В наши дни молодые ростки бамбука ищут не под снегом, как Мо-цзун, а в зеленной лавке; карпы Ван-сяна — в рыбном садке.[7] Узы привязанности меж родителями и детьми не должны быть чрезмерны, но все ж каждому, пусть и не усердствуя в молитвах более принятого, следует прилежно трудиться и, прикупая всякую всячину на заработанные деньги, исполнять свой долг по отношению к родителям. Так жить велит обычай в нашем мире. Однако редко кто живет по этому обычаю, а вот дурных людей много. И всяк сущий в этом мире, если неведом ему путь сыновней почтительности, не избежит наказания Неба. Свидетельств тому немало: я исходил всю страну, и стоило прислушаться да приглядеться, как открывались мне многие преступные деяния дурных детей. Истории о них собраны, вырезаны на досках, и да послужат они поощрению достойных детей этого мира.
Много в мире способов добыть хлеб насущный. Если стать у западных ворот храма Киёмидзу и окинуть взором столицу, увидишь — склады у домов так блестят в лучах утреннего солнца, будто на заре снег выпал посреди лета. И как символ изобильного царствования, и ветер не шелохнет веткой сосны, и журавли играют в облаках. Некогда в столице насчитывали девяносто восемь тысяч домов, во времена Нобунага это было, а ныне она разрослась беспредельно, даже бамбуковые заросли вдоль вала оказались в черте города. Ремесел разнообразие великое, а домов много, над каждым утром и ввечеру вьется дымок. «Домов много — значит, друзей много», — гласит поговорка, и чем бы ни занимался человек в столице, он не пропадет. Одни рисуют на бумажных полотнищах Бэнкэя в полном воинском снаряжении на мосту Годзё, другие по вечерам бродят вдоль улиц, размахивая руками, точно нащупывая дорогу, и возглашают: накопали, дескать, целебных насекомых, морочат голову родителям, что пекутся о своих детях. Иные носят с собой рубанки и заново обстругивают потемневшие кухонные доски, да за каждую получают три мон, и за малую и за большую равно. Есть люди, которые в один вечер зарабатывают двенадцать мон, читая заупокойные молитвы под удары гонга. За устройство всего необходимого для роженицы — ложа и изголовья — берут семь бу серебром за семь ночей. Когда наступает время толочь рис для моти, за ступку берут днем три бу, а вечером два бу. За котелок для варки лекарств берут десять мон за семь дней. Если наняться чистить канаву да принести грабли, бамбуковую метлу и мусорную корзину, получишь за один кэн всего лишь мон, а садовник, если принесет садовые ножницы да подстрижет деревья любого сорта, может заработать пять бу. За каждую привитую веточку взымают по бу, плотник за два часа работы получает шесть бу серебром. Некоторые греют воду для омовения и продают по шесть мон. Бывает, сдают напрокат на все лето бамбуковые шторы, и прямо, кажется, что сквозь эти шторы проглядывает бережливость горожанина, стремящегося по возможности обойтись вещами, взятыми напрокат. Да, если не лениться и не жалеть рук и ног, то проживешь не хуже других.
Здесь, в столице, в конце четвертого квартала улицы Симмати в доме за ладными решетками, за воротами, украшенными гербами из трех листьев плюща, благополучно жила семья из пяти человек. Несведущие могли бы подумать, что это дом лекаря, а на самом деле Нагасакия Дэнкуро жил вкладами в злачные места Киото. Существует пословица: «Всякой речи верь лишь наполовину!» Этот же человек никогда не говорил ни слова правды. К примеру, в первый день нового года, когда все становятся на год старше, он говорил: «Как вы помолодели!» — и так вплоть до последнего дня последнего месяца года лгал не переставая. Однако, когда нужда возьмет за горло, и такой человек может сгодиться.
В третьем квартале Муромати в старинном, почтенном семействе жил юноша, которого в кварталах развлечений знали под именем Сасароку. Дело, конечно, молодое, однако Сасароку превзошел пределы дозволенного, растратив на любовь с женщинами и мужчинами все деньги, полученные от отца семь лет тому. И хотя он точно знал, что у родителя, ушедшего на покой, имеются кое-какие сбережения, но пока он не мог распоряжаться этими деньгами, а бросить разом гульбу тоже был не в состоянии.
Прознав от кого-то о Нагасакия Дэнкуро, Сасароку пришел к нему и попросил тысячу рё под условие, что после смерти отца он вернет в два раза больше. Недаром велика столица, находятся люди, готовые и в таких обстоятельствах ссудить деньги… Нагасакия послал приказчика, чтобы узнать возраст должника. Сасароку был собою хорош, но теперь он изменил прическу и оделся победнее. Ему было только двадцать шесть, но приказчику он сказал, что ему тридцать один год, набавив себе пять лет. Приказчик удивился — ведь в мире обычно радуются молодости, но сказал, пристально глядя на Сасароку:
— Да уж сколько бы вам ни было, дело-то в вашем батюшке. Выходит, что ему всего лет пятьдесят.
— Я появился на свет, когда отец был уже в почтенном возрасте, ему под семьдесят, — возразил Сасароку, однако приказчик не поверил.
— Я недавно видел, как ваш батюшка сидел в лавке и торговался из-за батата, а однажды довелось мне оказаться неподалеку, когда он хлопотал, приказывая собирать доски, упавшие утром с крыши во время тайфуна. Судя по всему, здоровье у него отменное. Никак непохоже, чтобы в ближайшие десять—пятнадцать лет с ним приключилась беда. Потому мы затрудняемся дать вам ссуду под его смерть, — сказал он.
— Вы очень ошибаетесь! У отца давно уже случаются круженья в голове, к тому же с возрастом он полнеет день ото дня, а это непременно ведет к удару. Ну проживет еще года три, самое большее — пять. Если вскорости отец не умрет, то и на этот случай я приготовился. Прошу вас, не отказывайте мне, — уговаривал он приказчика, а многочисленные дружки Сасароку в один голос твердили:
— Мы тоже считаем, что старик долго не протянет. Мы только потому и прислуживаем этому молодому господину, что с часу на час ждем кончины его папаши. Да мало ли как еще можно порешить дело, не дожидаясь срока!..
— Ну что ж, тогда составляйте долговую расписку, — заключил приказчик и на том откланялся.
По сути говоря, обязательство вернуть сумму в два раза больше полученной означало, что Сасароку в течение трех дней после смерти отца должен был выплатить две тысячи рё. На две тысячи он и написал расписку. Месячных процентов положили один моммэ с каждого рё, и за год набегало изрядно. Из суммы в тысячу рё было удержано двести, Сасароку получил только восемьсот, однако и из них Нагасакия, как было у него в заводе, вычел сто рё комиссионных, двадцать рё наградных уплатили приказчику и двести без процентов дали двоим соседям, приглашенным свидетелями, помимо того, часть денег пошла домовладельцу в уплату за печать, на общий налог за сделку, на пиршество по случаю удачного завершения дела и другие траты. Под конец, когда Сасароку распечатал сверток с деньгами, то из занятой тысячи рё на руках у него осталось лишь четыреста шестьдесят пять. Многочисленные прихлебатели наперебой принялись его утешать.
— Какая удача вам, вот богач появился!
Сасароку с дружками сразу же отправился в дом любви в четвёртом квартале, раздобыл тушечницу, бумагу, записал все долги и полностью уплатил по давно скопившимся счетам за развлечения, за подарки артистам и по счетам из чайных домиков.
— По желанию вашей милости мы обновили потолок на втором этаже, расходы не составят и десяти рё… — говорили ему, показывая книгу расходов. Другие напоминали, что несколько лет назад понесли убытки, пригласив для Сасароку труппу бродячих актеров, а третьи показывали ему книгу с записью пожертвований, которую он раньше и в глаза не видал, где значились имена всей его родни́; и когда он уплатил по всем этим счетам, оказалось, увы, что все его деньги уже уплыли, и осталось у него всего-то один рё и три бу.
— Не пристало богачу самому хранить деньги, — сказали ему друзья, отобрали последнее и со звоном бросили монеты в ящик для мелочи. Дождались они, когда Сасароку захмелел, и исчезли один за другим, поспешив скрыться, пока тот не пришел в себя. Задержался только один человек, высокого роста, служивший в доме Сасароку. Он-то и увел его, говоря, что уже закрывают.
Видя, что отец несокрушимо здоров, Сасароку становился все печальнее. Он отправился в храм Тага-даймёдзин в Оми и помолился, чтобы отец поскорее умер, но по ошибке молитвы он приносил богу долголетия, оттого толку от них быть не могло. Горюя, что отец так долго живет, Сасароку взывал ко всем богам и буддам: «Пусть он скончается в течение семи дней!» — заклинал он. Кто знает, может, и правда молитва его была услышана, ибо у отца закружилась голова. Его обступили испуганные домочадцы. Вне себя от радости Сасароку достал заранее припасенный яд, налил воды в чашечку и собрался было поднести яд отцу со словами:
— Вот у меня тут есть хорошее лекарство.
Стал он разгрызать для отца снадобье, да по нечаянности и проглотил. А ведь то был яд, и тут же дыхание Сасароку прервалось. Все средства перепробовали, стараясь разжать ему зубы, но тщетно. Возмездие за дурные дела мгновенно настигло его — вытаращенные глаза у Сасароку налились кровью, волосы встали дыбом, тело распухло раз в пять против прежнего. Все только дивились, глядя на это. Отец вскоре поправился и, не зная причины, по которой сын опередил его в смерти, горевал о его кончине. Следовало бы и ослепленному алчностью ростовщику, ссудившему Сасароку деньги, призадуматься над возмездием, ожидающим его за подобные дурные дела.
Говорят, что персиковые деревья всегда растут около дома бедняка; уж не потому ли прославилось этими деревьями селение Фусими, что в провинции Ямасиро?
Там и сейчас пышно цветут персиковые сады…
Но в старину местечко Сумидзомэ в Фусими славилось цветением сакуры, оттого для любования цветами приглашали туда даже жителей столицы, и они сожалели, что день смеркается слишком быстро. Не только любители выпивки, но и трезвенники, грустя об уходящей весне, провожали ее, обмениваясь чарками сакэ в тени цветущей сакуры. Каждый день сменяли друг друга все новые гости, все они пили, и хотя капли сакэ, проливавшиеся из чашек, были легче росинок, но в конце концов набралась под землей чуть ли не целая река вина, пропитала корни дерева, и понемногу красавица сакура засохла. До нас дошло только название «сакура Сумидзомэ», а вода из колодца, что вырыт был в саду, где некогда цвела эта сакура, была столь известна, что из нее готовили чай самому князю Хидэёси. Со временем переменилось и это, источник стал простым колодцем на столичном тракте, а вскоре и само селение здешнее пришло в запустение.
Недалеко от Сумидзомэ в заброшенном домике жил Бунскэ по прозвищу Жаровня. В этом бренном мире он занимался тем, что делал на продажу метелки и другие вещицы бамбука. У него не было одежды, чтобы защититься от холода поутру и вечером в ветреные дни. Ночами, когда падал иней, он лишь тем и держался, что разжигал огонь в жаровне тлеющими углями, потому его и называли не по имени, а окликали просто: «Эй! Жаровня! Жаровня!»
Печальным и скудным был его удел. Под Новый год он не мог ни моти приготовить, ни украсить ворота ветками сосны. В доме хоть шаром покати — дрова кончились и в ящике для риса ни зернышка. С завистью думал он о рыбной закуске из Танго, об одежде, которую принято дарить друзьям и родным на Новый год, словом, обо всем, что есть у других. И сам он, и жена его уже состарились. И уже смирились с нуждой, но с грустью мечтали, чтобы хоть дети их смогли полакомиться на Новый год. Но и это, увы, было невозможно.
Горестно, когда жизнь проходит в бедности и лишениях. В этом селении несколько лет назад начали сажать персики. Уже с весны, с нетерпением дожидаясь прихода осени, персики еще не вполне созревшие, начали продавать зеленщику из столицы; это давало доход, благодаря которому в течение нескольких последних лет семья Бунскэ спокойно провожала старый год и встречала новый. Но ураган, налетевший двадцать третьего дня восьмого месяца этого года, вырвал с корнями все персиковые деревья. Беда постигла всех одинаково, но Бунскэ казалось, что его нужда еще страшнее, чем у других. Крыша прохудилась, остались только стропила. Теперь, когда шел дождь, все пятеро забирались в сундук, который еще не успели продать, и сидели там на корточках, подпирая крышку деревянной подставкой, чтобы не задохнуться. И что толку было оплакивать эту жизнь, что подобна блужданиям во мраке бренного мира!
Думали они, хоть и жаль было, продать дом, но покупателей на него не находилось, а задаром ведь тоже не отдашь.
— Хоть бы по дешевке, за пятьдесят или за тридцать моммэ продать! Если бы дом стоял около городского моста, у лодочного причала, то, и по дешевке продав, мы выручили бы каммэ шесть. Но до моста — восемнадцать тё, это меняет все дело, — сетовали они и проклинали гиблое место, в котором жили, и свою горькую участь.
— Хорошо бы, состоялся въезд его светлости сёгуна в столицу![8] Когда-нибудь это обязательно будет! Станем ожидать его и до тех пор не покинем наш дом! — решили они.
У Бунскэ было трое детей. Старший сын и наследник Бунтадзаэмон, которому в то время исполнилось двадцать семь, был здоровенным парнем. Лицо его заросло густой щетиной, глаза горели злым блеском, и, хотя он вечно усмехался, выражение его было куда страшнее, чем у других людей, даже когда они гневаются. Бунтадзаэмон отличался могучим телосложением, он мог бы прокормить родителей, занимаясь самой тяжелой работой или как-нибудь иначе — ведь одним своим видом он внушал людям страх. Скажем, он мог затесаться в компанию игроков в игорном заведении и вымогательствами заработать на пропитание.
По натуре это был отъявленный негодяй. Как-то летним вечером, когда ему было только шестнадцать лет, он приказал младшей сестре обмахивать его веером. Ей только что минуло семь, и ручки ее еще были некрепкими. Разозлившись, что ее движения медленны и ветерок от веера слабый, Бунтадзаэмон схватил сестру за шею и толкнул так, что бедняжка отлетела в сени и сильно ударилась о каменную ступу. Дыхание девочки прервалось, пульс стал биться все слабее, и она умерла, словно росинка, что высохла в одно мгновение. Мать горько оплакивала умершее дитя. Вцепившись в бездыханное тело, она готова была покончить с собой, но младшая пятилетняя дочка с плачем уцепилась за рукав матери. Видя детские слезы, мать пожалела девочку. Пока она колебалась, собрались соседи, наперебой стали спрашивать, что случилось. И тогда мать оставила мысль о смерти.
— Значит, пришло время ей умереть, а раз так — ничего не поделаешь… — сказала она.
Девочку поспешно проводили в последний путь к погребальному костру в поле, а от людей скрыли, что ее убил брат.
Когда же Бунтадзаэмону исполнилось двадцать семь лет, мать стороной прослышала, что он запятнал себя бесчестием, — связался с замужней женщиной и каждую ночь ходит к ней в Такэда. «Это может стоить тебе жизни!» — предупреждала его мать, но Бунтадзаэмон не слушал ее советов; как-то, вернувшись на рассвете, он изо всей силы пнул мать ногой. Поясница у нее онемела, тело больше не повиновалось ей, она даже стоять теперь не могла. Младшая дочь к тому времени стала уже взрослой девушкой, вела хозяйство, была почтительной дочерью и ухаживала за матерью, вкладывая в это всю душу. Бунтадзаэмон заставлял работать отца, сам же, что ни день, спал допоздна, так что ни разу не видел цветов вьюнка асагао — «утренний лик», что распускаются ранним утром.
— Отец, жизнь человека подобна росе, стоит ли утруждаться! — кричал он, свирепо вращая глазами.
— Нет второго такого, кто так не чтит небо, — говорили про Бунтадзаэмона. Все ненавидели его, но ничего не могли поделать. Связь родителей и детей предопределена свыше законами кармы. Для родителей даже такой негодяй остается сыном, и они не выгоняли его из дома, продолжали жить под одной крышей с ним, позволяя ему делать все, что ни взбредет на ум.
С каждым днем жизнь становилась все труднее. Пришли такие времена, когда в доме не оказалось даже полена, чтобы вскипятить воду. И вот решили они лечь рядом и умереть. Но даже в такую минуту матери все-таки было до слез жалко дочь. Позвала она посредницу-бабку и поведала той о домашних тяготах, ничего не скрывая.
— Спасите жизнь дочери, устройте ее на службу в хороший купеческий дом на улице Откупщиков, — попросила она.
Старуха, уж на что ко всему привычная, а тут даже расплакалась и сказала:
— Я ничего не возьму с вас за это.
Она хотела было тут же отправиться вместе с девушкой, но та не могла идти, и тогда старуха посадила ее к себе на спину и понесла — и какое это было горькое зрелище! Девушка была смышленой, но очень мала ростом, и оттого все никак не находилось хозяина, который взял бы ее в услужение и согласился не только кормить, но и платить ей жалованье. Девушка решила, что не годится ей спасать только себя самое, и вернулась в родительский дом. И вот как-то раз она прошептала посреднице:
— Внешность моя неприглядна, но ведь, говорят, занятия бывают разные. Что, если мне продать себя в веселый квартал?
Женщина одобрила слова девушки, ведь любое ремесло дочери принесло бы облегчение родителям, и отвела ее в дом Итимондзия в Симабара, обстоятельно договорившись обо всем с хозяином. Выслушав всю историю, он, похоже, пожалел девушку.
— Вид у нее не ахти какой, но на девушку, которая продает себя, чтобы спасти родителей, можно положиться. — С этими словами он выдал ей двадцать рё за год вперед. Посредница отправилась в дом и предложила деньги родителям.
— На свете такое часто случается, но встречать Новый род, зная, что дочь продает себя, тяжко для родительского сердца, — сказали они и отказались принять деньги. В конце концов посредница все же сумела уговорить их. Как радовались родители заботе дочери! В двадцать девятый день двенадцатого месяца они решили закупить припасы к празднику, о чем прознали торговцы, народ расчетливый. Без всяких просьб из рисовой лавки принесли мешок риса, а из винной прислали мясо и соль. Нарочно заглянул торговец рыбой, который до этого давно уже не показывался. Родители были очень довольны. «Как с деньгами-то жить славно!» — ликовали они, но радость их длилась недолго. Ночью Бунтадзаэмон украл двадцать рё и исчез. На следующий день пришел Новый год, а родителям нечем заплатить за покупки, поэтому все у них забрали, и жизнь их стала такой же несчастной, как прежде. Радость промелькнула, как сон. Им не осталось ничего другого, как втайне от всех покинуть дом; они приблизились к статуе Будды, попросили его быть им поддержкой в другом мире, а потом сели в поле недалеко от храма святого Косэн. Старики решили, что несчастья приключились с ними потому, что в прошлой жизни они были слишком алчными, а ныне возжаждали легкой жизни. Теперь старики лишь молились за будущую жизнь. Они взывали к Будде, без конца повторяя его имя, а потом лишили себя жизни, откусив языки. Тела их стали добычей волков. Когда люди узнали о несчастье, они еще больше возненавидели Бунтадзаэмона, ведь это было делом его рук.
— Не иначе как он на восток подался. Нельзя, чтобы он миновал заставу в Аудзака, — решили соседи и бросились в погоню, но его нигде не было видно, и от сосновой рощи в Авадзу они ни с чем вернулись по домам. Бунтадзаэмон еще не знал о смерти родителей. В то время он тайно пробирался в веселый квартал на улицу Сюмоку. С наступлением Нового года Бунтадзаэмон решил развлечься, накупил новогодних подарков, собрал гетер и веселился до седьмого дня первого месяца, дня семи трав, пока не промотал украденные двадцать рё. В конце концов о его бесчинствах прослышали люди, и он сбежал в Удзи. Но когда Бунтадзаэмон добрался до того места, где умерли родители, ноги его онемели, в глазах потемнело. Изнемогая от боли, он упал. И тут снова явились волки, сглодавшие тела родителей. Всю ночь они терзали Бунтадзаэмона, а кости его принесли на большую дорогу недалеко от Волчьей долины и сложили из них скелет, выставив негодяя на позор.
Такова страшная повесть о невиданно непочтительном сыне, которую нельзя слушать без содрогания. Небо сразу же карает таких людей. Не мешало бы всем непочтительным детям призадуматься над своими поступками, да, очень не мешало бы!
Бросаться камешками в вечер свадебной церемонии — обычай крайне дерзкий.[9] А зачем так делают и откуда взялось это обыкновение — причина, видно, в зависти. Так уж устроены грешные человеческие сердца, что люди всегда недовольны, ежели у соседа какая-нибудь радость случилась.
Даже родные дети не подчиняются родителям, и многие вырастают непочтительными. Дочери с наступлением поры замужества после свадьбы уходят в чужую семью и в заботах о муже совсем забывают отца и мать, родительский дом. И это можно наблюдать повсюду, таковы уж нравы.
На окраине города Канадзава, что в провинции Kaгa, в квартале Хоммати, жил человек по имени Саконъэмон, владелец шелковой лавки. Он издавна жил в этом городе, был богат и отличался строгим поведением. У него было двое детей — сын-наследник и дочь. Сыну по имени Камэмару было одиннадцать лет, а старшей дочери Коцуру исполнилось четырнадцать, и была она так хороша собой, что слухи о ее красоте облетели всю провинцию. Даже в будни девушка наряжалась в кимоно из местной узорчатой ткани, румянилась и белилась и выглядела поэтому в особенности очаровательно. Неведомо, кто дал ей это прозвище, но о ней пошла слава как о «красавице из шелковой лавки». Перед лавкой постоянно толпились любопытные. Коцуру уже вступила в тот возраст, когда девушкам пора выходить замуж. Со всех сторон ее осаждали предложениями, и было их так много, что мать прямо не знала, как и отвечать на них.
Поскольку дом был богатый, то заранее прикупили для невесты дорогих лакированных вещиц и наряды, соблюдая при этом правила, предписанные законом, но втайне припасли и дорогие шелковые одежды. К тому же выписали из столицы женщину, обучившую девушку хорошим манерам, так что та была воспитана во всех отношениях примерно. «Теперь не стыдно выдать ее замуж даже в самый знатный дом!» — говорила мать и так гордилась дочерью, что, пожалуй, даже чванный Тэнгу с горы Хакусан[10] и тот был бы посрамлен. Поистине таковы уж все матери. Даже уродину, что похожа на оборотня, готового откусить голову младенцу, как описывается в рассказах, и ту мать вытолкнет вперед, когда дочка, похожая на ступу, пойдет любоваться цветущей сакурой или листьями клена, да еще будет сзади обмахивать ее дорогим веером. Делается это не только из любви к своему дитяти: матери даже неуклюжая дочь взаправду может показаться героиней древней книги «Исэ-моногатари», второй Комати или Мурасаки-сикибу. Мать всегда преисполнена веры в то, что ее дочь несравненная красавица, как на нее ни погляди, и это очень смешно. Если уж с дурнушками дело обстоит так, то не удивительно, что многие стремились жениться на дочери Саконъэмона, памятуя к тому же, что для нее приготовлено богатое приданое. Спросили у Коцуру, что же ей-то больше всего по душе.
— Хочу, чтобы муж мой был собою пригож и не было свекрови, чтобы семья была одной с нами веры и чтобы торговали чем-нибудь приличным, — сказала она.
Стали разузнавать, обошли чуть не тысячу домов и наконец сговорились. Как и пожелала Коцуру, ее выдали замуж в лавку, где торговали разными тканями.
— В обоих домах состояния поровну, — толковали люди. — Всякому коню требуется подходящий седок, вот так же шелковая и тканевая лавки под стать друг другу.
Но не прошло и полугода, как муж сделался постыл Коцуру, и она стала часто ходить в родительский дом и подолгу оставалась там. Их привязанность прошла, и в конце концов муж дал ей разводное письмо. После этого он взял себе в жены другую, а Коцуру вошла невесткой в знаменитый дом Кикусакэя, торговавший сакэ. Но вскоре Коцуру и там все опротивело. «С наступлением осени начинают варить сакэ, из-за этого в доме шум», — заявила она. Забрали ее родители домой, решив, что здесь счастья дочери не будет, а потом отдали в дом Симотая, занимавшийся ростовщичеством. Но и в новом доме Коцуру прискучило, потому что в доме было малолюдно, к тому же целыми днями там только и делали, что сидели за счетами. Нимало не заботясь о том, что скажут люди, она оставила мужа, который не хотел расставаться с ней, и вновь вернулась в родной дом. Таков уж родительский удел, — они по-прежнему жалели свою дочь, приказали заново покрыть лаком сундук для приданого, растрескавшийся за время трех или четырех замужеств и разводов, и выдали Коцуру за аптекаря. На этот раз у мужа никаких изъянов не было, да и в бедности его не упрекнешь, и получить, как прежде, разводное письмо ей никак не удавалось. Тогда Коцуру решила представиться больной и стала разыгрывать припадки падучей — закатывала глаза и падала оземь, изо рта у нее шла пена, руки и ноги тряслись. Даже муж не смог вынести такого и тайком от соседей отправил ее в родительский дом. Коцуру радовалась в душе, что вышло, как ей желалось, а родителям сказала, что этот ее муж страдает отвратительной болезнью. Возмездие за такие поступки неизбежно. Скоро Коцуру уже не могла носить фурисодэ, волей-неволей пришлось зашить рукава, но и после этого она еще несколько раз выходила замуж. Впервые став женой в четырнадцать лет, она к двадцати пяти побывала замужем в восемнадцати домах и в конце концов отовсюду была вынуждена уйти. «Бывают же и среди женщин такие порочные создания!» — говорили люди, и никто больше не хотел жениться на ней, а годы между тем шли. От браков у Коцуру было четверо детей, все девочки. По обычаю при разводе девочки остаются с матерью, так что ей приходилось забирать дочерей с собой, но воспитание их она целиком взвалила на стариков родителей. Известное дело, по ночам дети плачут, а утром им нездоровится, словом, забот не оберешься. В конце концов даже врачу, который живет продажей лекарств, и тому надоело приходить в дом Коцуру. Дети умерли один за другим. Как это было печально!
Камэмару, младшему брату Коцуру, тоже пришла пора жениться, но его сестра была настолько распущенного поведения, что ни одна девушка не хотела идти за него. С горя он заболел и двадцати трех лет от роду скончался. Родители, стыдясь людей, целыми днями сидели взаперти и вскоре тоже умерли от обиды и горя.
Коцуру осталась в доме одна. По-прежнему никто не желал брать ее в жены. Растратив к пятидесяти годам все имущество, она вышла замуж за слугу, который жил в их доме еще при родителях. Они бросили дом в городе и поселились в заброшенной деревушке. Жили они тем, что муж отлавливал собак, а она вразнос продавала масло для прически. Но и сюда докатилась ее дурная слава, и у Коцуру не стало покупателей, так что они не знали, как прожить день. В горло ей не шла даже капля влаги, она почувствовала, что ей приходит конец. Коцуру неузнаваемо изменилась, ничего не осталось от ее былой красоты. И умерла она в поле, у подножия скалы, высохшая, как мумия.
У всех женщин в жизни должен быть только один муж. Порочная Коцуру после развода искала другого, а ведь так поступают только низкие женщины. Пусть девушки из достойных семей воздерживаются от этого. Нет большего нарушения заповедей дочернего долга, чем, выйдя замуж, снова вернуться в родительский дом.
Ежели нет счастья или пусть дажь смерть разлучила с мужем, женщине следует стать монахиней. В нынешнем мире своеволие часто сходит с рук, но такие женщины — непомерное безобразие! — сказал даже сват, торгующий ложью, а на сей раз он говорил правду.
Да святится имя твое, Будда. Да святится имя твое, Будда. Думаешь, что, кроме молитвы, ничего не нужно в этом бренном мире, но стоит день не поесть, и ты под властью голода. Подобно тому как зачин в старинных пьесах дзёрури всегда заканчивается одной и той же фразой: «Увидишь человека, считай — вор, увидишь огонь, считай — «пожар!» — так и нравы современных монахов-отшельников поистине всегда являют собой нечто самое причудливое из всего, что есть в нашем мире!
В самурайских семьях не берут в расчет ум и способности человека и насильно бреют голову тому, кто не силен в воинском искусстве или по болезни не может служить. В купеческих семьях сына принуждают облачиться в монашеские одежды и покинуть дом, если он не соображает в счете, не сноровист в обращении с весами, не умеет вести записи. «Купец из тебя никак не получится! Хочешь прожить свой век привольно, так надевай рясу!» — советует вся родня; и такие люди принимают постриг, поселяются в кельях на окраине улицы Сиомати, близ храма Кодзуномия, или в окрестностях Икутама. Сначала монашеская жизнь занимает их души, они не забывают ставить к алтарю сосуды со свежей водой, собирают летние травы и даже зимой, когда все вокруг заняты предпраздничными хлопотами, монах смиренно выдалбливает в тыкве-горлянке горлышко, чтобы ее можно было носить, как флягу. Они вкушают лишь постные кушанья, горькое для них — лишь плоды перца, а сладкое — суп из морской капусты, и совсем уже не помнят вкуса супа из рыбы фугу,[11] которым когда-то лакомились. Но недолго они радуются монашеской доле. Скоро их сердца начинают волноваться желаниями, они предают забвению путь Будды, ведь, не обладая ученостью, они не ведают, как спасти все живое на земле и даже начинают есть жертвенный рис, чтобы отрастить себе жирное брюхо, такое же огромное, как у преподобного Хотэя.[12] Среди бездельников-дармоедов в наше время больше всего монахов да лекарей, и у тех и у других одинаково обритые головы. И еще в последнее время женщины особенно часто стали принимать постриг. Будь я на месте Будды, хотелось бы мне заглянуть в их души! Мало среди монахинь таких, которые по-настоящему пекутся о загробном мире.
В большой гавани Нанива, о которой сложено много песен, недалеко от Ёкобори, проживал некий торговец солью. Долгие годы печалился он о том, что не было у него детей. Наконец родился мальчик: отец не мог нарадоваться на него. Родители берегли и лелеяли сына, и заботы эти пошли ему на пользу. Когда сыну исполнилось пятнадцать, по обычаям, зашили рукава его кимоно, а в шестнадцать подбрили волосы на лбу. Был он хорош собою, и молва особо отличала его. Родители, гордясь сыном, говорили:
— Уж ежели чего нам и не хватает, так это хорошей для него невесты-красавицы!
Начали они розыски невесты, присмотрели на главной улице города Сакаи девушку из хорошей семьи и сосватали ее. Родители построили для сына ладный дом с тонкими украшениями, а в глубине двора поставили небольшую постройку для себя, чтобы в покое доживать свой век. Ждали благоприятного дня в месяце одиннадцатой луны, чтобы сыграть свадьбу, но сын тем временем весьма увлекся состязаниями: кто искуснее составит рассказ, тот получит больше очков, а в ту пору подобные состязания имели большое хождение. Тогда как раз были заранее предложены пять тем. Темы были такие:
«Изысканно-прекрасное в тени вновь расцветшей вишни».
«Печальное, о чем плачут четверо поутру, когда выпал первый иней».
«То, что отталкивает, когда оно есть, и желанно, когда его нет».
«То, что сначала страшно, потом боязно, а затем противно».
«Дождливая ночь, когда не знаешь, что с тобой случится».
Только об этих темах он и размышлял целыми днями. И было-то это всего-навсего состязание в искусстве рассказа, но молодой человек был им совершенно поглощен. Только состязание и занимало его, словно душу ему смущали черти, обитающие в долине Адатигахара,[13] он то думал о том, как бы присвоить себе чужие рассказы, то размышлял о бренности мира, где никто не знает, что ждет его в следующее мгновенье, то гадал, как провел сегодняшний день мастер, руководивший состязанием, то им овладевало непонятное волнение; настроение его ежеминутно менялось. Он уже сам себя не помнил, и вдруг, не то наяву, не то во сне, когда он поправлял изголовье, на рассвете пятнадцатого дня десятого месяца, он явственно услышал голоса, тихо читавшие печальную заупокойную молитву. Слова молитвы в один миг пробудили в нем возвышенные мысли, и, едва дождавшись рассвета, он, оставив письмо, в котором извещал родителей, что намерен постричься в монахи, ушел в храм Нанива. Его пытались было удержать, но он, никого не слушая, покинул дом. Видно, он отправился в отдаленную провинцию — больше его в здешних местах не встречали.
Родители целыми днями проливали слезы. Пять лет они ждали весточки от сына, но никаких известий не было. От горя и печали старики умерли. Имущество завещать было некому, и все оно пропало, даже фамилия семьи забылась, и никто уже не вспоминал ни о них, ни об их сыне.
А сын, покинув Нанива, отправился на юг Цукуси и стал служить в храме Дзэндодзи. Прошло время, и сердце его вновь заволновалось страстями. Влекомый порывом, он решил вернуться в суетный мир. Оставив путь служения Будде, он сел на корабль и прибыл в Нанива, но оказалось, что родного дома он лишился. Все кругом изменилось до неузнаваемости. Получив от бывшего своего слуги скудное подаяние, он нашел себе приют на Симити-но Хорицумэ и стал зарабатывать на жизнь, мастеря дудочки в форме льва и разные игрушки. Поистине, как гласит поговорка, сам же себя и погубил…
Что и говорить, безрассудное обращение к Пути не приносит ничего, кроме ущерба. Такие, как этот человек, принявший постриг бездумно, не уразумев благости Пути Будды, причиняют неисчислимые страдания родителям и должны быть сочтены столь непочтительными детьми и нерадивыми монахами, каких еще не знал мир.
В наши времена уж не случается, чтобы кто-нибудь копал землю да вдруг нашел там котел из чистого золота. И у богача есть свои заботы, и у бедняка есть свои радости. Тем не менее люди, не довольствуясь своей участью, алчут богатства, что в конце концов приводит их к погибели. Примеров этому и в древности и ныне множество неисчислимое.
Случилась эта история на переправе из Ооцу в Ясаки, в провинции Оми. Ветер с горы Хиэй обвевал старого лодочника, и старик казался слабым, как огонек светильника, колеблемый ветром. А тут как раз зазвонил вечерний колокол в храме. И этот звук еще больше встревожил сидевших в лодке, невольно наводя на мысли о смерти. Погода тоже была неустойчивой, на небо вдруг набежали тучи, чудилось: вот-вот пойдет дождь. Гора Кагамияма подернулась туманом, надвинулись сумерки, так что даже лица нельзя было разглядеть.
Путешественники заволновались.
— Послушай, лодочник, уж постарайся, поторопись! — стали они просить в один голос.
— Мне уже за шестьдесят, — ответил лодочник, — но молодым до меня далеко!
Он с бравым видом разделся догола, и все увидели, что руки и плечи старика сплошь изрезаны шрамами, как кора лакового дерева в горах, а на спине шрамы еще ужаснее!
— Неужто после такого можно остаться в живых! — удивились пассажиры и все, как один, всплеснули руками.
— Где же вы получили столько ран?
Роняя слезы на соломенный плащ, старик начал свой рассказ:
— Э-хе-хе, человек не знает, за какие грехи в прежней жизни придется ему расплачиваться. С вашего позволения, зовут меня Исикава Годаю, я крестьянин из одной глухой деревни в провинции Сига. Раньше я держал много слуг, лошадей, обрабатывал землю, снимал богатый урожай осенью и радовался весне. Жил я, ни в чем не зная нужды. А у меня был единственный сын, Гоэмон, парень сильный и ловкий. Я растил его, лелея надежду, что в старости он будет мне опорой. Но случилось так, что душа его охладела к крестьянскому труду, он увлекся бесполезным воинским искусством, занялся борьбой дзюдо и торитэ.[14] Темными вечерами стал он выходить на дорогу и задирал прохожих. Мало-помалу им овладела жадность. Гоэмон стал похаживать к мосту Сэта и в грабежах превосходил знаменитых Дао-Чжи и Тёхана.[15] Скоро он сделался главарем разбойников нашего края. В его шайке собрались злодеи под стать ему самому, и, кроме четверых главных разбойников Сэкидэра-но Баннай, Сакамото-но Котора, Отова-но Иситиё, Дзэдзэ-но Тороку, были там Тёмару по прозвищу Отмыкающий Запоры, Кадзэноскэ — Ручные Мехи, Данхати — Роющий Подкопы, Сарумацу — Скользящий по Веревке, Карудаю — Ныряющий в Окна, Тацудэн — Ломающий Решетки, Ямиэмон — Подражающий Кошке, Сэнкити — Прячущий Факел, Хаявака — Обирающий Меч и другие. Гоэмон распределил между ними обязанности, и шайка принялась грабить окрестные деревни. Каждую ночь пугали они спящих жителей. Преступления творились все чаще и чаще, и я постоянно твердил сыну: «Небо тебя проклянет, тебя начнут разыскивать. Какова же будет расплата за все твои злодеяния?» Но Гоэмон только еще пуще распалился. Он связал меня, родного отца, веревками, сказал: «Так вот же тебе!..» — обобрал родительский дом и, обворовав таким образом самого себя, отправился в столицу, прихватив дружков. А ко мне ворвалась толпа головорезов, у которых были свои счеты с Гоэмоном, с воплями: «Вместо сына изрежем отца, но так, чтобы оставить в живых!» Вот они-то меня и терзали. Но человеку всегда жаль уходить из жизни, даже если на теле его места целого нет. Сменил я ремесло и теперь занимаюсь морским делом, опасным для жизни — перевожу людей на лодке.
Пока старик рассказывал свою печальную историю, лодка подплыла к берегу, и пассажиры ступили на землю.
— Бывают же такие злодеи на свете! В бесчинствах Гоэмон не уступит даже индийскому царю Аджатасатру или преступному китайскому императору,[16] — говорили они, расходясь в разные стороны со слезами на глазах.
А между тем Гоэмон средь бела дня ездил верхом на коне по столице. Впереди шло трое копьеносцев, а сзади слуги несли дорожные шкатулки, сундучки с обувью и все, что полагается. Разыгрывая из себя знатного самурая, Гоэмон внимательно глядел окрест и обдумывал новую крупную кражу. У них было так заведено, что в случае малейшей опасности приятели Гоэмона били в большой колокол, созывая сообщников. Сам Гоэмон скрывался в зарослях бамбука в квартале Рокухара, где устроил школу для ночных грабителей. Разбойников, которые волею небес еще не попались в сети закона, он сделал учителями всех тонкостей воровского мастерства. Юных бездельников, еще носивших детские прически, он обучал лазить по карманам, отчаянных парней учил грабежу. Людям с мало-мальски приятной наружностью передавал секреты мошенничества, а деревенских наставлял, как воровать хлопчатую вату. Гоэмон посвящал учеников в тайны сорока восьми приемов воровского искусства и занимался с ними до тех пор, пока они не заслужат грамоты с печатью.
Впоследствии более трехсот его подручных, нарушив заповеди Гоэмона, днем и ночью бесчинствовали в столице, и вскоре все были схвачены. Разбойников вывезли к Ситидзёгавара, к руслу реки, для острастки и в назидание всему свету. В громадном котле вскипятили масло и, бросив Гоэмона вместе с его сыном в этот котел, сварили заживо. Чтобы спастись от нестерпимого жара, Гоэмон встал ногами на семилетнего сына, ведь все равно того ждала неминучая смерть.
В толпе раздались смешки.
— Я сократил его муки из любви к нему! — крикнул Гоэмон.
— Если бы ты и впрямь понимал, что такое любовь к детям, ты не дошел бы до такого. Мучения в огненном котле — это возмездие за то, что ты связал веревками родного отца! А на том свете тебя ждет огненная колесница, и демоны разорвут тебя на части и сожрут, — так говорили люди. Все его осуждали.
«Сыплет снег, сыплет град», — слышится детская песенка. Деревенские девочки сбежались под сосны, в которых гуляет ветер, и собирают в подолы кимоно снег и крупинки града, падающие с веток. Дети не чуют холода, заползающего в незашитые рукава кимоно, им только жаль, что день уже смеркается. Тут у подножия горы показался странствующий монах, верно, совершавший паломничество в Кумано.[17] С трудом преодолев крутые горные перевалы, он наконец добрался вниз и подошел к играющим девочкам.
— Далеко ли отсюда чье-нибудь жилище? — еле выговорил он.
Увидев, что монах едва держится на ногах, дети, перепугавшись, разбежались по домам. Осталась только Когин, дочь Кандаю из деревни Иванэ. Ей было всего девять лет, но она сказала рассудительно, как взрослая:
— Наш дом совсем близко, мы подогреем для вас воду, сделаем все, что нужно.
Поддерживая отшельника, девочка повела его к дому. Там вышли к ним ее родители. Родителям пришлась по душе доброта дочери, да и сами они пожалели несчастного путника. Хозяева нарубили веток кустарника хаги, разложили огонь, вскипятили воду. Усталый гость возрадовался такому сердечному приему. Вскоре монах снова перекинул через плечо котомку.
— Сам я из селения Фукуи провинции Этидзэн, родители мои умерли год назад, а я ушел от мира. Когда я думаю о родителях, рукава моей монашеской рясы не просыхают от слез. Вот я странствую по провинциям, молюсь за упокой их душ. Быть может, еще когда-нибудь доведется мне свидеться с вами, — сказал он, сложив руки и благодаря хозяев. Наступила ночь, и странник отправился в путь.
Только он ушел, Когин прошептала отцу:
— У монаха в свертке я видела кожаный мешок, туго набитый золотыми монетами. Убей монаха и возьми деньги. Он был один, и никто об этом не узнает.
Этот шепот пробудил в отце жадность. Схватив тесак, которым рубят деревья, и копье, постоянно лежавшее у его изголовья, он бросился в погоню. Да, видно, эта девочка, которой было всего лишь девять лет, от рождения была злодейкой. А самое удивительное, что она, выросшая в горной глуши Кумано, где люди думают, что сушеный окунь растет на деревьях, и не знают, для чего служит зонтик, все же сумела распознать золотые монеты.
А монах-странник в ту ночь восемнадцатого дня десятой луны шел по широкому полю. Луна еще не взошла. Подоткнув полы одежды, он брел наугад, раздвигая увядшие травы. На боковой тропинке послышались ему чьи-то шаги. Не успел монах остановиться, как громадного роста мужчина выхватил из чехла копье и набросился на него. Монах кинулся бежать, но, оглянувшись, узнал хозяина дома, в котором совсем недавно его так радушно приняли.
— Я отшельник, и денег мне не жаль. Но почему ты хочешь убить меня? Забери деньги, они мне не дороже жизни! — Странник бросил в его сторону кошелек со ста золотыми монетами. Кандаю тут же подобрал деньги.
— Считай, что твои деньги тебя и погубили! — воскликнул он и одним махом вонзил копье монаху в бок.
— Негодяй, гнев мой тебя настигнет, и очень скоро! О, как обидно! — простонал монах. Вскоре дыхание его прервалось, и он упал на краю болота. Кандаю прикончил его, бросил труп в воду под водоросли и тайком вернулся домой. Никто в мире не ведал о его злодеянии.
Дом Кандаю стал процветать. Он завел собственных быков, купил землю. Хлопок цвел, рис приносил осенью урожай. Жилось семье привольно. Пришла четырнадцатая весна Когин. Лицо у нее и от природы-то было нежно-розовое, как цветы сакуры, да к тому же она еще и румянилась и белилась, так что в глухой горной деревне она особенно бросалась в глаза. И многие тайно по ней вздыхали, но Когин, гордясь своей красотой, придирчиво перебирала женихов. Так и не выбрав себе мужа, она пустилась в разгул, о ней пошла дурная слава. Родители пытались образумить Когин, но она и слушать не хотела их увещеваний. «Все наше богатство появилось благодаря моей смекалке!» — всякий раз говорила она, намекая на то, что случилось в прошлом, и хоть была она им родной дочкой, но родители ничего не могли с ней поделать.
Однажды Когин сама присмотрела себе мужчину и решила выйти за него замуж. Родители дали согласие, понимая, что лучше ей не перечить. Жениха пригласили в дом и обо всем договорились. Родители возрадовались, что у них будет хороший зять, честный человек. Но когда уже выпили сакэ, чтобы отметить заключение брачного союза, Когин вдруг увидела около уха жениха едва заметный шрам, оставшийся от нарыва. В ней тут же родилось отвращение к нему, и она убежала к тетке, жившей в Вакаяма. Тетка тоже не могла держать Когин у себя в доме и устроила ее служанкой в один из знатных самурайских домов. Там Когин, повинуясь своему распутному нраву, стала заигрывать с хозяином дома, не стыдясь госпожи, и в конце концов прибрала его к рукам. Госпожа, происходившая из благородного самурайского рода, в первое время делала вид, будто ничего не замечает, памятуя к тому же, что подобное случается в жизни. Но Когин становилась все более дерзкой и не прекращала связи с господином. Все в доме пошло вверх дном. «Как бы люди не прослышали об этом!..» — тревожилась госпожа. Супруги не отдалились друг от друга душой, и однажды ночью госпожа открыла сердце своему мужу. Тот уразумел, что поступал не по чести, решил отныне держаться достойно и разом порвал свою связь с Когин. С той поры Когин возненавидела госпожу. Как-то раз, улучив момент, когда господин находился на службе, она подкралась к изголовью спавшей госпожи, схватила ее кинжал и одним махом вонзила ей в грудь, около сердца. Пораженная госпожа вскочила. «Негодяйка! Не уйдешь!» — воскликнула она, выхватила из ножен длинный меч и погналась за ней в сад, но, видно, Когин устроила там для себя лазейку — ее и след простыл. Разгневанная госпожа металась из стороны в сторону, но рана была глубока, и силы ее оставляли.
— Убейте негодяйку Когин! — слабо воскликнула она несколько раз, и тут душа ее отлетела. Служанки, спавшие в соседнем покое, пробудились, когда все уже было кончено. Они проливали горючие слезы, но разве запоздалыми слезами поможешь горю? Послали погоню, однако Когин сумела отличнейшим образом скрыться.
Тут был отдан приказ: «Пока Когин не объявится, заключить ее родителей в темницу!»
Родителям Когин пришлось изведать все тяготы темницы. Власти порешили, что им надлежит оставаться узниками до той поры, пока дочь не отыщется. Однако никто не мог дознаться, в каком направлении она скрылась, и вскоре огласили, что восемнадцатого дня десятой луны родителей казнят. Чиновник, ведавший этим делом, пожалел стариков.
— Раз случилось все это из-за вашей непочтительной дочери, укрепитесь духом и помолитесь о загробной жизни.
И целый вечер он угощал их вином, на память об этом мире. Старик отец Когин пришел в веселое расположение духа и, казалось, нисколько не унывал.
— Другие, даже по-настоящему виновные, обычно горюют и убиваются в ожидании казни и никогда не думают о преступлении, которое свершили, — сказал чиновник. — Ты же, не сотворивший никаких злодеяний, должен быть казнен из-за дочери, и при этом ничуть не горюешь… Отчего это?
И тогда отец Когин поведал без утайки повесть о расплате за содеянное им — о том, как он убил монаха.
— Как раз завтра, месяц в месяц, день в день, исполнится семь лет, как я совершил это преступление. Так уж видно, мне суждено! — сказал он и, казалось, уже собрался с духом. Хотя он был злодеем, но теперь из-за его чистосердечия все жалели его.
Наказание за грех было неминуемо, и родителям Когин наутро отрубили головы. Дочь, прослышав о случившемся, тоже явилась с повинной, и ее предали казни. Когин знала, что, где бы она ни пряталась, ее рано или поздно нашли бы, но все равно скрывалась. «А ведь приди она вовремя, жизнь ее родителей была бы спасена, — говорили люди. — Вот уж поистине злодейка, каких свет не видал!» И все, как один, ее ненавидели.
И в сутрах говорится: «Жизнь человеческая подобна пузырькам пены на воде». Волны движимы ветром, а сердце человеческое сбивают с толку дурные друзья-приятели.
В большой гавани Тоба, в провинции Исэ, жил один небогатый кузнец по имени Тонай, ковавший крючки для рыбаков. У него был единственный сын по имени Тоскэ, отец обучил его тому же ремеслу, и сын стал ему опорой в старости. Уж так заведено в нашем бренном мире — родители о детях пекутся, а дети выполняют свой долг, почитая родителей.
На том же побережье проживал тогда человек по имени Камбэя, совсем недавно разбогатевший. Он построил большой корабль под названием «Счастье» и вел крупную торговлю с Эдо. На корабле этом служило множество молодых людей. Тоскэ, завидуя им, решил оставить прежнее ремесло и наняться на корабль. Родители сильно опечалились.
— Заработок добывают самыми разными путями, но нет опаснее ремесла, чем плавать по бескрайним морским просторам, ведь жизнь у тебя одна, а ты подвергаешь ее опасности; оставь это намерение, — всячески увещевали они сына, но Тоскэ не слушал. Провожая сына в путь, они оплакивали его, как покойника, и слезы их разливались, как море, расстилавшееся перед глазами, но Тоскэ не был тронут горем родителей.
— Хочу посмотреть Восточные провинции, уж отпустите меня одни разок, — сказал он и с этими словами уехал.
И ветреными вечерами, и в дождливые утра родители тревожились о сыне, всем богам моленья возносили, всем буддам на поклонение ходили. Позабыв о собственной загробной жизни, они молились теперь лишь о благополучии сына здесь, на земле, в этой жизни, и просили только, чтоб он избежал опасностей.
И вот на следующий год корабль благополучно возвратился в гавань Тоба вместе с весенним ветерком. На радостях, что вновь увидели сына, родители устроили праздничный пир. Тоскэ, сидя на пиру, клялся на все лады:
— Больше я никогда не буду плавать на корабле, потому что это неугодно моим родителям.
Но хоть на словах он успокаивал стариков, в глубине души и не думал отказываться от путешествий.
Стремиться к наживе свойственно человеку, но на сей раз безрассудными помыслами Тоскэ двигала страсть. Во время первого плавания в Эдо корабль останавливался в гавани Симода в Идзу. Там Тоскэ вступил в связь с одной женщиной из веселого квартала, и вот из-за этого он бросил родной дом, даже ни с кем не попрощался и, воспользовавшись тем, что нашлось судно, отплывавшее в Восточные провинции, уехал туда.
Была середина осени, в небе клубились грозные тучи. Погода не предвещала ничего хорошего. И вот начиная с часа Тигра задул тайфун. Девять дней судно носилось по воле ветра, ночь ото дня можно было отличить только по лунному свету. Люди, утерявшие присутствие духа, были словно в кошмаре, как вдруг они почувствовали, что днище судна коснулось мели. Все пришли в себя, а как осмотрелись — видят: растения, очень похожие на те, что растут на родине, в Японии, но листья камышей большие, как на банановых деревьях, а среди камышей пасутся животные с загнутыми назад рогами, наверное, буйволы, о которых они слыхали. Были там и люди, но с крыльями, голоса их звучали точно собачий лай, а уши длиною превышали дзё. Все в них было непривычно, вид диковинный, и когда эти мерзкие существа скопом приблизились к кораблю, все невольно сжались от ужаса. Моряков на корабле было тридцать два. Давно уже не видя вокруг ни гор, ни сел, они не в силах были сдержать слезы, хоть и были суровыми мужчинами.
Рис у них еще оставался, но вода кончилась. Когда им хотелось пить, они открывали большие бочонки сакэ «Итами» или «Коноикэ», вмещавшие четыре то. И хоть горестно было на душе, но хмель помогал забыться. Один пел песню «Кисть оленя», другой читал сутру Каннон, третий декламировал нараспев балладу. А непьющие доставали из багажа дорожную тушечницу, подливали в нее воды и писали заклинания. Один, вынув серебряные и золотые монеты, пересчитывал их, причитая:
— Я-то так старался, сколько лет копил, а оказалось все зря!
Другие, хотя смерть была рядом, затевали ссоры и шумели.
А некоторые разговаривали меж собой о будущем празднике Нового года. Да, прихотливы человеческие души, и каждая на свой лад, но никто не мог удержаться от слез, когда им приходило в голову, что корабль, возможно, не сдвинется с мели и им не избежать этого ужасного места. Как в песне поется, «рыдали, лежа ничком», но некому было их пожалеть.
Тем временем поднялись волны, налетел сырой ветер, и корабль снесло с мели и прибило поодаль, к каменистому берегу. Путешественники забрались на скалу и увидели перед собой чистые ручьи. Все напились, сделали запас воды в дорогу и понемногу ожили. Волнения их улеглись, путники огляделись вокруг и увидели, что ветки у здешних деревьев были пяти цветов и песок сверкал, как драгоценные камни. Изумились они и принялись наперебой собирать камни, как вдруг — вот странность! — неведомо откуда является перед ними старый жрец.
— Ни одного камня не берите. Немедля возвращайтесь на корабль и плывите прочь! — так поучал он, и все, повинуясь его словам, взошли на корабль. Только Тоскэ не внял доброхотному совету жреца и все подбирал те камни.
Неожиданно налетел ветер, — верно, был это Ветр Богов, — корабль ровно заскользил по волнам и благополучно добрался до бухты Оёдо в провинции Исэ. Когда родителям рассказали, что Тоскэ в одиночестве остался на берегу, старики лили неосушаемые слезы. Больше пяти лет ждали они сына и терзались в тревоге за него. Так и не дождавшись, оба умерли.
А Тоскэ, оставшегося на острове, окружила толпа чужеземцев, каких никому в жизни видеть не приходилось. Они схватили Тоскэ и крепко-накрепко заперли в доме с железными воротами. Там его подвесили вверх ногами к шесту, пропущенному сквозь медный столб, и стали вытягивать жилы из рук и ног, выжимать жир; еще при жизни подвергся он адским мучениям.
Когда Тоскэ ослабевал, ему давали снадобье и то оживляли, то убивали вновь. В это время прибыл туда из Японии странствующий монах, обошедший больше четырех сотен уездов Танского государства. Увидел он Тоскэ, а у того одни глаза еще живы. Тут Тоскэ откусил себе мизинец на правой руке, начертал кровью на левом рукаве кимоно и показал монаху: «Я — Тоскэ, родом из гавани Тоба, что в Сэйсю. Внезапная буря выбросила меня сюда. Тяжко терпеть такие пытки. Это страшное место называется Кокэцудзё. Берегитесь».[18]
Уразумев смысл написанного, монах испугался и покинул тот берег. Завершив паломничество, он вернулся на родину, отправился в деревню Тоскэ и рассказал обо всем. Слушавшие его заливались слезами.
«Тоскэ попал в беду не иначе как в наказание за то, что ослушался родительской воли», — думали все.
Жизнь коротка, и каждому рано или поздно суждено превратиться в дым погребального костра. Случилась раз в городе болезнь, и было ее поветрие свирепым, как холодный зимний ветер с дымящейся горы Фудзи; лекари города Суруга лечили больных без устали. Все время кто-нибудь стучал в ворота храма Даннадэра, и никому неведомо было, когда наступит его смертный час. Стояли жестокие холода, но, увы, дорожным платьем в путешествии из нашего в иной мир служит всего лишь тоненький саван.
На улице Галантерейщиков во втором квартале города проживал один человек по имени Торая Дзэндзаэмон. По всей провинции шла молва о его богатстве, жил он в ладном доме с высоким коньком крыши. Еще в расцвете лет он по-монашески обрил голову, носил шелковые одежды, словно ученый, принял имя Дзэнню и удалился от дел.
Старшего его сына звали Дзэнъэмон. Отец передал ему старшинство в семье, второму сыну, Дзэнскэ, поручил торговлю с дворянами, третьему, Дзэнкити, доверил ведение дел с купцами, а младшему, Дзэнхати, приказал снабжать товаром храмы. Так отец распределил между сыновьями, кому каким делом надлежит заниматься. Все четверо были молоды и одарены разными талантами. Под флейту и барабаны — большой и малый — они целыми днями разыгрывали домашние спектакли театра Но. Дзэнню исполнял роль таю, четверо сыновей сопровождали его партию музыкой. В доме было много приказчиков, и второстепенные роли, и хоровое пение — все исполнялось домашними. Немногие могли позволить себе такую роскошь!
Так жил Дзэнню, не зная, когда придет его час, но как-то вечером он почувствовал озноб и прилег. Жар у него был небольшой, но никак не спадал. Все врачи перепробовали на нем свое умение, но облегчения не было, и Дзэнню становился все слабее. Четверо сыновей неотлучно находились у его ложа, ухаживали за ним. Поистине то было прекрасное зрелище! Прискорбно, когда у ложа больного — чужие, в болезни нет другой опоры, кроме жены и детей. Дзэнню, поняв, что час его близок, позвал сыновей, велел им прикрыть двери и сказал:
— Я чувствую, что скоро мы разлучимся в этом мире, и хочу кое-что поведать. Считайте вашего старшего брата Дззнъэмона отцом, во всем повинуйтесь ему, как мне. Поразмыслил я над жизнью на этой земле и рассудил, что люди склонны преувеличивать чужое богатство. Наш дом долгие годы процветал, и несведущие люди полагают, что у нас около пятидесяти тысяч рё, верно, и вы думали, что каждому достанется большое состояние. На самом деле все обстоит не так, но вы никому об этом не рассказывайте. Вот вам ключи от амбара, осмотрите хорошенько все, что там хранится. Раз я передал Дзэнъэмону свое имя, управление домом я возлагаю на него. Наличные деньги я разделил на четыре равные части, чтобы вручить вам четверым. Ну, а теперь есть нечто, о чем я хочу поведать вам секретно. Тем, у кого состояние солидное, дают на хранение большие деньги, выгодно жениться таким людям тоже легче, да всяких преимуществ много. И вот только для видимости хочу я записать в завещание деньги, которых нет и в помине, заметьте себе. В действительности имеется всего две тысячи рё, клянусь в этом святым храмом Сэнгэн, но в завещании я укажу восемь тысяч, из коих каждому из вас оставлю будто бы по две тысячи рё. Может, это излишнее тщеславие, но людям молва всего важнее.
Услышав эти прочувствованные слова, братья прослезились.
— Да если б вы, батюшка, и ничего нам не оставили, мы не стали бы сетовать. Если, не приведи бог, вы скончаетесь, мы по вашему завету будем считать старшего брата отцом, во всем следовать его повелениям, с усердием выполнять свое дело и постоянно приумножать славу нашего дома, — заговорили они в один голос. Дзэнню обрадовался.
— Значит, мне не о чем больше тревожиться, — сказал он, написал завещание таким образом, как и собирался, и через несколько дней умер. Все оплакивали его. Дорога, по которой Дзэнню провожали на кладбище, была усыпана цветами, путь освещали светильники. Даже его погребальной церемонии — и то люди завидовали. Да, дорога что в ад, что в рай одинаково стоит денег.
Сорок девять дней после смерти Дзэнню не смолкали голоса нанятых сыновьями монахов, читавших сутры, люди с похвалой отзывались о братьях. Но не прошло и недели, как у Дзэнскэ, второго сына, зародились темные мысли. Он уж не жег курительные палочки, а все составлял какие-то планы, ни днем, ни ночью не расставаясь со счетами. Затем позвал братьев Дзэнкити и Дзэнхати и сказал:
— Как я ни прикидывал, не может того быть, чтоб в доме было всего лишь две тысячи рё. Никто такому не поверит. Не иначе как братец Дзэнъэмон обманом заставил отца написать ложное завещание. В доме определенно есть восемь тысяч. Кроме того, ведь он получил в наследство всю домашнюю утварь. Мы должны во что бы то ни стало получить деньги, кои причитаются нам по завещанию.
Безрассудные молодые люди, которым жадность помутила сознание, тотчас же согласились с ним.
— Во всем виноват покойный отец, но каков Дзэнъэмон, который еще корчит из себя старшего! Давайте представим в доказательство завещание и затребуем положенные деньги, — опрометчиво решили братья и обратились с этим к Дзэнъэмону. Старший брат был поражен:
— Но ведь уговор-то был еще при жизни отца. Мы решили дело о завещании с вашего согласия, отчего же сейчас вы заговорили другое? Не дай бог узнают люди!
Братья, рассердившись, сказали:
— Нечего таиться от людей. Выкладывай скорее все деньги по завещанию.
Так, ни с чем не считаясь, приступали они к Дзэнъэмону. Трудно пришлось Дзэнъэмону. «Если люди узнают правду — отцу позор, — подумал он, — а если официально пожаловаться на братьев, погибнет весь наш дом. Сколько я доводов им ни привожу, они меня не слушают. Ужасное положение! Ведь в нашем мире письменное свидетельство — главное, так уж заведено… Завещание, составленное с оглядкой на наш нелепо устроенный мир, обернулось вредом, и как мне поступить — ума не приложу. Ведь все это было сделано с нашего согласия, а теперь они винят только меня одного, меня, честного человека! Как это жестоко! Небо когда-нибудь непременно их покарает. Видно, тяжкая у меня карма… Уж ничего отрадного не ждет меня в этом мире. А опозорить имя отца — значит оказаться непочтительным сыном и в следующем рождении… Нет, лучше умереть!»
И вот, решившись, Дзэнъэмон поздним вечером тайком вышел из дому и отправился на могилу родителей. В горе поведал он им о случившемся, сел у надгробной плиты и на рассвете пятого дня одиннадцатой луны умер сорока двух лет от роду, распоров себе живот. Весть о его смерти принес семье монах из храма. Дом снова погрузился в скорбь. Непритворным было горе жены Дзэнъэмона, а вот братья держались как чужие.
— Глупой смертью умер наш братец! — говорили они и распустили слухи, будто Дзэнъэмон покончил с собой в припадке умопомешательства. Так и уладили дело. Братья взяли ключи от амбара, все осмотрели, но, кроме двух тысяч рё, ничего там не оказалось. А так как они потратили много времени, чтобы найти место, где лежали деньги, то и уснули в амбаре возле сундучка с деньгами. В эту полночь жене Дзэнъэмона явился во сне дух покойного мужа и рассказал ей обо всем, что произошло. Та еще во сне преисполнилась твердой решимости отомстить за мужа и, проснувшись, тем более загорелась жаждою мести, схватила пику, висевшую над изголовьем, ворвалась в амбар и нанесла удары всем братьям — Дзэнскэ, Дзэнкити и Дзэнхати, никого не пощадив. Потом она взяла своего двухлетнего сына из рук кормилицы, как раз кормившей ребенка грудью, принесла в амбар и, вложив в его ручонку кинжал умершего Дзэнъэмона, сказала:
— Смотри! Это враги твоего отца! — И, направляя руку мальчика с кинжалом, прикончила всех троих. Затем она поведала о случившемся кормилице и пронзила себе грудь мечом. О утренний иней в бренном мире! Нет ничего непрочнее тебя! Такова и жизнь человеческая!..
Когда люди узнали о том, что стряслось, все осудили братьев за их злодейство и согласились душой со старшим братом. Даже у тех, кто не знал его, рукава были мокры от слез. Наследником же назначили двухлетнего Дзэнтаро. Процветать ли дому или погибнуть — целиком зависит от того, следует человек законам почитания родителей или нарушает их.
В селение Ёсино провинции Ямато в весенний праздник Яёи собираются девочки-подружки, наряжают кукол, изображающих императора и императрицу. До чего ярок цвет рукавов их одежд, развеваемых ветром, когда они подают друг другу праздничные рисовые колобки и сакэ, в котором плавают лепестки персика! И разумеешь — даже приятность облика человека и та зависит от воспитания.
В селении Ёсино издавна жил человек по имени Сарасикудзуя Хикороку. Дом его процветал, семья ни в чем не знала недостатка. Детей у него было пятеро, и все девочки пригожие собой. Как пишут в книгах, девочка — семечко счастья в доме. Старшую дочь О-Хару отдали замуж в хорошую семью из того же селения. Вскоре после заключения брачного союза она понесла дитя. Родители считали дни и месяцы. Еще до рождения ребенка подыскали кормилицу, сшили для О-Хару косодэ с изображением журавля и черепахи.[19] По ночам мать не смыкала глаз и, заслышав, как в дверь стучит ветер, качающий сосны, думала: «Уж не началось ли?» К несчастью, у О-Хару приключились боли в животе, семь дней она мучилась беспредельно. И Будде, покровителю рожениц, молились, и божеству, помогающему при родах, обеты давали, но все тщетно. Ей было шестнадцать лет, когда на рассвете первого дня четвертой луны пропела ей птица смерти. Очень горевали родители и сестры, целый месяц погружены были в скорбь, и рукава их насквозь промокли от майского дождя слез. Разумные люди утешали их:
— Бывает, что родители теряют единственного ребенка, а у вас много детей, не печальтесь уж так.
И подобно тому, как тает пена на волнах реки Ёсино, со временем забылось и их горе. Скоро и второй дочери, О-Нацу, исполнилось шестнадцать. Она была еще красивее старшей сестры, и многие вздыхали по ней. Выбрали достойного молодого мужчину, старосту этого селения, заключили брачный договор и приготовили приданое. О-Нацу было шестнадцать, и старшая сестра умерла в таком же возрасте, поэтому свадьбу отложили, решив, что это плохое предзнаменование. В первом месяце года, как только О-Нацу достигла семнадцати лет, поспешили свершить свадебный обряд. О-Нацу тоже вскоре понесла. Шел месяц за месяцем, и вот, подобно сестре, не успев разрешиться от бремени, О-Нацу заболела и умерла, родители убивались от горя и все думали: «За какие же это грехи?» А когда О-Нацу хоронили, какой-то человек оказал:
— Таким покойницам полагается «левым взмахом» разрезать серпом утробу и извлечь младенца. Иначе они не смогут обрести покоя в нирване, и неизвестно, что ожидает их на том свете.
Как ни грустно было, поступили так, как посоветовал незнакомец, и заказали заупокойную службу. Да, ничего более печального и бренного, чем участь женщины, нет на свете.
Но так уж устроен мир, забылось и это несчастье. Третья дочь, О-Аки, скоро встретила пятнадцатую весну. Она была особенно красива, добра сердцем и чувствительна. Посредниками вызвались соседи.
— Есть у нас на примете славный молодой человек из хорошей семьи, и к тому же собой красавец. Поручите ему все заботы, возьмите его зятем к себе в семью, и пусть ваши грустные думы развеются, — советовали соседи.
Так родители и сделали — они взяли этого человека в приемные сыновья и доверили ему управление домом, сами же приняли духовное звание. С той поры они совсем отринули все мирское. «Наконец-то пришла пора радоваться жизни», — стали думать они. Каждый день ходили на поклонение в разные храмы. Приемный сын выполнял свой сыновний долг и относился к ним со всей почтительностью. Хотя они жили далеко от моря, в горах, он добывал морскую рыбу: когда шел снег, разжигал огонь, и родители уподоблялись владыке страны вечного лета. Он скрывал от них все житейские невзгоды, так что треволнения жизни уподобились для них ветерку, шелестящему где-то вдалеке. Желать им больше было нечего. А тем временем и О-Аки, как говорится, полюбила зеленую сливу. Не раз уж случалась беда в доме, поэтому родители очень тревожились и молились всем богам. Чтобы разрешение от бремени прошло благополучно, главное, беречь роженицу, потому наняли для О-Аки сведущую в этих делах старуху. Она следила за тем, правильно ли О-Аки завязывала пояс, заставляла ее двигаться, работать в саду, смотрела, чтобы О-Аки не застудила живот, не разрешала ей поднимать руки выше уровня глаз или вытягивать ноги в постели, подгладывала под голову специальную подушку, — и всячески оберегала ее здоровье, не пренебрегая ни одной мелочью и особенно заботясь о том, что ест ее подопечная. Все терпеливо ждали родов, но вот О-Аки заболела. Десять дней она страдала от болей во всем теле, а на десятый день дыхание ее прервалось, будто она уснула. Обо всех этих событиях пошла дурная молва, и родители, уже не столько горюющие, сколько удрученные пересудами, упали на тело дочери и хотели покончить с собой, но их удержали и принялись на все лады убеждать, чтобы они оставили мысль о смерти. Не прошло и тридцати пяти дней, как соседи стали твердить, что пора, мол, выдать замуж четвертую дочь, О-Фую.
— Мы во всем доверяемся вам, — сказали родители, — поступайте по вашему усмотрению и ни о чем с нами не советуйтесь.
Пригласили монахов, чтобы отслужить панихиду по трем дочерям, молились Будде, раздавали, монахам пожертвования. Родители приказали перешить все косодэ дочерей и сделать из них покрывало для подношения в храм.
— Может ли быть горе, большее, чем наше! — говорили они, и слезы рекой струились по рукавам их кимоно. Они читали сутры, написали имена дочерей на поминальных дощечках и, как велит обычай, молились за упокой их душ на берегу реки. «Родители, пережившие своих детей, — все равно, что река, побежавшая вспять. Это противно самой природе…» — думали они, и скорбели, что их собственная жизнь не прервалась.
Как только О-Фую сообщили о предстоящем замужестве, она громко зарыдала. Рукой, мокрой от слез, она открыла плетеную коробку, достала из нее монашескую черную рясу из конопли и четки.
— Я намереваюсь связать себя только с Буддой. Я давно уже убедилась, что мир наш подобен краткому сновидению, и решилась постричься в монахини, чтобы молиться за упокой сестер. Но разделить их участь — нет, на это я не согласна. Во всем виноваты, наверное, мои черные волосы. Это они ввели вас всех в заблуждение! — воскликнула она и уже собралась было отрезать волосы, едва успели ее остановить.
— Такой поступок был бы верхом непочтительности по отношению к родителям, — говорили ей люди. Собрались родственники, призвали тетку, которая жила в деревне Симоити, и та, проливая слезы, на все лады уговаривала О-Фую, пока не убедила девушку.
— Хотя бы дня три поживи с мужем, а потом поступай, как хочешь, можешь даже постричься в монахини.
Силой заставили О-Фую согласиться. Благополучно справили свадьбу. Муж и жена незаметно для самих себя привязались друг к другу, так пролетело больше четырех лет. Родители радовались тому, что все идет спокойно. Но вот О-Фую забеременела и, как сестры, умерла от преждевременных родов.
— Все наши четыре дочери умерли одинаковой смертью — поистине это неслыханно в нашем мире. Видно, злосчастные связи скрепили нас в прежней жизни, раз мы стали родителями, а они нашими детьми. Как тяжело! — горевали родители и все чаще задумывались о загробной жизни. Они постились, беспрерывно возносили молитвы Будде, жгли курительные палочки, служили панихиды за упокой дочерей. Затворившись в отдаленных покоях, они никуда не выходили. Жилище их обветшало до неузнаваемости и стало похоже на пристанище бездомного пса. Но хоть родители устремились всеми помыслами к Будде, их все же беспокоила судьба О-Томэ, единственной дочери, оставшейся в живых. В ту пору ей уже исполнилось пятнадцать, но родители, напротив, печалились при мысли, что приближается время, когда нужно будет и ее выдать замуж. Они даже предложили дочери принять постриг.
— В свое время мы заставили О-Фую отказаться от служения Будде и вступить в несчастный брак, теперь мы глубоко раскаиваемся в этом. Ведь наша жизнь — лишь миг меж бодрствованием и сном в бренном мире. Не лучше ли тебе постричься в монахини и молиться за упокой сестер? Тогда, верно, ничего дурного не случится.
Но у О-Томэ было совсем другое на уме. «Уж коли повезло родиться человеком, было бы глупо не обзавестись мужем. Но я избавлю родителей от хлопот о моем замужестве», — так решила она и однажды тайком сбежала из дому. И хоть была она непочтительной дочерью, но все же — родное дитя, потому родители горевали, что от нее не было ни слуху ни духу. О-Томэ сама нашла себе мужа — разбойника, промышлявшего на горных дорогах. Как-то вечером, когда бушевал ветер и лил дождь, они выбрали глухой час, чтобы не встретить прохожих, О-Томэ провела мужа к родительскому дому и помогла ему проникнуть внутрь. Они набросили на спавших стариков татами и, пока родители мучились от удушья, украли их жалкие сбережения и побежали прочь по крутому склону. Но далеко ли могут убежать такие злодеи? Скала у дороги, давно и хорошо им знакомая, на этот раз показалась им человеческой тенью; им стало страшно. Испугавшись, они сорвались в пропасть, хотя уж о ней-то они должны были прекрасно помнить. Их деяния были у всех на виду; так опозорили они известное в Ёсино имя Кудзуя.
Нет ничего изменчивее человеческого сердца. Немало на свете таких людей, что сперва во всем преуспеют, и дом их процветает, но вскоре все идет прахом, и они разоряются. «А все оттого, что не умеют владеть собой!» — твердит о них молва. Досадно и горько слышать эти слова!
В городе Сакаи во всем сохранились обычаи старины, люди прямодушны и честны, ведут себя благородно, знают, как нужно жить на свете, осмотрительны и расчетливы, ни одна мелочь не ускользнет от их взгляда.
Здесь, на южной стороне главной улицы, за длинной решеткой, украшенной двойным рядом гвоздей с блестящими шляпками, стоял ладный дом, одним своим видом вызывавший у людей зависть. Никто не знал, чем живет его хозяин. В прошлом эта семья вложила деньги в торговлю с Китаем, постепенно они разбогатели, и теперь хозяина дома все почтительно именовали господином Симотоя Хатигоро. Но молва твердила, что он не проявляет сыновней почтительности к отцу и матери. Во всех своих поступках показывает себя человеком весьма зловредным. А вел он себя так: прежде чем заплатить за соленую рыбу, он обычно взвешивал ее. Батат же, напротив, вместо того чтобы покупать по весу, пересчитывал по штучке, чтобы узнать, сколько пойдет за сто мон. Даже во сне он не расставался со счетами и думал только о том, как бы сберечь побольше денег. Не знался с красавицами из веселых кварталов Фукуромати и Тимори и ни разу не видел спектакля в театре Эбисудзима. Его вполне можно было счесть зерцалом рачительности.
Однажды в одном доме собрались люди и стали играть в поэтические карты. И тут является Хатигоро и ставит на карту двадцать рё.
— Уж не сошел ли ты с ума? Какой азартный игрок оказался! Кто б мог подумать? — засмеялись стоявшие рядом.
И тогда этот скупец ответил:
— Я понимаю ваше удивление. Однако же в наши времена, какой бы торговлей не заниматься, а сразу удвоить состояние можно только в игре. Чтобы вести торговлю с Нагасаки, нужно долгое время преодолевать одно препятствие за другим, а в игре — раз! — и тысяча рё в мгновение превратилась в две. Жаль, что я только в этом году узнал о таком прекрасном способе добывать богатство. Гораздо выгоднее поставить деньги на карту и молиться богу — покровителю игроков, чем снаряжать корабль и давать обет богу Сумиёси,[20] — ответил он, и видно было, что он действительно так и думает. Вот уж поистине никому неведома душа человеческая!
Все поняли, что Хатигоро ни за что не бросит игру, ведь начал он ее из алчности. Как люди и предполагали, он не слушал советов родителей, опускаясь все ниже и ниже. Хатигоро уж стал на человека непохож, растерял все знакомства, забросил жену и детей и думал только о том, как бы обобрать людей. Он свел дружбу с искусными картежниками и мало-помалу стал завзятым игроком. Его в шутку стали величать «Господин Пустой Амбар», и теперь никто из купцов не хотел вести с ним денежные дела. Он устроил торги, чтобы распродать домашнюю утварь, что от века принадлежала роду, хотя его увещевали: «Неужто не жаль спускать все с молотка?!» Помимо всего, уплыла ценная посуда, которую каждый год подавали во время чайной церемоний, люди хорошо знали эти вещицы, и тяжкий позор дома был у всех на виду. Со временем и семья отказалась от Хатигоро. Никто больше не помогал ему, родственники его возненавидели. Родители жены приказали ей вернуться в родной дом. Слуги взяли расчет и ушли, не дожидаясь замены, в опустевшем доме родители и сын зажигали единственный фитилек, и даже на Новый год не пекли лепешек моти, а в праздник Бон не ели макрель. Скоро жить стало совсем невмоготу, и они продали дом. Хатигоро тут же прибрал к рукам вырученные деньги и предался игре. Не прошло и десяти дней, как он проигрался начисто. Пришлось им снимать угол у чужих людей в центре квартала Анрю. Матери его, все еще одетой в дорогое шелковое кимоно, оставшееся от былых времен, непривычной к черной работе, теперь приходилось самой варить рис, а отец вынужден был разводить нарциссы и продавать горные бобы и семена огурцов. Сам Хатигоро выходил на улицу в районе Коцума и ставил на расстеленную промасленную бумагу круглую коробку, в которой лежали дощечки с цифрами от единицы до десяти.[21] В правой руке он держал шило и пытался одурачить прохожих, рассказывая им байки про Тэнгу-таномоси.[22] Он созывал возчиков, старьевщиков, торговцев мисо, рассаживал и выманивал у этих простаков деньги. Как только ему везло, он начинал заигрывать с женщинами из чайных домиков, пил сакэ и не показывался домой.
У стариков родителей в доме даже соли не было, хоть жили они вблизи моря. Однажды в холодное время, когда кончились последние дрова, они загоревали, что огонек в очаге погас, и от этого горя или нет, но только каждый пронзил себе грудь, и оба умерли на одном изголовье, жизни их истаяли, как утренний иней в местечке Тодзатооно. Когда сбежались люди из соседних лавок — игольщики, гребенщики, торговцы кистями, — все уже свершилось. Как ни жалей стариков, поделать ничего было нельзя. А тут как раз Хатигоро возвратился. Но он и не думал грустить. Все осудили его, и никто не стал помогать ему с похоронами, никто не проводил стариков в последний путь. Делать нечего, Хатигоро положил тела родителей в две корзины, взвалил на спину и поспешил па кладбище в Тобита. На рассвете, когда он дошел до Хиэмацу, налетела на него шайка бродяг. Они напали на Хатигоро сзади и зарезали его. Схватив корзины, разбойники скрылись в сторону Абэно.
Вот ведь, верно, досадовали воры, как заглянули в эти корзины!