Прежде всего следует сказать: я человек всеми уважаемый, так как, помимо доходной трикотажной фабрики, где занято более двухсот работниц, владею еще шестью домами на Вайденштрассе, великолепной виллой и новехонькой «горной хижиной» в Энгадине. Я не чужд политике и отдаю свое время и свои силы на благо общины и родины. Я член двух советов, председатель постоянной комиссии по изучению экономических вопросов, и мой голос имеет вес. В армии я дослужился до чина полковника и всего каких-нибудь два-три года назад сделал в офицерском собрании доклад о военном и экономическом потенциале страны, который привлек всеобщее внимание. Мое имя появилось тогда во всех газетах, но меня это мало трогало, ибо, к чести моей, нужно отметить: известности и почета я не ищу, они сами ко мне приходят!
Какое странное у меня сейчас настроение! Мне почти жутко. За окном ноябрьская ночь. С озера, свистя, налетает бурный ветер. Он треплет в саду извивающиеся, как змеи, ветви плакучих ив, и они то хлещут по стеклам окон, то с шуршанием скользят по ним.
Тревожен этот шорох в такую ночь, которая придает всем звукам таинственный смысл.
Садовник завтра подстрижет ветви; завтра или в ближайшие дни, когда я вспомню и прикажу ему… Как все-таки такое событие выбивает человека из колеи! Разве не было за мою долгую жизнь сотен подобных ночей? Тем не менее мне кажется, будто я сегодня впервые стал видеть и слышать… Даже дом и комнаты не те: тихие, холодные, чужие. В камине под пеплом дотлевает последнее полено, в вазе стоят цветы — раньше я этого никогда не замечал, тикая, что-то шепчут часы… Откуда, собственно, у меня эти изящные нейенбургские часы? Не подарок ли моих друзей из охотничьего общества?.. Или, быть может… Действительно, откуда они?.. Очевидно, кто-то подарил их нам, но кто?.. Жена могла бы сказать, таких вещей она никогда не забывала!..
«Никогда не забывала». Как странно звучат эти слова и каким холодом веет, когда я говорю «никогда не забывала»! До чего быстро человек привыкает к смерти близких.
Скоро полночь. Обычно в это время я уже бываю в постели — сплю или еще читаю. Особенно перед такими ответственными днями, как завтрашний. Завтра приедет мой лучший заказчик из Франции. Дело идет о десятках тысяч, и для переговоров нужна как никогда ясная голова.
Конечно, мне пора спать, давно пора спать! А я сижу здесь, в холодной комнате, перелистываю старые письма, зябну и время от времени бросаю взгляд во мрак бурной ночи. Я не могу спать, да и не хочу! Жена лежит на своей кровати. Мертвая! Скончалась сегодня вечером! Четыре часа назад ушел врач. Никаких сомнений нет: она покончила с собой!.. Отравилась, это установлено. Но почему?.. Из-за чего? Без причины таких вещей не делают. Должно быть, эта мысль давно засела у нее в голове, в я ничего не замечал… Почему? Почему? Неужели я никогда не узнаю?
«Я ухожу, — черкнула она в записке, — прощай!» Вот лежит этот клочок бумаги, и я смотрю на знакомый мелкий угловатый почерк. Рука ее была тверда, будто она писала нечто само собой разумеющееся. Просто: «Я ухожу…» И вчера днем, когда я видел ее в последний раз, она говорила со мной, как всегда: спокойно, любезно и отчужденно. «Ты поздно вернешься? — спросила она. И потом, после моего ответа, продолжала: — Пойду прилягу, голова болит».
Странно все это, странно, ужасно и непонятно. Ведь она всегда была такая серьезная и тихая и, по правде сказать, никак не могла привыкнуть к моему громкому голосу и общительному нраву. Собственно говоря, мы всегда оставались чужими друг другу.
Как завывает ветер! Мне еще ни разу не доводилось переживать такой ветреной, бурной, полной таинственных звуков ночи! Может, мне все-таки лечь? Конечно, это было бы лучше всего! В комнате для гостей или наверху, на третьем этаже. Или хотя бы подбросить в камии еще одно-два полена? В этом безмолвном, зябком одиночестве холод пронизывает меня до костей… Нет, в постель я не лягу: темнота вокруг меня невыносима. А вот дров подложу. Только сперва осмотрю тот письменный стол: не найду ли я там чего-нибудь, объясняющего ее поступок.
Какие толки пойдут в городишке, где все меня знают. Такое ведь не скроешь. Пожалуй, начнут шептаться, что это из-за меня… кто знает! Ей бы следовало подумать, что она мне вредит! И как раз в самое горячее время, когда я просто не могу долго заниматься своими личными делами.
Завтра приезжает из Парижа Дюпон. Надо хоть ненадолго прилечь… Если я не высплюсь… известно, к чему это приведет. В моем возрасте нельзя безнаказанно провести всю ночь без сна. У меня будет утомленный вид, вялый, расслабленный, а под глазами опять набухнут эти проклятые мешки!.. Конечно, надо лечь, может, все-таки удастся заснуть. Изменить я все равно ничего не могу. Что случилось, то случилось! Нужно попытаться немного поспать, чтобы завтра быть свежим и бодрым. Для меня это важно!
Ведь я, помимо всего прочего, красивый мужчина! Никто не сказал бы, что мне под шестьдесят. Я рослый и статный! Не горблюсь. Шагаю твердо — не хуже иных молодых. Волосы у меня седые, это правда. Но не беда! Напротив! Я зачесываю их назад широкими волнами, и не одна хорошенькая женщина уже говорила, что эти пышные седые волнистые волосы и юношеская фигура делают меня «интересным»… Ну, как раз таким, какие нравятся женщинам. Вид у меня загадочный, неприступный и степенный, и все сразу понимают, что со мной нужно обращаться почтительно. Это впечатление еще усиливается безупречной одеждой (я люблю светлые костюмы и пестрые галстуки из дорогого шелка) и выразительными чертами лица.
Два раза в неделю меня массируют, особенно лицо. Вот почему, когда я не утомлен, у меня такая гладкая, без морщин кожа на лбу и щеках. И еще два раза в неделю я облучаюсь «горным солнцем». Когда после этого я смотрюсь в зеркало и вижу волнистые волосы, загорелое лицо спортсмена, ослепительно белую рубашку с красным галстуком, я вынужден признаться себе: я красив! О, я ненавижу хвастливых людей! Но ведь это, бесспорно, не похвальба. Я спокойно могу утверждать: я стройный, красивый мужчина, и никто не даст мне моих шестидесяти лет.
Ах да, рядом все еще лежит покойница! От этого мне не уйти! Я лег бы спать, но… на улице ревет буря, теперь еще и дождь забарабанил по стеклам. Как бы эта история мне не повредила… перед самыми выборами. Но подобные соображения моя жена никогда не принимала в расчет, никогда! Ей это все было не важно. Значение имели только ее бредни! Вот и результат! Недурной сюрприз!
Неужели она так ничего и не оставила? Вот все ее письма, аккуратно перевязанные цветной ленточкой. А здесь шкатулка с почтовыми открытками и снимками. Открытка из Лондона. А это что? Скажите пожалуйста, моя карточка! Я снят на Монте-Бре. Как давно! Боже мой, время проходит, проносится! Дни мелькают так, что и не заметишь. Но в подобные мгновения чувствуешь время вдвойне! Да, да, такова жизнь!
Как холодно в комнате, холодно, и пусто, и мертво. А раньше здесь было довольно уютно. Каким одиноким я стал внезапно! Единственный человек в доме с большим садом, единственный живой человек. Запоздалый прохожий, торопясь домой, видит сквозь деревья робкий огонек в моем окне. «Здесь, верно, живут счастливые люди», — подумает он. Да уж, счастливые! Мне приходится нести тяжкое бремя! Порой я чувствую себя старым и усталым. И печальным!
А впрочем, все это вздор! К черту! Не будь болваном, брось эти выдумки! Выше голову, старина, ты со многим справился в жизни, одолеешь и это!
Может ли быть, чтобы она в самом деле не оставила больше ни строчки, ни слова? Ах, вот еще моя карточка: я снят ребенком. Неужели это я? Этот жалкий малыш в братниных штанах? Снимок сделан за домом, видно угловое окно, возле которого я спал. Сколько мне было лет? Десять? Да, около того.
Мы жили тогда в Бухвиле — бойком поселке с населением около пяти тысяч человек.
Родители мои не были богаты. Нет, совсем наоборот! Отец работал на обувной фабрике. Я плохо знал его. Мне он всегда представлялся угрюмым, скупым на слова стариком; он часто кашлял и сплевывал в баночку из синего стекла, которую всегда носил с собой. Рано утром, когда весь поселок еще спал, я слышал, как он кряхтит и кашляет, вставая. Мать тоже поднималась и накидывала на плечи широкий, связанный ею самой шерстяной платок. Потом слышно было, как она, шаркая, проходила в кухню, чтобы разжечь огонь в плите, и грела отцу заваренный с вечера кофе. Отец тем временем одевался, и я из смежной комнаты, полусонный, следил за всеми его приготовлениями: вот он наливает в таз воду, и, вытирая влажной тряпкой глаза, низко нагибается при этом, и кашляет, и кряхтит вдвое громче.
Каждое утро, как только родители начинали шевелиться, я просыпался. Но это не огорчало меня. Напротив. Я знал, что могу лежать еще целый час; заползал глубже под одеяло, от удовольствия дрыгал ногами и наслаждался медленным ходом времени. Иногда — особенно зимой — во мне рождалась жалость к отцу, которому приходилось вставать так рано; а вообще говоря, я мало думал об этом и все утренние звуки считал чем-то само собой разумеющимся, вечным и неотъемлемым от повседневной жизни, как обед или воскресное посещение церкви. Может, во мне говорило вовсе не сострадание, а скорее страх, охватывавший меня при мысли, что такое вообще бывает, что кому-то уже пора уходить в безмолвную звонко-холодную ночь и катить на велосипеде через лес, внушавший мне ужас, так как жуткие крики сычей я принимал за стоны терзаемых душ. И может, к этому чувству примешивалось бессознательное злорадство, что уходить должен кто-то другой, а я могу лежать в тепле; что кто-то нажимает на педали, преодолевая ужас, мрак и холод, и этим дарит мне, оставшемуся дома, сладострастное наслаждение бездельем.
Когда отец кончал одеваться и выпивал кофе, я слышал, как он, гремя деревянными башмаками, спускался по лестнице, а мать между тем стояла наверху и светила ему керосиновой лампой, чтобы он в тесном проходе не задел велосипедом за стену. Обычно они при этом обменивались несколькими словами о предстоящем дне, о делах, которые нужно уладить, — ничего существенного, лишь последнее подтверждение того, что давно было обсуждено.
Потом отец садился на велосипед и осторожно трогался с места. Зимой под резиновыми шинами шуршал снег, и при дожде колеса чавкали, присасываясь к размягченной почве. Когда он выезжал на полевую тропинку и огибал наш садик, его фонарь на миг освещал яблоню перед моим окном. Это был знак: теперь отца нет, и я могу полчаса поспать. Обычно я слышал еще, как мать снова входила к себе и ложилась в постель. После этого я засыпал.
Но мать больше не спала. Время с момента ухода отца и до минуты, когда нужно было будить нас, мальчиков, она называла «мои полчаса». Она лежала, не засыпая, обдумывала ожидавшие ее дела и обязанности, иногда читала главу из Библии, когда бывала настроена на божественный лад.
А потом… потом неуклонно наступал миг, которого я боялся больше всего: мать открывала дверь нашей комнаты и говорила: «Ну, мальчики, пора вставать! Шесть часов!»
Я всегда слышал ее, но делал вид, что крепко сплю, и лежал тихо, как мышь. Брат, спавший на кровати с краю, обычно давал мне пинка и грубо кричал: «Не слышишь, что ли? Вставай!»
Он был на шесть лет старше меня и служил в городе, в банке. Поэтому он не общался с молодыми людьми из нашего поселка — от них пахло коровником, и ногти у них были черные, — а проводил свои вечера за изучением бюллетеней банка, заучиванием наизусть биржевых курсов и мысленной спекуляцией. После этого он часто приходил взволнованный и объяснял мне, сколько тысяч франков он выиграл бы, если бы имел возможность купить те или иные бумаги.
Одевшись наконец и наскоро напившись молока, мы собирались в путь. Я навьючивал на спину ранец, а браг брал свой кожаный портфель, где кроме биржевых листков лежали фляжка кофе с молоком, хлеб и сыр на обед. После этого мы говорили: «До свиданья, мама!» — и уходили. Брат шагал на станцию, а я провожал его до булочной, где налево ответвлялась дорога в школу. В пути мы почти не разговаривали. Брат всегда опаздывал и должен был торопиться. И потом, он немного стыдился меня, того, как я плелся, отстав на шаг от него. Иногда он оборачивался и покрикивал: «Иди же прилично! Постыдился бы, право! Незачем тебе провожать меня, я и сам найду дорогу!»
Впрочем, такие речи не действовали на меня. Мы жили на краю поселка, и я боялся — особенно в зимние ночи — один ходить через лес. Поэтому упрямо шел за братом, равномерно постукивая — тук-тук — деревянными башмаками и дожевывая последний кусочек хлеба.
Бывало, особенно когда нам случалось поздно выйти из дома, мы слышали паровозный гудок задолго до того, как расставались у булочной. Тогда брат крепче прижимал портфель одной рукой, другой глубже надвигал на голову шляпу и пускался бежать. Он бегал не так, как мы, дети, а не сгибая колен, как взрослые. Меня многое восхищало в нем, но эта манера бега казалась мне особенно изысканной. Я не раз пытался подражать ему и носился на прямых ногах по школьной площадке. Я даже пробовал взбегать и сбегать таким способом по лестнице.
Надо признать, что старший спутник моего детства вообще оказывал на меня большое влияние. Я до сих пор убежден, что многим ему обязан, и прежде всего — развитием моих способностей к торговым делам. Он поминутно повторял, что хочет «выбиться в люди», поэтому и я ставил перед собой такую же задачу, хотя пока мне было еще совсем неясно, с чего надо начинать. Но я говорил себе, что, по мере сил подражая ему, я ошибки не сделаю. Родители тоже иной раз говорили о нашем будущем и советовали нам быть бережливыми, если мы хотим «пробиться». Вот я и начал в своем маленьком мирке экономить на мелочах: откладывал пол-ломтика сыру, кусок сахару, собирал этикетки от шоколада и вообще что ни попадалось под руку. Все это я хранил в поместительной картонной коробке, которую прятал под пол, и больше всего мне нравилось в свободные послеобеденные часы раскладывать на полу эти вещицы и потом прятать их снова.
С особенным усердием собирал я игральные шарики. В то время все мальчики увлекались на школьных переменах игрой в шарики, для чего выкапывали у стен ямку, а сами располагались полукругом в трех шагах от нее. Тот, кому удавалось своим шариком столкнуть шарик товарища в ямку, брал его себе. Как-то раз я выменял булочку на два шарика, но играть не стал. Прежде всего потому, что боялся потерять свое приобретение, а кроме того, я заметил, что шарики можно добывать гораздо проще, не принимая участия в игре. Эти каменные шарики быстро меняли своих владельцев. Иногда случалось, что какой-нибудь парнишка, исчерпав свой запас, больше не мог играть. Тогда я ссужал его одним шариком, а он должен был вернуть мне два. Я при этом ничем не рисковал: платить такие долги считалось вопросом чести.
Спокойно следил я на перемене за игроками и с умным расчетом множил свое добро: тут давая взаймы несколько шариков, там меняя два серых на один пестрый или пять пестрых на один стеклянный. И вскоре я стал обладателем не только самой большой, но и самой красивой коллекции шариков в школе.
Такие, казалось бы, мелкие и незначительные черточки все же ясно говорят о том, что в ребенке уже тогда зародился коммерческий талант, который впоследствии так пригодился. И еще мне вспомнилось кое-что. У нас в классе учился сын богатого скотопромышленника. Однажды этому счастливчику предстояло во время каникул отправиться с родителями в далекое путешествие. Задолго до события мы, мальчишки, уже толковали об этом и он рассказал нам, что узнал от отца: какие города они посетят, что в них можно увидеть. Даже учитель воспользовался этим поводом, чтобы лучше ознакомить нас с географией соседних стран.
Мальчик отсутствовал две-три недели, а когда вернулся, мы заметили, что он усвоил степенные манеры и стал употреблять слова, которые казались нам странными и нелепыми. Например, он здоровался с нами не так, как привыкли мы все, а произносил, вытянув губы, «бошур» и просил всех звать его не Гансом, а Шахом.
Некоторое время мы присматривались к этим глупым повадкам удивленно и недоверчиво, но как-то раз все набросились на Шаха и нещадно отлупили его. Он жалобно вопил и, когда его отпустили, с ревом убежал домой. Видя, как он улепетывает, мы порядком струсили и ждали беды. В чем она могла состоять, мы не знали, но говорили друг другу: «Теперь всех нас, верно, потянут в школьную комиссию». Школьная комиссия была для нас чем-то таинственным, неведомым и опасным, и учитель грозил нам ею только в редкие, особенно драматические мгновения.
Несколько дней мы, занимаясь обычными школьными делами, напряженно ждали, под напускной беззаботностью скрывая нечистую совесть. С Шахом мы говорили так, будто ровно ничего не произошло. Но, когда по прошествии недели не появилось ни малейших признаков наступления на нас школьной комиссии, мы вздохнули свободнее и наш гнев на Шаха, которому мы были обязаны сердцебиением, мучившим нас несколько дней, снова распалился.
«Он ничего не может нам сделать! — говорили мы теперь. — Его вообще не станут слушать, да и отца его тоже». Вскоре мы внушили это себе так твердо, что опять напали на Шаха — на сей раз с чистой совестью и с сознанием своей правоты. И опять ничего не последовало, и мало-помалу нашим любимым занятием стало колотить Шаха после уроков.
«Шах! — заранее кричали мы ему. — Сегодня в четыре на спортивной площадке!» И Шах уже знал, что его ожидает. Все-таки он приходил, дрожащий от страха, со слезами на глазах. Но мы не могли причинить ему большого вреда, потому что он применял хитрую тактику: стоило кому-нибудь дотронуться до него, как он ложился на землю и не думал защищаться. А в нашей среде, само собой разумеется, считалось крайне позорным бить лежачего противника, который не защищается. Мы ничего не могли с ним поделать, только стояли кругом и растерянно глядели на него. Время от времени кто-нибудь пнет его ногой и крикнет с укором: «Защищайся же, так не годится!» — и всё.
Но Шах знал, что делает; он лежал тихо, свернувшись, как еж, и был лучше защищен от любого нападения, чем этот зверек своей колючей шубкой.
Долго ли занимала нас игра, я не помню, но помню, как она кончилась, потому что сам был тому причиной. Расскажу все по порядку.
Обычно, придя вечером с фабрики домой, отец быстро заглатывал тарелку супа, картошку и кусочек сыра. Оч уж эти ужины! За обедом мы бывали с матерью одни, и тогда я усердно налегал на еду, рассказывал школьные новости, был весел и шаловлив. Но ужины наши были мне противны, я даже боялся их. Когда я глядел в злое лицо отца, у меня пропадала всякая охота есть. За столом сидела вся наша семья, но редко кто произносил хоть слово. Мы, мальчики, да, вероятно, и мать, лишь половину внимания уделяли еде. Из-под опущенных век мы настороженно следили за движениями отца, и если он не мог дотянуться до чего-нибудь на столе, то стоило ему буркнуть: «Сыру!» — как уже протягивались три услужливые руки, чтобы подать ему желаемое. Мы с братом ели безмолвно и почти не дышали, словно отрицая этим свое присутствие за общей трапезой.
И только когда отец выхлебывал до капли свой жидкий кофе и со стуком ставил чашку на блюдечко, мы облегченно обменивались быстрыми взглядами. Отец откашливался, раза два проводил мозолистой рукой по озабоченному лицу, покрытому такой щетиной, что слышно было шуршание, словно мышь сновала в прошлогодней листве, и устало брел в мастерскую, не сказав никому ни слова. В свободные от работы на фабрике часы он чинил местным жителям обувь.
Мастерская находилась под комнатушкой, где спали мы с братом, и все мои детские годы швейная машина отца и его молоток своей монотонной музыкой провожали меня в сонное забытье.
После обеда я должен был разносить заказчикам башмаки. И, хотя это отнимало у меня свободное время, я очень любил такую работу. То там, то здесь мне давали полбацена [1] на чай, и я, конечно, никогда их не тратил, а хранил наравне с другими ценными для меня мелочами. Я уже тогда понимал, что деньги гораздо важнее всех прочих моих сокровищ, и счел бы грехом просто бросать пятираппеновые[2] монетки в коробку с леденцами и сырными корками. Нет, я укладывал их одну на другую по годам чеканки. Теперь я знаю то, чего не понимал тогда: этим символическим действием я оказывал деньгам тот почет, на который они имели право по месту, занимаемому ими в жизни человека.
Дело было зимой, в субботний день. Мать сказала мне:
— Оденься, сынок, и сходи к скотопромышленнику Левенштейну, отнеси ему башмаки.
С этими словами она дала мне пакет.
Левенштейны — да ведь это родители Шаха; идя туда, я порядочно трусил. Перед домом я сперва хорошенько сбил снег с деревянных башмаков, потом позвонил. Когда молоденькая горничная открыла дверь, я хотел сунуть пакет ей в руки и поскорей убраться. Но милая девушка схватила меня за руку и сказала:
— Входи, входи! Госпожа Левенштейн хочет с тобой поговорить.
Я сопротивлялся, но все же дал втащить себя в дверь и остановился в просторной передней, сердитый, испуганный и подавленный непривычным великолепием; горничная с пакетом исчезла за одной из дверей. Вскоре та же дверь опять отворилась. Ко мне, семеня, подошла с нежнейшей улыбкой госпожа Левенштейн. Это была круглая маленькая женщина с расплывшимися чертами лица, на котором переплетались тысячи красных жилок. Она была в очках с толстыми стеклами.
— А, так вот оy, этот милый школьный товарищ Ганса! — воскликнула она, схватила меня за руку и посмотрела так приторно-сладенько, словно я сахарный и она хочет в следующий миг проглотить меня. — Ну пойдем в комнату, как раз и Ганс там. Вот он обрадуется!
Сердце стучало у меня в груди, когда я шел за хозяйкой дома. Богатство и роскошь комнаты, куда я вошел, настолько ослепили меня, не видавшего до тех пор ничего, кроме наших душных каморок, что поначалу я даже не приметил мальчика. Тут стояла удивительная мебель — стулья со странно изогнутыми ножками, обитые пестрой тканью; на стенах, оклеенных прекрасными обоями, висело много картин. В углу в камине потрескивали дрова.
У окна я увидел наконец Шаха. Он сидел на ковре и развлекался игрушечной железной дорогой. Он встал, с дружелюбным видом подошел ко мне, словно мы всегда были самыми близкими товарищами, подал мне руку и сказал:
— Салю! Не хочешь ли поиграть со мной?
При всем желании я не мог сообразить, что мне следует ответить, и смущенно косился на его мать, которая все с той же приторной улыбочкой наблюдала за мной сквозь толстые стекла очков. Видя, что я молчу, она заговорила вместо меня:
— Ну конечно, он побудет у тебя! Поиграйте вдвоем, а я пока приготовлю вам по чашке чаю. Ты любишь чай? — спросила она меня и осторожно провела рукой по моим волосам. — Ганс, не забудь показать товарищу и другие игрушки, — добавила она, уходя.
Шах объяснил мне устройство железной дороги, и мы довольно долго играли с ним молча. Я боялся даже взглянуть на своего товарища и в ответ на его тягостные для меня вопросы произносил запинаясь лишь самое необходимое. После чая с пирожными, который принесла нам в комнату горничная, Шах спросил, не хочу ли я посмотреть и на другие игрушки. Я покорно ответил «да», втайне мечтая о том, чтобы все поскорее кончилось и я мог свободно вздохнуть и вернуться в убогое жилище своих родителей.
Шах стал подряд показывать мне оловянных солдатиков, индейский убор, самострел и пневматическое ружье, из которого, как он утверждал, можно стрелять воробьев. Под конец он показал мне игральный шарик, который отец купил ему в Париже. Это была чудесная вещица, таких я еще никогда не видел: стеклянный шарик диаметром в три или четыре сантиметра, но внутрь была залита не пестрая спираль, как обычно, а прелестная чернокудрая девчурка. Она раскинула руки и стояла на одной ножке, а другую подняла, слегка согнув и подав вперед, словно она замерла и окаменела среди танца. Я не мог оторвать глаз от удивительного стеклянного шарика, а плененная волшебная девочка своей удивительной грацией совсем меня околдовала.
Шах, видимо, заметил мое восхищение этой вещицей. Улыбаясь с гордостью человека, которому принадлежат еще более ценные вещи, он подержал шарик против света и небрежно сказал:
— Папа купил мне его в Париже.
В бледных солнечных лучах костюм девочки казался еще воздушнее и прозрачнее, и в игре света и теней мне вдруг померещилось, что милое дитя задвигалось, что грудь девочки равномерно вздымается от дыхания, а взор ее с бесконечной грустью устремился на меня и ротик печально улыбнулся. Из этого блаженного созерцания меня вывели слова товарища:
— Хочешь шарик? Можешь его взять!
Я посмотрел на Шаха скорее со злобой, чем с удивлением: что за шутки! Но он великодушно протягивал мне шарик.
— Хочешь? Так бери же!
— А что тебе дать за него? — удрученно спросил я.
— Ничего, — ответил он и рассмеялся. — Я дарю его тебе, вот и все.
И тут в комнату вошла его мать.
— Мама, — спросил Шах, — можно мне подарить ему шарик? Ему очень нравится.
— Конечно! Подари, подари! — воскликнула круглая мамаша и хлопнула пухлыми ладошками, словно мое желание привело ее в необычайный восторг. И при этом она таращила на меня из-за толстых стекол глаза, большие и круглые, как у лягушки.
Шах подал мне шарик, я взял его и робко пробормотал:
— Спасибо.
— А теперь тебе, наверно, пора домой, — сказала госпожа Левенштейн. — Уже темнеет.
Мы быстро попрощались, и, когда я остановился у выхода, натягивая на уши шапку, у меня уже снова было легко на душе. Госпожа Левенштейн еще раз подала мне руку, на мгновение сжала мою и сказала:
— Правда, Ганс славный мальчик? Ведь он подарил тебе шарик!
— Да, — ответил я и усиленно закивал: — Да, да!
— И ты больше не станешь его обижать?
— Нет, я…
— А если другие мальчики захотят его обидеть, ты скажешь им, как это некрасиво!
— Да, — вытолкнул я из себя, и мне было стыдно.
После этого я поспешил убраться. Быстро опускалась ночь, небо заволокли серые тучи, предвещавшие снег. Когда я шел через лесок, уже совсем стемнело и первые хлопья закружились в воздухе. Но на этот раз мне не было страшно. Запрятав руки в карманы штанов, я пустился рысью, и правая рука изо всех сил сжимала шарик, чтобы в нем не замерзла красивая плененная девочка в своем воздушном одеянии. И, хотя я отлично понимал, что в шарике не может быть настоящее, живое дитя, моя фантазия все же рисовала трогательные картины судьбы девочки, заколдованной злой феей. Меня охватило глубокое сострадание к милой малютке, и несказанная тоска сжала сердце. И, когда ночной мрак стал еще гуще и обступил меня плотнее, я вдруг начал громко плакать и всхлипывать под равномерный стук своих деревянных башмаков, шагавших по твердой, мерзлой дороге.
Дома я никому не выдал тайны стеклянного шарика. Мать и не спрашивала, где я так долго пропадал. Вероятно, она знала больше, чем мне бы тогда хотелось.
С тех пор я всегда носил шарик в кармане. Долгое время он был для меня драгоценностью, а девочка — моим ангелом. Ночью я брал шарик к себе в постель и играл им так тихо, что брат, спавший с краю, ничего не замечал. Я засовывал шарик в рот, целовал его, а больше всего мне нравилось, лежа на спине, отпускать его, чтобы он скатывался под моей ночной рубашкой по голому телу. Легкое давление его веса под ложечкой и на животе, холод стекла, а может быть, и сознание, что беспомощная девочка спрятана под моим одеялом, странно и как-то по-новому волновали меня. Фантастические мысли и желания теснились в моей голове; за этой забавой я и засыпал.
Оставаясь один, я часто вел с девочкой долгие разговоры. Я обещал спасти ее, никогда от себя не отпускать, я плакал, покрывая шарик поцелуями, я клялся обожаемой девчурке в вечной верности. Но иногда мною овладевали странные порывы и вожделения, и тогда в порыве сладострастия я представлял себе, что нежное дитя с печальными глазами отдано мне в рабство, что я осторожно совлекаю с нее одежду и она, нагая и беспомощная, лежит у меня на руках.
Теперь я знаю, что девочка в стеклянном шарике была моей первой любовью, и притом самой нежной и чистой. Никогда потом не охватывал меня такой благоговейный трепет при виде женщины, даже тогда, когда я ухаживал за Бетти.
Однако обладание шариком имело и неприятную сторону — ведь я, конечно же, должен был сдержать обещание и защищать Шаха от нападений мальчишек. Это давалось мне нелегко, и некоторое время на меня смотрели как на предателя. Но в конце концов мальчишки все-таки стали меня слушаться. Главным образом потому, что у меня накопилось больше шариков, чем у остальных ребят, и это внушало им некоторое уважение. Кроме того, давая то одному, то другому из них шарик, я говорил: «Можешь оставить его себе!»
Посещение дома Левенштейнов имело для меня еще и другие, длительные последствия. До сих пор я знал только нашу темную комнату с неровным сосновым полом, тремя стульями и продранным диваном. Поэтому было естественно, что каждый взгляд, брошенный в мир изобилия и в мир ожившей сказки, порождал у меня тысячу вопросов; я не находил ответа на них и бомбардировал ими мать:
— Мама, почему у Левенштейнов такой большой дом?
— Потому что они богаты.
— Мама, почему наша комната такая некрасивая?
— Потому что мы бедны.
— Мама, почему Левенштейны богаты, а мы бедны?
— Потому что господин Левенштейн зарабатывает больше отца.
— Разве господин Левенштейн работает больше, чем отец?
— Конечно, нет! Но он коммерсант, а коммерсанты получают деньги, даже когда не работают.
Пойми тут: коммерсант получает деньги, много денег, не работая!
— Мама, а почему папа не коммерсант?
— Для этого ему надо было раньше учиться.
— Почему же он не учился?
— Потому что должен был работать. Не задавай столько глупых вопросов!
Такие разговоры я потом долго вынашивал в своем сердце. Как смышленый парнишка, я основательно обдумывал их и приходил к выводам, которые по своей последовательности сделали бы честь и взрослому. Я стал понимать, что мои родители так убого живут и так нуждаются только из-за отсутствия денег. А денег у отца не было потому, что ребенком он слишком мало учился. При моем деятельном и упрямом характере я извлек из этой истины хороший урок и принял решение впредь быть в школе еще внимательнее и с удвоенным рвением решать задачи. Я хотел разбогатеть — это стало моей целью! Если до сих пор я довольно бесцельно копил бацены, перепадавшие мне при выполнении поручений, то теперь я понемногу начал понимать, что монетки, которые я клал в своей коробке одну на другую, были основой моего будущего состояния и что я должен как можно больше получать и ничего не тратить, если хочу разбогатеть.
Я стал мыслить сознательнее; это еще больше отчуждало меня от товарищей. Теперь я уже собирал не все, что попадалось мне под руку, а только такие вещи, которые почему-либо казались мне ценными. В один прекрасный день я разобрал содержимое своей коробки и без жалости выбросил из нее всю детскую чепуху, которую до этого хранил.
Еще одно событие того времени укрепило меня в решении разбогатеть и огненными буквами выжгло его в моем сердце, впоследствии я всегда помнил о нем и оценивал свои поступки смотря по тому, соответствовали они этому решению или нет.
К весне отец начал кашлять сильнее, чем обычно. Часто по вечерам, когда мы сидели за столом, теснясь вокруг унылого пламени керосиновой лампы — мать чинила одежду, штопала чулки или помогала отцу в его работе, брат изучал биржевой бюллетень, а я корпел над задачами, — мы слышали, как равномерный, глухой стук отцовского молотка прерывается длительными приступами лающего кашля. Иной раз мать порывисто вставала, разводила в кухне огонь и относила чашку горячего чаю отцу в холодную мастерскую. О чем они там говорили, я не мог разобрать. До меня смутно доносился лишь ворчливый бас отца. Возвратившись, мать туже стягивала платок на плечах и молча вновь принималась за работу; вид у нее при этом был еще более изможденный и усталый, чем обычно, и брови сурово хмурились.
Порой у отца за столом начинался такой мучительный приступ, что он не мог есть и кашлял и сплевывал до тех пор, пока мать под руки не уводила его в постель. И хотя я бывал очень доволен, что отца нет и я могу спокойно кончить ужин, все же грозные и жуткие приступы кашля каждый раз пугали меня.
— Почему отец всегда кашляет? — спросил я раз, когда мать уложила его.
Брат оторвал глаза от своих бумаг и не то с жалостью, не то с насмешкой посмотрел на меня, но ничего не сказал. Мать ответила, не отводя взгляда от работы:
— Он болен.
— Что же с ним? — допытывался я.
— Легкие у него больные. Оттого и кашляет.
— Мама, а это опасно?
— Еще бы!.. А ну-ка займись уроками.
Я опять принялся решать задачи. Но болезнь отца не давала мне покоя. Немного погодя я спросил:
— А разве доктор не может его вылечить?
— Нет, — ответила мать и покачала головой. — Ему надо бы в горы и надолго бросить работу.
Я догадывался, почему он этого не делает, но все-таки хотел услышать подтверждение своим догадкам. Потому спросил:
— Что же он не едет?
Мать по-настоящему рассердилась.
— Ты иногда задаешь такие глупые вопросы, словно ты малое дитя. Откуда ему взять денег? И кто вместо него будет работать? Кто позаботится о том, чтобы у тебя каждый день был суп на обед, как ты думаешь?
Я пораздумал и сказал робко, боясь, что мать мне не поверит:
— Когда я вырасту, я разбогатею. Тогда отцу можно будет поехать в горы.
Она устало улыбнулась:
— Да, похоже на то! — и, помолчав, добавила еле слышно: — Богатство, сынок, не для нашего брата.
Я смотрел на это иначе. Да, куплю отцу дом в горах. Пусть я и недолюбливал отца, все же его страдания внушали мне искреннюю жалость.
Но он разбил мои планы. Поздней осенью мы свезли его на кладбище. Дождь лил как из ведра. Мы шли за разбитой повозкой. Мать вела меня за руку, в другой руке она держала зонт. Справа от нее степенно шагал мой брат; он выглядел почти взрослым мужчиной в своем воскресном костюме. Я, не отрываясь, смотрел на коричневый ящик, который подпрыгивал и качался из стороны в сторону, и мне казалось невероятным, что в нем запрятан отец. За нами брели под огромными зонтами несколько мужчин и женщин, хранивших на лицах выражение глубокой серьезности. Они переговаривались неспешно и значительно.
Кончина отца внесла в нашу жизнь кое-какие перемены. Мать переселилась в маленькую комнатку и предоставила нам другую, с двумя кроватями. Я был рад, что могу спать один и что брат больше не будет прижимать меня к стене. Он тоже, конечно, был доволен, так как давно возмущался, что вынужден спать в одной кровати с «малышом».
Мать теперь каждый день ходила по чужим домам, она убиралась там и стирала и в обед не могла возвращаться домой. Поэтому я по утрам засовывал в ранец то же, что и брат: кофе с молоком и кусок хлеба, отчего казался себе совсем взрослым. В обеденный час я садился в хорошую погоду под деревом, а в дождливую — на лестнице в школе и съедал свой хлеб с большим аппетитом. Нередко кто-нибудь из мальчиков говорил мне:
— Мама сказала, чтобы ты сегодня пообедал у нас.
— Вот как? — отвечал я. — Ладно! — И шел с ним.
Я знал, что мы бедны, но это меня не смущало: так же ясно и твердо я знал, что когда-нибудь стану богатым. Я брал с вежливым «спасибо» всё, что мне протягивала милосердная рука, никогда не говорил «нет» и верным глазом оценивал дарителя по стоимости дара.
Я уже говорил, что учился прилежно, но и помимо этого я старался всячески угождать учителю. Во время урока я никогда не шалил, наоборот, скрестив руки, с напряженным вниманием глядел на классную доску или на учителя. В ответ на каждую его шутку я сразу же разражался громким смехом и вообще прибегал ко всяким уловкам, с помощью которых люди испокон веку пытаются снискать благоволение начальства. Мои старания быстро увенчались успехом, и вскоре учитель стал отличать меня. Он ставил мое прилежание и хорошее поведение в пример лентяям и озорникам, он часто говорил перед всем классом, что из меня выйдет толк, а иногда он разрешал мне по окончании уроков относить тетради и книги к нему на квартиру. Тогда я гордо выступал рядом, стараясь шагать с ним в ногу.
Однажды он задержал меня после урока, серьезно посмотрел на меня и с важным видом сказал:
— Пусть твоя мать в субботу под вечер зайдет ко мне с тобой вместе. У меня будут два или три члена совета. Нам нужно кое-что обсудить с ней.
И вот в субботу мать надела парадное платье и чепчик, и мы с ней отправились в путь. У меня было не совсем спокойно на душе, однако я не представлял себе, в чем я мог провиниться. Да и мать, по-видимому, не знала, что это значит, но храбро шла вперед с обычным решительным видом и, казалось, готова была взять быка за рога и защищать свое детище от всякой напасти.
Учитель встретил нас приветливо, и два других господина тоже: они подали мне руку. Учитель обратился к матери. Ее попросили прийти, сказал он, чтобы поговорить о моем будущем. Он должен отметить, что я прилежный ученик, и потому он подумал, что неплохо было бы, если бы я с весны мог посещать городскую школу, для того чтобы потом из меня вышло что-нибудь путное.
Мать среди своей повседневной маеты редко слышала доброе слово и, конечно, была безмерно обрадована похвалой. Как она ни старалась скрыть волнение, я все же заметил, что она борется со слезами. Но она овладела собой, и только руки ее, лежавшие на коленях, нервно перебирали носовой платок, когда она ответила, что уже подумывала об этом, но беда в том, что посылать мальчика в город ей не по средствам.
При этих словах один из господ, которого я уже встречал раньше, кашлянул и произнес неторопливо и покровительственно:
— Поэтому мы здесь и собрались!
Он говорил долго и строго о мудреных вещах, которых я не понимал: о помощи ближнему своему и о том, что надо уповать на бога. От этой прекрасной речи мать все-таки начала всхлипывать и поднесла платок к глазам. Наконец было условлено, что, пока я буду учиться в городской школе, община будет помогать матери небольшой суммой.
После этого нас отпустили. На прощание господа призвали меня всегда помнить о той жертве, которую жители поселка приносят ради меня, я должен усердно учиться и слушаться мать.
На обратном пути мать молчала: такой уж был у нее характер. Все же она раза два погладила меня по голове, глубже натянула мне шапку на уши и застегнула мою коричневую курточку, чтобы я выглядел достаточно солидно.
Так мальчик, нисколько этим не хвалясь, доказал на деле, что счастье улыбается достойному и что из прилежания, выдержки и знания цели складываются самые прочные ступени лестницы успеха. Я сделал первый и важнейший шаг: пробил себе дорогу к более полному образованию — я больше не был обречен прозябать весь век батраком или чернорабочим. Желание стать когда-нибудь видным и богатым коммерсантом начало приобретать в моем юном воображении более отчетливую форму и превратилось в торжественный обет, которому были отданы все мои помыслы и стремления.
И внешне, с тех пор как я стал посещать городскую школу, кое-что пошло по-иному. Мать мало-помалу начала обращаться со мной иначе, с большим уважением. Когда она видела, что я сижу за книгами и тетрадями, она уже не требовала, чтобы я помогал ей по хозяйству и бегал по всяким поручениям в поселок. Порой, вытирая посуду, она заглядывала через мое плечо в тетрадь и, если замечала, что я решаю задачи на дроби, которые были для нее тайной, или заучиваю непонятные ей французские слова, начинала ходить по кухне на цыпочках и ставила тарелки и чашки в буфет, стараясь не звякнуть ими, чтобы не мешать мне.
Часто я делал вид, будто чего-нибудь не понимаю, и спрашивал ее, как произносится то или иное слово, хотя знал, что она не говорит по-французски. И когда она отвечала, что не знает, я ясно видел, как стыдится она своего невежества. Я не хотел делать ей больно, а она, чтобы избежать подобного унижения, обычно старалась под каким-либо предлогом уйти из комнаты, где я занимался.
Естественно, что день ото дня я становился все более самоуверенным и вскоре вполне осознал свое духовное превосходство над матерью. Этим преимуществом я по-мальчишески, довольно безобидно, пользовался для того, чтобы совсем отстраниться от домашних забот. Когда мать иной раз просила меня выполнить какую-нибудь работу по дому, я отвечал: «Сделай сама! Мне сейчас некогда, я должен тут еще помозговать».
И она безропотно подчинялась. На первый взгляд мое поведение может показаться жестоким и недостойным, особенно если припомнить, что мать целый день трудилась у чужих людей и вечером приходила домой совершенно без сил. Но я не стыжусь, что так вел себя. Как-никак это ясно показывает, что у меня уже тогда была деловая закваска, уменье замечать и обращать в свою пользу любое выгодное для себя обстоятельство и та необходимая твердость, какая позволяет человеку пренебречь мелкими укорами совести, если ему нужно добиться своей цели.
Конечно, такое поведение заслуживало бы порицания, если бы выигранное время я тратил по-пустому, читал, подобно моим товарищам, романы или рассказы про индейцев. Но я был совершенно равнодушным к таким книгам, и, когда другие мальчики с увлечением о них говорили, я чувствовал, что стою намного выше своих сверстников, и отвечал на подобные ребячества только презрением и язвительной улыбкой.
По утрам я мог теперь ездить в город вместе с братом. И если меня все еще — особенно в зимние ночи — пугала дорога через лес, то я этого больше не показывал и постоянно твердил себе, что такой страх смешон и привидений на свете нет. Брат, по-видимому, уже не так меня стыдился. Во всяком случае, он больше не старался убежать от меня и на пути к станции рассказывал, какая у него трудная и ответственная работа. А в те дни, когда он сообщал мне, что накануне опять переносил огромную сумму — тысячи франков — из одной конторы в другую и что тут надо смотреть в оба, ибо любую недостачу придется возмещать из собственного кармана, мое уважение к нему возрастало беспредельно.
Как завидовал я его работе! Я готов был плакать от злобного негодования, что я слишком мал для такого дела. Я боялся, что никогда не сравняюсь с братом.
Возле булочной я бросал взгляд в сторону старого здания, где большинство моих товарищей все еще протирали штаны за школьными партами, и мимоходом приветствовал кого-нибудь из них. Я никогда не останавливался, потому что с тех пор, как за франк продал весь свой запас каменных шариков сыну хозяина гостиницы «Ключ», потерял интерес к мальчишкам из поселка, вечно игравшим в шарики.
На станции уже толпился народ: служащие и рабочие городских предприятий, а также мальчики и девочки — их было немного, — которые, подобно мне, посещали городскую школу. Взрослые все знали друг друга и здоровались с тем привычным, но вялым интересом, какой обычно проявляют друг к другу жертвы общего рока. Все неподвижно ждали, пока поезд, пыхтя, взбирался по пологому склону пригорка, на широкой спине которого раскинулся поселок и стояла станция.
Тогда на перроне начиналось движение. Из своей конторы выходил начальник станции и, напустив на себя важность, раскланивался со знакомыми. Люди перебегали через рельсы, чтобы при посадке оказаться первыми и, если удастся, захватить сидячие места. Нам с братом не приходилось об этом хлопотать: коллега брата по работе ехал издалека и занимал для нас места в первом вагоне. Я был горд, что сижу рядом со взрослыми, и, пока паровозик, прилежно посвистывая, пробирался вперед своей извилистой дорогой, я с напряженным внима-нием прислушивался к их разговорам и запоминал все, что мог понять.
Большей частью речь шла о предметах, к которым я, несмотря на юный возраст, питал трогательную любовь и жгучий интерес: о банке, о деньгах и их ценности, о богачах и их мелких причудах и слабостях.
— Читал «Биржевой листок»? — спрашивал, например, брат.
— Да, — отвечал его сослуживец. — Балтиморские поднялись. Вот что надо было купить!
— Конечно. Тут можно бы неплохо заработать.
— А сколько же можно заработать? — спросил я однажды.
Оба рассмеялись, как смеются умудренные опытом люди над наивными детскими вопросами, и брат ответил:
— Кто покупает вовремя, может наутро проснуться миллионером.
Мальчики и девочки в городской школе были совсем не такие, как в поселке: благовоспитанные и лучше одетые, насмешливые и полные презрения ко всему деревенскому. Долгое, долгое время я из кожи вон лез, добиваясь, чтобы они приняли меня в свою среду. Зная мое происхождение и видя мою бедную одежонку и грубые башмаки, они называли меня «мужиком». Мне это было невыразимо мучительно, тем более что, несмотря на все усилия, я не мог их заставить уважать меня. Притом я твердо знал, что мне нельзя ослаблять свои старания и терпеть неудачи, ибо я попал в среду, соответствовавшую моему образованию и моим планам на будущее.
Два долгих года я чувствовал себя ужасно одиноким и отверженным и часто плакал, возвращаясь по нашему тихому лесочку домой. Товарищей в поселке я растерял, а других взамен не приобрел. Удрученный, я часто испытывал затаенный гнев против матери, которая так бедна, что даже не может жить в городе. Но затем приходили такие минуты, когда во мне просыпалось упрямство и я решал не обращать внимания на этих заносчивых мальчишек и девчонок и доказать им, что я и без них добьюсь своего. Однако я целый день проводил возле них, и моя гордость просто не мирилась с тем, что мной пренебрегают. Поэтому я не переставал домогаться их благосклонности, но делал это так неуклюже и раболепно, что еще чаще становился предметом глумления.
Особенно злобно преследовали меня два хорошо одетых парня, сыновья богатых родителей. На переменах они открыто высмеивали меня и донимали всевозможными проделками, например прикалывали мне на спину бумажку с надписью: «Я дурак». Оба они сидели непосредственно за мной и нередко вполголоса подпускали колкости даже во время уроков. Какое им было дело, что я один из лучших учеников и что учитель часто хвалил меня перед всем классом! Это лишь подстрекало их к еще более обидным шуткам. Как-то раз, когда мне было предложено прочесть вслух свое сочинение, которое оказалось лучшим в классе, один из них произнес настолько громко и четко, что услышали все кругом: «А ты все равно мужик неотесанный!»
Я уже тогда был крепким и рослым и мог бы без труда расправиться с обоими. Но какое-то необъяснимое внутреннее сопротивление мешало мне даже обороняться, когда они на глазах у всех избирали меня мишенью для насмешек. И только если они очень уж допекали меня — дергали за волосы или забрасывали грязью, — я давал одному из них такого тумака, что он плюхался на землю.
Наш учитель любил каждую неделю предлагать классу контрольную работу. Потом собирал наши тетради, ставил отметки и клал их в основу оценок за семестр. Понятно, что эти работы внушали нам немалый страх, и мальчишки, сидевшие за мной — а оба были изрядными лентяями, — толкали меня в спину и шептали: «Послушай, как тут надо сказать?»
Я немало гордился, что мог им помочь, писал на бумажке ответ и передавал им, рискуя, что меня поймают и выгонят из класса. Они принимали эти услуги снисходительно, как должное. В лучшем случае в этот день не задирали меня.
Словом, все эти годы я был среди моих однолеток, мальчиков и девочек, очень одиноким — состояние, резко противоречившее моей натуре. Городские дети не принимали меня в свои игры, а с деревенскими мальчиками я сам не желал общаться. А тут и мой брат стал частенько возвращаться домой лишь к полуночи: он познакомился в городе с девушкой и обычно проводил вечера с нею. Мать, недалекая, вечно поглощенная заботой о том, как свести концы с концами, в это тяжелое время становилась мне все более чужой. Одиночество давило меня тем мучительнее, что я не читал книг и потому не мог создать себе фантастический мир, в котором можно было бы укрыться от печальной действительности. Правда, у меня все еще был стеклянный шарик и девочка в нем была так же красива, как раньше, и ночью я по-прежнему брал шарик с собой в постель. Но постепенно я перестал вести с девочкой увлекательные беседы, забыл их или же не находил в них больше интереса, и все сильнее мучило меня лишь одно желание: раздеть девочку и голенькую прижать к себе.
Моему воображению являлись соблазнительные картины, а со временем я научился разукрашивать их все ярче и ярче. Когда ночью я крепко прижимал к телу холодный шарик и закрывал глаза, передо мной отчетливо возникала фигурка девочки. Одежда спадала с нее, таинственность и непонятное возбуждение все усиливались. Позже я стал переносить свои желания на самых миловидных одноклассниц, и нередко во время перемены, стоя в одиночестве на лестнице и как будто пи о чем не думая, я смотрел вслед девочкам, проходившим под руку мимо меня, и мысленно срывал платье с самой красивой из них.
Пробудившееся половое чувство вообще причиняло мне большое беспокойство. Желание часто овладевало мной, когда я корпел над уроками, и вырывало перо у меня из рук. Тогда я мог полчаса просидеть над тетрадями, не шевелясь, уставившись в одну точку, и вожделение морочило меня великолепными, соблазнительными видениями. Заметив, что я сижу, ничего не делая, мать озабоченно покачивала головой, так как все, что нарушало обычное течение дня, приводило ее в смятение. Некоторое время она молча смотрела на меня, потом спрашивала, вздыхая: «Что с тобой, мальчик?»
Я не отвечал, да и что я мог ей ответить! Я сам не знал, что со мной. Она никогда не допытывалась и, подождав, печально принималась за свои дела.
Нельзя сказать, чтобы весь класс постоянно высмеивал и дразнил меня. Часто бывало, что мальчики разговаривали со мной как с равным, и, вероятно, мне уже через несколько месяцев удалось бы перебросить мост через разделявшую нас пропасть, если бы те двое постоянно не изобретали все новые проказы, заставлявшие других хохотать надо мной. Но девочки редко принимали в этом участие. Нет, как я говорил, я уже тогда был красивым и статным юношей, и, когда мальчишки заходили слишком далеко, случалось, что девочки заступались за меня.
— Оставьте его в покое! — кричали они. — Вы сами гораздо глупее его. — Меня же они подбадривали: — Защищайся, тогда они отстанут!
Но я только уныло качал головой.
— Мне все равно! — говорил я, чуть не плача от горя.
Я знал, что не физической силой, а как-то совсем иначе должен добиться признания у этих мальчиков. Успеха я достиг лишь в последнем учебном году, и притом опять-таки совсем особым способом.
Мои сверстники в ту пору зачитывались историями об убийствах и приключениях с такими примерно заглавиями: «Двойное убийство на сцене» или «Семь преступлений таинственного мистера Икса». Эти книжонки продавались за несколько раппенов во всех киосках. Дома в надежном тайнике у меня все еще хранилась небольшая сумма: я заработал ее когда-то разноской обуви и никогда к ней не прикасался. Сам я не читал этого печатного хлама, но, когда заметил, с какой жадностью его поглощали мои товарищи, мне пришла в голову хорошая мысль: устроить в школе своего рода библиотеку из этих книжек. Я купил на несколько франков с десяток подобных книжонок, обдуманно выбирая такие, где жуткие заголовки еще подчеркивались соответствующими картинками на обложках. Эти книжки я за пять раппенов давал читать своим одноклассникам, и вскоре все они стали моими абонентами. На каждого я открыл особый счет и аккуратно записывал, когда он получил тот или иной томик, когда должен был вернуть и сколько мне следует с него. Я давал книжки и в кредит, если это казалось мне выгодным. Иногда я даже искушал кого-нибудь из ребят, протягивая книжку со словами:
— Возьми же! Заплатишь, когда у тебя будут деньги!
На этом деле я отлично зарабатывал, мог покупать новые книги, и вскоре половина класса была у меня в долгу. Оба мои врага тоже попали в число должников. Само собой разумеется, что все издевательства надо мной немедленно прекратились. Напротив, теперь каждый хотел быть моим другом, и мой авторитет в классе рос день ото дня. Но я не забыл прежних оскорблений и если не благоволил к кому-нибудь, то, не стесняясь, давал это почувствовать. Когда я приносил новую партию книжек и раскладывал их перед жадными глазами товарищей, каждый, конечно, хотел что-нибудь получить. Они кричали наперебой:
— Послушай, можно взять?
— Пожалуйста, дай мне вот эту, ты ведь знаешь, что я никогда к тебе не приставал!
— Я очень хочу вон ту. Дай мне, я заплачу через неделю.
И я давал и отказывал, кому хотел.
Особенно почувствовали теперь мою власть те двое, которые раньше так меня мучили. Я выдумывал все новые способы, чтобы их унизить. Я упорно отказывал им как раз в тех книжках, которые им больше всего хотелось прочесть, грозил им перед всем классом, что пойду к их родителям, если они завтра же не отдадут мне долга, а раз даже сказал одному из них:
— Я дам тебе книжку, если ты трижды обежишь школьную площадку.
На улице в три ручья лил дождь. Но бедный малый был уже настолько отравлен этим духовным ядом, что безропотно приступил к делу. Круг был велик! Мы все следили за пробегом из-под навеса школьного здания. Как я уже, кажется, говорил, это был бледный, избалованный мальчик, и после первого же круга он едва проковылял мимо нас.
— Скорей, а то ничего не получишь! — крикнул я.
И, подобно тому, как усталая кляча, огретая кнутом возчика, вскидывает голову и чуть-чуть пробегает рысью, парень выпрямился и протрусил, как мог, оставшиеся круги.
Когда наконец он, насквозь промокший, подошел ко мне, едва переводя дух, я предложил ему выбрать книжку, а потом тут же разорвал ее на мелкие клочки и протянул ему обрывки.
— Вот тебе твоя книга! — сказал я и расхохотался.
В угоду мне засмеялись и другие.
Но самую лучшую шутку я сыграл с ними обоими на экзамене по французскому языку, когда они опять начали спрашивать меня:
— Послушай, что это за слово? Как его перевести?
Я написал им сплошную чепуху, и работы у них вышли такие плохие, что им велели отнести их домой и дать на подпись родителям. Тогда оба накинулись на меня, желая отомстить, но я без долгих разговоров повалил одного из них на землю.
С тех пор я часто давал почувствовать одноклассникам мою физическую силу. Стоило кому-нибудь не уплатить мне точно в срок, я говорил:
— Если завтра не принесешь денег, я тебя проучу!
Это всегда помогало. Так или иначе они раздобывали дома деньги, что, без сомнения, часто давалось им нелегко.
К тому времени, когда я окончил школу, у меня была уже приличная сумма и я приобрел если не любовь, то по крайней мере уважение товарищей, а ведь только это и имеет цену в жизни. Я узнал могущество денег и научился им пользоваться.
Как в школе, так и в дальнейшей жизни я был сам своим наставником, ибо все, чему нас учили, если не считать грамоты, письма и счета, мало помогало мне продвигаться вперед.
После конфирмации меня опять повели к тем двум почтенным старикам, которые неизвестно почему прониклись ко мне особым расположением. Учителя на этот раз не было, зато в комнате старосты общины безмолвно сидели трое крестьян.
— Значит, ты хочешь стать коммерсантом? — спросил староста и после этого учинил мне настоящий экзамен.
Я должен был читать, считать, сказать на память конфирмационный обет, после чего староста долго задавал мне всевозможные вопросы. Потом меня отослали на кухню и угостили кофе и бутербродами с сыром, а в комнате тем временем решалась моя судьба. Я ждал довольно долго, но, когда мать пришла за мной, я увидел по ее глазам, что все в порядке.
— Так вот, стало быть, мы подумаем, что можно для тебя сделать, — сказал староста. — Постараемся найти тебе подходящее место, где бы ты чему-нибудь научился и притом мог вносить матери небольшую сумму на свое содержание.
С этим нас отпустили, и мы опять, как несколько лет назад, молча пошли домой; только теперь я был выше ростом, сильнее, и мать, немного наклонившись вперед, семеня ногами, с трудом поспевала за мной.
Обычай посылать детей после школы в ученье был тогда, особенно в торговой области, менее распространен, чем теперь. Кроме того, для меня о такой выучке не могло быть и речи, ведь теперь я должен был зарабатывать деньги.
Дня два спустя матери дали знать, чтобы я немедленно ехал в город и явился по такому-то адресу к господину доктору Альту. На другой же день я с бьющимся сердцем поехал туда, нашел указанную улицу, но вынужден был немного постоять перед домом, чтобы овладеть собой. На эмалированной табличке крупными буквами было выведено имя того, кого я искал. «Адвокат д-р Альт, управление недвижимостью, инкассо» — значилось на ней. Я без конца перечитывал эти скупые слова, и от избытка почтения у меня даже слезы выступили на глазах. Правда, о том, что значит «адвокат», я имел смутное представление — мне помнилось, что адвокаты как-то связаны с законом и судом, — а слова «инкассо» я вообще никогда не слышал. Так же мало я представлял себе, что, собственно, значит управлять недвижимостью. Но в тот миг все это еще не проникло в мое сознание. Гордые и холодные, как сам закон, взирали эти слова на растерянного молодого человека. Они произвели на меня такое впечатление, что, взбираясь на цыпочках по узкой деревянной лестнице, я не раз в ужасе останавливался, когда под моими осторожными шагами ступеньки начинали скрипеть. Чувствовал я себя приблизительно так, как человек, который должен пойти к зубному врачу. «Что поделаешь? — думает он. — Нужно!» Но когда он уже стоит перед дверью, когда в нос ему ударяет запах медикаментов, когда он звонит и видит приближающуюся ассистентку в белом халате, им овладевает мысль: «А не сбежать ли мне подобру-поздорову? Тогда не будет всего того, что мне предстоит!» Так думал и я, повернув рычажок звонка. После довольно долгого ожидания дверь отпер высохший человечек с взъерошенной головой. Он с сомнением уставился на меня поверх очков.
— Здравствуйте! Мне велели явиться к господину доктору Альту, — быстро проговорил я заранее приготовленную фразу.
— Вот как! — ворчливым тоном ответил человечек и тряхнул широкими рукавами куртки в знак того, что я могу войти.
Потом он оставил меня в темном коридоре, осторожно постучал в одну из дверей, прижав в то же время ухо к щели, затем отворил дверь, исчез на несколько секунд, вернулся и безмолвно кивнул мне.
С бьющимся сердцем вошел я в комнату и остановился у самого порога; дверь бесшумно закрылась. За огромным письменным столом, наполовину скрытый кипами бумаг, сидел упитанный господин лет шестидесяти. Это и был доктор Альт. Он что-то читал. Когда я вошел, он не поднял головы и заставил меня несколько минут стоять в смущении. Со временем, часто находясь в его кабинете, когда он принимал посетителей, я понял, что делал он это намеренно, чтобы сбить с толку и обескуражить просителей. Но тогда я подумал, что он забыл обо мне или не знает, что кто-то вошел в комнату, и мое смятение росло с минуты на минуту. Я не смел кашлянуть, не смел шелохнуться или иным способом обратить на себя внимание. Вдруг у меня к горлу подступил ком, и, вероятно, я скоро заревел бы. Но в эту минуту доктор Альт, не поднимая головы, сказал:
— Садись-ка сюда!
Это был, как говорится, мой первый шаг к успеху в жизни, и так началась моя четырехлетняя работа в конторе адвоката, а вместе с ней и коммерческая карьера. Ужасное время! Ни разу за все четыре года я не слышал от доктора Альта и от его помощников ни одного приветливого слова. Человечек, открывший мне дверь, весь день на меня ворчал: одно я сделал не так, а другое вовсе забыл сделать; у доктора же Альта была привычка, чуть что-нибудь оказывалось не в порядке, хватать меня за ухо и так дергать его, что я начинал кричать. Тем не менее я не жалею о том времени и теперь твердо сознаю, что без полученной там мною суровой выучки я никогда не достиг бы того положения, которое теперь занимаю.
Первые месяцы я работал в обществе одного лишь господина Кнайса — так звали облезлого человечка неопределенного возраста с взъерошенной головой — в канцелярии, как называлось большое темное помещение, где мы сидели. У единственного окна стоял за конторкой господин Кнайс; он распоряжался огромными фолиантами, заносил в них письма, платежи и тому подобное, не забывая между делом поглядывать в мою сторону, чтобы убедиться, что я тоже работаю.
В дальний угол, где я сидел на табурете, дневной свет проникал только в солнечную погоду. Остальное время я трудился в полутьме до боли в глазах, раскладывая письма, переписывая отчеты, отчищая и выправляя старые стальные перья, разрезая использованные конверты и скрепляя их в маленькие тетради для записей.
К работе я приступал в семь утра, а так как удобного поезда не было, мне приходилось вставать уже в пять часов. Наскоро проведя гребенкой по волосам, я проглатывал горячий кофе, который мать готовила для меня, как раньше для отца, совал в карман свой обед — колбасу и хлеб — и уходил. Неумытый, отупевший, как животное, с усталыми, заспанными глазами, которые поминутно закрывались сами собой, я рысью бежал через лес и поселок на станцию. Там уже, безмолвно поеживаясь от холода, ждали поезда рабочие. Поставив перед собой рюкзаки и глубоко засунув руки в карманы штанов, они сидели на скамьях или на земле — зал ожидания в это время был еще закрыт — и дремали. Я тоже выискивал защищенный от ветра уголок и устраивался подобным же образом. И лишь когда поезд уже пыхтел на пригорке, мы с трудом поднимались, пересекали железнодорожные пути и ждали посадки. Спертый воздух непроветренного вагона ударял мне в нос. Но я, не обращая на это внимания, высматривал себе местечко возле одного из спящих рабочих, усаживался и вытягивал ноги. Под равномерное покачивание и стук колес я вскоре погружался в дремоту. В вагоне никто не произносил ни слова, каждый хотел еще хоть на миг укрыться от начинавшегося дня. И так этот поезд нужды, желтея квадратами освещенных окон, с грохотом мчался сквозь ночной мрак и выплевывал нас в зиявшую пустоту городского вокзала.
Я приезжал гораздо раньше, чем требовалось. Полуприкрыв глаза, брел я по просыпавшимся улицам; кое-где уже снимали ставни с витрин, уборщицы возились у входов в гостиницы, метельщики улиц размахивали большими метлами. Время от времени по мостовой, свесив голову и не шевеля ушами, устало цокала копытами лошадь; на подгонявший ее кнут она, казалось, не обращала внимания, в повозке сидел угрюмый крестьянин, злобно взирая на окружающий мир. Наверно, пытался подсчитать, сколько заработает на овощах, которые вез на рынок.
Я усаживался на землю перед конторой и ждал, пока ровно в семь, пыхтя, поднимется по лестнице господин Кнайс, буркнет что-то в ответ на мое приветствие и отопрет дверь. Мой трудовой день начинался. Я смахивал пыль с мебели, проветривал комнаты и подметал пол. Лишь после этого я усаживался на свой табурет и принимался раскладывать письма, разгибать перья и резать бумагу.
Десятичасовая работа сделала меня тихим, вялым и унылым, от моих детских фантазий не осталось и следа, глаза от напряжения уставали. С утра, когда мать будила меня, и до вечера во мне горело одно желание: добраться до постели, уснуть и забыть про тяготы дня!
Тем не менее я не забывал главной своей цели, хотя она светила мне из тусклой дали и казалась еще менее достижимой, чем когда-либо прежде. Работу я выполнял тщательно и добросовестно, зная, что это единственный путь к тому, чтобы умилостивить своих начальников, побудив их, быть может, предоставить мне более интересное и ответственное дело. Я не упускал ни малейшего случая расположить их к себе. Если доктор Альт звал меня, я мчался к нему в кабинет, склонялся перед ним и смиренно ждал, пока он не заговорит. Если господин Кнайс отпускал насмешливые замечания по адресу одного из многих просителей, только что ушедшего с отказом, я одобрительно смеялся — достаточно громко, чтобы он меня слышал, но не настолько, чтобы мешать ему. В ответ он порой кривил рот над собственной остротой и искоса бросал мне благосклонный взгляд.
Но так же рьяно я набрасывался на всякую возможность расширить свои знания. Раскладывая письма, я предварительно с большим вниманием прочитывал их и вскоре знал о делах клиентов почти столько же, сколько и те двое. Читая, отмечал латинские словечки, которыми пестрели письма доктора Альта, выписывал их и потом смотрел по словарю, что они значат. Естественно, я постепенно усвоил замысловатый юридический стиль своего хозяина, причем без особого труда, так как прилежно в нем упражнялся, находя его изысканным и мудрым. Нередко я заучивал наизусть целые письма и потом читал их вслух на память. Даже много лет спустя, когда я уже возглавлял собственное дело, в моих письмах иногда встречались вычурные, старомодные обороты, и мне стоило немалого труда вновь обрести естественный способ выражения мысли.
Наконец мне однажды представился случай, которого я так долго ждал: доктор Альт вошел, взволнованный, в канцелярию и спросил господина Кнайса, как дела у такого-то? Какой срок назначен ему для платежа?
Господин Кнайс, всегда хорошо во всем осведомленный, на этот раз смешался.
— Ах тот, да… да… Что там, собственно, было? Так сразу не припомню, но могу посмотреть, господин доктор.
Тут вмешался я:
— Мы писали ему недели две назад и дали три недели сроку. Угодно вам посмотреть письмо? Оно у меня.
Доктор Альт пристально поглядел на меня и свистнул сквозь зубы — раздался такой звук, словно из баллона выпустили воздух.
— Так! — произнес он наконец. Потом подошел и дернул меня за ухо. — Так, так! Откуда же ты знаешь?
— Я часто читаю письма, прежде чем разложить их.
Он дернул еще сильнее, и острый, хорошо отточенный ноготь его большого пальца врезался мне в ухо.
— Так, так! — повторил он. — Зачем же ты читаешь письма? А? Ты так любопытен?
От боли слезы выступили у меня на глазах, но я спокойно посмотрел на него, зная, что сейчас мне нельзя уронить свое достоинство и я должен ответить так, как мысленно отвечал уже много раз, готовясь к подобному случаю:
— Нет, господин доктор, я их читаю лишь затем, чтобы помочь вам, если вам будет трудно что-нибудь найти.
Несколько секунд он выкручивал мне ухо еще сильнее и в то же время одобрительно и удивленно разглядывал меня, словно любуясь тем, как слезы катятся у меня по щекам, или тем, как стойко я переношу боль.
Вдруг он отпустил меня, повернулся и сказал:
— Пойдем ко мне в кабинет!
С быстротой молнии юркнул я мимо него, открыл дверь и отступил, пропуская его. Я знал, что он ценит такие маленькие знаки внимания.
Он прочел мне длиннейшее поучение и объяснил, что я никому не должен рассказывать о виденном и слышанном здесь. Если я все-таки позволю себе что-либо подобное, он меня немедленно уволит и позаботится о том, чтобы я больше нигде не нашел себе работы. В заключение он взял Библию, всегда лежавшую на несгораемом шкафу, дал мне в руки и заставил повторять за ним:
— Клянусь никогда не разглашать служебные тайны…
С этой Библией, лежавшей в кабинете, была связана целая история. Доктор Альт был очень набожен. Кажется, он даже был членом какой-то секты. Ежедневно, приходя в контору к девяти часам утра, он снимал в канцелярии шляпу и пальто, коротко здоровался, спрашивал, нет ли каких-нибудь новостей, заглядывал господину Кнайсу через плечо, чтобы знать, чем тот занимается, дергал меня за ухо и называл «соней». Эти утренние процедуры, по-видимому, приводили его в благочестивое настроение: он потирал руки, предвкушая удовольствие, в его глазах светился почти экстаз, и он размеренными шагами человека, отрешенного от мирской суеты, направлялся в свой кабинет, как пастор, восходящий на кафедру. Тотчас вслед за этим он громко и отчетливо, так, что до нас долетало каждое слово, начинал читать какой-нибудь псалом или отрывок из книги Иова.
Среди дня он тоже часто брался за Библию. Доктор Альт был управляющий домами, большей частью огромными каменными коробками, заселенными беднотой. Эту работу домовладельцы поручали ему, скорее всего, потому, что у них самих не хватало духу отвечать решительным отказом на бесконечные ходатайства об отсрочке и просьбы о снижении квартирной платы. С тем большей энергией они требовали от доктора Альта, чтобы он взимал долги неукоснительно и в срок. И вот изо дня в день просители совершали паломничество к нам и настаивали на личном разговоре с доктором Альтом, несмотря на то, что господин Кнайс разъяснял им бесцельность таких разговоров. Когда их после этого допускали к нему, они сначала мялись у двери, не зная, в какой руке держать шляпу, а получив наконец приглашение сесть, запинаясь и с трудом подбирая слова, рассказывали о своих напастях — о том, что кто-то заболел или стал жертвой несчастного случая.
Доктор Альт давал им выговориться. Он никогда их не прерывал и спокойно продолжал работать — писал или читал. Иногда он вставал, чтобы открыть окно, если на улице сияло солнце, или же охотился за мухой, которая, жужжа, билась о стекло. Он особенно любил давить мух пальцем, и, конечно, это порой не сразу ему удавалось.
Итак, просители говорили и говорили, иногда вдруг останавливаясь в надежде, что доктор Альт наконец что-нибудь ответит. Но он продолжал молчать, и они начинали все снова и рассказывали свою историю еще раз. Лишь после того, как поток слов у них окончательно иссякал, доктор Альт поднимал на просителей глаза и приветливо произносил «нет» — так любезно и так решительно, что лишь очень немногие отваживались после этого повторить свою просьбу. К таким людям доктор Альт обычно обращался с торжественной речью: он ссылался на Библию, он говорил, что бог посылает нам горе, чтобы испытать нас, требовал стойкости и веры в час земных страданий.
Этим все и кончалось. Никогда я не видел, чтобы он поколебался, отказывая — старику ли, приковылявшему на костылях, вдове ли с детьми, плачущей навзрыд.
Но каждый раз, отделавшись от просителя, он брал Библию и читал из нее вслух. Лишь после этого он снова принимался за работу. Плакали люди или проклинали его за то, что напрасно перед ним унижались, называли они его лицемером или разбойником — его это нисколько не трогало. Он прочитывал отрывок из Священного писания и был доволен и весел.
Я тоже долгое время считал его жалким лицемером, но я был к нему несправедлив. Он искренне верил в то, что проповедовал людям. По его глубокому убеждению, бог для того посылает этим беднякам тяготы жизни, чтобы они вспоминали о нем и в истовой молитве благодарили за то, что он мудрой рукой дарует всем блага и страдания, каждому — по его силам.
Я сказал, что он всегда без колебаний отклонял просьбы. И все-таки я был свидетелем того, как — один-единственный раз за четыре года — он согласился на отсрочку. Я тогда уже прослужил у него некоторое время, и мне иногда разрешалось работать в его кабинете: что-нибудь переписывать или приводить в порядок; нередко он диктовал мне письма.
И вот как-то под вечер, когда я сидел в кабинете, к доктору Альту явился человек, которого мы поджидали: он запоздал внести очередной взнос за помещение, занятое его лавкой. Посетитель вошел и, подобно другим, остановился у двери. Но, покосившись на него исподтишка, я заметил, что он не смущен, а скорее весел и лукаво посматривает на нас.
Наконец доктор Альт предложил ему сесть, и тогда посетитель начал говорить о том, что дела идут плохо и в этом месяце он никак не может внести плату за помещение. Я не видел его лица, но голос показался мне не таким раболепным и неуверенным, как у других задолжавших плательщиков. Должно быть, это заметил и доктор Альт, потому что он не дал ему договорить и сразу произнес свое «нет». Не заботясь о впечатлении, которое должен был произвести его ответ, он начал распространяться о том, что следует терпеливо переносить испытания, ниспосланные нам богом. Но, как раз когда он особенно воодушевился, снова восхитив меня своим красноречием, посетитель вдруг воскликнул:
— Постойте, постойте!
Я испуганно оглянулся и посмотрел на него. Гость сидел выпрямившись и, словно для защиты, вытянув правую руку вперед.
— Постойте! — еще раз крикнул он и продолжал: — Пожалуйста, не думайте, что я не приемлю божье испытание с благодарностью, пожалуйста, не думайте этого! Я принадлежу к тем людям, которые от всей души благодарят господа за все, что он ниспосылает. Более того, я смею сказать, что господь отличает меня перед другими людьми — да, именно! — ибо он говорит со мной в моих снах!
— Господь со всеми нами говорит в наших снах, — возразил доктор Альт и улыбнулся, как человек, которого не так-то легко выбить из седла. Но его собеседник по-прежнему хранил серьезность.
— Бог говорит со мной в моих снах, — продолжал он, — и являет мне то, что от других людей еще сокрыто за непроницаемой завесой будущего. Да, именно!
— То есть как это? — спросил доктор Альт, и я понял, что слова гостя все-таки произвели на него впечатление.
А тот развел руками, пожал плечами и, склонив голову набок, чтобы лучше выразить свою покорность провидению, сказал:
— Я вижу все, что должно произойти. Например, я видел во сне, что у меня заболела жена, и действительно через несколько недель она слегла. Я видел также врача, который мог ее вылечить. А в прошлом году я уже за месяц знал о том — вы едва ли этому поверите! — что у меня будут неприятности с почками. И я был так уверен в этом, что за две недели до болезни даже закрепил за собой койку в больнице, хотя еще ровно ничего не чувствовал. Вот как со мной бывает!
— Изумительно! — сказал доктор Альт. — Поистине изумительно!
— Вот, вот! — подтвердил гость и усиленно закивал, — А что касается моих теперешних затруднений, то я их видел во сне уже несколько месяцев назад. Я знаю, что это испытание господне и что мои затруднения пройдут. Однако…
— Да, конечно, я тоже так думаю, — прервал его доктор Альт, почувствовавший облегчение при таком обороте разговора. — Поэтому вы сами должны понимать, что я не могу пойти вам навстречу. Мы должны с благодарностью принимать испытания божьи и нести свою ношу. Сваливать что-нибудь на других было бы не только малодушием, но означало бы сопротивление воле всевышнего.
Посетитель горячо его поддержал.
— Да! Как прекрасно вы сказали: «Мы должны с благодарностью принимать испытания божьи». Да, это совершенно верно! Но только, видите ли, в одном из снов бог повелел мне посетить вас, чтобы вы…
— Меня? — воскликнул доктор Альт. — Меня?
— Да, вас! Я видел вас во сне точно в таком виде, в каком вы передо мной сидите. Да, да, именно в таком!
— Но зачем же? Почему?.. Я не понимаю!
Посетитель равнодушно пожал плечами, как бы говоря: «Откуда мне знать?» Потом сказал:
— Не могу объяснить, но это так. Я видел во сне, что вы мне поможете, не то, уверяю вас, я никогда не посмел бы прийти.
— Это неслыханно! — вскричал доктор Альт, и видно было, что ему весьма не по себе. — Почему же именно я? Не понимаю.
Посетитель заговорил теперь мягко и успокоительно, как с больным:
— Может быть, это испытание, господин доктор! Кто знает? Бог через меня посылает вам испытание. Нужно с благодарностью принять его, господин доктор! Да, да, именно!
Бедный доктор Альт ничего не мог ему возразить. Он уступил.
Года через два после того, как я поступил в контору доктора Альта по управлению недвижимостями, мой браг женился на женщине, с которой уже давно проводил вечера. Когда он впервые заговорил об этом с матерью, я сразу заметил, что ей больно. Но она сказала только:
— Приведи ее как-нибудь к нам! Если она хорошая женщина, отчего же нет!..
Однако брат стыдился показать невесте наше убогое жилище, и матери пришлось как-то вечером поехать в город, чтобы познакомиться с будущей невесткой.
Звали ее Селиной, и она была на год старше моего брата. Но, глядя на ее лицо с широким носом, веснушками и косматыми бровями, а главное, слыша ее голос, вполне можно было принять Селину за его мать. Я так и не мог постичь, почему брат на ней женился. Скорее всего, потому, что у нее были сбережения — несколько тысяч франков — и хорошая мебель. Брату оставалось лишь снять подходящие комнаты для этой мебели, а найти их было нетрудно.
За несколько дней до свадьбы он во время обеда как бы невзначай обронил:
— Так вот, у нас теперь три комнаты. Они очень мило обставлены: спальня белого бука, модная кушетка и все такое. Но только квартира великовата для двоих.
Мать возразила с большей горячностью, чем ей было свойственно:
— Ах, ну что ты! Она вовсе не велика. Как раз то, что вам нужно. А там, глядишь, и ребенок не заставит себя долго ждать.
Некоторое время мы молча ели, потом брат внезапно обратился ко мне:
— Ты мог бы жить у нас, вместо того чтобы каждый день ездить в такую даль. Тебе было бы удобнее, да и матери легче.
— Как? — Я был поражен и обрадован. — Ты думаешь, это возможно?
— Конечно! Ну, будешь немного платить. Это ясно.
Я посмотрел на мать: согласна ли она? В глазах у нее стояли слезы.
— Мальчик мне не в тягость, — сказала она и жесткой ладонью раза два провела по столу, словно хотела что-то смахнуть.
Но я, конечно, не согласился с таким доводом. Возможность жить в городе, утром вставать попозже и быть свободным в долгие вечера — все это так прельщало меня, что я с трудом мог усидеть на месте и не обратил особого внимания на мать и ее тихие слезы.
— Ах, это было бы чудесно! — воскликнул я. — Можно мне жить у него, мама? Да, можно? Утром поваляться в постели — это же замечательно! И вообще…
Мать уголком передника вытерла слезы на глазах. Заметив мое воодушевление, она даже попыталась улыбнуться.
— А я? — спросила она. — Мне здесь остаться совсем одной? Вот вы уходите, а обо мне никто не думает!
Я с изумлением взглянул на нее, и мне вдруг показалось, что я в первый раз вижу ее такой, какова она на самом деле. Эти глаза, потускневшие от забот и лишений, когда-то были красивы, а тонкие губы, так редко смеявшиеся, когда-то целовали! Лишь несколько мгновений видел я истинный образ матери, потом отвел глаза; но он запечатлелся во мне навсегда, и даже теперь я вижу ее яснее всего, когда вызываю в памяти тот вечер.
Мало-помалу я начал понимать, как больно матери, что дети уходят от нее и оставляют ее одну в обветшалой лачуге, где в щелях между трухлявыми балками завывают ночные ветры. Но я был так захвачен перспективой, о которой полчаса назад не смел бы и подумать, что отогнал от себя зарождавшиеся угрызения совести.
— Нет, мама, я думаю о тебе! — воскликнул я наконец. — Ты ведь знаешь мой план! Я хочу разбогатеть, чтобы построить тебе дом. Ты только не мешай мне, я знаю, чего хочу! Посмотри, мама, дом будет вот такой!
Взяв карандаш, я начал рисовать; я подробно объяснил ей устройство ее будущей квартиры, и притом так красноречиво, что мать вдруг провела рукой по моим волосам и сказала:
— Ах ты, выдумщик!
— Мама, можно мне?.. А, мама?
Она вздохнула. Потом засмеялась:
— Если тебе так хочется!.. Там тебе и вправду будет лучше. Но мне здесь будет одиноко… все вечера…
— Послушай, мама, — быстро возразил я. — Ведь я каждую субботу буду приезжать и оставаться на воскресенье. А в будние дни какой тебе от меня прок? Я читаю или работаю, а ты штопаешь или вяжешь. Иной раз мы не скажем друг другу и десяти слов. Видишь?!
— Но ты со мной, — сказала она и робко взглянула на меня; не в ее натуре было обнаруживать свои чувства, и теперь она немного стыдилась. — Ну да ладно! — добавила она. — Ты будешь приезжать в конце недели, так тоже хорошо.
Через несколько дней я занял третью комнату в квартире брата. Я должен был платить за нее порядочную сумму, зато был совершенно свободен, мог уходить и приходить, когда хотел, и даже получил свой ключ.
Моя жизнь опять стала более человеческой. Теперь я мог думать не только о том, как бы выспаться, и меня мало-помалу снова начали интересовать женщины.
Вначале я по вечерам оставался дома. Однако моя невестка была злющая особа, превратившая жизнь брата в настоящий ад. Чтобы не быть свидетелем их непрестанных ссор, я после ужина часто уходил. И вскоре у меня вошло в привычку, проглотив последний кусок, сразу вставать, снимать с гвоздя ключ от входной двери и, пробормотав «спокойной ночи», куда-нибудь отправляться.
Я бродил по городу без плана и цели. Старался на ходу ловить взгляды хорошеньких девушек, а устав, изредка позволял себе выпить кружку пива. Из вечера в вечер шатался я по улицам один. Я не знал ни души, и мне не с кем было перемолвиться словом. Когда я разглядывал молодых девушек в воздушных платьях, нарядных шляпках и изящной обуви, во мне вспыхивало желание завести себе подругу, подобно другим мужчинам, и я долго раздумывал, как за это взяться. Но к сожалению, я был еще более неловок, чем прежде, и виной отчасти был мой внешний вид; я рос так быстро, что костюмы постоянно были мне маловаты, руки нелепо, уродливо вылезали из рукавов. Кроме того, лицо у меня было покрыто неприятной, хотя и безвредной, сыпью, какая нередко появляется у молодых людей. Поэтому я никогда не отваживался заговорить на улице с девушкой, а других возможностей завести знакомство для меня не существовало. И вот прекрасные создания, шурша юбками, мелькали на улице предо мной, такие близкие, что я мог бы коснуться рукой их платья, и все же недостижимо далекие. Они возбуждали мою фантазию и по ночам не давали мне спать.
Раз-другой я пытался продолжить игру моих мальчишеских лет, когда мне так легко удавалось, глядя на девочку, мысленно снимать с нее одежду. Но удивительное дело! Теперь игра не шла: женщина оставалась для меня далекой, и неприступной, и таинственной.
Считая, что мне ни за что на свете не познакомиться с девушкой, я твердил себе: «Ты должен заработать денег, тогда купишь все, что пожелаешь. И первая красавица станет твоей, если ты наденешь ей золотую цепочку на шею».
С удвоенным усердием налегал я на работу, хотя мне понемногу становилось ясно, что у доктора Альта многого не добиться. Тем не менее я глядел в оба, ничего не пропускал мимо ушей, громко смеялся язвительным замечаниям господина Кнайса по адресу просителей и с легким поклоном открывал доктору Альту дверь: я хотел уйти с хорошим аттестатом, если когда-нибудь покину фирму. Я не забыл также, что обещал матери купить красивый дом. Когда я видел ее бледное лицо и руки, слегка дрожавшие при шитье, внутренний голос говорил мне, что надо торопиться — десятилетий в запасе больше нет.
Так я провел эти ужасные годы: день за днем просиживая в темном углу, погруженный в тошнотворную работу, подгоняемый и травимый, никогда не слыша доброго слова, терзаемый вожделением к женщине, но горло полный сознанием своей неполноценности и отвращением к собственной внешности. А главное, с горьким чувством полного одиночества.
Иногда я до поздней ночи стоял перед подслеповатым зеркалом в своей комнатушке, слыша сквозь стенку обрывки супружеских споров, и пытался уксусом, спиртом и тому подобными средствами лечить свое лицо, чтобы избавиться наконец от сыпи, хотя заранее знал, что это не поможет. Ох, я готов был расцарапать себе лицо ногтями, а иногда в бессонные ночи плакал и проклинал себя и все на свете.
Я хотел добиться успеха, больше зарабатывать, стать богатым, и притом поскорее. А моя должность едва давала возможность купить необходимую одежду; вместе с тем моих знаний было явно недостаточно, чтобы перейти на другое место. Все это побуждало меня с остервенением учиться. Я купил учебники французского языка и арифметики и трудился над ними ночами до тех пор, пока у меня не начинали болеть глаза. Даже засыпая, я повторял французские слова.
Я и теперь откладывал каждый франк, который мог сберечь, но уже без гордой мальчишеской радости: мои деньги теперь лежали в банке, и я созерцал свое медленно растущее состояние в трезвых цифрах, а не в сверкающем серебре. В плохие минуты я говорил себе: «Все это ровно ничего не стоит!» И все же никогда не покупал себе даже ничтожнейшую мелочь, если мог обойтись без нее. Блуждая вечерами по улицам и рассматривая выставленные в витринах товары, я каждый раз радовался, думая о том, чего только мог бы купить на свои деньги.
И все-таки так раздвоено, так раздираемо противоречивыми стремлениями было мое существо, что нередко в долгие ночи, угнетаемый одиночеством и любовной тоской, я готов был без колебаний пожертвовать всеми своими деньгами, добытыми хитростью, потом и слезами, ради мимолетного опьянения в объятиях красивой женщины.
Лишь за несколько месяцев до рекрутской школы случай столкнул меня с девушкой. Меня почти каждый день посылали на квартиру к доктору Альту — то представить ему на подпись бумагу, то что-нибудь принести или отнести. Однажды дверь мне открыла новая горничная.
— Bonjour, monsieur! [3] — сказала она.
Сперва я так опешил, что вообще не мог произнести ни слова. Никогда еще ко мне не обращались по-французски, и лишь спустя некоторое время я настолько овладел собой, что мог пробормотать:
— Bonjour, mademoiselle![4]
После чего поспешно перешел на немецкий и объяснил, что именно мне нужно. Девушка — кстати сказать, вовсе не красивая: крупная, краснощекая, с желтыми косами, уложенными на затылке тугим узлом, — казалось, поняла меня. Она приветливо улыбнулась, и я в ответ тоже слегка растянул рот.
— Хорошо, — сказала она наконец с сильным французским акцентом, — Mais entrez donc![5]
С этими словами она еще шире распахнула дверь, и если бы я даже не понял ее слов, то не мог бы не понять ее жеста. Я шагнул через порог, и она закрыла дверь. Потом она принесла то, за чем меня послали, и, передавая мне пакет, опять улыбнулась и сказала:
— Voilà! [6]
Здесь, в темном коридоре, где моего лица нельзя было как следует разглядеть, я вдруг расхрабрился и, ожидая возвращения девушки, соображал, что бы ей сказать. Но, когда она вновь очутилась передо мной, когда я увидел ее сверкавшие в улыбке зубы и слегка приподнимавшуюся от дыхания грудь, мне все-таки не пришло в голову ничего, кроме вопроса:
— Вы… здесь?
— Да, — ответила девушка, — я служу здесь, а что?
— Ах, просто так! Давно?
— Нет, всего два дня. Я из Женевы. Вы говорите по-французски?
— Да, немного, знаю несколько слов. — Но потом, собрав все свое мужество, я спросил: — Est-il beau? [7]
Она удивленно посмотрела на меня:
— Mais qui donc? [8]
— Genève[9].
Она звонко рассмеялась. Я понял, что сказал что-то несуразное, и покраснел как рак.
— О да, — подтвердила она. — Женева очень красивый город, очень.
Эта моя неловкость отбила у меня всякую охоту продолжать разговор, и я постарался поскорее уйти в контору.
Но с каждым разом наши комические полунемецкие-полуфранцузские разговоры становились все непринужденнее, и я уже по дороге придумывал, что именно я скажу. Иногда я накануне составлял по словарю довольно длинные фразы, заучивал их наизусть и на другой день с невозмутимым спокойствием пускал в ход.
Как я уже говорил, девушка — ее звали Сюзанной, и она, вероятно, была года на два, на три старше меня — не отличалась красотой, и я не находил в ней ничего от тех изящных, прекрасно сложенных женщин, которые так мне нравились. Но она была единственным человеком, с которым я вообще мог разговаривать, и уже по этой причине мои мысли каждый день уносились к ней. Кроме того, я дорожил случаем поупражняться во французском, и все это волновало меня и наполняло таким мужеством, что однажды я отважился пригласить ее на прогулку. Хорошо помню, как я удивился, когда Сюзанна не рассердилась и не высмеяла меня.
— Да, я согласна, — ответила она. — Seulement quand? [10]
— Как-нибудь вечерком, — ответил я. — Я всегда свободен.
— А вот я — нет! — Она произнесла «ньет», и это мне чрезвычайно понравилось.
Так на самом пороге успеха мои прекрасные мечты опять начали рушиться.
— Неужели вы никогда не сможете погулять? — огорченно спросил я.
Она подумала.
— Только в субботу, тогда я свободна. Ça va?[11]
Еще бы! Мы сговорились на восемь часов, и я умчался, преисполненный гордости.
Правда, я уже не мог проведать в субботний вечер мать. Но, по правде говоря, я и не вспомнил о том, что старушка будет дома ждать меня, — так я был взволнован, столько нахлынуло на меня страхов, любопытства, так учащенно билось сердце. Придет ли она? Собственно говоря, это казалось мне невероятным, но я все же хотел быть наготове. Лихорадочно стал я заучивать еще какие-то французские слова и до ночи терзал свое лицо, протирал его спиртом и выдавливал прыщики до тех пор, пока кожа не начала гореть адским пламенем.
Когда в субботу я пришел за четверть часа до срока в условленное место, у меня билось сердце и я был в таком страхе, что раза два чуть не обратился в бегство. Удерживало меня только самолюбие; но в душе я очень надеялся, что Сюзанна не придет.
Напрасная надежда! Вскоре после восьми она появилась передо мной. Я едва узнал ее, так изменило и украсило девушку темное платье.
— Bonsoir![12] — сказала она и улыбнулась не без смущения.
Я торопливо ответил на приветствие, не той рукой схватился за шляпу, хотел одновременно пожать ее руку, уронил шляпу, нагнулся и покраснел. Потом, немного придя в себя, я спросил:
— Что же мы будем делать?
Стояла весна, вечер был теплый, и Сюзанна предложила погулять. И вот мы пошли рядком по улицам, не обмениваясь при этом ни единым словом! Я судорожно искал тему для беседы, но мне ровно ничего не приходило на ум. И, лишь когда наше странствие привело нас в тихие кварталы, где дома уже не стояли у самой улицы, а прятались в садах за деревьями, я наконец решился. После долгих размышлений я избрал французский язык.
— Vous êtes venue![13] — проговорил я.
— Oui[14], — отозвалась она и посмотрела на меня.
Потом мы опять некоторое время молча шли рядом, пока дома не остались позади и мы не вышли в поле. Дорога вела в лес, очертания которого резко выделялись на темно-синем вечернем небе. Вдруг мне пришло в голову, что молодые люди ходят в лес целоваться, и я оробел. Я тоже должен буду поцеловать Сюзанну! Будет ли она защищаться? Знает ли, что ее ждет? Я украдкой взглянул на нее, но она шагала рядом со мной, прямая и невозмутимая, как солдат в отпуске.
— Хороший сегодня вечер! — выпалил наконец я.
Сюзанне, по-видимому, было скучно с таким неловким кавалером. И голос ее, когда она ответила, звучал холодно.
— Да, очень хороший.
Я спросил ее еще о том о сем, некоторые вопросы задавая по-французски, и она коротко отвечала. Все же такой разговор, чрезвычайно однотонный и скучный, постепенно придал мне уверенности, и, когда мы проходили мимо скамьи, я предложил немного отдохнуть.
Сюзанна сразу же согласилась, и, когда мы чинно сели рядом, глядя на черный лес и звездное небо, я понял, что сейчас сделаю. Я был полон решимости. Но только, убей меня бог, я не знал, как начать. Сюзанна сложила руки на коленях и подняла глаза к звездам.
— Тихо здесь, — сказала она. — C’est beau!
— Oui, c’est beau! — подтвердил я и как бы невзначай положил руку на спинку скамьи за плечами Сюзанны. Она не протестовала, и я через некоторое время осмелился чуть коснуться рукой ее плеча и слегка притянуть ее к себе. Сюзанна охотно поддалась и прильнула ко мне. Тогда я, собравшись с духом, склонился над ее лицом и поцеловал в губы. Поцелуй был короткий и быстрый, а когда потом я взглянул на нее, ее голова с закрытыми глазами все еще была слегка запрокинута и полуоткрытые губы ждали продолжения ласки.
Но мне уже было не до поцелуев. Я преисполнился огромной гордостью и охотнее всего громко закричал бы: «Посмотрите, люди добрые, посмотрите на нее! Что я свершил!»
Вся робость разом слетела с меня. Я вернул себе наконец покой и твердое сознание своего превосходства. Как легко это мне далось! Я просто так ни с того ни с сего поцеловал ее! От радости я готов был на дерево влезть.
Я не мог усидеть на скамье, вскочил и крикнул:
— Вставай, пойдем дальше!
Самым естественным образом я теперь говорил ей «ты»: кто-то сказал мне, что, поцеловав женщину, надлежит обращаться к ней именно так.
Да и Сюзанна нашла это в порядке вещей. Она открыла глаза, безмолвно посмотрела на меня, и, хотя мы лишь смутно видели друг друга, я заметил, что она улыбается.
— Да, пойдем! — сказала она. — Je dois bientôt rentrer *.
Мы побрели через лес. Но то и дело останавливались и целовались. И с каждым поцелуем я становился опытнее и целовал ее более умело.
Так продолжалось все лето. Мы виделись почти каждую субботу. Естественно, что к матери я теперь наведывался значительно реже. Мы с Сюзанной гуляли, целовались. Но на большее не хватало времени. На неделе я каждый раз принимал решение в ближайшую субботу сорвать цветок, который, по-видимому, расцвел для меня одного, проникнуть наконец глубже в тайну жизни, которая и манила и пугала меня. Но, когда Сюзанна сидела подле меня на скамье, я бывал рад-радешенек, что она в десять часов должна возвращаться домой и что времени нам хватает только на поцелуи.
Осенью мне предстояло поступить в рекрутскую школу, а за две недели до этого Сюзанна отказалась от места, решив вернуться к родителям в Женеву. Ей, собственно, следовало уехать еще в субботу. Но вечером она неожиданно сказала мне:
— Если хочешь, я могу ехать завтра. Я написала своим, что приеду лишь в воскресенье.
Теперь перед нами была целая ночь, и я часов около двенадцати прокрался с ней в свою комнату, дрожа при этом от страха, что услышит невестка, которая не потерпела бы ничего подобного. В сосредоточенном молчании мы разделись и легли в постель. Лишь после этого мы осмелились шептаться.
В пять утра мы уже поднялись. Я нес чемодан и часть дороги до станции сопровождал Сюзанну. Но вскоре мне нужно было повернуть обратно: моя невестка не должна была ничего заподозрить. По воскресеньям она вставала рано, чтобы до выхода в церковь прибрать в комнатах.
— Ну вот, — сказал я и остановился. — Теперь мне пора вернуться.
— Что же делать, давай чемодан!
Как ни странно, мы все еще говорили шепотом. Когда серая мгла рассвета поползла по улицам, мы подали друг другу руки.
— Пиши! Не забывай! — просительно сказала Сюзанна.
— Ну конечно! Ты тоже!
Потом мы в последний раз улыбнулись, как люди, все знающие друг о друге.
Раза два мы обменялись письмами — и это было все. Никогда больше я не видел Сюзанну, мою первую возлюбленную.
Ну конечно! Я кое-чего достиг, я стал уважаемым человеком! Но я должен был сражаться за каждый шаг к успеху, за каждую крупицу признания и власти. Кто мог бы ожидать от сына сапожника такого возвышения! Правда, я прошел суровую школу и жизнь научила меня бороться и пускать в ход локти. Но разве со мной не прошли ту же науку миллионы? А чего они добились?
Я всего добился сам! В готовности следовать тем советам, которые нам дает жизнь, — секрет успеха. Вперед надо смотреть, вперед, а не назад! Угнетать или быть угнетаемым! Это закон, которому жизнь ежедневно учит нас на тысячах примеров. А если кто не соблюдает его… Ну что ж! Возьмите моего брата: каких только грандиозных планов он не строил, каких вершин не собирался достичь! Он был сделан не из того теста, он не годился. До самой смерти работал он все в том же банке и в конце концов дослужился лишь до должности кассира. Что за жалкое существование! Я же вступил в борьбу, и — пусть это стоило мне пота и слез — я остался верен себе!
Уже в школе я научился быть твердым, а у доктора Альта понял, что одного этого мало, что нужно еще быть хитрым как лиса. Когда я прощался с ним, он сказал:
— После рекрутской школы ты можешь в любое время вернуться ко мне. Я был тобой доволен.
Ни в коем случае не хотел я возвращаться в этот ад. Я намеревался после военной службы поискать лучшую должность. Все же я сказал себе: никогда нельзя отрезать себе путь к отступлению! — и поэтому ответил в своей тогдашней витиеватой манере:
— Я выражаю вам мою глубочайшую признательность за столь почетное для меня предложение, каковое я охотно акцептую.
Когда я вспоминаю о тех временах, мне становится ясно, что именно в рекрутской школе я впервые получил возможность проверить свои жизненные правила, которые до сих пор признаю основой своих поступков, и претворить их в действие. Много лет спустя, когда эти правила уже привели меня к успеху, я записал их и когда-нибудь вместе со всем прочим завещаю сыну:
1. Будь с каждым любезен и предупредителен, пока не знаешь, не может ли он быть тебе полезен.
2. Никогда не общайся с людьми, от которых тебе нет выгоды.
3. Не говори никому, даже доверительно, того, что могло бы тебе повредить, попав в газеты.
4. Всегда помни о своей выгоде, и пусть ни просьбы, ни слезы не отклоняют тебя от принятого решения. Помни: поле жизни удобрено могилами. Не будь удобрением!
5. Прежде чем истратить деньги, подумай, что ты за них получишь и стоит ли приобретенное того труда, который ты должен будешь затратить, чтобы опять заработать ту же сумму.
6. В разговоре старайся казаться простодушнее, чем ты есть на самом деле. Тогда другие отбросят осторожность, ты их быстрее узнаешь и сумеешь использовать в своих целях.
Как сказано, в рекрутской школе я впервые применил эти правила и тем добился поворота к лучшему в своей судьбе. Чудесные это были недели, мне там понравилось с первого дня.
Раздалась команда, нам выдали обмундирование, и мы начали изощряться в шутках, разглядывая широкие блузы. Наши шаги рождали отзвук в голых стенах коридоров. Когда мы группами пришли в помещения, отведенные нашей роте, многие, быстро оглядев соседей справа и слева, повалились на нары и закричали со смехом: «Фу, черт! До чего жестко!»
Все были полны тем увлекательно новым, что открывалось нам на каждом шагу. Я дурачился не меньше других, хохотал над остротами батрака не меньше, чем над остротами студента, но был начеку и наблюдал за товарищами. Вскоре мне стало ясно, что здесь я буду жить неплохо: я был одним из самых рослых и сильных.
К начальству я относился с большим почтением. Отдавая честь, вытягивался в струнку, смотрел открытым и бодрым взглядом, и это производило хорошее впечатление. Мы учились стрелять, маршировать, делать гимнастику, и я с увлечением участвовал во всем этом. Я так хорошо овладел ружейными приемами, что меня не раз заставляли проделывать их перед всем взводом. Тогда я стоял как отлитый из меди, руки вскидывали винтовку и снова молниеносно хватали ее, голова и плечи оставались совершенно неподвижными. Раз лейтенант похлопал меня по плечу и сказал: «Даже мне не сделать лучше!» Вот это была похвала! Она исходила от любимого нами взводного командира, и я залился краской от счастья.
Жизнь в рекрутской школе наполнена событиями: знакомишься с товарищами и девушками, упражняешься весь день на плацу, а вечером в обществе веселых друзей выпиваешь стакан пива и поешь песни. А не то заигрываешь с девицами в темном переулке. Не замечаешь, как летят дни и недели. И вдруг — конец. Тогда с гордостью и грустью в последний раз надеваешь форму, а потом вместе с рюкзаком и винтовкой прячешь ее на чердаке. Еще раз берешь в руки оружие; пальцы сжимают теплое дерево, и перед мысленным взором возникают картины прожитых недель. Сердце болит, как при прощании с чем-то дорогим, и ты думаешь: «Ну что ж, через год опять!» И это вправду прощание: прощание с детством и детскими мечтами, ибо теперь ты взрослый мужчина!
Так стоял я, печальный, на чердаке старого скрипучего дома матери и еще раз осмотрел свою форму, прежде чем закрыть сундук. У меня было тяжело на сердце, не хотелось говорить. Тем разговорчивее была мать.
Ее необычайно радовало, что наконец она два дня будет видеть сынка около себя. Еще немного, и она бы расплакалась.
Как в минувшие времена, она стояла у плиты и стряпала, а я сидел за столом и молча за ней наблюдал. Вечерело, и в кухне становилось все темнее. Только сквозь щели и трещины старой плиты да там, где сковорода не закрывала отверстие, пробивалось потрескивавшее пламя. Из открытого зольника, где дотлевали угли, на мать падал теплый красный отсвет.
Я сидел за столом, подперев руками лицо, и смотрел, как хлопочет мать. Она задавала вопросы, я отвечал: сначала односложно, но потом все более и более оживляясь; и тогда перед моими глазами вновь встали картины великолепного промелькнувшего времени.
— Я так рада, — сказала мать, сняла сковороду, подбросила полено и стала дуть на угли, от которых взметнулись искры. — Я так рада, что ты нашел хорошее место! Как это, собственно, вышло?
— Да вот через нашего полковника, — ответил я. — Он спросил меня, не ищу ли я работы.
Мать посмотрела на меня и улыбнулась.
— Ты должен там очень стараться! — заметила она.
Я почти не слушал ее. В мыслях я был уже далеко, на ночном марше во время маневров. Я начал рассказывать, и вокруг меня все было так просто, что и я отбросил свою витиеватость.
— Это было на маневрах, которые мы проводили, имея противником другое соединение. Снялись с бивуака вечером: нам нужно было еще до рассвета занять мост и подступы к нему на берегу реки. Шли всю ночь, а так как мы двигались по вражеской территории, нам строго запретили разговаривать и курить. Мы уже предыдущие ночи мало спали, и вполне понятно, что то один, то другой пытался подбодрить себя сигаретой. Курили, прикрывая огонек рукой, так что спереди ничего не было заметно. Во время короткой остановки два парня возле меня закурили, и вдруг мы услышали, что сзади кто-то скачет во весь опор. Не успели мы оглянуться, как прогремел знакомый голос нашего полковника, начальника школы:
«Черт знает что! Что за безобразие? Кто там курит?»
Можешь себе представить, с какой быстротой исчезли сигареты! Среди лежавших и сидевших как придется на земле людей полковник, конечно, не мог обнаружить виновных. Он подъехал к нам и еще раз грозно закричал:
«Я спрашиваю, кто курил? Кто эта скотина?»
Никто не шелохнулся, наступила глубокая тишина. Послышались торопливые шаги. Наш обер-лейтенант подбежал, отдал честь и отрапортовал.
Полковник напустился на него:
«Ну и сброд тут у вас, господин обер-лейтенант! Разве до вас не дошел приказ, запрещающий курение?»
«Так точно, дошел, господин полковник!»
«Почему же ваши люди курят? Вы что, не умеете поддержать порядок в части? Самое печальное, что этот трусливый негодяй даже не признался! Ну и солдат, черт бы его драл!»
Наш обер-лейтенант был человек суровый и неприступный. Его мы боялись больше всех на свете, даже больше полковника. Он никогда не выходил из себя; в ярости он понижал голос и говорил тихо и мягко, как девушка. Но в такие минуты мы боялись его еще пуще, может, потому, что тогда в нем уже не чувствовалось ничего человеческого. Вот и теперь он заговорил своим коварно обволакивающим голосом:
«Кто курил, пусть выйдет вперед!»
Само собой разумеется, что теперь и подавно никто не посмел проронить ни слова. Он подошел к нам вплотную и еще раз протянул:
«Кто-о?»
Его голос чуть не замирал от нежности.
Полковник, вероятно, понял, что положение создалось напряженное. Он заорал:
«Господин обер-лейтенант, завтра пришлите ко мне виновного, понятно? Мне надо сказать ему два слова!» — И ускакал в темноту.
Обер-лейтенант еще раза два безуспешно повторил свой вопрос. Потом приказал нам взять рюкзаки и построиться в две шеренги. И тут начался ад! «Лечь! Встать! Бегом! Равнение! На колено! Лечь! Встать! Лечь! Встать!» И так добрых полчаса. Пот струился по нашим лицам, одежда липла к телу. Несколько человек споткнулись и, упав, больше не поднялись. Мы разодрали себе руки, у многих из носа и рта текла кровь, так как они при команде «бегом» натыкались на ранцы бежавших впереди.
Через полчаса обер-лейтенант снова приказал нам построиться.
«Неужели и сейчас еще никто не знает, кто курил?»
Все молчали, и слышно было только тяжелое дыхание рекрутов да чья-то брань сквозь зубы.
«Тогда продолжим!» — любезным тоном сообщил обер-лейтенант.
Наш взводный подошел и тихо заговорил с ним.
«Нет, господин лейтенант, — воскликнул командир, — я буду продолжать хоть до утра. Остаток пути люди проделают бегом».
Тогда я вполголоса, но так, что мои соседи расслышали, прошептал:
«Я скажу, что это я!»
Никто не отозвался, но я почувствовал, что товарищи взглядами благодарят меня.
Когда я дошел в рассказе до этого места, мать на мгновение оставила работу, повернулась ко мне и сказала:
— Да, ты такой! Всегда за других, всегда за других! Вот ты какой у меня!
Я с удовольствием выслушал эту похвалу и не возражал. Всякая мать видит в своих детях только хорошее. Так и должно быть. Но я, собственно, вовсе не собирался жертвовать собой ради товарищей. Я все основательно взвесил и нашел, что этот поступок принесет мне только выгоду. Прежде всего я приобрету уважение товарищей. Они ведь знали, что я не курил. Когда я потом попаду к полковнику, наверно, я сумею намекнуть, что взял на себя чужую вину. К тому времени рассеется кошмар этой ночи, и при свете дня офицеры будут судить о деле спокойнее. Тогда я, конечно, и не подозревал, что мой поступок принесет мне значительную выгоду.
— Продолжай, — сказала мать и снова взялась за работу.
— Итак, я вышел и сказал:
«Господин обер-лейтенант, это я курил!»
«Как? — удивился он. — Это вы курили? Н-да!»
«Да это неправда! — воскликнул вдруг один из моих товарищей. — Он вовсе не курил!»
Обер-лейтенант, казалось, ничего не слышал.
«О дальнейшем вы узнаете», — сказал он и велел мне вернуться в строй.
Потом мы двинулись в путь и форсированным маршем как раз вовремя достигли реки и моста. В дороге ко мне подошел командир нашего взвода.
«Ты в самом деле курил?» — озабоченно спросил он.
«Нет, я не курил, — ответил я. — Но я не хотел, чтобы страдала вся рота из-за того, что провинившийся не признается».
«Ах вот как!» — сказал наш командир и ничего не добавил.
На другой день по окончании маневров мне приказали явиться к полковнику. Он принял меня довольно любезно, и я догадался, что он уже все знает.
«Итак, это вы! — приветствовал он меня своим скрипучим голосом. — Ну, живо, как было дело?»
Только я начал рассказывать, как он перебил меня:
«Я хочу знать, курили вы или нет».
И тогда я рассказал правду. Он меня не прерывал. А когда я кончил, он сказал:
«Вот это я называю поступить, как подобает солдату! Молодец! А теперь, раз вы знаете, кто курил, выкладывайте — кто?»
Я медлил. Он понял мои колебания и продолжал:
«Чувство товарищества надо чтить. Но прежде всего солдат обязан повиноваться командирам и ничего от них не скрывать. Итак, еще раз: кто курил?»
Я назвал имена. Он отпустил меня, и на том все кончилось. Правда, те двое получили по пяти суток ареста, но никто и не подумал, что их выдал я. Напротив, каждый считал, что я хотел пожертвовать собой. Две недели спустя полковник опять вызвал меня к себе. Он прочел в моей анкете, что после рекрутской школы я буду искать работу. Так вот, у его брата большая трикотажная фабрика и он ищет молодого, честного, а главное — надежного человека. Полковник подумал обо мне и рекомендовал меня. Должность ответственная, и он уверен, что я его не подведу.
Вскоре я получил однодневный отпуск, чтобы представиться фабриканту. Он тоже сказал, что должность трудная и ответственная.
«Если вы умны, то всегда будете держать мою сторону и не дадите другим влиять на себя. У нас среди персонала много красных, поэтому мне нужен человек надежный, на кого я мог бы положиться. Если вы меня не разочаруете, вам тоже не придется жаловаться на меня».
Я кончил рассказ. Мать налила мне кофе, надела на кофейник ватную грелку, потом, сложив руки, пробормотала краткую молитву. Затем она сказала:
— В добрый час, мальчик! Да… тебе повезло. Но ты заслужил свое счастье. Только не забывай своего долга перед хозяином — не путайся в политику и во всякое такое! Это плохо кончается.
Трикотажная фабрика «Блейбтрей и К0», где я благодаря полковнику получил место, находилась тогда за городской чертой среди мусорных свалок, карьеров гравия, пакгаузов и огородов. С тех пор город далеко протянул свои щупальца, и теперь старое здание обступили кварталы современных жилых домов и светлые, выбеленные фабрики; выглядит оно в этом окружении довольно уныло, как дряхлая старушонка среди толпы веселых девушек.
С первой же минуты я почувствовал разницу между моим новым местом и местом у доктора Альта. Я позвонил у двери с задвижным окошком, и мне любезно открыл пожилой человек.
— Сейчас доложу, — сказал он. — Посидите немного.
Я сел на стул в полутемной прихожей и начал разглядывать газеты на круглом столе и бюст почтенного господина с надписью «Амадей Блейбтрей». Вскоре старик вновь появился и объявил, что управляющий предлагает мне в первый день ознакомиться с мастерскими, чтобы получить общее представление о производстве. Он повел меня в подвальный этаж, где стрекотали машины, и передал мастеру, низенькому и совершенно лысому человечку с выпуклыми глазами за толстыми стеклами очков. Тот кратко объяснил мне основы производства, а потом предоставил меня самому себе, и я весь день ходил по фабрике и присматривался к машинам, из которых медленно и равномерно выползала многоцветная вязаная ткань. Мне разрешили также разговаривать с работницами, обслуживавшими машины.
Дольше всего я задержался в последнем цехе возле шпульных машин, которыми управляли сплошь молоденькие девушки, в большинстве очень миловидные. Все они были в серых передниках и пестрых головных платках. Они почти не обращали на меня внимания, когда я останавливался позади и следил за их проворными руками, которые разглаживали шерстяную пряжу и натягивали ее на крестообразное мотовило. Изредка какая-нибудь бросала на меня быстрый взгляд и задорно улыбалась. Тогда и я растягивал рот в улыбке. К вечеру я уже знал, что буду чувствовать себя здесь хорошо.
На следующий день я приступил к работе. Правда, поначалу я опять должен был лишь раскладывать письма, заклеивать конверты, вносить в толстую книгу заказы и прочее в этом роде. Но уже через неделю, когда я лучше познакомился с предприятием, мне доверили более самостоятельную работу, а через полгода поручили наконец то дело, для которого я и предназначался.
Трикотажная фабрика Блейбтрея выдавала работу значительному числу надомниц, вязавших вручную нижние юбки, кофточки, шарфы и другие модные в то время вещи. Каждую пятницу эти женщины сдавали свои изделия, получали заработанные деньги и новую шерсть. Другие надомницы сшивали вязаные полотна, вставляли карманы, прорезали и обметывали петли. Моя работа состояла в том, чтобы рассчитываться с женщинами и проверять их работу. Прежде всего я должен был удостовериться, что вес сданных изделий совпадает с весом выданной шерсти. Несоответствие влекло за собой вычет из заработка. Задача моя была нелегкая, и я постепенно понял, почему на эту должность выбрали именно меня.
Когда женщины узнавали, что их жалкая недельная получка из-за нескольких граммов шерсти еще наполовину уменьшена, они начинали плакать, клянчить и клясться всем святым, что не знают, куда делась шерсть: они, мол, принесли все, что у них было.
Но тогда я просто показывал им накладную.
— Здесь написано: выдано килограмм двести граммов шерсти, а товар весит всего лишь тысячу пятьдесят. Посмотрите сами! Что же вы хотите? Остальное меня не касается.
— Я принесла все. Я не понимаю, не понимаю, ну как это так получается? В чем дело? — плакали они.
А я, не обращая на них внимания, тем временем подсчитывал, сколько каждой из них причитается на руки.
— Ваш недельный заработок семь франков восемьдесят, — как можно более деловым тоном говорил я, сидя за своим окошком. — За нехватку шерсти с вас вычитается один франк восемьдесят. Значит, вам следует шесть франков. Пожалуйста, распишитесь!
Но расписаться они никогда сразу не соглашались. Они кричали, что так не годится, никуда не годится. Болен муж или ребенок и всякое такое. И как раз на этой неделе им непременно нужен полный заработок. Когда гнешь спину до полуночи, шесть франков — все равно что ничего. «Приходите к нам домой и посмотрите, найдете ли вы хоть грамм шерсти!»
Поначалу я пытался втолковать женщинам, что не в моих силах что-либо изменить, что для меня тоже установлены правила и я должен с ними считаться. Но потом я от этого отказался и только протягивал им квитанцию, повторяя:
— Подписывайте, мне некогда! Кроме вас, тут еще другие, с ними я тоже должен рассчитаться. А не хотите, не надо! Мне все равно.
Это помогало. Бедные женщины, конечно, понимали, что несколько франков все-таки лучше, чем ничего. Получив деньги, они обычно садились у стола в глубине конторы, чтобы немного поплакать, и только потом отправлялись домой.
Мне часто бывало их жаль, ведь им в самом деле платили мало. Но я хотел блюсти интересы хозяина фабрики не хуже, а лучше своего предшественника. Поэтому каждую пятницу все стулья вокруг стола бывали заняты, и, пока я за окошком делал подсчеты, через перегородку до меня непрерывно доносились плач и всхлипывания работниц. Но я скоро привык и так же перестал замечать хныканье, как гул вязальных машин, долетавший из подвального этажа. А если случалось, что за столом некоторое время никого не было, меня это даже тревожило, и я спрашивал себя, уж не ошибся ли я в подсчетах.
Господин Блейбтрей был доволен моей работой и не раз мне это высказывал. Что ж, он мог быть доволен! Разница в весе до пяти процентов допускалась и не подлежала вычету. Строгими мерами мне удалось снизить эту потерю до одного процента. Но и она полностью покрывалась, так как я очень точно учитывал нехватку шерсти.
Я со своей стороны тоже был вполне удовлетворен. В конце концов, это что-нибудь да значило, если мне, совсем молодому человеку, доверяли рассчитываться более чем с пятьюдесятью надомницами! Когда мне случалось услышать, как одна из них говорила другой: «Этот еще хуже прежнего», я гордился таким отзывом не меньше, чем похвалой начальника.
Порой мне нравилось изображать великодушие. Тогда я говорил примерно так: «Не хватает шерсти на два франка. Если хотите, я вычту их на следующей неделе». Такая снисходительность со стороны моего предшественника никого не удивила бы. Меня же работницы каждый раз благодарили, прежде чем дрожащей рукой взять деньги.
Это было для меня отличное, беззаботное время, особенно с тех пор, как я переехал от брата. Его квартира была очень далеко от места моей службы, и я снял комнату близ фабрики. По вечерам я часто отправлялся в город. В рекрутской школе лицо мое — вероятно, благодаря перемене питания — постепенно очистилось от дурацкой сыпи, и теперь ничто не мешало мне общаться с девушками. Я ухаживал вовсю и, умножая свой опыт, часто менял подруг. Когда знакомые говорили: «Тебя каждую неделю видишь с другой!» — я со смехом отрицал: «Да нет же, неправда!» Но в душе я был очень доволен собой.
Строя планы на будущее, я предполагал года два спокойно проработать у Блейбтрея и лишь потом начать что-нибудь на свой страх и риск. Все же, хотя я и получал хорошую для своих лет плату, я уже давно понял, что, оставаясь служащим, никогда не смогу зарабатывать столько, чтобы построить себе и матери дом. Железная воля всегда помогала мне осуществлять мои замыслы, и при моей бережливости я надеялся добиться своего приблизительно за десять лет.
Я снова начал чаще навещать мать. По-настоящему дома я чувствовал себя только в ее прокопченной кухне, где любил сидеть на скамье за столом, наблюдая, как она готовит. Кроме того, я всегда был так полон грез о будущем, что нуждался в человеке, с которым мог бы откровенно делиться ими. Мать терпеливо слушала, всегда поддакивала и была счастлива, видя меня подле себя.
Больше всего мне нравилось рисовать ей будущий дом и описывать его планировку.
— Ты будешь жить вот здесь, во втором этаже. А здесь мы разобьем сад, и ты сможешь выращивать цветы, какие пожелаешь.
Едва ли мать верила в осуществление фантазий сына. Но она иногда помогала мне строить новые планы — отчасти, чтобы порадовать меня, а отчасти, быть может, и для того, чтобы на несколько мгновений уйти от собственных гнетущих забот. Тогда она мечтала вслух о том, как обставит свою комнату. В саду она будет сажать совсем немного цветов, но прежде всего овощи, чтобы нам не нужно было покупать зелень при нынешних высоких ценах.
— Что ты, мама, у нас хватит денег! — смеялся я. — Вот здесь построим маленькую беседку и в хорошую погоду будем в ней пить чай.
— Да, — отвечала мать, — это будет хорошо, и ты, наверно, этого добьешься. А вот даст ли бог мне дожить?
В том-то и дело, что все вышло по-иному. В тихое спокойствие того времени вдруг ворвалась мировая война, и не успели люди протереть себе глаза, как они уже начали взаимное истребление на полях Фландрии и Герцеговины. Женщины выстраивались в очереди перед лавками и закупали жиры, сахар и кофе. «Кто знает, — говорили они, — может быть, война затянется до зимы!»
Так оно и было! Война, прежде чем захлебнуться, бушевала до зимы… но только до зимы, пришедшей через четыре года. Удивительно: как я ни напрягаю память, ничего не могу вспомнить из того времени. Не помню ничего, а в сущности, помню все!
Я был призван как солдат, а в тысяча девятьсот восемнадцатом был отчислен в чине обер-лейтенанта. Между этими двумя датами лежат бесконечные переходы, утомительные учения, одинокие ночи в захолустных уголках Юры, а также месяцы напряженной работы у Блейбтрея, изготовлявшего теперь главным образом носки, набрюшники и фуфайки для солдат. Потом вдруг новый призыв, патрулирование на обледенелых высотах, песни в переполненных и прокуренных трактирах, военная присяга и офицерская школа. И все это связывается в клубок, из которого трудно вытянуть отдельные события.
Но вот одно: под конец войны по истощенному миру вихрем пронеслась неизвестная до тех пор болезнь. «Испанка», как называли эту форму гриппа. Никого не щадили ее смертоносные руки. Она нападала на старых и малых, на сильных и слабых; одних отпускала, других приканчивала, и никто не мог ей противостоять.
Наш полк в то время был расквартирован вместе с несколькими эскадронами кавалерии в одной из казарм федеральной столицы, где мы должны были следить, чтобы бастующие рабочие чего-нибудь не выкинули. Почти ежедневно какой-нибудь взвод откомандировывали отдать последние почести умершему товарищу. Собираясь по вечерам, мы только и говорили, что о больных солдатах, лежавших в переполненных школах, взятых под лазареты, на наскоро сколоченных нарах и просто на соломе, и о тех, кого уже унесла смерть. И в каждом взоре стоял немой вопрос: «Кто следующий? Ты? Я?»
Свалился наконец и я, и меня в санитарной карете отвезли в ближайшую школу, превращенную в лазарет. Даже офицеров ожидали там только сенники. Меня внесли в длинный коридор, где более сотни больных лежали головами к стене, оставался лишь узкий проход около окон, по которому торопливо сновали утомленные сиделки и врачи.
Жар у меня все усиливался, но только на третий день пришел врач, наскоро осмотрел меня, дал кое-какие указания и удалился, не сказав мне ни слова. И в тот же день одна из сестер принесла известие, что заболела моя мать.
Несмотря на высокую температуру, я довольно ясно — хотя как-то по-особому — воспринимал и оценивал происходящее вокруг. Но только все как-то сдвинулось в моем сознании. Так, в бреду я мог часами терпеливо объяснять солдатам, почему ремень манерки застегивается справа налево, а не наоборот. То, что я при этом вполголоса лепетал, казалось мне самому вполне продуманным и логичным, и в то же время я вполне сознавал, что для сиделок, хлопотавших возле меня или мимоходом бросавших на меня быстрый взгляд, это было всего лишь бессвязной болтовней лихорадящего больного. Ночью я разговаривал с луной, светившей в окно, или с мчавшимися мимо тучами и при этом совершенно ясно слышал, как сосед справа сказал сестре:
— Этого надо бы положить в отдельную палату. Тяжело видеть, как он умирает.
Я рассмеялся в темноте. «Ладно, может, это и так! Но сперва мне надо увидеть, чтобы луна прошла поперек окна, а не торчала все время у верхнего края», — подумал я, а может, и сказал на своем непонятном языке. Сестра тут же принесла мне порошок, и я спросил:
— Это чтобы умереть?
— Нет, — шепотом ответила она. — Это чтобы вы уснули.
Но я не хотел засыпать, не смел, пока луна не опустится ниже.
Понятно, что при таком состоянии весть о болезни матери не произвела на меня особенно глубокого впечатления. Между тем одновременно с диковинным гриппом я схватил еще и воспаление легких. Поэтому врачи нажали на все рычаги и наконец добились, чтобы меня перевели в госпиталь. Там я, по-видимому, довольно долго висел на волоске между жизнью и смертью. И лишь через некоторое время поправился настолько, что снова мог ясно мыслить, и ко мне даже стали пускать посетителей.
Первым пришел мой брат. Я помню нашу встречу так отчетливо, словно это случилось вчера. Ярко светило в палату зимнее солнце. Накануне ночью падал снег, на ветвях и сучьях деревьев еще лежали узкие искрящиеся полоски. Дверь на балкон была приоткрыта. Я жадно впивал холодный воздух, и он еще настойчивее, чем голубое небо, раскинувшееся над белым миром, призывал меня обратно в жизнь.
Тут вошел брат. Он был в темном костюме и черной шляпе, которую на пороге снял.
— Добрый день! — сказал он.
В тепле палаты его очки запотели. Поэтому он остановился у двери, бережно положил шляпу на стул и принялся протирать платком стекла. Его близорукие глаза скользнули по шести койкам, не находя меня. Он смущенно улыбнулся. С тех пор как я его в последний раз видел, он не особенно изменился. Передо мной стоял человек, отмеченный вечными домашними дрязгами, пришибленный, потрепанный жизнью и больше не ожидавший от судьбы ничего хорошего.
Когда он наконец меня узнал и подошел ближе, я сразу, мгновенно, еще до того, как мы поздоровались, понял, зачем он пришел. Мы подали друг другу руку, и он сказал:
— Ты еще не знаешь…
— Мать? — боязливо спросил я, заранее зная его ответ.
Он кивнул.
— Да! Она скончалась на прошлой неделе.
Это была ужасная минута, самая тяжелая в моей жизни. Если бы кто-нибудь подошел ко мне теперь и сказал: «Умер твой сын» — сказал это сегодня, когда моя жена, бледная, с заостренными чертами, лежит на ложе смерти, — это не было бы и вполовину так тяжко. Я давно примирился с бренностью всего земного. Но тогда мне еще не было тридцати, и я готов был закричать: «Неправда! Этого не может быть! Ведь я даже не повидался с нею. Нет, нет, неправда!»
Я хотел выкрикнуть эти слова, вскочить, убежать, умереть — ведь я любил мать больше всего на свете. Но я не двинулся с места и только спросил:
— Как это было? Как это случилось?
Брат рассказал, что соседи насторожились лишь после того, как три дня ее не видели. Они застали ее лежащей в сильном жару, на стуле стояла кружка с холодным чаем. Сейчас же послали за доктором, но он пришел только на следующий день. А тогда уже было слишком поздно.
— В больнице, может быть, ее еще спасли бы.
— Да, и что же? — спросил я, приподнимаясь на локте, будто все еще оставалась возможность вернуть ее к жизни.
Брат пристыженно опустил глаза.
— У нас, видишь ли, не было денег, — произнес он.
— Но ведь я мог бы заплатить! — закричал я. — У меня хватило бы, ты ведь знаешь!
Он помолчал. Все это было для него крайне мучительно. Он медленно облизнул верхнюю губу и, не глядя на меня, сказал:
— В больницу надо платить вперед, а у меня, право, ничего нет. Ты же был так болен, что тебя нельзя было спросить. Да и мать не соглашалась. Все говорила, что жаль тратить деньги, она и без того поправится.
Когда брат ушел, мне стало так скверно, как не было уже много дней. До вечера я плакал и неистовствовал, а ночью приступ болезни повторился с сильным жаром, сопровождавшимся ужаснейшим бредом. То я скакал по поселку, сидя верхом на спине матери, то какая-то дьявольская сила понуждала меня сожрать ее живьем. Я кричал, метался и хотел убежать.
Лишь через несколько дней я понемногу начал поправляться. Но во мне больше не было той радостной и трепетной жажды жизни, которую испытывает выздоравливающий. Я лежал, унылый и спокойный, и не препятствовал жизни медленно овладевать мной, раз от меня отказалась смерть.
Выписавшись из госпиталя, я в тот же день поехал в наш поселок: мне хотелось побывать на маленьком кладбище, где была похоронена мать.
День был пасмурный, тоскливый, и на душе у меня было тоскливо, сидя в вагоне, я тупо глядел в окно, за которым тянулись нити дождя, а в серой мгле растворялись очертания далеких холмов. Чем ближе поезд подходил к поселку, тем сильнее мной овладевала печаль. Будь я один в вагоне, я, наверно, не удержался бы от слез. За окнами качались провода, с них свисали крупные капли. На лесных опушках и склонах кое-где не стаял снежный покров, испещренный темными пятнами. Местами виднелась голая, бурая земля, в колеях в неподвижные лужи скоплялась вода. И в этой-то смерзшейся земле лежала моя мать, у которой были такие добрые руки!
Одиноко стояли крестьянские дворы, мимо которых проносил меня поезд, и плодовые деревья тянули нагие ветви в моросящий серый туман.
Приехав, я сразу направился к церкви, к которой примыкало кладбище. После долгого отсутствия я снова шел по издавна знакомым уличкам, мимо пекарни, мимо гостиницы и общинного управления, где когда-то заседал совет, решая мою судьбу. Я увидел колодец и здание школы, а справа — улицу, которая вела к нашему дому: дорогу домой. Все было как прежде. Я узнавал многих людей, но старался, чтобы меня никто не заметил. Все как прежде и все-таки иное — такое чуждое, такое мертвое! Ибо здесь больше не было матери, пекарь больше не продавал ей хлеб, по дороге больше не ходили ее усталые ноги. Был какой-то пекарь, была какая-то дорога, они принадлежали чужим людям, а не мне.
Мне удалось неузнанным добраться до церкви. Я медленно отворил железные кладбищенские ворота и вошел. Нерешительно пробирался я под каштанами широкой опрятной аллеи, ведущей в дальний конец кладбища, где тянулся ряд новых могил. Под ногами у меня шуршал гравий, и дождь шелестел в буковом кустарнике, окаймлявшем аллею с обеих сторон. Вокруг стояла полная тишина.
И вот, пока я так брел и с моей мокрой шляпы капала вода, я вдруг почувствовал, какая тонкая преграда отделяет меня от покоившихся здесь людей, чьи имена стояли на крестах и камнях. Мне вдруг ужасающе ясно представилось, что всех нас в конце жизненного пути подстерегает смерть, что все мы приговорены к смерти и только не знаем назначенного часа казни. Правда, я и раньше много думал о смерти, да и впоследствии ее призрак иногда подстерегал меня в бессонные ночи и терзал, пока я не вскакивал и не топил его в вине. Но такой явственной, такой наглой и неотвязной, что сердце замирало от ужаса, смерть больше не являлась мне никогда.
Старые могилы с выветрившимися камнями и крестами, с плотной, затверделой землей, где гнили прошлогодние цветы, кончились — эти могилы были предметом постоянной любви и заботы родных и близких. Дальше шли новые, высокие могильные холмики со свежими цветами, а еще дальше зияли, как разверстые пасти, две пустые ямы.
Могилу матери я скоро нашел. На кресте были написаны ее имя, годы рождения и кончины. Там, где крест был вкопан в мягкую глинистую почву, собралась вода и медленно стекала по поверхности дерева в глубину. На могиле лежали два венка, немного цветов, наполовину увядших. Я прочел имя и даты на кресте. Мне казалось просто непостижимым, что это все, что осталось от матери. Долго стоял я, не обращая внимания на поливавший меня дождь. Было тихо, только вода монотонно журчала, и от того, что вся природа вокруг роняла слезы, я тоже начал всхлипывать. Чужим, надорванным голосом поговорил я в последний раз с усталой женщиной, которая так часто терпеливо выслушивала меня, когда я шутил или бывал серьезен, а теперь ушла от меня, не попрощавшись.
— Мама, — всхлипывал я, — я хотел построить тебе дом — не этот, а большой, красивый!.. Мама, зачем ты умерла? Я не могу так жить, не хочу! Я одинок, мама, совсем одинок.
Вдруг я услышал за собой шаги. Я поторопился вытереть слезы и обернулся. Это был садовник, знавший меня с малых лет.
— Ага, — сказал он и остановился возле меня. — Вы приехали!
— Да, приехал, — ответил я.
— Быстро все кончилось, — заметил он.
Я кивнул, говорить мне не хотелось. И он, по-видимому, не находил что сказать и стоял со мной только из вежливости или от скуки.
— Я, пожалуй, пойду. Прощайте! — пробормотал я.
— Храни вас бог! — пожелал он.
Я повернулся, быстрым шагом направился к выходу и прошел, ни разу не подняв глаз, через весь поселок на станцию.
Это был мой прощальный визит к матери.
Я вернулся в город, прежняя жизнь возобновилась, и все-таки она не была прежней. Работу свою я выполнял так же основательно и добросовестно. Мне даже дали секретаршу: молоденькую робкую девушку в очках и с туго заплетенными косами.
По вечерам я редко сидел дома. Бесцельно слонялся по улицам и чувствовал себя покинутым и одиноким. Хотел построить матери дом, а вот — не успел! К чему же теперь работать, к чему мое стремление выдвинуться, чего-то добиться? К чему? Я был так молод, но у меня не было ни отца, ни матери, ни угла на всем белом свете, где бы я мог чувствовать себя дома. И не было у меня ни друга, ни даже знакомой девушки.
Так я провел несколько недель, работая только по привычке, без прежнего горячего, вдохновенного усердия. Однако мало-помалу я вновь обрел себя и свою жизненную цель. Слишком долго я страстно боролся за существование и всеми средствами старался завоевать себе место под солнцем, чтобы так вот просто выбросить все за борт и отдаться течению. Мой характер в основном сложился, и здоровое, непреодолимое стремление толкало меня вперед по пути, на который я однажды вступил. Если раньше во всех делах и планах мной руководило полуосознанное желание создать матери спокойную старость, то теперь место этого желания заняло упрямство. «Ну что ж, тем более!» — говорил я себе. И если я уже не мог построить дом для матери, я хотел построить вдвое больший для себя. Беспощадная борьба с конкурентами, проявляемая мной при этом жестокость, которые прежде были средствами к достижению цели, постепенно стали самоцелью: я испытывал радость от этой борьбы, а победа над соперником оправдывала пущенные в ход средства и наполняла меня гордостью, как блестящий спортивный успех. Тогда же я начал понимать, что в делах и в политике не применимы те моральные правила, которыми люди руководствуются в повседневной жизни. Там все сводится к одному: победить или быть побежденным.
Так прошли весна и лето. Понемногу я начал привыкать к тому, что матери нет, и она перестала являться мне каждую ночь. В мою жизнь снова вошли девушки. Я сближался с ними и бросал нх, следуя капризу. Теперь я был в том возрасте, когда женщины видят в мужчине уже не только возлюбленного, но и будущего мужа и когда они иной раз готовы оказать любезность, надеясь таким путем подготовить почву для брака. Эти благоприятные обстоятельства я старался использовать по мере сил. Формально никому не обещая жениться, я все же время от времени давал понять, что человеку в моих летах пора сделать выбор и остепениться.
Как-то вечером — это было поздней осенью, — когда я только что проводил домой свою новую подругу и ждал трамвая, меня вдруг кто-то хлопнул по плечу, и я услышал свое имя. Сзади стоял человек моего возраста с мясистым лицом и большими, толстыми губами. Он смеялся, показывая гнилые зубы.
— Так это все-таки ты! — воскликнул он и протянул мне мягкую, как губка, руку. Я взял ее и невольно содрогнулся: она была холодная и влажная от пота.
— Да, это я, — ответил я и заставил себя улыбнуться. — Однако…
— Понятно, — прервал он меня. — Ты меня не узнаешь! Могло ли быть иначе! Ведь я отрастил себе такое брюхо!
И он самодовольно похлопал себя по животу. Понемногу я начал вспоминать, что как будто видел это лицо. Но при всем старании я не мог припомнить — где.
Моя растерянность, очевидно, забавляла его. Он не мог устоять на месте. Не в силах справиться со своим восторгом, он втягивал то верхнюю, то нижнюю губу и громко причмокивал. Все это начало надоедать мне, и я сказал:
— Право, не знаю… Я как будто был с тобой знаком…
— Скажу тебе одно лишь словечко, — прервал он меня, хрюкнув от избытка блаженства. — Одно лишь словечко: «Шах»!
Вот теперь я узнал его. Мы оба расхохотались. И, несмотря на брезгливое чувство, я еще раз взял его протянутую руку и потряс ее.
— Я должен тебя представить, — дружески шепнул он мне и подмигнул.
Лишь теперь я заметил, что в нескольких шагах от нас стояли две девушки, которые, посмеиваясь, наблюдали за нашей встречей. Шах схватил меня за руку и потащил к ним.
— Это моя приятельница, фройляйн Вильдгербер, Анни Вильдгербер. Но лучше бы ей называться «дикой кошкой»[15], — добавил он и захохотал, хотя, вероятно, повторял эту плоскую шутку в сотый раз.
— Ты уж скажешь!.. — промолвила фройляйн Вильдгербер, надув губки, но тут же с сияющим видом протянула мне руку.
— А это ее сослуживица, фройляйн Галлер.
Девушка поздоровалась со мной, не меняя серьезного выражения лица. Когда я заглянул ей в глаза, ничего не значащая улыбка, какой мы приветствуем представляемых нам людей, замерла у меня на губах: девушка была необыкновенно хороша.
— Давненько мы с тобой не виделись. Что ты поделываешь? — спросил Шах, и я кратко рассказал о своей работе. Слово за слово я узнал, что он еще учится и вовсе не торопится сдавать экзамены на юриста. Во время разговора я чувствовал на себе взгляд фройляйн Галлер — какие у нее были живые темные глаза!
Вскоре подруга Шаха пожаловалась на холод и намекнула, что неплохо было бы, если бы мы продолжили беседу где-нибудь в тепле.
— Блестящая идея! — воскликнул Шах. — Пойдем на часок в мою берлогу! Там можно уютно посидеть и поболтать.
Фройляйн Вильдгербер сразу согласилась, подруга ее тоже не возражала: у нее завтра свободный день, поэтому она может лечь попозже. Не отказался и я — мне хотелось подольше побыть в обществе этой красавицы.
«Берлога» Шаха была довольно изысканно обставлена по моде того времени. На стенах висели копии картин художников-футуристов и дадаистов. Мы с удивлением разглядывали их, и Шах давал нам пояснения. В углу стояла этажерка с книгами и возле нее — кровать. Стола у него не было, зато был граммофон, который он тотчас же завел.
— Паша, — обратилась к нему его подруга, — дайте нам что-нибудь выпить!
— Ну конечно! — отозвался Шах, а я, просто чтобы сказать что-нибудь, спросил:
— Тебя называют Пашой?
Фройляйн Вильдгербер рассмеялась:
— Он и есть паша! Это сразу видно.
— Мы в свое время звали его Шахом, — ответил я.
Фройляйн Вильдгербер заметила, что это почти одно и то же. Шах налил нам крепкой настойки — душистого ликера, какого мне еще не случалось пить, — и рассказал, как он в свое время получил кличку Шах. Впрочем, он умолчал о том, что мы его частенько поколачивали.
Я выпил несколько рюмок сладкого ликера. И постепенно начал чувствовать себя приятнее в этом обществе и даже отваживался прямо смотреть в лицо фройляйн Галлер, которая до сих пор не произнесла еще и десяти слов.
— Здесь красиво, — сказал я ей и сразу же устыдился, что мне не пришло в голову ничего более умного.
— Да, — ответила она. — В новом стиле. Нравятся вам картины?
— Откровенно говоря, нет. Но я в этом ничего не понимаю.
— Я тоже, — призналась она, взглянула на меня и улыбнулась.
Больше я не нашел, что сказать, поэтому замолчала и она. Но улыбка еще долго блуждала на ее губах, хотя остальные черты лица уже приняли обычное серьезное выражение. Лишь мало-помалу исчезла эта улыбка, как вода, которая медленно, почти незаметно впитывается в землю. За все годы, что я прожил с Бетти, я ничто так не любил в ней, ничем так не восхищался, как этой улыб-кой при серьезных глазах, улыбкой, придававшей ей таинственное, неизъяснимое очарование.
Когда все немного выпили и повеселели, Шах заявил, что мы могли бы, собственно, перейти на «ты». Я восторженно подхватил это предложение, да и девушки охотно согласились.
— Подождите-ка! — крикнул Шах. — Я принесу шампанского.
Он сейчас же выбежал и вскоре вернулся с бутылкой и четырьмя бокалами. Потом встал посреди комнаты и начал по всем правилам извлекать пробку, выдавливая ее обоими большими пальцами из горлышка бутылки. Он всячески старался делать вид, что для него это дело привычное. Однако легко было заметить, что он ждет хлопка с таким же напряжением, как мы. Наконец пробка полетела в потолок. Мы закричали «ура» и «гоп-ля», подставили хрустальные бокалы и радостно, почти благоговейно смотрели, как льется искристое вино.
— Надо пить, пока еще есть пена! — крикнул Шах, и мы торопливо стали глотать шипучую влагу, забыв предварительно чокнуться.
— Ну вот, — сказал Шах, чувствовавший свое превосходство над нами, после того как пожертвовал бутылку шампанского и откупорил ее, — перед вторым бокалом мы чокнемся.
Все уже называли друг друга по имени. Когда я чокался с Бетти, она держала бокал перед самым лицом, так что я видел только ее темные глаза, манившие меня тысячей крошечных искр. Выпив, мы с Бетти взглянули друг на друга. Я вложил в свой взгляд мужественность и пыл, и на краткий миг весь мир вокруг куда-то исчез.
— Бетти, ты, кажется, понравилась ему! — вдруг сказал Шах и, не то подшучивая, не то подбадривая, посмотрел на меня, как смотрят на ребенка, жадно набросившегося на пряник.
Потом он крикнул:
— А теперь поцелуемся!
И сразу же обнял свою подругу, а затем Бетти. Подражая ему, я поцеловал сначала Анни, а за ней — Бетти. К ней я едва прикоснулся и покраснел, она же улыбалась своей таинственной, серьезной улыбкой, и меж губ мерцали ее зубы.
Мы танцевали и пили. Наконец Бетти сказала, что ей пора домой. Я тоже собрался уходить, так как было далеко за полночь. Шах не пытался нас удерживать.
— Анни, оставайся у меня, — сказал он. — А ты не мог бы проводить Бетти до дому?
— Совсем не нужно! Я и одна найду дорогу, — возразила она.
Все же мы вместе вышли на тихую улицу, и я сопровождал ее до самого дома. По небу, как быстрые корабли, неслись облака. Вскоре ярко и ясно засияла луна, бледным светом залила дома и деревья и опять скрылась за грозной чернотой туч.
Мы быстро шли рядом в полном молчании. Наши шаги гулко отдавались во мраке. Выпитое вино, тишина этого часа, мчащиеся облака и близость красивой девушки наполняли меня какой-то праздничной радостью. Все в этом мире стало для меня разумным и прекрасным. Я мог бы громко кричать от счастья, мог бы петь или плакать. Но * боялся даже говорить, так как мне казалось, что в такие мгновения каждое слово должно выражать что-то значительное и неповторимое.
Наконец Бетти нарушила молчание.
— Скоро зима, — сказала она, — вы любите… ты любишь зиму?
Я не хотел отвечать прямо, не зная, что думает она сама, и неопределенно протянул:
— Да так, ничего!
— А я — нет! — с ударением сказала она. — Не люблю зиму в городе. Вот в деревне — другое дело! Там все луга под снегом, а у домов такой вид, точно их расставил сам святой Николай. Но главное — деревья! Ребенком я всегда ходила в лес, трясла елки, и снег падал и посыпал меня, точно сахаром. Мне казалось, что надо освободить ветки от тяжести. Я ведь из деревни, — добавила она.
— Да, в деревне зимой хорошо! — воскликнул я. — А в городе — нет, зимой в городе мне тоже не нравится, — И добавил: — Я тоже вырос в деревне.
Бетти была изумлена.
— Ты? Вот не подумала бы, ты такой… такой важный!
До дома Бетти было далеко, но я этого не заметил. Наконец она сказала:
— Ну вот, здесь я живу.
Мы стояли перед унылым серым домишком.
— Ах, — протянул я, — значит, ты живешь здесь!
Вдруг я сообразил, что больше не увижу ее, если мы не договоримся сейчас о новой встрече. И, хотя у меня сложилось впечатление, что я ей понравился, все же мне трудно было найти нужные слова.
— Где ты, собственно, работаешь? — спросил я и узнал, что она официантка в одном из тех кафе без крепких напитков, которые в то время только еще начали входить в моду.
— Можно мне как-нибудь вечером зайти туда?
Она рассмеялась:
— Не могу никому запретить. Но у нас бывают большей частью рабочие, и я не знаю…
— О, — перебил я ее, — это ничего не значит!
А про себя подумал, что при моих-то манерах да в хорошем костюме, с перчатками и тростью, мне нетрудно будет затмить любого рабочего. Я спросил Бетти, когда ей было бы удобнее, чтобы я зашел, и она ответила, что ей безразлично. Только это должно быть до одиннадцати — в этот час кафе обычно закрывается.
Она, похоже, не так уж жаждала моего посещения, а напротив, говорила довольно холодно, и я тоже решил не показывать, как меня радует возможность снова увидеть ее.
— Что ж, как-нибудь зайду, — сказал я. — Может, на этой неделе или на следующей, точно я еще не знаю.
— Хорошо, — сказала Бетти и стала искать ключ. — А теперь я пойду. Спокойной ночи!
Она подала мне руку.
Я взял ее и вежливо сказал:
— Спокойной ночи, Бетти!
У меня даже и мысли не было поцеловать эти губы, устало улыбавшиеся мне. Бетти была совсем непохожа на женщин, которых я до тех пор знал.
Бодро шагая домой — а мне предстоял целый час пути, — я еще раз припомнил весь вечер, особенно возвращение с Бетти. И если в присутствии девушки я был односложен и вообще похож на чурбан, то теперь мне приходили в голову самые изящные обороты речи, и я вел с ней изысканный разговор в том стиле, какой усвоил у доктора Альта.
Тогда я еще не думал о том, чтобы жениться на Бетти. Все же я знал, что первый раз в жизни люблю. Эта страсть завладела мной внезапно, с неукротимой силой и преобразила для меня луну, облака, весь мир. Пошел снег, ветер бросал мне хлопья в лицо. Я зашагал быстрее, но не затем, чтобы поскорее очутиться дома, — напротив: я сделал большой крюк и, помню, порядочную часть дороги бежал. Только так, казалось мне, я мог справиться с бурей, бушевавшей в моем сердце.
Я любил! Я ощутил это в тот самый миг, как Бетти попрощалась со мной. И теперь я не мог ни о чем думать, ничего чувствовать, кроме этой любви. Я блуждал по незнакомым улицам, размахивая тростью, словно это был кнут. Снег бил мне в лицо, распахнутый плащ трепетал на ветру, как флаг, но я неизменно видел перед собой милую девушку с карими глазами и серьезно улыбающимся ртом.
Когда наконец я добрел, усталый, до своего дома, бледный рассвет уже крался по улицам. Там и сям за занавешенными окнами горел свет. Наверно, многие женщины, подобно моей матери, уже варили кофе. В постель ложиться не стоило, да у меня и охоты не было. Я сел на диван. Мою сладкую упоенность начали отравлять первые капли ревности и сомнения. Что, если Бетти меня не любит? Что, если она принадлежит другому? При ее внешности это, конечно, было возможно, даже вероятно. Я готов был бороться за нее, совершать гигантские подвиги, но прежде всего, подумал я, непременно нужно будет взять ее из этого кафе и найти ей другое место.
Каков мог быть ее друг? Большой, сильный, как я? И чем он занимается? Может, это рабочий, тогда отстранить его, пожалуй, будет не так уж трудно. Но и я должен наконец добиться лучшего положения. Вот уже почти десять лет я выполнял одну и ту же работу, и, пусть мне за нее хорошо платили, я все-таки знал, что о дальнейшем повышении в моем отделе нечего было и думать. Манящая цель моих юношеских лет: сделаться самостоятельным, работать на себя, а не на чужой кошелек, шагать вперед, стать богатым и могущественным — вновь возникла предо мной во всей своей силе и заманчивости. В годы войны, когда мысли мои были заняты военной карьерой, я о ней почти забыл. Тогда я радовался тому, что работаю у предпринимателя, который, несмотря на мои отлучки, связанные с прохождением военной службы, учебой в офицерской школе, не увольняет меня. А после смерти матери ничто уже меня не воодушевляло. Правда, иногда — просто из упрямства — я делал попытки выдвинуться, но каждый раз вскоре чувствовал, что крылья мои ослабли и больше не выдержат полета к солнцу. Бетти вовремя вошла в мою жизнь. Она не дала мне превратиться из гордого орла с высоким полетом мысли в почтенную курицу, которая каждый день честно кладет ожидаемое хозяйкой яичко, а иногда даже хлопает крыльями, правда не затем, чтобы взлететь, а лишь для того, чтобы избавиться от насекомых.
Сидя на диване в ожидании утра и думая о Бетти и о своем будущем, я вдруг понял, что у меня опять есть основание стремиться вперед и пробиваться кверху. После бессонной ночи меня знобило в нетопленой комнате, а голова гудела от выпитого вина, но при всем том я чувствовал, как во мне крепнет решимость. Впервые за много лет я снова бесстрашно смотрел в лицо будущему.
«Я должен добиться самостоятельности, — говорил я себе. — Я не создан быть мелким служащим».
У меня была врожденная способность ухватывать главное, я тотчас же начал строить планы и намечать пути.
В то же утро я отправился к господину Блейбтрею и попросил его перевести меня в другой отдел. Он, видимо, был удивлен.
— В чем дело? Чем вы недовольны? — спросил он.
У меня были свои соображения, но я не мог говорить о них. Поэтому я ответил:
— Должностью я вполне доволен. Но хотел бы заниматься чем-нибудь более сложным. То, что теперь делаю я, может делать и другой. Кроме того, там я не вижу больших возможностей для продвижения.
В конце концов мы поладили на том, что с весны я начну работать в отделе корреспонденции. Но прежде должен обучить своего преемника.
Таким образом, я добился желаемого и еще раз убедился, что цели достигает тот, кто стремится к ней, не зная усталости. В отделе корреспонденции я получил полное представление о том, как построено предприятие в целом. Я познакомился с клиентами и поставщиками и научился держать себя с ними.
Я любил и опять знал, чего я хочу. Весь день я работал спустя рукава. Когда же наконец часы пробили шесть и я мог собираться домой, мне вдруг стало тоскливо. Передо мной был долгий вечер, и я не знал, как его провести. Я горько сожалел, что вчера, прощаясь с Бетти, так небрежно сказал: «На этой неделе или на следующей». Как я выдержу теперь? Это было трудно, просто невозможно.
Поужинав, я вышел на улицу и, добравшись до кафе, долго раздумывал, входить или нет.
«Ты сказал «на следующей неделе» — значит, так и должно быть!» — внушали мне гордость и благоразумие. Но другой голос нашептывал: «Еще десять таких дней, как сегодня! Представляешь? Почему ты не хочешь войти? Боишься, как бы она не заметила, что ты ее любишь? Что ж из того?»
Пока я нерешительно прохаживался по улице, не удаляясь, однако, от кафе настолько, чтобы потерять его из виду, двери все время открывались, впуская и выпуская посетителей, большей частью молодых рабочих, без пальто и шляп. А я стоял тут же в безукоризненно сшитом костюме и плаще, с перчатками и тростью и завидовал молодым парням, которые, смеясь и болтая, входили и выходили.
Я прождал около часа, но, так и не осмелившись войти, решил вернуться домой. Однако предпринял попытку разглядеть Бетти сквозь щель между оконными занавесками. Но и это не удалось. Разочарованный и печальный, поплелся я прочь. На обратном пути вдруг вспомнил, что у Бетти сегодня свободный день, и это настолько меня утешило, что я даже принял решение: «Не пойду раньше будущей недели».
Но уже на следующий вечер я стоял на том же месте и ждал, не знаю чего. Я сам себе казался странным и поэтому думал, что и другие должны находить меня странным, и мне было стыдно. На четвертый вечер я наконец взял себя в руки и, затаив дыханье, с мужеством отчаяния вошел в зал. Было еще рано, и почти за всеми столиками сидели посетители. Кое-кто из них удивленно взглянул на меня с тем вялым любопытством, какое в завсегдатаях возбуждают новые гости. Но потом они спокойно продолжали жевать.
Не осмеливаясь поднять глаза, я быстро снял плащ, сел за свободный столик, поспешно развернул специально припасенную газету и сделал вид, что читаю.
— Что прикажете подать, сударь? — спросила официантка.
К сожалению, это не был голос Бетти. Я что-то заказал и при этом как бы невзначай огляделся: в глубине зала стояла Бетти и получала деньги! Она была хороша как ангел. Увидев меня, она улыбнулась и сказала:
— Добрый вечер! Вот как, к нам?
Я сразу заметил, что она нарочно пропустила «ты». Во мне вспыхнула ревность, и я подумал, что она не хочет выдать себя своему другу, который сидит за каким-нибудь столиком. Впоследствии мы часто это вспоминали, и она призналась, что не была уверена, как я приму такое интимное обращение.
Я ответил ледяным тоном:
— Добрый вечер!.. Да, шел мимо… Ну и заглянул.
Бетти была очень занята и не могла долго задерживаться возле меня. Однако понемногу зал начал пустеть, и осталось лишь несколько рабочих, которые читали газеты или играли в шахматы.
Тогда Бетти даже подсела ко мне и спросила:
— Зачем ты сюда пришел? Здесь ведь неуютно.
Это был на первый взгляд пустой, но для меня такой значительный разговор, и в конце концов мы расстались добрыми друзьями. На вопрос, можно ли мне иногда навещать ее, она ответила:
— Да, конечно! Хоть каждый вечер! Только не в понедельник: это мой свободный день.
— Что же ты тогда делаешь? — спросил я и подумал: «Теперь она посмеется надо мной». Но она сохранила полную серьезность.
— Что придется, — сказала она.
— Может, ходишь гулять со своей подругой, — спросил я, — с Анни?
— Она мне вовсе не подруга, — подчеркнуто произнесла Бетти; дело, вероятно, было в том, что Анни тогда, когда мы познакомились, осталась у Шаха.
— А не пойти ли нам куда-нибудь в ближайший понедельник? — продолжал я спрашивать.
Она покачала головой:
— Нет, не получится. У меня, знаешь ли, есть друг, и он очень ревнив.
Вот оно то, чего я боялся! Разом рухнули мои мечты о совместном будущем. Подавленный, я все же спросил:
— Настоящий друг?
Бетти засмеялась, но как-то безрадостно.
— Кажется, — ответила она. — По крайней мере я надеюсь.
После этого мы некоторое время сидели молча. Бетти потупила взор, и улыбка медленно замерла на ее губах, которые плотно сомкнулись.
— Ты сердишься? — спросила она.
Я покачал головой:
— Нет, конечно, нет! У меня нет никаких оснований.
Но после этого я вскоре поднялся. Заплатив, я на прощанье подал Бетти руку.
— Итак, до свидания, Бетти! — сказал я, и у меня подступил ком к горлу.
На обратном пути я размышлял, как мне быть. Сначала я сказал себе: «Мне совершенно незачем видеться с ней. Больше туда не пойду». Но вскоре почувствовал, что не в силах выполнить это намерение. Я остановился перед мебельным магазином, рассматривая выставленную в витрине спальню. И вдруг мной овладела неодолимая тоска. Я представил себе, как было бы чудесно, если бы я жил в такой комнате и на этой вот кровати лежала Бетти. Я видел на белой подушке ее милую головку с черными локонами. Она улыбалась мне. «Я женился бы на ней, — признался я себе, — только бы она захотела!»
Я двинулся дальше, продолжая мечтать. Я представлял себе: в полдень и вечером Бетти встречает меня в дверях поцелуем, мы обсуждаем наши дела (к тому времени я сделаюсь самостоятельным и буду много зарабатывать), она смеется, и плачет, и позволяет себя утешать.
Придя домой, я уже знал, что не сумею отказаться от этой девушки.
На следующей неделе я почти все вечера провел в кафе. Постоянные гости понемногу привыкли ко мне и даже начали со мной раскланиваться. И они и служащие, конечно, знали, зачем я прихожу. Это было не очень приятно, но что я мог поделать? С Бетти мы скоро совсем подружились. В свободные минуты она часто подходила ко мне, и мы беседовали. В остальное время я делал вид, что читаю газету, но при этом ни на минуту не спускал с Бетти глаз и, когда видел, что с ней заигрывают молодые люди, с ума сходил от ревности.
Ее друга я ни разу не встретил. «Он не приходит сюда», — сказала Бетти. И странно: он во мне ревности не возбуждал. Бессознательно я примирился с тем, что занимаю в ее сердце второе место. Но стоило другому мужчине позволить себе с ней самую безобидную шутку, как мной овладевала дикая ревность, и я часто из-за пустяков осыпал ее гневными упреками. Иногда она встречала это спокойно, иногда ставила меня на место: «Это тебя не касается. В конце концов ты мне не муж».
Так я проводил вечера за чашкой кофе, не выпуская из рук газеты, из которой не прочитывал ни единого слова, и поминутно переходил от высочайшего блаженства к безнадежному отчаянию. При малейшей возможности я начинал клянчить: «Позволь куда-нибудь пригласить тебя!»
Она долго упорствовала и отвечала «нет», хотя с некоторого времени я заметил, что со своим другом она как будто не в ладах. И однажды она сказала:
— Что это даст тебе, если мы и пойдем куда-нибудь вместе? Ты знаешь меня и должен понять: я не из тех девушек, которые дарят мужчинам минутное удовольствие. Я не Анни!
— Да, Бетти, я тебя знаю, — возразил я. — Но ты не знаешь меня, а то не говорила бы так со мной!
Мы сидели за столиком почти вплотную друг к другу, и наши колени соприкасались. Бетти положила руку на мой рукав и сказала:
— Хорошо, в понедельник! Но только один раз, и больше никогда.
— Конечно, — согласился я, — один-единственный раз.
За этим «разом» последовали другие, и над этими встречами и ночными прогулками, даже над стаканом жидкого кофе в отдаленном кабачке веял пряный аромат таинственности и запретности.
К лету мы немного осмелели. Мы даже стали предпринимать совместные поездки и раза два ходили вместе купаться. Я целовал Бетти, когда ее взгляд это разрешал. Но о чем-либо большем я не смел и заикнуться, хотя жажда обладать ею пожирала меня.
Бетти рассказывала мне о своей жизни и о своем друге. И чем больше я узнавал о сопернике, тем яснее становилось мне, что она его не особенно любит. Как-то она даже сказала:
— Мне кажется, все дело в том, что я его так давно знаю.
Я тоже охотно говорил о себе, о своих планах, а так как моя тогдашняя жизнь представлялась мне жалкой и бесконечно скудной, я с жаром хвастал грандиозными замыслами, которые намеревался осуществить. Бетти большей частью слушала молча. Но иногда, когда я очень уж расходился, она вдруг хватала меня за волосы или слегка ударяла по щеке и восклицала со смехом: «Ну и врунишка же ты!»
Раз вечером Бетти в большом волнении рассказала мне, что ее друг начал догадываться о наших тайных встречах. Он страшно обозлился и грозил рассчитаться с тем, кто стал ему поперек дороги. На меня, крупного и сильного мужчину, это не произвело особого впечатления.
— Ах, как жестоко он меня изобьет! — пошутил я.
Но Бетти осталась серьезной. Она покачала головой:
— Не в том дело. Он меньше тебя ростом, но… я боюсь, я его боюсь. От него можно ждать чего угодно.
С этого дня Бетти на наших прогулках была всегда озабоченна и пуглива. Когда мы ночью брели по безлюдным улицам и сзади раздавались чьи-то шаги, она вздрагивала, хватала меня за руку и шептала: «Это он!» Она так трусила, что не решалась даже оглянуться.
В конце концов мне захотелось хоть разок встретиться с этим ее таинственным другом. Я был убежден, что все сойдет гораздо лучше, чем представляла себе напуганная Бетти. Как-то я заговорил об этом. Но она тотчас же начала плакать и заклинала меня, если дойдет до стычки, не давать сдачи.
— Ты так за него боишься? — с упреком спросил я.
— Нет, — сказала она, всхлипывая и глядя на меня широко раскрытыми глазами. — Не за него… ах, я не знаю… все это так тяжело.
— Ты хочешь, чтобы мы больше не встречались? — спросил я, подбодренный ее лепетом.
— Нет, нет! — поспешно воскликнула она и с испугом посмотрела на меня. — Нет, что ты, но я просто не могу от него отделаться. Дай мне время!
Я был счастлив.
— Милая детка! — прошептал я и поцеловал ее.
Но она не забыла о своей просьбе и все повторяла:
— Ты не должен давать сдачи ни в коем случае! Обещай мне!
— А почему, собственно? — поинтересовался я.
Бетти горестно покачала головой:
— Ты его не знаешь. Он способен изувечить тебя. Он невероятно вспыльчив.
— Ах, только и всего! — рассмеялся я.
Но Бетти схватила меня за руки и торжественно проговорила:
— Я тебя люблю! Но если ты не дашь мне обещания, я больше тебя и видеть не хочу!
Мне как-то случилось прочесть историю: женщина умоляла возлюбленного не защищаться, если на него нападет соперник. Молодой человек обещал, и действительно вскоре появился соперник с искаженным злобой лицом и в присутствии женщины ударил юношу. Тот не защищался. Но нападавший продолжал колотить его в свое удовольствие, и женщина, не выдержав, стала слезно просить возлюбленного, чтобы он постоял за себя. И тогда… Бедный соперник… что от него осталось! Так вот, хоть я и не признавался в этом, я ничего не имел против такой роли и обещал Бетти пальцем не шевельнуть, если ее друг когда-нибудь на меня нападет.
Тем самым вопрос был решен, и мы больше об этом не говорили. А ночью, лежа без сна в постели, я расписывал себе эту сцену самыми яркими красками. Вот он идет на меня, Бетти ломает руки и плачет, он наносит мне удар, я храбро улыбаюсь и смотрю на Бетти, он бьет еще и еще, кровь течет у меня изо рта и носа, и наконец, наконец Бетти стонет: «Защищайся же!» Тогда я хватаю его, и… мои руки судорожно сжимают подушку.
Все произошло почти так, как я себе представлял. Как-то раз в конце лета я вечером провожал Бетти домой. Мы провели вместе прекрасные часы и были в тихом, умиротворенном настроении. Обогнув угол и подходя к ее дому, мы увидели, что у садовой калитки кто-то стоит. Бетти сжала мне руку и прошептала:
— Там… Вот!..
Он подошел к нам: худой приземистый малый. Он показался мне противным даже прежде, чем раскрыл рот.
— А, так это вы! — глухо и выжидательно прорычал он; глаза его сверкали коварством и злобой.
— Да, — небрежно ответил я, так как вполне владел собой. — Да, это я. И что же?
Он нерешительно поглядел на нас обоих, и меня вдруг пронзила мысль, что он может ударить не меня, а Бетти. Но он пробормотал:
— Бетти, поди сюда!
Она крепче сжала мою руку и ответила:
— Нет, не пойду!
Я улыбнулся и с гордостью посмотрел на нее. В этот миг он влепил мне пощечину.
Могу смело сказать, что, сколько ни было стычек в моей жизни, я ни перед кем не оставался в долгу, и в первое мгновение мной овладело бешенство. Но Бетти по-прежнему изо всех сил удерживала меня, и я вспомнил свое обещание. Чтобы показать ей, как она мне дорога, я продолжал спокойно стоять и только спросил, насмешливо улыбаясь:
— И что же? Это все?
Он ударил еще раз, но теперь я держал себя в руках. Заметив, что я не защищаюсь, он проскрежетал:
— Трусливый пес! — и ударил меня кулаком в лицо.
Мне стоило невероятного напряжения удержать себя, не схватить негодяя и не швырнуть через ограду в сад, но я и тут не шелохнулся. Он ударил меня еще раза два, потом вдруг набросился на Бетти.
— Проклятая потаскуха! — заорал он и ударил ее.
Не успел он замахнуться второй раз, как я уже насел на него. Я обхватил его левой рукой, правой прижал к железной ограде и начал колотить по лицу. Мной овладел неистовый гнев. Думаю, что я прикончил бы его, если бы не почувствовал вдруг легкого прикосновения руки Бетти к своей руке.
Парень был весь в крови и жалобно стонал. Я не отпускал его и, встряхнув, прохрипел:
— Ты бил меня — ладно! Но Бетти… ты, ты… Сейчас же проси прощения, а не то…
Он взглянул на меня глазами побитой собаки. Когда я снова занес кулак, он тихо и медленно проговорил:
— Прошу прощения.
— Убирайся! — приказал я.
Не сказав ни слова и не оглянувшись, он побрел прочь.
Когда мы остались одни, я спросил Бетти:
— Тебе больно?
Она улыбнулась сквозь слезы.
— Нет, — сказала она и поцеловала меня. — Но тебе, бедный мой!
— Какая чепуха! — отмахнулся я.
— Спокойной ночи! — вдруг прошептала Бетти и поцеловала меня еще раз. — Спокойной ночи! Ты завтра придешь?
— Непременно!
Стоя уже в дверях дома, она кивнула мне. Я подождал, пока она не повернула ключ изнутри.
Теперь я завоевал Бетти. Я знал эго и был счастлив и весел.
Да, так оно и случилось. Следующим летом мы поженились — надо было спешить. Бетти однажды призналась мне, что ожидает ребенка, и я со свойственной мне предусмотрительностью начал подготовку к этому событию. Мой отпрыск должен был увидеть свет в приличном доме.
Начальник отдела корреспонденции невзлюбил меня. Я заметил это в первый же день. Видя мой интерес к делу, он старался утаивать от меня все, что мог. Когда я о чем-либо спрашивал, он отвечал грубо или вообще не удостаивал меня ни единым словом. Через две-три недели я сделал попытку несколько изменить косные способы делопроизводства. Тут он яростно налетел на меня.
— Это вас совершенно не касается, — шипел он, злобно уставясь на меня поверх очков. — Делайте, что приказано, а в остальное нечего совать нос!
Вероятно, он чуял во мне опасного конкурента, и не без основания. С этого дня между нами началась затаенная вражда, кое-как прикрытая холодной вежливостью. Но теперь я во всем действовал, не считаясь с ним, и свои скромные реформаторские планы представил господину Блейбтрею, который их рассмотрел и одобрил. Мало-помалу мне также удалось познакомиться с самыми крупными заказчиками. Я был с ними неизменно вежлив и всегда исполнял свои обещания, поэтому вскоре получилось так, что при своих посещениях и телефонных переговорах они чаще спрашивали меня, чем господина Целлера. Помню, как-то один из клиентов остался недоволен поставленным товаром и пригрозил, что совсем перестанет брать у нас товары. Господин Блейбтрей ужасно разволновался, и, чтобы его успокоить, я предложил свои услуги — я поеду к этому заказчику и поговорю с ним.
— Уверен, что сумею его умиротворить, — сказал я.
Блейбтрей согласился, а так как я всегда был искусен в переговорах, мне удалось не только добиться примирения с клиентом, но еще привезти от него значительный заказ. Само собой разумеется, господин Блейбтрей был чрезвычайно доволен и с тех пор выделял меня среди других служащих. Часто он вызывал меня к себе, показывал мне полученные письма и говорил:
— Ознакомьтесь-ка с этой бумажкой. Мне кажется, вам следовало бы съездить по этому делу.
Вскоре я настолько укрепил свое положение, что начал самостоятельно решать, не советуясь с господином Целлером, какое направление дать тому или иному делу.
— Этому заказчику незачем писать, — говорил я, например, — я на днях побываю у него.
Целлер, дряхлеющий и усталый, с упорством старости боролся за свое место. Но однажды я нанес ему смертельный удар. Блейбтрей позвал меня, чтобы указать на какой-то недостаток в работе. Я спокойно выслушал его, потом возразил:
— Я же не могу везде поспеть. А если я не присмотрю за всем сам, счетоводы непременно наделают глупостей.
— А Целлер? — спросил Блейбтрей.
Я пожал плечами. Настала решающая минута, но я должен был действовать осторожно.
— Он старается, — ответил я и слегка усмехнулся, давая понять, что одного этого, в сущности, очень мало; и я сейчас же добавил: — Но он стар и ко всему относится вяло. Мне с ним нелегко.
Разговор окончился тем, что Блейбтрей спросил меня, не соглашусь ли я занять должность Целлера.
Для начала я немного поломался.
— Не знаю… я не хотел бы выживать старика, — сказал я.
Это, конечно, заставило шефа еще сильнее ощетиниться.
— Черт возьми! — закричал он. — Богадельня у меня, что ли?
Ну что ж, я наконец уступил, особенно после того, как хозяин назвал мне мой будущий оклад. Как только я ушел, он потребовал к себе господина Целлера. Когда старик вернулся, на него жалко было смотреть. Он был белее своей рубашки и неверными шагами бродил по конторе, как старый слепнущий пес. Два месяца спустя он в последний раз пришел на службу и, дрожа, попрощался со всеми. Только меня обошел он, по я заметил, что в глазах у него стоят слезы.
Наконец-то я достиг поста заведующего отделом корреспонденции. И я умело воспользовался этим для осуществления своих планов. Прежде всего я составил себе полный список всех заказчиков и поставщиков. Я записывал закупочные и отпускные цены, а также все прочее, что впоследствии могло пригодиться мне при создании собственного дела. Кроме того, я стремился лично познакомиться со всеми клиентами, чтобы они потом вспомнили меня, когда я обращусь к ним от своего имени.
Но, само собой разумеется, я не оставался в долгу перед хозяином, платившим мне деньги, и свою работу выполнял так же добросовестно, как и раньше. Больше того, сделавшись начальником и желая оправдать доверие хозяина, я не раз до поздней ночи засиживался в конторе, улаживая спешные дела. В субботний вечер, захватив перчатки и тросточку, я с гордым видом немедленно отправлялся в кафе к Бетти, которая продолжала служить там, пока хозяин и кое-кто из гостей не начали замечать перемену в ее фигуре.
Мы обсуждали тысячу вопросов, интересующих людей, которые собираются пожениться. Мы подыскивали квартиру, покупали мебель и белье. Бетти платила за все из своих сбережений, и это давало мне возможность сохранить мой маленький капитал для собственного дела, которое я предполагал основать еще до свадьбы.
Наконец, отказавшись от места, Бетти целиком посвятила себя приготовлениям, связанным с нашим общим будущим: вышивала свою монограмму на простынях, готовила приданое для малютки. Окончив работу, она с сияющим видом клала ее передо мной. Мы оба радовались, и я целовал ее.
Вечера я всегда проводил у нее. Большей частью мы говорили о ребенке, и она иной раз позволяла мне при-дожить ухо к своему животу, тогда я вполне ясно слышал биение маленького сердца, а иногда мне даже мерещилось, будто я улавливаю тихий вздох.
Бетти была превосходная женщина! Мы очень хорошо понимали друг друга. Только когда я начинал говорить о своих деловых заботах, она пасовала. Правда, слушала всегда внимательно и время от времени вставляла какое-нибудь замечание. Но когда мне случалось по какому-либо поводу просить у нее совета, она отвечала: «Поступай как знаешь! В делах я ровно ничего не смыслю, а ты у меня такой толковый!»
Когда все наши приготовления были окончены, я пошел к господину Блейбтрею и заявил ему, что намерен уйти. Старик был так поражен, даже потрясен, что сначала не мог понять, о чем я говорю. В чем дело? — допытывался он. Может быть, заработок слишком мал? Он готов платить больше. Я отвечал уклончиво. Мне было его немного жаль: мой уход действительно был тяжелым ударом для дела, тем более что совсем недавно Блейбтрей уволил Целлера. Но не мог же я, в конце концов, с этим считаться! Я должен был ковать свою судьбу и поэтому наотрез отказался остаться до тех пор, пока мой преемник освоится как следует со своими обязанностями. Если бы Блейбтрей знал тогда, скольких клиентов он со временем потеряет из-за меня, он протирал бы очки с еще более огорченным видом.
И вот свершилось! Настал великий день! Уже с утра, едва я проснулся, меня пронзила мысль: «Сегодня ты станешь женатым человеком!»
Солнце ярко сияло, и все под голубым небом казалось праздничным. Я был готов раньше времени, сидел в крахмальной сорочке и едва мог дышать, так сжимал мне шею воротничок. Я ждал. Наконец кучер окликнул меня с улицы: «Э-гей!»
Внизу неподвижно стояли великолепные белые кони с плюмажем на головах. Из коляски мне кивала Бетти. Я сбежал по лестнице, сел рядом с невестой, и мы покатили в мэрию. За нами в двух экипажах следовали родственники Бетти и мой брат с женой.
Мы сидели молча, рот Бетти улыбался, но глаза глядели серьезно. Она была подавлена торжественностью этого часа. Я тоже пытался отрешиться от будней и проникнуться тем мягким молитвенным настроением, какое приличествует нам в великие минуты жизни. Но напрасно! Месяцем раньше я открыл свое собственное дело. И хотя началом я мог быть доволен, все же многочисленные заботы держали меня в плену и не давали сосредоточить мысли на сидевшей рядом со мной красивой молодой женщине.
Чиновник выполнял свою обязанность с серьезностью, свойственной людям этой профессии. Он спросил Бетти, хочет ли она взять меня в мужья, и она твердо ответила «да». Потом он спросил меня, и я тоже сказал «да», но постарался тоном подчеркнуть, что вся эта канитель не может заставить меня забыть о бессмысленности проделываемой церемонии.
У входа собралась кучка детей, моя теща раздала им леденцы, и после этого мы поехали в церковь. Там тоже все сошло отлично. Когда мы рука об руку поднимались по широкой лестнице, навстречу нам лились звуки органа, а наверху нас поджидал причетник в парадном облачении.
В большой пустой церкви мы с Бетти сели на переднюю скамью, как нас за несколько дней до того научил пастор. Вплотную за нами расположились остальные, и мы молча ждали, пока не кончится музыка. С последней нотой в церковь вошел пастор со строгим, одухотворенным лицом и медленным, величавым шагом прошел к кафедре. Все умолкли, и торжественность обстановки осенила мою душу, подобно незримым ангельским крыльям. На несколько часов я забыл о делах. За мной сидел отец Бетти, страдавший астмой. Я слышал, как он со свистом втягивал воздух, и старался соразмерять с ним свое дыхание.
Пастор заговорил красиво и серьезно. Я верю, что он говорил искренне. Потом он соединил наши руки и во имя господа дал мне Бетти в жены. Теща начала громко всхлипывать. А я подумал: «Сегодня все и вправду прекрасно».
Я предпочел бы справить свадьбу попроще — без экипажа, званого ужина и тому подобного. Но Бетти решила: «Нет! Женятся только раз в жизни. Пусть же все будет как полагается!»
А раз она за все платила, я не возражал. Но должен признаться: меня покоробило, когда я заметил, как мой брат опрокидывает один бокал вина за другим, и я сказал ему:
— Вино, видно, хорошее!
Но он уже настолько был пьян, что не понял намека. А невестка тотчас же подпустила мне шпильку:
— А тебе жаль? — спросила она.
Бетти ответила за меня:
— Нет, нет! Пейте и ешьте досыта и веселитесь! Сегодня пусть каждый будет счастлив, потому что счастлива я!
Вечер и в самом деле вышел веселый, и никто даже не подумал уходить, пока Бетти наконец не зевнула и не сказала, что она устала. Тогда мы с ней поехали домой. А гости еще остались допивать вино, смеяться и чокаться за наше счастье.
Когда мы подъехали к дому, когда я достал ключ и отпер нашу квартиру, мной овладело какое-то особенное чувство.
— Итак, это теперь наш дом! — сказала Бетти, и я кивнул.
Она обвила руками мою шею, поцеловала меня и торжественно произнесла:
— Мы здесь никогда не будем ссориться, правда? Никогда! Обещай мне!
Я обещал, хотя и не верил в это. Потом я осторожно высвободился из ее объятий и вошел в свою контору. В одной из наших трех комнат мы устроили спальню, в другой — столовую и гостиную и в третьей — контору. Я остановился, глядя на письменный стол и полки для документов. Пахло новой мебелью, и я подумал: «Здесь ты будешь зарабатывать деньги. Отсюда начнешь завоевывать мир!»
Бетти подошла и остановилась за моей спиной.
— Нравится тебе? — спросила она.
Я только кивнул. Мои мысли уже сосредоточились на делах, и я обдумывал, что мне надо выполнить завтра.
Бетти открыла балконную дверь и сказала:
— Выйди, подыши воздухом! Чудесная ночь!
Я подошел к ней. Она взяла меня за руку и прильнула ко мне.
— Мог бы ты сосчитать все звезды? — спросила она.
— Нет, — ответил я, мысленно беседуя с заказчиком, и добавил: — Завтра я должен посетить фирму «Келлер и компания». Они не ответили на мое предложение.
Бетти поцеловала меня.
— Не думай сегодня о делах, — сказала она с легким упреком. — Но я люблю тебя таким, какой ты есть.
Так началась моя совместная жизнь с Бетти — счастливейшая пора в моей жизни. Мы любили друг друга нежно и пылко, мы всегда искали случая сделать другому приятное. Бетти из-за своего состояния быстро уставала, и я часто после еды укладывал ее в постель, а сам усердно мыл посуду, скреб в кухне пол, приводил в порядок всю квартиру и чувствовал себя как рыба в воде. Мы целовались, шептали друг другу милые, глупые слова, какие раньше никогда не приходили мне в голову. Когда я работал у себя в конторе и слышал, как Бетти, напевая, возится в кухне, я каждый раз испытывал какой-то внутренний подъем и говорил себе: «Ты должен преуспеть, должен подниматься все выше и выше! Ради Бетти и твоего ребенка!»
Оба они в моем сознании начали сливаться в нечто единое. Я не мог подумать о ком-либо из них без того, чтобы другой не выступил и не шепнул: «А я ведь тоже тут!» Во время деловых поездок, томимый одиночеством, я мог вести с Бетти и с ребенком, которого она носила, долгие и веселые разговоры. А вечером, возвращаясь, усталый, домой, я глядел в милое бледное лицо Бетти и спрашивал:
— Что ты сегодня делала?
Она улыбалась смущенно и отвечала:
— Убирала, немного вязала и долго сидела, ничего не делая. Просто сидела на стуле и думала о тебе и о малютке. Я ленива! Ленива, как видишь, нечего греха таить. Мне, право, стыдно. Ты работаешь целый день, а я вот сижу и благоденствую.
— Милая детка, — отвечал я, — милая детка! — И притягивал ее к себе. — Ты должна больше бывать на свежем воздухе, тебе полезно.
Часами могли мы в ту счастливую пору — пору расцвета нашей любви — обсуждать, как назовем мы ребенка. Наконец подобрали имя, и мне стало даже жаль, что кончились эти разговоры. «Теодор, если будет мальчик, и Клементина, если девочка». По какой-то причине Бетти хотела дать девочке французское имя.
Тем, как развивалось начатое мной дело, я тоже мог быть доволен. Мне не нужно было, как другим начинающим, мучительно выискивать заказчиков и приманивать их особенно выгодными предложениями. Прежде всего я посетил те фирмы, с которыми был знаком по своей деятельности у Блейбтрея. Обычно я при этом получал заказы, правда вначале очень скромные. Но, так как я всегда прилежно работал — будь то в разъездах или у себя в конторе, — мне вскоре удалось создать значительный круг заказчиков. Особенно я следил за тем, чтобы торговля шла только ходким товаром, и через два-три месяца уже начали поступать повторные заказы. Правда, я прекрасно понимал, что должен еще значительно увеличить оборот. В качестве перепродавца я ведь не мог рассчитывать на такую прибыль, как фабрикант. Поэто^ му целью моей было со временем самому обзавестись машинами. Но к осуществлению этого плана я мог бы приступить в лучшем случае лет через десять. Ведь каждая машина стоила целое состояние, а кроме того, нужно было иметь в распоряжении огромный оборотный капитал. Все же моя цель всегда стояла перед моими глазами и с такой же энергией, как мысль о Бетти и ребенке, заставляла меня работать не покладая рук.
По роду своих занятий мне часто приходилось отсутствовать день или два, так как не было смысла возвращаться каждый вечер домой, если предстояло посетить клиентов, живших в другом городе. Все же в последние недели перед рождением ребенка я старался не ночевать вне дома. Каждый вечер на обратном пути я втайне надеялся, что, может быть, срок уже настал, хотя я больше самой Бетти боялся решающего часа. Нередко в бессонные ночи я размышлял о том, что со мной станется, если жена умрет от родов. Сама Бетти, казалось, мало тревожилась такими мыслями, проводила оставшиеся дни за обычными занятиями, храбро и с достойным спокойствием готовясь к предстоящему событию.
Я боялся этого дня и в то же время мечтал о нем, и не только чтобы освободиться наконец от этой сковывающей тревоги, которая часто охватывала меня среди дня с такой силой, что кровь приливала к голове и я мчался на вокзал и первым же поездом ехал домой. Мне надоела такая жизнь, надоело воздержание, на которое меня обрекли обстоятельства последних недель; я жаждал объятий и любви женщины. Нежные материнские поцелуи Бетти не могли вознаградить меня. В первые недели нашего брака я, захваченный своим счастьем, просто не замечал других женщин, но теперь снова стал обращать на них внимание и часто спрашивал себя, будет ли это настоящей супружеской изменой, если я отважусь на маленькое приключение с какой-нибудь красоткой, которые десятками попадались ежедневно на моем пути.
Как-то раз, находясь в чужом городе, и зашел пообедать в ресторан и увидел Эрику. Она сидела за столиком одна, в черном платье с высоким закрытым воротом. Ее белокурые волосы были уложены двумя тугими спиралями, скрывавшими уши, что придавало ее лицу какую-то строгость и в то же время — таинственную притягательность. Мне очень понравилось ее узкое платье, облегавшее изящную фигуру, с мелкой драпировкой на груди. Я подсел к ней.
Я уже не был тем робким юношей, который из-за сыпи на лице не решался заговорить с девушкой; на моем боевом счету было уже много похождений, и теперь для меня не составило труда завязать разговор. О как люблю я эти первые шутливые разговоры с женщинами; они до сих пор доставляют мне удовольствие! Это игра — и более увлекательной и остроумной я не могу себе представить. Задавая с виду совсем безразличные вопросы, мужчина пытается выяснить, насколько далеко дозволено ему будет зайти и может ли он рассчитывать на быструю победу. Женщина обороняется, смотря по нраву и настроению, то слабее, то сильнее, снисходительно улыбается в сознании своего превосходства или же надувает губы и поднимает брови. На основе своего богатого опыта я утверждаю, что этот первый разговор решает все: от него зависит, как скоро сдастся женщина. Искусный охотник заботится о том, чтобы беседа велась в легком тоне и на повседневные темы. Только начинающие воображают, что остроумным разговором о литературе и музыке можно завоевать благосклонность женщины. Этим они лишь преграждают себе дорогу. Если обе стороны привыкнут к определенному тону, его очень трудно будет изменить. Нет пути от Бетховена к той фривольной, шутливой болтовне, которая дает возможность как бы случайно положить руку на колено женщины.
С Эрикой этот первый разговор сложился особенно очаровательно, ибо она говорила совершенно откровенно, без всякого жеманства, которым прикрываются многие женщины. Она высказывала то, что думала, мысли у нее были открытые и честные. Через полчаса мы уже, смеясь, болтали о таких вещах, каких я не смел касаться даже с Бетти.
Сразу после обеда неудобно было отправляться к клиентам, и потому я пригласил Эрику выпить где-нибудь кофе. Она согласилась и, когда мы вышли на улицу сказала:
— Если хотите, можете взять меня под руку.
Вечером мы заглянули в танцевальный зал. На эстраде сидели музыканты, игравшие то танго, то новые вальсы. Когда очередь дошла до популярной в то время песенки «Гуляка Петрус», Эрика стала тихонько подпевать. При словах: «Как гуляка старый вздумал тары-бары с ангелом небесным разводить» — она лукаво взглянула на меня и ущипнула за щеку.
— Гуляка Петрус, — сказала она, — нравится ли вам здесь?
Темный зал был наполовину пуст, лишь несколько студентов сидели со своими подружками, усердно тиская их. Я был намного старше, и мое присутствие в этом зале казалось мне довольно нелепым. Поэтому я ответил:
— Не особенно.
— Вам надо выпить. Когда человек слегка навеселе, жизнь кажется ему более привлекательной.
И тогда мы выпили бутылку вина, и я стал вести себя подобно студентам: обвил рукой шею Эрики и время от времени целовал ее. Танцуя, тесно прижимал ее к себе. Прикосновение к ее гибкому телу, аромат ее волос и ее таинственные глаза опьяняли меня больше, чем вино, и… я забыл обо всем.
После ужина я спросил Эрику:
— Что будем делать?
Прежде чем ответить, она остановила на мне серьезный взгляд.
— Поедем ко мне. У меня уютная квартирка, и, если захочешь, я тебя угощу.
Достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что она подразумевает. Я уже готов был взять ее руку и безмолвно в знак согласия пожать, как вдруг предо мной возник образ Бетти.
— Не знаю, Эрика, — уклончиво ответил я. — Боюсь, у меня мало времени. Надо ехать домой.
Она насмешливо улыбнулась:
— Боишься нарушить супружескую верность?
— Да, — ответил я. — До сих пор я никогда этого не делал.
— Когда-нибудь надо же начать! — заметила Эрика и добавила серьезно: — Ты любишь жену?
— Да, — признался я.
— Больше, чем меня? — Я только кивнул. — Ты вполне уверен?
Я взял ее за руку и сказал осторожно, боясь сделать ей больно:
— Я люблю жену, а тебя никогда любить не буду. Это совсем другое. Тебе не понять.
Эрика снисходительно улыбнулась.
— Нет, — сказала она, — я понимаю! Ты голоден, я вижу по твоим глазам. А так как твоя жена ожидает ребенка, то… все ясно! Но это не измена. Тебе надо и впредь любить только жену, а не меня. Все остальное не в счет, а это твое настроение… как голод и жажда. Кстати, и я тебя не люблю, не строй себе иллюзий.
— Чего же ты хочешь? — с изумлением спросил я.
Она пожала плечами, и огонь в ее глазах на миг погас.
— Может, и я голодна, — сказала она. — Может, ты нравишься мне, Гуляка Петрус!
Сначала я позвонил Бетти: я хотел убедиться, что она чувствует себя хорошо. Она была тронута моей заботливостью и сама посоветовала мне не приезжать домой и хорошо выспаться. Потом мы взяли такси и поехали к Эрике. Впереди у нас была целая ночь; но в объятиях этой женщины я не замечал, как мчались часы. Прежде чем я опомнился, забрезжило утро. Мы поспали еще часок-другой, и я встал незадолго до полудня. Эрика осталась в постели и, безмолвно посмеиваясь, смотрела, как я одевался.
— На какие средства ты, собственно, живешь? — вдруг спросил я. — Где ты работаешь?
— Я не работаю, — ответила она, зевнув. — Муж дает мне достаточно на жизнь.
— Значит, ты замужем?
Она ответила неторопливым отрицательным жестом:
— Мы в разводе.
Когда я уже собрался уходить, она протянула ко мне руки.
— Поцелуй меня еще разок, Гуляка Петрус! — сказала она.
Прекрасная, как искушение, лежала она предо мной. Но мысли мои уже были поглощены делами, и я поцеловал ее бегло и легко, не снимая шляпы. Потом мы сговорились о новой встрече.
— Хорошо, — сказала она, — теперь уходи. Я хочу спать.
Она закрыла глаза и повернулась ко мне спиной. Я вышел на улицу.
Когда я за завтраком механически составлял список визитов на день, мои мысли упрямо возвращались к Эрике. «Что за женщина! — думал я. — При таком огненном темпераменте она может погубить любого мужчину».
Бетти приняла меня приветливо и доверчиво, и я вздохнул облегченно, увидев, что на ее лице нет и тени подозрения. Я окружил ее удвоенным вниманием и любовью и втайне восхвалял судьбу, пославшую ее мне. Даже в теперешнем положении Бетти была красивее Эрики, и я чувствовал, насколько прочнее узы, связывавшие меня с ней, чем мерцающие нити вожделения, протянувшиеся между Эрикой и мной.
— Я была у доктора, — сказала Бетти. — Он думает, что это произойдет на следующей неделе. Он даже оставил за мной место в больнице. Видишь, теперь скоро. Ты рад?
— Ты не боишься, дорогая? — спросил я вместо ответа.
Рот Бетти улыбнулся, глаза остались серьезными.
— Боюсь, — сказала она. — Ужасно боюсь! Но и радуюсь. Понятно это тебе?
Понятно ли мне! Я испытывал те же чувства. Итак, на следующей неделе! Тут я вспомнил, что договорился с Эрикой.
— На следующей неделе. Тогда я каждый вечер буду приезжать домой пораньше. Только послезавтра придется переночевать не дома, если ты не возражаешь. У меня столько дел!
Я сидел за столом, Бетти стояла рядом и медленно гладила меня по волосам.
— Ну, конечно! — отозвалась она. — Ты и так слишком много обо мне думаешь. — Она оглядела свою располневшую фигуру. — У меня ужасный вид, — продолжала она. — Неужели ты еще не разлюбил меня?
Я привлек ее к себе и нежно поцеловал в пухлые смеющиеся губы. Поцеловал с большой осторожностью, так как боялся, что всякое быстрое и резкое движение может причинить ей боль.
— Люблю тебя, Бетти, — прошептал я, — и всегда буду любить!
Я не лгал. Да, я говорил правдивее, чем сам предполагал. Она была такая нежная, такая беспомощная и мужественная, и я с радостью сделал бы все, чтобы ей было легче. Пусть Эрика, подобно молнии, зажгла мне сердце, заставила его бурно вспыхнуть на одно мгновение; Бетти я бы сравнил с огнем родного очага, который согревает и к которому стремишься душой.
Два дня спустя я опять увиделся с Эрикой. И снова провел подле нее ночь, полную восторгов страсти. И снова Бетти встретила меня дома своей доброй, сердечной улыбкой. Еще дня через два я отвез ее в больницу. Все было подготовлено, и любезная сестра повела ее по длинному коридору в палату.
Когда Бетти остановилась в конце коридора, обернулась и еще раз кивнула мне, я вдруг осознал всю опасность, весь ужас, навстречу которым она шла нетвердыми шагами. Я готов был закричать, броситься за ней, обнять ее колени, удержать ее; я рад был бы взять на себя ее страдания. Но я стоял как вкопанный. Не мог даже поднять руку, чтобы ей помахать. В немом отчаянии смотрел я ей вслед и чуть слышно шептал:
— Бетти, Бетти, вернись!
Вечером я позвонил в больницу.
— Как дела? — спросил я.
Сестра ответила:
— Доктор говорит, что это будет ночью, если все пойдет хорошо.
— Когда? Когда ночью? — допытывался я.
— Пока ничего нельзя сказать, — ответил любезный и равнодушный голос. — Позвоните еще часов в девять.
Я звонил еще пять или шесть раз. Наконец, после десяти часов, врач сам подошел к телефону.
— Нет причин волноваться, — сказал он. — Все идет нормально. Ваша жена разрешится вскоре после полуночи.
Задолго до полуночи я приехал в больницу.
— Что вам угодно? — спросила меня сестра в белом.
Я назвал себя.
— Моя жена рожает. Врач сказал, это будет сразу после полуночи.
— Прекрасно, — сказала сестра, — но зачем вы приехали?
— Я хочу быть здесь. Как же без меня?..
Она покачала головой.
— Помочь вы не можете. Но если хотите, пройдите в комнату ожидания.
Что мне было делать в комнате ожидания? Я не мог усидеть на месте, не мог даже дышать спокойно.
— Когда же это будет? — спросил я.
Сестра позвонила по телефону.
— Через час, — сказала она.
— Хорошо! — бросил я. — Я еще приду. — И выбежал.
Целый час я носился по улицам. Мои мысли были возле Бетти. «Сейчас у нее схватки… Сейчас она кричит и корчится от неистовой боли!»
Сам не знаю, как я очутился за городом. Вдруг дорога, по которой я мчался, потерялась во мраке леса. Как могила, разверзлась предо мной темнота между деревьями. Я в ужасе повернул и часть пути бежал с такой быстротой, с какой только несли меня ногн. Лишь у первых городских домов я на миг остановился, чтобы отдышаться.
«Только бы Бетти не умерла!» — кричало все во мне. В порыве отчаяния я внезапно сложил руки, поднял глаза к облачному небу и стал просить бога, чтобы он вернул мне Бетти. Правда, я не особенно уповал на действие молитвы, но сказал себе: «Если это не поможет, то и не повредит». Все же я немного успокоился.
Когда я вернулся в больницу, сестра по моему виду и не заметила, как трудно мне было справиться со своими чувствами.
Я явился слишком рано. Пришлось снова отправиться в путь, снова я бродил почти что ощупью по темным, пустынным улицам; но дороги в лес теперь избегал.
— Все еще нет, — сказала сестра, когда я вернулся в больницу.
Лишь под утро Бетти наконец произвела на свет сына. Я не мог быть с ней в этот тяжкий для нее час и ждал, как отверженный, пока врач не пришел с известием, что все кончилось и что мать и ребенок чувствуют себя хорошо. Я готов был возненавидеть низенького человека, который стоял передо мной и говорил об этом деловым тоном, как о чем-то повседневном, человека, связанного с моей женой тайной, в которую мне никогда не дано будет проникнуть. Разве понимал он, что значила для меня Беттн!
— Теперь вы можете пройти к жене, — сказал он и на прощанье подал мне руку.
Я сильно потряс ее и пробормотал:
— Благодарю, господин доктор, благодарю!
Бетти лежала, белая на белой постели, глаза ее были закрыты. Услышав мои шаги, она посмотрела на меня и слегка улыбнулась. Сестра, женщина могучего сложения, еще находилась в палате и возилась около раковины. Она тоже заметила меня в зеркале и улыбнулась широкой материнской улыбкой. Это придало мне уверенность, что все будет хорошо и что хрупкая женщина, лежащая в постели, вернется ко мне.
— Ну, как было, Бетти? — прошептал я.
Она не ответила, только моргнула, как будто говоря: «Ничего! Все уже позади!»
Несколько мгновений я постоял у ее кровати. Мы молчали и смотрели друг другу в глаза. Потом она нерешительно выпростала руку из-под одеяла и протянула мне. Я осторожно склонился над этой рукой и с ликованием в сердце благодарно поцеловал теплые тонкие пальцы один за другим.
— Ты уже видел ребенка? — наконец спросила Беттн, и голос ее прозвучал словно издалека. Я покачал головой; пока я и не испытывал такого желания. Бетти я хотел видеть, Бетти и еще раз Бетти!
— Мальчик! — шепнула она, и я кивнул.
— Да, знаю: Теодор!
Тут раздался густой, внушавший доверие, голос сестры:
— Ребенка уже выкупали. Пойдемте со мной! Вы можете взглянуть.
Я не хотел отказываться, и сестра повела меня по коридорам в палату, где лежали в кроватках трое новорожденных.
— Вот ваш сын! — сказала сестра и показала на одного из младенцев.
Я хотел подойти, но она удержала меня.
— Пока вам нельзя подходить к ребенку ближе, — сказала она.
Я послушно остановился и смотрел на малыша, который не обращал на меня никакого внимания. Мало-помалу мной овладело странное, неописуемое чувство: уважение к самому себе, смешанное с сомнением, правда ли все это. «Вот твой ребенок, твой ребенок! — твердил я себе. — Твоя плоть и кровь, твое дитя!»
Сотни раз я представлял себе эту минуту и в воображении рисовал себе, как это произойдет и что я буду чувствовать. Но теперь все было по-иному, совсем не так, как я ожидал. Я не испытывал никакого особенного расположения к этому морщинистому личику, к этой большой голове, к этому ребенку, который лежал на подушке и тоненько пищал. Но несколько раз меня на секунду пронизывал острый, как физическая боль, страх перед тайной жизни, тайной, в свершении которой я — сам того не сознавая — участвовал, и перед ответственностью, которую я взял на себя.
Десять дней оставалась Бетти в больнице. Как маленький мальчик, зачеркивал я каждое утро на календаре вчерашний день и подготовлял все для торжественного возвращения Бетти. Трудился я теперь с небывалым усердием. После минут, пережитых у кроватки ребенка, меня не покидало чувство огромной ответственности. «Ты должен зарабатывать! — твердил я себе. — Ты должен заботиться о будущем. Кто знает, что оно таит? Твой ребенок должен стать настоящим человеком! Пусть твоему сыну живется лучше, чем тебе!»
Главным образом это и заставляло меня неутомимо работать! Я на себе испытал ужас нищенского детства и хотел избавить сына от подобной участи.
Кружась в водовороте своих дел, я не замечал, как мелькали дни, но вечера и ночи ползли бесконечно медленно. Вокруг не было никого, с кем я мог бы поговорить, как раз теперь, когда сердце было переполнено. И вог я опять поехал к Эрике. «Только поболтаю с ней немного!» — решил я. Но и тогда уже знал наверняка, что не вернусь домой ночевать.
Так оно и случилось! Эрика действительно была замечательная женщина! С ней можно было говорить о чем угодно. Весь вечер оставался я у нее и рассказывал про Бетти и ребенка. Она задавала множество вопросов, и я чувствовал, что она радуется вместе со мной. Около полуночи она сказала:
— Уже поздно, Гуляка Петрус! Останешься ночевать у меня?
Я невольно рассмеялся. Ее откровенность всегда ставила меня в тупик.
— Ты по-прежнему не возражаешь? — спросил я. — Ведь ты теперь знаешь, что я тебя не люблю!
— Меня тянет к тебе именно потому, что ты меня не любишь, — возразила она и закурила папиросу. — Звучит странно, а? Но такая уж я есть!
Я остался у нее. Наутро, когда я одевался, она сказала:
— Так вот, твоя жена возвращается. Жизнь у тебя пойдет, как раньше, и мы больше не увидимся. Понимаешь ли ты теперь, что это не было изменой?
Я и сам уже думал о том, чтобы порвать с Эрикой. Все же я изобразил удивление.
— Почему же нам больше не видеться? Я буду часто приезжать в ваш город.
Она зевнула.
— Не лицемерь, Гуляка Петрус. Я ведь тебя хорошо знаю! Отправляйся-ка теперь к своей Бетти, я больше не хочу тебя видеть. Нет, помолчи, я знаю, что ты хочешь сказать, и знаю, что это будет ложь! Поди сюда, поцелуй меня!.. Вот так… И обещай, что больше не будешь приходить ко мне, что наше маленькое приключение на этом окончится.
Она была права, совершенно права. Я тоже чувствовал, что больше чем когда-либо принадлежу Бетти. Так мы оба дали обещание забыть друг друга.
— Гуляка Петрус, а ну поцелуй меня еще раз на прощанье! — сказала Эрика.
Это были последние слова, которые я от нее слышал. Мы сдержали слово и больше никогда не встречались. Поистине необычайно привлекательной и опытной женщиной была эта Эрика! Но и умницей тоже: она брала от жизни то, что хотела, и знала, когда следует поставить точку.
К приезду Бетти я особенно празднично убрал квартиру. Повсюду стояли цветы и пахло, как в оранжерее. На столе красовался большой торт с надписью: «Добро пожаловать домой!» Я в нетерпении стоял у окна и, отодвигая занавески, выглядывал на улицу. Каждый раз, как из-за угла показывалась машина, я думал: «Это, наверно, она!» И наконец я угадал. Автомобиль остановился перед домом, шофер отворил дверцу, жена вышла со свертком на руках — с моим сыном!
На лестнице она встретилась с квартиранткой с нижнего этажа; я ждал за дверью, сгорая от нетерпения и переминаясь с ноги на ногу, а соседка тем временем засыпала жену вопросами о том, как это было. Она также выразила желание посмотреть на ребенка, и наша лестница огласилась восхищенными «ахами» и «охами».
«Хоть бы эта дура успокоилась!» — в ярости думал я. Но она воскликнула:
— Очаровательный ребеночек, прямо прелесть!
Потом я услышал негромкий голос Бетти, а потом опять и опять голос той женщины. Наконец, наконец Бетти поднялась по лестнице и вошла с сияющей улыбкой на губах. Теперь-то уж я мог спокойно рассмотреть своего сына, и мне было даже позволено дотронуться до него.
Первые дни казались мне такими необычайными, что я даже не заметил тихую и глубокую перемену в Бетти. Утром, вставая, я прежде всего смотрел на сына, легко проводил рукой по одеяльцу, под которым он спал. Прежде чем уйти, я еще раз бросал гордый взгляд на ребенка. На улице, в деловых конторах — везде мне думалось, что люди должны о чем-то догадываться по моему виду, и каждый раз я бывал немного разочарован, когда все обращались ко мне, как обычно. Но мало-помалу я все же привык к «третьему члену нашего союза», и тогда мне стало ясно, что маленький человечек предательски оттеснил меня в сердце Бетти. Когда она подходила к его колыбели, в ее глазах зажигалась такая несказанно глубокая любовь, какой я никогда раньше не замечал. А вечером, когда я приходил домой, она тихим голосом повествовала о том, что мальчик делал днем. Каждый звук, который исходил из его ротика, каждое движение его ручек и ножек точно описывались и воспроизводились. Если я хотел его видеть, мне разрешали, как бы оказывая высшую милость.
Несомненно, Бетти любила меня по-прежнему; может быть, нежнее, сердечнее, но менее страстно. Раньше я был целью ее жизни, теперь ребенок завоевал первое место: она стала матерью. В нашу жизнь, которая до сих пор естественным образом направлялась моими желаниями, вмешалась пухлыми ручками новая сила и все изменила по-своему. Я больше не смел курить, когда Теодор был в комнате, не смел громко говорить, чтобы его не разбудить, я должен был каждый вечер выслушивать подробное описание того, как он почти что улыбнулся, как он сказал «а», как он двигал пальчиками и тому подобное. А главное, я теперь не мог по вечерам выходить с Бетти, так как она ни на минуту не хотела расстаться с маленьким.
Я тоже любил ребенка и радовался его развитию. Но я, кроме того, должен был вести свое дело, которое как раз в это время требовало от меня напряжения всех сил. С недели на неделю я все яснее и болезненнее чувствовал, как между Бетти и мной разверзается пропасть — поначалу, правда, узкая и едва заметная. Но я уже видел угрожающие трещины и расселины, слышал обвалы… и был бессилен предотвратить катастрофу.
Может, и верно общепринятое мнение, будто ребенок скрепляет распадающуюся семью. Но у нас было, пожалуй, обратное. Если тогда я сваливал всю вину на Бетти, то теперь я знаю, что причина таилась в моей неукротимой гордости, которая не позволяла мне делить любовь жены с другим, хотя бы этим другим было мое собственное дитя. Вначале я еще боролся за свое супружеское счастье. Я приносил Бетти подарки, я говорил ей комплименты и окружал ее вниманием, как было еще до нашей свадьбы. Я пытался рассказывать о деле, пытался внушать ей интерес к нему, спрашивая по тому или иному поводу ее совета. Но, как и раньше, она отвечала с улыбкой: «Ах, ты сам знаешь лучше! Право, я в этом ничего не понимаю!»
Удручающая, безнадежная борьба! Так понемногу я уступил неизбежности и с двойным жаром набросился на работу, чтобы добиться успеха и в этом найти удовлетворение, которого напрасно жаждал дома.
К этому времени я снял в центре города два больших помещения — для конторы и склада. Целыми днями я разъезжал по клиентам, а вечером часто трудился до десяти часов, составляя новые прейскуранты, проверяя и сравнивая предложения или диктуя секретарше письма для отправки на следующий день.
Если я возвращался домой поздно, Бетти сидела у кухонного столика и ждала. Она никогда не упрекала меня, а только спрашивала: «Ты ел или накормить тебя?»
При всем том я видел, что и она замечает растущее отчуждение и страдает. Она постепенно становилась молчаливее, и все реже в моем присутствии на губах ее играла милая улыбка. И только когда она безмолвно тянула меня за руку в комнату и мы склонялись над спящим мальчиком, только тогда лучисто сияли ее глаза и поблескивали зубы в мягком свете лампы.
Еще один раз сделал я попытку вернуть себе Бетти. Теодору было тогда около года. В одном из кинотеатров шел фильм, который мне непременно хотелось увидеть. Я сказал Бетти:
— Не можешь ли ты сделать так, чтобы мы завтра вместе пошли на эту картину?
Бетти взглянула на меня. Потом покачала головой. Она знала, что делает мне больно, и от этого ей было больно самой.
— Не могу! Пожалуйста, пойми: я должна остаться с ребенком.
— Но ведь мы могли бы попросить мою невестку. Она, наверно, пришла бы на один вечер. Или, если хочешь, попроси кого-нибудь из своих родных.
— Нет, — ответила она. — Не надо об этом. Пойди один. Меня этот фильм не интересует.
У меня готов был сорваться крик: «Неужели ты не понимаешь, что поставлено на карту? Наше супружество, мое счастье! Неужели ради этого нельзя пожертвовать одним вечером? Я не только отец твоего ребенка, но и твой муж!» Но я сказал лишь:
— Если тебе не хочется в кино, можно было бы пойти потанцевать. Раньше тебе это нравилось!
Она снова покачала головой.
— Раньше да, — сказала она. — Но теперь все изменилось. Ты это и сам понимаешь.
— Нет, я не понимаю! Совсем не понимаю! — сердито крикнул я. — Какую роль я вообще играю в твоей жизни? Только малютка, опять малютка и еще раз малютка! Я тебе совершенно безразличен.
Бетти улыбнулась. Давно я не видел ее улыбки, а сейчас она опять улыбнулась ласково и сердечно.
— Поглядите-ка на моего муженька! Ревнует к собственному ребенку! Надо же выдумать такое!
Поистине все было напрасно, но я все-таки возразил:
— Нисколько я не ревную! Делай как хочешь! Я только спросил.
Это была моя последняя попытка. И теперь, когда она не удалась, мне стало ясно, что каждый из нас должен строить свою жизнь по-своему. Конечно, мы и впредь часть времени будем проводить вместе, будем смеяться и спорить. Все еще останутся общие дела, в которых мы оба будем принимать участие; у нас будет общее жилище, ребенок и прочее. Но я знал, что мной опять завладеет одиночество и спутница моей жизни будет медленно и неотвратимо ускользать все дальше от меня.
«Мне теперь остается лишь мое дело, — сказал я себе. — Я целиком отдамся своему предприятию, буду его развивать и расширять. А там, глядишь, и отношения с Бетти как-нибудь разрешатся сами собой».
Я был убежден, что жена уже не любит меня так, как любила раньше, и лишь отчасти винил в этом ребенка. Самым существенным казался мне тот факт, что я, как какой-нибудь мелкий служащий, живу в скверном казарменном доме, что я по прежнему должен считать каждый грош и заря моего успеха сияет все еще в бесконечной дали. Я боролся, как мало кто борется. Со времен детства я жертвовал своим здоровьем, бессчетными ночами, лучшими годами юности. Во имя чего? Как раз в этот период цель казалась мне более далекой, чем когда-либо, и к неурядицам и разочарованиям в моей семейной жизни присоединились все больше угнетавшие меня деловые заботы.
Чтобы получить возможность быстрее поставлять товары, я снял еще один большой склад и израсходовал на него все сбережения. Однако такое необходимое и правильное расширение предприятия повлекло за собой существенное увеличение накладных расходов, которые уже не покрывались достигнутым мной оборотом. Поэтому я был вынужден, помимо секретарши и кладовщика, нанять еще разъездного агента. И несмотря на все эти меры, дело не желало давать прибыль, и я зарабатывал даже меньше, чем раньше, когда был один. Правда, я теперь добился увеличения оборота. Но прибыль, на которую я мог рассчитывать, не теряя конкурентоспособности, была так мала, что после покрытия накладных расходов почти ничего не оставалось. Знакомые хвалили меня и говорили:
— Твои дела хороши. Ты вышел в люди!
Я кивал им и отвечал:
— Да, я доволен, — так как, конечно, не мог допустить, чтобы кто-нибудь заглядывал в мои карты.
Я один знал, что предприятие стоит на глиняных ногах и что достаточно маленькой неудачи, чтобы я очутился на грани банкротства.
Поскольку я сам не изготовлял товаров, фабриканты продавали их мне по таким ценам, чтобы я не мог стать опасным. Мне нужно было свое предприятие, мне нужны были машины, тогда я стал бы продавать изделия дешевле и успешнее. Мне нужны были машины, чтобы зарабатывать деньги. Но купить машины я не мог: я зарабатывал слишком мало, и у меня не было денег. Часто, просидев до полуночи над конторскими книгами, усталый и несчастный, плелся я домой и готов был плакать от отчаяния. Я просто не видел выхода из этого рокового круга, внутри которого я метался, расшибая себе в кровь голову, как мечется муха под перевернутым стаканом.
Дома Бетти всегда поджидала меня за кухонным столом.
— Не хочешь ли поесть? — спрашивала она.
Я уже не хотел. Мне было тошно, и нужны были мне только покой и выход из запутанного положения. Иногда она участливо спрашивала:
— У тебя неприятности? Расскажи мне!
Я только качал головой:
— Нет, ничего, оставь!
Тогда она вставала со вздохом, матерински проводила рукой по моим волосам и говорила:
— Пойдем, пора спать. Уже поздно.
Каждый вечер мы еще подходили к колыбели малютки: Бетти с левой стороны, а я с правой — и смотрели на сына, который мирно спал, засунув палец в рот. Потом наши взгляды встречались над колыбелью, и мы безмолвно улыбались: Бетти — радостно, а я — устало. Устало, но все же с приятным сознанием, что мне дарована хоть эта минута чистого счастья.
Улегшись в постель, я иногда сразу же засыпал; но гораздо чаще заботы окружали мое изголовье, и я часами вел с ними длинный разговор. Утром я вставал в шесть, расстроенный, бледный и заспанный, выпивал три чашки черного кофе и отправлялся в контору. Что изменилось с того времени, когда я в таком же настроении семенил по просыпавшимся улицам к доктору Альту? Я стал старше, ожесточеннее и недоверчивее к золотой полоске успеха, далеко и неопределенно светившейся на горизонте. Юноша хотел построить матери дом; мужчина часто не знал, как внести плату за квартиру для жены и ребенка.
А при всем том я был ловким и толковым дельцом. Прежде чем заказать товар, я собирал предложения от четырех или пяти поставщиков, и тому, чьи цены были наинизшие, я отвечал, что его конкуренты предложили мне тот же товар на пять процентов дешевле. Пусть он пересмотрит расценки. Притом я оплачивал все товары немедленно по доставке. Этим мне тоже часто удавалось выторговать два-три процента. Но, с другой стороны, я должен был предоставлять заказчикам трехмесячный кредит, и многие не платили даже по истечении этого срока. Мне приходилось осторожно и вежливо им напоминать. Поэтому наряду с наличием товаров на складе я еще должен был мириться с наличием счетов моих покупателей на несколько тысяч франков, и как раз этих денег мне не хватало, когда я в них особенно нуждался. Уже не однажды приходилось мне незадолго до конца месяца отправляться в путь и стучаться у дверей клиентов с просьбой досрочно оплатить счета, так как иначе я не знал бы, как выдать жалованье служащим и внести плату за помещения.
Как-то под вечер сидел я за своей конторкой, занимаясь подсчетами. Вдруг я услышал, что кто-то разговаривает в соседней комнате с моей секретаршей и выражает желание увидеть меня. Надо сказать, я всегда терпеть не мог праздных болтунов, которые мешают работать, переливая из пустого в порожнее. Поэтому уже давно над моим письменным столом висела надпись: «Будь краток: время — деньги!»
Мои служащие тоже знали, что я принципиально не принимаю в конторе посетителей по личным делам. Поэтому секретарша заявила пришедшему, что видеть меня нельзя.
Но он самоуверенным голосом, который показался мне знакомым, ответил:
— Ну, меня-то он примет, прелестная фройляйн! Передайте ему мою карточку!
Она принесла визитную карточку. На ней я прочел: «Доктор юридических наук Ганс Э. Левенштейн».
Я не видел Шаха со времени моей женитьбы, и мне было неудобно отказать ему. Поэтому я велел впустить его. Он еще больше раздался вширь и еще больше стал похож на губку. Своим обычным развязным тоном, который, наверно, считал сердечным, Шах приветствовал меня, протянув мясистую руку. Другой рукой он похлопал меня по плечу и крикнул с сияющим видом:
— Ну, старина, как поживаешь?
— Садись! — предложил я и с удовлетворением отметил, что он читает надпись над столом. Гость со смехом указал на нее:
— Ко мне это не относится? Или все же?
— Конечно, нет! — ответил я. — Это только для тех, кто мешает мне работать.
Он расположился поудобнее, закурил сигарету и начал без околичностей рассказывать о себе. С науками он покончил и теперь имеет прекрасную должность при суде.
— Ты знаешь, кто уж пролез туда, тот потом автоматически получает повышения. Остается лишь править рулем. Двигательную силу обеспечивают другие.
Я подумал о своем деле и сказал:
— У меня, к сожалению, это не гак просто!
Шах огляделся.
— А ты все-таки добился своего! Жаловаться тебе нечего! Черт возьми, странно вспомнить о том времени, когда ты жрал свой завтрак на лестнице перед школой! Нет, серьезно, как тебе живется? Я имею в виду твои дела.
Я пожал плечами.
— Могло бы быть лучше! — пробормотал я.
Он поинтересовался — отчего; и я кратко рассказал ему о своих затруднениях. Почему именно ему я выдал тайну, которую так тщательно охранял, и сам не знаю. Может, потому, что он для меня ровно ничего не значил и я думал, что едва ли еще его встречу. Когда я окончил, он встал, подошел ко мне, присел на край стола, по-приятельски положил мне руку на плечо и серьезно поглядел на меня, показывая, что он мне сочувствует и хочет сказать что-то важное.
— Милый мой, — начал Шах таким тоном, словно собирался произнести речь перед собранием, — милый мой, ты действуешь совершенно неправильно! Позволь старому другу — ведь я могу считать себя твоим другом — сказать это тебе.
— Вот как? — улыбнулся я и скептически махнул рукой. — Почему же, собственно?
— Потому что ты хочешь один тащить свой воз. Все мы должны опираться друг на друга и друг другу помогать.
Я подумал, что он захочет войти компаньоном в мое дело, и быстро соображал, как обосновать отказ. Что бы ни случилось, я хотел оставаться полновластным хозяином и не испрашивать разрешения на каждый расходуемый франк у этого жирного, самодовольного человека.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чтобы выгадать время.
Он не изменил позы, только сильнее надавил рукой на мое плечо.
— Взгляни на меня! — воскликнул он. — Почему я занимаю свою должность, почему именно я, а не другой? В жизни необходимы друзья, милый мой, в этом весь секрет!
— Да, — согласился я, — ты прав: друзей у меня как раз нет.
— Сам виноват!
Я вопросительно взглянул на него.
— Ты принадлежишь к какой-нибудь партии? — спросил он.
Я ответил отрицательно.
— Вот видишь! Ты должен вступить в какую-нибудь партию, заниматься политикой. Ты должен плыть по течению, а не против него. Тогда волны спокойно и неуклонно вынесут тебя к цели.
— В политике я ничего не смыслю, — пробовал я защищаться.
— Когда войдешь в партию, освоишься, это придет само собой!
— Нет, — сказал я, — на это у меня нет времени, я должен двигать свое дело.
— Вот в том-то вся штука! — воскликнул он, словно наконец навел меня на верный след. — Политика тоже дело! И неплохое, если за него умело взяться.
Он начал пространно перечислять преимущества, которые я получу, если вступлю в его партию. Сначала я слушал его из вежливости, однако мало-помалу ему удалось пробудить во мне интерес. Мне показалось несомненным, что в той или иной партии я завяжу знакомства с влиятельными людьми и некоторые из них когда-нибудь могут сослужить мне службу. Когда же он еще упомянул, что на ближайших выборах в городское самоуправление надеется попасть в список кандидатов, я окончательно понял: политика может оказаться для моего дела не столь уж убыточной, чего я, было, испугался.
— Ты тоже со временем можешь пройти на выборах в какое-нибудь учреждение, — заметил Шах.
Что-то новое шевельнулось при этих словах в моей груди — неведомое мне раньше честолюбие. Борясь с сомнениями, но уже наполовину побежденный, я возразил:
— У них найдутся другие люди, я им не гожусь!
— Годится каждый, кто может пригодиться, — с ударением произнес Шах и рассмеялся, довольный своим каламбуром. — Ты годишься, ты это доказал.
— Что же мне надо делать? — спросил я.
— На следующей неделе у нас собрание. Я зайду за тобой, и мы поедем вместе. Там я представлю тебя кое-кому из членов моей партии. Остальное придет само собой, вот увидишь. А теперь я попрощаюсь, не то получится, что твое изречение относится и ко мне.
Мы пожали друг другу руки. Оставшись один, я довольно долго сидел и размышлял о новых возможностях. Передо мной открывался интересный путь — с этим я должен был согласиться, — и моя вера в себя, моя решимость возросли. Шах отнял у меня почти всю вторую половину дня; уже смеркалось, когда он ушел. Но я не был на него зол: он показал мне выход из лабиринта, в котором я блуждал.
«Я должен быть ему благодарен, — сказал я себе. — Этого я не забуду».
Я побывал на собрании, и тот вечер стал началом моей политической карьеры. Шах заехал за мной около восьми, и мы отправились. По дороге он объяснял мне достоинства своей машины. Показывал, как легко он обгоняет других и как уверенно правит. Мы сделали большой крюк и потому прибыли с опозданием. Когда мы вошли, на трибуне стоял молодой человек (кстати, он и сейчас мой коллега во фракции) и говорил о каком-то голосовании.
Мы сели в конце длинного стола. Шах шепотом приветствовал нескольких человек, другим помахал рукой, и я подумал, что он, видимо, с пользой потратил время, так как приобрел много знакомств. Оратор говорил дельно, и, когда он кончил, ему дружно аплодировали. Шах представил меня нескольким своим знакомым. Я был поражен тем, с какой приветливостью отнеслись ко мне все эти внушительные господа. Кое-кто из них даже знал мою фирму и говорил примерно так: «Ах, вот вы кто! Да, я уже слышал о вас».
Потом Шах взял меня под руку и шепнул:
— Сейчас я представлю тебя старику Шредеру. Ты знаешь: «Шредер и Компания».
Я только кивнул. В то время это была крупнейшая в нашей стране фирма по экспорту текстиля. Я последовал за Шахом, который с большей ловкостью, чем я от него ожидал, протискивался по узким проходам между столами. Я чувствовал себя очень непривычно: за один час я узнал больше выдающихся людей, чем за всю прежнюю жизнь. А теперь еще и старик Шредер! Мне было даже страшновато знакомиться с этим богачом, на которого работали сотни служащих. Идя за Шахом, не перестававшим раскланиваться направо и налево, я все время оправлял галстук и вытирал о брюки правую руку.
У одного из длинных столов Шах остановился и, обратившись к худощавому старику с белой бородкой клином, в пенсне и с цветком в петлице, сказал:
— Господин директор, разрешите представить вам нового члена нашей партии!
Шредер встал. Мы обменялись приветствиями, и, услышав, в какой отрасли я работаю, он рассмеялся:
— Значит, в некотором роде коллега!
— Да. Но конечно, мое дело не идет ни в какое сравнение с вашей фирмой.
— Молодой друг, то, чего сегодня «нет», еще может «стать» завтра. А как ваши успехи?
— Не особенно хорошо. Вы сами знаете, как сильна конкуренция!
— Конечно. Чем вы торгуете?
Я перечислил свои товары.
— Так, — задумчиво сказал он. — Это не совсем по нашей части. Вы поставляете что-нибудь моей фирме?
— К сожалению, нет. Часто пытался, но…
— Посмотрим, что можно сделать, — прервал он меня и подал руку. — Приходите в ближайший… погодите минутку… скажем, в ближайший четверг со своими образцами. Спросите господина Брахера. Я поговорю с ним. Но предлагайте только хороший товар, молодой друг, только хороший товар!
— Само собой разумеется, господин директор! — заверил я и поклонился.
— Ну вот! — сказал Шах, когда мы отошли. — Сам видишь! Веришь ты теперь?
Да, я верил! У Шредера я получил недурной заказ, и понемногу дело вообще пошло лучше. В партии я познакомился с целым рядом влиятельных людей, и даже если они не были мне непосредственно полезны, все же моя вера в себя укреплялась благодаря сознанию, что я общаюсь с людьми, чьи имена произносят с уважением по всей стране. Я теперь усердно занимался делами своей партии и раза два читал доклады на разные темы. Меня выбирали в комиссии, а три года спустя председатель сообщил мне, что на предстоящих выборах в городское самоуправление меня хотят включить в список кандидатов.
Шаха тоже включили в список, и мы решили отпраздновать такое событие в тот же вечер, когда это стало известно. Шах заехал за мной. По дороге мы пригласили двух девушек, потом все вместе поехали в небольшой респектабельный ресторан, где в одной из ниш для нас был приготовлен столик. Шах заранее предупредил, что приглашает нас. Он умело разобрался в меню и выбрал такие деликатесы, каких я никогда не едал: икру, устриц, лягушачьи лапки и тому подобное. Все это мы запивали дорогим вином, целовали девушек и по очереди поднимали бокалы за здоровье друг друга и наше будущее.
— Ну, мы своего добились! — воскликнул Шах.
— Чего, собственно? — спросил я.
— А того, что нас непременно выберут, поверь мне! Ура!
Мы осушили бокалы. Девицы хихикали. Мне тоже алкоголь ударил в голову.
— Это только начало, — сказал я. — Я хочу взобраться на самый верх.
— А, чтоб тебя черт побрал! Какой же ты честолюбивый малый! Ура! — крикнул Шах.
Около полуночи все поехали к нему. С сумасшедшей скоростью гнал он машину по улицам.
— Не так быстро! — предостерегал я его. — Ты пьян.
Он только смеялся.
— Чепуха! Если что случится, я тут же на месте устрою себе суд.
Девушкам понравилась такая дьявольская езда. Они хохотали как безумные, когда на поворотах нас швыряло друг на дружку, и беспрестанно кричали:
— Быстрей, Шах, быстрей! Нажми еще!
Наконец мы, все-таки целые и невредимые, остановились против его дома. Несколько раз нашу машину и пешеходов спас только счастливый случай. В квартире кутеж продолжался. Шах потребовал, чтобы девицы разделись. Они решительно отказывались, пока не получат подарков.
Волей-неволей ему пришлось сначала заплатить, после чего оргия пошла вовсю. Шах оказался настоящей свиньей. Он поливал девушек вином, одна из них сидела у его ног, и он бормотал:
— Сними с меня ботинки, рабыня!
Через некоторое время, набезобразничавшись досыта, он тяжело поднялся, схватил одну из красоток за руку и, шатаясь, направился с ней к двери. Раза два он споткнулся, потом даже упал, и нам втроем пришлось с большими усилиями ставить его на ноги. Тупо тараща на меня глаза, он с трудом выговорил:
— Я иду в спальню, можешь устроиться на кушетке.
Обе девицы безудержно смеялись, находя все очень забавным, и, когда более высокая из них исчезла с Шахом в спальне, другая крикнула ей вслед:
— Желаю счастья!
Что вызвало новую бурю веселья. Когда мы остались одни, девица — она сидела передо мной на полу — еще долго смеялась. Но потом, должно быть, вспомнила о своих обязанностях и занялась мной.
Два часа спустя я ушел от Шаха и пешком отправился домой. В голове у меня уже немного прояснилось, но мне было смертельно тошно, и по дороге меня раза два рвало.
«Что мы, собственно, праздновали? — спрашивал я себя. Пришлось напрячь память, прежде чем я вспомнил: — Ах да, то, что стану городским советником!»
Я попытался вообразить, как должен чувствовать себя городской советник. Все спрашивают тебя: «Как поживаете, господин советник?» Ты решаешь судьбы общины. Замечательно! Но я останусь простым и скромным, как теперь; это производит на людей впечатление. Вот удивится Бетти, когда узнает!
Уже много месяцев я не говорил с ней о своих планах. Она знала, что я стал членом одной из партий, и, когда я сообщал ей: «Приеду домой поздно, у нас собрание», она неизменно отвечала: «Хорошо».
Она никогда не расспрашивала, где и в каком обществе я провожу вечера, а сам я ничего не рассказывал. Та славная пора, когда мы взаимно делились своими надеждами и тайнами, милая пора небольших размолвок и примирений с поцелуями, прошла давно и навсегда. Мы еще жили вместе, друг подле друга, и, кажется, еще любили друг друга. Оставаясь вечером дома, мы говорили о том, о сем, чаще о Теодоре, который рос веселым мальчонкой и доставлял нам много радости. Особенно Бетти!
С тех пор как я опять стал лучше зарабатывать, я выдавал жене больше денег на хозяйство. И я знал, хотя она об этом не говорила, что она мне благодарна. Она любила красиво одеваться и в выборе туалетов выказывала отличный вкус. Часто, видя ее впервые в новом наряде, я готов был, как прежде, обнять ее и шепнуть: «В этом платье ты очаровательна!» Но те времена давно миновали. Теперь было поздно!
И все-таки серьезной причины для нашего взаимного отчуждения, собственно, не было. Если я когда-то боялся, что ребенок может отнять у меня жену, то теперь я давно освободился от этой смехотворной ревности и на свой лад любил Теодора не меньше, чем любил Бетти. Но мы оба были в плену своих привычек и гордости, на нас будто шоры надели, и прежней близости уже не было.
«Да, Бетти удивится!» — подумал я и ускорил шаг. Давно я не приходил домой так поздно и теперь упрекал себя в том, что не предупредил ее. «Она, наверно, до полуночи ждала меня, — твердил я себе. — Но она поймет, что мы должны были отпраздновать такое событие. Она не поехала бы с нами. Стало быть, не беда!»
Успокоенный, открыл я калитку садика. На кухне горел свет. «Что это значит? — спросил я себя. — Не может же быть, чтобы Бетти так долго ждала!»
В тот же миг меня охватило предчувствие, нет, полная уверенность, что в доме произошло несчастье. Стремглав взбежал я по лестнице и вошел в квартиру. У кухонного стола сидела Бетти и плакала.
— Бетти, что с тобой? — испуганно спросил я.
Я редко видел ее в слезах, и мне действительно было больно, что она так расстроена.
— Что с тобой? — повторил я, подняв ее голову.
Она посмотрела на меня заплаканными глазами, будто пыталась прочесть что-то на моем лице. Потом встала.
— Ничего, — сказала она. — Не хочешь ли поесть?
— Бетти, скажи же, что с тобой. Будь со мной хоть раз откровенна, хоть раз! Что я сделал? Что случилось?
Она пожала плечами.
— Неважно, — проговорила она. — Хочешь есть?
— Нет, не хочу. Я хочу знать, что случилось!
Она повернулась ко мне спиной. Я подошел к ней сзади, взял ее руки и ласково произнес:
— Скажи, что с тобой?!
Ее узкие ладони трепетали в моих, как две пойманные птицы, и, слыша свой настойчиво умоляющий голос, я вдруг подумал, что все еще может уладиться. Похоже, и Бетти коснулось то неуловимое дуновение, под мягкой теплотой которого взломался лед в моей душе. Так или иначе, она попыталась улыбнуться сквозь слезы.
— Ах, я такая глупая! — сказала она. — Все это пустяки… Взгляни на календарь!
— Ну что ж, шестнадцатое… нет, сейчас уже семнадцатое. Что же с того?
— Это день нашей свадьбы. Ты забыл?
Да, это была четвертая годовщина нашей свадьбы. А я забыл! Мне было стыдно, но в то же время я радовался, что Бетти придает этому такое значение.
— Дорогая детка, да, я забыл! Извини меня!
— Пустяки! Ты знаешь, это вдруг нашло на меня, оттого что я ждала всю ночь. Я почувствовала себя такой одинокой. С девяти часов сижу я здесь на стуле.
Я вспомнил, как провел эту ночь! В то время как я кутил с пьяницей и уличными девками, дома моя жена, мать моего ребенка, сидела здесь, плакала и ждала. Какой же я пустой, глупый, дурной человек!
— Дорогая Бетти, — прошептал я и поцеловал ее, — А я все-таки принес тебе подарок!
— Какой же?
Я рассказал ей о своей надежде стать городским советником. Но она как будто не особенно обрадовалась.
— Желаю успеха. Но тогда ты совсем перестанешь бывать дома по вечерам.
— Да нет же, Бетти, ты увидишь, все будет хорошо!
Сказав это, я поцеловал ее. К сожалению, мои слова не оправдались.
На другой день я долго обдумывал, какое удовольствие я мог бы доставить Бетти. Надо было сделать нечто из ряда вон выходящее, мне хотелось ознаменовать одновременно и день нашей свадьбы, и наше примирение, и мой успех на политическом поприще. Я брел по главной улице города и внимательно разглядывал витрины. Купить драгоценную вещицу? Нет! Новое платье? Тоже нет! И вдруг желаемое нашлось в витрине бюро путешествий: Санкт-Мориц — поездка в Санкт-Мориц. Да, это годилось!
За всю свою жизнь я еще не имел дня отдыха, да и Бетти не отдыхала за все четыре года нашего брака. Я сейчас же взял несколько проспектов и всю вторую половину дня просидел в конторе, тщательно изучая эти листки, местоположение отелей, предоставляемые ими удобства, а также цены, после чего написал по двум или трем адресам. Пока не соберу всех сведений и окончательно не закажу номера, я ничего не скажу Бетти, решил я. Но я с такой детской радостью думал о предстоящей поездке, а главное, о сюрпризе для жены, что за обедом мне трудно было не проболтаться.
Стараясь не выдать себя, я ждал, чтобы Теодор, говоривший за обедом без умолку, предоставил мне случай коснуться желаемой темы. Мое терпение не подверглось особенно тяжкому испытанию. Теодор рассказывал, что он делал утром, о чем говорил с другими детьми, а потом обратился ко мне:
— Папа, я принес мамочке цветов. Вот сколько! Красивых и очень больших! Правда, мама?
Бетти кивнула: она знала, что я не любил разговоров за едой. В другой день я, вероятно, ответил бы просто: «Так, так, хорошо! А теперь ешь-ка суп, а то он остынет!»
Mo сегодня я спросил:
— Что же это были за цветы?
— Много, много! — воскликнул он, обрадованный, что может о чем-то рассказывать и папа не напоминает сразу о супе. — Вот как много!
Он широко развел руки, показывая, какой большой был букет.
— Тедди нарвал мне ромашек, — объяснила Бетти.
— Завтра я принесу тебе еще. Хорошо, мамочка?
— Принеси, — сказал я и снова почувствовал, как трудно мне вести с Теодором продолжительный разговор. Я любил его всей душой, и он тоже был привязан ко мне. Во всяком случае, после еды он всегда бежал ко мне и упрашивал: «Папа, папа!»
Это означало, что я должен взять его на колени и играть с ним в лошадку.
«Куда мы поедем?» — спрашивал он. «В лес». — «Значит, шагом!» — «А теперь по лугу». — «Значит, галопом! Но-о, лошадка, гоп-гоп!» Играли мы всегда хорошо, и я бывал на высоте положения. Но, когда он что-нибудь рассказывал и задавал вопросы, я всегда затруднялся с ответами, тогда как Бетти, почти не вникая в болтовню Теодора, сразу находила нужные слова.
Так и теперь я исчерпал свои ресурсы.
— Хорошо в эту пору в горах! — обратился я к Бетти.
— Да, весна в горах! В июне, кажется, самое лучшее время.
— А ты бывала в горах?
— Когда-то была несколько раз. Мы много гуляли.
Я не спрашивал, кто это «мы»; мне было ясно, что она подразумевала своего друга, о котором со времени того памятного происшествия мы никогда не говорили.
— Надо бы теперь дать себе несколько дней отдыха и съездить в Энгадин, — сказал я, стараясь сохранять обычный равнодушный тон.
— Да, отдохнуть бы неплохо. И незачем ехать непременно в Энгадин.
— Папа, что такое — Энгадин? — спросил Тедди.
— Горная долина в кантоне Граубюнден.
— Горная долина? — снова спросил он. И за этим, конечно, последовало: — А что такое — горная долина?
— Это место, где горы, — ответила за меня Бетти.
— Ты не хотела бы поехать туда отдохнуть? — спросил я.
Бетти слишком хорошо меня знала, чтобы не почувствовать, что за моими словами что-то кроется. Но она все же не догадывалась, что именно. Отложив нож и вилку, она испытующе посмотрела на меня.
— Почему ты спрашиваешь?
— Да просто так!
— Не выдумывай, ты что-то имеешь в виду! Пожалуйста, скажи!
Тедди захлопал в ладошки. Вот это обед с развлечениями!
— Да, папа, скажи! — закричал он и ударил ложкой по супу.
Я стукнул малыша по руке, он заревел, Бетти убежала за салфеткой, чтобы счистить пятна с моего костюма. Среди этой суматохи она забыла о своем вопросе. Лишь после обеда она вернулась к нему.
— Я обдумывал, не поехать ли нам всем отдохнуть, — сказал я.
Бетти была поражена и не сразу нашла, что и сказать. Потом она произнесла лишь одно слово:
— Почему?
— Ну, просто так! Мне пришла в голову мысль, вот и все.
Через несколько дней я сообщил ей, что заказал в Санкт-Морице две комнаты. Ее реакция была совершенно неожиданная. Я думал, что Бетти обрадуется, рассмеется и бросится мне на шею. А она только снова спросила:
— Но почему же?
— Тебе ведь нужен отдых. И мне тоже, — ответил я.
Вдруг у нее брызнули слезы.
— Отчего же ты опять плачешь? — в недоумении спросил я. — Мне казалось, что это будет хорошим подарком к годовщине нашей свадьбы! Неужели ты не рада?
— Рада, рада, конечно! Но то, что у тебя явилась такая мысль!.. Как удивительно! Я этого никак, никак не ожидала.
Начались веселые дни сборов. Не знаю, кто из нас радовался больше: я, углубившийся в карту и расписание поездов, Тедди, бегавший по комнатам и изображавший паровоз, или Бетти, которая укладывала необходимые вещи и обо всем заботилась, проявляя большую предусмотрительность.
Наконец настал день отъезда, мы сели в вагон. И… покатили! Великолепная поездка! Я до сих пор помню подробности. Мы пообедали в вагоне-ресторане, и Бетти старалась держаться как важная дама. Я тоже делал вид, что давно привык к подобным обедам, потом потребовал сигару и долго выбирал с придирчивостью знатока. Все же время от времени мы исподтишка поглядывали друг на друга и невольно смеялись.
Уже темнело, когда мы наконец прибыли в Санкт-Мориц. Тедди изрядно утомился, и после ужина Бетти сразу уложила его в постель. Я поджидал ее в холле.
— Ты устал? — спросила она, вернувшись.
— Нет, нисколько! Не пройтись ли нам?
— Если хочешь, можно пойти потанцевать, — сказала Бетти и покраснела. — Но только, если ты хочешь!
— С удовольствием пойду, — ответил я, пораженный. — А Тедди?
— О нем можно не беспокоиться. Ты подожди, мне нужно переодеться, я буду готова через полчаса.
Я выпил коньяку и был в самом приятном настроении, когда вверху лестницы наконец показалась Бетти. Она надела черное, плотно облегавшее ее платье с короткими рукавами и черные перчатки. Между рукавом и перчаткой сверкала атласная кожа руки.
— Ты сейчас удивительно хороша, Бетти! — с волнением произнес я.
Она улыбнулась.
— Ах, что ты! — с легкой усмешкой сказала она, но была заметно рада комплименту.
Мы храбро отправились в лучший ресторан. Официанты кланялись и называли Бетти «госпожой»; одетый в черное почтенный господин, похожий на директора большого предприятия, осведомился, что нам угодно. Музыканты стоя наигрывали вальс, и все это выглядело чуть-чуть запыленным и застывшим, как в сказке про Спящую красавицу.
Мы то танцевали, то сидели и смотрели на других. Среди увядших, выставлявших напоказ свои дряблые прелести женщин Бетти напоминала розу, розу на мусорной свалке. Мужчины бросали на нее восхищенные взгляды, и, если мы не танцевали, они подходили, чопорные и важные, как фламинго, кланялись сперва мне — сдержанно и вопросительно, потом — ниже и невероятно вежливо — Бетти и бормотали свое: «May I? Разрешите?..» — или тому подобное.
Конечно, им разрешали! Бетти танцевала со всеми, порой ей даже удавалось вызвать у этих скучных, мраморных истуканов подобие улыбки. Потом она рассказывала мне все, что ей становилось известно о ее кавалерах.
— Послушай, вон тот — настоящий лорд! Да, да! Не веришь? Он уже закидывал удочку. Да, они времени не теряют!
— Что же ты сказала?
— Не задавай глупых вопросов, — со смехом ответила Бетти и ущипнула меня за руку, — Разве мне кто-нибудь нужен, когда рядом со мной самый красивый мужчина на свете!
Бетти была счастлива; ссылаясь на усталость, я почти не танцевал с ней, видя, как ей нравится вести с мужчинами свою игру. Ведь сам-то я редко говорил ей комплименты. Этот вечер должен был вознаградить ее за многое.
В отель мы вернулись поздно, очень утомленные. Я радовался, что можно будет хорошо выспаться, встав утром попозже. К сожалению, из этого ничего не вышло, так как Тедди очень рано начал ползать по мне и уселся наконец у меня на голове.
— Что тебе? — раздраженно спросил я и поставил его на пол.
— Шш! — зашипел он. — Мамочка еще спит. Давай мы с тобой пойдем гулять!
Мужчина обращался к мужчине! Что тут было делать! Я оделся, и мы вдвоем зашагали, поднимаясь к Кантарелле.
Когда мы увидели распростертый у наших ног великолепный ландшафт: озеро в тихих берегах, перелески и светлые горные луга, Тедди сказал:
— Папа, давай после обеда пойдем к озеру!
— Хорошо! И мамочка пойдет с нами. Мы прогуляемся вон до того большого дома на другом берегу. Ты его видишь?
— Да. Будем купаться и удить рыбу, — сказал Тедди. — Я возьму с собой моторную лодочку.
Так мы и сделали. И этот поход к озеру послужил причиной того, что моя жизнь сложилась совсем не так, как могла бы сложиться! Случай или нечто большее? Кто знает. Когда мы, глядя в прошлое, обозреваем свою жизнь, то всегда наталкиваемся на одно или два события, как будто незначительные и тем не менее оказавшие решающее влияние на нашу судьбу. И мы спрашиваем себя: «Что было бы, если бы тогда?..»
Так и я уже в сотый раз спрашиваю себя: «Как сложилась бы твоя жизнь, если бы мы тогда не пошли именно по той дороге, если бы Бетти далеко от отеля не наступила на камень и не вывихнула ногу?»
Она попыталась идти, сделала несколько шагов, я поддерживал ее, но добираться так до отеля было совершенно невозможно.
— Надо кого-нибудь позвать, чтобы отнести тебя обратно, — решил я.
Бетти кивнула. Она побледнела от боли.
— Я и вправду больше не могу идти, — огорченно сказала она.
У дороги за лиственницами пряталась на пригорке великолепная дача.
— Садись на этот камень, — предложил я, — а я пойду туда и позвоню по телефону.
Но, когда я хотел открыть деревянную калитку сада, ко мне бросился лежавший возле дома гигантский дог; он лязгал зубами, рычал и лаял как бешеный. Трусом я не был и собак никогда в жизни не боялся. Я справился бы и с этим псом, но стоило ли допускать, чтобы разъяренное животное изорвало мне костюм? Поэтому я позвонил. Через некоторое время приблизилась вперевалку толстая женщина, судя по одежде — служанка или экономка.
Не доходя до калитки, она остановилась и прикрикнула на собаку, но та и ухом не повела и даже стала прыгать и лаять с еще большим остервенением.
— В чем дело? — крикнула женщина.
Я ответил ей в том же тоне и объяснил, что с нами случилось. Потом спросил:
— Можно позвонить от вас по телефону, чтобы приехали за моей женой?
Женщина подошла ближе — вид у нее был угрюмый и настороженный, как у одряхлевшей кошки. Увидев Бетти на камне, она немного смягчилась:
— Мне надо сперва спросить у барышни. Обождите минутку!
И заковыляла по дорожке, тяжело переступая толстыми ногами, потом исчезла в доме.
— Видно, забавные люди здесь живут! — сказал я Бетти и остался у калитки. Собака по-прежнему злобно смотрела на меня и при каждом моем движении принималась лязгать зубами, лаять и кидаться на ограду.
Через несколько минут в доме снова открылась дверь, и худенькая, маленькая женская фигурка засеменила по дорожке. Так я в первый раз увидел Мелани: в мышиносером платье без всяких украшений — такие теперь иногда видишь на воспитанницах интернатов, — в высоких черных ботинках, она медленно и опасливо шла ко мне. И остановилась там же, где и экономка.
— Белло, молчать! — тоненьким голоском прикрикнула она на пса.
И странно: зверюга, не обращавший никакого внимания на грубый голос жирной экономки, сразу же успокоился, нерешительно моргнул еще раза два в мою сторону, потом неторопливо подошел к хозяйке, ткнулся мордой ей в руку и улегся у ее ног.
— Добрый день! — сказала женщина и слегка наклонилась вперед. — Чем могу служить?
Я повторил все уже сказанное раньше. Тогда она подощла к забору, сняла с острого носика очки, подышала на стекла и потерла их о рукав. Все это время она не сводила с меня близоруких глаз.
— Извините, — сказала она, смущенно улыбнулась и снова надела очки; увидев Бетти, она испуганно вскрикнула: — Ах, простите, пожалуйста! Как мне жаль, как жаль!.. Да, конечно, конечно! Вы можете позвонить отсюда. Может быть, дама пока перейдет в сад. Мне… мне кажется, так будет лучше, чем сидеть на камне. Вы простудитесь. Я буду рада помочь вам. Да… может быть… нет, нет, отсюда можно будет позвонить. Но не лучше ли… чтобы ваша жена и мальчик здесь, в саду?..
От возбуждения она не могла связать двух слов.
— Это было бы очень любезно с вашей стороны, — сказал я. — Благодарю вас.
Она покраснела и на миг уставилась на меня сквозь стекла очков. Мне показалось, что мои слова чем-то поразили ее.
— Я думаю, так будет лучше всего, — сказала она. — Не правда ли? Я только спрошу отца. Извините меня. Одну минутку!
Она устремилась своей семенящей походкой к дому. Да, такой Мелани была всегда: нерешительной и вечно боящейся сделать что-нибудь «не так».
Бетти молча боролась с болью. Ее знобило, хотя солнце светило ярко. Я снял с себя куртку и набросил ей на плечи.
В это время из дому показался хозяин: без пиджака, коренастый, с открытым суровым лицом. За ним с озабоченным видом шла дочь.
— Надеюсь, хоть этому не надо ходить за советом! — сказал я Бетти, когда увидел толстяка.
— Так! Несчастный случай, да? — вместо приветствия крикнул он громким, трескучим голосом.
— Да. Вы разрешите позвонить от вас по телефону, чтобы за моей женой приехали?
— Где же она?.. Ах, так!.. Прелестная дама. Так, так!.. — сказал он и вдруг напустился на меня: — Приехали? Как вы себе это представляете? Там только и ждут вашего приказа! Может, даже самолет вышлют, а?.. Глупости!
Тут мое терпение лопнуло. В ярости я заорал:
— Я спрашиваю, можно ли позвонить по телефону. Надо же что-нибудь сделать! Или вы думаете, моя жена может сидеть здесь, пока нога у нее не заживет сама?!
— Отец, — робким голоском напомнила о себе дочь и наклонилась вперед, — может быть, дама могла бы посидеть в саду, пока за ней не приедут?
— Глупости, — деловым тоном ответил старик, будто отмечая очевидный факт, потом обратился ко мне: — Вашей жене нужно оказать помощь здесь, пока не прошла первая боль. Ехать на муле верхом с вывихнутой ногой — удовольствие сомнительное! Вам бы это надо знать! Вы сильный мужчина, черт побери! Несите жену к нам в дом. Надеюсь, вы справитесь без моей помощи!
Он открыл наконец калитку и подошел к Бетти, которая жалобно улыбнулась ему.
— Вы даже не разули ее! Что вы, собственно, до сих пор делали, молодой человек? Глупость какая!
Я больше не хотел спорить и молча снял с Бетти туфли. Потом я взял ее на руки и мы гуськом направились по дорожке к дому. Впереди всех шел старик, за ним — его дочь, потом — Тедди с туфлями Бетти в руке, арьергард составлял я со своей дорогой ношей.
— Как он тебе нравится? — шепнула мне на ухо Бетти.
— Немного с придурью.
— Мне жаль дочь, — сказала Бетти.
Об этом я еще не успел подумать. Но, войдя в комнаты и уложив Бетти на диван, я с большим вниманием присмотрелся к барышне. Это лицо с острым носом и тонкими, блеклыми губами никогда не было красиво. Но теперь — ей, пожалуй, было все тридцать — у глаз и в уголках рта обозначились первые признаки приближающейся старости. Маленькая, узкогрудая и невзрачная, в сером платье, в высоких ботинках на шнурках, с туго зачесанными назад жидкими волосами, собранными на затылке в узел, с впалыми, увядшими щеками и боязливо-вопросительными глазами за толстыми стеклами очков, она казалась безжизненной и тусклой, как застоявшаяся в вазе вода.
— Мелани, компресс! — скомандовал старик таким голосом, каким призывают к порядку расшалившегося щенка.
— Сейчас, отец!
Она направилась к двери, но он позвал ее назад:
— Мелани!
— Да, отец?
— Поди сюда!
Он повернулся к Бетти и даже слегка улыбнулся, кланяясь или по крайней мере кивая головой.
— Пора нам познакомиться, красавица моя, — сказал он. — Гассер. А это моя дочь Мелани.
Мы тоже представились. Бетти добавила еще какую-то любезность, заставившую Гассера снова ухмыльнуться. При этом обнаружились зубы курильщика, желтые с золотыми пломбами. При взгляде на него возникала невольная мысль, что за его шумливыми повадками кроется добрая натура. Позже, когда я узнал его лучше, я убедился, что это так. У Гассера было доброе сердце, но он привык повелевать и не терпел возражений.
— А теперь — марш! Чего ты, собственно, ждешь? — накинулся он на Мелани.
— Сейчас, отец, сейчас! — покорно отозвалась она. — Я сделаю вам уксусный компресс, — сказала она Бетти и поспешила из комнаты.
Отец и дочь хлопотали и суетились около моей жены. Гассер вызвал врача. Тот осмотрел ногу Бетти.
— Ничего страшного! — констатировал он. — Два-три дня покоя. Компрессы — как до сих пор, а потом можете снова гулять!
Я попросил Гассера принять меры, чтобы увезти Бетти. Но он только отмахнулся.
— Глупости! Ваша жена останется здесь! Кто ей станет класть компрессы в отеле? Вы, что ли? Глупости! Она останется здесь, пока не сможет ходить, и малыш тоже, чтобы она не скучала. Комнат у нас хватит. А вы каждый день приходите сюда. Все это очень просто.
Четыре дня оставалась Бетти у Гассера. Мелани и он сам трогательно заботились о ней. Каждое утро я предпринимал прогулку туда, мы обедали вместе, и лишь вечером возвращался я в отель. Большей частью мы ели в саду и потом играли в карты, что доставляло особое удовольствие Гассеру. Он весь уходил в игру и точно помнил все вышедшие карты. Если Бетти была его партнершей и делала ошибку, он ворчал: «Ошибка, красавица моя! Ничего, мы это поправим!» Но если он играл вместе с Мелани, то орал: «Глупости! Зачем ты ходишь с этой масти, разве не знаешь, что у меня ее нет? Неужели ты не понимаешь, что мне нужно? Глаз у тебя нет?»
Тогда Мелани ниже склонялась над столом, краснела и отвечала: «Прости, отец, ты прав. Я ошиблась».
Мне было очень жаль бедняжку, и, чтобы немного подбодрить ее, я время от времени хвалил: «Сейчас вы очень хорошо сыграли, фройляйн!» Она краснела, и на меня сквозь очки падал благодарный взгляд.
Иногда, оставив женщин и Тедди в саду, мы с Гассе-ром уходили на прогулку к озеру или шли в городок выпить по кружке пива. Как обычно между мужчинами, мы беседовали тогда о делах, и я с удивлением обнаружил, что Гассер был моим собратом по специальности. Недалеко от нашего города — в Лангдорфе — у него была трикотажная фабрика. Изделия АГА (сокращение его имени и фамилии: Артур Гассер) везде считались выдающимися по качеству, и все солидные фирмы торговали ими. Многие еще помнят эффектную рекламу, которую в то время выпустил Гассер. В газетах и на плакатах появились рисунки, принадлежавшие известным художникам и изображавшие красивую женщину либо в купальном костюме, либо в выходном платье. На заднем плане стоял мужчина, который восхищенно смотрел на нее и восклицал: «Ага!» А под рисунком было напечатано: «Конечно, купальный костюм АГА!»
— Как идет ваше дело? — спросил меня Гассер.
— Да кое-как. Должен сознаться, при комиссионной торговле далеко не уйдешь. Мне надо бы самому обзавестись фабрикой.
— Правильно! Комиссионная торговля — глупость. Почему же вы сами не изготовляете трикотажных товаров?
— Для этого нужен капитал, господин Гассер, а его у меня нет.
— Гм, понятно! — ответил он. — Вероятно, вы правы. Навестите меня когда-нибудь вместе с женой. Я покажу вам фабрику.
— Непременно приедем, — заверил я его и поблагодарил за приглашение. — Бетти будет рада, ей очень нравится ваша дочь.
— Та-ак, — протянул он, словно пораженный таким сообщением. — Это для меня нечто новое. До сих пор все относились к Мелани в высшей степени равнодушно.
— Мне кажется, она очень чувствительна. И побаивается вас.
Гассер презрительно пожал плечами:
— Она жеманна — говорите уж прямо, что думаете. А я груб с ней. Я хорошо знаю, но что поделаешь! Мелани пошла в свою покойную мать, а мы с женой никогда не понимали друг друга. — Он задумчиво смотрел себе под ноги. — Что поделаешь, — продолжал он после паузы. — Каждый из нас несет свое бремя. Мое — это Мелани. Вы счастливы с женой?
Я помедлил с ответом. Что-то в этом человеке принуждало меня говорить правду.
— И да и нет. Я люблю Бетти. Но в последнее время мы как-то отошли друг от друга. О, она, конечно, не одна виновата, этого я не стану утверждать. Мое дело отнимает у меня слишком много времени, вот семейная жизнь и страдает.
Гассер рассмеялся отрывисто и мрачно.
— Да, — сказал он, — мужчина, помимо жены, имеет еще возлюбленную: свою профессию! Жена должна с этим мириться. У нее зато дети.
Сам того не сознавая, он высказал как раз то, что так затрудняло мою семейную жизнь.
— Когда я как следует налажу свое дело, у меня будет оставаться больше времени для жены, — заметил я.
Гассер снова рассмеялся мрачно и пренебрежительно.
— Глупости! Это вы сегодня так говорите, — возразил он. — Я старый человек, с большим жизненным опытом. И я вам скажу: никогда вы не наладите свое дело так, чтобы оно не поглощало ваших лучших сил. Слышите — никогда! Все прочее — глупости! Я зарабатываю хорошо. Если бы речь шла только о деньгах, я мог бы даже носа не показывать на фабрику. И все-таки я работаю каждый день с утра до вечера. Понятно это вам, дорогой друг?
— Да, конечно, — ответил я. — В работе находишь радость и хочешь…
— Радость? — закричал он. — Радость? Глупости! Глупости это! Ни намека на радость! Просто схватит тебя… вот так! — Он схватил меня за куртку и потянул через стол к себе. — Вот так тебя хватает и уж не отпустит! Вот это как! Но радость?.. — Он презрительно отмахнулся. — Радость? Глупости! Заботы — да, но не радость.
Я никогда еще не видел Гассера в таком волнении. Но и меня увлек этот разговор. Он вращался около вопросов, которые я себе часто задавал, не находя на них ответа.
— Неужели вы хотите сказать, что предприятие такого размаха, как ваше, все еще причиняет вам заботы? Вы же сами сказали, что зарабатываете много.
— Зарабатываю! Вы считаете, что этим все сказано, а? Глупости! Вы стоите в начале пути, поэтому вы так говорите. Вопрос ведь не в том, как заработать, а в том, как организовать предприятие, вопрос в его… его… устойчивости! По крайней мере — для меня! — Он неожиданно сделал рукой такое движение, будто что-то стирал со стола. — Ах, да что там!.. — сказал он, и его лицо вдруг стало старым, усталым и покрылось морщинами. — Не будем об этом говорить, вы не поймете. Когда-нибудь я расскажу вам, но не теперь! Пойдем, уже поздно.
На другой день Бетти почувствовала себя настолько хорошо, что мы могли медленно проделать путь в город. Когда Бетти подала Мелани руку, у той на глаза навернулись слезы.
— Отец, — сказала она и наклонилась вперед, — я просила Бетти… госпожу Бетти… просила ее навестить нас. Ничего, что я?.. Ничего, если она?..
— Глупости! — ответил старик. — Конечно, можно! Мы ведь оба рады их видеть, так что не задавай глупых вопросов.
Бетти весь день была в веселом и шутливом настроении.
— Гав, гав! — пролаяла она. — Господин Гассер, знаете, кто вы? Ворчун-медведь! Но вы мне все-таки нравитесь.
Гассер улыбнулся широкой, уверенной, открытой улыбкой.
— Я рад, красавица моя! Из таких прекрасных уст я еще никогда не слышал комплимента.
Вторую неделю наших каникул мы провели вместе с Гассерами. Ездили в Шульс, ходили в сторону Понтрезины и вместе купались. Теодора невероятно смешил огромный живот Гассера. Когда старик спокойно лежал на спине, жмурясь от солнца, мальчуган ползал по нему, визжал от удовольствия, садился верхом и кричал, изо всех сил дрыгая ножками:
— Но-о, лошадка!
— Тедди, веди себя прилично! — одергивала его Бетти.
Но Гассер только смеялся.
— Не мешайте ему, красавица моя! Если он мне надоест, я брошу его в озеро.
Мне кажется, он немножко увлекся Бетти. Когда нам пора было уезжать домой, он и дочь проводили нас на вокзал.
Гассер раза два повторил свое приглашение, и мы обещали в августе побывать в Лангдорфе.
Мы оба, сами себе в том не признаваясь, отправились в эту поездку с надеждой, что горный воздух Граубюндена исцелит наш больной брак. Но уже в первые дни после возвращения я убедился, как, вероятно, и Бетти, что такие болезни не вылечиваются переменой воздуха. Правда, мы старались обращаться друг с другом возможно сердечнее. Я спрашивал, болит ли еще нога, а она рассказывала о соседках, о повседневных мелких происшествиях в ее мирке. Вечером, сидя за ужином, мы говорили о Гассере и его несчастной дочери, которой Бетти отвела особый уголок в своем сердце.
Но уже через несколько дней эти темы были исчерпаны, и нам не оставалось ничего другого, как вести по самым пустяковым поводам самый пустяковый разговор, неизменно замиравший после первых же фраз. Тогда я углублялся в газету, Бетти бралась за книгу или начинала штопать чулки. В половине восьмого она укладывала Тедди, а около одиннадцати я говорил:
— Уже поздно. Не пойти ли нам спать?
Бетти откладывала работу и отвечала:
— Да, я тоже устала.
Мы еще заходили с обычным визитом к Тедди, который теперь спал в третьей комнате, потом раздевались, обменивались небрежным поцелуем, говорили друг другу «спокойной ночи» и ложились. Прежде чем уснуть, я часто думал о деле. Случалось, что Бетти нарушала ход моих мыслей, спрашивая о чем-нибудь, и я кратко отвечал. Так кончался день и начинался новый, когда утром звонил будильник. Бетти вставала и, пока я умывался, готовила завтрак. Прежде чем уйти, уже надев шляпу, я еще раз целовал ее, и она спрашивала:
— Ты придешь поздно?
И каждый раз, спускаясь по лестнице, я испытывал какое-то облегчение. Вероятно, то же чувствовала и Бетти.
Как было обещано, мы посетили Гассера в Лангдорфе. Нам не пришлось долго спрашивать, где находится фабрика. Она стоит на холме, и ее видно уже с вокзала. Тогда над ее крышей виднелась надпись: «Артур Гассер, трикотаж». Впоследствии я это изменил, и теперь далеко светится другая надпись из зеленых неоновых трубок: «Трикотаж — АГА — трикотаж». Его марку я, конечно, сохранил.
Вилла Гассера была расположена напротив фабрики, в глубине красивого сада, где, скрытый красными буками, бил фонтан. По тому, как принял нас Гассер, я с удовольствием отметил, что мы значим для него больше, чем просто курортные знакомые.
Был жаркий, дремотный день. Мы сидели в тени деревьев неподалеку от фонтана, обменивались воспоминаниями о Санкт-Морице и пили яблочный сок со льдом.
— По вкусу вам это питье, красавица моя? — спросил Гассер и указал на стакан.
— Великолепный сок! — воскликнула Бетти. — Я могла бы выпить целый графин.
Гассер рассмеялся.
— Не стесняйтесь! Этого добра хватит, — Потом он повернулся ко мне, поднял стакан и сказал: — Самодельный! Из своих яблок.
— Вы еще и яблони разводите?
— У меня небольшое поместье недалеко отсюда. Конечно, я сдаю его в аренду.
Мы вновь замолчали и, откинувшись в шезлонгах, смотрели вверх на неподвижную листву буков, за которой пряталось солнце, и прислушивались к плеску фонтана, к долетавшему издали заглушенному жужжанию вязальных машин. Только Мелани сидела, выпрямившись, на краешке стула, внимательно вглядываясь в каждого из нас, готовая вскочить, если кто-нибудь выскажет малейшее желание.
Когда наши взгляды случайно встречались, она быстро опускала глаза или деловито спрашивала:
— Не налить ли вам еще?
С Бетти она разговаривала менее принужденно. Раз, когда моя жена рассказала что-то забавное, она даже громко рассмеялась и в порыве веселья положила руку на локоть Бетти. Но потом вдруг как будто опомнилась, смех замер на ее губах, она поспешно убрала руку, покраснела и пробормотала:
— Ах… извините!
Подошел шофер, одетый в форму, и заговорил вполголоса с Гассером.
— Глупости! — возмущенно закричал тот. — Я же сказал, чтобы меня не беспокоили!
— Он завтра уезжает, — возразил шофер, держа фуражку в руках.
Гассер что-то проворчал и поднялся.
— Хорошо, иду! — сказал он и, обращаясь к нам, добавил: — Извините меня, придется заглянуть на фабрику. Вечно там что-нибудь да стрясется! Глупости!
Он зашагал, даже не надев пиджака, с открытым воротом рубашки. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез за изгородью, отделявшей территорию фабрики от сада.
Женщины тихо беседовали, я лежал с закрытыми глазами, одним ухом прислушивался к их словам и думал о Гассере и его жизни. Какого огромного успеха он достиг! Как башня, возвышался он надо мной и моим жалким существованием! Слуги ждали его приказов, из близлежащей фабрики доносился равномерный, ритмичный гул работы, и это гудение несло ему деньги, богатство, роскошь, власть! Он владел виллами с прекрасными парками, усадьбами и фабриками. Он мог позволить себе все, решительно все. «Замечательный человек, — думал я, — и окружен общим уважением!» Я с сокрушением должен был признаться, что мне никогда не достигнуть того, чего достиг он. Я прожил уже полжизни и все еще находился на самой нижней ступени экономического подъема — там, где живут трудом своих рук. При всей ожесточенной повседневной борьбе мне не под силу было бы оплатить даже ограду и тяжелые кованые ворота, отделявшие сад от улицы. Явственнее и болезненнее, чем когда-либо, я осознал, как бесконечно далек от цели своей жизни. «Пока ты надрываешься один, — сказал я себе, — ты никогда не выбьешься. Только нанимая других, которые станут работать на тебя, ты продвинешься вперед. А для того, чтобы заставить других работать на тебя, нужны деньги и еще раз деньги. Все тот же проклятый круг, из которого не вырваться!»
Еще десять лет назад такой вывод не обескуражил бы меня, а, напротив, подстегнул к новой борьбе. Но я стал старше, утомился, а главное, набрался опыта и знал, что моему возвышению поставлен очень скромный предел. «Зачем же, — огорченно спрашивал я себя, — зачем я маюсь с утра допоздна, если за все эти годы не мог скопить достаточно денег, чтобы осуществить свою мальчишескую мечту и построить собственный дом?»
Я услышал, как Бетти сказала:
— У вас здесь за городом чудесно, — и в ее голосе мне послышался упрек.
Я приоткрыл глаза и посмотрел на Мелани, которая ответила:
— Да, здесь чудесно! И очень тихо!
— Не все могут так устроиться, — вставил я.
Мелани испуганно взглянула на меня, словно сказала какую-то глупость, наклонилась вперед, покраснела и быстро ответила:
— Конечно, конечно! В городе тоже хорошо! А у нас здесь далеко не все приятно.
Бетти же не обратила на мои слова никакого внимания. Она даже не повернула головы и не взглянула на меня. Как только Мелани умолкла, Бетти продолжала, и я заметил, что она хочет придать разговору определенный оборот.
— Ваш отец, в сущности, очень милый человек!
Мелани усердно закивала, словно что-то важное зависело от того, насколько энергично она подтвердит слова Бетти.
— Конечно, он такой добрый. Только иногда… бывают минуты… да… не знаю, как мне это сказать. Не то чтобы он сердится… ничего подобного! Только иногда, ну… мы, может быть, не вполне понимаем друг друга.
Теперь пылала даже ее шея. Она утерла платком слезы, мерцавшие на глазах. Но сразу же попыталась рассмеяться и добавила:
— А вообще… я его очень люблю… по-настоящему люблю! Ах, вот он уже идет назад!
Засунув руки в карманы, Гассер неторопливо шагал к нам по скошенной траве. Он остановился передо мной и сказал:
— Не хотите ли осмотреть фабрику? Женщины пока могли бы…
— Отец, я покажу Бетти дом, можно? — вставила Мелани.
— Хорошо. Если это вам интересно, красавица моя!
Бетти рассмеялась.
— Конечно! — воскликнула она. — Неужели вы думаете, что я хочу ползать с вами под машинами? Покорно благодарю! — Она взяла Мелани под руку и потянула к дому. — Пойдем, оставим мужчин одних.
Мелани бросила на нее восхищенный взор.
Гассер водил меня по всей фабрике. Она оказалась куда грандиознее, чем я себе представлял. За зданием тянулся широкий пустырь, на котором между камней пышно разрослись сорные травы. Гассер остановился и окинул взглядом это пространство.
— Здесь следовало бы поставить второй корпус. Давно пора, — сказал он наконец.
— Почему же вы этого не делаете? — спросил я.
Он посмотрел на меня тем особенным взглядом, который я уже раз подметил в Санкт-Морице: усталым взглядом старого, разочарованного человека.
— Зачем? — ответил он вопросом на вопрос. — Случалось вам поразмыслить, зачем человек работает? Чтобы жить? Бывает и так. Но это не самое важное. Посмотрите на меня: я могу жить и не работая. Вот видите! — Он испытующе посмотрел мне в глаза и продолжал: — Нет, вы еще слишком молоды, таких вопросов в вашем возрасте себе не задают! Но я, я стою одной ногой в могиле. Зачем я работаю?
Мне стало немного не по себе. Я не знал, что ему ответить. Наконец сказал:
— Вероятно, для дочери!
Гассер, по-видимому, и ожидал такого ответа. Но его рот перекосился презрительной усмешкой.
— Для Мелани? Вы же ее знаете. Можете вы представить себе Мелани, это воплощение нерешительности, во главе предприятия? Через два года она обанкротилась бы: ее обобрал бы первый встречный негодяй.
В глубине души я должен был с ним согласиться. Но я не мог дать ему это заметить. Поэтому возразил:
— Может быть, Мелани выйдет замуж, и тогда…
Гассер прервал меня. Он устало покачал головой.
— Кто на ней женится? Мелани почти ваших лет и притом безобразна… Да, да, оставьте! Я знаю, что вы будете протестовать. Оставим это! Мы ведь оба не слепые. А потом — все ее повадки! Было время, когда я думал: «Может быть, кто-нибудь возьмет ее ради денег». Для нее я бывал в обществе и сам давал приемы. Путешествовал с ней по свету. Все напрасно! Это время прошло, и теперь я знаю: моя дочь не найдет мужа!
— Ну, это, кажется мне, все-таки…
— Оставьте! — отмахнулся он. — Конечно, ее можно выдать замуж. Завтра же явится полдюжины претендентов, завтра же, если я захочу. Бездельники и охотники за приданым! Болваны, способные танцевать и кутить, но не работать!
Он схватил меня за воротник, притянул к себе и продолжал тихим, настойчивым голосом:
— В это предприятие вложен труд моей жизни, оно близко моему сердцу, как родное дитя! Черт знает, может быть, даже ближе! И вы думаете, что я позволю первому встречному уличному мальчишке разваливать его после моей смерти? Чего бы я не дал, если бы явился настоящий человек, разбирающийся в делах! Я хочу знать, что предприятие будет работать и тогда, когда меня не станет, что, созданное и выпестованное мной, оно устоит и в дальнейшие времена! Чего бы я за это не дал! А так? Что произойдет, как только меня зароют? Продадут кому попало или еще хуже: испортят и изгадят! — Он щелкнул пальцами. — И вот столько не останется от моего творения! — Он собрался идти: — Оставим это! Нет смысла говорить о таких вещах. Пойдем, женщины ждут нас.
Когда мы с Бетти ехали домой, я смотрел на высившуюся вдали фабрику, пока она не скрылась из виду. Странные мысли пробуждались во мне: кто женится на этой Мелани, будет обеспечен до конца своих дней. Если с неба попадет в руки такое богатство, кому придет в голову отказаться от бесплатного приложения в виде старой девы? Она так безобидна, так ничтожна!
Впервые мою грудь стало грызть раскаяние: «Чего ты мог бы достичь, если бы не Бетти!» В том, что Гассер охотно взял бы меня в зятья, я не сомневался.
В эту минуту Бетти о чем-то меня спросила. Но я не ответил ей. Мои мысли были в особняке среди сада, около гудящих машин и около старика, который только и ждал, чтобы подарить все, что у него было, тому, кто возьмет его дочь.
Дома нас ждала прежняя жизнь с прежними заботами. Целыми днями я работал: посещал клиентов и диктовал письма. Но во всей этой деловой суете я не видел движения вперед, не видел смысла. Посреди работы мной часто овладевала мысль: «Все это ничего не стоит! Это холостой ход, топтание на месте!»
Бетти просила Мелани когда-нибудь проведать нас, и та приехала уже через неделю. Они были очень расположены одна к другой. Я поймал себя на том, что обходился с Мелани гораздо внимательнее, чем раньше. Я помог ей снять пальто, проводил ее в комнату и сказал:
— Пожалуйста, присаживайтесь! Ваше посещение нас искренне радует.
Время от времени я вставлял шутку, тогда Мелани смеялась, благодарно и удивленно смотрела на меня и краснела.
Мало-помалу мы все больше сближались с Гассерами. Старик иногда сопровождал дочь, и уже к зиме мы привыкли к тому, чтобы раз в неделю навещать друг друга. На тему, однажды затронутую Гассером, мы больше никогда не говорили, даже оставаясь с ним вдвоем.
Мы с Бетти жили рядом, каждый своей жизнью, как и раньше. Нам часто случалось за целый день не сказать ничего, кроме самого необходимого, но мы, пожалуй, никогда и не ссорились. Мы не стали за последнее время более чужими друг другу, нет, просто мы знали друг друга слишком хорошо, и говорить было не о чем. Все, что меня интересовало и обогащало мою жизнь: дела и политика, военные вопросы и спорт в воскресные дни, — оставляло Бетти совершенно холодной. Зато я оставался чужд и равнодушен ко всему, что составляло ее мир. Она начала читать книги и могла принимать горячее участие в судьбе героя романа. Мне было неприятно, что она тратит время на такие бесполезные вещи, но я не лишал ее этой радости. Однако, если она начинала рассказывать мне содержание книги, я прерывал ее:
— Пожалуйста, оставь! Меня это не интересует. Мне есть о чем думать и без того.
Нет, мы не стали более чужими, только — более равнодушными. Как-то вечером Бетти поразила меня вопросом:
— Не пойдешь ли ты завтра со мной в театр?
Я с удивлением посмотрел на нее:
— Нет. Зачем это? Что мне там делать? Ты же знаешь, что такая чепуха меня не интересует.
— Хотела бы я знать, что вообще может доставить тебе радость! — раздраженно ответила Бетти.
— Во всяком случае, не такие глупости. Мне приходится думать о более важных вещах, чем романы и пьесы.
— Тогда я, знаешь, пойду одна.
— Хорошо, — сказал я. — Мне все равно. Раньше, когда я, случалось, тебя приглашал, ты никогда не шла со мной. А теперь вдруг я должен сопровождать тебя, будто я только этого и добивался!
— Теперь совсем другое дело. Раньше Тедди был еще маленький. А теперь ему скоро будет пять, и уже можно иной раз оставить его дома одного.
— Иди, пожалуйста, если это доставит тебе удовольствие! — сказал я и взялся за газету, показывая, что вопрос для меня исчерпан.
Но Бетти продолжала:
— Ты живешь только этой дурацкой политикой и своим делом, а то, что интересует образованных людей, тебя не касается? Прямо стыд!
Она была вне себя, и голос ее дрожал. Я знал это состояние, знал, что она сейчас заплачет. Но и меня обозлил несправедливый упрек, и я резко ответил:
— На доходы от этого дела мы живем — и ты и я. Ты должна быть благодарна за то, что я над этим ломаю себе голову. Я мог бы устроиться и иначе.
Говоря это, я думал о Лангдорфе.
— Что ты хочешь сказать? — спросила Бетти. — Что работаешь ты один, а я лентяйничаю? Хозяйство, и ребенок, и все прочее — это, по-твоему, ничто?
— Пожалуйста, не кричи так.
— Нет, буду! А кстати, я вовсе и не кричу. Я тебе надоела? Так уходи! Я тебя не держу. Мне тоже надоело, и уже давно.
Вот и договорились! Она зарыдала и выбежала из комнаты.
После таких сцен — в последнее время она их иногда устраивала — я обычно шел к ней и утешал ее. Но на этот раз я не встал с места. Я сказал себе: «Ее надо воспитывать. Не то она в конце концов вообразит, что может позволить себе со мной все, что ей вздумается».
Мы не стали мириться. Просто на другой день заговорили друг с другом, будто ничего не случилось. Вечером Бетти пошла в театр. На обратном пути из конторы я подумал, не купить ли ей шоколаду. Но сказал себе: «Нет, она подумает, что я прошу прощения за вчерашнее. Этого мне, честное слово, не нужно». Не стал я также ждать возвращения Бетти и рано лег спать.
Постепенно между нами встало что-то новое, чего раньше не было или чего я по крайней мере не замечал: Бетти начала меня презирать. Она считала меня необразованным, и если не говорила прямо, то все же я это чувствовал по ее тону. На кухонном буфете лежала какая-то бумажка. Я взял ее в руки и машинально спросил:
— Что это?
Бетти буквально вырвала листок у меня из рук.
— Это театральная программа, тебе неинтересно, — сказала она.
Теперь Бетти часто ходила в театр — иногда в сопровождении Мелани. Когда мы собирались все вместе, женщины могли с увлечением спорить о достоинствах того или иного актера, а старый Гассер в это время что-нибудь рассказывал мне в своей сочной, грубоватой манере. Во время одного из этих «интеллигентных» разговоров между дамами Мелани вдруг обратилась ко мне и спросила, не нахожу ли я, что новый актер неуверенно держится на сцене. Но не успел я ответить, как вмешалась Бетти.
— Ах, не спрашивайте у моего мужа о таких вещах! — с язвительным смехом сказала она. — Он никогда не ходит в театр. Он думает о делах.
Удар был настолько грубый, что даже Гассер поднял глаза.
— Спокойнее, красавица моя! — заметил он. — Каждый должен думать о своих делах и справляться с ними.
— Если бы он только справлялся! — возразила Бетти, и я не понял, хотела ли она упрекнуть меня в том, что я не добился большего успеха, или же она говорила без особого умысла. Я сдержал резкий ответ, готовый сорваться с языка, и произнес с особым ударением:
— Я, безусловно, с ними справлюсь, можешь быть в этом уверена.
Весной началась подготовка к выборам и внесла желанное разнообразие в мою монотонную жизнь.
По вечерам мне приходилось чаще заниматься делами партии, и раза два я даже произносил небольшие речи. Я всегда основательно готовил их, и они обычно встречали одобрение. Поздней ночью я шагал один по тихим дорогам, по которым почти двадцать лет назад гулял с Сюзанной, и бормотал наизусть свою речь. Но в лесу, убедившись, что поблизости никого нет, я часто начинал громко говорить с деревьями и заучивал жесты, подходившие к каждой фразе.
Затем настал день, когда в дом прислали избирательный листок, в котором стояло и мое имя, а немного повыше — имя Шаха. Бетти положила листок возле моей тарелки. Но я лишь мельком взглянул на него и небрежно сказал:
— А, значит, он уже отпечатан!
Но позже, оставшись один, я взял в руки листок, долго рассматривал свое имя и сравнивал с другими. Мне казалось, что каждый здравомыслящий житель города должен отдать голос именно за меня. Любой другой кандидат так или иначе вызывал мое неодобрение: этот был ученый и потому далек от жизни, тот — простой слесарь, у третьего было смешное иностранное имя, так что нельзя было понять, откуда родом его дед или бабка.
Что меня выберут, было мне совершенно ясно; тем не менее я пережил несколько волнующих дней. Во время вечерних прогулок я не раз направлял шаги к ратуше, останавливался на несколько мгновений перед ней и представлял себе, как буду подниматься по этой лестнице в обществе почтенных мужей, как все будут приветствовать меня: «Добрый день, господин городской советник!»
Наконец пришло воскресенье. Утром я неторопливо отправился на избирательный пункт и бросил в урну бюллетень со своей фамилией. Я сдержанно кланялся направо и налево, в том числе и людям, совсем незнакомым, ибо говорил себе: «Кто знает! Может быть, ему известно твое имя!»
Потом мы весь день сидели дома. Равномерными струями лил дождь. Бетти читала книгу, Тедди забавлялся своей железной дорогой, а я с надеждой устремлял взор в промокший мир.
— Папа, поиграй со мной! — попросил Тедди.
— Не хочется! — ответил я.
Более важные мысли занимали меня, чем вопрос, правильно или неправильно переведена стрелка у станции. Часы ползли удручающе медленно. Я думал о множестве счетчиков голосов, которые вот теперь заняты определением результатов. Только бы все сошло гладко и мое имя не было по ошибке пропущено!
«Собственно, я уже городской советник, — сказал я себе, и мне захотелось выйти под дождь и показаться народу. — Тяжкую ответственность взваливаешь ты на свои плечи!» — пожалел я себя, хотя и не понимал этого в буквальном смысле. Тем не менее я серьезно решил делать все, что могу, для общего блага.
Точные результаты стали известны лишь на другое утро. Я не был избран, Шах — тоже. Угрюмый и какой-то отупевший, принялся я за работу. Мои служащие хихикали за моей спиной. Но я не обращал внимания, у меня было слишком гадко на душе. За обедом Бетти попыталась меня утешить.
— Удастся в другой раз, — сказала она.
— Оставь! — отклонил я этот разговор. — Все в порядке!
Во второй половине дня позвонил Шах. Он смеялся, но его смех звучал искусственно.
— Кто бы подумал, — сказал он. — А у тебя еще меньше голосов, чем у меня.
— Да, — коротко ответил я. — Но все это не важно.
Мне было противно говорить о своем поражении. Противен был и Шах с его медовым голосом, противна вся жизнь. Кроме того, я знал, что в конторе за стеной секретарша навострила уши и злорадствует.
— Только не сдаваться! — сказал Шах. — В другой раз пройдет лучше. Ты не думаешь?
— Конечно! Пожалуйста, извини, у меня много работы.
После этого я сидел, глядя на письменный стол, на множество писем, ожидавших ответа, и не мог ни за что приняться. После вчерашнего мрачного воскресного дня солнце на улице светило особенно ярко. Я открыл окно в ожидании сам не знаю чего. Рядом дробно стучала пишущая машинка, иногда заливался телефон, и секретарша отвечала на звонки. Слышно было дребезжание трамвайных вагонов, громыхали грузовики, и время от времени раздавались пронзительные детские голоса. В комнате заблудилось какое-то насекомое, сделало, жужжа, несколько кругов и снова устремилось за окно, к солнцу.
Я не привык в рабочие часы сидеть праздно. Но сегодня я был просто не в состоянии делать что-нибудь путное. Если я пытался себя принудить — брал в руки письмо, просматривал его и обдумывал ответ, — мои мысли все равно ежеминутно отклонялись в сторону, и я не понимал того, что читаю. Тогда я наконец дал волю овладевшим мной думам и горю. Снаружи манило солнце, и я вдруг решил поехать в Лангдорф и навестить Гассера.
Когда я подходил к его дому, мне стало немного не по себе. Гассер, наверно, на фабрике и не станет из-за меня бросать работу. Если же я останусь наедине с Мелани, о чем мне с ней говорить? Она попытается неумело, на свой неуклюжий лад, утешить меня… Я решил делать вид, что поражение на выборах мне совершенно безразлично. Но, еще не войдя в дом, я отбросил эту мысль. Мой приход в такое время должен был показать ей, как сильно случившееся выбило меня из колеи. Когда я видел ее в последний раз, она, прощаясь, задержала мою руку. Ее короткие пальцы с плоскими ногтями сильнее сжали мои, она вспыхнула и сказала: «От всего сердца желаю вам успеха».
Ну хорошо, она будет меня по-своему утешать, и я должен буду это терпеть. Зачем же я сюда приехал, что мне здесь надо?
Я позвонил. В ту же секунду из-за угла ко мне кинулся Белло. Он меня уже хорошо знал, залаял от радости и начал хлестать меня по ногам длинным тонким хвостом. Мелани открыла сама. Я сразу увидел, что она все знает. Тем лучше, мне не нужно будет ничего рассказывать. Она очень смутилась, и все-таки мой визит, по-видимому, обрадовал ее.
— Входите! Пожалуйста, входите… прошу вас! Я сейчас дам знать отцу. Он на фабрике.
— Не надо, фройляйн Гассер. Я только на минутку и не хочу ему мешать.
Она колебалась.
— Вы считаете… я не должна его вызывать? Но войдите же в комнату! Видите, я за своим любимым занятием.
Мелани очень любила вышивать, и, вероятно, у нее получалось хорошо. По крайней мере женщины, которым она показывала свои работы, всегда приходили в восхищение.
— Может быть, мне все-таки следует сказать отцу? — проговорила она и в нерешительности остановилась. — Если б я только знала…
Ах, она никогда не знала, что именно ей следует делать. Около нее всегда должен был быть кто-нибудь, чтобы ее подгонять. Только раз она приняла решение, ни с кем не советуясь. В первый и последний раз!
Она позвала горничную.
— Будьте так любезны приготовить нам чай. Благодарю вас. Вы не откажетесь от чая? — спросила она меня.
Я кивнул в знак согласия, и мы наконец уселись.
— Пожалуйста, продолжайте вашу работу, — сказал я, чтобы как-нибудь завязать безразличный разговор. — Я люблю смотреть, как вы вышиваете.
Она засмеялась и покраснела.
— Но ведь вам будет скучно. Впрочем, если вы думаете… Мы могли бы и поболтать. Или вам мешает…
Я ответил, что ее работа нисколько мне не мешает, и вдруг решил взять быка за рога.
— Вы знаете, что побудило меня?
Она ниже склонилась над пяльцами, будто была в чем-то виновата. Лишь после некоторого молчания она совсем тихо спросила:
— Вам очень тяжело?
— Ну нет, особенно близко к сердцу я это не принимаю!
— Надеюсь! — быстро воскликнула она, на миг взглянув на меня. — Дело того не стоит!
Вероятно, она испугалась, словно сказала что-то неприличное или выдала себя, но только она вновь покраснела и после этого уже боялась произнести хоть слово. Некоторое время мы сидели молча. Принесли чай, я помешивал его ложечкой, а Мелани прилежно вышивала. Я смотрел, как она, поджав губы и прищурив глаза, клала изящные стежки, как она откусывала конец нитки, как вдевала в иголку новую. В глубине души я не мог не смеяться при мысли, что эта жалкая старая дева после смерти отца унаследует огромную фабрику.
«Мог бы я ужиться с такой особой? — спрашивал я себя и внимательно присматривался к ней. — Что ж, — должен был я признать, — это было бы не так плохо, имея в кармане деньги Гассера. При таком условии можно найти на стороне полное возмещение тех радостей, которых не получаешь в браке. Черт возьми, стоило бы попробовать! А пошла бы она за меня, если бы я был холост?»
Уже много раз я замечал, что она неравнодушна ко мне, и вдруг мной овладело желание повести игру с этой невзрачной маленькой женщиной и посмотреть, как она будет себя держать.
Я встал, подошел к ней сзади и, немного нагнувшись над ее плечом, сказал:
— Как красиво вы вышиваете!
Ее щуплая фигурка съежилась еще больше, и она подняла плечи, как ребенок, ожидающий удара.
— Это будет скатерть, — тоненьким, тихим голоском пролепетала она.
Я положил руку ей на плечо так, что мои пальцы охватывали ее шею, и произнес медленно и выразительно:
— Мне нравится смотреть, как вы работаете.
Ее пульс бился быстро и неровно, я чувствовал это по шейной артерии. Она не шевелилась и храбро пыталась продолжать вышивание. Но рука у нее так дрожала, что не могла сделать ни одного стежка.
— Продолжайте, — сказал я, испытывая жестокое удовольствие.
Мелани сделала еще одну попытку, но безуспешно. Я вдруг заметил, что она вся дрожит, и услышал ее всхлипывание.
— Не надо этого делать! — прошептала она.
Испуганная, трепещущая от волнения, Мелани внушала мне жалость. Отпустив ее шею, я стал перед ней и взял ее за руку, в которой она все еще судорожно сжимала иголку.
— В чем дело, Мелани? Что с вами? — спросил я.
В первый раз я назвал ее по имени, и притом совсем не намеренно. Но для нее это значило очень много, и, пока я держал ее руку в своей, слезы бежали по ее бледным щекам. Некоторое время я безмолвно смотрел на нее; она тоже не решалась пошевелиться. Вдруг в голове у меня снова пронеслась мысль об огромном богатстве, которое должно было достаться ей по наследству, и я мягче, чем это мне свойственно, сказал:
— Я не хотел сделать вам больно, Мелани. Простите меня!
Не поднимая глаз от пяльцев, она ответила:
— Вы женаты. Об этом мы никогда, никогда не должны забывать!
Она быстро поднялась и, не добавив ни слова, в большом волнении выбежала из комнаты.
Тогда я даже не нашел смешным, что у Мелани явилась нелепая мысль, будто она может хоть на миг заставить меня забыть Бетти или какую-нибудь другую женщину. Я уставился на дверь, за которой она исчезла, и вдруг осознал, что от меня одного зависит стать хозяином этого дома. Заботы, так угнетавшие меня, когда я пришел сюда, развеялись. Я подошел к окну и стал смотреть в сад. Сквозь деревья просвечивало белое здание фабрики. Словно широкие ворота вдруг распахнулись на моем пути. «Все это, — говорил я себе, — может стать твоим, стоит лишь захотеть!» Эта мысль захватила меня целиком, потрясла и в первый раз показалась мне чем-то большим, чем игра несбыточной фантазии.
Через некоторое время Мелани вернулась. Она овладела собой, и лицо ее стало непроницаемым.
— Я сообщила отцу, что вы здесь, — сказала она, избегая моего взгляда.
Вскоре появился Гассер.
— Привет! — крикнул он еще с порога. — Провалились?
Я подал ему руку и рассмеялся так непринужденно, как не мог бы рассмеяться всего час назад.
— Да, — ответил я, — но это ничего не значит.
— Отец, может, и ты выпьешь чашку чаю? — спросила Мелани.
— Глупости, бабье питье! — ответил он, не взглянув на дочь. — У меня мало времени, занят по горло. Но я все-таки рад, что вы заглянули к нам.
Он грузно опустился в кресло и закурил сигару. Мелани принесла пепельницу и снова села за пяльцы. В то время как Гассер говорил, бросая по своему обыкновению короткие, отрывистые фразы, я покосился на Мелани. Присутствие отца совершенно успокоило ее, и она теперь снова прилежно клала стежки.
— Очень хорошо, что вы провалились, — сказал Гассер. — Очень хорошо!
— Но почему же?
— Так оно лучше. Вы увидите, что старый Гассер прав. Вы только погодите! У меня кое-что намечено для вас. Вы только погодите!
— Что же это? — спросил я.
— Погодите! Придет час, я скажу. Не сегодня.
Мы еще поговорили о том о сем. Потом Гассер встал, собираясь уходить. Я тоже встал и попрощался. У меня не было желания оставаться с Мелани. Однако в моих мыслях и чувствах была такая путаница, что я не хотел показываться на глаза и Бетти. Поэтому я сначала отправился в отдаленный кабачок и за стаканом пива все спокойно обдумал. «Совершенное безумие рассчитывать, что я когда-нибудь смогу жениться на Мелани», — говорил я себе. И все же я не мог не признать, что в жизни безумное часто бывает нормальным.
Около полуночи я возвратился домой. Бетти лежала в постели. Давно прошло то время, когда она поджидала меня за кухонным столом и неизменно встречала заботливым вопросом, не хочу ли я поесть. Подобное внимание исчезло из нашего обихода. Когда я зажег в спальне свег, глаза Бетти были закрыты, но я заметил, что она не спит.
— Я был у Гассеров, — сказал я и начал раздеваться, глядя на нее.
Она повернулась ко мне спиной. Не двигаясь, даже не открывая глаз, она отозвалась:
— Вот как! Что же он говорит?
— Ничего, — ответил я. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Прежде чем потушить свет, я еще раз внимательно посмотрел на Бетти. Женщина, о которой я когда-то так мечтал! Не много осталось во мне от той незрелой любви! Лицо Бетти стало полнее, в черных волосах проглядывали первые серебряные нити. Но профиль вырисовывался на белой подушке такой же правильный, как тогда, когда я впервые восхищался им в «берлоге» Шаха. Рот был приоткрыт. Нижняя губа иногда вздрагивала, будто Бетти с кем-то говорила в забытьи.
«Как бы она удивилась, — говорил я себе, — если бы в один прекрасный день я подошел к ней и сказал, что хочу жениться на Мелани». Это было нечто совершенно невозможное, совершенно неслыханное, тем не менее я долго не спал, и мысли не давали мне покоя.
И не только в ту ночь, но еще долгие, долгие месяцы они сковывали меня, и манили, и мучили. Лишь с величайшим трудом начал я понемногу втягиваться опять в свою убогую жизнь, но полностью это мне так и не удалось. Я лишился способности думать отвлеченно и равнодушно о Гассере и его фабрике, о Мелани, об их доме и обо всем, что с этим было связано.
Я больше не пытался оставаться с Мелани наедине; она тоже явно уклонялась от подобных встреч. Но я все более и более менял свое поведение при ней и был особенно почтителен и внимателен. Замечали ли что-нибудь Бетти и Гассер, я не знаю. Мелани же почувствовала это сразу. Несомненно, она вначале не могла не спрашивать себя, что меня к этому побуждает, но потом привыкла, и ей даже иногда удавалось обменяться со мной несколькими словами не краснея.
Настало время, и я отдал Тедди в школу. Вот это был праздник! Гассер, любивший детей, подарил мальчику кожаный ранец. С самого утра Тедди гордо расхаживал с ним по кухне и торопил Бетти.
— Я опоздаю! — каждую минуту восклицал он.
После завтрака его нужно было причесать. Умываться и чистить зубы он умел сам, но делать прямой пробор еще не мог. Это и понятно: его белокурые, мягкие как шелк волосы были довольно длинными. Многие находили, что Тедди, которому было уже почти семь лет, пора изменить прическу. Но Бетти нравилась такая, да и я не считал нужным возражать. Так он всегда оставался для нас маленьким мальчиком, и мы почти не замечали, что он становится все старше и самостоятельнее и что время все дальше уводит его от нас. Бетти, та обращалась с ним совсем как с карапузом. Вечером раздевала его и несла в постель. Помолившись вместе с ним, она пела ему коротенькую колыбельную песенку, как в пору его младенчества. Вероятно, она еще долго портила бы его таким баловством, но тут, слава богу, явился второй ребенок и сразу открыл нам, каким большим и житейски опытным успел стать Тедди.
Бетти не могла сопровождать его при первом выходе в школу. Она была тогда уже на восьмом месяце и не любила показываться на людях. Следует упомянуть, что и мальчик заметил перемену в матери. Хотя он не спрашивал, все же мне иной раз думалось, что ее пополневшая фигура пугает и даже отталкивает его. Тем сильнее он в последнее время льнул ко мне.
Я взял сто за руку, и мы вместе отправились в школу. Мы оба, каждый по-своему, ощущали серьезность события и поэтому мало говорили. Увидев здание школы, Тедди осторожно высвободил свою руку из моей: он хотел идти один. Я посмотрел на него. Бледный и сосредоточенный, шагал он рядом со мной и храбро боролся со слезами. Но, когда я передал его учительнице, когда она посадила его за парту и я на прощанье еще раз кивнул ему, он все-таки начал всхлипывать.
В полдень я поджидал его перед зданием школы. Выбежав с гурьбой мальчиков и заметив меня, он кинулся ко мне, собираясь обнять, как делал всегда. Но в двух шагах от меня вдруг остановился; казалось, он вспомнил, что теперь стал большим мальчиком, и размеренным шагом подошел ко мне, подал руку и торжественно произнес:
— Здравствуй, папа!
— Ну, как там было? — спросил я.
Он сиял. И машинально попытался спрятать ручонку в моей большой лапе.
— Классно! — воскликнул он.
Это было модное словечко. Для Тедди все было «классно»: школа, учительница, автомобиль Гассера — вообще все, что ему нравилось.
Нам было легко с Тедди — он охотно ходил в школу. Когда после уроков он возвращался домой, ему разрешалось позвонить мне в контору и рассказать, как прошел день.
— Сегодня нас учили писать заглазное «р». У меня делая страница исписана, — сообщил он мне однажды.
— И хорошо выходит?
— Классно! — оценил он. — Ты скоро придешь?
— Да, скоро. А ты показал тетрадь мамочке?
Он секунду помолчал, потом ответил:
— Нет… А надо показать?
— Конечно, — ответил я. — Покажи ей!
— Хорошо! Но ты скоро придешь, правда?
Часто я должен был делать над собой усилие, чтобы не схватить шляпу и не помчаться сразу домой.
В начале июня Бетти легла в больницу. Мы оба теперь уже не волновались так, как в первый раз.
— Проводить тебя? — спросил я, и она ответила:
— Зачем?
Я послал ей цветы. Гассер тоже послал огромный букет роз. К вечеру я позвонил в больницу, чтобы узнать, когда можно ждать результата. Сестра — может быть, та самая, которая видела меня таким возбужденным перед рождением Тедди, — сказала, что это будет лишь к утру, и спросила, хочу ли я прийти.
— Нет, — ответил я. — Чем я могу помочь!
После ужина я просмотрел заданные Тедди на дом уроки и уложил его спать. Он спросил, где мама. Я попытался объяснить ему так, чтобы он мог понять. Но он, по-видимому, сразу успокоился и только спросил:
— Это больно?
— Конечно, больно. Мамочка потеряет много крови и потом должна будет лежать тихо-тихо.
Он ненадолго задумался:
— Когда я родился, крови не было, правда?
— Как не было? — сказал я. — Это бывает каждый раз.
Но он стоял на своем:
— Из-за меня не было, я знаю!
— Хорошо, — отозвался я. — А теперь надо спать.
— То-то, — сказал он и повернулся на бок.
И вдруг он о чем-то вспомнил:
— Папа, не будем сегодня молиться. Никто ведь не узнает.
Я тоже не был в настроении бубнить детские молитвенные стишки. Когда Тедди наконец закрыл глаза, я потушил свет и пошел в свою комнату. Я понимал, что роды дело серьезное, и каждый раз это вопрос жизни и смерти. Правда, я говорил себе, что Бетти здоровая женщина и, хотя ей скоро будет тридцать, она не слишком стара, чтобы родить второго ребенка. Все же я долго ходил в волнении по комнате, пока нижние жильцы не постучали в потолок.
Я думал о рождении Тедди. В каком лихорадочном страхе метался я тогда по улицам. А между тем все сошло хорошо. Ну вот! А что, если бы Бетти все-таки умерла?.. Внезапно эта мысль встала предо мной. Сначала я отказыьался додумать ее до конца. Но она билась в моем мозгу, и ее нельзя было прогнать. Если бы Бетти умерла… если бы Бетти умерла! Тогда все сразу стало бы просто… Тогда я знал бы, что мне делать! Это был выход. Правда, я сам себя упрекал и даже называл подлецом. Но какая в этом была польза? Вновь и вновь кружили мои мысли около одной точки, непреодолимо притягиваемые, как мошкара к свету фонаря. Если бы Бетти умерла… это был бы выход!
Я лег в постель, это не помогло. Тогда я достал из погреба бутылку вина, как делал иногда в особенно тяжелые ночи, и выпил ее. Проклятая мысль продолжала сверлить мозг. Голова моя кружилась, и все плыло перед глазами.
К утру я позвонил в больницу. И уже до некоторой степени готов был услышать: «Ваша жена скончалась!»
— Девочка! — сказала сестра и на мой робкий вопрос добавила: — Ваша жена чувствует себя неплохо.
— Итак, девочка! — облегченно вздохнул я. — Клементина!
Теперь, когда напряжение разрядилось, я вдруг почувствовал такую усталость, что едва устоял на ногах. Я сказал сестре, что приеду в больницу, но не мог и думать об этом. Я лег спать.
Меня разбудил телефон. Это была Мелани.
— Ах да, — сказал я спросонья. — Девочка!
— Как чудесно! — воскликнула она. — Вы уже были у Бетти?
— Нет, я очень скверно себя чувствую.
— Я вас понимаю, — ответила она тихим, участливым голосом. — Может быть, мне навестить ее?
— Пожалуйста! Это было бы очень мило. Я тоже скоро приеду.
Потом я опять улегся. Засыпая, я вспомнил возглас Мелани: «Я вас понимаю!» — и улыбнулся: если бы она знала! После этого я снова уснул и спал до тех пор, пока Тедди не разбудил меня в полдень.
Когда я гляжу в прошлое и вспоминаю о последних пяти годах моей жизни с Бетти, мне кажется, будто я стою на берегу потока, мутные волны которого приносят из темной дали обломки и осколки тех лет. Так вяло текла моя жизнь, так монотонно проходили дни, недели и месяцы, что в памяти почти ничего не оставалось. Однако отдельные незначительные происшествия все же были камнями, мостившими дорогу, что вела меня к цели, к свершению моей судьбы.
Могло случиться, что мы провели бы вместе остаток жизни: как многие миллионы, мы, Бетти и я, кое-как влачили бы дни, работали и растили детей. Но вот перед моими глазами появились Гассер с дочерью, лежали сотни тысяч, к которым нужно было лишь протянуть руку, — непреодолимый соблазн! Я долго боролся и говорил себе: «Так не делают!» Но сейчас же всплывал вопрос: «А почему, собственно?» Наш союз с Бетти был непрочен, и уже не раз, когда мы ссорились, звучало слово «развод».
Дела в эти последние годы шли неплохо, и я уже мог бы купить где-нибудь за городом небольшой дом. Бетти никогда не высказывала такого желания, но я знал, что она с нетерпением ждет возможности покинуть нашу трехкомнатную квартиру, вообще ставшую тесной после рождения дочери. Но я все медлил. Иногда я решительно начинал собирать сведения, два или три раза мы даже ездили вместе осматривать дома. Но, когда все переговоры заканчивались, когда дело зависело уже только от меня, я каждый раз говорил «нет». Я думал о Гассере, о его вилле и внушал себе, что было бы ошибкой приобретать крохотный клочок земли теперь, если я, быть может, стану владельцем великолепного, окруженного парком дома.
Вероятно, эта постоянно маячившая предо мной возможность мало-помалу и подмыла здание нашего брака, которое я когда-то считал построенным на скале. И нужен был лишь небольшой толчок, чтобы его разрушить. Если раньше мы мирно жили друг подле друга, без взаимной грызни, то теперь злобные слова стали чаще слетать у нас с языка. Постоянные мелкие стычки непрерывно отравляли нашу совместную жизнь.
Не могу не признать, что Бетти несет меньшую ответственность, чем я. Прежде я старался угадывать по глазам каждое ее желание и, к примеру, не только терпел, но и поддерживал ее пристрастие к нарядам, уговаривая ее: «Купи это платье, оно к тебе очень идет!» Теперь же меня возмущали такие поступки, и, когда Бетти просила денег, я отвечал: «Я не могу позволить себе такой расход. У тебя и так полный шкаф. Тебе и этого хватит». «Для подруг у тебя всегда хватает денег, а вот для жены нет», — гневно отвечала Бетти.
Если признаться честно, она была не так уж неправа. Не находя женской ласки дома, я начал с некоторых пор искать замену на стороне. Когда мне было двадцать лет, я никак не мог найти себе подругу и готов был подарить сердце, полное любви и преданности, первой встречной. Теперь, когда мне исполнилось сорок, женщины сами искали меня и мне оставалось лишь протянуть к ним руку. Это началось вскоре после рождения Клементины. Первой была дочь моей уборщицы, по субботам помогавшая матери убирать мою контору. Миловидное, жизнерадостное создание, не полных двадцати лет. Я смотрел, как она в блузе — настолько открытой, что видны были ее груди, — в пестром платке на голове и в юбке, подоткнутой намного выше колен, посыпала опилками полы. Заметив, что я смотрю на нее, она иногда задорно улыбалась, не прерывая работы.
Раза два я по субботам нарочно дольше обычного задерживался в конторе. Если никого вокруг не было, я, проходя мимо, обнимал свеженькую девчонку за плечи и на миг удерживал ее. Она ничего не имела против и только смеялась; однажды я поцеловал ее, и вскоре она стала моей подругой, первой со времени женитьбы. Эрика была не в счет.
Узнав об этом, ее мать сначала возмутилась. Я повысил ей часовую плату, после чего она уже не была так строга. Время от времени она все же говорила: «Нехорошо это, конечно. Ведь вы женаты!»
Вскоре она и совсем примирилась с таким положением, особенно когда заметила, как щедро вознаграждаются маленькие любовные услуги дочки. А я не скупился и покупал девушке то пару туфель, то шляпу или колечко. Эти подарки я обычно по субботам предварительно показывал матери. Она делала вид, будто вне себя от радости: «Ах, какая великолепная вещь! Нет, прелесть, просто прелесть! Вы совсем избалуете мне дочь. Нет, подумать только!» После чего звала Лизбет и с такой гордостью показывала ей подарок, словно купила его сама. Лизбет целовала меня, и мать говорила: «Теперь я оставлю вас. Придешь к ужину домой, Лизбет?» «Нет, — отвечал я. — Лизбет придет позже, не правда ли, милая?»
В течение двух-трех месяцев Лизбет своими поцелуями помогала мне коротать многие вечера. Но потом пришлось с ней расстаться. Эта дурочка так влюбилась в меня, что, если ей случалось видеть меня с другими женщинами, она устраивала мне сцены ревности. Когда я объявил ей, что все кончено, Лизбет расплакалась. Мать тоже обронила искренние слезинки, так как должность потеряла и она. Потом появились другие женщины. Бетти не упрекала меня. Но когда я отказывал ей в деньгах, она злилась.
Десятый день рождения Тедди выпал на воскресенье. В честь этого события мы решили устроить маленький праздник. Пригласили Гассера и Мелани, Бетти приготовила любимые кушанья мальчика: пирожки, зеленый горошек, на десерт — взбитые сливки. После обеда мы собирались покататься в машине Гассера.
Гости явились точно в назначенный час. Мелани привезла Тедди подарки: книжки и часы. Мальчик был в восторге и вежливо поблагодарил, он даже робко подал Мелани руку. Но когда она попыталась погладить его, он нахмурился и убежал. Шустрый мальчик не терпел безжизненную старую деву.
За обедом Гассер сказал мне:
— Я еду на несколько дней в Санкт-Мориц. Не составите ли мне компанию?
— Нет, — возразил я. — Не могу себе этого позволить. Но почему же так вдруг, среди года? Вы больны?
Он рассмеялся своим мрачным смехом.
— Болен? Ничего подобного. Но у меня назревает забастовка. «Повысьте ставки, иначе мы прекращаем работу» — вот что они мне вчера заявили. Хорошо! Будет так, как они хотят, можете мне поверить! — крикнул он и угрожающе поднял нож. — Я выдержу дольше, чем они. Могу я устроить себе отдых или кет?.. Забастовка! Чушь какая! Слыхано ли подобное! Пусть подождут, они еще узнают старого Гассера!
Я поддержал его:
— Есть люди, которым всегда всего мало. Чел «больше им даешь, тем больше они хотят. Вы совершенно правы. Только будьте тверды, и они скоро сбавят тон. Вряд ли им понравится хлебать одну воду!
Мы побеседовали еще некоторое время, согласились на том, что дерзость рабочих все растет. Гассер рассказывал, сколько часов в день он работал в молодости.
— А теперь? — закончил он свою речь. — Теперь они стоят за станком восемь часов и зевают. «Больше получать, меньше работать!» — другой песенки они не знают.
Мелани залилась краской и раза два поднимала глаза от тарелки, видно было, ей хочется что-то сказать. Теперь она воспользовалась небольшой паузой:
— Эти люди зарабатывают немного. Они бедны, и поэтому можно понять, если…
— Глупости! — с набитым ртом закричал Гассер. — Не болтай глупостей! Может, им больше платят в другом месте, а? Я никого не удерживаю. Кому не нравится, пускай убирается!.. Не хватает еще, чтобы собственная дочь называла меня живодером!
С мужеством, какого она никогда раньше не проявляла, Мелани возразила:
— Нет, отец, этого я вовсе не думаю. Но, если на жизнь не хватает, это же надо понять… Люди в отчаянии. Может, ты все-таки сумел бы… я не знаю…
— Вот именно, не знаешь, в этом вся беда. Сидит день-деньской за своими пяльцами и пытается мне указывать, как я должен вести предприятие. Но я-то хорошо знаю, кто за этим скрывается. Опять проклятая болтовня этого попа! Пусть он поостережется, этот почтенный господин! Не то я нечаянно когда-нибудь наступлю ему на хвост, если он не оставит меня в покое!
— О ком это вы? — спросил я.
Гассер схватил бокал и залпом осушил его. Затем протянул бокал Бетти и, в то время как она наливала ему, сказал со злобой:
— Есть у нас такой пасторишка в Лангдорфе. Настоящий подстрекатель. Лицемер!
— Это неправда! — дрожащим голосом воскликнула Мелани. Она готова была расплакаться. — Он не лицемер!
— Нет? Не лицемер?.. Он всегда чрезвычайно любезно приветствует меня на улице, а за спиной натравливает людей на меня.
— Отец, пастор Марбах никогда ничего не говорил против тебя. Иногда только, в самых общих чертах, о заработках…
— Молчи! — загремел Гассер. — Молчи и ешь!
Бетти вмешалась, стараясь замять спор.
— Итак, вы уезжаете в Санкт-Мориц? — спросила она.
— Да, — ответил Гассер, все еще злясь. — Мы сейчас поедем домой. Для меня все удовольствие испорчено.
Тедди, единственный за столом, на кого выкрики Гассера не произвели впечатления, спокойно спросил:
— А покататься?
— В другой раз. Я сегодня не в настроении!
— В другой раз у меня не будет дня рождения!
Гассер ни в чем не мог отказать мальчику, и мы поехали. В общем, настроение у всех потом исправилось.
В понедельник началась забастовка, продолжавшаяся шесть недель и окончившаяся полным поражением рабочих. Профессиональные союзы — тогда еще не такие сильные, как теперь, — выдвигали все новые предложения, чтобы сохранить хотя бы видимость успеха. Но Гассер оставался твердым и непреклонным, как прусский генерал. И на этот раз он одержал победу. Пришибленные, изголодавшиеся явились рабочие; зачинщики были уволены, и вскоре все, казалось, забыли о той забастовке. Но именно только «казалось»: в последующие годы мне часто приходилось иметь дело с профессиональными союзами и не раз выдерживать с ними ожесточенную борьбу. Люди учились на опыте прошлого. Они не объявляли сразу войну, а вели упорные переговоры по отдельным пунктам, по мелочам, с постоянной невысказанной угрозой забастовки. Работодателям всегда чудилось, что они победили и на этот раз. Кто знает, может, так оно и было. Но потом профсоюзы извлекали из своих поражений великолепные выгоды — я хотел бы, чтобы и на мою долю выпали не меньшие. Их коллективные договоры, оплачиваемый отпуск и все прочее совсем не свидетельствуют о проигранных кампаниях.
Так вот, Гассер поехал в Санкт-Мориц, и я, по его настойчивой просьбе, отправился к нему на субботний вечер и воскресенье. Бетти из-за детей не могла сопровождать меня. Я попросил Гассера извинить ее. Но он сказал:
— Так даже лучше. Мне нужно поговорить с вами наедине.
После ужина он без церемоний выслал Мелани.
— Оставь нас одних! Иди спать или делай что хочешь. Только не мешай, нам нужно обсудить деловые вопросы.
— Я еще немного поработаю. Можно?
— Сколько угодно!
Когда она ушла, он некоторое время смотрел на закрытую дверь.
— Глупости! Вышивание… Да что тут поделаешь!.. Однако займемся делом!
— У вас дело ко мне, господин Гассер? — спросил я смеясь, хотя не без интереса.
Он не ответил, но сам в свою очередь спросил:
— Как, собственно, идет ваша семейная жизнь?
— А что? Как она может идти? Как у всех, — сдержанно ответил я, предполагая, что Бетти рассказывала ему о моих похождениях с женщинами и что он хочет пожурить меня.
Он осторожно стряхнул пепел с сигары.
— Если я спрашиваю, то не из пустого любопытства. Вы и сами понимаете. Кроме того, я знаю вас обоих достаточно хорошо, и мне нетрудно было заметить, что с некоторых пор вы плохо ладите. Верно?
— Ну да… Вы не совсем неправы.
— В чем же причина? Ваша жена красивая женщина, у вас самого тоже вполне приятная наружность. Денежных забот у вас нет, или они незначительны. В чем же причина?
Да, в чем, собственно, была причина нашего разлада? Ответить на этот вопрос было непросто. При всем желании я не мог бы сказать, что наш брак прогнил по такой-то и такой-то причине. Прогнил ли он вообще? Был ли наш семейный союз хуже, скучнее, легковеснее любого другого? Конечно, нет! Я часто наблюдал семейную жизнь знакомых и всегда видел одну и ту же картину: на поверхности все было в порядке, но, если представлялся случай заглянуть немного поглубже, соскрести тонкий слой лака общественных приличий, всегда ударял в нос запах тления.
И так как я не ответил, Гассер продолжал:
— Вы меня знаете, я человек, привыкший говорить все, что думаю, человек, идущий к цели напрямик. Поэтому я вас спрашиваю: если ваши отношения плохи, почему вы не расходитесь?
— Откровенно говоря, я уже не раз думал об этом, — ответил я.
— Ну что ж, хорошо. Теперь послушайте мое предложение! Я не требую ответа сегодня. Основательно все обдумайте и при случае сообщите мне. — Он допил стакан и со стуком поставил его на стол. — Женитесь на Мелани!
— Как? — спросил я, совершенно опешив, поскольку этого все-таки не ожидал.
— Выслушайте меня и, пожалуйста, не прерывайте! Я сказал вам, что буду говорить о деле. Так вот: эта сделка выгодна для нас обоих. Я стар, у меня неполадки с сердцем, никто не знает, когда наступит развязка. Приступы головокружения учащаются, и я думаю, все кончится ударом… Что же тогда? Что будет с моим предприятием? Я создал его, я к нему привязан. Вы это знаете, мы достаточно часто об этом говорили. Я был бы спокоен, даже доволен, видя, что оно в хороших руках. Вы кое-что понимаете в делах. Вы человек работящий и знаете, чего хотите. Ну вот, это мое исходное положение!.. Теперь о вас. Пока я жив, мы работаем вместе, потом вы станете полновластным хозяином фабрики. Какой вам смысл корпеть всю жизнь в своей мелочной лавочке? Настоящего успеха вы не добьетесь, пока сами не начнете производить товары. Но для этого нужен капитал. Мало того, мы неуклонно, гигантскими шагами идем к кризису, это вы тоже хорошо знаете. Устоите ли вы? Есть ли у вас достаточные резервы? Едва ли! А если вы попадете под колеса, вам в сорок лет придется начинать сначала, имея на шее жену и двоих детей. Что выиграет от этого Бетти? Может, снова вынуждена будет пойти работать. Ваши отношения от всего этого не станут лучше. Если же вы разведетесь, мы в качестве компенсации выплатим Бетти кругленькую сумму. И сверх того вы будете все время заботиться о том, чтобы ни ваши дети, ни жена ни в чем не нуждались. Вот мое предложение. А теперь хорошенько подумайте, оно стоит того. Я знаю, вы не сентиментальны. Не то я не стал бы и заговаривать.
Итак, слово сказано. Прежде чем Гассер кончил, я уже знал, что соглашусь. Со стороны Бетти я не предвидел затруднений. Могла ли она рассчитывать на что-нибудь лучшее? Ее будущее и после нашего разрыва было бы обеспечено. А союз наш уже давно не был настолько тесен, чтобы нельзя было возместить ей деньгами потерю мужа. Но я опасался другого.
— Мы кое о чем забыли, — проговорил я наконец.
— Да-а? — удивился Гассер и вопросительно посмотрел на меня.
— Что скажет об этом Мелани? Я не думаю, чтобы она была готова…
Гассер откинулся в кресле.
— Мелани, — повторил он, и голос его был исполнен презрения. — Не хватает еще, чтобы она чинила мне препятствия! Глупости! Неужели вы так плохо знаете Мелани, что не заметили, как она влюблена в вас?.. Глупости! — Он махнул рукой. — Предоставьте это мне. Мелани поступит, как хочу я, можете на это положиться. Когда мы с вами столкуемся, у нас хватит времени поговорить с ней.
— Да, конечно… Не знаю. Надо подумать.
— Само собой разумеется, — согласился Гассер. — Хорошенько подумать! Через несколько дней, через месяц дайте мне ответ. Сначала поговорите с женой.
— А дети?..
— Что — дети? Насчет детей, я думаю, можно сговориться. Теодора вы возьмете к себе. Ему у нас понравится. А Бетти оставит себе девочку.
— Да, — еще раз сказал я, углубившись в свои мысли, — это надо очень хорошо обдумать.
— Уже поздно, — сказал Гассер. — Пойдем спать!
В ту ночь я долго не засыпал. Правда, я лег в постель и потушил свет. Но вихрем налетевшие мысли не давали мне покоя. Значит, все разрешилось! Теперь создалось такое положение, какого я не представлял себе даже в самых смелых мечтах. Небывалое, непостижимое счастье! Я чувствовал себя как человек, осужденный на пожизненное заключение, который вдруг узнает, что помилован и что ворота тюрьмы завтра откроются и выпустят его на волю. Неописуемое, переливающееся через край мальчишеское чувство радости росло в моей груди, заставляло сердце биться сильнее и учащало дыхание. В недрах моего существа бушевала буря: радость, блаженство и одновременно страх, что все еще может сорваться.
Закрывая глаза, я видел перед собой фабрику, дом за деревьями, вереницу работниц, толпящихся по утрам перед контрольными часами. Видел светлый рабочий кабинет Гассера, который скоро должен был стать моим.
Вдруг мне пришло в голову, что Гассер, по-видимому, уже давно имел в виду сделать мне это предложение. Вот почему после моего поражения на выборах он только сказал: «Очень хорошо, что вы провалились». Вспомнились еще и другие мелочи, доказывавшие, что Гассер говорил не просто так, а обдуманно, говорил, как осмотрительный делец, все основательно подготовивший.
Я встал, подошел к окну и открыл его. Была такая же ночь, как сегодня. Сильный ветер гнал перед собой струн дождя и свистел в ветвях лиственниц. Даже огней городка не различал я сквозь вуаль из мириадов капель. Через окно, которое, как везде в Энгадине, было сильно углублено в стену, дождь не мог захлестывать в комнату. Лишь изредка, когда над садом проносился особенно сильный порыв ветра с озера, прохладные капли брызгали мне в лицо.
Я сжал кулаки и с наслаждением смотрел в бушующий мрак. Охотнее всего я выбежал бы из дому и померился силой с ветром.
Я вспомнил Бетти. Я мысленно объяснял ей свой план. Я хотел хорошо вознаградить ее, она не должна была понести ущерб. «Десять или двадцать тысяч в качестве возмещения», — сказал я себе и не мог громко не рассмеяться. Ишь как я уже швыряюсь крупными суммами!
После полуночи буря за окном, да и в моем сердце начала понемногу стихать. Я опять лег в постель и вскоре заснул. О Мелани я в тот вечер вообще не думал, и это, собственно, очень странно, ибо, в сущности, ее эта сделка касалась не меньше, чем других. Ее жизнь тоже была затронута предложением Гассера.
Должен признаться, что дома я все не находил в себе мужества поговорить с Бетти, и так продолжалось несколько месяцев. Правда, я чаще, чем раньше, намекал на возможность развода и нередко нарочно вызывал ссоры, для того чтобы в Бетти укрепилось настроение, благоприятное моему плану. Гассер все больше наседал на меня. Он требовал окончательного решения и однажды объявил напрямик: «Даю вам еще неделю срока, позже я вас и слушать не стану. Вы меня знаете: я держу слово!»
Это происходило в начале тридцатых годов. Предсказанный Гассером кризис начал принимать опасные формы. Перед конторами по найму росли хвосты — безработных становилось все больше, и я тоже ясно чувствовал, что покупательная способность широких масс снижалась день ото дня. Клиенты, раньше регулярно обращавшиеся ко мне с заказами, теперь при моих посещениях угрюмо качали головами и показывали полные склады. Часто мне даже не удавалось разложить перед ними свои образцы. Повсюду слышались только жалобы, и этот быстро распространявшийся страх перед будущим в свою очередь обострял кризис.
Я должен был принять решение, я не мог отвечать за последствия, если бы стал дольше скрывать свой план от Бетти. Как-то вечером я заговорил с ней. Я боялся, что она начнет плакать и устроит мне сцену. Но она приняла мое сообщение удивительно хладнокровно. Само собой разумеется, я особенно подчеркивал, что она будет обеспечена, и притом лучше, чем если мы останемся вместе.
— Ибо, — сказал я, — я не надеюсь, что мое дело устоит, если кризис продолжится еще несколько месяцев.
Бетти ничего не ответила. Она сидела, сложив руки на коленях, и задумчиво смотрела перед собой. Мало-помалу это молчание начало угнетать меня, и я стал повторять все сказанное раньше. Когда я окончил, она наконец спросила, не поднимая головы:
— А Мелани? Она согласна?
— Не знаю. Гассер говорит, что она не скажет «нет».
Бетти оказалась гораздо разумнее, чем я ожидал. Она говорила о разводе совершенно спокойно. Она желала знать, что будет с детьми. Я мог ответить ей исчерпывающим образом, так как предварительно советовался с Шахом.
— Если ты согласишься, я возьму Тедди, а ты оставишь себе Кле. Но если ты будешь настаивать, я отдам тебе обоих детей.
— А разве тебе все равно? — Ома испытующе посмотрела на меня.
— Конечно, я хотел бы взять мальчика, это ясно. Но на карту поставлено столько, что нельзя допустить, чтобы мой план из-за этого рухнул.
Я объяснил ей также, какой линии Шах советовал держаться при разводе. Мы должны указать на взаимную неприязнь как на причину расторжения брака.
— Будет хорошо, если ты расскажешь, что, помимо тебя, у меня связи с другими женщинами, мне это нисколько не повредит. Я все равно заплачу столько, что ты будешь жить без забот.
— Иначе представляла я себе свою судьбу, когда выходила за тебя, — произнесла Бетти медленно и так тихо, что я с трудом расслышал ее.
— Но пойми же, Бетти! Речь идет не только о моем будущем, но и о будущем детей.
Она бросила на меня быстрый взгляд, и на ее губах появилась презрительная улыбка.
— Много ли значат для тебя дети? Не лги самому себе! Если бы дело было в детях, ты бы знал: семейная жизнь и родители нужны им гораздо больше, чем кучка золота. Нет! Ты заришься на гассеровские деньги, вот и все! Но ты должен знать, что этим губишь нас всех: детей Мелани, меня и себя самого.
Она, конечно, преувеличивала, о чем я прямо и сказал ей Впрочем, все дальнейшее подтвердило мои слова. Бетти несомненно, теперь не более несчастлива, чем со мной. Дети получили хорошее воспитание, и Кле сейчас не была бы студенткой, если бы я оставался, как прежде, несчастной ломовой клячей! А я сам? Могу ли я жаловаться? Правда, с Мелани я никогда не был счастлив и не раз с тоской вспоминал Бетти. Но в общем и делом я все же наслаждался жизнью и притом многого достиг! Вот только Мелани!.. Да, Мелани… Она была несчастлива. Теперь я знаю. Может быть, она ожидала иного от нашего брака. В глубине души она была так чутка, так романтична. Жизнь грубо разбила ее мечты. Мне следовало хоть иногда больше считаться с ней. Что ж, сегодня поздно думать об этом и упрекать себя. Поздно, да, поздно!
Я сказал Бетти:
— Гублю? Напротив! Я стремлюсь к счастью для всех нас. Да и для тебя! Сейчас ты еще хороша собой и легко можешь найти мужа. А что, если мы протянем еще пять лет и все-таки разойдемся? С каждым годом тебе будет намного труднее.
— Хорошо, — сказала Бетти. — Если хочешь, я согласна. У меня нет желания жить с человеком, который считает меня обузой и который потом постоянно будет думать: «Почему я не взял того, что так и плыло в руки?»
Я встал и хотел поцеловать ее. Но она отстранилась.
— Оставь, и еще раз хорошенько подумай. Тяжкую ответственность берешь ты на себя!
Мне-то уж, конечно, больше не о чем было думать. На другой же день я намеревался поехать к Гассеру. С этой приятной мыслью я лег в постель и сразу заснул. Среди ночи я вдруг проснулся, мне показалось, что кто-то стоит над моей постелью. Открыв глаза, я увидел перед собой Бетти в длинной белой сорочке.
— Что с тобой? — испуганно спросил я и зажег свет. Она стояла, опустив голову, уронив руки, и плакала горько и беззвучно. Слезы бежали у нее по щекам, как у малого ребенка. Ее горе глубоко тронуло меня, я взял ее руку и поцеловал.
— Бетти, — сказал я, — все это не так плохо, ты увидишь.
Но она была безутешна и начала всхлипывать еще сильнее.
— Не… уходи… от меня… пожалуйста!.. — наконец выдавила она из себя.
Бедняжка! Мне всегда тяжело было видеть плачущих женщин. Тем более Бетти! Я был так взволнован, что притянул ее к себе, целовал и говорил с ней, как с маленькой девочкой. Чтобы успокоить ее, я сказал ей, что ничего еще не решено и я основательно обдумаю свой шаг. Она увидит, что все будет хорошо.
Это помогло! Чуть-чуть поколебавшись, она все-таки улеглась, и я потушил свет.
Но прошло довольно много времени, прежде чем затихли ее всхлипывания и дыхание стало ровнее.
Утром я поехал к Гассеру. Он очень обрадовался, было заметно, какая большая тяжесть свалилась у него с души. Спокойно выслушав меня, он встал, подал мне руку и торжественным голосом произнес:
— Зять! Теперь ты мой зять!
— А как Мелани? — спросил я.
Он только махнул рукой.
— Не беспокойся! Я сегодня поговорю с ней. Ты сдержал слово. Увидишь, что и старый Гассер сдержит свое.
Хотя все мы в конце концов сговорились и ждали события — кто с нетерпением, кто с покорностью, — прошло еще почти два года, прежде чем я смог жениться на Мелани. Несмотря на добрую волю Бетти и усилия юристов, развод потребовал гораздо большего времени, чем я себе представлял. Кроме того, мне пришлось выдержать еще не одну сцену — и не столько со стороны Бетти, которая с достоинством подчинилась неизбежному, сколько со стороны Мелани, у которой не хватало духу лишить свою подругу мужа. Несмотря на мою способность убеждать людей, потребовалось немало сил, чтобы объяснить ей, что Бетти стала мне безразлична и что меня влечет к ней, Мелани.
— Что могу я значить для тебя! — горестно восклицала она вновь и вновь. — Бетти настолько красивее и достойнее любви, чем я.
Бедная Мелани в своей сердечной простоте не подозревала истинной причины моего сватовства. А я, конечно, был настолько рыцарем, что укреплял в ней надежду, будто все мои стремления и мысли посвящены ей одной. В это тяжкое время служения даме сердца я вынужден был бросить своих приятельниц и усиленно заниматься Мелани.
Мы ходили вместе на концерты и в театр. После чего мне еще приходилось беседовать с ней о содержании пьес, и я всячески старался не разочаровать ее. Болтать с ней в ее духе было нетрудно. Если в драме или опере действие развивалось сколько-нибудь прилично, она воодушевлялась и все хвалила. Если же речь там шла о разводе, супружеской измене или были выведены фривольные девицы. вся ее мышиная мордочка недовольно стягивалась и она жаловалась:
— Следовало бы запретить подобные пьесы. Неужели существуют такие гадкие люди?!
— Да, — отвечал я, — встречаются!
— Когда я думаю, что у некоторых женщин такие мужья… Нет, я бы не выдержала! Ах, как было бы ужасно, если б и ты когда-нибудь с другой… Теперь, когда мы, может быть, скоро поженимся… Нет… Я не могу даже думать об этом!
В такие минуты я осторожно обнимал ее рукой за талию и целовал в лоб. Кажется, она была благодарна мне за такую сдержанность, ибо до сих пор ни один мужчина еще не прикасался к ней, и я догадывался, что она питает страх перед брачной ночью, как маленькая девочка перед экзаменом.
Сначала Бетти и я были разведены судом на один год. Я жил это время в Лангдорфе у Гассера, а Бетти — в нашей прежней квартире. Дети тоже пока оставались у нее, но часто меня навещали. Теодор особенно хорошо чувствовал себя на открытом воздухе и носился по саду и окрестным лесам. Клементина не так охотно разлучалась с матерью, и я это одобрял.
Мелани не жалела усилий, чтобы расположить к себе Тедди. Покупала ему подарки, дружески обращалась с ним, как только представлялся случай. Но мальчик почему-то с самого начала невзлюбил ее. Чем больше она навязывалась ему, тем резче он ее отталкивал. Раз он даже закричал на нее:
— Оставьте меня в покое! Вы всегда бегаете за мной! Вы мне вовсе не нравитесь, так и знайте!
— Теодор! — строго сказал я. — Я запрещаю тебе разговаривать таким тоном. Ты должен говорить с Мелани вежливо и ласково. Она скоро станет твоей мамой.
— Как? — воскликнул он. — Почему это?
— Я женюсь на Мелани. Вот почему!
Он на миг задумался. Потом спросил:
— Тогда мы будем жить здесь? Всегда?
— Конечно, ты можешь остаться здесь, если тебе нравится.
— Еще бы не нравилось! — с важным видом заявил он и добавил: — Но она от этого все-таки не станет моей мамой! Моя мама — это… — И, не найдя лучшего слова, он докончил: — Моя мама — это мама!
То, что я женюсь на Мелани и оставляю Бетти, по-видимому, не огорчало его. Напротив, он радовался, что сможет постоянно жить здесь, за городом. Только он хотел сохранить свою маму.
А ведь парнишке тогда было всего тринадцать лет. Я мог гордиться им: он унаследовал трезвый ум отца.
Когда истек год, мы наконец добились своего: постановления о разводе. Гассер вел себя в отношении Бетти очень благородно. Он выложил ей чек на двадцать тысяч франков. Она вполне заслужила эти деньги, так как держалась молодцом и даже согласилась на мое предложение взять Теодора в Лангдорф.
Несколько месяцев спустя, в пасмурный осенний день, я обвенчался с Мелани. Гассер устроил большое празднество. Было приглашено более пятидесяти человек, и половина Лангдорфа высыпала на улицу посмотреть на подъезжавшие автомобили. Родственники и близкие знакомые собрались уже в девять часов, и им был предложен княжеский завтрак.
Я пригласил и Бетти, но понял ее и вполне одобрил, что она не явилась. Во время завтрака гости отпускали обычные остроты, особенно отличался Шах. Эти остроты были несколько грубоваты, но так как Мелани не сидела за столом, можно было не стесняться. Мелани была поглощена своим туалетом, своей фатой. Наконец, когда мы уже поели и деловые знакомые Гассера закурили сигары, она появилась в полном облачении.
Все хвалили ее белое платье из дорогой материи, а некоторые рискнули даже сказать ей, что она очень мила. Конечно, это было неверно. На меня она в таком параде произвела смехотворное впечатление, но я должен признать, что ни одна женщина не носила с большим правом фату невесты. Я сидел во главе стола. После того как все с ней поздоровались и выразили ей свое восхищение, кому-то пришла в голову глупая мысль крикнуть:
— Что же ты не поцелуешь мужа в свадебное утро, Мелани?
Она вся зарделась от смущения, глаза ее вдруг заморгали за стеклами очков. Но, когда и другие гости стали настаивать, утверждая, что таков обычай, она собралась с духом и мелкими шажками направилась ко мне. Мы еще ни разу не целовались. Чтобы сократить эту сцену и не быть смешным, я поднялся, взял обеими руками ее голову и слегка поцеловал в губы. Когда я отпустил ее, она улыбнулась радостно и доверчиво, как бы говоря: «Ты увидишь, со мной тебе будет хорошо!»
Подобные нежности при людях были мне всегда неприятны, а в ту минуту особенно, ведь все понимали, что ни один мужчина не стал бы целовать из страсти такую женщину, как Мелани, но все же меня охватила жалость к этому беспомощному созданию. Если бы мы были одни, я погладил бы ее, как гладят по шерсти приблудную кошку. Потом я взглянул на часы и воскликнул:
— Поехали! Нам пора!
Мы стали собираться в дорогу. И мне опять пришлось проделать все то, что много лет назад я проделал с совершенно иными чувствами: побывать в мэрии и в церкви.
Мелани добилась того, что обряд венчания совершал пастор Марбах. Гассер сначала не хотел и слышать об этом. «Он подстрекатель!» — говорил старик. Но Мелани клянчила до тех пор, пока он не смягчился. Он отвел меня в сторону и сказал смеясь:
— Лишь бы поженил!
Лангдорфская церковь, несмотря на осеннее время, была щедро убрана цветами. Кафедра и алтарь почти тонули в этом цветочном изобилии. Когда мы вошли, органист заиграл хор невест из «Лоэнгрина» — одно из немногих музыкальных произведений, которые я знаю. Затем появился пастор в черном сюртуке, с белой шейной повязкой. Это был крупный мужчина лет пятидесяти с изможденным лицом и суровым взором аскета. Мне он сразу же не понравился: я легко мог себе представить, какое влияние такой фанатик способен оказывать на женщин и как он вреден для общины.
Женитьбой на Мелани я возвысился до положения одного из виднейших людей Лангдорфа. Но пастор, казалось, совершенно не принимал этого во внимание и обращался к нам так, словно венчал чернорабочего с поломойкой. Я до сих пор не знаю, не намеренно ли он положил в основу своей проповеди библейские слова: человек не должен разделять того, что соединил господь. Как бы то ни было, я нашел его речь крайне бестактной: ведь он отлично знал, что я только недавно развелся с Бетти. Этим он испортил мне настроение на весь день. Впрочем, по мнению некоторых женщин, он говорил прекрасно. Мелани сияла. Она нашла проповедь великолепной и возвышенной. Гассер положил конец болтовне на паперти, сказав:
— Все это повторение одного и того же! Прошу в машины!
На тротуарах собралась довольно большая толпа. Когда мы проезжали, женщины кивали нам, а дети от восторга хлопали в ладоши. Мелани опустила стекло и тоже кивала изо всех сил. Она была так растрогана, что даже плакала. Мне это братание с народом но вполне понятным причинам было неприятно, и я сказал:
— Подними, пожалуйста, стекло. Дует! Не хочу схватить из-за этих приветствий насморк.
Погода ухудшилась. Тучи низко нависли и скрыли холмы по обеим сторонам дороги. В верхушках даже низкорослых деревьев застряли клочья тумана, словно обрывки простынь. Вскоре большими хлопьями повалил снег.
— Собачья погода! — проворчал я.
Мелани безмолвно сидела рядом со мной и не решалась шелохнуться. Она чувствовала, что я в дурном настроении, и, вероятно, считала виноватой себя. Чтобы еще больше не рассердить меня, она вела себя так, как привыкла с отцом. Сидела тихо как мышь и, только если я о чем-либо спрашивал, наклонялась вперед и отвечала. Так и теперь она ответила:
— Да. Очень жаль!
«Почему жаль?» — собирался спросить я, но вовремя спохватился: она ведь хотела сказать, что в такой важный день могло бы и солнышко светить. Впрочем, я чувствовал себя совсем не празднично, а после скрытых намеков пастора был в особенно раздраженном и мрачном настроении.
Я смотрел на голые поля, еще не покрытые снегом. Насколько хватал взгляд, нигде не было ничего живого; только вороны взлетали, тяжело хлопая крыльями, когда к ним, подпрыгивая на ухабах, приближалась вереница наших машин. В первый раз я задумался над своей будущей жизнью с Мелани. Как жена, она в известной мере имела право на любовь и нежность, которых я при всем желании не мог ей дать. Правда, она была пуглива и робка, как лань, и не стала бы досаждать мне навязчивыми ласками. Но рано или поздно неизбежно объяснение, может быть даже сегодня. Я чувствовал, что она ждет брачной ночи с таким же тайным страхом, как и я, хотя и по другим причинам!
«Ну что ж, — в заключение сказал я себе, не видя выхода. — Время покажет!» Я взглянул на часы. Было далеко за полдень. «Впереди еще восемь часов, — подумал я, — успею решить!»
Однако эти часы пролетели быстро. Мы пили шампанское и шамбертен, ели вкусные блюда, нас обслуживала целая маленькая армия официантов. Даже Шах, привыкший ко многому, шепнул мне: «Сказочная свадьба!» Наконец опустился ранний вечер, пора было ехать домой. Второй этаж виллы Гассера мы отделали для себя.
— Можно продолжить пир у нас дома! — предложил я.
Большинство гостей отказались.
— Нет! — восклицали они, лукаво улыбаясь. — Мы уж лучше оставим вас вдвоем!
Поехали только Шах и еще двое или трое мужчин. Они сидели у нас почти до полуночи, потом Гассер вернулся с ними в город. Оставшись одни, мы с Мелани избегали смотреть друг на друга, мы приводили все в порядок, словно в этом была большая необходимость. А когда убирать уже стало нечего, волей-неволей я должен был сказать:
— Пора ложиться спать.
Мелани вдруг залилась краской. Она не могла вымолвить ни слова и только кивнула. В спальне я быстро разделся, чтобы уже лежать в постели, когда войдет жена, снимавшая платье в соседней комнате. После довольно продолжительного времени дверь медленно отворилась. Вошла Мелани. Ее жидкие распущенные волосы прямыми прядями падали на белую сорочку, которую она сама расшила розочками. Мелани плакала, подходя босиком к кровати. Она так дрожала, что казалось, вот-вот упадет. Если бы эта испуганная женщина была мне чужая, ей-богу, я нашел бы слова, чтобы успокоить и утешить ее. А тут я мог думать лишь о себе и не в силах был выговорить ни слова, пока она, пошатываясь, приближалась к своей кровати с робкой и раболепной улыбкой.
Она улеглась и, натянув одеяло до подбородка, уставилась в потолок. Губы у нее дрожали. Слезы все еще струились по щекам. Наконец я нашел выход из этого более чем неприятного положения. Я протянул руку и коснулся ее волос.
— Будем спать! — сказал я. — Я устал, а ты?
Она не решалась пошевелиться, но прошептала:
— Да, я тоже устала.
Я потушил свет. Некоторое время я прислушивался, не прошло ли ее оцепенение и не шевельнется ли она. Но не было слышно ни звука. Тогда я постепенно обратился к более приятным мыслям — о фабрике и обо всем том богатстве, которое в этот день окончательно стало моим. Про Мелани я скоро забыл. Но она вдруг откашлялась и даже задвигалась. Вполне явственно прозвучал ее голос:
— Знаешь, я тебя люблю.
— Да, знаю, — рассеянно ответил я. — Я тебя тоже люблю.
Ее детское обращение совершенно успокоило меня. Мне не трудно будет ужиться с этой женщиной, сказал я себе. Довольный собой и всем на свете, я вскоре заснул.
Со времен военной службы я привык вставать рано и этой привычки никогда не менял. Не переношу сонливцев, которые вертятся и нежатся в теплой постели, когда уже сияет солнце. Они ничего не достигают в жизни, и так им и надо! Утром я встал, как только рассвело. Когда я одевался, проснулась Мелани. Она моргала и ощупью искала очки, лежавшие на ночном столике. Потом она улыбнулась мне, несколько свободнее, чем вчера, но все-таки еще с трудом.
— С добрым утром! — сказала она.
— С добрым утром! Ты хорошо спала?
— Чудесно! Мне снились такие сны!.. Удивительные…
Что может быть на свете скучнее, чем слушать женщин, когда они начинают рассказывать свои сны и переливают из пустого в порожнее? Я хотел избежать этого и сказал:
— Да? Сейчас уже поздно.
— Мне надо встать? — спросила Мелани.
— Можешь лежать, сколько тебе угодно.
Она оперлась на локоть.
— Послушай, — сказала она. — Ты должен мне объяснить, как ты хочешь, чтобы у нас все было заведено. Поверь, я уж постараюсь, чтобы ты был доволен!
— Лишь бы ты была довольна! — ответил я.
Когда я оделся и хотел выйти из комнаты, она окликнула меня.
— Да? — спросил я, останавливаясь в дверях.
— Пожалуйста, подойди ко мне!
Я подошел к ее кровати.
— Спасибо тебе, что этой ночью ты был так деликатен, — сказала она и опять покраснела.
Я поцеловал ее в лоб, как уже часто делал, и поспешно вышел. «На сей раз сошло, — подумал я, закрывая дверь. — Но как будет дальше?»
Внизу, как всегда, меня ожидал завтрак. Рядом с чашкой лежала утренняя газета. Грация, горничная-итальянка, налила мне кофе. Сегодня мне особенно понравились ее округлые руки и полная грудь, и я несколько раз легко провел рукой по ее телу. Я делал это часто, но сегодня мне казалось, что после такой брачной ночи я имею право на капельку любви по своему вкусу.
— А ты красивая! — сказал я.
Она плохо говорила по-немецки, я же и сегодня не знаю почти ни слова по-итальянски.
— Si? — отозвалась она, блеснув белоснежными зубами. — Да? Нравится?
— Да, ты мне нравишься!
Я обнял ее за талию. Она, смеясь, наполнила мою чашку, придвинув масло и мед. Потом ловко высвободилась из моих рук, а я отметил, что, несмотря на молодость, она опытна в обращении с мужчинами. Остановившись в дверях, она еще раз задорно мне улыбнулась.
«Ах ты, маленькая вертушка, — подумал я, в отличном настроении разворачивая газету. — Между нами кое-что наклевывается!»
К свадьбе тесть подарил мне верховую лошадь. Когда позволяла погода, я утром катался часок по лесам. Даже теперь я неохотно отказываюсь от этого удовольствия и, если почему-либо не могу доставить его себе, чувствую весь день огорчение.
Позавтракав, я надел высокие сапоги и прошел через двор в конюшню. При каждом шаге тихонько звенели шпоры и подпрыгивал кончик хлыста, который я нес иод мышкой. Наш садовник, одновременно выполнявший обязанности конюха, уже оседлал жеребца. Заметив меня, садовник вывел его из стойла.
— Здравствуйте, Гебейзен! — дружелюбно сказал я. — Хороший будет денек! Как поживаем?
Он страдал подагрой; когда я спрашивал о его здоровье, он отвечал с трогательным простодушием. Я часто полчасика беседовал с ним о том о сем, разыгрывал из себя простецкого малого и подзадоривал его болтать со мной без стеснения, как с равным. Мне всегда очень нравилось, когда важные господа поддерживали со своими шоферами или садовниками дружеские отношения и потом пересказывали в кругу своих знакомых, словно анекдоты, короткие истории, повторяли меткие словечки этих славных людей. Таким способом приобретаешь репутацию общительного человека, а между тем эти веселые истории особенно ярко показывают непреодолимую пропасть, разделяющую оба мира. Так же поступал я и на военной службе, и офицеры нередко дивились тому, как позволял себе разговаривать со мной мой денщик.
Когда я выезжал со двора на улицу, как раз шли на фабрику работницы. Все желали мне «доброго утра» и далеко обходили гарцевавшую лошадь. Я сидел в седле прямо, небрежно кланялся во все стороны, похлопывал вороного по шее и был прекрасно настроен.
Я всегда старался рассчитать время так, чтобы выехать из ворот, когда к фабрике сплошным потоком шли мои люди. Тогда я с особой гордостью вспоминал свое убогое детство, отца, который до ночи чинил башмаки, и мать, приносившую ему в сырую мастерскую чай, чтобы он мог согреться. «Как все изменилось! — думал я. — Кто бы поверил, что ты когда-нибудь будешь выезжать на вороном коне из ворот собственной фабрики и милостивыми кивками отвечать на приветствия твоих рабочих!»
Десятилетия бился и боролся я за успех! Жизнь принесла мне за это время мало хорошего и много тяжелого. Теперь все стало иным. Женившись на Мелани, я получил как подарок все то, за что прежде так отчаянно сражался.
Гассер все больше и больше доверял мне руководство предприятием. Иногда он целыми днями не показывался на фабрике. «Ты знаешь все не хуже меня, и у тебя много нерастраченных сил, — говорил он. — А я стар, я устал и хочу отдохнуть денек-другой, прежде чем настанет мой час».
Мне это было по душе! Я любил быть сам себе господином и распоряжаться по-своему. Правда, я и теперь не принимал важных решений единолично и всегда советовался с тестем: я ценил его деловой и ясный ум. Тем не менее вскоре даже последний подручный мальчишка знал, что на фабрике повеял новый и довольно холодный ветер.
Прежде всего я уволил нескольких пожилых служащих и рабочих, которые уже ни на что не годились и которых Гассер по доброте душевной еще кормил. Это побудило прочих работать прилежнее. Тем временем кризис охватывал все новые области и властно принуждал меня к экономии. Я уже раньше с цифрами в руках доказал Гaccepy, что наличные заказы могут быть выполнены при половинном персонале. И предложил ему сильно сократить численность рабочих. Но об этом Гассер не хотел и слышать. «Такая мера вызвала бы большое недовольство», — говорил он и выбрал дорогостоящий путь: сократил рабочую неделю до четырех дней, гарантировав почасовую оплату. В этих условиях даже о скромной прибыли едва ли приходилось говорить.
Однако, пользуясь значительной свободой, предоставленной мне Гассером, я взял себе за правило увольнять каждую неделю по шесть рабочих, чтобы довести, таким образом, численность персонала до уровня, безусловно необходимого для выполнения заказов. Осуществляя это решение, я проявлял железную волю, и ничто не могло меня поколебать — ни слезы женщин и детей, ни скрытые угрозы профсоюза. Каждый знал, что при малейшей небрежности он получит в конце недели увольнительный листок, и это так подхлестывало людей, что никто не решался даже поднять глаза, когда я проходил по цеху.
В особенности я, конечно, отмечал тех, кто в разговорах с товарищами плохо отзывался обо мне и моих методах управления. Чтобы знать всегда, кто эти люди, я выбрал нескольких надежных мужчин и женщин, сообщавших, что обо мне говорят.
Кое-кто из уволенных побежал искать защиты у Гассера. Он действительно призвал меня к ответу, но я заявил ему без обиняков, что морали и благочестивым словам место в церкви или в воскресной школе, а в делах силу имеет лишь один закон: давить или быть раздавленным!
Вероятно, он внутренне был согласен с моими действиями, но сам не решался взять в руки железную метлу. Когда я изложил ему свою точку зрения, он добродушно рассмеялся и сказал:
— Ну что ж, работать с этими людьми придется тебе, а не мне!
— Поверь, — возразил я, — они теперь гораздо вежливее и благодарнее, чем раньше.
Если тестя легко удалось убедить в правильности моих распоряжений, то труднее было успокоить Мелани, которая уши мне прожужжала разговорами о милосердии и справедливости. Сначала я пытался терпеливо объяснять ей свои соображения, но это ни к чему не привело. Тогда я, прибегнув к методу ее отца, прикрикнул на нее:
— Оставь же наконец меня в покое со своей болтовней! Что ты понимаешь в делах? Вышивай и веди хозяйство, остальное будь любезна предоставить мне!
В первый раз я говорил с ней в таком тоне, и результат был ошеломляющий. Еще пока я кричал, она вся сжалась в комок и от страха не смела даже моргать. Когда я замолчал, она, тяжело дыша, постояла немного, открыв рот, потом пробормотала:
— Да, извини, пожалуйста! — и выбежала из комнаты.
Удивительный она была человек: обыкновенный, спокойный тон не действовал на нее; она всегда находила, что возразить. Когда же на нее орали, она утихомиривалась и уползала в свою раковину, как улитка, если коснуться ее щупальцев. После этого взрыва она целыми днями не решалась прямо смотреть на меня, смущалась и проявляла беспокойство, когда я входил в комнату. Я уверен, что в недрах ее раболепной натуры жила потребность в хлысте. И когда я это понял, моя жизнь стала намного приятней.
Такой грубостью мне прежде всего удалось придать нашим супружеским отношениям достойную и приемлемую форму. Вначале я сказал себе, что с ней лучше всего будет обходиться как с товарищем и делать вид, словно о других отношениях между нами не может быть и речи. Первые два-три месяца она вела себя сдержанно. Но конечно, я замечал, что моя холодность и умение владеть собой удивляли и в то же время разочаровывали ее: ведь до свадьбы я так часто признавался ей, что она значит для меня больше, чем Бетти.
Нет сомнения в том, что после первых критических лет нашего брака я мог бы без затруднений выплыть в более спокойные воды. Ведь Мелани тогда уже было сорок лет, если не больше. Но я подозреваю, что этот пастор Марбах, с которым она каждую неделю встречалась в благотворительном обществе, рекомендовал ей другое поведение в отношении меня. Кто еще мог бы посоветовать ей это? Она не общалась больше ни с кем, отца же она, безусловно, не спрашивала.
Впрочем, это не важно. Так или иначе, но месяца через два Мелани стала проявлять ко мне весьма неприятную нежность, от которой я не знал, как спастись. Это началось исподволь. Она все чаще подходила ко мне или без всякой причины мне улыбалась. А потом стала брать меня за локоть, когда что-нибудь сообщала. Раз она даже взяла меня за руку и пожала ее. Часто гладила меня по голове, когда я читал газету. Затевала вздорные разговоры, достойные пятнадцатилетней влюбленной девчонки.
— У тебя виски совсем седые. Хочешь, я сосчитаю все седые волоски на твоей голове?
— Нет, — отвечал я, углубляясь в газету. — К чему это?
— Ах, просто так! А вообще, седина тебе к лицу.
— Вот как? — отзывался я, продолжая с интересом читать газету. — Тебе она тоже к лицу.
— Разве у меня есть седые волосы?
Я обычно медлил, прежде чем ответить, надеясь, что она поймет, как досаждает мне подобная болтовня. Потом говорил:
— Конечно, у тебя тоже есть, и достаточно.
— Так сосчитай-ка их!
Подобные разговоры обычно кончались тем, что меня взрывало.
— Ну, скажи-ка на милость, чего ради я буду считать твои волосы? — раздраженно спрашивал я. — Это мне неинтересно.
И уходил.
Однако это не отпугивало Мелани. Как я уже сказал, нормальный тон не производил на нее впечатления. Ее нежности становились все докучливее, и я больше не мог выдержать. Однажды после ужина, когда она даже вздумала поцеловать меня в губы и при этом уткнулась носом в мое лицо, я оттолкнул ее от себя и закричал:
— Оставь эти ребячества! Ты уже в таком возрасте, когда пора выбросить из головы подобную дурь! Неужели ты не видишь, как надоедаешь мне! В каком смешном свете ты себя выставляешь!
Успех был полный. В крайней растерянности она кинулась прочь из комнаты и потом несколько дней не решалась смотреть на меня и явно избегала встреч. И прошло много времени, прежде чем она совсем оправилась и вернулась к своим обычным манерам. И от неприятного заигрывания и поцелуев она с тех пор отказалась, а вскоре научилась избегать даже самых безобидных прикосновений. Я был доволен и не желал ничего менять.
Я почти не задумывался над нашими отношениями, как и вообще никогда не думал о Мелани, если не видел ее перед собой или если она не была почему-либо мне нужна. Лишь теперь, когда я могу спокойно поразмыслить о своей жизни в те дни, мне начинает казаться, что это было не совсем правильно. Наверно, Мелани заслуживала более внимательного к себе отношения, хотя я и не мог подарить ей любовь. Обдумывая теперь все как следует, я вижу, что она всю жпзнь оставалась одиноким человеком, всегда готовым проявить любовь и привязанность, только они никому не были нужны.
Не нужны они были и Теодору, ему — меньше всего. Жизнь здесь, на лоне природы, была ему по нраву. Притом все его баловали. Смышленый мальчик быстро осознал свою власть над взрослыми и широко ею пользовался. С тех пор как он поступил в среднюю школу, он ездил туда поездом, в вагоне второго класса, утверждая, что в третьем всегда отвратительно пахнет мужиками. Правда, я рассказывал ему о своей собственной юности и о том, как я по утрам ездил в город, но он только смеялся и говорил: «Твои родители были бедны. А я не хочу сидеть рядом с детьми твоих рабочих, я думаю, ты меня понимаешь!»
Что можно было на это возразить! В конце концов, для того мне и нужны были деньги, чтобы моему сыну жилось лучше, чем когда-то мне, и я не придавал его пристрастию к роскоши особого значения. Несколько меньше мне нравилось то, что учителя и директор школы жаловались на его поведение. Он ленив, говорили они, и никогда не готовит уроков. Когда ему делают замечания, он отвечает до неприличия дерзко. Товарищам показывает дурной пример. Особенно порицали учителя то, что у него слишком много карманных денег: это, мол, портит характер молодого человека. Я действительно давал Теодору много денег, так как хотел пораньше приучить его бережно обращаться с ними. Возможно, он иногда хвастал ими перед товарищами. Другим обвинениям я просто не верил, о чем и сказал директору.
В результате через полгода мне пришлось отдать сына в частную гимназию, где он мог перебеситься без помех и где его выходки встречали большее понимание. Ему там поправилось, ведь его товарищи тоже были сыновьями богатых родителей и у них тоже водились деньги. Впоследствии он даже был принят в студенческую корпорацию института. Там его приучили к военной дисциплине, чем я был очень доволен.
С Мелани он был в еще худших отношениях, чем раньше. Это было понятно при таком резком различии их характеров. Несмотря ни на какие уговоры, я не мог добиться, чтобы он называл ее матерью. Он отвечал: «Я ее терпеть не могу! Не могу же я говорить «мама» человеку, который мне противен! Об этом не может быть и речи». Он называл ее Мелани и обращался с ней как со служанкой. «Мелани, поди-ка сюда!» Услышав его зов, она все бросала и бежала к нему. «Где моя купальная простыня?.. Где мой портсигар?..» Где то?.. Где другое?..
Мелани помогала ему искать, и, пока она не находила требуемого, он не переставал кричать и понукать ее:
— Не ищи же в ящике! Там, конечно, нет! Да не трогай ты мои вещи, оставь их на месте!.. Что за свинство: мои вещи постоянно перекладывают. Ну, поворачивайся!
Вначале Мелани плакала после таких скандалов и однажды даже пожаловалась мне.
— Нехорошо, — сморкаясь, лепетала она, — что он так со мной обращается. Я ведь забочусь о нем! Что он имеет против меня?
Я призвал Теодора и просил его держать себя более прилично с моей женой.
— Просто она действует мне на нервы, — ответил он. — Таким уж я создан. Такая у меня натура!
Вскоре Мелани привыкла к грубому тону Теодора. Молчаливо и беспрекословно выполняла она его поручения. Само собой разумеется, при такой жизни она не могла чувствовать себя хорошо. Мне кажется, ей было лучше всего, когда все мы уходили из дому и она могла тихо склоняться над пяльцами.
Сам я не обращал на нее особого внимания и не интересовался тем, как она проводит свои дни. В качестве зятя Гассера я скоро стал одним из наиболее уважаемых людей в городе, а так как я все еще состоял в политической партии, на собраниях начали намекать, что мне следовало бы поработать для блага общества, сделавшись членом общинного совета.
Гассер, с которым я об этом посоветовался, сказал смеясь:
— Ты станешь членом общинного совета! Это можно! Предоставь дело мне, я знаю, с кем надо поговорить! На этот раз — без промаха.
— Если ты так считаешь, я приму их предложение. Но только, право, мне не хотелось бы, чтобы я второй раз…
— Глупости! Не опасайся. Тебе все дороги открыты. С твоим честолюбием ты можешь забраться гораздо выше.
Так оно и было! Два года спустя я был избран в общинный совет, причем за меня голосовала значительная часть рабочих, хотя я давно выполнил свое решение и уволил с фабрики половину всех людей. Но они с полным правом могли сказать, что человек, так неуклонно добивающийся своей выгоды, способен позаботиться и о пользе общины.
Хотя мои личные обстоятельства за последние годы коренным образом изменились и я привык держать себя совершенно иначе, чем прежде, все же мое сердце забилось быстрее, когда я впервые вступил в зал совета. Я спокойно сел на стул и стал следить за прениями, не выражая желания взять слово. Но, когда обсуждение какого-либо вопроса затягивалось и не удавалось достигнуть соглашения, я заметил, что то один, то другой из присутствующих тайком поглядывает на меня, как бы спрашивая, не брошу ли я свое слово на чашу весов. Как-никак я был зятем первого налогоплательщика, а один из членов совета работал на моей фабрике.
Понемногу я успокоился и начал лучше понимать, о чем шла речь. Тогда я вмешался в споры и защищал свою точку зрения настойчиво и красноречиво.
Заседание окончилось, и я поспешил домой, где меня ожидали Гассер и Мелани.
— Расскажи, как все было! — попросил тесть.
Я описал, как шло обсуждение тех или иных вопросов, упомянул, что я говорил и что мне возражали. Гассер, не скрывавший своего презрения к демократии с тех пор, как в одной соседней стране так основательно с ней разделались, сказал:
— Все болтают и болтают! А что это дает? Ничего! Все же тебе есть смысл бывать там. Для предприятия это может быть полезно.
Собственно говоря, я был с ним не вполне согласен: я всегда был честным демократом. Но я знал его взгляды и в угоду ему рассказал, что Геллер (мастер с нашей фабрики, заседавший в совете) вдруг изменил свое мнение, узнав, как буду голосовать я.
— Он сделал вот так! — сказал я и повернул руку другой стороной вверх. — И сделал неглупо, ведь я пристально следил за ним.
— То-то и оно! — сказал Гассер. — Вот видишь! Глупость вся эта демократия! Никакой демократии нет. Каждому своя рубашка ближе к телу. Кто это знает и обращается с людьми соответственно, тот и будет командовать. Неважно, сидит он в совете или нет.
— Да, — согласился я. — В известном смысле ты, пожалуй, прав. Но ведь должно же все-таки быть…
— Глупости! — перебил он меня. — В нашей общине за последние десятилетия многое решалось по моему желанию, хотя я и не заседал в так называемом «совете». Раньше меня просили об этом, однако я всегда отказывался. Но ты можешь ходить туда, ты честолюбив. А я — нет! Доживи я до ста, и тогда не пошел бы!
Он не дожил до ста. Несколько месяцев спустя мы нашли его мертвым за письменным столом. Его постиг удар. Он сидел на стуле, уронив голову на стол. Правая рука была вытянута, левая повисла. Это было страшное зрелище. Но еще страшнее была Мелани, когда его увидела. С ужасающим, безумным воплем она кинулась к нему, упала перед ним на колени, целовала его руку, трясла его и кричала изо всех сил:
— Отец!.. Отец!.. Отец, ты не должен… Ты не можешь!.. Отец, вернись… Нет… Я не могу… Отец!
Медленно, очень медленно затихали ее отчаянные крики, заставившие меня содрогнуться от ужаса и застыть на месте. Они сменились слабыми горестными стонами. Мелани обнимала ноги отца. Рядом валялись ее очки. Уткнувшись головой в колени мертвого, она всхлипывала и причитала:
— Отец… Не покидай меня… Не покидай! Отец, ты слышишь?.. Не оставляй меня совсем одну… Не оставляй одну!
Наконец ко мне вернулась способность двигаться. Я подошел к ней, взял ее за руку, постарался поднять. Мне было искренне жаль Мелани в ее горе, которое должно было быть безмерным. Но как только я прикоснулся к ней, она вскинула голову, и ее подслеповатые глаза посмотрели на меня с такой дикой решимостью и таким несказанно глубоким страданием, что я отшатнулся.
— Оставь меня здесь! — прошептала она. — Ты не смеешь отнимать у меня отца!
— Пойдем, Мелани! — сказал я и еще раз попытался поднять ее. — Встань! Мы отнесем его на кровать.
Она вырвала у меня руку, и в этом жесте, как и в выражении ее лица, сквозили гадливость и отвращение.
— Ты не смеешь отнимать у меня отца, — повторила она и враждебно посмотрела на меня.
Я растерялся, мне стало страшно за ее рассудок. В каком невероятном я находился положении: мертвец и у его ног упавшая на колени полубезумная дочь. Когда я заглянул в остановившиеся глаза Мелани, мне стало жутко. Я выбежал из комнаты.
Лишь через два часа я, прихватив с собой садовника, снова отважился войти туда. Мелани все так же лежала у ног мертвого, положив голову ему на колени.
Гебейзен подошел к ней, взял ее под руки и поставил на ноги. Она не противилась.
— Мы отнесем вашего отца в его комнату, — сказал Гебейзен.
Мелани не ответила. Она не двигалась и пустыми глазами смотрела мимо меня, сквозь меня, будто меня и не было.
— Очки, Гебейзен! — шепнул я, указывая на пол, где они лежали.
Я сам не решился бы поднять их и отдать Мелани, так я ее боялся.
Потом мы бережно перенесли Гассера в его комнату и положили на кровать. Мелани не пошла за нами. Когда мы вернулись, она стояла на том же месте с очками в руках и смотрела перед собой в пустоту. Я отвел ее в комнату Гассера, и мы остановились перед кроватью, на которой лежал покойник. Мелани не шевелилась, с ее губ не слетало ни звука, но эта внезапная тишина пугала меня чуть ли не больше, чем прежнее отчаяние и горе. Величие смерти и зловещее молчание женщины, стоявшей рядом со мной, потрясли меня настолько, что я долгое время не мог ясно мыслить.
Мне вдруг показалось, что лицо мертвеца меняется, и несколько мгновений мне мерещилось, что оно ожило. Жесткие, угрюмые черты разгладились, и на них легло выражение мира и покоя.
Мало-помалу я опять овладел собой. Я тихо сказал что-то Мелани. Она не ответила, ни один мускул не дрогнул на ее лице. Глаза глядели без выражения, и не было возможности судить, слышала ли она меня. Тогда я взял ее за руку и подвел к кровати, где она сейчас же опустилась на колени.
Больше я ничем не мог ей помочь. Я вышел из комнаты, чтобы отдать распоряжения, которых требовало неожиданное событие.
Мелани я увидел вновь лишь на похоронах. До этого она день и ночь оставалась возле покойного. Ей даже еду приносили в ту комнату. Она отчетливо дала понять, чтобы ни я, ни Теодор не входили к ней. Поздней ночью, беспокойно ворочаясь в постели, я слышал, как она прошла в комнату для гостей и там немного поспала, а с самого утра опять стала на стражу возле покойного.
Через несколько дней после того, как мы со всякими почестями похоронили Гассера, Мелани мне сказала:
— Я хочу посадить в саду плакучие ивы в память отца.
Ее голос звучал так глухо и в то же время решительно, что я вообще ничего не ответил и только молча кивнул.
Вскоре — в тот день дождь лил ручьями — пришли садовники и посадили ивы в размякшую почву. Мелани стояла тут же под зонтом и смотрела. Из окна мне было видно, как она время от времени протягивала руку и давала указания, а потом опять безмолвно следила за работой.
Она с большим трудом оправлялась от перенесенного удара; полностью это ей так и не удалось. В первые недели она почти не показывалась и если говорила со мной, то лишь о самом необходимом. Собственно, я не мог и мечтать ни о чем лучшем. Но я все-таки был слишком чувствителен, чтобы не попытаться вернуть ее к нормальной жизни. Когда мы ложились спать, я часто пробовал завязать разговор, касаясь каких-либо безразличных деловых вопросов. Она отвечала вежливо и холодно. И я чувствовал, что стал для нее чужим. Как-то раз я слегка погладил ее по щеке и сказал:
— Надо же тебе наконец оторваться от прошлого! Попытайся хотя бы!
Она вздрогнула от моего прикосновения, как от удара хлыстом, и голос ее звучал так холодно, отчужденно и устало, как никогда.
— Оставь, пожалуйста! — ответила она. — Уже поздно, я хочу спать.
Ну тут уж я решил больше не обращать на нее внимания. Приписывая ее резкость еще не преодоленному горю, я все же ожидал, что моя необычная нежность заставит ее хоть на время забыть об этом горе. В ту ночь я даже готов был поцеловать ее.
«К черту! — сказал я себе, повернувшись на другой бок. — Оставайся при своем ожесточении! Мне же лучше!» Я считал, что не заслуживаю такого отпора, тем более от Мелани. И решил опять искать сочувствия и нежности у других женщин. С этой утешительной мыслью я заснул.
Удивительно: лишь сегодня я вижу, что был не так уж прав, и вообще я постепенно начинаю лучше понимать свою жену. Почему только сегодня? Теперь, когда уже поздно!
На другое же утро, когда я завтракал, меня вознаградила Грация. Наливая кофе, она, как всегда, расплылась в сияющей улыбке. Я ущипнул ее за ляжку, как часто делал. Вдруг внутренний голос сказал мне: «Сегодня ты ее поцелуешь!» Я взял девушку за руку, посмотрел ей в глаза и прошептал:
— Грация, ты мне нравишься!
— Si? — спросила она. — О, хорошо!
Я притянул ее к себе и сразу почувствовал, что сопротивление Грации не настоящее. Я стал целовать девушку. Когда я отпустил ее, она отерла губы тыльной стороной руки, улыбнулась и сказала:
— Ессо![16]
— Ессо, — повторил я и тоже засмеялся. — А ну еще раз!
Ее руки скользили по моему затылку и спине. Сладострастный трепет пронизал мое тело.
Грация два года, до выхода замуж, оставалась моей подругой. Да и потом она иногда навещала меня в маленькой городской квартире, которую я нанял, чтобы не искать пристанища в номерах гостиниц, когда мне хотелось провести время с девушкой.
Случай пожелал, чтобы Мелани однажды застала нас с Грацией, как раз когда я целовал ее.
— Ах, вот что! — крикнула она и бросилась вон из комнаты.
Она уже давно знала, что женщины играют в моей жизни значительную роль: таких вещей не скроешь. Все же ее, по-видимому, оскорбляло, что я щедро раздаривал поцелуи служанкам, а ей всегда отказывал в них, хотя когда-то она пыталась их вымолить.
Позже Мелани явилась ко мне в контору.
— Что теперь будет? — спросила она.
Я сделал вид, будто не понимаю ее вопроса, и сказал:
— А что опять стряслось?
— Я говорю о Грации и о тебе.
— Ах, так! Ну, это ничего не значит.
— Что же мне — уволить ее?
— Уволить? Нет, зачем же?
— Но ведь это неслыханно! — крикнула Мелани, борясь со слезами. — В моем доме. Стыдно вам!
В то утро я не был в настроении выслушивать упреки. Чтобы прекратить неприятный разговор, я резко ответил:
— Послушай-ка, я еще в таком возрасте, когда мужчина не отказывается от всех радостей. Да я вовсе и не намерен. А раз ты… Ну… раз меня к тебе не тянет, ты должна примириться с тем, что у меня будет приятельница. Это вполне нормально! Я ведь не препятствую и тебе завести друга. Может быть, пастор Марбах…
Мелани несколько мгновений смотрела на меня, вытаращив глаза и открыв рот. Я уже знал, что это означает. «Сейчас заревет!» Но она овладела собой и тихо сказала:
— Как ты смеешь так говорить со мной! Что я тебе сделала?
— Ничего, ничего! И когда ты оставляешь меня в покое, все в порядке. Но я не выношу, когда в мои дела кто-нибудь вмешивается.
Мелани сильно наклонилась вперед.
— Почему же ты, собственно, женился, если… если… тебя не влечет ко мне?
— Ну, бывают разные причины. Фабрика…
— Ах, вот ради чего! — прервала она меня. — Если б отец знал!
Теперь она все-таки заплакала. Но я был разъярен и сказал:
— Отца лучше не припутывай! Он-то и толкнул меня на эту женитьбу, чтобы его предприятие не полетело к чертям.
— Ты лжешь! — прошептала она и посмотрела на меня так, словно я был каким-то чудовищем. — Ты лжешь!
— Нет, не лгу! — крикнул я. — Он просил меня об этом в Санкт-Морице, когда я навестил его там. Ты, может, помнишь, как он выслал тебя, потому что мы хотели поговорить о делах? Так вот, тем делом, которое он имел в виду, и был наш брак. Если ты мне не веришь, спроси у Бетти — она все знает.
— Чтобы отец мог… — растерянно лепетала Мелани. — Чтобы отец сделал такое… А ты, значит, меня вовсе не… любил! Все, что ты говорил, было ложью… ложью! Ты думал только о фабрике… о деньгах думал… не обо мне! Ты бросил Бетти, чтобы… чтобы… Ох, это ужасно, неслыханно!
— Да, так это и было, именно так! — закричал я. — Теперь ты понимаешь, что я имею право любить и целовать других женщин?
Мелани встала. Она все еще всхлипывала.
— Да, понимаю, — чуть слышно произнесла она и, шатаясь, пошла к двери.
Грация не была уволена. И все пошло теперь даже лучше, чем раньше.
Мелани несколько дней не показывалась, а когда я снова ее увидел, можно было подумать, что она переборола себя. Она заговорила так, словно между нами не произошло ничего особенного.
— Извини меня, — сказала она. — Я все основательно взвесила. И попытаюсь быть хорошей хозяйкой, раз я… больше ни на что не годна.
— Вот видишь! — ответил я. — Теперь все будет хорошо. Надо только, чтобы ты захотела.
Я облегченно вздохнул, так как теперь наконец — через столько месяцев после смерти Гассера — между нами опять установились нормальные отношения.
А они были мне настоятельно необходимы. Я нуждался дома в покое и отдыхе, ибо вкладывал всю энергию в преобразование моего предприятия. Нужно было расширить оборот и сократить накладные расходы. Я заботился и о том и о другом, и снова мой коммерческий талант и верность моим деловым принципам очень мне пригодились.
Незадолго до смерти Гассера я наладил производство нового изделия, которое, несмотря на денежный кризис, нашло себе широкий сбыт. Я имею в виду чулки для страдающих расширением вен, которому я дал название «чулок АГА». В особенности Германия оказалась гигантским, неисчерпаемым рынком сбыта. Чтобы усилить сбыт в эту страну, я сам раза два ездил туда и вел там переговоры с заказчиками и разными учреждениями. Благодаря обширным связям в высоких партийных инстанциях, мне удалось получить разрешение на ввоз, в котором другим импортерам отказывали.
Я любил иметь дело с немцами, хотя вначале меня немного коробило, когда приходилось поднимать руку для приветствия. Меня даже представили одному штандартенфюреру. Он щелкнул каблуками и прогнусавил свое «хайль Гитлер». Я ответил таким же образом, а потом пошла обычная игра в вопросы и ответы. Что думают у нас о немецком правительстве, верим ли мы, что будет война, составляют ли у нас евреи такую силу, как раньше в Германии, и так далее.
— Везде боятся, что может завариться каша, — сказал я.
— Ну, где там! — ответил он и высокомерно улыбнулся. — У страха глаза велики. Вот увидите, когда мы ударим по столу, все эти плутократические жидовские и масонские правительства не посмеют и пикнуть!
Я обычно соглашался с такими людьми, хотя и не считал, что они во всем правы. Поэтому они думали, что я из их лагеря, и это было очень полезно для моих дел. Услыхав, что я офицер, они сейчас же начинали говорить о военных вопросах, и я вновь и вновь дивился их осведомленности.
Непрерывно получая из Германии крупные заказы, я должен был позаботиться о дешевой рабочей силе. Мои мероприятия оказались удачными и в этом отношении. За пределами нашего городка я купил дешевую землю и построил на ней три ряда простых рабочих бараков. Жившие в них люди зарабатывали меньше других, зато им почти не приходилось платить за помещение. Конечно, я строго следил за тем, чтобы там селились только такие семьи, где отец и мать, а часто также и дети работали на моей фабрике. Это правило отвечало не только моим интересам, но и интересам самих жильцов. Чем больше членов семьи работало у меня, тем ниже была ставка квартирной платы. Таким способом я обеспечивал за собой возможность полного использования труда этих людей. Если кого-нибудь увольняли за плохую работу, семья не только теряла его заработок, но для нее автоматически повышалась плата за квартиру. Та же мера применялась и в случае болезни, что выгоняло на работу людей, которые без этого охотно полентяйничали бы и затянули срок своего выздоровления.
Кроме того, через посредство одной религиозной организации я выписал пятьдесят молодых итальянок. Этих девушек, понимавших только свой родной язык, размещали по двенадцать душ в комнате. Две монахини присматривали за ними. Они ели за общим столом, довольствуясь тем, что им предлагала фабричная кухня. Кроме того, я выплачивал им небольшие карманные деньги. Многого им не требовалось, так как мы их одевали. По воскресеньям они под предводительством сестер совершали прогулки и пели при этом грустные песни своей родины.
Долгое время обычным в Лангдорфе зрелищем в воскресные дни были эти девушки в черных передниках. Они появлялись на улицах в колонне по четыре, распевая свои песни. К сожалению, еще перед войной — как раз когда они были мне особенно нужны — я оказался вынужденным отослать их домой, так как профсоюз угрожал мне забастовкой, разоблачениями и тому подобными неприятностями.
Мы бодро шли навстречу новой войне: я-то, во всяком случае, видел ее приближение и решил принять необходимые меры. Последняя война прошла мимо меня и принесла мне только офицерский чин; на этот раз я хотел участвовать в игре. Я начал своевременно готовиться, чтобы не стоять в стороне, когда созреет урожай и приступят к его дележке. Стал уделять больше внимания своей политической деятельности. Мне впять повезло: когда немецкие солдаты, украшенные цветами, с пением вступили в Вену, я уже был членом Национального совета. Это звание и расширение моей фабрики сделали мое положение в Лангдорфе еще более почетным. Когда я утром в сопровождении сына, которому подарил на рождение коня, проезжал верхом по городку, встречные снимали шляпы, и даже угрюмые метельщики улиц на миг останавливались и, дотрагиваясь до широкополых шляп, приветствовали меня: «Добрый день, господин национальный советник!»
Я ничего не имел против такого внимания. Глубокое уважение, каким я пользовался в общине, привело к постепенному изменению моих манер. Я начал тщательнее следить за своей одеждой, за своими словами и поведением. И все более и более замыкался в себе. Знакомых, к которым я издавна обращался на «ты», я приветствовал теперь более сдержанно. Когда они на улице по-дружески кричали мне «привет», я отвечал вежливо и снисходительно: «Мое почтение».
Это было необходимо, потому что каждый считал за честь быть знакомым со мной. Даже староста общины чувствовал себя польщенным, когда я, как в прежнее время, по вечерам в четверг посещал «Крест» и там играл с ним в карты. Если кто-нибудь спрашивал: «Кому сдавать?» — ему теперь не отвечали, как раньше, такому-то и такому-то, а говорили: «Твой черед, сейчас сдавал господин национальный советник».
Только Мелани не обращала внимания на эту перемену. Со времени того памятного объяснения она держала себя со мной всегда одинаково: вежливо, даже униженно, предупредительно, когда от нее требовалась какая-нибудь услуга, и… холодно.
Грация уже давно была замужем. Перед тем как взять на работу ее преемницу, Мелани пришла ко мне и спросила:
— Ты сам будешь нанимать горничную?
— Зачем это?
— Ну, ты ведь должен выбрать ту, какая тебе понравится.
— Вздор! — проворчал я. — Это твое дело.
Она взяла пожилую женщину, которая ежедневно приходит, а вечером возвращается к себе домой.
В остальном наша жизнь шла привычной колеей. По четвергам я играл в карты, два или три раза в неделю ездил в город, ходил с приятельницей в кино или театр. Порой я оставался на ночь в своей городской квартире и лишь наутро возвращался в Лангдорф.
Теодор повзрослел, он стал самовлюбленным и очень дерзким юношей. Сорил деньгами, хотя еще не окончил школы. С Мелани он разговаривал еще реже, чем я, — только когда ему что-нибудь было нужно. Ему она тоже никогда не противоречила, и я должен признаться, что ее угодливые повадки иногда сильно действовали мне на нервы. Порой ее поведение прямо пугало меня. О чем она, собственно, думала, как проводила дни, во имя чего жила — обо всем этом я знал очень мало. Я только замечал, что она больше, чем раньше, отдается благотворительности. От вышивания, которое она так любила, Мелани отказалась, зато начала шить на местных бедняков, чинить их одежду и вязать для них. Иногда я заставал ее склоненной над этой работой и спрашивал:
— Что ты делаешь?
Она на миг поднимала голову и, поправив пальцем очки на переносице, отвечала:
— Платьице.
— Для кого же?
— Для одного ребенка. Ты его не знаешь.
Мне было неприятно, что, может быть, ребенок одного из моих рабочих бегает в чулках, связанных моей женой. Все же я не запрещал ей этого занятия, видя, как она им поглощена. Кроме того, мое достоинство не терпело никакого ущерба оттого, что жена милосердной рукой оделяла нуждающихся дарами, которые не были для нас ни в какой мере обременительны.
Если я говорю, что только Мелани никак не откликалась на то возросшее уважение, какое мне оказывали со всех сторон, — это не совсем верно. В городке был еще один человек, который раскланивался со мной по-прежнему равнодушно и почти презрительно: пастор Марбах. Он часто — почти ежедневно — бывал у Мелани по делам благотворительности. В его присутствии Мелани оживала; по-видимому, он был единственным человеком, к кому она питала доверие. Часто я видел, что она даже улыбалась, когда он разговаривал с ней. Я не возражал против встреч Мелани с пастором, но меня бесконечно злило его нескрываемое презрение ко мне.
Придя как-то вечером домой, я услышал кудахтаю-щий смех Мелани. «Тьфу, это еще что за новости?» — подумал я и открыл дверь в комнату. Пастор Марбах сидел возле Мелани и, очевидно, рассказывал что-то забавное. Когда я вошел, у обоих на лицах еще играла улыбка. Но она мгновенно погасла, и черты Мелани вновь приняли обычное непроницаемое выражение. Я не ревновал — боже упаси! — но почему-то мне все-таки было неприятно, что она с этим человеком весела, тогда как я всегда видел перед собой похоронную мину.
— Добрый вечер! — сказал я. — У вас тут весело.
— Добрый вечер, господин директор! — ответил Марбах.
О том, что меня называют «национальным советником», он как будто вовсе и не слыхал. До сих пор я не сказал с ним и двух слов, но тут мне представлялся случай дать ему ясно почувствовать мое превосходство.
— Над чем же вы так смеялись? — спросил я.
— Господин пастор кое-что рассказал мне, — ответила Мелани.
— Вам это было бы совсем неинтересно, — сейчас же добавил он и дерзко посмотрел мне в глаза.
— Почему же меня не могло бы заинтересовать то, что моя жена находит забавным, господин пастор?
— Потому что вы оба такие разные, совсем разные.
Не хватало только подобных намеков!
— Что вы хотите этим сказать? Говорите! — напустился я на него.
— Вы поняли, что я хотел сказать, господин директор, — отозвался он, и улыбка, появившаяся на его лице при первом моем вопросе, стала еще насмешливей.
— Я до сих пор полагал, — с ударением произнес я, — что пастор должен быть честным человеком и не играть словами.
— Я и не играю! И, будь мы одни, я бы высказался еще прямее. А так мне остается только откланяться. Но в любое время я в вашем распоряжении, господин директор.
— Не понимаю, почему присутствие моей жены мешает вам высказаться прямо.
К моему крайнему удивлению, Мелани меня поддержала.
— Право, господин пастор, — сказала она, — я тоже не понимаю, почему бы вам не сказать всего.
— Хорошо, — спокойно ответил Марбах, — как вам угодно. Ваша жена хочет помогать бедным, нуждающимся, это цель ее жизни. А вы хотите умножать ваши деньги, вы ищете власти и почестей, ну и наряду с этим… дешевых женщин! Вот видите, это как-никак разница!
Меня словно обухом по голове ударили. Сказать мне подобное не отваживался еще ни один человек. Я готов был схватить этого тощего нахала за шиворот и вышвырнуть из дому.
— Это дерзость! — закричал я. — Неслыханная дерзость! Вам платят не за то, чтобы вы совали нос в частную жизнь ваших сограждан и оскорбляли почтенных людей. Вы еще меня узнаете, будьте покойны!
Он пренебрежительно махнул рукой.
— Ваши угрозы меня не пугают. А за что мне платят, я знаю лучше вас!
— Вы здесь для того, чтобы печься о спасении душ ваших прихожан, а не для того, чтобы натравливать рабочих на хозяина и жену на мужа. Вы… вы… коммунист!
Марбах улыбнулся с видом превосходства, как человек, который с безопасного расстояния посмеивается над цепной собакой, злобно оскалившей зубы.
— То, что вы называете спасением души, составляет лишь часть Евангелия, кое я призван возвещать. А бедные нуждаются не столько в спасении души, сколько в башмаках, одежде и хлебе. Спасение души — это предмет роскоши, нужный богатым, например вам.
— А я не желаю, чтобы мою душу спасали вы! Уж лучше совсем откажусь от этого спасения! — закричал я.
Он спокойно кивнул, словно мы были во всем согласны:
— Знаю, знаю! Вам предстоит еще дальняя дорога, господин директор.
— Вам — тоже! До пасторского дома! И вы хорошо сделаете, если отправитесь не мешкая. Вы еще обо мне услышите, я вас теперь раскусил, подстрекатель!
После того как он наконец убрался, я еще некоторое время возбужденно метался по комнате. Мелани между тем спокойно продолжала шить. Я остановился перед ней.
— Запрещаю тебе принимать здесь этого человека. Поняла? — сказал я.
Она взглянула на меня и, казалось, хотела что-то возразить. Но своевременно одумалась, снова склонила голову над работой и сказала:
— Как хочешь.
— Да, я так хочу! — крикнул я. — И я хочу большего! Этот поп еще узнает, что значит путаться у меня под ногами.
Пока, впрочем, я совершенно не представлял себе, как до него добраться. Но я твердо решил позаботиться о том, чтобы его выгнали из Лангдорфа. Если когда-то сопливый мальчишка, «мужик», сумел наказать своих врагов и мучителей в городской школе, то насколько легче было теперь самому могущественному человеку в Лангдорфе отомстить за оскорбление!
Довольно долгое время я никак не мог найти благоприятного случая для сведения счетов с пастором. Марбах везде пользовался славой честного и почтенного человека; под него никак нельзя было подкопаться. Мелани теперь встречалась с ним в пасторском доме. Благотворительная деятельность все более заполняла ее жизнь. Вне этого ее почти ничто не интересовало. Если нам иной раз случалось вечером сидеть вместе и я что-нибудь рассказывал или читал вслух какое-нибудь сообщение из газет, напичканных тогда военной шумихой, она слушала, продолжая прилежно шить, и никогда меня не прерывала. Когда я кончал, она говорила: «Да, я понимаю» или «Ах, это ужасно!»
Даже тогда, когда мы выбирали генерала и я пришел домой, полный впечатлений от этого важного и торжественного события, и рассказывал подробности, она осталась совершенно равнодушной и только заметила:
— Да, наверно, было очень интересно!
Так проходили наши дни — однообразно и без особых волнений. Я работал с утра до вечера и, действуя осторожно и предусмотрительно, увеличивал свое состояние. На свободной площади за зданием фабрики уже два года как высился новый корпус, и повсюду кипела работа.
Разразившаяся война не застигла меня врасплох. В моем портфеле уже лежали большие заказы для армии и предвиделись еще большие. Кстати сказать, я заранее начал, где только возможно, заменять мужчин на своем предприятии женщинами. Что дало мне возможность продолжать производство почти без сокращения, тогда как конкурирующие фирмы были вынуждены на некоторое время закрыться.
Когда я ранним утром того достопамятного сентябрьского дня, сменив штатский костюм на форму майора, в сопровождении заведующего производством обошел перед отъездом тихие помещения цехов (в честь этого события мы на один день закрыли фабрику) и отдал последние распоряжения, то мог себе сказать: «Дела мои отлично налажены».
Я пошел проститься с Мелани. Когда я подал ей руку, она, несомненно, была очень тронута. Мне хотелось сказать ей что-нибудь приветливое:
— Ты остаешься одна, Мелани!
— Да, — ответила она, слегка наклонившись вперед, — я знаю.
— Через месяц Теодора призовут в рекрутскую школу, и тогда ты будешь совсем одна.
— Да, я это знаю.
Вот и все. Я поцеловал ее в лоб. Но когда я захотел поцеловать ее и в губы, она повернула голову, подставив мне щеку. Она стояла неподвижно и даже руками не прикасалась ко мне. Уже сидя в машине, я еще раз посмотрел вверх, на окна дома. Мелани стояла за занавесками. Когда мы тронулись, я помахал ей рукой; тогда и она робко подняла руку и тоже помахала.
Теодор сидел за рулем. Он был так же горд, как и я. Мы говорили об армии, о рекрутской школе, о батальоне, которым я должен был командовать, и время прошло для нас незаметно.
Два дня спустя нас погрузили в вагоны и отправили на границу. Здесь военная жизнь захватила меня своей веселой романтикой и вначале не оставляла часа для мыслей о личных делах. Нужно было рыть окопы, подготовлять оборонительные позиции, и я с раннего утра скакал верхом по жнивью и взрытым полям от роты к роте, выслушивал доклады о ходе работ, хвалил одно и порицал другое. Раз в день я звонил по телефону домой, и заведующий производством сообщал мне, как идут дела.
Мне нечего было беспокоиться. Военные заказы поступали обильно — в таком количестве, что фабрика работала в две смены, до поздней ночи. Время от времени я звонил и Мелани — особенно после того, как Теодор надел военную форму, — и спрашивал ее о том о сем. Правда, у нас мало было о чем говорить, но мне все-таки казалось, что я обязан иногда осведомляться, как себя чувствует моя жена.
Надвигалась зима, а мы все еще стояли на границе, с нетерпением и замиранием сердца ожидая войны, которую разные страны считали неизбежной, хотя и не вступали в нее. С тех пор как уже нечего стало строить и рыть, люди начали понемногу ворчать. Каждый день приходилось изобретать что-либо новое, чтобы занять солдат, думавших о брошенной дома работе и не понимавших, почему они должны торчать здесь, когда дома столько неотложных дел.
Весной нас предполагалось отпустить и заменить другими войсками. Мы, офицеры, тоже с радостью ждали этого дня, хотя и не смели выказывать свои чувства при солдатах. И я, как другие, тосковал по своему кабинету, по шуму вязальных машин и по нежным женским рукам. Здешние девушки с шершавыми ладонями были мне вовсе не по вкусу.
Однако весной немцы пошли в наступление, и об отпусках на ближайшее время нечего было и думать. Лишь по прошествии тринадцати месяцев мы смогли отправиться домой. Когда я в первое же утро по приезде снова пошел на фабрику и начал все проверять, то так разволновался, что слезы выступили у меня на глазах.
Мелани изменилась мало. Разве что стала еще тише, а лицо еще больше заострилось. Она едва нашла время, чтобы поздороваться со мной, настолько была занята своей благотворительностью. С тех пор как мужей призвали, женщины и дети часто терпели нужду. Под руководством пастора Марбаха несколько наиболее богатых местных дам повели настоящую кампанию, пытаясь бороться с нуждой и хотя бы немного ее облегчить. И впереди всех, конечно, была Мелани!
По существу, я, как и раньше, ничего не имел против этой человеколюбивой деятельности. Но я вскоре заметил, что жена каждый месяц тратит на нее свыше ста франков. Тут уж я должен был вмешаться. Когда я обратил ее внимание на то, что у нее уходит на такие цели слишком много денег, она спросила:
— Разве у нас их мало?
— Не в том дело. Конечно, я зарабатываю достаточно, чтобы давать тебе такую сумму. Но это против моих правил. Я не хочу, чтобы ты бросала столько денег на ветер.
— Я прошу тебя, не запрещай мне! Ведь в этом вся моя жизнь! — взмолилась она.
Мне следовало уступить. Почему я этого не сделал?.. Ах, да, тут опять был замешан этот Марбах!
— Нет, — жестко ответил я. — Твой пастор обойдется и без моих денег, которые ему нужны, чтобы подлаживаться к рабочим. Для этой цели он, видимо, не считает мои деньги слишком грязными.
Я полагал, что вопрос исчерпан, но Мелани, очевидно, придавала ему огромное значение.
— Не запрещай! Мне это необходимо, ведь я только этим живу.
По я сказал «нет» — значит, говорить было не о чем.
— Если ты хочешь вязать или шить, я тебе не запрещаю. Но у меня нет лишних средств, чтобы откармливать этого пастора Марбаха. Черт знает на что ему нужны эти деньги! Наверное, чтобы сделать себе жизнь более приятной!
Мелани дрожала от возбуждения.
— Ты низкий человек! — тихо, но выразительно произнесла она. — Ах, до чего ты низок!
— Может быть, — сказал я, — но, начиная с этого дня, я требую, чтобы ты отчитывалась в хозяйственных расходах.
Она немного поплакала, но, видя, что я неумолим, покорилась неизбежному.
Надо сказать, что у меня не всегда хватало времени, чтобы самому проверять бухгалтерию Мелани, которую она соответственно своему характеру вела со скрупулезной точностью, и я часто возлагал эту задачу на Теодора, будучи уверен, что он проявит не меньшую требовательность, чем я. Жена, у которой за последнее время участились припадки истерического плача, устроила мне по этому поводу ужасную сцену. Тогда-то она впервые сказала — теперь я это припоминаю, — что не вынесет такой жизни и что лучше ей поскорее умереть.
Я совершенно не понимал, что тут ужасного, если она будет отчитываться перед Теодором, и сказал:
— Ты сама навлекла на себя это своим мотовством. Тедди строг, я знаю. Но, что тебе следует, ты будешь получать.
Она подчинилась. Но теперь я знаю, что эта мера, хотя и направленная к добру, тяжко угнетала ее. Она стала еще тише, пугливее и совершенно явно избегала встреч со мной. Иногда, просыпаясь ночью, я слышал, как она всхлипывает и плачет рядом, в своей кровати. Раза два я промолчал, хотя она, шмыгая носом и хныча, не давала мне уснуть. Но в конце концов я должен был принять меры: ведь и для ее здоровья было вредно каждую ночь растравлять себя какими-то бредовыми идеями и фантазиями.
Через три года после начала войны мы устроили в Лангдорфе большое празднество в честь молодых людей, произведенных в офицеры. К их числу принадлежал и Теодор, и поэтому мне особенно хотелось достойно обставить это торжество. Общинный совет распорядился вывесить флаги на общественных зданиях, и по моему настоянию школа в этот день была закрыта. Большинство предприятий также праздновало. В честь события была за мой счет сочинена пьеса, где в нескольких эффектных сценах показывалась неразрывная связь армии с народом. Певческое общество под руководством выписанного из города актера сыграло ее на общественном выгоне. Эта затея обошлась мне в немалую сумму.
Но основу программы составляли две речи, которые должны были быть произнесены в церкви после исполнения всеми присутствующими патриотических песен. Одну речь собирался произнести я, другую — староста общины.
Была суббота. Наши выступления были назначены на предвечерний час. Я стоял у окна виллы и нетерпеливо ждал Мелани, которая одевалась. Сначала она не хотела идти и подчинилась лишь моему решительному приказу. Я ни в коем случае не мог согласиться, чтобы она осталась дома: это дало бы новую пищу толкам о том, что мы живем в разладе.
Наконец она появилась, в черном платье с высоким закрытым воротом. Увидев перед собой ее невзрачную фигуру, я вдруг вспомнил, что со времени нашей свадьбы мы еще ни разу не выходили вместе.
— Где твоя жемчужная брошка? — спросил я.
— Какая?
— Та, что отец подарил тебе к свадьбе.
Она смутилась и покраснела.
— Та? Да… Я ее продала.
— Что? — вскричал я. — Продала? Да ты с ума сошла! Зачем ты это сделала?
Она вся задрожала и раскрыла рот; я испугался, ожидая какого-нибудь припадка.
— Мне нужны были деньги, — запинаясь, призналась она.
— И тогда ты просто-напросто продала брошь, подаренную отцом?
Она кивнула головой.
— Ладно, собирайся! — сказал я. — Об этом мы еще поговорим. Какой стыд!
Праздник был очень торжественный. Но у меня безнадежно испортилось настроение. Незачем было спрашивать, на что ей нужны были деньги. Во время пения я шепнул ей:
— Это, конечно, дело рук пастора Марбаха. Прохвост!
Она смотрела прямо перед собой и не шелохнулась. «Ладно, — подумал я, — дома разберемся!»
Пришел мой черед выступать. Несмотря на волнение, я говорил плавно, и речь вышла блестящая. Сначала я упомянул об отечестве, которое необходимо оборонять, потом заговорил о переживаемом нами всеобщем бедствии, которое заставляет нас стоять друг за друга, и о наших согражданах, которые день за днем бесстрашно смотрят в лицо смерти и готовы защищать, если потребуется, до последней капли крови оставшихся дома дорогих близких. Эта риторическая тирада дала мне возможность перейти к храбрым юным героям, которых мы в этот день чтили.
Над кафедрой, с которой я говорил, висел флаг с гигантским швейцарским крестом. Как только я умолк, вступил мощными аккордами орган, исполнивший национальный гимн. Люди встали со скамей; кое-кто запел, постепенно стали вливаться все новые и новые голоса, и гимн звучал все сильнее и внушительнее. Вероятно, никогда все так ясно и так искренне не ощущали, что мы составляем единое целое, что мы члены единой семьи и должны опираться друг на друга.
Дома я потребовал у Мелани объяснения и поистине только прекрасного праздника ради упрекал ее не слишком резко. Правда, у нее опять сделался припадок, но на этот раз я остался совершенно равнодушным. Теодор, одетый в свою красивую форму, сидел у окна, покуривая сигарету, а когда Мелани начала плакать и всхлипывать, иронически улыбнулся.
По дороге на общественный выгон, куда потом мы с ним отправились вдвоем — Мелани не пожелала идти, и я не настаивал, чтобы люди не глазели на ее заплаканное лицо, — Тедди спросил:
— Неужели этот пастор Марбах должен вечно оставаться в Лангдорфе? Ты же пользуешься влиянием. Наверно, что-нибудь можно сделать?
— Подожди немного! — с глухой яростью произнес я. — Возможность представится, а не то я ее создам. Теперь я опять располагаю временем и могу этим заняться.
— Будем надеяться, — спокойно сказал Тедди и выплюнул окурок, который широкой дугой полетел через улицу. — Пора взяться за этого господина!
Я не подозревал, что эта возможность представится мне уже на другой день. В воскресенье в церкви возник спор из-за того, что пастор Марбах упорно отказывался читать проповедь под знаком швейцарского креста. «В божьем доме, — как, передавали, сказал он, — есть место только для одного креста, притом не для того, который изображен на флаге».
Мне сообщили об этом в тот же день, и я понял, что пришло время действовать. На ближайшем заседании общинного совета я поднял вопрос о поведении Марбаха. Мне не стоило большого труда убедить коллег, что такой пастор не годится для нашей общины.
Но и после этого пришлось затратить немало усилий, так как Марбаха многие любили, несмотря на его подстрекательскую деятельность. Все же через год — еще до окончания войны — его с позором выгнали ко всем чертям. Вместо него пришел человек со здравыми понятиями.
Наконец война кончилась; свобода одержала верх над силами ада. Человечество облегченно вздохнуло. Впрочем, лично мне война доставила много приятного. Дело в эти годы шло блестяще, и я значительно увеличил свое состояние. Со времени отставки пастора Марбаха в общине восстановились спокойствие и согласие.
Мелани тоже притихла; она совсем отказалась от благотворительной деятельности. Со мной она почти не разговаривала и только отвечала, когда я ее о чем-либо спрашивал. Она могла часами сидеть у окна и смотреть в сад — на плакучие ивы, которые великолепно разрослись. По щекам ее текли слезы.
Теодор закончил свое юридическое образование и поступил ко мне на службу. Я купил ему первоклассную гоночную машину, о которой он давно мечтал, и он носился в ней по свету. Теодор доставлял мне много радости: из него вышел бойкий и разумный молодой человек, и я постепенно начал обсуждать с ним свои деловые мероприятия.
Наша страна и весь мир временно успокоились. Возник небывалый товарный голод. Я снова расширил свою фабрику и приобрел новые машины. Мало-помалу я передал Теодору часть работы по руководству предприятием, и это дало мне возможность больше времени посвящать тому, что доставляло мне удовольствие. От своей излюбленной привычки два раза в неделю ездить в город я не отказался. Иногда я среди дня уезжал верхом, стал чаще бывать в своем летнем доме в Санкт-Морице, но брал с собой не Мелани, а приятельниц, которые меня по-прежнему любили. Наибольшую радость мне доставлял обход фабрики. Мне было приятно все, что я там видел, и я вспоминал свое далекое детство. Порой я заговаривал с кем-нибудь из рабочих и каждый раз посмеивался, видя, как человек смущается и краснеет.
Так шло время, и все было хорошо, если не считать подавленного вида Мелани, однако и это не нарушало моего душевного покоя. Но вот два года назад я познакомился с Ирис. Черными волосами и тонкими чертами лица она напоминала мне Бетти, которую я никак не мог забыть, даже в водовороте событий последних лет.
Ирис стала моей подругой. Но это мое увлечение отличалось от прежних. Когда я покупал какой-нибудь девушке цепочку или серьги, это было наградой за оказанные услуги. Когда же я дарил что-нибудь Ирис, подарок доставлял больше радости мне, чем ей самой. Я часто бродил по городским улицам, разглядывая витрины магазинов. «Доставит ли ей удовольствие это кольцо?» — спрашивал я себя. Приобретя вещицу, я потом, как мальчишка, сгорал от нетерпения, пока не вручал ее своей возлюбленной.
Она была конторской служащей, и я часто говорил ей:
— Довольно тебе тянуть эту лямку! У меня достаточно денег, чтобы ты могла жить прилично.
Но она отказывалась смеясь:
— Нет, не проси меня об этом! Я не желаю, чтобы мужчина меня содержал, разве что… — добавляла она, помолчав, — он женится на мне.
Она сидела у меня на коленях в моей уютной городской квартире, в камине трещали поленья. Как я люблю огонь камина, такой приветливый и согревающий комнату.
Я поцеловал ее узкую руку.
— Да ведь я женат, Ирис! — шутя проговорил я.
— Вот именно, — сказала она. — Значит, пока между нами все должно оставаться по-старому.
— Что значит «пока»? — спросил я, и меня вдруг охватил непонятный испуг.
— Пока я не выйду замуж, конечно, или не найду себе нового друга.
Я не мог не признать, что Ирис права. Когда-нибудь она вдруг объявит мне: «Прощай, все кончено!» И все мои деньги будут не в силах удержать ее.
Но разве так уж невозможно жениться на Ирис? Заманчивым рисовалось мне будущее, когда я об этом думал. Я долго вынашивал эту мысль и искал решения. Случалось, когда я сидел за ужином напротив Мелани и глядел в ее заплаканные глаза, мной овладевал ужас: неужели мне суждено весь остаток жизни провести около этой истеричной женщины?
— Хочешь посмотреть, как я живу? — спросил я однажды Ирис.
— А что скажет твоя жена, если ты привезешь с собой девушку? — со смехом спросила она.
— Ничего! Мы живем каждый своей особой жизнью.
Ирис на миг задумалась, потом сказала:
— Хорошо, я поеду!
Мы поехали в Лангдорф, и я даже представил ее Мелани, которая против всех ожиданий держалась вполне вежливо. Она подала Ирис руку и сказала:
— Рада познакомиться с вами.
Впрочем, на другой день она спросила меня:
— Это необходимо?
— Что, собственно?
— Чтобы ты привозил своих приятельниц сюда?
— О, это славная девушка! Что ты имеешь против нее?
Мелами пальцем прижала очки к переносице.
— Ровно ничего, — ответила она. — Только… ты понимаешь… мне немного обидно.
Теперь я понимаю и это! Да, я вижу, это было с моей стороны нехорошо, может быть, даже подло — вводить Ирис в наш дом. Это должно было оскорбить Мелани до глубины души. Почему я это понял лишь сегодня? Тогда я возразил ей:
— Ты воспринимаешь все слишком трагично. Я хочу, чтобы ты наконец пошла к врачу, к хорошему врачу по душевным болезням.
Лицо Мелани залилось краской, и она испуганно спросила:
— Зачем?.. Ты думаешь?..
— Я ничего не думаю! Но дальше так продолжаться не может. Ты целыми днями плачешь. Ты полагаешь, что мне это безразлично, что это мне не мешает? Нет, признаюсь тебе, мне такая жизнь осточертела.
Мелани изо всех сил противилась моему предложению поехать к врачу, несмотря на то, что мы с Теодором каждый день уговаривали ее. Она плакала, затыкала уши и кричала:
— Оставьте меня в покое! Я вам не сделала ничего худого. Зачем же вы меня так мучите?
— Мы тебя не мучим, — возражал я, — Мы тебе добра желаем.
Наконец мне пришлось чуть ли не силой вытащить ее из дому и усадить в машину. Всю дорогу она проплакала, и думаю, в тот первый раз она не очень толково говорила с врачом. Потом пошло легче. Иногда она даже охотно собиралась в дорогу, хотя перед тем всегда основательно плакала.
Как-то врач вызвал меня.
— Ваша жена страдает от тяжелых душевных конфликтов, — с важной миной сказал он, будто я и сам давно этого не определил.
— А в чем дело? — спросил я.
Он пожал плечами:
— Не знаю, она не говорит. Но я полагаю, что дома у вас не все идет как надо.
— Пожалуй что так, — ответил я и немного рассказал ему о нашей жизни.
— Вашей жене на продолжительное время нужна перемена обстановки. Ей нужны спокойный дом и уход. Возможно, что это ее вылечит.
— Но куда же ее направить? — спросил я.
— Есть хорошие клиники, где она находилась бы под наблюдением врачей. Если вы хотите…
— Вы имеете в виду клинику для нервнобольных? — с удивлением спросил я.
— Да, — сказал врач. — Именно это ей и нужно.
Я попытался осторожно сообщить Мелани о том, что сказал врач, ибо хорошо понимал, что ей будет тяжело последовать его совету. Но она отказалась с такой решительностью, какая была ей совсем несвойственна и потому производила особенно странное впечатление.
— Нет, — воскликнула она, — я не поеду! Ни в коем случае! Делайте со мной, что хотите!
— Я не хочу тебя принуждать, — сказал я. — Ты сама должна прийти к убеждению, что эго для тебя самое лучшее.
На некоторое время я оставил все по-старому, надеясь, что Мелани оценит предостережение и по крайней мере в моем присутствии перестанет плакать и ходить с таким унылым лицом. Однако ее болезнь зашла уже слишком далеко — об улучшении не могло быть и речи. Напротив, ее состояние с недели на неделю ухудшалось.
А кроме того, я составил свой особый план и спокойно выжидал возможности его осуществить. Я решил жениться на Ирис и как-то вечером спросил девушку, хочет ли она стать моей женой. Сначала она подумала, что я шучу. Но, заметив, что я говорю серьезно, она вскоре перестала смеяться и возразила:
— Об этом я никогда не думала. Я ведь слишком молода для тебя. Ты представляешь себе: разница в тридцать пять лет!
— Я для тебя слишком стар? — спросил я и сжал ее руку. — Для меня ты не слишком молода.
— А твоя жена? Что ты с ней сделаешь? Ей будет очень тяжело разводиться в таком возрасте.
На это я сказал:
— А мне тяжело дальше жить с ней и думать, что я могу потерять тебя. Я уже однажды потерял жену, которую любил. Она была очень на тебя похожа. Ты могла бы быть ее дочерью.
Ирис отломила кусочек шоколада, лежавшего перед ней на столе.
— Не знаю, — помолчав, промолвила она. — Я бы не возражала жить в загородной вилле и называться супругой национального советника… Ой, как это смешно! Но между нами стоит твоя жена. Я не хочу ее вытеснять.
— Своими чудесными глазами ты уже давно вытеснила ее! — воскликнул я и хотел поцеловать девушку. Но она отстранилась.
— Оставь, я ем шоколад!
— Кроме того, — продолжал я, — жена в ближайшее Бремя поедет в клинику для нервнобольных. И скоро она оттуда не вернется. При этом условии развод — детская игра.
Мне необходимо было считаться с людьми. Разговоров, которые пошли бы, если бы я развелся с Мелани, чтобы жениться на ветреной девчонке, я не мог избежать. Но я хотел по крайней мере отнять у сплетников основание для ядовитых замечаний, предательски подрывающих положение человека в обществе. Если мужчина возбуждает дело о разводе после того, как за его женой закрылись двери сумасшедшего дома, — это вполне естественно и не может быть вменено ему в вину.
— Я подумаю, — сказала Ирис. — Сегодня я еще сама не знаю.
— О чем тут долго думать? — не без удивления спросил я.
— Видишь ли, тебе скоро шестьдесят. С моей стороны это будет некоторая жертва. Не так ли?
— Не замешан ли тут другой мужчина? — в страхе спросил я.
Она рассмеялась, дернула меня за нос и сказала:
— Может быть!
Несколько недель меня терзала жгучая ревность. Желая затмить соперника, я осыпал Ирис подарками. Каждый возраст имеет свое оружие! Было время, когда я избил противника, теперь я пытался достигнуть цели могуществом денег; это средство до сих пор действовало без отказа. Оно сослужило мне службу и теперь: к осени Ирис наконец сказала «да».
Тогда я осторожно начал подготавливать переезд Мелани в клинику и развод. Сначала я посоветовался с юристом. Он не усматривал никаких затруднений. После этого я начал оказывать давление на Мелани. Я говорил, что ей достаточно поехать на два-три месяца, а потом она, здоровая, вернется домой. По моей настойчивой просьбе ей подтвердил это и врач.
Однако Мелани отказывалась самым решительным образом.
— Я не поеду! — твердила она и начинала плакать.
Тогда я записал Мелани в клинику без ее ведома и однажды за обедом поразил ее этим сообщением.
— Вот увидишь, потом ты будешь мне благодарна! — закончил я.
Мы все сидели за столом: Теодор, Мелани и я. В ужасе она уронила вилку и широко раскрытыми глазами уставилась на меня.
— И ты мог это сделать?!
— Да, — ответил я возможно спокойнее. — Это самое лучшее для тебя, да и для нас. Ты не находишь, Теодор?
Тедди спокойно резал мясо на своей тарелке. Его нелегко было вывести из равновесия.
— Само собой разумеется! — произнес он. — Мелани, передай мне картофель!
Она подала ему блюдо, не отводя глаз от меня.
— А если я откажусь? — спросила она.
Я встал.
— Этого ты не сделаешь! — сказал я. — Мне жаль тебя, но тебе же будет хуже.
И я направился к двери. На пороге вспомнил, что сговорился на вечер с Ирис.
— Я не знаю, когда вернусь, — сказал я.
— Не слишком поздно? — спросила она.
— Не знаю. Не беспокойся обо мне! Лучше обдумай свое дальнейшее поведение.
Мелани встала.
— Я прилягу, — сказала она. — У меня болит голова.
К моему огорчению, я не смог отправиться куда-нибудь с Ирис, так как она задержалась на работе. Поэтому я рано вечером вернулся домой. Тедди уехал на своей машине и просил в конторе передать мне, что вернется не раньше утра.
Я медленно побрел к нашему дому. Дождь лил как из ведра, и ветер швырял мне брызги в лицо. Но я почти не обращал на эго внимания; мне было досадно, что проведу вечер без Ирис. Предстояли скучные часы. Я решил немного почитать и потом рано лечь спать.
Мелани не сидела на обычном месте. Я пошел в спальню и увидел ее мертвой в кровати.
Это было вчера вечером. Сначала я ощутил некоторое облегчение, ведь теперь все необыкновенно упростилось. Но потом, вглядевшись в ее восковое лицо, я содрогнулся.
«Так внезапно, так беспричинно!» — сказал я себе.
Тут я заметил клочок бумаги, на котором она написала: «Я ухожу». И я еще более растерялся перед непостижимым.
«Без всякой причины!.. А что скажут люди? Ведь такого не скроешь!»
Это было вчера вечером! Я принялся искать письмо, какой-нибудь листочек от нее, который дал бы мне ключ к ее ужасному поступку. Продолжая искать, перелистывая бумаги и ничего не находя, я качал головой и все бормотал про себя:
«Так, без всякой причины!.. Люди будут говорить…»
В руки мне попалась фотокарточка: на ней был я — десятилетний мальчуган перед нашим домом в Бухвиле.
Это было вчера вечером! Я все еще держу карточку в руке. Я больше не ищу… Я знаю! Я знаю, почему Мелани себя убила! Знаю лучше, чем если бы она написала мне письмо на десяти страницах. Она была так одинока, так несчастна, покинута! Что дала ей жизнь? Мне делается жутко!
Холод, жестокий холод в комнате. Давно остыли последние угли. Буря улеглась — гляди-ка! — уже брезжит утро. Всю ночь, Мелани, всю ночь ты говорила со мной. Почему не раньше, почему лишь теперь… когда уже поздно? Поздно! Боже мой, «поздно»! Такое ужасное слово.
Я все-таки лягу. Возле тебя, Мелани! Теперь ты больше не плачешь и не мешаешь мне, ты освободила меня. Что же я буду делать?
Мне следует уснуть; я брежу, и меня знобит, знобит. Послезавтра, Мелани, я провожу тебя на кладбище. Пастору Марбаху надо бы говорить над твоей могилой, но его здесь нет. Я убил тебя, Мелани! Я знаю! Но послезавтра я провожу тебя в последний путь. Ты разрешишь, ты не откажешь мне, как никогда и ни в чем мне не отказывала… Кроме одного раза!
Нет, ему не было дано проводить ее в последний путь! Правда, он думал, что ему запретила Мелани. Но мы знаем лучше. Его лихорадило уже тогда, когда он лег спать рядом с покойницей.
Свет пробуждавшегося дня покрывал узором живых теней ее лицо. Ему казалось, что его жена еще дышит, и он долго и путано говорил с пей о своей вине и просил прощения. Но, как мы уже сказали, он просто бредил.
Когда позже пришла служанка, она всплеснула руками и вскрикнула:
— Господи, помилуй! Что тут стряслось!
Но, будучи простой женщиной, она не потеряла головы, а сварила больному липового чаю и выжала в чашку лимон. Теодор явился еще позднее. Он велел перенести Мелани в другую комнату и позвал врача.
Доктор пришел — тот самый, что уже засвидетельствовал смерть Мелани, — основательно осмотрел больного, выстукал его спереди и сзади и наконец сказал:
— Не падайте духом! Скоро станет лучше.
— Буду ли я присутствовать? — спросил больной и с волнением посмотрел на врача.
— Где?
— На похоронах… моей жены.
Доктор покачал головой.
— Нет, этго невозможно. Вам необходимы на несколько дней покой и теплая постель. Потом все наладится.
Но последних слов больной уже не слышал. Он закрыл глаза и думал о Мелани, которая, видно, не желала его присутствия. На лице у него было написано такое огорчение, что врач повторил:
— Не падайте духом! Все наладится!
Но потом он потянул Теодора за рукав и показал головой на дверь. Тедди последовал за ним. Когда они вышли, обнадеживающая улыбка сразу сбежала с лица врача. Напротив, оно приобрело настолько печальное выражение, что Теодор спросил:
— Что с ним?
— Пока еще нельзя с уверенностью сказать, — уклончиво ответил доктор, — но возможно… да, пока еще, конечно, неизвестно, надо выждать. Но может оказаться и воспаление легких.
— Скверное дело? — допытывался Тедди.
Его мозг пронзила мысль, что если отец умрет, го все — фабрика, вилла и все состояние — достанется ему. Правда, он тут же сказал себе, что думать об этом совсем неуместно в данную минуту, и, состроив самое горестное лицо, прежде чем врач успел ответить на его вопрос, продолжал:
— В наше время, когда есть пенициллин и все такое, это уже не опасно.
Врач тщательно протер очки, подышал на стекла и снова вытер их желтой тряпочкой, потом для проверки посмотрел сквозь очки и лишь после этого оседлал ими нос. Он говорил как представитель своей профессии, а это обязывало к осторожности.
— В возрасте вашего отца все это не так-то просто, — сказал он.
И действительно, все оказалось не так просто! Состояние больного быстро ухудшалось, жар усиливался, и нужно было опасаться самого худшего. Он почти не обращал внимания на хлопоты и заботы людей вокруг него. Терпеливо глотал, когда этого требовали, таблетки и чай, лежал почти все время с закрытыми глазами и ничего не говорил. Лишь изредка с его пересохших губ слетали бессвязные звуки. Кто видел его в таком состоянии, не мог не думать, что мысли его витают где-то далеко.
Так оно и было. Они витали далеко, вокруг Мелани. Никогда раньше не видел он ее так отчетливо, так ярко и ясно, как теперь. Он вдруг заметил, что она вовсе не безобразна, хотя нос у нее по-прежнему был острым, а губы — тонкими. Но глаза ее излучали сияние… Да, сияние! Сначала она просто не хотела его видеть и нарочно смотрела мимо. Когда он ее звал, она делала вид, будто не слышит.
В день похорон все еще лил дождь. Люди стояли под зонтами вокруг могилы и внимательно следили за четырьмя сильными рабочими, на веревках спускавшими гроб в яму. А больной в эго время лежал в постели и, не открывая глаз, звал Мелани, которая делала вид, будто не слышит.
«Теперь тебя опускают в могилу, — сказал он. — Посмотри же наконец на меня! Ведь все, что было, теперь прошло».
На кладбище пастор сказал еще несколько слов о том, что все мы возникли из праха и возвратимся во прах. Потом он помолился — коротко, так как дождь не прекращался. Кое-кто из женщин всплакнул. Вскоре провожавшие разошлись.
«Вот видишь, — сказал больной Мелани. — Теперь все кончено, а я не мог там быть».
Тогда Мелани в первый раз повернулась к нему лицом и смело посмотрела на него — так смело, как никогда в жизни.
«Теперь все кончено? А ты помнишь, как говорил отец: «Глупости! Теперь все только начинается!» Я умерла, помни об этом!»
«Конечно!» — воскликнул больной и кивнул.
Дежурившая при нем женщина на миг перестала вязать, бросила на него огорченный взгляд и подумала: «Стонет! Как он, должно быть, страдает!»
«Я тоже скоро умру», — продолжал больной.
Мелани одобрительно кивнула:
«Конечно!»
«Знаешь, — сказал он, — ты вовсе не так некрасива. Ты даже очень хорошо выглядишь. Вот только волосы: это же совсем невозможная прическа! Ты не могла бы разок причесаться иначе? Знаешь, так… ну… более по-модному».
«Так?» — улыбаясь, спросила Мелани, провела рукой по волосам, и, словно по волшебству, они легли у нее совсем иначе, очень красиво. Она на глазах у него преобразилась. Конечно, это по-прежнему была Мелани, но в то же время и не она… Но кто же?.. Ах да, это была и Бетти.
«О Мелани!» — радостно крикнул больной.
Между тем у его кровати собралось несколько человек. Слыша, как он сквозь стоны явственно произносит имя Мелани, они серьезно покачали головами и переглянулись, а один из них заметил:
— Он зовет жену! Как он, должно быть, любил ее!
С каждым днем больной все с большим спокойствием готовился к смерти. И чем дальше он подвигался по этому пути, тем веселее беседовал с Мелани. Или, может быть, с Бетти?
«Нет! — решил он. — Ты останешься, Мелани».
Он видел теперь все гораздо яснее и отчетливее. Стоило ему о ком-нибудь подумать, как этот человек уже стоял во плоти перед ним. В то же время он слышал все, что происходило вокруг него, и понимал каждое произнесенное слово. Однажды он подумал даже о том, что, раз ему стало лучше, надо утешить близких, обступивших его постель. Он хотел им сказать, чтобы они не горевали: у него так легко на душе. Он открыл глаза и осмотрелся, но встретил в глазах окружающих не сочувствие, а только любопытство. Даже Теодор смотрел на него вопросительно, без всякой любви.
Тогда он снова закрыл глаза.
«Вот видишь, — сказал он Мелани, ожидавшей его за какой-то невидимой чертой, — никакой любви, никакого сожаления. А ведь он заслуживает совсем другого!»
Они усвоили себе привычку говорить о человеке, жизнь которого здесь догорала, как о третьем лице.
«Так ему и надо! — продолжал больной. — Если есть справедливость, он должен еще много страдать».
Мелани улыбнулась.
«Он не должен страдать», — сказала она.
«Почему не должен? — возмутился он. — Почему? А где же тогда справедливость?»
«Там, где я теперь, — сказала Мелани, и ее взгляд вдруг стал серьезным, — там нет противоречий, поэтому и понятие справедливости там исчезает».
«А что там?» — спросил он.
«Не знаю. Но там все очень просто!»
«А кара? Неужели он должен остаться безнаказанным после такой жизни?»
«Его жизнь, — возразила Мелани и наклонилась вперед, — его жизнь и так была ужасна!»
Это больной должен был сперва хорошенько обдумать. Таких мыслей у него раньше никогда не возникало. Трудно, очень трудно было понять слова Мелани. Ему понадобился целый день, чтобы постичь их смысл. Потом он кивнул.
«Да, жизнь у него была ужасна!»
Чаще стали приходить посетители. В подобном городишке всегда праздник, когда собирается умирать всеми уважаемый человек. Особенно радуются старухи, предвкушая пышное погребение. Заинтересованы даже дети: «А нас отпустят из школы?»
Приходили староста общины, члены охотничьего общества и многие, многие другие. Все они с серьезными лицами смотрели на него и думали: «Конец ему! Это сразу видно!» Но они были вежливы и не проявляли злорадства.
Когда явился нотариус, Мелани спросила больного:
«А ты подумал об Ирис?»
«Ах бедняжка! Я о ней совсем забыл, — ответил он. — Она хотела выйти за меня. Она будет грустить».
«Нет, — возразила Мелани. — Дело не в этом. Тебя сна никогда не любила! Она любила одного молодого человека, официанта. Только у них не было денег, и она сказала себе: лучше уж старик!»
«Мне следовало бы что-нибудь оставить ей», — сказал больной.
«Вот именно, — поддержала его Мелани. — Потому я и заговорила о ней. Нотариус уже здесь».
Трудно было ему открыть глаза и посмотреть на склонившиеся к его кровати пустые лица, которые словно росли из белых воротничков. Но Мелани улыбалась ему, и он сделал над собой усилие. Он подозвал нотариуса.
— Завещание!
«Ага!» — подумали люди и навострили уши. Был тут и Теодор; он боялся упустить хоть слово. Когда все приготовления были кончены, больной слабым голосом, тяжело дыша, продиктовал, что оставляет фройляйн Ирис такой-то, проживающей там-то, пятьдесят тысяч франков.
«Хватит?» — спросил он, и Мелани кивнула ему улыбаясь.
— Тогда вопрос улажен! — произнес больной.
Он не мог предугадать, что сын впоследствии оспорит эту часть завещания, поскольку отец якобы не был в здравом уме. Не мог он предугадать и того, что суд решит в пользу Теодора и что Ирис останется ни с чем. Но ведь каждому ясно, что человек в здравом уме не станет завещать своей любовнице такую сумму.
Больной попросил, чтобы теперь его оставили одного. После того как лица одно за другим скрылись за дверью, он спросил Мелани:
«Теперь все в порядке?»
Она кивнула.
«Пора мне идти?»
Она снова кивнула.
Тогда он перестал держаться и начал падать — все глубже и глубже. Ему было мягко и тепло, кругом — много воздуха. Он падал так долго и так быстро, что под конец уже не знал, летит он вниз или вверх.
Ровно через одиннадцать дней после похорон Мелани скончался и он. Какое поднялось волнение в городке! Все усматривали в этом высшую волю, а женщины говорили: «Подумать только — так скоро после нее!»
Пришлось спешно созвать музыкантов из общества «Гармония», чтобы разучить в зале гостиницы «Крест» траурный марш Шопена. Далеко за полночь разносились по городку скорбные звуки. Заведующий производством должен был говорить от имени персонала фабрики; он грыз ногти и кричал на секретаршу за то, что она записывала все глупости, которые он диктовал. Староста общины откопал свой цилиндр, а в ларьке шла массовая продажа траурных повязок и черных, обтянутых сукном пуговиц. Короче говоря, городок готовился к празднику!
Провинция отстает в своих обычаях от крупных городов, где труп сейчас же упаковывают и черная карета немедленно увозит его в морг со специальным охлаждением. Нет, здесь не торопятся, и мертвец лежит дома, пока в назначенный час не соберутся люди и не поставят гроб на катафалк. Так заведено, так поступили и со всеми уважаемым человеком.
Боже, какие это были похороны! Впереди ехали две машины с цветами, а за ними — гроб. Справа и слева шагали по два почтенных представителя Национального совета. За ними на приличном расстоянии следовали музыканты. Славные люди старались изо всех сил быть достойными Шопена.
Дальше шел Теодор, потом члены гимнастического общества и еще нескольких обществ. Народу было много, шествие растянулось от дома до церкви.
Тот самый пастор со здравыми понятиями произнес прощальную речь. Он тоже допускал прямое вмешательство божьей воли; однако, добавил он, усопший не желал жить, после того как его любимая супруга отбыла на вечную родину. Всего несколько дней назад он, пастор, говорил здесь над гробом жены покойного, бесконечно им любимой. Пастор также подчеркнул, что пути создателя неисповедимы, что смерть неумолимой рукой сражает лучших и достойнейших, и прочее.
— Не мне, — закончил он, — превозносить многообразные заслуги этого необыкновенного человека. Как христианин, я стою, потрясенный, у гроба возлюбленного брата, как человек — у гроба друга. Я простираю руки к небу и взываю: «Господи, да свершится воля твоя!»
Речь была прекрасная, длинная и чрезвычайно волнующая. Кто не был осведомлен раньше, сразу же начинал понимать, какого благородного деятеля лишилось человечество. Теперь на кафедру взошел староста общины. Он описал многочисленные заслуги покойного, особо отметил, что это был человек, пользовавшийся уважением не только в пределах общины, но и по всей стране, и закончил словами:
— Будь у нас больше людей, таких, как ты, лучше жилось бы на свете! Я говорю тебе: «Прощай, дорогой друг, прощай, доблестный гражданин!»
Многие женщины начали всхлипывать. Пришлось дать органисту распоряжение сыграть что-нибудь, только после этого мог выступить следующий оратор.
Это был национальный советник. Он утверждал, что обязан сказать напутственное слово покойному коллеге. Он тоже считал, что умерший отдал стране свои лучшие силы и, что должно служить достойным примером для сограждан, всегда ставил общее благо выше личного благополучия.
Еще несколько ораторов говорили в том же духе. Последним поднялся на кафедру заведующий производством. Нелегко было после стольких блистательных речей сказать что-нибудь новое, но он держался храбро. Он говорил просто, без пафоса, как подобает служащему. Лишь под конец речи он возвысил голос и воскликнул:
— Я верю, что выражу чувство всего персонала фабрики, если скажу, что покойный всегда был для нас любящим советчиком и отцом, от которого никто не уходил, не получив помощи. Изо дня в день, из месяца в месяц и из года в год он освещал нам путь своим примером. — Потом оратор обратился непосредственно к мертвому, который спокойно лежал в гробу, ожидая окончания церемонии: — Пусть неумолимая судьба вырвала тебя из нашей среды! Ты и впредь будешь жить в наших сердцах как высокий пример трудолюбия и верности долгу!
Наконец-то! Все облегченно вздохнули, когда гроб был вынесен на воздух и шествие двинулось через церковную площадь к кладбищу. Гроб опустили в землю, люди начали готовиться к предстоящему пиршеству, а затем все кончилось.
Но в газетах страны еще раз появилось его имя и рядом — черный крест. Еще раз были подробно перечислены его заслуги, особенно подчеркивалось, что ему благодаря прилежанию и неизменной честности удалось подняться из самых низов до положения одного из наиболее уважаемых людей в стране.
Да, мои милые, он был всеми уважаемый человек!
Porträt eines angesehenen Mannes
Zürich, 1952
Перевод Д. Горфинкеля