Мигель Отеро Сильва

Поэтика истории Вступительная статья

Писатель, лауреат Международной Ленинской премии мира Мигель Отеро Сильва принадлежит к «нерудовскому поколению», обладающему совершенно особым голосом, особым образом мышления, особым отношением к жизни и искусству. Для этого поколения жизнь — не застывшая конструкция, где все раз и навсегда, а сырой материал, из которого предстоит выстроить будущее, единственно данный человеку праздник бытия, пиршество творчества и борьбы. От того, что они в центре жизни — а не в стороне или около, — у них нечопорное, нереспектабельное к ней отношение, близкое по своему духу фамильярности отношений с жизнью людей труда, тех, кто ее создает, через кого она проистекает. История создавала художников-борцов нерудовской плеяды, а они были в рядах творцов истории, и это определяло биение пульса их искусства в одном ритме со всеобщей жизнью, его полнокровность и героическую по своей сути, жизнеутверждающую силу. Ощущение себя частицей не только общей для всех латиноамериканцев родины, рвущейся из полного страданий прошлого в будущее, но и частицей всего мира, и больше того — всего жизнетворного космоса, порождало этический и эстетический максимализм, творческую полифонию, высокую полюсность их искусства, умеющего не только страдать, но и смеяться — качество, столь драгоценное в XX веке.

При всем том общем, что объединяет художников этого поколения, каждый искал свои пути к постижению жизни и истории в их истинном масштабе.

Родился Отеро Сильва в 1908 году в провинциальном венесуэльском городке Барселона, штата Ансоатеги, начальное немудреное образование дополнялось домашним чтением, пятнадцатилетним подростком он начал писать стихи, затем учился в столичном университете инженерному делу, но вскоре оставил учебу, чтобы отдаться литературе, журналистике и общественной борьбе, которые сплелись неразрывно, став его творчеством.

В те годы Венесуэла жила в условиях военно-полицейской диктатуры Хуана Висенте Гомеса, неграмотного скотовода, завладевшего президентским креслом в 1909 году и правившего страной как своим поместьем. Его правление стало символом латиноамериканских тираний периода, когда патриархальные формы жизни сочетались с новыми, буржуазными, исподволь менявшими облик континента. Развитие нефтепромыслов, отданных Гомесом на откуп американским компаниям, в 1928 году выдвинуло Венесуэлу на второе место в мире по добыче нефти, развитие же промышленности обусловило формирование рабочего класса, зарождение политических и профсоюзных организаций, в 1931 году была основана Компартия Венесуэлы. Менялась социальная структура общества, менялась и духовная атмосфера, зазвучали новые слова: империализм, социальная революция, анархизм… Венесуэла, как и вся Латинская Америка, втягивалась в орбиту мировой истории, из провинциальной глуши рвались к всеобщей жизни начинавшие тогда свой путь Сесар Вальехо и Пабло Неруда, Карпентьер и Гильен, Астуриас и Амаду, Сикейрос и Ривера…

В том времени и творческие истоки Мигеля Отеро Сильвы, участника революционного выступления венесуэльской молодежи, которая в 1928 году первой бросила камень в казавшееся неодолимым монолитом здание диктатуры Гомеса. Это поколение, постигавшее гражданскую этику, как призывал его учитель, известный писатель Ромуло Гальегос, на улицах и в тюрьмах, вошло в историю Венесуэлы как «поколение 1928 года». В дальнейшем политическое и культурное развитие страны оказалось во многом связанным именно с этой группой общественных деятелей и писателей, хотя логика истории развела их впоследствии в разные лагери.

Студенческое движение в Каракасе, поддержанное населением столицы и ряда других городов, получило продолжение в волнениях военных, но эта, по сути дела, стихийная демонстрация возмущения окончилась репрессиями, застенками, эмиграцией. В эмиграции после пребывания в тюрьме и концентрационном лагере оказался и Мигель Отеро Сильва. В 1930 г. его имя впервые мелькнуло в советской прессе — «Известия» поместили извлеченное из кубинской революционной печати стихотворение «Войско», где двадцатидвухлетний поэт призывал солдат обратить штыки против диктатуры.

В 1935 году ненавистный тиран умер, народ разнес в щепы его резиденцию, смел символ диктатуры тюрьму «Ла Ротунда», по предложению поэта Андреса Элоя Бланко, друга Отеро Сильвы, собранные по тюрьмам кандалы были торжественно утоплены в море, в Венесуэлу потянулись политические эмигранты. Отеро Сильва принимает участие в создании печатного органа новой политической партии, объединившей либерально-буржуазные круги, патриотическую молодежь, придерживавшуюся марксистской ориентации. Но уже в 1937 году, когда новый президент Элеасар Лопес Контрерас, бывший военным министром в правительстве Гомеса, ужесточил внутреннюю политику, Отеро Сильва снова оказался в эмиграции, которая привела его в Испанию, где он принимал участие в борьбе республиканцев с фашизмом. В 1937 году в Мексике вышел его первый поэтический сборник, а в 1939 — первый роман, книги, в которых определился интерес Отеро Сильвы к революционной теме. С тех пор поэзия и проза всегда шли рядом, чтобы потом, на зрелом этапе творчества, слиться воедино.

«Я прежде всего поэт и журналист»[1] — так говорит сегодня Отеро Сильва, уже известный романист; другое его убеждение состоит в том, что он «прежде всего не поэт и не романист, а юморист»[2]. В этих признаниях несомненный привкус парадоксальности, но за парадоксальностью — правда. В творчестве Отеро Сильвы можно проследить три взаимодействующих между собой уровня: журналистика, связанная с общественной деятельностью и горячей, сиюминутной, творящейся на глазах повседневной историей; поэзия, которая концентрирует и преображает непосредственные впечатления, выводя их в область художественного философствования; наконец, проза, сфера «романного мышления»; в ней Отеро Сильва предстает журналистом, интервьюирующим большую Историю, мыслителем, не ограничивающимся ответами, которые может дать непосредственно явленная жизнь, а проникающим в ее «нутро», ее «устройство» — в ее поэтику.

Важно и то, что вопросы задаются не сторонним истории человеком, взирающим на нее как на нечто непостижимое, подавляющее, а человеком, который ощущает себя равновеликим общему бытию, что и определяет свободное, не без смеха и иронии, отношение к ней. Но все это обнаружится много позже. В тридцатые годы Отеро Сильва искал свою поэзию и учился задавать истории вопросы, пока применительно к своему жизненному опыту.

В первом сборнике «Вода и русло» — по своей образности ближе всего он был к мексиканскому мурализму[3] — поэт постигал пути, по которым течет поток народной жизни. Лирическое постижение этой жизни было необходимым шагом к роману, где поэт намеревался, как он потом говорил, сказать то, что доступно только прозе.

От многочисленных социально-разоблачительных и революционных романов той поры «Лихорадку»[4] (1939 г.), в которой, как и в произведениях многих современников венесуэльского писателя, слышались голоса Горького, Леонова и Федина, Анри Барбюса и Эптона Синклера, отличала замечательная, оцененная именно в наши дни точность и прозорливость в определении конфликтных узлов, проблематики, социальных типов. Найденный с первой же попытки творческий «код» писателю продиктовала сама жизнь.

Произведение откровенно автобиографично, и это сказалось в построении его в форме монолога от лица студента Видаля Рохаса, исполненного романтического пафоса борьбы с тиранией и неопределенных идей о переустройстве общества, что было так характерно для «поколения 1928 года».

С молодой горячностью Рохас и его товарищи бросаются в борьбу, короткая схватка и — сокрушительное поражение, после которого пути незрелых бунтарей расходятся: одни становятся мучениками тирании, другие отступниками, третьи террористами, учениками «маэстро маузера» и исповедниками учения «святого Динамита». Романтической революционной лихорадки не может остудить трезвый голос «каталонца» Иларио Фигераса, выросшего из анархиста в коммуниста и советующего обдумать методы борьбы. Видаль оказывается в герилье, которую возглавляет авантюрист-полковник, мечтающий, скинув Гомеса, сесть на президентский трон, а в итоге — гибель товарищей, концентрационный лагерь (здесь оказывается и Фигерас) — мертвый дом страданий, где умирающий Рохас в бреду призывает Достоевского посмотреть на муки венесуэльского народа…

История, мнившаяся лодкой, которую без особых усилий можно повернуть в иную, нужную сторону, оказалась холодным и мрачным сфинксом.

В тезисно четкой расстановке персонажей, в исповедальном монологизме, открытой публицистичности, вере в то, что сфинкс откроет свою тайну, если только подобрать верную «арифметическую» формулу исторического деяния, — во всем этом сегодня, с высот драматического опыта XX века, обнаружившего, сколь сложна «высшая математика» истории, мы угадываем благородный, но и несколько наивный оптимизм революционной литературы той поры. Мысли писателя предстояло расти вместе с историей…

Только в 1941 году Мигель Отеро Сильва окончательно вернулся на родину, где активно участвует в антифашистском движении, в кампании солидарности с Советским Союзом, основывает сыгравший заметную роль в общественной жизни Венесуэлы сатирический еженедельник «Эль моррокой асуль» («Голубая черепаха»), в 1944 году он возглавляет основанную за год до этого им, его отцом и писателем «поколения 1928 года» Антонио Арраисом газету «Эль насьональ», которая становится вскоре влиятельнейшим органом прогрессивной ориентации, и публикует поэтические произведения (сборник «25 стихотворений», 1942). Своего рода «газетным эпосом» стала журналистская деятельность Отеро Сильвы последующих десятилетий, наиболее яркие эпизоды ее вошли в историю культуры Латинской Америки, как, например, опубликованное им в газете «Эль насьональ» знаменитое «Письмо миллионам людей», где преследуемый Пабло Неруда рассказывал о положении в Чили, превращенном диктатором Гонсалесом Виделой в концентрационный лагерь. В пестрой и противоречивой общественно-политической панораме Венесуэлы Отеро Сильва, своей родословной тесно связанный с «поколением 1928 года», всегда представлял самые здоровые антиимпериалистические круги, духовно близкие идеалам социализма.

В 1948 году либерально-реформистские силы, победив на выборах реакцию, привели к власти «правительство писателей» — президентом страны стал Ромуло Гальегос, одним из министров — Андрес Элой Бланко… Но просуществовало оно недолго, и следующее десятилетие стало годами борьбы этих сил, блокировавшихся с коммунистами, против диктатуры М. Переса Хименеса. Исполненным высокого драматизма событиям тех лет, вылившимся во всенародное восстание, которое в 1958 году смело диктатуру, еще предстояло найти свое отражение в творчестве Отеро Сильвы, в дилогии же «Мертвые дома» (1955) и «Город в саванне» (1961)[5] он вернулся к, видимо, не исчерпанному до конца опыту своей молодости, к той поре, когда Венесуэла находилась на переломе, хотя, разумеется, взгляд писателя на историю страны, уже удаленную во времени, стал иным.

В монологе «Лихорадки» запечатлелись «спазмы» истории, в новых романах, написанных в «объективной» манере, — медленное, но неуклонное ее движение. Выход из замкнутости и провинциализма в современный мир — такова главная тема дилогии.

От мертвых домов Ортиса, мимо которых провозят в концентрационный лагерь студентов, бунтовавших в 1928 году против Гомеса (среди них мог быть и Видаль Рохас), города, зарастающего буйной растительностью и пожираемого желтой лихорадкой, живущего во власти провинциального тирана — копии столичного душегуба, — один шаг до XIX века. Иные пути идут от безымянного городка, наспех сколоченного в саванне рядом с новым месторождением нефти. Сюда уезжает героиня дилогии Кармен Роса, теряющая в Ортисе своего любимого, исполненного решимости последовать за мятежными студентами.

Здесь, в поселке, символически названном писателем «конторой № 1», выветривается патриархальное сознание, в борьбе со старыми и новыми хозяевами — американскими нефтедобытчиками — возникают профсоюзы, а буровые агрегаты шумят под аккомпанемент большой истории: война в Испании, начало второй мировой войны, нападение фашистской Германии на Советский Союз… От городка в саванне был один шаг до событий рубежа 50-х и 60-х годов, которые потрясут Латинскую Америку и выведут ее на авансцену мировой истории. Новый уровень взаимоотношений художника с историей в те годы обнаруживает «Хоральная элегия памяти Андреса Элоя Бланко», посвященная трагически погибшему в очередной эмиграции выдающемуся поэту-тираноборцу (Отеро Сильва принимал участие в подготовке к посмертному изданию его поэтической книги «Хуанбимбада», ставшей ярким событием латиноамериканской поэзии). Герой монументальной поэмы-плача — поэт и просто человек — предстает не как объект воздействия ее темных сил, и не только в чисто социальной функции, а равновеликим оплакивающей его смерть природе, времени, стране, народу, космосу всеобщего бытия, порождением и воплощением которых он и был. Видимо, в космизме «Хоральной элегии», ее образном строе сказалось воздействие Неруды, автора «Всеобщей песни», этой эпической фрески истории Латинской Америки, воссозданной в могучем единстве движения всех пластов жизни. Одним из героев «Всеобщей песни» был сам Мигель Отеро Сильва, которому Неруда посвятил стихотворное послание, адресованное собрату по борьбе «за правду и радость».

В 60-е годы вслед за победой кубинской революции Латинская Америка вступила в период подъема освободительного движения, и ее история, ручейком зарождавшаяся в далеких временах, в середине XX века широким притоком вливалась в реку всеобщей жизни, чтобы пополнить ее воды новым составом и расширить ее русло. Вхождение Латинской Америки во всемирную историю означало и открытие новых перспектив, и приобщение к сложнейшей и противоречивой духовной проблематике XX века. Как и в других странах континента, в начале 60-х годов в Венесуэле происходили процессы социально-политического и идейного размежевания. Оселком в определении позиций было отношение к кубинской революции. Отеро Сильва, неизменно выступавший в защиту новой Кубы со страниц «Эль насьональ», подвергся травле и был вынужден уйти с поста главного редактора газеты. Острые расхождения породило и развитие освободительного движения в самой Венесуэле, где вновь возникла герилья — партизанские отряды, делавшие ставку на вооруженную борьбу с антинародным режимом Ромуло Бетанкура, выходца из «поколения 1928 года» и основателя буржуазно-реформистского течения, который занял в конце концов проимпериалистические позиции.

С 1962 по 1966 год Венесуэла жила в условиях ожесточенной войны, компартия была запрещена, ряд ее руководителей оказался в заключении, многие члены партии погибли в отрядах герильи. Но вооруженная борьба, в которой участвовали главным образом студенты и городские слои населения, не пользовалась поддержкой народа и не имела перспектив. В трагической судьбе венесуэльской герильи, как в фокусе, отразились больные вопросы, порожденные сложной социальной действительностью Латинской Америки, где сталкивались и противоборствовали различные политические течения. Романтический пафос здесь легко оборачивался революционной лихорадкой, черной романтикой анархизма, терроризмом, в корне извращавшим революционную идею и порождавшим плоды, неотличимые от тех, что порождались обществом, с которым намеревались бороться «ультрареволюционеры»: насилие, антигуманизм, антикультура.

В самый разгар ожесточенной политической борьбы в Венесуэле Мигель Отеро Сильва выпустил роман «Пятеро, которые молчали» (1963)[6]. В основе его сюжета лежали события времен борьбы с диктатурой Переса Хименеса в конце 50-х годов, но «романное переживание» прошлого было связано с новыми духовными коллизиями. В этом произведении, не случайно изданном не в Венесуэле, а в Аргентине (из-за него вскоре на Отеро Сильву ультраправыми террористами было совершено покушение), пожалуй, наиболее отчетливо выступили черты творческого метода писателя-репортера большой Истории. Образы главных действующих лиц — анонимных Врача, Журналиста, Бухгалтера, Капитана и Парикмахера — были подсказаны документальным материалом или взяты из жизни (Врач, например, — видный деятель Компартии Венесуэлы, врач и поэт Э. Гальегос Мансерра), а само произведение, запечатлевшее ужасающий лик насилия, охватившего страну, формулировало актуальные философско-гуманистические вопросы о содержании революционной борьбы.

Все пятеро героически переносят пытки в застенках диктатуры, в том числе и Парикмахер, не имеющий никакого отношения к революционной борьбе и попавший в тюрьму случайно, все пятеро принадлежат к различным социальным слоям общества, все они разойдутся в разные стороны, если им удастся вырваться на свободу. Так что же объединяет их, ведь не только общие цепи? Страдания, муки, борьба, революция — во имя чего?

В доме смерти, где человек живет на грани гибели, самым важным, объединяющим всех пятерых, оказывается слабый росток жизни — сынишка Парикмахера, разговоры и размышления о котором придают узникам силы. Вера в маленькое зернышко жизни (просто вера, потому что в конце концов оказывается, что Парикмахер, всегда мечтавший о сыне, придумал его) делает человека неодолимым для смерти. В то же время не случайно возникает в романе этот самый элементарный и одновременно самый мощный гуманистический символ — жизнь в образе ребенка (вспомним романы Достоевского): ни у кого из революционеров нет детей — не забылось бы в горячке борьбы, во имя чего революция…

Еще более укрупненной предстала гуманистическая проблематика в поэтических произведениях Отеро Сильвы 60-х годов, где размышления об истории — уже в силу самой обобщающей природы поэтического мышления — из сферы непосредственной реальности выведены в сферу художественной философии: борьба отживающего и будущего как борьба смерти и жизни, как противоборствующее единство двух начал бытия.

В поэме «Море, название которому — смерть» (1965), своего рода каталоге видов смерти на манер офортов Гойи (а некоторые из главок написаны на темы той или иной гравюры выдающегося художника), поэт бьется над извечной темой искусства (разве можно чем-то оправдать смерть ребенка?), в смущении и бессилии отступает перед загадкой бытия и приходит в конце концов к привычной идее о смерти как обновляющем начале жизни (смерть — это не крест на кладбище, а «чистые источники, сотрясающие чрево земли»). Однако в общем контексте гуманистической проблематики, связанной с историей нашего времени, эта идея наполняется новым содержанием: смерть как перерыв в вечно возрождающейся жизни — это феномен бытия, но есть и иная смерть — небытие, дурная пустота, из которой ничего не может возникнуть. Эта тема получает развитие в поэтическом сборнике «Порог» (1966), начинающемся стихотворением, посвященным детству, и заканчивающемся небольшой поэмой «Уран 235», где поэт рисует апокалиптическую фреску возможной атомной гибели человечества.

Переломный характер нашей эпохи, суровая альтернатива между прорывом к новому миру, устроенному на новых началах, и тупиком катастрофы, противостояние сил жизни и небытия — эти факторы, имеющие глобальное значение для современного художественного сознания, приобретают особый смысл, когда проецируются на Латинскую Америку, охваченную освободительной борьбой. Стремление постичь историю своего мира в условиях, когда человечество подошло к «порогу» времен, придавало мысли крупнейших латиноамериканских писателей повышенную философичность, порождало стремление целенаправленно исследовать историю как целостный процесс, искать концы и начала, причины и истоки, тайные приводы «механизма» всеобщей жизни. Преодоление проклятия прошлого и страхов современной эпохи откликалось возрождением такого могучего средства самозащиты и самоочищения культуры, как карнавальность, смех, гротеск. Эти черты, характерные для «большого» латиноамериканского романа, ставшего одним из самых ярких явлений мировой культуры, обнаружились и в последующих произведениях Отеро Сильвы, с которыми он встал в ряд лучших мастеров прозы Латинской Америки.

В романе «Когда хочется плакать, не плачу» (1970) Мигель Отеро Сильва, в сущности, единственный из «новых» романистов Латинской Америки на современном материале и с такой глубиной разработал проблематику революционной борьбы и освободительного движения как самых острых форм творчества истории.

«Лихорадка», где писатель впервые коснулся этих тем, была монологом, новый роман — сложное полифоническое построение. Из поэзии в прозу пришло концентрированное художественно-философское мышление, сближающее, сводящее «лицом к лицу» трагические и жизнеутверждающие начала бытия. Как в стихотворении выдающегося поэта Латинской Америки Рубена Дарио «Осенняя песня весной», откуда и взята строка для заглавия: «Когда хочется плакать, не плачу».

Но в мужественном парадоксализме этой строки только один из ключей к поэтике романа, где тема плача, высокий лирико-драматический настрой, патетика поверяются «сквозь слезы» еще более острой формой жизнеутверждения — смеховым началом. Писатель, посвятивший свой роман молодежи, словно перенял у нее молодое зрение, эмоциональную динамику, «полюсную» — между драматизмом, смехом и иронией — манеру восприятия жизни. Моральное право автора на смех в горниле трагедии окуплено тем, что он не выключает себя самого из сферы действия иронического начала. Не случайно же в одном из эпизодов романа некий ветеран из «поколения 1928 года» с деятельностью которого связаны многие противоречия и коллизии Венесуэлы 60–70-х годов, оказался выкупанным молодыми гуляками в бассейне. Разумеется, ни в коей мере не означая совпадения точек зрения автора и персонажей, этот эпизод, несомненно содержащий в то же время элемент травестирования собственного жизненного и исторического опыта, говорит лишь о сложности, неоднозначности, гибкости авторской позиции, принципиальная черта которой состоит в приверженности идее изменчивости, подвижности, текучести бытия. С этой позицией связана вся система нравственных оценок, никогда не дающихся в лоб, но всегда возникающих исподволь, из интонационного многоголосия романа, из столкновения трагического и смехового, патетики и иронии. Дерзкая «оркестровая» полифония повествования, сближение противоположных начал, их смешение, состязание, отрицающее всякое монотонное ви́дение и понимание жизни, связано с новым подходом к истории, новым представлением о ее устройстве — ее поэтике. Репортер «малой» истории, подобно таким крупнейшим мастерам латиноамериканского романа, как А. Карпентьер, Г. Гарсиа Маркес, А. Роа Бастос, стал в своем творчестве философом всеобщего бытия…

Качественно новый уровень освоения истории сказался прежде всего в новом масштабе размышления о ней.

Основной сюжет романа, картины кровоточащей жизни Венесуэлы 60-х годов автор предварил написанным в карнавально-гротесковой манере «Христианским прологом», буффонадой из времен борьбы раннего христианства с римским язычеством. Орудие смехового разъятия истории — сам язык, которым рассказывается о кровавой бане, устроенной первохристианам римским императором Диоклетианом, речевая полифония, смешивающая реалии древности и современности, формулы политэкономии и вульгаризмы, уличное и эстрадное арго, испанский, английский, французский… Смех сопровождает героику, и патетическое начало гораздо сильнее ощущается не в закостенело-серьезных гвардейцах Севе́ре, Карпофоре, Севериане, готовых во имя догмы стать великомучениками, а в их младшем брате — Викторине, полном жизни, веселой отваги, задиристом, ершистом, влюбленном. Старшие, торжественно и угрюмо шагающие на плаху и уповающие на господа бога, оставлены писателем в прошлом, а Викторин, отсылающий мучителей к божьей матери крепкими словечками, из тех, что в обиходе среди современной молодежи, выводится им в зону будущего.

Прямо из смерти Викторина прорастает корень жизни, который тянется в наши дни, в середину XX века, когда в Каракасе в один день, в день четырех католических святых, рождаются три мальчика и получают имя задиристого великомученика. У каждого из них своя судьба. Один, сын негритянки, родившийся на окраине столицы в лачуге, станет человеком вне общества, бандитом, другой — из богатого семейства — «сердитым» гулякой, третий, сын революционера, — студентом, участником герильи. Все они поднимут мятеж против неправого мира, вступят — каждый по-своему — в борьбу с ним и погибнут в один день.

Документальный материал о современной жизни — а писатель, следуя своей журналистской привычке, интервьюировал знаменитого уголовника, собирал газетный материал — встретился с преданием, и их сплав образовал художественно-философскую метафору большого диапазона. Параллель, основанная на перекличке двух кризисных, «пороговых» эпох — эпохи, когда человечество, расставаясь со старыми гуманистическими нормами на рубеже «того» и нашего времени, вступало в новую социально-духовную эпоху, и XX века, когда по всей земле идет борьба за новый мир, новую нравственность, — вывела частные истории трех венесуэльских мальчиков, ничего не значащие в потоке всемирной жизни, в большое всечеловеческое время. Там гибнущий Древний Рим, здесь — гибнущий «новый Рим», в конвульсиях калечащий жизни, судьбы.

Конечно, основной сюжет, в отличие от пролога, написан в ином стилистическом ключе. Здесь преобладает драматическое начало, поднимающееся в кульминационные моменты к трагедийному звучанию, и рассказ о каждом из юношей (каждый — неповторимая ценность на чаше весов жизни) окрашен горьким лиризмом. Но смех не исчез, перелившись в иронию, он накрыл своим «излучением» и основной сюжет.

Трудно было бы однозначно оценить источники и роль иронического начала в основной части произведения. В романе о молодежи и посвященном молодежи ирония — это и камертон, которым выверяется искренность, неложность трагедии, чистота звучания патетики, и средство спасения от грозящего удушьем дидактизма и тяжеловесного пафоса, способного похоронить все самое живое.

Но есть и иной источник, связанный с определенным отношением к истории, взятой в целом, как процесс. Мы не встретим в романе сентенций на темы истории, но в большом искусстве всегда есть сверхтемы, сверхпроблематика, порождаемые масштабом мысли художника, его общими представлениями о мире. В книге Мигеля Отеро Сильвы такая сверхпроблематика — философия истории, которую мы постигаем интуитивно, извлекая ее из интонационной полифонии повествования, из «звукового» слоя ее смыслов, где, будто на глубине, мерцает идея-образ большой Истории, как ее понимает писатель.

Складывается этот образ в скрещении двух лучей, двух стихий, двух тональностей — героически-трагедийной и иронически-насмешливой. Первая — порождение драмы истории, присущего ей катастрофического начала, вторая — порождение ее постоянно обновляющихся, возрождающих сил, которые смехом (вспомним высказывание Карла Маркса о смехе истории) снимают горечь поражения и недостижимости идеала и открывают перспективу движения вперед, к новым горизонтам.

Превосходство позиции автора, знающего «секрет» истории, и порождает иронию. Каждый из персонажей имеет какую-то свою «малую» правду, автор разделяет ее и в то же время, выявив ее неполноту, ограниченность, всегда с улыбкой, то печальной, то насмешливой, отстраняется, чтобы все извлеченное собрать в некую более общую и высокую идею — правду истории. Разумеется, это прежде всего касается Викторино по фамилии Пердомо, студента-подпольщика, прямого наследника и героя «Лихорадки», и задиристого великомученика из «Христианского пролога».

Иронические выпады против этого Викторино, вовсе не нарушающие общей драматической тональности и приобретающие иногда оттенок горько-скептический, связаны с разным пониманием революции, исторического действия автором и героем. Должно быть, не случайно назвал автор молодого революционера Викторино Пердомо, Виктор — победитель, Пердомо — гибель, утрата (от испанского слова pérdida). Отношение автора к терроризму, который исповедует Викторино, недвусмысленно, о нем все сказано устами отца: самоуправство с историей гибельно, она бьет, как ток высокого напряжения, бьет против жизни, сжигая и виновных, и невиновных, и вовсе непричастных, а просто живых людей, и может превратить высокую трагедию борьбы в кровавый фарс.

Но все-таки художественное произведение — это не трактат, не пособие по тактике и стратегии революции, и материал писателя — это «живые» люди, герои. И писатель, которому ни разу не изменил камертон искренности, с улыбкой отстранился и здесь. Есть правда теории и есть правда конкретных обстоятельств, живая правда дня, перед которой бледнеет, выглядит неполной, несовершенной и потому подвластной иронии всякая абстракция. Отец Викторино, безусловно очень близкий к точке зрения автора, тем не менее не носитель истины в последней инстанции, не резонер, черты которого были свойственны Фигерасу из «Лихорадки», он тоже персонаж, захваченный потоком истории. Как бы ни был прав отец Викторино в своих предостережениях, похоже, что сам он гораздо сильнее в теории, нежели в практике революции. В те далекие годы, когда писалась «Лихорадка», «арифметические» формулы казались безусловным средством для управления историей, в бурные, смутные времена бессильными оказывались и «святой Динамит», и теоретические построения, не проросшие в живую жизнь…

«Хитрость» истории, ее неуловимая противоречивость и животворная и опасная изменчивость, не позволяющая успокаиваться на добытых истинах и «вечных» формулах, ее трагедия, своим оптимизмом светящая в будущее, — вот откуда ирония Отеро Сильвы, заряженная иронией самой истории.

Четверо гвардейцев-первохристиан принесли себя в жертву новому учению, трое венесуэльских юношей, каждый по-своему попав в западни гибнущего Рима, погибли; один из них — думая, что приближает будущее, четвертый, тоже Викторино (все, кто писал о романе, отмечали это обстоятельство — намек на существование четвертого Викторино), не появляется в романе. Не будем обольщаться, что он-то уж оправдает свое имя, но в любом случае после гибели трех Викторино именно он связывает нас с историей, не с непосредственной, сиюминутной историей, а с историей, взятой в том масштабе, в каком о ней думает писатель, — с жизнью, текущей в будущее. Если и есть что-то, без сомнения находящееся вне иронического и патетического полей, соединившихся между собой в этой по-своему карнавализованной исторической стихии столь тесно, что каждое из них — оборотная сторона другого, то это звучащая нежно, сокровенно и совершенно без всякого пафоса тема ценности человека, связанная с образами матерей, рожающих и растящих гибнущую жизнь. Как и в романе «Пятеро, которые молчали», писатель сопоставил историю с самым сущностным гуманистическим началом. Впрочем, как всегда в гуманистическом искусстве, идущем к истокам человеческого, к самому больному, самому беззащитному, интимней всего эта тема звучит в образе Мамы, нижайшей из нижайших, рожающей по старинке в лачуге на городской окраине. Вот это-то начало, тема неиссякаемой жизни, противостоящей силам небытия, жизни, которая выше всякой догмы, и является центром многоголосого повествования Отеро Сильвы, потаенным двигателем его образа истории.

В 70-х годах освободительное движение в Латинской Америке столкнулось с не менее сложными обстоятельствами, трагический опыт чилийской революции, показавший, что не может быть панацеей и чисто парламентский путь к новому обществу, разгул фашистского террора в ряде стран континента, новые диктаторы, оседлавшие президентские кресла, — все это отозвалось эхом в сознании художников, все более целенаправленно обращавшихся к ключевым проблемам современности: революция, человек в истории, гуманизм, насилие, власть, диктаторство.

Среди голосов крупнейших писателей продолжал звучать и голос скончавшегося в 1973 году большого друга Отеро Сильвы Пабло Неруды, ставшего символом творческих сил Латинской Америки, социалистических идеалов ее большой культуры. Согласно завещанию Неруды Отеро Сильва принял участие в подготовке к изданию незаконченной поэтом автобиографии «Признаюсь: я жил»[7], важнейшего человеческого и художественного документа эпохи. Напряженная общественная деятельность борца за мир, непременного участника кампаний солидарности с социалистической Кубой, с народами Чили, Уругвая, а затем Никарагуа, Сальвадора, сочеталась с трудом над новым романом, ставшим в ряд лучших достижений латиноамериканской литературы.

По своим внешним приметам роман «Лопе де Агирре, Князь Свободы» (1979 г.) — это то, что именуют обычно историческим романом. Его героем стал реальный персонаж, участник конкисты Америки в XVI веке, мятежник, поднявший восстание против короля Испании. Однако произведение далеко вышло за рамки жанра, начало которому в свое время положил Вальтер Скотт. Оно стоит в ряду сочинений на исторические темы, где (как, например, в пушкинском «Борисе Годунове») исторический материал не замыкается в себе, а имеет некую сверхзадачу — поработать на современность. Но связь эта создается не с помощью аллегорий, притчевых построений или иных лазеек из прошлого в наши дни, а благодаря проникновению писателя, вооруженного опытом современности, в сердцевину отдаленного времени. Такой подход, не разрушая исторической ткани, выявляет единство исторического процесса и выводит читателя вслед за авторской мыслью на широкое поле ассоциаций и самостоятельного философствования об истории.

Создавая роман, посвященный далеким временам, Отеро Сильва остался верным своей журналистской привычке интервьюировать героев, беседовать с ними лицом к лицу. В «поисках» Лопе де Агирре он побывал в Испании, в Стране басков, где родился герой, изучал архивы и беседовал со старожилами, ездил в Амазонию, где в 1561 году начался мятеж, и по родной стране, где разворачивались основные события, наконец, прочитал около 200 книг — старинных хроник, исторических и художественных сочинений, посвященных этому колоритнейшему персонажу, собирал народные легенды и документы, среди которых подлинные письма Лопе.

С точки зрения исторической достоверности произведение Отеро Сильвы можно считать образцовым — здесь все дышит подлинностью, действуют подлинные персонажи, действительные исторические герои, за каждым поворотом сюжета — свидетельства хронистов. Однако напрасно мы стали бы задаваться вопросом, что здесь от реального Лопе. Ответить на него невозможно не столько потому, что искусство — не фотография, а рентгенограмма, обнаруживающая внутренние болевые точки истории, но и потому, что проблема реального Лопе как раз и является одной из ведущих тем романа: кто он, Лопе? Тем более что для споров было немало оснований.

Ближе к концу романа, когда Лопе раскрывается перед нами во всей полноте, автор нашел нужным снабдить повествование пространной сноской, где вступил в открытую, так сказать, «внетекстовую» полемику с традиционной консервативной историографией, которая со времен мятежа утверждала, что его глава был маньяк, параноик, кровожадный вампир, а весь мятеж соответственно изображался бессмысленной вакханалией, не имеющей своей внутренней исторической логики и обоснованности.

По-иному оценил мятеж Лопе де Агирре, пишет автор, Освободитель — Симон Боливар, возглавивший в начале XIX века войну за независимость от Испании. Через 300 лет после мятежа Лопе Боливар квалифицировал его как «первый акт независимости Америки» и приказал распространить вызывающе дерзкое письмо Лопе королю Испании Филиппу II.

Историческим чутьем руководителя великой акции Боливар уловил в восстании Лопе де Агирре предвестие борьбы за освобождение испанских колоний, автор романа с этих позиций пересмотрел историографию, и Лопе де Агирре предстал не заурядным душегубом из древней уголовной хроники, маньяком, помешавшимся на запахе крови, новым воплощением Нерона, Ирода и Иуды, а «Князем Свободы». Это он, Лопе де Агирре, первым отрекся от испанского подданства, объявил войну не на жизнь, а на смерть испанскому королю и его «тиранам» и провозгласил своей целью освобождение Южной Америки и создание независимого королевства Перу, пообещав даже избавить негров от рабства. Так образ Лопе со всеми накопившимися за века фактами и преданиями о его характере, облике, действиях оказался выведенным на уровень максимально широкой гуманистической проблематики. Рука Боливара, а теперь уже и рука Мигеля Отеро Сильвы вписала Лопе де Агирре в историческую перспективу Латинской Америки, пролегшую от «порога» того этапа всемирной истории, который называется новым временем, когда рождался новый социальный тип человека, новый тип исторического деятеля, до «порога» наших дней, подводящих итог этой ключевой в истории человечества эпохе, всем тяжким противоречиям, ею порожденным.

Итак, Лопе де Агирре — исторический герой, но каков он как исторический деятель и каковы его деяния? Ответом на этот вопрос, собственно, является весь роман. Писатель не пошел по легкому пути, не сменил ореола проклятий на нимб праведника, не подсунул читателю лакированный лубок, а, напротив, отказавшись от однозначных ответов, пригласил его разбираться во всем самостоятельно, извлекать выводы из всей «массы» истории.

Отеро Сильва предложил выслушать историю Лопе, именно выслушать, ибо мы присутствуем как бы на судебном разбирательстве, в котором три стороны: сам Лопе, обвинители — древние хронисты, авторы сочинений о нем, и мы сами, судящие о Лопе с позиций современности. Автор же как бы удалился из зала суда, уйдя «за текст» и отдав инициативу чужим голосам. В общей системе произведения, где использованы самые разнообразные повествовательные приемы, центральное место заняли «звучащие» формы — монологи Лопе, типичный для современной прозы прием совмещения «объективного» рассказа от третьего лица с несобственно прямой речью и элементами внутреннего монолога, что позволяет быстро менять ракурсы повествования, сопоставлять точки зрения, аргументы, показывать персонажи снаружи и «изнутри», усложнять «романную действительность», приближая ее к реальной сложности жизни. Все это, конечно, не означает, что автор вовсе отстранился от разбирательства «на процессе» Лопе, равно как не означает ни равнодушия, ни всеядного исторического релятивизма, пример тому — «внетекстовая» полемика с суровыми обвинителями Лопе. Просто авторская философия истории «разлита» во всей драме Лопе, ее вольном течении, и мы извлекаем ее из полифонии речи, точек зрения, без авторских подсказок — как в театре. И ответ снова кроется где-то в интонационном слое, в том поле, что образуется скрещением, как и в предыдущем романе, героико-трагического пафоса и иронии, усмешки, которые — от понимания истории, опыта современности…

Тенденция к театрализации повествования нашла свое полное выражение в том, что писатель ввел в структуру романа драматические фрагменты, написанные в различной стилистической манере и играющие ключевую роль для понимания Лопе, ибо вводятся они в переломные, вершинные моменты его жизненного пути.

Превращая мерцание в свет, а свет — в пламя, как говорил Гюго об искусстве драмы, эти фрагменты высвечивают высокую, героическую ипостась Лопе — исторического деятеля, обнаруживают в нем черты героя классической трагедии, который отчаянно и непреклонно сражается с судьбой, роком. Эти черты мы угадываем в пророчествах (здесь автор тоже прибегает к элементам драмы) о судьбе Лопе, неказистого, малого ростом, но великого мятежным, свободолюбивым духом и честью. Автор освобождает Лопе от обычной для завоевателей Америки алчности и наделяет его лишь выдающимся честолюбием, стремлением своими подвигами и трудами доказать, «чего он стоит».

Потом мы встречаем Лопе в Куско, древней столице государства инков, уже постаревшим и обзаведшимся семьей (от индианки у него дочь). Он прошел весь путь конкистадора и остался глубоко уязвленным, ибо в грабеже и избиениях индейцев можно доказать, чего стоит твоя алчность, но не твоя честь.

Из столкновения с подлым миром возвышенного начала, вложенного автором в Лопе, рождается первая трагедия с хором и прорицаниями, которая возводит его в ранг античного героя: Лопе клянется мстить «тиранам» Америки и добыть свободу. И клятву свою он выполняет, ибо в следующей трагедии, которую автор строит так, чтобы вызвать в нашей памяти шекспировские кровавые хроники, мы застаем Лопе уже в роли главы мятежа, как то и было на самом деле в глубинах Амазонии. Наконец, гибель Лопе, последняя трагедия, в которой мы угадываем не только шекспировскую традицию, но и разъедающую ноту психологической рефлексии, присущую современной драме. Это Лопе — трагический герой в вершинные моменты жизни, когда видны чистые родники его личности.

Но есть и другой Лопе, каким он предстает за пределами трагедий, в «романном контексте», то есть в сфере повседневности, где высокое и низкое всегда рядом, где ведут постоянную борьбу темные течения истории, способной обратить величественное в низменное, благие намерения — в вакханалию антигуманистических разрушительных сил, перед которой, забыв о первоначальных целях, мы останавливаемся в ужасе — как перед трагедией и одновременно фарсом восстания Лопе.

Но в чем суть метаморфозы, или, иными словами, в чем рок Лопе? Сходный вопрос задавал в свое время Наполеон, прошедший путь от полководца республиканской армии до монарха. Он спрашивал у Гёте: какой смысл имеет сегодня судьба? — И тот отвечал, что роль судьбы играет теперь политика. То есть в новое время, когда на место богов стал человек, гуманистическая сущность исторического деятеля, воплощающаяся в его деле, определяет его судьбу. Рок Лопе сокрыт в нем самом. Он сын века Ренессанса, времени расцвета индивидуальности и времени небывалого роста индивидуализма, гипертрофированного частного интереса, становящегося принципом общественных отношений. Трагическую и не зависящую от воли Лопе эволюцию проделывает с ним и идея свободы, и не потому, что Лопе злоумышленник (он не виновен, как герой классической трагедии), а потому, что он человек своего времени и иным быть не может. Не жила ли с самого начала в нем только жажда мести, и не сливается ли для него идея свободы с идеей личной власти? Наконец, не ирония ли это истории — сам титул, который присвоил себе Лопе в окружении своих нищих мараньонцев: Князь Свободы?.. А может, властелин, господин, хозяин свободы?

Надо страницу за страницей пройти роман, вслушиваясь в звучание интонаций, улавливая нравственные акценты, чтобы понять путь, который проделывает Лопе вплоть до того момента, когда он, поклявшийся отомстить тиранам, сам становится душегубом. Ему не откажешь в величии помыслов — ведь он поднял восстание против самого Филиппа II, хозяина полумира. Не согласный на меньшее, он ведет с королем жестокий и бескомпромиссный диалог, о котором тот и не догадывается. Такой спор может вести только новый человек, осознающий себя существом, равным «законному» монарху, равноценной ему личностью, — идея, которая не пришла бы в голову средневековому человеку. Ты незаконный хозяин свободы, кричит ему Лопе из сельвы, ты не заслужил ее, а получил по наследству, я же добуду ее своими трудами и своей кровью. Но своими трудами и своей кровью Лопе добывает ту же свободу самовластья, и не больше. Жадной толпой сгрудившиеся вокруг него нищие конкистадоры, не столь честолюбивые в своих помыслах, мечтают каждый о собственном куске «свободы»: один — о богатствах, которые присвоит, другой — о том, как завладеет женой соседа… Так оно и было, согласно сведениям хронистов.

«Люди никогда из страха перед божьим наказанием не перестанут делать то, чего требует их желание»; «Небо для тех, кто ему служит, а земля для тех, кто больше может»; «Мне нужны не богомольцы, а те, кто могут сыграть с дьяволом в кости» — эти афоризмы Лопе, донесенные историком Педро де Агуадо, великолепно раскрывают одну из духовных ипостасей переворота, происходившего в век Ренессанса, полномочным представителем которого и был мятежник. Суть мятежа Лопе состоит в том, что он носит не только антимонархический, но и богоборческий характер. Преступив принцип абсолютизма небесного, он вместе с ним отвергает и все те нравственные устои, на которых держался привычный мир, не имея ничего, что ему противопоставить. Мнившаяся свобода превращается в анархию…

Столкновение личных, корыстных интересов разлагает отряд «освободителей», начинается чехарда убийств и предательств. Но раньше всех на этот путь встает сам Лопе, который пробирался к власти, не брезгуя ни наветами, ни ложью, ни лицемерием, ни террором. Круг замыкается: поборник свободы становится тираном. Писатель вскрывает психопатологию маниакальной жажды власти, вседозволенности: летят головы соратников, виновных и невиновных — «за разговорчики», «за заговорчики» за «не так посмотрел», «потому, что было плохое настроение», потому, что так нашептал темный дух Мандрагора, поселившийся в нем, чтобы «предугадывать» предательства…

Возможно, демонические и богоборческие настроения Лопе, зафиксированные хронистами, связаны с достаточно распространенными тогда ересями. Отеро Сильва превратил богоборческую тему в доминанту духовной жизни героя. На всем протяжении повествования Лопе сопровождает цепь метафор, построенных на контрасте небесного и адского начал — с одной стороны он осенен крылом «божьего гнева», архангела Михаила, карающего неправый мир, с другой — крылом Сатаны. Борьба «князя света» и «князя тьмы» символизирует борьбу в его душе того, что устремлено к общим, выходящим далеко за пределы его времени идеалам, и того, что питается индивидуалистическими, низменно-эгоистическими побуждениями, ставящими предел идеальным устремлениям. Эта изначальная ущербность, расколотость последовательно проведена во всем образе Лопе, «корчащемся» между полюсами прекрасного, героического, возвышенного и безобразного, уродливого, низменного.

«История, — писал К. Маркс, — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека»[8]. Деяние трагического героя, лик которого рассечен резцом гротеска, становится в конце концов деянием уродливым. К концу романа тема безумия вседозволенности, сумасшествия единоличной власти приобретает все более острое звучание. История правления Лопе на венесуэльском острове Маргарита прямо строится писателем как судебное разбирательство — обвинения выдвигают хронисты, свидетели, отвечает им Лопе, и далеко не всегда он может дать объяснения, хоть сколько-нибудь оправдывающие убийства. Из «князя света» Лопе превратился в «князя могил», как бы подтвердив зловещую символику эпизода, когда, еще никому неведомый, в начале экспедиции по Амазонке, он был назначен «поручиком по делам усопших» — счетоводом мертвых душ. Мнившаяся свобода захлебнулась в крови; став же против жизни, Лопе стал и против истории.

И мы уже не знаем, что и думать о его последних словах: «Филипп II войдет в историю как тиран, а я, Лопе, — как Князь Свободы», не знаем, что и думать о его мятеже в аду, куда он попадает в финале, выдержанном в духе народных легенд, не знаем, что и думать о борце за свободу, отсеченная рука которого, размахивающая окровавленным кинжалом, согласно одному из народных преданий, до сих пор плывет по Амазонке…

Образ Лопе целиком остался в рамках исторических обстоятельств XVI века, в рамках времени, которое обусловливает скорее не сами характеры, а их развитие. Но именно верность историзму и позволила писателю подняться до более высокого, в сравнении с историческим характером, уровня обобщения — до исторического типа, что и вывело художественную мысль на простор философствования об истории в целом, в том числе и о современности. Черно-красный флаг, под которым идет вольница Лопе де Агирре, так или иначе заставляет нас думать о проблемах сегодняшнего дня, об идущей по всему миру напряженной борьбе сил гуманизма и антигуманизма. Вот здесь-то, в сверхпроблематике романа, мы и постигаем весь диапазон мысли Отеро Сильвы, исследователя «поэтики истории» и борца за жизнь.

Неотделимой от писательского творчества Отеро Сильвы является его общественная деятельность, за которую в 1980 году он был удостоен Международной Ленинской премии мира. В выступлениях в прессе в связи с этим событием представления писателя о роли искусства и художника приобрели окончательную завершенность. В одном из интервью Отеро Сильва вспоминал Фолкнера, приезжавшего в Каракас за несколько месяцев до своей кончины. На вопрос о том, что могут сделать писатели для дела мира, тот горько ответил: «Ничего». По-другому думает Отеро Сильва, писатель поколения Неруды: во имя жизни писатели должны делать все, и даже невозможное[9]. Об этом говорил Отеро Сильва и на Третьей международной встрече писателей в Софии (1980 г.), председателем которой он был избран. Истоки созидательной творческой энергии Мигеля Отеро Сильвы — в бурлящей истории Латинской Америки, «сообщества народов, исполненных, — по словам писателя, — стремления сыграть свою роль в создании нового человеческого мира»[10].

В. Земсков

Загрузка...