Солнце было на закате, и багрово-огненные лучи его, озаряя покрытый черными тучами небосклон, предвещали непогоду, когда ямщик мой остановил лошадей у довольно крутого пригорка и слез с козел, чтоб затормозить колесо.
— Далеко ли до Р**? — спросил я его.
— Да буде ще верстов з пьять добрых! — отвечал он.
— А дорога хороша?
— А тож! дорога гладка, от як тик; тилки пискив богато![4]
«Так не скоро же мы доедем, — подумал я, печально взглянув на четверку измученных лошадей, через силу тащивших легкую, открытую мою коляску. — Дай Бог только, чтоб дождь не промочил меня до костей!»
Читателю, желающему знать, куда я ехал и почему так опасался дождя, да будет известно, что я спешил на крестины к знакомому мне помещику, жившему от меня верстах в семидесяти. Дней за пять перед тем он сам приезжал звать меня в крестные отцы родившемуся у него первому ребенку, и я принужден был принять его приглашение, хотя в то время очень был занят важными для меня делами и потому внутренне сожалел, что выбор его пал на меня. Крестины, по особенному случаю, назначены были часу в восьмом утра, тотчас после ранней обедни, и мне непременно должно было прибыть туда накануне. Село приятеля моего находилось немного в стороне от столбовой Черниговской дороги, и я расчел, что для выигрышу времени мне выгоднее ехать на почтовых, нежели на своих, хотя таким образом делал я кругу более двадцати верст. «Станции в Малороссии теперь довольно исправны, — думал я, — и лошади везде хорошие; и так я легко могу совершить путь свой до сумерек!» В тот день погода была прекрасная, и я, завернувшись от пыли в шинель, сел в коляску и пустился в дорогу.
«Человек предполагает, а Бог располагает!» — говорит пословица, справедливость которой я узнал тут на опыте. Не успел я проехать и половины дороги, как поднялся ветер и в скором времени нагнал множество дождевых туч. Лошади попадались мне везде только что возвратившиеся с гону, и хотя на каждой станции, к утешению моему, предсказывали мне, что на следующей я найду коней свижых, но предсказания эти, к несчастию, не сбывались: лошади везде равно были утомлены от случившихся в то время частых разъездов курьеров и фельдъегерей. Наконец на предпоследней станции мне решительно объявили, что лошадей нет вовсе, — кроме одной курьерской тройки, которую дать мне было невозможно. С нетерпением выскочил я из коляски и спросил записную тетрадь писаря, чтоб удостовериться, что меня не обманывают. В Малороссии не на всех станциях есть казенные смотрители. Усастый, тучный украинец, не отвечая мне ни слова, покривил рот, почесал подбритую в кружок голову, медленными шагами вышел в другую комнату и минут через пять принес запачканный лист бумаги, вероятно служивший ему, между прочим, для упражнения в чистописании и на котором, кроме выписок из подорожних, нацарапано было так много постороннего, что надлежало иметь особенное искусство для извлечения из каллиграфического сего лабиринта того, что мне нужно было узнать.
— Что это за вздор? — вскричал я с досадою, бросив на пол поданную мне бумагу, — разве нет у тебя порядочной тетради?
Писарь хладнокровно нагнулся, поднял с полу бумагу и подал мне ее опять, не говоря ни слова.
— Что ж ты не отвечаешь? Нет у вас другой тетради?
— Нема![5]
— Как «нема»! Разве не приказано вам иметь всегда особую чистую книгу для внесения подорожень и означения вышедших в разгон лошадей?
— Эге![6]
— Ну!., так зачем же ее нет?
— Э! пане! не всё то робитца, що приказують![7]
— Как! — вскричал я с возрастающим гневом, — ты, кажется, насмехаешься надо мною? Ты хвастаешься, что не всё делается, что приказывается?
— Ни, пане, не фастаю!
— Как же ты смеешь не исполнять приказаний начальства?
— А колы в мене нема бумаги, пане?[8]
Делать было нечего! Я принял опять запачканный лист из рук писаря, занялся разбиранием спутанного счета лошадей и открыл, что, за действительным расходом и оставлением фельдъегерской тройки, десять лошадей должны находиться на станции.
— Где же эти лошади? — спросил я.
Писарь с прежним хладнокровием отвечал, что нет ни одной дома, что тройку взял сам содержатель станции, а остальных велел отдать под экипаж знакомой ему барыне, за несколько часов проехавшей к нему в гости, без подорожней. Тщетно грозил я пожаловаться начальству, флегматик писарь отвечал преравнодушно: «Як заугодно!»
Наконец флегма его вывела меня совершенно из терпения, и я — признаюсь теперь в грехе — потерял из виду, что добиваю уже пятый десяток лет. Мне вздумалось тряхнуть военною стариною, и я начал требовать лошадей неотступно, угрожая в противном случае жалобою, наказанием и — бог знает чем! Но лишь только я возвысил голос, как писарь мой притворился совсем глухим и, не обращая внимания на бесполезный крик мой, не отвечал ни слова. Чем громче я кричал, тем более он морщился, показывал пальцем на ухо и твердил только:
— Звыните, ваше благородие, я ничого не чую.
Угрозы мои не изменили ни одной черты неподвижной физиономии упрямого украинца, и глухота его прошла тогда только, когда я успокоился и, решившись испытать иные средства, всунул ему в руку целковый. Тогда он поклонился низенько и объявил, что хотя лошадей у него действительно не имеется, но можно нанять пару у священника, а другую у шинкаря еврея и таким образом доехать до следующей станции, где не будет, верно, никакой остановки, потому что там город и, в случае нужды, достать можно обывательских. Разумеется, что я охотно согласился. Не прошло получаса, как коляска моя, за двойные прогоны, была заложена тощею четверкою, и я отправился в путь, провожаемый низкими поклонами обоих хозяев, которые оба убедительно просили меня поберечь лошадей и ехать тише, чтоб их не загнать.
Просьбы сии, как я вскоре заметил, были совершенно излишние, ибо лошади шли обычным шагом, нимало не тревожась ударами ямщика, прельщенного обещанием на водку и всячески старавшегося понудить их прибавить хотя немного шагу. Таким образом дотащился я до того пригорка, у которого благосклонный читатель видел меня в начале сей главы.
Лошади мои, сбежав с пригорка маленькою рысью, продолжали путь тем же ровным шагом, какой принят был ими при выезде из станции. Углубленный в размышления о скорой и исправной нашей русской езде, коей — как гласят многие печатные книги — нет подобной в целой Европе, я было забыл о тучах, надо мною висевших, как вдруг полившийся крупный дождь вывел меня из задумчивости. Верх моей коляски — признаться, немного подержанной — поднять было невозможно, и потому я, закутавшись крепко в шинель, должен был, для охранения себя от дождя, ограничиться желанием, чтоб непогода прекратилась. Но желания мои остались без исполнения: когда мы доехали до маленького города Р**, шинель и праздничный под нею кафтан промокли до последней нитки! Я поневоле решился остановиться тут на ночь, чтоб на другой день на рассвете отправиться к месту моего назначения.
— Слава Богу! — вскричал я невольно громким голосом, когда коляска остановилась пред небольшим, по наружности чистеньким домиком, где, по уверению ямщика, я мог найти ночлег и отдых от утомительного путешествия. В окнах домика светился огонь, внутри слышен был звук гитары, сопровождаемый довольно приятным голосом, а в дверях ласково встретила меня старушка, освещенная сальною свечкою, которую держал стоявший подле нее оборванный мальчишка. Слышанные мною еще прежде вступления в дом звуки малороссийской любимой моей песни «Не ходы, Грыцю, на вечерныци», к тому же усталость от дороги и лихорадочная дрожь от дождя расположили меня заранее находить прекрасным всё, что увижу я в этом доме; и расположение это нимало не изменилось, когда представилась мне на глаза певица довольно красивой наружности, которая при входе моем замолкла и, поклонившись с веселою улыбкою, положила гитару на стол.
— Это дочь моя, — сказала старушка полурусским и полуукраинским наречием, — она играет и на гуслях, да теперь они отданы в починку столяру. Довольно дорого мне стоило ее воспитание; да ведь нельзя же иначе! Сами вы знаете, наше дело дворянское.
В Малороссии мне во многих маленьких городках, на большой дороге лежащих, случалось останавливаться в трактирах такого роду, и везде почти я находил старушку хозяйку, молодую дочь и гитару; везде мне на первых порах хозяева намекали тем или другим образом, что они дворяне; везде также я — если о том осведомлялся у других — узнавал, что дворянство это довольно сомнительно, но об этом в другой раз! Шляхетные мои хозяева угостили меня очень хорошо, напоили чаем и подали вкусный ужин, после которого, пожелав им доброй ночи, я поспешил улечься на кожаной софе, чтоб поспать несколько часов.
Лишь только я потушил огонь и закрыл глаза, как почувствовал, что с головы до ног осыпан целым роем насекомых, коих пользы на свете, несмотря на все напряжения ума моего, я до сих пор еще не мог постигнуть. Конечно, трудно найти человека, который бы любил этих насекомых; но нелегко тоже найти и такого, который бы до такой степени имел к ним отвращение, как я! С ужасом вскочил я с постели, зажег свечку и хотя издали, но с некоторым удовольствием смотрел, как испуганные мои неприятели спешили скрыться в своих убежищах. Зная, что после того мне решительно невозможно будет сомкнуть глаза в этом доме, я охотно бы поискал другой квартиры; но в то время уже было поздно и дождь шел проливной; к тому же ничто меня не удостоверяло, что на новой квартире я избегну этой язвы, и потому я принял намерение просидеть, не ложась, целую ночь.
Желая хотя немного разогнать скуку, начал я искать какой-нибудь книги для чтения, но поиски мои были напрасны. Между тем нечаянно попался мне в руки дамский рабочий мешок, или ридикюль, в котором, как мне показалось, были какие-то бумаги. От природы я не любопытен и очень хорошо знаю, что никогда не должно заглядывать в дамские ридикюли, а особливо читать без позволения хранящихся в оных бумаг; но пусть читатель вообразит себя на моем месте, и тогда он, верно, не строго меня осудит, если признаюсь ему, что я обрадовался этой находке. Не медля нимало, я начал опоражнивать мешок и, вынув из него носовой платок, ножницы, игольник, моток ниток, восковой огарок и завернутый в тряпке мозольный пластырь, наконец добрался до бумаг. Сначала разбор их мне показался не очень занимательным: несколько записок о забранном в лавке чае, сахаре и цикорном кофе; несколько счетов за обеды и ужины проезжающих; рецепт воды для умыванья — и два любовные письма, из которых, судя по слогу, одно было от дьячка, а другое от приходского учителя. Я хотел было положить мешок на место, как увидел еще пакет с письмами, которых почерк показался мне, при первом уже взгляде, отличным от прочих. Но как удивился я, усмотрев, что письма эти совершенно иного разбору, нежели другие бумаги, так что я понять не мог, какими судьбами они попали в мешок хозяйской дочери! По-видимому, они писаны были за несколько лет пред тем воспитанницею Смольного монастыря к ее подруге; но, без подписи, не представляли никаких подробных сведений о сочинительнице. Это еще более возбудило мое любопытство, и я с нетерпением ожидал утра.
На рассвете хозяйка крепко постучалась в мою дверь, полагая, что я еще сплю. Она изумилась, увидев меня на ногах, и никак не могла понять, отчего я не мог спать на софе. Она уверяла, что у нее в целом доме нет ни одного клопа, да и быть не может, потому что она имеет легкое и верное от них средство, а именно: всякий год, когда цветет конопля, расставлять по углам комнат по три свежих стебля. Не находя никакой надобности доказывать ей, что средство ее либо вовсе недействительно, либо не каждый год ею употребляется, я оставил ее в приятном заблуждении и принялся расспрашивать о найденных мною в мешке письмах; но она ничего о них не знала. Призванная на помощь дочь, узнав, о чем идет дело, нахмурила брови и бросила на меня сердитый взгляд; но пошарив немного в мешке, удостоверившись, что любовные послания целы, и ощупав сверх того положенную мною туда ассигнацию, успокоилась и приняла прежний умильный вид. Она рассказала мне, что письма эти забыты у них в доме года за два перед тем одною проезжею госпожою, которой имени она не помнит; что сначала была их целая связка, но что потом они растерялись. Вот всё, что мог я узнать! Хозяйская дочь охотно согласилась подарить их мне, и я оставил дворянский трактир с твердым намерением употребить все старания, чтоб разведать подробнее о неизвестной сочинительнице писем.
Чтобы читатель мог видеть, основательно ли было мое любопытство, предлагаю на благоусмотрение его найденные мною в вышереченном мешке три письма.
Ах! Маша, милая Маша! Вот уж целую неделю я прожила у тетушки в Малороссии и всё еще не привыкла! Что будет со мною вперед — не знаю! а теперь мне кажется, что никогда не привыкну ни к жизни этой, ни к этим людям! И во сне, и наяву мне грезится Петербург, и Нева, и монастырь, и ты, мой милый друг! и Р**, и С**, и Ф**, и все вы, добрые, незабвенные мои подружки! Ах, Маша! пиши ко мне; не забывай, что мы обещались вечно любить друг друга, когда еще были в кофейных! Сколько раз мы потом возобновляли это обещание и в голубых, и в белых! Не забудь этого, моя Маша! А я теперь имею нужду в твоей дружбе — более нежели когда-нибудь: я чувствую себя здесь совершенно одинокою; кажется, как будто весь свет меня бросил или я живу в другом свете! Но ведь ты еще не знаешь, отчего мне здесь так грустно?
В продолжение целой дороги от Петербурга до Барвенова я, хотя беспрестанно думала о монастыре, но при всем том с удовольствием помышляла и о близком свидании моем с родными. Мне так хотелось видеть тетеньку и кузин! (Скажу мимоходом, что здесь я называю их сестрицами.) Я воображала, что тетенька будет похожа на А**, а кузин я представляла себе: старшую, как Н** (которая теперь попала в пепиньерки), меньшую, как тебя, моя Маша, или по крайней мере как Р**. Как же я ошиблась в своих расчетах!
Мы прибыли в Барвеново довольно рано утром.
— Это Барвеново! — сказала мне с веселым видом женщина, которую посылали за мною в Петербург.
Я поспешно высунула голову из кареты, чтоб скорее увидеть это Барвеново, столько мне расхваленное дорогой… Ах, Маша! мне стыдно тебе признаться… Я думала, что Барвеново хоть немножко похоже на Царское Село или хоть на Каменный остров; а вместо того — поверишь ли? — таки нимало, нимало! Я увидела множество домиков низеньких, маленьких; вместо кровель на них кое-как набросана была почерневшая солома… Все без труб, Маша, а иные так перевисли на один бок, что страшно смотреть… Улицы узкие, кривые, грязные!
«Так это Барвеново!» — подумала я, и сердце во мне забилось, точно как бывало в монастыре перед экзаменом. Из домиков выбежали дети и женщины: первые в изорванных рубашках, а последние почти тоже в одних рубашках, только носят они здесь род передников — кадрилье красные с синим и зеленым. Они низко поклонились (мне или карете — не знаю); и мужики, тут бывшие, тоже сняли шапки и низко кланялись. Ты думаешь, верно, любезная Маша, что мужики здесь такие, как в Петербурге кучера или, может быть, как чухонцы, которые там продают масло? Совсем нет! На них длинные белые кафтаны и такие же шапки… шляп я здесь вовсе не видала, а голова у них, ma chere, совсем обрита, только наверху оставлен хохол. Впрочем, они, кажется, такие добрые!
Мы переехали чрез узкую плотину и чрез мост, который был еще уже и притом без перил, повернули влево и взъехали на двор, прямо к крыльцу. Двор был полон людей; они все бежали за каретой и кричали: «Се наша панночка, се наша панночка!» Женщины и дети, следовавшие за нами с самого въезда в село, остановились на улице и смотрели на нас в ворота. На крыльце стояла дама высокая, толстая, седая, в большом мужском колпаке и в красной стамедовой юбке; на шее у нее накинут был ситцевый платок, едва прикрывающий плечи. Ноги ее, Маша! ноги были босы! Она подала мне руку, поцеловала меня в губы и сказала: «Здорово, Галечка! Як же ти пидросла!»
Маша! не показывай никому моего письма: эта дама была — моя тетенька! (Здесь никто меня не называет Анютою… тетенька и сестрицы зовут Галечкой, люди почти все панночкой, а иные Ганною Трохвымовною, по батюшке. Они говорят, что Анюта или Галечка всё равно; но мне это не нравится… пожалуйста, милая Машенька, никогда не зови меня Галечкою.)
Мы вошли в комнату небольшую, но довольно чисто прибранную: она бы мне нравилась, если б не так была низка, а то мне бывает в ней душно! Почти вслед за нами вбежали мои кузины. «От се дочки мои, — сказала мне тетенька, — се Праскута, а се Тапочка!»
Они были в утреннем наряде, то есть волоса связаны широкою черной лентой, в черных салопах, без корсетов, и — пожалуйста, Маша! не рассказывай никому! — в больших кожаных сапогах! Впрочем, они такие добрые! особливо Тапочка мне нравится. Они очень друг на друга похожи и недурны собою, но только слишком толсты и краснощеки. Во всем монастыре у нас нет ни одной такой толстой, краснощекой, как мои кузины.
Мы скоро между собою познакомились. Они бог знает как рады были, что я приехала. Расспрашивали про Петербург, про монастырь, про балы — я даже устала от рассказов. Потом я принуждена была показывать им все свои платья — вот тут-то бы ты их послушала! Нынешние модные рукава им не нравятся, да и нельзя им надеть рукавов из газа: руки у них такие красные! Больше всего им полюбилась моя шляпка с перьями — знаешь, от m-me Xavier? Впрочем, у них более нарядов, нежели у меня, только без вкуса! Довольно жемчугу и брильянтов, но всё старинные фасоны. Я советовала тетеньке послать в Петербург к m-r Дювалю или к Ремплеру, но она и слышать об этом не хочет. «Що ти городышь, Галя! — сказала она мне, — ти збылась с пантелыку!» (Это, по-здешнему, кажется, значит: ты с ума сошла.)
После обеда кузины повели меня по хозяйству, показывали винокурню, мельницу, амбары, подвалы и сарай, где откармливают свиней, Маша! — какие же они толстые! Кузины очень хорошо знают хозяйство; говорят, и я должна приучаться к этому…
Более всего мне надоел язык, которым здесь изъясняются. Поверишь ли, что я почти ничего не понимаю?
Вчера ввечеру сидела я в комнате и читала книжку; тетенька на крыльце разговаривала с винокуром. Ты не знаешь, что такое винокур, Маша? Это жид, который делает вино. Они много говорили о барде… я ничего не понимала, только слышала, что тетенька говорила: «Береги барду, береги барду!» — а жид отвечал: «Как зе, васе благородие, не берец; барда прекрасная, барда отлицная!» Я в Петербурге читала Жуковского сочинения и помнила, что он говорит о бардах… барда, в дистракции мне как-то представилось, что которую так хвалят, должна быть жена какого-нибудь барда, или поэта… и только что ушел винокур, я подбежала к тетеньке и просила познакомить меня с бардою. «А що тоби с нею робыть! — отвечала тетенька. — Я чула, що миются бардой, щоб шкура була билие…» Ах, Маша! как же мне стыдно было, когда я узнала, что такое барда! Здесь барда не то, что у вас в Петербурге: здесь так называют гущу, которая остается на дне, когда делают вино!
Но ты, может быть, не поняла тетенькиных слов? Она сказала мне, если перевесть их на русское: «А что тебе с нею делать? Я слышала, что моются бардою, для того чтоб кожа сделалась белее…» Миются по-малороссийски значит моются, а шкурой называют мою кожу, Маша!
Но тебе, я думаю, надоело и письмо мое, и малороссийское наречие. В другой раз я буду писать к тебе про тетеньку, как будто она говорит по-русски. Прощай, милая Машенька! кланяйся Р** и С** и поцелуй за меня Ф**. С будущею почтой опять к тебе писать буду.
P. S. Я забыла тебе сказать, что тетенька не целый день ходит босая, а кузины надевают сапоги только по утрам, особливо когда на дворе грязно. К обеду они обыкновенно одеваются довольно порядочно: тетенька на голове носит шелковый темный платок, почти как у нас купчихи, только другим манером; а у кузин платьев довольно и все почти новые, только талии слишком коротки, и всегда они ходят без корсета. Я предлагала им свои, да им они не впору — слишком узки. Прощай, любезная Машенька!
Вот еще прошла неделя, любезная Маша, с тех пор как я сюда приехала. О Петербург! я никогда тебя не забуду. Какая разница между Петербургом и Барвеновом! Я успела познакомиться с нашими соседями, и познакомилась довольно коротко. Здесь, Машенька, не так, как в столице: когда здесь с кем-нибудь познакомишься, так это не на шутку! Гости приезжают обыкновенно часу в десятом утра и остаются до поздней ночи, а иногда до другого дня. Тут нельзя не познакомиться коротко! С утра до ночи сидишь вместе, обо всем переговоришь, что есть на душе. A propos, ma chere! сколько у тебя душ? Я до сих пор не знаю; может быть, и ты сама еще о том не думала? Здесь это первый или второй вопрос, когда с кем познакомишься; я могла бы тебе рассказать, сколько душ у каждой из наших соседок. При этом случае я узнала, что и у меня их триста, в том числе около пятидесяти в бегах; только я еще не могла добиться, ma chere, куда они бежали и зачем.
Сначала разговоры эти казались мне очень странными; но теперь начинаю к ним привыкать. Вообще люди здесь все такие добрые, и мне очень жаль, если ты, судя по первому моему письму, их не полюбишь. Меня здесь все любят и ласкают, и только что узнали, что я приехала из Петербурга, как начали к нам съезжаться соседи одни за другими. Всякий день гости, так что у меня голова идет кругом. А как здесь много кушают, Маша! ты представить себе этого не можешь. Поутру пьют чай с сухарями и кренделями; потом, часа через два, снидают, то есть завтракают; потом обедают; после того полдничают; потом пьют чай и, наконец, вечеряют, то есть ужинают. Не думай, что я шучу, Маша! После ужина еще подают изюм, миндаль и разные варенья. Кроме того, кузины мои целый день грызут каленые орехи; я не понимаю, как у них зубы не ломаются!
Тетенька меня очень любит, и я тоже ее люблю; я просила ее, чтобы она не носила по утрам мужского колпака и не ходила босиком. Она за то не рассердилась, однако и не послушалась меня. «И матушка, и бабушка, и прабабушка ходили в колпаках, — отвечала она, — и я сама к тому с малолетства привыкла, а теперь, на старости, некстати мне перенимать ваши моды. А что касается до того, что ты меня видела босиком, так сама ты в том виновата: я так обрадовалась, когда ты приехала, что забыла и чулки надеть!»
Тетенька мне всё это сказала не так, как я к тебе пишу; но я обещалась в письмах своих не употреблять малороссийского наречия; ты бы ведь ни слова не поняла, и я насилу понимаю! И это правда, ma chere, что тетеньку я с тех пор не видала босиком: она по утрам ходит в шерстяных чулках, но, правду сказать, без башмаков.
С каким нетерпением я ожидаю от тебя писем! Всякий раз, когда наш жид приезжает из города (здесь у всякого помещика есть свой жид), бегу к нему навстречу… Мне кажется, что я в состоянии буду его поцеловать, когда он привезет мне от тебя письмо! Ах, Маша! неужели ты меня забыла? Нет, этого быть не может! Мы так давно друг друга любим!
Прощай, милая Машенька! Бог с тобою! Сегодня я не могу писать к тебе много потому, что мы едем на бал к здешнему хорунжему (это такой чин): я обещалась причесать моих кузин по-петербургски, и они в первый раз сегодня надевают корсеты, которые мы кое-как здесь сшили. Прощай, Маша!
Благодарю тебя за письмо твое от 5 июня, милая, любезная Маша! Как мне было весело его получить! Как я рада, что ты меня не забыла! Какая ты добрая! Ты еще не получила моих писем? Как долго ходит почта! Если б я была государь, у меня всякий день ездили бы фельдъегери из Петербурга в Барвеново и из Барвенова в Петербург.
Ах, Маша! на прошедшей неделе я писала к тебе, что еду на бал… Как много нового со мною с тех пор случилось! Если б ты знала! но я тебе всё расскажу по порядку.
На бале очень было весело… Он начался в шесть часов, и мы танцевали почти до рассвета… Французских кадрилей здесь вовсе не знают. Польские, экосезы, простые кадрили — вот, кажется, всё, да и то совсем не так, как учила нас мадам Дидело! Мазурку мы протанцевали одну — только очень нехорошо! Мой кавалер был учитель арифметики из здешнего поветового училища. Он много стучит ногами, и сапоги у него очень пахнут дегтем. Мне дух этот не нравится, а тетенька и кузины говорят, что он очень полезен для здоровья. Учитель этот из здешних танцоров считается лучшим, и он сам, кажется, в том уверен. В мазурке, — ты знаешь, когда кавалер обнимает даму одною рукою и вертит ее кругом себя? — он так швырнул меня, что я отлетела далеко от него и чуть-чуть не упала. Тетенька говорит, что я сама виновата, потому что у меня талья слишком тонка, так что здесь и обхватить ее не умеют.
Машенька! знаешь ли ты Блистовского, который в Петербурге служит в гвардии? Чин его штабс-ротмистр; у него два креста: один в петлице, а другой на шее, и еще белая медаль на голубой ленте. Его зовут Владимиром Александровичем. Он воспитывался в Петербурге у какого-то аббе Николя. Росту он высокого, волосы каштановые кудрявые, глаза голубые, похожие на твои, и усы у него, ma chere, небольшие, но прекрасные, каких еще ни у кого я не видала! Нрав у него тихий и скромный, и очень доброе сердце. Он говорит, что видал тебя часто на Невском проспекте и один раз на бале, не помню у кого-то. Он очень знаком и дружен с твоим братом. Если ты его не знаешь, так, пожалуйста, ma chere, справься об нем. Мне очень, очень нужно узнать об его нраве: и напиши ко мне с первою почтою. Слышишь ли, ma chere, пожалуйста, не забудь, с первою почтою!
У него здесь в соседстве тысяча душ, и он приехал сюда покупать лошадей для полка; кажется, это называют: за ремонтом? Тебе очень легко о нем узнать можно: спроси только об офицере, который поехал за ремонтом в Малороссию…
Я познакомилась с ним на бале. Когда учитель меня швырнул в сторону, я бы упала, если б меня не поддержал Блистовский. Учителю очень было стыдно, — он извинялся тем, что на нем новые сапоги, которые забыл он подмазать мелом, и более танцевать не хотел. Чтоб не расстроить мазурки, Блистовский заступил его место. Ах! Маша! как он мило танцует и как легко с ним вальсировать! Ты представить себе не можешь!
Кажется, Маша, я ему очень понравилась. По крайней мере он сказал мне это в тот же вечер на бале. Но, может быть, он только пошутил? Ведь за молодыми людьми, говорят, это бывает! Однако он, кажется, такой скромный и, верно, в этом на других не похож.
На другой день после бала он приезжал к нам. Праскута думает, что это для нее, потому что на бале он танцевал с нею круглое польское; а потом, когда мы уезжали, подал ей шаль. Но это быть не может! Не правда ли, Маша? Скажу тебе откровенно, по секрету: я знаю, что он не для нее приезжает. Вчерась, когда мы ходили гулять — за грибами, — он сказал мне тихонько, что ездит для меня, и даже — Маша! пожалуйста, не говори о том никому — он спросил у меня позволения говорить с тетушкой… я ничего ему не отвечала… Напиши мне, ma chere, хорошо ли я сделала, что ему не отвечала? Чтоб он не подумал, что я на него рассердилась!
Блистовский очень хорошо играет на флейте и поет. Голос у него очень, очень приятный! Вчера ввечеру он аккомпанировал мне, когда играла я на клавикордах, а потом мы пели дуэт… Итальянская музыка тетеньке не очень нравится. Праскута и Гапочка тоже поют, и поют охотно; но они никогда не учились. При гостях они не любят петь малороссийские песни, которые все прекрасны… Вместо их здесь в большой моде «Кто мог любить так страстно, как я любил тебя» — и еще «Всех цветочков боле розу я любил». Тетушка тоже иногда поет «Я в пустыню удаляюсь» и «Заря утрення взошла, ко мне Машенька пришла».
Тетенька только третьего дня узнала, что я пою. У нас был Блистовский; я по просьбе его села за клавикорды и спела «Di tanti palpiti». Тетенька с нетерпением меня слушала.
— По-каковски это? — сказала она, когда я перестала. — Голос хорош, но что за песня, в которой ни слова понять нельзя. Неужто вас в монастыре учили петь только по-французски да по-немецки? Лизавета Филипповна! спойте-ка пожалуйте песенку, которую прислали вам из Киева. Вот эта мне нравится: она и нежна и чувствительна!
Лизавета Филипповна сидела за пяльцами. (Это одна барышня, которая иногда гостит у нас по нескольку дней.) Она посмотрела сбоку на Блистовского, покраснела и, опять потупив глаза в пяльцы, начала петь песенку, присланную из Киева. У нее голос прекрасный, Маша; только Блистовский говорит, что мой ему лучше нравится. Постараюсь достать от Лизаветы Филипповны эту песню и спишу ее для тебя, буква в букву, с сохранением малороссийского выговора. Она начинается так:
Долг велыть з тобой растатця,
Честь велыть тебья забить.
Песня эта, должно быть, русская; но здесь так странно выговаривают русские слова, что часто их понять нельзя. Ты, может быть, не догадаешься, например, что велыть тебья забить должно значить то же, что велит тебя забыть, но здесь все уверены, что это чистое русское наречие.
Я пришлю тебе и ноты к этой песне, любезная Маша!
Голос довольно хорош, не знаю, как понравятся тебе слова. Здесь от них с ума сходят. Это любимая песня в здешних обществах.
Прощай, милая Машенька; не забудь справиться о Блистовском и отвечай мне с первою почтою. Мысленно тебя обнимаю тысячу раз!
Приехав в село Н**, я тотчас по окончании священного обряда и взаимных поздравлений начал осведомляться о сочинительнице писем. Лишь только приятель мой прочитал первое письмо, как догадался, кем оно писано.
— Это моя родственница, — сказал он с довольным видом, — прекрасная и прелюбезная женщина, которая, к сожалению, теперь немного нездорова и потому не могла приехать на крестины. Вам надобно с нею познакомиться; она воспитана в Смольном монастыре, очень умна, добра и в целой губернии пользуется общим уважением. Когда-нибудь расскажу вам ее приключения, не совсем обыкновенные. Позвольте мне прочитать эти письма и показать их жене моей. Она знакома с нею с самого приезда ее из Петербурга.
Я подал ему письма, и он начал читать их с приметным удовольствием; но, дочитав до конца, призадумался и отдал мне их назад.
— Вы хотели показать их супруге вашей? — спросил я.
— Да, — отвечал он, смешавшись несколько, — но лучше оставить это до другого раза.
Я посмотрел на него с удивлением.
— Послушайте, — продолжал он, заметив это, — скажу вам откровенно причину, почему не хочу показывать жене писем этих. Лизавета Филипповна, о которой упоминается в третьем письме, именно моя жена. Вы знаете, каковы женщины, даже самые добрые! Она, конечно, ее очень любит; но при всем том… я не хотел бы…
— Понимаю!.. — отвечал я и спрятал письма в карман. Вскоре потом я лично познакомился с сочинительницею писем. Она рассказала мне все приключения жизни своей и позволила их издать в свет. Некоторые другие особы, также игравшие роли в сих приключениях, пополнили то, чего недоставало в ее рассказах, и таким образом составилась книга, которая ныне представляется публике.
Трофим Алексеевич Орленко происходил от древней малороссийской фамилии и считал между предками своими двух или трех полковников и даже одного генерального писаря. Когда, по воле незабвенной Екатерины, Малороссия приняла новое образование и последний гетман клеиноды звания своего, бунчук и булаву, положил в фамильный архив для вечной памяти потомства, тогда многие чиновники прежнего правления начали искать мест при новых властях. Но отец Трофима Алексеевича не захотел приобретенный на службе старинный казачий чин бунчукового товарища переменить на предлагаемый ему новый, майорский, и потому решился провесть остаток дней на покое, в небольшом предковском имении, находившемся в Сосницком повете.
— Я человек прежнего века, — говаривал он своему сыну, — и поздно мне перестроиваться на новый лад, но ты, Трофим, молод и здоров; тебе открывается новое поле: служи царице-матушке нашей верою и правдою, как следует казаку. Об одном только прошу тебя: служи в коннице. Не могу вообразить сына своего в царской службе иначе как на коне и с доброю саблею в руках!
И молодой Орленко охотно обещался исполнить желание почтенного отца. Когда минуло ему восемнадцать лет, старик повез его в Батурин, явился к фельдмаршалу, которого, по старой привычке, всё еще называл гетманом, представил ему сына и принят был ласково. Фельдмаршал благословил молодого Трофима, подарил ему прекрасную верховую лошадь с кошарского завода и пятьсот рублей. Сверх того, вручил он ему письмо к шефу гусарского полка, стоявшего неподалеку от Батурина, и чрез несколько дней старик Орленко имел удовольствие видеть сына своего в гусарском мундире, на борзом коне и с саблею в руках. Но недолго довелось ему любоваться Трофимом; вскоре потом полку назначен был поход. Молодой Орленко был исправен на службе и храбр против неприятеля; начальники и товарищи любили его за правоту и добродушие. В турецкую войну получил он Георгиевский крест за отбитие пушки, а во французскую кампанию с Суворовым заслужил ордена Св. Анны и Иоанна Иерусалимского. Как часто в роскошных долинах благословенной Италии и на снежных высотах сурового Сен-Готгарда, в пылу сражения и среди увеселений на зимних квартирах вспоминал он о старом отце и о радости, с какою встретит он его по возвращении в отечество! Но когда, украшенный ранами и лаврами, он получил чистую отставку с чином майора и приехал в свою деревню, то не застал уже в живых почтенного старика.
Трофим Алексеевич, отдав должную дань благодарности памяти покойного, принял в собственное распоряжение доставшееся ему имение и тотчас занялся устройством хозяйственной части. Он выстроил новую винокурню и скотный двор, вычинил кубы и котлы и, удовлетворив таким образом необходимейшим потребностям малороссийского хозяйства, приступил к починке собственного дома, который находился в самом жалком положении. Исправив кровлю и выкрасив ее ярким красным цветом с белыми отводами, перестлав вновь все полы и огородив двор и сад палисадником, он вздумал, что дом этот для него одного слишком просторен и слишком красив, а оттого родилась в нем мысль, что молодая хозяйка была бы в этом доме не лишняя. Мысль эта очень ему понравилась, и так как в военной службе он сделал привычку действовать решительно, то на другой же день отправился с визитами к соседям, чтоб высмотреть, не встретит ли девушки с теми качествами, каких желал он будущей своей жене. Казалось, что судьба благоприятствовала его намерению: дочь первого соседа, к которому он заехал, так ему полюбилась, что он не счел за нужное продолжать свои поиски. Недели чрез две после первого посещения он сделал предложение, которое принято было с явною радостию отцом и с тайным удовольствием дочерью; а так как немного оставалось до Великого поста, то и поспешили сыграть свадьбу, — и Трофим Алексеевич на масленице имел уже удовольствие потчевать гостей блинами, испеченными под хозяйственным надзором молодой его супруги.
Кому неизвестно, что вступающие в супружество по любви, а не по принуждению, живут обыкновенно в течение первых недель после свадьбы в совершенном блаженстве и что все предметы, настоящие и будущие, представляются им в радужных цветах? Но, увы! цвета сии от времени бледнеют; а по мере того как яркость их теряется, и супружеское блаженство становится умереннее, умереннее, наконец, от оного остается либо очень мало, либо ничего, либо хуже, чем ничего. Участь эта, как известно всякому, за немногими исключениями постигает почти всех женатых и замужних смертных. Но Трофиму Алексеевичу посчастливилось попасть именно в число тех немногих, коих супружеское блаженство от времени не уменьшается, а возрастает. Жена его (о редкость, достойная удивления!) ни в нраве своем, ни в обхождении с мужем нимало не переменилась после свадьбы. Она сохранила ту же скромность, ту же уступчивость, ту же упредительную приветливость, которые пленили нашего майора, когда была она девицею. Прошел уже целый год после женитьбы, и ему всё еще казалось, что невозможно быть счастливее его; но когда в конце года родилась у него дочь, живое подобие обожаемой жены, тогда он почувствовал, чего недоставало ему прежде для совершенного счастия.
Такое положение Трофима Алексеевича продолжалось беспрерывно в течение нескольких лет. Коротких знакомых у них было весьма немного: соседи, видя его уединенный образ жизни, мало-помалу от него отстали, и он о том не горевал, ибо в кругу маленького семейства его скука известна была по одному только названию. Между хозяйственными занятиями, взлелеиванием маленькой Анюты и взаимными ласками время протекало приятно и неприметно. Иногда приезжала к ним гостить двоюродная его сестра, бывшая замужем за подкоморием ближнего повета. Анна Андреевна Лосенкова была женщина простая, добродушная, и Трофим Алексеевич любил и уважал ее за отличные качества ее души, которые заставляли забывать совершенную ее необразованность и незнание правил светского общежития. Уединенная их жизнь немного изменялась только во время Сосницкой ярмонки. Тогда приезжал в тамошние свои поместья один дальний родственник Трофима Алексеевича, познакомившийся с ним уже после его женитьбы, которого большая часть имения находилась в Полтавской губернии. С этим родственником необходимо нужно познакомить читателей моих покороче.
Клим Сидорович Дюндик считал себя старшим в роде и от всей родни своей, которая была небогата, требовал особенного почтения, хотя по душевным качествам никто менее его не имел на то права. Он был подл и низок в отношении к высшим, надменен и горд с равными и низшими, притом зол, мстителен, глуп и хвастлив; но, владея тремя тысячами душ, пользовался некоторым уважением и даже однажды выбран был дворянством в поветовые маршалы! Он немало гордился этим, хотя на следующее трехлетие его вновь и не выбрали — по его словам, за твердость характера и неуступчивость против губернатора, а по уверению других, за совершенную неспособность к делам, глупость и надменность. Впрочем, при всем слабоумии его не недоставало в нем ни хитрости, ни некоторой ловкости к достижению своих намерений. Он, например, успел, угощая губернских чиновников и всячески угождая знатным людям, выхлопотать представление, по коему получил Владимирский крест за устроенный будто бы в имении его лазарет, в котором, как он божился, лечили больных безденежно. Когда какой-нибудь случайный человек проезжал через его деревню, он всегда к нему являлся с приглашением отобедать или по крайней мере выкушать чаю. Часто проезжий соглашался, и тогда Клим Сидорович обыкновенно умел наводить разговор на благотворительность и другие христианские добродетели, рассказывал о лазарете своем и показывал план, чисто и красиво начерченный губернским архитектором, которому он заплатил за это довольно дорого.
— Как жаль, — говорил он, — что ваше превосходительство не изволите проезжать чрез имение мое в Черниговской губернии! Я бы нижайше просил остановиться в моем доме: вы, может быть, удостоили бы посещением и больницу мою.
Так говорил он, когда был в Полтавской губернии. В Черниговской же, напротив того, он приглашал посетить больницу, находящуюся, по словам его, в Полтавской губернии, показывая, впрочем, тот же план, который он всегда возил с собою. Проезжающий, не имея времени поверять его рассказы, благодарил за хлеб-соль и, возвращаясь в Петербург, нимало не сомневался, что у Дюндика в имении есть превосходный лазарет. Случилось даже, что в то самое время, когда представление о нем поступило в Петербург, два чиновника, угощенные Климом Сидоровичем, один в Черниговской, а другой в Полтавской губерниях, встретились у того самого вельможи, от которого зависело дать ход представлению. Вельможа, знав, что они оба недавно были в Малороссии, вздумал спросить их мнения.
— Я его очень хорошо знаю, — сказал один из них, — предобрейший человек, истинный друг человечества! В Полтавской губернии у него превосходный лазарет на пятьдесят кроватей… я знаю этот лазарет…
— Вы ошибаетесь, — прервал его другой чиновник, живший с ним не в ладах, — правда, что Клим Сидорович истинный христианин и что у него в имении есть устроенная примерно больница, но не в Полтавской губернии, а в Черниговской.
— Помилуйте, — возразил первый, — я будто не знаю, что говорю! Лазарет именно в Полтавской губернии, я это точно знаю… я его видел.
— Ведь и я не слеп, — вскричал второй, — и я его видел в Черниговской губернии!
Вельможа, чтоб решить спор, посмотрел в представление; но там о лазарете сказано было глухо, не упоминая, где именно он устроен. Итак, не имея причины сомневаться в справедливости обоих чиновников, он вообразил, что у Дюндика устроены больницы в двух губерниях; а как, впрочем, два, никогда ни в чем не согласные, чиновника на этот раз единодушно утверждали, что Клим Сидорович истинный христианин и друг человечества, то вельможа счел за священную обязанность о нем ходатайствовать, в чем и успел совершенно.
Клим Сидорович, как сказал я выше, приезжал обыкновенно в соседство Трофима Алексеевича на время Сосницкой ярмонки. Поместье его было в близком от города расстоянии, и во всё продолжение ярмонки к нему съезжались знакомые, которых угощал он завтраками, обедами и ужинами, пуншем и чаем. У таковых хлебосолов в Малороссии скатерть никогда со стола не снимается, ибо, кроме регулярных покормок, повара должны целый день иметь в готовности кушанье для приезжающих в необыкновенное время гостей, которых, по правилам общежития, хозяин обязан всегда потчевать кушаньем и которые очень редко отказываются, в какой бы час они ни приехали. Впрочем, не должно думать, что такое хлебосольство разорительно. Съестные припасы в Малороссии дешевы и к тому же употребляются домашние. Винокуренный завод снабжает мясом и лакомым для украинцев салом, крестьяне — яйцами и птицею; водка и наливки также не покупаются; пунш для обыкновенных гостей составляется с спиртом, настоянным на муравьях и называемым мурашковым, а для редких гостей подают ром, который в новейшие времена умудрились также делать дома из хлебного вина. Гости неприхотливы, едят с благодарностию предлагаемое и, в угождение хозяину, стараются наперерыв рассказывать новости о том, что слышали на ярмонке, что прочитали в «Московских ведомостях» и что происходит у каждого в соседстве. Таким-то образом и Клим Сидорович, совсем потерявший из виду родственника своего, узнал, что он вышел в отставку, успел жениться и живет в своей деревне, занимаясь хозяйством. Сначала новость эта не возбудила в нем никакого любопытства, ибо он не обращал большого внимания на небогатую свою родню; но когда он услышал, что родственник его майор и кавалер трех орденов, то и запылала в нем родственная любовь.
— А, — сказал он, — да я его очень хорошо знаю; он мне близкий родственник, внучатный брат. Удивляюсь, что он еще у меня не был! Верно, не знает, что я здесь. Покойный отец мой записал его в службу, и я даже неоднократно ему помогал, посылая к нему в полк деньги!
Разумеется, что всё это была ложь, но Клим Сидорович редко упускал случай солгать что-нибудь в свою похвалу. Между тем, будучи внутренно не совсем уверен, что майор Орленко к нему явится, он в тот же день отправил к нему человека с приглашением к обеду. Он не сомневался, что такое приглашение будет принято с благодарностию; но в какую пришел он досаду, когда посланный возвратился с поклоном от Трофима Алексеевича и с извинением, что ему никак нельзя быть! Что начать в таком случае? С одной стороны, не позволяла ему гордость сделать первое посещение, с другой, больно было показать пред прочими гостями, что майор Орленко не очень дорожит его родством. Конечно, он бы мог выдавать его за неблагодарного, не чувствующего оказанных ему благодеяний, и он было уже на то решился; но увидев, что все отзываются о майоре с уважением, он догадался, что, может быть, ему не поверят, и потому решился съездить к нему, сколь ни казалось ему это горьким. Но и тут Клим Сидорович умел охранить свое самолюбие: он объявил, что ему нужно осмотреть один отдаленный хутор, и, возвращаясь оттуда, заехал к майору как будто нечаянно.
Трофим Алексеевич принял его учтиво, но довольно холодно, ибо физиономия его и приемы сначала не пришлись ему по сердцу. Но когда Дюндик с уверительностию стал говорить о тесной дружбе, соединявшей их родителей, о важных услугах, оказанных его отцом покойному бунчуковому товарищу, и когда мимоходом коснулся обязанностей истинного христианина и лазарета на пятьдесят кроватей, тогда Орленко усомнился в своем искусстве отгадывать качества людей по физиономии, крепко пожал ему руку и обещался непременно приехать на другой день. Таким образом началось знакомство между двумя родственниками.
С того времени майор Орленко всякий раз посещал Клима Сидоровича, когда он приезжал в Черниговскую губернию. Будучи сам правдив и добродушен, он легко поверил, что внучатный брат его, которого, впрочем, видал редко, действительно так добр, каковым хотел казаться, и, полагая, сверх того, что отец его был облагодетельствован отцом Дюндика, он во всяком случае оказывал ему всевозможное уважение. Он даже, согласясь на неотступные его просьбы, решился съездить, хоть на короткое время, в Полтавскую губернию, чтоб познакомиться с его женою. Уже назначен был день отъезда, как вдруг судьба посетила его таким несчастием, которое совершенно разрушило его спокойствие. Добрая жена, его единственный и верный друг, нечаянно простудившись, впала в сильную горячку, на девятый день прекратившую ее жизнь, несмотря на помощь врача, призванного из ближайшего города.
Легко представить себе можно отчаяние бедного Орленка! В продолжение нескольких дней он не мог пролить ни одной слезы, не мог выговорить ни одного слова, и доктор начал опасаться, что он не в силах будет перенести сей удар. Двоюродная сестра его, Лосенкова, услышав о сем несчастии, поспешила к нему и усильнеишими просьбами с трудом могла уговорить его употреблять хотя немного пищи. Наконец ласки маленькой его дочери, пятилетней Анюты, нашли доступ к стесненному его сердцу. Он крепко прижал ее к груди, в первый раз после смерти жены слезы полились из глаз его, и доктор начал надеяться на сохранение его жизни. Но надежда эта скоро разрушилась! Орленко день ото дня становился слабее, прогрустил еще месяца четыре, и, наконец, слуга его, пришедший, по обыкновению, утром в его комнату, не нашел уже его в живых. В письменном столике его найдено короткое завещание, сочиненное за несколько дней до кончины. В нем он назначил Клима Сидоровича опекуном дочери своей и просил его быть ей покровителем и благодетелем. Анна Андреевна, с горькими слезами отдав последний долг покойному, запечатала завещание в пакет и отправила его по почте к Климу Сидоровичу; а невинную малютку Анюту взяла с собой, чтоб воспитать ее вместе с двумя своими дочерьми.
Анна Андреевна Лосенкова жила в принадлежащем ей селе Барвенове, в расстоянии около ста верст от деревни покойного Орленка. Муж ее, бывший подкоморием, оставил после смерти своей имение довольно расстроенное и двух малолетних дочерей, почти одних лет с Анютою. Анна Андреевна не имела ни малейшего понятия ни об английском сельском домоводстве, ни о педагогике, а потому ей и не приходило на мысль в затруднительном своем положении прибегнуть к «Московским ведомостям» для приискания искусного управителя и ученой гувернантки. Вместо сего легкого и верного средства она, по простоте своей, отслужив усердно молебен и твердо полагаясь на помощь Всевышнего, решилась принять в собственное свое попечение и детей, и имение. И в самом деле молитва ее за Богом не пропала! При наблюдении простого правила, чтоб расходы всегда были менее прихода, успела она в короткое время выплатить все долги мужа. Притом дети ее, видя перед глазами пример доброй, скромной и некапризной матери, еще в младенческих летах показывали хороший нрав и добрые качества. Бедная сирота Анюта тотчас с ними подружилась, и не прошло еще двух месяцев, как она совершенно привыкла к семейству Лосенковых. Добрая тетушка любила ее как свою дочь, а дети считали Анюту родною сестрою. В этих летах впечатления, произведенные несчастием, хотя бывают сильны, но непродолжительны, и в сердце невинной малютки скоро изгладились следы печальных воспоминаний о смерти родителей.
О Климе Сидоровиче долго не было ни малейшего слуху, и тетушка начала уже опасаться, не потерялось ли на почте отправленное к нему завещание. К некоторому ее успокоению, она, однако, узнала, что управитель его получил уже приказание принять имение покойного в свое ведение. Из этого она должна была заключить, что завещание до него дошло; но при всем том не понимала, отчего сам опекун не приехал наведаться о сироте или по крайней мере не написал хотя несколько строчек. Доброй тетушке и в голову не приходило, чтоб опекун так мало заботился о вверенном попечению его залоге; она обманывалась в нем так же, как обманулся и покойный Орленко, и беспокоилась уже о том, не занемог ли он.
Читатель, для которого открыто сердце Клима Сидоровича, весьма бы, однако, ошибся, если б подумал, что завещание покойного майора принято им было с неудовольствием. Напротив того, он весьма оному обрадовался, ибо тут представлялся ему новый случай хвалиться перед всеми своею добродетелью. Чего не рассказывал он о благодеяниях, какими и сам он и отец его осыпали всё семейство майора! Многие ему верили, ибо в рассказах своих он упоминал о таких подробностях, которые, казалось, не могли быть совершенною выдумкою. Некому было доказывать его неправду, а к тому же и сам майор в завещании своем припоминал о благодеяниях, семейству его оказанных. Зато завещание сие хранилось у Клима Сидоровича как драгоценность вместе с планом славного лазарета, и он в течение нескольких месяцев никогда не выезжал со двора, не взяв его с собою. Но в продолжение сих хвастливых рассказов он совершенно забыл о бедной Анюте. Наконец, когда один из его знакомых спросил однажды случайно, куда она теперь пристроена, Клим Сидорович вспомнил, что ему необходимо нужно, для света, принять какие-нибудь меры в отношении к ней. Сначала ему вздумалось, что удобно было бы взять ее к себе; ибо и у него были две дочери, немногими годами постарее Анюты. В голове его тотчас родилась мысль о выгодах, могущих произойти от этого доброго дела, и ему уже чудились разные трогательные сцены, пленявшие его воображение. Например, ему представлялось, что заедет в дом его, по дороге, какой-нибудь знатный сановник — чего доброго, может быть, и министр! После обеда или во время чая (как случится) войдут в комнату три девочки, чисто умытые, с расчесанными косами и, на этот раз, все три в одинаких платьях. «Это, конечно, ваши дочери?» — спросит министр. «Только две из них, ваше высокопревосходительство! третья — бедная сиротка, которую я воспитываю совершенно наравне с родными моими детьми. Без меня ей, несчастной, некуда деваться; но я помню учение святого Евангелия и думаю себе, что Бог, ваше высокопревосходительство, за то не оставит моих детей! Подойди ближе, Анюта! не бойся, миленькая! Не правда ли, что тебе у меня хорошо жить?» Анюта, помня прежде данное ей приказание, поцелует у него с нежностию руку, и министр подумает: какой благодетельный человек! А это при случае пригодится. Конечно, случиться может и так, что министр заедет в такой день, когда Марфа Петровна (супруга Клима Сидоровича), может быть, накануне немного неосторожно потрепала сиротку по щекам и следы еще на другой день отчасти будут видны; но ведь и это беда небольшая! Министр, верно, не заметит, что у сиротки одна щека краснее и пухлее другой; а если, против чаяния, спросит, от чего? так можно же сказать, что у нее болят зубы!
Таким образом роскошное воображение Клима Сидоровича представляло ему в разных видах пользу, какую он может извлечь для себя, приняв Анюту в свой дом, и чем более он о том помышлял, тем более представлялось ему выгод. «Когда она вырастет, — думал он, — так мы выдадим ее замуж! Девочка, кажется, будет недурна собою; к тому же у нее без малого триста душ, а в теперешнее тяжелое время и это не безделица! Почему же не отдать ее, например, за секретаря генерального суда? У меня будет свой ходатай по тяжбам, да еще какой! и тогда кто против Клима Сидоровича!»
Между тем бедная Анюта играла и резвилась с своими сестрами, не помышляя о том, что у нее есть опекун, от которого она совершенно зависит; а доброй тетушке и во сне не грезилось, что опекун этот мысленно отрекомендовал уже Анюту министру и потом выдал ее замуж за секретаря генерального суда! Но милосердый промысл, пекущийся о сирых, избавил ее от корыстных видов, угрожавших ей со стороны опекуна.
Клим Сидорович на этот раз ошибся в расчете. Вспоминая, в планах своих, о Марфе Петровне, он хотя отдавал ей полную справедливость, придумывая заранее средства, как скрыть от министра распухлые щеки бедной Анюты (ибо Марфа Петровна была во всех отношениях достойная его супруга), но не предвидел, чтобы предложение взять Анюту в дом могло быть ею отвергнуто. К счастию Анюты, Марфа Петровна была очень не в духе в ту самую минуту, когда Клим Сидорович явился к ней с предложением. Она только что успела разбранить еврея-шинкаря, возвратившегося с ярмонки и не умевшего купить на салоп именно такого атласу, какой она приказывала. Большие, как смоль, глаза ее сверкали еще от гнева, когда муж вошел в комнату. Если б он догадался выждать благоприятное время, то дело было бы в шляпе; но «на каждого мудреца довольно простоты», — говорит пословица, кольми же паче на Клима Сидоровича! Будучи уверен, что спекуляция его послужит еще к утишению ее гнева, он со всевозможным красноречием начал рассказывать, какие выгоды они могут получить от этого благодеяния; но не успел он еще договорить, как Марфа Петровна раскричалась:
— Убирайся ты сам и с глупой своей девчонкой! Чтоб и духу ее не слышно было в моем доме! Мой дом не богадельня! Мой дом не воспитательный! Вот тебе — на! Мне и свои дуры надоели, а я еще стану возиться черт знает с кем!
Смекнул муженек, что пришел не вовремя, но ошибку поправить уж было поздно!
На другой день он, однако, опять отважился начать разговор о том же. Марфа Петровна тогда была в хорошем расположении и потому выслушала мужа до конца. Внутренно доводы его показались ей довольно убедительными, и она даже колебалась в своем упрямстве; но, вспомнив правило, которого всегда держалась: ни в чем не уступать мужу и исполнять волю свою, не слушая ни просьб его, ни убеждений, — она сказала наотрез:
— Не хочу, не хочу! и никогда хотеть не буду — хоть ты тресни!
После этого Клим Сидорович не смел уже ее более беспокоить, из опыта зная, что старания его ни к чему бы не послужили.
Прошло около года после смерти майора, и добрая тетушка успела уже так свыкнуться с мыслию, что Анюта действительно ее дочь, что на вопрос: сколько у нее детей? она, верно, отвечала бы: трое! Анюта между тем любила ее как родную мать и верно бы горько расплакалась, если б кто-нибудь вздумал ее разуверить в том, что она не родная дочь Анны Андреевны. От Клима Сидоровича не было никаких отзывов, и казалось, что ничто не могло потревожить семейного спокойствия тетушки, как вдруг, совсем неожиданно, получила она письмо, погрузившее ее в горесть, близкую к отчаянию. Но прежде, нежели расскажу читателю содержание сего письма, должен я поневоле обратиться опять к опекуну нашей сироты.
Совершенно потеряв надежду уговорить жену свою после двух неудачных покушений, о которых рассказал я выше, Дюндик совсем перестал думать об Анюте, вспоминая о ней только изредка, когда, увлекаемый желанием похвастаться перед новым гостем, он вынимал из ящика завещание покойного майора. Таким образом случилось однажды, что обедал у него соседний помещик, отставной полковник, находившийся перед тем долгое время в отсутствии. Помещик был человек умный и просвещенный и знал лично майора, когда был еще в службе. Узнав из рассказов хозяина, что майор уже с год как умер и оставил малолетнюю дочь, он с участием стал расспрашивать о теперешней ее судьбе. Клим Сидорович сначала немного смешался; но вскоре, опомнясь, отвечал, что отдал ее на воспитание родной тетке, которой за то платит из собственного своего кармана значительную сумму.
— Однако, — заметил полковник, — Анна Андреевна, сколько мне известно, хотя добрая женщина, но не в состоянии доставить дитяти приличное воспитание.
— Конечно так, — отвечал опекун, запинаясь, — но извольте видеть… я, конечно, охотно взял бы ее к себе; да у меня… видите ли… в доме тесновато: детская не очень большая… впрочем, может быть, со временем… конечно, по долгу христианскому…
Помещик, имея, как умный человек, довольно точное понятие о Климе Сидоровиче, поспешил вывесть его из замешательства,
— Почему бы вам не отдать ее в Смольный монастырь? — сказал он. — Там она получила бы такое образование, какого и в столице детям своим было бы трудно доставить частному человеку; здесь же это вовсе невозможно.
— Да я, право, не знаю… конечно, ваша правда… только я думаю, что это очень затруднительно…
— Нисколько! Стоит подать прошение.
— Да я не знаю, кому и как!
— Я охотно вам в этом помогу.
— Ну! а если ее в самом деле примут? Ведь надобно будет отвезть ее в Петербург. Сами посудите, как это затруднительно.
— И на это есть средство, — сказал полковник, — я недели через две думаю сам ехать в столицу, куда везу также свою дочь, уже принятую в Смольный. Поверьте мне Анюту на руки; я рад буду оказать эту маловажную услугу дочери майора Орленка.
Климу Сидоровичу отговариваться было нечем; к тому же для него было всё равно, в Петербурге ли она будет воспитываться или в селе Барвенове. Он согласился на предложение полковника, вручил ему письмо к Анне Андреевне, в котором, по праву опекуна, требовал, чтоб она отдала ему Анюту для доставления в Петербург, — и на другой день уже рассказывал всем, что, заботясь о воспитании этой бедной сиротки, он уговорил полковника взять ее с собою и что полковник, по дружбе к нему, на то согласился.
Полковник, желая выполнить в точности принятую на себя обязанность, сам поехал в Барвеново. По прочтении письма бедная тетушка громко зарыдала и бросилась целовать Анюту. Требование сие пришло так неожиданно, что она было занемогла не на шутку от горестной мысли с нею расстаться. Рассказы тронутого полковника о Смольном монастыре, о образе тамошнего воспитания детей, о материнском попечении августейшей их покровительницы ее немного успокоили; но она просила со слезами оставить Анюту хотя еще на несколько дней. Полковник не мог отказать неотступным ее просьбам и прожил целую неделю в Барвенове. Он успел короче познакомиться с тетушкой и, узнав ее кроткое сердце, ее скромную и незаносчивую добродетель, возымел к ней искреннее уважение. «Если б невозможно было поместить Анюту в монастырь, — подумал он, — то несравненно бы полезнее для нее было оставаться у доброй, хотя необразованной, тетушки, нежели у злой и полупросвещенной Марфы Петровны».
Не буду описывать горести тетушки, когда в последний раз при прощании обняла она заплаканную Анюту и, перекрестив ее, посадила к полковнику в карету.
— Ой! загубила я свою Галечку![9] — говорила она, обливаясь слезами, и долгое время ласки собственных ее малюток не могли развлечь глубокой ее печали.
Кто имеет понятие о образе жизни и воспитании в Смольном монастыре, тот легко поверит, что Анюте немного нужно было времени, чтоб привыкнуть к новому своему положению. Вскоре она коротко познакомилась с подружками своими, и среди невинных забав и нетягостного учения время протекало неприметно. Анюту все в монастыре любили: она была доброе и ласковое дитя, притом так послушна и прилежна, что никогда не подавала ни малейшего повода к неудовольствию. Таким образом быстро протекло несколько лет, и маленькая деревенская девочка Анюта сделалась прелестною молодою девицею, в которой не осталось ни малейших следов прежнего воспитания. Время выпуска ее из монастыря приближалось между тем скорыми шагами, и сердце в ней сжималось от невольного трепета при мысли о роковой минуте, долженствовавшей разлучить ее навсегда с милыми подружками, с добрыми наставницами, с тихою и однообразною монастырскою жизнию. Анюта оставила Малороссию в самых нежных младенческих летах, и Смольный монастырь с тех пор сделался для нее как бы новою родиною, в которой сосредоточивались все ее мысли, желания и заботы. Вне монастырских стен одна только тетушка иногда занимала ее воображение, да и та представлялась ей совсем в ином виде, нежели какова была в самом деле. Все местные впечатления, вывезенные ею из Барвенова, давно уже исчезли из ее памяти и уступили место другим картинам, заимствовавшим краски свои от новых понятий, развивавшихся в ее уме. Тетушка, например, представлялась ей в образе одной инспектрисы, более других ею любимой, а двоюродных сестер она уподобляла тем из своих подружек, которые наиболее ей нравились. Даже тетушкин дом в селе Барвенове получил в ее воображении другой фасад и совсем иное расположение комнат. Он казался ей, конечно, меньше монастыря, — однако не слишком меньше! И комнаты в нем, как ей помнилось, были светлые, высокие и богато убранные, хотя, впрочем, не такие огромные, как например большая монастырская зала! Что ж касается до сада — о! так тетушкин сад был гораздо пространнее и милее монастырского, и сколько в нем было цветов! Анюта очень твердо помнила, что тетушка позволяла ей рвать цветов сколько угодно и что, несмотря на то, количество их никогда не убавлялось.
Наконец настало время выпуска; частные испытания кончились и наступили публичные. Как сильно билось сердце Анюты, когда приблизился последний день пребывания ее в монастыре! Почти целую ночь не смыкала она глаз, а когда засыпала на короткое время и воображение представляло ей веселые и заманчивые картины светской жизни, тогда мысль о разлуке с монастырем и о неизвестности будущей судьбы пробуждала ее внезапно.
Дочь полковника Р**, поступившая в монастырь в одно время с нею, принадлежала к тому же выпуску, и отец ее взял Анюту к себе вместе с дочерью. В продолжение пребывания их в Смольном он опять вступил в службу и совсем поселился в Петербурге; итак, Анюте пришлось остаться у него в доме до тех пор, пока тетушка, с которою он между тем сохранил дружеские сношения, пришлет за нею из Малороссии. Анюта связана была тесною дружбою с дочерью полковника, и добрая Маша во всех отношениях заслуживала привязанность своей подруги и платила ей взаимною любовью. Они поверяли друг другу всё, что у них было на сердце, — а в первое время вступления их в свет было о чем поговорить между собою! Всё казалось им так странно, так дико, — всё им представлялось в ином виде, нежели как они воображали прежде! В первые разы, когда они являлись в обществе, им казалось, что все обращают внимание на каждое их слово, на каждое их движение! По вечерам они сообщали друг другу мысли свои и замечания о виденном ими в продолжение дня; разговоры эти часто не прекращались и тогда, когда они уже лежали в постеле, а иногда лучи восходящего солнца находили их еще не спящими.
Таким образом прошло несколько месяцев. Полковник успел в это время познакомить их с достопамятностями пышного Петербурга и посетил с ними ближайшие окрестности столицы. Как полюбились Анюте веселые острова Невы! Как понравились ей роскошные сады Петергофа, Царского Села и Павловска! Будущая сельская жизнь в Барвенове в воображении ее украшалась мыслию, что тетушкин сад похож хотя на один из тех, которыми любовалась она в Петербурге.
Около конца мая приехала женщина, присланная тетушкою за Анютою. Клара Кашпаровна была толстая и добрая немка лет за пятьдесят, родом из Белых Меж[10], которую тетушка считала женщиною опытною, ибо она говорила по-немецки и несколько раз бывала в Киеве на контрактах. Во всей окружности Барвенова Клара Кашпаровна была в большой чести, потому что превосходно варила варенья, приготовляла наливки и умела покупать дешево всё, что ей поручали. Кроме того, никто не умел с такою бережливостью скроить платье и из обрезков материи, по-видимому негодных, составить наколку или другой наряд или же выгадать жилет хотя дворецкому! Она охотно согласилась съездить в Петербург на счет тетушкин и, сверх удовольствия, надеялась извлечь некоторую пользу из этого путешествия, запасясь в столице новыми выкройками для малороссийских модниц.
Но Петербург не очень ей понравился. Она чувствовала себя как будто связанною в доме полковника и потому, исправив данные ей в Малороссии поручения, беспрестанно поспешала отъездом.
— Ну что здесь за жизнь! — твердила она Анюте. — На улицах так тесно, что индо ходить нельзя: того и смотри, что собьют с ног, особливо на Невском пришпекте! А дома-то уж чересчур высоки, лезешь, лезешь на лестницу, словно на колокольню, так что ноги подкашиваются; а из окошка посмотришь — так голова закружится! То ли дело у нас, в Барвенове!
Анюте очень не хотелось оставить Петербург, но делать было нечего! Ударил наконец час разлуки, день ото дня отлагаемый; все прощальные визиты были кончены, всё было готово к отъезду, все предлоги к дальнейшей отсрочке были истощены! В последний раз еще поехала она в монастырь распроститься со всеми… в последний раз посетила она классы, дортуары, сад! Каждая комната, каждый утолок стоил ей новых слез! В продолжение долговременного там пребывания сердце ее успело породниться даже с бездушными предметами, находившимися пред глазами ее с младенческих лет! Оставляя монастырь и Петербург, ей казалось, что везут ее в другое государство, — в другую часть света!
Дома дорожная карета была уже заложена. Полковник с Машею проводили Анюту до Трех Рук. Там они еще раз обнялись и возобновили обещание писать с каждою почтою, еще раз друг друга перекрестили и расстались — надолго! Анюта, сев в карету, прижалась в уголок, и слезы под зеленым вуалем лились ручьем из глаз ее, пока наконец благодетельный сон представил воображению ее любезный монастырь, великолепный Петербург и милую, незабвенную Машу!
Из писем Анюты, помещенных во второй главе сей книги, читателям уже известно, в какое она пришла удивление, когда, по приезде в Барвеново, всё нашла в ином виде, нежели как предполагала. Другая на месте ее, вероятно, потеряла бы всю бодрость духа и день и ночь проводила бы в слезах или, может быть, с досадою и презрением смотрела бы на тетушку и на сестер и наконец сама сделалась бы ненавистною для всех родных своих и знакомых. Но Анюта была не такова: напитанная доброю нравственностью и приученная к скромности, она и не помышляла насмехаться над другими, что они не так одеты, как она, или пренебрегать теми, которых случай лишил светского воспитания. За то все ее любили и уважали; сестры без зависти взирали на ее преимущества, а тетушка не могла ею налюбоваться. Анюта хотя всегда с сожалением вспоминала о Петербурге, но, повинуясь с покорностию определениям судьбы, искренно вознамерилась приучить себя к новому положению, в котором находилась. Когда же узнала она добрые качества и горячую к ней любовь тетушки, когда услышала от посторонних, что Анна Андреевна ее, оставленную после родителей сиротою, призрела с материнскою нежностию, тогда из благодарного сердца ее изгладились все сравнения между тетушкою и инспектрисою, между кузинами и монастырскими подружками. Она научилась собственным опытом, что не одеянье и не наружный блеск составляют достоинство человека; а полюбив искренно своих родных, она даже стала находить удовольствие в сельской жизни, которая в первые дни казалась ей столь неприятною.
Как правдивый историк, я, впрочем, нахожусь в необходимости признаться читателю, что и другое обстоятельство, независимое от добрых качеств тетушки, немало способствовало к украшению в глазах Анюты деревенской жизни в Барвенове. Штабс-ротмистр Блистовский, которого видела она на бале у хорунжего, сделал сильное впечатление на неопытное сердце, созданное для нежнейших чувствований. Сначала она сама того не знала; ей казалось, что он более других ей нравился потому только, что обращением своим напоминает ей любезный Петербург. В невинной неопытности своей она даже не примечала действия, произведенного ею на Блистовского, и его старания понравиться ей приписывала простой учтивости. Заблуждение, в котором находилась она относительно собственного своего сердца, еще усилилось, когда узнала она, что Блистовский недавно приехал из Петербурга, где видел и Машу; тогда ей показалось так натурально, что она с ним более любила говорить, нежели с другими! По возвращении ее с бала домой Блистовский не выходил у ней из мыслей; но как эти мысли о нем смешивались обыкновенно с воспоминаниями о Петербурге и о Маше, то она долго еще оставалась в заблуждении насчет истинных чувствований своего сердца.
Между тем Блистовский, более ее опытный, уверился при первом взгляде на Анюту, что от нее зависеть будет счастие или несчастие всей его жизни. Он долго жил в Петербурге, бывал в чужих краях и уже не раз приезжал в Малороссию, где находилась значительная часть его имения; однако ни в Петербурге, ни в Малороссии и нигде ни одна девушка не производила на него такого впечатления, как Анюта! И это впечатление не казалось ему действием одной красоты ее! Конечно, высокий стройный ее стан, большие голубые глаза, осененные длинными черными ресницами, и вся вообще прелестная наружность ее пленяли его взоры; но и прежде того случалось иногда, что сердце его билось сильнее при виде подобного стана, подобных глаз! Не один раз в жизни встречал он девушек, которые нравились ему своею красотою; но ни в ком еще не находил столько кротости и добродушия, такой милой и невинной улыбки, такого пленительного выражения во всех чертах! Вступив с нею в разговор, он поражен был ее здравыми суждениями, и даже самая ее неопытность и незнание света придавали ей какую-то необыкновенную прелесть. «Нет! — подумал он, — такая наружность не может быть обманчивою!» И самому себе дал слово употребить все усилия, чтоб снискать ее любовь.
Блистовский был нрава твердого и решительного и, будучи притом богат и не имея родителей, зависел совершенно от себя. Он принял намерение не откладывать надолго решения судьбы своей, познакомиться с Анютою покороче и при первом случае с нею объясниться. На другой же день после бала он отправился в Барвеново.
В Малороссии в тех домах, где не успели еще променять старинного русского гостеприимства на новые светские приличия, не нужно много времени, чтоб коротко познакомиться с семейством и быть принятым, как родной. Правда, конечно, и то, что богатый и холостой гвардейский офицер в провинциях бывает всегда принимаем отлично хорошо; но если вникнуть внимательно в причины такого приема, то нетрудно открыть, что часто в этом руководствуются не одним гостеприимством. Мне самому случалось видеть в некоторых домах, как ласкали молодого человека, еще холостого, и как вскоре потом принимали его, когда он являлся в тот же дом уже женатый. Несходство между обоими приемами было разительное, хотя молодой человек в течение этого времени не переменился ни лицом, ни душою. Но как бы то ни было, а тетушка — как нам известно — не принадлежала к числу людей модного разбора и потому приняла Блистовского с обыкновенным радушием, нимало не заботясь о причинах его посещения. Анюта обрадовалась, когда он неожиданно вошел в комнату, и, в невинном заблуждении, не думала скрывать своего удовольствия, полагая, что она радуется только случаю поговорить о милой Машеньке! У бедной Праскуты тоже забилось сердце: она считала, что Блистовский приехал для нее, и покраснела по уши!
Мы не будем томить читателей наших распространением рассказа о том, что им уже известно из писем Анюты. Блистовский приезжал почти ежедневно в Барвеново, всякий день открывал новые достоинства в своей любезной и всякий день более влюблялся. Несколько раз просил он позволения у Анюты поговорить с тетушкою, но не мог добиться решительного ответа. Наконец, получив ее согласие, он не замедлил им воспользоваться.
Это было перед вечером. Тетушка сидела в беседке, сколоченной из тонких латв, около которых обвивались хмель и красные бобы; она со вниманием слушала приказчика, доносившего об успехах жатвы.
— Милости просим, Владимир Александрович! — сказала она. — Не хотите ли поучиться хозяйству? Вот у нас жито в нынешнем году, благодарение милосердному Богу, хорошо уродилось! Пятнадцать коп на десятине, а в ином месте, где поближе к селению, и еще более! Каков-то будет вымолот? Боюсь только, чтоб у нас конопли не побило градом, как у соседей. Вот у Ивана Ивановича вся, говорят, пропала, как будто подкошена! До сих пор Господь нас миловал; как-то будет вперед!
Владимиру было не до конопли и не до жита, но надлежало подождать, пока кончится тетушкин разговор с приказчиком. Долго слушал он ее рассуждения о жатве и о молотьбе, о гречке, овсе и коноплях, о починках, необходимых в винокурне, и проч. От любовного нетерпения разговор этот ему показался еще длиннее, нежели каков был в самом деле, и он мысленно несколько раз перекрестился от радости, когда приказчик, приняв последнее приказание и наставление, поцеловал у барыни ручку и, низко поклонясь, удалился из беседки.
— Извините, Владимир Александрович! — сказала тетушка. — А я за хозяйскими хлопотами совсем забыла, что вам невесело меня слушать. Но не прогневайтесь, ведь вы у нас не чужие! Зачем вы оставили барышень? уж не поссорились ли вы с ними?
— Я пришел с вами поговорить наедине, Анна Андреевна! От вас зависит участь моя, счастие или несчастие всей моей жизни.
— С нами сила Господня! что с вами сделалось? Какое влияние я, маленький человек, могу иметь на судьбу вашу? Или вы шутите со мною, Владимир Александрович?
— Я очень далек от шуток, тетушка! Позволите ли вы мне впредь всегда так вас называть?
— А почему же нет, мой батюшка? — пожалуй, если это вам делает удовольствие! Да что вам в этом?
— Тетушка! я люблю Анюту! сделайте меня счастливейшим из смертных: согласитесь отдать мне ее руку!
— Так вот дело-то в чем! — сказала тетушка протяжным голосом и призадумалась. Это предложение пришло совсем неожиданно, хотя с некоторых пор посещения Блистовского сделались для ней весьма замечательными. Мы уже объяснили читателям, что Анна Андреевна не принадлежала к числу людей, оказывающих гостеприимство из каких-нибудь видов, и потому в другое время Блистовский мог бы ездить несколько лет в ее дом и ей бы на ум не приходило присматривать за ним и добиваться, не влюблен ли он в которую-нибудь из барышень. Но на этот раз особенный случай обратил ее внимание на частые посещения молодого офицера.
С некоторого времени тетушка заметила, что Праскута ее совершенно переменилась. Она сделалась печальна и задумчива; живой румянец на щеках ее начал пропадать, и часто глаза ее казались заплаканными. Сначала тетушка вообразила, что Праскута нездорова, и, несмотря на ее уверения в противном, поила ее разными травами и другими лекарствами из домашней лаборатории, но болезнь от того не прекращалась! Праскута всё делалась задумчивее и печальнее, а тетушка более и более о ней беспокоилась. Наконец, при всей простоте своей, тетушка начала смекать, что странная болезнь Праскуты имеет какую-то связь с Блистовским. В самый тот день, когда Владимир посватался за Анюту, тетушка делала новые наблюдения над своею дочерью и еще более утвердилась в своих догадках. От глаз ее не скрылось, что Праскута попеременно бледнела и краснела, когда еще издали послышался знакомый стук коляски Блистовского; а когда коляска начала приближаться к крыльцу, Праскута встала из-за пялец и поспешила выйти из комнаты.
— Куда ты идешь, Праскута? — спросила Анна Андреевна.
— У меня есть дело, матушка! — отвечала Праскута, и тетушке показалось, что в глазах ее блистали слезы, когда, выходя из комнаты, она нечаянно оглянулась.
Бедная Праскута с некоторого времени заметила взаимную друг к другу любовь Владимира и Анюты!
Итак, вот о чем задумалась тетушка, услышав предложение Блистовского! Она любила Анюту столь же горячо, как родных дочерей своих, но при всем том не могла быть равнодушною к положению Праскуты. Она вообразила себе, какой удар для нее будет известие о сватовстве Владимира, — и сердце ее разрывалось при мысли, что счастие одной из дочерей ее сопряжено с несчастием другой. Наконец всегдашняя надежда Анны Андреевны на промысл Божий ее ободрила. «Бог милостив! — подумала она, — и нас не оставит. Праскута еще так молода, что успеет полюбить другого! Анюта же, верно, будет счастлива за таким добрым человеком, каков Владимир Александрович».
Между тем Блистовский сидел как на иголках; он не мог понять причины недоумения тетушки и вообразил себе, что она, может быть, имеет насчет его какие-нибудь сомнения. Вскоре, однако, тетушка вывела его из беспокойства.
— Владимир Александрович! — сказала она дрожащим от умиления голосом, — я считаю вас добрым и честным человеком и надеюсь, что Галечка будет с вами счастлива. Возьмите ее, благословляю вас от всего сердца!
Владимир, вне себя от радости, кинулся на шею к Анне Андреевне. Он целовал ее руки, называл ее любезною, милою, доброю тетушкою и хотел тотчас бежать к Анюте.
— Погодите немного! — сказала растроганная тетушка, — дайте мне утереть слезы; пойдем вместе!
Из беседки до дому было очень недалеко, но Владимиру, принужденному идти медленно подле тетушки, дорога показалась несносно продолжительною.
— Вы, кажется, нарочно идете тише обыкновенного, тетушка? — сказал он.
— А мне так кажется, — отвечала она смеясь, — что вы сегодня ходите скорее обыкновенного.
Дошед до крыльца, Владимир никак не утерпел, чтоб не упредить тетушки.
— Анюта, моя Анюта! — вскричал он, вошед в комнату, где она с Тапочкою сидела на софе. Он с жаром схватил ее руку и пал к ее ногам. Анюта сперва пришла в замешательство, побледнела и не знала, что ей делать. Но взглянув нечаянно и видя, что тетушка стоит перед нею с веселою улыбкою, она, по какому-то внутреннему чувствованию, догадалась, что это значит. Голова ее невольно и ей самой неведомо опустилась на плечо Владимира, и уста их соединились в нежный поцелуй.
Вскоре в доме узнали, что Анюта невеста, и все пришли ее поздравить. И Праскута о том узнала; хотела… сойти вниз, но у нее не стало духа! Она сказалась больною, обвязала себе голову и легла в постель. Анна Андреевна пошла к ней: она не предлагала уже ей лекарства, а только нежно обняла ее, тихонько поплакала над нею и благословила ее, не говоря ни слова. Потом возвратилась она к Анюте и старалась казаться веселою. Настало время пить чай. Анюта села к столу, а Владимир поместился подле нее, чтоб ей помогать. На лице обоих любовников ясно изображались чувствования, которыми преисполнены были их сердца. Анюта в этот день разливала чай не с таким искусством, как обыкновенно, и добрая тетушка неоднократно журила ее за рассеянность. Владимир между тем не спускал ее с глаз и в восторге своем не замечал, что она забыла положить сахару в его чашку. Он предавался сладостным мечтаниям о будущем: иногда ему представлялось, что он женат уже на Анюте, что молодая супруга разливает чай у него дома, а тетушка приехала к ним погостить. Мысли его улетали еще далее… Вдруг Анна Андреевна поспешно вскочила со стула, поставила чашку на стол и вскричала:
— Ах я дура! Прости меня, Господи! Ну что я наделала? Галечка, друг мой! виновата пред тобою; виновата пред вами обоими! Ну как могла я согласиться на предложение Владимира Александровича! Боже мой, Боже мой! что теперь делать!
Владимир испугался и тоже вскочил с места. Анюта смотрела на Анну Андреевну с удивлением, не говоря ни слова. Никто не понимал, что сделалось с тетушкой, которая между тем продолжала свои восклицания, будучи, по-видимому, весьма встревожена. Наконец Владимир подошел к ней и взял ее за руку:
— Помилуйте, тетушка! что с вами сделалось? — сказал он.
— Совсем забыла о Климе Сидоровиче! Правда, о нем уже давно нет ни духу ни слуху! как в воду канул. Между тем ведь я знаю, мои батюшки, что он жив и здоров, прости меня, Господи!
Владимир и Анюта всё еще не понимали тетушки.
— Какой Клим Сидорович? — вскричали они оба почти в один голос.
— Да твой опекун, Галя! которому покойный отец твой, царство ему небесное, тебя вверил перед смертью и от которого ты зависишь! Без него нам ничего решить не можно; а я, старая дура, ведь совсем о нем забыла! Придется написать к нему; а пока от него не получим ответа, не прогневайтесь, дети! я беру слово свое назад!
Анюта редко слыхала о Климе Сидоровиче и, не имев никакого с ним сношения, едва помнила его имя, а тем еще менее помышляла о том, что он может иметь какое-нибудь влияние на ее участь. В первый раз в жизни она услышала теперь, что покойный отец вверил ее попечению Дюндика. Владимир также изумился: он никогда не слыхал, что у Анюты есть опекун, и хотя не мог предполагать, чтобы опекун этот помешал его браку, но, предвидя, что переписка с ним может отдалить его счастие, он очень огорчился сим новым открытием. В этом расположении духа решился он испытать, нельзя ли обойтись без помощи Клима Сидоровича.
— Тетушка! — сказал он. — Мне кажется, вы напрасно так беспокоитесь. Если Анютин опекун давно не давал о себе известия, то это знак, что он о ней не заботится, а в таком случае незачем у него и спрашиваться. Вы заступаете место ее родителей, и, кроме вас, нам не нужно ни у кого просить согласия.
— Тише, мой батюшка, тише! Правда, что я считаю Анюту своею родною дочерью; правда и то, что Клим Сидорович мало о ней думает — не в упрек ему сказать! С тех пор как братец Трофим Петрович закрыл глаза, опекун-то, полно, справлялся ли об ней хоть один раз? но при всем том воля отцовская — воля Божия. Скажи, мой друг Анюта: если б покойный отец твой был жив, ты бы его послушалась?
— Вы, верно, в том не сомневаетесь, тетушка!
— Нет, мой друг, не сомневаюсь! Итак, если ты слушалась бы его живого, так еще более должна почитать волю его, когда уже нет его на свете. Ведь правду я говорю, Галечка? Нет, Владимир Александрович! Воля ваша, а тут делать нечего! Спроситься Клима Сидоровича надобно!
Должно было покориться требованию тетушки! Сам Владимир чувствовал, что она совершенно права и что без согласия опекуна, назначенного отцом Анютиным, неприлично было бы располагать ее рукою. Итак, положили написать с первою почтою к Климу Сидоровичу, а до получения от него ответа не рассказывать никому о том, что случилось в этот вечер. Тетушка поуспокоилась, рассудив, что ответ она, без сомнения, получит благоприятный, потому что опекун не мог иметь никаких причин к отказу. Однако, несмотря на то что и прочие разделяли надежду тетушки, веселие этого вечера немного расстроилось сим неожиданным затруднением.
В первые минуты Владимир так поражен был поступком тетушки, что и не думал расспрашивать подробнее о новооткрытом опекуне. Но когда дело дошло до расчетов, чрез сколько времени можно иметь ответ, и Владимир при этом случае узнал, что опекун живет в Полтавской губернии, то ему вдруг пришла мысль, не тот ли самый это Клим Сидорович, с которым познакомился он в прошлом году? Когда же узнал притом, что он прозывается Дюндиком, то все сомнения его исчезли, но открытие это нимало его не радовало. Он довольно хорошо знал Клима Сидоровича и Марфу Петровну, и некоторые особенные обстоятельства заставляли его думать, что они не поспешат ответом на письмо. Мысль эта очень его тревожила. Пройдя несколько раз в задумчивости по комнате взад и вперед, он решился наконец сам ехать в Полтавскую губернию, несмотря на неприятность расстаться с Анютою по меньшей мере на неделю.
— Тетушка! — сказал он, когда намерение это в нем утвердилось, — мне кажется, всего лучше будет, если я сам съезжу к опекуну Анютину.
— И конечно так, Владимир Александрович! Поезжайте с Богом! А мы между тем Анюту вашу беречь будем пуще глаза. Поэтому и мне не нужно писать длинного письма, что я, признаться, не очень и люблю. Да правду сказать, я не умела бы описать вас хорошенько; а теперь вы сами с ним познакомитесь, и он увидит, какого жениха себе нажила моя Галечка!
— Да я с ним уже знаком, тетушка! прошлого года я довольно часто видал его в Ромнах.
— Так это и того лучше! Стало быть, ему и раздумывать недолго будет, и вы скорее к нам возвратитесь. Ну, слава Богу, всё к лучшему! А я совсем не воображала, что вы его знаете. Смотри пожалуй, как это кстати! Когда же вы располагаете ехать?
Владимир взглянул на Анюту и вздрогнул при мысли, что он должен ее оставить; наконец он сказал, собравшись с духом:
— Я думаю ехать завтра, тетушка! Чем скорее поеду, тем скорее ворочусь!
— Ну так я к завтрему приготовлю свое письмецо!
И в самом деле, на другой же день ввечеру подъехала к низенькому крыльцу тетушкина дома телега с лихою тройкою. Владимир распростился со всеми, крепко прижал к сердцу Анюту, не внимая увещаниям доброй Анны Андреевны; потом взгромоздился на повозку и поскакал во весь дух. Тетушка, Анюта и Гапочка остались на крыльце и смотрели ему вслед, пока не улеглась последняя пыль, поднятая на дороге скачущею тройкой.
Дом тетушкин как будто опустел после отъезда Владимира, и долго мирные жители Барвенова не могли привыкнуть к его отсутствию. Везде царствовало какое-то уныние, умноженное еще беспокойством о печальном положении Праскуты; но, к чести сей последней, я должен сказать, что известие о затруднении, встретившемся относительно сговора Анюты, нисколько ее не обрадовало.
Между тем, пока Владимир находиться будет на большой Полтавской дороге, мы расскажем читателям, отчего воспоминание о прежнем знакомстве с Климом Сидоровичем так сильно и неприятно на него подействовало. Но для сего нужно перенестись мысленно за год перед описанною нами в главе сей эпохою.
Конная ярмонка приходила к концу, когда Владимир в прошлом году приехал в Ромны и, не дав себе времени переодеться, отправился в дорожном мундирном сюртуке на площадь, уже начинавшую пустеть. Продавцы, имевшие удачу в торговле, сламывали коновязи, весело прикрикивая на табуны свои, с которыми спешили на другие ярмонки. На площади оставались те только, которым не удалось сделать выгодной продажи; с печальным видом стояли они как вкопанные, опустив голову, или же прохаживались между лошадьми, с неудовольствием поглядывая на счастливых своих соперников.
По прибытии Владимира на площадь окружили его жиды и цыганы, предлагая наперерыв свои услуги.
— Позалуйте сюда, васе благородие! — говорил один.
— Я и в прослом году вам слузил, васе высокородие! — уверял другой.
— Ваше превосходительство! мы старые знакомые, — кричал третий, — уж мне грешно вас обманывать! Услужу вам, как отцу родному!
Больше всех вертелся около него один цыган, которого наружность особенно привлекла на себя внимание Блистовского. Он одет был лучше всех других: синий на нем кафтан из нелинючего сукна не был оборван, как у собратий его. Он опоясан был широким малиновым кушаком, окрашенным малороссийским червецом. Круглая поярковая шляпа его, на манер кучерской, несмотря на необыкновенную величину, едва прикрывала темя и надета была с небольшим наклоном к правому уху; из-под широкой палевой ленты, около шляпы этой обвязанной, торчал конец павлиньего пера; шея же повязана была алым платком, коего кончики висели на груди. Желтый цвет лица, небольшой орлиный нос и резкие черты явно свидетельствовали об индейском его происхождении, а черные беглые глаза, как раскаленные угли, сверкали из глазных ям. Из-под шляпы его вились густые черные кудри, и такого же цвета борода и усы покрывали всю нижнюю половину его лица. Росту он был небольшого, но широкие плечи и длинные жилистые руки показывали необыкновенную его силу. Хотя он больше других надоедал своею навязчивостию, но при всем том Блистовский не мог не любоваться его ловкостию и проворством. Прочие цыганы, по-видимому, оказывали ему уважение и называли его атаманом.
С самого прибытия Блистовского на конную площадь атаман пристал к нему, уговаривая его купить пару гнедых лошадей, которых продавец, казалось, вовсе не заботился приискивать покупщиков на свой товар. Это был человек лет пятидесяти, у которого черные усы начинали уже седеть. Несмотря на несносный жар, тогда бывший, подбритая голова его покрыта была круглою черною шапкою из бараньего меху и представляла странную несообразность с остальным одеянием его, состоявшим из широких холстинных шаровар и такой же рубахи, носившей на себе явные следы долговременного употребления. Кожух его, или нагольный тулуп, разостлан был на земле, и он сидел на нем с поджатыми босыми ногами, не обращая ни малейшего внимания на проходящих. Подле него, прямо против солнца, стояли сапоги, или чоботы, только что вымазанные дегтем; от времени до времени он бросал на них умильные взгляды, как будто любуясь игрою солнечных лучей, на них отражавшихся. На лице его изображалось какое-то страдательное довольствие судьбою своею, но самый строгий наблюдатель едва ли мог бы различить, происходит ли это довольствие от увеселительного зрелища лоснящихся сапогов или от приятного вкуса огромной желтой дыни, которую он грыз, не замечая, что сок из нее лился ручьями по бритой бороде его и упадал крупным дождем на высокую мышковатую грудь. Путешественник, находящийся в первый раз на Украине, вероятно, удивился бы странному его равнодушию; но Блистовский, сам малороссиянин, легко отгадал, что этот хладнокровный барышник должен быть крестьянин какого-нибудь помещика, поручившего ему продажу своих лошадей.
В справедливости догадки своей он еще более утвердился, когда, следуя приглашению цыганского атамана, подошел поближе к гнедым лошадям. Быв довольно искусным знатоком, он тотчас заметил в них явные признаки, что они очень долго ходили в дышле, хотя атаман клятвенно уверял, что это молодые верховые лошади, вызываясь притом сам на них проскакать, чтоб доказать, как они живы и исполнены огня.
Походив между коновязьми, Владимир, несмотря на уверения своих провожатых, вскоре увидел, что на ярмонке нет ничего достойного его внимания. Он хотел уже оставить площадь, как заметил в одном из отдаленнейших косяков несколько вороных лошадей, показавшихся ему столь видными, что он решился подойти поближе. Лишь только провожатые его заметили сие намерение, как закричали все в один голос:
— Васе благородие! не ходите туда! Залеть будете; ей зе богу, залеть будете; там вас обманут. Купите лутце здесь, мы льуди цесные!
С такими восклицаниями провожали они его до тех пор, пока далее приняли его другие, такие же ревностные ходатаи. Из этого Владимир заключил, что площадь разделена на несколько отделений, из которых каждое имело своих особенных жидов и цыган, коих попечению вверена была продажа лошадей. Из всех прежних его провожатых один только атаман от него не отстал. Казалось, что он имел особенную пред всеми другими привилегию, которую, может быть, доставили ему между его земляками звание атамана, а между жидами широкие его плеча и жилистые руки. Присоединившись к новой партии, атаман начал играть и новую роль: он теперь уже хулил лошадей прежнего отделения и без меры расхваливал вороных, которые действительно оказались годными для покупки.
По требованию его выводили одну за другою, и, между тем как хозяин, объявив цену, в молчании ожидал решения Блистовского, цыганы и жиды, особливо атаман, превозносили их во всех статьях. Атаман попеременно садился на каждую, показывал их шаг, рысь и скачь и не мог ими нахвалиться.
— Да это такие кони, — говорил он с свойственным нации его жаром, — что им и конца не будет! Если ваше превосходительство их купите, они служить вам будут вечно; и дети ваши, дай Бог им здоровья, меня за них благодарить будут еще на том свете!
В продолжение этих торгов новое лицо появилось между ими. Это был человек лет шестидесяти, с редкими и совсем седыми на голове волосами. Росту он был довольно высокого и собою дородный. На толстом и румяном лице его не видно было ни одной черты хотя сколько-нибудь замечательной, или, лучше сказать, все черты лица его были равно незначительны. При первом взгляде выражение его физиономии могло бы показаться добрым, ибо на устах его всегда была видна улыбка; но при внимательном наблюдении всякий мог заметить, что улыбка сия, никогда не изменяющаяся и, так сказать, неподвижная, не имеет никакого значения, так, как и большие выпуклые глаза его, которые, по неопределенному их цвету и по невыразительности, можно было бы назвать оловянными. Одеяние его также не представляло ничего особенного. На нем был зеленый довольно поношенный сафьянный картуз, светло-серый нанковый сюртук и такие же панталоны. Быв несколько времени безмолвным свидетелем уверток и уловок цыганского атамана, он наконец подошел к Владимиру, приподнял левою рукою картуз и, откинув голову назад, вместо того чтоб нагнуть ее наперед, сказал ему:
— Мое почтение! Позвольте спросить… чин ваш и фамилия?
— Штабс-ротмистр Блистовский.
— Конечно, изволите служить в *** драгунском полку, что стоит здесь около Андреевки?
— Я служу в *** гвардейском полку.
— А! честь имею рекомендоваться; я здешний помещик; вы, может быть, обо мне слыхали в Петербурге: Дюндик, бывший маршал дворянства.
При сих словах Клим Сидорович изъявил почтение свое Владимиру уже наклонением головы наперед и снял картуз правою рукою. Притом — как будто желая поправить косынку, толсто обвернутую около шеи его, — он расстегнул верхние пуговицы сюртука и выставил напоказ Владимирский крест четвертой степени, бывший дотоле как бы в заключении, — вероятно, для того чтоб не слишком ослепить зрителей.
— Вы изволите покупать лошадей? — продолжал он вполголоса, обратясь к Владимиру с дружеским видом. — Что просят?
— Не слишком дорого! Они, кажется, недурны!
— Ну, если это для полка, так не советую! Дружески вам доложу, что лошади не крепкие… лошади слабые!
Продавец, стоявший до того времени неподвижно и почти безмолвно, пришел в некоторое движение, услышав, что новопришедший старается очернить достоинство его товара. Он несколько раз оглядывался, как бы желая призвать к себе на помощь атамана; но блудящие его взоры не находили своего говорливого наперсника: атаман, при первом вступлении в разговор Клима Сидоровича, скрылся в толпе. Увидев наконец, что ему придется отстаивать лошадей своих одному, он вышел из обычайной флегмы и, окинув с ног до головы Клима Сидоровича, сказал, бросая на него исподлобья сердитые взгляды:
— Вы, сударь, не в свое дело мешаетесь! Кони мои совсем без пороков, и я в другое время не отдал бы их за такую цену. Я за них отвечаю, кони добрые…
— Что ты врешь, мошенник! — прервал его Клим Сидорович с особенным ударением на последнее слово. — Эдакой плут! вздумал обманывать приезжих! да еще господ офицеров, покупающих по казенной надобности! Смотри пожалуй, будто я не знаю твоих лошадей! Ведь они с хлыновского завода?
— Нет! с карлинского! Вот извольте посмотреть на тавро.
— Ну!., еще-таки! Будто я не то же говорю? Хлыновский… карлинский, будто не всё равно! Всё одна порода… На обоих заводах лошади все никуда не годятся!
Блистовский, хотя не согласен был с мнением нового знакомца своего, но, из уважения к его сединам и из признательности за участие, не хотел явно показать недоверчивости своей к познаниям Клима Сидоровича и потому удалился от вороных лошадей, приняв, впрочем, намерение возвратиться к ним, когда оставит его Дюндик.
Несчастный продавец, обманутый в своей надежде, провожал их бранью — сперва тихонько, потом возвышая голос, по мере их удаления, и, наконец, когда почти совсем потерял их из виду, громкими проклятиями.
Между тем Клим Сидорович рассказывал Блистовскому с добродушною доверчивостию об услугах, оказанных им дворянству, об интригах, воспрепятствовавших вторичному его выбору, и о славном своем лазарете. В замену сих новостей он допросился, сколько у Владимира душ, и, узнав, что он богат и холост, удвоил свою учтивость. Он проводил его до самой квартиры и не прежде его оставил, как взяв слово, что он непременно в тот день у него отобедает.
— Вы познакомитесь с моею Марфою Петровною, — прибавил он между прочим, — она вам очень рада будет. Смею сказать, что вы у нас не соскучитесь… Ведь я знаю, что вы, паничи, любите говорить по-французски, а мои дочери не хуже петербургского, то и дело, что между собою: коман ву порте? фор биень, мусье! — я тоже около них понаучился… почти всё понимаю! А что они… так, право, мне иногда надоедают! Всё по-французски да по-французски! Зато у них славный учитель: обучался в Москве, в ниверситете, и сам книги пишет… Ей-богу, не лгу! Ну — вы увидите! Правда, я денег на них не жалею: учитель получает у меня четыреста рублей в год и, разумеется, харчи мои! Да кроме того, почти каждый год подарок: то сукна домашнего на пару, то из своего платья что-нибудь, фрак или жилет, или что случится! С тех пор как дочери мои подросли, я употребляю его по хозяйству: присматривает за винокурней да ведет счет с шинкарями. Ученый ко всему пригодится! Ну, вы сами увидите! Прощайте, почтеннейший, до свиданья! Мы обедаем по-петербургски, не ранее часа!
Владимир поспешил переодеться, чтоб иметь время перед обедом побывать на конной площади. По приезде туда он встречен был опять теми же жидами и цыганами, кроме атамана; но, не останавливаясь с ними, пошел далее к тому месту, где оставил вороных лошадей. К удивлению его, их уже там не было, и продавец, стоя на коленях, с печальным видом считал и пересчитывал серебряные деньги, стоявшие столбиками перед ним. На вопрос, где вороные, он покачал головою, почесался за ухом и сказал с досадою:
— Да они уже проданы; теперь только их увели… вон, вон они идут, сердечные! А жаль, ваше благородие, что не вам они достались; лошади, ей-богу, добрые, и я их отдал за полцены. Пришла лихая година, хоть в петлю полезай, а продать надобно было. Ну! в другой раз меня на эту проклятую ярмонку и калачом не заманишь!
— Да кому ты их продал? — спросил Блистовский с торопливостию.
— Кому? а провал его знает! Цыган купил их для какого-то пана. Принужден был уступить проклятому за бесценок. Почему мне знать, что вы воротитесь! А лошади, ей-богу, добрые!
— Да я охотно бы их у тебя купил!
— А я рад бы вам их продать. Зачем вам было уходить, ваше благородие! Мне дело-то к спеху: ярмонка кончается, а я, почитай, совсем исхарчился; пришлось хоть утопиться! Да вот не досчитаюсь еще двух целковых; а как цыган их платил, так, кажется, все были!
Он опять принялся считать, а Блистовский отправился к Климу Сидоровичу, сетуя на самого себя, что упустил хорошую покупку.
К назначенному часу Владимир приехал в дом, нанимаемый Климом Сидоровичем. Дом этот был деревянный, как все почти домы в Ромнах, и находился на обсаженной деревьями Полтавской улице. Двор тесно застроен был флигелями и небольшими домиками, которые все занимались приезжими, между тем как хозяин с женою и старшею дочерью помещался в чулане, получавшем свет со двора из открытых дверей. Двое младших детей хозяина вместе с челядью проводили целый день на дворе или за воротами; ночью же или во время дождя детей брали в сени, бывшие перед чуланом, а челядь искала себе приюта где хотела. Во время ярмонки в Ромнах бывает общее переселение всех жителей: большая часть хозяев отдают внаймы домы свои приезжим, сами же переселяются в какой-нибудь уголок, где проживают кое-как в продолжение целой ярмонки. Даже те из них, которым состояние позволяет не отдавать внаймы домов своих, мало ими в это время пользуются, ибо к ним наезжает столько родственников, друзей и гостей, что самим бывает тесно в собственных домах.
Хозяева, у которых жил Клим Сидорович, были ему сродни, и, несмотря на их незнатность и недостаточное состояние, он не отказывался от этого родства потому, что, пользуясь оным, останавливался в их доме. Клим Сидорович хотя был богат, однако любил сберечь копейку, особливо когда можно было это сделать, сохраняя приличия. Родственники его, кроме дома и нескольких душ дворовых людей, не имели никакого состояния: бедные люди эти целый год должны были жить тем, что приобретали отдачею внаймы дома своего; но Клим Сидорович и Марфа Петровна не обращали никакого на то внимания. Они обыкновенно приезжали в Ромны в самом начале ярмонки, спеша занять ту часть дома, которая окнами была на улицу и потому стоила дороже всех прочих; а добрые хозяева, по простодушию своему, не только не смели на то жаловаться, но должны были, напротив того, радоваться посещению таких знатных родственников.
Стол уже был накрыт в первой комнате от сеней, когда приехал Блистовский. Клим Сидорович встретил его тут, переодетый уже во фрак, и повел тотчас во вторую комнату: там ожидала их разряженная Марфа Петровна, сидя на софе за большим столом, на котором расставлены были разного рода закуски и несколько стеклянных графинов с разноцветными водками, или, лучше сказать, спиртами. Она приветствовала Владимира, привстав немного с софы, и, посадив его подле себя, начала потчевать закускою и водкою.
Марфа Петровна была женщина лет сорока пяти, высокая и дородная, сохранившая несколько остатков прежней красоты своей. Черные быстрые глаза ее еще не совсем лишились прежнего своего блеска, и пунцовая тока на темных волосах очень была ей к лицу, хотя белые на ней перья сделались почти серыми от роменской пыли и хотя, вообще, наряд ее не соответствовал ни времени года, ни обеденной поре. Живой румянец, на щеках ее игравший, очень ее молодил, особливо в глазах Блистовского, который не тотчас заметил, что свежий цвет лица ее был действием китайских румян. Правда, что недостаток передних зубов немного мог бы нарушить тайну ее лет, ибо, за неимением в Малороссии ни Сосротов, ни Деспинов, некому было оные вставить; но Марфа Петровна умела как-то залепливать воском сии опустошения неумолимого времени, которые посему и ускользнули от внимания Блистовского.
— А мои барышни еще не воротились из лавок, — сказала Марфа Петровна наречием, которое считала она русским, хотя оно сильно отзывалось благословенною Украиною, — как зайдут к мадам Дюлу, так ради просидеть там целый день! Клим Сидорович! пошлите-ка Хвыльку[11] сказать барышням, что пора обедать!
— Уж побежал Петька!
— Говорю вам, чтоб пошел Хвылька! — вскричала Марфа Петровна, нахмурив брови и бросив строгий взгляд на мужа. — Покорно прошу выкушать водки, — продолжала она, обратясь к Блистовскому с веселою улыбкою, — не угодно ли настойки Трофимовского; она очень полезна для здоровья.
Между тем как Блистовский откланивался от настойки, раздался шум в передней комнате, и он услышал женский голос, кричавший громко:
— Фуа, Фуа! Кессе-кессе-кессе-ля! Кессе-кессе-кессе-ля!
Владимир не знал, что и думать; но Дюндик, потирая с довольным видом руки и мигая одним глазом в ту сторону, откуда слышен был голос, сказал ему:
— Ну! не говорил ли я вам, что мои барышни ни на шаг без французского языка? Вот только что вошли в комнату, а уж и задребезжали! Вера Климовна! Софья Климовна! да войдите же к нам!
Дверь растворилась, и влетели в комнату две девушки в соломенных шляпках, собою красивые и одетые совершенно по предпоследнему нумеру московского «Дамского журнала». Владимиру накануне случайно попался на глаза этот нумер, когда, проезжая чрез небольшой городок, он зашел к почтовому экспедитору, который, по обыкновению многих из сих господ, сам прочитывал журналы и газеты прежде, нежели отсылал их к нетерпеливо ожидающим подписчикам.
Владимир встал и поклонился барышням, а Клим Сидорович счел обязанностию рекомендовать ему своих дочерей:
— Вот это мои дочери, — сказал он, — Вера и Софья Климовны, прошу их любить и жаловать! Ну, дети! рекомендую вам Владимира Александровича, господина ротмистра гвардии, который приехал из Петербурга и очень рад, что с вами может поговорить по-французски…
Владимир поклонился и не успел еще выговорить ни слова, как обе барышни обратились к нему, говоря наперерыв что-то такое, чего он никак разобрать не мог, несмотря на всевозможное напряжение внимания. То казалось ему, что некоторые звуки имели отдаленное сходство с французским, то опять слышались ему такие слова, которые, по его мнению, не могли принадлежать ни одному из европейских языков. Не понимая ничего, он пришел в замешательство, закраснелся и наконец отвечал:
— Извините, сударыня, я ничего не понимаю!
— Так вы не говорите по-французски! — сказали барышни с видом сожаления и удивления, — а батюшка сказывал, что вы только что приехали из Петербурга и любите французский язык!
Блистовский так поражен был сим неожиданным упреком, что не отвечал ни слова: между тем слуга пришел повестить, что подано кушанье, и тем прекратил разговор барышень, который Владимиру ежеминутно становился тягостнее.
Прежде, нежели пошли обедать, Клим Сидорович и супруга его опять стали просить Владимира выкушать водки, подавая сами тому пример. Чтоб избавиться от потчеванья, он решился выпить полрюмки из того графина, которым пользовалась Марфа Петровна; но, проглотив немного, он чуть было не задохнулся: так она была крепка! Владимир подал руку хозяйке, и все отправились к обеду. Выходя в другую комнату, Владимир нечаянно оглянулся и крайне удивился, увидев, что барышни подошли к столику и как ни в чем не бывало налили себе понемногу той же самой водки и выпили ее, даже не поморщившись.
Обед был довольно продолжителен, и кушанья подавали много, довольно хорошо изготовленного; но Владимир почти ничего не мог есть: густая черная пыль проникала сквозь закрытые окна, и ее поневоле должно было глотать вместе с кушаньем. В продолжение обеда барышни несколько раз начинали разговаривать между собою на том неизвестном языке, которому и перед тем уже удивлялся Блистовский.
Когда встали из-за стола, Владимир, успевший познакомиться покороче с семейством Дюндика, принял намерение расспросить подробнее о неизвестном языке, как скоро можно будет сделать это без нескромности. Случай тотчас к тому представился: Софья Климовна, смотря в окошко на проходящих, вдруг закричала:
— Фуа! Фуа! поди, пожалуйста, сюда.
— Позвольте узнать, — подхватил Блистовский, — что такое значит Фуа?
— Фуа! — отвечала Софья Климовна, взглянув на него с удивлением, — Фуа это имя сестрицы!
— Да сестрицу вашу ведь зовут Верою?
— Конечно так, — сказала, улыбнувшись, Софья, — имя ее по-русски Вера, но по-французски зовут ее Фуа!
— У нас в Петербурге Вера, женское имя, и по-французски называется Вера.
— Напрасно! — вскричала Софья с торжествующим видом, — я могла бы вам показать в лексиконе мусье Татищева, что Вера по-французски Фуа!
— Позвольте же вам сделать еще один вопрос: перед обедом я слышал одно выражение, хотя для меня непонятное, но которое осталось у меня твердо в памяти; что значит кессе-кессе-кессе-ля?
— Вы не знаете, что значит: кессе-кессе-кессе-ля? Быть не может! Вы шутите, Владимир Александрович?
— Клянусь честию, что не понимаю!
— Ну! кессе-кессе-кессе-ля значит на французском языке: что такое?
— A!.. Qu'est-ce que c'est, que cela!.. Теперь я понимаю! Владимир прекратил тут расспросы свои относительно неизвестного
языка и, вслушиваясь внимательнее в разговоры барышень, действительно заметил, что они говорят по-французски, но притом так странно выговаривают и такие необыкновенные употребляют слова и выражения, что без большой привычки понять их никак невозможно. Это не подало ему выгодного мнения об учителе, получающем четыреста рублей ежегодного жалованья, кроме харчей и подарков, но он воздержался от всяких на этот счет замечаний, и потому семейство Клима Сидоровича осталось в твердой уверенности, что Блистовский не знает французского языка. Незнание это было между ними предметом разговоров, когда он их оставил, и Клим Сидорович долго рассуждал с дочерьми о выгодах данного им воспитания и о предусмотрительности своей, заставившей его нанять такого хорошего для них учителя.
— Вы видите, любезные дети, — говорил он, — что и в самом Петербурге не всем удается получить такое воспитание, каким вы пользовались. Да и не у всех, правда, бывают такие рачительные родители, как у вас! Вот, например, Блистовский! Ну чем он не молодец? Богат, умен, собою виден и гвардии капитан, а по-французски-то ни слова! А это не безделица! Вот когда вы, даст Бог, поедете в Петербург, так с вашим воспитанием вас, верно, тотчас возьмут ко двору.
— Дай Бог, батюшка! — отвечали барышни. — Жаль, однако, что Блистовский не знает по-французски! Он так мил, так любезен!
— Однако вы при нем-то не очень болтайте по-французски, — сказал Дюндик, — ведь ему невесело вас слушать, когда сам он ничего не понимает! А поберечь-то его надобно: недаром он сегодня так посматривал на Веру! Ну! если он, даст Бог, только заикнется про нее, так я обеими руками ее отдам!
— Да и я уж ей говорила! — вскричала Марфа Петровна, — что стыдно было бы упустить этакого жениха! Что за беда, что он не говорит по-французски? Ведь и мы с тобою ничего не понимаем, а от того, слава Богу, не хуже других! Смотри же, Вера! держи ухо востро! А ты, Софья, при случае выхваляй сестрицу. Ведь она старшая, ей прежде должно выйти замуж! Не бойся, и до тебя очередь дойдет! Блистовский будет сегодня ввечеру в собрании: будь же с ним поласковее, Вера!.. да зашнуруйся покрепче! Слышишь ли!
— Слушаю, матушка!
Вера Климовна посмотрела с довольным видом в зеркало; а Софья потупила глаза и вздохнула. На этот раз она внутренно жалела, что была моложе сестры своей!
Собрания, о коих упоминала Марфа Петровна, в Ромнах во время ярмонки бывают каждый вечер в довольно пространном доме, выстроенном на ярмоночной или, по-тамошнему, на ярмарковой площади. Там собирается дворянство, платя за вход умеренную цену; одни играют в коммерческие игры, другие проводят время в танцах, а охотники до ужинов там ужинают более или менее хорошо, смотря по искусству повара, который на то время откупает право угощать посетителей. Собрания сии бывают иногда весьма многолюдны, иногда же так пусты, что подрядчик разоряется от малого числа гостей. Замечательно притом, что последнее случается не оттого, чтобы приезжие в иной год менее имели охоты ездить в собрание, нежели в другой. Нет! добрых жителей Малороссии, равно как и вообще провинций наших, нельзя винить в недостатке собеседливости, и большая часть барынь и барышень, имеющих привычку приезжать на ярмонку, вздыхают по роменским собраниям, как дети вздыхают по игрушкам, ибо тут представляется им почти единственный случай потанцевать, повеселиться и показаться в свете. Тут же нередко кладутся первые основания супружеских союзов, и это также для многих не последним служит побуждением к посещению собраний. Но при всем том в Ромнах существует, или по крайней мере в то время существовал, странный предрассудок, что никто не хотел приезжать первый на бал, считая это как бы унизительным: многие, приехав в собрание и видя, что никого еще нет, спешили домой, скрепясь сердцем. Итак, в Ромнах, несмотря на пламенное желание всех, могли быть собрания в двух только — случаях: если судьба благоприятствовала публике таким образом, что несколько карет съезжалось случайно в одно время, или же если какое-нибудь семейство, приехав наперед, так сказать, жертвовало собою и оставалось ожидать других.
Тот год, когда Владимир находился на ярмонке, был год счастливый, ибо давно уже собрания не бывали так многолюдны, и потому, прибыв туда, он нашел все комнаты полными гостей; и семейство Дюндика уже было там. Не нужно уверять читателей, что барышни с живым усердием выполняли приказания, данные им матушкою. Вера Климовна всячески старалась понравиться Владимиру и даже довольно в том успела. Какого молодого человека, еще не занятого другим предметом, не тронет внимательность молодой красивой девушки? Даже странное лепетанье барышень на языке, который считали они французским, возбуждало в Блистовском не смех, а сожаление, и он долго размышлял о том, каким бы образом открыть им глаза, не огорчая их самолюбия. Софья Климовна, с своей стороны, также исполняла добросовестно поручение матери, и всякий, наблюдающий искусство, с каким выхваляла она добрый нрав и хорошие качества сестры, легко мог заключить, что она не в первый уже раз исполняет подобные поручения.
В продолжение бала подошел к Блистовскому один полтавский помещик, познакомившийся с ним в лавках и находившийся с женою своею в собрании. Случайно заговорили они между собою по-французски, и Владимир, в жару разговора, сначала и не заметил, что дочери Дюндика стояли за ним и слушали его с удивлением. Оглянувшись и увидев сердитые взгляды, бросаемые на него Верою и Софьею, Владимир подошел было к ним, чтоб объясниться; но они обе отвернулись от него и во весь вечер явно убегали всякого с ним разговора. Он заметил также, что они очень жарко разговаривали с отцом, который немного погодя приблизился к нему и сказал с обыкновенною своею улыбкою:
— Мои барышни на вас сердятся, Владимир Александрович, за то, что вы так над ними подшутили! Экой проказник! Притворяется, будто ни слова не понимает, а с другими разговаривает не хуже моего Софроныча! Но не беспокойтесь, я опять вас помирю!
— Клянусь честию, что я и не думал подшучивать над дочерьми вашими, — отвечал Владимир, досадуя, что его в том подозревают, — я действительно ничего не понимал, — продолжал он, — и, если угодно, докажу вам почему…
— Хорошо! хорошо! Увидим, когда завтра к нам пожалуете! — прервал его Дюндик, всё улыбаясь, — а Вера моя не на шутку на вас рассердилась; да и с Марфой Петровной вы не скоро разделаетесь!
Дюндик отошел от него, грозя ему умильно пальцем; и Владимир, раздосадованный таким на него подозрением, вскоре потом оставил собрание и возвратился домой.
На другой день Владимир едва успел встать и одеться, как вошел к нему в комнату Клим Сидорович.
— Доброго утра, — сказал он. — Я нечаянно шел мимо квартиры вашей и подумал себе: дай-ка посмотрю, рано ли он встает? Всё ли вы в добром здоровье? А мои барышни всё еще сердятся! Уж я вчера стоял за вас горою; но они никак забыть не могут, что вы над ними так подшутили!
— Я вчера еще уверял вас, Клим Сидорович, что мне и в голову не приходило над ними подшучивать.
— Полноте, полноте! Как же вы при мне утверждали, что их не понимаете, а при всем том в собрании разговаривали с другими по-французски?
— Не прогневайтесь, Клим Сидорович! Но дочери ваши говорят не по-французски!
— По-каковски же? — спросил Дюндик с досадою.
— Не знаю! только не по-французски!
— Вот это прекрасно! Я разве не держал у себя в доме Софроныча, чтоб он обучал их французскому языку? Разве я не платил ему за то жалованья? Четыреста рублей в год, кроме харчей и подарков!
— Всему этому я верю! Но я должен сказать вам откровенно, что, по моему мнению, вероятно, Софроныч сам не знает того, чему учил.
— Помилуйте, Владимир Александрович! Ведь он написал печатную книгу! Я могу вам ее показать: на одной стороне по-русски, а на другой по-французски. Ведь из нее-то дети мои и учились!
— Весьма любопытен видеть эту книгу, а между тем, повторяю, что дети ваши так странно выговаривают и употребляют такие необыкновенные слова и выражения, что понять их никак невозможно.
— Ах уж вы, петербургские паничи! — сказал Дюндик, покачивая головою и с трудом удерживаясь от гнева. — Ну что за беда, если они и не так хорошо выговаривают, как природные французы? Все-таки они знают язык, а выговору-то всегда научиться можно!
— Сомневаюсь, очень сомневаюсь! Я не из тех, которые считают необходимым, чтоб русский выговаривал французские слова как природный француз; но дочери ваши уж чересчур дурно выговаривают! К тому же употребляемые ими выражения ясно доказывают, что учитель их едва ли слыхал когда-нибудь, как говорят по-французски.
Клим Сидорович после столь решительного приговора о познаниях барышень призадумался, и твердая доверенность его к Софронычу немного поколебалась. Почесавшись за ухом, он сказал Владимиру:
— Так неужто пропали все мои деньги и все труды Софроныча! Поэтому дочерям моим никогда нельзя и показаться в Петербурге?
— А почему же так? — спросил Владимир с удивлением.
— Да потому, что в петербургских обществах и ступить нельзя без французского языка. Я читал в печатных книгах, что там всех не понимающих французского языка презирают и что они и показаться не могут в большом свете, не навлекая на себя от всех насмешек.
— Те, которые говорят это, верно, не знают большого света и потому напрасно его обвиняют. Французский язык, конечно, у нас почти необходим, но это потому, что он таков и в остальной просвещенной Европе. Язык этот теперь сделался везде придворным и дипломатическим и потому в Петербурге, так, как в Лондоне и в Вене, в Мадриде и в Стокгольме, употребляется в большом свете. Было время, когда латинский язык был дипломатическим и придворным; тогда даже и дамы объяснялись на нем правильно и свободно, и за то никто их не осуждал. Говорить, что французский язык употребляется в Петербурге в большом свете, — значит говорить правду (впрочем, ни для кого не предосудительную); но утверждать, что большой свет презирает не говорящих на этом языке, — значит клепать на него напрасно…
— Так вы будете уверять вопреки печатному, что в столице не насмехаются над не знающими французского языка!
— Мне по крайней мере не случалось этого видеть. Напротив того, я встречал в большом свете уважение к заслугам и к истинному таланту без всякого на то внимания, говорит ли кто по-французски. Некоторые из известнейших авторов наших, живущие в большом свете и, впрочем, знающие французский язык, никогда почти не имеют случая изъясняться на оном, потому что все говорят с ними по-русски. Мне легко было бы назвать вам многих, если б мог я предполагать, что имена их вам известны.
— Ну! так поэтому и над моими барышнями никто смеяться не будет, когда они приедут в Петербург?
— Вы можете быть в том уверены, если они сами будут говорить по-русски. Но решительно им советую избегать всех разговоров на французском языке. В Петербурге так, как и в чужих краях, есть класс щеголей — старых и молодых, которые, не зная французского языка, любят объясняться на оном даже с своими соотечественниками. Такие люди, конечно, смешны; но они были бы смешными везде, ибо охотою напрашиваются на насмешки, говоря без всякой надобности на таком языке, которого не понимают. В этом винить должно не общество, но их самих. Нет ничего в том смешного, если русский не говорит на иностранном языке, но смешно, если кто-нибудь, какой бы он нации ни был, из одного хвастовства и без надобности щеголяет таким языком, которого не понимает.
— Да как же я сам читал в печатной книге, что в большом свете даже стыдятся того, кто не говорит по-французски?
— Мало ли что печатается! Россия весьма была бы достойна сожаления, если бы всё то было справедливо, что о ней печатают! Вообще господа писатели должны бы приступать осторожнее к печатанию суждений своих о нравах, обычаях и недостатках нашего отечества. Предоставим врагам нашим писать карикатуры на русский народ, но русскому автору никогда не должно терять из виду, что теперь и в чужих краях начинают обращать внимание на нашу литературу. Приятно ли нам будет, если иностранцы, основываясь на собственных наших сочинениях, возымеют совершенно превратное о нас понятие? Без надлежащей осмотрительности можно и с самыми добрыми намерениями провиниться пред отечеством, коего слава и доброе имя должны быть драгоценны для каждого. Полезно, конечно, выводить наружу пороки и недостатки, но зачем пороки нескольких лиц приписывать целым сословиям? Зачем обвинять общество в недостатках, которые или вовсе не существуют, или принадлежат немногим членам оного?..
Владимир так разгорячился, говоря о сем предмете, что не скоро бы еще окончил речь свою, если б продолжительная и довольно громкая зевота Клима Сидоровича не вразумила его, что он напрасно теряет слова с человеком, едва их понимающим. Итак, он вдруг замолчал, а Дюндик воспользовался этим, чтоб приступить к нему с просьбою отправиться к Марфе Петровне для заключения мира с нею и с барышнями.
Хотя Клим Сидорович и начал уже колебаться в мнении своем относительно Софроныча, но всё еще сохранял некоторую надежду, что Владимир, может быть, преувеличивает незнание барышень. Он твердо полагался на сочиненную Софронычем книгу, по счастию отыскавшуюся между бельем и уборами, привезенными из деревни. Владимиру очень не хотелось исполнить его просьбу, но он решился на то потому, что мысль о том, что его обвиняли в насмешливости, была для него тягостна.
Когда пришли они к Марфе Петровне, дамы, по-видимому, их уже ожидали, ибо были разряжены, невзирая на раннюю пору. Они сидели около стола, перед софою, и, казалось, заняты были общим совещанием о разложенных Верою Климовною картах и о червонном короле, предмете их гадания.
Обе барышни раскраснелись при виде Блистовского, и все три дамы бросали на него взоры не очень ласковые, хотя суровое выражение их глаз имело различные степени. Сердитее всех казалась Марфа Петровна; за нею следовала младшая дочь, Софья Климовна; а менее всех обнаруживала гнева Вера, коей суровость смягчена была выражением нежного упрека. Увидев Блистовского, она смешала карты, перед нею лежавшие, как будто опасаясь, чтоб он не заметил, о чем она загадывает. После обыкновенных приветствий Владимир, по приглашению Марфы Петровны, сел возле нее. В продолжение нескольких секунд царствовало общее молчание, ибо все более или менее были в смущении и не знали, с чего начать. Клим Сидорович всех больше недоумевал и как будто чего-то боялся. Когда Марфа Петровна бывала не в духе, супруг ее всегда казался самым скромным и молчаливым человеком. Наконец Софья Климовна первая прервала молчание:
— Хорошо же вы с нами вчерась поступили, Владимир Александрович! — сказала она.
— Да! — подхватила Марфа Петровна, — правду сказать, мы никогда этого от вас не ожидали! Мы, конечно, в Петербурге не бывали, однако дочери мои, позвольте сказать, не такого разбору, чтоб можно было над ними смеяться. Не прогневайтесь, Владимир Александрович!
Вера Климовна не сказала ни слова, но взоры ее пристально устремлены были на Блистовского, который, заметив это, еще более смешался.
— Я не заслуживаю этих упреков, сударыня! — сказал он наконец, обратясь к раздраженной Марфе Петровне, — я имел уже честь объясниться с Климом Сидоровичем, и он, кажется, уверен, что мне и в голову не приходило насмехаться!
Дюн дик между тем стоял неподвижно и не знал, что отвечать на неожиданный вызов Владимира.
— Ну что ж ты стоишь как чурбан! — вскричала Марфа Петровна. — Разве нет у тебя языка?
— Как не быть, матушка! Но ведь Владимир Александрович утверждает, что барышни наши действительно не умеют говорить — что их понять никак нельзя…
— Вот прекрасно! — вскричала Марфа Петровна, и глаза ее засверкали. — А Софроныч-то разве даром у нас хлеб ел?
— И Софроныч будто ничего не знает…
— Вот это очень мило! — вскричали обе барышни с горьким смехом. — Софроныч ничего не знает! А разве он не сочинил книгу?
— Позвольте же вам показать его сочинение! — прибавила Софья, обратясь к Владимиру и встав со стула.
— Пожалуйте, сударыня! — отвечал он и не рад был жизни, что решился к ним прийти.
Софья вышла на минуту в другую комнату и возвратилась оттуда, имея в руках небольшую книгу в шестнадцатую долю листа, которую и подала она Блистовскому с торжественным видом.
Владимир, раскрыв ее, прочитал следующее заглавие: «Jardin de Раradis pour lecpon des enfants etc. Райский вертоград для детского чтения и проч.».[12]
Он стал читать далее и изумился, увидев напечатанною совершенную бессмыслицу, так что он с трудом мог воздержаться от громкого смеха.
Между тем как он перелистывал это сочинение, взоры всех с нетерпением устремлены были на него. Заметив, что он закусил губы от смеха, Марфа Петровна сказала вне себя от досады:
— Ну-с! и это смешно, что ли?
— Это вовсе не по-французски, сударыня! Удивляюсь медному лбу автора, осмелившегося напечатать такой вздор!
— От часу не легче! — вскричала Марфа Петровна и взглянула на дочерей своих, как бы ожидая, чтоб они опровергли обвинения Блистовского; но барышни не говорили ни слова. Они начинали сомневаться в познаниях Софроныча, и огорчение, ощущаемое ими при сей мысли, согнало румянец со щек их. У Веры Климовны даже навернулись на глазах слезы.
Владимиру тягостно было смотреть на жалкое положение бедных девушек; но делать было нечего! Надлежало кончить начатое, и потому он со всевозможною скромностию стал объяснять им, почему книга, изданная Софронычем, явно доказывает совершенное его незнание французского языка. Доказательства эти и уверительный тон наконец убедили всех слушателей.
— Ах он разбойник! — вскричал Клим Сидорович. — Вот дай-ка мне воротиться домой, уж я его проучу!
— Ах он мошенник! — воскликнула Марфа Петровна, задыхаясь от злости.
— Ах он мошенник! — повторили за нею обе барышни.
— Тотчас долой его со двора! — сказал Клим Сидорович.
— Этого не довольно, батюшка! — заметили разгневанные барышни.
Семейство Дюндика долго еще продолжало такого рода восклицания, и все друг пред другом наперерыв возвышали наказание, которое, по мнению их, заслуживал жалкий Софроныч. Владимир заметил, что барышни при этом случае оказывались не милостивее прочих. Он воспользовался первою благоприятною минутою, чтоб откланяться, и возвратился домой, крайне сожалея, что неумышленно огорчил их открытием невежества бедного Софроныча.
По совершенном окончании конной ярмонки Блистовскому нечего было делать в Ромнах, и потому он вознамерился выехать оттуда на другой день. Вечером ему еще раз хотелось посетить собрание. Он нашел его столь же многолюдным, как накануне; но Дюндиковых там не было: они остались дома горевать о потерянном французском языке.
Повертевшись немного в толпе веселящихся, Владимир уже намерен был идти домой, как вдруг услышал в ближней комнате необычайный шум и крик. Он бросился туда и увидел, что всё общество находилось в смятении. Дамы, с видом сожаления и участия, окружали молодую девушку, сидевшую в креслах и бледную как полотно, между тем как мужчины суетились по комнате и весьма горячо разговаривали с полицейскими чиновниками. Владимир с трудом мог добиться толку; он узнал наконец причину сего смятения, поразившую его удивлением.
— Вам, конечно, небезызвестно, — сказал ему один из гостей, — что в прошлом году все иностранные газеты наполнены были рассказами о появившихся в Париже шалунах, которые находили в том удовольствие, чтобы пугать женщин, укалывая их острыми иглами и прожигая их наряды и платья какою-то едкою кислотою. На такие подвиги сыскались охотники и у нас! Еще в прошлом году один подражатель французских проказников перепортил здесь множество дамских уборов и перепугал до полусмерти многих дам. Несмотря на все старания, не могли его открыть, и прошлогодняя ярмонка кончилась тем, что не удалось найти ни малейших к тому следов. Мы надеялись, что на этот раз ярмонка пройдет спокойнее, ибо в первые дни не слышно было ничего; но вот сегодня опять начались эти проказы, и притом так неосторожно, что у бедной девушки не только испорчено платье, но и сожжено тело сквозь рукав!
— Странно, — заметил Блистовский, — что еще не открыли этого шалуна, заслуживающего примерное наказание!
— Это оттого, что даже не знают, кого подозревать, а осматривать у всех карманы нельзя же! К тому же для совершенного изобличения надлежало бы поймать его в минуту самого преступления, что не так легко!
В продолжение сих разговоров собрание опять успокоилось; испуганная девица уехала домой, а гости вновь занялись танцами, как будто ничего не случилось. Владимир прохаживался по комнатам и для провождения времени умственно разбирал физиономии, стараясь разгадать, которая из них внушает более подозрения. Труд его был напрасен; но при разборе этом попался ему на глаза один молодой человек, лет двадцати пяти, одетый по последней моде. Покрой платья его, новейшего французского вкуса, свидетельствовал, что он только что приехал из столицы, а все приемы являли в нем франта второго или третьего разбора — одного из тех, кои в Петербурге отличаются на всех публичных гуляньях, толкая людей безгласных и нахально заглядывая под шляпку каждой женщине, не имеющей мужчин-провожатых. Блистовский, конечно, не имел причин подозревать его в шалостях, беспокоивших в то время роменскую публику, но взоры его невольно на нем останавливались, потому что он видел в нем настоящий образец упомянутых франтов.
Расспросив об имени его, он узнал, что этого молодого человека зовут Прыжковым, что он родом из малороссиян, но, будучи воспитан в Петербурге, переделал, по примеру многих других, малороссийское прозвание на русский манер, прибавя в к настоящей фамилии своей, бывшей первоначально Прыжко.
Господин Прыжков, с своей стороны, также обратил внимание на молодого гвардейского офицера. Предполагая, что петербургские жители, встречаясь в провинциях, должны непременно ощущать взаимное друг к другу влечение, он неоднократно покушался вступить с ним в разговор, сообщая ему, на дурном французском языке, насмешливые замечания насчет всех гостей, бывших в собрании. Несмотря на отвращение, которое с самого начала почувствовал к нему Владимир, он, однако, из светского приличия отвечал ему учтиво, хотя довольно отрывисто и холодно; но франт наш не замечал этой холодности; господину Прыжкову и на ум не приходило, чтоб такой милый и благовоспитанный малый, каким он себя считал, мог кому-нибудь не нравиться! Увидев, что Блистовский пошел в ту комнату, где играли в карты, и он за ним туда последовал. Сев подле него и протянув ноги во всю длину их так, что проходящие мимо должны были обходить кругом, чтоб его не задеть, он приставил к глазу лорнет и продолжал критические свои замечания. Блистовский долго его слушал, не говоря ни слова; наконец представилась их взорам почтенная старушка, коей старомодный наряд особенно возбуждал грубую насмешливость Прыжкова. Он не оставил без замечания ни одной складки на ее платье, ни одной морщины на лице, — одним словом, всё в ней представляло новую пищу его язвительности.
— Да знаете ли вы эту даму? — спросил у него Владимир, выведенный из терпения.
— Как не знать! — отвечал франт, усмехаясь с довольным видом. — Это моя родная бабушка! Я люблю ее страстно и всякий день к ней являюсь с почтением, потому что у этого антика пятьсот душ, которые, по смерти ее, должны достаться мне! Надобно же иметь мое терпение!
Блистовский не в силах был его слушать долее и, не сказав ни слова, отошел прочь. Прыжков, однако, несмотря на то, чрез несколько времени опять стал к нему навязываться, но Владимир отвернулся от него с явным презрением.
Между тем наступило время разъезжаться по домам, и Владимир вместе с прочими вышел в тесные сени, где множество дам ожидали своих экипажей. Случайно пришлось ему стоять подле Прыжкова. Владимир нечаянно взглянул на него и, к крайнему удивлению, заметил, что франт наш тихонько вынул из кармана небольшой ручной шприц, которым принялся обрызгивать платье находившейся перед ним почтенной старушки, своей бабушки. Неожиданное это явление взорвало Блистовского так, что он сам себя не помнил: с быстротою ястреба, стремящегося на свою добычу, он бросился на Прыжкова, который при виде угрожающей ему опасности тщетно старался скрыться в толпе. Блистовский так крепко схватил его за руку, что не допустил выронить из оной шприц, и, несмотря на все сопротивления, держал его до тех пор, пока подоспел полицмейстер. Прыжкова взяли под стражу, не слушая его пустых извинений и уверений. Всё пришло в смятение. Когда стали его выводить, отчаянный франт, видя, что нет никакой возможности избежать заслуженного наказания, с яростию обратился к Блистовскому.
— Я, сударь, найду вас после и непременно с вами рассчитаюсь! — сказал он, скрежеща зубами.
— Хорошо! — отвечал хладнокровно Блистовский, — меня найти нетрудно.
Прыжкова повели под караулом, и гости разъехались, благодаря Блистовского за то, что он избавил их от такого человека. Одна бедная старушка, бабушка, не разделяла общего довольствия: она так поражена была неожиданным поступком своего внука и наследника, что долго не могла опомниться. Ее посадили в карету и увезли домой, где она тотчас слегла в постель и сильно занемогла.
На другой день Блистовский, помня вызов Прыжкова, счел обязанностию справиться о нем, чтоб узнать, что с ним сделалось. Его уведомили, что Прыжков содержится под строгим арестом, от которого, вероятно, нескоро освободится. Итак, Блистовский, видя, что делать тут нечего, решился уехать; но пред отъездом хотел еще распроститься с семейством Дюндика. Отправившись к нему, он дорогою встретился с одним знакомым, от которого узнал случайно, что Прыжков родной племянник и любимец Марфы Петровны! Известие это привело его в крайнее недоумение. Услышав притом, что почтенная Марфа Петровна так на него разгневана за поимку своего племянника, что и говорить о нем не может, не выходя из себя, Блистовский при таких обстоятельствах почел правилом благоразумия уехать не простившись.
Оставляя Ромны, он долго размышлял о странном сцеплении обстоятельств, которые против воли привели его в столь неприятные сношения с семейством Дюндика. Одна мысль его утешала: «По крайней мере, — думал он, — мне упрекать себя не в чем. Дюндиковых же я, вероятно, никогда более не увижу, а может быть, не доведется мне и слышать об них!» Но вскоре потом один неожиданный случай опять напомнил ему о Климе Сидоровиче.
В Черниговской губернии за несколько верст до станции Ф**, куда он ехал, сломалась его повозка. Блистовский, поручив человеку своему вместе с ямщиком изыскивать средства, каким образом удобнее доставить ее на станцию для починки, сам отправился туда пешком. День был необыкновенно жаркий, и, несмотря на наступающие уже сумерки, воздух был тяжел и душен. Блистовский скоро устал от глубокого песка, по которому шел, и, увидев в правой стороне тропинку, ведущую в сосновый лес, решился идти по ней, надеясь, что она выведет его опять на столбовую дорогу. Таким образом прошел он некоторое расстояние лесом, как вдруг показалось ему, что он сбился с дороги. Он остановился, прислушиваясь к звону колокольчика, привязанного к его лошадям, но повсюду царствовало глубокое молчание. Воротиться считал он потерею времени; к тому же тропинка, по которой он шел, неоднократно разделялась на несколько других, ведущих в разные стороны, и он сомневался, чтоб мог найти настоящую дорогу при беспрестанно умножающейся темноте. В таком недоумении он решился идти далее, полагая, что наконец выйдет из лесу к какому-нибудь селению, где можно будет взять провожатого до станции. Но вечереющий день минуту от минуты становился темнее, лес гуще, а по мере того ослабевала и надежда Блистовского. Увидев наконец, что и тропинка делалась теснее и непроходимее, так что он беспрерывно ударялся лбом об ветви или спотыкался о корни дерев, он начал кричать изо всей силы в надежде, что услышит его какой-нибудь лесничий или запоздалый дровосек; но одно эхо ему отвечало. Утомившись наконец от бесполезного крика, он пошел далее, подвигаясь вперед с величайшею осторожностию, чтоб не выколоть глаз острыми сучьями, на каждом шагу ему встречавшимися. Таким образом прошло еще около получаса; между тем наступила совершенная ночь, и Владимир уже шел ощупью, зажмурясь притом для охранения глаз, которые в темноте для него были бесполезны. Но лес всё не редел, и Владимир опять остановился, чтоб посоветоваться с самим собою. Можно легко представить себе, как он был доволен, когда, открыв глаза, увидел мелькающий вдали, сквозь чащу леса, огонек! Не медля нимало, направил он туда стопы свои, но это было дело нелегкое! В густоте и мраке леса он потерял даже ту тесную тропинку, по которой шел дотоле. Хворост хрустел под его ногами, удары от нависших сучьев учащались; иногда он сталкивался с огромными пнями больших дерев, которых никоим образом не мог различить в темноте. Наконец до слуха его достиг звук голоса человеческого, и в то же время запах горящих дров возвестил ему их близость, хотя самый огонь скрыт был чащею. Блистовский сделал еще несколько шагов и невольно остановился, когда начал различать голоса нескольких людей, разговаривавших между собою. Хотя он никак не думал, чтобы в этом лесу угрожала ему какая-либо опасность, полагая, наверное, что замеченный им огонь разложен лесничими или, может быть, майданщиками, но при всем том он начал прислушиваться к их разговору.
— Дшарро, дшарро! — раздался суровый и охриплый голос, признанный Владимиром за голос старухи.
— Дшарро! слышишь ли?
— Он спит, матушка! — сказал другой женский голос, приятнее и моложе первого. — Дшарро! тебя кличет мамо!
— Что это! и выспаться не дадут! — отвечал наконец плаксивый голос молодого мужчины, — ну что опять случилось?
Старуха. Встань-ка! да поди посмотри, что тут около нас шевелится, словно ведмедь! Так и трещит лес!
Мужчина. Вот тебе на! Пойду я туда, если это ведмедь!
Старуха. Дурак! ведь знаешь, что ведмедей здесь нет! Посмотри, не подкрался ли кто?
Мужчина. Не ведмедь, так, может быть, еще хуже ведмеда! Ну кто, кроме лешего, об эту пору будет подкрадываться!
Молодая женщина. Ты, верно, боишься, чтоб тебе не явился покойный Васька, о котором ты вчера так плакал!
Мужчина. Бояться не боюсь, а жаль мне бедной бороды; он такой был добрый! Ну как у отца на него рука поднялась? Я его прошу да упрашиваю, а он ему пыр ножом в грудь! С одного удара так и свалился с ног!
Старуха. Ты знаешь, что нужны были деньги.
Мужчина. Ну да много ли он взял? Три полтины-то всего! Стоило ли того, чтоб зарезать Ваську?
Старуха. Ведь думали взять больше! Да полно тараторить. Встань да посмотри! А вот идет и Дод!
Раздался лай собаки с противной стороны леса, и Владимир стал сожалеть, что не успел удалиться прежде. Разговор этот казался ему довольно ясным; он не имел при себе никакого оружия, и потому не оставалось для него иного средства к спасению, как попытаться уйти, пока не подоспеют другие. Он тихонько нагнулся и, пошарив руками по земле, нашел толстый сук, который и поднял для защищения себя в случае нужды. Потом со всевозможною осторожностию начал удаляться; но лишь только опять затрещал под его ногами хворост, как толстый голос отозвался в его ушах: «Арапка! Орелка! лови, лови!» — и в одно мгновение бросились на него две собаки, которые, судя по их лаю, были необыкновенной величины.
Блистовский был в самом затруднительном положении. Темнота в густом лесе около него столь была велика, что он решительно не мог различить ни одного предмета, хотя бы оный находился совершенно подле него.
Он подвергался опасности быть разорванным собаками, между тем как не имел никакой возможности защититься ни от них, ни от разбойников, которых нападения ожидал ежеминутно. К счастию, собаки не так были злы, как казалось судя по грозному их лаю, и Блистовский, размахивая около себя суком, вскоре одержал победу; одна из них, которую случайно он задел, с большим визгом бросилась назад. Блистовский опять покусился идти: но лишь только сделал несколько шагов, как вдруг трескучий огонь зажженных смоляных лучин блеснул ему в глаза.
Внезапный переход от самой глубокой темноты к яркому свету такое имел действие на его зрение, что он не мог ничего разглядеть, и не успел он еще опомниться, как почувствовал себя схваченным сзади сильными руками, которые, держа его крепко, как будто в клещах, потащили сквозь чащу и вывели на небольшую площадку.
Владимиру представилось тут явление, совсем для него необыкновенное. Под дубом огромной толщины, которого кривые и кудрявые ветви при первом взгляде отличались от прямых сосен, его окружавших, раскинут был род шатра, составленного из небольших шестов, верхними концами накрест соединенных и покрытых грубою парусиною. Под ненарядною этою палаткою, с одной стороны открытою, сидели, или, лучше сказать, лежали, на свежей скошенной траве две женщины — одна старая, другая молодая, — с длинными черными волосами, в большом беспорядке упадающими на плеча. Одежда их состояла из. лоскутьев, и обе прикрыты были изношенными нагольными тулупами. Подле них расставлена была домашняя утварь: небольшой котел и несколько глиняных горшков. Раненная Блистовским собака, не переставая визжать, прижималась к ногам их, между тем как другая сердито глядела на него, оскаля зубы. Прямо перед ними стояла крытая телега, и тощий малорослый вол спокойно отдыхал подле нее от дневных трудов. Вся эта дикая картина освещена была огнем, разложенным между палаткою и телегою.
Прошло несколько секунд, и клещи, схватившие Владимира, всё еще его не выпускали. В отчаянии он оглянулся… но лишь только оборотил голову, как, к крайнему его изумлению, руки, державшие его сзади, внезапно опустились, и противник его, человек страшного вида, с густою всклоченною бородою, пал к его ногам.
— Ваше благородие! — вскричал он. — Извините, не взыщите! Ей-богу, я не знал, что это вы!
В одно мгновение вскочили обе женщины и подошли к нему; в то же время приблизился и молодой человек лет семнадцати, который прежде стоял в тени и потому не был им замечен. Бородач между тем всё еще лежал у ног Блистовского и не переставал просить помилования. Вскоре присоединились к нему все прочие, восклицая в один голос:
— Извините, ваше благородие! Ради Бога, не взыщите!
Блистовский остолбенел от удивления. Неожиданная перемена его положения так его поразила, что он в первую минуту не нашелся, что сказать и что делать. Видя наконец, что все ожидают его решения, он спросил:
— Чего вы от меня хотите? Кто вы таковы? Встань и отвечай! — прибавил он, обратясь к тому, который лежал у его ног.
Незнакомец встал, продолжая кланяться ему в пояс и не говоря ни слова.
— Кто ты таков? — спросил опять Владимир.
— А вы меня не узнаете, ваше благородие? — произнес незнакомец униженно.
Блистовский посмотрел на него внимательнее. Оборванный нагольный тулуп составлял весь его наряд; всклоченные волоса и густая борода почти совсем скрывали лицо; но черты его, сколько можно было разглядеть их, показались ему не совсем незнакомыми, хотя не мог он припомнить, где их видел.
— Кто ты таков? — повторил он еще раз, — я тебя не знаю!
— Цыганский атаман, которого вы видели на ярмонке, ваше благородие!
Лишь только он выговорил сии слова, как Блистовский тотчас узнал в нем того цыгана, который на ярмонке так настоятельно уговаривал его купить вороных лошадей; а потом, как сказывал продавец, сам купил их для какого-то пана. Но, несмотря на то что узнал он в нем знакомого человека, встреча эта нимало его не успокоила, ибо разговор, подслушанный им прежде, не выходил у него из ума. Тут, однако, не место было с ним объясняться.
— Теперь помню! — сказал Блистовский. — Да что ты здесь делаешь?
— А еду с жинкою и дитками на другую ярмонку, ваше благородие! Да дорогою заехать надобно к управителю, чтоб заплатить оброк. Извините, ваше благородие! Ей-богу, не узнал вас! Я думал, что это какой-нибудь беглый солдат, который хочет украсть нашего волика!
Блистовский не очень доверял словам атамана; но, видя, что ему никакого нет средства без помощи его выпутаться из затруднительного положения, в котором находится, он принял намерение скрывать свою недоверчивость.
— Далеко ли до большой дороги? — спросил он так хладнокровно, как будто ничего не опасался.
— Версты две с небольшим…
— А там до станции сколько?
— Да еще будет версты три.
— Можешь ли ты меня туда проводить?
— С большим удовольствием, ваше благородие! Да как вы сюда зашли?
— Я заблудился… Но пойдем, пожалуйста, скорее, мне нельзя терять времени.
— Тотчас, ваше благородие!
Атаман сказал несколько слов семейству своему на цыганском языке и отправился в путь. Женщины и молодой цыган, прощаясь с Блистовским, низко кланялись и просили опять, чтоб он не взыскал за то, что его не узнали.
Блистовский несколько времени шел рядом с атаманом и хотя был не боязлив, но не мог воздержаться от мысли: не ведет ли его цыган в такое место, где можно удобнее его ограбить? Рассказ о зарезанном Ваське всё представлялся его воображению, и он от времени до времени крепче сжимал в руке толстый сук, поднятый им в лесу, как единственное орудие, которым, в случае нужды, он мог бы защитить жизнь свою. Но, углубившись далее в лес, он поневоле начал сомневаться в злых умыслах своего спутника, ибо, когда взошли они на тесную тропинку, где два человека с трудом могли идти рядом, цыган, обратясь к Блистовскому, сказал:
— Позвольте мне идти вперед, ваше благородие! Да держитесь за кушак мой, вам будет ловче.
Владимир охотно принял это предложение, обеспечивавшее его от всякого внезапного нападения, и таким образом продолжали они путь до самой столбовой дороги. Он почти уверен был, что цыган поспешит назад, как скоро они выберутся из лесу; но и тут он ошибся в своих предположениях. Вышед из гущи, атаман указал на мелькающий вдали огонь и сказал:
— Вот там станция, ваше благородие! Прикажете ли проводить вас туда?
— Проводи! — отвечал Блистовский, и цыган опять пустился в путь с явною охотою.
Дорогой Владимир размышлял о странной противоположности между поведением атамана относительно его и злодеянием, учиненным накануне. Ему даже приходило на мысль, что он, может быть, недослышал речей цыганского семейства или их не хорошо понял; но сколько он о том ни раздумывал, все размышления его оканчивались тем, что подслушанный им разговор прямо относился к зарезанному человеку. Итак, он решился задержать атамана по прибытии в деревню, а между тем вздумал допросить его сам предварительно; ибо при всем том доверенность и спокойствие, с коими атаман его провожал, невольно поколебали его подозрение. Когда уже вошли они в деревню, Блистовский, обратясь к нему, вдруг сказал ему суровым голосом:
— Цыган! я знаю, что ты вчера зарезал Ваську!
Атаман остановился, взглянул на него с удивлением и потом, продолжая идти далее, отвечал, потупив взор:
— Правда, ваше благородие! Да кто вам сказал это?
— Как! — вскричал Блистовский, — ты в том не запираешься!
— Да в чем тут запираться? Мне и самому жаль было, да делать нечего! Надобно было заплатить оброк: управитель наш такой строгий! Бедный Васька! Если б я знал наперед, что мне так мало дадут за его шкуру, так быть бы ему и теперь еще в живых!
Владимир тут только догадался, что зарезанный Васька должен быть не кто иной, как козел, и он внутренне устыдился своего подозрения. Не желая, однако, выказать свою ошибку, он продолжал разговор:
— Да зачем же ты не продал его живого?
— А вот видите, ваше благородие! Я водил Ваську на базар, да никто его не покупал, потому что он был стар. Он жил у нас лет пятнадцать! Почти ровесник сыну моему, которого вы видели в лесу, ваше благородие! Он же ему и тезка был: ведь и сына моего зовут Ваською! Да, правда, и меня зовут Васильем…
— Как же мне послышалось, что сына твоего не так называли? Кажется, Шаро или Жаро…
— Дшарро, ваше благородие! Это по-нашему значит сын или сынок. Так вот, видите ли: я привел Ваську назад; жаль мне его было, да нечего делать! Мы и рассудили, что лучше его зарезать: шкуру продать особо, а мясо-то нам самим пригодилось бы! У меня так сердце и защемило, когда я взял в руки нож, а Дшарро мой зарюмил хуже ребенка! Ведь, почитай, взросли вместе, ваше благородие! Ну, дело сделано, поправить его нельзя! Шкуру я продал, а до мяса никто из нас и дотронуться не хотел! Мы зарыли его в лесу, чтоб не съели волки, а Васька мой и теперь о нем еще плачет. Правду сказать, ваше благородие, он и не похож на настоящего цыгана: как пожил несколько годов на панском дворе форейтором, так совсем изнежился и ни на что не годится! Мне, правда, больно не хотелось его туда отдавать, да ведь не наша воля, воля панская!
— А чьи вы? — спросил Блистовский.
— Дюндика, ваше благородие, Клима Сидоровича, — вот того пана, с которым я видел вас на ярмонке…
— Скажи пожалуй, — прервал его Владимир, — для кого ты купил вороных лошадей, которых я торговал?
— Да для него же, ваше благородие, для Клима Сидоровича-. Гнедые-то лошади тоже ведь его были; кони старые, разбитые, мне никак не удалось их продать! А вороные-то ему тотчас понравились: только что их увидел и мигнул мне, — а я ведь его понимаю! Мне, слава Богу, такие дела не впервые! Ну, этот раз грешно на него жаловаться! За то, что я купил ему лошадей дешево, он отпустил моего Ваську: уж я давно его о том просил… да куды! бывало, и приступу нет! Барин строгий! азартный! Не дай Бог, например, не заплатить оброка в положенный срок! беда, ваше благородие!
Между разговорами этими они дошли до станции, и Блистовский, желая чем-нибудь загладить неосновательное подозрение свое на цыгана Василья, подарил ему, при прощанье, двадцатипятирублевую ассигнацию.
Атаман долго не мог опомниться от радости.
— Дай Бог вам счастья, ваше благородие! — воскликнул он. — Вечно рад служить вам, что хотите прикажите, всё исполню! Ах, зачем Бог не привел вас вчерась, ваше благородие! Мой бедный Васька теперь был бы еще жив!
Рассказав читателям о сношениях, существовавших за год перед тем между Владимиром и опекуном Анюты, возвратимся к жениху нашему, скачущему в перекладной телеге по большой Полтавской дороге.
В продолжение сего путешествия Владимир неоднократно приводил себе на память все обстоятельства знакомства своего с Дюндиком, и воспоминания эти немало его беспокоили: мог ли он ожидать себе ласкового приема от опекунам Он разрушил приятное заблуждение всего семейства относительно познаний барышень и потом публично изобличил шалуна племянника: это были такие преступления в глазах Марфы Петровны, что Блистовский никак не мог надеяться на ее снисходительность, а тем менее ожидать совершенного прощения и хорошего приема. И потому он готовился к неприятностям всякого рода; воображение его представляло ему живо сверкающие от гнева глаза Марфы Петровны, сердитые взгляды барышень и лживую улыбку Клима Сидоровича. При всем том он не терял надежды преодолеть все затруднения. Имея слово Анюты и согласие тетушки, он не предполагал, чтобы власть Клима Сидоровича как опекуна могла воспрепятствовать его браку, — и однако ж, несмотря на то, он с некоторым содроганием помышлял о неприятностях, его ожидавших. Но что значили все эти неприятности в сравнении с тем блаженством, которого он достигнуть надеялся! «Каков бы ни был прием Дюндиковых, сколь бы ни была велика их ненависть, — думал он в утешение себе, — но ведь всё это должно же кончиться согласием опекуна. Какое право имеет он противиться браку нашему без важных причин? А таких причин, слава Богу, нет вовсе, да и быть не может».
Таковы были размышления Владимира, когда въехал он в селение, где имел жительство Клим Сидорович. Он остановился на станции и, приказав не откладывать телеги, спешил переодеться, чтоб явиться к дамам в приличном виде. Тогда был час седьмой вечера, и Марфа Петровна, откушав чай, стояла с дочерьми на крыльце и ожидала Клима Сидоровича, чтобы вместе идти прогуляться по деревне. Еще издали увидели они телегу и, по направлению ее, заключили, что она едет к ним на двор. Взоры их устремились в ту сторону с любопытством.
— Это должен быть секретарь поветового суда или комиссар, — сказала Марфа Петровна.
— Нет, матушка, — заметила Софья, — на нем ведь военная шинель.
— А будто ты не знаешь, что они все любят наряжаться по-военному.
— Матушка! — вскричала вдруг Вера Климовна, — это, кажется, Блистовский!
— Вот тебе на! — подхватила Марфа Петровна с язвительною усмешкою, — уж пора бы тебе забыть о нем! Ну зачем его принесет сюда нелегкая?
— Матушка! это точно Блистовский! ей-богу, Блистовский! Я узнала его усы и бакенбарты! Матушка! может быть, он приехал за мно…
— Молчи! что за дурь тебе в голову лезет…
Марфа Петровна не могла продолжать речь свою, ибо в это время телега взъехала на двор, и все, к крайнему удивлению, увидели, что Вера не ошиблась в своей догадке.
Когда Блистовский соскочил с телеги и взошел на крыльцо, Марфа Петровна еще не опомнилась от своего удивления и не придумала, как принять неожиданного гостя. Она стояла как вкопанная, вытаращив глаза, с полуоткрытым ртом. Ей хотелось что-то сказать, но язык не поворачивался. Сердце ее кипело злобою против Блистовского, и в другое время она бы знала, как его встретить; но немногие слова, сказанные Верою о причине его приезда, подействовали на нее, как электрический удар, и она онемела от недоумения.
Владимир между тем, сняв фуражку, подошел к ручке, спросил о здоровье и осведомился о Климе Сидоровиче.
— Он тотчас будет, — сказала Марфа Петровна, пришед наконец в себя. — Софья! посмотри, что делает отец! Не угодно ли пожаловать в комнату, Владимир Александрович?
Софья Климовна хотела идти за отцом; но Вера ее предупредила. При виде Блистовского она раскраснелась и сердце в ней забилось так сильно, что смущение ее очевидно было для каждого. С одной стороны, ей очень хотелось остаться тут; с другой, надобно же было приуготовить батюшку, чтоб он приласкал приезжего.
В продолжение того времени, как Блистовский входил в комнату, Марфа Петровна успела совершенно опомниться и приняла веселый вид. Сколь она ни была разгневана на гостя своего, но мысль, внушенная ей восклицанием Веры, казалась довольно основательною и заслуживала всякое внимание. И в самом деле, зачем было приезжать к ним Блистовскому, если б не имел он видов на Веру?
Лишь только они уселись на софе, как вошел и Клим Сидорович. Вера не только успела уведомить его, что приехал Блистовский, но и сообщила ему наскоро свои догадки насчет этого приезда; а Дюндик, как человек сметливый, сам дополнил то, чего она не досказала. Бросив при входе беглый взгляд на жену свою и увидев из ее лица, что гнев ее смягчился, он обыкновенную улыбку свою настроил, сколько можно, еще ласковее и подошел к Блистовскому с распростертыми объятиями!
— Какая неожиданная радость! — вскричал он. — Недаром у меня сегодня целое утро чесался нос! Я тотчас сказал, что будет к нам дорогой гость! Ну, добро пожаловать, Владимир Александрович! А мы думали, что вы нас совсем забыли. Легко ли! целый год мы не видались.
— У меня есть до вас дело, Клим Сидорович!
— Дело? Очень рад! ха-ха-ха! Очень рад иметь с вами дело. А чем могу служить вам, если смею спросить?
— Мне хотелось бы поговорить с вами наедине.
— Ба! да, видно, у вас секреты!..
— Нет, не секреты. Если вам угодно, я сейчас же вам объясню всё…
Сколь ни было неприятно Блистовскому говорить при Марфе Петровне и барышнях, но он на то решился, чтоб скорее избавиться от мучительного положения, в котором он находился. Клим Сидорович, однако, не допустил его до того. Он не имел никакого сомнения насчет дела, о котором хотел с ним говорить Владимир: мог ли разговор его касаться чего-нибудь другого, кроме Веры? Но что ему отвечать в таком случае? Не успев переговорить наперед с своею супругою и не спросив ее приказаний, он не смел допустить Блистовского до объяснений и потому, опять громко захохотав, сказал:
— Знаете ли что, Владимир Александрович? О делах говорить надобно, уже отдохнувши от дороги. Ведь вы у нас переночуете?
Блистовский поклонился.
— Ну так о деле-то мы можем поговорить и завтра. Я прикажу внести в дом все вещи ваши из коляски.
— Владимир Александрович приехал в телеге, батюшка, — сказала Вера Климовна.
— В телеге? ха-ха-ха! Ну так велю вынесть всё из телеги.
Клим Сидорович вышел в переднюю, и в скором времени чемодан, оставленный Блистовским на станции, перенесен был в дом. «Уж видно, что влюблен по уши! — подумал Клим Сидорович. — Дожидался целый год, да, знать, пришлось ему невтерпеж! А то кто бы ему велел скакать на перекладных!»
Между тем Марфа Петровна продолжала разговаривать с Владимиром. Почтительный его вид и учтивости, которые считал он себя обязанным говорить жене опекуна Анюты, более и более утверждали ее в мнении, что он приехал свататься на Вере, и она ежеминутно становилась ласковее. Гнев ее на Блистовского за французский язык и за племянника казался ослабевающим и по крайней мере на время уступал место предположениям и расчетам, относившимся до предстоявшего сватовства. Что касается до Веры, то все неприятные воспоминания прошлого года исчезли при первом взгляде на Блистовского; и Софья также умилостивилась, видя, что все другие забыли прошедшее.
Владимиру, не подозревавшему и в прошлом году непременного намерения Дюндиковых выдать за него дочь свою, теперь тем менее приходило в голову, чтобы приезд его приписывали любви к Вере. Он еще не имел случая заметить, что в иных домах каждый взгляд, брошенный на молодую девушку, считают признаком любви, — каждое учтивое слово, ей сказанное, принимают за любовное объяснение, за которым ожидают немедленно сватовства. По этим правилам, которых придерживались и Дюндиковы, не могло быть для них никакого сомнения в намерениях Блистовского. Что он в прошлом году был влюблен в Веру, это уже они считали совершенно доказанным. Что он уехал из Ромен не простившись, это также было очень натурально: он стыдился показаться им на глаза после того, что сделал с Прыжковым. Что потом целый год о нем не было никакого слуху, — ну… это, вероятно, происходило оттого, что он старался превозмочь свою страсть. А что он не в силах был ее превозмочь, тому служил явным доказательством теперешний его приезд на перекладных и желание объясниться с Климом Сидоровичем наедине! И как он был учтив, как был ласков! На лице его и во всех приемах изображалась какая-то боязливость, какое-то уныние… «Бедненькой! — думала Вера, — как бы он развеселился, когда бы знал, что я знаю!»
Владимир между тем занят был одною мыслию об Анюте. Видя неожиданно ласковый прием Дюндиковых, он благодарил судьбу за то, что ошибся в своих предположениях насчет их, и самого себя винил, что судил о них так несправедливо. «Вот как легко ошибиться можно в людях! — думал он. — Марфа Петровна совсем не такова, какою я считал ее. Она посердилась на меня за французский язык и за племянника: это и неудивительно! Что касается до Клима Сидоровича, то двуличный поступок его относительно покупки лошадей на ярмонке, конечно, не очень благороден, да, впрочем, Бог с ним! я охотно простил бы ему и не то».
Таким образом в этот вечер все были довольны друг другом, и когда после ужина расстались, каждый оставался в надежде, что завтрашняя развязка удовлетворит ожиданию всех.
Клим Сидорович сам проводил Владимира в назначенный ему флигель и, удостоверившись лично, что всё в надлежащем порядке, возвратился к Марфе Петровне, ожидавшей его с нетерпением вместе с барышнями.
— Ну, — сказал он, войдя к ним в комнату, — слава Богу! уложил его спать, всё в порядке! Прекрасный молодой человек этот Блистовский!
— Да приказали ль вы, чтоб стукач не ходил у него под окошками эту ночь? — сказала Марфа Петровна. — Спросили ль вы, что он кушает по утрам: чай или кофе?
— Да надобно бы приказать, батюшка, — подхватила Вера, — чтоб Султана привязали где-нибудь по далее. Он так громко лает, а Блистовский, я чай, устал от дороги. Шутка ли, — продолжала она с довольным видом, — скакать на перекладных!
— Всё сделано, всё приказано! — отвечал Дюндик. — Ну, — прибавил он, обратясь к жене своей, — не говорил ли я вам, что Вере нашей быть за Блистовским?
— Как же! Уж ты всегда всё наперед знаешь, мой батюшка! Только и свету, что в твои окошки. Я и сама знала, что этим когда-нибудь да кончится.
— А вы ж говорили, что никогда этому не бывать!
— Хорошо, хорошо! Мало ли что говорят на свете! Да теперь дело не в том, а мне вот что пришло в голову: ведь они с Прыжковым-то не очень ладят. Счастье, что поехал он в хутор на охоту, а то если б они здесь вдруг столкнулись, так быть бы беде! Когда он хотел воротиться, Вера?
— Да завтра ввечеру, матушка.
— Ну вот, видишь ли? А Блистовский теперь, верно, долго у нас проживет. Как бы это сделать?
— Правда! — сказал Клим Сидорович, — об этом надобно подумать.
— Вот то-то и есть! Кабы не я, так никому бы и в голову это не пришло!
— Что ж нам делать? — заметила испуганная Вера.
— А вот что, Клим Сидорович. Напишите-ка вы к Прыжкову, что я его прошу, чтоб он сюда не приезжал ни под каким видом до тех пор, пока ему не дадут знать. Да напишите, что Блистовский приехал свататься на Вере, что дело почти уже слажено! Слышите ли? Ведь он не дурак: поймет, что это не шутка.
— Тотчас напишу, Марфа Петровна!
— Позвольте лучше написать мне! — подхватила Вера.
— Вот это и того лучше! Напиши же ты: ты умнее отца. Да прикажи, чтоб поехал кто-нибудь верхом да чтоб отыскали его непременно. Если нет на хуторе, так, может быть, у кого-нибудь в соседстве. Да чтоб его разбудили непременно! Слышишь ли, Вера?
— Слушаю, матушка!
Вера поспешила исполнить приказание матери, а Клим Сидорович с супругою остались разговаривать о завтрашнем дне.
— Послушай! — сказала Марфа Петровна, — ты сам не напоминай ему, что он с тобою говорить хотел, пускай он начнет о том первый.
— Статочное ли дело, матушка, чтоб я ему напомнил! Не бойтесь, он, верно, сам начнет.
— То-то; не надобно ему показывать, что мы этого желаем! Когда он тебя просить будет отдать за него Веру, скажи, что тебе надобно посоветоваться со мною, что сам собою ты ничего решить не можешь, что ты не знаешь еще, согласна ли Вера… Уж сам придумывай, как лучше! Ведь меня с тобою не будет, так смотри же, не проврись!
— Не таковской, матушка!
— То-то. Признаюсь, я все-таки терпеть его не могу! Никогда не прощу ему, что он, прошлого года, так умничал. Ну!., дай-ка ему только жениться на Вере! Уж я научу ее, как с ним жить! Уж мы примем его в руки!
— Мне кажется, Марфа Петровна, лучше забыть про старое.
— Забыть! — вскричала Марфа Петровна, — да я еще сроду ничего не забывала. Забыть! Вот прекрасно! Что ж! У меня от старости память ослабела, что ли? Господи, помилуй меня грешную! Да кто мне велит забывать?
— Что за польза, — возразил смиренно Клим Сидорович, — если они не будут жить в ладах? Бог с ними! Что нам мешаться в их житье?
— Ах ты!.. — отвечала супруга его, взглянув на него с презрением. — Не тебе бы говорить, не мне бы слушать!.. Уж верно, я лучше тебя знаю, как поступать с мужьями! Что! мы разве не ладно живем друг с другом? а?
— Ладно, матушка! очень ладно! Я только думал…
— Подумай-ка лучше о том, чтоб завтра всё было в порядке!
Нежные супруги легли спать, и вскоре в целом доме водворилась глубокая тишина, хотя не все наслаждались сном. В числе последних был и Блистовский. «Завтра, — думал он, — решится моя участь! Тотчас после объяснения с Климом Сидоровичем поскачу назад в Барвеново и дня через два опять буду с Анютою! дай Бог, чтоб скорее настало утро!..»
Утро почти уже настало, когда он заснул.
На другой день, лишь только Владимир раскрыл глаза, явился к нему посланный от Клима Сидоровича с поклоном и спросил: угодно ли ему кушать чай у себя или у барыни, которая уже встала. Владимир отвечал, что тотчас будет.
Барышни были в полном наряде, а на лице Марфы Петровны опять играл живой румянец, подобно как прошлого года в Ромнах. Вчера, когда Владимир приехал так нечаянно, Марфа Петровна была бледна, и он, вспомнив эту бледность лица ее, когда уже ложился спать, пенял самому себе, что не изъявил сердечного участия своего насчет ее здоровья. Увидев же ее поутру в полном блеске прошлогодней красоты, он поспешил загладить вчерашнюю свою ошибку.
— Вы вчера не очень были здоровы, сударыня? — сказал он.
— Вчерась? Нет, я, слава Богу, была здорова. Кто вам это сказал?
— Да я это думал потому, что вы так были бледны…
Марфа Петровна бросила на него знакомый ему сердитый взгляд, барышни потупили глаза, а Клим Сидорович закашлял и понюхал табаку. Блистовский тут только догадался, что Марфа Петровна была нарумянена: он тоже немного смешался; но уже поздно было поправить свою недогадливость. Обиженная красавица, приняв вопрос Блистовского за насмешку, не могла скрыть своего негодования и мысленно дала себе слово отплатить ему и за эту обиду, когда он сделается ее зятем. Разговор между ими продолжался самый скучный, несмотря на то что Блистовский всячески старался развеселить всех рассказами о Петербурге и о прочем.
Перед самым концом завтрака послышался звон колокольчика от едущей повозки. Софья подбежала к окошку и в ту же минуту возвратилась с расстроенным видом.
— Это он! — сказала она вполголоса, и Вера, тотчас понявшая, о ком говорит сестра ее, поспешно вскочила со стула и выбежала в сени, чтоб предупредить всякую неприятную встречу.
— Поздравляю, chere cousine! — вскричал Прыжков, увидев ее, — что, дело кончено? Сговор был? Вы видите, что я сам приехал вас поздравить.
— Ради Бога! — отвечала Вера, — разве вы не получили моего письма?!
— Как не получить! За тем-то я и приехал!
— Да ведь мы просили вас не являться до тех пор, пока вам дадут знать! Пожалуйста, поезжайте назад. Кстати ли теперь заводить ссоры!
— Какие ссоры? За сумасшедшего вы меня принимаете, что ли? Зачем я буду ссориться с будущим кузеном?
— Да вы сказывали, что если когда-нибудь с ним встретитесь…
— Ба! мало ли что говорится! Кто старое помянет, тому глаз вон! Да скажите, кончено ли дело?
— Побожитесь прежде, что не будете с ним ссориться!
— Ей-богу, и не думаю о том! Говорите же, можно ли мне будет поздравить его женихом?
— Нет, ради Бога, не поздравляйте! Он еще не сватался формально, а только просил у батюшки позволения поговорить с ним наедине!
В продолжение этого разговора перестали пить чай. Блистовский приблизился к окну и увидел на дворе небольшую открытую коляску, заложенную четверней. Он спросил, кто приехал? — но все уверяли, что не знают.
Немного погодя отворилась дверь и вошел с веселым лицом — Прыжков. Он сначала показал вид, что не замечает гостя, поцеловал у своей тетушки ручку, поздравствовался с прочими и потом, обратясь к Владимиру и как будто только что узнав его, вскричал, подходя к нему с распростертыми руками:
— Ба! да это Владимир Александрович! как рад, что вас вижу! Давно ли изволили приехать в наш край?
Блистовский отступил немного назад, взглянул на него с удивлением и отвечал ему вполголоса:
— Вы, милостивый государь, забыли, что прошлого года сбирались со мною рассчитаться!
— Полноте, полноте, Владимир Александрович. К чему припоминать давно прошедшее! Я вас душевно люблю и почитаю…
— Так же как почтенную бабушку вашу?
— А вы не забыли о покойнице? Теперь ее уж нет на свете! Да полноте сердиться! Кажется, я более вас имел бы на то причин, а не сержусь! Спросите у тетушки, спросите у кузин, с каким уважением я всегда об вас отзывался.
— Это правда! — подхватила Марфа Петровна. — У него сердце такое доброе!
Прыжков всё стоял перед Блистовским с протянутой рукой; а барышни, особливо Вера, смотрели на него так умильно, что Владимир наконец, вспомнив причины, заставлявшие его щадить Дюндиковых, подал руку Прыжкову. Но в самое то время, как будто жалея об этом, он отступил от него и, обратясь к Климу Сидоровичу, напомнил ему, что пора поговорить о деле.
— Сию минуту, почтеннейший! — отвечал Дюндик, — я совершенно к вашим услугам.
Он взял Владимира за руку, и оба отправились в отдаленный покой. Лишь только они вышли, как Марфа Петровна сказала своему племяннику с видом удивления:
— Ну, мой батюшка! я очень рада, что у вас дело так обошлось, но, признаться, не ожидала этого от тебя!
— Э, тетушка! Обстоятельства всё на свете переменяют! Кстати ли мне было ссориться с вашим зятем!
В самом деле, Прыжков давно уже потерял охоту драться с Владимиром. Во время нахождения его около двух месяцев под арестом жар в нем совсем простыл, и потому когда после ареста он приехал в Петербург, то не только не старался отыскать Блистовского, но боялся с ним встретиться, хотя в душе его всё еще таились злоба и мщение. Спустя несколько времени бабушка его скончалась, вероятно, от последствий сыгранной над нею шутки; а как она не успела перед смертию переменить завещания своего, то он наследовал ее имение, вышел в отставку и поселился в Малороссии, в соседстве Дюндиковых. Поспешность, с которою он выехал из Петербурга, происходила частию от желания его удалиться от местопребывания Блистовского, и даже, когда он жил в своей деревне, его иногда подирал по коже мороз при мысли, что он может как-нибудь с ним встретиться. Получив письмо от Веры, которым извещали его о приезде Владимира, он случай этот почел самым благоприятным для примирения и вот почему поспешил в дом своей тетки, вместо того чтоб, по желанию ее, остаться на хуторе. Дюндик между тем привел Блистовского в комнату, назначенную для выслушания его предложения, запер за собою дверь и, посадив его подле себя на кресла, ожидал, потирая руки, что он ему скажет.
— Клим Сидорович! — начал Владимир, — в прошлом году, когда имел я честь познакомиться с вами в Ромнах, я никак не предвидел, что от вас зависеть будет решение моей участи…
— Да, да! — отвечал с довольным видом Дюндик, — этого предвидеть никогда не можно!
— Позвольте мне надеяться, Клим Сидорович, что неудовольствия, которые поневоле я нанес семейству вашему, не оставили никакого невыгодного на мой счет мнения!
— Помилуйте, Владимир Александрович! Божусь вам истинным Богом, что я, с своей стороны, рад сделать всё, что вам угодно, но, между нами будь сказано, моя Марфа Петровна…
— Да мое дело до Марфы Петровны вовсе не касается…
— Ну, этого не говорите! Конечно, я всегда главное лицо, но ведь и она имеет право сказать словечко! Впрочем, — продолжал он, нашептывая ему на ухо, — скажу вам откровенно, только, чур! меня не выдавайте! и Марфа Петровна внутренно согласна!
— Согласна! — вскричал Владимир с удивлением. — Да почему вы знаете, зачем я приехал?
— Ха-ха-ха! Почему я знаю! Ведь мы люди не совсем простые, ха-ха-ха! Даром, что мы не бывали в Петербурге, Владимир Александрович!
— Если так, то позвольте принесть вам чувствительнейшую мою благодарность! Я и сам полагал, что вы не можете иметь никаких причин отказать мне в руке Анны…
— Анны! — прервал его торопливо Клим Сидорович, — вы хотите сказать — Веры?
— Нет, я говорю об Анне Трофимовне…
— Об какой Анне Трофимовне? — вскричал Дюндик, вскочив с кресел.
— Об Анне Трофимовне Орленковой.
— Позвольте… — сказал Клим Сидорович в крайнем замешательстве. — Да как же это… где вы ее видели, где с нею познакомились?
— У тетки ее, Анны Андреевны Лосенковой. Вот от нее письмо к вам.
— Анна Трофимовна Орленкова! Да она разве не в Петербурге?
— Уж несколько месяцев живет она у тетки своей, где и познакомился я с нею.
— О, так позвольте, это дело другое! Я ее опекун, покойный Трофим Алексеевич вверил мне ее на смертном одре. Я должен отвечать за нее Богу…
— Как же вы несколько минут тому назад сами сказали, что согласны?
— Я это сказал? Так у меня совсем другое было на уме! Нет, позвольте мне подумать… я… я теперь никак согласиться не могу!
— Клим Сидорович! — вскричал Блистовский, начиная терять терпение. — Мне кажется, что шутки тут не у места…
— Какие шутки! — отвечал Дюндик, подвигаясь к дверям в явном смущении. — Дело это нешуточное! Мне непременно надобно посоветоваться, подумать…
Выговорив слова сии, он поспешно отворил дверь и с размаху ударил в лоб Марфу Петровну, подслушивавшую их разговор.
— Ах ты проклятый! — закричала Марфа Петровна, отлетев на несколько шагов назад и весьма небрежно упав на пол. Она так сильно ушиблась, что в первые минуты сама не могла подняться на ноги. Дюндик и Блистовский бросились к ней на помощь, но она, в бешенстве от стыда и боли, не хотела их допустить к себе и, толкаясь руками и ногами, продолжала кричать во всё горло. Нарядный чепец ее спал у нее с головы. Длинные черные волосы развевались около нее, как змеи около фурии, и большой красный волдырь на открытом лбу свидетельствовал, что толчок, ею полученный, был не из числа легких.
На крик ее сбежались барышни, Прыжков и слуги, с трудом они ее подняли. Но лишь только почувствовала она, что стоит на ногах, как опять принялась бранить бедного мужа, который с поникшею головою, бледный и остолбенелый, не смел даже ничего сказать в свое извинение.
— Ах ты негодный! — кричала она, всхлипывая и задыхаясь. — Ах ты неуч! Уж говорю я, что придется мне умереть от твоих рук. Эдакой медведь!
— Матушка! — отвечал Клим Сидорович с покорностию, — ведь я не виноват…
— А кто же виноват? Я, что ли? Разве ты не мог отворить двери тихонько? Разве не мог наперед покашлять?
— Я бы охотно покашлял, матушка, да как мне знать, что ты за дверьми? Зачем ты не сказала мне прежде?..
— Вот тебе на! Зачем не сказала прежде! А у тебя самого разве нет догадки? На что тебе Бог дал ум? Да, правда, у тебя никогда его и не бывало!
— Извини, матушка! Ей-богу, не нарочно! Вот Владимир Александрович свидетель…
— Ну уж!., хорош твой Владимир Александрович! Вера! веди меня в спальню: я сама идти не могу; да скажи отцу, чтоб шел за нами!
Вера Климовна, ни слова не говоря, взяла матушку под руку и отправилась с нею в спальню. За ними поплелся и Клим Сидорович, как приговоренный к смерти. Немного погодя вышел из комнаты Прыжков, а потом пришли позвать к матушке и Софью Климовну. Владимир остался, не зная, что ему начать в таковых обстоятельствах.
Между тем Марфа Петровна, прибыв в спальню, тотчас легла в постель и велела примачивать себе лоб холодным уксусом. Клим Сидорович и Вера не смели прерывать молчания и ожидали, пока позволено им будет говорить. Наконец, когда боль Марфы Петровны поутихла, она обратилась к мужу и сказала сердитым голосом:
— Ну, мой батюшка! Хорош же и Блистовский твой! Что теперь скажешь?
— Матушка! — заметила робко Вера, — да Блистовский, кажется, в этом совсем не виноват!
— Не виноват! Спроси-ка у отца, о чем они с ним разговаривали! Ведь ты, я чай, думаешь, что он сватался на тебе!
— А на ком же, матушка! Неужто на Софье?
— Как бы не так! Еще бы на Софье! А то на глупой этой девчонке — на Орленковой! Смотри пожалуй, ну ей ли иметь такого жениха! Да никогда этому не бывать! Скорее умру, чем допущу до этого! Слышишь ли?
— Слушаю, матушка! — отвечал Клим Сидорович.
— Да какая это Орленкова? — спросила Вера.
— А вот та, которой отец твой навязался в опекуны! Уж я всегда говорила, что от этого знакомства не нажить нам добра!
— Да виноват ли я, матушка…
— Ты никогда ни в чем не виноват! Зачем тебе было отсылать ее в Петербург? Оставил бы ее у тетки, так и вышла бы она замуж за какого-нибудь подьячего! А то послал ее еще в монастырь! Она, я чай, там и по-французски и по-немецки научилась, тогда как твоим дурам и носу нельзя показать в Петербурге! Только я тебе говорю: если ты допустишь ее выйти за Блистовского, так не слыхать тебе от меня доброго словечка! Сохрани тебя Бог, если он на ней женится!
— Да уж как-нибудь да сладим дело! Теперь только не знаю, что мне начать с Блистовским-то?
— Как не знаешь? Ну, скажи ему наотрез, что не отдашь, да и полно! Что с ним церемониться!
— Он этим не успокоится! Ведь не драться же мне с ним! И то уж он так косо на меня взглянул, когда не тотчас я согласился, что я поспешил выйти из комнаты!
Как ни была разгневана Марфа Петровна, но не могла не чувствовать, что нужно выдумать какой-нибудь благовидный предлог, чтоб, на первый случай, выпроводить Владимира из дому. Между обоими супругами началось о том совещание, и никто из них не обращал внимания на Веру Климовну, которая так поражена была сею неожиданною вестию, что принялась горько плакать. В одно мгновение разрушились все воздушные замки, ею с таким удовольствием выстроенные; все картины, увеселявшие ее воображение с вчерашнего вечера, исчезли, как будто от мановения волшебного жезла! Легко себе представить можно, что происходило в ее сердце! Надлежало проститься с мыслью выйти за богатого, любезного гвардейского офицера, проститься с надеждою блистать в Петербурге! И все эти выгоды, всё это будущее благополучие, которым она мысленно себя утешала, надлежало уступить — бог знает кому!
Между тем совещание супругов кончилось положением: объявить Владимиру, что Марфа Петровна занемогла и лежит в постеле, а Клим Сидорович ни на минуту оставить ее не может. Софье Климовне поручили сказать об этом Блистовскому и за тем-то и отозвали ее к матери.
Когда она о том объявила Владимиру, он на первый случай не мог придумать, что ему делать. Он догадывался, что болезнь хозяйки дома служила только предлогом к его удалению, и предвидел, что ему ни к чему не послужит ожидать ее выздоровления. Но, с другой стороны, не хотел он уехать, не получив решительного ответа; итак, он попросил Софью Климовну возвратиться к батюшке и узнать, будет ли ответ на письмо Анны Андреевны. Софья долго не хотела исполнить его просьбы, говоря, что ей запретили беспокоить матушку и прочее; но когда Владимир решительно объявил, что в таком случае он дождется, пока можно будет видеться с Климом Сидоровичем, она наконец согласилась войти в спальню Марфы Петровны и возвратилась оттуда с извинением, что батюшке никак нельзя самому выйти, но что об известном деле он не замедлит писать к Анне Андреевне по почте.
Предвидя, что нельзя дождаться другого ответа, Владимир простился с Софьей Климовной и, приказав чемодан свой отнесть на почтовую станцию, сам пошел вслед за ним и, не медля ни минуты, отправился обратно в Барвеново.
Конец первой части
Возвращаясь к Анюте, Владимир непрестанно думал о том, каким образом уговорить тетушку, чтоб она не ожидала согласия опекуна. Последнее его свидание с Климом Сидоровичем и с его семейством вполне открыло злой и мстительный нрав Марфы Петровны, а вместе и влияние ее на бездушного супруга. Владимир предвидел препятствия, угрожающие его любви, и всю надежду свою полагал на добродушие тетушки, которая, при горячей привязанности к Анюте, не могла ее предать совершенно во власть опекуна, ни в каком отношении не исполняющего обязанностей своего звания.
В сем расположении приехал он в Барвеново. Анюта, Гапочка, тетушка встретили его с радостными восклицаниями: они ожидали его несколькими днями позже. Анюта первая заметила, что он печален, и с нежным участием спросила об его здоровье.
— Э, Галечка! — сказала тетушка. — Ты видишь, что он устал с дороги! Жениху нет времени быть нездоровым! Что ж, Владимир Александрович? Застали ль вы Клима Сидоровича? Я чай, сам обещался приехать на свадьбу?
Владимир с сокрушенным сердцем начал рассказывать всё, случившееся с ним в доме Дюндиковых. Все слушали его со вниманием, и рассказ его прерываем был только восклицаниями недовольной тетушки, для которой такие нравы, какие описывал Блистовский, были совершенно непонятны. Анюте также всё это казалось так ново, так странно, что она не могла произнести ни слова, ожидая, что скажет тетушка.
— Ну, Владимир Александрович! — вскричала Анна Андреевна, когда он кончил свое повествование, — если б не вы это рассказывали, то я, право бы, не поверила! никак бы не поверила!.. Да что ж он ко мне хочет писать?
— Не знаю, тетушка! Я думаю, что он совсем писать не будет или по крайней мере напишет не скоро. По моему мнению, нам незачем и ожидать его писем. Мы сделали с своей стороны всё, чего долг требовал, а теперь, кажется, можем обойтись и без его согласия.
— Вам, Владимир Александрович, позволено так думать! Ведь вы жених! Но я все-таки другого мнения!
— Да неужто участь Анюты должно подвергнуть пустым капризам опекуна, не имевшего никогда ни малейшего о ней попечения!
— Ведь мы еще не знаем, что он напишет. Дождемся ответа на мое письмо и тогда посмотрим, что нам делать должно!
— Вы увидите, что он совсем отвечать не будет…
— Так мы еще раз к нему напишем!
Тетушка всё оставалась при своем мнении, несмотря на красноречивые убеждения Блистовского, который наконец умолк в надежде при случае возобновить свои домогательства.
Таким образом прошла целая неделя, в продолжение которой Блистовский неоднократно покушался уговорить тетушку, чтоб она решила судьбу его без содействия Дюндика, но старания его были тщетны. Сколь ни желала Анна Андреевна счастия любезной своей Анюте, но при всем том непоколебимо оставалась при своем мнении. Печаль Владимира возрастала еще при мысли, что ему скоро должно будет возвратиться в Петербург по делам службы, и он содрогался, когда воображению его представлялась возможность, что до отъезда его, которого не мог он долее откладывать, не получится никакого решительного ответа от Клима Сидоровича. Сентябрь был на дворе, и Блистовский имел намерение отпроситься в отпуск на несколько месяцев; но для получения сего отпуска ему надлежало, по некоторым обстоятельствам, непременно самому явиться в полк.
Анюта между тем с покорностию исполняла волю доброй тетушки, не понимая нетерпения Блистовского.
— Ты не можешь сомневаться в моей любви, — говорила она ему, — тетушка также согласна на брак наш; итак, о чем ты беспокоишься? Опекун не может оставить письма без ответа: почему же нам его не дожидаться в угодность тетушке? Мне самой кажется, Владимир, что наш долг повиноваться опекуну, назначенному покойным отцом моим!
Пылкий любовник иногда упрекал Анюту в холодности; но когда страстные взоры его встречались с прелестными глазами Анюты, в которых отражалась вся невинность души ее, когда он замечал слезы, возбужденные несправедливым его подозрением, — тогда с раскаянием повергался к ее ногам и просил прощения.
Между тем время проходило, день отъезда его в Петербург быстро приближался, а от Дюндика не было никакого ответа. Тетушка, несмотря на преклонность лет своих, вздумала было сама к нему поехать; но на кого ей оставить детей? На кого покинуть Праскуту, всё еще находящуюся в том же болезненном положении и не имеющую никакого утешения в сердечном сокрушении своем, кроме нежной любви матери? Праскута не завидовала своей счастливой сопернице, и препятствия, встретившиеся со стороны Дюндика, беспокоили ее более, нежели самую Анюту. Она яснее предвидела всё, что угрожало совершению их желаний, и доброе сердце ее о том соболезновало, несмотря на несчастную страсть. Но девическая стыдливость не допускала ее быть откровенною с Анютою и заставляла избегать всяких с нею объяснений. Веселая и беззаботная Гапочка также не внушала ей никакой доверенности; итак, нежная любовь доброй матери была единственным ее утешением в безотрадном положении. Анна Андреевна хотя никогда не говорила с Праскутою о причине ее горести, но нежные ее ласки и безмолвная о ней заботливость явно показывали, что она читала в сердце своей дочери, и Праскута часто целовала руки ее со слезами признательности. Итак, могла ли Анна Андреевна решиться оставить ее одну?
Таким образом настал час разлуки. Накануне отъезда Владимир написал к Климу Сидоровичу письмо, в котором, извещая о кратковременной своей отлучке из Малороссии, убедительно просил его не замедлить ответом своим Анне Андреевне. В письме этом, почтительном, но притом показывающем твердость, он намекал Дюндику, что опекун не имеет права отказать в просимом у него согласии без важных причин, и наконец заметил, что дальнейшую, ни на чем не основанную проволочку в сем деле он сочтет знаком явной к себе неприязни и нестерпимою обидою.
Письмо это он отправил по эстафете и с стесненным сердцем сел в повозку, приготовленную в долгий путь. Все провожали его со слезами.
— Возвратитесь к нам скорее! — кричала ему вслед тетушка. Анюта не могла выговорить ни слова, она долго плакала, и добрая Анна Андреевна принуждена была утешать ее уверениями, что Владимир скоро возвратится и что тогда уже не нужно будет им опять расставаться.
Протекло еще несколько недель; Анюта и тетушка успели уже получить письмо от Владимира из Петербурга, а от Клима Сидоровича всё еще не было никакого известия. Все полагали наверное, что он не прервет своего молчания, и тетушка уже начинала раздумывать: писать ли к нему еще, или, по совету Блистовского, оставить его в покое и, приняв на себя всю ответственность, благословить их брак. Сердце ее было согласно с сим последним мнением; но она никак не могла на то решиться. Воля умершего отца Анюты казалась ей столь священною, что никакие умствования не в силах были ей противостоять. «Нет, — думала она, — мне непременно должно еще раз написать к Климу Сидоровичу! Если бы покойный братец, Трофим Алексеевич, хотя одним словом упомянул обо мне в завещании, то я имела бы какое-нибудь право решить участь Галечкину. Но он вверил ее одному Дюндику, а мне не предоставил никакой над нею власти. Я имею только право любить ее, как родную мою дочь, — и в этом никто мне не препятствует!»
Тетушке, в простодушии ее, и на ум не приходило винить покойника за то, что он забыл о ней в завещании; ей самой казалось, что богатому и знатному Климу Сидоровичу (таковым она его считала) гораздо приличнее быть опекуном, нежели ей; и до сего времени еще, несмотря на рассказы Владимира, поведение Дюндика представлялось ей более странным и непонятным, нежели предосудительным. В добродетельное сердце ее с трудом могли проникнуть понятия о таких людях, каков был Клим Сидорович.
Итак, тетушка решилась писать к опекуну. Это для нее было дело нелегкое. Долго думала она, как начать и чем кончить, и наконец, составив примерно план письму своему, отыскала лист почтовой бумаги, попросила Анюту очинить перо и, по окончании всех приготовлений, села к письменному столу. Барышни в той же комнате заняты были рукодельем. Вдруг услышали они стук едущего экипажа и побежали к окну. Сама тетушка оставила письмо свое и приблизилась к ним. В это время заворачивала на двор тяжелая четвероместная карета старинного фасона, заложенная десятью крестьянскими измученными лошадьми; шесть запряжены были в ряд, а четыре на вынос с двумя форейторами. На козлах подле крестьянина, служившего ямщиком, сидел лакей в запачканном китайчатом платье, а на запятках были еще два человека в таком же наряде. Карета, несмотря на большое число лошадей, ее тащивших, и на крик и удары кучера и форейторов, подвигалась медленно вперед и наконец остановилась у крыльца тетушкина дома.
— Кто это? — спрашивали друг у друга тетушка и дочери ее с удивлением, ибо из всех знакомых их никому не мог принадлежать этот экипаж.
Между тем все трое слуг соскочили с мест своих и отворили дверцы кареты, из которой, с помощью их, вылез высокий, дородный мужчина в светло-сером нанковом сертуке и изношенном зеленом сафьянном картузе. Большой Владимирский четвертой степени крест висел у него в петлице на длинной ленте. Он взошел по ступеням, поддерживаемый лакеями, остановился на одно мгновение на крыльце, гордым взором окинул весь двор и строение и вошел в дом.
— Кто это? — опять вскричали жители Барвенова и не успели еще дать друг другу ответа, как дверь растворилась и незнакомец вступил к ним в комнату.
— Вы, конечно, Анна Андреевна? — сказал он, обратясь к тетушке с важным видом.
— Точно так! — отвечала она, смешавшись немного. — Позвольте спросить?..
— Неужто вы меня не знаете? — спросил с удивлением незнакомец.
— Лицо ваше мне очень знакомо, но, право, не помню.
— Ха-ха-ха! Я думаю, что знакомо! Я Дюндик. Мы ведь, кажется, сродни, Анна Андреевна!
— Клим Сидорович! — вскричала тетушка, — Клим Сидорович! Ну, никак бы не догадалась!
Анюта, услышав имя опекуна своего, приблизилась шага на два, хотела к нему подойти, но остановилась, как будто удерживаемая каким-то страхом.
— Ну уж, Анна Андреевна! — сказал Дюндик, без церемонии расположат на софе. — Не думал я, что вы меня не узнаете!
— Виновата, мой батюшка! Сколько лет вас не видала. Скорее бы я думала, что сегодня будет преставление света, нежели чтоб вы к нам пожаловали. Да как же состарились, Клим Сидорович!
— Я что-то не замечаю, чтоб очень постарел, — сказал Клим Сидорович, с довольным видом посматривая в зеркало боком и поправляя крест свой.
— Не прогневайтесь, мой батюшка! Ведь мы все не молодеем, а стареем. Такова воля Божия!
— Хорошо, хорошо! Да где же у вас сиротка, что у меня в опеке?
— Вы говорите об Анне Трофимовне? — отвечала тетушка с недовольным видом. — Вот она!
— Подойди же ко мне, душенька! — продолжал Дюндик, подняв величественно голову, — подойди, не бойся!
Анюта попеременно бледнела и краснела: приемы опекуна казались ей столь странными и необыкновенными, что она не могла не чувствовать некоторого содрогания. Не таковым воображала она себе друга покойного отца своего, того человека, которому перед кончиною он вверил участь единственной дочери! Вопреки рассказам Блистовского, сердце ее, приобыкшее чувствовать уважение к священной памяти отца, отказывалось верить словам Владимира, когда он обвинял ее опекуна, и часто она его самого обвиняла в несправедливости. Но теперь, при виде Клима Сидоровича, всё, что говорил Блистовский, вдруг пришло ей на память и показалось вероятным, хотя сама она изъяснить не могла причины сей перемены в своих чувствованиях. Несмотря, однако ж, на то, она, повинуясь приказанию опекуна, встала со стула и подошла к нему.
— Ну, подойди ж ближе! — повторил Дюн дик и протянул ей руку. — Будь смелее, миленькая! Чего ты боишься?
Клим Сидорович протянул руку не для ободрения Анюты, а просто для того, чтоб сиротка, его опеке вверенная, поцеловала ее с почтением. Конечно, такая мысль не пришла бы ему на ум, если б был тут Блистовский; но мы увидим, что и все путешествие Дюндика рассчитано было на время отсутствия молодого офицера, которого эстафету он получил как следовало.
Анюта, не подозревая нимало, чтоб опекун ожидал от нее подобного знака уважения, в крайнем смущении стояла перед ним неподвижно, потупив глаза и не говоря ни слова.
Клим Сидорович взглянул на нее так пристально, как только позволяли ему оловянные его глаза. Дерзость молодой девушки, не показывающей ни малейшей охоты облобызать отеческую его руку, чрезвычайно изумила его. Но когда он разглядел ее внимательно, когда увидел, как стояла она перед ним в полном блеске девической красоты, скромно и вместе величественно, то чувство невольного уважения проникло в закоснелую его душу. Он в замешательстве опустил протянутую руку и, повертевшись немного на софе, встал, кряхтя, и подошел к ней со всею учтивостию, к которой он был способен.
— Анна Трофимовна! — сказал он ласково. — Я бы никак вас не узнал! Как вы выросли, как переменились!
Анюта поклонилась, не отвечая ни слова; но тетушка, давно уже смотревшая с нетерпением на гордое обхождение Дюндика, сказала с сердцем:
— Ну, мой батюшка! Мудрено ли, что вы ее не знаете? Прости меня, Господи! Хорош опекун, который лет чрез пятнадцать в первый раз о ней вспомнил! Не прогневайтесь, Клим Сидорович! Я женщина простая: что на сердце, то на языке.
Ни Анюта, ни сестры ее никогда не видали Анны Андреевны в таком гневе; но Клим Сидорович, оказывая пренебрежение к любезной ее Галечке, нанес тетушке самую чувствительную обиду. Она сама не постигала, откуда взялось у нее столько духу, чтоб говорить так смело с важным опекуном.
Дюндик между тем был в крайнем замешательстве. Важный вид, принятый им на себя, совершенно исчез, и на лице его осталась одна обыкновенная глупая его улыбка. Он поворачивал глаза на все стороны и потирал руки, не зная, что отвечать. Наконец он сказал запинаясь:
— Анна Андреевна!., я не знаю… право, не знаю… за что вы на меня гневаетесь?
— Да правду сказать, я и сама не знаю, как вы довели меня до того, Клим Сидорович! Я и не помню, когда бы так сердилась! Ну, мы все люди грешные! Ведь и камень, говорят, терпит-терпит, да и треснет, а я женщина слабая, простая! Извините, Клим Сидорович! Чем бы вас попотчевать, не прикажете ли чаю? Гапочка, вели подать самовар! Что нехорошо, то нехорошо! Виновата я, что погорячилась, да и вы не правы, Клим Сидорович, что во всё время не вздумали ни разу справиться об Анюте.
— Я!.. Помилуйте, матушка! Да я почти с каждою почтою писал об ней к полковнику Р**, когда была она в монастыре! Легко ли, сколько в эти годы я денег переплатил на почту? Что письмо, то рубль из кармана, а иногда и с лишком! Спросите-ка у полковника, я чай, надоел ему своими расспросами!
Анюта взглянула на него с удивлением; ей казалось странным, что полковник никогда не упоминал о Климе Сидоровиче; но она не смела сомневаться в словах опекуна. Тетушка покачала головою; ей также не верилось в то, что говорил Дюндик, но уверительный тон его привел ее в недоумение, и она спешила прекратить этот разговор.
— Не угодно ли чего покушать, Клим Сидорович? Я второпях, извините, и забыла у вас спросить. Вы, может быть, сегодня еще не обедали?
— Покорно благодарю, Анна Андреевна! я выпью чаю.
Опекун в продолжение целого вечера старался быть сколько можно любезнее и относительно Анюты истощил весь небольшой свой запас учтивости. Чем более он смотрел на прелестную, благовоспитанную девушку, тем почтительнее он становился, и когда ввечеру они расстались, обхождение его с нею переменилось до такой степени, что он сам не понимал, каким образом с начала знакомства своего мог он говорить ей «ты» и «душенька»! При прощании он не только не осмелился поднесть ей свою руку, но сам подошел к ее руке и самым умильным и ласковым голосом пожелал ей покойной ночи.
Прибыв в отведенную ему комнату, он, против обыкновения своего, долго не мог заснуть. Его беспокоила мысль, что на другой день надобно будет приступить к исполнению поручения Марфы Петровны. В то время, когда супруга его объясняла выдуманный ею план, ему казалось так легко привесть его в действие. А теперь план этот представился ему совсем в ином виде! Он, конечно, и тогда уже ожидал некоторого сопротивления со стороны тетушки; но с нею, думал он, нетрудно будет сладить! Одно посещение такого важного человека, как он, должно было произвесть сильное впечатление на Анну Андреевну. Что ж касается до самой Анюты, то Клим Сидорович и Марфа Петровна вовсе ее не опасались.
— Теперь дурака-то там нет! — говорила она при прощании, разумея под этим названием Блистовского, — так некому с тобою спорить! Когда приедешь в Барвеново, ты долго с ними не рассуждай, а просто объяви, что девчонка должна ехать с тобою! Лосенкова, может быть, просить будет, чтоб ее оставили, да ее слушать нечего. Ведь мы опекуны, а не они; следовательно, девка зависит от нас, а не от нее. С самого приезда ты должен поступать решительно, так они и не посмеют умничать!
— Да не взять ли с собою кого-нибудь из женщин? Ведь, может быть, с нею никого нет?
— Вот тебе на! Экая барыня! А разве она не может ехать одна? Стану я ее баловать! Давно ли она из монастыря? Там у них, не бойся, прислуги-то очень много!
Всё, что тогда говорила мужу Марфа Петровна, казалось ему весьма основательным, и вообще поручение взять Анюту от тетушки представлялось совсем нетрудным; он даже радовался, что не задали ему чего-нибудь помудренее. Конечно, мысль о Блистовском немного его тревожила, но ведь Блистовский уехал в Петербург, а до его возвращения, по плану Марфы Петровны, надлежало быть большим переменам! Вот каковы были размышления опекуна, когда ехал он в Барвеново, а теперь всё явилось ему в другом и неожиданном виде! И Анна Андреевна-то, видно, не совсем такова была, какою он ее считал; что ж касается до Анюты… «Ой-ой-ой! — думал Клим Сидорович, вздыхая и покачивая головою. — И сама Марфа Петровна не так бы о ней заговорила, если бы ее увидела! А у меня теперь и язык не поворотится что-нибудь ей приказать. Ну как мне быть с нею? Охотою-то вряд ли она поедет! Да правду сказать, умно сделает, если останется».
При всем том волосы у него становились дыбом при одной только мысли, как его встретит Марфа Петровна, если он возвратится без Анюты! Клим Сидорович долго не спал, переваливаясь с бока на бок, наконец благодетельный Морфей сомкнул его вежды. Но и во сне преследовал его гневный образ Марфы Петровны, грозящий ему ладонью и взирающий на него сердитым глазом.
Все на другой день давно уже встали, когда Клим Сидорович покоился еще глубоким сном. Размышления о затруднениях, ожидающих его в исполнении данных ему поручений, мешали ему заснуть почти до самого утра, и потому он в этот день проснулся необыкновенно поздно.
Тетушка и Анюта между тем мысленно почти уже примирились с Климом Сидоровичем. Накануне он в продолжение целого вечера так был учтив и ласков и так много рассказывал о доброте своей и о приверженности к памяти покойного майора, что Анюта начала поглядывать на него с участием и не доверяла собственному сердцу своему, не чувствовавшему никакого влечения к опекуну. При Анне Андреевне, знавшей так коротко майора, Дюндик, конечно, не смел слишком распространяться о великих одолжениях, оказанных покойному; но один рассказ о славном его лазарете уже достаточен был для возбуждения в добродушных и доверчивых слушательницах искреннего к нему уважения. Тетушка внутренно раскаивалась в своей запальчивости, и невежливые приемы Дюндика при первой встрече с Анютою теперь показались простодушной Анне Андреевне обыкновенным обращением почтенного и доброго старика. Как жалела она, что на эту пору Блистовский был в отсутствии! Анна Андреевна нимало не сомневалась, что опекун приехал к ним для того единственно, чтоб присутствовать при сговоре Анютином. Дюндик, хотя не объявлял еще причины своего приезда, но зачем бы ему приехать, если б не для того? С каким участием он спрашивал вчера, давно ли уехал Блистовский в Петербург, и как сожалел, что его не застал! Как он пенял на слабость здоровья своего и на домашние хлопоты, препятствовавшие ему поспеть в Барвеново ранее! Обратясь к такому выгодному мнению о Климе Сидоровиче, Анна Андреевна начала немного досадовать на Блистовского. «Ведь прехороший человек наш Владимир Александрович! — говорила она сама себе, — а, правду сказать, довольно опрометчив! Кабы более имел терпения, так верно бы получил согласие опекуна, когда был у него в Будище! А то, и в самом деле, не мог же Клим Сидорович для него бросить свою больную жену. Что за важность, что он не в первую минуту согласился на его предложение: ведь это именно и доказывает, что он заботится о ней более, нежели как мы полагали!»
Таким образом Анна Андреевна, по доброте своей, толковала в хорошую сторону все поступки Дюндика и, считая себя перед ним виновною, вознамерилась загладить вчерашнюю свою запальчивость. В этом расположении встретила она Клима Сидоровича, когда он к ним явился. Опекун между тем успел обдумать хорошенько наставления, данные ему Марфою Петровною: он положил на весы, с одной стороны, опалу, его ожидающую, если он не исполнит ее воли; с другой, неудовольствие тетушки и Анюты, когда он предложит им разлучиться друг с другом. Последствием сих размышлений было, что Дюндик решился не отлагать долее своего объяснения, и потому, посидев немного, поговорив о незначащих предметах, он обратился к Анюте.
— А вы и не подозреваете, Анна Трофимовна! — сказал он, — что я приехал за вами?
— В самом деле? — отвечала она с улыбкою, принимая слова его за шутку.
— Я говорю серьезно! — продолжал Дюндик, — моя Марфа Петровна ожидает вас с нетерпением, и я ей обещался привезть вас с собою непременно…
— Как! зачем? — прервала его тетушка с торопливостию.
— Да надобно же Анне Трофимовне познакомиться с женою моею и детьми! — отвечал Клим Сидорович в большом замешательстве, не смея поднять на нее глаз.
— Так за этим вы приехали! — сказала тетушка с приметным неудовольствием, — а Владимиру Александровичу что мы скажем?
— Да ему что до этого?
— Жениху-то что до этого, Клим Сидорович? Я полагала, что вы приехали с тем, чтоб самим благословить Анюту: жених скоро возвратится из Петербурга, и пора это дело кончить, Клим Сидорович!
— Ну!.. Анна Андреевна!.. Ведь сговору еще не было, а до тех пор и женихом его называть нельзя!
— Как! разве вы имеете причины не соглашаться на его предложение?
— Господи Боже мой! Анна Андреевна! Я только говорю, что приехал просить Анну Трофимовну, чтоб они у нас погостили!
Тетушка закусила себе губы и замолчала, вспомнив, что опять чуть было не рассердилась. Требование Дюндика ее очень огорчило, и опекун, желая увезть от нее любезную Галечку, опять представился ей самым неприятным человеком; но, впрочем, имела ли она право за то сердиться? Не натурально ли было желание опекуна познакомить Анюту с своим семейством? Не умея согласить противоположных чувств, в ней боровшихся, она в замешательстве посматривала на Анюту, как бы приглашая ее, чтоб она сама отвечала Дюндику. Но бедная Анюта в продолжение этих переговоров хранила молчание: какое-то глухое предчувствие представляло ей поездку к Марфе Петровне в самом неприятном виде, и она потупила глаза, ожидая помощи от тетушки. Несколько секунд прошло таким образом, и никто не говорил ни слова.
— Так вы едете со мною? — спросил Дюндик, прервав общее молчание.
Решительный этот вопрос и необходимость отвечать внушили несколько бодрости Анюте: она сказала вполголоса:
— Надобно об этом подумать, Клим Сидорович!
— Да о чем тут думать? Карета у меня просторная, покойная; прикажите уложить в чемодан вещи ваши и платья, да и дело с концом.
— Нет, Клим Сидорович! Позвольте мне подумать и посоветоваться с тетушкою!
— Разве я не опекун ваш? Чего тут советоваться! Анна Андреевна не может помешать вам ехать со мною!
— Вы мой опекун, конечно! — отвечала Анюта твердым голосом, — но позвольте сказать вам откровенно: я знакома с вами только со вчерашнего вечера, а тетушка с малолетства заступила мне родную мать, и я из воли ее никогда не выйду!
— Вот это прекрасно! — проворчал Дюндик с досадою. — Я, кажется, тоже не чужой человек! А как опекун более всякого другого имею право вам советовать! Не Анне Андреевне вы поручены покойным братом, а мне!
Анна Андреевна между тем, огорченная словами опекуна и тронутая привязанностию Анюты, бросилась к ней на шею и начала ее целовать.
— Да, моя Галечка! — вскричала она сквозь слезы, — ты моя дочь! родное мое дитя! Бог свидетель, что я люблю тебя не менее других! Нет, Клим Сидорович! Не мешайте нам любить друг друга!
— Помилуйте, матушка Анна Андреевна! я и не думаю мешать! Я только говорю, что обещался Марфе Петровне непременно привезть с собою Анну Трофимовну.
— С собою! Теперь? Нет, уж этому-то никогда не бывать, Клим Сидорович! Прошу не прогневаться!
— Почему ж не бывать, матушка? Я разве не опекун?
— Опекун как опекун! Пусть так, прости меня, Господи! Да если уж надобно Галечке ехать, так я сама ее привезу.
— Милости просим, Анна Андреевна, милости просим!.. Да что скажет Марфа Петровна, когда не привезу я с собою Анны Трофимовны?
— А что ей угодно будет, то и скажет!
— В том-то и дело, Анна Андреевна, что я наперед знаю, что ей угодно будет. Нет! уж вы отпустите со мною Анну Трофимовну.
Клим Сидорович долго еще уговаривал тетушку; но старания его были тщетны. Не имея достаточных причин отказать ему в просьбе его, тетушка по крайней мере старалась отдалить решительную минуту и потому объявила наотрез, что прежде завтрашнего утра ничего не может обещать утвердительно, хотя заранее его уведомляет, что Анюта теперь не поедет с ним ни в каком случае. Клим Сидорович чувствовал, что не в силах поставить на своем, и поневоле принужден был уступить тетушке. Он весь этот день посвятил на то, чтоб утвердить Анюту в добром о нем мнении, и действительно успел в том рассказами о своих добродетелях и намеками об одолжениях, оказанных покойному майору. К вечеру неопытная Анюта совершенно была уверена, что опекун ее человек самый добрый и благодетельный.
Дюндик, почти не спавший прошлую ночь, рано удалился в свою комнату, и тетушка воспользовалась этим, чтоб поговорить с Анютою о его предложении. Разговор их кончился тем, что Анюте неприлично отказаться от приглашения опекуна.
— Как бы то ни было, — говорила тетушка, — а он твой опекун, Анюта, да еще какой опекун! назначенный покойным отцом твоим, царство ему небесное! Я, признаться, виновата перед ним, что обвиняла его понапрасну! Да и то правда, почему ж мне знать, что он писал о тебе к полковнику каждую почту? А тот ведь никогда ни словечка не говорил о письмах Клима Сидоровича! Но все-таки я виновата: не судите, и сами судимы не будете, говорит святое Евангелие. При всем том, греха таить нечего! а что-то очень мне не хочется, чтоб ты туда ехала!
— И мне очень не хочется, тетушка! Впрочем, ведь мы не надолго туда едем?
— Что там делать долго, Галечка?
Когда на другой день объявили Дюндику, что Анюта отправится в дорогу с Анною Андреевною вскоре после его отъезда, он вздрогнул, несмотря на то что заранее к тому был приготовлен. Он долго чесался за ухом, вздыхал и не говорил ни слова; память его живо представила ему строгие приказания Марфы Петровны непременно привезть с собою Анюту! «Ну что я ей скажу в извинение? — думал он. — Поверит ли она, что никак нельзя было их уговорить? И могу ли я ей признаться, что у меня язык не поворачивается приказывать этой Анюте, которую она называет девчонкою? Ну, Марфа Петровна, сами увидите, какова эта девчонка!»
Всего более беспокоило Клима Сидоровича, что тетушка решилась сопутствовать Анюте; ибо в план Марфы Петровны непременно входило их разлучить. С унылым сердцем уселся он в просторную свою карету и отправился домой с таким точно чувством, с каким провинившийся слуга является к строгому, беспощадному господину.
Анна Андреевна намерена была выехать из Барвенова несколько дней спустя после опекуна и потому, не теряя времени, начала готовиться в дорогу. Сердце ее разрывалось при мысли о Праскуте, которую надлежало оставить одну; но какое-то предчувствие внушало ей, что присутствие ее в доме Дюн дика будет полезно для Анюты, и потому она с стесненным сердцем продолжала заниматься приготовлениями к отъезду. Уж день и час были назначены; карета, в которой Анюта приехала из Петербурга, подвезена была к крыльцу, и тетушка, посвящавшая всё свободное время свое больной дочери, по обыкновению отправилась к ней в комнату, с трудом удерживаясь от слез. Она застала Праскуту, лежащую на постели в сильном жару. Легко себе представить можно беспокойство бедной матери! Хотя вскоре удостоверилась она, что положение Праскуты не представляет никакой опасности, но этот случай привел ей на память все печальные мысли, и перед тем уже ее тревожившие. Она всегда думала с сокрушением о необходимости расстаться с несчастною своею дочерью; но теперь, когда при самом отъезде ее Праскута занемогла, Анна Андреевна не в силах была преодолеть своих опасений. Она решилась отложить путешествие до другого времени и поспешила уведомить Клима Сидоровича о встретившемся препятствии. На этот раз опекун не замедлил ответом. Он писал к Анне Андреевне, что всё семейство его ожидает Анюту с нетерпением и что он в непродолжительном времени сам за нею приедет.
Тетушка находилась в большом затруднении. С одной стороны, болезнь Праскуты ее удостоверила, сколь горько ей будет с нею расставаться, с другой, ей никак не хотелось отпустить Анюту одну. Недоумение ее оттого возросло еще, что Анюта, видя беспокойство тетушки, решительно объявила, что не допустит ее оставить Праскуту. Что оставалось Анне Андреевне делать в таком положении? Размышляя, каким бы образом согласить все сии неудобства, она вспомнила о Кларе Кашпаровне, сопутствовавшей племяннице ее из Петербурга. Тетушка полагала, что никто лучше Клары Кашпаровны заменить ее не может, и, с согласия Анюты, послала к ней приглашение приехать в Барвеново. Услужливая немка явилась немедленно; карету опять подвезли к крыльцу, и день отъезда Анюты опять назначен был решительно. Все уверены были, что отсутствие ее не может никак продолжиться более двух или трех недель, и сколь ни горько им было расставаться, но они друг перед другом старались скрыть свою печаль, взаимно утешая себя тем, что разлука их будет непродолжительна и что время отсутствия Анюты пройдет неприметно.
— Однако ты пиши ко мне чаще, Галечка! — говорила тетушка, и Анюта от всего сердца дала слово, кроме почты, пользоваться всеми случаями, чтоб уведомлять о себе тетушку.
Накануне отъезда, когда Анюта, пожелав тетушке покойной ночи, ушла к себе в комнату и час разлуки казался ей уже почти наступившим, сердце ее невольно трепетало при мысли о предстоявшей ей поездке. Она пеняла самой себе за непростительную свою слабость; но сердце ее не повиновалось внушениям рассудка. Печальные предчувствия наполняли ее душу, хотя она считала их неосновательными и стыдилась своей боязливости. В этом положении прибегла она к единственному и вернейшему убежищу от скорби и печали: с сердечным умилением бросилась она на колени и долго молилась пред образом Спасителя. Молитва ее успокоила: она подошла к кровати, еще раз перекрестилась, еще раз поручила благому промыслу себя, тетушку и… Владимира и думала заснуть спокойно до следующего утра.
Вдруг послышался ей тихий шорох шагов, будто бы приближающихся к дверям ее комнаты. Она остановилась и начала прислушиваться: кто-то тихонько стал поворачивать замком… сердце у Анюты невольно забилось… Она вспомнила, что забыла запереть дверь задвижкою. Невольный крик чуть было не вырвался из ее груди, но дверь тихо отворилась и — вошла Праскута!
Страх Анюты исчез при виде сестры ее; но она удивилась, не зная, чему приписать столь позднее и необыкновенное посещение. С того времени, как Владимир посватался на Анюте, обе сестры избегали случая быть друг с другом наедине. Анюте с самого начала известна была привязанность Праскуты к Блистовскому; она сердечно о ней жалела и еще более ее полюбила, заметив, что бедная страдалица не чувствовала никакой к ней ненависти. Праскута принадлежала к числу тех редких существ, которые никогда не ропщут на искушения, ниспосылаемые им свыше, и, принимая искреннее участие в страданиях ближнего, никогда даже не удивляются собственным своим. Зависть, во всех бесчисленных своих видах и изменениях, совершенно чужда была чистой душе Праскуты: отдавая полную справедливость своей сопернице, она не находила странным предпочтения, оказываемого ей Владимиром, и негодовала только на самую себя за то, что так неосновательно уверила себя в его любви. Она всячески старалась победить страсть свою, и печаль ее более происходила от стыда, что не умела скрыть тайны своего сердца. Обе сестры несколько времени хранили молчание. Праскута была бледна и стояла неподвижно, потупив глаза и не решаясь начать разговор. Анюта первая опомнилась. Она ласково взяла ее за руку и, обняв ее нежно, посадила подле себя в креслы.
— Сестрица! — сказала наконец Праскута, всё не поднимая глаз, — я пришла к тебе с просьбою. Пожалуйста, не откажи мне в ней!
— С удовольствием, любезная сестрица! — отвечала Анюта, — что тебе угодно?
— Останься здесь! не езди к Дюндиковым!
— Что ты говоришь, Праскута! Да как мне это сделать и зачем?
— Я что-то боюсь этой поездки! Она, мне кажется, не обещает добра!
— Почему ты так думаешь? — вскричала встревоженная Анюта, и без того не чувствуя большой охоты ехать.
— Сама не знаю! Только я на твоем месте ни за что бы не поехала к Климу Сидоровичу!
— Что тебе вздумалось, Праскута! Ведь я еду ненадолго — всего недели на две! О чем тут тревожиться?
— Опасения мои могут тебе казаться смешными, Анюта! Я и сама долго не решалась, говорить ли тебе о них… Опекун твой мне очень не нравится! Он, кажется, такой притворный, неоткровенный!
— Как тебе не стыдно, Праскута! Он такой добрый!
— Нет, Анюта, воля твоя, а ты его берегись! Зачем он дождался отсутствия Владимира Александровича? Откуда у него вдруг взялась такая нежность, что и жить без тебя не может! Воля твоя, у Дюндика намерения недобрые!
— Полно, сестрица, ты меня пугаешь! Подозрение твое ни на чем не основано!
— Анюта! — сказала Праскута, раскрасневшись, — я люблю тебя искренно, люблю… и жениха твоего! От души желаю вам счастия, и потому-то поездка твоя меня беспокоит. Я не в силах преодолеть мысль, что Дюндик не желает вам добра. Одна притворная улыбка его уже доказывает, что он нехороший человек!
— Бедный Клим Сидорович! — отвечала Анюта, — я не понимаю, отчего никто его не любит! И Блистовский тоже дурного о нем мнения! — продолжала она, задумавшись. — Но, впрочем, как бы то ни было, а теперь делать нечего: если не поеду я сама, то он, верно, приедет за мною… Я успею возвратиться к тому времени, когда Владимир будет из Петербурга.
— Твоя поездка, Анюта, у меня как камень на сердце! Сама не могу дать себе отчета в чувствах моих… Если уже тебе надобно ехать непременно, то старайся по крайней мере возвратиться к нам скорее… и… еще прошу тебя об одной милости, любезная, милая Анюта: не сомневайся в искренней моей любви и прости, что в последнее время я казалась холодною…
Праскута бросилась к ней на шею, громко рыдая… Анюта также заплакала. Они нежно обняли друг друга, и союз между сими прекрасными душами заключен был навсегда без дальних объяснений. Они понимали друг друга, хотя недоставало у них ни силы, ни умения выразить свои чувствования словами.
Анюта в этот вечер долго не ложилась спать. Сестра ее давно уже удалилась в свою комнату, а она всё еще сидела у открытого окна, и взоры ее блуждали по темной лазури неба. Невинная душа ее искала совета и утешения там — за неизмеримым пространством, куда не достигает никогда взор человека, но куда долетает душа его на крилах веры, покорная к провидению. Чистая мысль ее самой ей неприметно превратилась в теплую молитву, и вскоре ей показалось, как будто блестящие звезды нашептывают ей утешительные слова, коих сладостный, таинственный смысл понятен был ее сердцу…
Анюта легла в постель совершенно успокоенная, и тихий, сладкий сон, невидимо слетевший с горней высоты, осенил ее легкими своими крилами.
На другой день она отправилась в дорогу, сопровождаемая благословениями тетушки и искренними желаниями всех жителей Барвенова.
Бедная Анюта не понимала настоящего своего положения! В продолжение путешествия от Барвенова до Будища (поместья Дюндиковых) она, хотя была печальна, но утешалась надеждою скорого возвращения к тетушке и притом твердо была уверена, что с этою поездкою непременно должны прекратиться все затруднения, предстоявшие любви ее. Неопытный ум ее не подозревал, что грозные тучи уже начинали собираться над нею; она не доверяла даже печальным предчувствиям, стеснившим ее сердце при первом невольном сравнении села Будища с поместьем доброй тетушки.
Какая разница между угрюмым видом будисских жителей и радушною приветливостию, с которою встречали ее в Барвенове, когда приехала она из Петербурга! Теперь никто не бежал за ее каретою; крестьяне, снимая шапки и низко кланяясь, посматривали на нее исподлобья, нахмурив брови; а дети, завидя еще издалека карету, стремглав убегали в дворы свои, стараясь скрыться от нее, как цыплята скрываются при появлении коршуна. Страх их, вероятно, происходил оттого, что карета Анютина похожа была на карету Марфы Петровны, а Марфа Петровна, как небезызвестно читателям, вовсе не имела свойств, могущих внушить крестьянам симпатические к ней чувствования.
— Вот это должен быть панской двор! — сказала Клара Кашпаровна, когда проехали они несколько улиц, и Анюта в задумчивости высунулась из кареты.
Двор Клима Сидоровича был обнесен решетчатым деревянным забором, за которым возвышался довольно пространный дом необыкновенной, хотя, впрочем, весьма не блистательной архитектуры. Дом этот играл важную роль в летописях села Будища: крестьяне, проходя мимо, даже в темное ночное время с почтением снимали перед ним шапки, и самые соседи смотрели на него с некоторым благоговением; ибо он был двухэтажный и притом каменный, что в Малороссии всегда внушает уважение к помещику. Так как постройка его была одним из важнейших подвигов в жизни Дюндика, то я считаю небесполезным рассказать о том подробнее.
Никто, взглянув на жилище Клима Сидоровича, не вообразил бы себе, что первое основание оному положено было уже лет двадцать тому назад. Неокрашенная кровля, неотштукатуренные стены и несколько не-вставленных окон верхнего жилья казались несомненными признаками недавнего предприятия, и по ним трудно было бы отгадать, что постройка эта затеяна Климом Сидоровичем, когда он был еще женихом Марфы Петровны. Предположение выстроить себе каменный дом и в то время уже было любимым предметом их разговоров, и в этом отношении они совершенно согласны были между собою. Оба уверены были, что каменный дом усугубит уважение, которого и без того считали они себя вправе требовать от соседей, и потому по совершении брака всю деятельность свою обратили на исполнение общего желания. Судя по первым приемам, можно было ожидать, что здание это воздвигнется с необыкновенною скоростию, — но случилось иначе!
Молодые супруги не успели еще опомниться от свадебных пиров и увеселений, как уже отдали строгий приказ о заготовлении нужных для построения материалов. Все жители Будища, от мала до велика, должны были, оставя немедленно другие работы, заняться деланием кирпича; все мужичьи лошади употреблены были для перевозки бревен и досок из дальней лесной дачи. Поля между тем оставались незасеянными, лошади падали десятками, крестьяне украдкою плакали; но в Климе Сидоровиче дрожало сердце от радости при виде кирпича и леса, которые симметрически складывались на двух гумнах, отнятых для сей потребности у поселян.
Вскоре для постройки нового дома приготовлено было всё, что не требовало наличных издержек, и Клим Сидорович уже приказал снесть несколько крестьянских хат, рассчитывая, что большие деревья, их осенявшие, могли бы служить украшением предполагаемого при новом доме сада; одним словом, всё было готово, недоставало только архитектора. Конечно, нетрудно было преодолеть и это препятствие: стоило только выписать архитектора из ближнего города, и Клим Сидорович действительно так был догадлив, что приступил к этому немедленно. Но, увы! требования художника, впрочем довольно умеренные, так далеко превосходили расчеты Дюндика, что он никак не мог ни на что решиться. Сколько ни торговался Клим Сидорович, архитектор не уменьшал объявленной сначала цены, и еще, что всего хуже, когда Марфа Петровна наконец позволила своему супругу согласиться на оную, то упрямый художник, которому наскучили продолжительные переторжки, потребовал деньги вперед. Вот это уже никак не входило в соображение Дюндиковых! Заплатив деньги вперед, они лишались возможности сделать прижимку архитектору по окончании работ; а этот изворот для расчетливого хозяина служит такою важною подмогою, что Клим Сидорович считал непростительным грехом от оного отказаться. К несчастию, другого архитектора в той губернии тогда не было; итак, поневоле надлежало отложить постройку до удобнейшего времени. Таким образом неприметно протекло несколько лет. Между тем родились и подросли Софья и Вера Климовны, а дом всё не строился, материалы в худо накрытых гумнах уже начинали портиться, и бедные крестьяне тяжко вздыхали при мысли, что придется им вновь готовить кирпич и возить лес. Вдруг появление Софроныча озарило всех лучом надежды. Сочинитель книги на французском языке казался Климу Сидоровичу таким необыкновенным гением, что он долго не хотел верить собственному его признанию в совершенном невежестве по части архитектуры и настоятельно требовал, чтоб он выстроил ему дом. Но Софроныч, при всей отважности своей, боялся за то приняться и потому должен был беспрестанно слушать упреки, а иногда и брань своих меценатов. Чего не претерпел он за то, что в его время не преподавали архитектуры в университетах! «Если б смыслил я в этом деле хоть одну крошку, — часто думал он, — уж я бы им сварганил дом! Но теперь… нет! отвага чересчур была бы велика!»
Наконец судьба сжалилась над бедными крестьянами и над Софронычем. Столяр, немец, живший прежде в губернском городе и там обанкротившийся, проезжая случайно чрез Будище, зашел спросить, нет ли для него работы. Тут узнал он о затруднении Клима Сидоровича и, подстрекаемый страхом голодной смерти, предложил свои услуги, хотя, подобно Софронычу, не имел ни малейшего понятия об архитектуре. Предложение его было принято с радостию, и постройка наконец началась к совершенному удовольствию всех.
Но в доме этом, как того и ожидать должно было, всё носило отпечаток совершенного невежества столяра, который его строил. Нигде не было соблюдено надлежащей пропорции: окна были узкие и слишком высокие, двери низкие и широкие, комнаты темные, стены кривые, лестницы крутые и неудобные. При всем том Клим Сидорович, не замечая сих недостатков, радовался успешному исполнению своих желаний и благословлял судьбу, пославшую ему такого дешевого архитектора. Когда постройка уже приходила к концу, столяр, к удивлению своему, заметил, что одна комната в бельэтаже будет без окошек и без дверей. Делать было нечего; сколько он ни ломал себе голову, но не находил никакой возможности вполне исправить сделанную ошибку: дверь проломать было нетрудно, но свету взять неоткуда! Тут уже и Клим Сидорович стал догадываться, что дело не совсем в порядке; но он скоро утешился, когда Софроныч побожился, что и в Москве бывают дома с недостатками, а Марфа Петровна даже извлекла некоторую пользу из темной комнаты, предназначив ее на то, чтоб запирать туда девок за небольшие проступки, не заслуживающие строжайшего наказания. До сих пор всё шло довольно хорошо, ибо издержки на дом были самые маловажные; но когда пришлось штукатурить стены, расписывать комнаты и красить кровлю, на что требовались непременно наличные деньги, скупость Дюндиковых опять поставила их в затруднительное положение. По долгом совещании они наконец положили: дома не штукатурить, кровли не красить, а вместо живописи оклеить стены бумажными обоями; но чтоб заменить чем-нибудь и сию неизбежную издержку, Марфа Петровна решила отказать столяру, в котором, по мнению ее, не было уже большой надобности. Как решено, так и сделано! Столяpa прогнали под ничтожным предлогом, и Клим Сидорович сам заступил его место при помощи Софроныча. Можно легко себе представить, что от этой перемены постройка пошла не лучше; но главная цель была достигнута: они имели двухэтажный каменный дом, которому все соседи удивлялись. Желая как можно скорее насладиться приятностями нового жилища, они поспешили в него переехать, оставя недостроенными несколько комнат верхнего жилья, в которых не предстояло необходимой надобности.
В новом доме одно из любимейших занятий всего семейства Дюндиковых состояло в том, чтоб смотреть из окошек, чему весьма благоприятствовало самое положение дома. Он находился прямо против шинка, и из него видно было всё, что там происходило. Конечно, близкое соседство строгих господ не очень нравилось усердным посетителям шинка; но зато оно имело ту выгоду, что шум и драки редко бывали между последними. Страх неминуемого и скорого наказания обыкновенно превозмогал в них даже силу спиртных паров; а если когда и случалось исключение, то Клим Сидорович лично прекращал возникавшие ссоры самыми действительными мерами. Сама барыня и даже барышни нередко участвовали в этом общеполезном деле; одним словом, близость шинка для всего семейства была неисчерпаемым источником приятного и полезного препровождения времени. Софроныч тоже очень доволен был этим соседством: он любил, чтоб всё, для него необходимое, находилось у него близко под рукою. Но пора обратиться к нашим путешественницам.
Когда карета подъехала к крыльцу, Анюту встретил один из лакеев Дюндика и на вопрос Клары Кашпаровны: «Дома ли паны?» — отвечал: «Не знаю». Анюта очень удивилась такому ответу, ибо, не выходив еще из кареты, она заметила широкое лицо опекуна, выглядывавшее из нижнего этажа, и несколько женских голов, высунувшихся из окон верхнего; но не успела она еще выйти, как уже все скрылись. Путешественницам нашим между тем отворили двери, и они вошли в пространную залу, где оставили их одних.
Долго сидели они в зале, и никто к ним не являлся. Наконец Клара Кашпаровна, потеряв терпение, вышла из залы и с трудом отыскала человека, у которого опять спросила:
— Дома ли хозяева?
На этот раз ей отвечали, что о них уже докладывали и что барыня скоро просить их будет к себе. Еще протекло около четверти часа, в продолжение которых Клара Кашпаровна нетерпеливо прохаживалась по комнате, а Анюта сидела в задумчивости, мечтая о тетушке и о Владимире; наконец пришли повестить, что барыня их ожидает. Они немедленно последовали за посланным, который ввел их в гостиную, где хозяйка дома, сидя величественно на софе, как будто на троне, приветствовала их одним наклонением головы, не вставая с места.
Сухой прием этот привел в замешательство бедную Анюту: сначала она подошла к хозяйке, чтоб поцеловаться, но видя, что Марфа Петровна осталась неподвижною, она с робостью села подле нее, не говоря ни слова. Клара Кашпаровна, подождав немного, чтоб пригласили ее присесть, и смекнув, что ожидания ее будут напрасны, также опустилась на стул немного по далее. Глубокое молчание царствовало в продолжение нескольких секунд; барыня между тем с надменным видом осматривала Анюту с ног до головы, отчего бедная девушка беспрестанно краснела. Наконец Марфа Петровна решилась прервать молчание.
— Зачем вы не приехали сюда с опекуном вашим, Фекла Кузьминишна? — сказала она.
Анюта, приведенная в замешательство еще прежде этого вопроса, не отвечала ни слова, не поняв даже в первую минуту, что он касался до нее.
— Ну! — продолжала Марфа Петровна, — я спрашиваю, зачем вы не приехали прежде с Климом Сидоровичем?
— Барышню зовут Анной Трофимовной, матушка! — подхватила Клара Кашпаровна.
— Право? я и не знала этого… Ну, беда невелика!.. Отчего же мне в голову пришло, что зовут ее Кузьминишной? Да! она ужасно как похожа на дочь дворецкого нашего… только та, не прогневайтесь, немного попригожее и помоложе… а который вам год?
— Восемнадцать лет.
— Неужто? я думала по крайней мере за двадцать! Что ж, я чай, в монастыре своем научились по-французски и по-тальянски!
— Я говорю по-французски.
— Здесь это совсем не в моде! Мы люди русские… иностранного не любим… Вот мои дочери говорят по-французски, могу сказать, не хуже других, да я им запретила коверкать язык… Покорно прошу не вводить у меня в доме этих заморских затей… я попугаев не терплю, понимаете ли?
Бедная Анюта не знала, что отвечать. Она еще более закраснелась и робко взглянула на Марфу Петровну; но, встретив ее сверкающие взоры, опять потупила голову, и слезы брызнули из глаз ее.
— Это что такое? — вскричала Марфа Петровна, — о чем это, сударыня, вы плачете? Смотри пожалуй, какая нежная! Обидно вам, что ли, что я даю вам советы?
Анюта, не привыкшая к такому обращению и сама стыдясь своей робости, еще пуще заплакала, и в самое это время вошел Клим Сидорович с обеими дочерьми. Бедная Анюта спешила утереть глаза; но тщетно старалась она воздержаться от слез. Между тем барышни, довольно учтиво поклонившись, подошли к ней целоваться, а Дюндик остановился у дверей, не зная, что начать. Невольное уважение к Анюте, а может быть и некоторое о ней сожаление, сильно в нем боролось со страхом прогневать свою супругу. Марфа Петровна заметила его недоумение.
— Ну, что ж ты остановился? — вскричала она, — чего испугался? И тебе не хочется ли поплакать за компанию?
— Да кажется, не о чем, матушка!
— Как не о чем? Разве ты не видишь, как разнежилась твоя расхваленная? Иной подумал бы, что с нею и не ведь что сделали, а я и пальцем до нее не дотрогивалась! Вот тебе петербургское воспитание!
— Да что с нею сделалось, матушка? — спросили в один голос барышни, поглядывая сбоку на Анюту и с любопытством ее осматривая.
— А спросите у нее у самой! Она расплакалась о том, что у меня в доме не велят говорить по-французски! Ну уж монастырское воспитание! Благодарю Бога всевышнего, что мои дочери не наглотались петербургского воздуха! Вот так из русских делаются чужестранками! Упаси нас, Господи, и помилуй! А ты все-таки ни слова не говоришь? Ведь ты опекун? Да, правда, в тебе самом нет русского духу! Я чай, сам заговорил бы по-французски, если б умел…
— Сохрани меня Господи, матушка! Ни за какие деньги!
— Ну так что ж ты ничего ей не скажешь? — прикрикнула на него Марфа Петровна.
— Да Анна Трофимовна, я думаю, сами чувствуют, что ты дело говоришь, матушка! — сказал наконец испуганный Клим Сидорович. — Сам Бог не велит нам говорить по-французски! Ведь если б была на то воля Божия, чтоб русские говорили по-французски, так у нас — так у нас — этот язык был бы природным! Не так ли, Анна Трофимовна?
Клим Сидорович так доволен был сим логическим доказательством бесполезности французского языка, что гордо выпрямил спину и посмотрел с торжествующим видом на свою супругу, которая всё еще бросала сердитые взгляды на бедную Анюту.
Между тем продолжение сцены этой произвело на Анюту совсем иное действие, нежели какого ожидать можно было, судя по ее робости. Чувство собственного достоинства в ней вдруг пробудилось от столь неприличного с нею обхождения: она перестала плакать; скромно, но притом без робости, взглянула на Марфу Петровну и сказала ей твердым голосом:
— Извините меня, сударыня! Я чувствую, что приехала не вовремя… я оставила тетушку не очень здоровою… Позвольте мне немного отдохнуть и отправиться обратно в Барвеново…
Марфа Петровна остолбенела, увидев столь неожиданную решительность Анюты; тут она почувствовала, что некстати обнаружила свою злобу. Еще прежде приезда Анюты она часто раздумывала, каким бы образом помешать, чтоб ненавистная сиротка не чванилась французским языком перед ее барышнями, ибо она нимало не сомневалась, что Анюта воспользуется этим преимуществом, чтоб взять верх над ними. При всем том она не имела намерения поступить с нею так сурово при первом свидании; но когда она увидела красоту Анюты, зависть еще сильнее в ней закипела и совершенно затмила ее рассудок. Теперь она начала жалеть о своей опрометчивости, но не знала, как исправить свою ошибку. Удержать Анюту насильно не было никакой возможности, особливо при Кларе Кашпаровне, которую нелегко было бы привесть в робость. А между тем она была уверена, что планы ее разрушатся навсегда, если она выпустит Анюту из дому. Каким образом заманить ее к себе опять? И как тогда воспрепятствовать ее соединению с Блистовским? В досаде на самую себя она готова была рвать на себе волосы и наконец, в полном чувстве бессильной злобы своей, сама принялась горько плакать.
При виде слез Марфы Петровны бедная Анюта опять оробела: ей пришло на мысль, что она, может быть, поступила нескромно, показав столь явно свое неудовольствие. Во всю жизнь свою Анюта никого еще не огорчала умышленно, а тут при первом вступлении в дом она привела в слезы женщину, почтенную летами, жену опекуна своего! Хотя не чувствовала она в себе никакой вины, но робкая ее скромность не позволяла обвинять исключительно и Марфу Петровну, а горькие слезы, сею последнею проливаемые, вдруг изгладили из доброго сердца Анюты неприятное впечатление, произведенное суровым ее приемом. Чем более Марфа Петровна плакала, тем более Анюта начинала находить себя виноватою и наконец в недоумении своем готова была просить извинения. Смущение ее не скрылось от проницательности барышень, и Вера Климовна, скоро поняв, каким образом воспользоваться ее неопытностию, подошла к ней и шепнула ей на ухо ласковым голосом:
— Бога ради, не огорчайте матушки, она очень нездорова. Вчера целый день била ее лихорадка, она не спала во всю ночь!
Эта выдумка решила все сомнения Анюты и в глазах ее объяснила самым удовлетворительным образом странное поведение Марфы Петровны. Выразительные черты ее лица так живо изобразили сожаление о больной, что Вера Климовна, не сомневаясь уже в ее согласии, поспешно обратилась к матери и сказала:
— Я покажу Анне Трофимовне комнату, для нее приготовленную.
Марфа Петровна, в знак согласия, кивнула головою, а барышни, не теряя времени, схватили Анюту под руки и увели ее из гостиной, пригласив с собою и Клару Кашпаровну.
Лишь только они вышли, Марфа Петровна погрозила им вслед кулаком, но, задыхаясь от злости, не могла выговорить ни слова.
Слезы Марфы Петровны не переставали еще долго, когда осталась она одна с мужем; и надобно признаться, что она проливала их не без причин. Необходимость казаться ласковою, когда неукротимая ненависть внушала ей совсем другое, была для нее таким мучительным чувством, что она не в силах была его перенесть. А когда вдобавок к тому ей приходило на мысль, что должно принуждать себя не перед важною какою-нибудь особою, но перед этою ничтожною девчонкою, перед этою ненавистною монастыркою, тогда она приходила в совершенное исступление. Клим Сидорович между тем стоял перед нею вытянувшись и едва осмеливался переводить дух. Правая его рука немного приподнята была кверху, и первые три пальца сложены были вместе: иной подумал бы, что он намерен от страха перекреститься, но вместо того он держал ими табак, который боялся поднести к носу, чтоб движением руки не раздражить еще более своей гневной супруги. Несмотря, однако, на все сии предосторожности, Марфа Петровна, как скоро немного пришла в себя, обратилась к мужу с громкими упреками.
— Вот до чего я дожила! — вскричала она. — Вот каково иметь мужем такую бесчувственную тушу, как ты! Ну-таки есть ли в тебе совесть? Видит, что бедная жена его в таком положении, и он хоть бы полсловечка! Стоит, повеся нос, да табак понюхивает! Как будто у него нет языка в глотке!
— Да умилосердись, матушка! Что же мне делать? Я, Бог свидетель, не знаю даже, о чем ты плачешь?
— О чем я плачу, чурбан! Я разве не мать? Мне разве весело видеть, что чужие берут верх над родными моими дочерьми? Брось-ка свою курячью слепоту да взгляни на монастырку… твои дочери точно шинкарки перед нею: ни ступить, ни шагнуть не умеют; а вместо французского языка чему ты их научил с своим Софронычем? а?
— Да что ж мне делать, Марфа Петровна…
— Что тебе делать? А кто виноват, что Орленкова более нравится Блистовскому, чем Вера?
— Неужто я, матушка?
— Небось не ты? Кто тебе велел отправить ее в монастырь, где научилась она тому, что нам и во сне никогда не грезилось? А я, бедная мать, еще должна перед нею притворяться и посматривать ей в глаза, тогда как я бы их у ней выцарапать хотела, да и у тебя тут же…
Упреки эти и крик Марфы Петровны прекратились тогда только, когда она совершенно выбилась из сил. Отдохнув немного и собравшись с мыслями, она вспомнила, что в подобных случаях слезы не ведут ни к чему; и для того, укротив гнев свой на Клима Сидоровича, начала с ним советоваться о том, что оставалось им делать для достижения своей цели.
Когда Клим Сидорович возвратился из поездки своей в Барвеново, Марфа Петровна никак не могла простить ему, что не привез он с собою Анюты. Обещание Анны Андреевны самой проводить ее к ним нимало ее не утешало, ибо присутствие тетушки она не без основания считала важною помехою в исполнении своего намерения. Потому-то она в то время и решилась отправить мужа опять в Барвеново, хотя и тут не была уверена, что ему удастся разлучить Анюту с тетушкою. Но теперь случай поблагоприятствовал Марфе Петровне свыше ее ожиданий. Анюта сама явилась к ней в дом, не дождавшись вторичного приезда опекуна, и вместо тетушки сопровождала ее Клара Кашпаровна, с которою гораздо легче было управиться. Вникнув в это обстоятельство, столь благоприятное для ее видов, Марфа Петровна перестала огорчаться тем, что ей должно было на первый случай притворствовать перед монастыркою. Мысль об успехе, который теперь казался ей несомнительным, ее развеселила, а с переменою ее расположения духа совершенно переменилось и обращение ее с мужем. Она довольно ласково вступила с ним в подробный разговор, и примиренные супруги, постановив между собою основные пункты заговора против беззащитной сиротки, расстались почти друзьями.
Между тем Анюту привели в назначенную ей комнату, примыкавшую с одной стороны к спальне барышень, с другой к недостроенным покоям. Вера и Софья Климовны приказали внести все пожитки своей гостьи и сами помогали расстанавливать их по комнате. Кларе Кашпаровне отведен был особый покой в флигеле, и хотя Анюта внутренно желала, чтоб поместили их вместе, но не смела изъявить этого желания, опасаясь обеспокоить тем барышень, находившихся в таком близком с нею соседстве.
Анюта по добродушию своему легко поверила рассказам о болезни Марфы Петровны и, считая себя виноватою перед нею, решилась пробыть в Будищах по крайней мере целую неделю, чтоб ласковым обращением с опекуншею загладить мнимый свой проступок. Обе барышни всячески старались ей понравиться и с удовольствием видели, что старания эти были небезуспешны. Анюта, не имев ни малейшего подозрения о заговоре семейства Дюндиковых, не сомневалась в искренности их ласк и тем более сожалела о недоразумении, случившемся между ею и Марфою Петровною. Таким образом молодые девушки скоро познакомились между собою, и когда Клим Сидорович пришел спустя несколько времени позвать их вниз к обеду, Анюта уже совершенно убеждена была в дружеском к себе расположении новых своих подруг. И Марфа Петровна между тем умела скрыть настоящие свои чувствования, встретила ее с приятною улыбкою и ласково подала ей руку, которую бедная Анюта, по невольному движению доброго и невинного сердца, поцеловала.
Весь остаток дня этого они, по наружности, провели довольно весело. Марфа Петровна, приняв твердое намерение казаться доброю и притом уверенная, что невозможно на первых порах удержать Анюту насильно, удачно скрывала свою ненависть, утешаясь тем, что принужденная ее ласковость не будет продолжительна. «Дай срок, голубушка! — думала она, — и на моей улице будет праздник!» И всякий раз, когда вспоминала она об этом празднике, кровь у ней в сердце клокотала от радости и в глазах сверкали искры. Между тем с притворным участием расспрашивала она о монастырской жизни, о тетушке и рассказывала о связях своих с покойным майором, которого она сроду и в глаза не видала. Другая на месте Анюты, при всем старании Дюндиковых скрыть настоящие свои чувствования, вероятно бы их отгадала, ибо злость Марфы Петровны и зависть дочерей против воли их проникали сквозь личину дружбы; но Анюта слишком еще была неопытна. Один Клим Сидорович казался ей странным и на самого себя непохожим. Почтительное обращение его с нею в доме тетушки теперь уступило место какой-то принужденной учтивости, иногда прерываемой такими приемами, которые ей приводили на память первую с ним встречу в Барвенове. Но она не обращала большого внимания на эту перемену, и никакие подозрения ей на ум не приходили. Клара Кашпаровна, напротив того, хотя и проникла лживые ласки Дюндиковых, но, с одной стороны, не имела случая поговорить с Анютою наедине, с другой же, считала излишним огорчить ее этим открытием. Она не предвидела никакой опасности для Анюты, и пребывание их в Будищах казалось ей неизбежною необходимостию, которой тем более надлежало покориться с терпением, что это пребывание, по мнению ее, не могло быть продолжительным.
На другой день поутру, когда все собрались к чаю и недоставало одной Клары Кашпаровны, которую с намерением забыли позвать, Марфа Петровна, как будто нечаянно заметив ее отсутствие, спросила вдруг у Клима Сидоровича:
— А где Клара Кашпаровна? Зачем ее не позвали к чаю?
— Да она, верно, укладывается, матушка! — отвечал Дюндик. — Ведь вы сегодня ее отправите, Анна Трофимовна? — продолжал он, обратясь к Анюте, которая при таком странном для ней вопросе взглянула на него с удивлением.
— Куда, Клим Сидорович?
— Да куда угодно. Мне почему знать куда! Лучше бы ей, однако ж, заехать в Барвеново, вы с нею написали бы к тетушке.
— Да на что это, Клим Сидорович? Она проводит меня назад; мы и с тетушкой так условились!
— Ну… как хотите. Чтоб она только не соскучилась, вас дожидавшись!
— Верно, не соскучится. Клара Кашпаровна такая добрая! Она обещалась пробыть со мною неделю в Будищах, а потом еще хотела погостить несколько дней у нас. Мы все ее очень любим.
— Неделю! — вскричали в один голос Марфа Петровна и обе дочери. — Вы хотите остаться у нас только одну неделю?
— Долее никак мне невозможно! Тетушка будет беспокоиться: я обещалась непременно…
— Как вам не стыдно, Анна Трофимовна! Вы совсем нас не любите! — сказали барышни.
— Да я никак вас не выпущу, — подхватил Дюндик. — Вы довольно долго жили у тетушки, теперь надобно пожить у нас. Я не знаю, за что вы нас не любите, Анна Трофимовна! Батюшка ваш, покойник, нас, кажется, жаловал…
— И я вас люблю и почитаю, да только я обещалась тетушке…
— Уж мне эта тетушка! — нетерпеливо прервал ее Дюндик. — Неужто она такая важная барыня, что по ее дудочке всем плясать должно!
Анюта раскраснелась и взглянула на опекуна. Огорчение, возбужденное в ней неуважительным тоном, с которым относился он о тетушке, так живо отразилось в ее глазах, что сама Марфа Петровна пришла в замешательство. Она побоялась, чтоб Анюта не вздумала, по-вчерашнему, от них уехать, и потому бросила значительный взгляд на мужа, который, поняв оный, тотчас замолчал и опустил глаза в землю.
— Уж вы непременно всегда пересолите во всем, — сказала ему Марфа Петровна с видом упрека. — Мы, конечно, все желаем, чтоб Анна Трофимовна осталась с нами по долее, да что ж делать, если ей невозможно…
Анюта хотела отвечать, но в самое это время вошла Клара Кашпаровна, которая, увидев, что ее никто не приглашает, решилась прийти сама собою. Вера и Софья тотчас вступили с нею в разговор, чтоб отклонить внимание Анюты от прежнего предмета.
После чая подали коляску, и барышни пригласили Анюту ехать с ними кататься. Марфа Петровна и супруг ее остались дома под предлогом занятий по хозяйству. Погода в тот день была прекрасна, и прогулка молодых девушек продолжалась несколько часов. Отъехав на несколько верст от села, они вышли из коляски, чтоб погулять в прекрасной дубовой роще, принадлежавшей к владениям Дюндика. Время протекло неприметно, и, когда возвратились они в дом, стол уж был накрыт, и вскоре по приезде их сели обедать.
Анюта в первую минуту заметила, что не было тут Клары Кашпаровны. Сначала она подумала, что она не замедлит прийти; но, увидев по прошествии некоторого времени, что спутница ее всё еще не являлась, она решилась о ней осведомиться.
— Клара Кашпаровна поехала погостить до завтра здесь в соседстве, — отвечал равнодушно Клим Сидорович. — Ведь у ней знакомых-то много, по всей Малороссии!
Анюта знала, что у Клары Кашпаровны действительно были знакомые в соседстве, и потому ей не показалась удивительною ее отлучка. Неласковое с нею обращение всего семейства так было очевидно, что Анюта даже обрадовалась этому известию и внутренне желала, чтоб отсутствие ее продолжилось долее, чем до следующего утра. Как бы испугалась она, если бы знала, что добрая немка не возвратится в дом Клима Сидоровича!
Лишь только поутру поехали они гулять, как Марфа Петровна, приказав призвать к себе Клару Кашпаровну, объявила ей без обиняков, что Анюта решилась остаться у них в доме, а ее велела просить немедленно отправиться в Барвеново, чтобы уведомить о том тетушку. Неожиданное это известие крайне изумило Клару Кашпаровну. Такой поступок со стороны Анюты показался ей совсем невероятным, и потому она объявила наотрез, что никак не поедет, не переговорив наперед с Анной Трофимовной и не получив от нее письма к тетушке. Но с Марфою Петровною сладить было нелегко. Она рассердилась, начала говорить о праве, которое муж ее имел над Анютою вследствие завещания отца ее, и наконец решительно подтвердила, что Клара Кашпаровна должна ехать непременно. Сколько сия последняя ни была нетруслива, но поостереглась, увидя ее в таком гневе; при всем том, однако, не могла воздержаться, чтоб не показать, что она не дается в обман в этом случае.
— Воля ваша, матушка! — сказала она. — Гневайтесь сколько угодно, а я знаю Анну Трофимовну получше вашего. Быть не может, чтоб она не хотела возвратиться к тетушке. Вы удерживаете ее насильно!
— А когда бы и так! Кому какое до того дело! Я опекунша и имею на то право…
— Извините, матушка, не у вас она под опекой, а у Клима Сидоровича…
— Да чего вы так растараторились? Она в опеке у Клима Сидоровича, а Клим Сидорович у меня; так и выходит, что все-таки у меня она в опеке, а не у вас! Впрочем, ваше дело молчать, а не учить меня. Видишь, какая! Ее будто спрашивают! Из-за нее да я в доме своем не буду госпожою! Нет, матушка! пораньше было бы вам встать для этого!.. Да что тут долго разговаривать! Карета ваша должна быть готова: вот Бог, а вот двери!
Бедная Клара Кашпаровна никак не ожидала такой тяжкой обиды. Разогорченная, долго не знала она, что отвечать; наконец сказала прерывающимся от досады голосом:
— Прекрасно, матушка Марфа Петровна!.. Могу сказать, что этого сроду со мною не бывало!.. Не беспокойтесь, сударыня! Я сама поеду. И не приведи меня, Господи, чтоб опять нога моя была у вас в доме!.. Спасибо, сударыня, за хлеб, за соль, за приятное угощение да за ласковое обхождение! И вас благодарю, Клим Сидорович, за то, что выгоняете меня из дому, как шальную собаку. Буду хвалиться вашими ласками, батюшка, буду хвалиться!
— Я вас не выгоняю, Клара Кашпаровна, — сказал Клим Сидорович в большом замешательстве, — я только покорно прошу ехать в Барвеново или куда самим угодно… Анна Трофимовна остаются жить у нас…
— Спасибо, мой батюшка, спасибо! Буду хвалиться вашим угощением!..
Клара Кашпаровна с сими словами вышла из комнаты, сопровождаемая громким смехом Марфы Петровны, а Дюндик пошел за нею вслед, всё уверяя ее, что ее не выгоняют из дому. Мысль, что известие об этом приключении вскоре распространится повсюду, его несколько тревожила; ему известно было, что Клара Кашпаровна любима была всеми. О Блистовском он также вспомнил при этом случае, и сердце в нем забилось сильнее обыкновенного. Если бы не супруга его, то он решился бы оставить Анюту совсем в покое. «Пускай бы она выходила замуж, — думал он, — за кого угодно! Но Марфа Петровна… о, Марфа Петровна! И ведь это, в случае неудачи, оборвется на мне!» Подобные мысли теснились в его уме толпою, и он с поникшей головой проводил Клару Кашпаровну до самого крыльца.
— Мое почтение Анне Андреевне! — сказал он, когда она начала сходить с лестницы. — Да не поминайте нас лихом!
— Буду помнить, батюшка! Буду помнить! — отвечала Клара Кашпаровна и, не оглядываясь на него, пошла в свой флигель, откуда через несколько минут отправилась в путь в той самой карете, в которой приехала она накануне с Анютою. Крестьянин, сопровождавший их из Барвенова, поехал с нею по приказанию Клима Сидоровича, который, кроме того, велел еще проводить их собственному своему человеку для доставления обратно господских лошадей, с ними отправленных. Мы увидим после, что всё это устроено было не без намерения.
Итак, Анюта лишилась единственной подпоры, бывшей у ней в доме опекуна. Удаление такого неприятного свидетеля, какова была Клара Кашпаровна, обрадовало всё семейство Дюндиковых, и в первый вечер уже была заметна перемена в обращении их с Анютою. Клим Сидорович говорил много и, описывая велеречиво оказанные им покойному майору благодеяния, хвалился всегдашним к нему почтением сего последнего. Он неоднократно коснулся также и завещания, по которому будто бы Анюта отдана была совершенно в его зависимость, и смело уверял, что единственно по усильной его просьбе полковник Р** тогда взял ее с собою в Петербург. Тут Марфа Петровна, перебив его речь, заметила, что он напрасно хвастается этим подвигом. Она начала рассуждать о вредных следствиях петербургского воспитания, о бесполезности иностранных языков, в особенности французского, — и все рассуждения эти приправляла колкими выходками на монастырь. Хотя разговоры сии не выходили из границ благопристойности и, казалось, не относились прямо к Анюте, но у бедной девушки неоднократно навертывались на глазах слезы при слушании неосновательных и несправедливых суждений о монастырском воспитании, которому она столько была обязана. Несколько раз покушалась она, со всевозможною скромностию, опровергать мнения Марфы Петровны; но увидев, что это ее раздражало, она перестала ей противоречить. К новому огорчению Анюты, и новые ее подруги уже не столько были ласковы с нею, как перед обедом; и она в недоумении своем тщетно разбирала все поступки свои, не понимая никак причины такой перемены.
Удалившись после ужина в свою комнату, она долго размышляла о странном с нею обхождении всего семейства. Неприятные мысли невольно представлялись ее воображению и долго мешали ей заснуть. Тут вспомнила она, что в течение почти двухдневного ее пребывания в этом доме никто не упомянул ни однажды о Блистовском. Опасения доброй Праскуты также ей пришли на ум; она начала теперь подозревать глухо, что они действительно могли быть основательны, хотя, с другой стороны, никак не понимала, каким бы образом Дюндиковы могли воспрепятствовать ее браку с Владимиром? Сердце ее сильно билось при этих размышлениях; но надежда дней через пять отправиться обратно домой ее ободряла. Воспоминания о тихой, безмятежной жизни в Барвенове, о нежной заботливости простодушной Анны Андреевны, о искренней, бескорыстной привязанности бедной Праскуты — разгоняли мрачные думы ее, как солнечные лучи рассеивают черные тучи на небе. При всем том она не могла совершенно избавиться от печальных, хотя неопределенных, предчувствий, упорно ее преследовавших.
На другой день обхождение семейства Дюндиковых еще более удостоверило Анюту в их недоброжелательстве. Барышни, когда она к ним обращалась, отвечали сухо и отрывисто; Клим Сидорович всячески избегал разговоров с нею, а Марфа Петровна почти не старалась скрывать свою злобу, и ядовитые взгляды ее приводили иногда в трепет бедную монастырку. Во время обеда, в продолжение которого никто не говорил с нею почти ни слова, приехал Прыжков. Анюта сначала обрадовалась появлению нового лица, прервавшего неприятное ее положение. Она вовсе не была знакома с приезжим гостем и не подозревала, что это тот самый молодец, которого похождения в Ромнах известны ей были чрез Блистовского. После первых приветствий Прыжков как будто без намерения стал рассказывать, что он на пути к ним заезжал к их соседу, где видел Клару Кашпаровну, которая при нем отправилась в Барвеново к Анне Андреевне Лосенковой. Можно представить себе смущение Анюты!
— Быть не может! — вскричала она с торопливостию, покраснев по уши. — Вы, верно, ошибаетесь, это была не Клара Кашпаровна!
— Могу вас уверить, сударыня! — отвечал Прыжков хладнокровно, — что я не ошибся. Я очень хорошо знаю Клару Кашпаровну, и она при мне садилась в карету.
— Боже мой! что ей это вздумалось? Как же она меня оставила одну? Не слыхали ли вы, зачем она туда поехала?
— Я очень долго разговаривал с Кларой Кашпаровной; она так была мила и весела, как мне давно не случалось ее видеть. Она надеялась чрез несколько дней возвратиться сюда из Барвенова, и, вероятно, как сказывала она, с Анной Андреевной.
— Чего вы испугались, матушка! — подхватил Клим Сидорович, заметив смущение Анюты. — Как будто вы здесь между чужими?
— Я не испугалась; а мне кажется это странным и непонятным…
— Ничего тут нет непонятного! Клара Кашпаровна разочла, что ей веселее пробыть в Барвенове, пока вы погостите у нас. И Бог с нею, мы за это не в претензии!
— Да тетушка приказывала…
— О чем тут толковать! — прервала с нетерпением Марфа Петровна. — Экая беда! Что с вами сделается? Ведь мы не съедим же вас без Клары Кашпаровны! Да, впрочем, матушка, если для вас так неприятно оставаться у нас, так во всякую минуту можете ехать с Богом!
— Нет, Марфа Петровна! Уж в этом вы меня извините, — сказал с важностию Клим Сидорович. — Я не соглашусь отпустить Анну Трофимовну одну. Уж если пошло на то, так надобно дожидаться известия от Анны Андреевны; да, верно, она сама сюда будет. Ведь Барвеново не за горами!
Анюта замолчала. Она чувствовала, что не в силах противоборствовать воле опекуна, и потому, скрепясь сердцем, решилась с терпением ожидать последствий сего неожиданного приключения. После обеда она, не говоря ни слова, отправилась в свою комнату и там, без свидетелей, предалась своему горю. Впрочем, она хотя вовсе не понимала поступка Клары Кашпаровны, но твердо была уверена, что в скором времени получит известие от тетушки, и даже не сомневалась, что не замедлят ее избавить от Дюндиковых, которых неприязненное расположение ежеминутно становилось очевиднее.
Таким образом провела она остаток этого дня и весь следующий. Угрюмое с нею обращение Марфы Петровны и явное невнимание самого Дюн дика и барышень делали положение ее весьма тягостным; и одному только Прыжкову иногда удавалось развлекать грустные мысли ее разговорами о Петербурге и о тамошних ее знакомых, с которыми, по уверению его, он находился в связях.
Сколь ни чувствовала себя несчастною Анюта, удостоверившись наконец в дурном к ней расположении всего семейства Дюндика, сколь она в таких обстоятельствах ни горевала о том, что у них в доме одна, без защиты, но положение это показалось бы ей еще несноснее, если бы могла она понять в полной мере ненависть опекуна и в особенности Марфы Петровны. Но, не чувствуя себя виновною ни в чем, она все действия их старалась приписать каким-нибудь недоразумениям и утешалась — надеждою, что, во всяком случае, тетушка по возвращении Клары Кашпаровны в Барвеново не преминет в скором времени приехать за нею. Марфа Петровна с своей стороны, движимая злостию и подстрекаемая опасением, что соединенные силы Анны Андреевны и Блистовского успеют исторгнуть из когтей ее бедную сироту, удвоила напряжение ума своего к достижению предполагаемой ею цели и, для большего успеха, решилась призвать на совет достойного своего племянника. Прыжков, как нам уже известно, во всех отношениях заслуживал ее доверенность; но особенно в этом случае он готов был оказать ей всю помощь, которой только можно было от него ожидать; и к тому побуждала его, кроме желания отомстить Блистовскому, еще другая, не менее важная причина. При первой встрече красота Анюты произвела на него глубокое впечатление, и потому он рад был, что представилась ему возможность удовлетворить в одно время злобе своей против Блистовского и любви к его невесте. Обе страсти сии так сильно на него действовали, что поглотили в нем даже чувство страха, внушаемого Блистовским. К тому же он полагал, что найдет средство избежать его мщения, которое, впрочем, уже будет без цели, когда Анюта сделается его женою. При первых словах Марфы Петровны он открыл ей свои виды, и хотя она с неудовольствием помышляла о том, что Анюта будет ее племянницею, но скоро на то согласилась, быв уверена, что союз этот составит несчастие как Владимира, так и ненавистной монастырки. Вследствие того дана была особенная инструкция Климу Сидоровичу, как главному их орудию, хотя безгласному, но необходимому; и так как время было дорого, то решились действовать по условленному плану безотлагательно.
В следующее утро Анюта едва успела встать и одеться, как вошел к ней в комнату с важным видом опекун и тщательно затворил за собою дверь. Анюта, увидя его, встала и пошла к нему навстречу.
— Сидите, Анна Трофимовна, сидите! — сказал он, сам усевшись в кресла. — Мне надобно переговорить с вами о важном деле.
Анюта молчала.
— Пора, матушка, объявить вам мнение мое о сватовстве Владимира Александровича. Мнение решительное, которого ничто переменить не может, ни ваши просьбы, ни пустословие Анны Андреевны, которая вообще не в свое дело мешается, ни даже, — продолжал он, замявшись невольно, — угрозы господина Блистовского, напрасно думающего, что я его боюсь; я… я не боюсь никого на свете!
Анюта побледнела от внутреннего волнения, сколько она ни старалась казаться хладнокровною. Не зная, что отвечать на грозное предисловие опекуна, она потупила глаза, не прерывая молчания.
— Я объявляю вам однажды навсегда, сударыня, что вы должны забыть Блистовского, ибо я никогда не соглашусь, чтобы вы за него вышли: я запрещаю вам и думать о нем. Слышите ли?
Анюта поднялась со стула; требование опекуна казалось ей слишком дерзким, и она отвечала ему довольно твердым голосом:
— Я дала слово Владимиру Александровичу; тетушка нас благословила, а вы не имеете ни причины, ни права этому противиться. Извините меня, Клим Сидорович, я не считаю себя обязанною в этом случае исполнить ваши приказания.
— Вы не считаете себя обязанною, я не имею права? Разве забыли вы, что я опекун и заступаю место отца вашего?
— Если б батюшка был жив, он, верно, не отказал бы нам в своем согласии, а так как его нет на свете, то я решилась следовать советам тетушки, которая призрела меня с малолетства, и верно…
— Опять тетушка да тетушка! Плевать бы я на нее хотел, слышите ли? Однажды навсегда запрещаю вам думать о Блистовском.
— А я, — сказала Анюта, выведенная из терпения грубостию опекуна, — а я однажды навсегда вам объявляю, что не намерена вас слушаться. Стыдитесь, Клим Сидорович, таким образом говорить о тетушке.
— Ха-ха-ха! Вот тебе на! Вы еще вздумали учить меня! Посмотрим, надолго ли у вас станет храбрости-то! Знаете ли вы почерк руки покойного батюшки?
— Я никогда его не видала.
— А! Так вы не видали и завещания его?
— Вы мне его не показывали.
— Хорошо, я вам покажу его… Увидим, что вы скажете, матушка, увидим, кого вам надобно слушаться, меня или Анны Андреевны!..
С сими словами Дюндик подошел к дверям, осторожно отворил их, чтоб опять не ударить в лоб Марфу Петровну, и вышел из комнаты.
Взоры Анюты, устремленные на опекуна, долго оставались неподвижны по выходе его. Мысль теснилась за мыслью в ее уме, и она не знала, на чем остановиться. Решительное приказание Дюндика не очень ее испугало, ибо неприличные отзывы его о тетушке раздражили ее до такой степени, что она почувствовала в себе довольно силы для сопротивления; но он упомянул о завещании, об этом свидетельстве священной воли покойного отца ее, против которой бороться считала она святотатством. Она никогда не видала этого завещания, ибо, когда Клим Сидорович приезжал в Барвеново, его случайно не было с ним, а с тех пор, как она находилась у него в доме, ей хотя и приходило неоднократно на ум его прочитать, но она не решалась о том попросить опекуна, который совершенно переменил обхождение свое с нею. «Впрочем, — подумала она, — может ли оно дать ему право поступать со мною так самовластно? Тетушка часто рассказывала об этом завещании, и, по словам ее, батюшка поручил меня только в покровительство Клима Сидоровича. Мне тогда было не более пяти лет от роду; итак, могло ли оно касаться до моего замужества?» Размышления эти ее немного ободрили, но спустя несколько времени недоумение, внушенное словами Дюндика, опять взяло верх над ее умом. В иные минуты она, приводя себе на память читанные ею романы, думала даже, не назначил ли ее батюшка к монашеской жизни; но потом отвергала она эту мысль как несбыточную, несообразную ни с русскими обыкновениями, ни с известными ей по рассказам тетушки правилами покойника. «К тому же, — заметила она сама себе, — тетушка верно бы мне что-нибудь сказала об этом; но не промолчала ли она о том единственно для того, чтоб меня не огорчить?»
Колеблемая таким образом множеством противоположных мыслей и догадок, она между нетерпением и страхом ожидала возвращения Дюндика, обещавшего показать ей завещание; но опекун не возвращался. Беспокойство бедной Анюты ежеминутно возрастало, и наконец обессиленная мучительною борьбою, происходившею в ее душе, она почти без чувств села в кресла, тщетно стараясь отдалить печальные предчувствия, которые против воли толпились в ее душе.
В этом мучительном положении провела она несколько часов. Около нее всё было тихо, в соседней комнате, где жили барышни, не слыхать было никакого движения.
Наконец услышала она тяжелые шаги опекуна. Сердце ее затрепетало, ей хотелось встать, но она почувствовала, что ноги ее подкашивались, и принуждена была опять опуститься в кресла. Отворилась дверь, и вошел Клим Сидорович. В другой комнате мелькнуло сердитое лицо Марфы Петровны, изображающее любопытное внимание, и хотя дверь тотчас опять затворилась и Анюта не могла даже отдать себе ясного отчета, точно ли она ее видела, но сердце в ней еще сильнее забилось; ей представилось глухо, как будто она должна услышать смертный свой приговор, а Марфа Петровна готовится войти, чтоб быть свидетельницею ее мучения. Дюндик держал в руках бумагу. Брови его были нахмурены и лоб наморщен. Ожидая сопротивления со стороны нашей страдалицы и быв научен женою, он заранее принял на себя самый строгий вид, но при виде бедной Анюты, сидящей в креслах неподвижно, бледной и с наполненными слез глазами, суровое лицо его смягчилось; давно заглушённая совесть неожиданно в нем зашевелилась, и он готов был спросить с участием о ее здоровье. Человеколюбивое движение это, однако, недолго продолжалось: он вспомнил, что жена его стоит за дверьми, и опять нахмурил брови. При всем том он не тотчас решился проговорить вытверженный урок. Беззащитная сирота, с трепетом ожидавшая от него решения своей участи, представлялась ему, как строгий судья изобличенному преступнику. Наконец он собрался с духом и, стараясь превозмочь овладевшую им робость, подошел к ней и почти прокричал:
— Что ж, надумались ли вы, сударыня? Отказываетесь ли вы от Блистовского?
— Нет! — отвечала Анюта. Слово это, выговоренное тихо, но твердым голосом, стоило ей большого напряжения сил, и она потом молча протянула руку, чтоб принять от него завещание.
— Позвольте-с, я сам прочитаю.
Дюндик начал читать. Пока продолжались точные слова завещания, он читал громко и внятно, но когда дошел он до следующей статьи, голос его задрожал и сделался неясным:
«Если дочь моя вздумает вступить в замужество, то приказываю ей ни под каким видом не принимать на себя никаких обязанностей без согласия почтенного своего опекуна, а моего благодетеля, господина надворного советника и кавалера Клима Сидоровича Дюн дика. Буде же она, дочь моя, отважится вступить в брак против его воли, то в таком случае лишаю ее родительского благословения и предаю ее проклятию».
— Проклятию! — вскричала диким голосом Анюта, вскочив со стула. — Покажите, ради Бога, покажите!
Клим Сидорович подал ей бумагу и дрожащим пальцем указал на слово «проклятие».
— Проклятию! — вскричала еще раз Анюта и без чувств упала к его ногам.
Когда пришла она в память, в комнате уже не было никого, и она лежала на своей постеле. Долго старалась она уверить себя, что всё, с нею происходившее, было не что иное, как тяжелый сон; но, бросив нечаянно взор на стоящий перед нею столик, она с ужасом увидела на нем роковое завещание. Дрожащими руками она его развернула и, прочитав страшные слова, в нем заключающиеся, залилась горькими слезами.
Оставим на время Анюту и перенесемся в нижний этаж дома, в покои Марфы Петровны. Она сидела на софе с торжественным видом. Перед нею с расстроенным лицом сидел Прыжков, а немного поодаль стоял Клим Сидорович, которого глупая рожа изъявляла, по возможности, недоумение и неудовольствие.
— Экая диковинка! — сказала Марфа Петровна, обращаясь к Прыжкову, — не видал ты никогда девушки в обмороке! Экая невидальщина!
— Да посудите, тетушка, что теперь уже часа два, как она лежит без чувств, как мертвая…
— Ну, что за беда! Не бойся, будет жива. Я и сама, когда была в девках, часто падала в обморок. Бывало, что-нибудь не по нутру, да нельзя на своем поставить, тотчас глаза зажмурю. Не правда ли, Клим Сидорович?
— Точно так, Марфа Петровна.
— Боюсь только, чтоб она не занемогла, — сказал Прыжков. — Признаться, я крепко испугался, увидев ее без движения и бледную как полотно.
— Да и я не на шутку трухнул, — подхватил Дюн дик, — когда она шлепнулась об пол.
— Молчи! Тебя не спрашивают, — прервала его Марфа Петровна. — А ты, видно, в самом деле влюблен по уши, — продолжала она, обратясь к Прыжкову. — Вот уж этого я от тебя никак не ожидала!
— Как бы то ни было, тетушка, вы знаете наше условие. Я готов вам служить, но с тем, чтоб и вы мне помогали. А между тем, так как она должна быть моею женою, вы поступайте с нею как с будущею племянницею и без нужды не огорчайте… Мне ее жаль!
— Вот тебе на, мой батюшка! Я разве медведица какая? Что мне за нужда ее огорчать? По мне хоть бы ее на свете не было! Мне лишь бы проучить Блистовского, да и ее тоже, чтоб они впредь не умничали; а потом, пожалуй себе, возьми ее, я и знать о том не хочу! — Ты оставил у нее завещание?
— Я положил его на стол, матушка.
— Пускай на досуге читает. Счастье, что она не знает руки покойника, а то бы с нею наплясались, — девка упрямая! Ну, теперь дело, почитай, сделано, остается тебе склонить ее на свою сторону, да я думаю, это немудрено: когда увидит, что нельзя быть за Блистовским, так она рада будет и за тебя выйти!
— В этом я не сомневаюсь, тетушка, — отвечал Прыжков с самонадеянностью. — Та беда только, что время коротко. Пока мы ее будем уговаривать, пока она согласится, Анна Андреевна может явиться к нам как снег на голову или, чего доброго, и сам Блистовский. Тогда пропали все труды наши, а с ними — мы и не развяжемся.
— Да, — сказал Дюндик, почесывая голову, — тогда плохо нам будет. Вам-то ничего, а каково мне с ними рассчитываться!
— Вот уж вы оба и струсили, — вскричала Марфа Петровна. — О чем тут хлопотать? Опекун запретил ей думать о Блистовском — он же прикажет идти за другого: она теперь должна послушаться.
— Всё опекун да опекун! — сказал вполголоса Клим Сидорович со вздохом.
По мнению Марфы Петровны, надлежало объявить Анюте о нареченном супруге тотчас, когда она опомнится от обморока.
— Надобно ковать железо, пока горячо, чтоб она не имела времени одуматься; чего с нею церемониться!
Прыжков, однако, был другого мнения. Сколь ни желал он обладать Анютою, но боялся ожесточить ее излишнею строгостию и тем испортить всё дело.
— Я уверен, — сказал он, — что она, уважая память отца, не захочет выйти из повиновения опекуну. Но дайте ей успокоиться от первого удара. Погодите дня два или три; в это время не приедут сюда ни Анна Андреевна, ни Блистовский; вероятно, и Клара Кашпаровна до сих пор еще не дотащилась до Барвенова. А потом пускай Клим Сидорович объявит ей свою волю.
С этим был согласен и Дюндик. Не имея решительного голоса в совете, он и тому обрадовался, что новый разговор его с Анютою, к которому приступил бы он очень неохотно, отложили на несколько дней.
Между тем бедная Анюта плакала, молилась; потом опять начинала плакать, опять молилась; и всё не знала, каким образом согласить любовь к Владимиру с священным долгом повиновения отцу. «Если б он был жив, — думала она, — верно бы он не отказал в своем согласии!» Иногда ей казалось возможным в этом случае не слушаться опекуна, потому что покойный отец ее, верно, не желал ее несчастия и, вероятно, не предвидел, что опекун употребит во зло данную ему власть. Уже она решалась объявить о том Климу Сидоровичу, но вдруг страшное слово «проклятие» возникало в ее воображении и, как пламенный меч херувима пред вратами рая, заграждало всякую мысль о браке с Владимиром. Наконец после долгой и мучительной борьбы она приняла намерение принесть на жертву, что ей дороже всего было в мире, — любовь к Блистовскому.
Барышни, от времени до времени смотревшие на нее в щелку, давно уже видели, что она пришла в память; но, уведомив о том Марфу Петровну, получили приказание ее не тревожить. Этим кратковременным отдыхом обязана она была Прыжкову, опасавшемуся, чтоб вид Дюндиковых не погрузил ее опять в прежнее положение. Он так горячо за нее вступился, что успел убедить Марфу Петровну, чтоб в этот день никто ее не беспокоил, и потому, когда в обеденное время пришли звать ее вниз и она отказалась, сказав, что нездорова, то Марфа Петровна прислала к ней кушанье в комнату и велела сказать, что она советует ей не вставать с постели.
Под вечер зашли на короткое время барышни и ласково расспрашивали об ее здоровье. Но ни Клим Сидорович, ни Марфа Петровна, по просьбе Прыжкова, не являлись к ней во весь тот день.
Анюта легла спать, но сон убегал ее упорно. Только к утру могла она заснуть, да и тут страшные сновидения сначала тревожили ее покой. Ей казалось, что она идет по узкой тропинке, усыпанной скользкими камешками, на покате крутого утеса, под которым в глубине шумело море. Она напрягала все силы свои, чтоб не сорваться вниз: камешки под ногами ее шевелились как живые и жалостно стонали, когда она по ним ступала; из ущелин утеса раздавались дикие смехи. Большие летучие мыши с разрумяненными человеческими лицами летали перед нею и смотрели на нее сердитыми глазами, прихлопывая с шумом длинными седыми ресницами. Голова ее кружилась, она желала воротиться, но дорога так была узка, что нельзя было повернуться, не упав в пропасть. Она хотела остановиться, но непреодолимая сила понуждала ее спешить вперед, вперед. Вдали слышала она голос тетушки, разговаривавшей с Праскутою; вот и голос Владимира послышался ей прямо перед нею; он звал ее к себе нежными словами… Вот уже тропинка кончалась, и она в конце видела Блистовского и тетушку… Еще несколько шагов, и она будет с ними!.. Но камни под ее ногами еще жалостнее застонали, смехи в ущелинах раздавались с большею дикостию, летучие мыши с человеческими лицами так и вертелись перед ее глазами. В необъятном страхе она хотела броситься к Владимиру, но вдруг из ущелины показался Клим Сидорович с козлиными ногами и с большими рогами на голове. Обеими руками развернул он перед нею бумагу, на которой пламенными буквами написано было слово «проклятие!», — Анюта в отчаянии зажмурилась, отскочила и упала в пропасть. Она думала, что погибла совершенно, с трепетом открыла глаза и увидела себя в Барвенове, в известной беседке, обросшей хмелем и красными бобами. Подле нее сидела тетушка и ласково на нее смотрела; Владимир с другого боку прижимал ее руку к сердцу, а перед нею стояла Праскута и улыбалась. Она взглянула из беседки на большую дорогу и видела, как тяжелая карета опекуна, нагруженная всем семейством Дюндиковых, уезжала из селения. «Как же ты долго спала!» — сказала ей тетушка, и Анюта, приняв за сон всё, что происходило с нею с тех пор, как она рассталась с Барвеновым, забыла о Дюндике и о завещании и по-прежнему была счастлива среди своих любезных.
Как грустно сделалось Анюте, когда она, проснувшись в самом деле, удостоверилась, что находится у Дюндика. Но, несмотря на то, последняя половина виденного ею сна укрепила ее силы и оставила в душе надежду, что не всё еще потеряно. «В самом деле, — думала она, — что нужно для моего счастия? Согласие Клима Сидоровича? А почему же мне не надеяться, что он по крайней мере со временем переменит мысли свои о Блистовском? Надобно только вооружиться терпением, а между тем, может быть, самое повиновение мое его обезоружит».
Одобренная этой мыслию, она приняла Клима Сидоровича довольно спокойно, когда пришел он к ней в продолжение утра.
— Я вчера забыл у вас завещание покойного Трофима Алексеевича, — сказал он. — Вы, верно, прочитали его еще раз на досуге?
— Читала, Клим Сидорович.
— И что намерены вы делать?
— Я намерена повиноваться воле батюшки, — отвечала она сквозь слезы.
— Ну вот это хорошо. За это хвалю вас, ей-богу, хвалю! Надобно всегда меня слушаться, я дурного не посоветую. Не забывайте никогда, что я вам второй отец!
В самом деле, Дюндик не ожидал столь скорого решения и несказанно обрадовался, увидев, что ему не нужно вступать в новые споры. Он поспешил уйти, чтоб сообщить товарищам своим о благополучном успехе, и тем избавил Анюту от своего присутствия.
Всё семейство, не исключая Марфы Петровны, приняло ее весьма благосклонно, когда пришла она к ним, и никто не упоминал ни слова о вчерашнем. Прыжков в особенности старался ей угождать, и Анюта, слишком занятая своим горем и вовсе не подозревая его видов, взирала с благодарностью на его учтивость.
Дюндики радовались успеху своего коварства.
— Кажется, недолго она будет горевать о Блистовском, — сказала Марфа Петровна с торжественным видом. — А он, дурак, я чай, думает, что она без него жить не может!
— Хоть много мне было хлопот, — говорил Клим Сидорович, гордо посматривая на все стороны, — да по крайней мере недаром!.. Ну, теперь, кажется, дело-то будет в шапке!
И Прыжков ласкал себя надеждою, что она не противостоит его любезности, особливо при помощи грозного завещания.
Низкие души! Они не имели понятия о том, с какою твердостию добродетельный человек переносит самые тяжкие несчастия, когда подкрепляет его убеждение в исполнении долга и чистая надежда на провидение! Они не подозревали, что эта надежда, как бесценное сокровище, хранилась в невинном сердце Анюты и тихо, как голос ангела-хранителя, нашептывала ей утешительную мысль, что рано или поздно она будет вознаграждена за свои страдания.
Таким образом прошел весь этот день, и Анюта, с растерзанным сердцем, но с довольно покойным духом легла спать. Силы ее истощены были претерпенными накануне огорчениями, и потому она от усталости сомкнула глаза, и вскоре легкие сновидения, порхая около нее, начали погружать ее в сладкий сон. Но и эту ночь предназначено ей было провесть в тревоге.
Она находилась еще в том приятном забвении, которое обыкновенно предшествует крепкому сну, как вдруг послышалось ей, что кто-то тихонько стучится в дверь.
Анюта вздрогнула. Сначала приняла она это за обман воображения и вновь хотела закрыть глаза, но стук опять повторился, и так внятно, что не осталось для нее никакого сомнения. Она приподнялась в по-стеле — глубокое молчание царствовало в комнате; потом опять кто-то постучался, так же тихо и внятно.
Уже выше замечено было, что в Анютиной спальне находилось двое дверей, из которых одна вела в покои барышень, а другая в пустые комнаты недостроенного этажа. Последняя эта дверь заперта была задвижкою со стороны Анюты, которой иногда случалось отворять ее днем из любопытства. В тех комнатах еще не были намощены полы, а окошки с давнего времени оставались невставленными. Она знала, что ни изнутри дома, ни снаружи не было туда никакого хода, кроме из ее комнаты, и, несмотря на то, в эту-то дверь слышен был стук, прервавший ее сон.
В другое время Анюта вероятно бы испугалась; но в этот день столь много важнейших обстоятельств занимало ее воображение, что для страха в нем почти не было места. К тому же, как говорится, утопающий для спасения своего хватается даже за соломинку; и в глубине души Анюты глухо отозвалась мысль, что этот случай имеет, может быть, какую-нибудь связь с несчастным ее положением. В таких затруднительных обстоятельствах, в каких тогда была Анюта, самые невероятные предположения могут показаться возможными; а потому и ей пришло на ум: не вестник ли это от Владимира или от тетушки? Или, может быть, — при этой мысли холодный пот выступил по ней — не священная ли тень покойного отца спустилась из горней обители, чтоб ее утешить, укрепить, наставить? Сердце ее сильно забилось; она подняла взоры к небу — луна так ласково светила в окно, лучи ее так весело играли на стенах ее комнаты… Анюта перекрестилась, вскочила с постели, накинула на себя салоп и твердыми шагами приблизилась к таинственной двери.
Когда Анюта подошла к двери, стук опять возобновился, и она услышала очень внятно, что кто-то за дверью зовет ее по имени:
— Анна Трофимовна! Анна Трофимовна!
— Кто там? — спросила она вполголоса.
— Добрый человек. Отворите, Анна Трофимовна, отворите. Только тише, ради Бога, тише!
Анюта собралась с духом. С трепещущим сердцем и дрожащею рукою отодвинула она задвижку, дверь со скрипом отворилась, и, к неизъяснимому страху, она при лунном свете увидела пред собою безобразную фигуру, с ног до головы покрытую длинною темною шерстью, с сверкающими, как раскаленные угли, глазами.
Вся бодрость ее мгновенно исчезла при виде такого чудовища, и она, не помня сама себя, громко вскрикнула. Казалось, что и чудовище не менее ее испугалось: оно отскочило и громким голосом произнесло:
— Ах я пустая голова! Извините, матушка Анна Трофимовна!
Потом с быстротою молнии чудовище вскочило к ней в комнату, несмотря на крик ее, насильно всунуло ей в руку небольшую бумагу и скрылось опять в пустые покои, захлопнув за собою дверь.
Всё это продолжалось не более нескольких секунд. Анюта перестала кричать и стояла еще посреди комнаты, когда отворилась другая дверь и вдруг бросились к ней обе барышни, сопровождаемые горничною девушкою. Немного погодя вошла и Марфа Петровна с супругом и племянником.
Комната осветилась принесенными ими зажженными свечами, и Анюта совершенно опомнилась. В крайнем замешательстве стояла она неподвижно на одном месте, крепко закутанная в салоп; полученную ею бумагу она невольно сжала в руке.
— Что с вами сделалось? — в один голос вскричали Клим Сидорович и барышни.
— Что это вы так раскричались? — спросила Марфа Петровна. — Перепугали до смерти всех! Что с вами случилось? Зачем вы так кричали?
— И сама не знаю! — отвечала Анюта, запинаясь. — Внутренний голос внушал ей не открывать причины своего испуга; к тому же она слишком мало имела к ним доверенности, чтоб быть откровенною. — Я думаю, что мне что-нибудь пригрезилось.
Все, по-видимому, довольствовались ее ответом и хотели уже уйти; одна Марфа Петровна, сбираясь выйти вместе с другими, ворчала про себя:
— Ни минуты нет от нее покоя. Чтоб ее…
Вдруг в пустых покоях раздался шум, и все остановились.
— Это что такое? — сказала Марфа Петровна. Прыжков подошел поближе.
— Дверь не замкнута! — вскричал он и поспешно отворил ее. В конце пустой комнаты, при месячном сиянии, увидел он черную фигуру, подвигающуюся к окну, и стремглав бросился туда, чтоб ее схватить; но, не зная или забыв, что пол там не был настлан, он споткнулся на бревно и упал изо всей мочи.
— Ловите! Ловите! — кричал он во всё горло, несмотря на чувствуемую им боль. — Скорее сюда огня! Клим Сидорович! Марфа Петровна!
Дюндик не очень спешил исполнить его желание; но Марфа Петровна, вырвав у мужа из рук шандал, вошла в пустые покои, а за нею последовали и все прочие, кроме Анюты.
Прыжкова подняли и поставили на ноги.
— Ищите, он должен быть здесь, не упустите его! — говорил он им запыхаясь.
— Кто, о ком вы говорите? Кого вы видели? — спрашивали наперерыв все.
— Не знаю, — отвечал он, — но я видел ясно, как он подвигался к окну вон там, в этом углу. Если это не сам дьявол, так он еще и теперь должен быть здесь. Кроме его, никто не выскочит из второго этажа, не сломив себе шеи.
По его требованию начали искать во всех углах и не нашли никого. Подходя к окну, Прыжкову опять показалось, что та же самая фигура крадется на дворе в тени около забора.
— Гей! — закричал он, — сторожа, сюда! Султан! чужой! ату его, ату!
На крик этот начали сбегаться люди. Султана спустили с цепи, и Прыжков, прихрамывая, побежал вниз, чтоб участвовать в поимке незнакомца.
— Ворота заперты, убежать ему некуда! — кричал он Марфе Петровне, и все пустились за ним, движимые любопытством, хотя не без боязни.
Пока они сходили с лестницы, на дворе раздавался громкий лай собаки; потом послышался им жалкий визг и стон, за которым последовала опять тишина. Сбежав на двор, они, к крайнему изумлению, увидели сторожей и прочих слуг, окружающих бедного Султана, лежавшего перед ними без дыхания. Кровь лилась из широкой раны, нанесенной ему в горло. На всех лицах изображался страх. Несмотря на старания Прыжкова, на дворе не нашли никого; никто, кроме его, не видал описанного им человека; никто не знал, кто убил Султана. Один только сторож утверждал, что он видел, как большой косматый медведь перелезал через забор.
— Это не медведь, — сказал Прыжков, со вниманием осмотрев Султана. — Рана эта сделана ножом.
— Ведьма или оборотень, — проворчал себе под нос Клим Сидорович, которого давно уже начала пронимать дрожь, и слуги, услышав слова своего господина, повторили их дрожащим голосом. Все начали креститься и разошлись по ночлегам, боязливо оглядываясь. Один Прыжков не соглашался с общим мнением.
В продолжение этого времени Анюта, оставшись одна, заперла обе двери и, удостоверившись, что никто не может войти к ней ни с той, ни с другой стороны, легла в постель. Полученную ею бумагу, сложенную письмом, она не выпускала из рук. Любопытство сильно побуждало ее узнать содержание, но она боялась спросить огня, чтоб не дать повода к подозрению. При месячном сиянии она, развернув бумагу, успела различить, что на ней что-то написано, хотя, при всем старании, не могла разобрать ни одного слова. Открытие это еще более возбудило ее любопытство, однако делать было нечего; она поневоле решилась дождаться следующего утра. Беспокойство не позволяло ей опять заснуть: между тем она слышала лай и стон Султана, вскоре после того вдруг прекратившийся; разговоры людей на дворе глухо раздавались в ее ушах, и всё это еще более ее тревожило. Спустя несколько времени барышни спросили ее сквозь дверь:
— Уж вы легли спать, Анна Трофимовна?
— Легла, — отвечала она.
— А мы так были на дворе. Вы знаете, что зарезали бедного Султана?.
— Кто? — спросила Анюта.
— А Бог знает, кто! Виноватого не нашли. Но прощайте, пора спать.
— Прощайте, желаю вам покойной ночи.
Барышни удалились, но рассказанное ими возродило в ней новые размышления. Что это за непонятное существо, которое исчезло, как привидение, не оставя никаких следов, по коим можно было бы догадаться, куда оно скрылось? И кто мог убить злого и сильного Султана? Она полагала, что в таинственной бумаге, вероятно, заключалась развязка этой загадки, но надлежало взять терпение и дожидаться рассвета. Таким образом лежала она без сна до того времени, пока начала заниматься заря. Лишь только первые лучи восходящего солнца осветили небо, она поспешно вскочила, подбежала к окошку и развернула письмо. Почерк показался ей знакомым. С возрастающим удивлением прочитала она следующие строки:
«Вы, сударыня Анна Трофимовна, верно, удивились, что я уехала от Дюндиковых, не простившись с вами. Ну, правду сказать, никогда не ожидала я этакого сраму от Марфы Петровны; да и Клим Сидорович ничем не лучше ее. Друг друга стоят! Ведь вы, матушка, верно, не знаете, что они меня насильно выпроводили из дому, ей-богу — ну так! И хотели меня еще уверить, что это вы меня высылаете. Будто я вас не знаю, ангел мой! Чтоб язык у них не поворотился. Извините, сударыня Анна Трофимовна, чувствую, что грешно мне ругаться на старости лет, но я так на них сердита, право, ну что всего бы на свете им пожелала, кроме добра. Да накажет же их Бог за их дела! Боюсь за вас, сударыня, что вы остались у них одни, без защиты. Ведь не без злого умысла они меня выслали; а какая у них цель, придумать точно не могу, а полагаю, что хотят расстроить вас с Владимиром Александровичем; да не бывать этому, не бывать! Однако берегитесь, матушка, они на всё способны! И в голову нам того не придет, что они придумать могут вам во вред. Но не робейте, ангел мой, и им не поддавайтесь. Дотащусь же я как-нибудь до тетушки Анны Андреевны, а она не оставит вас в волчьей яме, за это отвечаю! Вообразите себе, матушка, что не успела я проехать верст двадцать, как передняя ось у кареты сломалась. Ведь подпилили ее нарочно, окаянные! Простите великодушно, сударыня, не могу утерпеть, чтобы их не бранить. А кучер-то их, шельма, на другой день ни свет ни заря увел лошадей и оставил меня одну с сломанною каретою. Письмо это я нацарапала к вам, не зная, дойдет ли оно до вас. Впрочем, податель, кажется, человек хороший; если б не он, то до сих пор сидела бы я над каретой да плакала. Ведь и они люди крещеные, такие же, как и мы, матушка! И между ими есть и честные, и плуты. А он, кажись, добрый человек и знаком с Владимиром Александровичем. Сам вызвался отдать вам письмо это непременно. Христос с вами, мой ангел, будьте здоровы и не поддавайтесь Марфе Петровне».
Письмо это привело в ужас Анюту. «Господи! — подумала она, — к каким людям я попалась! И что я им сделала, что они так меня преследуют. Боже мой! Вот от кого зависит моя участь!»
Она горько заплакала и сквозь слезы неоднократно прочитывала письмо Клары Кашпаровны. Чтение это произвело, однако, благодетельное на нее действие: чем более она удостоверялась в злых умыслах опекуна, тем более рождалось в ней бодрости оным противиться, и наконец даже мысль, что Дюндик, может быть, показывал ей ложное завещание, — мелькнула в ее душе. Хотя страшилась она предаваться этой мысли, но, несмотря на то, надежда более и более в ней укоренялась. Когда же вспомнила она, каким непонятным, чудным образом дошло до нее это письмо, сердце ее наполнялось признательностью к провидению, пославшему ей утешение в горести. «Постараюсь всё переносить терпеливо, — сказала она сама себе, — пока приедет тетушка, буду молиться Богу: Он меня не оставит!» При всем том любопытство ее касательно чудного вестника Клары Кашпаровны осталось неудовлетворенным, ибо из письма не могла она никак догадаться, кто он таков.
Непонятное происшествие, случившееся в прошедшую ночь, занимало также и Дюндиковых, когда рано поутру сошлись они с Прыжковым у Марфы Петровны.
— Воля ваша, матушка, — говорил Клим Сидорович, еще не опомнившийся от вчерашнего испуга, — о чем тут ломать голову? Очевидно, как дважды два — четыре, что это был оборотень. Ну может ли обыкновенный человек, если не поддерживает его дьявольская сила, выскочить в окно с такой вышины? И отчего не остановил его Султан? Отчего из всех людей никто не видал его, кроме Тараски, который даром что кос, а видит лучше всех, особенно ночью, потому что у него мать была ведьма, в чем побожится всё село.
— Да ведь и Прыжков его видел, — заметила Марфа Петровна, — неужто и его мать была ведьма!
— А почему ж бы и не так? — подхватил Клим Сидорович сгоряча, забыв, что Прыжкова мать была родная сестра Марфы Петровны. — Может быть, и она была не без греха. Мне помнится, об ней довольно говаривали в молодости моей, что она по отцу принадлежит к такому роду, который не совсем чист перед Богом, что касается до колдовства…
Клим Сидорович приметил тут, хотя уже поздно, что попал впросак, и со страху закусил себе язык так крепко, что от боли высунул его далеко изо рта; но плачевная фигура его не растрогала Марфы Петровны.
— Дурак! — закричала она, пылая от гнева, — ты и в молодости был дурак, и теперь дурак, и всегда дураком будешь! Стало быть, по-твоему, и я ведьма?
Бедный Дюндик совершенно стал в тупик. Ссора между ними не скоро бы кончилась, если б Прыжков не вступил в посредничество и не отклонил внимания Марфы Петровны своими размышлениями о вчерашнем происшествии.
— По моему мнению, — сказал он, — вчерашнее видение — не ведьма и не оборотень, а гораздо хуже этого. Тут должна крыться какая-нибудь штука Блистовского, хотя и не могу я ее в точности проникнуть. Отчего дверь в пустые покои была отперта? Зачем Анна Трофимовна, когда вошли мы к ней, стояла посреди комнаты?
— Но если это был посланный Блистовского, — заметила Марфа Петровна, — зачем она так раскричалась?
— Вот этого-то я не понимаю. Она сказала нам, что ей пригрезился сон: положим, что это правда и что во сне выскочила она из постели и выбежала на середину комнаты, но отчего она была в салопе? Вы видите, что и с ее стороны дело не совсем ладно. Боюсь, что за вчерашним оборотнем явится и сам Блистовский, прежде нежели успеем мы кончить дело.
— А что бы ты советовал?
— Я думаю, что Клим Сидорович может объявить ей сегодня же о моем предложении. Посмотрим, что она скажет; а между тем советую уехать отсюда так, чтоб никто не знал куда; пускай нас здесь ищут.
Совет этот довольно понравился Марфе Петровне. Хотя по образу воспитания своего и она готова была верить ведьмам и оборотням, но довольно было для нее и самой тени возможности, что вчерашнее происшествие имело какую-нибудь связь с Блистовским, чтоб побудить ее ко всему. Пуще всего боялась она разрушения своих козней против Анюты, а потому скоро приняла предложение Прыжкова. Что касается до Клима Сидоровича, то ему, по обыкновению, осталось только исполнить ее волю. Итак, затруднение состояло в том единственно, куда им уехать?
В конце Кролевецкого повета, в темном, непроходимом бору, отдаленном от большой дороги, Клим Сидорович имел уединенный хутор, где, кроме полуразвалившейся мельницы и такой же винокурни, был небольшой домик, в котором он приставал, когда в прежние времена случалось ему посещать это имение. Селение, к коему принадлежал хутор, находилось верстах в пяти от оного, а в самом хуторе всегдашнее пребывание имел один только мельник с своим семейством. Винокурня уже несколько лет как была заброшена, и потому, кроме крестьян, ездивших туда во время больших засух, когда другие мельницы находились в бездействии, никто туда не заглядывал. Самому приказчику, жившему в селе, хутор этот известен был почти по одному названию, а большая часть соседних помещиков не ведала даже о его существовании. Марфа Петровна знала его по одной только наслышке и по тому, что Клим Сидорович в число опасных похождений своей жизни включал и поездки свои в этот хутор. Он любил рассказывать о густом лесе, подходящем почти к самому строению, о множестве медведей, волков и рысей, в нем обитающих, и о славном малороссийском разбойнике Гаркуше, который, по преданиям, когда-то имел там главное пристанище.
В этот-то хутор Марфа Петровна по совету Прыжкова решилась переселиться вместе с Анютою, дабы на досуге без всякого опасения от Блистовского довершить начатое предприятие. Чтобы вернее сохранить тайну этого путешествия, положено было даже и барышням не говорить ни слова о хуторе и вместо того объявить, что поедут в Полтаву.
Между тем Клим Сидорович в назначенное супругою время отправился, скрепясь с духом, к Анюте. Мы знаем, что он по природе имел большую склонность вредить ближнему; но склонность эту он любил удовлетворять тогда только, когда это не стоило ему излишних хлопот, и потому в течение жизни неоднократно ему случалось не делать зла единственно из лености и неповоротливости. Если же к хлопотам присоединялась еще какая-нибудь опасность, то он готов был оставить в покое величайшего своего неприятеля. Это расположение не делать зла из лености или боязни он называл в себе добродушием. В настоящем случае одни хлопоты давно бы заставили его отступиться от Анюты, если бы и не имел он справедливых причин страшиться мщения Блистовского, которое беспрестанно ему мерещилось. К тому же рассуждения Прыжкова о вчерашнем происшествии вселили в него мысль, что Блистовский, может быть, в союзе с оборотнем, а это и того более его пугало. Но что ему оставалось делать? Он находился между двумя бедами: с одной стороны угрожали ему Блистовский и оборотень, а с другой Марфа Петровна, которая для него была страшнее и того и другого.
Он удивился, когда Анюта встретила его без всякого замешательства, и, после краткого вступления о вчерашнем происшествии и об ее здоровье, приступил к делу.
— Анна Трофимовна, — сказал он, — мне приятно было видеть, что вы так охотно решились исполнить мою волю. Я думаю только об истинной пользе вашей. Посудите сами: зачем бы мне не согласиться на то, чтоб вы вышли за Блистовского, ну какой мне от этого барыш? Поверьте, если б не было важных причин, которых, к сожалению, открыть вам не могу, то благословил бы вас обеими руками.
Анюта закраснелась и не отвечала ни слова,
— Я надеюсь, — продолжал он, — что вы и впредь также будете послушны и никогда не забудете, что я ваш второй отец. Вот, например, я теперь вам докажу, что желаю вашего счастия. Вы не имеете ни отца, ни матери и в таких летах, что пора выйти замуж. Вот у меня есть для вас жених: хороший дворянин, богатый помещик, человек умный, воспитанный, крепких напитков не употребляет, говорит по-французски не хуже вашего, собою молодец, мужчина ловкий, приятный, одним словом, — вы его знаете — это Онисим Федорович Прыжков, родной племянник моей жены и Святой Анны третьей степени кавалер. Он предлагает вам свою руку, и я на то согласен. Что вы на это скажете?
— Вы надо мною насмехаетесь, — отвечала Анюта с досадою.
— Ей-богу, я говорю серьезно. Хотите ли, чтоб я его позвал? Он здесь, стоит за дверью.
— Клим Сидорович! — вскричала Анюта, вскочив со стула, — этого уже слишком много. Прошу вас не употреблять во зло власти вашей и оставить меня в покое.
— Вот тебе на! Что вы так взбеленились? Ей-богу, не понимаю. Я серьезно спрашиваю вас, хотите ли вы выйти за Онисима Федоровича?
— Не хочу. Пожалуйте оставьте меня в покое.
— Что с вами сделалось, Анна Трофимовна? Я спрашиваю у вас решительно, принимаете ли вы его предложение?
— А я вам отвечаю решительно: нет!
— О-о! Так-то вы слушаетесь вашего опекуна? Вы забыли, что я могу вам приказать?
— Этого вы приказать мне не можете. А если и прикажете, то я не имею обязанности вам повиноваться.
— Вот это для меня ново. Разве забыли вы завещание? Хорошему же вас научили в монастыре! А проклятие отца вашего разве ничего?
Анюта вышла из терпения. Глаза ее засверкали; она подошла к нему ближе и сказала твердым голосом:
— Клим Сидорович! Не говорите мне о батюшке. В завещании, которое вы мне показывали, стоит, чтоб я не выходила замуж без вашего согласия. Если действительно такова была его воля, то я ей повинуюсь… но там не сказано, чтоб я дала слово тому, кого вы назначите, и потому убедительно прошу вас избавить меня навсегда от подобных предложений. Я хочу исполнить волю батюшки, а не вашу.
Выговорив слова эти, она отвернулась от него и подошла к окну. Дюндик слушал ее, вытаращив глаза и разинув рот от удивления.
— Как? как! — проговорил он, — увидим, Анна Трофимовна, увидим!
Более он ничего не умел сказать, потому что на подобный случай не получал никакого наставления. В полном замешательстве вышел он вон и отправился к своей повелительнице, которая вместе с Прыжковым слышала весь разговор и ожидала его в другой комнате.
— Ну, матушка, — сказал Дюндик, когда они удалились к себе, — теперь делайте сами, что хотите, а я вовсе не знаю, что начать. Слышали вы, как она мне отвечала? Прыжков правду говорил: недаром являлся вчерась оборотень. Куда! и не похожа на прежнюю скромницу. Хорош я опекун! Я стоял перед ней как мальчишка!
— Подлинно как мальчишка, — заметила Марфа Петровна, — уж я бы ей на твоем месте доказала дружбу.
— А что б вы сделали, матушка? Вы видите, что она теперь и от завещания не унимается.
В самом деле, и Марфа Петровна была в затруднении, хотя, по обыкновению, не могла утерпеть, чтоб за неудачу не побранить мужа.
— Вы видите, — сказал Прыжков, — что вчерашний оборотень имеет какую-нибудь связь с Блистовским. Иначе отчего бы она вдруг так переменилась? Заметили вы, что она теперь заговорила совсем в другом тоне?
— Я так очень заметил, — подхватил Дюндик, — по чести, я вовсе не знал, что ей отвечать.
— А всё это ваша вина, — прервала его Марфа Петровна. — Как вы не догадались написать в завещании, чтоб она непременно вышла за того, кого опекун назначит. Теперь трудно исправить эту ошибку.
— Да и завещание-то теперь не очень действует, — отвечал Прыжков. — Вы слышали, что она сказала: если это действительно воля батюшки? Стало быть, она не совсем тому верит? Но теперь, на первый случай, надобно поспешить отъездом, это главное; а там увидим, что будет далее.
Весь день прошел в приготовлениях к отъезду. Барышням поручено было объявить Анюте, что в следующее утро рано они поедут в Полтаву. Ей очень непонятно было такое известие, но могла ли она противиться? Анюта в короткое время, проведенное с Дюндиковыми, приобрела уже столько опытности, что без труда отгадала причину неожиданной и поспешной их поездки. Она не сомневалась, что путешествие это скрывает новые против нее козни; но при всем том должна была безотговорочно покориться необходимости. К тому же она твердо была уверена, что тетушка, не отыскав ее в деревне, немедленно поедет за нею в Полтаву и что таким образом, вопреки стараниям Дюндиковых, неприятное положение ее продлится только немногими днями.
В продолжение всего этого дня она только во время обеда видела хозяев дома. Никто не упоминал ни слова о последнем разговоре ее с опекуном. Прыжков был молчаливее обыкновенного: он казался печальным и тяжко вздыхал, когда страстные взоры его встречались с холодным взглядом Анюты, которая, впрочем, всячески избегала этой встречи.
В то самое время, когда на другое утро Марфа Петровна с дочерьми и с Анютою садились в карету, подали Климу Сидоровичу пакет, присланный с эстафетою. При первом взгляде он узнал почерк Анны Андреевны; тут же было и другое письмо на имя Анюты. Марфа Петровна, увидя, что приехавший из города слуга отдал мужу ее пакет, открыла уже рот, чтобы потребовать оный себе; но Дюндик мигнул ей так значительно, что она догадалась, о чем идет дело, поспешила усесться и приказала кучеру ехать. Тетушка в письме своем к Климу Сидоровичу жаловалась на то, что он задержал Анюту против ее воли, и пеняла ему за Клару Кашпаровну. «Вы, милостивый государь Клим Сидорович, — писала она в заключение, — на меня не прогневайтесь, если напомню вам, что святая православная вера наша не велит нам лгать: что будто Галечка осталась у вас по доброй воле и отослала Кашпаровну, не написав ко мне даже ни строчки, — так это ложь, мой батюшка, совершенная ложь, прости меня, Господи! Я человек маленький, Клим Сидорович; только скажу вам без лести: если вы обидите мою Галечку хоть на волос, так вы от меня нигде места не найдете. Дойду до самого царя, не токмо что до губернатора! Прошу на меня не прогневаться. Я бы сама к вам приехала вместо эстафеты, да ожидаем Владимира Александровича с часа на час: уж пусть лучше поедем вместе. Затем, пожелав вам доброго здоровья и всякого благополучия, а милостивой государыне Марфе Петровне свидетельствую мое почтение. Стыдитесь, батюшка, что забыли закон христианский; в ваши лета, Клим Сидорович, до суда Божьего недалеко».
В Анютином письме, которое Дюн дик распечатал без обиняков, Анна Андреевна уговаривала любезную свою Галечку быть спокойною и обещалась в скором времени приехать за нею вместе с Владимиром. Оба письма Клим Сидорович читал, сидя в коляске с Прыжковым, и, не удерживаемый присутствием строгой супруги, дал волю своему неудовольствию.
— Уж я с самого начала видел, что из этого не будет добра, — говорил он. — Ведь надобно же Марфе Петровне взять себе в голову, чтоб непременно расстроить эту свадьбу. Плюнула бы на них, да и полно; а то разгневалась за то, что Блистовский не посватался за Веру. Экая беда! Как будто без него нет женихов на свете. Я ведь и сам, кажется, отец и не менее люблю дочь, да на всё есть и время и мера. Если б можно было задеть их так, чтоб самим не попасть в петлю, — зачем нет? Я не прочь. А то, смотри пожалуй, одна взбалмочная Лосенкова наварит нам такую кашу, что мы и жизни не рады будем. Чего доброго: баба сумасшедшая, пожалуй, напишет к государю… От нее это станется!
— О чем заранее хлопотать, дядюшка! — сказал Прыжков. — Подумаем лучше, как воспользоваться временем, пока Блистовский не откроет, куда мы уехали. А что касается до угроз Анны Андреевны, так о том покамест горевать нечего. Улита едет, когда-то будет! Пускай ее жалуется, нельзя же ведь от вас отнять, что вы опекун!
— А ложное завещание?
— Да кто его видел? Кто может доказать на нас? А хотя бы и доказали, ведь мы не в суд его предъявили. Вольно было Анне Трофимовне верить пустой бумаге, которую для ее же пользы вы сочинили как опекун. Впрочем, до этих объяснений еще далеко; а между тем пускай себе Анна Андреевна с Блистовским прогуливаются от Барвенова до Будища, а от Будища до Полтавы. Пока они будут разъезжать то взад, то вперед, мы, может быть, успеем и Анюту переманить на свою сторону. Я еще не потерял надежды.
— Да, тебе любо чужими руками жар загребать! — сказал Дюндик, немного успокоенный словами Прыжкова, — а мне-то каково? ведь всё лежит на мне: без меня вы и шагу сделать не можете.
Письмо Анны Андреевны не только не устрашило Прыжкова, но, напротив того, удостоверило его, что Владимир еще не возвратился в Малороссию, и это немного успокоило его подозрение о ночном происшествии в пустых комнатах, в котором, по-видимому, Блистовский не имел никакого участия. Однако он не мог быть совершенно спокойным. Ему казалось не подверженным сомнению, что непонятное это происшествие имело влияние на Анюту, ибо оно одно, по мнению его, могло внушить ей в следующее утро столько решимости против опекуна. «Но если это так, — подумал он опять, — если явление этого человека действительно послужило к ее ободрению, то зачем же она раскричалась, зачем она так была испугана?» Тщетно старался он разгадать эту загадку: она оставалась для него неразрешимою.
Анюта между тем, сидя в карете, предавалась размышлениям о том же предмете, и никто ее в том не тревожил, ибо Марфа Петровна не говорила с нею ни слова, а барышни болтали о полтавских знакомых, которые не возбуждали в ней никакого участия. Она с благодарностию вспоминала о незнакомце, который с такою отважностию подвергал жизнь свою очевидной опасности для того только, чтоб доставить ей письмо. Она досадовала на себя за трусость, лишившую ее случая чрез него уведомить тетушку о своем положении и вместе узнать, кто он таков, ибо из письма Клары Кашпаровны невозможно было сделать о нем никакого заключения.
Путешественники наши остановились только на короткое время, чтоб покормить лошадей, а потом опять пустились в путь. Пока отдыхали лошади, Марфа Петровна сочла за нужное втайне объявить дочерям, что они едут не в Полтаву, а в хутор, ибо скоро приходилось своротить с Полтавской дороги, и она не без основания опасалась, что они, не быв о том предварены, могли бы вопросами своими вселить подозрение в Анюте. Известие это крайне им не понравилось; но когда объяснили им причины, к тому побудившие, они охотно покорились необходимости и вознамерились всеми силами способствовать достижению общей цели.
Таким образом ехали они два дня, в продолжение которых не случилось ничего достойного замечания. Полтавская дорога давно уже осталась в стороне, а Анюте и в голову не приходило, что путешествие их имело иное назначение. В исходе второго дня, когда карета поворотила на узкую и неровную дорогу, Марфа Петровна сказала, как будто мимоходом, что они будут иметь ночлег в принадлежащем им хуторе, который посещает она в первый раз.
— Ах, это, верно, в Шендре, — вскричала Вера с видом удовольствия, — я давно желала побывать в этом хуторе. Говорят, местоположение прекрасное?
— Он окружен лесом, — отвечала Марфа Петровна, — в котором бывает множество грибов и разного рода ягод.
— Ах, как я люблю ходить за грибами! — подхватила Софья, — мы там проживем несколько дней, маменька, не правда ли?
— День и другой, может быть, пробудем. Надобно же осмотреть хозяйство.
В разговоре этом Анюта не нашла ничего подозрительного, хотя сожалела, что прибытие ее в Полтаву и, следственно, свидание с тетушкою чрез то отдалится. Что касается до барышень, то, несмотря на изъявленную ими прежде радость, даже окрестности хутора уже не обещали им ничего утешительного. И в самом деле, они редко кому могли бы внушить иное чувство, кроме тоски или ужаса.
Густая тьма окружила их, когда въехали они в частый сосновый бор, куда не могли проникнуть слабеющие лучи вечернего солнца. Бессчетное множество ворон и галок, собираясь на ночлег, тесными стаями тянулись над ними и с пронзительным гарканьем опускались на высокие вершины дерев. Усталые кони едва подвигались вперед по глубокому песку, и крик кучеров, их понуждающих, раздавался по лесу диким гулом. Барышни молча прижались друг к другу, и все им известные повести о разбойниках, привидениях и леших начали освежаться в их памяти в страшных картинах. У Марфы Петровны сердце также не совсем было на месте. И мать, и дочери за то внутренно проклинали бедную монастырку, которая между тем нимало не помышляла ни о разбойниках, ни о привидениях; мысли ее в это время блуждали в Барвенове.
Уже поздно вечером прибыли они в хутор, где встречены были Климом Сидоровичем и Прыжковым, отправившимися туда вперед. Они успели кое-как очистить и прибрать господский домик, в котором назначено было поместиться Марфе Петровне с дочерьми и с Анютою; для самих же себя устроили они ночлег в небольшой избе, стоявшей неподалеку от главного дома. Все так устали от скучной и продолжительной дороги в лесу, что вскоре по приезде поспешили разойтись по своим комнатам.
Анюте досталась небольшая угловая комната, служившая первоначально чуланом и из которой дверь была прямо на двор, имевший в ширину не более осьми или десяти шагов и окруженный плетнем, к коему плотно примыкал густой лес. Подле ее комнаты за глухою стеною была столовая, которая отвечала и за гостиную, а за нею следовали покои Марфы Петровны и дочерей ее. Из всех путешественников одна, может быть, Анюта легла спать без всяких предубеждений против этого хутора, который во всех других произвел более или менее неприятные впечатления.
Она покоилась еще крепким сном, когда на другое утро разбудили ее громкие разговоры прочих путешественников, вставших ранее обыкновенного по причине беспокойного ночлега и уже собравшихся в соседней комнате. Все жаловались на проведенную почти без сна ночь. Марфе Петровне мешал спать филин, кричавший, как уверяла она, до самого утра; а дочери ее, кроме того, слышали еще какой-то странный шепот под окнами и подозрительный свист в лесу. Это подало Дюндику повод рассказывать об известном разбойнике Гаркуше, имевшем в этом бору главное пристанище.
— Вот тогда-то было время страшное! — говорил он, — оно еще в свежей у меня памяти. Бывало, вдруг пронесется молва, что к такому-то помещику будет Гаркуша; откуда молва бралась — никто не знал, только никогда она не проходила даром. Что ж? И в голову никому не приходило готовиться к защите — сохрани Бог! Что успеет бедный помещик забрать из лучших вещей, то в охапку, да и давай Бог ноги! Ни души в доме не останется; а Гаркуша придет, выберет себе на просторе, что ему нужно, да и поминай как звали! Случалось иногда, что иной помещик сдуру даст знать о том земской полиции — и того хуже! Пока полиция собирается, а Гаркуша все-таки придет, ограбит да вдобавок еще зажжет дом со всех четырех углов. То-то, подлинно, было время!.. Нас тогда Бог миловал: Гаркуша, спасибо ему, нашего ничего не трогал. Может быть, из благодарности за то, что имел спокойный приют в этом лесу.
— А кто тогда жил в хуторе, батюшка?
— Да хутора тогда еще не было. Винокурня-то выстроена после Гаркуши. Тогда стояла здесь одна старая мельница, да и в ней завозу не бывало вовсе. Кому охота была ездить на мельницу! Я еще помню, что тут, где теперь этот дом, поставлен был большой деревянный крест, потому что на самом этом месте Гаркуша зарезал женщину, да еще с грудным ребенком. Бывало, мельник рассказывал, что в ночную пору часто около этого креста играли два огонька, один побольше, а другой поменьше: это, верно, были души убитых, и в то же время всегда в лесу слышен был такой стон, что у мельника на голове волосы подымались как щетина!
— Ах, Господи! — вскричали Вера и Софья, побледнев. — Разве нельзя было выстроить дома в ином месте?
— Да, вы говорите. Был у меня приказчик, англичанин; нечего сказать, человек преискусный, он и винокурню здесь устроил — да ведь они ничему не верят! Ему, видно, надоели поговорки об этом кресте и об Гаркуше; он, ни дай ни возьми, — взял, выкопал крест да и построил тут дом. Я ужаснулся, когда узнал эти проказы, но поздно было поправить дело! Англичанина, разумеется, я тотчас прогнал, а дом остался. Не ломать же его!
— Маменька, — сказала Вера, обратясь к Марфе Петровне, — вот отчего слышен был ночью шепот и свист! Ой, кабы нам скорее отсюда убраться!
Марфа Петровна сидела, пригорюнившись, и не говорила ни слова. Она почти столько же, как супруг ее, боялась привидений, а дикий и уединенный хутор весьма способен был к поддержанию этой боязни. Проведенная под напевом филина ночь и того более расположила ее к подобным впечатлениям, и потому она молча и с любопытством слушала долгие рассказы Клима Сидоровича, который, быв одобрен необычайным ее вниманием, с удвоенною охотою распространялся об этом предмете. Прыжков, хотя и покушался смеяться над его рассказами, но, заметив, что шутки его раздражали слушателей, решился молчать.
Разговоры эти прекратились тогда только, когда вошла к ним Анюта. Все, кроме Прыжкова, взглянули на нее с таким суровым видом, что она смешалась, не зная, чему приписать явное их неудовольствие. Могла ли она вообразить себе, что они на нее сердились за пребывание свое в страшном для них хуторе!
После чаю пошли они взглянуть на мельницу и на винокурню, но прогулка эта мало им доставила развлечения. Всё казалось им так уныло, так дико, что, несмотря на старания Прыжкова, ему не удалось развеселить их ни на одну минуту. Весь день прошел в тщетных покушениях чем-нибудь разогнать скуку. Марфа Петровна, сидя на крыльце, считала тальки и бранила приказчицу; барышни бродили около пруда, заросшего тростником, ловили рыбу на удочку и искали грибов по опушке бора; но хутор от этого не переменял своего мрачного вида. Когда настал вечер и солнце скрылось за лесом, рассказы Клима Сидоровича начали оживляться в их воображении: им показалось страшно оставаться в присутствии древних сосен, современных Гаркуше, и они поспешили домой. Но и тут, на самом пороге, встретило их воспоминание о зарезанной женщине и о скачущих огоньках.
Таким образом прожили они в хуторе около трех дней, и положение их становилось ежеминутно несноснее. Анюта, не понимая причины, заставлявшей их оставаться в таком месте, которое, очевидно, им не нравилось, неоднократно спрашивала, зачем не продолжают пути в Полтаву; но на эти вопросы отвечали ей явными подлогами, и она наконец перестала говорить об отъезде. Между тем ни Дюндик, ни сам Прыжков не знали, что начать с Анютою: заставить Клима Сидоровича ее уговаривать было бы вовсе безуспешно, а надежда Прыжкова любезностию своею тронуть ее сердце также совсем почти исчезла. Он ясно видел, что она не обращала на него никакого внимания; а когда их нарочно оставляли одних, чтоб доставить ему случай ее пленить, она удалялась в свою комнату, невзирая на строгие приказания Марфы Петровны, которые иногда доходили почти до брани.
Итак, несносная для всех жизнь в хуторе не принесла никакой пользы их видам, кроме удаления Анюты от тетушки. Рано или поздно она, однако же, должна была открыть их местопребывание, и они чувствовали, что в таком случае уже навсегда прекратилось бы влияние опекуна на Анюту. Надлежало принять какие-нибудь решительные меры, тем более что Марфа Петровна не могла равнодушно думать о продолжении пребывания своего в хуторе. Но сколько ни ломали они себе голову, никто не мог придумать ничего дельного, и Марфа Петровна после каждого разговора об этом предмете становилась недовольнее и сердитее. Ко всему этому присоединились еще и толки слуг, которые громко поговаривали, что в ночное время в хуторе что-то неладно. Сначала не обращали большого внимания на эти толки, которые Прыжков всегда объявлял пустяками; да и в самом деле они не заключали в себе ничего важного. Иной видел, что на кровле господского дома что-то шевелилось; другой рассказывал, что вечером встретил он черную кошку, которая не хотела посторониться с дороги; третий уверял, что каждую ночь кто-то царапается в дверь кухни. Всё это хотя увеличило страх Дюндика и его семейства, но, по мнению Прыжкова, могло быть объяснено самым естественным образом.
В исходе третьего дня рассказы эти приняли, однако, вид более важный, так что возбудили внимание самого Прыжкова. В этот вечер кучер в величайшем страхе прибежал на кухню и объявил, что, вошед в конюшню, чтоб лечь спать, он нашел всех лошадей повороченных хвостом к яслям. В самое то время повар, открыв кастрюльку, в которой на ужин готовилась курица, вместо оной нашел лошадиное копыто!
Вести эти в ту же минуту дошли до Клима Сидоровича, который, побледнев от страха, сообщил их жене и дочерям и перепугал их до полусмерти. В справедливости этого происшествия невозможно было сомневаться, ибо кучер и повар ссылались на свидетелей, к тому же копыто находилось еще в кастрюльке, а до лошадей кучер после того и не дотрогивался. Прыжков отправился туда, чтоб удостовериться собственными глазами; но и тут не нашел он в этом ничего сверхъестественного и утверждал, что, верно, кто-нибудь из людей же сыграл эту шутку. Он грозил исследовать это дело на другой день и обещался строго наказать виновного. Но при всем том ему не удалось успокоить ни Клима Сидоровича, ни Марфу Петровну.
После ужина, до которого никто из всего семейства не хотел и коснуться, Дюндик боялся идти один в свою избу и потому, под предлогом, что в темноте опасается упасть, приказал двум лакеям вести себя под руки. В самом деле, ночь была ужасно темная, так что фонарь, который нес один из слуг, едва освещал перед ними дорогу. Клим Сидорович, крепко упираясь на своих вожатых, счастливо спустился с крыльца; но не успел он еще ступить двух или трех шагов, как кто-то сзади сорвал с него картуз.
— Полно дурачиться, Прыжков! — закричал он с сердцем, — с ума ты сошел, что ли?
Он остановился. Всё около него было тихо, ничто не шевелилось.
— Повеса негодный, — продолжал Дюндик голосом, уже потерявшим немного твердость, — где ты? Что за глупые шутки!
— Онисим Федорович остался с барынею, — сказал один из людей.
— Не может быть! Да кто же сорвал с меня картуз?
— Не могу доложить, ваше высокородие.
Клим Сидорович задрожал всем телом и, крепко схватившись обеими руками за лакеев, поспешно возвратился. При входе в комнату он увидел Прыжкова, сидящего на софе подле Марфы Петровны.
— Что это значит? — вскричала она, заметив, что он побледнел и дрожал как лист.
— Хоть вы меня убейте на месте, так я не выйду из этой комнаты, — сказал Дюндик, бросившись в кресла. — Да расточатся врази твои…
— Что с вами сделалось, дядюшка? — спросил Прыжков с удивлением.
— То-то, дядюшка. А всему виноват ты! Если б не ты, так мы бы не приехали в этот проклятый хутор. Тьфу, с нами сила Господня! Господи, помилуй мя грешного. Верую во единого…
Дюндик долго не мог опомниться и продолжал прерывать восклицания свои всеми молитвами, которые приходили ему на память. Наконец, когда добились от него толку, Прыжков захохотал во всё горло.
— Не стыдно ли вам, дядюшка! — сказал он ему. — У вас ветром сдернуло с головы картуз, а вы себе воображаете, что это домовой или тень Гаркуши! Ну как вам не стыдно быть так тру сливу!
— Вот тебе на, ветер! Будто я не знаю, что ветер и что… В руце твоя предаю себя, Господи! Помилуй мя грешного, помилуй мя!
Сколько ни уговаривал его Прыжков, он всё оставался при своем и ни под каким видом не хотел идти к себе. Марфа Петровна, хотя верила словам мужа, но, опасаясь, что он, быв столько напуган, не даст ей спать целую ночь, старалась также его успокоить, скрывая притом, что и она находится в подобном положении. Наконец настоянием своим довела она до того, что он согласился уйти, с тем, однако ж, условием, чтоб проводил его Прыжков. Итак, бедный Клим Сидорович отправился в свою избу, приняв всевозможные предосторожности к охранению себя от новой беды: Прыжков должен был идти впереди; за ним следовал сам Дюндик, плотно прижавшись к лакеям, которые поддерживали его с обеих сторон; ход заключал еще третий слуга, вооруженный порядочною дубиною. Вдобавок Клим Сидорович крепко зажмурил глаза, чтоб не видать ничего неприятного, и, беспрестанно читая в уме молитвы, благополучно достиг таким образом до своего ночлега.
Легко представить себе можно, что и Марфа Петровна не провела этой ночи покойно. Выпроводив мужа, она также отправилась к себе, крепко-накрепко приказала затворить двери и заставила девок своих, лежавших тут же на полу, громко разговаривать между собою. Но средство это, в подобных случаях неоднократно ей помогавшее, оказалось на этот раз недействительным. В величайшем беспокойстве бросалась она нетерпеливо с боку на бок, напрасно ожидая сна. Филин, несносный филин, и в эту ночь беспрестанно повторял свою дикую песнь; иногда даже представлялось Марфе Петровне, что крик его не совсем похож был на обыкновенный голос этой птицы, но она старалась удалить от себя эту мысль, еще умножавшую в ней страх. Затруднительное положение, в котором находилась она в отношении к Анюте, также немало ее тревожило. Когда Клим Сидорович ввечеру так неожиданно возвратился к ней без картуза, она именно об этом предмете разговаривала с Прыжковым и настоятельно требовала, чтоб он придумал средство к скорейшей развязке. Теперь всё это вместе занимало ее воображение и так ее беспокоило, что она не могла заснуть ни на одну минуту. Едва солнце начало показываться на небе, как вскочила она с постели и послала позвать к себе Прыжкова.
Он удивился, увидя ее бледную, с впалыми глазами и столько переменившуюся в лице, что она казалась одержима тяжелою и изнурительною болезнию.
— Уж как ты себе хочешь! — сказала она ему, лишь только его завидела, — а я долее не останусь в этой чертовой берлоге. Что будет, то будет, а здесь мне нет житья!
Старания Прыжкова хотя немного ее успокоить были совершенно тщетны, и она объявила наотрез, что не останется тут ночевать ни под каким видом. Итак, надлежало взять решительные меры касательно Анюты, ибо им казалось тяжело вдруг отказаться от выгод, которых прежде ожидали от пребывания своего в хуторе. После долгого совещания наконец придумали они средство, которое, по мнению их, обещало успех несомненный и притом не препятствовало Марфе Петровне в этот же день оставить ненавистный хутор.
Анюта стояла над пропастью, и погибель ее казалась неизбежною. Мы увидим после, в чем состояли новые умыслы ее гонительницы и какие они имели последствия.
Из тогдашних жителей хутора менее всех беспокоилась о привидениях Анюта. Хотя сначала и старались всячески скрывать от нее слухи о чрезвычайных происшествиях, которые столько всех занимали, но, несмотря на принятые предосторожности, не можно было помешать, чтоб не дошло и до нее несколько подозрительных рассказов, которые, без сомнения, должны были внушить ей страх. При всем том она не показывала ни малейшего беспокойства, и сам Прыжков не мог надивиться ее равнодушию. И мы, признаться, не менее его бы удивлялись, если б не были посвящены во все таинства ее чувствований, если б не были нам известны сокровеннейшие изгибы ее сердца.
Странное происшествие в Будище, имевшее целью доставление ей письма от Клары Кашпаровны, не выходило ни на минуту из ума нашей монастырки. Ей казалось, что с того времени она находится под сильным покровительством лица, хотя ей неизвестного и для нее непонятного, но в благорасположении которого она твердо была уверена потому, что не могла сомневаться в связи оного с любезным Барвеновым. В продолжение самого путешествия она беспрестанно ожидала, что нечаянным или необыкновенным образом получит весть от тетушки или от Блистовского, и потому часто со вниманием всматривалась даже в такие предметы, на которые в другое время она совсем бы не смотрела. Когда останавливались они в крестьянских хатах, она на тусклых оконных стеклах искала значительной надписи или вглядывалась, не найдет ли чего-нибудь подобного на светлых, вымазанных мелом стенах. Иногда ей казалось, что встречающиеся с нею люди делают ей знаки; а один раз она твердо уверилась, что ручной голубь, который во время обеда, воркуя, подбирал около нее крохи, должен непременно доставить ей записочку от Блистовского. И хотя не нашла она ничего ни на темно-зеленых стеклах, ни на белых стенах, хотя у голубя, которого взяла она в руки, не было записки под крылышком, но она не могла бросить приятной для себя надежды.
В первый день прибытия их в хутор, когда все уже разошлись на ночлег и Анюта пошла к себе в комнату, в которую не иначе могла войти, как со двора, ей послышалось, будто что-то шевелится за плетнем. Невольно она взглянула и действительно удостоверилась в том, что не ошиблась. Ей даже довольно ясно показалось, что два сверкающие глаза глядели на нее пристально и скрылись. Но всё сделалось так скоро, притом же тогда было так темно, что она не могла ничего различить. Обстоятельство это возобновило, однако, в воображении ее мысль о том непонятном человеке, посредством которого получила она письмо от Клары Кашпаровны.
На другой вечер при возвращении в свою комнату представилось ей то же явление. Она остановилась и ожидала, что из-за плетня вдруг явится пред нею та косматая фигура, которая столько испугала ее в Будище, и твердо вознамерилась на этот раз не закричать. Но ожидания ее были тщетны и с таким же малым успехом возобновлялись каждый вечер. Между тем дошедшие до нее слухи о необыкновенных происшествиях еще более утвердили ее в прежнем мнении, и она потому не находила в них ничего сверхъестественного. Она полагала, что тот, который так искусно умел исчезнуть из пустых комнат будищского дома, конечно, в состоянии переставить лошадей хвостом к яслям или сдернуть картуз с Клима Сидоровича. Таким образом те же самые обстоятельства, которые прочих устрашали, служили, напротив того, к ее ободрению; и она более и более уверялась в том, что была невидимо охраняема сильным защитником, который в случае нужды мог подать ей руку помощи.
В тот самый день, когда Марфа Петровна после проведенной ею беспокойной ночи непременно решилась оставить хутор и когда уже она приготовлялась втайне к отъезду, Анюта, вошед вскоре после обеда в свою комнату, нашла на окошке письмо, запечатанное и надписанное на ее имя. При виде оного ей тотчас пришел на ум вестник Клары Кашпаровны; она с нетерпением сорвала печать и, к крайнему изумлению, прочла следующие строки:
«Вас, сударыня Анна Трофимовна, обманывают: вы не в Полтаву едете; везут вас бог знает куда, так что, может быть, после и отыскать вас не можно будет. Этот хутор не на Полтавской дороге, и они вам беду готовят. Тетушка Анна Андреевна с барином Владимиром Александровичем приезжали в Будище за вами и там вас не нашли; им сказали, что будто уехали в Полтаву. Они отправились за вами вслед и узнали, что вы по Полтавской дороге вовсе не проезжали. Вот и разъехались мы в разные стороны, чтоб вас отыскивать, и я так счастлив, что вас, сударыня, отыскал. А у Клима Сидоровича что-нибудь да недоброе на уме; они сегодня собираются ехать из хутора и людям запретили вам про то сказывать. Тетушка отсюда верстах в двадцати изволили занемочь крепко; сами писать не смогут, а приказали просить, чтоб вы приехали к ним со мною. Да чтоб Клим Сидорович и Марфа Петровна про то не сведали, сохрани Боже! Они вас к тетушке не пустят и увезут бог весть куда! Вы извольте пойти по той тропинке, что против ваших окошек; с пути сбиться не можно, а там выйдете на широкую дорогу, где я буду ожидать вас с каретою. Не бойтесь, сударыня, да не теряйте времени, а то будет поздно. Они сегодня же перед вечером уезжают и завезут вас бог знает куда! А тетушка Анна Андреевна больно занемогли!»
Можно представить себе, как испугалась Анюта, прочитав это письмо. Тетушка в двадцати верстах от нее и больна, — может быть, даже больна опасно, ибо без того она написала бы к ней хоть одну строчку. В душевном беспокойстве о тетушке она почти забыла о собственном своем положении; она ни минуты не помыслила о том, каким образом ей одной пуститься в темный бор — для тетушки она готова была броситься хоть в огонь. Ей не пришло на ум ни малейшего сомнения о справедливости полученного ею письма; всё это совершенно согласно было с ее ожиданиями; и она, не медля нимало, бросилась бы бежать по назначенной тропинке, если б не вспомнила, что благоразумие требует прежде посмотреть, чем занимаются Дюндики и можно ли ей будет пойти в лес, не внушив им подозрения. Сердце сильно в ней билось и колени ее дрожали, когда вышла она в гостиную, где незадолго пред тем всех их оставила; но там уже не было никого. Анюта решилась идти к ним в спальню, сама еще не зная, какой придумать к тому предлог. Она застала их в полном занятии с горничными девушками, которые спешили укладывать в чемоданы платье и белье. Приход ее, казалось, привел их в замешательство.
— Что вам угодно, Анна Трофимовна? — спросила отрывисто Марфа Петровна.
— Ничего, — отвечала, запинаясь, Анюта. — Я только хотела спросить, не угодно ли будет идти теперь погулять; погода, кажется, прекрасная!
Сказав это, она испугалась, помыслив, что, может быть, и в самом деле согласятся на ее предложение; но, к крайнему ее удовольствию, Марфа Петровна отвечала довольно сурово, что ей теперь не до гулянья.
— Вы уже укладываетесь, — заметила Анюта, — разве мы скоро поедем отсюда?
— Нет!., не скоро… это так только… надобно же быть готову заранее.
Анюта еще более удостоверилась, что известие незнакомого о предполагаемом отъезде Дюндиковых было совершенно справедливо, и поспешила выйти, чтоб не терять времени. Как она боялась, чтоб ее не задержали! Дабы не внушить подозрения, она сначала принудила себя идти медленно по назначенной тропинке и боялась даже оглядываться. Но при первом изгибе дороги, как скоро она могла заключить, что густота леса скрывает ее от взоров жителей хутора, она пустилась бежать, как будто совершила какое-нибудь преступление. Вдруг пришло ей на мысль, что она легко может встретить Прыжкова, иногда занимавшегося охотою; что бы он подумал, увидев ее бежавшую? Кто-нибудь из служителей или работников также мог ее встретить и донесть о том Климу Сидоровичу, прежде нежели бы она успела достигнуть ожидающей ее кареты. Мысль эта заставила ее остановиться. Она оглянулась на все стороны и начала прислушиваться; но, не заметив ничего подозрительного, продолжала путь поспешными шагами. Лес всё становился темнее и темнее; ей представилось, что она может заблудиться. «Что тогда будет со мною?» — подумала она, и холодный пот выступил по ней при этой мысли. Но желание увидеться с бедною тетушкою и избавиться от преследований Дюндиковых ее ободряло. Несмотря на то что начинало уже смеркаться, она ясно могла различить, что тропинка, по которой она шла, нигде не разделялась, и это подало ей надежду, что она не собьется с дороги. В самом деле, вышла она наконец на небольшую площадку, где, к крайнему удовольствию своему, увидела ожиданную с таким нетерпением карету. Человек, ей вовсе незнакомый, подошел с таинственным видом и объявил о себе, что он камердинер Блистовского.
— Не опасайтесь ничего, сударыня, — сказал он ей тихонько, — извольте сесть в карету. Часа через два мы будем у тетушки.
Он отворил дверцы, помог ей войти, а сам уселся на козлах. В карете была женщина. Анюта не могла различить черты ее лица, потому что на дворе уже смеркалось; к тому же все занавески были опущены, вероятно из предосторожности. «Не Клара Кашпаровна ли это?» — подумала она сначала. Но ростом женщина эта не была похожа на Клару Кашпаровну, и Анюта, рассмотрев ее внимательнее, удостоверилась, что она ее не знает.
— Кто со мною в карете? — спросила она наконец, обратясь к ней.
— Тише, сударыня, тише, — отвечала она вполголоса, — ради Бога! не говорите ни слова, пока мы не выедем из лесу.
— Да скажите мне, что сделалось с тетушкой, чем она нездорова?
— Ради Христа, не говорите ни слова. Тетушка слегка простудилась; это ничего, совершенно ничего, сущая безделица! Вы скоро ее увидите, только возьмите терпение и не говорите ни слова.
Анюта замолчала. Любопытство узнать, кто эта женщина, недолго ее беспокоило. Она легко представить себе могла, что это должна быть знакомая Анны Андреевны, пользовавшаяся полною ее доверенностию; иначе бы ей не дали такого поручения. К тому же нетерпение увидеться с тетушкою, опасение найти ее больною, надежда в непродолжительном времени соединиться со всеми любезными ее сердцу — всё это совершенно заняло ее воображение. Читатели легко представить себе могут, что и Блистовский немаловажное занимал место в ее мыслях. Последние козни Дюндиковых, о которых она была уведомлена письмом камердинера, подтвердили в ней подозрение, что страшное для нее завещание могло быть подложно. Она по крайней мере была уверена, что тетушке совершенно должно быть известно содержание оного; и в самом несчастном случае — если действительно покойный майор Орленко предоставил Дюндику решение ее судьбы, и тут она, с помощию Анны Андреевны, надеялась приискать способ, как смягчить опекуна. Предавшись приятным этим мыслям, она оставила в покое свою сопутницу и с нетерпением ожидала той счастливой минуты, когда она бросится в объятия тетушки. По расчету ее давно уже прошло около двух часов с тех пор, как она села в карету, а они всё еще не выехали из лесу, который ежеминутно становился темнее. «Но, может быть, — подумала она, — время мне кажется медленным от нетерпения».
Вдруг карета остановилась. Слышно было, что кучер с другим слугою слезли с козел и довольно громко между собою рассуждали. Женщина, бывшая с Анютою, показывала большое беспокойство и наконец опустила окошко, к которому тотчас подошел слуга, сидевший прежде с кучером на козлах. Анюта не могла разобрать, что он сказал; но женщина, выслушав его с нетерпением, велела отворить дверцы и выскочила из кареты.
— Что там сделалось? — вскричала Анюта и хотела следовать за нею, но слуга ее не допустил.
— Сидите, сударыня, — сказал он, — не беспокойтесь, это ничего. Поперек дороги лежит срубленное дерево, надобно его стащить, да теперь так темно, что хоть глаз выколи. Мы высечем огня.
Анюта успокоилась. Между тем хлопоты около кареты продолжались очень долго. Она видела, что женщина усердно помогала людям, и удивлялась ее проворству и ловкости, с коими она бралась за дело вовсе не женское. Между тем высекли огонь и зажгли один из каретных фонарей, который женщина взяла в руки, чтоб посветить кучеру и слуге, трудившимся около тяжелого дерева, совершенно заградившего дорогу. Нечаянно свет из фонаря ударил прямо в лицо незнакомой, и Анюта, к крайнему удивлению, в сопутнице своей, несмотря на расчесанные букли и большой чепец, закрывавший почти всё лицо ее, узнала — Прыжкова!
Анюта обмерла от страха и чрез силу удержалась от громкого крика. Все мысли ее перепутались у ней в голове. Она ясно почувствовала, что окружена изменою, но каким образом это случилось и с какою целию? с согласия ли опекуна она так жестоко была обманута или без его ведома? И если опекун в одном заговоре с Прыжковым, то у кого ей теперь искать защиты? Всё это теснилось в ее уме. Беспокойство ее так было велико, положение ее казалось так ужасно, что она не могла придумать, что ей делать. Несмотря, однако, на страх, ее объявший, она помнила, что главное старание ее должно состоять в том, чтоб освободиться от власти Прыжкова, которого злые умыслы уже тем одним достаточно доказывались, что он переодет был женщиною. Случай от него избавиться казался удобным. Лежавшая поперек дороги большая сосна представляла такие препятствия, которые не скоро можно было преодолеть. Анюта надеялась, что ей удастся выскочить из кареты и скрыться в лес. Но что начать после того? Каким образом она одна, без защиты, не зная дороги, проберется сквозь густой, темный бор? А если ей и удастся выйти на большую дорогу и добраться до какого-нибудь селения, куда обратится она потом? Всё это хотя и приходило ей на мысль, но настоящее положение ее было столь ужасно, что нужнее всего показалось ей от оного избавиться, а там, подумала она, пусть будет воля Божия! Итак, она решилась бежать.
Избрав то время, когда Прыжков с обоими слугами находился на одной стороне кареты, она осторожно высунула голову в опущенное окно, дрожащею рукою отворила дверцы, потом несколько раз перекрестилась и, предав себя промыслу Всевышнего, выскочила из кареты. Не медля ни минуты, бросилась она прямо в лес и со всею поспешностью, какую допускала бывшая тогда совершенная темнота, начала пробираться между деревьев. Отошед несколько сажен от кареты и не заметив никакой за собою погони, она начала льститься надеждою, что ей удастся избавиться от своего преследователя. Она рассчитывала, что лес не может далеко простираться, потому что они уже так долго в нем ехали, и полагала, что если только успеет она добраться до какого-нибудь селения, то найдет средство либо нанять повозку до Барвенова, либо велит проводить себя до первого помещичьего дома, где, верно, не откажут ей в покровительстве и доставят возможность уведомить о себе тетушку. Но все эти приятные предположения вдруг уступили место новым опасениям. Она услышала шум в том направлении, где была карета, и вскоре уверилась, что побег ее замечен и что за нею гонятся. Голос Прыжкова достигал до ее слуха:
— Ты иди вправо, а ты влево, — кричал он, — а я пойду с этой стороны. Смотрите не зевайте. Она должна быть очень недалеко отсюда.
Анюта удвоила шаги, но ее беспрестанно задерживали кустарники, наполнявшие все промежутки между большими деревьями. Башмаки ее, сшитые из тонкой материи, скоро разорвались; она чувствовала нестерпимую боль в ногах, не привыкших ходить по колючему хворосту, и наконец, к необъяснимому страху, удостоверилась, что у нее скоро не станет сил продолжать путь таким образом. Между тем шум к ней приближался и свет от фонаря начал мелькать между деревьев; вдруг в недальнем от нее расстоянии раздался голос Прыжкова:
— Анна Трофимовна! Остановитесь! Я вас вижу, остановитесь! Вы от меня не уйдете!
В величайшем душевном страхе хотела она бежать далее, но чувствовала, что ноги отказываются ей служить, и спряталась за куст. Еще сохраняла она надежду, хотя слабую, что ее, может быть, не найдут; но чрез несколько мгновений увидела она пред собою Прыжкова. Чепец с головы его упал, фальшивые букли сдвинулись на одну сторону, женское платье его почти совсем было разорвано и висело на нем в клочках. В одной руке держал он фонарь, другою схватил ее.
— Анна Трофимовна! — сказал он ей, — возвратитесь доброю волею в карету, а то я принужден буду тащить вас насильно.
Анюта взглянула на него и на лице его заметила так мало снисходительности, что сочла за излишнее приступить к напрасным просьбам и увещаниям. Не отвечая ему ни слова, она начала кричать из всей мочи.
— Помогите! Ради Христа, помогите, спасите!
— Кричите сколько угодно, — сказал Прыжков. — Здесь никто вас не услышит, кроме людей моих. Кричите на здоровье, кричите!
В самом деле, Прыжков нимало не опасался ее крика и уверен был, что он послужит только к тому, чтоб привлечь людей его, которые тогда помогли бы отнесть ее в карету. Уже слышно было, что они приближались… Вдруг кто-то сзади накинул на него мешок, и не успел он опомниться, как голова его была крепко-накрепко закутана. От одного удара по руке его фонарь отлетел в сторону и потух; а от другого, еще сильнейшего, он принужден был пустить Анюту, которую держал за платье. Рот у него так крепко был закутан и завязан, что он не мог кричать; тщетно барахтался он руками: непреодолимая сила мигом связала ему руки и ноги и бросила его наземь, как пук соломы. Всё это сделалось так проворно, что Анюта никак не могла понять, что случилось с Прыжковым, тем более что она осталась в совершенной темноте, когда огонь погас в фонаре. Когда приметила она, что Прыжков уже не держал ее за платье, она покусилась было встать, чтоб идти далее, но невидимая рука приподняла ее с земли, и она почувствовала, что ее понесли скорыми шагами. Ей пришло на ум, что она попалась в руки разбойников; она хотела закричать, но не могла: мысли ее смутились, и она лишилась чувств.
К сожалению моему, я должен на некоторое время покинуть Анюту в лесу, чтоб рассказать, что происходило с тетушкой с тех пор, как оставили мы ее в Барвенове.
Мне не нужно уверять читателей, что тетушка была крайне опечалена отъездом своей Галечки, хотя и не полагала, что отсутствие ее будет продолжительно. Тем еще менее могла она вообразить себе, что в доме опекуна Анюта встретит какие-либо неудовольствия; но при всем том она тосковала об этой разлуке и рассчитывала часы и минуты, когда опять с нею увидится. Между тем здоровье Праскуты совершенно поправилось; живое и непринужденное участие, с каковым она рассуждала о взаимной друг к другу привязанности Владимира и Анюты, и нетерпение, с которым ожидала она возвращения их в Барвеново, удостоверили добрую тетушку, что ей удалось преодолеть несчастную страсть свою, и она с сердечным умилением благодарила за то провидение. Таким образом протекло несколько времени, и тетушка стала веселее. Блистовского ожидали из Петербурга с часу на час; Анюта, по расчету тетушки, также должна была возвратиться в самом непродолжительном времени; Праскута была весела и здорова — итак, чего недоставало для спокойствия Анны Андреевны?
В один прекрасный, тихий вечер тетушка, просидев долее обыкновенного в известной нам беседке и досыта переговорив с приказчиком о крестьянских нуждах, о больных в деревне, о готовившихся свадьбах, о сельских работах и других хозяйственных предметах, возвращалась домой в самом веселом расположении духа. Припевая вполголоса любимую песенку, взошла она на крыльцо, отворила дверь в гостиную и остолбенела… Она увидела Клару Кашпаровну в измятом дорожном платье, в запыленном чепчике, сидевшую посреди комнаты на стуле и что-то рассказывавшую с громким рыданием. Гапочка и Праскута стояли перед нею и с расстроенным лицом слушали ее повествования… Анюты тут не было!
Первая мысль, поразившая Анну Андреевну, была, что с Анютою, верно, случилось какое-либо несчастие, и она торопливо обратилась к Кларе Кашпаровне с вопросом:
— Куда вы девали Галечку? Зачем ее здесь нет?
— Анна Трофимовна, матушка… осталась у Клима Сидоровича.
— Как? зачем? что это значит? Зачем оставили вы ее одну?
Клара Кашпаровна утерла слезы и принялась подробно рассказывать всё, что с нею случилось. Когда дошла она до тяжкой обиды, ей причиненной, и до объявления Марфы Петровны, будто бы Анюта велела ей ехать назад, не простившись с нею и не написав ни слова к тетушке, добрая немка опять заплакала, а Анна Андреевна перебила ее речь:
— Брешут они, брешут! — вскричала она. — Ей-богу, брешут, прости меня, Господи!
Клара Кашпаровна продолжала рассказывать, как она принуждена была ехать из Будища, как сломилась ось ее кареты и как кучер Клима Сидоровича уехал тайным образом, оставя ее одну в селении, где не было ни порядочного кузнеца, ни возможности нанять лошадей, чтоб продолжать путь.
— Я кричала, плакала, бранила Дюндиковых, — говорила Клара Кашпаровна, — но это ни к чему не послужило, и я до сих пор сидела бы в проклятом селении этом, если б не послал мне Бог доброго человека, цыгана, случайно тут проезжавшего и который, дай Боже ему здравствовать, вывел меня из беды! Он-то и надоумил меня, что ось нарочно была подпилена! В самом деле, матушка Анна Андреевна, уж прямо добрый человек, даром что цыган! Починил мою карету, нанял для меня лошадей и проводил меня за несколько верст из селения. Нечего греха таить, я не стерпела, матушка, рассказала ему про Клима Сидоровича и отвела душу. Уж побранила я Дюндиковых вволю! Ведь не с кем, кроме цыгана, там и слова молвить было. Я так была зла, что им самим бы не спустила, если б тогда попались на глаза. И что же вышло, сударыня? Цыган-то этот ведь собственный их крепостной человек! Да как узнал он, что Анна Трофимовна невеста Владимира Александровича, то он так и всплеснул руками! Он очень хорошо знает Владимира Александровича и сам вызвался во что бы то ни стало доставить от меня письмо Анне Трофимовне. И, верно, доставил, матушка. Человек он подлинно честный; без него я никак бы не выпуталась из этих хлопот!
Длинное повествование Клары Кашпаровны беспрестанно прерываемо было восклицаниями тетушки. То она бранила Дюндиковых, то жалела об Анюте, то упрекала себя в том, что не поехала с нею.
— Уж я бы не дала в обиду Галечку, — говорила она, — что он о себе воображает, этот Дюндик со своей Марфой Петровной? Какое право он имеет удерживать ее насильно? Опекун, — да мы знаем, какой он опекун! Трофим Петрович, царство ему небесное, назначил его, чтоб он имел о ней попечение, пока она была ребенком, да он и тогда о ней не заботился. Какое же теперь имеет на нее право?
При всем простодушии Анны Андреевны она ясно увидела, что Дюндик намерен препятствовать браку Анюты. Поступок его с Кларой Кашпаровной явно доказывал, что он не был разборчив в избрании средств к достижению своих намерений, и потому она легко себе представила, как тягостно было положение Анюты. Она недолго думала, что ей делать в таковых обстоятельствах, и тотчас решилась отправиться немедленно к Дюндиковым, хотя не могла никак предполагать, чтоб Анюта в доме опекуна подвергалась какой-нибудь опасности. Приготовления к отъезду были непродолжительны, и она бы в тот же вечер выехала в сопровождении Клары Кашпаровны, если б не получила от Блистовского письма, по которому должно было ежеминутно ожидать его приезда. Блистовский находился уже в Черниговской губернии, но, имев необходимую надобность видеться с одним родственником, с которым у него были важные денежные расчеты, он заехал к нему на возвратном пути из Петербурга, а оттуда отправил нарочного для извещения о том тетушки и Анюты. Он нимало не сомневался, что невеста его давно уже возвратилась от Дюндиковых: с какою поспешностию бросил бы он все денежные дела, если б мог подозревать, в каком она находилась положении!
Сколь ни велико было нетерпение Анны Андреевны ехать к Анюте, но она сочла необходимым дождаться приезда Владимира. Она чувствовала, что не только советы его не будут ей бесполезны, но надеялась, что присутствие его послужит к преодолению препятствий, ожидаемых со стороны опекуна, и потому намерена была пригласить его ехать с нею к Дюндиковым. Последние поступки опекуна столько ее раздражили, что она теперь уже не помышляла о испрашивании согласия его на брак Анюты и уже считала Блистовского как бы родственником своим. Итак, решившись его дождаться, она между тем отправила в Будище эстафету с письмами, которых содержание мы сообщили выше.
В самом деле, Владимир приехал на другой день. Нетрудно себе представить, с каким жаром он принял предложение тетушки сопутствовать ей к Дюндику. Он горел нетерпением увидеть свою Анюту, и так как все приготовления к отъезду кончены были накануне, то часа через два по прибытии его в Барвеново они были уже на пути в Будище.
Владимир для скорейшей езды воспользовался бывшею у него подорожною, и маленькая коляска его с курьерскою быстротою помчалась по гладкой Черниговской дороге. В первый раз в жизни довелось тетушке ехать так скоро, и если бы ее не подкрепляло желание освободить свою Галечку из когтей опекуна, то она уже на первых порах попросила бы пощады. Клару Кашпаровну они оставили в Барвенове и из слуг никого не взяли с собою, чтобы не отяготить легкой повозки Блистовского. Они полагали на возвратном пути поместить Анюту с тетушкою, а Владимир сопровождал бы их на перекладной. Путешествие их не имело ничего замечательного до самого Будища, куда прибыли они на третий день. Дорогою, когда усталость и беспокойства позволяли Анне Андреевне пускаться в разговоры, она рассуждала с Владимиром о Климе Сидоровиче и о препятствиях, которые он, конечно, придумает, чтоб удержать у себя в доме Анюту. Они предвидели, что не обойдется без ссоры между ними и Марфою Петровною; но тетушка была на всё готова, а Блистовского и подавно не устрашал гнев опекуна и его супруги.
В этом расположении въехали они в село и издалека еще устремили взоры на знакомый им каменный двухэтажный дом. Они не могли дождаться минуты, когда коляска подъедет к крыльцу. Владимир мысленно уже наслаждался первою сладкою минутою свидания, а тетушка в уме своем готовила достойное приветствие опекуну. Но как изумились они, когда нашли ворота запертыми! Оба, не говоря ни слова, поспешно выскочили из коляски. Владимир с нетерпением ударил ногою в калитку, и они взошли на двор, где всё было пусто и безмолвно; их не встретил даже лай собаки. В доме ставни были закрыты; им не осталось никакого сомнения, что в нем не было жителей.
— Боже милостивый! — вскричала Анна Андреевна, — что это значит, не случилось ли какого несчастия?
Владимир не отвечал ни слова; с стесненным сердцем бросился он в людскую избу, чтоб отыскать кого-нибудь из слуг, и с трудом нашел сторожа, спокойно лежавшего на скамье, который, протирая глаза, объявил, что паны уже несколько дней, как уехали, но куда? — этого он объяснить не мог.
— Про то знают старшие, — сказал он, — да их теперь нет дома. В селе у нас свадьба: священник выдает замуж поповну, и все наши туда отозваны, а меня, вишь, оставили стеречь дворец.
Более невозможно было добиться от него толку, и Блистовский, оставя Анну Андреевну, отправился было в священнический дом для отобрания дальнейших справок. Между тем сидевшие в шинке поселяне, увидев, что остановилась у ворот коляска, поспешили о том дать знать; и прежде нежели Владимир успел выйти на улицу, уже явились некоторые из слуг Клима Сидоровича, и путешественники наши услышали, что господа уехали в Полтаву. По какой причине и надолго ли? — того никто не знал. Один из людей, бывший словоохотнее прочих, прибавил только, что неожиданная поездка эта, без сомнения, произошла оттого, что в пустых покоях дома начал показываться домовой. Он рассказал известное уже нам ночное приключение, но с такими прикрасами и объяснениями, что Владимир ничего не понял из слов его и вовсе бы не слушал его повествования, если б обстоятельство, что всё это началось в комнате Анны Трофимовны, не возбудило его внимания. Узнав, однако, что Анюта была здорова и что не случилось с нею никакого несчастия, они решились, не теряя времени в пустых разговорах, отправиться за нею в Полтаву.
Неожиданное это обстоятельство несказанно огорчило путешественников наших. Итак, свидание с Анютою опять отсрочено было на неопределенное время! Им обоим пришло на мысль, что, может быть, пока они прибудут в Полтаву, Дюндиковы оттуда выедут в другое место, ибо казалось очевидно, что отсутствие опекуна не имело иной цели, кроме желания удалить Анюту от тетушки. Как бы то ни было, им иного ничего не оставалось делать, как продолжать свое путешествие, и Анна Андреевна, стараясь превозмочь усталость свою, торопила ямщиков почти столько же, сколько и сам Владимир. Таким образом проехали они две станции, забирая на пути справки о проезде Дюндика и его семейства.
Клим Сидорович был весьма известен во всей губернии, и они везде получали подробные о нем сведения; услышав же, что он ехал на своих и с тяжелыми экипажами, они начинали уже льститься надеждою, что им, может быть, удастся догнать его еще до Полтавы. Но приятная надежда эта исчезла вдруг по прибытии на третью станцию. Тут, к крайнему удивлению, узнали они, что никто в селении не видал Дюндиковых, и сколько о них ни расспрашивал Владимир, он от всех получал один и тот же ответ. В недоумении своем они решили, что Дюндик, вероятно, проехал чрез селение это рано поутру или поздно вечером и потому никому не попадался на глаза. И так продолжали они путь далее, останавливаясь в каждом селении и получая везде на вопросы свои тот же неудовлетворительный ответ. Наконец, доехав до четвертой станции без малейшего успеха, они не могли долее сомневаться, что совершенно потеряли след тех, кого искали. Полтавская дорога от самого Будища была прямая; итак, они ясно удостоверились, что Дюндик поехал в другое место, объявив с намерением в доме своем, что едет в Полтаву, дабы на случай приезда тетушки дать поискам ее ложное направление. Всё это теперь казалось им бесспорно и привело их в крайнее замешательство. Оба вовсе не знали о существовании хутора Шендры и никак не могли придумать, куда обратиться для отыскания Анюты. По долгом совещании они решили, что всего вернее возвратиться в Будище и там остановиться в каменном доме опекуна до тех пор, пока получат достоверное известие о местопребывании хозяев.
— Не может быть, — говорил Владимир, — чтобы в Будище никто не знал, где находится Клим Сидорович. Там главное имение его, и если он в самом деле уехал, никому не сказав куда, то неизвестность эта во всяком случае не может быть продолжительна.
Блистовский намерен был в случае неудачи оставить там Анну Андреевну, а сам отправиться в Полтаву, чтоб с помощию правительства отыскать Дюндика. Звание жениха давало ему достаточное на то право; к тому же и Анна Андреевна, как ближайшая родственница Анюты, могла надеяться на покровительство начальства. Сверх того, Блистовский, имея знакомых в Полтаве, непременно надеялся, что в скором времени получит удовлетворение.
Между тем бедная тетушка, не привыкшая к скорой и безостановочной езде и, сверх того, встревоженная новыми препятствиями, которые так неожиданно представились в самое то время, когда думала она обнять свою Анюту, так ослабела, что Владимир начал опасаться, чтоб она не занемогла. Он решился тут переночевать и дать отдохнуть ей хотя немного; но это не так было легко, как он сначала воображал. В целом селении не было ни одного дома, где бы они могли пристать, кроме простой корчмы, имевшей еще то неудобство, что она вместе была и шинком. Несмотря на то, они нашлись вынужденными остановиться в ней.
Корчма по малороссийскому обычаю разделена была сенями на две ровные половины: с одной стороны, где находился шинок, приставали проезжие; с другой была жилая комната шинкаря, помещавшегося в ней довольно тесно с многочисленным семейством. Блистовский уговорил хозяина очистить для Анны Андреевны свою комнату, а сам расположился провесть ночь в коляске. Добрая тетушка, уставшая от дороги и занятая одною только Анютою, нашла квартиру свою очень удобною, а Владимир пошел хлопотать, чтоб промыслить что-нибудь на ужин. Быв принужден для сего неоднократно входить в противоположную сторону дома, куда перебралась шинкарка с своим семейством, Владимир заметил там человека, которого вид, отличный от прочих гостей, привлек на себя его внимание. Он был уже немолодых лет и с какою-то смешною важностию сидел на скамейке за столом, на котором стояла перед ним еще не допитая кварта горелки. По временам он похлебывал из кварты, надменно посматривая на мужиков, сидящих в почтительном от него расстоянии, и, казалось, боролся со сном, который начинал преодолевать его. На нем был синий сертук, уже очень изношенный и такой широкий, что при первом взгляде всякий мог бы отгадать, что в давнопрошедшие времена он принадлежал кому-нибудь подороднее теперешнего хозяина. Стоячий воротник на сертуке хотя совершенно лишился первобытного цвета, но при всем том сохранил еще некоторые оттенки, по которым внимательный наблюдатель мог бы заключить, что он когда-то был малиновый. Блистовский, не имевший досуга входить в такое подробное разбирательство цвета одеяния его, счел оное за зеленое и потому сначала принял незнакомого за отставного приказного, тем более что неподалеку от него в углу увидел он старую шпагу без темляка. Внимание Блистовского оттого особенно на него обратилось, что из-за пазухи торчала у него книга и что подле него лежал потертый кулек, также набитый туго книгами. Любопытство побудило его спросить у шинкаря, кто он такой?
— А кто его знает! — получил он в ответ, — он не здешний; пришел сюда уже довольно хмельной часа два тому назад, выпил кварты две горелки, а теперь за третьей засыпает. Вот всё, что я о нем знаю.
После умеренного ужина Владимир, пожелав тетушке покойной ночи, отправился в свою коляску и мимоходом хотел еще раз подтвердить, чтоб не было ночью шуму и чтоб сколько можно остерегались тревожить Анну Андреевну. Войдя в шинок, он увидел шинкаря, тщетно старавшегося разбудить упомянутого незнакомца, чтоб дать место чумакам, расположившимся тут отужинать. Наконец от довольно сильного толчка незнакомец проснулся, начал протирать глаза и с неудовольствием произнес:
— Кессе, кессе, кессе-ля, кессе, кессе, кессе-ля!
— Софроныч! — вскричал Владимир с удивлением.
— Же! — отвечал незнакомец.
Блистовский, уверившись таким образом, что он видит пред собою французского учителя дочерей Дюндика, принял меры, чтоб ему дали выспаться, и крепко наказал шинкарю не отпускать его на другой день до тех пор, пока он с ним не увидится.
Между тем как утомленная от дороги тетушка покоилась крепким сном, Владимир, занятый мыслию об отыскании Анюты, не мог сомкнуть глаз ни на минуту. Размышления его прерваны были Софронычем, который на рассвете вышел на улицу уже протрезвившийся и, громко зевая, протягивал на свежем воздухе одеревенелые от сна члены свои. Увидев его, Блистовский выскочил из коляски и подошел к нему.
Участие, принимаемое им в Софроныче, имело причину в добром его сердце. Еще накануне он по бедному одеянию его заключил, что он должен быть в нищете, и, приписывая несчастное его положение гневу Клима Сидоровича, возбужденному на него так неумышленно Блистовским в Ромнах, он считал обязанностью помочь ему по возможности. Из первых речей Софроныча он удостоверился, что не ошибся в своем предположении, ибо бывший ментор Дюндиковых дочерей горько начал жаловаться на неблагодарность Клима Сидоровича.
— Поверите ли, мон женераль (имя и отчество мне неизвестно), — говорил он, — что обе барышни стараниями моими доведены были до того, что говорили по-французски не хуже меня! Клянусь, что не лгу! Сверх того, я полезен был Климу Сидоровичу и в других отношениях: я выстроил ему каменный дом, которому подобного нет в целом повете; я служил ему секретарем, стряпчим, управителем, дворецким, винокуром, собеседником, — одним словом, я был самым необходимым членом семейства. Было даже время, — правда, оно давно прошло, я тогда был помоложе и, без хвастовства сказать, ловкий мужчина, — где и сама Марфа Петровна мною не гнушалась и брала у меня уроки, то есть во французском языке. И вдруг, после двадцатилетней верной службы, выгнали меня из дому, как шальную собаку, а за что? и до сих пор не знаю! Прошлого года Клим Сидорович, по обыкновению, поехал на Роменскую ярмонку и оттуда прислал повеление не медля ни минуты согнать меня со двора, называя обманщиком, мошенником и бог знает чем! Я к нему писал несколько раз, но не получал ответа. С тех пор скитаюсь по белому свету, не зная, куда приклонить голову. Деньжонки, какие были, уж приходят к концу, места никакого не сыскивается, и Бог знает, что со мною будет!
Жалкая участь бедного Софроныча растрогала Блистовского. Желая загладить неумышленную свою пред ним вину, он ему предложил поселиться у него в деревне и обещался его не оставлять. Благодарность Софроныча была безмерна. Он хотел броситься в ноги Владимиру и клялся посвятить ему по смерть все таланты, которыми одарила его щедрая природа.
Когда проснулась тетушка и начали приготовляться к отъезду, Софроныч, желая оказать усердие свое к новому благотворителю, всячески заботился около коляски и помогал укладываться. Анна Андреевна, узнав плачевные похождения его, громко осуждала жестокий поступок Клима Сидоровича и тем приобрела совершенную признательность Софроныча. Рассуждая о Дюндике, тетушка, у которой сердце было преисполнено мыслью об Анюте, не могла воздержаться, чтоб не упомянуть о предмете теперешнего их путешествия. Она горько жаловалась на злонамеренное отсутствие опекуна и в высочайшей степени возбудила внимание и любопытство нового своего знакомого.
— Расскажите мне подробно, какое у вас до него дело, матушка, — сказал он, — я так коротко знаю Клима Сидоровича, что могу вам подать добрый совет во всем, что до него касается.
Блистовский, полагая, что Софроныч действительно может для них быть полезен, рассказал ему, каким образом они, отыскивая Дюндика, совершенно потеряли след его в двух станциях от Будища, несмотря на то что им объявили за верное, что он поехал в Полтаву. Притом он объяснил причины, которые он имел подозревать, что Дюндик умышленно от них скрывается.
— В двух станциях от Будища! — вскричал Софроныч с видом размышления, приложив палец к носу и покачивая головою. — Так в двух станциях от Будища они своротили с Полтавской дороги! Погодите немножко. О! да они, верно, отправились в хутор Шендру. Это такое убежище, где, кроме меня, никто их не отыщет. Но будьте благонадежны, мусье женераль; от меня Клим Сидорович не скроется, хотя бы он зарылся в сыру землю, как крот!
Софроныч тут рассказал об уединенном положении хутора, и путешественники наши согласились, что мысль его заслуживала внимания. Они решились переменить прежний план свой и последовать совету Софроныча, который в качестве проводника занял место на козлах подле ямщика и, обвороженный приятною для него мыслию предстать пред Дюндиком под сильною защитою нового мецената, с веселым видом принялся погонять лошадей.
Быв принуждены вскоре оставить почтовую дорогу, они продолжали путешествие гораздо медленнее прежнего. Несмотря, однако ж, на трудность, встречаемую в Малороссии в наеме лошадей по проселочным дорогам, Блистовский, не жалея денег, наконец достиг до известного нам соснового бора, где им должно было поворотить к хутору. Густой, темный лес подал Анне Андреевне новый повод сердиться на Клима Сидоровича и на Марфу Петровну.
— Смотри пожалуй, — говорила она, — куда они вздумали завезть мою бедную Галечку! Да здесь одним волкам да медведям и жить. Добро же, Клим Сидорович, прости меня, Господи! Уж я пропою вам такую песенку, что у вас зазвенит в ушах… Бедная моя Галечка, куда ее завезли!
Блистовский, с своей стороны, более думал об удовольствии увидеть Анюту, нежели о темном боре, чрез который они проезжали.
В этом расположении прибыли они в хутор Шендру. При первом взгляде оба удостоверились, что там не было никого, и сам Софроныч повесил нос, увидя, что предположение его оказалось ошибочным; но когда подоспевший к коляске приказчик объявил, что Дюндики действительно приезжали туда и только третьего дня вечером выехали в Королевец, они несколько ободрились, ибо вновь возымели надежду догнать опекуна, которого следы теперь были найдены. Тут встретило их, однако, новое огорчение, тем сильнее их поразившее, что они никак его не ожидали. Расспрашивая, по обыкновению, об Анюте, они узнали от приказчика, что часа за два пред отъездом вдруг пропала Анна Трофимовна и что, несмотря на все старания, никак нельзя было дознаться, куда она девалась!
Легко представить себе можно, какое впечатление произвело это известие на наших путешественников! Владимир был вне себя, тетушка громко зарыдала, а приказчик, не понимая участия, которое принимали они в Анюте, испугался, увидя их положение. Он принужден был рассказать в величайшей подробности всё, что происходило на хуторе, и в особенности все обстоятельства, предшествовавшие исчезанию Анюты. Он уведомил их, как Марфа Петровна неожиданно велела готовиться к отъезду и как спешила укладываться, чтоб в тот же вечер остановиться на ночлеге в ближайшем селении; как Прыжков уехал заранее в двуместной карете и как, наконец, в минуту самого отъезда узнали, что Анны Трофимовны нет.
Из слов приказчика можно было заметить, сколько ему самому казалось удивительным, что господа его уехали из хутора, оставя неисследованным непонятное приключение с Анютою.
Блистовский должен был напрягать все душевные силы свои, чтоб спокойно выслушать эти рассказы, когда самое мучительное беспокойство терзало сердце его и боролось в нем с яростию против опекуна. Никто без сожаления не мог бы взглянуть на бедную тетушку: она казалась лишенною рассудка. Когда громкие упреки, коими сначала осыпала она Дюндика, умолкли, на лице ее изобразилось отчаяние, и крупные слезы градом покатились из глаз.
Мало-помалу Блистовский опомнился. Из рассказа приказчика он почерпнул слабую надежду, что еще не всё для него пропало. Ему показалось вероятным, что Дюндиковым была известна участь Анюты; иначе они не оставили бы хутора, не употребив всевозможного старания отыскать ее. Какая бы ни была их ненависть, но они не могли не знать, что подвергались за нее тяжкой ответственности, и во всяком случае должны были перед отъездом поручить приказчику продолжать поиски в хуторе и в лесу. Упущение сей столь простой и естественной обязанности казалось достаточным доказательством, что они знали, где она находится, и потому Блистовский счел необходимым как можно скорее догнать Дюндика, чтоб принудить его отдать отчет в своем поведении. В этом намерении он с строгим видом обратился к приказчику и приказал объявить без обиняков, куда поехал Клим Сидорович. Приказчик поклялся, что он точно уехал в Королевец, и уверял, что сам провожал его до первого ночлега. И в самом деле, он не имел причины скрывать истину, ибо Дюндики, вовсе не ожидав приезда Блистовского в хутор и полагая, что их искать будут в Полтаве, не запретили ему сказывать, куда они отправились.
— Я уверен, — сказал приказчик, — что вы в эту же ночь можете догнать Клима Сидоровича, лишь бы вам удалось засветло выбраться из леса. Там пойдет дорога столбовая прямо до Королевца, а они, по моему расчету, не далее отъехали, как верст шестьдесят.
Итак, Блистовский, уверенный, что его не обманывают, решился пуститься немедленно в погоню за Дюндиком и объявил о том Анне Андреевне.
— Как хотите, — отвечала бедная тетушка, заливаясь слезами, — вы лучше знаете, что тут делать. Вся моя надежда на Бога: он не оставит мою бедную Галечку.
С тяжелым сердцем они сели в коляску и опять пустились в бор. Чтобы попасть на королевецкую дорогу, им надлежало долго ехать лесом; но Софроныч, которому известны были тамошние места, взялся провесть их благополучно.
Главнейшее затруднение теперь состояло в усталости лошадей, которые через силу тащили их по песчаной дороге, вопреки стараниям кучера и крику Софроныча, опять занявшего место свое на козлах.
Но обратимся к Анюте, которую принуждены мы были оставить в таком ужасном положении.
Уже прошло несколько минут после того, как Анюта пробудилась от обморока, и всё еще не могла она совершенно опомниться и не понимала, что с нею происходило. Зрелище, представившееся ее взорам, так было необыкновенно, что она не умела отдать себе отчета в том, что видела. Да правду сказать, и всякий другой на ее месте нашелся бы не в меньшем затруднении. Она лежала на свежем сене; перед нею не в дальнем расстоянии разложен был огонь, который багровым светом озарял мрачный бор, ее окружавший. Над нею из грубой парусины раскинут был род шатра, прикрытого длинными кудрявыми ветвями столетнего дуба, которого свежая зелень резко отличалась от темных сосен. «Господи! где я? — подумала она, озираясь с робостию на все стороны. — Это похоже на притон разбойников!» По мере того как она приходила в себя, похождения того вечера начали освежаться в ее памяти; она припомнила, что с нею случилось, и с боязливым вниманием принялась рассматривать все предметы, представлявшиеся ее глазам: в стороне от шатра стояла большая крытая телега, охраняемая большою собакою; другая такая же собака лежала у ног Анюты и смотрела на нее умными глазами; немного подалее пасся вол; людей не было видно нигде. Анюта хотела встать, но боялась, чтобы на нее не бросились собаки.
Спустя несколько времени показался из-за деревьев человек, который, обратясь к ней спиною, подошел к огню. На нем был нагольный тулуп, а на голове овчинная шапка, из-под которой вились длинные черные кудри.
— Надобно прибавить дров, — сказал он громко. — Дшарро, дшарро!
Анюта вздрогнула. На крик стоявшего перед огнем мужчины откликнулся другой мужской голос:
— Батько!
— Ты не смотришь за огнем, ленивец! Принеси еще хворосту!
Молодой человек, видный собою, принес в охапке хворост. Черты лица его, которые при свете пылающего огня Анюта легко могла различить, не показывали ничего зверского, ничего страшного.
Она заметила, что никто из них не носил на себе никакого оружия, и мысль о разбойниках начинала ослабевать в ее уме. Но это не могло совершенно успокоить ее; приключения того вечера всё оставались для нее непонятною загадкою. В этом мучительном недоумении она воскликнула:
— Господи! спаси меня!
Лишь только выговорила она сии слова, как стоявший у огня мужчина поспешно оборотился и, сняв шапку, подошел к ней. Анюта увидела пред собою незнакомого человека небольшого роста, но широкоплечего; густые черные кудри покрывали его голову и соединялись с бородою такого же цвета.
— Кто ты таков? — спросила Анюта дрожащим голосом, ибо, несмотря на ласковую его наружность, она не могла преодолеть своего страха.
— Цыганский атаман Василий! — отвечал он с низким поклоном. — Слава Богу, что вы очнулись!
В одно мгновение всё прояснилось в памяти Анюты: она вспомнила похождение Блистовского с цыганским атаманом, столько раз ею слышанное, и даже предметы, ее окружавшие, показались ей теперь как бы знакомыми. Желая, однако, удостовериться в своей догадке, она спросила:
— Знаешь ли ты Владимира Александровича?
— Как не знать, матушка Анна Трофимовна!
— Да почему ж ты знаешь мое имя?
— Ваше имя, сударыня? Да я же вам в Будище приносил письмо от немки вашей. Простите великодушно, матушка, что я вас тогда так напугал; да ведь иначе нельзя было. Кабы меня поймали, пропал бы я навеки и со всею семьею!
— Так это ты? — вскричала Анюта с удивлением. — Да ведь ты крепостной человек Клима Сидоровича?
— Точно так, матушка. Оттого-то я так и боялся попасться им в руки; пропадший бы я человек был навсегда! Да Бог милостив, не дал меня погубить за доброе дело! Недаром мой Васька столько лет проездил форейтором у панов: нам известны все закоулки в доме. А Клим-то Сидорович и Марфа Петровна — ведь я их знаю, матушка, почитай как самого себя. Сердитая барыня, нечего сказать; не приведи Бог, какая сердитая!
— Да как же ты решился подвергать себя такой опасности?
— Мы все во власти Божией, матушка! Без воли его и волос с головы не упадет! Я же был в долгу у вашего Владимира Александровича; да как рассказала мне немка, что ее насильно выслали из Будища, так я тотчас смекнул всё дело. И прежде я знал, что они вас не терпят за то, что Владимир Александрович не женился на Вере Климовне. Ведь дворовые-то люди, сударыня, всё замечают; от них ничего не скроется, а через них и до нашего брата многое доходит. Да правду сказать, одна у них и отрада, чтоб пересуживать господ, особливо дурных; а у Клима Сидоровича в целом доме не найдется ни одного человека, который пожелал бы ему добра!
Он рассказал Анюте подробно, каким образом он в вывороченном кожухе взобрался по уступам неотштукатуренной стены в окно; потом из оного по веревке спустился на двор, а оттуда, зарезав для защиты своей несчастного Султана, перебрался через забор в поле. Кому случалось видеть в Малороссии, с какою ловкостию удальцы лазят за пчелами на высокие бортевые деревья, на которых иногда нет ни одного сука до самой вершины, тот легко поверит, что подвиг этот не очень был затруднителен для нашего атамана.
Когда после того Клим Сидорович отправился в путь, цыган следовал за ним издали и, к удивлению своему увидев, что Дюндиковы после второй станции своротили с Полтавской дороги, тотчас догадался, куда они намерены были ехать.
В лесу, окружающем хутор Шендру, атаман Василий был совершенно дома; там было любимое его местопребывание и главнейшее пристанище; туда возвращался он непременно после каждого кочевания по губернии. В этом самом лесу он год пред тем познакомился с Владимиром; в нем ему известны были каждое замечательное дерево, каждое значительное дупло; иные из них даже служили верными хранилищами домашнего бутора, а изредка и вещей, которые нужно было на время скрыть от профанов. Кто перед Богом не грешен, перед царем не виноват!.. Одним словом, Клим Сидорович, поселившись на время в хуторе Шендре, попал как бы в магический круг, в котором все действия его подвергались волшебному влиянию атамана Василия. Приняв под покровительство свое бедную Анюту, он, конечно, имел в виду сделать доброе дело; но кроме того, он, правду сказать, подстрекаем был и ненавистью к господам, которые между многочисленными слугами своими по собственной вине не имели ни одного приверженца.
Сначала цыган Василий вздумал пугать приезжих гостей без всякой цели, единственно для собственной своей забавы. Первый успех ободрил его к продолжению, и он, с помощию сына, который, кроме других дарований, умел отлично подражать крику филина, произвел в действо сверхъестественные явления, побудившие Дюндиковых оставить хутор.
Заблаговременный отъезд Прыжкова в карете возбудил подозрение его; а когда, наблюдая за ним тайно, увидел он его переряжавшегося в лесу в женское платье, он отчасти отгадал его намерение, хотя не знал мер, принятых к исполнению оного. На всякий случай счел он за нужное положить преграду Прыжкову и для того повалил большую сосну поперек дороги, ведущей из бора в том направлении, где остановилась карета.
Атаман намерен был, если предположение его сбудется, следовать за ним тайком, чтоб после уведомить о том Владимира; но побег Анюты подал ему случай действовать решительнее. Мы видели, каким образом избавил он ее от Прыжкова, который после того неподвижно и безгласно лежал под деревом до тех пор, пока с трудом отыскали его люди.
Анюта с жадным вниманием слушала рассказы цыгана, и сердце ее сжималось от ужаса при воспоминании опасностей, угрожавших ей в доме опекуна и которые теперь только обнаружились пред нею в полной мере.
Постоянная ненависть коварных ее гонителей приводила ее в трепет. Она страшилась, чтоб они не открыли теперешнего ее убежища, чувствуя, что в таком случае бедный Василий не в силах был бы защитить ее против собственных своих господ. Она открыла ему свои опасения, но Василий утверждал решительно, что она находится у него в совершенной безопасности.
— Поверьте, матушка, — сказал он с довольным видом, — что сюда нескоро кто заберется! Вот уже годов десятка с два, как мне известно это местечко, и до сих пор никому еще не случилось меня здесь найти, хотя все знают, что я часто живу в этом лесу. Правда, в прошлом году нечаянно забрел сюда ваш Владимир Александрович, да это ведь не всякому удастся! На то, видно, тогда была особенная воля Божия, для того, матушка, чтоб я теперь мог пригодиться вам в черный день.
Уверения Василия ободрили Анюту, хотя и не могли ее совсем успокоить. Но, при всей ненадежности теперешнего ее положения, она в полной мере чувствовала, сколь была обязана атаману, подвергавшему себя неминуемой беде, если б его участие в этом деле когда-нибудь дошло до сведения Клима Сидоровича. Она из полноты сердца изъявила ему свою признательность, а растроганный атаман не умел отвечать на ее слова иным образом, как беспрестанно кланяясь ей в ноги.
Надлежало, однако, подумать, как доехать до тетушки и притом не попасться опять во власть Дюндиковым. Атаман советовал, чтоб Анюта оставалась в настоящем убежище до тех пор, пока они удостоверятся, что семейство опекуна совсем удалилось из тех мест. Потом Василий вызывался доставить ее в крытой телеге своей до ближайшего помещичьего дома, где могла бы она спокойно ожидать известий от своих.
Василий ее предупредил, что для удаления от себя подозрения он принужден будет оставить ее одну в некотором расстоянии от помещичьего дома. Относительно же настоящего ее местопребывания он вновь повторил, что у него не подвергалась она ни малейшей опасности. Он объяснил ей, что в лесу этом имел он еще другое гласное жилище, где принимал посещения соседних жителей.
— Когда кому до меня дело, — продолжал он, — так меня там и ищут, а это, матушка, совсем в противоположной стороне бора. Там у меня почти всегда находится кто-нибудь из моего семейства; теперь оставил я там дочь, которая в случае чего-нибудь неожиданного немедленно меня уведомит.
Условившись таким образом с Анютою, он поручил ее покровительству жены и сына, а сам отправился собирать сведения о Дюндиковых.
Между тем как Анюта предавалась размышлениям о превратности судьбы своей и мысленно переносилась в Смольный монастырь, где в недавнем еще времени проводила она дни так тихо и единообразно, жена атамана заботилась о ее угощении.
Читатели, которым цыганский быт известен по одной только наружности, может быть, не без отвращения подумают об этом угощении, но они крайне ошибутся. Конечно, обыкновенный вид, под которым цыганы нам представляются, не имеет ничего привлекательного, так, как и вседневная пища их вряд ли возбудит охоту в ком-нибудь другом, кроме цыгана; но в особенных, весьма редких случаях всё это изменяется совершенно. Для таковых случаев цыганское семейство хранит в сокровеннейшем углу подвижного жилища своего одеяния, совсем отличные от обыкновенных, и вседневная домашняя утварь уступает место другой, блистательнейшей. Преобразование сие простирается и до пищи, так что иного праздничного цыганского блюда не отвергнул бы от стола своего самый разборчивый гастроном.
Смело, любезный читатель, можно удариться с вами об заклад, что вы не вдруг узнаете знакомого вам цыгана, когда, подобно блестящему мотыльку, развертывающемуся из скромной оболочки гусеницы, он, сбросив с себя запачканный тулуп, явится пред вами в национальном костюме, часто богатом, но всегда цвета яркого, предпочтительно алого.
В настоящих обстоятельствах жена атамана, конечно, не могла заниматься нарядами; но зато она слишком высоко ценила честь, оказанную ей присутствием Анюты, чтоб не угостить ее достойным образом.
С заботливостью внимательной хозяйки она поставила перед гостьею дымящийся самовар из светлой красной меди, чайник, сахарницу и чашку, хотя разрозненные, но тем не менее из гжельского фарфору, и ко всему этому присовокупила даже и серебряное ситечко, и серебряную же ложечку! Не будем изыскивать, принадлежали ли ей драгоценные предметы сии по праву наследства или благоприобретения; довольно, что утомленная Анюта с большим удовольствием выпила несколько чашек хорошего чаю, которые при помощи связки бубликов укрепили истощенные ее силы.
В диком сем уединении пробыла Анюта около двух дней, и хотя ей трудно было привыкать к оному, хотя, вопреки уверениям Василья, она беспрестанно страшилась, чтоб не открыли ее убежища, но всё это казалось ей сносным в сравнении с жизнью в доме опекуна. Надежда наконец соединиться с тетушкой служила ей утешением и помогала переносить терпеливо трудности, сопряженные с ее положением.
Она редко видала Василья, который возвращался домой только на самое короткое время. Чрез него узнала она об отъезде в Королевец семейства Дюндиковых. Он уведомил ее также, что Прыжков, когда наконец отыскали его под деревом, находился в таком жалком положении, что у него пропала охота преследовать Анюту. Через силу и слабым голосом приказал он людям своим отвезти его прямо к себе в деревню, не возвращаясь в хутор, и даже не дал знать Марфе Петровне о бедственном приключении своем.
Атаман рассказывал о нем с видом сожаления, которое, однако, не показалось ей весьма искренним.
— Видно, матушка Анна Трофимовна, — говорил он, — я задел его немного неосторожно, да ведь это, впрочем, не моя вина! Вольно ж ему было мешаться не в свое дело!
Атаман, несмотря на отъезд опекуна, не решался пускаться в путь до тех пор, пока семейство Клима Сидоровича не удалилось совершенно из окрестностей хутора.
Наконец настал желанный час. Атаман объявил о том Анюте, и в один миг сняли лагерь и начали собираться в поход. Драгоценная утварь, извлеченная ради дорогого гостя из хранилищ, опять размещена была по обычным местам.
Заложили крытую телегу, которую тонкая внимательность атамана внутри украсила лесными цветами, и Анюта расположилась в ней на свежем папоротнике. У нее сильно билось сердце. Цыганы вместе с нею набожно перекрестились, собаки весело залаяли, Василий громко свистнул, и караван тронулся с места.
Между тем как знакомый нам тощий вол медленным шагом влечет за собою телегу по песчаной лесной дороге и Анюта, колеблемая страхом и надеждою, то думает о свидании с тетушкой, то страшится опять попасть в руки опекуна, мы на короткое время возвратимся к Блистовскому, путешествующему почти с такою же медленностью в том же бору.
Усталые кони его не успели отъехать версты две от хутора, как он удостоверился, что ему невозможно будет выбраться засветло из лесу.
Солнце уже склонялось к западу, тень деревьев начинала сгущаться, а коляска едва подвигалась вперед назло постоянным стараниям ямщика и красноречивым понуждениям Софроныча, снявшего с себя сертук, чтоб свободнее действовать. Владимир приходил в отчаяние, Анна Андреевна тихонько утирала слезы. Вдруг… послышался им громкий лай собак; человек, которого черты лица трудно было различить в сумерках, подошел к коляске, сверкающими глазами пристально взглянул на путешественников и громогласно закричал:
— Стой!
Лошади, как будто ожидавшие этого приказания, остановились, а Владимир, рассерженный сим новым препятствием, нетерпеливо вскочил; но не успел он еще выговорить ни одного слова, как незнакомец, сняв овчинную шапку, произнес радостным голосом:
— Батюшка Владимир Александрович! Как вас Бог сюда занес? Слава Богу, слава тебе, Всевышний!
— Кто ты таков? — спросил Владимир, — чего тебе надобно?
— Цыганский атаман Василий, ваше благородие. И Анна Трофимовна ведь здесь, ваше благородие! Слава Богу! А я было перепугался до смерти: да как же мне отгадать, что это вы!
— Как! что! Боже милостивый! — воскликнули Блистовский и Анна Андреевна.
В одно мгновение Владимир выскочил из коляски и побежал за цыганом вперед по песчаной дороге. Тетушка с помощию Софроныча следовала за ними.
— Анна Трофимовна! — кричал Василий, приближаясь к крытой телеге, — выходите, выходите!
Встревоженная Анюта, не понимая, что это значит, вышла из телеги и пала в объятия Владимира.
Благосклонные читатели, конечно, не захотят требовать от меня невозможного и извинят, если не буду я описывать взаимного восторга любовников, восхищения доброй тетушки! Неожиданною этою встречею прекратились искушения судьбы, посланные нашей монастырке.
Чрез несколько дней все достигли благополучно Барвенова, а спустя три недели после того Клим Сидорович получил от Анны Андреевны учтивое письмо с извещением о бракосочетании Анны Трофимовны Орленковой с гвардии штабс-ротмистром Владимиром Александровичем Блистовским.
Успокоив вас, дражайшие читатели, относительно участи Владимира и Анюты, мне, однако, совестно было бы с вами расстаться, не дав отчета в том, что случилось с прочими лицами, может быть также возбудившими ваше участие. Увы! не о всех могу я вам дать равно отрадные вести!
Марфа Петровна, узнав о женитьбе Владимира, задохлась от гнева в точном смысле этого выражения. Прочитав письмо Анны Андреевны, она покраснела, потом посинела, кровь хлынула ей в голову, и она упала со стула. Ее подняли, положили в постелю и послали в ближайший город за доктором; но еще до прибытия его она скончалась, тщетно напрягая все силы, чтоб говорить. Перед самою кончиною только удалось ей выговорить несколько невнятных слов. Климу Сидоровичу, около ней хлопотавшему и в то время неотлучно находившемуся при ней, послышалось, что она ему сказала:
— Прощай, мой милый!
Но прочие свидетели утверждают единогласно, будто бы она произнесла:
— Отвяжись, дурак!
Предоставляю читателям избрать из двух рассказов сих тот, который покажется им правдоподобнее.
Лишившись супруги, Клим Сидорович надлежащим порядком поплакал, потосковал, но не слишком долго. Спустя полгода после ее смерти он начал тучнеть необыкновенным образом и теперь дошел уже до того, что с трудом передвигает ноги.
Жизнь его самая завидная! Ночи он проводит в безмятежном сне, а днем в сладкой неге покоится в больших креслах у окна, где занимается разнообразными явлениями, коими радует его противолежащий шинок. Когда наезжают к нему соседи, он по-прежнему рассказывает о своем лазарете, о завещании покойного майора и особливо об отличном воспитании и выгодном замужестве, которые доставил он Анне Трофимовне. Дочери его морщатся при этих рассказах, но Клим Сидорович не обращает на то внимания. Впрочем, они до сих пор еще не выходили замуж и никак не понимают причины непростительной оплошности молодых людей, не замечающих их достоинств.
Прыжков по выздоровлении своем продал имение свое в Малороссии и поехал в Париж. Оттуда долго не получали никакого о нем известия; теперь, наконец, носятся слухи, будто бы одним утром нашли его в Пале-Рояле повешенным перед самым входом в 9-й нумер, где обыкновенно играл он в рулетку. Не могу, однако, сказать ничего о нем достоверного, ибо я, признаться, мало заботился о его участи.
Анюта живет благополучно в своем поместье, где Владимир, по выходе в отставку, основал свое пребывание. Если вы, любезный читатель, желаете посмотреть на счастливое семейство, так заезжайте к ним, когда случай приведет вас в благословенную Малороссию. Они живут недалеко от большой дороги, и всякий, кого вы спросите, охотно укажет вам, как лучше проехать к доброй монастырке; ибо и она, так же как Клим Сидорович, известна в целой губернии, хотя по другим отношениям. Поверьте моему слову, вас примут с старинным русским гостеприимством, и вы не пожалеете о новом знакомстве.
Может быть, посчастливится вам застать у нее и почтенную тетушку, которая часто гостит у любезной своей Галечки и нянчится с двумя ее сыновьями, а своими крестниками, так точно, как будто бы они были родные ее внуки. Что касается до Клары Кашпаровны, то она почти безвыездно живет у Владимира.
Верстах в трех от поместья Анны Трофимовны на проселочной дороге, впрочем довольно широкой и не слишком тряской, стоит небольшой деревянный новый домик, обитый тесом, с железною кровлею, зеленым цветом окрашенною. Дом этот, о семи светлых больших окнах, имеет мезонин с балконом и, сверх того, ганьку — род открытых сеней, где малороссияне охотно проводят вечера на прохладе. Там живет с мужем своим Агафья Алексеевна Погорельская, которую вы, любезные читатели, знали под именем Гапочки. После этого вступления вы, конечно, догадаетесь, что Гапочка вышла за меня замуж, и не ошибетесь в своей догадке. Уже три года, как мы счастливы; жена моя гораздо моложе меня, но до сих пор это не мешало нашему благополучию; авось и вперед Бог меня помилует! И мы имеем теперь двух сыновей, из которых меньшой, Антоша, — бойкий черноглазый мальчик, очевидно любимец Анны Андреевны, хотя и уверяет она, что всех любит равно. Если вы, любезный читатель, побывав у соседей моих, захотите заехать ко мне — милости просим! Вы крайне обяжете и меня, и Гапочку. Впрочем, мы, вероятно, увидимся прежде у Владимира Александровича, ибо почти всегда бываем вместе.
Праскута еще не замужем, но если верить догадкам жены моей, то некоторый молодой человек, которого до времени я назвать не могу, скоро, очень скоро предложит ей руку. Дай Бог! Он человек хороший, а Праскута, право, милая девушка!
Софроныч, слава Богу, здоров, хотя, вопреки увещаниям Анны Андреевны, не успел еще отучиться от любимого своего напитка. Надобно, однако, отдать ему справедливость, что теперь он более (не) пьет запоем. Он завел училище для крестьянских детей, а в свободное время сочиняет новую французскую книгу с русским переводом, которая, по уверению его, будет еще лучше первой. Несколько времени тому он в длинном письме на французском диалекте предлагал ее Александру Филипповичу Смирдину, но не получил ответа: может быть, письмо его не дошло до своего назначения.
Софроныч имеет большое горе, которому, однако, пособить мы не в силах. Он страстно желает из благодарности обучать детей наших французскому языку и скорбит о том, что мы не соглашаемся.
Остается теперь сказать несколько слов об атамане Василье. Вскоре после смерти Марфы Петровны Анюта в одно утро отвела в сторону Владимира и что-то говорила ему с большим чувством. Вследствие этого разговора послали тотчас за почтовыми лошадьми, заложили коляску и подвезли ее к крыльцу. Анюта очень торопила Владимира, без слез с ним распростилась и с сухими глазами провожала его, когда он уезжал. Слуги удивлялись, что Анна Трофимовна так скоро после свадьбы отправила мужа в дорогу, да еще без слез! Но загадка эта разрешилась в скором времени.
Чрез несколько дней Владимир возвратился и привез о собою отпускную цыгану Василью со всем его семейством, подписанную Климом Сидоровичем и законным образом засвидетельствованную. Об этой отпускной ходят разные толки: иные уверяют, что Клим Сидорович, увидев Блистовского, так испугался, что немедленно подписал отпускную; другие же утверждают, что Владимир за выкуп цыгана заплатил значительную сумму. Ни он, ни Анюта никогда не объясняли, который из сих толков справедливее; но я, с своей стороны, полагаю, что оба они не без основания, то есть что Клим Сидорович вместе и испугался, и взял деньги. Как бы то ни было, а цыган Василий с семейством своим теперь блаженствует. Он завел большой торг лошадьми, разъезжает по ярмонкам, всегда ходит в синем кафтане из тонкого сукна и часто нас посещает. Дети наши его не боятся, особенно мой Антоша: когда цыган берет его на руки, он смело теребит черную его бороду. Анна Андреевна очень забавляется смелостию малютки, а атаман радуется до слез ловкости и силе Антона Антоновича.
Конец