Блаженство каждого и всех…
Да посрамит небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства.
Личным имиджмейкером почетного гражданина города Воронежа Анатолия Ивановича Фефилова я стал случайно. И, хотите — верьте, хотите — нет, в немалой степени благодаря императрице Екатерине Великой.
В прошлом году я весь декабрь прожил в областном архиве, с утра до вечера занятый прорисовкой генеалогического древа господина Фефилова, кстати, моего одноклассника и соседа по дому. Подъезды разные. С тех пор как наши книгоиздатели присягнули на верность законам свободного рынка, я худо-бедно подкрепляю свою пенсию не литературными публикациями, а сочинением юбилейных поздравлений в стихах, поэмами об успешных фирмах или, на худой конец, родословными лабиринтами с желательным выходом на титулованных предков, что существенно сказывается на размере моего гонорара.
Относительно Анатолия Ивановича мне поначалу вроде бы не повезло. Ни в каких связях его «прапра…» не состояли с былыми князьми-графьями, боярами, не сыскалось среди них даже худородных дворян или хотя бы кого из мещанского племени. В архиве я лишь обнаружил одного документально подтвержденного реального предка моего соседа, коим был однодворец воронежской провинции Ефим Иванович Фефилов, родившийся в 1740 году.
Однодворцы в Российской империи проходили по категории государственных крестьян, но ко всему могли законно держать крепостных.
Это сословие образовалось из потомков служилых людей «по прибору» разных чинов, как-то: детей боярских, казаков, стрельцов, рейтаров, драгун, солдат, копейщиков, пушкарей, затинщиков, воротников, засечных сторожей, несших дозорную и сторожевую службу на южной границе в XVII–XVIII веках и которым по тем или иным причинам не было присвоено дворянство. Всем им раздавались на поместном праве отдельными участками на каждого человека особо земли, на которых они селились отдельными дворами в слободы. В состав их поступили впоследствии и некоторые старинные дворянские роды, сделавшиеся мелкопоместными, а при Петре I иные дворяне, уклонившиеся от нового порядка службы, имевшие по 100 и по 200 дворов крестьян, тоже записались в однодворцы.
Однако далее меня ждало явное открытие. Ефим Фефилов оказался однодворец особый, выдающийся. Можно сказать, исторически знаковый. Ему бы вперед следовало ставить в Воронеже памятник, нежели никогда не бывавшему у нас Высоцкому.
Знаменитость Ефима Фефилова была обеспечена прежде всего тем, что он в свое время принадлежал к когорте первых российских парламентариев. А стал он с ними плечом к плечу после избрания всем воронежским обществом весной 1767 года депутатом, одним из 652 человек, созванных со всех концов империи Екатериной Великой, дабы они создали из хаотической массы старых законов и указов Уложение о новых началах тогдашней жизни. Их основы были собственноручно начертаны императрицей в ее «Наказе», пронизанном идеями просветительства, свободы и равенства. Кстати, вместе с Фефиловым наш край представляли в Москве такие депутаты, как подполковник, старший дворянин Степан Титов (герой взятия Берлина в 1760-м, позже похороненный на Чугуновском кладбище, на месте коего теперь телевышка и ледовый дворец «Юбилейный») и памятный воронежцам по сю пору купец-фабрикант и суконщик Семен Авраамович Савостьянов (его первый в городе каменный трехэтажный жилой дом, по адресу Плехановская, 3, до сих пор украшает Воронеж дворцовыми мотивами).
Ко всему в моих руках оказался архивный подлинник «Наказа» Екатерины Великой, принадлежавший некогда Ефиму Фефилову. Его вольнодумными статьями восхищался сам Вольтер. А вот граф Никита Иванович Панин, воспитатель будущего императора Павла Первого, точно позабыв про свой дипломатический талант, прямодушно назвал это законодательное творение Екатерины сборником аксиом, способных опрокинуть стены державы. Он трепетал, читая такие фразы императрицы, как «власть без народного доверия ничего не значит» или «свобода — душа всех вещей, без тебя все мертво».
Екатерина великодушно отступила перед паническим напором, извините, Панина и небрежно сожгла в печи многие самые задиристые главы. Но вовсе не сдалась. Призвав в Москву первых депутатов России, Екатерина II с твердой немецкой романтичностью и в то же время с истинным русским азартом объявила им: «Пусть мой „Наказ“ поможет устроить добрый порядок в государстве, сделать его грозным в самом себе и внушающим уважение соседям. Что значит настоящая беда перед прошлыми? Пойдем бодро вперед! Зададим мы звону, какого не ожидали!»
Многое из «Наказа» Екатерины я позже использовал в разработанной мной имиджевой методике для Анатолия Ивановича Фефилова, когда в начале года областная администрация предложила ему баллотироваться в депутаты Думы с прицелом на должность спикера нашего местного парламента.
На прошлой неделе после Рождества Фефилов стал «самовыдвиженцем»: тиснул в избирком заявление об участии в выборах депутатов областной думы по весне, в марте. Так что он теперь на каждом шагу отстегивает. У Анатолия Ивановича во всех карманах его джинсовой безрукавки припасены «пятитысячные».
Теперь вы поняли, о каком Фефилове я говорю? Да, это тот самый, бывший главный инженер колхоза «Заветы Ильича», потом первый секретарь Семилукского райкома комсомола, далее Воронежского обкома ВЛКСМ второй секретарь, который в середине 90-х годов прошлого века успешно обрел себя на поприще бизнеса. Поначалу был рядовым челноком, потом цистернами перепродавал спирт из одной небезызвестной кавказской республики и даже подрядился ржавевшие бесхозно в местном аэропорту пассажирские «тушки» и неуклюжие Аны толкнуть в Афган. Туда, где 27 декабря 1979-го штурмовал дворец Амина Дар-уль-аман в составе 9-й роты 345-го отдельного гвардейского парашютно-десантного полка и чуть было не сложил голову. Позже Фефилов затеял и вовсе изощренно-хитрое бизнес-партнерство с нашей атомной электростанцией и пару раз успешно втюрил разным предприятиям ее могучие токи. Кому за автошины, кому за зерно. И все это добро опять-таки очень прибыльно уехало в вагонах в сторону Кабула. Фефилов весьма себя после всего этого зауважал. Даже походка у него изменилась, стала какой-то прыгучей, лунной, точно силы земного тяготения несколько перестали действовать на Анатолия Ивановича. Сейчас они, наверное, и вовсе потеряли над ним власть. Ныне Фефилов учредитель самой крупной в городе (более пятидесяти АЗС) топливной компании.
А вот для меня этот человек, будьте любезны, был и остается просто Толиком или Пушкиным, как его с малых лет окрестил наш двор. Жаль, не Цыганом. При вполне славянской носатой физиономии волосы бензинового короля в мелких густых кудряшках. Правда, дико черного цвета с синеватым отливом на ярком солнце. Ромалы лэй, да та чавэла лэй?! Мора, одним словом, в чистом виде. И умора. Часто шутит: «Мать гульнула…» Да и вообще этот брат Пушкин при состоянии, не намного уступающем былым денькам небезызвестного Ходорковского Михаила Борисовича, самый настоящий дворовый пацан и, несмотря на возраст под шестьдесят, каких только народных матерых прибауток не выдаст: «Под лежачего офицера водка не течет», «При чем участковый милиционер, если свинью грозой убило?», «Арбайтен них гут, спать с женщиной есть хорошо»… И так далее и тому подобное.
А началось все у нас с Фефиловым в смысле предвыборной лихорадки со звонка в мою дверь. Аккуратного такого, почти ласкательного. Явно вызванного милой женской ручкой. Я как супругу похоронил, уже второй год замшелый вдовец. А тут в квартире, кажется, даже духами волнующе запахло. Нормальными. «Шанель» не «Шинель», но вроде бы «Опиум»? Для народа… Может быть, пришла жена Анатолия Ивановича Ритуля отчитать меня за коньяк, который я снова ходил брать ночью в шикарный гипермаркет «Метро» для ее олигархического мужа?
Такой факт действительно имел место сегодня, в три часа сочной февральской ночи. Одним словом «человека человек послал к анчару грозным взглядом, и тот послушно в путь потек и к утру возвратился с ядом». Посреди застолья, организованного мной на скорую руку (остатки увядшей селедины и воинственная картечь холодной картошки при мундире вкупе с сыром, плачущим последними мутными слезами), я изысканно выставил раритетный армянский «Арарат». Лимончик струганул.
Известно, что у нас на Воронеже «веселие Руси» есть весьма продвинутое занятие. Сказывается близость донского казачества. Так, проводы гостя или даже любого случайного собутыльника, имя которого ты так и не успел толком усвоить, всегда превращаются в особый этнографический ритуал: отбывающему восвояси полагается принять чарочку «На посошок», «Запорожную», «Коню в морду», «Стременную»… Всего около двадцати трех концевых чарок.
Откушав «Прощальную», Пушкин повертел у меня перед носом удостоверением кандидата в депутаты. Невзрачное такое, вроде библиотечного читательского билета.
— Имею на то полное право! — с номенклатурными густыми интонациями четко обозначил свою позицию Анатолий Иванович.
Кстати, голос у Пушкина всегда отличался командирским напором и таким густым, дерзким рокотом, от которого тараканы разбегались по щелям. Людей тянуло броситься на землю и начать спешно окапываться. Сказывалось, что человек в свое время с отличием окончил Ростовскую высшую партийную школу. Его неплохо научили доходчиво и руководяще общаться с народом. Простым и очень простым.
— Все это тебе в копеечку влетит… — умно сказал я.
— Чего бы ты понимал… — по-цыгански прищурился Анатолий Иванович. — Сегодня политика — лучший бизнес. А я и сейчас не намного беднее… Абрамовича.
Фефилов-Пушкин масштабно вздохнул и вновь властно раскинул коньяк по своим золоченым емким чаркам (на каждой поясок из аккуратных бриллиантиков). Он на какое-то время потерял ко мне всякий интерес. Точно остался один в квартире. Один на один со своими полнотелыми «бабками».
— Что ж ты, успешный миллиардерщик, мне в прошлом году денег на издание тоненькой книжки для детишек не дал? — мутно усмехнулся я. — Как я тебя просил…
— Правду, писателишка и задрипанный пенсионер по совместимости?
— Правду… Если ты ее знаешь…
— Так вот секи: не про то пишешь… Идиотизм чиновников, хамство бизнеса и всенародная безысходная боль… Мутата! — Пушкин сладко раззевался, разводя плечи, и вдруг пальцами хлестко прищелкнул. — А ты холопскую гордыню свою и зависть к чужим вольным деньгам отринь и развесели меня, возвысь! Воспой даже! Может быть, тогда и отстегну твоей типографии тысяч пятьдесят из неучтенки. Секешь?
— А то, барин…
Звонки в дверь прекратились. Теперь по ней аккуратно стучали. Вернее, постукивали. Явно ладошкой слабого пола.
Я открыл и увидел две озорные губастые девичьи улыбки. Абсолютно студенческие.
— Здравствуйте, можно войти? Мы из штаба кандидата в депутаты Анатолия Ивановича Фефилова!
Сели рядом на диван, плотно сжав коленки. Огляделись, с какой-то стати хихикнули и, переглянувшись, благоденственно вручили мне предвыборную программу Пушкина. Календарик памятный. А потом пятьсот рублей под роспись в какой-то блефовой ведомости.
— Столько же получите, проголосовав за Анатолия Ивановича…
И тотчас излетели из моего вдовцового, болезненно искривленного пространства, словно переместились в другое измерение, полноценное и гармоничное, куда мне вход запрещен отныне и навсегда. Лишь оставили тысячи летучих молекул весело-женственного «Опиума». Я их все до одной втянул в себя, точно дегустатор — аромат легендарного французского вина «Шато д’Икем» урожая, скажем, 1787 года и стоимостью под 100 ООО долларов за бутылку. Виноград для этой уникальной реликвии был собран, когда на престоле в Париже еще находился Людовик XVI, а в США пост президента занимал Джордж Вашингтон. Так я ущербно подзарядился напрочь забытой женской энергетикой.
А уже через минуту, переведя дыхание, ринулся к Пушкину с забытой бодростью. Озорно помахал перед его цыганским носом «пятисоткой»:
— Не желаете похмелиться, ваше высокоблагородие?
Анатолий Иванович мучительно поежился:
— Через три часа Ритка повезет меня кодироваться…
— Второй раз за полгода?
— Третий…
— Тогда прими эти деньжищи на поддержание качества медицинских услуг.
— Откуда у тебя, пенсионеришка, такие крутые бабки? Наследство получил?
— Твои агитаторши меня озолотили. Только что. Еще и дамских духов с волшебными феромонами позволили чуток испить. Так что я сейчас чувствую себя одновременно Абрамовичем и Казановой.
Анатолий Иванович дернул головой так, будто невидимка попытался свернуть ему шею. Позвонки отчетливо хрустнули, точно в теле у него некто с явным удовольствием звучно щелкнул пальцами.
— Гламурные суки… — глухо проговорил кандидат в депутаты облду-мы. — Я же их четко предупреждал: в мой дом не соваться! Извини, гнусная накладочка вышла. Мне стремно, сосед.
— Проехали… — снизошел я. — Чего не сделаешь во имя реализации своей программы спасения воронежской провинции. Деньги, однако, возьми. Передашь взад своим пиарщицам.
— Вот именно в зад… Разгоню всех… — всхрипнул Анатолий Иванович. — Клюнул сдуру на их оксфордское образование. А они лепят горбатого… Клип сняли, как я с мужиками в деревне на фоне Дона-батюшки водку пью из железных кружек. Венок из ромашек мне на голову нацепили. На мои встречи с народом каких-то заморских проповедников приглашают. Листовки развесили по всему участку, где надо мной ангелы парят…
— Пролетишь ты с ними, точно…
— Не наш менталитет… А ты что-нибудь в этом деле секешь?
— По нолям, господин Пушкин.
— А если поднапрячь мозги? Слабо?
— Моя стихия, как вы изволили заметить, всенародная безысходная боль…
— Ты еще и злопамятен… Запомни, такие, как я, всегда на высоте будут: и при коммунистах, и при фашистах, и при демократах! Потому служи мне угодливо и робко!
— А если по-соседски попросить? С чувством!
Анатолий Иванович сгреб меня за затылок, мирно усмехнулся:
— А ты еще не совсем погас на пенсии! Черт с тобой, прошу. Сердечно…
— В таком случае есть у меня одна идея.
— Валяй. Голубым меня, что ли, представишь? Или родственником Путина? А может быть, Медведева? Только никаких НЛО и предсказаний Ванги!
Я почувствовал в себе давно забытый азарт:
— Ты же потомок первого воронежского депутата — однодворца Ефима Фефилова! Се был человек вельми достойный и прослыл одним из любимцев Екатерины Великой. А нынче уважение к российской старине у русских людей в особой цене. Нравственной. Как благодатное для отдельно взятой души и всей державы в целом. Идем ко мне!
Я выложил перед Анатолием Ивановичем распечатку влет набросанных за три дня моих заметок о первородных депутатах Екатерины:
— Отныне это твое Евангелие. Учись на добрых примерах. Нам на их толкование потребуются одна ночь, три пачки «Примы» и легкая жрачка. Лучше всего чай с поджаристыми крендельками.
— Ты придуриваешься? Я твои тоскливые писульки видеть не желаю. Ты мне оскомину набил со своим нытьем о больной народной совести. Все пророком мнишь себя!
Однако Пушкин так-таки подвинул к себе повесть. Повел глазами:
«Прасковье Васильевне, жене воронежского губернатора Лачинова, генерал-поручика и кавалера, под утро был сон: молодая императрица Екатерина приплыла к их городу на красивом раззолоченном струге и, сложив у рта пухлые белые ладошки, напевно кличет ее мужа Александра Петровича.
Вняв за чаем ее рассказу, Александр Петрович поморщился и велел принести себе персидской гуляфной водки, настоянной на лепестках черной розы.
— А чем черт не шутит!.. — хватив две чарки подряд, философски произнес Лачинов, и генеральская суровость овладела им».
— Нормально! Наш был мужик! — приободрился Фефилов.
«Он велел срочно звать в свой канцелярский кабинет суконного мануфактурщика Семена Авраамовича Савостьянова, потом же героя-артиллериста подполковника Степана Титова, полицмейстера Ивана Судакова и коменданта Воронежа бригадира Александра Хрущева.
Как только комендант вбежал, генерал-поручик распорядился немедленно собрать ватагу самых ловких и трезвых плотников. Чтобы у реки к обеду поставить триумфальную арку, украшенную ажурными китайскими фонарями, гирляндами цветов и лучшими турецкими тканями, обязательно с вплетением золотых нитей. Суконщику предстояло приготовить подарочные куски блескучего расписного шелка. Герой-артиллерист потребовался Лачинову для организации торжественного салюта, а Судаков — для соблюдения достойного порядка.
Подполковник бодро доложил, что у него к такому моменту как раз имеются удивительные фейерверочные китайские снаряды, купленные совсем недавно по случаю на астраханском базаре у турецких цыган. Вообще, он был настроен решительно, по-боевому, потому что полчаса назад лично с вдохновением выпорол два десятка своих мужиков из села Ямного. Их вина состояла в том, что сегодня утром на учениях, которые он ежегодно устраивал под барабаны, они утопили пушку в бездонной луже в центре села, так и не совершив из нее ни единого выстрела.
В полдень Лачинов, несколько бледный, странно улыбающийся, вошел в комнату к Прасковье Васильевне и крепко обнял ее. Оказывается, запыхавшийся полицмейстер только что доложил ему: из-за Заячьего острова со стороны Дона вышла галера императрицы и бросила якорь напротив наспех возведенной триумфальной арки. В ту пору плотники как раз вбивали последний гвоздь.
Увидев на палубе улыбающуюся красавицу императрицу в белом флеровом чепце и домашнем ватном шлафроке, подбитом горностаевым мехом, а также генералов ее свиты и иностранных посланников, работники посыпались с арки в реку, как лягушки с берега в воду, заприметив пикирующую цаплю.
— Эй, кто-нибудь! Что это за город? — озорно прокричала им Екатерина, точно она все еще была шаловливая девочка Софья-Августа, а не державная императрица бесчисленных российских народов. — Мы заблудились!!
Государыня не лукавила: даже в Сенате лишь недавно завелась карта России. И то по оказии. Екатерина, присутствуя на очередном заседании, случайно обнаружила отсутствие таковой. Когда сенаторы задумались назначить на Воронеж нового губернатора, вместо проворовавшегося прежнего, то стали спорить, где находится сей город. Поднялся настоящий базарный крик. Одни доказывали, что Воронеж располагается на границе с Польшей, другие утверждали, что его следует искать под Киевом. Тогда императрица вынула пять рублей из собственных денег и со вздохом послала обер-секретаря в Академию наук купить печатный атлас в подарок сенаторам. Потому ничего удивительного не было в том, что капитан ее галеры привычно вел корабль по памяти и спутал с излучиной главного русла Дона впадавшую в него крепкую, быструю реку Воронеж.
Карта картой, но, приняв корону, Екатерина скоро поняла, сколь все бедственно обстоит в ее государстве, а народ живет хуже, чем она думала. Ей многое открылось из того, знать о чем она ранее не была допущена. Скажем, то, как ее свекровь, императрица Елизавета, а позже и муж, император Петр III, несчетно присваивали казенные доходы. И то как Сенат с лукавым простодушием не ведал в точности бюджетной росписи. До восшествия на трон Екатерины в реестре доходов государства значилось шестнадцать миллионов рублей, но когда она велела генерал-прокурору при ней пересчитать их, то тех оказалось чуть ли не вдвое больше. Открылось, что все таможни России Сенат отдал на откуп высочайшим вельможам всего за два миллиона рублей, когда по независимым оценкам лишь одна петербургская тянула на все три. Ко всему при Елизавете лучшие казенные заводы, в первую очередь уральские металлургические, были безвозмездно переданы в частное владение таким столбовым царедворцам, как Петр Шувалов, Михаил Воронцов и Иван Чернышев. Мало того, этим далеко не безбедным людям Сенат еще и выдал из казны безвозвратно три миллиона рублей на обзаведение дела».
— Совсем как у нас в кризис было с раздачей безвозмездной госпомощи плачущим олигархам! — густо развеселился Пушкин.
«Ахнув от счастья, новые заводчики за месяц промотали ссуду в столице с купеческим азартом».
— Куршавель отдыхает!.. — нежно зажмурился мой кандидат в депутаты.
«А чтобы восстановить хотя бы частично свою азартную растрату, миллионщики прижали заводских мужиков — перестали платить им за работу. И на том получили бунт пятидесяти тысяч разъяренных людей, которых не сразу смогла усмирить специальная карательная команда с пушками.
Когда взошедшая на трон Екатерина потребовала от вельмож вернуть деньги, сии мужи искренне возмутились. Ведь те были давно растрачены.
А, как известно, у нас еще никто не отменял простую истину: на „нет“ и спроса нет.
Тогда императрица и объявила свои знаменитые поездки, чтобы не из дворцовой дали, яснее увидеть проблемы так дурно до сих пор управляемого народа. Только так могла она понять, как восстановить попранную предшественниками честь державы.
Ее государственная душа желала справедливости, славы и богатства стране и народу, куда ее привел Бог.
Три морские шлюпки аккуратно отошли от императорской галеры. Гвардейские офицеры играючи работали веслами, точно ловко копали ими воду.
На приречном Острожном бугре пыхнул дымный залп пушки, ловко установленной только что тщательно поротыми мужиками подполковника Титова. Переливчатые фейерверочные шары блескуче нависли над рекой.
В храмах празднично зачастили колокола, но их перекрыли счастливые крики нарядной толпы. Встречать Екатерину выбежали почти все 14 635 человек, „обитающих“ в городе, включая весь цвет дворянства и купечества, а также временных жителей. Многие неуемно плакали. У некоторых в руках горели церковные свечи. Эти воронежцы собирались поставить их во благо перед императрицей-матушкой, как перед иконой, но по распоряжению губернатора были прогнаны от греха подальше.
У триумфальной арки толпу как можно вежливей остановили солдаты. Далее пошел только генерал-поручик Лачинов с хлебом-солью. При том он несколько пошатывался. Только причиной была не гуляфная водка, не тяжесть высокого дородного каравая на золотом подносе, а неожиданность и величие сего исключительного момента.
Не доходя трех саженей, губернатор почтительно опустился на колено и невнятно проговорил:
— Счастливы приветствовать на Воронеже царицу земли нашей… Смею доложить, что у нас нигде нет недостатка ни в чем: народы здешние, что русские, что черкасы, мордва, мещера и татары, — все поют вашему величеству благодарственные молебны!
Екатерина аккуратно вздохнула:
— Я весьма люблю правду… И вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения. А потому не жду от вас ласкательства, но единственно чистосердечного обхождения и твердости в словах.
Тут императрица оборотилась к свите своих министров и генералов и засмеялась.
— А не здесь ли год назад так счастливо воскрес мой бывший муж? Что скажете, господа?
— Точно так, царица-матушка! — громыхнул Потемкин. — Как раз после твоего июльского Манифеста о пороках самовластия здешний солдат Гаврила Кремнев назвался императором Петром Третьим и обещал воронежцам, что как примерит державную корону, так назначит самые справедливые законы и на двенадцать лет отменит налоги.
— Где же он ныне, Гришенька?
— На каторге в Нерчинске ждет казни с двумя ездившими с ним беглыми крестьянами. Их Гаврила величал своими генералами Румянцевым и Пушкиным».
— Во блин! — добротно всхохотнул Фефилов-Пушкин.
«Екатерина нахмурилась, но как-то нежно, снисходительно:
— Вели всех отпустить, как я допишу „Наказ“ и объявлю для его обсуждения выборы первородных депутатов… Пусть почувствуют воры милость нового закона, по которому все будем далее просвещенно жить. Мои опыты свидетельствуют: употребление смертного наказания никогда людей не делало лучшими. Гораздо вернее предупреждать преступления.
Генерал-поручик Лачинов отчетливо перекрестился:
— Ныне мы все как один пребываем в глубочайшей смиренной верности вашему величеству! Озабочены лишь делами к поправлению города, пришедшего в упадок после прекращения петровского флотостроительства и недавнего страшного пожара. Правда, ныне у нас всего четыреста дворян против полторы тысячи курских и почти трех тысяч тамбовских. И купцов маловато… Тысячи полторы… Да и те, окромя нашего бургомистра Семена Авраамовича Савостьянова, по разным злоключениям пришли в упадок. И все же на Воронеже уже заведены смолокуренный и дегтярный промыслы. Приемщики постоянно отмечают отличную доброту наших сукон. Имеем мельниц до тысячи, богаты свечами и медом. Винный завод графа Разумовского налажен на аглицкий манир.
— Славно, кавалер… Только вы применяйте разные там европейские „махины“ с осторожной умеренностью. Ибо они наряду с пользой наносят и вред государству, поскольку сокращают число людей, занятых рукоделием, чем множат бродяг.
Екатерина велела свите приблизиться и обласкала кавалера:
— Господа, согласитесь, что мы нашли славный город с чудной природой. Он может слыть столицею даже большого царства. Жаль, что не тут построен Петербург! Никто, вижу, не порывается жаловаться, значит, народ воронежский в самом деле нужду не терпит. Земля вокруг такая черная, как в других местах в садах на лучших грядах не видят. Одним словом, сии люди, как видно, Богом избалованы. А уж триумфальные ворота они поставили такие, как я еще лучше не видала! — Екатерина улыбнулась, бодро глянув в судорожное лицо Лачинова своими светло-серыми романтичными глазами. — Но как у вас в смысле благородного просвещения, Александр Петрович? Сколь развивается наклонность к театрам и чтению? Встаньте и отвечайте, друг мой.
Губернатор отчаянно промокнул губы обшлагом мундирного рукава:
— В Воронеже при архиерейском доме организовали цифирную школу для науки молодых ребяток изо всяких чинов людей! Жалованье учителям положили в день одну гривну. Однако, ваше высочество, дворяне детей в школы не привозят, видя в учении один грех… А хитрые посадские люди завалили меня челобитными о нехватке рабочих рук, чем в итоге вынудили освободить их детей от обучения цифирным наукам.
— Докладывали мне, что ты учеников рекрутировал силой, а школьных беглецов, невзирая на их малый возраст, велел держать в остроге и за караулом.
— Добра их ради и воспитания нравов… — побледнел Лачинов. — Вон наш слободской однодворец Ефим Иванович Фефилов по своей воле тщательно отучился в цифирной школе, потом ездил с разумением слушать лекции в Московском университете, через что стал заметно преуспевать в делах. Урожаи у него наивысшие. Своя собственная извозчичья биржа на Большой Дворянской. Многие воронежцы требуют именно его лихачей через их культуру обхождения с ездоками… У Ефима, как не у всякого помещика, одиннадцать душ крепостных, и всякая их семья в добром достатке. Только последнее время, по донесению полицмейстера, что-то наш Фефилов крепко прилепился к стихосложению… Не начудил бы чего…»
— Как про себя читаю… — смущенно улыбнулся Анатолий Иванович. — Поэтическими коликами, правда, никогда не страдал, но картины в свое время неплохие рисовал. Маслом. Подарю тебе как-нибудь одну. Они у меня на даче, на мансарде развешаны. Для шарма!
«Екатерина склонила голову:
— Занятно… Я в своих путешествиях с таким еще не сталкивалась. Разве что до глубины души взволновал меня молодой живописец Владимир Боровиковский, из Кременчуга… Призываю тебя, кавалер, не сомневаясь, оных людей примечать достойно, любя со всего сердца. Так что управляй кротко и снисходительно. Ведь мы сотворены для блага нашего народа. Не так ли? А теперь зови ко мне вашего пиита! Ежели твой Ефим мне приглянется, ей-богу, Вольтеру и барону Гримму про него лестно отпишу.
Полицмейстер Иван Судаков стоял достаточно далеко от императрицы, как бы растворившись в городской толпе, но по долгу службы все слышал, вернее, обо всем говорившемся особым образом по губам бдительно читал. Поэтому ждать распоряжения от губернатора об однодворце Фефилове не стал; Ради быстроты исполнения он тотчас велел своим людям резво скакать за Ефимом в Троицкую слободу, а если того дома не окажется, лететь в губернскую канцелярию, к стряпчему Герасиму Грязнову, который их пиита первый друг и может точно указать, где того сыскать на данный момент. При том он сообразительно указал гонцам, чтобы садились не абы на какую лошадь из укрытых на всякий случай за прибрежными осокорями, а брали именно кабардинцев. Они хотя и неказисты с виду, но по воронежским холмам идут азартней любых других, а загнать их почти невозможно — они по сто пятьдесят и двести верст в день без остановки славно отмахивают.
Не успела Екатерина отведать воронежский душистый каравай и красный бархатный мед, как уже комендант города и полицейские чины лично привели однодворца Фефилова, крепко держа его под руки, точно базарного вора.
Перед императрицей они сноровисто повалили Ефима на колени. Тот побледнел, но страха в его глазах не было нисколько.
— Поднимите моего гостя и отойдите прочь, холопы… — тихо, с чувством неловкости проговорила Екатерина.
Фефилова подкинули на ноги. Он машинально повел плечами, и все четверо доставивших его чинов попадали навзничь. Императрица засмеялась, совсем по-девичьи присев.
— Здравствуй, Ефим. Надеюсь, я своим бабьим любопытством не оторвала тебя от серьезных занятий?
Фефилов покраснел и, не найдя сил ответить, принялся отряхивать свои праздничные черные в мелкий горошек портки, заправленные в легкие хромовые сапожки. При этом раздался мелодичный перезвон. Дело в том, что по просьбе Ефима знакомый мастер из Бутурлиновки исполнил ему сапоги с колокольчиками — медными оболочками, начиненными дробью, которые вшивали в каблуки. При ходьбе или танце они щегольски звучали, точно шпоры. Ко всему сапожки были оборудованы подковками из такого особого металла, что если ими зацепить, скажем, булыжник мостовой, то они пускали из-под ног сноп пышных белых искр».
— Точно такие мы себе в армии поставили на «кирзу» перед дембелем! — восхитился Анатолий Иванович.
«Екатерина еще раз попыталась разговорить Фефилова:
— Слышала, ты не только грамотный и рачительный хозяин, но еще стихи сочиняешь?
— Безделица… Токмо стыдно за то… — отозвался он глухо, покаянно.
— И как давно ты взял в руки перо?
Ефим отчаянно вздохнул:
— Года как четыре…
— И что же подвигло тебя к сочинительству? Не чтение ли Вольтера или Петрарки?
— Простите меня, ваше величество… Недостоин я, раб, не то чтобы говорить с вами, а и стоять близко…
— Я требую честного ответа! — забавно поморщилась Екатерина. — Мне будет крайне интересно услышать правду. Не постыжусь признаться: твоя императрица больна драмоманией. Пишу пословицы, водевили, комедии, оперы и исторические представления из жизни Рюрика и Олега. В тщетное подражание Шекспиру. А вот со стихами сладить не могу.
Фефилов с трудом поднял голову:
— Вашего величества июльский Манифест увлек меня к перу и бумаге…
— И что же ты в этом документе для себя поэтического нашел?
— Я обрел через него великое душевное волнение. Особливо когда дочитал до того места, где вы обещали изменить прежний образ правления в стране и справедливыми законами вывести народ из уныния и оцепенения. А ваши слова „Я хочу сделать людей счастливыми“ мне хотелось прокричать на весь Воронеж…
— Сей ответ большой похвалы достоин. Таким лестным отзывом, молодец, ты туманишь ясность моего ума и соблазняешь мое холодное сердце… — величественно вздохнула Екатерина. — Будь любезен, прочти мне на выбор из твоих опусов!
Фефилов ссутулился:
— Стыдно…
— Не ломайся, не красна девица.
Он перекрестился и сделал шаг вперед. Начал тихо, но скоро заговорил в голос:
Мать Россея, мать Россея…
Мать россейская земля.
Про тебя, мати Россея,
Далеко слава прошла.
Мать россейская земля
Много крови пролила.
Святорусская земля
Много горя приняла,
Прошла слава про тебя!
Екатерина медленно, некрупными шагами подвинулась к Ефиму:
— Спасибо, миленький. Тронута. Хотя я более тянусь к стилю и манере французской литературы с ее изящным и остроумным балагурством… Да чего другого можно от меня, глупой, ждать? Не следуй мне. А вот одно скажу тебе при всех: очень бы желала видеть тебя в первородных депутатах, коих выборы в следующем году объявлю по всей России. Верю, что сии сыны Отечества в будущие роды оставят о себе незабвенную память новыми законами жизни державы. А теперь прощай, служитель муз. Прощай и ты, милый Воронеж!
Губернатор как прорыдал:
— Государыня!!! А парад, праздничный обед, маскарад?!! Смилуйся!! Не покидай!.. Осиротеем!!!
Императрица эффектно обернулась и подала ему знак приблизиться.
Лачинов бросился с такой резвостью, что кони стоявшей неподалеку ослепительно-белой итальянской кареты с хрустальными оконцами, которая была приготовлена купцом-суконщиком Савостьяновым для въезда Екатерины в Воронеж, дернулись и нервно заржали.
— Сегодня же вручишь из казны пятьсот рублей гонорара Фефилову за стихотворное сочинение. Как только вернусь в столицу, тотчас велю возместить тебе сии поэтические расходы… — сухо объявила губернатору императрица.
Лачинов робко пожался:
— По причине временного оскудения доходов дозволь сделать это немного погодя?.. Скажем, в следующем году… Липецкие железные заводы меня подвели. Никак не расплатятся за древесный уголь. К тому же с этой осени мы собираемся завести в городе прибыльное сахарное производство…
— Немедля исполни, — твердо постановила Екатерина.
— Разве что из резерва медными пятаками, царица-матушка?.. Но это полную телегу придется ими нагрузить! Потом же при пересчете десяти тысяч пятаков никак не обойтись без ошибок…
— Мою корону оскорбишь этим, дурак… А засим поклон твоей милой Прасковье Васильевне.
Императрица дала гвардейцам знак готовить возвращение на галеру.
Через полтора года, с середины декабря 1766-го, по всем церквам три воскресенья подряд читали Манифест об избрании всенародных депутатов из лучших сынов Отечества, чтобы от них выслушать нужды и чувствительные недостатки каждого места державы. Потом им следовало приступить к усердной работе в комиссии для составления свода новых законов России.
В комиссию должны были войти представители Сената, Синода, коллегий и канцелярий, а также от каждого уезда и города, разных служб служилых людей, черносошных и ясачных крестьян, не кочующих народов, казацких войск и войска Запорожского, потом же однодворцев, коих только в Воронежской провинции числилось на то время ни мало ни много 85 444 человека. Лишь крепостные крестьяне отсутствовали в этом реестре; было решено, что их интересы представят помещики.
Звание первородных депутатов объявлялось привилегированным, предельно высшим. К каждому из них, будь то самый что ни на есть простой мужик, окружающие (хоть трижды графья) должны будут обращаться не иначе как „господин депутат“. А чтобы члена комиссии „Нового Уложения“ можно было узнать без путаницы, правительство назначило всем господам депутатам носить на золотой цепи особые, выдающиеся золотые медали, которые им потом во всю жизнь останутся. Лишь по смерти депутата эту медаль, еще называемую жетоном или знаком, следовало сдать в казну на вечное хранение.
Согласно списку регистрации, их вручили 652 штуки. Каждый знак был размером 42 миллиметра на 36 и обошелся казне в 67 рублей 89 копеек. На лицевой стороне имелось изображение вензеля императрицы Екатерины II. Оборотная содержала гравировку пирамиды, символизирующей Закон, освященный короной Всероссийской империи. Вверху медали по овалу дугой шла надпись: „Блаженство каждого и всех“, — выражавшая главный смысл статей екатерининского „Наказа“; внизу, под обрезом пирамиды, в две строки стояла дата: „1766. года декаб. 14“.
Особым указом императрицы депутатам-дворянам по окончании работы комиссии, но никак не прежде, дозволялось сии знаки поставить в свои гербы, дабы их потомки знать могли, какому великому делу те участниками были.
После избрания и на всю их жизнь депутаты подпадали под собственное охранение императрицей и престолом. В какое бы прегрешение они ни впали, так тотчас освобождались по выяснению личности от ареста, пыток, телесного наказания, а тем паче от заключения в острог или смертной казни. Кто же на народного избранника нападет, ограбит, прибьет или убьет, тому повелевалось учинить наказание вдвое против того, что в подобных случаях обыкновенно присуждается».
— А вот этого у нас и поныне нет… Прослабились перед матушкой-царицей! — досадливо вскрикнул Анатолий Иванович.
«Имущество депутатов подлежало конфискации только за долги. Еще оговаривалось, что судить их за преступления, караемые смертью, все же можно, но исключительно после личного разрешения императрицы, которая будет особо и насколько возможно благожелательно рассматривать каждый случай.
И такой прецедент однажды случился, когда Екатерина повелела судить неприкосновенного первородного депутата и даже отрубить ему голову. Был то Тимофей Падуров, казачий офицер, ставший волею судеб ближайшим соратником „маркиза“ Пугачева.
Кроме всех этих особых привилегий, депутатам назначалось немалое годовое жалованье от казны сверх получаемого по службе или через доходные дела: дворянам по 400 рублей, горожанам по 122, всем прочим — по 37».
— Господин пенсионер, ты переведи эти деньги на конкретные товары, чтобы мне можно было их силу или слабость к сегодняшнему дню примерить… — построжел Анатолий Иванович. — Хочу убедиться, кто щедрей: Екатерина или наше нынешнее руководство?
— Бери калькулятор.
— Я схвачу суть на лету.
— В общем, Анатолий Иванович, когда на следующий год летом воронежские депутаты прибыли в Москву, они сняли для себя самые модные квартиры в центре.
— Понял. Не хило.
— Еще бы. Но это обошлось каждому примерно по 20 рублей, включая достойное питание от хозяев.
— Догоняю… — закрыл глаза Анатолий Иванович. — Итак, раскинем. Я недавно был в Москве по своим предвыборным делам, заручался поддержкой серьезных людей… Жил месяц. В так называемой элитной квартире возле метро Профсоюзная, на Нахимовском проспекте. Без харча. Перебивался по дешевым ресторанам. Тем не менее с меня за хату взяли наликом две тысячи сто долларов. То есть примерно 63 000 рублей. Теперь годовой квартирный двадцатник депутата Екатерины делим на 12 и получаем 1,6 рубля платы за месяц. При месячном денежном довольствии в 33 рубля и 33 копейки. То есть он платил в 20,8 раз меньше за квартиру, чем получал от Екатерины. А зарплата нынешнего депутата Госдумы около 150 000 рублей. При этом получается, что почти половину этих денег им бы пришлось отдать за жилье. Вывод: материальное положение депутатов Екатерины не идет ни в какое сравнение с толщиной кошельков нынешних слуг народа. Оно было неоспоримо выше.
— Так вы откаты не учли, Анатолий Иванович…
— Все это шито-крыто и бездоказательно. Я предпочитаю иметь дело с официальными цифрами. Воистину Екатерина — великой щедрости баба!
— Хотите, еще цифры подсыплю?
— Да и так все ясно…
— Вообще, по тогдашним ценам депутаты Екатерины ни в чем недостатка не испытывали. Первопрестольной фунт говядины был 2 копейки, курица — 5, десяток яиц — 2. Фунт отменной курдючной баранины тянул в среднем на 14 копеек. А вот за жареного рябчика могли и все 30 запросить. Пуд коровьего масла стоил 2 рубля. Бутылка французского шампанского обходилась в 1 рубль 50 копеек, а портера английского — 25 копеек, красного бордоского — 30. За десяток апельсинов давали 25 копеек, за десяток лимонов — всего 3. Фунт рафинада влетал в 2 рубля. Обед в первом трактире с пивом опустошал кошелек на 30 копеек, а «гастрономический» ужин с десертом и вином в лучшем заведении не превышал 2 рублей. Если душа желала веселья, то за проход на маскарад или танцевальный вечер платили 1 рубль, за посещение открытого театра 2, увеселительного сада — 25 копеек. За починку золотых часов мастера обычно требовали 5 рублей, серебряных — 1 рубль 50 копеек. Наемная карета с шестеркой лошадей и кучером обходилась рублей в 60 за месяц.
— Что-то поесть плотно захотелось после твоих гастрономических примеров… — ребячески улыбнулся Анатолий Иванович. — А где же, кстати, Ритулька? Хотя кодироваться мы уже так и так опоздали… Может быть, в таком случае… за коньячком?
— Как изволите, ваш бродь.
— А я пока дальше почитаю. Только через лист или даже через два. Не обижайся, господин пенсионер. Я вообще больше трех страниц не выдерживаю. Будь то доклад или «Война и мир». Озноб сразу какой-то начинается в голове…
Анатолий Иванович виновато поморщил нос.
«Тотчас по объявлению высочайшего Манифеста генерал-поручик и кавалер Алексей Михайлович Маслов, с апреля новый воронежский губернатор, безотлагательно призвал к себе купца Семена Авраамовича Савостьянова, подполковника Степана Титова и однодворца Фефилова.
Первым товарищ губернатор пригласил на аудиенцию коренного дворянина и героя взятия Берлина, потом купец-фабрикант вошел для беседы в приемный зал. После них к губернатору допустили Ефима.
Сбросив мужицкий суконный армяк, тот явился перед генерал-поручиком в модном французском кафтане со стразовыми пуговицами, глазетовом жилете и туфлях с серебряными пряжками. Этот парижский гардероб он выторговал у бывшего куратора воронежской цифирной школы московского академика Афанасия Протасьевича Фролова, когда тот вместе с другими учителями принял окончательное решение вернуться в первопрестольную из-за полного отсутствия на Воронеже учеников. Которые были и те разбежались из классов по лесам и глухим деревням — куда подальше от греха знаний. Не искать же их было с солдатами, как делал прежний губернатор Лачинов…
При виде французского наряда Ефима Маслов сдержанно улыбнулся:
— Любезный мой! Есть мнение избрать тебя депутатом от однодворцев воронежской провинции. Если это удастся, поедешь в Москву, и возможно надолго. Может быть, на несколько лет. Ты готов? Извоз будет на кого оставить? Хозяйство?
— Мой народ любое дело потянет. К тому же управляющий Сторожи-лов во всем разбирается не хуже меня, — сдержанно проговорил Фефилов. — Только могу ли я сам быть чем полезен в первопрестольной? Со свиным рылом в калашный ряд? Не дай бог, осрамлюсь…
— Давай ближе к делу, Ефимушка… — поморщился Алексей Михайлович. — Начнем с того, что распределим наши с тобой обязанности. Моя — обеспечить твое избрание в депутаты столь мудро, чтобы не причинить обиды нашей царице-матушке, бодро пекущейся о народной свободе предпочтения кандидатов. Она строго требует исполнить эту процедуру с тихостью, учтивостью. Избирателей ни в коем случае не переманивать ни деньгами, ни водкой, ни угрозами».
Анатолий Иванович аккуратно засмеялся.
«Постарайся склонить поверенных выборщиков на свою сторону ласковыми посулами. Крепко запоминай, любезный, что народу обещать будешь: во-первых, обязательно аптеку устроить, больницу, сиротский дом и богадельню; во-вторых, открыть казенный хлебный магазин на случай неурожая, дороги вымостить; в-третьих, решительно пресечь мздоимство моей губернаторской канцелярии, магистрата и полицейской части. Неплохо бы заверить всех подлых людей, кои в землянках и шалашах за пограничными валами бедствуют, что обеспечишь их доступным жильем».
— Кстати, все это классно использовать и в моей предвыборной программе! — солидно проговорил Анатолий Иванович.
«Фефилов нахмурился:
— А коли наши люди встречаться со мной не захотят? Многим покоя не дает, что мои мужики и бабы каждый десятка помещичьих стоят. Взять хотя бы тех же титовских: пусть они и за знаменитым подполковником записаны, но толку — лежебоки, ни деревца около дома, ни цветов, а окна затыкают грязными подушками. Агрономии не знают, пашут мелкими сошками, строятся кое-как. Все у них в хозяйстве настежь. В пище одна скудность: пироги из темной муки как резиновые, мясо рваными кусками, кисель мутный.
— В этом плане кому-кому, а тебе, Ефимушка, несказанно повезло. По всей губернии идет слава про твою Агриппину. Цены бабе нет по гастрономической части! Да и по любой другой, извини… — приятно улыбнулся губернатор.
Так повелось, что воронежские однодворческие женщины, в отличие от крестьянских соседок, необыкновенно хорошо готовили. И в праздник, и в будни — на удивление. Но Агриппина кухарила по-царски: смело бери любое ее кушанье и неси хотя бы в Зимний дворец на славное угощение императрицы или ее почтеннейших заморских гостей. Стол у Агриппины был с виду без изыска, зато всегда разнообразный и сытный, с удивительными придумками. Скажем, к Пасхе она не просто посадит в печь баранью ногу, но обмажет ее травной горчицей, сметаной, а потом все это запечатает сверху ржаным тестом, но не плотно, чтобы мясо могло дышать и бодро двигать соки. Так что праздничали гости у Фефилова всегда самобытно. Первым на покрытый чистой холщовой скатертью стол Агриппина водружала блюдо с нарезанным теплым хлебом-ситником, политым коровьим маслом. В память о поклонении хлебу Ефим обносил им всех присутствующих. Пили поочередно из одной серебряной чарки. Следующая перемена — холодец из разных мяс, на манер окрошки залитый густым пенистым белым квасом с хреном и горчицей. Тут каждому вволю ставили травник, то есть особой крепости водку на зверобое, аире и китайском корне. Закусывали все это разномастными пирогами, кулебяками, среди которых обязательно были с белой рыбой, со стерлядью, утятиной, маком и сарацинским пшеном с яйцами. После бараньей ноги или поросенка, на лесном костре жаренного, Агриппина в обязательном порядке ставила жирную лапшу из индейки с черносливом и мочеными лимонами. На десерт несла молочную кашу с земляничным или малиновым вареньем. Пили под нее лесные меды и свойское черное густое пиво».
— Достал ты меня, господин пенсионер! — гулко простонал Анатолий Иванович. — Пиццу, что ли, на дом заказать? Лучше две…
Он раздраженно перекинул несколько листов.
«А накануне выборов в феврале 1767 года генерал-поручик Маслов получил из столицы с государственным ямщиком для особых поручений пакет, содержавший секретные дополнения к обряду избрания депутатов. В первую очередь в нем подчеркивалось, что все кандидаты на эту великую должность должны быть нравственного образа жизни, а также честного и незазорного поведения: ни в каких штрафах и подозрениях и явных пороках не бывалых, годами не младше тридцати, непременно женатых и при детях немалым числом.
Губернатор срочно призвал Ефима:
— Тебе надо немедля жениться, молодец… Не обессудь. Просто-таки в одночасье. Так требует новый обряд для депутатов, который намедни мне прислали из Петербурга.
— Оно, конечно, странно… — замялся было Ефим.
— Хочешь стать государственным человеком — еще не раз придется многими личными интересами и привязанностями жертвовать! Это я тебе как губернатор говорю, который давно забыл, что такое жить для себя… В общем, девка какая у тебя на примете есть? Или придется просить моего полицмейстера стать на время твоей свахой? Судаков обо всех про все знает больше, чем они сами о себе. В том числе и про меня… С хорошим приданым подыщем тебе женку. С господином депутатом пойти под венец любая согласится. Даже из дворяночек или поповских дочек!
Фефилов покраснел:
— Моя Агриппина, ваше высокоблагородие, уже десять лет того только и ждет, чтобы венчаться нам…
— Слава богу! Хвалю. Сотворим сие в одночасье, — перекрестился Маслов. — Но вот еще незадача, Ефимушка. Надобно, чтобы у вас были дети… А как вы ими теперь обзаведетесь по-людски, если до выборов две недели осталось? Придется мне с отцом Иоанном пошептаться. Может быть, настоятель какую хитрость придумает для вас?
— Не надобно вводить батюшку в грех, ваше высокоблагородие. Господь все ранее уже предвидел. У нас с Агриппиной два мальца и девка растут… — смущенно доложил Ефим.
— Гора с плеч! — порывисто обнял его Маслов. — Экий пострел! Я бы пропал в глазах царицы-матушки со всеми потрохами, коли не смог бы тебя в депутаты провести по ее высочайшему желанию!
Генерал-поручик взволнованно прогулялся по приемному залу, с облегчением надувая щеки и шевеля густыми, матерыми бакенбардами, точно крылами.
Через два месяца весной в Воронеже прошли выборы депутатов в Комиссию об Уложении с точным соблюдением установленного высочайшим указом обряда. Голосование уездные поверенные исполняли шарами, бросая их в ящик, крытый красным сукном и поделенный на две части: на одной было написано „Избираю“, на другой — „Не избираю“. Законными депутатами становились те кандидаты, которым воронежцы отдали более половины шаров.
Подсчет результатов совершил предводитель комиссии стряпчий Герасим Грязнов на глазах у избирателей. И сделал это несколько раз для безошибочности. От уездных дворян прошли вперед иных соискателей, набрав гораздо более половины шаров, подполковник Степан Титов, от городских жителей взял верх бургомистр и фабрикант Семен Савостьянов. От однодворцев провинции все до одного шары получил Ефим Фефилов. Злые языки говорили, что выборщикам очень уж желалось оказаться на праздничном обеде у его жены. Ведь буква обряда не только предписывала избирателям поздравлять господина депутата, но и ему нижайше благодарить их, что, само собой, по-воронежски было невозможно исполнить на должном уровне без широкого застолья».
— По такому случаю я бы тоже поляну накрыл! — нежно зажмурился Анатолий Иванович и машинально перешагнул в чтении далеко вперед. Видно, в голове уже зазнобило.
«20 июля 1767 года старая, но все еще на ходу золоченая немецкая карета, самая представительная среди экипажей фефиловского парка, защелкала колесами по камням Ново-Московской улицы. Карету бодро тянула шестерка рысаков, недавно выведенных на здешнем конном заводе генерал-адмирала графа Алексея Орлова. Эти статные, в яблоках, мощные кони сразу же стали особыми любимцами Фефилова за их силу и несравненное умение, несмотря на вальяжную с виду поступь, достойно и широко гарцевать.
В отличие от прежних Земских соборов, где избранный сам нес бремя расходов на поездку и пребывание в столице, первородным депутатам Уложенной комиссии, независимо от сословия и состояния, впервые в России предоставлялось множество льгот и привилегий, а также всемерная денежная поддержка на каждом шагу. Оплачивались как путевые трактирные расходы без мелочного учета съеденного и выпитого, так и выделялись достойные средства на помощь бедным, погорельцам, сиротам и вдовам, ежели те ударят челом господину депутату Христа ради.
Перед поездкой в Москву Фефилов, не желая быть в первопрестольной подобным черному деревенскому мужику, который на солнце валяется, чаще других книг держал в руках „Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению“ — правила поведения в обществе, свете и при дворе. Он твердо усвоил из него такие морали, чтобы всегда глядеть весело и приятно, не коситься на людей; в сапогах не танцевать; в обществе плевать в сторону; пальцем носа не ковырять, ножом зубов не чистить; головы не чесать… Так что не красного словца ради на встречах с избирателями стряпчий Грязнов, который был доверенным лицом Ефима, не упускал случая подчеркнуть, что Фефилов „просвещенный без паук, природою награжден“. Ко всему достаточно начитан по воронежским меркам. Все новые книги из лавки на Сенной площади[1] имелись у него. Любой вкус могла удовлетворить библиотека Ефима. В ней были как Четьи минеи, опера „Мельник — колдун, обманщик и сват“, повести „О Бове-королевиче“, „О царице и львице“, „О споре жизни и смерти“, так и сочинения протопопа Аввакума, Шекспира, Плутарха и Локка.
В Москве воронежцев с первых минут обласкали специально приставленные к каждой иногородней делегации толковые люди из сенатских стряпчих чинов, чтобы приезжие господа депутаты по своей провинциальной дикости не потерялись в незнакомом большом городе или не оказались в руках злых людей. Они же определили их на „квартеры“ и выдали казенные деньги.
30 июля в Кремле был назначен общий сход.
К 7 часам утра депутаты явились все как один: столичные вельможи в парадных шитых золотом мундирах, сверкавших высочайшими орденами, черносошные крестьяне в домотканых одеждах из крашенины, чаще всего черной, провинциальные дворяне и купцы, одетые в самые модные и дорогие французские платья, какие они только успели наспех найти по приезду в Москву. При том при всем купцы на фоне своих иностранных платьев горделиво несли окладистые бороды и матерые атаманские усы. Были в толпе и представители оседлых инородцев во всяких пестрых костюмах, и даже эвенкийский шаман с жидкой бороденкой, расписным бубном и перьями филина в волосах.
В 10 часов утра в Успенском соборе состоялся торжественный молебен. Екатерина, в императорской мантии, с малой короной на голове, прибыла церемониальным поездом с гофмаршальскими жезлами в парадной карете в сопровождении гвардейского эскорта — взвода кавалергардов под командой графа Григория Орлова. Впереди в шестнадцати парадных экипажах ехали придворные, в том числе наряженные величавыми украшениями статс-дамы. Даже не были забыты скороходы и арапы.
Депутатов некрещеных и иноверцев в собор не допустили с ласковыми извинениями. Сибирский шаман бил в бубен и прыгал возле паперти в колдовском танце, созывая добрых духов, чтобы огородить молящихся в храме от темных сил.
После службы уже все вместе двинулись в Кремлевский дворец. При том сенатским стряпчим высочайше было велено не допускать в зал Грановитой палаты ни единого человека с запахом водки или вина».
— Лютовали, однако… — едко хихикнул Анатолий Иванович.
«Шли депутаты по два в ряд под предводительством генерал-прокурора Сената князя Александра Алексеевича Вяземского, взволнованно державшего в руке маршальский жезл. Расставлены они были согласно специально сочиненной для них служебной субординации: впереди вельможно подвигались представители от правительственных мест, за ними бодро шагали дворянские избранники, купеческие, духовные, а потом уже неловко семенили депутаты от казанских черемисов и оренбургских тептерей, служилых уральских мещеряков, некрещеных казанских чувашей, карелов, самоедов и кочевников нижней Оби, казаков донских, ногайских и запорожских, пахотных солдат, черносошных и ясачных крестьян, однодворцев. оседлых инородцев и прочих свободных городских и сельских обывателей, дом и землю имеющих.
В сословиях старшинство соблюдалось по губерниям, расписанным в порядке государственной значимости: Московская, Киевская, Петербургская, Новгородская, Казанская, Астраханская, Сибирская, Иркутская, Смоленская, Эстляндская, Лифляндская, Выборгская, Нижегородская, Малороссийская, Слободско-Украинская, Воронежская, Белгородская, Архангельская, Оренбургская и Новороссийская.
Такую разнородную пестроту иностранные послы и министры между собой с первых дней ревностно окрестили всероссийской этнографической выставкой.
В Кремле депутаты принесли присягу с обещанием приложить чистосердечные старания в великом деле сочинения нового Уложения российских законов. Во все это время Екатерина стояла на тронном возвышении, имея по правую сторону стол, крытый красным бархатом, где лежал напечатанный текст ее „Наказа“, который для отличия от народных наказов с мест, привезенных депутатами, отныне стали называть Большим.
Кстати, Екатерина уже знала через своих французских почитателей, среди которых первым был Вольтер, что перевод ее новых правил общежития Российской империи у них в стране запрещен. Более того, он внесен в реестр книг, кои не только нельзя печатать во французском королевстве, но и ввозить в его пределы из-за границы. То есть в ту страну, где родились передовые идеи просвещенного абсолютизма, которые Екатерина исповедовала столь горячо.
Однако и у себя на родине „Наказ“, несмотря на свое высочайшее происхождение, много претерпел еще до публикации. По советам доброжелателей Екатерина сожгла в камине почти половину написанного. При этом, философски глядя на огонь, тихо приговаривала: „И Бог знает, что станется с остальным…“
А с остальным сталось то, что, после того как урезанный автором „Наказ“ был подготовлен к печати, вмешалась цензура. Она по собственному почину сократила текст статей „Наказа“ еще на четверть. Подобная вивисекция была исполнена помимо воли императрицы. Тем не менее никто и никак наказан за подобное самовольное деяние Екатериной не был.
Первое издание „Наказа“ состоялось в день открытия Уложенной комиссии. Вплоть до смерти Екатерины в 1796 году он печатался еще семь раз общим пятитысячным тиражом, не считая того немалого числа зарубежных экземпляров, которые все-таки появились при жизни императрицы, переведенные на французский, немецкий и латинский языки.
„Уже теперь, — извещал Вольтер Екатерину, — отправляются иностранные философы брать уроки в Петербург!“
Тем не менее вскоре свободное пользование „Наказом“ было особым распоряжением Сената ограничено, но вовсе не из политических опасений. Особые мошенники объявились по России во множестве. „Таковые их преступления, — объявлял сенатский указ, — большею частию происходят от разглашения злонамеренных людей, рассевающих вымышленные ими слухи о перемене законов и собирающих под сим видом с крестьян поборы, обнадеживая оных исходатайствовать им разные пользы и выгоды, которые вместо того теми поборами корыстуются сами, а бедных и не знающих законов людей, отвратя их от должного помещикам повиновения, приводят в разорение и в крайнее несчастие“.
Когда после процедуры принятия присяги генерал-прокурор Вяземский в аудиенц-зале представил депутатов императрице, она строго заметила:
— Вы имеете случай прославить себя и ваш век и приобрести себе почтение и благодарность будущих потомков!»
Анатолий Иванович отрадно расхохотался:
— Как понять эту славную бабенку? По-моему, она открытым текстом заявила своим депугатам: ваша задача прославить мое правление, а за то, закрыв глаза, я даю вам карт-бланш откатами и прочими изворотами обеспечить не токмо себя с лихвой, но и будущих потомков, а за то они будут вам почтенно благодарны вовек!
«31 июля депутаты, вновь сойдясь поутру в Грановитой палате, приступили по приглашению генерал-прокурора к избранию маршала комиссии. После всех перипетий им стал депутат костромских дворян генерал Александр Ильич Бибиков. На третий день он был окончательно утвержден на должности решением императрицы, и генерал-прокурор торжественно передал Бибикову свой жезл».
— Слышь, господин пенсионер, вона кто у нас первый спикер! — вновь повеселел Фефилов-Пушкин.
«Тогда же, 3 августа, начали чтение „Наказа“. После первой главы, начинавшейся объявлением того, что Россия есть европейская держава, к уморассуждению народных избранников были предложены статьи о государственной вольности делать лишь то, что законы дозволяют, о веротерпимости, о вреде пыток, об ограничении конфискаций и равенстве граждан.
Депутаты жадно внимали всякому слову „Наказа“. Многие не скрывали восхищения услышанным и часто останавливали процедуру энергичными овациями. Особенно в тех местах, где говорилось, что „слова сами по себе не могут составлять преступления“, „в самодержавии благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении“ или „великое несчастие для государства, когда никто не смеет свободно высказывать свое мнение“.
Приступили к новой статье.
— Гонения человеческие умы раздражает! — раздалось на весь зал с трибуны. — Лучше, чтобы государь ободрял, а законы угрожали. Вопреки ласкателям, кои ежедневно говорят государям, будто народы для них сотворены, мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что это мы сотворены для них!
Все в зале пораженно встали. Однако аплодисментов почти не было — депутаты, не сдержав сердечного порыва, восторженно заключали друг друга в объятия».
— Нашего Брежнева с вами не было! А то бы вы еще и целоваться бросились взасос… — поморщился Анатолий Иванович. — Политическая голубизна, одним словом, имеет исторические корни!
«Императрица пристально наблюдала за тем, что происходило в Грановитой палате. Для того ее устроили на антресолях, скрытых от постороннего глаза, откуда в прошлые века царицы и царевны с горячим волнением глядели за церемониями приема иноземных послов. Это был тогда своего рода домашний театр.
Отсюда Екатерина взволнованно посылала записку за запиской маршалу Бибикову, участливо указывая, как далее вести дело.
Наконец чтение дошло до сердечно любимых ею слов из „Наказа“: „Боже, сохрани, чтоб после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающий на земле. Намерение законов наших было бы не исполнено: несчастие, до которого я дожить не желаю!“
Тотчас на рядах вспышками послышались рыдания. Через минуту безудержно плакал весь зал. Но, истратив слезы, депутаты принялись задиристо спорить, что и кто мешает процветанию народа, а затем и вовсе толкаться, совершая при этом друг в друга сочные плевки.
Слушание пришлось прервать. Был на час ранее объявлен обед.
На сытый желудок маршал Бибиков зачитал особое распоряжение: отныне господ депутатов рассаживать на таком расстоянии, чтобы ни один не мог до другого доплюнуть. Слава богу, просторность зала исполнить такую меру вполне позволяла.
В пятом заседании, 9 августа, депутаты, только что получившие отличительные золотые медали, принялись горячо шушукаться между собой: „Что сделать в ответ для государыни, благодеющей своим подданным и служащей примером всем монархам? Чем изъявить, сколь много ей обязаны все счастливые народы, ею управляемые?“ На то нашлись многие усердные соображения. Однако общим пожеланием стала радостно потрясшая всех пылкая догадка депутата ярославского дворянства князя Михаила Михайловича Щербатова, патриота с твердыми убеждениями и автора известной записки „О повреждении нравов в России“. Он рассудительно вынес вердикт: Екатерине должно преподнести титул Премудрой и Великой Матери Отечества».
— Сталин как отец народов и лучший друг физкультурников, пожарников, железнодорожников и так далее — отдыхает!.. — с ядовитым восхищением проговорил Анатолий Иванович. — Круто, ребята… Вот тут мне читать почти интересно… Повесили они лапшу на уши Катьке или нет?
«Депутаты при общем согласии решили дождаться воскресенья 12 августа и после обедни на обязательном протокольном приеме во дворце восхищенно объявить императрице свое намерение.
В назначенный час маршал Бибиков вышагнул чуть вперед из толпы депутатов и, опустившись на одно колено, нижайше просил слова. Через вице-канцлера князя Голицына Екатерина передала ему свое соизволение.
Бибиков говорил долго, вдохновенно, до бледности и, само собой, до непрестанных слез.
— Став делами твоими удивление света, будешь „Наказом“ твоим наставление обладателей и благодетельница рода человеческого! — надрывно громко заключил он свою речь. — Потому весь человеческий род и долженствовал бы предстать здесь с нами и принести вашему императорскому величеству имя Матери народов, яко долг, тебе принадлежащий. Но как во всеобщем благополучии мы первенствуем и первые сим долгом обязуемся, то первая Россия в лице избранных депутатов, предстоя пред престолом твоим, приносяще сердца любовию, верностию и благодарностию исполнен ныя. Воззри на усердие их как на жертву, единые тебя достойную! Благоволи, великая государыня, да украшаемся мы пред светом сим нам славным титлом, что обладает нами Екатерина Великая, Премудрая Мать Отечества. Соизволи, всемилостивейшая государыня, принять титло как приношение всех верных твоих подданных и, приемля оное, возвеличь наше название. Свет нам последует и наречет тебя Матерью народов. Сей есть глас благодарственный торжествующей России. Боже сотвори, да будет сей глас — глас вселенной!
Вице-канцлер коротко посовещался с Екатериной и ответил депутатам, взяв тон вежливой строгости:
— Ее величество с удовольствием принимает изображенную вами чувствительность, тем более что оная благодарность ясно предвещает ту горячность, которую вы самим делом намерены показать свету исполнением предписанных в „Наказе“ правил.
Екатерина дала знак Бибикову и всем другим депутатам смело подойти ближе:
— Я вам велела сделать Российской империи законы, а вы, милые, делаете апологии моим качествам… — с досадующей улыбкой мягко, вполголоса проговорила она. — Относительно званий, кои вы желаете, чтоб я от вас приняла, на сие ответствую: на великая — о моих делах оставляю времени и потомкам беспристрастно судить; премудрая — никак себя таковою назвать не могу, ибо един Бог премудр; насчет матери отечества — любить Богом врученных мне подданных я за долг звания моего почитаю, быть любимою от них есть мое желание.
Лишь с восьмого заседания комиссия взялась за чтение депутатских наказов, коих общим числом было 1441. Наперво приступили к сельским. Да только всего и одолели что двенадцать из них в пятнадцати заседаниях. Истратив регламент, комиссия покинула эту больную тему, ускоренно начав обсуждение законов о правах дворянства. В Грановитой палате раздался жаркий публицистический голос князя Михаила Щербатова против закона Петра Великого, по которому некто, дослужившись до известных чинов, тем самым уже становится дворянином.
— Через то, — шумно поддержал его депутат ржево-володимирского дворянства Игнатьев, — многие из подьяческих, посадских и прочих подобного рода людей, вышедшие в штатские и обер-офицерские чины и находящиеся в разных статских должностях, покупают большие деревни, размножают фабрики и заводы, чем делают подрыв природному дворянству в покупке деревень. Когда дворянин, занимающийся хлебопашеством и трудом своим приобретя деньги, пожелает купить по соседству деревни по цене умеренной, то некоторые не из дворян, имея большие суммы, возвышают на них цену втрое и более и деревни эти оставляют за собою. Таким образом, дворянин, лишаясь средств увеличить свое имение, впадает в недостаток, и деревни его, которыми он прежде владел, приходят в упадок. Потом же многие, находясь в военной службе, в гвардии, во флоте, в артиллерии и в полевых полках, давали о себе сведения, что они происходят из дворян, и показывали за собою деревни, которых никогда не имели, ибо знали, что в военной службе верных справок о том не делалось. По таким-то их несправедливым показаниям они производились в чины. Иные люди, дабы дослужиться до офицерского чина и чрез то приобрести звание дворянина, зная, что это зависит от власти каждого командира, рьяно льстили его страстям и употребляли другие низкие способы для снискания его благоволения, что, конечно, служило ко вреду нравов их самих и их начальников. А достигши до офицерского чина и видя себя дворянином, эти люди уже теряли побуждение к достижению высших чинов, но только желали приобрести себе имение, приискивая все пути, не отвергая ни единого, оттого порождали мздоимство, похищения и всякое подобное им зло. Находящиеся в статской службе поступали подобным же образом. Сверх того, многие присоединяли себя к другим дворянским фамилиям, доставляя о себе по проискам из Разрядного приказа справки, по которым можно было бы прибрать одну фамилию к другой; потом, отыскав кого-либо из той дворянской фамилии самого последнего человека, мота и нехранителя чести своего звания, уговаривали его ту справку подписать с засвидетельствованием, что те, отыскивающие дворянство, действительно происходят из дворян и состоят с ними в близком родстве, хотя настоящая фамилия их и не знает и никогда причесть в свой род не может.
На несколько дней затеялась война мнений, чтобы запретить пользоваться правом дворянства и покупать деревни тем лицам, которые достигнут благородного положения службою штаб- и обер-офицерских чинов, а также обманом. Кроме того, дворянство пожелало для себя исключительные права на крестьянина, а купцы в ответ сердито прокричали за свои исключительные права производить торговлю. Ибо вместо ожидаемого поправления ими с крайним прискорбием усматривается из поданных в комиссию многими господами депутатами мнений, что русскому купечеству готовится большое отягощение, как будто оно вовсе не нужно для государства. Вместо того чтобы в силу указов императора Петра Великого утвердить за купечеством их права и вольности, а другим всякого звания людям строжайше запретить вести торговлю, дабы натуральное купечество могло достичь большого благосостояния, помянутые господа депутаты, напротив, предлагают ко вреду купечества, чтобы как благородному дворянству, так и крестьянам предоставлено было пользоваться купеческим правом наряду с купцами. Эти господа депутаты домогаются запретить купцам иметь всякие фабрики и минеральные заводы. В основание такого распоряжения они ставят, что будто содержание купцами фабрик и заводов не приносит пользы обществу и что гораздо полезнее будет, ежели владение оными предоставлено будет отставным и живущим в деревнях дворянам. К этому они еще предлагают, чтобы крестьяне, привозящие в города свои произведения, имели право продавать их в розницу. Итак, если все это утвердится комиссией, то купечество неминуемо придет в разорение, а с этим и торговлю постигнет совершенный упадок. Так что следует дворянству не дозволять торговать и ни у кого, ни под каким видом не покупать купеческое право, ибо дворянство имеет свое собственное право, заключающее в себе большие преимущества — носить драгоценное дворянское имя. Поэтому входить в такие коммерческие занятия, как, например, фабричные, заводские и разные торговые промыслы, дворянам по их высокому званию несвойственно. Им следует предоставить продажу только того, что производится в их вотчинах, не дозволяя ничего скупать у других. Благородному русскому дворянину надлежит иметь старание о приведении в лучшее состояние земледелия своих крестьян и смотреть, чтобы последние обрабатывали землю с прилежанием и усердием.
Екатерину все больней раздражали эти сословные драчки, но более всего турецко-татарский и вредный для экономики взгляд депутатов на крепостных как на рабов, на добычу. И тогда императрица попыталась вернуть внимание комиссии к сути ее „Наказа“ и понять, что крепостные — это ревизские души, то есть те же государственные лица, лишь неполноправные.
В самый яростный момент прений представитель Козловского дворянства Григорий Степанович Коробьин по переданной ему секретной просьбе вице-канцлера Голицына рискнул потревожить неприкосновенное мнение в общем умоначертании. Он стороной, аккуратно подступил к нему. То есть не в лоб взялся судить об уничтожении крепостного права, а со ссылкой на „Наказ“ императрицы в той его части, где тот касался вопросов признания за рабами права собственности и законной регуляции помещичьих поборов.
— Крестьяне есть основа благополучия державы, и с их разорением разоряется и все прочее в государстве, — взволнованно проговорил Григорий Степанович. — А потому их надо беречь, держась такого доброго установления, которое бы воспрещало богатым удручать меньшее их стяжение имеющих.
Всего три депутатских голоса от дворян поддержали козловчанина. Остальные не только не тронулись робкими доводами Коробьина, но даже возмутились: что же дворянин будет тогда, когда мужики и земля станут не его? А ему что останется? Ибо свобода крестьянская не токмо обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит вовсе.
В унисон с этими голосами купцы немедленно с азартом выступили за высочайшее дарование, чтобы их работники на фабриках и в торговле непременно были крепостными и через то не смели, стервецы, к другим хозяевам уходить или повышения зарплаты требовать. Подхватились и казаки, в свою очередь громко выговаривая себе в подначалие крепостные души. К ним, недолго думая, присоединилось духовенство, приказнослужащие люди и даже черносошные крестьяне.
Против них всех поднялись благородные дворянские депутаты, твердо настаивая на исключительности своих Богом освященных прав. Спорщики закипели, повскакивали с мест, толкаясь и вновь брызжа слюной до изнеможения.
Екатерина в своем укрытии на антресолях Грановитой палаты закрыла уши и зажмурилась. Она так желала, чтобы депутаты пользовались лучшими мыслями ее „Наказа“, безмятежно утверждались перед всем миром в приличных и умиротворенных спорах. Ей хотелось испробовать, на что в „Наказе“ будет добрый отклик, а чего еще нельзя начинать, не ко времени. То есть надеялась испытать почву, прежде чем сеять в нее. Она же услышала одни бесплодные разногласия.
Тут и пришла ей впервые мысль покончить деятельность комиссии. Вон уже британский посол, как известили Екатерину, настрочил в Лондон: „Все это учреждение комиссии представляется мне чем-то вроде подмостков, которые, без сомнения, будут разобраны, как ненужные леса, тотчас по окончании императрицей всего великого здания“. Французский посол, ничтоже сумняшеся, брезгливо назвал комиссию „комедией“. Но дальше всех зашел свой же человек Андрей Тимофеевич Болотов, писатель и естествоиспытатель. Он наотмашь вынес Уложенной комиссии самый строжайший вердикт: „Я… предвидел, что из этого великого предприятия ничего не выйдет, что грому наделается много, людей оторвется от домов множество, денег на содержание их истратится бездна, вранья, крика и вздора будет много, а дела из всего того не выйдет никакого и все кончится ничем“».
— Не ходи-ка ты, Ванюша, в депутаты! — рыкнул Анатолий Иванович и зарядил рот кубинской смуглой сигарой. — Круто этот мужик их развел…
«Из воронежских депутатов особенной азартностью на трибуне отличился подполковник Степан Титов. Герой-артиллерист, еще не так давно штурмовавший Берлин, пятнадцать раз бегал к трибуне бурно поддержать благородного умницу князя Щербатова. Точно в пику задиристому, хваткому Титову, Семен Авраамович Савостьянов, известный на всю державу купец-фабрикант, проявил политическую аккуратность, осмысленность: взял слово лишь единожды, был краток и ни для кого не обиден. То есть, по разгоряченно брошенным словам Титова, „сказал Авраамович, ничего не сказав, а лишь отметился в своей якобы сопричастности общему делу и хитро оправдал ношение исключительной важности золотой депутатской медали“. Так что когда на другой день господам депутатам по личной просьбе Екатерины предстояло отменить карательный Закон об оскорблении величества, Семен Авраамович в зале уже и вовсе не появился. Не рискнул обсуждать закон, согласно которому могли приговорить к смерти (и приговаривали!) за простую ошибку писца, ошибшегося при перенесении на бумагу длиннейшего и сложнейшего официального титула самодержца всероссийского. Или голову могли отрубить за то, что человек нечаянно уронил, запачкал или просто повернул лицом к стене портрет государя нынешнего или даже бывшего. Как бы там ни было, Авраамович вдруг срочно отбыл домой. За него перед маршалом Бибиковым накануне похлопотал воронежский губернатор Маслов — мол, без догляда Савостьянова его суконное дело на глазах приходит в упадок.
Однодворец Ефим Фефилов, поначалу сидевший тише воды, ниже травы, стал все жадней прислушиваться к чужим речам и наконец разволновался ими до того, что однажды сам двинулся к трибуне. С тех пор он выступил семь раз, и всегда, прежде чем взять слово, исповедовался в зале у отца Иоанна, строго крестился на сооруженный у депутатской трибуны иконостас. Однако говорил Ефим смущенно-сбивчиво, с душевным перенапряжением. Через то ему не раз кричали из зала: „Громче, мужик! Нюнями бойчей шевели!“ Иногда вовсе пытались захлопать.
При всем при том императрица каждый раз старалась изыскивать возможность послушать Фефилова, а когда не выходило, просила вице-канцлера или маршала вкратце изложить ей, о чем страдал на этот раз „воронежский пиит“.
— Знай наших! — воспрянул Фефилов-Пушкин. — Не уроним фамилию, братцы! Никто, кроме нас!
Кажется, Фефилов стал Фефиловым.
„Ефим ни в какие сословные прения не вступал, а по силе собственного ума держался нужд народа и чувствительных недостатков в государстве.
Его вперед всего заботило нерадение людей к работе и их непокорность законам. Эти пороки очевиднее всего развивало столь явное повсюду бродяжничество. Не имея оседлости, немало народу, прежде всего цыгане, бродили по всему государству, обманывая народ разными способами, без всякого казне и обществу плода бессовестно поедали результаты чужого труда.
Ефим сердился, что до сих пор нет законной возможности для власти накрепко привязать таких сомнительных гулящих людей к земледелию или причислить их в казачье общество. В крайнем случае подвергнуть регистрации в судебных местах и штрафовать. „А также, — настаивал он, — прошу изыскать надежнейшие способы и издать новые законы к искоренению воров и разбойников и тем избавить нас от чинимого злодеями всему обществу вреда, которому по большей части бывают виною беглые разного звания люди; а наиболее есть самый корень того зла еще держатели и укрыватели беглых. Просим об искоренении разбойников, воров, грабителей и всякого рода злодеев, ибо опасение от оных препятствует весьма много дворянству и прочим ко земле причисленным сословиям иметь приезд и жительство в деревнях своих, а от сего самого падает и час от часу уменьшается сельская экономия; живущие же в деревнях, или по нужде, или за неимением другого пристанища принуждены иметь для охранения себя и дома дворовых людей на своем запасном хлебе более надлежащего числа, чрез что и сами разоряются, и уменьшают число однодворцев, крестьян да пахарей. А хотя об истреблении воров и разбойников узаконение и есть, но на деле помощи от него мало, ибо о нарядах надлежащих команд для сыска и поимки злодеев делаются распоряжения столь медленно, что злодеи успевают, разграбя многих, уйти на такой же промысел в другие места и уезды; дворянам же, однодворцам и крестьянам ловить оных злодеев опасно, трудно и почти невозможно. Ибо когда оные злодеи, коим-либо образом пойманные, в город привожены бывают, то или на расписки выпускаются, или за неимением настоящего караула сами из тюрем уходят и мучительным образом отмщают дворянам, однодворцам и крестьянам, о них донесшим или их изымавшим. Потом же многих в обществе сердит усилившееся до невозможного бегство и укрывание крестьян, отчего бедные дворяне и однодворцы несут великие убытки, а паче досады и ругательства от своих крепостных. Также многие из них имеют большое поползновение бегать поблизости за границу, в Польшу, ибо всем русским крестьянам известны тамошние обычаи, что там всякий имеет винную и соляную продажу и что набора рекрутского не бывает, равно и сборов для платежа казенных податей. Прельщаемые этим, крестьяне, без всякого от владельцев своих отягощения, беспрестанно гуда бегают не только одиночками или семьями, но и целыми деревнями со своим имуществом и при побегах хозяев своих явно грабят и разоряют, другие тайно обкрадывают. Некоторые, собирая там разбойнические немалые партии, явно приходя оттуда в Россию, разбивают и грабят крестьянские, однодворческие и помещичьи дома, а потом возвращаются опять в свое убежище, где их польские владельцы охотно принимают, отбирая у них большую часть добычи. Другие бегают внутрь государства. Многие в Чухонгцину и Лифляндию, что для беглецов и близко, и свободно, ибо ни застав, ни форпостов нет, выдачи же оттуда беглых почти никогда не бывает, сыскивать их и ловить совсем невозможно, особливо незнатным или небогатым, ибо хотя кто знает подлинно, где живет беглый его человек, но если для сыска и поимки пошлет кого или поедет сам, то прежде потеряет без вести себя, нежели возвратит беглого. Во время рекрутских наборов, как скоро крестьяне о том узнают, то все годные в рекруты тотчас уходят в Польшу и шатаются там, пока набор кончится“.
— А что? Правильный мужик этот мой прапра… — задумался Анатолий Иванович. — Уже даже интересно, что с ним потом будет? Только устал я от чтения… Мочи нет. Лучше ты, господин пенсионер, расскажи дальнейший расклад событий своими словами. А я пока нам стол организую.
— Дальше текучка… — вздохнул я. — Вице-канцлер Голицын объявил двухмесячные каникулы в работе комиссии. Возобновить работу ей уже предстояло не в обжитой Грановитой палате Московского Кремля, а в Зимнем дворце столичного Петербурга. 16 февраля 1768 года в Зимнем дворце Уложенная комиссия собралась вновь. А вскоре, в октябре, османский султан легко решил все трудности комиссии: он объявил России войну. В наши южные пределы вторглась 70-тысячная орда крымских татар и увела в рабство немалое число россиян. 18 декабря маршал Бибиков известил о закрытии Большого собрания в связи с началом боевых действий. Ефим поехал в Москву за семьей. А дальше одолей сам. Немного осталось. Всего-то несколько страниц.
Анатолий Иванович постучал себя по лбу, словно таким сотрясением мог навести там порядок. Так когда-то некоторые из нас били кулаком по крышке телевизора, чтобы вернуть изображению должное качество.
„Фефилов шел по длинному кремлевскому коридору выправлять бумаги перед возвращением в Воронеж. На полпути ему пришлось посторониться. Навстречу подвигались гвардейские офицеры, плотно окружавшие рослую, в летах женщину в приталенной на французский манер короткой беличьей шубке. Несмотря на отягчавшую лицо усталость, ей с блеском удавалось глядеть перед собой лукавой амазонкой из-под низко опущенной на глаза большой черной лисьей шапки.
Ефим Иванович признал императрицу. Как позже узналось, она приезжала в Москву вместе со своим старшим внуком Александром порадоваться на зимнюю соколиную охоту. Пускали в тот день и беркутов бить зайцев, которых развелось в Подмосковье несчетно. Девятнадцать лет назад Екатерина разлучила Александра с отцом и матерью, чтобы исключительно самой готовить внука к наследованию ее престола, оттого не чуралась и таких вовсе не женских забав.
Екатерина резко остановилась перед Фефиловым, который немедленно потупился.
— Это ты, мой милый служитель муз?
— Я, ваше величество…
— Лучше называй меня просто старой бабкой… — улыбнулась императрица. — А я тебя сразу признала. Стихи сочинять не оставил за законотворчеством?
— Сие рвение давно угасло.
— А я, дура, думала, что сделала всех своих подданных счастливыми… — стесненно вздохнула Екатерина. — Может быть, наши общие слезы, пролитые некогда при чтении "Наказа", тоже были напрасными? Мне доподлинно известно, что в Сенате объявилась тенденция прятать этот мой труд ото всех под замок. Как опасный рассадник вольнодумства.
— Как можно! Через него рабы почувствовали себя подданными! Холопы стали гражданами Отечества. Сим "Наказом" и через триста лет будут вдохновляться лучшие люди! — отчетливо проговорил Фефилов, как доложил.
— Вот возьму и поверю тебе! — весело-строго вскрикнула Екатерина. — А что? На днях граф Безбородко представил мне инвентарь моих тридцати трех императорских лет. Приняла я державу с девятнадцатью миллионами душ, а сдам внуку Александру почти вдвое большую числом. Наша 160-тысячная армия возросла за триста тысяч штыков. За нею семьдесят восемь побед! Исчо доложу тебе о своем любимом маленьком хозяйстве: с шестнадцати миллионов рублей российских доходов мы ныне поднялись до семидесяти- Так согласен, что от руки Божией я приняла российский престол? Да не на свое собственное удовольствие, но на расширение славы его и на учреждение доброго порядка в любезном нашем Отечестве…
— Ради блаженства каждого и всех… — тихо проговорил Ефим.
— За такие благонравные слова я люблю тебя со всех ног! — Екатерина аккуратно обняла Фефилова. От нее дохнул легкий аромат гуляфной персидской водочки, настоянной на лепестках черной розы, и хорошо знакомый ему сенной запах саней, разгоряченных бегом лошадей, мокрой от их пота сбруи. — Знай, в тебе по-прежнему живет поэт. Прощай. Я тебя вовек не забуду… — На последнем слове она сделала особое ударение и добавила: — Жди наградного пожалования".
После возвращения из Москвы в воронежском доме Ефима собрались за одним столом люди, которых, казалось, никак не возможно было свести в одну компанию. Сошлись к фефиловскому самовару пить индийский чай с медами, мочеными яблоками да ягодами губернатор Маслов, господин депутат Савостьянов, стряпчий Грязнов, майор Штроль из пленных шведов, содержавшихся в Воронеже еще со времен Полтавской битвы, потом же управляющий Старожилов, трактирщик Кривошеин и полицмейстер Судаков. За ними у стены тихо, однако без всякого стеснения стали рядком фефиловские крепостные, в основном дворовые люди. Все бы не поместились.
Сам вышел к гостям вольно — мужик мужиком: в лощенных ваксой длинных сапогах с колокольчиками, синем кафтане поверх белой домотканой рубахи, а волосы стрижены коротко и в кружок. Его новое достойное положение выделял лишь золотой жетон императрицы на груди: "Блаженство каждого и всех".
Перед трапезой молились. Расселись за дубовый стол, покрытый браными скатертями, без церемоний о родах и чинах. Только на место под образами никто не полез — ждали, что к наследным, промоленным иконам почетно пройдет генерал-поручик и кавалер Алексей Михайлович Маслов, однако губернатор самолично усадил в красный угол хозяина.
— Рады видеть тебя на родине, господин депутат Ефим Иванович, в знаменитые дни Пасхального поста! — энергично проговорил Маслов, когда гостей ласково обнесли чаем, вяземскими пряниками, а также кулебяками с невиданной до сих пор на Воронеже картофельной начинкой и печеночными да белыми грибами. — С радостью наблюдаем, что ты здрав и бодр. А вот какие новости привез из Москвы, очень желаем слышать… Честно скажу наперед: ваша комиссия немало голов у нас дурно смутила и вызвала опасное донельзя брожение в народе. Пошли вредные толки о перемене законов в пользу крепостных. Кто-то пустил слух, будто императрица своим "Наказом" отменила крепостную неволю, а вы, господа депутаты, это хитро скрыли ото всех… Потом же ниоткуда объявился фальшивый Манифест, будто бы подписанный самой царицей-матушкой, что наше дворянство пренебрегает Божий закон и государственные права, правду всю изринули и из России вон выгнали, что российский народ осиротел. Чрез то по отдельным волостям до настоящих мятежей дошло! Крестьяне кого из помещиков в домах заставали, то мучили злодейски, пытали, жгли огнем, резали и на части разрубали бесчеловечно… Пришлось немедля военную команду посылать. Но мужики многих солдат переранили, а их поручика схватили и закололи вилами. Через то я был вынужден применить драгун и пушки… Бойня вышла кровавая…
Фефилов перекрестился:
— Слыхом не слыхивал… А позвольте уточнить: такие бедственные волнения лишь на воронежской земле разразились?
— Не только у нас, Ефим Иванович, не только… — поморщился Маслов. — Взбунтовались и тамбовские мужики, и белгородские, и курские. Полыхнуло, одним словом, будь здоров!
Фефилов встал и внимательно оглядел своих мужиков и баб, притулившихся у стены. Они точно окаменели.
— Что зажались-то? Неужели и вы поверили наветчикам, что депутаты скрыли будто бы дарованную вам императрицей свободу? Да по мне — хоть сегодня ступайте на волю… Желаете? Готовы? Никого не держу!
Люди молчали.
— Петр, отчего они как воды в рот набрали? — обратился Фефилов к управляющему Сторожилову. — Или я в Москве разучился говорить по-человечески? Тогда ты объясни, что я хочу с ними по совести разверстаться и выправлю всем отпускные свидетельства. Денег дам достаточно, чтобы могли сами собой крепко стать на земле.
— Не мучай их, Ефим Иванович… — сурово вздохнул Старожилов. — Твои никуда не пойдут. На что? Сыты, ты их не сечешь, в карты не проигрываешь, барщиной не душишь, а вести хозяйство под твоим образованным доглядом — значит всегда иметь хорошие урожаи. От добра добра не ищут.
Бабы у стены сдержанно заныли, явно готовясь к большим слезам.
Герасим Грязнов погрозил им кулаком, да так яростно, что чай расплескал себе на колени:
— Делать русских крепостных людей вольными никак нельзя! Тогда скудные благородные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут. А те, кто со средствами, все одно станут ласкать слуг и крестьян своих, попуская им многие бездельства и предерзостную наглость, дабы не остаться без них. Но как оные вовсе зарвутся, так оттого ради их должного усмирения потом потребны будут многие полки!
— Тебе чайку долить?.. — аккуратно спросил товарища Ефим Иванович и дал знак управляющему. — Старожилов, вели подать нам новый самовар!
Пока готовили перемену, губернатор конфиденциально наклонился к Фефилову:
— Откройся, Ефимушка, чем столичная власть ныне дышит? Чего нам в нашей глухомани от нее ждать? Неужели старые законы скоро полетят к чертовой бабушке?..
Фефилов смутился:
— Ей-богу, Алексей Михайлович, никаких революций не ожидается вверху. А неслыханно смелыми статьями "Наказа" наша царица-матушка пока лишь почву разведывает, чтобы высшую власть направлять шаг за шагом к новому, гражданскому мышлению и добронравию. Я многие мысли из ее "Наказа" наизусть помню! И во всю жизнь не забуду…
Так сделай одолжение, скажи мне что-нибудь для моего просвещения.
— Скоро вам фельдъегерской почтой пришлют выправленный экземпляр "Наказа". Вот тогда и зачитывайтесь им.
— Эка ждать! Я нетерпелив, Ефимушка. Не ровен час, осрамлюсь через свое незнание передовых веяний.
— Хорошо… — улыбнулся Фефилов и встал, внимательно поглядел по сторонам, точно оценивая, насколько гости готовы слушать свежие идеи императрицы. Он чувствовал себя будто бы снова на трибуне в Грановитой палате под умным, но печальным взглядом Екатерины.
— Равенство граждан состоит в том, чтобы все подвержены были одним и тем же законам… — дрогнувшим голосом проговорил он. — Гораздо лучше не допустить преступление, нежели наказывать. Хотите ли предупредить его? Сделайте, чтобы просвещение распространилось между людьми.
Губернатор аккуратно поаплодировал:
— Это верх мысленного совершенства. Заря нового дня!
Фефилов строго вздохнул:
— Лишь досадно, что царица-матушка великодушно дала волю близким разномыслящим персонам устроить прения по написанному ей и вымарать все, что они хотели. Так ее труд вдвое утончился. Только из главы о крепостной неволе исчезли 20 статей. И почти все — о господских злоупотреблениях и государственных способах освобождения крепостных.
— Спасибо, спасибо, милый… — покивал губернатор. — Достаточно. Я, кажется, сполна проникся…
— Вон ты, Ефим, какой у нас республиканец стал! — приобнял Фефилова Грязнов и уже на ухо холодно, чуть ли не грубо добавил: — По-дружески советую: упражняйтесь, господа депутаты, в вольнодумстве у себя в Кремле перед иноземными послами и разными там Вольтерами, а наш воронежский народ ты не баламуть. Детей пожалей, чудную свою Агриппинушку…
Договорить ему помешал трактирщик Кривошеин: разлимонился человек в хорошей компании до того, что не сдержался и нежно предложил всем принять за встречу по чарочке им особо приготовленной водки, спирт для которой он разбавлял водой родника, что под Лысой ведьмин-ской горой.
— Может быть, именно через такую мою ловкую придумку крепость и вкус у нее необыкновенные. Знаменитому Ерофеичу с ней тягаться невозможно!
— Мы не бусурманы какие, чтобы в Великий пост такую чертовщину в себя отправлять… — нахмурился губернатор и первым стал прощаться с хозяином.
Уже из кареты, которую Алексей Михайлович всегда брал для служебных и личных поездок вместе с кучером только с фефиловской биржи, генерал-поручик приятельски, на равных строго заметил Ефиму И вановичу:
— Эх, дорогой человек… Что вы там, в Кремле, понаделали! Чисто преступление перед державой совершили… Столь опасен огонь вольнодумства, который вы раздули, что мочи нет! Кстати, ты хорошо знал помещика Чеботарева?
— Василия Ильича? Он моего батюшки лучший боевой товарищ был. Вместе у Суворова воевали. Грамоте меня учил. А я в прошлом году учил его, как вместо сохи плугом пахать. Чтобы взять достойный урожай.
— Так вот позавчера мы хоронили твоего Чеботарева. Застрелился…
— Прости, Господи… Дела у него вроде неплохо шли.
— Пока не взял в руки тайно добытый экземпляр "Наказа"… На нем его и заклинило. Загорелся наш Чеботарев крепостных своих отпустить на волю. Я ему сразу объяснил: нет ныне такого закона, не дергайся. А жди. Может быть, депутаты расстараются.
— Час еще не пришел для государства на такое решиться… — побледнел Фефилов.
— Я ему то же самое попытался втолковать, да куда там! Взвился, чертяка… Не осадить! Потом еще десять раз ко мне ходил, на коленях стоял. А в деревню носа не показывал. Все дела по хозяйству бросил… Днями его нашли в гостиничном номере на Малой Дворянской с пулей в груди. Перед ним лежала все та же злосчастная книжица. Из нее торчала записка: "Отвращение к деспотизму и тупости нашей власти есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу". Ладно, прощай, господин депутат! Что делать собираешься? Говорят, императрица во дворянство тебя возвела? Землями одарила? Приходи, обсудим кое-какие перспективы.
Фефилов промолчал.
Оставшись один, Ефим Иванович с внезапно выступившими слезами неторопливо отправился в свой кабинет, обитый темно-зеленым блеску-чим атласом, неторопливо запалил тяжелые витые свечи, затворил щитовыми втулками слюдяные окна, расписанные державными орлами. Не спеша достал из ящика стола заряженный английский пистолет и аккуратно обернутый в поблекшую желтоватую пергаментную бумагу "Наказ" Екатерины. Он наугад раскрыл книгу, задумчиво посидел над ней, но читать так и не стал. Каждое слово из нее депутат Фефилов знал наизусть.
Наконец он точно додумал какую-то мысль, даже улыбнулся ей с облегчением. Тотчас Фефилов аккуратно перекрестился и приставил пистолет к груди. Поискав чуть граненым стволом нужную точку на ней, не медля ни секунды, со спокойным лицом выстрелил себе в сердце. Еще не рухнув на стол, Ефим Иванович попытался что-то сказать напоследок висевшему перед ним на стене портрету розовощекой Екатерины, сейчас бледно затянутому мутным облачком порохового дыма. Но лишь вяло пошевелил губами, уже ярко измазанными набежавшей кровью. Тем не менее ему достало сил поклониться лику императрицы".
Анатолий Иванович решительно плеснул армянский коньяк в свою золоченую тяжелую чарку, едва ли не подлинный спиртоворот в ней устроив.
— Это все правда?! — напористым голосом человека, с отличием окончившего в свое время Ростовскую высшую партийную школу, проговорил Фефилов- Пушкин.
— Что — "это"?..
— Про дурь Катькиных депутатов. Про бунты через слухи о ее "Наказе"?
— А то…
— И насчет твоего однодворца?
— Естественно. Кроме его дворянства, дарования земель и покаянного самоубийства перед портретом императрицы.
Анатолий Иванович с размаху заложил руки за голову, стиснул шею:
— Сегодня в любом состоянии… в любом, слышишь, ты, литератор хренов, еду в избирком сдавать свое вшивое удостоверение кандидата в депутаты… Хандец моему политическому бизнесу!
Я неожиданно погладил его крутую цыганскую шевелюру.
Анатолий Иванович дернулся. С дрожью, сбивчиво выговорил:
— Екатерина, Екатерина… Угадай с двух раз… какие ее слова особо запали мне… в душу?
— Не догоняю.
— Да посрамит небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства… Как про меня сказано! Где у тебя иконы, господин пенсионер?
Я показал. Он стал перед образами на колени и отчетливо, вдохновенно перекрестился. Что-то прошептал, но явно не молитву. Он всегда говорил с Богом своими словами.
Я сделал Фефилову его любимый бутерброд с горчицей, выстлал по нему полоски промороженного блескучего сала.
— Не убивайся, Иваныч. Если изберешься, ты все равно народами управлять не будешь. В лучшем случае родина доверит тебе поднимать руку при утверждении областного бюджета.
— А я бы мог даже свой "Наказ" написать… Не веришь? — обернулся и глубинно вздохнул Анатолий Иванович. — Может быть, не хилее екатерининского…
— Тогда оставь свои пораженческие настроения и смело иди в народ! — призвал я соседа едва ли не как Минин Пожарского. — Ты же прямой потомок первородного депутата! Тем и завершаю свою работу над твоим генеалогическим древом.
— Гинекологическим?
— Не дуркуй. Плакаты отпечатаем с профилем Ефима Фефилова, а также присовокупим в один ряд фабриканта-купца Савостьянова, дворянина Титова и тебя. Будьте любезны, это сработает.
— Я нечто подобное когда-то видел…
— На заре туманной юности. Рядком вдохновенные лики Ленина, Сталина, Маркса и Энгельса.
— Давай лучше коньяк истреблять. А я тебе под него песню свою любимую затяну…
Анатолий Иванович почти лег головой на свои колени, глухо запел куда-то вниз между ног — в пол, одним словом:
Средь сыпучих песков затерялась
Небольшая десантная часть,
Горе горькое по свету шлялось
И решило на землю упасть.
Там на взлетке случилось несчастье,
Вам такого не видеть вовек:
На подъеме машина взорвалась,
Погубив больше ста человек.
В самолете солдаты-десантники
Совершали свой первый прыжок,
И горели ребята, как факелы,
Загораясь, как красный флажок.
На десятой площадке под плитами
Обгоревшие парни лежат,
Горем горьким над ними, убитыми,
Тополя молодые шуршат…
Фефилов-Пушкин невидяще поглядел на меня:
— Сбегай еще в "Метро", мой дорогой пенсионер. Братан… Этой дозой я сегодня явно не обойдусь. Что-то оченно желается "Наполеончиком" себя побаловать. Накануне личного Ватерлоо…
Когда я вернулся из гипермаркета, Анатолия Ивановича не было. Он уехал в избирком сдавать свое удостоверение кандидата в депутаты.
Через два дня Фефилов закодировался, и они с Ритулей на целый месяц укатили к его матери, Прасковье Прохоровне, в деревню, в Ушаковку, что на речушке Малореченке, которая по утрам до восхода дымится ключами синеватого быстрого тумана, собирающегося вверху в многоярусные тяжелые пласты.
Возвратился он другим человеком: как-никак каждый день хватко рубил дрова, азартно колол уголь, ловко выуживал ведром живую, яркую воду со слюдяным ледком из глубокого бревенчатого колодца, а ко всему материнские пироги с земляникой и клюквой, домашние яйца с солнечными желтками, плотное от жирности, сладкое козье молоко с легким ароматом душицы и свойский с разнотравья мед, который иначе как боярским бархатным и не назовешь. Сказались также бодрые густые квасы Прасковьи Прохоровны с мятой, малиновым и смородиновым листом да убойным хреном, а также греющая колдовским теплом кровь черная редька и мордатые, по-бабьи румяные яблоки, раскрасившие осенний сад алыми мазками. И пивал в Ушаковке бывший кандидат в депутаты. Пивал без ограничений, кружками. Теплую пряную кровушку свежезабитых хавроний и хряков.
Через месяц, в декабре, вошел ко мне Фефилов молодец молодцом. Ни дать ни взять Илья Муромец сын Иванович, тридцать три года не имевший ни в ногах хожденьица, ни в руках владеньица, но поднятый с седалища живой водой калик перехожих и успешно покончивший с безбожным обжорой Идолищем поганым коньячно-иноземного роду-племени, хотя был тот превелик зело и страшен.
— При чем тут милиционер, если свинью молнией убило! — объявил Анатолий Иванович. — Теперь следующие выборы ни за что не пропущу… Заболел я в своей Ушаковке правдоискательством: пора за махинации с коммуналкой отвечать кое-каким управляющим компаниям, за воровство федеральных денег, спущенных на ремонт старого жилья, надо избавляться от пробок и делать единую транспортную схему, а не ждать выгодных откатов!
— Круто. Ты еще с ценами на бензин разберись. У самого, чай, рыльце в пушку? — несколько нагло объявил я.
— Покаюсь! — рыкнул Анатолий Иванович. — Смою грехи и полный вперед! Знаешь, чем меня матушка на дорожку одарила и в холщовом мешочке преподнесла?
На ладони у Анатолия Ивановича взблеснула золотая медаль первородных депутатов Екатерины II.
— Хочешь, подарю тебе за труды праведные?
— А хочешь, откажусь?
— Ни в коем разе. Заслужил.
Я взял медаль, аккуратно подбросил ее на ладони:
— Солидная. Но не приму. Благодарствуйте, барин.
— У советских собственная гордость?
Я подал ему интернетовскую распечатку:
17 октября 2008 года. Несмотря на падение биржевых индексов, нумизматический рынок продолжает расти. Торги аукционного дома Gorny & Mosch еще раз продемонстрировали высокую инвестиционную привлекательность российских монет и медалей. Большинство лотов продается значительно выше эстимейта, а цены бьют рекорды.
На 173 аукционе Gorny & Mosch рубль Иоанна Антоновича 1741 года оценили в 86 000 евро, а новодельный рубль Петра III 1762 года в 74 750. Столько же стоил рубль Павла I образца 1796-го.
Медали ушли еще дороже: золотая наградная медаль "19 февраля 1861", известная всего в четырех экземплярах, потянула на 138 000 евро, как и медаль "За труды по устройству крестьян в Царстве Польском". Бронзовая медаль 1791 года, которой награждали чукчей, принявших российское подданство, продана по цене свыше 111 000 евро.
Но самым дорогим лотом аукциона стала удивительная, не известная ни одному каталогу мира золотая медаль депутата Комиссии по составлению "Нового Уложения" с главным девизом всей деятельности Екатерины Великой "Блаженство каждого и всех" — за нее отдали 161 000 евро.
— Я бы коньяку сейчас выпил… — мутно проговорил Анатолий Иванович. — И что мне теперь делать с этой екатерининской цацкой?.. Разве что краеведческому музею подарить?
Я молчал.
— Думаешь, не отнесу? Слаб в коленках? Семь миллионов… Нормальная цифирь. Но мне по карману. Легко переступлю через нее. Я, дружище, настоящим народным заступником себя в Ушаковке почувствовал. Не хило? Такого жару дал тамошним муниципальным властям: за газ, что не довели до села, за гору химических удобрений на берегу реки, за воровство из бюджета, за хамство с людьми!..
Назавтра около полудня я случайно увидел с балкона, как Фефилов-Пушкин своей лунной, прыгучей походкой идет к стылому, в ледяной бриллиантовой крупке "Ленд Крузеру" по молодому, первородному снежку. Морозец уже напрягся. Анатолий Иванович был при номенклатурном портфеле. Неожиданно он остановился, вынул из него золотую депутатскую медаль Екатерины Великой, обернулся и показал ее мне, высоко подняв над своей по-цыгански черной головой. Словно символ обретенного им правдоискания. Зимнее, словно исхудавшее солнце бледно взблеснуло на жетоне.
Через несколько часов в экстренном выпуске воронежских новостей сообщили, что возле дверей краеведческого музея на известного бизнесмена и почетного гражданина города Анатолия Фефилова совершено дерзкое покушение. Однако следствие считает, что это тщательно спланированное профессиональное убийство никак не связано с политической деятельностью погибшего, хотя тот еще недавно был кандидатом в депутаты областной думы, но на днях без всяких объяснений отказался участвовать в выборах. Более того, из недавнего разговора убитого с директором музея, зафиксированного телефонным магнитофоном, можно сделать вывод, что бизнесмен намеревался передать в дар городу некую бесценную историческую реликвию. Однако обнаружить ее у покойного не удалось. Видимо, она и была главной целью совершенного преступления. Милиция объявила план "Перехват", но найти киллера или выйти на заказчика по горячим следам пока не смогла…
…Хоронили Анатолия Ивановича на главном воронежском кладбище — "Коминтерновском", уже закрытом для обычных покойников. Ритуля выбила для мужа место на Аллее Славы, неподалеку от наших ребят, погибших на подлодке "Курск". Правда, пришлось ей для того упорно походить по властным коридорам. В конце концов Маргарите Николаевне уступили. Так-таки зачли Фефилову его сорокалетней давности участие в штурме кабульского дворца Дар-уль-аман. Были и ружейный салют, и батюшка, тонкий, высокий, который, раскинь он руки, слился бы воедино с частоколом деревянных кладбищенских крестов. Храмовый хор под стылой и словно отвердевшей небесной просинью пел неспешно, выразительно и чисто херувимскими голосами. При всем при том в чине заупокойной литии основным был протодьякон с голосом силы и тяжелой густоты большого Благовеста, перед широтой звучания которого все другие клирики воспринимались разве что подзвонными колоколами.
Через год на просевшей могиле Фефилова поставили памятник. Без крутизны, но со вкусом: на густо-черном мраморе созданный немецкими архитекторами дворец Дар-уль-аман, больше похожий на крепость в стиле неоклассицизма (его название с фарси переводится как образец изысканной и поэтичной восточной философии: "Вместилище Спокойствия"). И на фоне этого взятого отчаянным штурмом Спокойствия — Анатолий Иванович в каске и с белой опознавательной повязкой на руке, какие у нас принято раздавать тем мужчинам, которые на похоронах будут нести крест, гроб и венки.
Маргарита Николаевна попросила меня сочинить достойную надпись для надгробной плиты: "Толя говорил, что ты поэт…" Однако все, что я предложил ей, она с досадой отвергла. Разные там "Вернуть нельзя, забыть невозможно", "Нам так тебя не хватает"… И тогда я вдруг вспомнил о девизе екатерининского "Наказа".
Маргарита Николаевна заплакала и расцеловала меня.
Так на памятнике Фефилова-Пушкина появился девиз императрицы: "Блаженство каждого и всех".