Рассказы


Из сборника «Рябой» (1955)

Седельщик

В доме Старого Вели сидит заезжий седельщик. Перед ним разложены деревянные седельные остовы, войлок, козьи шкуры, большие шорные иглы и всевозможные изогнутые и прямые приспособления, названия которых известны лишь его собратьям по ремеслу, для остальных же не представляют интереса. Окружают его два-три десятка сельчан, благоговейно внимающих ему, как ученики — учителю. Пожилой седельщик уже выговорился и слова подбирает с трудом, даже запинается.

— Так-то вот, братья… Такие-то вот дела, братья… Все это вам надобно знать… А не знаете — учитесь. В незнании нет ничего постыдного, постыдно нежелание учиться… Великий Аллах ниспослал нам свое слово, своих пророков. Даровал руки, даровал глаза и уши… «Учитесь!» — заповедал Всевышний.

В сухих назиданиях седельщика нет ничего, что может пригодиться в жизни хотя бы ему самому, не говоря уж о сельчанах, но слушают его с неослабным вниманием, так в рот и смотрят.

Жилище Старого Вели ничем не отличается от других домов этой горной деревеньки, оно тонет в грязи, особенно пол, весь в отпечатках облепленных навозом туфель и сандалий. Окон в нем нет, свет проникает лишь через дверь, поэтому седельщик и его слушатели разместились на открытой веранде.

Тут же на очаге седельщик жарит себе цыпленка. Только вкусный запах цыплятины и позволяет переносить вонь, которая пропитала весь дом. Голодные сельчане принюхиваются, сглатывают.

Из всех времен года это единственное, когда можно кое-как добраться до деревни. Именно в это время, когда сельчане заканчивают сбор урожая, обмолот и приступают к севу озимых, и приходят седельщик, лудильщик и старьевщик. Задерживаются они не надолго, дней на пять-десять. Во все же остальные времена года сообщение с окружающим миром почти полностью прервано. Лишь в случае крайней нужды сельчане, собираясь по двое, по трое, отправляются куда-то — в полицейский участок, в суд. У тех, кто посостоятельней, есть, правда, приемники, но слушают по ним лишь народные песни и письма солдат, передающих поклон своим родственникам; прочих передач сельчане просто-напросто не понимают. Один раз в неделю все они наведываются в мечеть, слушают проповеди имама. И в этих проповедях они тоже мало что смыслят. В остальные же дни сельчане обходят мечеть стороной. Если им и хочется совершить там намаз или покаяние, они подавляют это желание, потому что недолюбливают имама или же стыдятся его. С особым смаком вспоминают они времена солдатской службы, нахваливают прочные шинели, ботинки и ремни с подсумками, которые им выдавали, еду, которой их кормили, обсуждают, насколько строги были офицеры, без всякой надобности, просто так, повторяют имена товарищей и сержантов, впопад и невпопад вставляют: «наша рота», «наш полк». После сбора урожая их, случается, тянет проехаться по местам, где они служили, заработать малость деньжат, купить себе приличное пальтишко, пиджак, кепку, но сделать это им не удается — ведь они еле-еле сводят концы с концами.

— Верно ты говоришь, все верно, — дружно поддерживают они седельщика. — Много у нас грехов на душе, провинились мы перед Аллахом.

— Провинились так провинились, — вдруг заявляет седельщик. — Не вспоминайте о прежних своих грехах — Аллах их простил. Главное — не совершайте новых. Взывайте к господу нашему: «Смотри, мы вступили на путь праведный. Сердца наши чисты перед тобой». Взывайте к нему, молитесь.

Седельщик снова разговорился. Речь его течет плавно, без запинок и заминок.

— Великий Аллах сотворил небо и землю, горы и равнины, цветы и птиц, все живые существа. Повинуйтесь же ему беспрекословно. Повинуйтесь отцу и матери. Почитайте старых и малых, сильных и слабых. Не осуждайте никого заглазно. Не судачьте, не злословьте. Неустанно совершайте омовения. Блюдите чистоту. Аккуратно справляйте малую надобность — чтобы ни одна капля не попала на вас самих. Следите, чтобы никто не видел обнаженных грудей ваших жен и невесток, даже когда кормят младенцев. Груди у женщин, вы знаете, второе запретное место. — Седельщик задумывается, потом продолжает: — Пусть вас не удручает ваша бедность. Бедность не порок. Не сходите с пути праведного в этом мире — и вам щедро воздастся на небесах. Аллах недаром создает богатых и бедных. Бедняк, если разбогатеет, сразу задерет нос, потребует, чтобы все перед ним кланялись, не то я, мол, вас в бараний рог согну. Богач, обнищав, возропщет: «О Всемогущий, за что ты покарал меня столь сурово?» Мы еще только в лоне матери пребываем, а Аллах уже определил нашу судьбу. И у каждого она разная. Славьте же великого Аллаха, господа нашего всемогущего!..

«Он рассуждает точь-в-точь как наш имам, — восхищаются сельчане. — Тоже, видать, божий человек. Должно, и образованный. Да нет, будь у него образование, его бы к нам сюда и за уши не затащить. Ну что тут хорошего? Блохи да вши донимают, заели совсем. Наш-то имам — богач. У него полный загон овец. Коров — не счесть. Сундук набит желтенькими[85]. А ведь пришел к нам голышом. Теперь стал что твой ага. Вот уже шестнадцать лет все орошаемые поля скупает, ни одного не упустит, сукин сын! Человек он, ничего не скажешь, знающий. Три деревни приходят послушать его проповеди. По всей округе он славится — так хорошо их читает. А какие красивые надписи делает на амулетах! И все-то говорит точь-в-точь как седельщик. Может, это все потому, что они оба из города?»

— Ты рассуждаешь точь-в-точь как наш имам, — повторяют они вслух. — То же самое говорит и он в своих проповедях.

Седельщик чинит седло, навалясь на него грудью. Прежде чем он успевает раскрыть рот, невдалеке от дома появляется автофургон. За ним сразу же увязывается гурьба голых деревенских мальчишек. Стоит фургону притормозить перед глубокой рытвиной, как они сразу же цепляются за него и едут до следующей рытвины, там спрыгивают.

— Этот автомобиль мы знаем, — восклицают сельчане. И кто-то из них продолжает: — Он приезжает травить грызунов. В нем сидят человек шесть-семь. Они тут дней пять-шесть пробудут. Все верхние деревни объедут. На прошлой неделе и наши поля обрабатывали. Раскопают норку — и прыскают какой-то ядовитой жидкостью. Грызуны сразу подыхают.

— Подыхают? — заинтересованно переспрашивает седельщик.

— Сами-то мы не видели, но народ говорит: подыхают. Это только через год будет видно. В прошлом году они обрабатывали поля кочевников, что живут под нами. Мы у них спрашивали: «Ну как, помогает?» А они: «Ни черта не помогает. Пустое дело, валлахи, пустое дело! Грызунов еще больше становится…»

— Понятное дело. — Седельщик поднимает голову. — Кто сотворил грызунов? Аллах. Умный человек не станет истреблять творения самого господа. Одним мановением Аллах создает тридцать, а может, и все сто миллионов грызунов. Ну а сколько может поморить этот автомобиль? От силы пятьсот-шестьсот. Грызуны — это кара господня, — напыщенно продолжает он. — Сбились мы с пути праведного. Удивляюсь, как еще дома на головы нам не рушатся. И стар и млад перестали совершать омовение и намаз, самое имя Аллахово не поминают, вот господь и лишил их своих милостей и благодеяний. А чего же еще и ждать? Приведу вам пример. Допустим, вот ты — богатый ага. У тебя два чобана: один пасет овец, другой — коров. Есть работник для вспашки полей, пахарь, есть конюх. Каждое твое слово — закон. Для всех, кроме одного. Накажешь ли ты ослушника? Конечно, накажешь. Так же и Аллах поступает. Он ведь не глупее нас с тобой. Тут на днях по радио передавали: какой-то подлец изнасильничал женщину. Оглянитесь вокруг себя: не такое увидите. То ли еще будет!

Сельчане согласно кивают. Как большие деревянные песты, покачиваются их головы на тонких шеях.

— Уж чего-чего, седельщик-баба[86], а подлости в этом мире хватает, — отзываются они. — Искать ее не приходится, сама нас отыскивает.

В деревне и впрямь делается много нехорошего. Сельчане даже ведут подсчет дурным поступкам, хотя и не всегда могут оценить, в самом ли деле они дурные. Но, так как Аллах все умножает и отягощает свои кары, они подозревают, что их подсчет неверен.

«Не будь столько подлости, Аллах не наказывал бы нас так жестоко, — частенько рассуждают они меж собой. — Прав седельщик-баба!»

То же они говорят и сейчас:

— Верно ты рассуждаешь, седельщик-баба. Все как надо понимаешь.

Седельщик доволен похвалой. Красные жилки на его веках набухли, лицо сморщилось, пожелтевшая борода так и прыгает. С большим воодушевлением рассказывает он очередную притчу:

— Однажды на сад султана Сюлеймана налетела огромная туча саранчи — миллионов, может, в шесть или около того. Все кругом облепили насекомые — ни деревьев, ни цветов не видно. И вдруг султанский садовник приметил: саранча пожирает розы. У него аж глаза на лоб полезли. «Ну и дела!» — думает. И тут же докладывает султану: «О повелитель! На твой сад напала саранча. Выйди, глянь, что творится. Не вини меня потом: мол, не уследил…» Султан вышел, поглядел. Все так.

Мимо, уже в другую сторону, проезжает фургон. Запах выхлопных газов так и бьет в ноздри.

— Султан Сюлейман знал язык всех живых существ, какие только есть на свете, — продолжает седельщик. — «Добро пожаловать в мой сад, — сказал он саранче. — Вы для меня желанные гости». Саранча приветствовала его низкими, до самой земли, поклонами. С тех самых пор и повелось кланяться. «Но прошу вас — не губите мой сад, — прибавил Сюлейман. — Я ведь люблю и вас, и цветы. Нет ли среди вас какого-нибудь начальника: ну там старосты или каймакама. Я хотел бы с ним поговорить». Тут же подлетел начальник саранчи.

«Повелевай, о великий султан». — «Откуда и куда путь держите?» — «Мы летим… — седельщик помолчал, — мы летим… ну, допустим… из Муглы в Нигде. Ночь мы хотели бы провести у тебя в саду, а на заре отправимся дальше». — «Для чего вы летите в Нигде?» — «Великий Аллах приказал, чтобы мы покарали нигдейцев: они преисполнены скверны». — «И сколько же вам понадобится времени, чтобы выполнить Аллахову волю?» — «Год — самое малое». — «Ну что ж, хорошо. Ночуйте в моем саду. Будьте как у себя дома. А завтра, с богом, улетайте».

Прошел год, другой, третий, четвертый. Никак не дождется султан саранчи. Лишь через семь лет воротилась. И, конечное дело, села в султановом саду.

«Почему так долго задержались?» — спрашивает султан у начальника. «Аллах продлил срок. Мы получили от него письменное указание оставаться там до тех пор, пока не наставим на путь истинный всех нигдейцев». — «Ну и что? Наставили вы их на путь истинный?» — «Еще бы! Они теперь не выходят из мечетей. Молятся, головы не подымая».

Это, вы сами понимаете, притча. Но не просто так рассказывается она, братья. В ней заключен урок, этот урок вы должны усвоить. И вести себя, как подобает праведным людям.

— Спасибо тебе, баба, спасибо. — Сельчане взволнованны: этой притчи им еще не приходилось слышать. — Ты просто кладезь премудрости. Спасибо.

— Боюсь, весь наш народ поразит скверна, — с тем же пылом продолжает седельщик. — Худые времена настают. И знаки недобрые.

Снова, как деревянные песты, покачиваются головы на тонких шеях.

— Недобрые знаки, — подпевают сельчане. — Ох, недобрые! Худые времена наступают. Это и наш имам говорит в своих проповедях, но тебя, седельщик-баба, слушать интереснее: уж очень ты красиво все расписываешь.

Каждый день, пока седельщик не уйдет, собираются сельчане вокруг него. Отпашут, все дела переделают — и сразу сюда. Почтительно поздороваются, сядут и слушают, стараясь не упустить ни слова.

Как ни красноречив седельщик, он все же выдыхается.

— Расскажите и вы что-нибудь, — просит он тогда сельчан. — Что у вас новенького? Достаточно ли в этом году влаги? Хорошо ли вы ходите за быками?

На свои расспросы он обычно получает невразумительные, односложные ответы:

— Да ничего… Как тебе сказать, джаным… Перебиваемся.

Сельчане вздыхают, сглатывают. Задумчиво смотрят, как работает седельщик.

— Мы пришли для того, чтобы тебя слушать, расскажи же нам что-нибудь интересное.

Седельщик заставляет себя уламывать, потом спрашивает:

— Что же вам рассказать?

— Что хочешь.

— Хорошо ли вы ходите за быками? — повторяет он свой вопрос.

— Хорошо, хорошо, — дружно кричат сельчане. — Расскажи нам про султана Сюлеймана и саранчу.

Седельщик рассказывает. Где чуточку ужмет, где растянет, выходит уже по-иному. Заканчивает он словами:

— Вот так все оно и было, точно так.

— Спасибо тебе, спасибо, — слышится наперебой со всех сторон. — Уж очень ты красиво расписываешь. Потешил нас. Расскажи еще что-нибудь.

— Что же? — уточняет польщенный седельщик.

— Ну, о богачах и бедняках. Что с ними станет.

— Все мы смертны, — начинает седельщик. — Все рано ли, поздно ляжем в эту черную землю. Рано ли, поздно поглотят нас разверстые могильные зевы. Там, в другом мире, все будет наоборот. Наберитесь же терпения, братья. Перемогайте все беды и невзгоды. И господь взыщет вас своей милостью. Бедные на том свете станут богатыми, богатые — бедными. Быть им вашими прислужниками, работать на вас. Ох и жизнь у вас будет — слаще меда! Спать будете на тюфяках из павлиньего пуха, на простынях кисейных. На душе такой покой, что вы и представить себе не можете. Женитесь все на гуриях, они, вы знаете, не стареют, щечки у них всегда алые, как розы. А уж собой хороши! Ну просто газели! Да и послушные: что ни скажете — ни слова поперек, сразу все сделают. Жить вы будете в шатрах шелковых. Кругом сплошное благоухание — дыши, не надышишься! И жены благоухают. Опрятные, чистые — рыбы и те чище не бывают. Телом — розовые. У каждого из вас будет свое радио, будут свои орошаемые поля, лучше здешних. Вишневые и апельсиновые сады. Инжирные и гранатовые деревья — все в спелых, того и гляди — лопнут, плодах. Всего вдоволь. Уж там-то вы не станете мордовать своих жен за то, что много детей рожают. Наоборот, почитать их будете. А вы, их мужья, если у вас много детей, получите богатые подарки. Ходить вы будете в штиблетах со шнурками, в хлопковых носках и рубашках с воротничками. И дети приоденутся — не то что сейчас: даже по праздникам ходят голые. Все поля будут орошаться дождями. У вас будет все, чего пожелаете: карманные часы, курительные трубки, наргиле, расчески, ремни. Станете людьми уважаемыми, не то что сейчас.

Рассказывает седельщик допоздна — пока не кончит работать. Сельчане слушают затаив дыхание. Эти рассказы для них хмельнее старого вина. Опьяняют, будто дестан старинный.

— Спасибо тебе, баба, — благодарят они. — Все верно ты говоришь. И уж очень красиво расписываешь. Слушать тебя — большое удовольствие. Уж не знаем, как мы тут без тебя будем. Не жизнь, а тоска смертная. Трудно нам с тобой расставаться, ох, трудно!

В тот день, когда седельщик собирается в обратный путь, никто даже не выходит в поле. Все сидят в доме Старого Вели, хлебают суп.

— Не забывай нас, баба, — просят сельчане. — Мы будем тосковать по тебе. На другой год приходи пораньше.

Они помогают седельщику погрузить на ишака всю его поклажу и провожают до Ялнызчама, где поля их кончаются.

— Без тебя нас печаль заедает, — жалуются они. — Приезжай снова.

И пока седельщик не исчезнет в расщелине за Ялнызчамом, похожие на большие деревянные песты головы на тонких шеях все покачиваются и покачиваются.

После обеда они собираются в доме Старого Вели, и разговор сразу же заходит о седельщике.

— Дорога неплохая, к вечеру доберется до города. Хороший человек наш седельщик-баба. А как красиво все расписывает. Может, и он тоже образованный, как наш имам? Помните его рассказ про саранчу? Здесь он спал, здесь ел, здесь жарил своего цыпленка. Вон еще огонь в очаге теплится. Благородная душа. Любит всех бедняков. Эта любовь высока, как наши горы. Одно слово — божий угодник, праведник.

В теплые весенние дни, возвращаясь с полей, сельчане думают о седельщике. Нет у них никакого желания торчать у себя по домам. Одно удовольствие сидеть в жилище Старого Вели, вспоминать седельщика и его рассказы. И уж как им тогда сладко дышится!

Если кто-нибудь отправляется в полицию или суд, его непременно напутствуют:

— Узнай, как там наш седельщик-баба. Скоро ли явится? Снег уже стаял, грязь подсыхает. Может, он приедет пораньше?

Как только ушедший возвращается, к нему подступают с расспросами. Впитывают каждое его слово. А уж после того, как всё выслушают, молчат до самого вечера.

Годы тянутся в неустанном ожидании седельщика, неотличимо похожие один на другой. Утром, уходя на работу, и вечером, возвращаясь, они каждый раз смотрят на расщелину за Ялнызчамом: не мелькнет ли там знакомая фигура? Но нет, седельщик все не едет.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Боль в животе» (1961)

«Комбайн»

Даже в тихую, безветренную погоду огромное, не окинуть взглядом, пшеничное поле Шерифа Али колышется, будто золотое море. Кажется, оно плавно танцует в ярких лучах солнца. Таких полей у него то ли четыре, то ли пять. Почти все хорошо орошаются, урожай с них такой, что закрома ломятся. Шериф Али живет то в своей деревенской усадьбе, то в городском особняке, живет «как паша». Называют его здесь «ага» — так он всех приучил. Это обращение ласкает его слух, как музыка. До чего же приятно, когда все перед тобой трепещут! А если ты человек богатый, владелец больших стад, недвижимости, это получается само собой. Шериф Али смолоду отличался честолюбием и алчностью. Из трех девушек, которых ему предложил отец, он выбрал самую богатую, хоть и некрасивую. А когда овдовел, снова женился на дурнушке, лишь ради ее богатства.

Слуг и работников у него полон дом, а в страду он еще и батраков нанимает. Никто здесь не осмеливается перечить его воле. По всей равнине Эрле, где как-никак двадцать четыре деревни, ни перед одним чиновником, ни перед одним начальником он не кланяется, держит себя независимо, даже с гонором.

Был как раз конец лета, самая страда. Солнце еще жарко пекло.

На пшеничном поле работали поденщики, жители соседних деревень. Платил им Шериф Али мало, сущую безделицу, но они и этому были рады.

Жнецы — их было тридцать восемь человек — медленно продвигались вперед. Сверкающие серпы издавали какой-то необычный, не похожий ни на какие другие, звук.

В этой тесной, без единого просвета шеренге были и мужчины, и женщины. Каждый из них не только чуял резкий запах пота, исходящий от соседей, но и слышал их дыхание, даже биение сердец.

Под быстрыми взмахами серпов, особых местных серпов, похожих на бараньи рога, колосья ложились длинными рядами. Сжатая полоса становилась все шире, несжатая сужалась, скоро исчезнет совсем.

Чуть поодаль стоял шалашик, наспех сооруженный из трех жердей и рваного передника. В его тени покачивалась грубо сколоченная колыбелька, где дремал трехмесячный младенец.

Сам Шериф Али шел следом за шеренгой, подбирая пожнивки. Надо же чем-то занять себя. Конечно, не велика беда, если два-три колоска и останутся. Пусть поживятся зверьки и птицы. Либо голодные бедняки. Так уж устроен этот мир. Шакалы кормятся объедками льва. Сироты и вдовы — тем, что оставляет им ага.

«Положение аги уже не такое прочное и почетное, как прежде, — вздыхал Шериф Али. — Если разделить все мои земли между четырьмя сыновьями, много ли достанется каждому? А какой же ты ага, если у тебя земли мало? Народ теперь уходит в приэгейские края. Кто хлопок собирать, кто на фабрике работать. Даже батраков не сыщешь. То ли дело в прежние времена! Только свистни — сразу сбегаются. В ногах валяются, молят: „Возьми нас, возьми нас!“ А ты отбираешь самых крепких молодых парней и девок. Никто и слова поперек не скажет. Что велишь, то и сделают. Жандармы, чиновники, начальники — все так в рот тебе и заглядывают. Опоздал я родиться на свет, ах, опоздал. Что ни год приходится накидывать поденную плату. Они, видишь ты, на хлопке больше заработают. Плати им столько же, сколько сборщикам хлопка, тогда останутся. И зачем только дороги строят? Чтобы эти дармоеды на новые фабрики могли уйти?..»

Правый старшой[87] громко завел:

— Песнь летит во все концы…

Это был дюжий парень в крапчатой рубахе. Грамоте он так и не выучился. Ни книг, ни газет не читает, радио не слушает: просто не понимает, что они там лопочут. Все это время он шел на несколько шагов впереди других батраков, обгонял их. Но тут замер, выпрямился, подбоченился.

— Песнь летит во все концы.

— Кто идет? — отозвался пожилой старшой с левого края.

— Жнецы, жнецы!

— Хе-хе-хе-е-ей! — дружно подхватили все тридцать восемь глоток.

Это был типично деревенский хор, где нельзя различить ни высоких, ни низких, ни женских, ни мужских голосов. Их песня разносилась по всем окрестным холмам. Пели они не очень тут уместную свадебную песню.

Время было еще предполуденное, солнце жарило не в полную мочь.

Метрах в пятистах от батраков, на вершине холма, рядом со стадом своих коров, стоял чобан, он задумчиво поглядывал на поле. Возгласы «хей-хей» будили сильный ответный отклик в его груди. На какой-то миг он забыл о разбредшемся стаде. В этих пустынных краях доля чобана еще тяжелее, чем батрацкая. Он тоскует по людям. «Вот напою скотину, — решил чобан, — и опять пригоню ее сюда. Ну и молодцы эти батраки, машаллах! Работа просто горит у них в руках. К вечеру, почитай, кончат жать. Вон уже и снопы вяжут. А там, глядишь, молотить повезут».

Чобан не отрывал глаз от работающих. Жать хлеб — дело нелегкое, поясницу наломаешь. Но сейчас он с удовольствием потрудился бы вместе с ними, так истосковался по людям.

Провозгласив в очередной раз «хей-хей», батраки снова нагнулись над колосьями. Двое крайних затянули новую песню. Пели они хорошо, складно. Вскоре к ним присоединились и другие. Всю душу в песню вкладывали.

«Вот мне советуют: купи комбайн, — рассуждал сам с собой Шериф Али. — На что мне комбайн, когда у меня такие работники?»

— Молодцы, ребята, молодцы! — громко выкрикнул он. — Да пойдут вам на благо деньги, которые вы заработаете! Я велю вам купить полный бидон халвы. — Он подошел еще ближе к поденщикам, продолжая кричать: — Молодцы, ребята, молодцы!

Шериф Али был обут в желтые сафьяновые сапожки. Как плетью, похлестывая по ним веткой ивы, он не переставал повторять:

— Молодцы, ребята, молодцы!

Батраки все дружнее налегали на работу: боялись, как бы идущий по пятам хозяин не попрекнул их леностью. Выкладывались целиком. Солнце припекало все сильнее. Большинство батраков — люди простодушные, бесхитростные. «Надо работать так, чтобы ни одного колоска не обронить», — говорили они. Но попадались среди них и «старые волки»: эти частенько выходили из шеренги. Оставшимся приходилось вдвойне тяжело. Не зря говорят: «Посредине — всего труднее». Те, что похитрее да посмышленее, держались ближе к краям.

Шериф Али стоял посредине. Что-то, он даже сам не понял что, зацепило его взгляд. Перед ним работала тонюсенькая стройная девушка. «Уж не она ли мне приглянулась? — подумал Шериф Али. — Да нет, — отмел он это предположение — малолетка еще. Но работает здорово. Ловкая…»

Рядом с тонюсенькой девушкой жала молодая женщина крепкого сложения, в теле. Только одета плохо. Даже шаровары драные. Сквозь прорехи так и прет наружу розовая плоть.

— Молодцы, ребята, молодцы!

Теластая молодуха, бросив срезанные колосья, обернулась и увидела за спиной агу. Она растерялась. Не зная, что делать, еще быстрее замахала серпом.

Шериф Али продолжал покрикивать:

— Молодцы, ребята, молодцы!

А сам восхищенно пялился на батрачку. «Вот это баба! А бедра-то какие широченные! У таких только крепкие, здоровые сынки рождаются!»

Он отошел в сторону и тут же вернулся.

«Такую бабу и поить-кормить приятно. И наряжать приятно. Есть что обнять. Хороша, ничего не скажешь. Плечи круглые. Руки могучие. Груди что твои дыни… Откуда она, эта красотка?»

Батраки дошли до края поля и повернули обратно. Шериф Али так и пожирал глазами молодую женщину. «Хороша, ничего не скажешь. Лицо круглое. Кожа как гранат. Красотка она и есть красотка…»

Они несколько раз повстречались глазами.

«Что-то он мне хочет сказать?» — испугалась она. И отошла подальше, а Шериф Али все смотрел на ее широкие бедра, еле прикрываемые шароварами.

Батрачка подошла к шалашу. Значит, это она мать грудного младенца, сразу догадался хозяин. Молодуха присела на корточки, склонилась над колыбелькой. Ребенок громко заплакал. Жарко. Запарился, видно, бедняжка. Шейка и ножки у него покраснели. Женщина сняла с жердей передник, помахала им. Затем достала грудь.

«Покормлю-ка я его, пока молоко еще не так сильно разогрелось», — решила она.

Маленький крепыш никак не отпускал материнскую грудь, все сосал и сосал. Сразу видно, нехворый. Иншаллах, крепышом и останется. Так теребит грудь, будто оторвать хочет.

— Поди-ка сюда, — позвал хозяин правого старшого.

Тот сразу подбежал.

— Слушаю, мой ага.

— Кто эта молодуха?

Батрак скосил глаза:

— Эта?

— Да, эта.

— Жена нашего деревенского сторожа Сюлеймана, ага. Весь народ разбежался, пришлось и ее взять, хоть и с ребенком.

Шериф Али не сводил глаза с шалашика. И правый старшой смотрел в ту же сторону.

— Не хотел я ее брать, но уж очень просила. Одна из деревенских коров, по вине ее мужа, сломала ногу. Староста наложил на него штраф, а он всего тридцать лир получает. Нищенское жалованье, на такое не проживешь. Вот его жене и приходится вертеться — и зимой и летом. Поэтому она и попросила: «Возьми меня с собой. Может, хоть платье себе куплю, а то совсем голая». У нее и платка-то головного нет, мой ага. Да еще трехмесячный младенец на руках. Пожалел я ее, валлахи, пожалел.

— Как ее звать?

— Фатма, мой ага.

— И мне тоже ее жаль, — сказал Шериф Али. — Пусть работает. Полтораста лир на полу не валяются. Плохо ли, за десять дней заработать себе на шаровары. Пусть уж и не такие нарядные. Женщина она пригожая, очень пригожая.

— Хорошая работница, — ответил батрак.

Жатва продолжалась.

Проходя мимо шалаша, батрак окликнул Фатму:

— Кончай кормить. Хозяин сердится.

Фатма торопливо отняла грудь, положила младенца обратно в колыбель и бегом вернулась на место.

Шериф Али снова двинулся за шеренгой.

Батраки поеживались, ловя на себе взгляды хозяина.

Больше всех тревожилась Фатма.

«Так и ходит за мной по пятам. Сейчас накинется: зачем, мол, притащила дите. А на кого я его оставлю, трехмесячного-то? Как там сейчас муж с другим дитем? Небось все в грязи, мухи закусали? Сердце изныло. Умный человек в сторожа не пойдет, а умная женщина женой сторожа не станет. Поди уследи за каждой коровой, телком? Не выпускаешь скот из загона — хозяин бурчит. Случится где потрава — опять нехорошо. Так бедный сторож меж двух огней и мечется. Только успевай. Заработка и на чарыки не хватает. А мой Сюлейман — растяпа каких мало. Засветил камнем в ногу корове, поранил. Мы и два куруша-то с трудом набираем, а тут гони двести лир штрафу. На его месте ни за что не заплатила бы. Пусть наши деревенские сами следят за своими коровами. До чего дошла — зад прикрыть нечем, светится. Дите свое сюда принесла. А Шериф Али так и дышит в затылок. Знает: женщина с ребенком не работница. Поясница разнылась, не сгибается. А правый старшой все покрикивает: „Хей-хей-хей!“ Вместе с левым старшим поют песню Безумного Баки[88]: „Чужое горе кто поймет?“ Вот уж верно, кто поймет чужое горе? А тут еще жарища несусветная!»

* * *

После обеда, к всеобщей радости, поднялся ветерок. На склоне холма показался тот самый чобан, что бродил там еще утром. Дружно работали вязальщики снопов. Снопы тут же нагружали на три повозки. А Шериф Али все ходил за шеренгой батраков.

«На что мне комбайн? — повторял он про себя. — Никакой комбайн не угонится за моими работниками. В один день — целое поле убирают. И жнут, и снопы вяжут, и увозят — все они. Захочу — и обмолотить велю все за один день. И хороша же эта Фатма! Молодец Фатма. Одна у меня за комбайн работает!»

Фатма и впрямь трудилась на славу. За силу и проворство батраки прозвали ее Комбайном. Когда привезли халву, Шериф Али распорядился дать ей побольше.

— Ведь она с ребеночком, ей тяжелее других приходится. Пусть и поест вволю, — громко сказал он, хихикая.

— Наш ага, видать, втюрился в тебя, Фатма, — посмеивались батраки.

— Уж больно здорово ты работаешь. Что комбайн.

— Она и есть Комбайн.

Шериф Али снова подошел ближе к Фатме, пожирая глазами выпирающее из всех прорех тело.

«Вот это баба! — восхищался он. — Ягодка! Жаль только, досталась медведю горному. Деревенский сторож самый что ни на есть голодранец. Юбку жене купить не может, чтобы хоть зад себе прикрыла. Прокормить ее не может, а вот на тебе — женился! Голяк голяком, а какую бабу себе отхватил! Во всей их деревне второй такой нет. Ее надо нежить и холить. В дорогие ткани наряжать. По утрам мед и каймак подавать — пусть кушает сколько хочется. А где у него деньги на все это?»

Малыш в шалаше заливался плачем. У Фатмы надрывалось сердце, но она не решалась покинуть свое место в шеренге. Только тайком поглядывала в ту сторону. Но как уйти, когда ага сзади, глаз не отводит?

— Поди покорми маленького, — разрешил Шериф Али.

Фатма поспешила к шалашику.

Шериф Али пошел к краю поля. Оттуда беспрерывно отъезжали повозки, груженные снопами. Снопов оставалось все меньше, поле пустело. Сюда же поглядывал и чобан с холма. Уж очень ему хотелось попасти свое стадо на стерне. Скотина бы наелась вдоволь, а сам он тем временем поболтал бы с поденщиками.

Шериф Али подошел к шалашику. Младенец жадно сосал теплое молоко.

— Фатма! — негромко позвал Шериф Али, усаживаясь рядом. Он не сводил глаз с ее плеч, с головы, прикрытой небольшим платком, с оголенной шеи и груди.

Фатма плотно сжала колени, смущенно прикрылась.

— Здравствуй, ага, — произнесла она с почтением и робостью.

— Уж очень красивый у тебя сынок, Фатма.

Женщина молча сглотнула.

— И сама ты красавица, загляденье! Вкусна груша, да досталась медведю горному. Не повезло тебе!

Фатма искоса глянула на него. Он придвинулся ближе, совсем обнаглел.

Поденщики хриплыми голосами выкрикивали: «Хей-хей-хей!» Чобан гнал стадо вниз по склону.

— Почему я не видел тебя до сих пор, Фатма?

Фатма повернулась к нему. Теперь они сидели друг против дружки, колени к коленям. Сердца у них бешено стучали, дыхание сбивалось.

— Ну а если бы видел? — сдавленным голосом промолвила поденщица.

— Увез бы вместе с мужем к себе в деревню.

— Разве у вас нет своего сторожа?

— Да мне не сторож нужен. Сама понимаешь — кто.

Фатма притянула к себе колени. Груди ее снова приоткрылись. Два светлых шара с темной ложбинкой между ними.

Шериф Али подался вперед.

— Мне нужна ты… — сказал он. — Мед твоих губ, Фатма… Уголь твоих глаз, Фатма… Ты черная шелковица из Аллахова райского сада…

Фатма трепетала.

— Прекрасная птица из горных лесов. Лиловая фиалка с лугов. Газель. Дорогая Фатма!

— Ты мне зубы не заговаривай… птица… красавица, — опомнилась наконец молодуха. — Чего ты хочешь от такой беднячки, как я?

Ага переменился в лице.

— Ах ты бесстыжая!

Он смотрел на нее в упор: того и гляди, набросится.

— Не смей называть меня бесстыжей, Шериф Али-ага. Я ничего дурного не сделала. Ты мой ага. Человек ты почтенный, уважаемый. По всей этой огромной равнине тебя знают. Вот и уходи по-хорошему. Не трогай меня. Понятно?

— Как ты разговариваешь со своим хозяином?

Придвинувшись, он одной рукой схватил ее за грудь, другой обнял шею, уже предвкушая, как будет ее целовать, миловать.

Фатма нахмурилась, лицо ее потемнело. Ни кричать, ни звать на помощь она не стала. Шериф Али был человек крепкий — ни дать ни взять кусок скалы. Но Фатма вдруг вскочила и в порыве внезапной смелости — откуда что взялось — двинула своим литым кулаком прямо в физиономию Шерифу Али. И еще раз.

— Говорила я тебе, проклятый, чтоб не приставал!

Изо рта Шерифа Али засочилась кровь. Голова у него закружилась. Окрестные горы как будто опрокинулись. Деревья встали на макушку, корни в воздухе болтаются.

— Только попробуй тронь! — прошипела Фатма, продолжая сжимать кулак. Она сама была удивлена своей дерзостью, удивлена своей силой.

— Как ты смеешь так обращаться с хозяином? — пролепетал Шериф Али.

— Если ты хозяин, то и держи себя как подобает. Не распускай руки.

— Как ты смеешь…

— А вот и смею, разрази тебя Аллах!

Она встала. Выдернула из земли жерди, замотала их в передник. Подняла малыша на спину и побрела вверх по склону, в сторону своей деревни.

Шериф Али молча смотрел вслед все уменьшающейся фигурке. Пару раз хохотнул. Тихо пробормотал:

— Никакого уважения к аге не стало!

Хотел встать, но не смог.

Несколько минут он лежал недвижно. Батраки продолжали убирать поле, крича «хей-хей-хей!». Тут вдруг подошел чобан. Шериф Али хотел прикрыть окровавленный рот, но не успел.

— Что с тобой, Шериф Али-ага? — спросил пастух.

— А тебе что? — вызверился Шериф Али. — Что ты лезешь ко мне с дурацкими вопросами? Какое твое дело собачье?

— А-а-а! — выдохнул ошеломленный чобан. — Что с тобой, почтенный ага? Рот у тебя весь в крови, вот я и спросил, что с тобой. Ты ведь наш хозяин.

— Заткнись! Катись к чертовой матери! А то сейчас встану, так тебе врежу-имя свое забудешь!

— Хорошо, ага, ухожу, ухожу.

— Уматывай, да поскорее!

Пока Шериф Али вымещал свой гнев на ни в чем не повинном пастухе, Фатма продолжала подниматься в гору, вновь и вновь вспоминая, как избила хозяина.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Карлик Мухаммед» (1964)

Вот так все оно и вышло, из-за скотины…

Хлопот у деревенского старосты не оберешься: ублажай всякое приезжее начальство, заботься обо всей деревенской скотине, а уж если что не так, дело, почитай, совсем худо: жить тошно. Но понял я это хорошенько лишь после сорока.

Старостой меня, можно сказать, силком сделали — сельчане выбрали, ну как тут откажешься! У меня и своих-то забот выше головы. С собственной растяпой женой да четырьмя детьми-озорниками управиться не могу, где уж тут мне над сельчанами начальствовать? Люди они все разные, да еще и норовистые.

Деревня наша находится в самой что ни на есть глуши. Сюда, как говорится, и птица не долетит, и караван не дойдет. Чуть в нашем ильче какое дело, сразу же меня вызывают: «Немедленно явиться!» Досуг, недосуг — кади[89] и каймакам не станут с тобой считаться. Приказывать-то легко. А вот добираться в ильче по бездорожью трудно, сил никаких не хватает. Но сказано — значит, лети пулей.

Втолковать что-нибудь начальству еще мудренее, чем крестьянам. Отказа оно не принимает, с трудностями считаться не хочет. В крестьянской душе ничего не смыслит. Но требует, чтобы каждое его слово тут же исполняли. Чуть что не так, поднимает крик: «Староста совсем никудышный! Разболтался!» Начальству, видно, хочется, чтобы мы схватили дубинки и принялись охаживать крестьян по головам. Но ведь это наши односельчане, нам с ними жить и жить. Статочное ли это дело — чваниться перед ними: мол, я староста!

Короче, быть старостой ох как нелегко! Приходится угождать одновременно и начальству, и крестьянам. За три-четыре года весь выматываешься. Старостой, скажу я вам, быть потруднее, чем каймакамом, вали, командиром батальона или даже премьер-министром.

Но что делать, если тебе оказали такое доверие?

Люди в нашем Оклуджа живут неиспорченные, послушные, неболтливые. К приезжим относятся с должным почтением. Душу нараспашку так сразу не открывают. Сколько бы между собой ни цапались, а приехал гость — и будто никаких ссор не было, все тихо-мирно. Грубых слов не употребляют. На чужие оплошности или промахи пальцем не тычут. Косточки своим ближним не перемывают. А уж если пожаловал какой чиновник — в лепешку разобьются, а все его приказы выполнят. Сами мы правительство лишними просьбами не обременяем: постройте, мол, для нас дорогу, минарет или образцовую баню, как в деревне Чамалан. Знаем: все равно без толку. Деревушка у нас маленькая, да еще и в глуши. Начальство не очень-то волнуется, за кого мы голосовать будем.

Наша деревня славится своей набожностью. Такие радельщики у нас есть, что радеют и днем и ночью. Сам-то я, по правде сказать, не радею, но другим не мешаю. Каждый человек должен свое занятие иметь. Чем просто так, без дела, рассиживаться, пусть уж лучше радеют. Безделье — оно, известно, до добра не доводит. Не только я, все сельчане так думают. Пусть кто хочет и когда хочет намаз вершит, Аллаха славословит или радеет — дело его.

Раз в год, а то и два к нам приходят седельщик и лудильщик; они-то и есть главные радетели.

Но есть и еще один, главнее всех, — это Унджуоглу-эфенди, который приезжает к нам из Дюзшехира. Унджуоглу — настоящий кладезь премудрости: никто и понятия не имеет, сколько он знает. Людей он видит насквозь и даже глубже. Может предсказывать будущее, отвращать от дурных поступков. Неверным женам, предостерегает он, придется плясать в аду на раскаленном железе. Тем, кто отказывается радеть, уготовано вариться в котлах с кипящей смолой. Зато радеющие будут прохлаждаться в шелковых шатрах вместе с гуриями. Все наши крестьяне очень любят эфенди: готовы пойти за ним в огонь и воду. И что тут нехорошего? Грешно ли следовать за шейхом, верным рабом Аллаховым?

В прошлом году, будучи в ильче, я заглянул по делам к каймакаму-бею. Он сидел на стуле, в своем кабинете. Зашел туда и ветеринар-бей.

— Вот староста деревни Оклуджа, — говорит ему каймакам-бей.

Ветеринар-бей как-то странно на меня покосился и давай пробирать:

— Что-то много развелось у вас чернобородых радетелей. Высоко воспаряете — да только низко упадете. Вы что там у себя новую веру создать задумали? Или смуту какую затеваете? Против правительства?

Я стою, держу шапку в руках. Каймакам-бей прямо мне в лицо смотрит: что-де скажешь?

— Что вы, упаси бог, — отвечаю. — На что нам новая вера, когда есть завещанная самим Аллахом? Да и какие мы смутьяны? Все наши совершают намаз, постятся, радеют, Аллаха славословят, вот и все.

А ветеринар-бей рукой машет:

— Ты нам зубы не заговаривай. Слух идет, будто к вам шейх повадился. Всю ночь напролет радеете. Гундосите: «Аллах хуу! Господь хуу!»[90]

— А вам-то что? Ну, приезжает шейх, наставляет нас на путь праведный. Воровать, убивать, с чужими женами путаться он нас не учит, только хорошему. Если вы знаете другой путь, еще праведнее, милости просим, приезжайте, укажите нам этот путь. Мы народ простой, деревенский. Куда один сворачивает, туда и все стадо. Покажите же нам свой путь, чтобы мы знали, куда идти.

Крепко не понравились мои слова ветеринару-бею. Лучше бы мне смолчать. Но ведь я сказал чистую правду. Что же тут плохого, постыдного?!

Уж не знаю, из-за этого ли разговора, то ли по какой другой причине, через несколько дней прикатил к нам джип. Очень удивился народ. Выборов вроде бы не предвидится, переписи тоже, зачем же к нам гости пожаловали? Март уже кончается. Все равнинные большаки раскисли, грязь по колено. А тропа, что ведет к нам в Оклуджа, вся в камнях здоровенных. Уж как они по ней проехали, ума не приложу. Мы все собрались вокруг машины. Выходят из нее ветеринар-бей и чиновник из ветеринарного отдела. Трое их всего, с шофером. Мы с ними вежливо поздоровались, и я пригласил их в комнату на втором этаже дома, где помещается у нас канцелярия.

— Вскипяти-ка нам чайку, — говорю я сторожу, — да не забудь хорошенько вымыть посуду и ложки. — И посылаю жене сказать, чтобы обед сготовила. В кои-то веки прибыли к нам два чиновника: надо уж принять их как подобает.

Один за другим входят крестьяне, здороваются, прижав руку к груди. Пригласишь их сесть — сядут, не пригласишь — на ногах останутся: так уж они воспитаны.

Только мы уселись за чай, чиновник из ветеринарного отдела возьми да и брякни:

— Вы что такие длиннющие волосы и бороды отрастили? Козлы вы или люди?

Чиновник этот долговязый — что твоя жердь. Я так говорю не потому, что росту его завидую, а потому, что по горькому опыту знаю: такие вот, как он, — что в городе, что в деревне — все сплошь грубияны и нахалы. И этот тоже. Не умеет с людьми разговаривать. Если б умел, неужто при всем честном народе ляпнул бы такое?! Ты же человек с положением, эфенди. А перед тобой простой крестьянин. Уж если ты поставлен над нами, будь любезен, говори учтиво, чтобы людям была польза от твоих разговоров. А этот сразу набросился да еще козлами обзывает!

В комнате как холодным ветром подуло. Но все помалкивают. И я ни слова.

А чиновник не унимается:

— Хватит вам цепляться за старое. Вспомните, в каком веке мы живем. Люди уже на луну высадились. А мы все по земле ползаем. Из-за вашей дикости. Ну как вы можете поклоняться какому-то шуту гороховому?

Никто ему по-прежнему не перечит.

Тут уж он совсем закусил удила.

— Ваш Унджуоглу и есть шут гороховый. Чему он может вас научить, этот невежда?

Лучше б он не говорил этих слов. Любые другие, но не эти. Будто помоями нас окатил. Не выдержал один из моих односельчан, вскипел:

— Ты нашего Унджуоглу не задевай, эфенди! Говори, зачем приехать изволил, а нашего Унджуоглу не задевай.

И я стал умолять ветеринара-бея:

— Оставьте этот ненужный разговор. Дайте нам свои распоряжения, разъясните, как мы должны исполнять законы. Все, что велите, мы сделаем, все, что попросите, дадим. Только уезжайте подобру-поздорову. До беды дело не доводите.

— Мы приехали сюда, староста, сделать прививку крупному и мелкому рогатому скоту. В соседних деревнях имеются случаи заболевания ящуром и другими заразными болезнями.

— Спасибо вам, ветеринар-бей. Правительство не только о нас самих, но и о нашей скотине заботится. Да пошли ему Аллах больше пушек и ружей, больше силы и богатства! Сейчас прикажу оповестить всех, чтобы гнали сюда скот. — Все правильно я сказал. Хватит, мол, попусту болтать, пора приниматься за дело.

Не тут-то было. Завелись наши гости, не остановишь.

— Наш долг — оградить вас от дурного влияния. Вашего Унджуоглу мы знаем как облупленного. Осел ослом. Даже читать-писать толком не умеет. Как же можно следовать его наставлениям?

— Уж если на то пошло, — ввязался я, — то и сам великий пророк наш не умел ни читать, ни писать. Но ему было озарение свыше. Может, и Унджуоглу озарен светом истинной веры, господь сподобил. Важно ведь, что говорят, а не чьими устами. — Этими словами я надеялся утихомирить не только приезжих, но и своих. Потом вижу, бурлит народ: не понравилось им, что нашего Унджуоглу-эфенди поносят, ослом обзывают. Но ничего у меня не вышло. Обозлились даже старики седобородые.

Слышу, возмущается Хаджи Шакир:

— Не больно-то языки распускайте. А то живо укоротим.

— Да как вы смеете грубить представителям власти?! — так и взвился ветеринар-бей. — Мы с вами по-хорошему, а вы? Ну да что с вас взять? Чурбаны — вот вы кто. Добра не понимаете. Дайте мне портфель, сейчас я составлю протокол.

Я все юлю:

— Зачем зря бумагу переводить? Лучше сделайте свои уколы.

Как об стенку горох, не слушают. Достали бумагу и ручку и ну катать свой протокол. Такого вранья понаписали, что мы просто очумели. А вот о том, что они сами говорили, — ни словечка.

— Не забудьте написать, что вы нашего Унджуоглу-эфенди обзывали ослом и невеждой, — не выдержал Хаджи Шакир.

— Не хватало еще, чтобы я марал бумагу этим поганым именем, — осадил его ветеринар-бей. — Будь он проклят, ваш Унджуоглу, мать его перемать.

Хаджи Шакир подскочил к нему, вырвал протокол и — на мелкие клочки.

Ветеринар схватил его за грудки и — хрясь по лицу!

Нехорошее дело получилось, очень нехорошее. Не знал он, что тут вся родня Шакирова собралась — и братья, и племянники. Неужто же уважающий себя человек такое поругание стерпит? Ты ему плюху, а он тебе сдачи. И пошло, закрутилось. Я уже столько лет староста, а рукоприкладством, упаси бог, не занимаюсь.

Тут Шакирова родня всем скопом на них набросилась. Скрутили и давай молотить кулаками. И тумаков, и пинков обоим надавали. Заодно и шоферу попало, самую малость. Врать я не люблю. Все лица в синяках и ссадинах, родная мать не узнает.

А я только кричу сзади:

— Отпустите их! Отпустите!

Какое там! Уж если стрела вылетела из лука — обратно в колчан не воротится.

Хорошо хоть оба ветеринара были парни крепкие, выдюжили, не померли.

Шакирова родня колотила их, пока не поостыла.

— Что было, то прошло, — говорю я обоим ветеринарам. — А теперь сделайте свои уколы.

Они и слушать не стали. Еще бы — после такой-то таски. До уколов ли тут?

Кинулись они к своему джипу, сели, поддали газку — счастливого вам пути, дорогие!

— Ну, ждите теперь беды, — предупредил я наших деревенских. — Так нам этого не спустят, вот увидите!

И точно! Через три дня являются в нашу деревню два жандарма с ружьями. Ну, думаю, сейчас нас всех загребут, за решетку упрячут.

Нет, не загребли, кое-что похуже сделали. Объявили, что весь наш скот заражен ящуром и другими болезнями. Поэтому в течение пятнадцати дней запрещается выводить животных из деревни. Опасность, дескать, очень большая: болезни скота могут передаваться и людям. Скоро должен приехать ветеринар: нам всем сделают уколы или дадут таблетки.

Жандармы смотрят сурово, даже не улыбнутся. Службу свою несут по всей форме.

— Да нет же у нашего скота никаких болезней, ребята, — говорю я им. — Ну покажите хоть одно больное животное.

— Ничего не знаем, — отвечают они. — Вот приказ каймакама. — И показывают бумагу с печатями.

Я просто обалдел. Дело-то и впрямь серьезное заваривается.

— Хорошо, ребята, — обращаюсь я к жандармам. — Мы не будем выпускать скотину пятнадцать дней. А вы можете уходить.

— Нет, мы никуда не уйдем.

— Почему?

— На нас возложен контроль за соблюдением карантина.

Вот тебе и на! Уже самый конец марта. Чем же кормить скотину, если она взаперти сидеть будет? Ни сена, ни травы, ни веточки зеленой.

А жандармы будто наши мысли читают.

— Мы должны вас предупредить, чтобы вы не рубили ветки в горах, — говорят они. — Если мы допустим такое, с нас строго взыщет лесничество.

Наши заупрямились.

— Мы этот приказ исполнять не будем. Он подложный. У нашего скота нет никаких заразных болезней — ни ящура, ни еще там каких. Тут дело в другом.

Жандармы все выслушали, даже ухом не повели.

— Это ваше окончательное слово?

— Да, окончательное. Мы этот приказ исполнять не будем, он подложный. Это все ветеринар-бей подстроил.

— Ну что ж, поставьте-ка тогда свои печатки на приказе.

Мы все, члены правления, оттиснули свои печатки.

Ушли жандармы.

На другой день являются уже десять жандармов. Перекрыли все тропки, что ведут в деревню. Нацепили штыки, ружья заряжены. Тут уж мы все переполошились. Лица побледнели, сердца так и колотятся.

Смотрим, опять катит джип. А в нем ветеринар, тот самый чиновник и жандармский начальник.

Я бросился в ноги жандармскому начальнику:

— Выручи, спаси нас, господин начальник. Все это ветеринар-бей подстроил. Покажи нам хоть одно больное животное. Только нет ни одного, все здоровые.

А тот отвечает:

— Это не входит в мою компетенцию. За это дело отвечает ветеринар-бей. В его рапорте указано, что у вас в деревне — эпидемия. А отменить его рапорт никто не имеет права.

— Как же ветеринар-бей может писать такое, если у нас нет никакой эпидемии?

— На то он и специалист, чтобы определить, есть эпидемия или нет.

— О Аллах, Аллах! О всемилостивый Аллах!

— Тут вам ни Аллах, ни великий пророк не помогут, — кричит жандармский начальник. — Пятнадцать дней, начиная с сегодняшнего, ни одна скотина не выйдет из деревни. Этот срок может быть еще продлен. А сейчас созывай весь народ. Вам всем будут делать прививки: уж не знаю там что: вакцина или сыворотка…

Вот беда-то какая на наши головы! На душе до того муторно — жить не хочется. Хоть рыдай кровавыми слезами.

А жандарм поторапливает:

— Чего стоишь, созывай народ! Ветеринар-бей — человек очень занятой. Его ждут в ильче.

Делать нечего, пришлось собрать всех перед домом, где находится наша канцелярия. И мужчинам, и женщинам, и детишкам малым — всем уколы поделали. А уж что там они впрыснули — может, воду простую, — один Аллах ведает.

Вечером все начальство село в джип и уехало. А жандармы остались.

— Послушайте, — говорю я сельчанам, — уж как получилось, не знаю, может, я виноват, может, кто другой, но обрушилась на нас напасть великая. Только одно нам и остается: как-нибудь умаслить этих жандармов, чтобы пропустили нашу скотину на выпас. Иначе она околеет, валлахи, вся околеет.

Прирезали мы ягненочка. Хозяюшки наши плов состряпали. Невестки йогурт приготовили. Угощение получилось на славу, вкуснятина. Приглашаем жандармов, а эти дубины — ни в какую. Они, видишь ли, боятся есть мясо больных животных, у них своя провизия в ранце.

— Да нет же у нас никакой эпидемии, — уверяю я их, — это все выдумка, ложь.

А они уперлись: не будем есть, да и все тут! Так и не стали. Вот и выкручивайся как можешь.

Пришлось нам самим есть свой плов. Жандармы перекусили хлебом, холодным мясом, орехами и виноградом. Установили два поста и стали караулить посменно.

Вот уж и утро настало. А жандармы все расхаживают с примкнутыми штыками, ружья заряжены. Как тут выведешь скотину?

До самого обеда уламывали мы жандармов. Деньги им сулили, соблазняли по-всякому, но ничего у нас не получилось. Так и не поддались на наши уговоры, черти упрямые!

Пропадаем, совсем пропадаем.

Кто волосы на себе рвет, кто слезами горючими обливается, а спасения нет. Ну и правительство — своих же крестьян притесняет! Чем мы провинились, скажите на милость!

— Поехали в ильче, — предлагает Хаджи Шакир. — Обратимся к самому каймакаму. Расскажем все как есть, без утайки.

— Думаешь, он поможет?

— Попытка не пытка.

На всякий случай я прихватил с собой печатки членов правления. Сели мы на лошадей и поехали. В ильче добрались лишь вечером, когда с минаретов уже эзан возглашали. Остановились мы в хане, в постоялом доме. Рассказали хозяину обо всем, что с нами стряслось.

Выслушал он нас и говорит:

— Мудреное у вас дело, очень мудреное. Не знаю, удастся ли вам чего-нибудь добиться. Навряд ли.

— Ты так думаешь?

— Да.

— Что же нам делать?

— Валлахи, не знаю. Ложитесь спать. Может, утром на свежую голову и придумаете что-нибудь.

Утром мы отправились в канцелярию каймакама. Она все еще закрыта.

— Когда же открывается? — спрашиваем.

— В девять.

— А когда это, «в девять»?

— Ну, когда солнце поднимется повыше.

— А что же нам делать пока?

— Ждите.

Сидим, ждем. Вот уже и девять часов наступило, а каймакама все нет.

— Где же он? — спрашиваем.

— Сегодня он дает уроки в средней школе. Как только кончит — придет.

— У нас в деревне скот некормленый.

— Нам-то что?

Сидим, ждем.

Каймакам явился уже ближе к обеду. Зашел в свой кабинет, сел. Мы постучали к нему, сняли шапки и вошли. Стали ему рассказывать обо всем, что с нами приключилось, а он вдруг как напустится на нас:

— Подите сбрейте свои бороды, неряхи!

Хай, Аллах! Неужто без бород останемся? Но не будешь же затевать спор с самим каймакамом, да еще если с такой просьбой к нему пришел.

— Слушаемся, эфенди, — киваю я головой, хватаю Хаджи Шакира за руку и выволакиваю его на улицу.

Пошли мы на рынок.

Хаджи Шакир заупрямился.

— Не буду я брить бороду.

— Как так не будешь?

— А вот так. Каймакам не имеет никакого законного права требовать, чтобы я бороду сбрил. Не его это собачье дело!

Тут меня как огнем ожгло. Весь свой гнев, всю свою ярость на него выплеснул:

— Что ты мелешь, голова дурья! Вспомни, что у нас скот взаперти сидит, того и гляди околеет. Время ли сейчас гордость свою выказывать?

Входим мы в парикмахерскую, садимся. Парикмахер хотел нам обычную стрижку сделать. А мы глаза отвернули, до того нам конфузно, и просим:

— Сбрей нам бороды.

Сперва он даже не понял, а когда понял, взял машинку, отстриг нам бороды, намылил щеки и шею и стал бритвой скоблить. Вышли мы оттуда юнцами безбородыми, лица круглые и гладкие, что яйца.

Приходим в канцелярию каймакама. Тихонько стучимся.

Никто не отвечает.

Оказывается, каймакам ушел домой.

Почему? — спрашиваем. Потому что обеденный перерыв. Длится полтора часа, а то и все два. Ждите, говорят.

Куда денешься — сиди и жди! Такая уж наша тяжкая доля крестьянская. Если бы довелось мне еще раз родиться на свет божий, ни за что бы не стал крестьянином. Умоляй, упрашивай, даже из могилы не вылезу, закрою глаза и опять спокойно усну.

Каймакам принял нас сразу же после перерыва. Оглядел и говорит громко:

— Слава Аллаху, наконец-то на людей стали похожи!

Что ни слово — наповал разит. А кем мы, позвольте спросить, раньше-то были? Скотами, что ли? Ах, господи, господи!

— Ну что ж, рассказывайте, какая у вас забота.

Можно подумать, он ничего не знает. Будто не он посылал к нам в деревню жандармов и ветеринаров.

Не успел я и пяти слов сказать, как он меня оборвал:

— Все ясно. Вам надо подать прошение по всей форме.

— И что же нам там написать?

— Все, что вы мне хотели рассказать.

— Уж очень длинное прошение получится.

— А вы покороче.

— Ладно.

Отправились мы к писцу Реджепу Озтюрку. Рассказали ему все как было.

— Ты уж напиши, — говорим, — для нас прошение.

— Здесь, в ильче, вы ничего не добьетесь. Пошлите телеграмму в Анкару, — посоветовал он.

Но мы стоим на своем.

— Каймакам требует, чтобы мы подали прошение. Напиши его. А телеграмму мы еще успеем послать.

Машинка у писца была старая-престарая, вот-вот развалится. Вставил он в нее лист бумаги и пошел оттюкивать наше прошение: тюк да тюк, тюк да тюк. Три страницы написал — уже вечер. А в деревне-то скотина голодает. Соседи нас ждут не дождутся. Только он кончил, вытащили мы печатки, подписи свои поставили. Сунули ему пятнадцать лир — и бегом к каймакаму. Еле-еле успели до закрытия. Каймакам нажал на звонок, вызвал заведующего канцелярией Кривого Фетхи и велел ему зарегистрировать нашу бумагу. А нам показал на дверь.

— Можете идти, — говорит.

— Ну так что, — спрашиваем, — можем мы выгонять наш скот на пастбище?

— Нет.

— Каково же ваше решение будет?

— Надо подумать.

— Да что тут раздумывать, бей?! Все это обман, жульничество. Не жалеешь скотину нашу голодную, пожалей хоть сельчан наших, они небось все глаза проглядели, нас ожидаючи.

— Пойми, староста, этим делом распоряжаюсь не я — ветеринар-бей. Мне надо с ним посоветоваться.

— Посоветуйся, бей.

— Сегодня уже поздно, Завтра я с ним переговорю.

— Время-то еще есть, ты уж поговори с ним сегодня.

— Вы мне не указывайте, что мне делать. Ступайте, сколько можно с вами разбираться. Уже пять часов — не видите, что ли?

Вышли мы на улицу. Хаджи Шакир на меня глядит, я на него. Не выгорело наше дело. Измучились, измотались, настроение такое паршивое, даже есть не хочется. Вся еда как лежала у нас в торбах — так и лежит.

— Ну что, пошлем телеграмму? — предлагает Хаджи Шакир.

— Куда?

— В Анкару, ясное дело.

Посоветовались мы с хозяином постоялого двора, а он:

— Я же говорил: дело ваше мудреное. Ложитесь спать. Утром, может, что и придумаете.

Вот так-то, ложись и спи!

Кое-как дождались мы девяти часов утра. Приходим в канцелярию, спрашиваем секретаря:

— Каймакам опять задержится? У него уроки?

— Да нет, по четвергам у него нет уроков. Он уже здесь.

Сдернули мы шапки, вошли, поздоровались.

— Что там у вас еще?

— Помоги нам, бей, — просим.

— Я же вам сказал: мне надо подумать, переговорить с ветеринаром-беем.

— Что будет с нашей скотиной?

— Ну что вы ко мне привязались со своей скотиной?! Я передам ваше прошение ветеринару-бею, он подготовит ответ. Это дело быстро не делается, может, и месяц пройдет. Отстаньте от меня. Как будто у меня других забот нет, кроме как с вами возиться.

— Хорошо, мой бей, хорошо, мой эфенди. Ты уж не сердись, сейчас мы уйдем, только не сердись.

Сошли мы по мраморным ступеням, остановились. А время уже полуденное. Проголодались, в животе урчит. Подумали малость — и в хан. Открыли торбы, хотели было подкрепиться. Смотрим, приехали члены правления. Открыли дверь и давай нас честить:

— Мы послали вас сюда по важному делу. А вы сидите, утробы свои набиваете. Забыли, видно, что скотина с голодухи помирает.

Мне аж кровь в голову бросилась. Швырнул я им их печатки и кричу:

— За весь мой труд вы мне два ведра пшеницы в год даете — и те я не беру. Задаром на вас работаю. А вы меня попрекать вздумали!

Не будешь же им рассказывать, что мы в первый раз за все это время перекусить собрались. Добрых два часа перекидывались печатками: я им отдаю, они возвращают.

Наконец, уже ближе к вечеру, мы поднялись и всем гуртом потопали к каймакаму. Постучались, вошли. Он сидит за своим письменным столом. Перед ним стопка папок и стопка бумаг. Он что-то читает и пишет, читает и пишет. Может, полчаса прошло, может, меньше, пока он соизволил на нас посмотреть.

— Уважаемый бей!..

— А, это вы. Так вот, никакой помощи я вам оказать не могу. Ветеринар-бей утверждает, что снятие карантина преждевременно.

— Да ведь вся наша скотина перемрет с голодухи.

— Могу только посоветовать привозить корма из ближних деревень. Если не принять мер предосторожности, эпидемия начнет распространяться. Тогда бороться с ней будет еще более затруднительно.

— Да нет у нас никакой эпидемии. Жульничество это все, обман. Мы же тебе рассказали, в чем дело. И прошение написали: полтора десятка лир козе под хвост.

— Да поймите, наконец: не могу я нарушать законы. Завтра же меня притянут к ответственности.

Такие-то вот дела! Целый день зря ухлопали. А скотина стонет, есть просит.

— Остается одно, — говорит Хаджи Шакир, — отбить телеграмму в Анкару.

Другого выхода и впрямь не было. Обратились мы опять к писцу Реджебу Озтюрку.

— Напиши нам телеграмму-молнию, Реджеб-эфенди.

— Куда?

— В Анкару.

— Кому?

— Президенту. Премьер-министру. Главнокомандующему. Пусть снимут карантин с Оклуджа. Нет у нас ни ящура, ни других заразных болезней. Зазря помирает наша скотина.

Отстучал он три телеграммы-молнии. Тридцать лир содрал с нас за эти телеграммы. Да еще сто пятьдесят лир мы на почте выложили за отправку. Если так и дальше пойдет, домой без штанов воротимся.

— Ответ придет через несколько дней. На имя каймакама, — объяснил нам Реджеб.

Ах, господь наш, прекрасноликий Аллах! Неужто нет у тебя ни справедливости, ни милосердия?! Еще несколько дней — околеет наша скотина.

А солнцу и дела нет до наших забот и горестей. Бухается за край земли — вот тебе уже и вечер, еще один день миновал. А мы ничего так и не добились. И что делать — понятия не имеем.

Назавтра все члены правления вместе с Хаджи Шакиром вернулись домой. Я остался один. Снова побывал у каймакама, спросил, нет ли ответа из Анкары. Нет!

— Помоги, спаси, мой бей!

— Все в руках ветеринара-бея. С ним и разговаривай.

Хочешь не хочешь, иди к ветеринару-бею. Шишки на лице у него уже опали, но синяки остались. Сначала он меня и впустить к себе не хотел. Тут уж не до чести и гордости — стал я его умолять, чуть не в ногах валялся.

— Сжалься над нами во имя Аллаха и Мухаммеда! Сжалься ради жен и детей наших! Скотина подыхает с голодухи. Ты же сам знаешь, что нет у нас никакой эпидемии. Неужто ты не человек? Неужто не турок? За что ты так на нас взъелся?

А ему хоть бы что. Развалился на стуле, голову назад откинул и все мне про законы толкует. Будто назубок шпарит:

— Ящур является чрезвычайно опасной болезнью… Нередко захватывает и соседние деревни… По такой-то статье такого-то закона необходимо накладывать карантин… А уж определить, есть ли эпидемия или нет, — это дело наше, специалистов. На то мы и пятнадцать лет учимся. Понял, староста?

Что я ему ни скажу, он все свое гнет. А в конце и говорит:

— Я знаю, что вы послали в Анкару телеграммы-молнии. Вот пусть Анкара и спасает вашу скотину.

Хотел было я ему возразить, да не стал. И откуда он проведал про наши телеграммы? Лучше бы мы их не посылали.

— Давай я отобью еще молнию, заберу их все обратно, смилуйся над нами, — говорю я ему.

Долго-долго хохотал он над моими словами, а потом сказал:

— Уж каких только обвинений мы ни наслушались, староста, да вся эта пальба — вхолостую. Хоть сто телеграмм посылай, ничего не добьешься. Это дело наше, ветеринарное. Тут ни премьер-министр, ни главнокомандующий ничего не понимают. Понимает только наш брат — ветеринар. Завтра все телеграммы будут пересланы в ветеринарное управление. Оттуда приедут два ветеринара. Осмотрят скот и дадут заключение: «Эпидемия продолжается, необходимо продлить карантин. Точка». Потому что ни один ветеринар в мире не пойдет против другого.

— Тогда уж, сделай одолжение, напиши еще рапорт: дескать, среди жителей Оклуджа распространился ящур и другие заразные болезни, нужно их всех усыпить. Пусть каймакам-бей пришлет доктора, чтобы впрыснуть нам яд в руки и задницы. А потом пусть городские мусорщики сбросят нас всех в одну большую яму!.. — сказал я ему в сердцах и ушел.

Как ни ломаю голову, ничего не могу придумать. Такая горечь в душе, что в словах не передать. Скажи мне кто сейчас: «Отдай свою жизнь», — кажется, руки-ноги бы ему поцеловал: «Забирай ее, друг». Лишь бы избавиться от этой муки мученической.

Как ветеринар сказал, так все оно и вышло. Из Анкары прибыли два ветеринара. Меня позвали в канцелярию каймакама. Смотрю, и наш там околачивается. Будто нам очную ставку устраивают.

— Ваш деревенский скот поражен заразными болезнями.

— Нет, мой бей.

— Как же можно говорить «нет», когда да?

— Нет.

— Да.

— Ну что ж, поедем посмотрим.

Тут наш и говорит:

— Вы уж поезжайте одни. Чтобы потом не было разговоров, будто я повлиял на ваше решение.

Похоже, они обо всем заранее сговорились. А это все одно притворство.

«Ну да ладно, — думаю, — может, по дороге я их как-нибудь уломаю». И еще одна мыслишка у меня была. Пусть посмотрят, как наш деревенский люд плачет, рыдает. Бог даст, разжалобятся — не каменные же у них сердца.

Сели мы все в один джип, поехали.

Наши крестьяне ходят бледные-бледные, ни кровинки в лице. Давно уже не едят, не пьют. Жандармы стоят на постах с примкнутыми штыками. Уже много скотины перемерло, дохлятиной пахнет. Аллах, Аллах! И за что такая напасть на нашу деревню?

Собрались седые старики и старухи. Слезно молили ветеринаров, чтобы те сжалобились. Только их и слушать не стали.

Осмотрели ветеринары семь-восемь голов.

— Сами видите, — говорят, — скотина подыхает. Значит, эпидемия не кончилась. Надо продлить карантин еще на десять дней.

Приказали они жандармам закопать весь павший скот, сели в джип и уехали. Как ни молили мы: «Погодите, уважаемые господа! Пожалейте нас, уважаемые господа!» — ничто не помогло.

И остались мы одни со своими несчастьями. Несчастий-то целое море. Только пловцы мы никудышные. А какой-нибудь доски, чтобы уцепиться, нет. На глазах будто пелена черная: ни земли, ни неба не видно. Только что-то — не поймешь что — смутно маячит.

Вечером собрались мы все, от мала до велика, на сходку. И порешили всей деревней идти в ильче — просить ветеринара-бея, чтобы снял карантин.

На другой день выстроились, как солдаты, и пошли. На пути у нас деревня Чамалан. Все чамаланцы в дверях стоят, на нас смотрят, смехом заливаются. Вот позор-то! Посмешищем стали мы для всех деревень окрестных — и в горах, и на равнине. Все уже прослышали, как мы побили ветеринаров и как каймакам приказал нам сбрить бороды. Кто нам сочувствует, кто злорадствует. Но мы молчим, никому ничего не объясняем.

Вот мы и в ильче. Босоногие, с непокрытыми головами, в латаной-перелатанной одеже, на руках дети. Стоим у дверей ветеринаровой канцелярии. Женщины — и молодые, и старые — в голос рыдают.

Прихватив с собой двоих членов правления, я вошел в канцелярию.

— Вот, — говорю, — ветеринар-бей, всей деревней пришли тебя умолять о прощении. Выйди, посмотри на наше горе горькое. Виноваты мы перед тобой, ты уж прости нас, дураков. Дозволь поцеловать тебе руки. Сам знаешь, людям свойственно ошибаться. Прости же нас великодушно.

А снаружи, слышно, женщины и дети громко всхлипывают.

Но этого подлеца ничем не пронять.

— Дело, — отвечает он, — вышло из моей власти. Я не могу отменить решение анкарских ветеринаров. Поезжайте в Анкару, там и ходатайствуйте.

— Смилуйся над нами, ветеринар-бей! Куда нам в Анкару тащиться? Будь нам другом и заступником. Всю свою вину перед тобой мы осознали. Выйди на улицу. Кому хочешь — плюху отвесь, кому хочешь — в лицо плюнь, ты нам все равно что отец родной, твое право. Только сними карантин.

Он не смягчается. Не человек — кремень. А еще говорили, будто он очень набожен! Так и не Стал с нами говорить — выгнал.

Народ смотрит на нас с надеждой, добрых вестей ждет, а нам нечем его порадовать.

— Отказал, — говорим. — Одно только и осталось — всем миром лечь у его дверей да помереть.

Столпились, ждем. Час, другой, третий. Никто ничего и предложить не может, все средства перепробованы.

Уже и вечер на носу.

— Этот ветеринар, видно, рехнулся, — говорят наконец старейшины. — Неужто во всем ильче нет никого, кто мог бы нам помочь? Надо потолковать с влиятельными людьми, с хаджи, с учителями. Может, усовестят его?

— Аман, — вздыхаю я. — Вы о хадже при нем и упоминать не вздумайте. Не жалует он наших святых людей. Да и влиятельных людей вряд ли послушает — упрям больно. А может, нам сходить к военному коменданту? Военных-то они малость побаиваются. Не мешает поговорить и с учителями начальной и средней школы: они люди неглупые, могут дельный совет дать.

Мы сразу же отправились к военному коменданту. Рассказали ему о своих бедах. Ох уж и крыл он нас!

— Да как вы посмели такое натворить! Как посмели!

— Так уж получилось, комендант-бей. Не сердись на нас, глупых. Подумай лучше, как нам помочь.

— Ладно, попробую, — обещал он. Тут же при нас позвонил директору средней школы и Ямурджу Шюкрю Ходже из начальной. Все им подробно объяснил. Затем поговорил с самим ветеринаром-беем.

— Сейчас к тебе приедем. Прикажи сварить кофе.

Хай, Аллах! Осыпь своими милостями коменданта-бея и всю его семью. Есть еще хорошие люди на свете. Отлегло у нас от сердца чуть-чуть.

Все вместе пошли мы к канцелярии ветеринара-бея. А там весь наш народ толпится, голосят женщины и детишки. Пожалели они нас, бедных.

— Ладно, постараемся уладить ваше дело.

Не только мы — весь народ обрадовался.

Не знаю, сколько нам пришлось ждать: полчаса ли, час, — но показалось, будто мы целую вечность прождали. Наконец выходят наши благодетели. Смотрим, улыбаются.

— Уладили ваше дело, — говорит комендант. — Молитесь за здоровье Шюкрю-эфенди, он-то вам и помог.

Что там говорил Шюкрю-эфенди, мы так и не узнали, но уломал он ветеринара-бея.

— Сейчас он заготовит приказ. Его подпишут каймакам и начальник жандармского отделения. С этим приказом он поедет в вашу деревню и снимет карантин. К тому времени эпидемия как раз и кончится. А вы возвращайтесь к себе в деревню и ждите его!

Вот радость-то великая! Дорога до нашей деревни трудная, тут тебе и подъемы крутые, и грязюка, и реки быстрые, но в этот раз мы и не заметили, как дома очутились. Малые ребятишки все ноги в кровь сбили, а мы — нет пожалеть их, только подгоняем. Аллах милостив, все заживет до свадьбы. Главное, что эта напасть черная с наших голов свалилась…

Добрались мы до деревни, смотрим, уже джип ветеринара-бея подъезжает. Ну и шустрая машина — что твоя блошка. Мы десять часов пешим ходом тащились, а он за полчаса домчал. Ему и гора не помеха.

— Даю вам пять минут, чтобы собрали всю деревню, — приказывает ветеринар-бей. Как и в первый раз, с ним чиновник из ветеринарного управления и шофер.

— Ну и прохвост! — шепчу я своим. — Всех нас заставил плясать под свою дудку.

— Пусть подойдут все скоты, которые осмелились поднять на нас руку! — кричит он.

Стал я их вызывать по одному. Не хочется, а идут. Только Хаджи Шакир подошел сам, без понукания.

Ветеринар-бей велел им всем зайти в канцелярию, а остальные чтобы на улице все подождали, пока он с ними не разберется. И чтобы стояли смирно, не шевелились.

— Слышали? — вмешался я. — Стойте все смирно, не шевелитесь. Даже если в кусты захочется, терпите, зубы стисните, а терпите!

Все виновники драки следом за ветеринаром вошли в канцелярию. Хотели было сесть, но он не позволил.

— Стойте!

Повинуемся. Как бы он нас ни обозвал — хоть ослом, хоть свиньей, — придется все молча снести.

Ветеринар-бей вытащил из своего портфеля какой-то футляр. Открыл его — внутри машинка для стрижки волос. Я сразу смекнул, что у него на уме, скосил глаза на своих: ну что, попались, голубчики.

— Староста и Хаджи Шакир уже получили свое, — кричит он, да так громко, что потолок дрогнул. — Теперь ваш черед. Подходите, да побыстрее. Пока вся скотина не околела.

Все наши стали подходить к нему по одному: и старики седые, и парни чернобородые, богатые и бедные, — а он жик-жик машинкой, глядишь, и борода уже на полу валяется. Обкорнал их хуже нас с Шакиром. Но мы даже не улыбнулись: побоялись, что ветеринар-бей рассвирепеет.

Ветеринар достриг последнего и говорит:

— Ну а теперь выходите все на улицу.

До того у них вид потешный был, что народ не выдержал, захохотал. Особенно, смотрю, надрываются женщины — и молодые, и старые, — будто им это даже понравилось. Сильно обозлился я, но сказать ничего не сказал: негоже распускать язык, когда ветеринар-бей рядом.

Ветеринар-бей встал посередке, народ вокруг него столпился.

— Уважаемые жители Оклуджа! Уважаемые соотечественники! — обращается он к нам.

— Слушаем, слушаем, ветеринар-бей!

— Так вот, чтобы впредь я не видел у вас в деревне ни одного бородача. Договорились?

— Договорились.

— Говорите громче. Договорились?

— Договори-и-ились.

— Еще громче. А этот ваш Унджуоглу — невежда, осел. Так или не так?

— Так, эфенди.

— Я его с дерьмом смешаю. Согласны?

— Согласны.

— Ну а теперь приведите сюда скот: голов пять-десять. Я должен посмотреть, окончилась ли эпидемия.

Сначала мы не поняли.

— Какая еще эпидемия? — спрашиваем.

— Ведите скорее скот. Не тяните время.

Мы все стоим на месте. Боимся, нет ли тут какого подвоха.

— Успокойтесь, — говорит он. — Прежде чем принять решение о снятии карантина, я должен осмотреть скот, так положено.

Как будто он его, сукин сын, осмотрел, прежде чем карантин объявил!

Двое наших привели четырех овец. Он заглянул им в глаза, в рот и говорит:

— Эпидемия окончилась. Снимаю карантин.

Не карантин он снял — тяжкую гору с плеч наших!

— Не будем вспоминать прошлое, — продолжает он. — Надеюсь, мой урок вам запомнится.

— Запомнится, запомнится, — подтверждает народ. — Мы на тебя не в обиде. Спасибо тебе за урок. Да пошлет Аллах тебе долгую жизнь!

В тот вечер мы собрали для приезжих богатое угощение. Накормили их, напоили, пожелали счастливого пути.

Вот так все оно и вышло, из-за нашей скотины. Я рассказал все как было, ни слова не приврал. Всей нашей деревне досталось, а мне особо. Похудел я кило на восемнадцать. Теперь всякий раз, как погляжу в сторону ильче, у меня, верите ли, начинают трястись коленки.

Хорошо хоть кое-как выпутались мы из этой истории. А ведь могло быть и по-другому.

Перевод А. Ибрагимова.

Время сева пшеницы

К концу сентября, когда верхушки гор заволакивает дымка тумана, Патоглан обычно сам не свой. Он начисто теряет покой и сон, в него будто бешеный пес вселяется. Этот пес, пока не вырвется наружу, рвет его душу когтями и зубами.

Так было и в то утро. Патоглан проснулся, вышел и окинул долгим взглядом склоны окрестных гор. Его жена Элиф, дочь Моллы Вели, поднялась вместе с ним. Она растопила очаг, наскоро сварила суп и накормила двоих детей. Дети были погодки. Сам Патоглан не хотел есть. Он стоял молчаливый, мрачный, с потемневшим, почти черным лицом. Такими же черными были и его думы. Все кругом угнетало его, нагоняло нестерпимую тоску.

Всю эту ночь Патоглан не сомкнул глаз. Каждый раз, просыпаясь, Элиф примечала, что он беспокойно вертится в постели. Просто волчок какой-то. На все ее расспросы он ничего не отвечал. Лишь однажды обронил: «Не спится что-то» — и тут же отвернулся.

Долго и мучительно вынашивал он свой тайный замысел. Наконец пришел к решению. Но не знал ни как его выполнить, ни хотя бы с чего начать. А главное — как справиться с тестем и шурином. Все это надо было тщательно взвесить.

Когда запели петухи, он сразу же отправился в хлев. Задал быкам корму. Погладил их могучие шеи, потрепал уши. Вернулся и снова лег. Но уснуть так и не мог, все крутился и крутился.

— Пат Али! Уже солнце взошло! — крикнула жена.

Он прикинулся, будто не слышал.

— Высоко уже. В два человеческих роста.

Патоглан молчал.

— День ясный, хороший. Уже припекать начало.

Волнение в его душе все нарастало. И все сильнее и больнее кусался и царапался бешеный пес. Наконец Патоглан медленно скинул одеяло. Как был, в трусах и майке, встал посреди комнаты. Размял руки и ноги, потянулся, сонно позевывая. Надел шаровары, рубашку, повязал шерстяной кушак. На спину набросил старую безрукавку.

Рядом с миской супа Элиф положила разогретую лепешку.

— Умойся да замори червячка, — сказала она мужу.


Их дом стоял на самой вершине холма, среди терновника и можжевельника. Кроме брата Мустафы с семьей, других соседей у них нет.

С окружающих гор и холмов почти всегда доносится стук топоров и звон колокольчиков. По ночам чобаны жгут костры, палят из ружей. Всем, кто живет в деревне, приходится добывать хлеб в неустанной борьбе с ростовщиками, лесниками, медведями и волками. Внизу, в долине, зимой и летом звенит река. Небо обычно солнечное, но бывает и затянуто туманом. В конце сентября, когда начинается сев озимых, туман застилает и горы.

На противоположном склоне — дом тестя и шурина, рядом — хлев и загоны. Там же, на том склоне, живет и дед его жены. Оба дома стоят отдельно от всех других, каждый с палисадником, яблоневым садом и виноградником.

Но у Патоглана нет ни сада, ни виноградника. Нет и загонов, потому что нет скота, который он мог бы в них держать. Есть лишь небольшой клочок земли, расчищенной среди густых кустарников: там он сеет чеснок и лук. Вместе с братом Мустафой они выдолбили в каменистой земле колодец. Но воды в нем мало, а летом он и вовсе пересыхает. Даже если вместо ячменя посеять кукурузу, урожая при таком маловодье все равно не будет.

Бедная, убогая деревушка! Разбросанные по склонам гор и по дну долины дома так и жмутся к земле: кажется, сейчас завалятся и больше уже их не поднять. Всего восемнадцать дворов, подчиняющихся одному старосте с одной печатью. Людно лишь в махалле Чайбуши, где высится мечеть, а вокруг пустынно, ветер гуляет.

Тесть Патоглана приходится ему и дядей. По пятницам и религиозным праздникам он, раскачиваясь, читает в мечети Коран. Поэтому его и называют Моллой Вели. Прошло уже пять лет с тех пор, как Патоглан умыкнул Элиф. Но тесть так и не простил ни ему, ни дочери. На суде эта, по его словам, «сучка, которая предала родных отца и мать», заявила, что хочет остаться с мужем. Вообще-то, видит Аллах и пророк, дочь она была тихая, смирная, с должным почтением относилась к родителям. Уж не опоил ли ее этот пес каким-нибудь зельем? «Видеть ее не хочу, — разгневался Молла Вели. — Пусть ко мне и не приходит. Пусть лучше стану гявуром, чем первый протяну ей руку. И пусть не надеется, что я буду ей помогать, ничего не дам: ни денег, ни скота!»

Слово свое он сдержал: так ничего и не дал. Нет у Патоглана ни скота, пусть даже мелкого, ни своего поля. Его семья не ест ни молока, ни йогурта, ни масла, ни латука, ни винограда. Молла Вели — упрям как козел. И очень мстителен. Сколько народу убеждало его: «Помирись с зятем и дочерью». Он и слышать ничего не хочет, стоит насмерть.

Обида в груди Патоглана с годами превратилась в жаркий, обжигающий гнев. Тем временем двое его ребятишек подросли. Надо их кормить, одевать-обувать. И жена снова забрюхатела: жди прибавления.

Несладко жилось и самой Элиф. «Излей я свое горе в нашу речку, вся замутится», — жалуется она. И тут же начинает причитать: «Ну что было бы, если б на суде я сказала: „Хочу остаться с отцом, а не с мужем“? После того как меня умыкнул племянник отца, кому я нужна, обесчещенная? Не оставаться же мне вековухой. Ты сам во всем и виноват, отец! Отдай ты меня за одного из троих бедняков, что ко мне сватались, ничего бы и не случилось».

За эти пять лет Патоглан всего раз спустился на равнину Сёке. Работал на хлопковых плантациях: мотыжил, поливал, собирал урожай. Когда вернулся, купил себе пару быков. Шесть месяцев сидел на хлебе с луком, исхудал весь, как сухая ветка стал. Но все же купил быков. А вот пахотной земли у него нет. Каждый год, выкорчевывая кусты, он расширяет участок перед своим домом. Но староста и члены правления настроены против него. Они собираются, выносят решение и отодвигают изгородь, которой он обнес свой участок, назад. Окажи он сопротивление, дело дошло бы до ножей.

Пробовал он арендовать землю, но каждый раз ему предлагают такие каменистые участки, что на них ничего не вырастишь.

Зато у его тестя, Моллы Вели, поля плодородные, орошаемые. Палку воткни — зазеленеет, в рост пойдет. Ну что бы дать хоть пару клочков: паши, сей. А вот не дает, да и все. Злобствует, потому и жлобствует. В том, что он, Патоглан, умыкнул девушку, нет ничего постыдного. Таков старинный обычай. Теперь они муж и жена, у них двое детишек. Может, по нынешним временам и детей рожать грех? Да ведь они сами рожаются, что тут поделаешь? Не скажешь же младенцу во чреве: «Убирайся, ты мне не нужен»?

Отец Патоглана, Сюллю-чавуш, — бедняк. У него два-три небольших поля, еле-еле сам со своей семьей кормится. Крепко надул хитрец Молла Вели своего простодушного брата, когда они делили скот и землю. К тому же еще Сюллю-чавушу пришлось умасливать полицию и суд, чтобы отстали от сына. Аллах один ведает, сколько денег он тогда выложил. Помог построить этот домишко. А когда Патоглан спустился на равнину, присматривал за его семьей. Чего же от него еще ждать?

В этот день Патоглан наконец принял твердое решение. Он вспашет поле под Асаром — пусть только Молла Вели вздумает ему помешать! Быки у него есть. Плуг есть, с новым лемехом. Нашел он и семена для посева. Почва влажная. Когда восходит солнце, над ней так и струится парок. Ведь все равно, если этот козел бородатый умрет, земля достанется ему, Патоглану. В законное владение. Получит он наследство тремя днями раньше или тремя днями позже — какая разница?

Патоглан надел носки и чарыки. Пересыпал семена из мешка в котомку.

Элиф ничего не знала о решении мужа: он не делился с ней своими мыслями.

Патоглан повесил котомку на плечо, спустился с веранды. «Погода нынче хорошая», — подумал он. Вывел быков из хлева. Надел на них ярмо. Впряг в плуг. И снова подумал: «Погода нынче хорошая!»

— Куда это ты собираешься, Али? — встревожилась жена. — Почему ничего не говоришь?

— Пахать иду, — бросил Патоглан.

— Бог в помощь. Чье поле-то?

— То, что под Асаром. Пять лет ждал, больше не могу, нынче распашу.

Элиф чуть не свалилась с веранды от изумления и страха.

— Опасное ты дело затеял, Али. Откажись, пока не поздно.

— Опасное, не опасное — какая разница? Что задумал, то и сделаю.

— Почему ж ты меня не предупредил? Аллахом заклинаю, откажись от этой затеи. Кровопролитие выйдет. Против отца моего, сам знаешь, не пойдешь.

— Говори не говори — все равно распашу это поле.

— Вот беда! — простонала Элиф.

Патоглан пошел вниз по склону, но через несколько минут возвратился.

— Решето забыл, — сказал он, — дай мне решето.

— Вот беда! Вот беда! — продолжала голосить Элиф.

— Дай же решето!

Элиф вынесла решето:

— И я тоже с тобой.

Она взвалила младшего на спину, старшего взяла за руку и поспешила вслед за мужем.

«Места там пустынные, — рассуждала она сама с собой, — случись драка — и разнять некому. А уж мой отец чуть что, сразу прибежит. Он ведь такой горячий, с одной искорки вспыхивает. Ах, Али, не дело ты затеял, не дело». Она заплакала.

Патоглан проверил, хорошо ли закреплены ремни, и начал пахоту — снизу вверх. Провел первую борозду. Как ни отговаривала его Элиф, он и слушать не стал.

— Нечего хныкать, лучше иди впереди быков.

Элиф усадила детей возле брошенного мужем решета и встала перед быками.

— Иди прямо, — крикнул ей Патоглан, — чтобы борозда была ровнехонькая.

Дети не могли усидеть на месте. Они вскочили и пошли за плугом. Занятно смотреть, как взрезается земля. Будто какая-то игра новая. Старший понукал быков. Младший испуганно вздрагивал, когда они поворачивали.

— Земля влажная, и поливать не надо, — сказал Патоглан, закончив первую борозду. Сердце у него колотилось. В горле пересохло. Во рту такая горечь, будто накурился до одури. — Влажная земля, машаллах!

Он высыпал семена в решето и начал сеять.

Старший сын озадаченно наблюдал за отцом. Он еще не видел, как сеют. Подражая отцу, стал размахивать правой рукой. А потом попросил у отца решето:

— Дай мне!

Подбежала Элиф, увела мальчонку.

— Не вертись под ногами. Хочешь сеять, сей, — закричала она и так шлепнула малыша, что он повалился. — Сиди здесь, на этом месте, — велела она.

Мальчонка несколько минут сидел не двигаясь, потом встал и побрел за отцом.

Туман на вершинах гор быстро редел. Яркие лучи половодьем заливали все кругом. Громады гор стояли как опрокинутые. Все сильнее бурлило волнение в душе Патоглана. Его давила тяжелая, как эти горы, тревога. Плуг вычерчивал темные борозды. Смотреть издали на эти ровные полосы очень приятно. Но не тогда, когда ты так взбудоражен.

Солнце уже начало прижигать. Сельверо, жена Моллы Вели, молола зерно на крыше своего дома. Солнце уже стояло высоко, когда она наконец разглядела, что происходит на их поле под Асаром.

— Вай, проклятые! — закричала она, вбегая в дом.

Молла Вели сидел у окна, читая Коран. Другой книги в его доме не было.

— Перестань читать. Выйди и посмотри, что делается на поле под Асаром.

Молла Вели дочитал абзац до конца и захлопнул книгу.

— Не оставь меня своей милостью, Аллах!

Он поднялся на крышу.

— Что я вижу? Эта сучка Элиф со своими щенятами и ее сумасшедший муж распахивают мое поле. Да еще снизу вверх… Что это такое? — не веря своим глазам, спросил он жену.

— Сам видишь — что, — откликнулась Сельверо.

— Они распахивают наше поле?

— Да, наше поле.

— А может, и засевают?

— Может, и засевают.

— Ну, я им сейчас покажу! — взревел Молла Вели. — Эта стерва Элиф вздумала, видно, при жизни наследство у меня оттягать? Ни шиша ей не дам. Все, что у меня есть, завещаю Шевкету. А они в дураках останутся… Где Шевкет? — спросил он.

— Ушел в горы. Нарубить леса на стропила.

— Когда вернется?

— Скоро.

Оба уставились на дорогу, вьющуюся по склону горы.

— Да как они посмели вспахивать мое поле? На чью помощь надеются? Я им покажу, кто я такой. Пущу им кровь.

— Не вороши осиное гнездо, — ответила ему жена. — Поди скажи старосте. Пусть соберут правление, решат это дело. И подай иск в суд. Пусть приструнят этих наглецов. Зачем совать руку в очаг, если есть щипцы?

— Сейчас подоспеет Шевкет, мы с тобой пойдем туда, к ним. С этим делом надо покончить сегодня же. Завтра уже поздно будет, пропало наше поле. Ты говоришь: скажи старосте, обратись в суд. А он найдет лжесвидетелей. Подмажет судейских. Сама знаешь, есть ли справедливость на этом свете.

— Аман! — вздохнула Сельверо. — Где же этот голодранец возьмет денег?

Сельверо не стала продолжать этот спор.

— Поступай сам, как знаешь, — уронила она. — Хватай ружье и пали в них, раз ты такой воинственный. — И зашла в дом.

Молла Вели остался на крыше. В нем разгорался гнев. Вдруг он завопил:

— Эй, Элиф! Ах ты, гадина, ах ты, поганка!

С поля под Асаром не донеслось никакого ответа.

Молла Вели совсем взбеленился.

— Ах ты, стерва! Шлюха! Дочь шлюхи!

Лицо Элиф покрылось желтыми пятнами. Она схватила старшего сына — он все путался у нее под ногами — и швырнула его наземь, рядом с решетом. «Как будто это я подговорила Али», — в сердцах подумала она. И крикнула сыну:

— Я тебе сказала: не крутись. Сиди где сидишь. Не то я тебе камнем башку разобью.

«Надо же, и собственную дочь, и меня шлюхами обзывает!» — огорчилась Сельверо. Не зная, что делать, она вышла из дому. Руки и ноги у нее дрожали. Она стала собирать зерно, рассыпанное для просушки. А то, не ровен час, истопчут!

— Ах вы, поганцы! Не смейте засевать мое поле. Все равно не отдам вам его. А засеете, весь урожай сам соберу, вам ни зерна не дам.

Патоглан ударил палкой по плугу. Остановил быков.

— Чего разлаялся? — крикнул он тестю. — Спустись да покажи, что ты не только лаять умеешь!

— Сейчас, сейчас спущусь, — пригрозил Молла Вели.

С дороги послышался стук копыт. Это Шевкет вез на осле два бревнышка. Молла Вели кубарем скатился с крыши.

— Скорее, Шевкет, скорее! Этот стервец Пат Али пашет наше поле под Асаром. Скорее.

И, не дожидаясь ответа, он бросился вниз по склону. С длинной жердью в руках его нагнал Шевкет.

Молла Вели направился прямиком к Элиф. Он весь так и кипел негодованием.

Элиф, не шевелясь, стояла на месте.

В страхе и удивлении смотрела она на отца.

Седая козлиная борода Моллы Вели вся дрожала.

— Как тебе не стыдно, тварь ты этакая! — крикнул он, плюнув в лицо дочери.

— Элиф тут ни причем, — вступился за жену Патоглан. — Чем нападать на женщину, иди сюда. Увидишь, что будет.

Так обычно завариваются споры из-за земли в Эльяка. И, уж если дело дошло до такого ожесточения, ни государство, ни религия — никто и ничто не может предотвратить кровавое столкновение. Молла Вели подобрал камень и швырнул в зятя. Тот ловко увернулся. И тут же ударил тестя палкой, прямо по шее.

Шевкет кинулся на него с жердью.

Послышались глухие удары.

Элиф жалобно кричала, пытаясь разнять брата и мужа.

Молла Вели вцепился ей в волосы, повалил наземь.

Патоглан яростно орудовал палкой.

Упал и сам Молла Вели.

Шевкет кинулся с жердью на Патоглана, удар пришелся в самую поясницу.

Патоглан пошатнулся.

— Помогите! — позвала Элиф.

Но кто поможет? Кругом пусто, ни души. Только эхо и отзывается.

Шевкет стукнул Элиф.

— Ах ты, осел безмозглый! — обозлилась она и бросилась на брата. Схватила его за шиворот, пхнула в ногу.

Тем временем Патоглан успел оправиться от нанесенного ему удара.

Молла Вели встал и снова нагнулся за камнем.

Патоглан изо всех сил опустил на него палку. Палка разломилась надвое.

Шевкет навалился на Элиф.

Патоглан взял в каждую руку по обломку палки и набросился на шурина.

Молла Вели опять подобрал камень и метнул в Элиф.

Элиф снова очутилась на земле.

Меж тем брат Патоглана Мустафа каким-то нюхом учуял, что происходит что-то неладное. Он вышел на веранду, осмотрелся. Увидел дерущихся на поле под Асаром. И тут же устремился на выручку брату. Он без труда вырвал жердь из рук Шевкета. И сам стал ею размахивать, будто зерно обмолачивал.

Подбежала и Сельверо: она не могла усидеть дома.

— Сейчас я и тебя угощу, — пригрозил ей Мустафа.

— Хватит вам, хватит, — закричала Сельверо, пытаясь разнять Мустафу и Шевкета.

В это время Молла Вели — он уже успел очнуться — швырнул камень в ненавистного «пса».

Мустафа вскрикнул.

Патоглан ударил камнем по голове Моллу Вели.

Тот и ахнуть не успел.

Но и Мустафа растянулся на земле. Он цеплялся за землю пальцами, никак не мог подняться.

Шевкет хотел было бросить камень в Патоглана, но тот ударил его ногой в пах. Когда Шевкет упал, Патоглан навалился на него и начал молотить головой оземь. Молотил до тех пор, пока тот не перестал стонать. А когда Патоглан поднялся, он увидел, что Элиф и ее мать рвут друг дружке волосы. Он подбежал, схватил тещу, как мешок, и отшвырнул в сторону.

Почти все уже валялись на земле.

Молла Вели лежит, не встает.

Шевкет лежит, не встает.

Сельверо лежит, не встает.

Мустафа лежит, не встает.

А продолжалась драка всего пару минут, не больше.

Патоглан подошел к брату. Из шеи у него сочилась кровь. Он постанывал.

Стонала и Элиф. Из горла у нее вырывалось какое-то странное бульканье. Она плакала. Руки были все в крови и грязи. Будто и не женские это руки. Тяжело отдуваясь, Патоглан подошел к быкам.

Поглядывая белесыми глазами вокруг, быки что-то жевали и ударами хвоста сгоняли мух со спины.

Патоглан хотел продолжать пахоту. Но увидел: палка-то сломана, погонять быков нечем. Поди найди ее обломки. Он подошел к стонущей жене, присел на корточки.

— Бо-о-ольно, Али! Все тело болит!

Он положил руку ей на лоб. Откинул прилипшие ко лбу волосы.

— Ничего, Элиф, — сказал он, — пройдет.

Испуганные ребятишки жались друг к дружке. Оба смотрели расширенными глазами на отца. Сами как два огромных глаза. А кругом высились горы. И кое-где виднелись разбросанные дома Эльяка.

Перевод А. Ибрагимова.

Медвежий капкан

— Эй!

— Э-э-эй!

— Что это у тебя за штуковина?

— Где ты ее откопал?

Все ошарашенно спрашивали бывшего старосту Ибрагимкула, который весь в поту тащил на спине громадный металлический капкан:

— Эй, что там у тебя за штуковина?

— Где ты ее откопал?

— Это медвежий капкан. Глядите, кто не видел, — отвечал Ибрагимкул.

— Где же ты его откопал?

— На сеновале нашел. От покойного отца остался. Надо снести его к ортакёйскому кузнецу — пусть починит. Замечательная вещь!

— Собираешься медведей ловить, Ибрагимкул?

— Собираюсь. А почему бы и нет?

— В наших краях они давно перевелись.

— На мой век хватит, — ухмыльнулся бывший староста. — Поставлю капкан на баштане. Глядишь, какой-нибудь медведь и поймается. А то все дыни и арбузы пообрывали, даже неспелых не осталось.

— Ну придумал! — цокали языками сельчане.

Капкан был неподъемно тяжелый, и Ибрагимкул попросил помочь ему. С земли поднялись двое парней. Они взялись за капкан с одной стороны, Ибрагимкул — с другой и втроем потащили.

— И как он один его пер! — дивились сельчане. — Валлахи, молодец!

Почти никто из них не видывал такого капкана. Ничего похожего на те небольшие ловушки, которые ставят на лис или зайцев. Громадина с двумя усаженными острыми зубьями захватами и могучей пружиной. Если эти захваты сомкнутся, даже самому сильному зверю не вырваться. Да и вряд ли он останется жив — сразу же подохнет!

— Ну и капканище! — ахали сельчане.

— Берегитесь, медведи.

— Прольется ваша алая кровь на баштан.

— Эта штука вам все кости переломает.

— Горы задрожат от вашего рева, если попадетесь.

— Всё кругом пеной забрызгаете.

Вскоре бывший староста взгромоздил капкан на ишака и отправился в Ортакёй.

— Чинить везу, — объяснил он сельчанам.

— А что там сломано? — полюбопытствовали они.

— Один захват лопнул. Да и разболтался весь, закрепить надо.

— Обратно-то когда воротишься?

— Не задержусь. Завтра же здесь буду.

Дорога шла сквозь кустарник. Ибрагимкул во всю мочь наяривал осла пятками. «Но-но! Пошел, проклятый!» Он навьючил на осла не только капкан, но и мешок пшеницы — в уплату за работу.

«Пусть только кузнец отремонтирует эту штуку, — с надеждой думал Ибрагимкул. — Поставлю ее на баштане — дрыхни себе спокойно. Если хоть один медведь словится, все, кончено дело. Никто больше и близко не подойдет. Одного такого урока на семь лет хватит».

Ишак семенил по каменистой тропке, задевая боками кусты терновника. Другого пути не было. Ибрагимкул то и дело оглядывался на разбросанную по склону горы родную деревню: она все уменьшалась и уменьшалась.

— Ну и дрянной у нас народишко! — ворчал он, задыхаясь от душившей его злобы. — Ни стыда, ни совести! Вор на воре. Пропади она пропадом, эта паршивая деревня!

Да и как было не злиться! Вот уже три года, как он засевает свой баштан арбузами и дынями. И каждый раз его обворовывают, всё дочиста уносят. Хоть бы один черт последовал его примеру. А ведь он старается не ради самого себя. Хочет, чтобы и другие научились, дело-то нехитрое: вырасти свои арбузы и дыни да и лопай вместе с женой и детишками. Но нет, эти дармоеды только и умеют, что красть. Им подавай готовенькое, сами они и палец о палец не хотят ударить.

— Ну погодите у меня, — злобствовал он. — Пусть только кто-нибудь из вас угодит в мой капкан — все кости переломает. Тогда и другим неповадно будет!

Мысли набегали, как волны, одна на другую: «В иных-то деревнях народ смирный, послушный. Блюдут свои обычаи. Только спустись вниз и посмотри: ни одной деревни без баштанов. А эти дармоеды даже редьку и морковь покупают. Ну виданное ли это дело — морковь покупать?! Дрыхнете на своей горе, как медведи в берлоге. Семь лет, семь месяцев и семь дней вашим старостой я был — так и не смог вас разбудить! „Ну ладно, — думаю, — раз уж уговоры не помогают, попробую подать вам пример“. Засеял баштан: смотрите, выращивайте арбузы и дыни. Как бы не так, сами ничего делать не хотят, только и норовят спереть».

Дорога до Ортакёя не ближняя — пять часов ходу. Ибрагимкул шел уже четыре часа. И все продолжал бурчать себе под нос:

— Ну уж если вы не можете обойтись без воровства, дождитесь хоть, пока арбузы и дыни созреют, тогда и тащите. Да и на что вам воровать? Попросите, я и так дам. Покажу вам, как их выращивать. А вы крадете совсем зеленые. Плети обрываете…

Кузнец Сами помог Ибрагимкулу разгрузить ишака перед кузней. Обалдело уставясь на капкан, он спросил:

— Что ты собираешься с ним делать, Ибрагимкул?

— Поставлю на баштане.

— Зачем?

— Медведи повадились.

— Четырехногие или двуногие?

— Не все ли равно? Какой словится, такой и хорошо.

Ибрагимкул разбивал баштан на паровом поле. Земля у них здесь сухая, неплодородная. Если не оставлять ее под паром, то и урожая никакого не получишь. Сельчане просто не обрабатывали такие поля. А Ибрагимкул где-то прознал, что если разбить на паровом поле баштан, то хлеб и кунжут еще лучше уродятся. Человек он бывалый, много чего повидал на своем веку, вот и решил сам попробовать. Два года засевал баштан Ибрагимкул и убедился: правду говорят люди — на другой год урожай кунжута был больше обычного. Дело оказалось выгодным, а уж своей выгоды Ибрагимкул не упускал.

Семена он раздобыл в деревне Текирлер, где разводят дивные дыни и арбузы. Ухаживал за баштаном прилежно: вовремя прореживал, мотыжил. В самой середине поля поставил сторожевую вышку; днем караулит его сын, ночью — он сам. Возьмет с собой ружьишко, ложится, а оно рядом. Да только это не помогает. Только-только цветы отцвели, а воры уже исхитряются оборвать плоды. Да еще и плети потопчут. Смотришь, на земле отпечатки ботинок со знаком орла, чарыков или босых ребячьих ног. Ну и бесился же Ибрагимкул — растерзать бы на месте этих гадов!

— С отцов своих пример берут, чтоб их господь разразил! — ругался Ибрагимкул.

В этом году под паром держали все поля к востоку от деревни. Баштан Ибрагимкула находился по левую руку от дороги, которая идет к Пертеджикскому ущелью, месту выпаса коз и овец. Маленькие еще, с головку младенца, дыни и арбузы прятались под сенью зеленых листьев. Многие уже оборвали, но оставалось еще вполне достаточно, чтобы опробовать капкан. Урожай обещал быть богатым — лишь бы прошло несколько дождей.

«Такие дыни и арбузы выращу, что все рты разинут, — мысленно похвалялся Ибрагимкул. — Половина наших сельчан заведут тогда баштаны. Только бы не растащили весь нынешний урожай!»

Ортакёйский кузнец был мастер каких поискать, починил и хорошенько отладил капкан. Только тронь палочкой, и, если взведен, сразу захлопывается. К тому же Сами наточил напильником зубья. Зубья в зубья заходят. Страшная вещь — берегитесь, медведи! Да упасет вас Аллах!

— Ужас-то какой! — простонала Ибрагимкулова жена, увидев починенный капкан. — Откажись ты от своей затеи, умоляю тебя, откажись! Эта штуковина сразу двоих придушить может.

— Не зуди, жена! — оборвал ее Ибрагимкул. — Раз уж я задумал, так тому и быть. Вот погоди, попадется в капкан какой-нибудь медведь, другим неповадно будет!

Ибрагимкул припрятал капкан на самом краю баштана. Развел захваты, натянул пружину, закрепил ее длинным крючком. Место, где поставил капкан, он показал сыну: как бы, упаси бог, не угодил в него по оплошке. В ту ночь он, как всегда, улегся на сторожевой вышке, положил рядом ружье. Капкан захлопывался с таким громким лязгом, что и мертвого мог разбудить. Бывший староста был уверен в нем, как в самом себе.

Темно, впрочернь, лиловело небо над горами и горными селениями. Внизу поплескивала Бейдили. Высокими и низкими голосками выпевали свои песенки жуки и насекомые. Вдалеке лаяли собаки, тявкали лисицы.

Луна все еще не всходила. Вот-вот она выкатится из-за вершины Пертеджика, золотистая, как обмолоченное зерно. В ее сиянии весь баштан виден как на ладони.

Уже добрых полчаса, как вся деревня уснула. Ибрагимкул тоже начал задремывать — и вдруг услышал где-то внизу высокие, видимо девичьи, голоса — они выводили песню. Ибрагимкул поднялся на локтях, прислушался. Он очень любил девичье пение. Два голоса приближались к баштану.

В саду фиалка зацвела.

Любовь с ума меня свела.

Тебя другому отдают.

Что жизнь моя? Одна зола.

Песня часто прекращалась, слышались обрывки веселого, насмешливого разговора. И тут же водворялась тишина, нарушаемая лишь звуками тихих шагов. Раздались два негромких свистка. И снова возобновилось пение — теперь уж под заливистый свист, а это особенно нравилось Ибрагимкулу. Голос у него самого был низкий, басистый, но любил он высокие…

Тебя другому отдают.

Что жизнь моя? Одна зола,—

тихонько подпевал он.

«Видать, девушки идут, — думал Ибрагимкул. — Совсем еще молоденькие, лет тринадцати-четырнадцати. Неужто воровать?.. Боже, до чего докатился этот мир, пропади он пропадом!»

Голоса слышались уже совсем близко.

Ибрагимкул приоткрыл глаза.

Нет, это не девушки. Тонкие, гибкие, как лоза, пареньки лет семи-восьми.

«Сейчас полезут в баштан. Но капкан-то с другой стороны. И слава Аллаху, что с другой… — Он поднял ружье. — Пальну-ка я в воздух, страху на них нагоню».

Но пареньки шли мимо баштана. Они перестали свистеть и тихо перешучивались, иногда смеялись.

«Уж не собираются ли они полезть сверху?» — предположил Ибрагимкул.

Мальцы снова засвистели. Похоже было, что они поднимаются на Пертеджик, к выпасам.

Бывший староста, успокоенный, положил ружье. «Должно, подпаски. А уж я было, грешная душа, заподозрил, будто они воровать пришли. Совсем еще маленькие, ягнятки… Ну да чем я виноват? Откуда мне было знать, что они мимо пройдут?..» Он опять прилег. «Ладно, — подумал он, одолеваемый сладкой дремотой, — капкан-то я все равно завел».


Мальцы остановились выше по склону, среди можжевельника. Посмотрели на золотистую — и впрямь похожую на гумно — луну. Один из них толкнул другого.

— Уснул.

— Тогда пошли.

Оба посмотрели вниз, на баштан.

— Спустимся через кусты?

— Через кусты так через кусты.

Пареньки принялись спускаться, стараясь как можно тише ступать обутыми в мягкие чарыки ногами. На тропе полно было камней, но они крались так осторожно, что ни один даже не шелохнулся.

— Я сорву две штуки.

— А я три.

— Ножи мы с собой прихватили. Сядем под скалой, поедим.

— До чего же я люблю дыньки.

— И я тоже… Сладкие… Холодненькие…

— Даже глотать жаль. Так бы и держал во рту, пока не растает.

— Мой дедушка говорит: выращивать арбузы и дыни — дело непростое. Сноровка нужна особая. Не каждый сумеет.

— А вот мой отец собирается засеять два дёнюма в будущем году. На паровом поле.

— Мой отец тоже собирается, только каждый раз забывает.

— А вот в деревне Текирлер, я слышал, у всех есть баштаны. Там и купил семена Ибрагимкул.

— А я видел, как он засевает свой баштан.

— Вот бы мой отец засеял один или два дёнюма. А лучше десять. Посреди поля поставил бы вышку. А я бы сидел на ней, сторожил. Ну и каждый день съедал бы по дыньке.

— И я бы тоже.

— Уж очень я люблю дыньки.

— И я люблю. Сладкие, будто мед.

Дальние звезды блекли в ярком лунном сиянии. Жужжали какие-то букашки. Вдалеке заливались собаки, выли шакалы. Перекликались чобаны. И на все эти звуки откликалось голосистое горное эхо.

Двое маленьких приятелей, шепчась, спустились к Ибрагимкулову баштану. Золотисто поблескивали небольшие, с головку младенца, дыньки.

Остановились, прислушались.

На сторожевой вышке все тихо.

Опустились на корточки, поползли.

Миновали арбузные плети.

Дальше пошли дынные плети. Их можно было узнать по широким листьям и запаху.

Сорвали по паре дынь.

Вскочили на ноги и припустили во всю мочь. Не оглядываясь.

Остановились уже за баштаном.

Все так же плескалось яркое лунное сияние.

Ибрагимкул не подавал никаких признаков жизни.

Уселись, достали ножи, разрезали по дыньке.

— На попробуй кусок вот этой.

— Что вкуснее всего на свете, знаешь?

— А ты?

— Знаю.

— Что же?

Окружающий мир, овеваемый ночной прохладой, расстилался так широко и вольно.

— Дыня.

Горы как будто подались ближе, земля была шелковисто-мягкая.

А вверху зияла, вся в брызгах звезд, пронизанная лунным светом, пустота.

Приятели доели дыни. Зарыли корки. Животики у них вздулись, как барабаны, но они так и не насытились, хотелось еще. Оба посматривали на баштан.

— Знаешь, что я тебе скажу?

— Не знаю. Скажи.

— Давай-ка сорвем еще по дыньке. Припрячем их в кустах. Съедим потом. Идет?

— Идет!

Они встали и тихо направились к баштану.

Припали к земле и с нова поползли.

Находить отливающие золотом дыньки было совсем легко.

Мальцы принялись рвать их. Все подряд.

И уже не могли остановиться.

Перебегали от плети к плети — и все рвали и рвали. «Припрячем их в кустах, — решили они, — только ходи да ешь. Хоть пять, хоть десять дней».

И вдруг раздался оглушительный лязг. За ним слабый стон, еще один — и тут же смолк, поглощенный мертвой тишиной.

Пробудившийся Ибрагимкул схватился за ружье. Он сразу смекнул, что случилось. «Попался, чертов медведь!» — злорадно подумал он, взводя курок.

Второй малец, вжавшись в землю, молчал. Грудка его судорожно вздымалась и опадала. В полном остолбенении он не знал, что ему делать. А приятель не подавал голоса.

— Доган! Доган! — тихо звал малец.

Ответа не было, да и не могло быть.

Увидев, что Ибрагимкул спустился с вышки, мальчик вскочил и кинулся бежать в сторону деревни. Улепетывал что было сил.

— Не удирай! Не удира-а-ай, мать твою перетак! — завопил вдогонку Ибрагимкул. — Капкан, видать, сработал впустую. Не удирай, шайтаново отродье.

Он прицелился в убегающую маленькую тень.

Нажал спусковой крючок.

Из дула вырвался язык пламени.

По-комариному взвизгнула пуля.

— На этот раз тебе повезло, — крикнул бывший староста. — Но если еще раз сунешься — пристрелю!

Он пошел к капкану, чтобы снова завести его.

Луна сияла над вершиной Пертеджика во всем своем великолепии.

Изрыгая потоки брани, Ибрагимкул подошел к капкану.

Увидел в нем что-то похожее на узел.

Вздрогнул, но тут же успокоился.

«Вай! Какой-то звереныш попался! Бедняжка!»

Звереныш, если это был звереныш, даже не пошевелился, когда он ткнул его мыском ботинка.

— Сдох! — произнес вслух Ибрагимкул. — Недолго мучился — сдох!

Он развел дулом ружья захваты.

Вынул оттуда звереныша.

Голова у него свешивалась — видно, сломана шея.

По всему телу — от левого плеча до правого бедра — тянулся кровавый след.

Ибрагимкул осторожно закрыл капкан.

Положил мертвого звереныша, если это был звереныш, на баштан.

Все его руки были в крови.

Он вытер их сухой землицей.

Оставалось ждать рассвета.

Лишь тогда можно будет разглядеть, кто угодил в капкан.

Он поднялся на свою вышку.

Лег навзничь.

Посмотрел на луну, на звезды.

В душу заполз червь сомнения: «Что же это за звереныш?»

Он спустился с вышки.

Внимательно пригляделся.

«Да это же Доган, сын Якуба-без-чарыков! Ва-а-ай!»

Все его тело, с головы до ног, пронизала жестокая дрожь.

«А как он хорошо пел! Ва-а-ай!»

Он провел рукой по лицу ребенка — холодное.

Схватив ружье, Ибрагимкул зашагал в деревню.

— Ва-а-ай! Ва-а-ай!

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Анатолийский гараж» (1970)

Анатолийский гараж[**]

В третий свой приезд в Анкару старый Ариф из деревни Деливиран решил забрать обратно подаренного им сыну бычка. Хотя бычок и был совсем кроха, старик порядком намаялся, пока спускался с ним на руках по дороге из Сейран-Баглары: его сын жил в одном из тамошних геджеконду. Это не мешало старику вздыхать с глубоким облегчением: «Слава те, Аллах, спас животину! Уж если мой собственный сынок так поступает, чего же от других-то ждать?»

Бычка ему возвратили неохотно, с обидой.

— Ну что вы на меня дуетесь? — сказал старик. — Вы знаете, я не из тех, кто своими добрыми делами попрекает. Этого бычка я подарил вам вместе с его матерью. А вы через пять месяцев продали корову. Хорошо хоть его оставили. Отнесу-ка я его лучше в деревню. Увидите, какой бычище вырастет. Вам же и достанется. А тут, в городе, он не выживет. Захиреет, зачахнет. Вы испугаетесь, как бы он не подох, прирежете его, а мясо продадите. У меня же он жив останется. Увидите, какой здоровенный бычище будет. Вот тогда его и заберете. А тут, у вас, он пропадет. Ты, сынок, уходишь на целый день в типографию. Невестка одна дома. Что он будет есть, бедняга? Лугов здесь нет, сена нет, воды нет. Город не деревня, геджеконду не деревенский дом. Ты ведь у меня, сынок, умница, должен понимать.

Он всячески старался умиротворить сына и невестку. А кончил так:

— Хватит тебе, сынок, супиться. Лучше помоги мне добраться до Гаража. Сумка у меня тяжелая, да еще и животина. Эта ваша Анкара — сумасшедший дом. Такси, автобусы, минибусы — и все куда-то мчатся. Ну пойдем, проводи меня.

Лицо сына все никак не прояснялось.

— Раз уж ты забираешь бычка, привези хоть барашка, — попросил он. — Я обещал приготовить кавурму для товарищей из типографии. Сам понимаешь, слово надо держать.

— Хорошо, привезу тебе барашка, — согласился Ариф. — А резать такого бычка, чтобы накормить товарищей, просто грех. Хватит с них и барашка. Не беспокойся, все будет в порядке. Пошли!

С большим трудом удалось ему уговорить сына.

Невестка нехотя поцеловала свекру руку.

— Передайте поклон маме. В другой раз приезжайте с ней вместе, — выдавила она на прощание.

Отец с сыном спустились в Мамакскую долину. Ледяной ветер острым ножом резал лицо и руки. Они миновали кладбище Асри, затем Бентдере. Ариф тащил на плече сумку, сын вел бычка на поводу. Подтаявший снег смерзся в ледяную корку. Того и гляди шлепнешься. Мимо шумно проносились автомобили. Кое-как, спотыкаясь и падая, добрели Ариф с сыном до Дышкапы.

Ни один автобус не отъезжал от Анатолийского гаража. Все дороги на много километров вокруг завалены снегом. Автобусы старые, потрепанные. Они и в хорошую-то погоду с трудом одолевают горные перевалы. А в такой гололед и выезжать страшно. Шоферам жить хочется.

Пассажиров скопилось великое множество. Кто терпеливо ждет, пока погода разгуляется, кто ругательски ругает власти: плохо следят за дорогами. Многие курят сигареты, смачно сплевывают.

Отсюда отправляются автобусы не только во все концы страны, но и в Мюнхен и Гамбург. Кого тут только нет: крестьяне с котомками, бакалейщики с товарами — мылом, сигаретами, стеклами для керосиновых ламп, леденцами, конфетами, — торговцы, которые успели сбыть все, что привезли, и даже обмыть свою удачу, больные женщины, рабочие и безработные. Снуют в толпе и какие-то насквозь пропахшие кизяком люди. Прямо среди стоящих автобусов продаются горячие бублики с маком и напитки. На самой автобусной станции пылают печки, отапливаемые бурым углем. Около каждой греется по нескольку озябших людей. Двери поминутно открывают и захлопывают. Шоферы, которым прискучило ждать, когда же наконец разрешат посадку и отправление, так и сыплют забористыми словечками.

Уже к обеду шоферу Мураду, уроженцу Карапазара, сообщили, что дорога на Шабаноз открыта.

— Садитесь, поехали! — крикнул он ожидающим пассажирам. Те тотчас принялись осаждать его старый «форд». Хлопот с ними много: каждого усади на место, приткни где-нибудь бессчетные сумки и торбы, остальной багаж размести на крыше. В задней части автобуса положили две кипы листового железа, переносную печку, швейную машинку. Сверху взгромоздились пассажиры. Пока сам шофер хозяйничал внутри, его помощник увязывал вещи на крыше.

Пассажиров набилось в автобус вдвое больше положенного, но Мурат не стал протестовать: движок у него надежный — вывезет.

Он сел на свое место, включил зажигание и крикнул помощнику:

— Кончай! Пора отправляться!

Вот тут-то как раз и подоспел Ариф со своим сыном. Пальто на старике до пят, с волочащимися по земле полами. С годами он усох, осел — вот пальто и оказалось ему чересчур длинным.

— До свидания, — сказал он сыну, принимая от него повод с бычком. — Кланяйся невестке.

— Счастливого тебе пути, — пожелал тот, целуя ему руку.

— Если кто поедет к нам в деревню, передай через него весточку. Что нужно будет — пришлю! — крикнул Ариф и, отвернувшись, выругался сквозь сжатые зубы: — Ишь ты, жадюга! Отцу родному бычка отдавать не хочет. Но ведь бычок-то мой, я его тебе подарил, что ж ты сычом смотришь. Ну да ладно…

Он подошел к перепачканному помощнику шофера и попросил:

— Сунь куда-нибудь эту скотину.

— Куда же я ее суну? — ответил тот. — Все уже забито.

Ариф шутить не любил.

— Куда-нибудь да сунь! — сурово отрезал он. — Не оставаться же нам с ней в этом проклятом городе.

— Говорю тебе, все забито.

Ариф, громко ворча, пристроил бычка на задней площадке. При этом он погнул трубу печки. Обозленный хозяин поднял крик.

— Ну что ты развопился? — осадил его старик. — В дороге всякое случается.

Мурат встал со своего сиденья и прошел в заднюю часть автобуса. Ему достаточно было одного взгляда на Арифа, чтобы понять: старик настырный, с ним лучше не связываться.

— Потеснитесь, землячки, — сказал он пассажирам. — Деливиранцы — народ упрямый, их все равно не переспоришь.

Трудно было понять, что звучит в его голосе: суровость или насмешка.

— Ехать не так уж долго, потерпите, — проговорил Ариф.

— Ладно, ладно, — вздохнул Мурат. — Плати за проезд.

Уж тут-то не было никаких причин для спора. До Деливирана и до Шабаноза — одна плата, хоть Деливиран и поближе. За бычка взяли как за взрослого пассажира. Ничего не поделаешь, пришлось раскошеливаться.

— Поехали, — сказал Мурат. Он втащил внутрь пассажиров, которые висели, держась за поручни, захлопнул дверь и протиснулся на свое место. Автобус тронулся. Одним духом перемахнул через Ешильез, Сольфасоль, Хаджикадын-Дереси. Взобрался на Эти-Йокуш. И покатил по ровному, как стекло, шоссе к аэропорту. Сразу за аэропортом начиналась плохая дорога. Но Мурат привык к любым дорожным условиям.

В задней части автобуса образовалось свое обособленное общество. Десять молодых парней из Карапазара и Шабаноза принялись отпускать шуточки по поводу Арифова бычка. Все они работали подмастерьями в типографиях и ремонтных мастерских, жили в геджеконду, в родные свои деревни ездили за провизией и хлебом. Ариф со своим бычком оказался для них сущей находкой: хороший повод почесать языки.

Стекла в задней двери были разбиты, сквозь дыры тянуло ледяным холодом. Бычок — он лежал на кипе железа — весь съежился, задрожал. Начали замерзать и все сидевшие позади на вещах пассажиры. Вдруг они громко захохотали. Передние пассажиры удивленно оглянулись.

— Продай мне своего бычка, — сказал пассажир родом из горной деревни около Шабаноза.

— Непродажный, — сухо отрубил Ариф.

— Тридцать лир за него заплачу.

— Сказал тебе: непродажный.

— Двадцать лир заплачу.

— Непродажный.

— А я тебе пять лир дам, — встрял в разговор еще один пассажир.

— Нашли над кем потешаться, черти окаянные! — взъярился Ариф. — Я вам в отцы гожусь.

Ему ответил дружный взрыв хохота.

К вящему удовольствию парней, Ариф разразился проклятиями. До Чубука шла еще более или менее сносная дорога, дальше начались сплошные подъемы, спуски, серпантин. Да еще и гололед. Проехали Каргын-Чайыры. В Карадере автобус остановился. Чтобы преодолеть предстоящий крутой подъем, надо было надеть цепи. Мурад вместе со своим помощником энергично занялся этим делом. Пассажиры выходили, справляли нужду и снова лезли в автобус. Каждый раз они задевали бычка. И делали удивленные глаза.

— Что это — собака или кошка?

— Какая там собака или кошка, — взвивался Ариф. — Бедняга жил в Анкаре без присмотра, вот и отощал. Через год вы его не узнаете, такой бычище будет!

В Карадере было очень холодно. Ветер сыпал снежной крупой, вот-вот начнется буран. Пассажиры насквозь продрогли.

Мурад и его помощник продолжали возиться с цепями. Тем временем все кругом затянул туман — такой густой, что даже аэропорта не видно, лишь едва проглядывали ближние дома и деревья.

Ариф стащил с себя пальто и безрукавку. Безрукавкой прикрыл бычка, пальто снова натянул на себя. Потом взял бычка к себе на колени, стал его греть.

Насмешники парни не оставляли его в покое.

— Не хочешь продать бычка, продай безрукавку!

— Тридцать лир заплачу.

— А я двадцать.

— А я десять.

Ариф весь кипел, но сдерживался.

Наконец Мурад и его помощник кончили работу. Ариф подождал, пока все пассажиры сядут, и только потом полез в автобус. Ни одного свободного сиденья не оказалось. А тут как раз автобус рванул с места. Ариф не удержался на ногах и вместе с бычком повалился на кипу железа. Он больно ушибся. Парни хохотали до колик, так забавно показалось им это. Кто-то из ближних пассажиров его толкнул. «Терпи! Терпи», — шептал себе Ариф. А парни все пересмеивались, никак не могли угомониться.

— Долго вы еще гоготать будете, ублюдки поганые! — не выдержал наконец старик.

В ответ снова раздался громкий хохот. Ни в кино, ни в театр парни не ходят. А повеселиться-то охота. Дело, известно, молодое.

Автобус доехал уже до Деветаши. «Слава Аллаху, теперь уже совсем рядом», — радовался Ариф. Деливиран примостился у подножья горы. Все вокруг: и поля, и дома, и ближние и дальние холмы — было выбелено снегом. Но тумана здесь не было. А впереди уже показался Деливиран: разбросанные по склону, один над другим, дома без садов и палисадников. И над всем этим — глубокая тишина.

— Хорошо бы наш автобус сломался в Деливиране, так чтобы Мурад-ага не смог его починить, — зубоскалили парни. — Мы все отправимся в дом к дядюшке Арифу. Скажем ему: «Готовь, старина, угощение! Режь курочек и петушков. Вари плов. Да пожарче растопи печку — так, чтобы труба докрасна раскалилась». Ну что, примешь нас, дядюшка Ариф?

Ариф молчал до самой своей деревни.

Посреди деревни старый «форд» остановился. Помощник шофера вылез и открыл дверь.

С сумкой на плече и бычком на руках Ариф спустился с подножки. Он прошел вперед, к шоферскому окошку, и сказал:

— Вот этот, крайний, дом — мой, Мурад-эфенди. — Если автобус сломается, ночь ли, день ли, заходи прямо ко мне. Для тебя я и курочку, и петушка прирежу. Плов велю приготовить. Печку натоплю хорошенько…

— А нас ты чем угостишь? — со смехом закричали парни.

— Для вас я велю выставить корыто с мукой и отрубями. Поедите болтушки да ляжете спать на улице, перед моей дверью.

Мурат нажал на педаль газа, и автобус покатил дальше по устланной снегом дороге. Сквозь разбитые стекла неслись звуки веселого жеребячьего гогота.

Ариф внес бычка прямо в дом и положил около ярко пылающей печки: пусть отогреется! Наполнил отрубями старое, облезлое цинковое корытце, добавил красного перца и накормил бычка. Затем отнес его в хлев.

«Вот я наконец и дома, — радовался он. — И бычка с собой привез: пусть растет да крепнет!»

Перевод А. Ибрагимова.


Бульдозеристы

Староста деревни Тахтаязы спустился по лестнице со второго этажа и вошел в кухню. Его жена, нагнувшись, изо всех сил раздувала пламя в очаге.

— Неужто завтрак еще не готов? Поздно уже. Стыдно перед людьми. — Укоризненно пощелкав языком, староста повернулся уходить.

Приподняв голову, жена зыркнула на него воспаленными глазами.

— Я тебе тыщу раз говорила: купи баллон с газом. Давно бы уже чай скипятила.

— На какие шиши? Сама знаешь, какое у меня жалованье — сто лир. А урожай курям на смех: две горсти ячменя да три горсти пшеницы. Спасибо, хоть сынок — да не оставит его Аллах своими милостями — присылает деньжат из Германии, дырки затыкаем.

— Да уж, коли не он, мы бы тут совсем оголодали.

Жена переложила с противня на поднос поблескивающие жиром гёзлеме, смазала их розовым вареньем, достала припрятанный для почетных гостей сыр. И снова принялась дуть.

— Сил моих нет, так измаялась, — сказала она все еще не ушедшему мужу.

— А что ты все одна да одна? — ответил он. — Невестка-то где? Пусть возьмет щетку да пол подметет: давно пора застилать скатерть. Дело уже к обеду, а эти молодцы все еще не позавтракали. Когда же они за работу возьмутся?

— Невестка ребенка кормит. Поди сам ей скажи.

Староста взял щетку и отправился в комнату невестки.

— Подмети верхнюю комнату, дочка, — сказал он.

Едва невестка отняла грудь, ребенок захныкал.

— Не плачь, маленький. Хоть ты лежи спокойно. А ты, — староста вручил щетку невестке, — принимайся за дело. Живо! — И, качая колыбель, стал напевать на свой лад: — Баю-баюшки-баю, спи, родимый, черт возьми!.. — Потом, взяв внука за подбородок, попробовал его рассмешить.

Невестка, со щеткой в руках, поднялась на второй этаж. Бульдозеристы сидели на тахте. Их было двое. Они уже десять дней, как жили в деревне. Один худенький, щупленький — ну точь-в-точь ее муж, уехавший на заработки в Германию. Другой — толстопузый. Оба одеты по-городскому. Работал на бульдозере лишь худой. Толстяк — все почтительно называли его «чавушем» — целыми днями валялся на тахте, командовал: подай ему то, подай это.

— Разрешите, агабей, я подмету, — сказала невестка старосты.

Тощий встал и пошел к двери. Толстяк с трудом поднялся, сделал шаг-другой и остановился посреди комнаты. Сунул руки в карманы, почесался. И широко — будто ему только что сделали обрезание — расставляя ноги, последовал за своим товарищем. Оба встали на лестничной площадке.

— Лакомый кусочек эта девка, так бы и съел, — вздохнул толстяк.

Худой молча обводил взглядом грязные деревенские улицы, мечеть с куцым минаретом.

— От такой-то девки уехать в Германию. Ну и болван ее муж!

Внизу, из невесткиной комнаты, появился староста и вошел в кухню.

— Он там, небось, вовсю гуляет с этими рыжими голубоглазыми немочками, а она здесь одна томится.

Худой развел руками, потянулся.

— Вот уже десять дней баклушничаем, — проворчал он, — а сделали чуть. Не ровен час начальник заявится, даст нам разгону.

— А ну его к чертовой матери! — выругался толстяк. — Сплавил нам негодный бульдозер, а мы мучайся: каждый день поломка. Какая уж тут работа!

В дом, со двора, вошел деревенский сторож. Поздоровался снизу с бульдозеристами и направился прямо в кухню.

— Ты где пропадал так долго? — спросил староста.

— Не так-то это скоро делается — всех по одному обойти. Кадиров сын собирается в Читкёй. Рамазан подрядился привезти дров для шейха. Заходил к Балабану Ахмеду и Губошлепу Шюкрю. Повидал Дурного Османа и Камалы. Они возьмут кирки и лопаты и придут маленько попозже.

— Еще, вишь ты, выламываются, уговаривай их. В кои-то веки выделили нам какой ни на есть бульдозер. Кажись, иди, работай, строй дорогу. Ан нет. Знали бы они, сколько времени я обивал пороги у начальства и нашего депутата! Подошвы протер.

— Рамазан говорит: «И на этот раз нас надули. Лучше бы голосовали за Рабочую партию».

— Ишь советчик какой выискался, лучше бы шел работать. Через четыре года пусть он и голосует за Рабочую партию. А у нас другого выхода нет. И так и эдак прикидывали: голосовать за этих или не голосовать. Решили голосовать. Ну и что? Слово-то свое они сдержали: пригнали бульдозер.

— Дурной Осман говорит: «Напрасно мы деньги на горючее собирали. Ни в Чивё, ни в Чавындыре этого не делали. Правительство само снабдило их горючим». Так он говорит.

— Много он знает, твой Осман! — озлился староста. — Неужто Исмет Кемаль потребовал бы с нас деньги, если б с других не брали? Ему лучше известно, какой в этом деле порядок. Да и что такое десять тысяч лир? По сотне с человека. Не обеднеем. Ты мне совсем голову заморочил своими глупостями. Возьми-ка эти подносы. Скоро уже полдень. Давно пора кормить бульдозеристов. Пусть хоть три метра сегодня проложат. А тут еще, упаси Аллах, дождь зарядит. Сам знаешь, у нас такая грязища бывает, что и бульдозер сядет, вытаскивай потом… — Он строго поглядел на сторожа и крикнул жене: — Да сними же ты наконец чайник. Долго он будет кипеть?!

Сторож взял два подноса, на один из них положил варенье и сыр.

— А где стаканчики и вилки? — спросил он.

— Это я сама отнесу, — ответила жена старосты.

Пока сторож поднимался по лестнице, оба бульдозериста внимательно рассматривали подносы — глаз не отрывали.

— А что, чая еще нет? — недовольно сморщился толстяк.

— Сейчас будет, сейчас, Ихсан-эфенди, — закричал староста из кухни, прежде чем сторож успел раскрыть рот. Он поставил на поднос чайник, положил вилки и начал взбираться по лестнице.

Толстяк закурил сигарету, пыхнул дымом и тут же раскашлялся.

— Вот так всегда по утрам, вредно курить натощак, — проворчал он, входя вместе со старостой в комнату.

Невестка домела пол и открыла окно, дожидаясь, пока уляжется пыль. Сторож как столб стоял посреди комнаты. Староста снова рассердился.

— Дочка, — крикнул он невестке, — внеси сюда столик, что там, за дверью, стоит. Внеси и накрывай.

Невестка растерянно заметалась по комнате.

Староста примостил поднос на тахте и сам внес столик.

— Ступай, — сказал он невестке. — А ты разливай чай, — обратился он к сторожу. И, разложив миндеры, пригласил бульдозеристов — Милости прошу. Присаживайся, Ихсан-эфенди. Присаживайся, Тунджер-эфенди. Присаживайся, брат. Отведайте, что бог послал.

— Валлахи, никакой спешки нет, — махнул рукой толстяк. — Если бульдозер не подкачает, мы в два счета дорогу закончим. Что тут делать-то?

— Иншаллах, закончим. Не тревожьтесь, — поддержал его тощий.

— Милости прошу. Присаживайтесь, — повторил староста.

Тунджер опустился на колени. Его напарник один занял полстола.

— Яиц всмятку нет? — спросил толстяк.

Староста промолчал, лишь покраснел.

— Завтра вели приготовить, — распорядился толстяк.

— Хорошо.

— Вот уже пять дней, как вы пичкаете нас розовым вареньем. От него только зубы портятся, а пользы никакой. Подай-ка нам лучше медку, прямо в сотах.

— Хорошо, — кивнул староста. — Дома у меня нет. Завтра я пошлю кого-нибудь в деревню Хаджилар. У Черного Османа там пасека.

— Возьми у него пять-десять сотов. Мед — вещь полезная, — веско произнес толстяк, сунул в рот гёзлеме и начал шумно отхлебывать чай.

Староста дал сторожу стаканчик чаю и гёзлеме. И сам сел с краю стола.

С кирками и лопатами на плечах во двор ввалились Шюкрю и Дурной Осман. Увидя старостину невестку — она обмахивала дверь в свою комнату, — пришедшие спросили:

— Как там эфенди, еще не готовы?

— Завтракают, дядюшка Осман.

Из кухни выглянула жена старосты.

— Поднимайтесь наверх.

— Что нам там делать? Здесь постоим.

— Выпьете по стаканчику чаю. Я чуть не ослепла, пламя в очаге раздувала.

— Пусть эти бездельники чаевничают. Что мы им будем мешать?

Шюкрю вытащил портсигар со свернутыми уже цигарками.

— Огонька нет? — спросил он жену старосты.

— Сейчас принесу.

Шюкрю последовал за женщиной в кухню. Не разуваясь, присел возле двери. Сюда же пришел и Осман. Жена старосты подала огонек. Шюкрю закурил цигарку. Угостил Османа. И тот задымил.

— Нет ли каких вестей от сына? — спросил Шюкрю.

— Какие там особенные вести? Иногда пишет.

— А деньги присылает?

— Присылает. Только они все уходят на угощение всякого начальства, инспекторов, ревизоров. А теперь вот этих бульдозеристов корми. Дня не проходит, чтобы кто-нибудь не заявился. Сил никаких нет. Чтоб он провалился, этот чертов дом!

— На то мы твоего мужа и выбрали старостой: не для того, чтобы форсил, а чтобы о других заботился. Иной раз и потратиться надо.

— Вот мы и тратимся. А что нам еще остается?

— Вам хоть сын помогает. А мы что делали бы на вашем месте?

«А вы пошлите своих баб в Германию да и садитесь на мужнино место», — обозленно подумала женщина.

— В каком он у вас городе? — поинтересовался Осман.

— В Шутгарте. Так, кажись, называется.

— Работает на заводе, где грузовики делают?

— Да.

— Как бы он там с немками не спутался… дело такое…

В кухню вошел староста, выругался.

— Этот Ихсан-эфенди требует назавтра яиц всмятку. — Заметив сидящих соседей, он поздоровался и продолжал: — И мед ему подавай, от розового варенья, вишь ты, никакой пользы… Камалы и Балабан Ахмед еще не пришли?

— Сейчас придут. Бульдозеристы еще и позавтракать не успеют. А мы уже здесь, сидим, прохлаждаемся, — сказал Шюкрю.

— Все равно работы не будет, — вставил Осман. — Этот бульдозер только выедет, не успеет землю копнуть, уже сломался. А мы еще голосовали за этих прохвостов. Все ты, староста, виноват, с толку нас сбил.

— Ну, это дело поправимое. На следующий год выберем тебя старостой. Вот и уговаривай тогда народ, чтобы голосовал за других. Может, не такие прохвосты окажутся… Ты мне не подзуживай, и без того тошно. Надо послать кого-нибудь в Хаджилар — за сотовым медом. А Черный Осман в долг и не даст.

— Ну, мед раздобыть — невелик труд, — сказал Осман. — Только с какой стати? Разве правительство не платит заработную плату этим обжорам?

— Еще и командировочные.

— Почему же мы должны их кормить? Яйца всмятку, гёзлеме, мед сотовый. Не слишком ли им жирно?

— Садись на мое место. Скажи им: «Не буду вас кормить».

— Да ты не сердись, — примирительно сказал Осман.

— Я не сержусь. Просто отвечаю на слова твои глупые. Так вот, господа, извольте знать, курят только сигареты «Енидже». Вечерами едят курятину. И чтобы к еде непременно бутылка ракы марки «Золотая головка». На завтрак — мед, яйца всмятку. Попробуй им угоди.

— Сам и виноват. Правительство прислало их строить дорогу. Они получают заработную плату, командировочные. Пусть сами себе все и покупают: и жратву, и ракы — самое лучшее. А уж этого жирного кабана и вообще кормить грех. Целыми днями на тахте валяется, носа на улицу не кажет. Хоть бы раз поработать вышел. И что это за правительство? Такому лодырю такой огромный бульдозер доверило!

— Они оба из Айаша. Оба люди Исмета Кемаля-бея. Толстяк, говорят, весь народ сагитировал, чтобы за него голосовали. А худой — его племянник. На выборах они поддерживали Исмета Кемаля, теперь он их поддерживает. Вот они и валяют дурака. За десять дней и тридцати метров не проложили.

— Не корми, не пои их, и этого бы не сделали, — сказал староста. — Я с ними уже из сил выбился. Работать не работают, а требуют: привези из города того, этого. А главное — две бутылки «Золотой головки». Да еще и посмеиваются: «Лишь с помощью ракы и можно исправить поломки, иначе ничего не получается…» Такие вот пироги, племянничек Осман.

Шюкрю выругался:

— Вот еще чума на нашу деревню!

— Ты думаешь, только у нас такое? — наставительно произнес староста. — Везде та же самая история. Ты вот тут говорил сторожу: «В Чивё и Чавындыре все по-другому». Чепуха это! Я видел обоих старост в канцелярии. Уж как они обхаживали каймакама, чтобы бульдозер им дал. А тот отвечает: «Сперва соберите деньги на горючее, положите на наш счет, тогда и дадим бульдозер. И за бульдозеристами хорошенько ухаживайте. У вас там ни ресторанов, ни гостиниц нет. Кормите их хорошенько: яиц и масла не жалейте. Если пожалуются, заберу бульдозер обратно». Раз уж так сам каймакам рассуждает, нечего нам и рыпаться.

Осман поднялся, стряхивая пыль со штанов.

— Значит, и они такие же дурни, как мы! Сколько километров от нашей Тахтаязы до Чубука? Всего-то пятьдесят. От Чубука до Анкары еще десять. Столица, почитай рукой подать. А уж если у нас такая неразбериха, что же в других Деревнях — тех, что подальше, — творится? И что люди себе думают?!

Шюкрю поднялся.

— Неужто еще не кончили? Сколько можно обжираться?

— Пойду посмотрю, — ответил староста. — А вы пока выпейте по стаканчику чаю.

— Бог с ним, с чаем, — отказался Шюкрю. — Пусть уж эти господа его пьют.

— Ну и жизнь пошла! — возмущался Осман. — Чего только от нас, деревенских, не требуют. Рекрутов — посылай, налоги — плати, а теперь еще и это! Навьючивай что у тебя есть на ишака, а то и на жену собственную — и топай на Конский базар в Анкаре. Ты за них голосуешь, а они сдирают с тебя десять тысяч лир на горючее. Да еще корми этих дармоедов маслом и медом. Себе позволить не можем, а им подаем: «Ешьте, пейте, господа хорошие!» А они и работать не хотят по-человечески.

Тут на них напустилась жена старосты, которая отчищала золой металлическую посуду.

— Что вы развоевались? Вас только на то и хватает, чтобы жен своих почем зря колошматить. Правительство-то ваше, такие же в нем мужики сидят. Лошадь хоть и ржет, а узды слушается. Вот и вы — только и можете, что ворчать. Покажите, что вы настоящие мужчины, добейтесь, чтобы вам построили дорогу. Или выберите другое правительство. Только не зудите у меня под ухом.

— Вот кого бы в старосты! — Осман хлопнул себя по коленям. — А мы выбрали смирного вола. Я человек прямой, что думаю, то и говорю. Я и отцу родному врать не стану.

— Может, ты и верно говоришь, да не тому, кому надо. Скажи лучше этим чертовым бульдозеристам, каймакаму или этому пустобреху Исмету Кемалю.

— Им говорить без толку. Надо прежде самим себе сказать. Да маленько похитрее быть. Чтобы на выборах нам не могли заморочить голову всякими красивыми словечками.

Во двор вошли Камалы, Балабан Ахмед и еще кто-то третий, с портфелем в руке. Все трое подошли к двери кухни. Человек с портфелем, видимо, был здесь уже не в первый раз.

— Где староста, люди добрые? — спросил Балабан Ахмед.

Вышел староста.

— Добрый день, Ахмед-эфенди. Что новенького?

— Приехал школьный инспектор. Вот и мы пришли.

Осман с насмешливым видом хлопнул в ладоши.

— Ну, держись, хозяйка! Посмотрим, какие яйца любит этот господин: крутые или всмятку. И ему, должно, подавай сотовый мед вместо розового варенья.

Староста кинулся навстречу инспектору.

— Добро пожаловать, добро пожаловать к нам в деревню!

Инспектор был в мятой, запыленной одежде. Уже полторы недели он разъезжал по деревням, и от него пахло кизяком, как от крестьян.

Он поздоровался со старостой и всеми остальными.

— Откуда изволил прибыть? — спросил его староста.

— Из деревни Дальясан, — ответил инспектор. — Дорога дальняя, сам понимаешь, проголодался. Вели подать пшеничную кашу или еще там чего. Побываю у вас в школе и вернусь в Анкару.

— Рад тебя видеть, — сказал староста. — Очень рад. Вверху у меня сейчас бульдозеристы живут, вечером я соберу крестьян в другой комнате. Прочитаешь им лекцию, побеседуешь.

— Вот-вот, — ввязался в разговор Осман. — Он с вами побеседует, а вы тут же распустите слух, будто он коммунист. А может, и донос настрочите комиссару Абдуллаху.

— Теперь у нас народ поумнел, Осман-эфенди, — сказал Балабан Ахмед. — Да, было у нас нехорошее дело, иншаллах, больше не повторится. А если что и случится, мы этого так не спустим.

— Хватит вам языки чесать, — остановил их староста. — Пойду посмотрю, как там наши работнички.

— Иди-иди, — пробрюзжал Осман. — Только не надейся, что этот толстобрюхий чавуш и его дохлый напарник построят дорогу. Да еще с таким дерьмовым бульдозером.

— Оттого что ты будешь ко мне цепляться, дело быстрее не пойдет, — бросил через плечо староста.

Оба бульдозериста наелись до отвала. Толстяк даже не смог забраться на тахту, так и сидел, привалясь спиной к стене. Худой ковырял в зубах спичкой. Он был уже готов идти на работу. Толстяк даже не пошевелился, лишь задумчиво сказал:

— Дай мне подушку!

Староста протянул ему две подушки.

— Ты уж мне, пожалуйста, положи под спину.

— Так удобно? — спросил староста, выполнив эту просьбу.

— Ничего, сойдет. Отдохну чуть. — Толстяк слегка скосил глаза в сторону племянника. — Рабочие уже пришли?

— Пришли, — ответил староста.

Бульдозеристы переглянулись.

— Ну ты иди, — сказал толстяк.

— Хорошо. Пора уже. — Тощий послушно поднялся.

Крестьяне сгрудились вокруг школьного инспектора.

— Идите работать, ребята, — обратился к ним староста.

Грязный, весь в пыли, желтый бульдозер громоздился у стены школы. Кто-то из ребят накарябал на нем пальцем: «Папа, мама, дядя, тетя…» В самом верху проглядывала черная надпись: «Мичиган».

— Ты уж пока иди в школу, займись детьми, — сказал староста инспектору. — И нашего учителя немножко пошпыняй. А я пойду с ребятами. Может, хоть еще три метра дороги построим. Долго мы не задержимся, к обеду вернемся.

Инспектор ничего не ответил, улыбнулся.

Староста вместе с другими зашагал к бульдозеру. Тощий бульдозерист вскарабкался на свое сиденье. Завел двигатель.

— Нноо! Пошел! — закричали крестьяне.

Гусеницы пришли в движение, и бульдозер медленно пополз к не достроенной еще дороге. За ним, с кирками и лопатами на плечах, шествовали крестьяне.

Перевод А. Ибрагимова.

Натовская дорога

Годы и тяжкий труд согнули поясницу Шерфедже, избороздили морщинами ее руки и лицо. Бремя, взваленное на нее, явно ей не по силам. Но она его выдерживает, не умирает. Достается и невестке Азиме. Она делает всю мужскую работу по дому: рубит дрова, пашет. А тут еще, как назло, захворал ее младшенький.

Краешком черного ситцевого покрывала Азиме вытерла слезы.

— Лучше б я родила камень, чем такое хилое дитё, — простонала она.

Шерфедже вынесла завернутого в пеленки внука.

— Пошли, дочка, — сказала она Азиме. Спустилась по гнилым ступеням и бросила через плечо: — Иди за мной. Я провожу тебя до Чинкаши.

— Отдай мне дитё, мама, — попросила Азиме.

— Нет. Тебе еще придется тащить его до касаба.

Азиме опустила протянутые загрубевшие руки и пошла следом за свекровью.

Улицы были в глубокой, по колено, грязи. За домами дымились кучи навоза. Из-за зерен ячменя дрались куры. Голодные собаки еле стояли на трясущихся ногах. Тяжелый для всех выдался год.

К этому времени, похлебав супу, дети по одному, по двое начали выходить на улицу. Мужчины в драных пальтишках выгоняли скотину. Женщины с кувшинами в руках отправлялись по воду. Там, в реке, они постирают детское бельишко, наполнят кувшины и лишь потом вернутся домой.

Все взгляды устремлялись к Шерфедже и Азиме. В этих взглядах им чудился укор: один мужик был в доме, и тот сбежал, как же вы его не удержали? Низко пригнувшись, не глядя по сторонам, свекровь и невестка вышли из деревни и побрели по дороге, мимо кладбища, где виднелись горбы детских могилок. На свеженасыпанных кучах земли поблескивала изморозь. На деревьях, стоящих в головах покойников, висели ало-зеленые венки. На можжевельнике заметны были следы ударов острым топором.

Миновав Кумчукуру, они вошли в Чинкаши. Здесь Шерфедже остановилась. Обычно всех уходящих из деревни провожали лишь до этого места.

— На возьми дитё, — сказала свекровь. — Счастливо тебе! Авось все будет хорошо. Да поможет тебе Аллах! Береги деньги, что у тебя в кушаке завязаны. Без денег эти чертовы доктора даже осматривать не станут.

Невестка повернулась.

— Привяжи мне его к спине, мама. Лицо закрой кисеей.

Шерфедже привязала внука широкой тесьмой поверх старого платья. Головка у него болталась.

— Осторожно иди, дочка, смотри под ноги. И как только придешь, отошли наше письмо Сюлейману. Пусть читает этот бесстыжий, чтоб ему было пусто! Может, смягчится его каменное сердце, вспомнит он о своей матери, жене и детях.

— Сколько курушей стоит письмо в Германию? Скажи еще раз.

— Шесть меджидийе[92]. А может, и все десять. На почте тебе скажут. Пусть читает этот бесстыжий, ни дна ему, ни покрышки!

Азиме в последний раз оглянулась на еще маячившую в тумане деревню. Ощупала руками ноги сына.

— Счастливо оставаться, мама. Завтра, иншаллах, ворочусь. Ты уж присмотри за скотиной и курями. Ахмеда и Айше не пускай на улицу, нечего им там делать. Вечером, когда будешь ложиться, не забудь потушить лампу. Упаси Аллах, еще пожар приключится, сгорит эта проклятая развалюха!

— Не тревожься, все будет в порядке. Иди и ни о чем не думай. Надеюсь, все обойдется. Не забудь, что тебе скажет доктор. Получи лекарства по рецептам. Счастливого пути, дочка!

Перед Азиме расстилалась широкая, покрытая снегом равнина с небольшими пригорками, буграми и речками. Дорога вся раскисла. В чарыки набивалась грязь. Азиме старалась идти по обочине, где снег еще не стаял. Кое-где вдалеке вились дымки деревенек. Но город, куда она шла, скрывался за невидимым еще холмом.

«Иншаллах, к вечеру добреду, — сказала себе Азиме. — Иншаллах, не встречу ни дурного человека, ни зверя хищного». Но ее обуревал страх.

Этой весной будет уже два года с тех пор, как ее муж Сюлейман уехал в Германию.

«А лучше бы он остался в деревне! Лучше бы остался и помер, чем такое дело, — вздыхала она. — Шесть лет ждал своей очереди. Пропасть денег ухлопал. И что же? За два года то ли три, то ли четыре письма прислал. Других вестей нет. А ведь чего только не обещал! Деньги, мол, буду слать целыми тысячами! Пришлю вызов! Билеты на дорогу! „До Стамбула, — писал он, — доедете на автобусе. В Сиркеджи сядете на поезд. А там уже все просто. Поезд идет прямо в Германию. Я вас встречу в Мюнхене. Это большой город, вроде столицы. Турок здесь очень много. Детей отдадим в школу. Ты, если хочешь, устроишься на работу. Только греби и греби деньги. Когда вернемся, продадим наш деревенский дом, в город переедем. Заживем по-человечески. Провались она ко всем чертям эта деревня!“ И вдруг перестал писать. По деревне пошли толки, пересуды. Еще бы. Из всей их деревни Гюнолук лишь один и поехал в Германию. Всем любопытно, как он там. Донеслись слухи, будто он спутался с какой-то потаскухой из Бурсы. И будто она от него забрюхатела. Эта девка выпотрошила у него все карманы. А потом стали поговаривать, будто бы он завел шашни еще и с вдовой-немкой. Что с него возьмешь — кобель! Одной ему мало — подавай двух, а то и трех! И еще пошла молва, будто он шляется по барам, пивным и таким домам, где голые бабы пляшут. Все деньги проматывает. А через три месяца начали толковать, что он завел какую-то гречанку. И никакими уговорами его не проймешь. Кто что ни скажет, он в ответ: „Один раз живем на свете. Женщины здесь хорошие, чистоплотные. А у нас — все грязнули. Да и тощие очень, кожа да кости“. Ни о жене не вспоминает, ни о детях. Даже об Али, который родился после его отъезда».

Малыш на спине закашлялся.

«Свекровь только зря деньги переводит, письма ему шлет пачками, — возмущалась Азиме. — Он их, видно, даже не вскрывает, так ему голову задурили все эти бабы. Нет бы схватиться за ум. Я, мол, оставил дома на одну слабую женщину двоих детей. Да и еще третий родился после моего отъезда. А мать совсем старая — за ней самой присмотр нужен. Пошлю-ка я им хоть сотни три лир. Уж я-то его как облупленного знаю, кобель и есть кобель!»

Снегу становилось все меньше, грязи все больше. Ноги вязли, идти было трудно. А ребенок за спиной надрывно кашлял, задыхался. Азиме сунула ему кусочек локума, может, успокоится. Но он все давился кашлем.

К полудню она добралась до Тексёгюта и остановилась возле родника.

В кушаке у Азиме была завязана кой-какая провизия. Она уже проголодалась. Да и вымоталась, ноги подламываются. Она развязала кушак. Постелила передник на снег, положила на него малыша, распеленала. Ножки у него были тоненькие-тоненькие, как щепочки. Кожа обвисла. «Пис-пис-пис», — сказала она, приподняв его. Но он даже не открыл глаз, продолжал кашлять.

Она снова запеленала его. Вымыла руки под тонкой струей, сбегавшей с мшистого желоба. Выпила две пригоршни. Поела и еще раз попила воды. Затем пробормотала благодарственную молитву и встала. Завязала провизию в кушак, прикрутила ребенка к спине, снова напилась и отправилась дальше.

Высоко над равниной плыли облака.

На широких уже проталинах сидели стаи белых и черных птиц.

Вдалеке гулко раскатывались выстрелы, лаяли собаки: шла охота на зайцев и лисиц.

«Чтоб и тебе пришлось бы тащиться по такой вот грязище!» — в сердцах пожелала Азиме мужу.

Ноги налились свинцом. Грязь набивалась теперь уже не только в чарыки, но и в чулки. Вот уже все утро она в пути, а касаба еще далеко.

«Чтоб и тебе пришлось бы тащиться в этот проклятый касаба!»— снова выбранилась она.

Сама она в касаба не ходила, но все говорят, что добраться туда можно только к вечеру. Это по хорошей дороге. А если ее всю развезло, ноги по колено проваливаются — тогда как?

У малыша начался новый приступ кашля. Голова под кисеей горела, как в огне. Личико маково покраснело, под глазами — черные круги. Мать боялась, как бы он не задохся. Приступы кашля сменялись короткими затишьями и возобновлялись, еще более мучительные. А ведь ему нет еще и двух лет. Родился он таким сильным и бодрым — настоящий живчик! Но вскоре зачах. Отцовской любви, видать, не хватает. Материнского молока мало было. И оба другие росли плохо. Они напоминали высохшие листочки кукурузы. Чтобы хорошо расти в деревенской пыли и грязи, среди множества мух, а зимой еще и в стуже, надобно иметь крепкое здоровье.

Ребенок все кашлял и кашлял.

«Чтоб и тебе вот так кашлять, чертов гуляка!»

Вдруг послышался какой-то странный грохот. Земля дрогнула. Дрогнуло, казалось, и само небо. Азиме сильно напугалась. Присела на корточки, упершись руками в землю. Шум не прекращался. Азиме стиснула зубы, закрыла глаза. Только после того, как наступила тишина, она робко осмотрелась. Кругом — ни души. Впереди — небольшой холм. Азиме попробовала встать, но колени подогнулись, и ей пришлось снова опуститься на корточки. Наконец она с трудом встала, поплелась дальше. С вершины холма опять открылась равнина. Касаба все еще не видно.

«И где он, этот проклятый город, разрази его Аллах!» — обозлилась она.

Впереди грянул взрыв. К небу взметнулось темное облако. Снова раздался грохот, но уже какой-то иной. Замелькали смутные тени.

«Уж не людоеды ли это бьются между собой? Что, если они нападут на меня?»

Она быстро огляделась по сторонам. Обходной дороги нет. Дерева поблизости, на которое можно было бы вскарабкаться, тоже нет. Азиме прочитала все молитвы и заклинания, какие только знала. Несколько раз подула себе на грудь и на руки. Даже позабыла о ребенке. Тени вокруг нее так и мелькали. «Может, это не людоеды — гявуры? Пошли войной друг на друга? Почему же такой шум?» Громыхнул новый взрыв, еще сильнее первого, Азиме повалилась наземь. Все поплыло у нее в глазах. Небо и холмы опрокинулись. Сердце затрепыхалось. «Лучше бы я не пошла к доктору. Не для меня такая дорога», — подумала она. Но тут же устыдилась этой мысли. Снова забормотала молитвы, взывая к богу простыми, понятными словами. А кругом все гудело, ходило ходуном. Азиме лежала как мертвая. Она будто провалилась в страшный сказочный мир, где ползают зеленые и черные змеи, летают огромные хищные птицы, бродят черные, как уголь, «арапы», людоеды и какие-то уродливые чудища.


На строительстве натовской дороги было занято более трехсот рабочих. Кто разравнивает землю, срывая бугры и заполняя впадины, кто долбит скалы, закладывает в них динамит и взрывает. Много и машин. Пыхтят могучие грейдеры и бульдозеры. Погрузчики ковшами наваливают землю и камни в желтые грузовики. Грузовики сбрасывают свой груз в ложбинки. Они двигаются нескончаемой вереницей. Шум стоит, как во время светопреставления.

Дорога строилась шириной в семьдесят два метра. На песчаное основание насыпали слой гальки, а сверху уже стлали асфальт. Вся она была прямая и ровная, без единого, даже небольшого поворота, без подъемов и спусков. По обеим ее краям тянулись аккуратно выровненные обочины. Начиналась дорога от Измира. Другим своим концом она упрется в Арарат, в иранскую границу. По ней можно будет быстро Перебрасывать головки ракет, большие колесные орудия и солдат на бронетранспортерах. С запада на восток, а если надо — и с востока на запад.

Сооружали эту великолепную дорогу с молниеносной быстротой.

Руководил всеми работами американский инженер, вместе со своим переводчиком он разъезжал на джипе и отдавал все необходимые распоряжения. Наши же, турецкие, инженеры в пробковых шлемах занимались главным образом тем, что подгоняли крестьян-землекопов и водителей машин.

Дорожники были членами профсоюза, комитет которого находился в Анкаре. Объявив забастовку, они добились надбавки в восемьдесят пять курушей. Это было закреплено соответствующим контрактом с подрядчиком. Представитель комитета предупредил их, что надбавку за первый месяц они должны внести в общий фонд. Они охотно согласились, так были обрадованы этой надбавкой.

Среди дорожников было много политически подкованных. Они не боялись спорить даже с главным инженером — американцем. «Рано или поздно мы отберем у вас эту дорогу, — говорили они ему. — Сколько бурь отбушевало, сколько эпох сменилось в этом проклятом мире! Будет и на нашей улице праздник!» Дорогу они строили по принуждению, ради куска хлеба, но не могли не восхищаться ею. «Такой дороги еще свет не видывал. На нее даже самолеты могут садиться. А какая она прямая и ровная! Чудо-дорога!» Так думал и Ибрагим-чавуш, уроженец одной из акшехирских деревень, отрабатывая свои сверхурочные. Всякий раз, когда видел курдские деревеньки с их домами из кизяка и глины, он ужасно расстраивался. Под началом у него было тридцать рабочих. Иногда он отпрашивался у инженера, говорил, что ему надо обойти окрестные деревни — купить яйца, кур, редис и репу, — но это был только предлог. На самом же деле он занимался политической пропагандой, старался «разбудить спящих», по его выражению. «Вот кончим строить дорогу, уплачу долги, куплю себе „яву“ и теплую меховую куртку. Надену очки, шлем. Садись — и гоняй по деревням. Уж тогда-то я разбужу всех крестьян. Надо будет — и свою партию организуем…»

И в этот день, после перерыва на обед, он сказал инженеру Улькю:

— Разрешите, я схожу куплю провизию да и прогуляюсь немного.

— Хорошо, — сказал инженер. — Скоро астронавты должны высадиться на Луне. Постарайся вернуться до того, как они спустятся обратно на Землю.

Ибрагим-чавуш направился на север. В четырех километрах от них лепилась к земле небольшая деревушка. Во многих из здешних селений совсем не осталось мужчин. Или уехали за границу, или подались в Кайсери, Анкару. Только калеки и остались. Да еще мальчишки. «Как будто всеобщую мобилизацию объявили, — усмехался Ибрагим-чавуш. — Свежие девушки сохнут. Женщины истосковались по ласке… Останусь-ка я в деревне месяцев на восемь-десять, открою лавчонку — деньги-то будут — и выберу себе девушку, румяную, как яблочко, — мечтал он. — Ох, и привольно живется там сейчас этим бесстыжим имамам-эфенди».

Тропа, ведущая к деревне, была вся в грязи. К счастью, Ибрагим натянул сапоги. Он старался ступать на камни, на островки твердого дерна, иногда прыгал. Шел он широким, размашистым шагом. Место было такое пустынное, что рука невольно тянулась к револьверу. «Выскочит какой зверь, уложу на месте!» — подбадривал он себя.

Вдруг он различил вдали что-то похожее на лежащий мешок. Может, кто-то ехал на базар и уронил? «Взвалю-ка я его на спину. Дотащу до деревни, обрадую какую-нибудь бедную душу», — решил Ибрагим.

Но, подойдя ближе, он увидел, что это не мешок!

Перед ним лежала ничком Азиме. Обе руки вытянуты вперед. Тело холодное как лед. Трудно было даже сказать, жива она или нет. Ребенка Ибрагим приметил не сразу. Приподняв его головенку, он заглянул в восково-желтое личико. Как только отпустил голову, она сразу же упала.

— Помер, — сказал Ибрагим. — И он помер, и мать померла, ясное дело. Может, кто изнасиловал, а потом здесь бросил?

Ибрагим нащупал пульс. Сердце, хоть и слабо, билось. Он схватил женщину под мышки, вытащил из грязи и положил на снег. Слабый стон сорвался с ее губ. Глаза открылись. Сверкнули большие белки. Хоть солнце и пряталось за тучами, от снега исходило яркое сияние. Женщина тут же закрыла глаза.

— Очнись, сестра! Очнись! — Ибрагим-чавуш взял ее за подбородок, потряс. — Очнись, сестра! Послушай, что я тебе скажу. Послушай, что я скажу тем, кто бросил тебя здесь, на дороге. Ох, и покажу же я им! Очнись, сестра, очнись!

Наконец Азиме опамятовалась. Поспешно прикрыла рукой груди и с мольбой воззрилась на Ибрагима-чавуша.

— Не бойся, сестра, — успокоил ее он.

— Ребенок! Где мой ребеночек?! — Она прикоснулась к бессильно свисающей головенке. Потом, думая, что сын спит, принялась тормошить его.

— Спит твой ребенок, — сказал Ибрагим-чавуш. — Не буди его.

— Я иду в касаба, к доктору. Показать ребенка. Этот черт бесстыжий, его отец, — в Германии. Родственников в деревне у меня нет, только свекровь. На нее я и оставила двоих детей, побольше этого. Иду себе по дороге и вдруг слышу такой шум — аж ушам больно. Напугалась я, упала в беспамятстве, эфенди-ага.

— Не бойся, сестра. Я человек честный, порядочный. Ты мне все равно что родная. Никто тебя не тронет. Из какой ты деревни? Из этой, что ли?

— Нет, из Гюнолука. Далеко это.

— Где этот ваш Гюнолук?

— Далеко, очень далеко.

Она еще раз тряхнула ребенка. Видя, что он не шевелится, сняла с него пеленки, взяла на руки. Посмотрела в лицо, поцеловала, посмотрела еще раз — поцеловала. И вдруг закричала:

— Помогите! Помогите!

Одиноко заметался ее крик по пустынной равнине.

Она опять поцеловала ребенка, крепко сжала его в руках — и рухнула без чувств.

— Померла! — сказал Ибрагим-чавуш. — Померла жена земляка нашего, что уехал в Германию.

Он попробовал разжать Азиме рот, но не смог. Вытащил крепкий складной нож, вставил лезвие между двумя рядами зубов, кое-как разомкнул.

— Очнись, сестра! Что ты все время падаешь в обморок! Очнись!

Азиме открыла глаза.

— Вставай, — сказал ей Ибрагим-чавуш. — Я тебе помогу, опирайся на меня. — Он взял ребенка под мышку и подставил плечо женщине. — Пошли.

Из глаз Азиме катились жгучие слезы. Все внутри у нее горело, будто прижгли раскаленным железом. А голова трещала так, будто по ней колотили железным пестом.

— Тут впереди наши ребята работают, — сказал Ибрагим-чавуш. — Мы строим натовскую дорогу. У нас в шатрах есть газовые печи, обогреешься.

— Зачем мне теперь идти в касаба, эфенди-ага? Помер мой сыночек, помер мой Али. Зачем мне идти в касаба, эфенди-ага?

— Послушай, сестра. Не говори о сыночке. Сперва надо добраться до нашего лагеря.

Азиме выпрямилась.

— Отдай мне сыночка. Ах, бедный, бедный мой Али!

— Хорошо, — сказал Ибрагим. — Неси ребенка сама. Дай мне руку, я помогу тебе дойти.

— Что мне делать у вас в лагере? Помер мой сыночек! Что я скажу теперь свекрови? Как возвращусь в деревню? — жалобно причитала Азиме. И снова завела свой плач: — Ах бедный мой Али! Ай, бедный мой сиротинка! При живом-то отце сиротинка!

— Пошли, пошли! — Ибрагим-чавуш схватил ее за руку и потащил в сторону лагеря.

Азиме упиралась, Ибрагим все тащил и тащил ее, а иногда и подталкивал.

При их появлении рабочие разинули рты. Пышные усы затряслись от хохота.

— Вы только поглядите, какую дичь подстрелил наш Ибоч[93]! Вы только поглядите! Подметайте двор, открывайте шатер — дорогу жениху и невесте!

Рабочие обступили плотным кольцом Азиме и Ибрагима. Но через несколько мгновений, как только Ибрагим начал свой рассказ, смех и шутки сменились мрачной тишиной.

В руках инженера Улькю вдруг заговорил включенный транзистор.

— Внимание! Внимание! Собственный корреспондент турецкого комитета радио и телевидения Гюльтекин Оркунт ведет репортаж с мыса Кеннеди. Уважаемые радиослушатели, Армстронг и его товарищи вышли на окололунную орбиту…

В своем сообщении корреспондент упомянул о баснословной сумме, истраченной на осуществление этого проекта. Рабочие даже не могли представить себе такого количества денег.

— Сколько миллиардов лир, сколько миллиардов? — переспрашивали они. Но никто им не отвечал.

Инженер Улькю, сконфуженный, выключил приемник.

Азиме отвели в шатер. Половина рабочих оставила работу. Неподвижно застыли большие, похожие на сказочных дэвов или драконов, машины. Водители спрыгнули на землю. Все, кто узнавали о судьбе бедной Азиме и ее мальчонки, начинали проклинать и эту дорогу, и инженера, и Луну, и звезды, и Америку, и НАТО.

— Пусть останется один Ибрагим, остальные все выйдут, — приказал Улькю. — Теснота, дышать нечем. — Он протянул Азиме флакон одеколона. — На, разотрись! Если хочешь, ляг на этот матрас, отдохни чуть-чуть. — И метнув взгляд на Ибрагима, он вышел.

Азиме целовала умершего ребенка, плакала. Потом запеленала его и привязала к спине.

— Пойду, — сказала она. — Что мне еще делать? Пойду. Надо же похоронить моего бедного сыночка, сиротинку? — Она устало прошлась по шатру. — Много горя я вынесла, вынесу и это. Время, говорят, все раны лечит. Пусть этот подлец не возвращается, не пишет, денег не шлет. Заведу себе другого ребенка. Хоть от горы могучей, хоть от птицы летучей, а заведу. Смотри, сколько тут рабочих. Что они, хуже моего мужика, что ли? Не найду никого — к ним приду, пусть помогут.

Рабочие стояли группками по пять-десять человек. Одна группа слушала радио. Вашингтонский корреспондент турецкого комитета радио и телевидения передавал последние сообщения. Вот-вот астронавты должны сделать первые шаги по Луне.

Азиме, пошатываясь, вышла и побрела обратно в деревню.

— Убегает! — крикнул кто-то из рабочих.

— Лови, — закричали остальные и кинулись за ней вслед.

Инженер Улькю остановил их свистком.

— Оставьте ее, пусть уходит… Скажи Исмаилу, — велел он Ибрагиму-чавушу, — пусть возьмет наш служебный пикап. Догоните ее и отвезите в Гюнолук.

Инженер стоял с опущенной головой. Долг повелевал ему свистком призвать рабочих к труду, но все его нутро противилось этому. И он тоже готов был проклинать Луну, звезды, Америку и НАТО.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Десять тысяч повозок» (1971)

Мехмед из Гёмеза

Мы с Бекташем прикатили в Анкару прямо из нашей деревни, что около Йозгата. Думали, подзаработаем здесь, прорехи свои домашние залатаем. По всему городу рыскали как угорелые: может, подвернется хоть какая-нибудь работенка. А народу здесь что песчинок в пустыне — и все, как мы, работу ищут. Откуда только не прибрели: из Средней Анатолии, из Узун Яйлы, Коньи, Чорума, Чанкыры! На стройках платят по десять-двенадцать лир в день. А они готовы работать и за меньшую плату. Так и смотрят завидущими глазами на чужое место. Для нас, сами смекаете, ничего нет. Богатые гребут деньги лопатой, а мы — помирай с голоду.

Наконец взяли нас на стройку в Айдынлыке. Десять дней ишачили, спины не разгибали. А потом хозяин отслюнявил нам по сто десять лир и говорит: «Завтра начинаем штукатурные работы. Для этого нужны квалифицированные рабочие». Уж как мы просили, умоляли оставить нас: «Неужто не справимся? Сами оштукатурим. Не понравится — тогда и выгонишь». Но он и слушать не стал. «Говорю же вам, эта работа не для новичков, нужны опытные штукатуры».

Опять броди по Анкаре! А есть-пить надо. Смотрим — наши денежки тают, как снег под южным ветром. Ночуем мы в Бахчели, у земляков-строителей. Хоть за жилье платить не приходится. Но в животе-то свербит. Пока не поешь, никак этот свербеж не унимается. Лежишь, бывало, до самой утренней зари, с боку на бок ворочаешься. Хуже, кажись, и не может быть. Махнуть бы в Германию или Голландию, но эти двери крепко заперты. Пока не подмажешь, замки не открываются. Словом, плохи наши дела. Разинули рты, как птенцы голодные, одно только и чирикаем: «Работа, работа, работа». А ее нет.

Стыдно нам перед земляками. Днем мы около биржи труда околачиваемся, бродим по улицам. Хорошего тут мало, ну да ладно, это еще можно стерпеть. А вот вечером, когда мы возвращаемся, садимся у растопленной печки, а потом залезаем под одеяло в чужой комнате, стыд просто заедает, спасу никакого! Кому это приятно — сидеть на шее у другого!

Эх, лишь бы подвернулась какая-нибудь работенка. На любую плату согласны. Так поднажмем, что и машина твоя не угонится. Что ни прикажут носить: камни ли, песок ли, известь, балки, — вмиг перетаскаем. Штукатурить возьмемся — не оплошаем. Будем вкалывать, пока не свалимся. Ни перед хозяином, ни перед земляками не осрамимся.

Как-то вечером сидели мы на строительной площадке около автобусной остановки «Бахчелийская мечеть». Разожгли костер. Абдуллах из Енидже на сазе наигрывает. Земляки такие песни поют, аж душу выворачивает. Одну песню и я, грешный, спел. Только хотел было завести вторую, смотрю, подходит к нам человек. На вид вполне приличный. В костюме, шляпе да еще и при галстучке. В руках — четки. Попахивает от него розовой водичкой, мятой и какими-то духами. Поздоровался он вежливо и спрашивает:

— Есть ли среди вас свободные рабочие?

Вижу, мой дружок Бекташ заерзал, сейчас вскочит на ноги. Сразу поднимаюсь. Кроме нас двоих, все заняты. А ему, ясное дело, не один человек нужен — два или больше.

— Мы двое свободны, эфенди-ага.

— Я выстроил геджеконду. Надо ее оштукатурить и побелить. Если быстро управитесь, заплачу вдвое больше. А долго валандаться будете — полцены. Уговор?

Я уже хотел было согласиться, но вмешались наши земляки. Люди они поднаторелые, лучше понимают толк в таких делах.

— А где твой геджеконду?

— Над деревней Иведик, в Ени Махалле. Там очень большой поселок строится, тысяч на двадцать домов. Слыхали, небось?

— Так дело не делается, — сказали наши земляки. — Надо сперва посмотреть, тогда и договариваться будете.

— Ну что ж, можно и так. Поедем — посмотрим.

Тут и мы с Бекташем в один голос:

— Надо поглядеть.

— А опыт у вас есть? Штукатурить, убелить приходилось? В Анкаре у нас работали?

— Десять дней работали. В Айдынлыке, — ответил я.

— А что делали — штукатурили?

— И штукатурили, и все прочее.

Человек в галстучке рассмеялся.

— Ну, ладно. Поехали. Сегодня вечером сговоримся, завтра же и возьметесь. Мне надо быстро управиться. А не сговоримся, я найду себе других, попокладистей.

Все втроем мы сели на маршрутное такси, ехали до Улуса. Оттуда автобусом до Восьмой остановки. И прямо по улице! Город уже кончился, а мы все топаем и топаем.

— Я вас поведу напрямик, — говорит человек.

Шагаем по пустынной дороге. Он впереди, мы сзади. Время уже позднее, к ночи.

Этот, что нас ведет, даром что при галстучке, шпарит — только поспевай. Через поля идет, через канавы перемахивает, нигде не останавливается.

Наконец входим в узкую лощинку. «Неужто надо было так спешить, чтобы в эту дыру забраться?» — думаю я, а в душе злоба так и плещет. Но я помалкиваю. Посмотрим, что дальше будет.

— Наши геджеконду вон за тем холмом, — объясняет человек. — Я вас веду прямой дорогой, так быстрее.

— Веди, веди, — отозвались мы с Бекташем.

Я весь употел, держусь из последних сил. Да и откуда им, силам-то, взяться? Вот уже месяц, как мы нашей деревенской кормежки не пробовали. «И как мы заберемся на этот чертов холм?» — думаю. Мне плохо, а Бекташу еще хуже. Но сказать: «Надо бы передохнуть, эфенди-ага», — не решаемся. Как бы не осерчал: я, мол, с такими слабаками и дела иметь не желаю. Идем дальше.

Лощина что змея вьется. А впереди еще подъем. «Держись, Мехмед, держись, лев! — подбадриваю я себя. — Не покажи этому эфенди, что ты умаялся!» Боюсь только, чтобы Бекташ совсем не выдохся на подъеме.

А человек вдруг останавливается, вытаскивает электрический фонарик, прямо в глаза наводит то мне, то Бекташу. Совсем рядом стоит, шагах в трех. Откуда ни возьмись, в руке у него револьвер.

— Руки вверх! — кричит. — Ни с места!

Мы так и замерли, не дышим. А кругом — ни единой души. Нрава я смирного, на рожон переть не люблю. А Бекташ еще трусливее. Что делать? На него кинуться — пулю в грудь получишь. Побежишь — зад подставишь.

— Руки вверх! Руки вверх, собаки! — кричит он. — Двойную плату получить захотели. Я вам покажу двойную плату!

Гляжу, Бекташ руки вверх потянул. Ну и я за ним.

— А теперь развязывайте кушаки, вытаскивайте деньги, что припрятали. И не вздумайте валять дурака. Не то вас обоих ухлопаю. Чтобы через две минуты деньги были у меня!

— Валлахи, у нас ничего нет, эфенди. Приехали мы сюда аж из-под самого Йозгата, прорехи свои домашние залатать думали. И кое-кому сунуть, чтобы в Германию нас пустили. Откуда у нас деньгам быть? Целый месяц по этой чертовой Анкаре шляемся, во все двери стучимся. Жилья своего нет, у земляков ночуем. Нет у нас ничего, валлахи-билляхи!

А он как пальнет нам под ноги. Так песком и брызнуло, прямо в лицо нам. Я чуть в штаны не наложил со страху. А Бекташ ну умолять:

— Пощади нас, эфенди. Верным твоим псом буду. Хочешь, задницу тебе лизать буду. У меня всего-то и есть тридцать лир. Если я их отдам, как же я жить буду в этой Анкаре распроклятой? Ведь она что море, а я плавать не умею, утону, пузыри пущу. Не отбирай у меня эти тридцать лир. Верным твоим псом буду.

— Хватит тебе хныкать. Еще слово скажешь, я тебе всажу пулю в лоб. Здесь Анкара. Дураков нет… Ишь хитрецы какие — хотели двойную плату получить. На чужой спине в рай въехать.

Я сплюнул.

— Ну что ты раскипятился, эфенди-ага? Давай поговорим спокойно.

А он — бабах!

— У меня, — говорит, — все карманы патронами набиты. Обоих прикончу, как псов бешеных. Хватит болтать, выкладывайте деньги.

Захоти только он выслушать, я бы ему сказал: «Не надо нам двойной платы, ага. Мы и за полцены все тебе сделаем. Есть у нас несколько бумажек в кушаках. Не в карты выиграли, не украли, не на дороге нашли — десять дней мозоли натирали. Если ты человек, не отбирай у нас последнее!» Но он и рта мне раскрыть не дал. Опять — бабах.

— Не тяните кота за хвост! — орет. — Я уже три патрона на вас извел. И за них тоже я с вас деньги слуплю. Каждый патрон — две лиры. Их издалека привозят. Будете еще упираться, я с вас и кепки и шаровары сдеру, сожгу их на костре, с голыми задницами в Анкару вернетесь.

Гляжу, Бекташ вытаскивает тридцать лир, мятыми пятерочками. У меня семьдесят. Я говорю:

— У меня только двадцать, ага. Валлахи, только двадцать.

А он снова за револьвер.

— Вытаскивайте все, что есть. Сами сказали, что в Айдынлыке десять дней вкалывали. Значит, у вас побольше, чем двадцать или тридцать. Живо доставайте деньги.

Делать нечего, Бекташ свои карманы выпотрошил, я — свои. Положили мы деньги на землю.

— Все, больше у нас ничего нет. — А у самих еще по пятьдесят лир в кушаках.

А этот разбойник кричит:

— Развязывайте кушаки, не злите меня, ублюдки!

— Не заставляй нас разматывать кушаки, в такой темени их и не замотаешь потом, — отвечаю я скороговоркой. Думал, рассмешу его, может, он и подобреет. Скажет: «Черт с вами, проваливайте. Но в другой раз мне не попадайтесь».

Куда там? Совсем взбеленился, окаянный. Как саданет из револьвера! Пуля у меня под самым ухом просвистела. Да еще и огонь из дула вырвался.

— Снимайте кушаки! — вопит. И как пошел ругаться. И наших жен и дочерей обложил. Видим, дело плохо. Кто нам тут поможет, бедолагам, вдали от родного края?! Гляжу, Бекташ развязывает свой кушак, ну и я за ним.

— Вот еще по пятьдесят лир, эфенди-ага. Больше у нас ни куруша. Оставь нам денег на дорогу. И еще малость, чтобы было на что поесть завтра.

Он сгреб и эти деньги. Потом развел нас с Бекташем в разные стороны, хорошенько прощупал карманы и кушаки.

— А теперь поворачивайтесь ко мне спиной — и бегите!

Я снова прошу:

— Оставь нам хоть малость.

— Стоять смирно, — приказывает он.

Мы вытянулись, как нас в армии учили, пятки сомкнули.

— Вольно.

Мы расслабились.

— Приготовиться к бегу.

Приготовились.

— Бегом марш!

Вижу, Бекташ побежал, ну и я за ним. Всю лощину одним духом промахнули. Спины все мокрые, рубашки прилипли, не отдерешь. Себя не помним от страха.

Уже перед самым Иведиком присели отдохнуть в овражке. Два часа все молчали, только пыхтели, отдувались.

Наконец, Бекташ говорит:

— Ограбили нас, дураков.

— Правда? А я и не заметил. — И как напущусь на него: — Зачем ты его умолял, чтобы он нас отпустил? Задницу лизать обещал? Нашел кого умолять.

— А ты чего болтал всякую чепуху? — огрызнулся Бекташ. — Можно подумать, тебя не ограбили.

— Пусть ограбили. Но я хоть честь свою не уронил. Задницу лизать не обещал, как ты, дерьму этому.

Вижу, Бекташ совсем разобиделся, я и примолк.

Два дня я еще пробродил по Анкаре, а потом плюнул на все. «Пропади она пропадом, эта столица! Вернусь-ка я к себе в деревню, тянуть старую лямку», — решил я. И поехал домой. Бекташ остался вместе с земляками.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Сын в тюрьме» (1973)

Поездка к сыну в тюрьму

Держа за руку внука Хайдара, посматривая единственным глазом на окружающий мир, Кривой Тахир из деревни Турнадюзю торопливо семенил по проселку. Вот досада — упустил автобус, идущий из Верхнего Сарайджыка! Этот шофер Имран даже старых и увечных иной раз не подбирает.

«Вот подлец-то! — негодовал Тахир. — Погудел бы, подождал несколько минут, так нет же — сразу мчишься дальше, будто шайтан за тобой гонится!»

До касаба три часа пешего хода. Сам-то он, бывший солдат, выдюжит. А внучек еще мал, жаль его.

— Дай-ка я тебя понесу, Хайдар, — сказал Тахир, когда они дошли до Козаклы.

Кое-как дотащил внука до реки Делису. Там, возле моста, остановился передохнуть. Человек он пожилой, легко ли нести и ребенка и торбу, набитую всякой всячиной: тут тебе вареные яйца, лучок, картофель, пшеничная крупа, ощипанная курица да еще и базлама[94] — чтоб всего на неделю хватило!

— Соскучился небось по отцу, голубок? — Он потрепал внука по волосам, поцеловал. — Держись! Скоро дойдем. Этот чертов касаба построили так далеко, что и не добраться! А Имран, вот свинья, не подождал, мимо проехал. Тащись теперь на своих двоих. Люди добрые на машинах, на телегах едут, а мы пешком. — Он посмотрел на гору, у подножия которой приткнулся касаба, и продолжал: — Вот так всю жизнь. Люди добрые на легковушках, джипах и минибусах катят, — а мы все на своих двоих тащимся.

В торбе с самого верху лежало несколько диких груш, пахнущих гвоздикой. Дед запустил руку в торбу, вытащил одну и понюхал.

— На, поешь, голубок!

Они вышли на шоссе Стамбул — Анкара, забитое легковыми автомобилями всех марок: «шевроле», «таунус», «пежо», «рено», «кадиллак», «анадолу», «мурат». Хватало и грузовиков: «ман», «додж», «интер», «остин». В общем потоке катили автобусы и минибусы. Телег и повозок здесь почти не было видно. Пешеходы редко попадались. И еще реже — люди верхом на осликах.

— Не захотел нас подобрать злой человек, вот и плетись теперь пешком, — причитал старик. — Ах судьба наша горькая!

Они с внуком шли по обочине, кое-где присыпанной щебнем, кое-где поросшей травой. Миновали лесничество. По лицу старика лил пот. В касаба он не был уже давно. Да и кого понесет туда без надобности? Прошло уже пять месяцев с тех пор, как он в последний раз ездил в Анкару. Тогда он добрался до касаба на попутном грузовичке, а там уже пересел на минибус, который и довез его до Дышкапы, где сидит в тюрьме его сын Рефик. Обнесли жилой дом колючей проволокой, расставили вокруг часовых с томпсоновскими автоматами — вот тебе и тюрьма! День был ясный, солнечные лучи так и пылали на штыках часовых. Кривой Тахир обратился к дежурному надзирателю:

— Я хочу повидать своего сына Рефика Узуна, родом из деревни Турнадюзю. Он был одним из руководителей профсоюза строительных рабочих.

Через несколько минут привели сына. В комнате, где проходили свидания, дежурили капитан и два лейтенанта. Отца с сыном разделял длинный, во всю комнату стол. Не то что обняться — даже подать друг другу руку запрещено. Кривому Тахиру это очень не понравилось — никакой тебе радости от встречи.

— Ты уж сиди спокойно, сынок. Ни о жене, ни о детях можешь не тревожиться. Я о них позабочусь, — сказал он перед концом свидания.

Рефик покинул деревню семь лет назад. Три года прожил один в Анкаре. Работал на строительстве крупных жилых домов. А сам жил в геджеконду в Третьем топраклыкском районе. Парень он любознательный, дошлый. Сразу же записался в профсоюз, вскоре его выбрали уполномоченным, а там и в руководство выдвинули. Короче, парень шел в гору. Но после военного переворота его — неизвестно, за какую провинность — упрятали в тюрьму. Сначала он сидел в анкарской центральной, затем его перевели в касаба. До конца срока оставалось еще десять месяцев. «Работа, заработная плата, страховка — все полетело к чертовой бабушке, — сокрушался старик. — Ну да ладно. С его-то головой и руками и в деревне не пропадет, выбьется в люди. А пока пусть сидит спокойно, не тревожится за нас».

Он свернул с шоссе направо. Тюрьма совсем рядом, за поворотом. Вот уже и длинные ряды колючей проволоки, за ними — палисад.

— Деревца-то как выросли, в самое небо уперлись. А цветов целое море, — тихо пробормотал он. — Ну да что удивительного?! Государство дает деньги. И воду оно дает. Заключенные ухаживают за деревьями и цветами. Чего же им не расти? Живется им — дай бог всякому!

Держа внука за руку, он вошел в ворота.

— Вот она, родная! Три раза тут сидел. За неуплату дорожного налога, за незаконную порубку леса и в последний раз — за провоз табака контрабандой: таможенники сграбастали. А вот сын против правительства пошел, его и упрятали за решетку.

В этом палисаде он не был уже много лет. Хотя в тюрьме сидели много деревенских, он никогда никого не навещал. Тюрьма вызывала в нем такое же неприятное чувство, как и кладбище. Но нельзя же не навестить родного сына. Вот он и пришел.

Двери тюрьмы распахнулись — наступил час, отведенный для свиданий. Внутрь, один за другим, протискивались сельчане с котомками, торбами, корзинами, узлами и жители касаба с сумками и пакетами. Они уносили с собой грязное белье и пустую посуду. За всем этим, сидя у массивной каменной стены, следил надзиратель.

— Что там у тебя в торбе?

— Лук, картошка, курица.

— К кому пришел?

— К сыну, Рефику Узуну.

— А этот малыш чей?

— Его сын.

— Подыми руки, я тебя обыщу.

— У меня с собой револьвер. Неужто отнимешь? — рассмеялся старик. Несмотря на слепой глаз, был он очень красив, когда вот так смеялся.

— Найду — отниму. Опусти руки.

— Да ты в штанах пошарь, между ног.

— Заткнись! Надо будет — и там поищу.

Надзиратель заставил Тахира снять самодельную, на резиновом ходу обувку, осмотрел и ее, и лишь тогда сказал:

— Как только народ порассеется, проходи.

Во второй камере сидел вор Хромой Керим из Чанкыры. Его тоже перевели из анкарской центральной. Высмотрев в толпе посетителей Кривого Тахира с внуком, он кинулся в камеру:

— Рефик-агабей… Рефик-агабей! Вставай — к тебе пришли.

Рефик Узун валялся на койке в свитере и пальто — читал газету.

Он свесил ноги на пол и нацепил деревянные сандалии. Подтянул пояс потуже, причесался, подкрутил усы и вышел. Месяц назад к нему приходили жена и мать — с тех пор никого не было.

В толпе посетителей около стены обрадованный Рефик сразу же увидел отца и рядом с ним Хайдара! Но отец его не замечал. Прямо перед ним стоял Хаджи из Ялынджака, разговаривая со своей старой матерью. Рефик протянул руку над плечом Хаджи и схватился за решетку. Потупив свой единственный глаз, старик о чем-то задумался. А мальчик недоуменно оглядывался кругом.

«Бедный мой отец! — растрогался Рефик. — Всю жизнь, с самого детства его нещадно притесняют, эксплуатируют. А ведь он человек заслуженный. Сражался под Чанаккале[95], в Греции. Еще раньше служил в Триполи, в Йемене. Четырнадцать лет отвоевал. В плену довелось побывать. Принимал участие и в национально-освободительной борьбе, но ничего хорошего в своей жизни так и не видел. Сердце у него благородное, нрав гордый и честный, без единой червоточинки. Рад видеть тебя, отец!» С отца он перевел взгляд на сына. «Как ты у меня вырос, Хайдар-эфе[96]! Скоро и деда и отца обгонишь. Здравствуй, сынок! Как там поживает твоя мать? Как бабушка? Как наша деревня? Все на том же месте?..»

Его губы тронула ласковая улыбка. Он призадумался. О чем же поговорить с отцом? Что ему передать? О чем попросить? О чем можно просить человека такого бедного, даже нищего? Он снова устремил взгляд сквозь решетку. Какой бледный был Хайдар, когда жил в городе. А сейчас щеки у него порозовели, округлились. И руки стали покрепче.

Мальчик смотрел сквозь решетку большими, расширенными глазами. Вдруг, заметив отца, он схватил деда за руку.

— Смотри, папа!

Кривой Тахир сощурил глаз — и только тогда разглядел сына. Он хотел броситься вперед, но тут вдруг на него в упор уставился надзиратель: узнал, видно. Хоть и сильно сдал Тахир, постарел, но узнать, стало быть, можно. Среди посетителей, приходивших повидать своих сыновей или зятьев, было много бывших арестантов. Надзиратель внимательно присмотрелся, увидел и Рефика Узуна по ту сторону решетки, встал и ударил в колокол.

— Эй, поговорили — и хватит. Освободите место для других.

Жена Мустафы из Гювема сидела на корточках — все никак не могла расстаться с мужем.

— Эй, вы! — крикнул им надзиратель. — Ваше время давно истекло.

Просунув руку сквозь железные прутья, Мустафа удержал жену.

— Погоди, не уходи!

— Тебе говорю, Мустафа. Не серди меня. Надо и о других думать, не только о себе, понятно?

Мустафа поднялся с оскорбленным видом. И его жена отодвинулась от решетки. На их место тотчас ринулись другие.

— Куда вы! — резко осадил их надзиратель. — Иди-ка сюда, Тахир-ага со своим внуком. И ты, Рефик-эфенди.

Рефик остановил идущего мимо Мустафу.

— Ты уж не обижайся, друг. Отец у меня старенький, ждать ему трудно. А мы так давно не виделись.

— Что ты, что ты, я и не думал обижаться, — ответил пристыженный Мустафа.

Кривой Тахир с Хайдаром протолкнулись к самой решетке. Рефик схватил огромную отцовскую ручищу, поцеловал.

— Здравствуй, отец!

Он погладил руку сына, затем просунул его головенку сквозь редкие прутья, поцеловал в щеки и глаза.

— Здравствуй, мой родной!

Хайдар даже задрожал от радости.

— Как ты поживаешь, отец?

Кривой Тахир в глубокой задумчивости смотрел на дверь камеры, где когда-то сидел. Чуть поодаль виднелась дверь кухни. В былые времена в эту камеру обычно помещали крестьян, вот и он там сидел — все три раза.

— В какой ты камере, сынок?

— Во второй.

— Хорошая камера. И я в ней сидел.

— Правда?.. Да, камера хорошая. И товарищи мне хорошие попались.

— Летом мы вынимали рамы, оставались только решетки. До чего же сладко спалось! И просыпаться было приятно. Будто ты птица в лесу… Еще раз тебе говорю: не беспокойся за нас. Валлахи, мы живем неплохо. Неплохо, конечно, сам понимаешь, по нашим деревенским понятиям. Мать твоя чувствует себя хорошо. И братья здоровы. Твоя Зюра у нас под крылышком… Если на душе никаких забот и с надзирателями ты ладишь, то и сидеть легче… Только не беспокойся. Мать прислала тебе курочку. Зюра ощипала ее и сварила. Заверни одну ножку в лепешку — и кушай себе на здоровье. Домашнее-то, оно все вкуснее. Поперек горла не встанет, как тюремный хлеб. Ты уж прости, что я к тебе до сих пор не приходил. Сердце все сюда тянет, а силенок-то нет: старость не радость. Ты человек умный, поймешь все как надо, не обидишься. Есть у нас в деревне несколько поганцев: как услышат о тебе, злобствуют, аж пена изо рта, но почти все соседи тебя очень любят и уважают. Только и спрашивают: «Ну как там Рефик?..» У нас правда все хорошо, сынок. Я вижу, и ты, слава Аллаху, здоров. В Анкаре ты был бледнехонький, а здесь посвежел, глядеть радостно. Поменьше сиди взаперти. Как двери откроют — сразу наружу! Задний двор здесь очень просторный. Гуляй, бегай, валяйся, кувыркайся. Тогда и еда впрок пойдет. И не считай каждый день. Кончится твой срок, выйдешь… Ты же знаешь, сам я три раза сидел. Но в камере, упаси бог, не торчал, все время на свежем воздухе… Так ты говоришь, товарищи у тебя хорошие, Рефик? Смотри, с кем попало не водись. Есть такие отчаянные: чуть что, драку затевают, поножовщину. Этих обходи стороной. Не вздумай перевоспитывать. Они и на погребальных носилках не исправятся. Держись с достоинством… Да что я тебе все это советую, ты и без меня разбираешься, чай, не глупее… Скажи, что ты хочешь передать через меня в деревню. Может, прислать чего? Деньги-то у тебя есть? Мать маленько дала. Маленько и Зюра дала. И я свои прибавил. Буду уходить, оставлю для тебя в канцелярии. Трать — не жалей. Ты куришь? Покупай самый хороший табачок. Читай все газеты. Пусть все видят, что ты человек образованный. Надо же тебе знать, что в мире делается. А мы уж как-нибудь проживем… Вот только дышать иногда трудно, горло перехватывает… Мы, старики, в нынешних делах мало что смыслим. Хорошо хоть ты смыслишь. А Хайдар, иншаллах, еще дальше тебя пойдет. Он у нас умница, и душа у него открытая. Как пить дать, пойдет той же дорогой, что и ты. Сущую правду тебе говорю. Ослепнуть мне совсем, если я хоть словечко приврал. Утешать тебя я не собираюсь. Любой честный человек поступит точно так же, как и ты. Я вот тоже перед полицией и тюремщиками хвостом не крутил. Ты у меня парень башковитый, поймешь все правильно… Ты мне так и не рассказал, как ты живешь. Скажи хоть несколько слов. Что мне передать нашим?

— Хайдар так вырос, душа радуется.

— Иншаллах, еще вырастет, большим станет. Ребята — они везде подрастают: и в деревне, и в касаба, и в больших городах. Сколько их — и не счесть. Не вечно же народ будет тупой, бессловесной скотиной. Рано ли, поздно, смекнет что к чему. Вот тогда он не позволит себя обирать. Скажи же хоть несколько слов, сынок.

— Я уж тут стараюсь, беседую с деревенскими товарищами. Да только трудно их переубедить. Головы такой дурью забиты, что не вышибешь!

— Знаешь, как выкуривают пчел, чтобы мед взять? Вот так же и ты поступай. К слову, я тебе собираюсь медку принести. Есть у меня два улья, меда в этом году много. Притащу тебе полную банку. Каждое утро, вместе с товарищами, ешь по одной ложке. И дежурных надзирателей угощай. Ты не смотри, что они важничают — такие же бедняки, как и мы. Кричат, командуют — не обращай внимания. Народ на службе у правительства все больше пустоголовый: думают, что криком можно навести порядок… Я тебе и в этот раз мог бы принести медку, да только подумал: пусть еще ульи поднаполнятся. Где же его еще и есть, медок, как не в тюрьме. Ешь, не жалей. Все три раза, что я сидел, мать покупала для меня мед… Да, мать прислала тебе пшеничной крупы. И черного перчика. Приготовь куриный бульон, завари его пшеницей, подперчи — и ешь. Мать, она знает, что ты любишь. Только и заботится что о тебе, будто меня и нет… Скажи же хоть несколько слов, сынок… Если у тебя есть грязное бельишко, отдай мне. В мои-то времена, не знаю, как сейчас, баньку каждую неделю топили. Горячей воды было сколько угодно — сама лилась из душа. В тюрьме иногда бывает лучше, чем на воле. Есть ли у нас душ, да еще с горячей водой? Иншаллах, сбудутся твои слова, переменится этот мир — у каждого в доме водопровод будет. Крутанул кран — холодная вода бежит, другой кран крутанул — горячая льется. Мойся, пока не станешь чистый да свеженький, точно огурчик. Будет у всех одежа и для дома, и для работы. И всякой еды будет вдоволь. Никого, кроме воров-уголовников, в тюрьме тогда держать не станут… А ты, сынок, ей-ей, неплохо выглядишь. Глаза так и горят… Кирпич в печи обжигают. Такой человек, как ты, в тюрьме лишь крепче становится. Мы вот сидели в тюрьме, ничего не соображали. Не было среди нас таких, как ты. Только воздух портить и умели. Сидел с нами один увалень — Диким Мемедом его звали, из Чельтикчи, — так у него, веришь ли, одеяло, как парус, вздувалось. Много ли ума наберешься от таких дураков?.. Что же ты все молчишь, сынок?

— Как там у вас в деревне — началась предвыборная кампания?

— Как же, началась! Агитаторы понаехали. Ну и врут же они, слушать тошно. Не все, правда, пока это понимают, ну да ничего, придет время, поймут. Беда только, что нет партии, которой мы могли бы отдать свои голоса. А если бы кто и мог сколотить такую партию — его сразу же за шкирку. Кое-кто из наших соседей — те, что поголовастей, — так прямо и говорят: «Наплюем на выборы, не пойдем голосовать». А я предлагаю выдвинуть кого-нибудь из своих. Уж не знаю, что решат наши деревенские…

— А как там наши «немцы»[97]? Раскатывают на своих автомобилях?

— Раскатывают — только пыль столбом. Побывали в Европе, а ума не набрались — ослы ослами. Недаром говорят люди: «Ум на улицах не валяется». Посмотрел бы ты на нашего Мевлюда, сына Данаджи. Воткнет в рот дорогую сигару, дымит, что твой паровоз, да еще и похваляется: «Одна такая двадцати сигарет стоит». Есть среди наших «немцев» и неплохие ребята, но все на деньгах помешаны. Деньги, деньги, деньги! Других слов будто и не знают. Не деньги надо копить — знания!

— Но… — только и успел вставить Рефик, как отец его снова перебил:

— Никак не могу на тебя наглядеться: больно давно не видел… Постой-ка, что это все я да я говорю… На, возьми торбу, вынь из нее все продукты. А я здесь подожду. Так что передать нашим?

— Я рад, что ты со мной заодно, отец. Другой на твоем месте, глядишь, разворчался бы: «Ну чего ты лезешь в политику? Молчи и не рыпайся!»

— Ну уж нет, сынок. Мы вот все знаем, все понимаем, а сделать ничего не можем. Чего же я буду тебя одергивать: не лезь в политику. Да лучше бы ты занялся ею пораньше. Стой на своем, сынок!

— Объясни это матери, пусть и она поймет.

— Она тебя любит и понимает.

— И Зюре объясни.

— Хорошо. Я смотрю, ты тут такие усы отрастил — ахнешь!

— А что нам еще делать, кроме как усы отращивать?

— Вот и хорошо. Я тебе подарок принес. — Он достал из-под кушака четки. — На, возьми. Хорошие четки, янтарные. Не потеряй.

Рефик принял подарок с радостью. Его взгляд невольно скользнул на Хайдара.

— Ты на него не гляди, это я тебе принес, — поторопился сказать Кривой Тахир. — Иншаллах, ему сидеть не придется. Сердце мне подсказывает, что терпеть нам осталось недолго, скоро все изменится.

Надзиратель открыл железную дверь. Заключенные стали принимать передачи.

Рефик повернулся к Хромому Кериму, который стоял у него за спиной.

— Возьми эту торбу, Керим. Отнеси в камеру и выложи все продукты.

Кривой Тахир внимательно наблюдал за происходящим.

— У тебя что, свой слуга? Как у богачей?

— Да не слуга, просто товарищ. Мы с ним все пополам делим. Койки наши рядом. Умный парень. Сидит за воровство. Мы добились, чтобы его перевели к нам из первой камеры. Выйдет из тюрьмы — экзамены сдавать будет.

— Ты у меня, вижу я, молодчина!

Опорожнив торбу, Керим тут же вернулся.

— Здравствуй, дядюшка Тахир. Мы с агабеем душа в душу. — Выдвинувшись вперед, он поцеловал старику руку. — Рефик-агабей — хороший человек. Помогает мне заниматься. Одному бы мне не справиться со всей этой премудростью. А я уж кипячу для него чай, разольем и пьем вместе.

— Вы что, вдвоем?

— Да нет, за нашим столом больше всего народу — человек десять набирается.

— Молодчина, сынок! — повторил Кривой Тахир. — Смотри, чужого хлеба не ешь, только свой.

— Хорошо, отец.

— Сварите бульон с пшеничкой да и поешьте все вместе.

Надзиратель уже посматривал в их сторону.

— Твое время истекло, Тахир-ага.

На прощание Рефик еще раз поцеловал руку отцу. И тот облобызал сына.

Выйдя из комнаты для свиданий, Тахир отправился в канцелярию — оставить деньги. Туда же пришел и тюремный надзиратель — тот самый, что следил за свиданиями.

— Как поживаешь, старина? Узнал меня?

— Не-е-ет, — протянул Тахир.

— А ты присмотрись получше.

— Валлахи, не могу узнать.

— А помнишь, кто работал в твое время?

Еще раз вглядевшись в лицо надзирателя, старик воскликнул:

— Да это же ты, Бешеный Яшар! Ну и постарел ты, друг. Зубы вон все желтые.

Надзиратель расхохотался.

— А помнишь, как ты к нам приставал: надо полить эти деревья, окопать. Жизни нам не давал.

— Все равно. Поливали и окапывали — вон какие вымахали! А теперь тут наши сыновья сидят.

— Кхе-кхе-кхе!

— А помнишь, как ты меня наказывал, без еды оставлял?

— Было дело. Но с твоим сыном мы в хороших отношениях. Парень что надо. Не такой тупоголовый, как его отец.

— Ну это ты зря. Яблоко от яблони, сам знаешь, недалеко падает. Ум ему от меня достался… Ну, я пошел, счастливо тебе оставаться. Ты уж хорошенько присматривай за моим сынком, Яшар, еще удерет.

— Ну и шутник ты, Кривой Тахир! Вай-вай!

— Ты тоже за словом в карман не полезешь! Вай-вай!

— Кхе-кхе-кхе.

Тахир взял внука за руку.

— Пошли, голубок. Пора.

Он попрощался с надзирателем. Махнул рукой сыну и Хромому Кериму, которые смотрели на него из-за решетки, и, крикнув: «Не унывайте!», пошел к воротам. На клумбах в лучах полуденного солнца ярко пестрели цветы. Дед с внуком прошли по обсаженной деревьями дорожке, направляясь к автобусной остановке. Дед страшно торопился — не упустить бы Имрана с его старым «фордом».

— Видел, какой замечательный у тебя отец? — повторял он, слегка сжимая руку Хайдара. — До чего я рад, что повидал его — просто сказать не могу. Валлахи, будто на крыльях лечу!

Перевод А. Ибрагимова.

Дженнет

По указанию Главного управления лесного хозяйства в ильче повсеместно проводились мероприятия по борьбе с эрозией почвы. Делается это так. Из каждого селения выделяются работники, они террасируют холмы, а на террасах сажают деревья. Примутся саженцы или нет — это уже дело десятое. В сырых, заболоченных местах они приживаются плохо, еще хуже там, где земля обжигает даже лапки ящериц. Рабочие таскают воду в жестянках и бидонах, обильно поливают саженцы и уходят.

За воротами тюрьмы, на стуле, сидел старый надзиратель Яшар и сквозь колючую проволоку пристально оглядывал идущих мимо или трусящих на ишаках работников-сельчан, выделенных «для борьбы с эрозией».

— Ну и жеребцы! — тихо удивлялся он, видя особенно здоровых.

Многие его окликали, приветствовали. Кое-кто любопытствовал:

— Как там наш Халиль, сын Дуду?.. Как Горбатый Осман?..

— Хорошо, хорошо, — отвечал он, не вдаваясь в подробности.

Вечером, возвращаясь домой, некоторые не упускали случая съязвить:

— А ты все сидишь, Яшар-ага? Не устал еще?

Только один Муртаза из Инджели, остановив ишака у колючей проволоки, учтиво поздоровался и спросил надзирателя:

— Как там наш Бедирхан, Яшар-ага?

Яшар-ага вдруг весь сморщился, будто проглотил горькую пилюлю, подошел к ограде и тихо сказал:

— Послушай, Муртаза. Я открою тебе один секрет. Смотри только, не протреплись. Этот Бедирхан кем тебе приходится?

— Он мой дальний родственник. А что?

— Да так… ничего… — Надзиратель сглотнул.

Муртаза заподозрил неладное.

— Что с ним такое? Говори прямо, не крути.

— Видишь ли, джаным… у него вскочила шишка на носу… Большая такая… Мы отправили его в Анкару, для обследования…

— Ну?

— Только не протреплись. А там отхватили шишку, а заодно и нос.

— Под самый корешок?

— Ну, не под самый… Чуточку оставили…

— Не врешь, Яшар-ага?

— На что мне врать-то? Ты спросил, я ответил. Шишка-то оказалась не простая, а зловредная. Не отрежь вовремя — болезнь по всему телу пойдет. Тогда конец!

Муртаза ударил ишака пятками.

— Будь здоров, Яшар-ага! — крикнул он на прощание. И забормотал про себя: «Вах-вах! Ну и дела!..»

— Смотри, держи язык за зубами! — бросил ему вдогонку надзиратель. — Если какая-нибудь история получится, вина твоя будет! Главное — жене не протреплись.

— Никому не скажу! — уже издали отозвался Муртаза, изо всех сил подгоняя ишака.

Он быстро проехал через касаба и потрусил по дороге, ведущей в деревню. Полтора часа езды — и он дома. Дорога тянулась вдоль прозрачной, с усыпанным галькой дном речушки, порою пересекала ее, но снова возвращалась на тот же берег. Рощи тополей, диких слив сменялись кукурузой, виноградниками. По этой дороге возвращались домой с лесопосадочных работ не только инджелийцы, но и жители более дальнего селения — Чардака. К ним присоединялись девушки и женщины, которые работали в Окрестных садах и огородах. Муртаза гнал осла, пока не поравнялся с группой не спеша шагающих сельчан.

— Селямун алейкюм, соседи! — поздоровался он.

— Алейкюм селям, Муртаза-по-уши-в-дерьме.

— Чего ты обзываешься?.. У меня худые новости.

— Какие же это? У нас в стране война началась?

— Я обещал, что никому не скажу.

— Кому обещал?

— Тюремщику Яшару-ага.

— Ну и не говори. Завтра твои вести дешевле чеснока будут. Никому их не продашь.

— Ну и что? Я обещал, что не скажу. Худые новости.

Муртаза погнал осла дальше, стараясь настичь другую группу, метрах в двухстах впереди.

К нему подъехал на своем ишаке Кавал Осман.

— Что там у тебя за новости? Расскажи, племянничек.

— Поклянись, что не разболтаешь!

— Зачем клясться? Я и так не скажу. Валлахи.

— Давай чуточку вперед отъедем. Чтобы никто не слышал.

— Ну а теперь рассказывай. Аллахом молю.

— Есть у нас в Инджели такой Бедирхан — знаешь?

— Муж Дженнет?

— Он самый. Тот, что в тюрьме сидит. Так вот, его отправили в Анкару, в больницу.

— Ножом пырнули? Или побили до смерти?

— Нет, джаным. У него, видишь ли, большая шишка вскочила на носу… Ну, ему ее и отхватили. А заодно и нос.

— Вот как? Под самый корешок?

— Тюремщик говорит, немного оставили. Смотри только, не протреплись. Узнает Дженнет — расстроится!

— Я же обещал тебе.

Муртаза продолжал подгонять своего ишака. Кавал Осман, наоборот, поотстал. Куда спешить? Не все ли равно, на десять минут раньше или позже? Еще и солнце не зашло. Вскоре его нагнали идущие сзади.

— Худые вести, соседи… Есть в деревне Инджели такой Бедирхан…

— Ну?..

— У него вскочила большая шишка на носу… Его отправили в Анкару… в больницу. А доктора там — чик — и оттяпали. Надзиратель предупредил, чтобы никому не говорили.

— Уж раз надзиратель сказал, значит, так оно и есть, — заметил Нуреттин (он и сам сидел три года за контрабандный провоз табака).

— Конечно. Он же государственный служащий. Для чего ему врать Муртазе?.. Вы, ребята, помалкивайте. Не дай бог, дойдет до Дженнет, расстроится.

— А как оттяпали? Под самый корешок?

— Шишка-то была не простая, зловредная. Такая уж это хворь. На пальце вскочит — палец отрежут. На руке вскочит — руку отрежут. Чтобы дальше не пошло…

Одолевая холм за холмом, они добрались наконец до деревни. Коровы и лошади только-только возвращались с выпасов. Но куры уже сидели в курятниках. Вода была запасена еще днем, и теперь на очагах булькали горшки с пшеничным супом и кашей. По улицам с веселыми криками носилась малышня.

Весь день Дженнет полола фасоль и теперь, не успев хорошенько отмыть руки от зелени, доила корову. В трех шагах от нее стояла старшая дочь Эсме, с теленочком на руках. Из верхнего махалле спустился старший брат Дженнет — Ибрагим. У самой калитки он остановился и позвал:

— Дженнет-аба[98], ты где?

В его голосе слышались какие-то странные нотки. У Дженнет екнуло сердце.

— Здравствуй, Ибоч! Опять дурные новости?

— Да, не очень хорошие, Дженнет-аба.

Дженнет поставила подойник на ступеньку лестницы и заторопилась навстречу брату. Эсме продолжала стоять с теленком на руках. Ей тоже было любопытно послушать, что скажет дядя.

— Когда ты в последний раз ходила к моему зятю?

— Недели три назад. Все некогда. Трудно мне одной. Измаялась я, истосковалась.

— Как он себя чувствовал? Про шишку не говорил?

— Нет. А что — у него шишка?

— Да. На носу. Его отправили в Анкару. В больницу.

— Кто это сказал?

— Тюремщик сказал. Нашему Муртазе-по-уши-в-дерьме.

— Вот еще беда на мою голову!

— Шишка оказалась зловредная. Вот ему и оттяпали.

— Что оттяпали?

— Весь нос.

— Неужто так?

— Так.

— Вот горе-то какое!

— Сделали укол, усыпили и оттяпали. Чтобы болезнь дальше не пошла, понимаешь? На ухе вскочит — ухо отхватят, на руке вскочит — руку отхватят. Потому как шишка зловредная. Ты небось слышала о такой болезни.

— Что ты несешь? Ты, часом, не рехнулся?

— Я-то тут при чем? По всей деревне разговор идет.

— Несчастье-то какое! Что же мне теперь делать, куда пойти?

Привязав теленка к боковине лестницы, Эсме подошла к матери.

— Что случилось, мамуля? — спросила она с тревогой.

— Горе, беда! — рыдала Дженнет. — Нашему папочке нос отрезали.

Заголосила и Эсме.

— Ах, папочка! Бедный папочка!

— Да замолчи ты, — прикрикнул на девочку Ибрагим. — А ты, аба, успокойся. Перед чужими людьми стыдно.

— Плевать я на них хотела.

— Надо бы тебе сходить, порасспросить, аба…

Дженнет вытерла слезы краем покрывала.

— Скажи, Ибоч. Этот Муртаза-по-уши-в-дерьме сам видел твоего зятя?

— Нет, джаным. Он ходил сажать деревья и на обратном пути спросил у тюремщика: «Как там наш Бедирхан?» Тот ему все и разобъяснил.

— Не реви, Эсме, — сказала Дженнет. — Отнеси подойник наверх, а теленка отвяжи: пусть покормится, вымя пососет. Да присмотри за детьми. А я пока сбегаю, потолкую с Муртазой.

Эсме, вся в слезах, выполнила все, что велела ей мать, и поднялась наверх. Между братишками шла потасовка. Она разняла их и принялась вытирать и мыть младшего — Фейзуллаха, который успел обмараться.

— Может, и мне с тобой? — вызвался Ибрагим.

— Пошли. Вдвоем-то оно веселее. Скоро ночь.

Семейство Муртазы ужинало перед дверью веранды. Рты у взрослых и детей были набиты булгуром. При виде нежданных гостей Султан, жена Муртазы, поднялась.

— Добро пожаловать, дорогие соседи.

Она знала наперед, о чем пойдет речь: Муртаза и ей все рассказал.

— Ешьте, ешьте, — поспешил сказать Ибрагим. — Да будет у вас всегда полно еды!

Дженнет всхлипнула.

— Успокойся, Дженнет-аба, — сказала Султан.

Муртаза зачерпнул булгур ложкой, еще и еще.

— Добро пожаловать, — прошамкал он набитым ртом. — Да минуют вас все напасти… До чего же трепливый народ в нашей деревне! Я же строго-настрого предупреждал: держите язык за зубами. А они все разболтали. Нехорошо это. Вас встревожили. Ну, стоило ли тащиться сюда в такое позднее время?

— Что поделаешь? — сказал Ибрагим. — Земля слухом полнится. Вот мы и узнали.

— Ты сам говорил с Бедирханом? — спросила Дженнет.

— Нет. Я проезжал мимо ворот тюрьмы. Вижу: сидит Яшар-ага. Ну, я поздоровался как положено, спрашиваю: «Как там наш Бедирхан?» А он бормочет не пойми что, несуразицу какую-то. Тут я его и припер: «Ты что-то от меня скрываешь. Не верти, говори правду». Ну, он и брякнул: так, мол, и так. И я еще сказал нескольким парням, только велел, чтобы держали язык за зубами. «Дойдет до Дженнет, — говорю, — расстроится, бедная!..»

— Еще бы! — вставила Султан. — Под самый корешок оттяпали.

— Сам ты, значит, не видел нашего зятя? — уточнил Ибрагим.

— Врать не буду, не видел.

— А безбольный укол ему делали? — спросила Дженнет.

— Ясно и понятно: делали. Без этого нельзя, — уверенно ответил Муртаза. — Когда я еще служил солдатом, у одного из наших ребят чиряк вскочил в паху. И не какой там зловредный, самый что ни есть обыкновенный. Так и ему безбольный укол делали, прежде чем вырезали.

— Чтоб им всем пусто было, коновалам этим! — выругалась Дженнет. — Зачем же под самый корешок-то? Могли бы и оставить хоть малость.

— Тюремщик говорит: оставили.

— Пойдем домой, Ибоч, — сказала Дженнет. — А то дети там одни, напроказничают.

— Пошли, аба, — кивнул Ибрагим.

— Я вам огурчиков принесла с огорода. Поешьте, гости дорогие.

— До еды ли тут? — замахала руками Дженнет. — Мы еще и хлебушка не ели, а вы огурцы предлагаете. Кушайте сами.

— Да не убивайся ты! Так, стало быть, предначертано Всевышним. Роптать не подобает.

Дженнет, не переставая плакать и сетовать, поплелась домой. Ибрагим — за ней.

— Завтра мы пойдем в тюрьму и сами все выясним, — сказал сестре Ибрагим.

— Завтра? — вскинулась Дженнет. — Чтобы я ждала до завтра? Ну уж нет. Сейчас ты зайдешь ко мне, поужинаешь и вместе с Эсме отправишься в касаба. Разузнаешь в тюрьме, что случилось, — и домой.

— К чему такая спешка? Отрезали так отрезали, снова не вырастет.

— Вырастет, не вырастет — не твоя забота. Ты только повидайся с ним, поговори.

— Кто же меня пустит в тюрьму, да еще на ночь глядя?

— Проси, умоляй, может, и пустят. А будут артачиться, ты их пропесочь: почему, мол, свиньи этакие, не сообщили нам, что приключилось, почему не прислали бумагу: «Твой муж заболел, навести его»?

— Да я и дорогу-то не найду в такой темени, аба. Нельзя ли погодить до утречка?

— Нет. Если ты откажешься, я сама пойду, возьму ребенка и сама пойду.

— Ладно, — сдался Ибрагим. — Забегу домой, предупрежу Кезибан — и к тебе.

— Хорошо. Одна нога — здесь, другая — там. Вот-вот провозгласят вечерний эзан.

Дженнет позвала детей ужинать:

— Идите, мои славные, идите, мои хорошие. От бед отбою нет, так еще и эта свалилась на голову вашей бедной матери… А ты, Эсме, съешь пару ломтей. Сейчас пойдешь вместе с дядей в тюрьму. Перекуси и собирайся.

— А зачем я пойду, мама?

— Одного его могут не пустить к отцу. Проси, умоляй тюремщика, слезами заливайся, но добейся, чтобы вас провели к отцу. Скажи: «Завтра и мать придет…» Скажи: «Мать очень беспокоится, извелась вся…»

Через несколько минут снизу послышался голос Ибрагима:

— Аба-а-а!

Дженнет завернула булгур в лепешку, сунула Эсме.

— На, возьми, доченька. Вы уж там не задерживайтесь, сразу домой.

В небе висел тонкий полумесяц. На дорогу ложились черные тени скал и тополей. Ибрагим и Эсме пошли вдоль берега реки. Эсме спотыкалась о камни, она с трудом поспевала за размашисто шагающим дядей. Вместо обычных полутора часов они дошли за час.

Наконец, касаба позади, они у ворот тюрьмы.

В палисаднике — мертвая тишь, тьма, лишь над входной дверью тускло мерцает электрическая лампочка. На сторожевой вышке маячит тень часового. Вдоль стены расхаживают двое жандармов.

Ибрагим открыл калитку и вошел в палисадник, следом за ним юркнула Эсме.

Дорогу им преградили жандармы:

— Вы куда? Свидания у нас только по четвергам.

— Тут у вас наш Бедирхан сидит, — почтительно сказал Ибрагим. — Я его зять, а это его дочь. — Он подошел вплотную к жандармам и объяснил причину их ночного прихода.

— Подойди к двери, стукни висячим замком по решетке, выйдет надзиратель, с ним и поговори, — посоветовал один из жандармов.

Ибрагим несколько раз брякнул тяжелым замком по решетке. В ночном безмолвии загромыхали отголоски железного звона. Чуть погодя, почесываясь, вышел надзиратель.

— Зачем пожаловали? Да еще в такое время? — спросил он, оглядывая Ибрагима и Эсме. Девочка спряталась за спину дяди.

— Мы слышали, нашему Бедирхану сделали операцию, Яшар-ага. Вот и пришли спросить.

— Спрашивайте.

— Муртаза-по-уши-в-дерьме рассказал всем деревенским…

— Муртаза-по-уши-в-дерьме?..

— Он самый.

Надзиратель захохотал во все горло.

— Вот осел! Я же его предупреждал, чтобы не болтал лишнего.

— В деревне сейчас переполох. Моя сестра Дженнет плачет, убивается.

— Я же пошутил, джаным, — опустив голову, признался надзиратель. — А он уже и разнес по всей округе, трепло чертово!

— Правду говоришь, Яшар-ага? Сама сестра со мной не пошла, дочку прислала.

— Говорю же тебе, я пошутил. — Надзиратель поцокал языком. — Хочешь, позову его, сам увидишь. Конечно, свидания в такое время не разрешаются, ну да ладно. Подождите его здесь.

Надзиратель открыл вторую дверь, вошел внутрь. Через несколько минут показался ни о чем не подозревающий Бедирхан.

Увидев зятя и дочь, он удивился, встревожился.

— Что случилось, зятек? Уж не беда ли? — спросил он, хватаясь руками за решетку.

— У нас, слава Аллаху, все в порядке. А как ты у нас, здоров ли? Мы слышали, тебе сделали операцию. Но вот Яшар-ага — да благословит его господь — говорит, будто это шутка, на самом деле не так.

— Не так, не так, — сказал надзиратель.

Бедирхан посмотрел на дочь, затем перевел взгляд на тюремщика.

— Опять ты какой-нибудь номер отколол, Яшар-ага?

— Да нет, что ты на меня наговариваешь, дурная голова. Мимо проезжал на ишаке Муртаза-по-уши-в-дерьме, спросил. Каждый раз спрашивает, надоел, просто сил никаких. «Ну, ладно, — подумал я, — сейчас я над тобой подшучу». А он по всей деревне разнес…

— Да уж, никого не обошел.

— Здоров я, зятек, — сказал Бедирхан и добавил, обращаясь к Эсме: — Как ты там, доченька?

Эсме поцеловала отцу руку.

— Хорошо, папочка.

— А как твои братья?

— И они хорошо. Целуют тебе руки.

— Не озорничают?

— Нет.

— А как там скотина?

— Хорошо.

— А мать?

— Хорошо. Только за тебя беспокоится.

— Скажи, чтобы не беспокоилась. Здоров я.

На прощание Бедирхан поцеловал дочь.

— Передай селям матери и братишкам.

Ибрагим с Эсме вышли, и Яшар-ага снова запер дверь на замок.

* * *

Через два дня Дженнет ощипала курочку, взяла горшочек с йогуртом, нарвала огурчиков, накопала картошки — положила все это в торбу и отправилась в тюрьму. Стоя у входной двери, Яшар-ага обыскивал всех посетителей, проверял передачи. Дженнет он пропустил, не осматривая.

— Ладно, ладно, проходи, — сказал он с улыбкой.

Глаза у Дженнет были все еще опухшие, губы обметанные.

— Ах, Яшар-ага, ах, Яшар-ага, — покачала она головой, — человек ты вроде степенный, солидный, а в голове у тебя ветер гуляет. — И подошла к решетке, где ее уже поджидал Бедирхан.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Цена жизни» (1973)

Цена жизни

Взвалив себе на спину больную дочь, Садуллах Якар, кряхтя и отдуваясь, спустился по лестнице хана. «Прибрал бы мою душу Аллах! — сетовал он про себя. — Чтоб я сдох!» Ему было неловко, стыдно перед дочерью, хозяином хана, немногочисленными его постояльцами. Вслух он ничего не сказал, но на душе было жуть как погано.

— Поживее, такси ждет! — крикнул хозяин хана.

Согнувшись под непосильной тяжестью, Садуллах старался идти быстро, как только мог.

Машина стояла у бровки тротуара. Шофер, то ли из Аданы, то ли анкарец, хотел было выйти открыть дверцу, но раздумал.

Садуллах подошел к такси, опустил дочь на землю. Ее платок слегка сбился, открыв заплетенные в две косы волосы. Дул резкий анкарский ветер. К тому же стлался туман, погода стояла отвратительная. Глаза у дочери были закрыты. Одной рукой Садуллах подхватил ее под мышку. «Ах, доченька, — простонал он про себя. Он готов был расплакаться. — Не было у тебя радости ни в родной семье, ни замужем. — Он обнял ее. — В нашем, будь он неладен, доме ничегошеньки ты не видела, кроме голода да холода», — думал старик, пытаясь открыть дверцу такси. Дергал, дергал за ручку — ничего не вышло. Посмотрел на шофера. Тот соизволил протянуть руку, открыл дверцу изнутри. С великим трудом Садуллах уложил дочь на заднем сиденье, поудобнее пристроил ее голову, потом вернулся в хан, к хозяину.

— Аллаха ради, Мустафенди[99], не забудь наказать шоферу нашего автобуса, пусть передаст лавочнику Хамди в Невшехире[100], чтоб наши крестьяне мигом достали и переслали мне поручительство. Скажи адрес твоего хана, пусть он им сообщит, ради Аллаха!

Вышел из хана, залез в такси.

— В какую больницу, отец?

— В Ходжаттепе, сынок, в Ходжаттепе.

Садуллах был из деревни Гёльгели невшехирского вилайета. Лет ему было по меньшей мере семьдесят. Пристроив голову дочери к себе на согнутую в локте руку, он раскачивался на заднем сиденье такси. Проехать через площадь Хергеле, затем пробраться между лотками перед лавчонками, кучами пустых ящиков и коробов, лошадьми и арбами — целая проблема. Лоб дочери покрылся потом, он смахнул его ладонью. Поправил ей волосы. Хорошенько повязал платок. «Как же тебе досталось, доченька родная моя, Джемиле, ох, как же тебе досталось!» — вздыхал старик. Он хотел взглянуть в ее блекнущие зеленые глаза, но они были закрыты. И снова едва сдержался, чтоб не разрыдаться. «Аллах всевышний наслал на тебя самую тяжкую хворь, ах, моя девочка! Сколько богатых подлюг разгуливает по свету, их он не замечает, а тебя выглядел!»

У дочери была какая-то непонятная ему головная боль. «Отец, голова трещит, просто разламывается!» — стонала она и больше ничего не говорила.

«В Невшехире доктор, видать, не разбирается, сопляк. А еще сказали, в тамошней больнице нет нужной паратуры, того-сего. Самая богатая этими штуками больница в Турции, дескать, Ходжаттепе. Америка все прислала в подарок!»

Такси выехало на основную магистраль. И вдруг, словно горы, выросли с обеих сторон огромные строения.

— В какую клинику, отец? — спросил шофер.

Садуллах не понял. Приложив ладонь к уху, он подался к шоферу:

— Что ты изволил сказать, эфенди?

Шофер притормозил. Спросил, показывая руками по сторонам:

— В какую из них?

Стекло, стекло, стекло! Белый, голубой, черный мрамор: анкарский камень, камень из Чанкыры, камень из Хаджибекташа! Бетон, бетон, бетон! Пригнали сюда бульдозеры, снесли старые дома, школы, кофейни, лавчонки и возвели вот все это. Шофер спросил снова:

— Тут много зданий, в какое из них?

— Где делают операции, сынок, операции.

— Операции, понял, но в какой клинике?

— Там, где подешевле… Ну, чтобы совсем дешево…

Шофера так и подмывало рассмеяться, но он сдержался.

— Во всех, что ты здесь видишь, во всех из них делают разные операции. Чем больна твоя дочь?

— А-а-а! Ты спрашиваешь, что за хворь у моей дочки? Сказали, опухоль. Откуда мне знать, что с нею, сынок? Знаю только, что хворь у нее в голове. Совсем, бедная, измаялась…

Шофер высадил Садуллаха и Джемиле перед клиникой Шабана Шефаи. Взял десять лир и укатил. Садуллах, поддерживая Джемиле за поясницу, постоял немного.

— О, великий Аллах, хоть бы забрал ты мою душу, лишь бы не доводил до всего этого, — бормотал он.

— Ох, ах, ах! — тихо постанывала дочь, руки у нее повисли как плети, глаз она не открывала.

Он повернулся к ней спиной и присел.

— Забирайся, доченька, забирайся. — Взвалил ее себе на спину, затем, с трудом выпрямившись, встал.

— Муж у нее оказался негодяем. Что поделаешь?! — бормотал Садуллах. — Ведь надо же, твоя законная жена! Не мог, что ли, ты сам показать ее докторам, нет, надо же было взвалить ее на такого аксакала, как я! Сучий ты сын, здоровая тебе годится, а стоило заболеть, так уже никудышная? Я, что ли, виноват, что она захворала? Эх ты, ишак, сын ишака! На все воля Аллаха. Хворь есть хворь.

Прошел два-три шага, оказался у двери. Дверь беспрестанно открывалась и закрывалась. Девушки с развевающимися волосами и юбками, длинногривые парни входили и выходили. Многие прижимали к груди книги. Садуллах снова пробормотал:

— Сучий сын!

С трудом проник он внутрь, но тут же к нему подошел служитель, остановил:

— Отец, зачем ты сюда ввалился? Тебе назначено?

Ничего не понял Садуллах: «Пропади они пропадом, эти городские порядки». Он посмотрел в лицо служителю таким недоуменным взором, словно с луны свалился.

— Отец, ты принес ее показать доктору? А доктору об этом известно?

И тот снова ничего не понял, промолвил:

— У дочки моей в голове… опухоль, говорят.

— Ты, — сказал служитель, — не в ту дверь попал, ступай-ка вон через ту, нижнюю. Там поликлиника, заплатишь пять лир, займешь очередь, доктор осмотрит твою дочку, поможет. Ступай!

Из всего сказанного он понял только «через нижнюю дверь». Но где она, эта нижняя дверь? С Джемиле на закорках Садуллах застыл на месте, огляделся по сторонам.

— Что мне, уйти отсюда? Пойти в другое место, но куда, эфенди, сын мой?

Служитель взял его под руку, подвел к окну.

— Смотри! Отсюда выйдешь, пройдешь немного, спустишься вон той дорогой. Видишь, люди входят и выходят? Видишь, много людей? Войдешь через ту дверь, займешь очередь, подождешь, когда подойдет твоя очередь, покажешь дочь доктору. А доктор тебе скажет, что потом делать. Иди, не топчись, не путайся тут под ногами.

— А что, там больница Ходжаттепе?

Служитель рассмеялся:

— Там, здесь — все Ходжаттепе. Ступай в ту дверь, что я тебе показал, там все тебе растолкуют. Топай! Да поможет тебе Аллах.

Старик повернул голову, взглянул на служителя:

— Да будет милостив к тебе Аллах, сыночек.

Ых, пых, ых, пых — спустился по лестнице. Между двумя зданиями расстояние порядочное. Снова он вошел через дверь, в которую входили и выходили множество людей. У кого в руках бумага, у кого пузырек, кто ребенка несет… Ни у одного не было на спине взрослой дочери, как у него. Он шел, кряхтя и охая, двое-трое из встречных уступили ему дорогу. Одна госпожа, помахав бумажками, что были у нее в руке, закричала:

— Пропустите старичка! Совсем на ногах не держится!

Садуллах медленным шагом прошел через застекленную дверь.

Оказался в коридоре, переполненном людьми. Скамейки, диваны сплошь заняты больными. Он продвинулся на два-три шага к середине помещения, потом приблизился к стене; присев на корточки, опустил дочку на пол. Через дверь, то и дело открывавшуюся, в помещение врывался ветер. В коридоре дурно пахло.

«Гора над деревней Гёльгели, а у дороги, ведущей на гору, Сладкий источник». — Джемиле вдруг задумалась об этом источнике. Потом о яйле[101]. На яйле отец разжег костер. Потом от него — одни угольки… А еще там малюсенькое озеро, где плещутся форели… — Эх, выздороветь бы мне да сходить на наши виноградники. — Тут она начала размышлять о своих дочках, которых оставила в деревне на чужих руках. Одной три годика, другой пять. Интересно, заглядывает ли к ним бабушка?! И тут в мозгу снова вспыхнула боль. Казалось, череп вот-вот расколется и все, что внутри него, взлетит на воздух.

— Мамочка, мамочка! Черноглазенькие мои девочки, — вырвалось у нее. Обеих дочурок она любила одинаково — и малютку, и ту, что постарше. — Вот умру и останетесь вы, мои черноглазые дитятки, на чужих людей!..

Садуллах присел на корточки у стены и дочку осторожно пристроил поудобнее. Джемиле не смогла удержаться полулежа, оперлась руками об пол, села и тут же свалилась на бок. «Ах, хоть бы мне выздороветь. Пусть снова заболеет свекровь», — пронеслось у нее в голове.

Садуллах пробормотал:

— На тебе, будто среди моря очутились и плавать не умеем. Ну к кому мне пойти сейчас, спросить, что же дальше. — Он поискал глазами какого-нибудь мужчину. — Ты посиди здесь, Джемиле! — Отошел шага на три. — Послушай-ка, эфенди, — обратился он к молодому человеку в очках с приветливым лицом.

Юноша склонился к Садуллаху:

— Ты что-то хочешь спросить, отец? — И, взяв его под руку, отвел в сторонку.

Вокруг стоял оглушающий шум, слова юноши до него не доходили.

— Вот она, моя Джемиле, очень хворая, и все жалуется: «Голова болит, просто разрывается». Знаешь, мы добрались сюда аж из деревни, что в Невшехире. Надо показать ее доктору. Но какому, которому, где он? Наверху один мне сейчас сказал: займи очередь. Сколько стоит очередь? Где ее купишь?

— Валлахи, я здесь впервые, но минутку, давайте-ка спросим… — Юноша вошел в кабинет, через открывшуюся дверь виднелись высокие пишущие машинки, за ними — девицы простоволосые, в коротких юбках, с крашеными губами и подведенными глазами.

— Извините. Здесь вот один крестьянин с дочерью, ему надо занять очередь, чтобы показать дочь доктору, скажите, куда обратиться.

Одна из девиц улыбнулась:

— В окно справок.

Из окна справок выглядывал черноусый мужчина.

Садуллах и юноша рассказали черноусому, что им нужно. Юноша говорил очень уверенным, твердым голосом.

«Какой молодец этот парень!» — восхищался Садуллах. Вместе они зашли в два-три кабинета. Получив в одном из них чистую карточку, вернулись к Джемиле.

— Ой, спасибо, эфенди, твоя доброта стоит целого окка[102] золота! Пошли Аллах твоим отцу и матери самых больших радостей, сынок.

Молодой человек смущенно промолвил:

— Помилуй, папаша, не надо, не стоит. — Отошел и занял свою очередь.

Садуллах присел возле Джемиле.

— Доченька, Джемиле, тут придется долго ждать, — сказал он ей. Замешательство его прошло. «Надо же, мы тут все равно что скотина бессловесная, черт побери, — подумал он. — Высоченные, что твои горы, дома смотрят на тебя, а ты смотри на них, и ничем ты не отличаешься от скотины, Садуллах».

— Ох, голова болит, отец, мочи нет! — стонала Джемиле.

Какой красавицей была она до замужества: сочные губы, светлые брови, зеленые глаза. А как замуж вышла, пожалуй, стала еще красивее, так казалось Садуллаху. «Но вот свалилась на нее эта хворь, совсем запаршивела молодуха, так запаршивела, что в лицо взглянуть страшно: кожа почернела. Даже самая красота ее — губы сморщились. Брови постоянно насуплены, лоб, все лицо в морщинах. Зубы как будто заржавели. Этот ишак, муж ее, что называется, высосал всю красоту моей доченьки, а теперь ею брезгует, — думал Садуллах, сидя у стены. — Хоть бы какие пилюли дали, да она поправилась! А если не поправится, что же тогда? Совсем пропадет в деревне? И яйла у нас есть, и озеро, и бахчи… Однако вот захворала, будто осрамилась, вся деревня сплетничает! Но мы не бродяги какие-нибудь, чтоб срываться с места и шастать по городам. Тут и одного дня не проживешь по-человечески. Приезжаешь сюда с полным кушаком денег, и все мало. Отдай в хане, отдай за такси, а на что есть-пить? На что кормить малышек? Без денег ничего не поделаешь, даже воды, что от господа бога, не напьешься».

Две госпожи, один господин, по виду все трое врачи, прошли мимо, всколыхнув воздух своими халатами. Шли твердым шагом — будь на них сапоги, можно было б принять их за офицеров. Повеяло приятным запахом, который быстро исчез. Когда они проходили мимо, Джемиле громко застонала, но они даже не взглянули в ее сторону.

«Найдись тут женщина-доктор, такая, у которой собственные мать с отцом горя натерпелись, которая, увидев мою беду, заплакала бы кровавыми слезами и тотчас сказала бы: скорее, скорее, скорее отведите Джемиле-ханым наверх, прямо в мой кабинет, я сама ее осмотрю, дам ей самые лучшие пилюли, в одну минуту поправится… Э-эх, такое бывает только в сказках, в Турции не бывает. — Садуллах стукнул себя кулаком по колену. — Старый баран! Уж смерть твоя близка, а ничего ты в своей срамной жизни не смыслишь! Забирай Джемиле на спину, тащи назад, брось в угол своего дома, иди принеси с гор меду, корми ее ложками, если уж помрет, пусть помрет у своего очага, только не здесь!» — И он еще раз стукнул себя кулаком по колену.

После полудня их позвали. С одного бока Садуллах, с другого санитар, взяв Джемиле под мышки, потащили. Когда вошли в кабинет врача, Садуллах внезапно почувствовал надежду, обрадовался: «Вот они, струменты, вот они!» В кабинете сидела женщина-доктор. Здесь была другая женщина, вся в белом, жгучая брюнетка, красавица, тоже доктор, еще три-четыре сестры и четверо докторов-мужчин. До чего же они были чисты! Перед каждым по больному. Они ощупывали, прослушивали больных со всех сторон. Кого со спины, кого в грудь, предлагая покашлять, задавали вопросы, что-то записывали. Словом, производили осмотр.

Джемиле досталась жгучей брюнетке.

Садуллах взмолился в душе: «Великий Аллах, яви же свое милосердие! Аж до самых Афьонских гор дошел я в освободительную войну. Несколько лет перестреливался с греками, был ранен, но никакого добра не видел ни от кого — ни от людей, ни от государства. Сделай же мне добро в самую предсмертную мою пору, окажи малюсенькую услугу, спаси мне дочку! Видишь, я прошу крохотной услуги, да и то не для себя!» Кроткими глазами он посмотрел на женщину-доктора.

— Аж из деревни Гёльгели, что под Невшехиром, добрались мы сюда, добрая ханым, это очень далеко. Только от шоссе до Гёльгели восемь часов ходу. Невшехирские доктора ничем не могли помочь. Говорят, нет у них струмента. Ты повнимательнее осмотри ее, милая ханым, доверяю мою Джемиле прежде всего Аллаху, потом тебе, твоим золотым рукам, твоему струменту отличному. Пожалуйста, милая ханым, добрая ханым.

— Хватит тебе болтать. Как ее зовут, как фамилия? — Госпожа докторша говорила с явным раздражением, сердилась.

Джемиле застонала, положила руку на голову, застонала еще раз, но ни слова не вымолвила. Она видела перед собой озеро на яйле, а в нем — рыбы, много рыб.

— Как ее зовут, как фамилия?

Садуллах назвал имя и фамилию дочери.

Женщина-доктор записывала.

— Когда она родилась?

Садуллах заискивающим тоном сказал. Докторша записала.

— Место жительства?

Он ответил и на этот вопрос.

— А ну, рассказывай, на что она жалуется.

Стесняясь, как будто его в чем-то очень дурном уличили, Садуллах проговорил:

— У нее в голове что-то нехорошее, опухоль, сказали невшехирские доктора. Но у них, оказывается, нету струмента. Столько денег переплатили, а все зря. Вот и привезли мы ее сюда. Без конца стонет. Зовет не переставая: «Мамочка, мамочка, мамочка!»

— Говоришь, у них нет инструмента. Тогда как же они определили опухоль? Подними да положи-ка ее вот сюда! Сестра Фикрие! Подойди помоги. Уложите Джемиле-ханым.

Джемиле уложили. К рукам, к ногам прикрепили шнуры, проволоки. Отдельной проволокой стали водить по голове среди волос.

Садуллах смотрит, дрожит и бормочет про себя. Разговаривает с Аллахом, жалуется на черную свою судьбу, на пропащую свою жизнь.

Докторша позвала одного из докторов-мужчин:

— Эсад-аби! Подойди, пожалуйста. Э-Г Тест-Анжу.

Они поговорили между собой, пошептались. Потом обратились к Садуллаху:

— Кем приходится тебе Джемиле?

«Кто она мне? Джемиле — моя дочь! Сколько раз я должен говорить вам об этом?! Раскройте как следует уши, Джемиле — моя дочь!»

— Джемиле — моя дочь, — сказал он вслух смиренно.

Докторша оглядела Садуллаха с головы до ног, стараясь сдержать раздражение.

— Послушай, отец. Положение тяжелое. Прежде всего для тебя. Мы хотим тебе помочь. — Она взглянула на доктора, которого назвала Эсадом-аби, и сказала ему: — Надо положить Джемиле-ханым в больницу. Тщательно обследовать. Сделать снимки… — И обернулась к Садуллаху: — Ты понимаешь! Потом мы здесь посоветуемся. Возможно, потребуется операция, сделаем. Но для этого ее нужно положить в больницу, иначе никак. Обязательно надо положить. За это от тебя потребуется плата. Много денег. Бесплатно ничего не делается. Сколько потребуется? Ты бедняк, мы об этом подумали. И еще будем думать. Возможно, часть денег мы сможем взять из наших оборотных средств. Но часть обязательно ты должен вложить. Всего требуется пять тысяч лир. Но ты внеси три тысячи. Об остальном мы похлопочем. Вот так-то, папаша!

Он старался понять все сказанное доктором, прикинуть в уме все эти подробности, но так и не смог. Единственное, что он уразумел, это то, что всего нужно пять тысяч лир, но от него требуется три. Внезапно он вспомнил:

— Я сообщил в деревню, там мне делают поручительство! Я хотел взять его с собой, но старосты не было: уехал на базар. А дочь не терпит… Вечером или утром пришлют поручительство… Мы остановились в невшехирском хане. Шофер автобуса привезет, Мустафенди все знает, мы ему рассказали…

Докторша нахмурилась.

— Поручительство не годится, отец. Здесь есть оборотный капитал, вот туда ты должен вложить наличные. Наше начальство распорядилось делать так. Сами мы ничего не решаем. Вот, и по-другому никак нельзя…

Некоторые истины Садуллах усвоил еще с детства. Если ты обращаешься с просьбой к человеку ученому, немного поплачешься, погорше пожалуешься — и дело твое выгорело. Вот он и начал слезно упрашивать:

— Да упаси вас великий Алдах от всех бед! Да не доведется никому из вас увидеть горе ваших детушек. Желаю вам много-много денег! Да поможет Аллах вам заработать много-много, очень много!

Докторша смотрела на него непонимающе. Как только Садуллах замолк, сказала:

— Слушай теперь меня, отец, еще раз! Возьми Джемиле, отвези в невшехирский хан. Как только найдешь три тысячи, привози. Но смотри не тяни! Положение твоей дочери очень серьезное. — Она подозвала знаком сестру.

Подошла сестра, взяла Джемиле под руку.

— Пилюлю. И ни одной пилюльки не дашь?

— Пи-лю-ли? Постой, я дам тебе рецепт. Хорошо бы ей сделать уколы, но кто их сделает в хане? Выпишу пилюли. Пусть глотает перед едой, три раза в день, с водою… — Докторша быстро-быстро выписала рецепт, не задерживаясь, сунула ему в руку и перешла к другому больному.

Садуллах и Джемиле и не заметили, как очутились в коридоре. Снова присели у стены. Прошло довольно много времени, Джемиле плакала и стонала. Садуллах все надеялся, что кто-нибудь из проходивших мимо людей в белых халатах остановится и поможет. После многих бесплодных попыток ему удалось рассказать нескольким о своей беде. И где я найду три тысячи лир?.. — причитал он. — У вас голова светлая, дайте мне хороший совет… Те, кто выслушали, помочь не могли. Над ними тоже начальство, оно установило такой порядок.

— Ступай, отыщи эти деньги, иного выхода нет. — И на этом разговор кончался.

Отец с дочерью сидели у стены, пока коридор не опустел. Доктора по одному, по двое выходили из дверей, шли обедать. Давешняя докторша и Эсад-аби заметили, что Садуллах и Джемиле все еще чего-то ждут, и помрачнели.

— Напрасно ждешь, отец. Как можно скорее ступай, найди три тысячи. К сожалению, иного выхода нет, — сказал Эсад-аби.

Докторша печально подтвердила:

— Да, это так. Другого выхода нет… нет.

— Аллах, Аллах, — простонал старик. Подхватил Джемиле под мышки, поднял, прислонил к стене. Потом присел перед нею, с великим трудом взвалил на спину. — Ах, доченька, за какие такие грехи Аллах послал тебе столько горя? Чем ты провинилась, чем я провинился? Мы будто посреди моря, нет у нас ни крыльев, ни рук, да и ухватиться не за что. Ай, великий Аллах, неужто ты создал нас только для того, чтоб мы без конца терпели страдания? — взывал он. — Не сочти за грех эти мои слова. Не сочти и не записывай на мой счет. Ты сам не сумел сделать из меня достойного твоего раба. Видишь в каком я положении…

Медленно-медленно он направился к выходу, вышел на улицу. Опять нужно брать такси, ничего не поделаешь. Горстка денег в его кушаке еще малость убавится. Что же делать — не торчать же им здесь. Так или иначе нужно возвращаться в невшехирский хан, там можно еще раз посоветоваться с Мустафенди. Может, тот что и подскажет. Садуллах остановился, снял со спины Джемиле. Взял ее под руки, стал ждать кого-нибудь, кто поймает им такси. «Иншаллах, сыщется добрый мусульманин, поможет».

Ждать пришлось очень долго. Наконец они оказались в такси. Вместе с дочерью он опять устроился на заднем сиденье. «Слава богу, шофера тут хорошие! Только скажи, куда тебе надо, сразу отвезут. Да и берут по-божески, последнюю одежу не снимают».

Мустафенди сидел, жуя лепешку с завернутой в нее котлетой и луком. Перед ханом остановилось такси. Через заднюю дверь вылезли Садуллах и его дочь. Мустафенди со своего места сразу заметил, что вернулись они с унылыми лицами. Старик снова взвалил себе на спину дочь. «Э-эх, какие же ишаки, ишачьи дети есть на свете. Где этот подлец, ее муж? Бросил ее в такой беде! — размышлял Мустафенди. Он опять сунул в рот лепешку с котлеткой и луком и продолжал жевать. — Какие же мы все ишаки!..»

Вошел Садуллах с Джемиле на закорках. Мустафенди сказал ему, чтоб он поднялся наверх и сразу же уложил дочь.

— Уложи, чтоб поспала, отдохнула.

Садуллах, тяжело ступая со ступеньки на ступеньку, отнес Джемиле наверх, уложил в постель. Отирая с лица пот, спустился. Взял стул, шлепнулся на него возле Мустафенди. Рассказал, как мог запомнить, что услышал в больнице. И уж который раз долго клял свою черную судьбу и пропащую жизнь. Несколько раз с бранью упомянул о «докторах, охочих до денег». Потом спросил:

— Что ты скажешь, брат Мустафенди, об этой моей беде? Валлахи, единственная надежда на тебя. Еще в больнице я первым делом вспомнил о тебе и вот вернулся. Подскажи же скорее, как мне быть. Век буду тебе благодарен.

— Садись, выпей чаю, я чуток подумаю, — ответил Мустафенди. Насытившись, он убрал лежащие перед ним мясо, лепешку. Приказал принести стакан чаю, чашку кофе. — Вы такие неразумные люди, крестьяне… Ну как тебе объяснить, Садуллах-ага, валлахи, уж жизнь вас учит, учит, а все равно ума не наберетесь.

Садуллах не воспринимал ничего, что не касалось волнующей его темы, но терпеливо выслушал эти тирады содержателя хана, дожидаясь, когда он ответит на поставленный вопрос.

— Послушай. Жаль, что ты не из Невшехира, а из Ичеля, — сказал Мустафенди. — От Ичеля здесь есть депутат. Ну и пробивной же! Нет такой двери ни в больницах, ни в других государственных местах, которые он не мог бы открыть. Так вот, очень хорошо было бы тебе сходить к нему. Но ты не из Ичеля, ты из Невшехира, вот в чем загвоздка. Ну да ладно, я еще подумаю, может, что-нибудь сообразим.

Последняя фраза Мустафенди обнадежила Садуллаха. От всей души он начал благодарить его:

— Да продлит Аллах твои дни! Ты еще подумай. Рабом твоим буду на всю жизнь. И по утрам и по вечерам молиться за тебя буду.

Старик погрузился в думы, начал разговаривать сам с собой, с Аллахом: «Я твоих верблюдов не пугал, верно? А нет, пугал, пугал! Да-а-а: верблюды твои были гружены хрустальными графинами и бокалами, все посыпались и разбились вдребезги, когда верблюды испугались. Из-за меня ты понес большой убыток… Потому ты и начертал на моем лбу эти черные знаки! Заставил меня принять такие страдания! Мало того, что я столько лет воевал, потом нищету терпел горькую, ты и мое дитя обездолил! Посмотри на этого Памбука Арифа, из нашей деревни, у него все есть — и скотины, и всякого другого добра полно! Каждую неделю жрет по два-три килограмма мяса и вот ведь никогда не болеет, подлец! Ни сам, ни жена, ни дочь! Ну а мы? Какое там мясо, какое там молоко! Даже каких-нибудь трех овец, чтоб только поглядеть на них, ты не дал нам! Что я тебе сделал, чем заслужил такую твою ненависть, несправедливость, а, мой великий Аллах, а, мой дорогой Аллах?!»

— А что, этот депутат, — Садуллах повернулся к Мустафенди, — о котором ты говорил, он в наших бедах разбирается?

Содержатель хана помахал рукой.

— Ого-го! Да еще как! Этот тип прежде всего и в особенности прямо-таки радетель бедняков, родной их отец да и только! И к тому же не зарится на их деньги! По нынешним временам таких людей, почитай, совсем не осталось. Валлахи, ты мне не поверишь. У него дома больше двадцати постелей. Его выгнали из партии, он баллотировался как независимый, его снова выбрали. Слава о нем идет по всей Турции! Пробивной человек! Любую дверь не откроет, так взломает. Ах! Если бы ты был ичелянец! А ты ведь невшехирец. — Немного подумав, Мустафенди продолжил — Ладно, выкрутимся. Вечером я позвоню ему по телефону и скажу, что ты из Ичеля, запомни, ты из деревни Каргалы Ичельского вилайета! Не знает же он каждый дом в Каргалы. И все-таки давай-ка еще немного подумаем. — Мустафенди помолчал. — Ты скажешь, что раньше жил в Невшехире, а потом вы перебрались в Ичель, а я позвоню: «Бей-эфенди, тут у меня один земляк привез больную дочь, хочет тебя повидать. Я хозяин невшехирского хана Мустафа Альянак. Приходится за него похлопотать, эфендим. Я не раз слышал о тебе, твоя милость, однако вот побывать у тебя не довелось… Где этот твой земляк может тебя повидать, эфендим? Обязательно жду твоего ответа, эфендим». Так и скажу этому господину. Что, я его боюсь, что ли? Лишь бы голова работала, а там все уладится.

Тут он вдруг увидел драные ботинки на ногах у Садуллаха, большой палец левой ноги аж выскочил наружу, одежонка вся в заплатах, хотел сказать: «Ну и хороши же вы, оборванцы», но раздумал. «Боже, уж если человек едет из Невшехира в Анкару, неужели не догадается надеть новые ботинки, натянуть приличные штаны, пиджак накинуть? Эти крестьяне никогда людьми не станут! Вот сейчас в этой рвани пойдешь к депутату от Ичеля. Ох-хо-хо! Ну да поможет тебе Аллах!»

Садуллах вздохнул.

— Послушай, что я подумал, Мустафенди. Сейчас я отсюда пойду на площадь Хергеле, похожу по Саманпазары, там надо мной появится птица и она бросит мне грязный сверточек. Пока всякая там полиция не заметила, я потихонечку нагнусь, подберу его и прямиком сюда. Вместе с тобой развернем этот сверток, а там три тысячи триста лир! Ты скажешь, тебе три тысячи лир нужно, а что будешь делать с тремя сотнями? А это на всякие расходы. Великий Аллах видит сверху, в какой я беде. Доктора не видят, а он видит. Я очень люблю своего Аллаха, Мустафенди. Столько раз я был ранен на войне, столько перенес горя, но вот Аллах не допустил моей погибели. Правда, он не допустил моей гибели, чтоб я еще маленько помаялся, это ясно. Достаточно уже и того, что мы дышим. Так что моя жизнь принадлежит ему. И под конец на дочку мою напустил хворь. Но и от этой хвори он ее избавит. До сих пор он не сделал мне никакого добра, но на этот раз сделает, назло всем моим недругам в деревне. Никто не споет над моей бедной Джемиле отходную. Иншаллах, как резвый жеребенок, прибежит в деревню.

Хозяин хана улыбнулся:

— Иншаллах!

Он снова посмотрел на палец, выглядывающий из драного башмака. «Ох уж эта нищета, — пробормотал он про себя. — Ох уж это простодушие».

Депутата от Ичеля он застал после третьего звонка. Человек он холостой, домой приходит только спать и вообще связаться с любым депутатом меджлиса — дело практически невозможное, но, что бы там ни было, на этот раз Мустафенди связался. Рассказал все. «Пусть завтра приходит утром», — разрешил тот и дал свой адрес. Мустафенди долго думал, как Садуллаху найти этого типа. Будь старик немножко посмекалистее, догадайся сесть на автобус, а ведь он кроме такси не знает другого транспорта. И без того у него шиш в кармане. Как снег под теплым ветром, тают у бедолаги деньги. Долго раздумывал об этом хозяин хана, словно это его личное дело.

Джемиле всю ночь стонала и плакала. Отец встал, пошел, разыскал дежурную аптеку, купил лекарств. Принес маленькую бутылочку простокваши. Ложки у них не было. Мустафенди дал свою, чайную. Ею Садуллах покормил дочку. Утром по анкарским громкоговорителям с полчаса читали эзан[103]. Садуллах поднялся с постели, сделал омовение, помолился. Молился он долго-долго. Со стороны Кале, Енидогана слышалось дружное пение петухов. Как же длинны ночи для больных, господи! Совсем плоха стала Джемиле за эту долгую ночь.

Садуллах с запиской в руке долго бродил в холодном тумане, искал улицу Айтен, что напротив печатного двора. Спрашивал в кассе спортивной лотереи, в пекарне, у парикмахера. Наконец он выбрался на улицу Айтен. Постучал в дверь одного дома, что стоял в саду. Депутат от Ичеля сидел за столом в вельветовых брюках и теплой рубашке с открытым воротом.

— Проходи, проходи, папаша! Сюда. Стало быть, ты из нашей Каргалы? А чей ты будешь? Как с урожаем в этом году в Каргалы? Как поживают соседи? Налоги тяжеловаты, не правда ли? И цены опять здорово подскочили. Когда эти умные головы научатся править страной? Я им каждый день задаю этот вопрос в меджлисе, но, что поделаешь, у меня нет длинной бороды и слова мои повисают в воздухе! У тебя кто-то заболел? Что с ней? Ну-ка иди сюда поближе, давай-ка рассказывай, прошу. Только покороче, потому что у меня много других важных дел. Говори сразу, чего ты от меня хочешь. — Пожалуйста, поскорее говори, папаша!

— Аллах, Аллах, — только и смог промолвить старик.

— Только поскорей, поскорей, — повторил депутат от Ичеля.

— Я привез свою дочь. Здесь есть больница Ходжаттепе, ты ее знаешь? Почтенный депутат, откуда Садуллах возьмет три тысячи лир? Уже не то здоровье, не тот возраст у Садуллаха, чтоб раздобыть три тысячи. А я хотел, чтоб мне сделали в деревне поручительство, но староста уехал на рынок, я просил соседей в деревне, они пришлют мне вдогонку, а иначе откуда взяться у такого бедняка, как я, трем тысячам лир?! Никогда в жизни. Моя дочь Джемиле жалуется на боль в голове. Лежит в хане и все время стонет. Опять же возьми хан — нужны деньги, возьми такси — снова деньги. Мы ведь приехали в Анкару лечиться, а нас без конца грабят. Такие вот мои дела. Тебе все как есть рассказал. Суди сам.

Депутат быстро открыл ящик стола, вынул карточку. Написал что-то на ней с обеих сторон.

— Я этим дубам постоянно твержу, не слушают. Образование — раз, здравоохранение — два. Все это должно быть бесплатно. Подземные и наземные богатства Турции должны быть в нашем распоряжении, а не у иностранцев. Турция так богата!.. Сколько тебе лет? Шестьдесят, семьдесят… Смотри, героические наши бойцы спасли страну, а себя не смогли спасти! По одному, по двое околачивают пороги у этих дубов. И все без толку. Ну да ладно. Возьми эту карточку и ступай. Я тут пишу одному доктору. Его зовут Эрдоган-бей. Отыщешь его, передашь свою просьбу, а я и от себя попросил, чтоб он помог тебе, как только сможет. Кроме того, я еще ему и позвоню. Будет время, обязательно. Давай, папаша. Извини, что я ничем не мог тебя угостить. Поторопись, чтоб твое дело было решено пораньше. Соседям в Каргалы от меня привет. Давай! Привет!

С карточкой в руке Садуллах оказался на улице.

— Аллах, Аллах! — с сомнением пробормотал он. — О, великий Аллах, хоть бы на этот раз вышел какой-либо толк.

Вертя карточку в руках, он пошел по мостовой. Кругом было настоящее столпотворение. Автобусы, личные автомобили, маршрутные такси, служебные автомобили, минибусы, джипы, генеральские машины, украшенные тремя-четырьмя звездами министерские автомобили с красными планками, которые на бензине, которые на солярке, распространяя удушливый запах и дым, везли десятки тысяч крупных и мелких чиновников, офицеров. И все они получали жалованье. Садуллах в тумане и дыму, горестно вздыхая: «Аллах, Аллах», все шел и шел. На этот раз он с трудом отыскал хан. Мустафенди снова вызвал такси. Он страшно был обрадован: «Хоть какую-то помощь я оказал Садуллаху». Садуллах взял на спину дочь, медленно спустился по лестнице, вышел на улицу. Уложил Джемиле, как и в прежние разы, на заднее сиденье, голову взял себе на руки.

— Вези в больницу Ходжаттепе.

Доктор Эрдоган-бей, оказывается, принимал в кабинете рядом с тем, где Садуллах побывал вчера. Служитель взял у него карточку:

— Ты подожди. Если пригласит, войдешь. Не пригласит — займешь очередь и будешь ждать. Сейчас я принесу тебе ответ. Жди здесь.

Доктор взял карточку, показал знаком, чтобы служитель вышел. «Боже, что тут нам приходится терпеть от этих людей, — возмутился он. — Сидят там у себя по кабинетам. Двенадцать тысяч четыреста лир оклад, за три лиры ящик карточек, пишет тому, пишет другому. Поистине страна чудес». Потом гнев его прошел. «Ну, ты, — сказал он себе, — чего без толку злишься? А завтра тебя припрет, будешь звонить ему же, чего-нибудь выклянчивать. Вдруг пожелаешь в Европу поехать, надо будет выправлять паспорт, а это дело не простое. Будь подальновидней».

Он позвал Садуллаха, выслушал его рассказ о вчерашнем дне.

— Стало быть, вчера в соседнем кабинете женщина-доктор и мужчина, Эсад-агабей, сказали тебе о трех тысячах, да? Ну что же, это недорого. Хорошо, принеси Джемиле-ханым в коридор. Там немного подождите. Я свяжусь тут кое с кем. Поищу способ решить твое дело с меньшими затратами. Конечно, если совсем бесплатно, то будет еще лучше! Давай в коридор.

Садуллах с молитвами вышел из кабинета.

Доктор Эрдоган-бей был здесь на стажировке. Завершив свои неотложные дела, он связался с главным ассистентом Эсадом Четином и Гюльсары-ханым. Напомнил историю Джемиле.

— Да, мы сказали: три тысячи. Таково указание руководства. Ты же знаешь условия использования фонда оборотного капитала, — сказал главный ассистент.

— А никак нельзя сбавить, Эсад-агабей?

— С чего ты-то занялся этим делом, Эрдоган?

— Один знакомый прислал мне карточку с просьбой об этом. Я не могу его не уважить. Раз в тысячу лет обращаются ко мне с просьбой. Стыдно не выполнить, Эсад-агабей.

— В таком случае обратись к господину декану. Ему дано право снижать плату. А потом, возможно, потребуется справка о финансовой несостоятельности просителя и тэ дэ и тэ пэ.

— А что, господин декан сможет это сделать, у него есть такие полномочия?

— Делай, что я тебе говорю. Скажешь, что больная — твоя родственница, приврешь. Ну а как иначе?

— Сходил бы ты сам к декану, Эсад-агабей. Ты же знаешь, я очень стеснительный.

— Тоже мне, красная девица, — сказал главный ассистент Эсад Четин. — Хорошо, я и это для тебя сделаю!

Он поднял телефонную трубку. Поговорил с господином деканом. Потом велел служителю позвать Садуллаха. Спросили его имя, фамилию, имя и фамилию Джемиле, записали. Дали служителю. Через десять минут бумага вернулась — подписанная и утвержденная.

Доктор Эрдоган-бей растолковал Садуллаху:

— Послушай, папаша, больница у нас большая, очень большая! И расходы очень велики. Видишь эти наши здания? В каждом есть лифты. Мы позаботимся о твоей дочери Джемиле. Если потребуется, сделаем операцию и все, что положено. Ты внесешь за это три тысячи лир, но мы получили от господина декана письменное распоряжение: сначала ты можешь внести половину, то есть тысячу пятьсот… Вноси полторы тысячи лир, мы возьмем твою дочь на обследование, сделаем снимки, проведем анализ крови, и все будет хорошо. Давай, папаша! Да, пойдешь — передай привет депутату от Ичеля. Впрочем, я и сам ему вечером позвоню.

Снова Садуллах сел в такси, с охами и ахами доехал до хана.

Мустафенди первым делом взглянул на большой палец, высунувшийся из ботинка.

— Эх, это уже для тебя большое добро, дружище! Ты обязательно должен найти полторы тысячи лир, должен найти, но как, где? Уж больно ты бедный, братец. — Опять его взгляд приковал вылезший из ботинка палец. — Что же делать, ума не приложу. — И вдруг он подумал: «Эге, а ну как он и за постой в хане не сможет заплатить? Смотри-ка ты, без конца, стервец, на такси разъезжает!»— Тебе бы, — снова обратился он к Садуллаху, — продать немного землицы, набил бы кушак деньгами, с ними и появился бы здесь! Покумекай, в какие времена мы живем! Какой дурак едет в Анкару без денег?! Да-а, скажи-ка, что ты теперь будешь делать? Неужто в вашей деревне нет учителя, какого другого наставника, который втолковал бы вам, что в Анкаре без денег шагу не ступишь?

— Да ладно тебе! — отмахнулся Садуллах. — Ну, сделали промашку! — Можно было подумать, будто в деревне у него было полно земли, которой можно торговать, много денег, которыми можно было бы набить кушак. — Ладно уж.

— Хотя бы сейчас смотай в деревню! Если утром выйдешь, к обеду будешь в Невшехире, а оттуда уж как-нибудь, пешком или на ишаке, доберешься до деревни, продашь, получишь деньги, глядишь через пару дней вернешься. Другого выхода я не вижу. Ну как, сможешь?

— Ей-богу, — начал Садуллах и тут же остановился, точно поперхнувшись. — Ей-богу, верно ты говоришь. Только ничего этого не получится. Крыльев-то у меня нет, чтоб я мог летать! А коли даже и доберусь я до деревни, что продам? У кого там найдутся свободные деньги? Нет, не справиться мне с этим делом! Да и всем нам, считая земляков, не справиться!

— В таком разе… — сказал Мустафенди, заметно повысив голос, — дела твои — совсем дрянь! Ты свою дочь не вылечишь.

— А что, если обратиться в Красный Полумесяц, сказать, что я участник освободительной войны и так далее!

— А у тебя рука есть?

— Есть, и к тому же очень крепкая, — ответил Садуллах.

— Кто же это? — с надеждой спросил хозяин хана.

— Аллах! — ответил Садуллах.

Мустафенди горько улыбнулся:

— Аллах это очень хорошо. Однако тебе нужен человек.

— Кроме Аллаха нет у меня никакой руки, Мустафенди!

— Так дело не пойдет! — сказал тот, покачал головой. — Ну что ж, посиди-ка вот так. Дочь пусть лежит наверху. А мы поищем еще какой-нибудь выход… — Взор его опять прилип к торчащему пальцу. — Ну, какой тут есть выход? Ты сам говоришь, что нет, а что поделаешь, когда нет? Нет, да и все тут.

— Верно… — согласился Садуллах.

Перевалило за полдень. Садуллах все сидел. Джемиле лежала наверху. Мустафенди взглянул на Садуллаха: — И долго ты так намерен сидеть?

— Не вини меня, Мустафенди. Ведь это целых полторы тысячи, подумать только — целых полторы тысячи! Откуда мне их взять? Столько деньжищ в деревне мне не найти, а уж в городе — тем паче. Если знаешь какой-нибудь выход, скажи. Как скажешь, так и сделаю. Скажешь: «Укради» — украду, скажешь: «Ограбь лавку» — ограблю. Все, что скажешь, сделаю, даже это. Только вот не успею ограбить лавку, явится толпа полицейских, заберут меня… Какая от этого польза Джемиле? Я окажусь в каталажке, она останется в твоем хане, еще беда на твою голову! Давай обдумаем это дело вместе. Ты уж не считай меня совсем дураком. Послушай, вот о чем я еще думаю: мы все время ездим на такси, а денежки-то тают, скоро и за постой тебе заплатить будет нечем. Вот почему нам очень нужно поскорее найти эти деньги! Если не найдем, мы пропали!

— Да, это так, — сказал Мустафенди. — Так-то оно так, но что нам делать?.. Неужто у тебя нет ни одного знакомого, ни одного родственника, ни одного человека, который бы приехал из вашей деревни и жил бы сейчас здесь, вон в этих геджеконду? Неужто нет депутата от Невшехира, которого ты хоть немножко бы знал?

— Я уже сказал тебе, — ответил Садуллах, — что есть у меня очень хороший заступник, это Аллах! Однако ни разу я не видел его в лицо. Он у меня только в сердце.

— Понимаешь ли ты, Садуллах Якар, что нужно немедленно найти выход?! — Помолчав, Мустафенди добавил: — Иначе… Пойми, твоя дочь уже не в силах терпеть! Должно быть у тебя несколько знакомых типов вроде депутата от Ичеля, пробивных как бульдозеры, они сразу же решили бы твое дело! Но вот на тебе, нет таких. Да, перед тобой очень трудное дело, очень! Эх, будь у тебя влиятельные знакомые, в два счета бы все уладили!

— Нет у меня ни одного такого человека! — вздохнул Садуллах. — А ты сам не мог бы ссудить мне эти деньги? Спас бы я свою дочку операцией, а потом вернул бы тебе все сполна, даже с процентами. У меня ведь нет таких денег, понимаешь, и в деревне нет, но, если ты мне одолжишь, это уже вопрос чести — дом свой продам, но верну долг…

Взгляд Мустафенди опять опустился на палец Садуллаха.

— Что из того, что я держу здесь хан? Ты не думай, что я из тех стервецов, у которых денег — полные карманы. Да, этот хан приносит кое-какой доход, но ведь и расходов по самые уши. Плати начальству, инспектору, полиции, сторожу, бог мой, привратнице, бог мой, плати налоги, бог мой, гони деньги бабе на всякие там иголки, дочери на колье и манто, сыну, который учится в Европе… Понимаешь, какие расходы?! Всех нас содержит этот хан. Еле концы с концами сводим, даже не хватает! Как гласит пословица: кто видит издали белую овцу, думает, что она набита салом, а на деле, Садуллах-эфенди, это совсем не так. — Подперев подбородок кулаком, Мустафенди призадумался, потом сказал: — Вот что… Сходи-ка ты еще раз к этому Эрдогану-бею. Или, еще лучше, к депутату от Ичеля. «Сударь, — скажи ему, — твое благое дело помогло, но помогло лишь наполовину — скостили тысячу пятьсот лир: напиши еще одну карточку, пусть скостят всю сумму, пусть бесплатно излечат мою дочь!» Вот так, попроси, помоли его. От того, что поцелуешь руку араба, говорят, губы твои не почернеют, Садуллах-эфенди.

— Да пусть почернеют у меня губы, что из того?! — воскликнул Садуллах. — Уж чего там руку — если это принесет мне деньги, я и задницу поцелую арабу! Лишь бы достать деньги! Тянуть с этим делом никак нельзя.

— Да, ступай прямиком к депутату от Ичеля, скажи ему: «Ты очень хороший, великий человек! Очень ты мне полюбился. На следующих выборах ты получишь не только голоса своих родных, своих соседей по деревне, — постараюсь поднять все соседние деревни, буду ходить по лугам, по полям и всех за тебя агитировать! Пойди со мной в больницу, похлопочи, чтоб убавили плату, а если чего не хватит, одолжи. Начал делать добро, так доделай его до конца. Аллах все заслуги наши помнит. Не забывай, что я турок, сын турка, заслуженный гражданин этой страны». Вот именно так, не забывай, все ему и выложи! Ты в освободительной войне участвовал?

— Да, — ответил Садуллах. — Много пришлось воевать, ни у кого нет столько ранений, сколько у меня. Самую большую пользу в этой войне принес я! Только вражеских офицеров ухлопал целых троих! Девять рядовых в плен взял.

— Раз так, иди проси деньги! И даже проси, чтоб пошел к министрам, к премьер-министру и спросил: «Видите, уважаемые господа, в каком положении этот крестьянин?» Пусть потребует от них справедливости. Тебе известно, что каждый из них получает по тринадцать, пятнадцать тысяч лир в месяц! Легко ли истратить такие деньги, Садуллах? Это побольше оклада полковника. Неужели нет у них ни человечности, ни сострадания? Не пройдет и двух лет, вот увидишь, они будут получать еще больше. Чего такому стоит отвалить полторы тысячи? Ступай и вот так и скажи. Не стесняйся! Ведь они получают жалованье за счет налогов, которые платим я, ты. Три тысячи, пять тысяч для них — тьфу!

— Только бы он был дома, когда я приду. Если можно, позвони ему по телефону.

— Позвоню, — сказал Мустафенди. — Ты найдешь, где он живет?

— Напиши мне адрес на бумажке. Буду спрашивать всякого встречного-поперечного, найду!

Снова позвонил Мустафенди и лишь на четвертый раз напал на депутата от Ичеля. Рассказал: так, мол, и так. Дескать, его земляк из Каргалы по имени Садуллах еще раз придет к нему повидаться. Сказал:

— Я тебе надоел, уж извини. Не за себя прошу, мне от этого дела ни холодно ни жарко: я хозяин хана, где он остановился. Он твой земляк, твой избиратель. Попросил «позвони», вот я и звоню. Уж очень в затруднительном он положении. Да-да, я сам свидетель. Именно так! Утром он зайдет, хочет еще раз повидаться с твоей милостью.

— Пусть придет в восемь ноль-ноль, — сказал депутат от Ичеля.

Садуллах провел ночь то спускаясь вниз, то поднимаясь к себе наверх. Дочь его стонала, плакала. Порой бредила. У нее был сильный жар.

Садуллах разок спросил:

— Как ты, доченька моя?

Она простонала в ответ:

— Ах, голова, отец, голова раскалывается… отец, оте-е-ец!

Садуллах пошел принес из соседнего ресторанчика супу. Принес халвы. Не смогла поесть, бедняжка. Принес простокваши, и ее тоже, отхлебнув глоток, отставила.

В двухместном номере этого старого невшехирского хана, что на площади Хергеле в Анкаре, их было двое несчастных — отец и дочь. В стороне, от площади Улус до Каваклыдере тянулся прямой, как стрела, бульвар Ататюрка. По нему струился поток света, стекла и металла — автобусы, личные и государственные автомашины, большие и маленькие. Огромный поток нескончаемо струился и струился. По тротуарам шли люди. Отчего бы им быть невеселыми! Но многие из них были чем-то огорчены, у многих — да, у многих — брови нахмурены, головы горестно опущены: каждый чем-то расстроен или испуган.

Очень долго тянулись ночи в номере хана. Еле-еле отец с дочерью дождались утра.

Садуллах принес чай. Джемиле чуточку отхлебнула.

В 7.00. Садуллах вышел из хана. Сел на маршрутное такси, идущее до печатного двора. Он уже забыл дорогу, забыл, где ему поворачивать. Опять стал спрашивать встречных. Наконец нашел улицу Айтен. Ровно ли восемь или нет, он не знал, но все равно постучал в дверь депутата от Ичеля. Постучал разок-другой, затем догадался и нажал на кнопку звонка. Долго-долго держал кнопку нажатой.

С распухшими руками, с мешками под глазами появился депутат от Ичеля. Поверх пижамы на нем была шерстяная куртка. Открыв дверь, он долго всматривался в Садуллаха и наконец проговорил:

— А-а-а, это ты? Чего так рано? Ну, входи, входи! Чего там! Как дела? Что сделал для дочери? Ты уж извини, вчера я лег очень поздно! Известное дело — работа! Проходи, садись вот здесь, я пойду сполосну лицо, это одна минута.

Садуллах присел в одно из кресел, что стояли в холле. Прождал он довольно долго, прежде чем с полотенцем на шее появился депутат.

— Очень вам сочувствую, бедолагам, — сказал он. — Просто ума не приложу, что с вами будет, вот с такими, как ты, одиночками… и у каждого еще больной на руках. И до чего же вы все бедны, дружище, ужас просто! Кто вас так ощипал, земляк? Или, как некоторые вот говорят, такая нищета у вас от лени? Очень худо вам живется, хуже некуда…

— Пошли тебе бог здоровья, — сказал Садуллах.

В холле был спертый тяжелый воздух. Должно быть, от застарелого запаха сигаретного дыма. Им все здесь было пропитано.

— Ваши дела надо решать не по одному, а, так сказать, оптом! И на это потребуется добрая сотня лет. Но твоей дочке не протянуть столько… Ну, что там рассуждать, займемся твоими делами. Послушай, я тебя спрашиваю, скажи-ка мне открыто, откровенно, чего ты ждешь от меня? Чем я могу помочь тебе? Ты пошел к Эрдогану-бею, тот скостил сумму наполовину, так теперь чего ты хочешь?

— Да будет Аллах к тебе милостив, да ниспошлет он тебе любовь народа, сделает тебя министром, премьер-министром! Эрдоган-бей скостил полторы тысячи, но полторы тысячи все же требует, а я не могу их достать. Здесь, в Анкаре, я будто бы среди бушующего моря, совсем растерялся, не знаю, что мне делать…

— Ты хочешь, чтобы я дал тебе денег?

— Мне очень стыдно, но… Но если бы ты дал мне эти деньги… до сентября… Валлахи, все продам-распродам, верну долг… Жалованье-то ведь у тебя большое, да увеличит его Аллах!..

Депутат от Ичеля внезапно разозлился:

— Не говори так! Не говори! Что за чушь ты несешь? Какое там жалованье? Ну что я получаю? Двенадцать тысяч четыреста! Ну, скажем, тринадцать тысяч. А ты знаешь, что остается у меня к концу месяца? Ничего! — Депутат от Ичеля хлопнул ладонью о ладонь и развел руки. — На чашку чаю не остается в кармане! Да, жалованье большое, но соответственно и расходы! В ресторане «Вашингтон» съесть одну отбивную — сорок, а то и пятьдесят бумажек. Захочешь поесть — меньше девяноста-ста не обходится! Пригласишь с собой двух приятелей, три человека — триста бумажек. Ну и выпить надо и все такое прочее случается. Положение обязывает. Вот смотри, к примеру, доктор Эрдоган-бей по моей записке три тысячи сбавляет до тысячи пятисот. Немало: на целую половину! А как это делается? С угощениями да выпивками. Ты его уважишь — он тебя уважит! Люди думают, что депутату много платят, а в сущности дело обстоит совсем не так. К тому же налоги! Сейчас, значит, ты просишь у меня тысячу пятьсот? Вах-вах-вах! Боже, как ты несправедлив ко мне! Не то что пять сотен, целых полторы тысячи! Ты у нас пожилой, уважаемый человек, участвовал в освободительной войне, мой земляк, я люблю Каргалы, не то, валлахи, просто прогнал бы тебя. Ну да ладно. Делать добро, так делать. Послушай, что я тебе скажу: я дам тебе еще одну записку, ты еще раз сходишь к доктору Эрдогану-бею, пусть он еще раз снизит плату. Пусть даже дочь твою примут совсем бесплатно… Когда народ беден, ох как трудно быть посланником народа, депутатом!

Он открыл ящик стола, вынул коробку с карточками. Взял карточку, написал, подписал, сунул в руки Садуллаху.

Садуллах смотрел на него. Всем своим видом он умолял дать ему денег.

— Да не смотри ты на меня! Говоришь, твоя дочь тяжело больна, так ступай же как можно скорее, повидайся с Эрдоганом-беем. Ступай, ступай, иншаллах, дело твое уладится! И уж извини меня…

Садуллаху ничего не оставалось, как встать. Он встал. Тяжело шагая, направился к остановке маршрутного такси. «Ах, Джемиле, Джемиле! Родная моя доченька! И зачем я притащил тебя сюда на своем горбу?! Лучше бы грузовик перевернулся и ты погибла. Ей-богу, лучше… — думал он. — Ах, мой Аллах распрекрасный, — обратился он мысленно к своему заступнику, — и ты нас забыл! Особенно меня, совсем забыл! До сих пор я не отступил ни от одного твоего повеления. Не ослушался ни одного твоего приказа. Выполнял все, что говорит твой мулла, аккуратно каждую пятницу ходил в мечеть! Посты и все прочее соблюдал как следует. Каждый год приносил тебе в жертву овец, а ты вот наслал такую тяжелую болезнь на мою дочь! И на меня наслал нищету горькую, беспросветную. На кого ж мне теперь надеяться?»

Когда подъехало маршрутное такси, он забился в самый уголок, карточку, что ему дал депутат, сунул в карман шаровар. Он не очень-то верил в успех повторного ходатайства, однако попытаться надо, других надежд у него нет. Эта — единственная. Наконец он добрался до хана.

— Снова дал мне карточку, говорит, сходи еще раз, может уменьшат плату, а может, и вообще бесплатно операцию сделают. Ну что ж, схожу — хоть какая-то надежда.

Мустафенди снова опустил взгляд на торчащий из ботинка палец. Тут же отвернулся.

— Ступай немедленно, глядишь — и все утрясется. Глядишь — и скажут: «Вези дочь, положим, сделаем операцию». Ступай сейчас же…

Садуллах посмотрел наверх.

— Поднимусь, погляжу, как она там, бедная моя Джемиле. Плохо, видно, ей совсем. А уж про детишек, что в деревне остались, и подумать страшно.

— Скорее ступай бери ее…

Левой рукой Джемиле держалась за железную койку и голову положила на эту руку. А правой давила на темя. Видна была только половина бледного лица. Платок сбился. В ухе поблескивало колечко с бирюзой. Такие же камушки виднелись на концах ее двух кос. Она была вся в поту. Садуллах с треском закрыл за собой дверь, осторожно поднял голову Джемиле, посмотрел горестно-горестно. Ему было очень тяжко. Джемиле раздвинула зубы, словно собираясь что-то сказать. Губы сухие, потрескавшиеся. В углах губ засохла пена. Зубы как будто заржавели. Язык не шевелится. С трудом она выдавила из себя:

— Поедем, оте-е-ц, поедем домой в нашу деревню! Я очень соскучилась по моей Шерфе. Оте-е-ц! Я истосковалась по моей Шерфе! Поедем в деревню, я совсем сгораю, оте-е-ц. — Она снова опустила голову на руку.

— Родненькая моя! — сказал Садуллах. — Держись! — Я виделся с депутатом от Ичеля. Он дал мне еще одну карточку. Иншаллах, на этот раз все уладится! Будь умницей. Я схожу в больницу. Скоро вернусь. Нигде не буду задерживаться, сразу же вернусь. Принести тебе чаю? Скажи, принести тебе чаю? — Он положил руку ей на плечо, встряхнул слегка — Скажи, принести тебе чаю?

— Не хочу, не на-а-до, — чуть слышно вымолвила Джемиле.

— Ладно, возьму тогда лимонада!

Садуллах сбежал вниз.

— Где мне взять бутылку лимонада? — спросил он Мустафенди. — Где же взять?

— Сходи в кафе, если не найдется лимонада, дадут оралет — то же самое.

Рядом с ханом — две лавки, за ними, слева, кафе.

— Лимонад есть?

Официант улыбнулся:

— Оралет есть!

— Хорошо, давай оралет, а то у меня в хане дочь больная.

— В каком хане? — спросил официант.

— Поживее! В невшехирском хане.

Официант крикнул на кухню:

— Один оралет, теплый! — Потом повернулся к Садуллаху: — Иди, я сам принесу.

Немного спустя он принес оралет.

— Поставь, сынок, на стол, — кивнул Садуллах. — Скажи, сколько стоит, я заплачу; посуду потом заберешь.

Официант взял деньги, вышел.

Джемиле было все так же худо.

— Джемиле, дочка моя! — наклонился над ней Садуллах. — Привстань, родная. Поднимись, поднимись. Смотри, что я тебе принес. Это оралет. Смотри! Смотри же!

Джемиле не могла привстать.

Садуллах потянул ее за плечо:

— Смотри, смотри же, я принес оралет. — Одной рукой он приподнял голову Джемиле, другой поднес стакан: — Пей же, пей! — Коснулся стаканом губ Джемиле. — Смотри, тепленький-тепленький, кисленький, сладко-кислый.

Джемиле отвернулась. Глаза у нее закатились.

— Джемиле! Нет, ты посмотри, доченька! Держись крепче! На, выпей-ка. А я пойду сейчас в больницу Ходжаттепе, повидаю Эрдогана-бея. Депутат от Ичеля дал еще одну карточку, иншаллах, дела наши поправятся, моя хорошая.

— Поедем домой в деревню, оте-е-ец.

— Скоро, доченька! Скоро, скоро, мой верблюжонок! Ты выпей оралет, а я схожу в больницу. Иншаллах, на этот раз дело наше выгорит. Грех терять надежду, дочка моя, Джемо, Джемо моя родная.

Он просунул кромку стакана между ее губ, уперся в зубы. Влил ей с глоток оралета. Глаза у нее побелели. Джемиле слегка разомкнула зубы, пошевелила языком, облизала губы разок, другой, закрыла глаза, открыла, потом опять закрыла.

Отец все твердил:

— Кисленький! Сладко-кисленький! Тепленький! Ну, выпей же, Джемо моя!

Джемиле выпила глотка два-три. Отец поудобнее пристроил ее голову у себя на руке. Она выпила еще несколько глотков. Всего с половину стакана.

— Уф! — тяжело передохнул Садуллах. — Остаток ты уж сама допей, а я пойду в больницу, повидаю Эрдогана-бея, передам ему карточку депутата от Ичеля, так будет лучше, ты слышишь, девочка? Немножко, немножко потерпи еще, доченька! — Он дал ей выпить еще несколько глотков. — Вкусно, дочка? Сладко? Ай да молодец Джемо, смотри, совсем мало осталось. Допей быстренько, и я пойду в больницу.

— Оте-е-ец… Домой в деревню.

Он дал ей выпить остатки. Потом уложил ее голову на подушку. Склонившись, поцеловал дочку в лоб. Джемиле осталась лежать в сильном жару. Садуллах вышел.

Окольными улицами, через Денизджилер, мимо Нюмуне он направился к Саманпазары. Дальше уже был Ходжаттепе. Нагромождение огромных камней, будто наваленных дэвами, или же город джиннов. Они как бы присели там, в углублениях и на вершинах. Осторожно, с самого краешка, напрягая внимание, шел Садуллах. Перед фасадами зданий или по бокам были густо посажены цветы, каждое возвышалось, может быть, на восемь, а то и на десять этажей. Все были широкие, стояли прочно, непоколебимо. Как и у всех больниц, стены этих зданий не пропускали наружу никаких звуков.

А где же больница Эрдогана-бея? Садуллах опять заблудился. «Кажется, возле училища зубных врачей», — неуверенно подумал Садуллах. Вошел в одну дверь. Вахтер загородил ему дорогу. Сощурившись, осмотрел с головы до пят. Заметил большой палец левой ноги, вылезший из ботинка.

— Чего ты хочешь, аксакал? — спросил вахтер.

— У меня дочь больна… Лежит в хане… Мне надо повидать доктора Эрдогана-бея. Депутат от Ичеля посылает ему карточку. Мне надо ее передать. Дело у меня очень срочное. Покажи, пожалуйста, где мне его найти.

— Доктор Эрдоган-бей сейчас в поликлинике, к нему целая очередь. Как он может с тобой повидаться? Ведь все, кто его ждут, тоже люди.

— Пропустил бы ты меня, как было бы хорошо.

— Ну ладно, ступай за мной. Сначала я зайду спрошу его. Если скажет: «Пусть войдет», пропущу.

— Хорошо, дорогой мой.

Вахтер зашел, Садуллах остался ждать у двери.

С раннего утра коридоры больницы были переполнены, перед каждой дверью толкучка. «Знать, ни одного здорового человека не осталось в Турции! Упаси Аллах, проведают об этом наши враги, сразу же нападут. За пару дней скрутят всех нас. Да, столько больных — это нехорошо». Он подумал о дочери, лежащей в хане. В его ушах звучало: «Отец, домой, в деревню!» А сколько еще больных в деревнях!.. Да, много больных в Турции, тьма-тьмущая.

Молодая женщина, примерно одного с Джемиле возраста, скорчившись у стены, стонала. Ворот у нее был открыт. Одна из грудей выглядывала наружу, из нее капало молоко. И у Джемиле вот такие груди! Неужели у них одна и та же болезнь?

Вахтер зашел в кабинет, вышел, поискал глазами. Садуллах тут же приблизился, посмотрел ему в глаза.

— Заходи, — сказал тот. — Заходи, Эрдоган-бей согласен принять тебя! Скорей! — Взяв за плечо Садуллаха, он подтолкнул его к двери кабинета.

Это была та же самая поликлиника. Тот же кабинет. Там было восемь-десять докторов. Были и доктора-женщины. Сестры нагибались, что-то открывали, что-то поднимали.

Доктор Эрдоган, продолжая осмотр больного, искоса взглянул на Садуллаха. Садуллах остановился. Доктор еще раз взглянул на него. Их взоры встретились. Доктор подал знак, мол, подожди немного.

«Как надоели мне эти просители, — заговорил в докторе внутренний голос. — И что это за страна — никакого порядка! Люди дошли до крайности, отчаялись. Что я могу сделать для этого аксакала? Что я ему скажу? К господину декану я с этим делом обратиться не могу. А распорядитель оборотным капиталом еще скажет: „Ты поступаешь вопреки интересам больницы!“ Да, дело трудное, так сразу его не решишь. И если бы только этот случай, куда ни шло. А ведь таких сотни. Один уходит — другой приходит. И все с личными просьбами. Как я могу совершенствоваться в своей профессии, если я обременен таким тяжким грузом? Врачи в бедных странах!.. Я и подобные мне коллеги в Азии, в Африке, в Латинской Америке — все мы переносим одни и те же трудности. Конечно, есть среди нас и такие, что не знают этих трудностей, имеющие крылья — летают! Отправляются в Америку, Канаду, Германию, Бельгию, Голландию. Словом, в богатые страны. Человеку довольно просто обеспечить свое личное благополучие. Жена, дочь, автомобиль и даже квартирка для тайных свиданий! Все это обеспечить легче легкого, когда у тебя такая профессия. Но как быть с ответственностью перед обществом? С социальной ответственностью?.. Как я могу быть счастливым в этих условиях? Если бы я мог оперировать дочь Садуллаха бесплатно, я бы, несмотря ни на что — ни на усталость, ни на занятость… А если бы вместе с нею я и других мог лечить бесплатно, если бы все мы могли бы лечить всех бесплатно, если бы здравоохранение было для всех граждан бесплатным, то я бы не желал ничего другого. Но меня гложет неудовлетворенность, чувство ответственности перед обществом тяжким грузом лежит у меня на плечах. Я как будто в глухой камере, и ее стены сдвигаются!.. Однако же люди болеют, они в безвыходном положении, в отчаянии. А ты их врач. Ты учился для того, чтобы им помочь. Разве можно ограничиваться только приемами в поликлинике? Что ты предпринял, чтобы сделать свою профессию более полезной, увеличить отдачу от нее? Как ты борешься за это? А ну-ка отвечай…» Ответа на этот вопрос он не находил.

Попросив извинения у больного, которого он осматривал: «Пожалуйста, подождите немного, я сейчас вернусь», доктор подошел к Садуллаху, тепло поздоровался с ним и сказал:

— Ты принес еще одну записку депутата от Ичеля, но я уже ничем не могу помочь тебе. Сходи сам к господину декану и к распорядителю оборотным капиталом. Я уже просил Эсада-агабея позвонить туда, снова просить не могу. Говорю тебе откровенно: меня могут обвинить в том, что я поступаю не в интересах больницы, и тогда мое дело будет разбираться дисциплинарной комиссией. К тому же, дядюшка Садуллах, я не в силах помочь всем просителям. Конечно, я понимаю твое положение. Но мои возможности очень ограниченны, помочь тебе может только наше руководство. Я простой врач, свою профессию знаю хорошо, а вот твое дело решить не могу. Я не говорю, что не борюсь за необходимые улучшения, однако ничто не решается так сразу. Мои усилия пока не приносят плодов. Пожалуйста, не сердись на меня, дядюшка Садуллах! Сходи сначала к господину декану, затем к распорядителю оборотным капиталом.

— Чашку оралета дал выпить дочке, лежит в хане полумертвая. Вас тут столько докторов, пожалуйста, полечите ее! Мы трое суток добирались сюда, в другой раз уже не сможем. Да и знали бы, что все получится вот так, не приехали бы. Пожалуйста, полечите ее. Прекрасные больницы здесь у вас, счастливы те, кто могут в них лежать. А я еще и еще раз прошу тебя, твоих уважаемых товарищей не два и не три раза, а один только раз полечить мою дочь. Пожалуйста, посмотрите ее.

— Ты это говоришь мне?

— Конечно, тебе.

— Но я тебе уже растолковал, в каком я положении! Нет у меня никаких прав! Руководство больницы меня не послушает. Если бы оно меня послушало, я не заставил бы тебя ждать до сих пор, поверь, не заставил бы! Уже в первый твой приход я бы сказал: «Хорошо, отец» — и немедленно положил бы твою дочь в больницу. Провел бы все необходимые обследования, сделал бы рентгеновские снимки, анализ крови, и все прочее. Э-Г Тест-Анжу, все, что надо, сделал бы, позвал бы своих товарищей доцентов, своих учителей для консультации. Нужна операция — сделали бы операцию, сделали бы и спасли твою дочь! Но за все это нужно платить деньги, говорит руководство, и к моим словам оно не прислушивается. Кого руководство послушает? Господина декана, управляющего оборотным капиталом… Вот почему говорю тебе: не теряй времени, ступай к ним.

Садуллах горестно сгорбился, чуть было не наговорил грубых слов, но прикусил язык.

— Хорошо, а что делать с этой карточкой депутата от Ичеля? Совсем она никуда не годится? Это же карточка депутата!

— Ей-богу, не знаю! Он написал мне, но я ж тебе объяснил мое положение!

— А эти люди, которых ты давеча упоминал, где они? Ты еще называл их имена.

— Я пошлю с тобой санитара. Он проводит тебя, и ты отдашь записку господину декану. Что еще мне делать? Что я могу сделать?

— Большое спасибо! — сказал Садуллах.

Доктор Эрдоган-бей подошел к столу, стоявшему у двери, взял какой-то бланк. Написал на нем несколько слов, позвал санитара, сказал ему:

— Отведи этого дядюшку к господину декану, — и отдал бумагу Садуллаху.

Кабинет господина декана был в другом здании. Шли они туда довольно долго. Им нужно было подняться на лифте, и они стали его ждать. Подошли две дамы, встали возле них. Подошли два студента, всего их собралось шестеро. Когда опустился лифт, все зашли. Один нажал кнопку. Санитар сказал: «Нам восьмой». Поехали. В ушах Садуллах чувствовал странный звон.

— Ну и чудеса творит эта распроклятая Анкара, — сказал Садуллах санитару. — Захочет — человека в небеса поднимет, захочет — наземь швырнет. Вай, бессовестная Анкара, вай! — И он ухватился за вахтера.

Тот рассмеялся:

— Чего ты за меня цепляешься? Испугался?

— Да нет, не испугался, — возразил Садуллах. — Я вот смотрю, сколько здесь всякой техники, а наше дело все равно не двигается!

Секретарша господина декана была молоденькая ханым в мини-юбке. Она все время крутилась на своем вращающемся табурете. Размалевана она была до безобразия. Ноги голые до самых бедер. Подними чуток юбку — вся срамота наружу окажется. «Эх, господи боже мой!» — вздохнул Садуллах.

— Подождите, эфендим! — сказала секретарша Садуллаху. Прежде чем записать его имя, раза два переспросила: — Са-ду-ллах! Са-дул-лах, так, что ли? Садуллах Якар. Хорошо! Пожалуйста, посидите, подождите, эфендим!

Садуллах сел. Вахтер вышел.

Очень долго сидел Садуллах.

— У них там заседает комиссия, эфендим. Обсуждаются вопросы иностранной помощи. Поэтому прием немного задерживается. Пожалуйста, извините, эфендим.

Прошло еще довольно много времени. Наконец «комиссия» вышла из кабинета. Все это были люди с портфелями в руках, с галстуками бабочкой и с невероятно жирными загривками. Говорили они на каком-то непонятном языке. Последним шел человек невысокого роста, довольно приятной наружности, полноватый. И тоже с бабочкой. Это и был, по всей вероятности, господин декан. Он провожал иностранцев. Вернувшись в кабинет, он закрыл за собой дверь. Ханым-секретарша тут же вошла в кабинет, через несколько секунд вышла.

— Господину декану необходимо срочно быть в министерстве. Но все равно он вас примет, только я очень прошу: долго у него не задерживайтесь. Изложите коротко вашу просьбу и немедленно выходите. — Не давая сказать ни слова, она тут же втолкнула Садуллаха в кабинет.

Эта была широченная комната. Низкий стол, вокруг него кресла, в другой стороне еще один стол, на нем — разные флаги. Человек с бабочкой на шее слегка оперся о стол. Сзади него на стене висел большой портрет. Садуллах сразу узнал, кто это. «Великий Ататюрк! Как любил ты фотографироваться! А твои чиновники увеличивают твои портреты и вешают их у себя над головой, чтобы придать пущую важность своим особам».

Господин декан вдруг закричал:

— Я тебя слушаю, отец. Рассказывай быстро!

Садуллах сдернул с себя шапку: он понял, что проявил неуважение к такому высокому начальству. Перенес тяжесть своего тела с правой ноги на левую.

— Ты уж, господин декан, очень не прижимай меня, слугу твоего покорного, — сказал он. — И так уж я со всех сторон зажат и придавлен! Ей-богу, я все равно что сосна горелая. Я оставил больную дочь в невшехирском хане, а сам пришел сюда. Депутат от Ичеля дал мне свою карточку. Ничего не вышло. Требуют от меня большие деньги — на лечение, на операцию! А в деревне сейчас, сам знаешь, нищета жуткая. Ни у кого и пяти курушей нет за душой. Нет врага хуже бедности. Кто нищенствует, тот уж не поднимется. Вот уже три дня мне говорят: «Мы не сможем лечить, пока не получим полторы тысячи лир». И вот уже три дня моя дочка не ест, не пьет. Сегодня выпила немного оралета, съела ложку простокваши. Одна надежда на тебя, господин декан. Ты большой человек, потому к тебе и послали. Я сел в лифт, поднялся сюда, аж голова закружилась!

Господин декан стукнул ладонью по столу:

— Боже мой, в какой же стране мы живем! Боже мой, ведь вы все своими личными просьбами отрываете нас от серьезных дел! Мы тут думаем, как бы нам создать современную больницу, оснастить ее новейшими приборами, аппаратурой, а вы рушите все наши планы! Мы хотели бы построить самые большие, самые лучшие больницы на всем Среднем Востоке и на Балканах, чтоб поднять престиж нашей страны, а вы донимаете нас своими просьбами. Совсем времени не остается для дела. А просите все только одного: «Бесплатно, бесплатно, бесплатно!»

— Да, просим «бесплатно», господин декан, потому что нищета одолела, чтоб ей пусто было. Когда человек бедствует, любая болезнь для него сущее наказание! Только добраться сюда из деревни чего стоит! Восемь часов мы ехали на арбе. Потом удалось пристроиться на попутный грузовик. Вышли из него на шоссе, очень долго ждали автобус. Приехали, а тут столько денег надо платить за такси! Поселились в хане — и за хан плати! Деньги, как вода сквозь сито, утекают. А тут еще доктору — деньги, в больницу — деньги! Умоляю тебя: помоги! Аман, господин декан, дорогой мой, аман, великий мой господин… Аман, жизни для тебя не пожалею, только помоги!

Перед господином деканом на столе стояли кожаные коробки. Он поднял крышку одной, вынул бумажку, что-то написал на ней.

— Возьми, — сказал он Садуллаху. — Пойдешь к Джевдету-бею, распорядителю оборотным капиталом. Поспрашивай встречных, тебе покажут, как его найти. — Быстро встал из-за стола, нажал кнопку звонка.

Вошла ханым-секретарша.

— Отправьте папашу к Джевдету-бею, скажите, что это я послал, — сказал ей господин декан.

Садуллах вышел, не отрывая глаз от ханым-секретарши. Между двумя входными дверьми он остановился и спросил:

— Значит, мое дело решено? Все в порядке? Будут лечить мою дочь? У моей дочки две девочки. Заболела она еще в доме мужа. А тот, подлец этакий, бросил ее. Вот и пришлось мне везти ее сюда, но, что поделаешь, денег нет, я в очень тяжком положении. Стало быть, ее полечат?

Ханым-секретарша нашла, что Садуллах смахивает на крестьянина из спектакля, который она видела в театре.

— Ну а теперь иди, — сказала она, улыбаясь. — В руках у тебя записка. Найдешь Джевдета-бея, и я предупрежу его по телефону. Господин декан написал, дело твое будет улажено. Не теряй времени.

Садуллах вышел.

Столько времени прошло, а его дело все стоит на месте. За эти дни он так измаялся — просто сил никаких нет. Тяжелая она, крестьянская доля! А если у тебя на руках больная дочь и если к тому же ты нищ, тяжелее не бывает. «Если Аллах сулит мне снова родиться на свет, ни за что не буду крестьянином, — думал Садуллах. — Снова терпеть ту же самую бедность, маету, болезни! Лучше уж лежать под землей под проливными дождями, под тающим снегом! В тысячу раз спокойнее!»

Найти распорядителя оборотным капиталом Джевдета-бея, дождаться приема у него было не так-то просто. Его приемная находилась в другом здании. Садуллах занял очередь. В очереди — полно народу. У каждого в руках карточка или какая-нибудь другая бумага… Среди ожидавших самый нищий, оборванный — он, Садуллах. Так ему по крайней мере казалось. Были тут две-три женщины — в роскошной одежде, надушенные, накрашенные и все такое прочее. Мужчины чисто выбриты. И ни на ком не увидишь драной обуви, как у него. Где-то в глубине души, в самой глубине, он остро ощутил свою ничтожность. Хорошо еще, что им никто не интересуется. Двое-трое скользнули по нему взглядом и продолжали думать о своем.

«А ведь уже полдень!» — тихо произнес Садуллах.

В приемную входили все новые и новые люди, занимали очередь за ним, но похоже было, что его примут последним. «Как там Джемиле? — тревожился он. — Неужто Мустафенди не догадался подняться и проверить, как она там? Э-э-э, зачем ему проверять? Какое его дело? Что, она сестра ему, что ли? Да и кто такой Мустафенди? Ведь и он житель этой распрекрасной Анкары!»

И здешняя секретарша была молоденькой девицей. Выглядела она посвежее той, давешней. Однако, возможно, эта замужем. Брови нахмурены, лицо задумчивое. Порою она кажется приветливой, порою — безразличной. Возможно, стоит тебе улыбнуться, и она ответит улыбкой, но, скорее всего, зыркнет сердито. На звонки телефонов отвечает сухим, холодным тоном.

— Садуллах-бей!

Старик не понял, что вызывают именно его.

— Садуллах-бей!

Впервые в жизни его назвали беем. Если бы это случилось в деревне, то там такое можно было бы принять за злую шутку. Он покраснел.

— Да, я к вам обращаюсь, Садуллах-бей.

Его вдруг обдало ледяным холодом.

— Садуллах-бей, пожалуйста, эфендим, ваша очередь!

Да, это звали его, вне всякого сомнения. И не шутили, нет! А ведь она, секретарша, выглядит такой холодной, такой равнодушной горожанкой! Стало быть, когда нужно, она может выражаться и вежливо. Но в конце концов это неважно. Решится ли наконец дело с лечением его дочери? Остались ли в этой стране милосердие, сострадание?!

Садуллах стоял, покачиваясь. Он боялся, что вот-вот рухнет на пол. Но собрался с силами. «Осрамиться при всем честном народе… Ну уж нет. Умри, но держи хвост торчком, Садуллах! Ты уцелел в боях, не попал ни под пулю, ни под саблю. Ты должен превозмочь и эти свои беды! Держи хвост торчком!» И он вошел в кабинет.

По лицу сидящего за столом черноусого господина, хотя и ухоженному, холеному, видно было, что он крестьянского происхождения. Возможно, его дед или даже отец были овцеводами и жили в шатрах. А теперь, смотри-ка, сделался «столоначальником»! Днем сидит в этом кресле, а по вечерам небось хлещет водку у себя дома. А может, вместе с приятелями шляется по барам да ресторанам. Дочери у него, должно, выросли, позаканчивали всякие там коллежи и факультеты, а сын сейчас инженер…

— Разве в нашей стране нет других больниц? — с места в карьер спросил Садуллаха Джевдет-бей.

— Ваша паратура лучше всего, мой бей.

— Мы что, виноваты, что у нас хорошая аппаратура? А другие больницы разве иностранные? Пусть и другие больницы приобретают хорошую аппаратуру. Если там сидят ни на что не годные бездельники, мы за это не в ответе. Вот вы осаждаете нашу больницу, а они там у себя прохлаждаются! И этот депутат от Ичеля тоже хорош! То и дело вмешивается! Пусть сидит себе в меджлисе, выполняет свои депутатские обязанности, старается заслужить уважение к себе.

Садуллах переступил с одной ноги на другую:

— Ах, мой бей, хочешь сердись, хочешь обижайся, но я скажу тебе правду. Тем мукам, что я терплю здесь, в Анкаре, вот уже три дня, прости, стыдно говорить об этом, ей-богу, стыдно, и гявур не посмеет подвергнуть мусульманина! Ни за что! А вы вот подвергаете!

— Что, что, что? Мы подвергаем вас мукам? Еще чего! Вы там не умеете следить за собой, то и дело заболеваете. А мы здесь и впрямь терпим муки из-за всех ваших болезней! Кому же на кого жаловаться? Нет, вы только посмотрите на этого господина хорошего, он еще на нас жалуется! Воистину, этот мир перевернулся вверх ногами!

— Да, ни веры, ни уважения к господу нашему не осталось, мой бей!

«Помни, с кем говоришь. Не распускай язык, — внушал себе Садуллах. — Лишь бы дело твое уладилось. Да, ты уж натерпелся досыта, мочи нет. Но потерпи еще немного». Но сдержаться он не мог.

— Чего и говорить, удивительная страна! — Тут Джевдет-бей, а он и впрямь был родом из деревни, вспомнил старинную поговорку, застрявшую где-то в уголке его мозга. — Волу бы вопить, а вопит арба!

— Ну при чем тут вол и арба, мой бей? Совсем не так обстоит дело. Я ведь сюда не по доброй охоте приехал! Дочь моя тяжело больна, того и гляди помрет в хане! Больница государственная, вы дочку мою не берете! Знали бы вы, какие большие налоги мы платим каждый год!

Джевдет-бей рассмеялся.

— Всего, что платит ваша деревня, здесь не хватит на жалованье одному чиновнику. Одно название — налоги. Знал бы ты, сколько нам приходится платить! Ведь какое жалованье, такой и налог.

«И как я умолял Аллаха, чтоб он меня выручил, — размышлял Садуллах. — Не выручил. А ведь ему все известно. Сам я где только не воевал. Сыновья мои служат. Думал, могу надеяться на помощь государства, добрался аж до самой Анкары. Одно у меня желание — чтобы доктора позаботились о моей больной дочери. А они все до одного требуют денег! Наше государство, слава богу, ишь какое большое! Понастроили высоких домов, проложили асфальтовые дороги. Все так и сверкает кругом. Шик-блеск».

— Ну что ж, давай закругляться, Садуллах-бей! — В этот момент его взгляд упал на драный ботинок Садуллаха. — Давай закругляться, дядюшка. Наш долг — расширять и развивать больничное дело. Но если мы каждого будем лечить бесплатно, то ничего у нас не получится. Господин декан уже сделал тебе большую скидку. Половину скостил. Так ты заплатил бы хотя бы эти полторы тысячи — тебе ведь известно, что лекарства обходятся недешево. Вся аппаратура, все приборы из-за границы! Они тоже дороги. А строительные материалы — тут уж и говорить не приходится, дороговизна бешеная. Я могу сделать для тебя только одно. Приводи сюда свою дочь, пусть ее полечат. А мне ты вышлешь долговое обязательство: после лечения дочери поедешь в деревню и сразу же переведешь деньги на наш счет. Так предписывает закон. Имей в виду, что твоя земля, твой плуг, борона — все будет продано.

Глаза у Садуллаха заблестели.

— Есть же на свете милосердные люди, — шепнул он тихонько. И погромче: — Вот и решилось мое дело! Спасибо тебе, мой бей! — Потом еще громче: — Этого я и просил! Только этого! Да благослови тебя Аллах! Пусть принесут бумагу, я приложу палец. Ох как я рад, мой дорогой господин!

Джевдет-бей позвал одного из секретарей:

— Принесите кредитный бланк! Дайте этому дядюшке подписать долговое обязательство, а потом направьте к доктору Эсаду Четину, пусть лечит его дочь. Он посмотрел на Садуллаха и сделал рукой знак, мол, ступай.

Садуллах вышел вместе с секретарем.

Полуденное солнце висело в самом зените. Однако его не было видно за многослойными облаками. Садуллах с бумагой в руке пошел к выходу. Кто этот Эсад Четин, раздумывал он. Не тот ли доктор, которого он видел? «Да кто бы ни осматривал, лишь бы стали лечить наконец. Слава тебе, великий Аллах! Есть же хорошие люди у нас в стране! Правда, уж очень долго канитель разводили, натерпелся я горя, но что поделаешь? Лишь бы дочку мою спасли… Как она сейчас там в хане, моя Джемиле! Единственная моя…»

Он шел быстро, не останавливаясь. Ноги сами находили дорогу. Порою он пускался в бег. Дыхание перехватывало, сердце билось стесненно. Но это еще не беда. В освободительную войну у него был приятель курд по имени Идрис. Ефрейтор по званию. Так вот этот Идрис — потом он погиб — часто говорил: «Эта беда — еще не беда!» Кровавые, пороховые то были годы. Храбрейшие люди гибли. Гявуры дрались насмерть.

Наконец он добежал до хана. Нужно было немедленно взять такси — и в больницу Ходжаттепе!

Мустафенди сидел за стеклом в своей конторке. Лицо у него было бесцветное, блеклое.

— Слава Аллаху, Мустафенди! — сказал Садуллах. — Меня принял сам распорядитель капитала! А я выдал долговое обязательство. Сейчас же отвезу Джемиле! Будут лечить! Трудновато было этого добиться, но все же добился, слава Аллаху!

Он подождал, что ответит Мустафенди, но тот промолчал. Садуллах взбежал на второй этаж. Открыл дверь, вошел в номер.

Джемиле лежала скорчившись на обнажившихся железных пружинах кровати. Платок упал с ее головы, волосы растрепались.

— Джемиле! Доченька, Джемо-о-о! Вставай, мое дитятко! Дело твое уладилось, вставай! Спишь, дочка? Вставай, сейчас же поехали в больницу. Доктор велел тебя привезти как можно скорее. — Он наклонился, протянул руку к ее голове. Погладил раз-другой по волосам. Потормошил за плечо. — Вставай, доченька! Быстрее! Поехали! Я дал долговое обязательство. Как только вернемся в деревню, соберем деньги, вышлем! Вставай же, доченька! Есть же еще добрые люди на свете! Дай Аллах им всем счастья! Долго пришлось мне их уговаривать, в конце концов согласились.

Веки у Джемиле были сомкнуты. Голова свисала вниз.

— Джемиле! Ну, взгляни же на меня! А-а-а-а! Посмотри же на меня, доченька! Уж не мучай и ты меня! Джемиле! Дже-мо-о-о!

Он провел рукой по ее лицу, как будто стирая что-то, осторожно погладил. Лицо было холодное. Вдруг его пробрала дрожь. Он приоткрыл один ее глаз.

— Джемиле-е-е!

Садуллах почувствовал вдруг озноб. Сердце у него упало.

— Джемиле-е-е! Джемиле, ты слышишь?

Дочь все еще дышала, она слегка пошевелила губами.

— Боже! Как я испугался, аж сердце оборвалось! Нет, Аллах не оставит нас своей милостью.

Джемиле приоткрыла глаза. Чуть-чуть. Видимо, узнала отца, что-то сказала, вернее, хотела сказать. Садуллах расслышал только: «В де…» Она еще раз сказала: «В де…»

— Вде?! Что значит, доченька?

— В де… — повторила Джемиле. Звуки с трудом выходили из ее горла, будто кто-то их выталкивал.

— Может, тебя тошнит, доченька?

— В де…

Больше ничего не сказала Джемиле. И поблекших зеленых глаз своих не закрыла. Губы тоже остались открытыми. Из-под них виднелись ржавые зубы.

Садуллах хотел взвалить дочь на спину. Приподнял ее, но она тут же рухнула. Он взял ее за подбородок, покачал голову, но она и глаз не открыла.

— Джемо-о-о! — вскрикнул Садуллах.

Она не слышала. Он смотрел на жилку у нее на шее, только что бившуюся. Жилка уже не билась. Он приподнял ее руку и отпустил. Рука упала на постель.

— Джемиле, дочка моя, будь молодцом, возьми себя в руки! — взывал он. — Посмотри, я принес бумагу от распорядителя капиталом, тебя будут лечить! Встань на ноги. Скажи: «Хорошо, отец, пошли в больницу». Встань, выпрямись! Ну, возьми себя в руки, дочка! — Склонившись, он еще раз посмотрел в лицо дочери. — Аллах, Аллах! Вели-и-и-кий А-а-л-лах!

И тут он окончательно осознал, что видит перед собой холодный лик смерти…

Он поднял голову.

— О Аллах, о великий мой Аллах, что же ты натворил? Я-то, стало быть, старался, уговорил, чтобы дочку мою приняли в больницу, а ты возьми да и забери ее душу!

Он возвел глаза на потолок, будто Аллах был там. Потом повалился на колени, развел руки, начал молиться. И вдруг заплакал. Так он молился и плакал. Плакал и молился.

«Что же мне теперь делать? Отвезти ее в больницу, может, она еще придет в себя? Или ей уже ничто не поможет?»

Он хорошо знал, что такое смерть. Видел ее и на войне и после нее, в деревне, в поле. И ожиданную, и неожиданную. Курд Идрис погиб в двух шагах от него.

— Да! — сказал он. — Умерла моя Джемо! Забрал Аллах у меня доченьку! Не помогут ей уже ни лекарства, ни операция. Какая же она была красавица, моя доченька! Душа ее ушла, осталось только тело! Вай, мой Аллах, вай! Вай, мой великий Аллах! Ва-ай. Я-то надеялся, Анкара мне поможет, а она меня обманула, вай, обманщица Анкара, вай!

Он взял себя в руки, встал. Вышел в коридор. Медленно спустился с лестницы. Остановился у конторки Мустафенди. Тот смотрел из-за стекла отрешенным взором. И Садуллах посмотрел на него. «Что мне сказать этому человеку? Что мне сказать этому человеку!» — спрашивал он себя. Остановился, осторожно сделал шаг вперед.

— Все, Мустафенди! — Немного помолчал, качнулся: — Померла! — У него накопилось много такого, что он хотел бы высказать. Однако какая польза говорить все это Мустафенди?

— Повезешь ее домой, в деревню? — спросил хозяин хана.

— Да. Не оставлять же ее здесь! — Подумал и добавил: — Нет, здесь я ее не оставлю.

Перевод Л. Старостова.

Из сборника «Мертвец на границе» (1976)

Соня

Когда я возвращался домой, Бекир-эде[104] спал. Его оглушительный храп слышался еще с крыльца. Проходя мимо его комнаты, я заглядывал в открытую дверь. Он лежал на спине, с задранными коленями. Багровое лицо все облеплено мухами. Тело распухшее, как у покойника. С наступлением весны раму окна в его комнате выставляли и уносили в кладовку. И дверь он оставлял всегда распахнутой. Видимо, на таком сквозняке ему слаще спалось.

Его дом стоял в самом начале улицы, ведущей к рынку. Было в нем всего две комнаты. Одну занимали хозяева, в другой жили мы с Ахмедом. Бывал у нас наездами и Сюлейман. Кухней мы не пользовались, ели в соседнем ресторанчике. Но между нашими дверьми было меньше метра. С хозяевами мы виделись и утром, и днем, и вечером. Разговаривали, шутили, а иногда и поругивались — жизнь есть жизнь. Водопроводный кран находился с краю веранды, отхожее место было общее, одно на всех.

Чистотой наша улица не отличалась. Да и весь касаба тоже. Сточных канав нет, отводного канала нет, нигде ни следа извести. Вонь почти круглый год. Если пройдет дождь, кругом мутные лужи. Мэр города заботился лишь о своем поместье на равнине. К тому же он строил себе дом возле мечети. Был он большой любитель попить и поесть. Начальник буджака[105] только что женился и не выходил из дому, наслаждаясь семейным счастьем. Он даже не знал, в каком состоянии городские улицы. Но даже если б и знал — не имел бы возможности навести порядок. Местное руководство Партии справедливости, прибрав к рукам правление кооператива, делило между собой все отпускаемые кредиты. Вот уже пять лет на чинимые ими беззакония непрерывным потоком шли жалобы. Четверо ревизоров шесть месяцев занимались их разбором. Но из Антеба и Анкары на ревизоров оказывали сильный нажим, и это не позволяло им довести дело до конца.

Бекир-эде все спал и спал. Мы же постепенно притерпелись и к грязи, и к зловонию. Странно ли, нет, но нас не брала никакая холера. Похоже было, что о нашем существовании забыли не только высокие начальники, но и мельчайшие микробы.

Родом Бекир-эде из крохотной деревушки Курудере, что находится недалеко от Олуджака, не доезжая нескольких километров до Буланык Бахче. Еще молодым парнем он повздорил из-за клочка земли с человеком, принадлежавшим к одному из айдынских племен. Тот был с приятелем. От слов перешли к драке. Бекир-эде — настоящий силач, кулаки у него как гири. Одного из противников он покалечил, другого убил. Судил его уголовный суд по особо тяжким преступлениям в Османие. От казни через повешение его спасло лишь то, что противники напали первыми и их было двое. Вкатили ему восемнадцать лет и отправили в испартскую тюрьму — ковры ткать. Посулили, что, если он будет вести себя смирно, ему скостят срок на целую треть. Но, на счастье Бекира-эде, на очередных выборах победили демократы. Они объявили всеобщую амнистию, и в 1950 году наш Бекир оказался на свободе.

Тесть, естественно, не ожидал такого скорого возвращения Бекира и успел отдать, вернее, продать его жену другому. Бекир пошатался-пошатался да и устроился работать на каменоломню. Потом строил дороги. Он всегда носил с собой револьвер, чтобы припугнуть айдынцев, если они попытаются отомстить ему. Начал он приискивать и новую жену, «по себе».

Работая в окрестностях Ярбаши, он прослышал, что у Чинко Вели есть дочь, молодая вдова: ее муж умер вскоре после свадьбы. Бекир зашел познакомиться. Его степенный разговор и манеры понравились хозяевам. Все сошлись на мнении, что человек он хороший. А сама молодая женщина сказала: «Видно, такова воля Аллаха. Я, что там ни говори, вдова. Бекир-эде — человек честный, откровенный, даже не скрывает, что сидел. Да и вроде бы не он виноват — отбивался только. Пусть он заплатит хоть небольшой калым, чтобы люди о вас дурно не говорили: вот, мол, за голодранца дочь выдали, — и я согласна. А там — как судьба решит…»

В тот же вечер Чинко Вели сказал своим домашним, чтобы сготовили лапшу с сыром. Потом смолол на ручной мельнице кофейные зерна, сварил кофе. Сели они с женихом друг против дружки, свернули цигарки. А Бекир-эде клюет носом, вот-вот уснет сидя. Чинко Вели был человек с понятием. «Умаялся, видно, бедняга, — думает. — Камни дробить — это тебе не в карты играть в кофейне. Тут и на ходу уснешь…»

— Постелите ему, — велел он жене и дочери.

Бекиру-эде постелили в комнатке с края веранды. Белье ему дали самое чистое и одеяло самое мягкое. А Бекир никак не мог уснуть без курева. Столько лет просидел, пристрастился. Ну и решил покурить. Пепел он стряхивал в очаг. А тут сон возьми его да и смори. Цигарка упала на одеяло, прожгла в нем дыру. А потом и ватный тюфяк Занялся.

Спроси его — он и сейчас не знает, как проснулся. Или знает, но сказать не хочет. Видимо, удушливый дым заполнил всю каморку. Глаза у него заслезились, он расчихался. Проснулся, а огонь уже под самую задницу подбирается. Вскочил Бекир, затоптал его. Попробовал было собрать высыпавшуюся из обгорелого тюфяка вату, да и на детский матрасик не набралось. Вот беда-то нежданная! Не куда-нибудь пришел — на смотрины. Невеста ему приглянулась. Черноглазая, чернобровая. Собой ладная, ядреная. Все, как говорится, при ней. Встретили его тут как дорогого гостя. Угостили на славу, постель постелили. Завтра он уже прислал бы свахой мать Назифа-чавуша и скоро сжимал бы в своих объятиях эту нежную вдовушку с влажными губами и огненным взглядом. А тут такая напасть! Что он скажет утром Чинко Вели и его жене? Как посмотрит им в глаза? Отдадут ли они дочь человеку, который по неосторожности чуть не спалил их дом?..

Бекир-эде был очень щепетилен в таких делах. Присел он на постели, закурил цигарку и хорошенько подумал. Еще и утренняя заря не блеснула, петухи не запели, звери и птицы не проснулись, а он уже выскользнул из дома Чинко Вели. Прямо в потемках, через сады, олеандровые рощи и речушки — в свой лагерь. Упросил Назифа-чавуша, чтобы отпустил его, взял расчет и ушел.

В те времена Бекир-эде еще голосовал за партии богачей. Прежде за демократов, теперь за Партию справедливости. И не только потому, что при них он получил свободу: они помогли ему устроиться на «теплое местечко», в депо Февзипаша.

— Если смотреть в корень, эти получше других будут, дружище, — объяснял он мне свою политическую позицию. — Ценят даже бывшего заключенного. Платят мне девятьсот лир, а то и тысячу, плохо ли? Не всякий образованный столько огребает. А я ведь неграмотный, слова путного сказать не умею.

О своих достоинствах он умалчивал. Другого такого силача не было ни в одном из депо шестого управления. Никакой грузчик не мог с ним тягаться. Ушли в прошлое времена, когда он пахал землю на паре полудохлых бычков, когда тяжелой кувалдой дробил камень, а случалось, и дрался, ушли времена, когда сидел в тюрьме.

У него теперь строго определенный рабочий день: восемь часов, час на обеденный перерыв. Одну неделю он выходит в дневную смену, другую — в ночную. Получает летнюю и зимнюю спецодежду, крепкие, будто из железа, башмаки. Каждый год премия в размере двух окладов. Да еще и пособие: половина оклада.

Иногда он приводит себя в порядок: бреется, моется, надевает все новое или, на худой конец, чисто выстиранную спецодежду — и отправляется в кофейню. Смотрит на играющих в разные игры или же сам играет. Если играет сам, обычно выигрывает. А если смотрит на других, его начинает смаривать сон, и он засыпает прямо в кофейне, с цигаркой во рту. Вся его одежда в заплатах, ни одного целого места. Видя новую дыру, тетушка Гюллю — его жена — долго-долго ворчит, даже плачет с досады, но в конце концов усаживается, латает и штопает. «Тархана пролилась — не беда, бойся людского суда», — повторяет она свою любимую поговорку. И еще: «Кто без ума, тот и без стыда». Но она и не думает всерьез обижаться. Известно, что и сын кади не без греха.

Бекиру-эде не нужно убирать конюшню, хлев, не нужно доить коров, не нужно чистить быков. Он ходит на работу, а в свободное время заглядывает в кофейню. Тетушка Галлю хлопочет по дому. Так оно и идет.

Во всяком случае, Бекир-эде не докучает своей супружнице. На скорую руку поест и встает. Или уходит, или заваливается спать. Тем временем тетушка Гюллю складывает на заднем дворе уголь. Его собирают на железной дороге дети наших «смуглых соотечественников»— бедняков — и продают по сорок-пятьдесят курушей за полный бидон. Зимой цена поднимется до ста — ста пятидесяти. Те, кому нечем топить печь, покупают.

Тетушка Гюллю уже второй раз замужем. Первый ее муж умер. Она жила в доме своих, теперь уже покойных, родителей в деревне Саммезере, недалеко от Антеба, вместе с двумя сестренками; обе они успели выйти замуж. И была она приманчива, как виноград «дамские пальчики», растущий в садах Саммезере, как локум, который там готовят. В этих местах и высмотрел ее Бекир-эде. Они поженились. У них родился ребенок.

Теперь у них несколько полей и в Саммезере, и в Курудере. Обрабатывают их испольщики. Каждую осень присылают хозяевам их долю зерна. Тетушка Гюллю хорошенько его подсушивает и везет на мельницу. Она даже немного важничает, что им не приходится платить деньги за хлеб. Каждую неделю она замешивает полную квашню теста, приглашает жену соседа Кемало (та всегда приходит с дочуркой), в четыре руки они жарят на противне юфки и — уже готовые — складывают их стопками. Аппетитный запах расползается по всему махалле. Иногда здесь останавливаются автобусы, курсирующие по маршруту Антеб — Стамбул. Если пассажирам случается учуять этот запах, у них просто слюнки текут.

Все юфки тетушка Гюллю укладывает на нашем подоконнике. Оба подоконника в их комнате заставлены горшками с геранью, завалены мешочками и узелками. Каждый день она отмачивает по пять — десять лепешек и подает их на стол вместо свежего хлеба. Иногда перепадает и нам. Мы едим с удовольствием.

Для просушки зерна тетушке Гюллю приходится просить у соседей ковры, циновки и покрывала. И соседи — случись какая нужда — заходят к ней запросто. Отказывает тетушка Гюллю редко, но бывает. В таком маленьком махалле ничто не укрывается от людских глаз. «Ты уж не сердись, сестра, — обычно смягчает свой отказ тетушка, — у нас все ковры и покрывала в пропалинах, показать стыдно, не то что взаймы дать…»

Бекир-эде, я уже говорил, обычно спит с открытыми окнами и дверью. Входи, смейся, кричи у него над ухом — ни за что не проснется. Человек легковозбудимый, нервный — даже если проглотит таблетку снотворного — ни за что не уснет в нашем махалле. Орет детвора, играющая во дворе. В кинотеатре — между сеансами — прокручивают пластинки через мощный усилитель. С ним соперничает усилитель, установленный на мечети: он разносит призывы к правоверным, передает священные тексты для учащихся медресе, религиозные песнопения, пятничные проповеди — хутбе. Особенно шумно в Мевлюд[106]. А уж если усилители включат на полную громкость!.. Но ничто не может пробудить Бекира-эде.

Наш сосед Кемало работает кочегаром на железной дороге. Уходит он всегда чистый и опрятный, возвращается весь замызганный, в копоти и угле. У них на железной дороге без конца происходят крушения, гибнут машинисты, кочегары, кондукторы. Поэтому Кемало пристрастился к выпивке. После работы он частенько заворачивает в пашаджикский ресторанчик. Возвращается оттуда уже совсем тепленький. Пиджак нараспашку, фуражка лихо заломлена. И поет какую-нибудь курдскую песню. Если видит меня на веранде, здоровается, иногда останавливается поболтать, а иногда проходит прямо к себе домой и заводит очередную ссору с женой, приносящей ему каждый год по ребенку. Затем отмывается и уходит на рынок. Ему бы лечь поспать, да только сон у него никудышный. «До чего наш Бекир-джан крепко спит, просто завидки берут», — говорит он.

Но в тот день Кемало подошел ко мне трезвый как стеклышко. Не поднимаясь на крыльцо, спросил:

— Бекир-джан дома? Не спит?

— Спит, — ответил я. — На тахте.

— Надо его разбудить. Сегодня у нас профсоюзное собрание. Мы хотим провести в руководство своих людей вместо этих задолизов.

— Попробуй разбуди.

Гремя своими тяжелыми башмаками, Кемало вошел в открытую дверь — очевидно, уверенный, что мигом растормошит, растолкает спящего. Не тут-то было. Через несколько минут он, улыбаясь, вышел и поманил меня.

— Нет, ты только глянь на него!

Мне не хотелось вставать с места: я был занят какой-то своей работой.

— Да глянь же на него, Аллахом заклинаю, — настаивал Кемало. — Такого сони я в жизни не видывал.

Пришлось зайти посмотреть.

Бекир лежал в обычной своей позе, с задранными, широко расставленными коленями. Из раскрытого рта вырывался оглушающий храп. Хррр! Хррр! Хррр! Картина и впрямь была препотешная. Но позабавила меня не столько она, сколько неподдельное изумление соседа.

— Вай! Ва-ай! Ну и дает храпака! — разводил руками Кемало. — А может, его и будить-то не стоит?! — вдруг призадумался он.

— Это почему же?

— А потому, что, если он и придет на собрание, за наших людей голосовать не будет. Нам он все равно не поможет.

— Ну, это ты сам решай, Кемало. Все в твоих руках. Не хочешь — не буди.

Видя, что Кемало стоит, прислонясь спиной к столбу, я вынес ему стул.

— Ты уж не сердись на нашего Бекира-эде. Человек он неплохой. Я от него, во всяком случае, ни одного дурного слова не слышал. Ни от него, ни о нем.

— Не спорю, человек он неплохой. Но как в него столько сна влезает? Дрыхнет и дрыхнет. Хотел бы я знать, какие сны ему снятся. Небось сладкие-сладкие? А может, он таблетки какие глотает или гашишем балуется?

— Ты, Кемало, иди пока вымойся. А он, иншаллах, и сам проснется.

Чуть погодя со стороны дома процентщика Мехмедгиля показалась тетушка Гюллю. Одной рукой она прижимала к бедру решето с фруктами, в другой держала грушу.

— Сколько заплатила? — спросил я улыбаясь. — Вкусная груша?

— Сочная. Замечательный сорт, — ответила тетушка, откусывая большой кусок.

У меня слюнки потекли.

— Дай и мне одну, — попросил я.

— Сейчас вымою, положу на тарелку и принесу. — Она прислушалась. — Все спит, шайтан окаянный?

— Спит, — ответил я. — Как всегда.

— Ну и храпит же он — как паровоз! — вздохнула тетушка Гюллю. — Кроме как спать, ни на что больше не годится. — Она прошла в комнату. — Вставай же, говорю тебе, вставай!

Шумя и гремя, тетушка сняла с полки тарелку.

— Опять небось сжег одеяло, — громко крикнула она и поставила передо мной тарелку, доверху полную фруктов. Эти фрукты, как оказалось, она выменяла у одного зеленщика из Буланык Бахче за три окка пшеницы.

— До чего же я на него зла! Ты вот приехал сюда бог весть откуда. Надрываешься ради хлеба насущного, сил не жалеешь. Холостой, питаешься кое-как, всухомятку. Зимой мерзнешь — печки-то у вас нет. А знай делаешь свое дело. Мой же только и может, что храпеть. Не пойму, больной он, что ли, или не в себе? — Она говорила во весь голос, так, что ее можно было слышать даже на рынке. Опомнится потом — самой стыдно будет.

— Тише, тише! Разбудишь его!

— Как же, разбудишь. Черта с два! Попробуй-ка дерни его за ногу.

Она насыпала в мешочек пшеницу и пошла отдавать долг.

Тем временем явился чистенький, в свежем костюмчике, Кемало. Увидев, что я так и не разбудил Бекира-эде, он снова разворчался. На этот раз досталось и мне.

— Бекир-джан! Эй, Бекир-джан, — крикнул Кемало, подойдя к открытой двери. — Вставай! Сегодня у нас профсоюзное собрание. Пойдем вместе! Вставай! — Он замолотил кулаком по двери. Видя, что Бекир-эде и не думает просыпаться, он вошел в комнату, принялся тормошить и трясти спящего. Поднял одну его руку. Покачал расставленные колени. Схватил за челюсть и за ухо. И вдруг Бекир-эде глубоко вздохнул, задрожал — казалось, он вот-вот закричит — и медленно открыл глаза. При виде нас с Кемало он встревожился.

— Что случилось?

— Сегодня у вас профсоюзное собрание. Вот Кемало и зашел за тобой. Вставай.

Красными со сна глазами он глядел то на меня, то на Кемало. Наконец слегка приподнялся, нашел свой портсигар и положил его перед собой.

— Собирайся, Бекир-джан. Пошли! — поторапливал его сосед.

— Куда? — Бекир-эде с трудом оторвал голову от подушки.

— Ты что, не слышал? На профсоюзное собрание.

— Делать мне нечего. Чего я там не видел, на вашем собрании? — Бекир-эде закурил цигарку, затянулся разок-другой, опираясь на локоть.

— У нас каждый голос на учете, Бекир-джан! Уж на этот раз мы должны свалить ставленников начальника вокзала.

— Плевать я хотел на собрание. Это еще большой вопрос, свалите вы их или нет. А если и свалите, то кого проведете на их место?

— Наших людей.

— Кто же эти «наши люди»?

— Ну, ты, я, еще кое-кто.

— Отвяжись ты от меня! — фыркнул Бекир-эде.

Кемало ужасно обиделся. Крылья носа у него дрогнули.

— Оставь ты его, Кемало. Хочешь, я схожу вместе с тобой? Послушаю, что вы там говорить будете.

— Очень хорошо, пошли. Я посажу тебя вместе с делегатами, — согласился Кемало, беря меня за> руку.

— Ты иди, я тебя сейчас догоню.

— Нет-нет, пойдем вместе. Так будет приличнее.

Профсоюзное собрание проводилось в зале кинотеатра. Народу было немного — человек двадцать. Из Аданы приехал представитель профсоюзного комитета. На прошлом заседании — неделю назад — не набралось необходимого кворума, поэтому собрание перенесли на сегодня. Начальник вокзала сидел впереди, вместе с представителем. Репродуктор продолжал созывать членов профсоюза. Его громкости хватало на весь касаба. Но пополнение не прибывало. Председательствующий, телеграфист Вели, объявил собрание открытым. Грянул национальный гимн, все встали. На пост председателя профсоюза выдвинули Рефика из Кюртбахче. Кемало предложил другого кандидата — машиниста маневрового паровоза Мехмеда. Руки вздернулись, опустились. Большинством голосов прошел Рефик. Мехмед получил всего три голоса.

— Полный завал. Никто из наших не пришел, — пожаловался, подойдя ко мне, Кемало. — А ведь только и слышишь: «Много крушений, а мер никаких не принимают… Нет ни доктора, ни лекарств… Нет душевой, чтобы помыться… Цены все растут, инфляция… Надо бороться, а то Америка нас совсем задушит…» Ну и что? Никто не изволил пожаловать на собрание. Какая уж тут борьба — горе одно.

Он хотел было уйти, но я поймал его за руку.

— Погоди. Надо же послушать доклад. Чтобы знать, что делается.

— Пусти, — выдохнул он. — В такие игры я не игрок. Лучше пойду в картишки с приятелями перекинусь.

— Ты же сам притащил меня сюда. Сиди и слушай.

Я усадил Кемало на место и протянул ему сигарету. Однако слушать доклад он все равно не стал. Доклад, если его так можно назвать, оказался очень коротким. Речь шла о телеграмме, направленной генеральному директору в Анкару, с выражением сочувствия по поводу постигшей его болезни, и о сборе денег в помощь пострадавшим от землетрясения в Варто. Критических замечаний никто не высказывал. На вопрос, какие будут пожелания к новому составу комитета, ответа не последовало.

В прениях выступил один Кемало.

— Пассивная позиция, занимаемая нашим железнодорожным профсоюзом, достойна осуждения, — заявил он. — Рабочие, члены других профсоюзов, решительно добиваются демократических преобразований…

— Это политическая пропаганда! — тут же перебил его Рефик из Кюртбахче. — Предупреждаю тебя: здесь не место для такой пропаганды. Если у тебя есть к нам какие-нибудь пожелания, претензии, выскажи, милости просим.

— Нет у меня никаких пожеланий, — огрызнулся Кемало, усаживаясь.

Перешли к выборам. Мы с Кемало, не дожидаясь результатов, вышли на улицу.

— Одно и остается — пойти нализаться, — в сердцах бросил Кемало. — До чего же отсталый у нас народ! И ты, видишь ли, тоже должен поджимать хвост.

— Зачем? — сказал я. — Собери пяток-десяток товарищей. Сядьте, подумайте, что можно предпринять. Среди моих знакомых — железнодорожников — много людей с передовыми взглядами. Отчаиваться рано.

— Советы давать легко, — с горечью усмехнулся Кемало. — Мы с тобой одного Бекира не смогли разбудить и привести. Где уж тут собрать «пяток-десяток товарищей»!

— А вот и соберешь. И Бекир-эде к вам присоединится, надо только проявить настойчивость.

Кемало хотел было отправиться в свой пашаджикский ресторанчик, но передумал.

— Ладно, попробую, но уж очень трудно все это…

— Трудно не трудно — другого пути нет.

— Хорошо, попробую.

Мы пошли прямо домой. Приближаясь к нашей улице, вдруг почуяли какой-то странный запах: как будто жгли кости или кожу. Омерзительный, тошнотворный запах.

Что это? Мы недоуменно переглянулись.

За домом процентщика Мехмедгиля жил лудильщик.

— Может, это у него что горит? — высказал я предположение.

— Да нет, не похоже.

Из-за угла с ведрами, полными чистой воды с реки Айран, показалась тетушка Гюллю.

— Ты не знаешь, чем это пахнет, Кемало? — спросила она.

— Никак не можем догадаться. Может, ты знаешь?

— Уж не наш ли это дом горит? — осенило вдруг тетушку Гюллю. — Бегите! Верно, опять мой дуралей чего натворил.

Должно быть, так оно и есть, подумали мы с Кемало и припустили со всех ног. Тетушка Гюллю поставила ведра на землю и ринулась за нами.

Из окна комнаты Бекира-эде густыми клубами валил дым. Заткнув носы, мы бросились в дом. Тетушка Гюллю не отставала от нас.

— Постель горит, постель! — вопила она.

Мы ухватили Бекира за руки и за ноги и выволокли на улицу.

К нам подбежала жена Кемало с маленькой дочкой.

Бекир-эде наконец проснулся.

— Что случилось? — с недоумением спросил он.

— А то случилось, что ты опять пожар устроил, свинья этакая! — накинулась на него тетушка Гюллю.

Я принес одно из ее ведер, намереваясь выплеснуть его на постель.

— Погоди, погоди! — остановила меня тетушка Гюллю. — Знаешь, какая это вода — из Айрана.

Я нашел пустое ведро и наполнил его водой из-под крана.

Но и тут тетушка Гюллю встала у меня на дороге.

— Ты мне так весь дом затопишь. Сгорела постель — и ладно. Что теперь суетиться?

Она достала с полки кувшин, плеснула в него воды из ведра и стала обрызгивать постель. Точно так же, как смачивала юфки по утрам. Нас так и обдало смрадом.

Жена Кемало с отвращением морщилась.

— До чего скверный запах! — говорила она, помогая соседке. — Обмочился он, что ли?

Я тоже принялся пригоршнями лить воду на постель.

— Матрас-то у нас шерстяной, — помолчав, объяснила тетушка Гюллю. — Так пахнет паленая шерсть, волосы. Будто жгут кости. Твои-то тюфяки небось ватой набиты. Твой муж ни их, ни одеяла не сжигает. Вот ты и не можешь понять, что это за запах.

После того как пожар был потушен, мы вместе с тетушкой Гюллю выбросили обгорелый матрас и белье на улицу.

Бекир-эде сидел на стуле, посмеиваясь.

— Ну и толстокожий же ты! Просто слон! — напустилась на него тетушка Гюллю. — Натворишь бед — да еще и ухмыляешься. Пожар ли в доме, соседи ли над тобой потешаются — тебе на все наплевать. Ничем тебя, видно, не прошибить.

Бекир-эде поднялся, вошел в дом. Вынес кисет с табаком, зажигалку, сел на прежнее место и принялся сворачивать цигарку. По движениям его пальцев видно было, что он злится. Тетушка Гюллю продолжала взывать к Аллаху, плакала, собирая прожженные простыни.

— О Аллах! Всякий груз должен уравновешиваться противовесом. А ты весь груз возложил на мои плечи. Стыдно мне в глаза добрым людям посмотреть. А мужу, олуху этакому, хоть бы что. Хоть кол на голове теши.

— Заткнись! — рявкнул Бекир-эде.

Тетушка Гюллю побежала за подушкой и бельем.

— Ишь ты раскомандовался! «Заткнись!» — возмущалась она. — А во всем виноват сам. Видите, соседи, какие муки мне приходится терпеть?..

Я отправил Кемало, вместе с женой и дочерью, домой и принялся по одному, по двое выпроваживать соседей, собравшихся на веранде.

Бекир-эде вдруг вскочил и, схватив обгорелые остатки простыни, начал поджигать их зажигалкой.

— Вот увидишь, я весь дом спалю, — пригрозил он жене.

— Оставь, Бекир-джан. Все и без того взбудоражены. Зачем собирать весь Февзипаша? Не жги простыню.

— Да черт с ней! Подумаешь, какая беда — постель сгорела. Было бы из-за чего оскорблять меня… «Олух»… «Кол на голове теши»…

— Ты и есть олух! Олух царя небесного! — выкрикнула тетушка Гюллю. — Кому полный ум достался, а тебе лишь половина!

Бекир-эде ринулся вперед и повалил жену одним ударом своего тяжелого кулачища. Потом стал размахивать им во все стороны. Я попробовал схватить его за руку.

— Куда ты суешься! Не лезь! — пробасил Бекир-эде и ткнул меня в грудь, чуть ребро не проломил. Кулак у него был как стальной. Я так и сел.

— Ты не просто олух, — сказал я, — ты помешанный, буйнопомешанный!

Тетушка Гюллю все еще не могла встать. Бекир-эде уселся на стул и принялся сворачивать цигарки. Свернет — и положит в коробку, свернет — и положит в коробку. Так, не говоря ни слова, он накрутил тридцать-сорок цигарок. И все они у него ровные, аккуратные, одна в одну.

Вечером мы с тетушкой Гюллю занялись уборкой дома. Отобрали более или менее целое белье, сгоревшее — выбросили.

Только тогда Бекир-эде наконец встал. Коробку со свернутыми цигарками он положил на подоконник, с наружной стороны дома. Тетушка Гюллю унесла ее в дом, ворча: «Чтоб тебя Аллах разразил с твоим куревом». Потом постелила во дворе циновку, бросила на нее два миндера и начала их латать и штопать.

В их доме я прожил два года. Большей частью с Ахмедом, иногда и с Сюлейманом. В этом касаба не так-то легко снять жилье. Некоторые товарищи жили даже в ильче. Были и другие причины, по которым мне не хотелось переезжать. На втором году моей там жизни случилось одно неприятное событие. Кайсерийские реакционеры сорвали конгресс профсоюза турецких учителей. Взорвали две мечети, а вину постарались возложить на нас. Выключили отопление в кинотеатре, где мы должны были собраться, выморозили его. А потом плеснули бензина, попытались поджечь, хорошо мы успели погасить. Я был генеральным секретарем объединения учителей, полных решимости остановить натиск реакции. Когда я вернулся в касаба, оказалось, что кто-то настроил Бекира-эде против меня и моих товарищей: дескать, не сдавай ему дом, это он заложил динамит в кайсерийскую мечеть, народ настроен против него, завтра, глядишь, и твой дом сожгут…

Бекир-эде предупредил тетушку Гюллю:

— Этих типов надо выставить. Бог с ней, с квартирной платой, как-нибудь перебьемся.

Вместе с ним в депо работал некий Омер Кесен. Он-то и накручивал против меня Бекира-эде.

Тетушка Гюллю не поддержала мужа. Поэтому Бекир-эде заявил мне сам:

— Мы больше не сдаем комнату.

— Почему?

— Надо ее побелить, — ответил он, зевая.

— Долго ли ее побелить? День-другой, не десять же.

Я решил подождать тетушку Гюллю: что-то она скажет?

— Чего ты тут толчешься? Я тебе сказал последнее слово.

После этого он сидел молча, с опущенной головой. Явно чувствовал себя не в своей тарелке. Мне бы уйти, но я не двигался с места. Тетушка Гюллю все никак не возвращалась. В конце концов я отправился в школу — повидать Ахмеда.

На рынке я повстречался со своими старыми знакомыми: Февзи Агджой и Мехмедом Терди. Они столярничали. Терди послал за тетушкой Гюллю. Мы встретились с ней в доме Терди. Сначала она растерялась в мужском обществе, потом оправилась и все объяснила:

— И в депо, и в кофейне есть несколько подлецов, они-то и подначивают моего лежебоку, моего соню. Но дом-то не их, а наш. Я поговорю с Бекиром-джаном. Не будем мы затевать никакого ремонта. Живи себе на здоровье. Что они с нами сделают — не повесят же!

Душевный человек тетушка Гюллю, очень душевный. Благодаря ей я и живу в этом доме. И еще — ради Бекира-эде. Жаль мне, очень жаль этого соню, который предает себя, все, что в нем есть хорошего, не видит ничего дальше своего носа. Я стараюсь понять, почему Бекир-эде такой непробудный соня, а в последнее время он стал еще и жиреть, брюхо отрастил.

Пока тетушка Гюллю латает и штопает прожженное белье, я раздумываю над всем тем, что сейчас вам рассказал. Да, Бекир-эде — соня, непробудный соня, но ведь он наделен непомерной силой. Двумя ударами он уложил жену и меня. Кто знает, какие чудеса он совершит, какие неприступные твердыни разрушит в тот день, когда наконец осознает свое могущество, свое человеческое достоинство!

Ну а пока мы живем по-старому.

Перевод А. Ибрагимова.

Доходный дом «Хна»

Перед вечерним эзаном кто-то постучал в дом таможенного инспектора Абдюлхалима из деревни Байрактепе.

— Спаси меня, господи, от лиходеев, — помолился инспектор. Он вытащил револьвер из кобуры, взял электрический фонарик и пошел открывать дверь. И кого это нелегкая принесла так поздно?

За дверью стояли трое контрабандистов, все трое из шайки Хашо: Шинаси, Самед и его, Абдюлхалима, односельчанин Вахаб (для краткости — Хоп).

Дом Абдюлхалима стоял в уединенном месте, на краю махалле Шехрекюстю. Будь у него деньги, он давно уже переселился бы в один из новых доходных домов. Уж туда-то контрабандисты не посмели бы ломиться так нагло. А если бы и заявились, можно было бы разговаривать с ними другим языком.

— Извини, что побеспокоили. Мы хотели бы с тобой потолковать.

— О чем нам еще толковать? Все и так уже говорено-переговорено. Я же сказал: не могу — и баста! Весь задержанный товар и составленный протокол переданы в вышестоящую инстанцию.

— Выслушай нас. Если не возражаешь, мы войдем. Ты уж извини, что потревожили.

— Мой дом — неподходящее место для таких разговоров, Самед-эфенди. Приходите завтра в контору.

— Сперва выслушай. Мы тоже не во дворцах живем. Удели нам минут пять.

Абдюлхалим растворил дверь шире.

— Проходите. Дома одни ребятишки, уроки делают. Проходите, пожалуйста. Запросто, без церемоний.

Никакой гостиной у него, само собой, не было, он провел незваных гостей в небольшую комнатенку, окном к реке. Там стояла застланная тахта с подушками, два стула. На полу — рваные килимы. Окна затянуты выцветшими миткалевыми занавесками.

Абдюлхалим зажег свет.

— У меня тут беспорядок. Не обращайте внимания.

Он пожал руку всем троим контрабандистам. Осведомился об их здоровье. Посмотрел в лицо своему односельчанину.

— Ну а ты как поживаешь, Хоп-эфенди?

— Хорошо, спасибо, Абдюлхалим-агабей. Ты мне все равно что брат родной. В этом деле я человек сторонний. Товарищи пришли, попросили. «Недоразумение, — говорят, — вышло. Ты, — говорят, — из одной с ним деревни. Пойдем с нами. Упросим его, чтобы оказал милость. Пусть нам за отца будет. А уж мы вознаградим его как следует». Зачем же отпихивать счастье, если оно само подвалило? Вот я и подумал: «Птица с птицей всегда споется». И еще: «Звери снюхиваются, а люди сговариваются». Почему бы нам не потолковать еще раз? Должны же мы понять друг дружку! Ты мне все равно что родной. Только я человек простой, а ты высокий пост занимаешь. Как и ты, я тоже за свою родную страну душой болею. Если мы дадим тебе взятку, деньги, слава Аллаху, за границу не уплывут, дома останутся. Ведь мы с тобой земляки. Родились на жаркой Антебской земле. Вся она из края в край орошена кровью героев, здесь их останки. Жаль, что люди перестали любить друг дружку. Одни подались в контрабандисты, другие чиновниками заделались. А ты вот у нас таможенник… Пограничники-жандармы тоже, если разобраться, свои. Наши парни уезжают в Урфу, там поступают в полицию. Тамошние приезжают сюда. Вот и вся разница. Почему же мы смотрим на своих как на чужаков? Почему поступаем с ними как с чужаками? Хорошо ли это?.. Таможенников, сам знаешь, назначает государство. Оно назначает, оно и уволить может. Этот мундир, мой дорогой агабей, не на всю жизнь дается. Могут его и снять…

Абдюлхалим не проронил ни слова, искоса поглядывая на своего односельчанина.

— Чего ты крутишь? — нетерпеливо сплюнул Самед. — Говори прямо и открыто. Столкуемся — хорошо, не столкуемся — дальше пойдем. Лучше бы, конечно, столковаться. Но если они будут стоять намертво, найдем других, посговорчивее. Мало, что ли, людей служат в таможне, полиции и суде! Как в земле разные жилы попадаются, так и среди этих людей разные бывают. А кушать всем хочется, на то у нас и рот.

Кто-то робко постучал. Абдюлхалим открыл дверь. Вошла его жена. В руках у нее был поднос с чайником, стаканчиками, ложечками и сахаром. Поставив все это перед сидящими, она повернулась и ушла. Разливать чай вызвался Вахаб.

— Мы тут с товарищами посовещались, — продолжал Самед, — и решили поднять твой пай, Абдюлхалим-эфенди, до двадцати тысяч. Мой товарищ в таких делах еще новичок, мало предложил. Ну ничего, к пятнадцати тысячам добавит еще пять. Будь он поумней да порасторопней, это дело можно было бы провернуть за пять — десять тысяч. Ну а теперь пусть сам расплачивается. Учти, Абдюлхалим-эфенди, затянуть петлю на нашей шее не так-то просто. У нас есть заступники не только среди депутатов, но и среди сенаторов. Не у нас, так у товарищей наших. Есть тут краснобаи, распинаются: «Высокое общественное служение…» А на самом-то деле что? Кругом ералаш. И в таможне ералаш. О суде и полиции и говорить не приходится. Ты это лучше нашего знаешь. Даже если ты передашь дело вверх по инстанции, мы все равно отмотаемся. Придется только отвалить хороший куш — не двадцать тысяч, а все сорок-пятьдесят. Но тогда ни тебе, ни твоему напарнику Мустафе из Гёксу не перепадет и сорока пара[107]. Посылай протокол хоть в Анкару, хоть в Стамбул — все равно найдем ходы. Денег жалеть не станем. Сколько запросят — столько и выложим. Такое уж это дело — контрабанда: быстро деньги наживаются, так же быстро и уходят. Меня послали товарищи. Предлагают тебе двадцать. Ты уж извини, что мы тебя побеспокоили. Не обижайся на нас, Абдюлхалим-эфенди…

Контрабандисты молчали в ожидании ответа. Пока Абдюлхалим обдумывал, что им сказать, Самед покосился на товарищей:

— Подите гляньте, нет ли за нами хвоста.

Дождавшись, когда они останутся с Абдюлхалимом наедине, он повернулся к нему:

— Поговорим напрямую. Хочешь, я накину еще несколько тысяч? Деньги-то не из моего кармана. Товарищи, я знаю, согласятся. А могу и свои собственные дать. Главное, чтобы дело сладилось.

Абдюлхалим нервно потирал руки.

— Мы с Мустафой уже говорили тебе и твоим дружкам, — начал он, — прямо говорили, что думаем. Всех денег не заработаешь. Я знаю: среди нашего брата таможенника есть и продажные души. Но мы с Мустафой не такие. Пока еще ни одного куруша не хапнули и не собираемся. Не в ту дверь вы стучите. И напрасно загибаете, мол, у вас и в Стамбуле, и в Анкаре — всюду заступники. Сами мы не берем и тех, что берут, не видали. Слыхать — слыхали, а вот видать — не видали. Правительство платит нам жалованье, не ахти какое большое, но на жизнь хватает. Пустой это разговор. Я ж сказал: мы отправили конфискованный товар и протокол. Если не сегодня, то уж завтра этим делом наверняка займутся.

Лицо контрабандиста пошло желтыми пятнами.

— Нет у вас доказательств.

— А вот и есть, так прямо тебе и говорю: есть!

— Послушай… Может, ты боишься, что номера денег записаны? Не бойся. Клянусь тебе Кораном, наши покровители — люди очень надежные.

— Не могу я, Самед-эфенди.

Контрабандист похлопал по левому карману пиджака.

— Тут у меня двадцать тысяч. И еще две вот здесь. — Он показал на правый карман. — Завтра, если хочешь, я доложу до двадцати пяти. Поделись с Мустафой, пошли вам Аллах здоровья! На то и кувшин, чтобы в нем воду носили. Это же не милостыня, не подачка. Законный ваш доход. Прибыль-то у нас общая. У тигра, орла, ястреба, воробья — судьбы разные. Так определено самим великим Аллахом.

— У всякого своя голова на плечах, Самед-эфенди. Ты думаешь так, мы с Мустафой — по-другому. Зачем нам пачкать квашню, где мы свой хлеб замешиваем? Государство уже столько лет платит нам жалованье. Дает прибавку на детей. Мы получаем премию за конфискованный товар. Надо и совесть иметь. Если государство обкрадывать, то и получать нам будет нечего. Не знаю, может, ты и прав, рассуждаешь разумно, но мы с Мустафой до сих пор не хапали и не собираемся.

— Может, еще подумаешь, а уж потом дашь окончательный ответ?

— Хватит, подумал уже.

— Посоветуйся еще раз с Мустафой. И мы с ним потолкуем. Хоп-эфенди тебе верно говорил: «Звери снюхиваются, а люди сговариваются».

Абдюлхалим вскинул голову, прищелкнул языком.

— Не уговаривай, Самед-эфенди. Не хапал и не буду хапать. Да к тому же сколько раз тебе повторять: это дело мы уже передали в вышестоящую инстанцию.

Контрабандист встал, надел оставленные им у двери ботинки и вышел. Все трое исчезли в ночной темноте.

Таможенный инспектор вернулся в свою комнату, бросился на тахту. Он долго размышлял, заложив руки за голову. Дело известное: нет дороги длиннее, чем мысль, нет колодца глубже, чем мысль.

На другой день он встретился с Мустафой в полицейском участке. И с первого взгляда догадался, что люди Хашо побывали и у него, да тоже ничего не добились. На лице Мустафы не отражалось никаких угрызений совести. Оно было спокойно и открыто.

— Ну что, отправляем?

Они подписали протокол, сопроводительное письмо и вместе с конфискованным товаром послали в суд, в прокуратуру.

А дальше было вот что. Люди из шайки Хашо принялись орудовать в суде. Шесть дней осаждали судейских. Двести килограммов конфискованного товара лежало на складе суда, шесть йигитов-контрабандистов томились в антебской тюрьме. Но уже брезжил луч надежды. Столковались на ста пяти тысячах. Однако в последний миг судебные секретари, которые должны были провернуть это дело, перессорились, и все пошло прахом. Люди Хашо помчались в Стамбул и Анкару. Наняли опытнейших адвокатов. Тем временем суд приступил к разбирательству. Для начала полкилограмма товара послали в запечатанном виде на химическое исследование.

Ни Мустафа, ни Абдюлхалим не показывались в кофейнях и на рынках. Их терзали горькие мысли.

— В таможнях хозяйничают досмотрщики, в лесах — лесничие, на улицах — полицейские, и все они подчиняются правительству. А вот судейские не признают его власти, — говорил Мустафа. — Даже если оно и обуздает здешних, то со стамбульскими и анкарскими ему не справиться — руки коротки. В каждом мешке орехов всегда найдется несколько порченых. Такие ловкачи есть, что к любому замку ключ подобрать умеют.

— Что ты несешь! — возражал Абдюлхалим. — Придержи свой язык. Слава Аллаху, хватает еще честных чиновников, их большинство. Только эти судейские совсем зарвались. А важные ходят — не подступись. Посмотришь на такого — ни дать ни взять сам пророк.

— Ну и черт с ними! Пусть сидят на своих местах. Мы и малым числом делаем свое дело. Что нам до других?

Разговорам не было конца.

— Ты же знаешь Мухаммеда Унлю. Его люди гоняли на двенадцати мотоциклах через границу. Наши товарищи их часто ловили. И что он — сидит в тюрьме? Как бы не так! Восседает в меджлисе. Депутат. Наш с тобой представитель. Предложения вносит.

— А я знаю пограничников, которые находят пакеты чая в кустарнике. Неплохую премию получают — триста лир. На затычку небольших дыр хватает. Но этих контрабандистов ничто не исправит — пропащие они люди.

— Да, всякое рассказывают.

— В Буланык Бахче грузили контрабандный табак. Начальник ничего не знал, а мы возьми и звякни ему. Начальник тут же, вместе со своими людьми, примчался из Февзипаша. Залегли за каменной стеной в Интилли. Ночь светлая, лунная. Вдруг где-то впереди пальба началась. Лежат, ждут. Тишина наступила. Видят, едут на лошадях контрабандисты. «Стойте!» Остановились. «Слезайте с лошадей!» Слезли. Обыскали их — ни одного табачного листа. «Куда товар спрятали?» — «Бандиты на нас напали. Из засады. Все наши тюки выпотрошили. Можете у них отобрать, если вы такие смелые…» Ха-ха-ха! И что, ты думаешь, эти остолопы сделали? Отвели контрабандистов в полицейский участок. А прокурор их всех отпустил. Сказал только: «Со сгоревшего гумна десятину не взыскивают».

Тем временем Хашо говорил своим людям:

— Вот дураки — не взяли двадцать пять тысяч! Ну да не велика беда. Эти не взяли, другие возьмут. Не свертывать же дело из-за нескольких дураков! Для нас в самых укромных местах сеют коноплю. Перерабатывают ее в Арабанских горах. Целыми тоннами получаем товар, только переправляй через границу. А платят за него валютой, грех жаловаться. На эту валюту закупают потом нужные для нашей страны товары. Занятие наше самое что ни на есть чистое, благородное. Сколько уже лет, как у нас республика? Хоть бы одну карандашную фабрику построили. А вот мы, контрабандисты, за которыми правительство гоняется, снабжаем страну валютой, вкладываем деньги в сельское хозяйство.

Люди Хашо не вылезали из кофеен. Задыхаясь, кашляя, одну за другой выкуривали сигареты, затягивались гашишем, головы у них пухли от раздумий.

— Уж кто-нибудь да попадется на нашу удочку: не начальник таможни, так старший судебный секретарь, не старший секретарь — так судья, уж кто-нибудь да слопает наживку. Аппетит у них отменный, утробы ненасытные. На этом весь мир стоит, лишь успевай наживлять. Подумаешь, беда великая: конфисковали двести кило товара, передали в прокуратуру. Очень мы испугались. Как свое дело делали, так и будем делать. Большую часть партии мы уже все равно переправили. Посмотрим, господа хорошие, каковы будут результаты химического исследования. Я не я, если не вызволю свой товар. После стольких-то затрат!

Закинув ногу за ногу, Хашо спокойно покуривал наргиле. Со всеми, кто к нему подходил, он разговаривал чуть свысока, поучающим тоном, без тени беспокойства. Хашо был уверен в своем конечном торжестве. Как только придут результаты исследования, его сразу же пригласит к себе старший судебный секретарь. «Милый наш, дорогой Хашо-ага, — скажет он, — ты уж нас извини, ошибка получилась. Товар оказался не тот, что мы думали. Вот тебе фотокопия с анализа. Забирай свой товар, милый, дорогой. Всего тебе наилучшего, брат!..»

Все так оно в точности и вышло.

— Химический анализ показывает, что задержанный товар — обычная хна, — сказал ему старший секретарь. — Произошла ошибка. Ты, конечно, можешь предъявить иск о возмещении ущерба. Но зачем, сам подумай, судиться с бедными чиновниками? Откуда им было знать, что это простая хна? Они же не специалисты. Ты уж не держи в сердце зла. Государство ошибается, оно же себя и поправляет, не так ли? Не держи в сердце зла. Прости их.

— Хорошо. Ради вас прощаю.

Один только Хашо и знал, скольких трудов, и не только трудов, это стоило. Но что поделаешь? Без труда не вытянешь и рыбку из пруда.

Весь товар быстрехонько вывезли со склада и тут же благополучно на двух мотоциклах переправили через границу. То, что не удалось сделать за двадцать пять тысяч, прекрасно получилось за сто пять. Как говорили в таких случаях наши предки, славные своими великими деяниями: «Не жалей, что денег потрачено много: дело вышло — и слава богу!»

О результатах исследования вскоре узнал весь Антеб: весь город, все махалле, Паарбаши, Шехрекюстю, Чамлык, Каваклык, кофейни, рынки, пограничные посты. Это известие будто молнией шарахнуло Абдюлхалима из Байрактепе. Как и товарища его, Мустафу. Целую неделю не могли они опомниться, боялись, как бы их не хватил удар. Но потом все-таки опомнились. И стали размышлять.

Сначала они советовались вдвоем. Потом пригласили третьего — сторожа Мухаммеда из Кефердиза. День и ночь шептались, не ели, не пили, все шептались.

— Слепцы мы, слепцы, мой эде. Видно, так и уродились слепцами.

— Не пора ли открыть глаза да посмотреть, что кругом делается?

— Но почему?

— Зачем спрашивать, мой эде? Верно говорят: «Сколько ни жмурься, брат, течет и течет Фырат». Такова жизнь. Не откроем глаза, все провороним. Сами не откроем, другие нам откроют. Только поздно будет.

— Правильно.

— Ох как правильно.

Они перемигнулись, покивали головами.

С тех пор они действовали без малейших колебаний. Поймают контрабандистов с товаром, «похожим на хну», сдерут с них двадцать пять — тридцать пять тысяч, а то и все пятьдесят. Да и других возможностей хватало. Даже на контрабандных пуговицах можно подзаработать. И пятьсот, и тысяча лир — тоже деньги. Зарываться они не зарывались, знали меру. Но и своего не упускали. Поймают контрабандиста с мешком на спине — выкладывай, голубчик, лир двести пятьдесят — триста. Но теперь они уже не вспоминали о том, что квашню, где свой хлеб замешиваешь, надо держать в чистоте, перестали заботиться о пополнении государственной казны. Дотуга набили себе мошны. Припасов в кладовых — ешь не хочу. Отгрохали себе доходные дома на двадцать две квартиры. И где? В самом Стамбуле. Сторож Мухаммед велел написать на своем доме: «Молния». Очень уж он любил все в таком роде. Мустафа выбрал другое название: «Море». А вот Абдюлхалим, сколько его ни отговаривали, приказал, чтобы на его доме написали: «Хна».

— Пусть народ видит, что я ненавижу продажность и взяточничество, — говорил он. — Если государство когда-нибудь захочет отобрать у всех незаконно нажитое имущество, я возвращу свое с радостью. Умные люди, конечно же, сразу поймут, откуда я взял деньги на постройку такого домины.

Это название — «Хна» — так и красуется на его доме.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Калекале» (1976)

Старый Шемистан

Медовым сотом плыл месяц над темным Дербентским ущельем. Просачиваясь сквозь листву тополей, его теплое сияние лилось на луговую траву и цветы, на густые заросли мяты по обоим берегам реки. И ярко сверкали побеленные стены геджеконду.

По светлеющей ленте Мамакской дороги, переваливая через небольшой холм, стремительно мчались снопы лучей. У моста единый поток света делился на два больших рукава: один направлялся в сторону Мамака, другой — к Саимекадын. Едва мелькнет освещенный задний номерной знак — и очередной автомобиль, грузовик или автобус уже исчез вдали. Но поток света продолжает перехлестывать русло шоссе. Яркими, цветистыми искрами вспыхивали букашки. В ночи шла какая-то таинственная, непостижимая игра.

Сладостное перешептывание тополей заглушалось отдаленным шумом машин, а запах выхлопных газов грубо вторгался в половодье ночных ароматов.

Мертали выбрал себе место для геджеконду на Серпмелер, под домом своего земляка Халиса. Он уже ухлопал на материалы больше трех тысяч. Нельзя медлить ни дня. Деньги, если их сразу не истратить на дело, растают бесследно. Он и так уже безработный. Не хватало еще навсегда остаться бездомным. Пора обзавестись своим жилищем. Надоело ютиться вместе с женой, сыном и дочерью в одной из трех комнат чужого геджеконду. Старший сын служит в армии, скоро вернется. Где же ему и жить, как не вместе со своей семьей! Не в деревне же!

Правда, в деревне и строиться легче. Можно самому обжечь кирпичи. Привезти на арбе или грузовике битый камень. Угостишь хорошенько лесника — он тебе разрешит срубить несколько деревьев. Подкинешь деньжат старосте — черпай сколько хочешь воды из колодца. Намешай глины, позови двоих мастеров — и начинай строить. Вскоре и стены уже стоят, и крыша настлана. Оштукатурить можно и потом. Нет потолка — и ладно. Главное — дом уже стоит. Недаром сказывают люди: «Имей семерых братьев или семь тысяч в кармане. А если у тебя нет ни братьев, ни денег, семь лег провозишься, пока дом построишь».

В деревне — трудно, а в городе — еще труднее. Где взять помощников? Не на чужого же дядю надеяться! Тут вообще никому помогать не принято, даже и обижаться нельзя. Что спросишь с равнодушного? Хоть бы несколько добрых слов молвили — и на том спасибо. А на большее и не рассчитывай.

«Аллах, благослови Халиса! Помог мне подмазать кого надо. И деньги помог собрать. Без него у меня ни черта бы не вышло. Столько времени делился со мной жильем! И жену его благослови, Аллах! Вытерпела все неудобства. Моя бы не стала терпеть».

Он же, Халис, и присоветовал позвать на помощь земляков. Только где они? Вот уж и месяц взошел, а никого еще нет. Мастера ждать не будут. Для них время — деньги. Как только рассвело, повернулись и пошли. Плевать им, что дом еще не кончен. Какой закон в этом деле? «С захода солнца до восхода солнца!» Приготовь все, что понадобится, и засучивай рукава. Другие успевают — и ты должен успеть.

— Вставай, Мертали, — сказал Халис. — Вас четверо, нас двое да еще двое мастеров. Не дворец, не доходный дом строим — двухкомнатный геджеконду. Третью, четвертую комнаты потом сам достроишь, дело нехитрое, было бы за что зацепиться. Вставай!

Работать должны были все, включая и детей. Орудовать лопатами и кирками. Таскать воду в жестяных бидонах. Замешивать глину. Подавать камни для фундамента, доски. А уж кто совсем мал — пусть держит фонарь, светит.


Мухаррем-уста[108] из Бейпазары проверил рукой глубину выемки под фундамент. Оказалось что-то около тридцати сантиметров, чуточку поменьше.

— Подтаскивайте камень, — распорядился он. — Дом у вас будет одноэтажный. Чуть подкопаем — и хватит.

Он прошелся киркой по дну выемки.

— Ну а теперь тащите камень и раствор. Бисмиллях! Бисмиллях!

Он мастер, ему и карты в руки. Мертали приходилось видеть, как строятся дома в деревне. Камни и раствор — больше ничего не надо. Но в городе все по-другому. И мастера здесь такие — ничего им не скажи!

«Ах, если б земляки подоспели! Хоть двое! — вздыхал Мертали. — И если б хоть один из них смыслил в этом деле».

Мастера — их двое: Мухаррем-уста и Исмаил из Гюдюля — работают как черти. Они в два счета возведут дом, побелят его — и поминай как звали.

Глядя на них, Мертали страшно тревожился, как бы не напортачили.

«Нет-нет, — успокаивал он себя, — все будет хорошо. Иншаллах, сработают и быстро, и добротно. Да и чего тянуть: мертвеца и то долго обмывать не положено».

Песка он не достал, цемента не купил. Все строительные материалы вздорожали так, что не подступишься. Вот почему раствор пришлось замешивать на глине.

Мухаррем-уста, проведя мастерком по камню, громко кричит:

— Раствор!

Дочка еще слабенькая. Жена не может нагнуться: поясница болит.

«Ах, земляки, почему вы до сих пор не пришли? — продолжал сокрушаться Мертали. — Ведь и я вам могу сгодиться. Мало ли случаев, когда моя помощь может понадобиться. А у меня какой-никакой дом будет. Живи в нем, радуйся. Уж не полиции ли вы испугались? Стыд и срам!»

— Раствор! Камень!

Мертали трудился изо всех сил. Подавал камень и раствор. Один из мастеров работал с наружной стороны, другой — с внутренней. Руки у них двигались безостановочно. Не люди, а машины. Исмаил из Гюдюля весь пропотел. Он что-то бормотал себе под нос. И все время покрикивал:

— Раствор!.. Камень!..

— Плохо ты подготовился, Мертали-эфенди, — проворчал Мухаррем-уста. — Нанял бы двоих подсобных рабочих, каждому по сотне. Есть такие, что и за восемьдесят согласятся. Не поспеваешь ты за нами. А теперь нам требуется немного гальки. Сейчас веревка и гвозди понадобятся.

— Беги, доченька, принеси гальки… И ты помоги, женушка.

Труднее всего было с водой. Они не успевали натаскать ее вдоволь.

— Воду надо носить издалека. А у жены поясница болит, не согнуться, — оправдывался Мертали.

— Ты в этом деле ничего не смыслишь, — наступал на него Мухаррем-уста. — Нужно было заранее позаботиться, достать шланг. Сунул его под кран — и ничего больше не надо, вода сама пойдет. Кто же таскает бидонами воду для стройки?

«Ах, земляки, подвели вы меня, — качал головой Мертали. — Хоть бы двое пришли. Пусть бы уж не работали — советами помогали. Откуда мне знать про шланг-то?»

«Но ведь колонка не вверху, а внизу, — недоумевала его жена Гюлистан. — Не потечет же вода в гору!»

В темноте замаячила какая-то тень, послышался кашель.

«Уж не полицейский ли это? — испугался Мертали. — Да нет, вроде бы не похоже. Так, вразвалку, полицейские не ходят. Верно, кто-нибудь из моих земляков. Заговорила все-таки совесть…»

Тень приблизилась. Знакомый голос спросил:

— Здесь строят геджеконду Мертали?

Это был дядюшка Шемистан. Приехал он издали, аж из махалле Фатих.

Мертали бросился ему навстречу, крепко сжал руку.

— До ущелья я доехал на маршрутном такси. А там уж пешком в гору. Ну-ка помоги мне. Устал до смерти. Не знаю, как работать буду.

На плече у него висел смотанный в круг резиновый шланг, под мышкой торчала кирка. Мертали забрал у него все это, поцеловал ему руку и поднес ее ко лбу.

— Добро пожаловать, дядюшка Шемистан! Уж так ты меня порадовал своим приходом! Да возблагодарит тебя Аллах! Да пошлет он тебе здоровья и счастья!

Старый Шемистан с трудом отдышался.

— Наклонись-ка ко мне, Мертали!

Высокий Мертали нагнулся. Шемистан взял его голову в обе руки, поцеловал сперва в правый глаз, затем в левый.

— Да воцарятся счастье и мир в твоем новом гнезде! — сказал он, стягивая с себя латаную безрукавку. — Я к твоим услугам. Приказывай. Работник я хоть не очень опытный, но старательный.

И Гюлистан поцеловала ему руку.

— Добро пожаловать, дядюшка Шемистан. Ты принес нам радость.

— Да воцарятся мир и счастье в твоем новом гнезде, Гюлистан.

Дядюшка обнялся с Халисом. Поздоровался с его женой Мюессер и с его дочерью. Наиле поцеловала ему руку. И Исфендийар поцеловал. Старик потрепал их по волосам, по спине и взялся за работу. Он углубил выемку киркой, вынутую глину побросал туда, где замешивали раствор. Разровнял землю. Халис размотал длинный шланг, надел один конец на кран. Вода тонкой струйкой полилась в большой котел, откуда ее уже легко было черпать бидонами.

— Спасибо тебе, дядюшка Шемистан! Вовремя ты пришел, — снова и снова повторял Мертали.

Только сам дядюшка и знал, сколько домов и геджеконду он помог построить в своем махалле.

С приходом старого Шемистана работа пошла живее. Зазвучали смех и шутки. Строителем он и правда был не очень опытным, но зато, как никто другой, умел поддерживать трудовой дух. Тут он был настоящим мастером.

— Да осенит тебя Аллах своей милостью, дядюшка Шемистан, — неустанно повторяла и жена Мертали. — Да избавит тебя Всемогущий от всех горестей и бед! Да уготовит тебе он рай. Да будешь ты там обитать вместе с пророками! — Это благопожелание она повторяла до самого утра. — Сыскался наконец помощник. Не только сам работает, но и всем нам силы прибавляет. Один за всех, можно сказать, да вознаградит тебя Аллах!

В тот самый момент, когда солнце показалось из-за вершины Гюндегмеза, Мухаррем-уста кончил настилать черепицу и спустился на землю. Он стоял, потирая руки. Тем временем Исмаил успел оштукатурить дом изнутри. И тоже потирал руки. Чуть отдохнув, он присел на корточки, умылся водой из-под шланга и вытерся насухо.

Гюлистан хотела было накормить всех супом, но жена Халиса уже ушла к себе — спать. Мертали вытащил из кушака деньги и дал обоим мастерам по двести лир.

— Да возблагодарит вас Аллах!

Мастера поднесли руки к козырькам своих кепок и тоже ушли.

— Хватит. Остальное доделаем сами, — сказал Халис.

К счастью, Мертели мог не бояться за свой новый дом. Он уже подмазал всех, кого следует. Тут же повесили занавески на окна, намалевали номер. Словом, сделали все, что посоветовал им старый дядюшка Шемистан. Принесли из дому Халиса горшки с геранями. Принесли Коран. Принесли ящик с курами.

— Главное — привязать ишака к крепкому колу, а уж что с ним будет — воля Аллахова, не так ли, мой дорогой Мертали?

Мертали подошел к Халису.

— Ты уж завари чайку, земляк, — попросил он.

Когда открылась бакалейная лавка, Мертали купил растительного масла, маслин, хлеба и халвы. Солнце только-только взошло, когда все уселись перекусить.

— К осени я принесу тебе рассаду цветов — это будет мой подарок на новоселье.

Старый Шемистан стал прощаться. Дети поцеловали ему руку. И Гюлистан поцеловала. Мертали крепко обнял старика. Он проводил его до самого шоссе. Они вместе ждали маршрутное такси. Ждали долго. Мертали не уходил: хотел подсадить старика вместе с его шлангом и киркой. Наконец со стороны Гюндегмеза подъехал минибус. Двое пассажиров сошли. Ожидающих было трое. Один сразу же сел.

— Я тоже поеду, Мертали. Доберусь до Улуса, а там пересяду.

— Счастливого тебе пути. Будь здоров. Спасибо тебе, дорогой.

Подошел нарядно одетый помощник шофера, взял Шемистана за руку.

— Садись, дядюшка! Не будем же мы тебя ждать двое суток!

Ох уж эти городские парни! Еще и трех недель не прошло, как приехал из деревни, а смотришь, уже стал развязным и наглым. Никакого тебе уважения к старости. Минибус загудел. «Прыгай!» — закричал помощник шофера, прыгнул сам, дернул старого Шемистана за шиворот. В эту секунду шофер резко рванул с места. Старик повалился ничком. Хорошо хоть не расшибся, только лоб немного оцарапал.

— Садишься — так садись, нет — так нет, — проворчал громко помощник шофера. — Еще попадешь под колеса, отвечать придется. Скажут, человека задавил. А какой ты человек?

Минибус уже скрылся за поворотом, когда старый Шемистан поднялся с песчаной обочины. Он посмотрел в лицо Мертали, но не сказал ни слова. И Мертали молчал.

«Домов понастроили, городов понастроили, а о доброте, человечности совсем забыли», — хотел было сказать Мертали, но придержал язык. Он терпеть не мог такого вот хамства. Но что поделаешь? Это ли подобает сказать старому Шемистану?

— Откуда тебе знать, человек я или нет, а если человек, то какой? — вдруг со злостью закричал Шемистан. — Вот осел! Ты хоть раз приходил ко мне в гости? Побыл у меня хоть полдня? Просил ли хоть раз о помощи? Откуда тебе знать, скотина! — Он раскричался так, будто хотел, чтобы его слышала вся столица, все города: пусть это будет им уроком человечности. — Сводник проклятый!

Мертали вдруг вспомнил, будто молния в уме блеснула, что в кармане брюк у него завалялись две двадцатки и одна десятка. Он принялся останавливать идущие мимо такси. Три, четыре. Пятое, слава Аллаху, остановилось.

— Отвези дядюшку в махалле Фатих, брат, — попросил Мертали шофера. — Вот тебе деньги. Доставь его прямо к дому.

Он протянул ладонь с деньгами, готовый, если надо, отдать их все.

— Не надо, племянничек. Я уж как-нибудь сам доберусь, — запротестовал старик.

Шофер взял двадцатку.

— Выговор у тебя точь-в-точь как в моих родных краях. Земляки мы, видно. Хватит и двадцати.

Они уложили шланг и кирку в багажник. Мертали помог Шемистану усесться на заднее сиденье. Почтительно поцеловал ему руку. Отступив на полшага назад и, как в прежние армейские дни, поднеся руку к козырьку, вытянулся по команде «смирно», от всей души желая счастья своему земляку.

Перевод А. Ибрагимова.

Кузлусайская мечеть

Рабочий день уже близился к концу, когда весь муниципалитет взбудоражила нежданная весть: с Мевлюдом-эфенди, одаджи начальника отдела по делам науки и техники, случился удар — отнялась правая сторона тела. Всего несколько минут назад он гордо восседал на своем стуле, и вот — на тебе! — лежит с закатившимися глазами и перекошенным ртом. Его недоброжелатели — а их тут было предостаточно — злорадствовали: так ему и надо, поделом! Злорадствовали не только простые курьеры и уборщики, но и секретари, чиновники, даже помощники начальников. Излишне говорить, что на всех физиономиях, однако, выражалось подобающее случаю соболезнование. Громкие ахи и вахи перемежались вполне деловыми предложениями: «Поднимите его», «Вызовите „скорую помощь“», «Позвоните домой», «Доложите уважаемому господину мэру!» Сутолока была как во время землетрясения. Но лишь простофили, не ведающие, что корни недуга, именуемого двуличием, уходят в самую глубь земли, вплоть до расплавленной магмы, не чувствовали злорадства, скрытого в этих ахах и вахах.

В свое время все завидовали внезапному возвышению Мевлюда-эфенди. Осуждение высказывалось сначала легкими намеками, потом открыто, во весь голос. Но что можно было поделать? Стрела вылетела из лука, ее не воротишь. Подстегивало Мевлюда-эфенди не столько его собственное честолюбие, сколько честолюбие его супруги. Продолжая оставаться одаджи начальника отдела по делам науки и техники, он в то же время возглавлял комитет по строительству мечети в Кузлусае. Пять лет тому назад он был одаджи начальника отдела здравоохранения. Уже в те времена он состоял членом комитета по строительству другой — не Кузлусайской — мечети. Должность одаджи при начальнике отдела по делам науки и техники куда влиятельнее, чем такая же должность при начальнике отдела здравоохранения. Еще большее расстояние между членом комитета и его председателем. Головокружительный взлет, не правда ли? Вполне понятно, что у Мевлюда-эфенди было столько завистников.

Жена Мевлюда-эфенди, толстомясая Фикрийе, дочь хаджи из Хатыбского буджака, постоянно накручивала своего мужа: «Нет, ты только подумай! Одаджи Мехмед из Карачёрена выбился уже в начальники отдела. А в этом году, после победы на выборах сторонников Чизмеджи, еще выше подымай: помощник самого уважаемого господина мэра. Вшивого Мемо величают теперь Мех-медом-беем! Вот с кого бери пример, дуралей!»

Конечно, не всякому живущему в махалле Бейгюлю суждено подняться до столь высокого поста. И не всякий совет, к сожалению, исполним. Но Мевлюд-эфенди не мог не прислушиваться к словам своей жены…


В то время как с Мевлюдом-эфенди произошел сей прискорбный случай, начальник отдела по делам науки и техники — Невзад-бей — был на совещании. С его появлением все разговоры в собравшейся у кабинета толпе сразу прекратились. А когда подошел и сам уважаемый господин мэр — Хайри-бейэфенди, муж младшей дочери Чизмеджи, доктор прав (эту степень он получил в Италии), — смолкли не только все перешептывания, но даже и шорохи. Господин мэр остановился рядом с Невзадом-беем и внимательно посмотрел на глаза Мевлюда-эфенди: жив ли, нет ли. Убедившись, что жив, он обратился к начальнику отдела:

— Не повезло бедняге: удар. Позвоните главному врачу больницы. Я знаю, у них там всегда полно, но пусть они найдут место для Мевлюда-эфенди. Скажите, это моя личная просьба. И домой позвоните. Постарайтесь успокоить Фикрийе-ханым.

Муниципалитет кормит множество людей: тут работают рядовые чиновники, их начальники, одаджи, секретари, уборщики, вахтеры. Нет ничего удивительного в том, что уважаемый господин мэр знает простого одаджи, но никто не задавался вопросом, откуда он может знать и его жену Фикрийе, живущую в Бейгюлю. Однако в этом, если поразмыслить, тоже нет ничего удивительного. Все они были рыбами, обитающими если и не в одном море, то, уж во всяком случае, в одном океане. Пути их часто пересекались. Здесь собрались самые ловкие, увертливые и быстроплавающие рыбы. Но одни сильнее, другие слабее. А закон природы гласит: «Сильные поедают слабых». Жертвой этого закона и стал Мевлюд-эфенди.

С пронзительным, как у пожарной машины, воем примчалась «скорая помощь». Тут же появился санитар с двумя носильщиками — все в белых передниках. Действовали они с такой поспешностью, будто больного предстояло отвезти на срочную операцию. Как выяснилось, им сообщили, что начальник отдела по делам науки и техники Невзад-бей упал в обморок. А тут хоть и удар, но с простым одаджи! Что поделаешь? И на военных маневрах случаются ошибки. Впрочем, с точки зрения общечеловеческой и даже сугубо медицинской все больные требуют одинакового внимания, независимо от своего служебного положения.

— Быстрее, быстрее! — подгоняли друг друга носильщики. Как только санитар проверил частоту пульса, они схватили Мевлюда-эфенди за плечи и ноги, положили на носилки, с возгласом «бисмиллях» подняли их за ручки и ринулись вниз по лестнице. Преодолевая дорожные заторы и пробки, «скорая помощь» понеслась в больницу. Первоначальное обследование произвел сам главный врач, с помощью нейрохирурга Кямиля-бея. Больному тотчас ввели сыворотку и оставили его в покое.

Тем временем толпа перед кабинетом начальника отдела быстро редела. Начальник тут же назначил новым одаджи Фетхи Гюля.

— Временно, — сказал он, — пока Мевлюд-эфенди не выздоровеет.

— Иншаллах, вылечится, господин начальник, — почтительно отозвался Фетхи Гюль. Но за всю свою долгую жизнь он еще ни разу не видел человека, который полностью оправился бы от паралича. Возможно, его подлечат уколами, таблетками, электрошоком, но уж одаджи ему больше никогда не работать — не только у начальника отдела по делам науки и техники, но и в любом другом месте.

— Укоротился фитиль жизни нашего товарища, — вздохнул Фетхи Гюль, — да пошлет ему Аллах хорошую пенсию! — И он привычно отбарабанил «Фатиху»[109].

Мевлюд-эфенди был человеком тихого, спокойного нрава — кто бы мог подумать, что с ним стрясется подобная беда? Родом он из пригородной деревушки Эвдиреше. После того как переехал в город, много лет не мог найти постоянную работу. Перебивался случайными заработками, таскал вещи, грузы. С большим трудом удалось ему устроиться в муниципалитет. Спасибо одаджи Кязыму-эфенди, уроженцу Хатыба, — он помог, через Народную партию. Сначала Мевлюд-эфенди орудовал метлой, таскал бачки с мусором, но не прошло и года, как он перешел на работу в отдел здравоохранения.

— Мой муж чиновником стал! — гордо заявляла Фикрийе-ханым. Она повязывала теперь голову розовым ситцевым платком. В те времена она была худой, как спица, и зарабатывала стиркой.

Сам же Мевлюд-эфенди натирал полы, топил печи, убирал туалет, доливал чернила в чернильницы. На пятый год его жена перестала заниматься стиркой. С тех пор как Мевлюд-эфенди поступил работать в отдел по делам науки и техники, она расхаживала по всему махалле с гордым видом генеральши. Сыновей своих отдала в лицей, дочерей — в институт. Завела знакомство с активистками Народной партии. Но после того, как побывала на пяти-шести собраниях, переметнулась в Партию справедливости; там она быстро выдвинулась, стала просто незаменимой в очень влиятельной женской организации. Одновременно она взялась и за своего мужа, просто плешь проела бедняге. Особенно разожгло ее пыл повышение Вшивого Мемо.

«Не понимаю тебя, — без конца вдалбливала она мужу. — Открой глаза, посмотри, что вокруг делается. Пошевели как следует мозгами, подумай, как в люди выбиться. Неужели ты уйдешь из этого мира таким же голым, как явился в него? Ну почему бы тебе не стать чиновником? Ты говоришь, диплом нужен? Да открой же, я тебе говорю, глаза хорошенько! Мало ли возможностей на службе — не упусти их! Долго ты будешь ушами хлопать?»

Еще будучи в отделе здравоохранения, Мевлюд-эфенди сильно изменился, стал похитрее да поизворотливей. Завелись у него кое-какие приработки. Ну можно ли, подумайте сами, прожить на жалованье одаджи? При нынешней-то инфляции? А ведь надо еще жену и детей кормить. Даже если отказаться от мяса и хлеба, есть только отруби, двухсот тридцати лир все равно не хватит на жизнь.

А возможностей и впрямь представлялось немало. На его глазах ловкачи товарищи совали бумаги парикмахеров, мясников, бакалейщиков, содержателей ресторанов и отелей в самый низ кипы. Сами по себе эти бумаги не всплывут — слишком тяжелы. Само собой ясно, повлиять на окончательное решение, придать несправедливому видимость справедливости не во власти одаджи: тут уж хозяйничают доктора, ветеринары, начальники отделов. Но вот ускорить продвижение бумаг они могут. В большом городе этому отделу работы всегда хватит. Сюда, слава Аллаху, приходится обращаться даже хозяйкам известного рода домов — ну а уж у этих-то деньги, сами понимаете, водятся!

Перейдя в отдел по делам науки и техники, Мевлюд-эфенди долго еще жалел о своем уходе из отдела здравоохранения, где он уже хорошо изучил все возможности. Сокрушался он, однако, как выяснилось, напрасно. В отделе по делам науки и техники приработки оказались еще большими; это он уразумел быстро. Множество запутанных дел: о выделении строительных участков, о строительстве, водоснабжении, разбивке садов и парков, и все с составлением планов, проектов и многочисленными к ним поправками. Разрешались они именно здесь, в кабинете начальника, а ведь не кто иной, как он, Мевлюд-эфенди, состоял при нем одаджи.

Особенно большие возможности Мевлюд-эфенди усмотрел в новом плане застройки города, тогда-то он и сделал самую крупную ставку в своей игре. Прежний мэр, предшественник зятя Чизмеджи, считал, что город необходимо развивать на восток. «На западе расположены земли Чизмеджи, Хельваджи, хаджи Мухиттингиля, — говорил он. — Чтобы скупить эти земли, никаких денег не хватит. У них и без того жирное брюхо, зачем же их еще откармливать? Не лучше ли развивать город на восток — пусть дорожают участки бедноты. На месте Эвдиреше мы разобьем сады и парки, построим новые махалле…»

Этот мэр был человеком справедливым. Говоря о необходимости защищать интересы бедноты, он ничем не выдавал своей неприязни к богачам. Когда составленный бурским архитектором план расширения города был послан в Анкару, в министерство строительства и банк, Мевлюд-эфенди и сделал свою ставку. Ведь Эвдиреше — его родная деревня, и, хотя большую часть своей земли он распродал, у него все еще оставалось дёнюмов тридцать. А там как раз и будут разбиты новые кварталы! Смахивая пыль с нового плана, вывешенного под стеклом в кабинете, Мевлюд-эфенди сосредоточенно обдумывал свой замысел. Мысленно он благословлял начальника — тот не поленился, все своему одаджи рассказал: и где школы будут, и где парки, и где новые мечети… «А ведь как раз рядом с этой мечетью, — осенило Мевлюда-эфенди, — у меня большой участок. Земля, правда, никудышная, ну и что? Два года назад я хотел даже ее продать. И покупатель нашелся: давал мне три тысячи за четырнадцать дёнюмов. Я попросил набросить еще хоть пятьсот, но он отказался. Так дело и не выгорело. Поле все еще мое. А теперь вон оно что получается…»

Он потолковал с заместителями начальников, секретарями и другими служащими. Было очевидно, что его замысел имеет все шансы на успех. На новую территорию предполагалось перевести автобусные станции, гаражи, промышленные предприятия, техническое училище, общественные учреждения, офицерские и сержантские дома и туристический центр. Не говоря никому о своих намерениях, он выложил шесть тысяч лир, прикупил еще восемь дёнюмов с составлением надлежащей купчей, сделал обмер всей своей земли. Хотел было раздобыть денег и купить еще, но слух о предстоящих переменах уже распространился по всему городу. Узнав, что в самом углу принадлежащего ему большого участка планируется возведение мечети, многие поздравляли его: «Сколько уже лет, джаным, ты гнешь горб на этой паршивой работе, и пыль вытираешь, и по поручениям бегаешь. Слава Аллаху, наконец-то и тебе улыбнулась удача!» Тогда вроде бы никто даже не завидовал. Говорили только: «Теперь цена твоего участка резко повысится. Ты заплатил шесть тысяч, проси шестьдесят. Купи себе приличную квартиру с отоплением. Хватит тебе ютиться в этом грязном Бейгюлю. И квартирной платы вносить не будешь, сам себе хозяин. Ты первый узнал, что там будет построена мечеть, поэтому справедливо, что ты поднаживешься на этом деле…»

Но замыслы Мевлюда-эфенди шли гораздо дальше. Он хотел повести дело на общественной основе, это сулило куда большие доходы. Пять лет назад его чуть ли не силком записали в члены комитета содействия при мечети Бейгюлю. Муртаза-бей, выбранный председателем комитета, стал с этого времени завсегдатаем модных городских клубов и дорогих ресторанов. Квитанции для пожертвователей печатали в огромном количестве. Деньги стекались отовсюду. Десять процентов отчисляли сборщикам, сорок пять процентов Муртазе-бею и сорок пять — комитету. Лучше всех известно это было Мевлюду-эфенди. После консультаций со своим старшим сыном, подстрекаемый честолюбивой женой, он объявил во всеуслышание: «Мы должны немедленно организовать комитет по строительству Кузлусайской мечети. Будем действовать по поговорке: „С миру по нитке, голому — рубаха“. Объединим все свои возможности, постараемся получить государственную дотацию и сразу же заложим основание. Прежде всего необходимо закрепить место для будущей мечети. Две тысячи квадратных метров, обозначенных на плане, я жертвую безвозмездно. И еще жертвую тысячу лир в фонд строительства. Деньги ведь в могилу с собой не унесешь, на то они и существуют, чтобы тратить их на дела богоугодные. Кто жертвует одну лиру и кто жертвует тысячу лир, равны перед Аллахом. Внесите же и вы свою лепту. Всякий содействующий строительству мечети будет вознесен в обитель великого пророка нашего. Я призываю всех верующих нашего города внести свою лепту…»

И пошло-завертелось! Вскоре весь муниципалитет узнал о замысле Мевлюда-эфенди. Начальник отдела строительства, начальник отдела по делам науки и техники, члены правления, даже сам уважаемый господин мэр поздравляли его: «Молодец, Мевлюд-эфенди! Браво, Мевлюд-эфенди!» Герой торжества, однако, продолжал с подобающим смирением сидеть у двери начальника. Он даже не позволял себе заложить ногу за ногу, как некоторые другие. Только позвонит звонок — он уже бежит сломя голову. Выполнит все поручения, какие ему дадут, — и только после этого занимается делами комитета по строительству мечети. На сахарном заводе, в больнице, в лицее работало немало сторожей и уборщиков из Эвдиреше, оттуда же были и многие тюремные надзиратели. Но они не могли отпроситься даже на полчаса и были лишены всякой деловой хватки. Мевлюд-эфенди возглавил инициативную группу, избранную комитетом по строительству. В нее вошло двадцать человек. Комитет же должен был собраться лишь через год. Устав был — с полагающейся скидкой — опубликован в журнале «Зеленое знамя». Все необходимые сведения переданы в органы безопасности. Отпечатали бланки, изготовили печати и штампы. В двух анкарских типографиях заказали пачки квитанций с корешками. Для этого Мевлюду-эфенди пришлось взять отпуск на один день. Он сделал все сам, своими руками. Но и другим уроженцам Эвдиреше хватало работы. Еще не заложили ни одного дома будущего махалле, не провели ни одной дороги, а уже началось сооружение мечети. С тех пор как стоит город, никто еще не видывал подобного рвения в богоугодных делах. Обычно строили хлебопекарни, а уж потом мечети. Но ведь это и есть материализм! С него-то и начинается разложение общества! А Мевлюд-эфенди все повернул на новый лад. Можно ли не помочь святому человеку? Самое малое — взять пачку квитанций и пойти собирать пожертвования. Чтобы в общем супе была ложка и твоей заслуги.

Деньги потекли рекой. Старший сын вызвался бесплатно вести счета, но отец поручил это младшему, который в своем лицее факультативно занимался бухгалтерией. Конечно же, и он не получал никакого вознаграждения. По истечении года было созвано общее собрание комитета. Большинство к этому времени уже отсеялось. Кое-как набралось девять человек. Мевлюд-эфенди был переизбран председателем. Снова отпечатали квитанции, открыли счета в банках. Мевлюд-эфенди обратился за помощью в профсоюз шоферов и в союз земледельцев, получил сто пятьдесят нейлоновых строительных опор, сто грузовиков песка. Многие городские богачи пожертвовали по десять мешков цемента, железо. На третий год — с молением и жертвоприношениями — заложили фундамент. Началось возведение мечети. К сбору пожертвований подключились все ученики школы имама-хатиба[110]. Все, что могли, отдавали крестьяне. У них брали любые приношения, даже самые малые. Озеро по капле наполняется.

Прикупили еще несколько участков земли, рядом с теми шестнадцатью дёнюмами. Как раз в это время собрался комитет, Мевлюд-эфенди был избран председателем еще на два года. А тут подоспели и муниципальные выборы. Много, очень много усилий было потрачено, чтобы склонить чашу весов в пользу прежнего мэра. Ему противостоял ставленник Чизмеджи, муж его младшей дочери, доктор прав Хайри-бейэфенди. На него сделали ставку и все богачи. В конце концов сила денег восторжествовала над силой веры. Хайри-бейэфенди благодаря собственным усилиям и помощи тестя оказался победителем. Сменился не только мэр, но и большинство членов правления.

Новые «отцы города» первым делом изменили план застройки. Однако простой одаджи Мевлюд-эфенди узнал об этом не сразу. Хайри-бейэфенди установил тесный контакт с Анкарой, с Банком по делам илей[111], с министерством строительства и расселения. За четыре года, прошедшие с момента принятия старого плана, на востоке только и построили что фундамент Кузлусайской мечети. Почему, вы спросите? Да потому, что план не имел под собой реальной основы. Горожанам не нравилось восточное направление. И ко всему еще считалось, что бурский архитектор, автор плана, страдает левыми завихрениями. Решили переориентировать застройку города на запад. Хайри-бейэфенди повидался с наиболее влиятельными парламентариями и заручился их поддержкой. Что там ни говори, а человек он был пробивной, дело свое знал. По новому плану, составленному банковским архитектором, развитие города направлялось на запад.

Строительство должны были вести на землях Чизмеджи, Хельваджи и хаджи Мухиттингиля. Там и планировалось расположить автостанции, гаражи, промышленные предприятия, общественные учреждения, офицерские и сержантские дома, туристический центр, школы, парки, мечети, спортивные сооружения, закрытые залы и бассейны. Новый план был согласован во всех инстанциях. Как-то вечером одна копия была вывешена в кабинете уважаемого господина мэра, другая — в кабинете начальника отдела по делам науки и техники. Вот тут-то Мевлюда-эфенди и хватил паралич. Его отвезли в больницу. Хайри-бейэфенди проявил большое участие в судьбе простого служащего: дважды посетил его в больнице — преподнес флакон одеколона и цветы.

Три недели провалялся в больнице Мевлюд-эфенди. Затем его выписали и отвезли домой. Жизнь есть жизнь. Ее течение, разумеется, не прервется из-за болезни Мевлюда-эфенди. Город начали расширять в сторону горы Таккели. Сначала туда перенесли автобусные станции, гаражи. Провели дороги. Разбили строительные площадки. Новый мэр строил мечети в каждом новом махалле. Для одной из них он отвел участок собственной земли. И сразу же началось строительство. Деньги для этой мечети не пришлось собирать ученикам школы имама-хатиба — выделило правительство: в этом год) шестьсот тысяч лир; на другой год предусматривалось увеличение ассигнований до восьмисот тысяч лир. Три года — и мечеть будет готова. Эта сторона города в отличие от той, другой, похожей на поверхность необитаемой планеты, застраивалась быстро. Участки под новые многоквартирные дома продавались по триста пятьдесят — четыреста лир за квадратный метр. Поговаривали, что скоро их стоимость возрастет до пятисот.

Рекруты, которые уезжали для прохождения двухлетней солдатской службы, возвращаясь, не узнавали своих родных мест.

Не зря говорится, что человек, знающий свое дело, подобен вооруженному мечом воину. Мевлюд-эфенди знал эту поговорку, но еще лучше знал ее Хайри-бейэфенди. Махалле Кузлусай так никогда и не будет построено. А Кузлусайская мечеть останется недостроенной. Если что и изменится, то лишь через четыре года, при условии что Хайри-бейэфенди провалится на выборах, но это, откровенно сказать, маловероятно. К тому же дни Мевлюда-эфенди сочтены. Опираясь на палку, он с трудом расхаживает по дорожке около своего дома.

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Хлеб мира» (1981)

Папина работа

Вокзал в Дуйсбурге большой: тринадцать перронов — и все под одной сводчатой стеклянной крышей. Один поезд прибывает, другой отправляется. Есть деньги — садись и кати, куда твоей душе охота: в Голландию, Данию, Швецию, Швейцарию, Австрию, Францию. Поток пассажиров не иссякает ни днем, ни ночью. Так же как и поток грузов: сырья и готовой продукции. На сорока железнодорожных путях стоят товарные вагоны в ожидании погрузки или разгрузки. Сдается мне, что другого такого вокзала нет на всем белом свете.

На днях наша учительница фрау Рамахер объявила:

— Два класса, в том числе и ваш, едут на экскурсию в Кёльн. Расходы оплачивает школа. Участие в экскурсии обязательно. Но надо принести письменное разрешение от родителей.

Я летела домой как на крыльях. «Ну, — думаю, — на этот раз папа не сможет отказать…»

Вышло по-моему. Выслушав меня, отец не сказал ни «да», ни «нет», лишь покачал головой. Но я и не ждала, что он сразу согласится: «Хорошо, доченька, поезжай!» Не такой он человек. Не отказался наотрез — и на том спасибо.

— Если я не поеду, папа, меня могут оставить на второй год, — заключила я свое объяснение. — Экскурсия учебная, все равно что урок истории.

Это была чистая правда — я ведь никогда не вру ни отцу, ни матери. Нам предстояло посетить романо-германский музей. Вообще-то я уже ездила с родителями в Кёльн, но в этот музей мы не заглядывали. От нас требуется, чтобы мы записали в блокнот свое впечатление. Все это я рассказала отцу и добавила, что оплату расходов берет на себя школа.

— Аман, Кямиль-ага, что ты раздумываешь, — поддержала меня мама. — Школа оплачивает все расходы, а тебе надо только подписать разрешение. Дай ей двадцать марок на обед — и пусть едет с богом.

Мама у меня просто молодец.

Но и на отца грех обижаться. Вытащил он тридцать марок и протягивает мне.

— Пойми меня правильно, Гюльтен. Мы тут на чужбине, среди чужаков. Если не остерегаться, то и в беду можно попасть. Кое-кто из наших земляков и так ворчит, что мы отдали тебя в немецкую школу. Но это дело мое. Они считают, что мы должны вносить деньги в фонд турецкой общины. Но это опять же дело мое. А ты спокойно поезжай на экскурсию. Смотри не шали, моя хорошая.

— Не будет она шалить, успокойся, — еще раз заступилась за меня мать. Подняла голову, смотрит гордо — ну чем не львица? — Наша дочка ничего плохого не сделает.

«И зачем только я девочкой родилась, лучше бы мальчиком, — думала я, слушая ее уверения. — За своих сыновей турки ничуть не тревожатся. И в разрешении им никогда не отказывают, и денег больше дают. А меня замучали своими наставлениями: „Не шали… ты на чужбине…“ Надоело уже».

Мама у меня добрая, все понимает. И к отцу у нее есть подход. К папиным деньгам она доложила еще и свои десять марок. Лишь немцы дают своим ребятам столько денег на экскурсию…

Папа лег пораньше, чтобы не опоздать на работу. Мне надо было выйти через час после него. Сбор назначен на 7.00. Поэтому я не стала смотреть телевизор, тоже легла.

Когда зазвонил будильник, я повернулась на другой бок и услышала, как мама сказала: «Пусть она поспит еще часок». Папа все порывался разбудить меня, чтобы дать мне еще несколько напутствий, но мама не позволила: «Я сама ей скажу все, что надо». Не дала она разбудить и моих братьев. Папа тихо собрался и ушел.

Когда я проснулась и встала, чай был уже готов. Вообще-то у немцев, я знаю, чай не такой душистый и крепкий, как у нас, но в этот раз он мне так понравился, что я выпила два стакана. Что мама ни приготовит, все вкусно. Еще я съела два бутерброда с маслом. Мама положила мне в ранец полотенце, мыло, зубную щетку и расческу. «Беги, — сказала она, — а то опоздаешь!» Мне надо было сесть на автобус, доехать до Рурорта, а там пересесть на трамвай. Дорога до вокзала занимала минут тридцать-сорок.

В Германии автобусы ходят точно. Как поезда. На каждой остановке висит расписание в стеклянной рамке. Приходят они минута в минуту. По рабочим дням ходят с меньшими интервалами, по выходным — с большими. Мы с братьями ездим не так уж часто. Папа работает на заводе Августа Тиссена. Поэтому он берет месячный билет до Рурорта, так дешевле.

Проезжая через Рурорт, я увидела его завод. Он такой же огромный и величественный, как мечеть Мальтепе в Анкаре. Его трубы, уходящие в самое небо, похожи на минареты. Фасад наполовину стеклянный, наполовину из закопченного кирпича. Боковые стены цементные, побеленные, и тоже все в копоти. Здесь почти все здания такие грязные… Тиссеновская компания — настоящая империя. Большой завод — здесь, в Дуйсбурге. Еще больше — в Брукхаузене. Есть еще заводы в Оберхаузене, Бохуме, Эссене и других местах.

«Вы не смотрите, что наш завод снаружи такой красивый, — рассказывает папа. — Внутри — сущий ад. И летом и зимой — жарища нестерпимая, просто пекло. Немецкие товарищи утоляют жажду пивом. А наши турки — не за столом будь сказано — ругаются матерными словами или, наоборот, молятся. Пива мы не пьем, потому что грех да и расход лишний. Работаем без передышки, потом обливаемся. Жидкое, как суп, железо ковшами разливают в формы. Бывает много несчастных случаев, иногда со смертельным исходом. Я вот пока легко продеваю нитку сквозь игольное ушко. Мог бы давно ослепнуть, но не ослеп, потому что работаю в черных очках. Дело у меня, правду сказать, не такое уж трудное. Я с ним, слава Аллаху, легко управляюсь. Свариваю, а потом сам проверяю качество сварки. Не руками, конечно, — специальными приборами. Все, что мне надо, подает автомат. И сварку делает автомат. В этой Германии все делают автоматы. А ты только кнопки нажимаешь… Сам я пива не пью, как немцы. Матерно не ругаюсь, как наши. Только иногда говорю: „Бисмиллях!“ В десять часов у нас обеденный перерыв. Тогда я пью чай: его разливает по термосам дочь Гёк Сюлеймана, да вознесет ее Аллах в райскую обитель! Съедаю бутерброд с маслом и сыром и зеленое яблоко. После перерыва работа идет споро. Как будто спускаешься с горы. Сидишь, закинув ногу на ногу, а автоматы сами свое дело делают. Мой сменщик — итальянец. Человек он аккуратный, приходит ровно за пять минут до начала смены. Мы с ним здороваемся за руку, как добрые друзья, и я иду в душ. Хорошенько намыливаюсь. А уж дома обхожусь без мыла. В год набегает восемьдесят марок экономии на одном мыле. Этого хватает на брюки, есть по крайности, чем зад прикрыть…»

В Рурорте вместе со мной в трамвай села моя одноклассница Сильвия. Смотрю, а там уже с гитарой в руках Хайнрих стоит. Не люблю я его, какой-то он придурочный. На вокзале нас ожидала фрау Рамахер. Вскоре появился герр Лоренц. Подошла моя соседка по парте — Гизела. Было ровно семь. Вокзал напоминал пчелиный улей. Валили толпы рабочих, которые приехали из других городов, а многие дуйсбургцы, наоборот, отправлялись туда работать.

— Некоторым приходится ездить сюда даже из Гамбурга и Бонна, а кое-кто из здешних работает в Дортмунде и Мюннстере, — объяснила фрау Рамахер.

А я усмехнулась и подумала: «Не только в Германии — на всем белом свете нет другого такого города, как Дуйсбург. Сюда приезжают работать из дальних турецких деревень. Верно говорит мама: город, конечно, весь в дыму и копоти, даже неба над ним не видно, зато здесь можно подзаработать, а это самое главное! Деньги есть деньги!»

Вот и я стала считать деньги. На одну мою поездку в Кёльн уйдет половина того, что папа сэкономил на мыле за полгода. Ах, добрый мой папочка, ничего ты для меня не жалеешь!

Ребята съезжались группками по трое, по пятеро. Кое-кто приехал на такси. Монику Шнейдер привезла на машине ее мать. Урсула заявилась со своим фройндом[112] Хартманном. Когда все собрались, мы надели ранцы на спину и пошли по подземному переходу на четвертый перрон. Светящееся табло уже показывало время отправления нашего поезда. Мы остановились в ожидании. Кругом толпилось множество пассажиров, все немцы. Некоторые везли с собой своих собак. В нашем классе я единственная турчанка. Меня приняли в немецкий класс, потому что я хорошо знаю немецкий язык да и по всем другим предметам успеваю. А вообще-то турецкие ребята годами сидят в приготовительном классе.

Мама считает, что я везучая. Иншаллах, мне и с замужеством повезет. А уж тут везение важнее всего.

Когда мы поселились в Германии, над нами жила ома[113]. Она брала меня с собой на базар, водила гулять в парк. Часто звала к себе, говорила со мной по-немецки. Одну фразу повторяла по десять, а то и по двадцать раз, чтобы я запомнила. Не обходила своим вниманием и моих братишек. Благодаря ей и папа выучился говорить по-немецки. Мама его даже приревновала. Уж не знаю, было что там или нет, только она перестала его пускать на второй этаж. Но нам не препятствовала.

Два года назад наша ома умерла. Хоть мама и была недовольна, хмурилась, папа все равно пошел провожать ее на кладбище Нойер Фридхоф. Народу на похоронах было совсем мало: два-три родственника, дочь и мой отец. Да будет земля ей пухом! Это она выучила меня немецкому языку. С тех пор все в моей жизни идет на лад.

Нашего поезда еще не было. Я стояла рядом с Моникой Шнейдер; смотрела, как двое моих земляков подметают перроны, один — совсем рядом, другой — чуть поодаль. Тот, что был поближе, пускал дым сквозь густые усы.

— Эй, Кямиль-ага, — неожиданно крикнул он. — Кончай и иди сюда. Мюнхенский экспресс скоро отойдет.

Второй метельщик выпрямился. Я вздрогнула, будто электрический разряд по мне пробежал. Это был мой папа.

Голова у меня пошла кругом. Что все это значит? Подойти к папе я побоялась: не хотела привлекать внимания Моники Шнейдер — не ровен час, она его узнает. Попадаться на глаза папиному напарнику тоже было рискованно. Самое разумное было держаться в стороне. Я спряталась за Хайнриха: спина у него широченная да еще и гитара в руках. А сама все смотрела на папу. Обычно, отправляясь на работу, он надевает старую кепку, которую привез из деревни. Но в этот день на нем было кепи, похожее на то, что носят французские полицейские. И муниципальная форма. Не позови его по имени напарник, я бы его даже не заметила. Длинной щеткой, напоминающей зубную, он выбирал окурки из-под ног пассажиров. Некоторые немцы — точь-в-точь как американцы — бросают где попало скомканные пакеты из-под кока-колы. Или швыряют пакеты из-под простокваши в мусорные урны, да только промахиваются. Наша ома говорила, что до войны все немцы были очень чистоплотными. Теперь они изменились в худшую сторону.

Пока я продолжала исподтишка смотреть, как работает папа, показался наш поезд. Папа по-солдатски вскинул щетку на плечо и перешел на наш перрон. Он встал рядом с напарником, и оба они смотрели, как подкатывается, шипя и пыхтя, поезд. У обоих были очень длинные и пышные усы. Отец поглядывал и в нашу сторону. Может быть, искал меня в толпе учеников. Заметив это, я еще больше расстроилась.

Экскурсия была рассчитана всего на один день. Что же мне сказать вечером, когда я вернусь домой? «Стало быть, папа, тебя вышвырнули с этого замечательного завода, который походит на мечеть Мальтепе? Пришлось тебе податься в метельщики?» Но я уже заранее знала, что он ответит:

«Я уже рассказывал тебе, доченька, об автоматах. Их устанавливают на заводе все больше и больше. Каждый из этих проклятых автоматов заменяет десяток, а то и сотню рабочих. Вот и стали увольнять лишних, в первую очередь иностранцев. Так я и оказался на улице. Конечно же, я очень расстроился. Но вас я не хотел расстраивать, никому ничего не сказал. Семь месяцев искал работу. Уходил утром, в обычное время, а к вечеру возвращался. Спасибо хоть друзья помогли, устроили уборщиком. Теперь я, как видишь, подметаю перроны на дуйсбургском вокзале. Вместе со своим напарником, Ибрагимом из Авноса. Ты, Гюльтен, совсем уже большая, должна немного разбираться в жизни. Работа есть работа, стыдиться ее не приходится. И все же я тебя прошу: ничего не говори ни матери, ни братьям. И еще одна к тебе просьба — та же, что и всегда, — блюди себя, доченька. Не опозорь ни себя, ни семьи нашей. Вот и все, что я хотел тебе сказать…»

Перевод А. Ибрагимова.

Из сборника «Ночная смена» (1981)

Билет на самолет

— Говорю тебе, не уезжай. Ты что, по-турецки не понимаешь? — долбила Айше своему благоверному. — Не у-ез-жай!

Разговор шел в огороде на самом краю касаба. Помидоры, картофель, баклажаны, перец, латук, кресс-салат стояли, облитые светлым лунным медом.

— Не уезжай, отцов тезка!

Вот уже семь лет, как Айше, средняя дочь сапожника Шакира, замужем за печником Шакиром. Женщина она в самом соку, кровь с молоком. Упругие, наливные груди, полные губы. Но с тех пор как муж работает в Германии, жизнь ей не в радость. Трудно молодухе одной! У нее двое сыновей и дочурка. Детей она очень любит, с удовольствием завела бы еще, да муж противится.

Сейчас он в месячном отпуске. Но через четыре дня должен вернуться в Германию. Время пролетело, как тень от самолета. Ни одного дня, ни одной ночи они зря не потеряли. Но Айше так и не насытилась. Еще пуще разохотилась. Спали они на сторожевой вышке, в глубине огорода. Ночи были лунные и безлунные. Случалось, прихватывали и день. «Райская жизнь, — пошучивали они. — Иной раз и после обеда отдыхаем. Как господа».

— Говорю тебе, не уезжай, не уезжай, отцов тезка. Не могу я без тебя, отцов тезка, не могу. По ночам вся горю, а тебя рядом нет. Только и остается, что сынишек и дочку целовать… Всех денег на свете не заработаешь. Не уезжай! По-турецки говорю тебе. Или ты уже позабыл наш родной язык? Может, переводчик тебе нужен? — страстно шептала Айше, глядя на веснушчатый, с крупной луной посредине, лик небес и целуя мужа.

Шакир лежал ничком, приподняв голову, с сигаретой в зубах.

Ночь была прохладная. Айше прикрыла мужа старым одеялом. Он весь ушел в свои мысли.

«Люди в ногах у важных господ, всяких там эфенди и беев валяются: пустите нас в Германию. Во все двери стучатся, руки целуют: пустите нас в Германию. А уж о взятках и говорить нечего — на каждом шагу приходится подмасливать. Моя же заартачилась: „Не уезжай, отцов тезка… По-турецки не понимаешь?..“ Два года я оттрубил. Прикупил вот этот огород. Полдолга уже выплатил. А человеком не стал. До сих пор „печником Шакиром“ кличут. Оттрублю еще два годочка: весь долг выплатим. Не только дом — и коровник поставим. Голландские коровы по тридцать литров молока дают. Один литр — восемь, а то и десять лир. Не хочешь продавать — сбивай масло, вари сыр. Живи себе в полное свое удовольствие…»

— Не надо мне ни коров, ни коровника, только не уезжай!..

«Ведь она же дочь сапожника. Сам он бедняк, ничем не может помочь своей дочери. Да она у него и не одна — сыновья есть. А я, печник, еще беднее, чем он. Не про нас ли сказано: „Двое голых в одной бане сошлись“? Ни у нее, ни у меня за душой ничего нет. А мы вот полюбили друг дружку. Поженились. Троих ребятишек завели, каждый что свет в окошке. Дай ей волю, она еще троих заведет. А она все долдонит: „Не уезжай, отцов тезка“. Легко говорить: „Не уезжай“. А как жить-то? Железо вздорожало. Плата за съем мастерской и дома повысилась. Мясо и хлеб не укупишь — такая цена стала. Завтра ребята пойдут в школу. Гони деньги на одежду, книги, тетради, ранцы. Сейчас мы, слава Аллаху, здоровы, а завтра свалиться можем. Раскошеливайся тогда на докторов и лекарства. Хворый печь не сложишь… Никакой тебе уверенности в будущем. А тут, глядишь, и дочь подрастет: готовь приданое. Сыновьям копи деньги на калым. Откуда возьмешь такую прорву?! А эта дуреха заладила: „Не уезжай да не уезжай!“ Ведь мы с ней вместе все обдумывали. В Германию я с ее согласия записался. Не так уж много с нас и содрали. Два года отбарабанил уже. Худо ли будет, если я еще пару годочков повкалываю?..»

Дососав сигарету, он раздавил окурок о дощатый настил. Ветерок донес с реки шелест камыша и тростника. Заквакали лягушки. Где-то на дальних болотцах завыли шакалы. В ночном небе не было ни одной грозди облачков, ни одного дымка. Только в светлом ореоле плыла большая четырнадцатидневная луна. Дети давно уже уснули. Он привлек к себе Айше. Они пылко обнялись — и снова заспорили:

— Говорю тебе, не уезжай. Неужто непонятно? — повторяла молодая женщина, будто перебирала четки.

— Ну что ты гундосишь одно и то же! Можно подумать, у тебя и слов других нет.

Каждый раз, ложась спать или вставая, подавая мужу булгур с перцем, вареные яйца, фасоль с мясом, картошку, компот, Айше вновь и вновь заводила свою песню:

— Не уезжай. Не могу без тебя.

Это была чистая правда. Она и впрямь не могла обходиться без мужа. Еще до его отъезда на душе у нее начинали скрести кошки. Стоило сыну завести свой «маг», а дочери — включить приемник, как у нее сразу же разыгрывались нервы, она раздавала детям затрещины и плюхи. Все валилось из рук. Схватится за тяпку — отшвырнет ее прочь, потянется за ведром. Вооружится серпом — покосить траву, примется баклажаны полоть. Дальше — хуже. На огороде огурцы сохнут, на клумбе цветы вянут, никак руки не доходят полить. В лачужке — грязь, сор, даже подмести неохота. Волосы грязные, сальные, а принести пару ведер воды, вскипятить казан — тоже неохота. И жить не хочется. Чудится ей, будто она одна-одинешенька в выжженной солнцем пустыне. А тут еще мужчины заглядываются, так и лезут глазами за пазуху. Хуже всего — по ночам. Крутится и крутится, а сна ни в одном глазу.

— Не уезжай, умоляю тебя, не уезжай. Не надо мне ничего: ни платья бархатного, ни блузки нейлоновой, ни юбки плиссированной, ни жакета крапчатого. Не надо мне ни пальто зеленого, ни брючек лиловых. Хочу лишь, чтобы ты был рядом, под рукой. Не знала я, как одной тяжко. Не уезжай, рабыней твоей буду, не уезжай!

— Тебе бы все любиться да любиться. Оба мы с тобой голодранцы. Как жить будем? Осталось мне еще два годочка. Я обещал фирме, что вернусь. Договорился с земляками. Одна семья уезжает, вот мы и займем впятером их квартиру. Всего-то еще два годочка. Куплю себе минибус. Печным делом в наше время не проживешь. Да и здоровья нет, чтобы им заниматься. А тут наваливай в машину овощи — и на базар! Из нужды выбьемся, на ноги встанем. Со всеми долгами расплатимся. Потерпи еще два годочка, построим себе дом в верхнем углу нашего участка. Сама знаешь, обменный курс марки все выше. Если хочешь, посажу вас всех в самолет, отвезу в Германию. Семьям рабочих дают скидку. Всего-то четыреста марок за билет. Как-нибудь поднакоплю деньжонок, куплю. Потерпи еще два годочка. Другой такой фирмы, как Тиссеновская, на всем белом свете, может, нет. «Всемогущая, как бог», — говорят немцы. В том городе, где я работаю, у них больше десяти тысяч рабочих. Они, конечно, плакать не станут, если я не вернусь, обойдутся. Но ведь я дал слово начальнику отдела кадров, начальнику отдела почтовых отправлений. Они ко мне очень хорошо относятся. Жене «майстера» я обещал привезти расшитые золотом туфли. Все им подарки привозят, один я ничего. Стыдно. Много у меня хороших задумок. Потерпи…

Подняв голову, Айше стукнула мужа своим крепким кулачком.

— Я тебе говорю: «Не уезжай», а ты мне: «Фирме обещал…» Я тебе говорю: «Не уезжай», а тебе, видишь ли, перед «майстером» стыдно. А передо мной тебе не стыдно, отцов тезка? Не уезжай, не могу я без тебя. Ты не смотри, что ребятишки такие веселые. Только ты уедешь — сразу загорюют. Им тяжко, а мне еще трудней. Не уезжай, богом заклинаю, не уезжай. Как собака тебе служить буду, не уезжай…

— Не говори так, тезкина дочь. Билет у меня в оба конца. Восемьсот пятьдесят марок выложил, до Аданы! Ну, поработаю еще два годочка — и вернусь. Мне, думаешь, легко одному? Тебе бы надо утешать меня всякими ласковыми словами, а ты расстраиваешь. Нехорошо это.

Шакир повернулся к жене, положил руку ей на плечо. Айше была в ситцевой ночной рубашке. Она прильнула к мужу: смирная, послушная, ну просто овечка. Шакир нежно ее обнял, принялся ласкать. Оставалось всего четыре дня до отъезда. «Надо уж досыта налюбиться, — думал он. — Хоть первое время на чужбине легче жить будет».

Айше проснулась уже под утро, когда звездное сияние поблекло. Она тихо поцеловала мужа, прижалась к нему носом. Он все не просыпался. «Не уезжай, отцов тезка», — сказала она и спустилась с вышки. Разожгла огонь в очаге. Вскипятила воду в старом чайнике. Настояла чай в новом, заварном, который муж привез из Германии. Вытащила из сундука клетчатую скатерку, расстелила ее, нарезала хлеб. Отварила яйца, несколько картофелин, принесла с огорода перец, вымыла и нарезала огурцы. Вытащила масло и сыр. И все это аккуратно разложила на скатерке. Тут как раз показалось солнце. Ребятишки еще спали. Но Шакир проснулся. Рубашку и трусы он ночью сбросил на землю. Айше нашла их и подала наверх. Спустившись, Шакир натянул старые льняные брюки. Сходил в кусты. Айше ждала его с полотенцем и мылом в руках. Она помогла мужу умыться. С особой тщательностью он вытер полотенцем уши, подмышки. Пиджак висел на столбе. Шакир хотел было его надеть, но потянулся и передумал. Айше вынула из-под ребятишек и принесла два миндера. Стряхнула сор и пыль с того, что побольше, и подложила его мужу.

— Садись, отцов тезка.

Поставила стаканчики с надписью: «Приятного аппетита!»

— Лучку хочется, мочи нет.

— Надергать тебе зеленого?

— Вместе с головками… Такого нарви, чтобы пробирал до слез.

— И я такого хочу… чтобы до слез, — причмокнула Айше. Она принесла с огорода четыре головки — не очень большие, но и не маленькие. Ситцевая юбка на Айше задралась, обнажились ляжки. Она оправила юбку. Закинула длинные волосы назад, за спину. Завтракали молча, с аппетитом. Солнце уже поднялось над Торосскими горами. Шакир еще раз потянулся.

Айше подлила кипятку в заварной чайничек. Тем временем проснулись и дети. Братишки умылись и сели завтракать. Сестра мыться не стала.

— Ах ты, неряха! — возмутилась Айше. — Так ты у меня совсем грязью зарастешь. И волосы нечесаные. Пристало ли девочке ходить в таком виде?!

— Ничего, пусть так и ходит, — сказал Шакир, с наслаждением дымя сигаретой. — Пусть будет неряхой. — Поймав дочку, он поцеловал ее в больные, слезящиеся глазенки. — Я всех люблю одинаково: и сыновей, и дочь. — Но это были лишь слова. На самом же деле он любил их по-разному. Просто вспомнил, что жена укоряет его за пристрастие к сыновьям. Он положил руки им на головы. — Ну, а как вы, сорванцы?

— Поди, хоть лицо вымой, Семра, — велела Айше дочери, когда дети позавтракали.

Первым поднялся Шакир.

— Метин, Мехмед, — окликнул он сыновей. — Сейчас я полью хорошенько огород и поеду компостировать билет в Адану.

Эти слова резанули Айше по самому сердцу.

С окрестных огородов слышались голоса. Соседи запрягали лошадей, взваливали корзины на плечи. Шакир пошел к запруженному арыку, рядом с которым лежала его кирка. За ним увязались Метин с Мехмедом.

Айше сложила грязную посуду на поднос. Помогла дочке умыться. Вытерла ее полотенцем. Разожгла очаг перед лачугой. Вскипятила бак с водой. Простирнула несколько платьев и рубашек и развесила их на изгороди. Солнце уже сильно припекало. Айше принялась стирать простыни и наволочки.

Шакир носился с сыновьями по всему огороду, поливая картофель, помидоры, фасоль и бамию[114]. Усердной работой он пытался заглушить тоску, угнездившуюся в его сердце.

Айше чувствовала во рту сильную горечь, горечь никак не проходила. «Этот шайтан собирается в Адану, компостировать билет, — вся кипела она. — А я-то, как последняя дура, уговаривала его остаться».

Она подошла к столбу, вытащила из внутреннего кармана пиджака незакомпостированный билет. Решение она приняла уже давно, по зрелом размышлении. И сейчас действовала не колеблясь: кинула билет в пылающий очаг. «Посмотрим, как ты теперь уедешь, отцов тезка!» Билет сразу же вспыхнул и обратился в горсточку пепла. Айше схватила кочергу и принялась шуровать в очаге.

Шакир, прижав к себе сынишек, рассказывал им о Германии.

— Во время второй мировой войны всю страну разбомбили, камня на камне не оставили. С одной стороны англичане и американцы, с другой — русские. Потому что эти проклятые фашисты стали нападать на соседей. Заграбастали Францию, Польшу, другие страны, весь мир хотели покорить. Ну им и всыпали как следует, чтобы не зарывались!.. В штутгартском муниципальном музее есть под витриной фотография города после его освобождения. Весь в развалинах, ни одного дома целого. Видели бы вы город сейчас! Повсюду клумбы с цветами, газоны, асфальт. Компании и фирмы понастроили огромные, сплошь стеклянные дома. Фабричные трубы в самое небо упираются. Их там целая тыща. И в других городах не меньше. Кладбища у них как парки. Я бы вас всех туда свозил. Да только ваша мать с ножом к горлу пристала: «Не уезжай, не уезжай». И утром и вечером одна песня…

Айше издали поглядывала на мужа. «Теперь ты никуда не уедешь. Два года промучилась, хватит!»

Шакир кончил поливать огород перед самым полуднем. Он вымыл руки, ноги. Зашел под деревянный навес, вытерся влажным полотенцем. Надел чистое белье. И ребятишки привели себя в порядок. Айше снова постелила скатерть. Подала пшеничный плов с помидорами и перцем. Ели так, что за ушами трещало. Айше раздала всем по ломтю хлеба, подбавила плова в общую миску.

— Хотите, Метин, Мехмед, я и вас возьму с собой в Адану? А если потерпите два годочка, я привезу минибус. В Адану, Мерсин скатаем. Сегодня — Ташуджу, завтра — Юмурталык. За один день туда и обратно. Поставим себе в новом доме телевизор: смотри и радуйся! Откроем широкие окна. Мать польет бетонный балкон водой — чтобы попрохладнее было. Купим стол, стулья, ножи, вилки и ложки. И посуду разную. Там, на балконе, и будем обедать. В дом проведем электричество: вечером светло будет. Я вам куплю каждому по велосипеду. Садись и кати в школу. Семра, иншаллах, в институт поступит. Не жизнь, а сплошное удовольствие. Захотите, поедем в Германию. Годика три-четыре поработаем все вместе. Голландия там совсем рядом. Побываем в Амстердаме, Роттердаме. Говорят, Гаага, Мадуродам, Шевенинген — очень красивые города. А какие, говорят, вкусные сладости у голландцев! Пальчики оближешь. В выходные дни и мы туда съездим, попробуем, что это за сладости. На границе даже в паспорта не заглядывают. Никакой визы не надо. Конечно, и там эта самая инфляция, все дорожает. Но мы все-таки съездим. Вот еще два годочка повкалываю. А вы пока подрастете, уже и в школу пора идти будет. Если мы там останемся, я вас сразу же запишу в школу… — Увлекшись, Шакир разговаривал с детьми, как со сверстниками. Потом вдруг встал, еще раз умылся, снял пиджак со столба и набросил на плечи. Так ему больше нравилось — свободно, не стесняет. Надо дойти до Кёпрюбаши, а там уже можно поймать маршрутное такси.

— До свидания, тезкина дочь! — Он помахал рукой жене и детям.

— До свидания, отцов тезка!

Выйдя из калитки, он ощупал внутренний карман. Впечатление было такое, что в нем пусто. Он сунул в карман руку. Паспорт, хвала Аллаху, на месте. Вещь эта дорогая, дороже серебра и золота. Только разинь рот, сразу же сопрут. И тот, кто спер, отправится вместо тебя в Германию. Паспорт на месте, но где же билет? Шакир лихорадочно обшарил все карманы. Видя, что билета нет, он повернулся и быстро, почти бегом направился обратно. Схватил маленькую сумку, которая висела на сучке, и принялся в ней рыться.

— Где мой билет, Айше? — закричал он. — Паспорт на месте, а билета нет. Куда он запропастился, проклятый?!

— Не видела.

— Что-что?

— Не видела, говорю.

Билет все не находился.

— Неужто уперли?

— Не знаю. Говорю тебе, не видела.

— Правда, не знаешь?

— Я его сожгла, — призналась Айше, отведя глаза в сторону.

— Сожгла?

— Ну да. Бросила в огонь, он и сгорел.

— Верно?

— Верно.

Чтобы не упасть, Шакир схватился за столб. Ошеломление сменилось приливом ярости. Он ткнул жену кулаком прямо в грудь. Еще и еще. Айше как могла сопротивлялась, пустив в ход ногти. Завязалась драка. Издали на них поглядывали соседи, но никто не вмешивался. Лицо Айше покрылось синяками. Шакиров нос походил на большой стручок красного перца. Разошлись они, смертельно обиженные друг на дружку. Наступил вечер, но никто даже не вспомнил об ужине. К ночи Айше сварила похлебку, накормила детишек. Взяла большой хлебный нож, поднялась на вышку и легла спать. Нож она припрятала под матрас. Снова с небес струился светлый мед луны. Шакир поднялся на вышку поздно ночью.

— Говорила я тебе, не уезжай. Если уедешь, по рукам пойду. — Она достала хлебный нож и протянула его мужу. — Лучше зарежь меня сам. Пролей мою алую кровушку. Но не оставляй одну.

— Молчи, — Шакир закрыл ей рот ладонью. — А как же у других жены одни живут? Думай, что говоришь!

— Какое мне дело, как там у других? Я вот не могу. Не уезжай.

Шакир в сердцах схватил нож и зашвырнул его в огород.

— Ладно, черт с тобой, никуда не поеду. Только знай, тезкина дочь, ты сожгла не билет, а меня самого.

— Не уезжай.

Над землей ласково стлалась ночная тьма. Сверху улыбался веснушчатый лик небес. Квакали лягушки. Подвывали шакалы. Кукушки неторопливо пели свою песнь во славу любви.

Перевод А. Ибрагимова.

Ноль-ноль

Перед управлением по делам иммигрантов, как всегда, большущая толпа. И как всегда, в ней множество турок. Те, что пришли загодя, расселись по скамьям вдоль узкого коридора, ждут своей очереди. У кого в руках паспорт, у кого анкеты и бланки, все в неразборчивых каракулях. Многие женщины — с грудными младенцами или маленькими, лет пяти-шести ребятишками, только и смотри за ними, чтобы не нашкодили.

В кабинетах под номерами двенадцать и шестнадцать ведут прием служащие-женщины, по две в каждом. Они приглашают посетителей и разбирают их дела. В просторном кабинете, примыкающем к двенадцатому, восседает сам начальник отдела герр Кемпер. Он отвечает на звонки из других учреждений, решает запутанные дела, о которых ему докладывают подчиненные. У него одутловатое, желтое, похожее на спелую дыню лицо. Он слывет педантом, бюрократом. Известно, что он недолюбливает иностранцев и с большой неохотой дает разрешение на въезд. Все документы проверяет с особой придирчивостью: не подложные ли. Такая подозрительность приводит к долгим препирательствам, усложняет разбор дел. Все, плохо знающие немецкий язык, оказываются в трудном положении. Поэтому, чтобы избежать возможных недоразумений, они стараются приводить с собой земляков-переводчиков.

Приходит герр Кемпер ровно в одиннадцать. Коридор в это время еще набит людьми, ожидающими своей очереди. Одуревших от тесноты детей невозможно удержать в повиновении. Так было и в этот день. Проказничал и семилетний Митхат в новенькой дубленке и маленькая Хулья в голландских сабо, расшитых синими, красными и голубыми цветами.

Махмуд из деревни Айвалы, что недалеко от Даренде, разговаривал с сицилийским рабочим Альберто, стараясь выяснить его мнение о турках, с которыми тот работал. Но сицилиец коротко бросал: «Люди они хорошие», — и больше от него нельзя было добиться ни слова.

Сюлейман из Сейдишехира пришел хлопотать о виде на жительство для свояченицы: она прибыла несколько недель назад как туристка.

Вели из Сарыза — здесь, в Германии, он жил в Иссуме, учил немецкий язык — написал в своих документах, что проживает совместно с дядей, литейщиком с завода Тиссена. В представленных еще ранее документах значилось, что дядя снимает двухкомнатную квартиру. Теперь он переехал в другую, трехкомнатную. Надо было переделать соответствующую запись. Но герр Кемпер не давал согласия. Вели тщетно ломал голову, не зная, как преодолеть это препятствие. Он боялся, что, если не получит вида на жительство, его тут же вышвырнут с курсов.

В паспорте сына Селями, уроженца Зонгулдага, герр Кемпер распорядился поставить штамп: «сроком на один год», но одна из служащих, невысокая косоглазая блондинка из шестнадцатого кабинета, по ошибке оттиснула: «сроком на три месяца». Три месяца пролетели как один день — и вот уже Селями пришлось взяться за хлопоты.

Махмуд из Айвалы отошел от сицилийца Альберто и теперь жаловался Селями из Зонгулдага:

— Сколько притеснений нам приходится терпеть! Если бы я хоть один был, а тут еще сын и дочь на шее. Через две недели придется хлопотать за них. Но сегодня я пришел хлопотать за жену. Вот уже восемь лет мы зарегистрированы как «рабочая семья», поэтому у моей жены в паспорте стоит штамп: «работа по найму запрещается». И теперь ее не берет ни одна фирма. Только откроют паспорт — и сразу отказывают. Она тайком подрабатывает в греческом ресторанчике «Сиртаки», но ужас как боится, чтобы ее не застукали. Вот я и хочу, чтобы ей официально разрешили работать.

Молодая женщина Сафиназ встала со скамьи, подошла к своему мужу Махмуду и, сморщив лицо, тихо сказала:

— Хочу в туалет.

Махмуд боязливо огляделся: не слышал ли кто из земляков.

— Терпи, дура!

Сафиназ, стиснув зубы, уселась на прежнее место.

Но терпеть у нее больше не было сил: слишком долго это уже продолжалось. Через несколько минут она снова подошла к мужу.

— Не будь свиньей, Махмуд! Наша очередь еще нескоро. Напущу лужу — срам-то какой будет! Не прошу у тебя ни сада, ни дома с садом, ничего не прошу. Найди мне туалет. Умоляю тебя.

Будь они наедине друг с другом, Махмуд уже давно дал бы ей затрещину. Но управление по делам иммигрантов — малоподходящее место для расправы с женой. Вызовут полицейских, поволокут в участок, такая каша заварится, упаси Аллах!

— Ну что ты за человек, Сафиназ! — засопел он. — Домой поехать — слишком далеко. Земляков поблизости нет. А к немцам, сама знаешь, с такой просьбой не сунешься. Не хватает еще, чтобы мы очередь пропустили.

Этот разговор случайно услышал Селями из Зонгулдага. Вмешиваться было неудобно, и все же он решил вмешаться. Сразу за шестнадцатым кабинетом он видел дверь с нарисованным на ней женским силуэтом. Ему хорошо запомнились две округлые груди.

— Что вы мучаетесь? Женский туалет совсем рядом, — сказал он.

Пышные усы Махмуда шевельнула легкая усмешка. Он уже не раз бывал в управлении и хорошо знал, что служащие запирают эту дверь на ключ. Как раз в эту минуту появилась дамочка лет двадцати восьми — тридцати. По смуглому облику ее можно было принять скорее за гречанку или итальянку, чем за немку. Она открыла дверь своим ключом, вошла и заперлась изнутри. Махмуд подошел поближе и громким — будто давая показания на суде — голосом обратился к присутствующим:

— Люди добрые! Если кто-нибудь из вас знает немецкий язык, скажите этой даме: пусть она впустит мою жену хоть на две минутки. Грешно притеснять нас, мусульман, да еще в таком деле. Битте![115]

— Пусть хоть на минутку меня впустит, — взмолилась Сафиназ, придерживая руками живот и сокрушенно качая головой.

Но ни один раб божий не вызвался ей помочь: никто не знал, как сказать по-немецки: «Разрешите нашей сестре войти в туалет. Хоть на две минутки».

Махмуд понял, что может полагаться лишь на самого себя. Как только смуглая дамочка вышла и стала запирать дверь снаружи, он подбежал к ней и заговорил на ломаном немецком языке:

— Энтшульдиген зи[116]… битте… майне фрау[117]… нет терпеть… пустите две минуты… две минуты…

Дамочка сунула ключ в карман и, так ничего и не ответив, пошла по коридору. Послышался чей-то сдавленный смешок. Махмуд мрачно насупился. Терпение Сафиназ было на исходе. В коридоре повеяло ветром сочувствия. Беда Сафиназ стала общей бедою.

— Аллах, Аллах! Виданное ли это дело — запирать отхожее место! Нигде в Европе не принято так поступать. Туда ходят лишь по нужде. Такого измывательства мы не потерпим. Надо поговорить с господином начальником.

— А кто переведет?

Все уставились на человека, который предложил поговорить с начальником. Предложение разумное, но как его осуществить?

— Тут был один ученик.

Несколько человек повернулись в сторону Вели, который учился на курсах немецкого языка в Иссуме.

— Мы изучаем только падежи: винительный, дательный, — пожал плечами юноша. — Боюсь, я не смогу перевести. И слов-то таких не знаю.

Мужчины и кое-кто из женщин усердно дымили сигаретами. Когда у кого-нибудь кончалась пачка, он подходил к торговому автомату, установленному в конце коридора, и покупал новую. Все охотно делились сигаретами. Дым стоял такой, что не продохнуть. А открывать окно бесполезно. Весь этот город, с тысячами фабричных труб, — в густом черном дыму.

— Братья, — сказал Омер из Кыршехира, — надо помочь нашей землячке, помочь прямо сейчас. Мы, турки, должны поддерживать достоинство нашей нации.

Те, к кому он обращался, растерянно поднимали глаза вверх, на беленые потолки, и так же растерянно глядели на мозаичный пол. Никто не знал, что делать.

Тут Омер припомнил, что в конце коридора есть мужской туалет.

— Идите за мной, — бросил он Махмудовой жене, гордый своей находчивостью. Дрожа, как электрический вибратор, Махмуд дернул за руку жену:

— Пошли!

Они кинулись следом за Омером и, сбежав по короткой лестнице из четырех ступеней, оказались у туалета.

— Только против смерти нет никакого средства, — сказал Омер. — Постойте здесь. А я пока разведаю, нет ли внутри кого из немцев.

Но Сафиназ уже не могла ждать. Она ворвалась в дверь прямо по пятам за Омером. Как раз в эту секунду из туалета вышел немец, двое собирались войти. Все трое ошарашенно уставились на женщину. Один из них, думая, что произошло недоразумение, хотел остановить ее.

Но Махмуд подтолкнул жену:

— Иди, иди!

Пока немец наставительно говорил: «Вы попали не сюда, здесь мужской туалет», — Махмуд впихнул жену в одну из пустых кабинок.

— Закройся изнутри.

А сам остался стоять поблизости. К нему подошел Омер.

— Спасибо тебе, землячок, — тихо сказал Махмуд. — Век не забуду твоей доброты, благослови тебя Аллах! Ты уж иди, я сам покараулю.

Он весь кипел. «Ну и всыплю же я этой дуре, — думал он. — Сперва надо нужду справить, а потом уже идти в управление по делам иммигрантов. Вот вернемся домой — поучу ее хорошенько! В другой раз умнее будет!»

Пока Сафиназ находилась в кабинке, у двери, которую подпирал изнутри Махмуд, собралось человек шесть: и немцы, и приезжие. Они нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

— Ес гибт айне фрау[118] внутри, — сказал он, приоткрыв дверь. — Подождите немного, битте.

— Абер хир ист[119] мужской туале! — сердито проворчал один из немцев.

— Майне фрау, — ответил Махмуд. — Жена моя.

— Зачем же ты впустил ее, не стыдно?

Подошел еще мужчина.

— Кто впустил женщину в наш туалет?

— Я впустил, — закричал Махмуд, теряя над собой власть. И вдруг взорвался: — Вот взял и впустил. И ничуть мне не стыдно.

Атмосфера явно накалялась, но жена все не показывалась.

«Ты что там, неделю сидеть собираешься!» — хотел крикнуть Махмуд, но прикусил язык: неудобно, что подумают люди?

Мужчин собралась уже целая толпа. Все только и повторяли: «Стыдно! Стыдно!» Пытались выяснить, кто же пропустил женщину в мужской туалет: турок ли, итальянец, марокканец. Позор такой, что не приведи господь! «Стыдно! Стыдно!» — звучало за дверью. Да так громко, что, казалось, эти голоса мог слышать весь город.

«Ну и дела! — лихорадочно размышлял Махмуд. — Вышло как по пословице: „Хотели от дождя убежать, под град попали“. Как же нам спастись от этой беды, уважаемая Сафиназ-ханым?» Он громко забарабанил в дверь кабинки.

— Да выйди же ты наконец! Все тебя ждут.

Мужчины все подходили и подходили. Здесь же собрались и те, кто ждал своей очереди в двенадцатый и шестнадцатый кабинеты. Наконец появилась сконфуженная Сафиназ. В полнейшей растерянности Махмуд схватил жену за руку и, опустив глаза, потащил по коридору.

«Вот проклятая страна! — ругался он про себя. — Чтоб она провалилась ко всем чертям. Нигде такого срама не терпел, как здесь…»

Протискиваться сквозь густую толпу было трудно, но другого выхода не оставалось.

Тем временем атмосфера продолжала накаляться. И в коридоре, и на лестничных площадках шли ожесточенные споры. «Стыдно! Стыдно!» — слышалось с одной стороны. С другой неслось: «Если кому и должно быть стыдно, то только вам! Выдумали тоже — запирать уборную. Безбожники!» Тем, кто говорил: «Вот бессовестный человек, жену в мужской туалет отвел», — возражали: «А что ему оставалось делать? Люди с самого утра ждут. Попробуй-ка тут вытерпи».

Махмуд и Сафиназ с опущенными глазами ждали своей очереди. Препирательства не стихали. Иммигранты бурно возмущались. Селями из Зонгулдага состоял одновременно и в немецком и в турецком профсоюзах. «Надо протестовать против ущемления наших прав», — решил он. И громко обратился ко всем присутствующим:

— Уважаемые коллеги! Предлагаю немедленно отправиться в муниципалитет.

В это время показался одутловатый, с лицом, похожим на дыню, герр Кемпер. Представители крупных фирм — Маннесмана, Круппа, Тиссена — не раз предупреждали его: «Пожалуйста, обращайтесь с иностранными митарбайтер[120] полюбезнее. На вас поступает очень много жалоб».

Положение складывалось угрожающее. Достаточно искры, чтобы вспыхнул пожар. Герр Кемпер поднял правую руку.

— Битте, унзере[121] иностранные гости! Прошу вас потише.

— Он еще хочет, чтобы мы молчали, — раздался возмущенный возглас. — Мать его так-разэтак. Мы будем молчать, а они позапирают все уборные. Такое же безобразие и в бюро по трудоустройству.

— Вопрос этот простой, и мы его сразу разрешим. Битте.

— Когда же ты это сделаешь, свинья этакая? — крикнул кто-то по-турецки.

— Отныне уборная не будет запираться на ключ, — добавил герр Кемпер.

«Для наших немецких сотрудников мы выделим особый туалет, внизу, — решил он. — А иностранцы пусть пользуются этим. В сущности, их претензии вполне обоснованы…»

Пламя гнева постепенно угасало, наконец совсем улеглось. Лишь один Махмуд несколько раз буркнул по-турецки:

— Говоришь, сразу уладим этот вопрос. А где же ты был до-сих пор, шайтан желторылый?

Перевод А. Ибрагимова.

Прошение на имя Аллаха

Хайри Джан из Кырмалы медленно возвел глаза к небу, где висело недвижное, будто приколоченное солнце. И вдруг ему померещилось: там, в своем райском саду, восседает сам великий господь. Среди пышной зелени пламенно рдеют розы, золотыми звездами сверкают желтые фиалки. Горькое уныние наполнило его взгляд.

«В этой жизни не сбылась ни одна моя заветная мечта. Одна и есть у меня гордость — усы», — подумал он, разглаживая пальцами свои усы. Они и впрямь были редкостной красоты.

Не только у него самого — во всей деревне дела обстояли из рук вон плохо. В Деликайа, Языре, Ардычалане, Джиндереси весь урожай сгорел на корню. В Ярбаши и Языбаши помирают с голодухи. А тут и зима на подходе. Равнина вся в снегу. Поохотиться — никакой дичи не осталось. Дикие утки и гуси улетели еще осенью. Даже куропатки куда-то запропастились. Люди из последних сил выбиваются ради куска хлеба.

Получше жилось лишь семьям «немцев». Присылают они не так уж много, а в переводе на наши деньги приличная сумма набегает, потому как восемьдесят марок меняют на тысячу триста, а то и на тысячу пятьсот лир. Даже их женам — почет и уважение. Они могут прикупить себе пшенички в касаба, могут смолоть ее на мельнице — только плати.

Хайри Джан мог считать, что ему повезло. Еще в те времена, когда въезд в Германию был разрешен, он успел отправить туда своего брата.

— Сначала поеду я один, — сказал брат. — Ребята пускай подрастут, окрепнут. Потом я пошлю тебе вызов, ты сразу приедешь. И года не пройдет — перевезем туда жен и детей. Снимем один дом на две семьи. Купим автомобиль. Мы что, хуже других? А пока тебе придется побыть здесь, с ребятишками.

Так Хайри Джан и остался в деревне.

Каждый раз, приезжая домой в отпуск, брат увеличивал свою семью на одного ребенка. Сначала он посылал деньги «уважаемому брату». Потом начал отправлять их на имя жены — делал только приписку, чтоб отдавала «брату Хайри» по тридцать-сорок марок. А этого не хватало даже на то, чтобы прикрыть ребятне зады.

В довершение всего под предлогом «переизбытка рабочей силы» въезд в Германию запретили. Ни о каком вызове не могло быть и речи. Брат боялся, как бы его самого не вытурили, — где уж тут заботиться о других. К этому времени курс марки поднялся еще выше. Кое-какие страны, и без того богатые, поднажились. Зато валюта стран, живущих продажей сырья, сильно обесценилась. На их народы и лег всей своей тяжестью экономический кризис. Было лето, и члены правительства, естественно, отправились на свои летние виллы. Вернулись они осенью, приложили некоторые усилия, чтобы поправить положение, но перетруждаться не стали. Подошла зима. Судьба родины тревожила лишь студентов, учителей, интеллигентов и рабочих. А эти — нет объединиться в борьбе со своими истинными врагами — перессорились между собой. Начали со взаимных обвинений, а кончили тем, что пошли убивать друг друга. В стране творилось что-то невообразимое. Школы позакрывались, стало опасно ездить в поездах и автобусах.

«Одно мне спасение — уехать в Германию, — думал Хайри Джан. — Иначе мне и до лета не дотянуть».

Все же он дотянул до лета. Измучился, извелся весь, а дотянул, не умер. Невестка — видно, по совету своего мужа — переехала к сестре в Сивас. Туда же потекли и денежные переводы из кёльнского банка. Все деньги, что присылал брат, проедала теперь невестка вместе с сестрой и ее детьми.

— Ну и пусть живут в свое удовольствие, — говорил Хайри. — Хоть я и беден, а завидовать никому не завидую. И подачек ни от кого не жду.

Человек он честный и гордый. Учиться в школе ему не довелось. За всю свою жизнь — ему стукнуло уже тридцать пять — он так и не приспособился к какому-нибудь доходному делу, а ведь человек без занятия — что топор без топорища. Конечно, он мог переехать в Анкару или другой какой город, но не захотел — остался в деревне.

Перед самой весной в доме аптекаря Юкселя остановился господин Клаус — он прибыл из Мюнхена. Сопровождала его Букет-ханым. Господин Клаус выразил желание повидаться с Хайри. Это приглашение было передано через учителя Вели.

— Как ты относишься к своим «немцам»? — первым делом поинтересовался рыжеусый приезжий.

«Ваши-то живут неплохо, — подумал Хайри. — А вот с других вы три шкуры дерете». Но вслух он произнес:

— Ваша Германия, валлахи, страна хорошая, но наши «немцы»— все сплошь дурачье. И знаете почему? Не умеют тратить то, что заработали. Земля у нас никудышная, ничего не родит, а они ее скупают. Все цены взвинтили. Хочешь жениться — выкладывай тридцать тысяч. Вдов раньше за так отдавали, а теперь пятнадцать тысяч сдирают. Из-за этой вашей Германии все наши парни холостяками ходят.

— Но ведь ваши земляки ездят и в Голландию, — возразил господин Клаус.

— Что Германия, что Голландия — один коленкор. Прямо оттуда они отправляются в хадж. Как будто здесь неверными были, а лишь там, у вас, мусульманами заделались. Но ведь главное — чтобы вера в душе была. А среди наших «немцев» такие есть, что после хаджа контрабандой занимаются: возят оружие и патроны, своим же землякам сплавляют. И все так — только и смотрят, как бы нас обдурить.

Все, что говорил Хайри, господин Клаус записывал на магнитофон. Катушки крутились, не останавливаясь. Букет-ханым молчала, но видно было, что она волнуется. Хайри то и дело откашливался — чтобы голос звучал погуще. Хозяйка подала стаканчики с чаем, затем — ракы.

— Спасибо, ракы я не пью, — отказался Хайри. — Один раз попробовал — так нализался, что всех домашних отдубасил. С тех пор не пью. — И вытерев рот кулаком, добавил: — И сигарет не курю. Горло от них дерет, кашляю. Дома у меня лежат три пачки, с фильтрами, брат прислал. Держу для гостей… Ты уж принеси мне еще чайку, ханым, — попросил он. — Лучше чая ничего нет. Люблю до смерти.

В окно Хайри видел низкий, приземистый, смахивающий на черепаху автомобиль — на нем Клаус разъезжал по всем окрестным селеньям.

«Чудной человек этот немец, — думал Хайри. — Но, видать, душевный. По-нашему говорить умеет… От брата родного я никакого добра не видел. Уж не послал ли мне этого немца сам великий Аллах…» — И он вдруг осмелел.

— Господин Клаус, положи меня в багажник своей машины, — начал Хайри. — Если спросят, кто, мол, такой, скажешь: «Я его купил, везу к себе домой». А если удивятся: «Неужто он себя продал!», молчи, я сам отвечу: «А почему бы мне себя не продать, господа уважаемые? Поинтересовались ли вы хоть раз, каково мне живется? Расступитесь, пропустите машину… Как только приедем в Кёльн или Мюнхен, отвези меня на любую фабрику. Какую работу ни поручат, ту и буду делать. Котелок у меня варит неплохо. И не такой уж я старый — всего тридцать пять. Мне только посмотреть — лучше мастера сделаю. Или отвези меня на литейный завод. Буду отливать подшипники для машин. Или буду приборами проверять качество. Хочешь, пойду работать доменщиком, выплавлять металл. Неужто я глупее своего дяди Мехмеда? Могу работать и в шахте. Уж как-нибудь наскребу несколько десятков тысяч на взятку. Всю свою землю продам. В долг возьму. Заработаю — выплачу. Если надо, десять, пятнадцать месяцев бесплатно проработаю. Возьми меня с собой, семь душ спасешь одним разом. И в вашей Германии одним черноусым молодцом больше будет».

— Трудно, — лишь и проговорил в ответ господин Клаус. — Трудно.

Долго, чуть не с полчаса, он молчал, наконец объяснил:

— Въезд в нашу страну запрещен. Даже под видом туристов. Фирмы считают, что они уже достаточно обеспечены рабочей силой. У рабочих-иммигрантов — миллион детей. Это тоже источник рабочей силы.

Хайри понимающе глянул в лицо господину Клаусу.

— Конечно, это дело так просто не решается. Не можешь взять меня, возьми пару моих ребятишек. Хочешь, дам тебе двух девочек. Без всякого выкупа, задаром. Лишь бы от них избавиться, все легче будет. — В его глазах вспыхнула искорка надежды.

— Невозможно, — ответил господин Клаус. — Порядки у нас в Германии строгие. Нарушать закон никому не дозволено.

Хайри поднялся.

— Ну что ж, тогда прощай. Видно, нет нам спасения от бед. Одолели они нас. Пусть хоть кому-то живется получше.


В деревне Оваджик с помощью властей был организован оросительный кооператив. Понадеявшись, что получит от него воду, Хайри засеял все шесть своих полей картофелем. В Кырмалы один батман[122] приравнивают к восьми килограммам. Так вот, одних посадочных клубней ушло сто пятьдесят батманов. Эти клубни он занял в Гёкчели и Деликайа у своих товарищей, с которыми вместе служил в армии или охотился. Работала вся семья, пололи, мотыжили. В июле началась засуха. А воды для полива нет. Ближайшая речка — Кавак-дереси — высохла до дна.

Хайри кинулся в Оваджик.

— Помогите, дайте воды.

— Плати, — отвечают оваджикцы.

— И сколько вы берете?

— С членов кооператива — пять лир в час.

— Ну и мне дайте за пять.

— А за двадцать пять не хочешь?

— Почему?

— А вот потому. Ты же не член нашего кооператива.

— Могу вступить.

— Надо заплатить вступительный взнос.

— Заплачу.

— Мы уже подвели черту, — говорят оваджикцы.

— Поймите же, у меня картофель сохнет. Цветы осыпаются, листья пожухли. Помогите, умоляю, помогите.

— Теперь мы и по сорок берем.

— Почему?

— Опять «почему»? Да потому, что деньги ничего не стоят, обесценились.

— Тогда я отведу воду из верхних деревень.

— Нет, не отведешь. Все речки включены в нашу оросительную систему. Это раньше можно было отводить воду, а теперь запрещено.

— Вы тут, видно, совсем забыли о справедливости и милосердии. Неверные — и те лучше вас, получается.

— Ты нас с неверными не ровняй. Они живут припеваючи. А у нас житье трудное. Бесплатно нам ничего не дают, все за деньги. Не только за девушек, но и за вдов калым требуют, только раскошеливайся.

— Хай, Аллах! Что же мне теперь делать, горемыке? Горит мой картофель. Без полива ничего не уродится. Клубеньки так и останутся маленькими, что твои орешки. К кому же мне обратиться за помощью? Куда податься?

— Это дело твое, Хайри Джан. Отправляйся куда хочешь. Хоть в Германию.

— Не пускают.

— Тогда в Голландию.

— И туда не пускают.

— Поезжай в Бельгию, Францию.

— И там уже полно наших.

— Поезжай в Норвегию, Швецию, Швейцарию. Мало ли стран на свете.

— Нигде не принимают.

— Ну, и мы тебя принять не можем. Мы же не пророки, чтобы обо всех мусульманах заботиться. Так что возвращайся к себе домой. А на нас не обижайся: порядок есть порядок.

— Да что вам стоит дать мне воды, хоть на полдня. Не умрете же!

— Не умрем, конечно. Но уж если наше правление постановило: «Бесплатно воды никому не отпускать», мы ничего поделать не можем. Плати.

— Нет у меня денег.

— Ну и воды не будет.

— Совсем позабыл Аллах нас, бедняков. Только о богатеях и заботится. А они уж так зажрались — недоеденный хлеб на помойку выбрасывают.

Делать нечего, горько вздохнув, Хайри поплелся домой.

Его жена Фадиме — она прослышала, что две мотыжки заменяют один полив, — беспрестанно тяпала землю. Но пользы никакой не было. Листья картофеля на глазах сворачивались под палящими лучами солнца. Работая, Фадиме пела старинный плач:

Опустили деревья увядшие ветки.

Погорели мы, ах, погорели, соседки.

Но и от этого пользы не было.

«Что же мне теперь делать, куда податься?» — раздумывал Хайри, поглядывая на горы и на небеса, где не белело ни одного, даже крохотного облачка. Под ногами у него лежала раскаленная, вся в трещинах земля.

— Послушай, Хайри Джан, — заговорила Фадиме.

— Ну, слушаю.

— Кто построил эту плотину, чтобы собирать воду для орошения?

— Валлахи, не я. Я так не поступил бы с людьми.

— Кто же все-таки ее построил? Кто поставил вооруженных сторожей для ее охраны?

— Сама знаешь — правительство.

— Ну так поди и спроси правительство: не ради же одних этих живоглотов-оваджикцев построило оно такую огромную плотину?! Сколько деревень находится под ними! Сколько бедняков мыкаются без воды! Подай прошение. Мол, пропадают сто пятьдесят батманов посеянного картофеля, у хлебов колосья не наливаются. В прошлом году, напиши, мы собрали всего восемнадцать копен, еле до лета дотянули. А в нынешнем и того хуже, совсем пропадем. Напиши прошение и вручи каймакаму.

— Верно говоришь, Фадиме Джан. В нынешнем году у нас не будет ни зерна, ни соломы. Худы наши дела.

— Тогда не тяни, отправляйся.

— Верно говоришь. Так я и сделаю.

Жена собрала ему узелок с едой. Лег он пораньше, встал с первыми проблесками зари.

— Ишака не возьму, пойду пешком, — сказал он жене. — К вечеру постараюсь вернуться. Если не вернусь, ты уж пригляди за детьми — чтобы зверь какой не утащил или злой человек не обидел, — и, повесив на плечо торбу, тронулся в путь.

Часов у него не было, который час — то ли три, то ли четыре, — он не знал. Шел долго, очень долго. Солнце уже стояло высоко в небе. Скоро начнется обеденный перерыв во всех учреждениях и конторах. Наконец он добрался до ильче. В этом городишке он бывал всего несколько раз и плохо представлял себе, куда идти. Магазины и лавки переполнены людьми. Громко предлагают свой товар продавцы шербета и мороженого. В булочных выставлены поджаристые румяные хлебы. Из ресторанчиков доносится аппетитный запах жарящихся кебабов. Расположившись на стульях в тени деревьев, какие-то бездельники режутся в карты, домино и нарды. Хайри ни на кого не смотрел, даже головы не поворачивал, все шел и шел.

У канцелярии каймакама постоянно дежурили два жандарма. Появлялся и снова исчезал секретарь — Мустафа из Белорена. Пять-шесть крестьян дожидались своей очереди. Не успел Хайри Джан пристроиться к ним, звонок возвестил об обеденном перерыве. Каймакам в это время принимал нескольких крестьян из Бедиля.

— Не расстраивайся, — утешил Хайри один из жандармов. — Каймакам не уходит сразу по звонку. Ты еще успеешь побывать у него.

Вспомнив свою солдатскую службу, Хайри встал по стойке «вольно», выдвинув вперед левую ногу.

— Спасибо тебе, земляк, — поблагодарил он жандарма. — Видно, такая уж у нас доля — ждать и ждать. А потом ни с чем возвращаться…

Бедильцы вышли уже в половине первого.

— Заходи, — махнул жандарм.

Хайри провел ладонью по лицу, подправил усы и вошел. За накрытым стеклом столом восседал человечек в очках — это и был каймакам. С первого же взгляда на него Хайри потерял всякую надежду. «Какая может быть помощь от этого сморчка! — помрачнел он. И озлился на жену: — На кой черт я послушался ее совета, притащился сюда — да еще пешком. Вот он, каймакам, вот оно, наше правительство!» Опустив голову, он поздоровался с сидевшим за столом человечком.

Едва скользнув взглядом по вошедшему, каймакам сразу понял, что он из какой-то дальней деревни. Высокий, рослый и статный Хайри походил на орла: вот-вот раскинет трепещущие крылья и взмоет ввысь.

— Ну что там у тебя? — спросил он, растирая затекшие ноги.

— Не знаю, с чего начать, мой бей, мой эфенди… Правительство построило плотину для оваджикцев. А они не дают воду крестьянам из нижних деревень. Зато свои поля каждую неделю поливают. Картофель у нас горит. Что делать — ума не приложу. Уехал бы в Германию, да только наших сейчас туда не пускают. И с пшеницей плохо. В прошлом году малость еще собрали, а в нынешнем и того не будет. Не знаю, как тебе все это объяснить…

— Прошение принес?

— Зачем тебе прошение? Сними трубку да и распорядись: так, мол, и так.

— Без прошения я не могу заниматься твоим делом. Вон там, под чинарами, сидят писцы. Попроси их — напишут. — Каймакам нажал на кнопку звонка. Перед ним тут же вырос жандарм. Каймакам поменял очки и встал, а жандарм выпроводил просителя на улицу.

«Вот тебе и правительство!» — возмутился Хайри Джан и вновь недобрым словом помянул жену.

Хайри спустился по прохладным каменным ступеням, поправил торбу и зашагал в сторону рынка. Там, под чинарой, толпилось множество народу. Писцы писали прошения для крестьян. Хайри Джан занял очередь к одному из них — его звали Хильми-эфенди. Хайри долго, со всеми подробностями рассказывал о своем деле и заключил такой просьбой:

— Напиши мне прошение получше. Пусть дадут воду.

— Тебе надо написать очень длинное прошение, — сказал Хильми-эфенди. — За такое меньше тридцати я не возьму. О цене надо договориться загодя. Чтобы потом не было никаких споров.

— А за двадцать не согласишься?

— Ладно, сойдемся на двадцати пяти. Но уж больше я не уступлю, даже если сам Аллах ходатаем будет. Писцов тут много. Попробуй любого спроси: меньше сорока-пятидесяти не возьмется. А я прошу недорого: всего двадцать пять.

«Ну и пройдоха», — подумал Хайри Джан.

— Хорошо, пиши! Только получше, — согласился он.

— Это уж моя забота, — сказал Хильми-эфенди. И начал отстукивать прошение на своей старенькой, видавшей виды «эрике». Остановится, подумает — и опять за дело. На то, чтобы заполнить два листа бумаги тесными, с небольшими интервалами строчками, ушло два часа.

Канцелярия открылась. Но каймакам еще не вернулся. Сидя под акацией за каменным домом, Хайри съел яйцо и две картофелины.

Затем подошел к жандармам и стал ждать. Появился каймакам. Просители, сидевшие у стены на корточках, встали. Вместе с жандармами вытянулись по стойке «смирно». Каймакам шел, ни на кого не глядя. Заметив прошение, зажатое в руке Хайри Джана, он поманил его пальцем:

— Заходи ко мне.

Взяв прошение, каймакам пробежал его глазами, на последней странице поставил свою резолюцию — несколько слов — и расписался.

— Иди к агроному. Он займется твоим делом.

— А ты не позвонишь ему?

— Я написал все, что нужно. Иди.

Каймакам говорил без раздражения, и в душе Хайри затеплилась слабая надежда. Он пошел искать агронома. Его кабинет помещался в отдельном, недавно построенном доме, снятом правительством, на Мельничной улице.

Агроном был среднего роста, угольно-смуглый, с почти такими же великолепными усищами, как у Хайри.

— Ты из Деликайа? — спросил он.

— Нет, из Кырмалы.

— Чего тебе надо?

— Оваджикцы не дают воды.

— Из своей оросительной сети?

— Сорок лир в час просят.

Агроном бегло проглядел прошение и, пряча в усах улыбку, сказал:

— Конечно, не дадут. Мы создали для них кооператив. Его члены выбрали правление. В их распоряжения мы не вмешиваемся. Закон о торговле предоставляет кооперативам различные привилегии и льготы. Понимаешь?

— Нет, не понимаю.

— В дела кооператива мы не вмешиваемся.

— Ты уж извини, но ты-то на что здесь сидишь?

— Говори повежливей. Мы следим за соблюдением закона.

— Себе они берут воду по пять лир за час. Ну ладно, пусть нам дадут по десяти. А они начали с двадцати пяти и дошли до сорока. Завтра, боюсь, пятьдесят потребуют. Несправедливо это. Плотина принадлежит государству. А мы, можно сказать, его солдаты — землепашцы. Скажи же им, чтобы дали и нам воды, хоть немножко. Я хотел было отвести воду из верхних деревень, а они: нельзя, запрещено. Я посеял больше тонны картофеля. Если он весь сгорит, как мне целый год протянуть, да еще с большой семьей?!

— Кооператив был открыт для жителей всех окрестных деревень. Где ты в то время-то был? А вот теперь, когда правление приняло несколько решений, ты вдруг объявился и давай канючить: «Дайте и мне хоть немножко воды». Поздно уже. Забирай свое прошение и уходи. Не мешай работать.

— За это прошение я уплатил двадцать пять лир. И каймакам наложил свою резолюцию.

— А знаешь, что он написал? «Прошу разобраться». Вот я и разобрался.

— Что же мне, снова к каймакаму идти?

— Зачем? Возвращайся к себе в деревню.

У Хайри голова пошла кругом, он чуть было не рухнул на бетон. Опамятовавшись, он побрел той же улицей, но в обратную сторону. У большого каменного дома задержался и нашел глазами задернутое тюлем окно кабинета, где восседал каймакам. Смачно сплюнув, он направился к рынку. В голове у него продолжало гудеть. Он не имел ни малейшего понятия, что ему делать. Подойдя к Хильми-эфенди, протянул прошение.

— Не так ты написал эту бумагу.

Поправив очки, пожилой писец внимательно перечитал прошение.

— Что тут не так?

— Значит, что-то не так, раз мне отказ. Каймакам послал меня к агроному.

— Все верно. К кому же еще?

— Надо было писать прошение не на имя каймакама, а на имя самого Аллаха.

Хильми-эфенди никогда еще не слышал ничего подобного. Он захихикал.

— Да-да, на имя самого великого Аллаха.

— Великому Аллаху не подают прошений, — опять хихикнул Хильми-эфенди.

— Еще как подают! — Хайри говорил с непререкаемой властностью генерала. — Начнешь так: «Всемилостивому господу нашему, обитающему на небесах, через канцелярию вали». — Он положил руку на плечо писцу. — Пиши скорее. А то весь картофель пропадет. Написал начало? Теперь продолжай: «Я рассказал о своей беде каймакаму, подал ему прошение — пустое дело. Сходил к агроному — тоже пустое дело. Зря время терял. У меня не осталось другого выхода, кроме как обратиться к тебе, обитающему на небесах. Обрушь, разбей на куски оваджикскую плотину. Спали весь их картофель и свеклу. Испепели их сады и огороды — пусть наконец поймут, что такое безводье. И ороси мои поля. Не то мы, все семь душ, помрем с голодухи. Спаси нас, а уж мы тебя отблагодарим. Не поскупимся на обеты и посты. А как только соберу и продам картофель, принесу тебе любую жертву, какую пожелаешь. Целую твои руки, Всевышний. С почтением…» Вот так и напиши.

Хильми-эфенди сидел, удивленно тараща глаза.

— Чего ты ждешь — пиши! А внизу не забудь подписать адрес: «Хайри Джан. От всех кырмалыйских крестьян. Через жандармерию». И на конверте надпиши адрес. Я брошу его в почтовый ящик. И еще вставь где-нибудь: «Не подобает тебе, Аллах, заботиться лишь о богатых — хозяевах доходных домов, поместий и фабрик. Надо и нам, бедноте, хоть капельку помочь. Покарай этого сморчка каймакама и агронома. Есть же у тебя еще молнии в запасе. Вот и метни несколько им на головы. Пусть и другим хороший урок будет!» Пиши! — И он легонько подтолкнул писца.

Хильми-эфенди быстро отстучал все, что ему продиктовал Хайри. Надписав конверт, вложил в него новое прошение, заклеил и протянул Хайри.

— Вот, возьми. Всего тебе хорошего. — И пробормотал себе под нос: — Уж не рехнулся ли, бедолага?!

Хайри кинулся бегом на почту. Еле-еле успел до закрытия. Почтальон Керим-эфенди, ухмыляясь, прочитал адрес на конверте. «Есть же такие несчастные рабы божьи! — мелькнуло у него в голове. — А впрочем, мне-то что? Моя обязанность — доставлять письма по назначению. Отправлю письмо в ильче. А уж вали пускай там решает, как с ним поступить…»

Солнце клонилось все ниже, прежде чем окончательно припасть к груди Матери-Земли. Хайри торопливо шагал по дороге. Вот уже и луна выплыла из-за лысых холмов. А он, весь в испарине, все шагал и шагал. Уже под самое утро, полумертвый от усталости, наконец добрался до своей деревни. И сразу же разбудил жену.

— Измучился, на ногах не стою, — сказал он ей. — Забери ребят и отправляйся на картофельное поле, чтобы я тут мог спокойно поспать. Ты у нас мастерица петь плачи. Вот и поплачь в поле. — И в чем был повалился на кровать.

— Ну что, подал прошение? — спросила его жена, прежде чем будить детей. — Добился чего-нибудь?

— Скоро увидишь, чего я добился.

— Скажи хоть два словечка. Что решил каймакам?

— Я написал прошение на имя Аллаха, — ответил Хайри с закрытыми глазами. — Должно, он его уже получил.

Хорошо зная нрав своего мужа, жена подумала, что он над ней издевается. Она растормошила детей и ушла вместе с ними.

Хайри тут же захрапел. Во сне ему привиделось, будто над ним пролетают бесчисленные стаи птиц, и все устремляются к горным вершинам. Мимо него, по всей округе, бежали бурные реки. Не переставая хлестал дождь.

Проснулся он поздно, уже к обеду. Едва вышел, поднял глаза на горы. За одну из вершин зацепилась тучка. За ней подплыло еще несколько. Это было похоже на сказку. Тучки множились и разрастались, превращаясь в большие тучи, застилая горы и небо. Загрохотал гром, заполыхали молнии. А еще через два-три мгновения с небес обрушились тяжелые дождевые струи. От сухой, перегретой земли повалил пар. Особенно свирепствовали молнии над Оваджиком.

Хайри не верил своим глазам. Он опрометью кинулся в поле. Работавшие там крестьяне уже начинали разбегаться, но Хайри радостно взметнул над собой руки и Пустился в пляс. Так он плясал в молодости на свадьбах и гулянках, так плясал в тот день, когда его провожали в солдаты, — под громкие звуки давула и зурны. А дождь — как тот недавний, во сне — лил все сильнее и сильнее. Бурный водопад скатывался по его телу. На усах висели большие сверкающие жемчужины.

Больше двух часов лил дождь. Земля жадно, с бульканьем поглощала обильную влагу.

— Пей, пей, поле, пока досыта не напьешься! — радовался, смеясь, Хайри. Он стоял недвижно, любуясь раскинувшимися вокруг него полями в потоках дождя. Затем снова принялся плясать. Лишь после того как наплясался, отправился обратно в деревню.

— Спасибо тебе, брат! — кричали ему все встречные. Фадиме уже успела растрезвонить по всей деревне о написанном им прошении на имя Аллаха. А те, что побогаче и бойчее на язык, подначивали:

— Видать, твое прошение и впрямь дошло до господа. Благодаря тебе и наши поля оросились. Напиши теперь ему прошение, чтобы открыли ворота в Германию. Ты уж поедешь первый, а за тобой и мы следом.

— В такие дела великий Аллах не впутывается, — хмурился Хайри. — Не говорите чего не надо. Пусть он только посылает дожди в засушливую пору. И на том спасибо!

Вернувшись домой, он переоделся во все сухое и сел на веранде. Тут же примостились ребятишки и жена — она вставала, заходила в кухню и вновь возвращалась. Хайри вдруг раскашлялся.

— Чайной заварки у тебя нет? — спросил он жену.

— Нет.

— Тогда завари шалфей. Принеси сигареты с фильтром — те, что оставил брат. И садись рядышком, поближе. Будем пить все вместе. За этот дождь, за здоровье друзей наших!

Заваренный шалфей сверкал, как жидкое золото, и благоухал, как горные травы. Фадиме положила подушку под спину мужу, сунула ему в руки сигареты и спички.

Хайри устроился поудобнее, закурил сигарету и позвал игравшего возле лестницы сына:

— Эй, Мурат, погаси-ка спичку.

Подбежал Мурат, изо всех сил надул щеки. Ему очень нравилась эта игра.

Исхудавшая Фадиме — словно и ее омыл дождь — вся лучилась свежей радостью. Она так и льнула к мужу. Он обхватил ее своей огромной ручищей.

— А знаешь, что, — сказал он вдруг, — я подам прошение насчет Германии. Авось, Аллах удовлетворит и это прошение. Ты только никому ничего не говори. Отправимся туда всей семьей. Избавимся наконец от этой проклятой нищеты. — И горделиво подкрутил усы: знай, мол, наших!

Перевод А. Ибрагимова.

Загрузка...