: например, охотничий нож фирмы "Золинген", а также кожа гренландского моржа, в виде плетеного упругого хлыста. После охоты вторая ее страсть была верховая езда. Она ходила в платный манеж и хлыст предназначался для понукания лошадей. Ни разу им не воспользовалась, ибо лошади безропотно слушали Зоину маму. И вот взлетел хлыст в маминых руках над обнаженным задом Зои, и сидела она на ней, как на лошади. Боль от первого удара была почти невыносимой. И после этого удара Зоя поняла и поверила, что теперь она вынесет все. Потому что – "почти". Полосующая сила моржового хлыста была едва ли слабее золингеновской стали, хотя, конечно, гвоздей кнут не рубил. Но и малой доли той жуткой силы, что обрушилась при первых ударах на Зоину обнаженность, хватило бы, чтобы превратить ее в кровавое месиво, а боль сделать непереносимой. Непереносимой – значит, нельзя перенести, значит, обязательно сделаешь то, что от тебя требуют, раз не перенес. И когда свистящая, полосующая сила касалась уже обнаженности, вырвалось из всего ее существа:

– Севастьян, Зоя, мученики родные, защитите!

Вырвалось не изо рта, а именно из всего существа: и сознания, и тела. Она и сама не понимала, как у нее это получилось, но даже страха она не чувствовала, уверенность была, что здесь они, Зоя и Севастьян, позови только – и веревочку ничем не оторвут и себя подставят на пути хлыста. Вот и получится "почти". Боль должна быть, это она точно знала, и боль очень сильная, но переносимая. Если нет боли, это не страдание за свой нательный крест, это комедия. И сам крест ее лежал сейчас на полу, а губы Зоины упирались в Распятого на нем, и через губы она чувствовала, как идет туда, где полосуется ее тело, заживляющая сила. Полосы кровавые оставались, но кровавого неизбежного месива не было. И вдруг удары прекратились и она услышала мужской голос:

– Э, э, Сашка, ты что, с ума сошла?!

И сразу голос ее мамы, сидевшей на Зоиной шее:

– Отстань!.. Отпусти!.. Ты как вошел?!

– Дверь открыта, вот как.

Зоя узнала голос. Это был голос старого маминого приятеля, идеологического направителя, ныне банкира и бизнесмена. Он все-таки стащил маму с Зоиной шеи, отнял хлыст и поднял Зою.

– Стоять можешь?

– Могу, – тихо ответила Зоя.

– А ты чего улыбаешься? Ты месяц сидеть не сможешь... Чем ты так мать довела?

– Она объявила себя христианкой! – яростно выкрикнула мама. – А христиан в моем доме не будет!

Старый приятель внимательно вгляделся в Зою, потом оглянулся на маму.

– М-да, – изрек он, жуя губами, – Зоя, подвешенная за волосы против Диоклетиана... – помолчал и спросил затем Зою: – Это серьезно?

– Да.

Ухмыльнулся.

– А, говорят, молодежь только рок пляшет, а тут вон младенцы...

– Я не младенец.

– Я вижу. Ладно, иди ложись, на пузо ложись и штаны не одевай... Тихо, Сашенька, уймись, сказал!

Когда Зоя ушла, встал перед мамой и сказал:

– Ну что, воительница с Богом, вырастила мученицу? Сиди, сиди, не рвись, я сказал! Не пущу. Лучше водки налей. И мне. Я еще принес... Не пороть надо, Сашенька, а на тормозах спускать.

– Скоро доспускаете, все пропускаете!..

– Эт-точно, уже вон как потекло. Одно сегодняшнее представление чего стоит. Ты теперь герой дня. Сам Сорос, между прочим, тебя по Москве ищет, хочет плакат купить за любые деньги. Я не дал его уничтожать, спрятал разобранный. Слушай, ну неужто я в самом деле такой, каким ты меня изобразила?

– Ты хуже.

– Гм, а, впрочем, вполне может быть. Все, кто в пирамиде власти, они, наверное, все такие. А чего ж ты себя намалевать забыла?

– А я вне пирамиды.

– Это точно. Ну так и не трожь пирамиду! А впрочем, ты не причем... Наша пирамида, Сашенька, она несокрушима была ни снизу, ни извне, ни диссидентами-подкопщиками, ни натовскими авианосцами. Ее можно расшатать только сверху, что и сделано. Однако пирамида все равно цела. Так, слушай, что, у твоей Зои так далеко зашло?

– Дальше некуда.

– Твоя маман обработала?

– Да.

– Слушай, а может, ну и пусть?

– Нет! Будет упорствовать – выгоню из дому. А еще одно "ну и пусть" – выгоню тебя.

– Тогда пока умолкаю. Выгонишь, когда допьем. А все-таки, Сашенька... Ну сама ж говорила, что от этой темы в этой стране никуда не скроешься. Нет, Зайки касаться не будем, не волнуйся... Ну чего ты вот эдак взъедаешься, тигрой вскидываешься, мустангом взбрыкиваешь? Да ты наливай, не перебивай... Шеф-то мой, ныне сверхпочетный пенсионер, прав ведь он, когда говорил, что тему эту вообще поднимать не надо, а коли будет надо, добавлял он, Мы эту тему сами поднимем Сверху. Все сверху, Сашенька. Возьмут и напишут в один прекрасный момент в центральной газете: "Ошибочка, мол, была, Он есть, оказывается". Ну а если Его нет, зачем же заострять, что Его нет, тем более хлыстом? Отвлечь надо, хоть на что – на игры, на лошадей, да хоть на тряпки, танцульки, мальчиков, раз тебе так непереносим Бог. Отвлечь, а не пороть. А мне, знаешь... наливай. Мне вот все равно, есть Он или нет. Устойчивости того, чему я служу, Он не нужен, но Он и не мешает устойчивости!.. И ты знаешь, – направитель почесал нос и вышло довольно смешно, – я, если хочешь, даже не совсем понимаю, зачем была тогда, в двадцатых, ну и позже, такая оголтелая борьба против Него, несуществующего. Столько народу вырезали... Они же, церковники, объявили лояльность власти, зачем их резать дальше? Не понимаю. Впрочем, на моем посту таких вопросов лучше не задавать... Слушай, Сашенька... наливай... а если все-таки вдруг выяснится, что Он вдруг есть, а?

– Объявят в центральной газете?

– Нет, ну, научно там выяснится, ну, какая разница... Не директивно, а реально – есть!

– Тогда я выражу Ему протест, – спокойно ответила Зоина мама, затягиваясь американской сигарой, принесенной гостем. – Протест в том, почему Он так прячется, почему вообще... мир во зле лежит, если Он – начальник мира? Почему, если Он – всесилен, то у Него заповеди такие?!

– Вообще-то, Сашенька, – задумчиво перебил приятель, – если бы я был всесилен, то я заповеди дал бы именно такие, только при таких заповедях возможен тот баланс в мире, который во зле лежит, как ты говоришь...

– Это не я, это Он говорит.

– Ну да... тот баланс, при котором мы еще не сожрали друг друга окончательно... Ну ладно, Сашенька, хватит воду в ступе толочь, остальное сама допьешь. Я ж к тебе по делу, картину я тебе пришел официально заказывать. Пользуйся, пока меня не турнули. Твоя тема, и резвиться можешь, как хочешь, никакой цензуры. Из жизни безработных в Греции и вообще, как там тошно жить. Сами греки и заказали, после сегодняшнего действа.

– Сами?

– Ну да. Социалисты ихние. Им ведь надо на свою страну побольше грязи, чтобы вылезти в князи. Во власти, то бишь, а уж потом... Только сделать надо быстренько. И чтоб, глядя на твою картину, выть хотелось, как тошно живется в Греции, как сегодня все выли от созерцания твоего плаката. И деньги огромные, Сашенька, и поездка в Грецию, во как. Воочию убедишься, как им плохо живется, гы...

– Слушай, – перебила его Зоина мама и как-то очень серьезно на него посмотрела, – а ты... а вот у тебя есть хоть что-нибудь, за что ты, ну не на смерть, а хотя бы...

– Да что ты, Сашенька, – в свою очередь перебил ее гость, – конечно же нет. Ничего такого не осело в мою душу. Как говорится, ничего такого за душой. И я очень доволен. Избави, как говорится, Бог, от такой реакции, как у тебя... Да хоть на что!.. – прикрикнул он на Зоину маму, заметив, что она порывается что-то сказать. – Мне интересен и важен только текущий момент и мои жизненные удобства в нем или неудобства. И за свои удобства я никому глотку перегрызть не собираюсь. И, потеряв их, не очень огорчусь, восприму, как должное. Я профессионально служу устойчивости Пирамиды, она мне предоставляет в ответ те самые удобства, но класть за нее свой живот, как говорится, избави Бог... Я профессионал администратор, Сашенька, слуга текущему моменту. И когда я ору на тебя за твои гениальные картины, это значит, что именно ты мешаешь, по глупости своей, устойчивости Пирамиды, которой я служу. Да-да, глупости. Все бабы – дуры, Сашенька. Тихо, тихо! Это не я сказал! Но целиком присоединяюсь, а гениальные художницы глупы вдесятерне и очень опасны для устойчивости Пирамиды. А если окажется, что на вершине Пирамиды должен быть не генсек, не президент, а Государь-император с Господом Богом во главе, то я буду служить им и заставлять писать тебя картины на евангельские темы в нужном русле.

– Не дождешься.

– Не сомневаюсь. Глупость спорол. Я тебе назначу пенсию и паек из водки и икры, чтоб ты вообще кисть в руки не брала.

– Не дождешься.

– Тогда просто посажу... впрочем, нет. Я тебя на север отправлю, север Франции, на роскошную виллу и охрану приставлю. Рисуй там, чего хочешь. Эх, ну наливай тогда, что ли...

–...А жалко с шефом расставаться было! Знаешь, будто кусок чего-то живого от меня отвалился. Что-то есть в этих мастодонтах, Сашенька, о чем потом пожалеем...

А лежавшей на животе Зое было страшно, когда слышала она насмешливый рассказ маминого приятеля. Очень живописно рассказывал. Зоя воочию видела этого старика. Очень страшненьким виделся он ей, этот худой трясущийся дед с остановившимися глазами. И вовсе непонятно было, о чем тут можно жалеть, когда уходит такой вот, наоборот, хочется, чтобы сгинул поскорее с глаз долой и больше никогда его не видеть...

...Он въехал в те же ворота, что и всегда, и всегда улыбчивый охранник, как всегда, улыбчиво отдал ему честь, и он, весь погруженный в пустое уже нутро своего сознания, кивнул автоматически в ответ. Да, всегда в этом месте отдавали ему честь и он в ответ милостиво кивал. ...Да, да, поддержать надо, вот так, за локти, да, да, и в зад притолкнуть слегка, и по ступенькам, теперь только с приталкиванием. Молодцы, охранники, знают дело... Да, да, вот тут, помнится, южный друг все донимал, чтоб его у себя там в президенты посадили, чтоб по всей Африке новую жизнь строить по образцу нашей. Черный, помнится, друг, чернее угля, пил вот только много и все целоваться лез. Ну пить его здесь научили, недаром эту... Лумумбу тут закончил. Между питьем и целованьем все про какого-то Гегеля болтал. Безо всякого Гегеля на нашем чудо-танке Т-65 ввезли его в ихнюю столицу и сделали ихним президентом. Название столицы, да и самой страны вот забылось. И то! Сколько их было-то, разве всех упомнишь... И имя этого тоже, вот... то ли Нгбдобо-Нгубе, то ли наоборот. Ну в общем, будто там-там бдубает. Помнится, на празднике в честь переворота Интернационал заиграли, так всем Госсоветом во главе с президентом в пляс пустились. Это-то ладно, пусть бы себе плясали, так императором себя объявил, отчубучил! Долго по телефону отговаривал черного друга: да ты хоть разымператорствуй там, полная твоя власть с нашей помощью, ты только слово это с вывески сними! Уперся друг и ни в какую. А в довесок людоедом оказался. Тоже по телефону увещевал: да ты хоть всех своих подданных переешь, мы тебе новых подгоним, но чтоб о твоих пирушках мировая общественность не звонила!.. Убили другана. Свои же присные. Очень тогда осерчал, помнится, на всех и на вся... Вот, вот, здесь кабинетик заветный, кнопочка там была красненькая... и сейчас, небось, есть кнопочка. Трое только имели вхождение в кабинетик. Он имел. А сейчас, вот, не пускают, вежливенько так вперед, мимо пропихивают. Нажмешь если ту кнопочку, а из бетонной шахты на Чукотке, на пламень изрыгающий опираясь, сначала выползет, а потом летит, не остановишь, красавица стратегическая, ракета убойная и 32 разделяющиеся боеголовки при ней. Куда летит? А не все ли равно куда, коли друга черного целовального, симпатягу-людоедика, будто курицу прирезали... Очень осерчал тогда, едва-едва кнопочку не нажал... А вот и его кабинетик. Кабинетище – в футбол играть можно. Прямо над креслом место пустое, а прежде, помнится, все время туда оборачивался, вдохновенья набирался... Да тут же портрет коня его висел! Эскиза, друга родного, брата верного. Домой портрет забрал... Да, да, домой пора... А шашка где? Ах, я без шашки... А жаль, порубать чего-то захотелось...

Прощался мамин приятель, посмеиваясь, уходить собирался, и из сознания Зои уходил страшный старик с остановившимися глазами, а она снова пребывала в том вчерашнем вечере при свечах, когда сидели они с бабушкой друг напротив друга.

– ...А самое, мой дружок, любимое место у меня из жития святых, это про патриарха Александра... Жил такой в древности... да и сейчас живет, вместе с нашими покровителями Севастьяном и Зоей в Царствии Небесном. Это про то, Заинька, чего мы можем, ежели захотим, ежели помолимся, как положено. Короче, о самом главном в жизни...

– Мама говорит, что самое главное – получить образование и профессию.

– Во-во!.. Они много чего говорят... А ты-то тоже... Вы-у-чи-лись вон они, да и профессию заимели. Глядеть на них тошно. Зачуханные, задерганные, злые, для чего живут – не знают, завистью переполнены, соседа своего ненавидят, злословят, тоска все время щемит... На мать-то, вон, свою, глянь... Крутится, крутится, покоя нету, маята одна. Вот те и образование. А коли в Господе человек живет, так ему и образование ихнее без надобности... Вот я про патриарха Александра тебе начала, тогда еще Христово слово токо-токо летать стало, крылышками крепло, хотя нет, не так сказала. Крылья те всегда сильно-могучие. Люди вот не всегда вмещают слово Его, от крыльев шарахаются. Во-от, собрались в одном городе ученые мудрецы языческие христиан наших своею мудростию уязвить. А уж та-акие ученые-разученые, такие цицероны, мудряны-гегельяны собрались, что – у-у! А батюшка-то наш, Патриарх христианский, вообще неграмотный. Во как, и христиан-то вокруг него всего ничего. Ну, понятное дело, закручинились они, а патриарх Александр им и говорит:

– Чего это вы закручинились-то? Аль забыли, что Имя Божие поругаемо не бывает?

Ну а те в ответ: да так-то, мол, так, а кто ж попрет из наших против ихнего мудрования? Вон один из этих цицеронов устроил уже тут говорильню, сколько народу смутил, над Господом насмехался и никто ему возразить не мог. Особенно над Воскресеньем Его изголялся, мол, не было его, воскресенья, потому что быть не может, а значит и вся вера ваша ерунда есть, все слова Христовы – сказочка красивая и не больше. А патриарх Александр и отвечает пастве своей:

– Так значит, приуныло, малое стадо. Забыли, что хуже уныния нет греха? Забыли, что "если двое или трое собрались во имя Мое, то Я посреди их"? Так ведь нам сказано. А нас-то и поболе будет. А цицероны эти... что ж, они правильно действуют, умно... Ежели бой-драка не на жизнь, а на смерть, куда бьешь? В самое туда, где жизни исток, в сердце бьешь, чтоб наповал... А сердце веры нашей есть Воскресенье Господа нашего. Если не было его, значит и в самом деле все ерунда... А сами-то вы верите в Воскресение Христово?.. – и оглядывает всю паству свою, эх... как вот нас тогда, на том собрании батюшка наш... эх, прости, Господи! Ну, а те-то вроде нас, тогдашних, глазки в землю...

– Ну так вот, – возвысил голос патриарх Александр. – Было Воскресение Христово, а значит не страшно нам никакое ристалище словесное, пойдем!.. А и нужно-то от нас – молитва к Нему истовая, вот это и делайте, кто как может. Ну и я, многогрешный, помолюсь...

А святые, Зоинька, они себя грешнее всех считали, хотя были лучше всех, кто вокруг них жил. А все потому, что видели, чувствовали перед собой высоту Христовой святости. А по сравнению с ней на свою маленькую святость глядели с печалью, сравнивали с Христовой, недосягаемой, вот и плакали о себе, сколько, мол, еще до высоты небесной, недосягаемой, как ничтожна мера того, что достиг, сколько ж грехов еще истребить в себе надобно! Во-от, как они думали, святые-то... Не то, что мы. Чуть что сделаем, да не доброго даже, а так... оплеуху дать сдержимся, а уж распирает нас, грудь колесом, ай, какие мы хорошие! Действительно, тьфу на нас... Ну так это ладно... А батюшка патриарх Александр имел ведь образование. Всю жизнь образовывался молитвой "Господи, помилуй мя, грешного". И профессию имел, да какую! Самую редкую профессию, Зоинька, самую нужную – молитвенник, вот как называется профессия. Великим молитвенником был, как и Севастьян наш, мученик. Во-от, ну и предстает, значит, патриарх наш, Александр, перед этими цицеронами, а они уже загодя смеются, на него глядючи, явился, мол, вахлак необразованный, осрамим сейчас на всю вселенную... Ну а "вахлак" этот, прости, Господи, и говорит: "А ну давайте сюда самого ретивого, самого мудрованного, потому как нельзя ж со всеми сразу толковать". Ну вот и вышел такой-разэдакий, рот уж было открыл, чтоб обличать-насмешничать, а Александр и говорит:

– Именем Господа моего, Иисуса Христа, распятого и воскресшего, да отнимется у тебя язык, да и у всех твоих подручных тоже.

И этот мудрователь тут же онемел. И остальные тоже. Даже мычать не могут. Открывает главный мудрователь рот, точно рыба на песке Руками машет, глазищи того и гляди сами из себя вылезут. Таращится на Александра, ничего понять не может. А чего ж тут не понять, коли именем Господа нашего, Иисуса Христа! Чего невозможно от этого имени, коли молитвенником к Нему избрал ты свою профессию. Понял мудрователь, глазами и руками замолил Александра – верни, мол, мне речь мою, плохо ведь быть как бессловесные, не буду больше против Христа мудровать. Ну, перекрестил его батюшка патриарх Александр, обрел мудрователь дар речи, но уж, ни слова не говоря, прямичком в купель, креститься. Ну и сотоварищи его за ним, ну и тьма народу, что поглазеть пришли, как над христианами насмешничать будут. Прямо тут, в море, и окрестил всех патриарх Александр, потому как никаких купелей не хватит на столько народу, во-от...

Дрогнули кисточки пламени на свечах, когда бабушка сказала "во-от" и почему-то пальцы рук сцепила крепко между собой. Хотя по столу кулаком не ударила, да вроде бы и не с чего, но что-то, видно, другое под рассказ вспомнилось.

– Ты чего, бабушка? – слегка даже испуганно спросила Зоя.

– Да это я так, – бабушка разжала пальцы. – Все-то мы чужие грехи вспоминаем, вместо своих... Сказала вот я тебе, что воин без молитвы – это бандит, и сразу папку своего, прадеда твоего, вспомнила... Эх... "За отличную рубку" – знак такой был нагрудный от Троцкого, вроде ордена... Наша ему теперь нужна молитва за упокой души его... – слезы вдруг полились из бабушкиных глаз и она их не вытирала...

– Бабушка, а Бог слышит наши молитвы?

– Конечно, слышит, даже то он слышит, о чем мы только подумать собрались. Только слышать от нас нечего, бормотанье одно дурное, воздуха сотрясенье... Только и вспоминаем о молитве, когда петух жареный клюнет, и то, только и прет из нас: дай, дай, дай!.. – и тут бабушка все-таки хлопнула кулаком по столу.

– Бабушка, – робко сказала Зоя, – но ведь молитва – это просьба, значит, "дай" можно говорить?

– Да можно-то можно, да ведь просим все невесть о чем, себе на погибель.

– Но ты же говорила, что Он Сам сказал, что о чем бы мы ни попросили, все даст.

– Нет, Зоинька, не все, а только то, что нам на спасение, а не на погибель. И слова Его "о чем бы ни попросили" относятся к разумным людям. А мы? Об чем бы ты попросила, когда давеча Севастьяна маленького мордовала? "Дай еще в кулачки силенок, чтоб побольней ударить!" И о том, что ты – девочка, забыла. И все мы в своих просьбах такие.

Утром, когда Зоя проснулась, мамы уже не было. Обычно она всегда уходила, проводив ее в школу, ей в общем-то некуда было спешить в такую рань. Сидеть на мягкой кровати оказалось вполне терпимо, а вот на стуле все-таки больно. Еще болело в спине и бедрах, а при ходьбе как-то неуютно отдавалось во всем теле. Но раны в том месте, которое полосовалось, затянулись все. Зоя поцеловала свой крестик и перекрестилась. И вдруг ее начал разбирать все возрастающий страх. И тут же подумалось, что еще одной полосующей атаки гренландского моржа она не выдержит. Ей даже сам живой морж привиделся со всей своей могучей многотонностью и сокрушающими бивнями. Прет он на нее торпедой, сейчас удар – и на дно камнем то, что остается от удара. Нет защиты... Как нет? Легким укольчиком напомнил о себе крестик. И ведь не умела она так молить-просить Защищающую силу, как бабушка учила, выкликнула только истерично в последний момент, а Сила – защитила!

Тут Зоя увидала пришпиленную к двери записку:

"Пока крест не будет лежать на моей тумбочке, ты мне не дочь. Кров твой, живи, ибо по закону ты здесь прописана, но кормить тебя я не собираюсь. Питайся, где хочешь, деньги бери, где сможешь. Или – я, или – крест. Все".

"А ведь я же еще ма-а-аленькая!" – готово было опять заныть в ее голове.

Колоссальная грандиозность понятия "мама" глыбой встала в ее сознании, целиком заполнило его. Не было даже близко приближающегося к тому, что с самого рождения в сердце живет и именуется "мама". Тот человек, который дал тебе жизнь, который ощущается сердцем твоим как самый родной, телом и душой с тобой сращенный, не может ни при каких обстоятельствах, ни при каких жизненных вывертах от тебя, своей кровиночки, от ношенного в себе и в муках в мир явленного, отказаться. И если такой отказ происходит, то причина отказа более грандиозна, чем кровно-душевная связь, идущая в твое сердце от человека, по имени "мама". Во вчерашнем полосовании моржовым хлыстом не слышалось и не виделось – "ты мне не дочь!" Так лупцуют только дочь, и мера переживания за дочь под стать той грандиозности, из-за которой лупцуют. Никогда до этого Зоя даже легкого шлепка не удостоилась от мамы, хотя та грозила неоднократно. А сейчас, войди она в дверь, даже не заметит ее, как мимо столба пройдет. Вычеркнула она ее из жизни своей, отторгла от себя, и, умирай она сейчас с голоду, куска хлеба не подаст. В этом Зоя была абсолютно уверена. Решения, которые мама принимала, она всегда доводила до конца. В данном случае это – нательный Зоин крестик на ее тумбочке. И тогда решение будет обратное и такой же силы: как вышвырнула она ее без остатка из своего сердца, так же вместит ее обратно, и Зоя снова станет ее дочерью, а в памяти даже и следа не останется от прошедшего эпизода.

"Ма-ама!" – пропищало в ней то, что до этого заныло: "Я еще маленькая!" И тут почувствовала она, как от пришпиленого листка дохнуло на нее той жутью, какую она ощущала тогда, когда мама глядела на нее, требуя крест. Написанные ее рукой чернильные буквы излучали то же самое. И сейчас она уверена была, стоя перед пришпиленным листком, что только эта излучаемая жуть, реальная, живая, давала маме такую силу, чтоб вот так принимать такое страшное решение. И цель этой силы – сокрушить то единственное во вселенной, чего эта жуткая сила боялась – Крест, чтобы перестал быть он хранителем этой вселенной, чтобы не было его на теле и в душе, и чтоб полностью беззащитными остались душа и тело против ее жуткой мощи. И вдруг само собой, в голос, выскочило из ее рта:

– Ну и ты мне тогда не мать!..

И сама тут же испугалась таких слов своих. Но через мгновение успокоилась. Будто снова мученик Севастьян встал рядом. Да разве он уходил?..

Да, только так, нет у меня больше мамы... Как недоумевала она тогда, как протестовала, когда рядом сопоставлялись два эти разные места из Писания, которое при свечах читала бабушка: "почитай отца и мать" и "оставь ради Меня отца и мать своих"! На прямой сердитый вопрос ее бабушка мямлила, вздыхала и толком ничего не могла ответить. Зоина линия жизни не пересекалась с этой темой из Писания, хотя теперь, стоя перед пришпиленной бумажкой, она не понимала, как это могло быть, неужто бабушкин отец, ее прадедушка, этот вопрос о Боге, о кресте не поднимал перед своей дочерью, ее бабушкой. В Зою же сейчас вошло окончательое понимание того, что, казалось, понять невозможно: совмещение двух вроде бы несовместимых противоречий. Да, почитай отца и мать, ибо они, рождая тебя, дают тебе тело. Но тело твое без души есть всего лишь ходячая кукла. И если Вселяющий в твое тело душу говорит: "Оставь ради Меня все, в том числе и родителей своих..." – то приказ этот надо выполнять беспрекословно и всецело довериться Ему. Если Он сотворил небо и землю, если Он каждому рожденному дарит душу, то слова Его есть истина, не подлежащая обсуждению. И родителям твоим будет благо, если послушаешь Его. Как и когда Он это устроит – не твоего ума дело. Не об этом думай, а о том, как выполнить Его приказ.

– Да! Нет у меня больше матери! Моя мать связана с той силой, что жутью дует с этого страшного пришпиленного места. А я – с другой Силой...

Зоя сорвала листок с двери, скомкала его, сунула в карман юбки и вышла из квартиры. О портфеле она забыла, школа никак не вмещалась в предстоящий день. Впервые в жизни она не представляла, как сложится ее день. Да и вообще, а дальше-то что делать? Было темно и вьюжно. Она долго шла, ни о чем не думая, и когда почувствовала нудную боль в ногах, увидела справа резной черный железный забор, а за ним – небольшой храм, обшарпанный, но, похоже, действующий: из него выходили. На заборе висела огромная доска с золотой надписью "Церковь Владимирской иконы на Прудах. Памятник XVII в. Охраняется государством". Значит, в Москве есть церкви – не только декоративные придатки к мавзолею.

– Охраняют они, живоглоты... – зло проворчала какая-то бабушка, выходя из ворот. Она говорила это идущей рядом с ней другой бабушке.

– Да уж, – отвечала та. – Па-мят-ник!.. Гвоздя без ихнего разрешения не вобьешь. Сколько порогов батюшка обил, чтоб только осмотреть сваи-то, а то ведь совсем плохи, до беды недалеко. Ар-хи-текро-ры... раз-так их... – похоже было, что они каждый раз вот так переговариваются, когда мимо доски идут.

– Бабушки, а почему – "на Прудах"? – спросила их Зоя, когда они оказались рядом. – Где пруды?

– А? – бабуськи остановились. – Пруды-то? Да их уже до войны не было. Здесь еще и сады были, теперь вот коробки дурные.

Загрузка...