Знанья есть у меня, но они скудеют,
Есть почтенье к добру, но оно слабеет.
Есть душа у меня, но теряет силы,
Есть и разума свет, но горит уныло.
Есть и пламень любви, но как лед спокоен,
Есть и ветра напев, но спаленный зноем.
Жар молитвы в душе, но и холод рядом.
Я ростки не взрастил, их побило градом.
Скорбь, что мне суждена, я отвергнул, Боже,
Радость, что суждена, я отвергнул тоже.
Потерял я пять чувств, а когда — не помню.
Побужденье к добру от тебя дано мне.
Но ему я не внял, не услышал зова,
Я вслепую блуждал, как лишенный крова.
Я служил суете, будто быть ей вечно,
Завязал я глаза, чтоб грешить беспечно.
Впал в греховные сны, полюбил прельщенья…
Пробуждения час — грозный час отмщенья!
Ужас бездны пойму, кану в мрак тяжелый.
Свет надежды не мерк, но к нему не шел я.
Восхвалял я грехи, долгий счет их полнил…
Возвестивший добро, свой завет исполнил.
И меня Он учил верить светлым силам,
Ненавидеть грехи — и меня учил Он!
Коль простишь должнику — и твой долг скостили,
Нас простит Иисус, если мы простили.
Был нелегким путь и далеким кров.
Я прилег вздремнуть на траве ночной
И уснул, и вдруг — чей-то нежный зов…
Неизвестный друг говорит со мной.
Пробудился я, счастьем обожжен.
Скорби не тая, плачет ветерок.
Ни души кругом, тьма со всех сторон,
На пути моем вновь я одинок…
Мне в этих памятных местах
Так ощутима ты!
Знакомый сад заглох, зачах,
Не политы цветы.
Закрыты ставни на замок,
Но мне, как прежде, рад
Заветный сад… О, как я мог
Войти в тот самый сад!
Тот самый и совсем иной —
Он пуст, затоптан, гол.
И он, как я, одной тобой
Дышал, и жил, и цвел…
В угрюмых безднах бесконечной ночи
Ты, сердце, бьешься, как в стенах тюрьмы.
Я заблудился и устал — нет мочи,
И некому позвать меня из тьмы.
Ночь распростерла траурные крылья.
Одна лишь ночь — отчаянью в ответ!
Искать и ждать — напрасные усилья.
На сладостную ложь — надежды нет.
Рыдая, ветер бьется в бездне темной.
Кто эту ночь простер в немой глуши
И почему безмолвен мир огромный?
Кто потушил огонь моей души?..
Когда-нибудь я прокляну с тоской
Всю жизнь мою и, скорбный, одинокий,
Пойду и отыщу твой дом далекий
И постучусь дрожащею рукой.
О как печально улыбнешься ты
И дверь откроешь, не сказав ни слова,
И ты заплачешь пред лицом былого,
Увидев боль замученной мечты.
И сестринская доброта твоя
Душе моей дарует исцеленье.
Я молча обниму твои колени
И разрыдаюсь, разрыдаюсь я…
Эта боль из года в год
Неустанно, как паук,
Сеть горящую плетет
Из неутолимых мук.
Злой недуг, глухая боль
Медленно, из года в год,
В раны сердца сыплет соль,
Жизнь мою нещадно жжет.
Я иду глухой тропой.
Оглянусь — потерян след.
Я замечен злой судьбой,
Для меня спасенья нет.
О нежность, походящая на боль!
Я не знавал столь горькой и мятежной,
Столь исступленной и пугливой; столь
Безжалостно переходящей в боль.
Последняя она, — не оттого ль?
В ней затаился пламень безутешный.
О нежность, походящая на боль, —
Я не знавал столь горькой и мятежной!
Печальный образ юности моей
Мне видится чем дальше, тем ясней,
Рождая чувство горечи и боли:
Стоит сироткой в опустелом поле
Копна пшеницы… Пронеслись года,
Она давным-давно в земле истлела,
Но я в долгу пред нею навсегда
И не могу начать другого дела,
Пока не расскажу я про нее
Читателям, и близким и далеким.
Закончилась резня… Село мое
Стоит притихшим, скорбным, одиноким.
Одни лишь старики да детвора
Здесь уцелели, но опять с утра
Клубится мирный дым над очагами,
Старухи для внучат пекут лаваш.
Печальнее других домишко наш,
Отца и матери уж нету с нами.
Сестра да я из всей семьи большой
В живых остались — малые ребята,
А мир вокруг неласковый, чужой.
Как жить? Что делать с полосой несжатой?
В Хараконисе нищенский надел
Остался у меня. Отец, бывало,
Что ни посеет — засуха сжигала,
И досыта никто из нас не ел —
На подати зерна едва хватало.
Но в том лихом году, как бы назло,
Обильный урожай земля сулила.
Готовилось к уборке все село,
Забыв про нас. У стариков нет силы
С уборкою управиться. У них
Заботам, нуждам ни конца, ни края.
В такие дни не до сирот чужих.
Чего тут ждать!.. Я разыскал в сарае
Знакомый серп, которым жал отец,
В карман засунул старое точило,
И утром, еще солнце не всходило,
Я вышел в поле как заправский жнец.
Участок мой был от села далеко.
Средь хмурых гор жара и тишина.
Как было горько мне и одиноко!
Как разболелись плечи и спина!
Я жал пшеницу рук не покладая,
Мне заливал глаза соленый пот,
И вдруг я вижу, что сестра несет
Мой завтрак в узелке, и вот тогда я
Почувствовал себя главой семьи,
Добытчиком, кормильцем и опорой.
Я бережно сложил снопы свои
И сел в тени большой копны, которой
Гордился я, и скудный завтрак мой
Неспешно съел, по-взрослому усталый.
Кругом безлюдие, гнетущий зной,
И камнем на сердце тоска лежала.
А девочка, молчание храня,
Ко мне прильнула, руки нежно гладя,
И я прочел в ее печальном взгляде
Вопрос, который мучил и меня,
Мне душу изнурял глухой тревогой:
«Как в мире этом страшном и большом,
Где ни отца, ни матери, ни Бога,
Мы будем жить?..»
И пó сердцу ножом
Резнула боль, и оба втихомолку
Мы плакали, скрывая горький страх.
Кричащую тревожно перепелку
Мы услыхали в луговых кустах.
Мы видели, над нею кружит коршун
И вот, свистя крылами, в небо взмыл…
Я встал, готовый к испытаньям горшим,
И ноющую спину распрямил.
Я вытер слезы детские мои
И, как пристало старшему в семействе,
Уверенно сказал Ерануи:
— Не плачь, не унывай, мы будем вместе!
Не бойся, перепелочка моя,
Иди домой! — Она послушно встала,
И в серых глазках радость заблистала,
И мелкими шажками вдоль ручья
Она пошла, чуть колыхаясь в поле,
Как увядающий в бутоне мак.
И я поклялся: даже в горькой доле
Ее беречь, ее лелеять так,
Чтобы жила без страха и печали,
Покуда не найдет своей судьбы.
Я поглядел в синеющие дали
С волнением, с предчувствием борьбы.
И долгий день, не зная утомленья,
Я жал пшеницу, складывал снопы,
А на закате, подходя к селенью,
Я услыхал нестройный гул толпы.
Я увидал, как в спешке, в суматохе
Кто погружал пожитки на арбу,
Кто ослика навьючивал… И вздохи,
И ропот на жестокую судьбу
Звучали всюду… Ветхие старухи
Мешки латали. И в последний раз
Пекли домашний хлеб. Следы разрухи
Виднелись всюду в этот горький час.
С отрядом русских, отступавшим спешно,
Переселяли на восток армян,
И старики с тоскою безутешной,
С глубокой болью незаживших ран
Родные стены молча целовали.
Как трудно будет доживать вдали
От кровли отчей, от родной земли,
В безвестности, в унынии, в печали!
Какая боль, какая пустота!
Но сквозь тоску мне верилось впервые,
Что сбудется теперь моя мечта,
Что наконец-то мы идем в Россию,
В страну, куда рвалась моя душа,
Где нас не будет разорять паша,
Где не убьет нас янычар кровавый,
Где, озаренный вековою славой,
Отважный, честный, доблестный народ
Нам дружескую руку подает.
Об этом над моею колыбелью
Когда-то тихо напевала мать…
И я в порыве буйного веселья
Запел, не в силах радости сдержать.
А караван уж тронулся в дорогу.
Соседка, отерев глаза рукой,
Разгневанная, мне сказала строго:
«Чему ты, сорванец такой-сякой,
Обрадовался? Впрочем, у тебя ведь
Нет ничего, что тяжело оставить, —
Ни очага, ни хлеба, ни земли…»
Мы молчаливо шли с Ерануи,
Не слушая ворчливую старуху.
Но вот проходит скорбный караван
Близ моего участка. Сердце глухо
Во мне заныло, заволок туман
Глаза мои, но явственно до боли
Я видел, остановленный стыдом,
Копну пшеницы, в опустелом поле
Забытую… А ведь она давно ли
Была моей заботой и трудом!
И вот стоит сироткой у дороги
И будто силится спросить в тревоге:
«Уходишь? Покидаешь? Навсегда?
Твой пот остался на моих колосьях.
Зачем связал их? Ты на ветер брось их,
Коль не жалеешь своего труда.
Я жизнь твоя…»
От сдавленного крика
Я замер… Ах, старуха, погляди-ка,
Чтó сорванец оставил за собой!..
(… … … … … … … … … … … … … … …)
Недвижно я стоял перед копной
И на нее смотрел с тревогой нежной,
Как смотрят на родное существо
В предчувствии разлуки неизбежной.
Потом пошел. Смятенья моего
Никто не замечал, а я с тоскою,
Глаза от солнца затенив рукою,
Оглядывался много-много раз,
Пока не скрылась навсегда из глаз
Копна пшеницы за горами детства.
Прошли года — года скитаний, бедствий.
Надолго разлучился я с сестрой.
И вот однажды осенью сырой
Средь ночи ранен был жестокой вестью
О том, что умерла Ерануи…
И снова мчались годы, шли бои
За торжество свободы, правды, чести.
Я видел возрожденье нищих стран,
Я сердцем обнимал края чужие.
Живя на дивном севере России,
Забыл я боль моих давнишних ран,
И ужасы резни в моем селенье,
И мой бессильный полудетский гнев,
Все злодеяния, все преступленья
Забыл, от горечи не очерствев.
Забыл развалины родного дома,
Забыл поросшее травой крыльцо
И даже то, что дорого любому, —
Родное материнское лицо.
Но в памяти останется, доколе
Я не смежу похолодевших век,
Копна пшеницы в опустелом поле,
Как близкий одинокий человек.
Годы мои,
Красные и зеленые,
Куда вы ушли?
Годы светлые, годы под черною тучею,
Леденящие, жгучие,
Взывающие, немые,
Кривые, прямые
Годы мои!
Где ж вы, всеми скорбями заклятые,
Всеми обидами,
Годы мои крылатые,
Годы с крылами подбитыми?
Где ж вы мои, мои быстрогонные,
Не пешие — конные,
Любимые годы мои?
Сколько вы принесли-унесли зазорного,
Черного, черного, черного,
Годы мои!
Сколько не сказанных слов унесли вы,
Сколько пристрастий — приливы их и отливы,
Годы мои!
Где ж вы? О вас ни слуху ни духу, —
Запивающие небом каменную краюху,
Годы мои!
Откуда взялись — несродные мне, иные,
Не конные — пешие, посошные,
Спешащие годы мои?
Соберитесь вы все когда-нибудь
Вздохнуть, всплакнуть,
Почтить мой прах, вспомнить минувший путь,
Мои бесценные,
Мои мгновенные,
Черные, белые, зелено-красные,
Напрасные и ненапрасные
Годы мои!
Мчатся бурные реки твои по-армянски,
С гор слезами сбегают ручьи по-армянски,
По-армянски твоя расцветает весна.
В рощах — говор и пенье пичуг по-армянски,
В пашню крепко врезается плуг по-армянски,
По-армянски нетленны твои письмена.
Глубь рассветных небес горяча по-армянски,
Столкновенье согласных, звучат по-армянски,
По-армянски взрываясь, звенит, как струна.
Кузнецов твоих руки крепки по-армянски,
На полях зеленеют ростки по-армянски,
По-армянски таится в камнях тишина.
Сколько раз ты, казалось, из рук уплывала,
Но ты нашей осталась, и ввысь, как бывало,
По-армянски возносится гор крутизна.
Вздох теснин твоих скорбен и тих по-армянски,
Чтим почивших страдальцев твоих по-армянски,
По-армянски печаль твоя мне суждена.
Лишь бы все, чем живу, чем дышу, сохранилось.
И потом — что ни сталось бы, что б ни случилось —
Будут плакать ручьями снега по-армянски,
Будут весны вбегать на луга по-армянски —
По-армянски — вовеки, во все времена.
Красуешься под ветерком, сверкаешь свежею листвой,
Дневной дороге тень даришь, глубокой ночью ждешь
зари.
В теснинах сердца моего звонкоголосый говор твой,
О дальний, дальний, дальний мой, зеленый тополь
Наири!
Ах, как взметнувшийся костер, стоит зеленый твой огонь,
Я издали тебя молю, гори, мой трепетный, гори!
Изжаждавшиеся поля желанною прохладой тронь,
О дальний, дальний, дальний мой, зеленый тополь
Наири!
Поет мой жаворонок-сын, играючи в тени твоей.
Его получше приголубь, порадостнее одари,
Листвой веселой осени, отцовской ласкою согрей,
О дальний, дальний, дальний мой, зеленый тополь
Наири!
Меча и пламени певец, хочу я лишь твоей любви,
И если в праведном бою прикажет родина: «Умри!» —
Умру, чтоб вольным быть тебе, исчезну я, а ты живи,
О дальний, дальний, дальний мой, зеленый тополь
Наири!
За старой садовой оградой
Ручей пробегает легко,
Дыхание нашего сада
Несет далеко, далеко.
Сверкающим, благоуханным,
Бессонно стремится вперед,
Сливается вдруг с Воротаном
И дальше бежит и поет.
С ним шепчутся клены и вязы,
Песок золотится на дне,
Таким он дошел до Араза,
Волной прикипая к волне.
Слился с шумнопенным Аразом,
Но тут еще песня не вся —
Он в море врывается разом,
Дыхание сада неся…
За старой садовой оградой
Ручей пробегает легко,
Дыхание нашего сада
Несет далеко, далеко.
Я в мир пришла как под хмельком
И оттого иду не в такт,
Я изнутри обожжена
И оттого иду не так.
В круговорот
Невзгод, забот
Растерянно погружена,
Я выровнять пытаюсь шаг —
Не получается никак!
Швыряет жизнь и в свет и в мрак,
И сердце тайно устает.
Всем улыбаюсь на ходу,
Кто мне знаком и незнаком.
С ноги сбиваясь, я иду
Как в полусне, как под хмельком.
Умолкла душа, опустела душа,
Подобно покинутой хижине ветхой,
И нá сердце пала печаль, как туман,
И сердце зашлось от горечи едкой.
Но кто ж так бесследно меня потерял?
Но кто ж меня так незаметно забыл?
Зачем я средь этой ненастной мглы
Держусь, уцепившись за выступ скалы,
Сломавшейся веткой?
Но все ведь и было только затем,
Чтобы ты был.
Жизнь мне дала все, что могла,
Кроме тебя.
И я осталась ни с чем,
Совсем ни с чем.
Многозвучный мир без тебя
И глух и нем.
Кроме тебя, жизнь мне дала
Все, что могла,
А нужна была лишь затем,
Чтобы ты был.
Что вижу в дальней дали дней?
Верхушки черные плетней,
Терновник в связках синих бус…
Как терпки ягоды на вкус!
Там тишина вплелась в кусты.
Крапивы заросли густы, —
Они стремятся ввысь, колебля
Свои готические стебли
В руинах крепостной стены.
Сквозь пол, сквозь каменные плиты
Пробилась травка там, где скрыты
Глухие тайны старины…
Клочки тумана в сучьях дуба,
Нагнувшегося со скалы.
Средь плотной мутно-белой мглы
Ни вести, ни следа, ни знака
О затерявшемся селенье.
Лишь белый океан вокруг,
Как призрак светопреставленья.
И вдруг так славно, так беззлобно
Залаяла вблизи собака,
И этот звонкий добрый звук
О камень бьется дробно-дробно…
Вот глинобитная хибарка
С одним-единственным окном
И с плоской кровлею, — на ней
По краю — маки рдеют ярко,
В середке — поле подо льном.
В хибарке сладок запах пряный
От вянущих пучков тимьяна;
Косички лука, чеснока
Свисают из-под потолка.
Вязанки хвороста вповалку
Лежат у глиняной стены,
И вид у них сиротский, жалкий.
На полках — миски, чугуны
И меднозвучные котлы, —
Чуть тронуть — слышен гул набата.
В углу, где всей семьей ухваты,
Местечко есть и для метлы.
А за порогом — шелковица
Растет у самого окна.
Есть ветка у нее одна,
Случилось, бедной, надломиться:
Так часто мы ее сгибали,
Что не согнули, а сломали,
Но боль она превозмогла,
Надломленная, зеленела,
Дарила ягодами нас.
Я всей душой ее жалела,
О ней горюю посейчас, —
Надломленная, зеленела,
Дарила ягодами нас…
Что видела я,
Что помнится мне?
Наш тополь не дрогнет листком в тишине,
Зато уж под ветром шумит и шумит,
Как будто всю душу ему раскачали;
А пшат осыпает свои янтари
В дорожную пыль, и всю ночь до зари
Он шепчет о чьей-то печали…
Часто снится, будто я
Поезд мой догнать пытаюсь.
Отвлеклась неосторожно
Вздором, суетой ничтожной,
Сущей чепухой и вдруг
Вижу — поезд мой уходит.
Пусто и темно вокруг.
Слышу перестук тревожный,
Тише он звучит, теряясь
В глубине души моей.
Все уносит он с собою.
С безнадежною мольбою
Вслед бегу и спотыкаюсь,
Поезд мой догнать пытаюсь…
Этот сон всего страшней.
И сребролистый пшат,
Грустящий над водой,
И пустота дорог
В полдневной знойной мгле.
Где ширь безгрешных нив
Желта,
Желта,
Желта,
И одинокий дрозд
На сумрачной скале,
И магия имен,
Презревших тлен времен,
Гранитною плитой
Приникнувших к земле…
Порой услышишь в отдаленье,
Как осыпается скала —
Волна глухого камнепада
Низверглась грохотаньем града
И замерла.
С вершин повеяло прохладой,
И вот с заоблаченных гор
Спускается в долину стадо —
Коровы шествуют степенно,
Их шаг размерен и не скор,
Идут задумчиво и важно,
Их спины от росинок влажны,
И клочья горных облаков
На остриях крутых рогов,
И добрый-добрый взгляд у каждой.
Что с детства помнится упрямо?..
Разбитый храм давнишних лет,
В проемах арок — яркий свет,
Руины свода — жалкий след
От Богородицына храма;
А дальше на скале видны
Бойницы крепостной стены,
Лачуги, что от долгих бед
Притихли, будто их уж нет…
Зангу о берег бьет волной
Настойчиво, неутоленно
И для садов с листвой сквозной
Слагает песнь любви бессонной.
То замедляя бурный бег,
Кружит, не находя дороги,
То, сбрасывая пенный снег,
Летит вперед через пороги.
Ты, верно, как и я, Зангу,
Для песни не находишь слова,
О камни бьешься на бегу
И крутишься на месте снова.
Восторг сердечной полноты
Мне близок болью бессловесной.
Добиться песни хочешь ты,
Чтоб даже камень тронуть песней.
Ты любил, но все мне было чуждо:
В тягость были нежные признанья,
Преданность была смешной, ненужной,
Встречи — лишены очарованья.
Мне сказали, что в разгаре боя
Ты погиб… Немилый мой, мой милый,
Как же попрощаться мне с тобою —
На чужой земле твоя могила.
И раскаянье меня отныне
Обличает горько и сурово,
Словно оскорбила я святыню,
Не сдержала клятвенного слова.
Жизнь ты отдал страждущей отчизне…
Как мне жить с безжалостной ошибкой,
Как мне жить, когда тебя при жизни
Не дарила доброю улыбкой!
Отыскать бы мне твою могилу,
Высказать бы в муке нетерпимой
Всю любовь, которой обделила,
Обделила я тебя, любимый!..
Плывут, уплывают на юг облака,
А поезд на север спешит, и вокруг
Поля колосятся и даль широка…
Плывут облака, уплывают на юг.
Тоска по Армении сжала мне грудь.
Когда бы на миг очутиться мне там
И облаком белым неслышно прильнуть
К неласковым, диким, скалистым горам!..
Нет для тебя ни преград, ни помех,
Чтобы творить чудеса надо мною,
Сделать меня красивее всех,
Радостней всех под этой луною.
Можешь весь мир движеньем одним
Или одним ласкающим взглядом
Мне подарить и поднять над ним,
Чтоб оказалась я с солнцем рядом!
Дай же мне юность изведать вновь,
Дай же мне силы мои измерить,
Дай мне поверить в твою любовь,
Дай мне поверить, дай мне поверить!..
Приди, приди, приди,
Хотя бы для прощанья —
Хотя бы без желанья —
Приди, приди, приди!
Хоть с холодом в груди,
Рассеянный, далекий,
Насмешливый, жестокий, —
Приди, приди, приди!
Пусть горе впереди, —
Что плакать об утрате!
Хоть из чужих объятий —
Приди, приди, приди!..
Да, я сказала: «Уходи», —
Но почему ты не остался?
Сказала я: «Прощай, не жди», —
Но как же ты со мной расстался?
Моим словам наперекор
глаза мне застилали слезы.
Зачем доверился словам?
Зачем глазам не доверялся?
Была добра любовь моя,
Великодушна, терпелива.
Тебя благословляла я
И в жесточайший миг разрыва.
Моя тоска была светла,
В мученьях ревности беззлобна,
И все, что зависти подобно,
Испепелила я дотла,
Чтобы душе не жить без света.
А нынче мелким ручейком
Сама себе кажусь, когда я,
Холодный взгляд поймав тайком,
Лишь холодею, не страдая.
Сама свидание прерву,
Когда предчувствую разлуку,
И первой протяну я руку,
Но не прощаю, не зову
И думаю — любовь ли это?..
Не вспоминается один-единственный,
Одной-единственной могилы в сердце нет.
Мерцают чьи-то имена таинственно
Над братскою могилой без примет.
Пред чьим же камнем преклоню колени я?
Кто жарких слез моих в молчанье вечном ждет?
Где свечи жечь, и воссылать моленья,
И ладан воскурять — где камень тот?
Когда б я могла,
Как цветок увядая, склониться смиренно
И — не оробеть.
Дать колосу жизнь, истлевая зерном постепенно,
И — не пожалеть.
Волной речной пропадая в море, заискриться пеной
И — звонко запеть.
Звездой по небу скользнуть мгновенно, пропасть
во вселенной
И — гибель стерпеть.
Когда б я могла
Умирать, как природа, и нощно и денно,
И — не умереть…
Дороги сами уводят вдаль.
Брожу часами в хмельной тревоге.
Чья песнь, как пламя? То не весна ль,
Иль кровь толчками слагает строки?
Шагаю четко, напеву в лад.
Его походка, его дыханье —
Моя находка; бесценный клад
Строки короткой очарованье.
Льнут рифмы звучно одна к другой
И неразлучны в объятьях тесных.
Меня колышет волной тугой
Тот ритм, что дышит в забытых песнях.
Он дивной силой меня увлек —
Строфою милой с цезурой древней…
Люблю звучанье старинных строк —
Нет их чеканней и нет напевней.
Ты писем от меня не жди.
Мне трудно в письмах жить душою.
Огонь, бушующий в груди,
В них меркнет, слово в них чужое.
Как будто кто-то за меня
Писал их, избежав признаний.
Сердечного стыжусь огня,
Стыжусь рассказанных страданий.
Но таинство, но волшебство —
Поэзия — преград ей нету:
В ней скрытое от одного
Звучит, всему открыто свету.
Только повеет прохладою вечера,
Каждое дерево хочет по-своему
Высказать душу, открыться доверчиво,
Видно, молчанье далось не легко ему.
Звонко трепещут осины знакомые,
Клен-стихотворец объят лихорадкою,
Ель многодумной сосне на окно мое
Не без намека кивает украдкою.
Ива всплеснула ветвями склоненными,
Забормотали кусты озабоченно.
Сад растревожен, и с громкими стонами
Дуб-старичина скрипит у обочины.
Тополи, стоя шеренгою тесною,
Смотрят с укором, болтливых не жалуя,
А ветерок колыбельного песнею
Нежит, баюкает землю усталую.
Только повеет прохладою вечера,
Я, словно клен, одержимый тревогою,
Слова ищу, чтоб легко и доверчиво
В песне вам высказать многое, многое…
В смежном купе без конца вспоминали кого-то,
Кто-то кричал, о бутылку стаканом звеня:
— Нет, ты пойми!.. — и смолкал, побежденный дремотой…
Снова тоска по тебе охватила меня.
Долго ли мне суждено задыхаться от муки?
Долго ль в тоске изнывать, покидая твой дом?
Долго ль придется писать мне стихи о разлуке,
А не о встрече, о счастье остаться вдвоем?
Снова в дороге, во власти наскучивших странствий,
Глядя в окно, вспоминать, вспоминать, вспоминать…
Словно страницы, листая степные пространства,
Я к перечитанному возвращаюсь опять.
Как я любил это прежде! Какие приманки
В окнах вагонных мелькали, пленяя, маня!
Нынче хочу одного: миновав полустанки,
Выйти на станции, где ты встречаешь меня.
Поезд все дальше и дальше стремится упрямо.
Люди в вагоне притихли, готовясь ко сну.
Четко колеса стучат, словно ты телеграммы
Шлешь мне вослед… Получу ли хотя бы одну?
(… … … … … … … … … … … …… … … … … … … … …)
Вечер туманом плывет над долиною дальней.
Скоро за окнами не различишь ничего.
В поезде кто-то поет заунывно, печально,
Словно тоска по тебе извела и его.
Поезд все дальше и дальше несется во мраке.
Мимо летят перелески в чеканной резьбе.
Я от тебя удаляюсь, а рощи, овраги
Мчатся назад, второпях возвращаясь к тебе.
Я был с тобой в последнее мгновенье.
Не плачу я, но горько и упрямо
Я не хочу, чтоб ты ушла в забвенье,
Мама!
Твоею щедрою душой согретый,
Как ты, ищу добра неутомимо.
Я без тебя не одинок — во мне ты
Живешь… таинственной, непостижимой.
Живешь во мне, хоть сумерки нависли.
И жаждешь света жаждою всесильной,
Но все пути моей бессонной мысли
Вдруг преграждает камень твой могильный…
Земля называется «Родиной»,
Если любишь ее глубоко,
Бережешь как зеницу ока,
Бережешь пуще жизни самóй.
Но еще дороже становится
Та земля, когда издалёка
Ты кричишь в тоске одинокой:
— Я хочу
вернуться
домой!
Все чаще думаешь: покрасовался, будет!
Ты разве первенец для мира иль меньшой?
Что ж баловать тебя?.. И словно кто принудит
Безмолвно вопрошать смятенною душой:
Как может статься, что тебя не станет?
Пугает седина, блеснув меж темных прядок.
С улыбкою шаги замедлишь ты не раз,
Чтоб дух перевести… Во всем царил порядок,
И лишь впервые мир встревожился сейчас:
Как может статься, что тебя не станет?
Ты не свершил, что мог? Похвальна страсть к итогам.
Исполнить нужно долг? Нет спору, а притом —
И вспомнить многое и позабыть о многом,
И лишь поэтому ты думаешь о том:
Как может статься, что тебя не станет?
Пусть это жалкий страх, но не считаю благом
Исчезновение за крайнею чертой,
И день томлюсь в тоске пред неизбежным шагом,
И только ночь прервет теченье мысли той:
Как может статься, что тебя не станет?
Не лжет, кто говорит, что, не тая протеста,
Навстречу вечности он радостно идет,
И счастлив, что другим освобождает место,
И никогда себе вопрос не задает:
Как может статься, что его не станет?
А я покаюсь вам, покуда век не дожит:
Не только белый свет сочту в числе утрат,
Но даже муравья, которого страшат
Мои шаги сейчас, но он, чуть видный, может
Остаться здесь, когда меня не станет.
Но кто ж из нас двоих осиротеет?
Я втихомолку эту мысль гоню,
И все же у тебя не раз на дню
От этой мысли сердце холодеет.
Как дерева кора и сердцевина,
Мы нераздельны, словно есть закон
Единым взором видеть даль времен,
Былое помнить памятью единой.
Я верю, друг, признаниям твоим,
Что стало сердце у тебя глухим —
И слышит и не слышит… бесполезны
Мои слова пред глухотой железной.
Вот ты стоишь с поникшей головой,
С тоской в глазах, где черный пламень твой
До срока гаснет, и улыбки милой
Я вижу тень, что на губах застыла.
Я помолюсь, чтобы очнулась ты,
Чтоб сердце вырвалось из глухоты,
Чтоб светлый взгляд, улыбкою согретый,
Невольно мне простил молитву эту.
Я брожу в лесу зеленом,
Для тебя ищу подарки,
Что получше примечаю
В темной чаще в полдень яркий.
Шишки, заячью капусту,
Лютик, папоротник стройный.
Я возьму в лесу зеленом
Все, что здесь тебя достойно.
Тут и желуди, и смолы,
Горицвет, шиповник алый…
Щедрость леса и радушье
Лишь сегодня я узнала.
Не скупясь, мне отдает он
Солнце в трепетных просветах.
Птицы мне приносят в клювах
Мягкий мох из гнезд прогретых
Сладкий мед приносят пчелы,
Ветер мягкой пеленою
Тополиный пух летучий
Расстилает предо мною.
Как я лесу благодарна!
Ничего здесь не взяла я.
Чтоб травинки не поранить,
Я на цыпочках ступаю.
Не порвать бы паутину,
Что связует с веткой ветку,
С одуванчика не сдуть бы
Светло-дымчатую сетку.
Головой не затенять бы
Яркий луч в листве зеленой.
Я тебе несу в подарок
Лишь один мой взгляд влюбленный.
Я сам себя на трудный путь обрек —
Путь к сердцу твоему, что бьется рядом.
Встречаю каждый день тревожным взглядом
И все иных ищу к тебе дорог.
И чудится — они уводят сами
От облачка дыханья твоего…
Горит костер, и к небу рвется пламя,
Но только дым доходит до него.
В чаще тихой и прохладной
Капля бьет о влажный лист…
Что-то на небе неладно —
День с утра тревожно-мглист.
Мечутся по перепутьям
Дождь и ветер вразнобой,
Словно хочется вернуть им
То, что ночь взяла с собой:
Тихий, чистый, молчаливый
Сумрак двух закрытых глаз,
Тех, что плачут в миг счастливый
И не плачут в горький час.
Богатства юности с трудом
Я на плечах тащу в котомке:
Там звезд расколотых обломки
И клятвы — все свершить «потом».
Нет, нет, — устал я до отказа,
Я сброшу груз!.. Но чуть решусь —
И страх возьмет: а ну как сразу
Я равновесия лишусь?..
Тебе я уступаю
Задумчивый восход,
Дождинок робких стаю,
И птицы вольный взлет,
И синий сумрак чащи,
И в росах дикий мох,
И клевер чуть шуршащий —
Лугов медовый вздох…
Я уступаю просинь,
Где бродят облака,
И молодую озимь,
И стойкость колоска,
Прощальных слов прохладу
И нежность…
Пусть она
С собой не знает сладу…
А там — ступай одна.
Прислушайся, как ветки добродушно
Бьют ветер по плечу в тиши дубрав,
И тот летит, постромки оборвав, —
Куда, откуда? — спрашивать не нужно!
К земле приникни сердцем и молчи,
И приобщись к дыханью трав, как равный.
Здесь наточила свежесть так недавно
Их тонкие зеленые мечи.
О воинство травиное! Я жил,
Стремясь к твоей лишь силе чудотворной.
Возьми в полон меня, чтоб я покорно
У ног твоих оружие сложил!
Гроза приблизилась мгновенно
Зарниц безмолвной перекличкой
Над синью волн, над зыбью пены,
Над нашей вечною привычкой
Лишь видимому верить свято.
Сперва — метнулась россыпь чаек,
Потом, пред громовым раскатом,
Над стоном белокрылых стаек
Блеснула молния, ликуя,
Как Божий меч пронзив туманы…
Земные братья, как могу я
Подозревающим обманы
Мою бессонницу доверить,
Где возникают в яром споре
Миры, — которых не измерить, —
Внезапно, как гроза над морем.
(Легенда)
Старик, бородач рыжекудрый,
Выводит табун дотемна.
И нового каждое утро
Седлает себе скакуна.
Любуется он в одиночку
Конями в их гордой красе,
А дочкой, красавицей дочкой
В селенье любуются все.
К ней свататься ездят джигиты,
Собой хороши и лихи.
Но девушка смотрит сердито —
Не по сердцу ей женихи.
Однажды со всадником юным
В горах повстречался старик.
Откуда в сиянии лунном
Тот лесом летит напрямик?
— Куда тебя прыть молодая
Несет под полночной луной?..
Смеется джигит: — Никогда я
Не езжу дорогой дневной!
— Безумец, коль веришь в удачу,
Посватай-ка дочку мою!
Добьешься согласья — в придачу
Любого коня отдаю!
— Чужих скакунов не седлали.
Дареных не держим коней.
А дочка твоя… — не она ли
Под черною буркой моей!..
Погляжу на горы — горы будто рядом,
Дальнюю дорогу пробегаю взглядом.
Ты со мной, но к сердцу твоему дорога
Дальше, чем к подножью горного отрога.
Я без вас как будто без наперстка
Голыми руками шью чувяки,
Я без вас, как в старой сакле горской,
Без огня читаю в полумраке.
Семена моих надежд не вы ли
Сберегли заботою живою
И для всходов затаенных были
Светом солнца, влагой дождевою.
И едва посевом стали зерна,
Зеленея, зашумели всходы,
Вы, друзья, и строго и упорно
Охраняли их от непогоды!
Вы нужны мне, как долине речка,
Дороги мне, как зеница ока.
Коль у вас в сердцах мне есть местечко,
Предо мной весь мир открыт широко.
Тихими слезами плачет ночь,
с горьким горем свыкнуться невмочь, —
белый день о ней не вспоминает,
белый день о ночи знать не знает,
знать не хочет — отчего она
вечною тоской омрачена.
А когда заря заблещет снова, —
сколько в травах бисера ночного,
слез ночных, и в каждую росинку,
в каждую горючую слезинку
поглядится день с улыбкой ясной
и пройдет — беспечный, безучастный…
Желтые, сухие листья
сбросил наземь вихрь осенний.
По сухой листве брожу
средь лесов, лишенных тени.
Шепот облетевших листьев
средь лесов, лишенных тени,
я пойму, когда меня
сбросит наземь вихрь осенний.
И во сне и наяву
ты манишь меня —
как чарующая ночь,
как сиянье дня.
Я о ночи грежу днем,
мучусь наяву,
а в ночи — лучистый день
я сквозь сон зову.
Холодный ветер мчался в гневе,
качал и гнул деревья,
сухие листья сбросил с веток
и расшвырял их напоследок.
Холодный ветер гнул деревья,
гнал листья в даль кочевья.
В нагих ветвях, в тоске глубокой
стволы чернеют одиноко…
Днем — туман, как привиденье.
Ночь нисходит тьмой густой.
Тучи тащатся, как тени,
поднебесной высотой.
Всей природой дух мертвящий
завладел как немота.
В сердце холод леденящий,
безнадежность, пустота…
Рвался ветер листья выместь
и расчистить небосвод,
обнажив необозримость
темно-голубых высот.
Звезды скорбно вниз глядели,
землю опознать страшась:
на ее продрогшем теле
нищенских лохмотьев грязь.
Немая полночь тьмы темней —
ни проблеска, ни звука в ней,
и небо где-то близко-близко
к земле спустилось низко-низко.
Пугает душу тишина,
плутает мысль, ослеплена…
Хотя бы луч звезды единой,
хотя бы хриплый крик совиный!
Кружился ветер что есть силы,
метель немолчно голосила,
звуча иначе каждый миг:
то забормочет, утешая,
то захохочет, угрожая,
швыряя в небо гневный крик.
Нет, не буран в смятенье диком
так надрывает горло криком!
Ночная плачущая жуть
мне чудится людским рыданьем, —
весь мир, истерзанный страданьем,
взывает, напрягая грудь.
Я из иных миров… Нет, не виновна ты,
дитя тщеты земной, земной слепой мечты, —
ты не виновна в том, что мне потребен был
не чад страстей, а дух, прозрачный, как берилл.
Я от тебя хотел, чтоб зеркалом ты стала
всех тайн души моей, всех одиноких дней,
и облик даровала, и жизнь наколдовала
мечтаниям моим, из бронзы отлитым.
Нет, не виновна ты, — я из иных миров;
не внидет чад земной в мой поднебесный кров.
Что можешь сделать ты для снежных снов моих,
для одиноких дум, для бдений ледяных!
Что можешь ты, не став той арфой яснозвучной,
рыдающей в тиши о таинствах души, —
той арфой яснозвучной, с душою неразлучной,
ловящей каждый звук и радостей и мук.
Тихим весенним дождем
кровля моя зазвенела.
С тихим весенним дождем
столько надежд засветлело!
С тихим весенним дождем
тихо земля оживает,
с тихим весенним дождем
сказке весенней внимает.
С тихим весенним дождем
радость блеснула несмело;
с тихим весенним дождем
столько мечтаний истлело!
Воспоминания
птицей ночной
в темном безвестье
крýжат за гранью
жизни земной.
Грустная песня
тенью метнется;
осенью сирой
вспыхнет, воскреснет — и
вновь оборвется.
Скорбная лира —
стон мой ночной —
изгнан из мира,
не отзовется
в жизни земной.
Это зимнее наше окно,
но как будто иное, не прежнее:
где дома, где дорога проезжая?..
В снежный лес превратилось оно.
Там проходит тропинкой запутанной
малый братик мой и сестра.
В чаще белого серебра
непонятно — куда идут они?
Неприметной тропинкой своей
в глубь лесную уходят рядом
под серебряным листопадом,
под серебряной сенью ветвей.
Без боязни мой братик с сестрой
бродят в чаще серебряных елей:
в том лесу ни зверей, ни метелей —
тишина, белизна, серебро.
Там таится волшебная птица,
лучезарные перья у ней.
Лишь ее шесть ночей и дней
ищут братик мой и сестрица.
И в седьмой только день на заре,
пробудившись, она затрепещет,
золотым опереньем заблещет,
отражаясь в лесном серебре.
Запылает лесная зима,
расступается лес понемногу,
и знакомую вижу дорогу,
и опять возникают дома.
1925
Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна на крышу,
их клюют второпях обезумевшие петухи;
густо сыплется дождь, и во мраке полуночном слышу,
как тяжелые капли колотят по краю стрехи.
Прорастают упавшие зерна колосьями длинными,
а средь них возникают, как дьявольские грибы,
волдыри черных зонтиков, и над размытою глиною
проплывают во мгле будто волею черной волшбы.
Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею полных,
и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном,
а наутро является солнце, как желтый подсолнух,
что без семечек выклеванных поднялся за окном.
1925
Рассвет блеснул, и день начавшийся
прокукарекал во дворе,
и где-то шумно отворилась
и шумно затворилась дверь;
поспешно мухи зажужжали,
едва проснулись на заре,
и все, что мне приснилось ночью,
я вспомнить силился теперь.
Потом пошел бродить по улицам
среди загадок и чудес;
один шатался я и к вечеру
забрел неведомо куда.
Вслух на ходу читал я вывески,
а в дождь, забравшись под навес,
следил, как рельсами трамвайными
бежит проворная вода.
Я шел, не глядя на витрины,
в шагах мне чудился мотив,
слова сплетались в ритмы длинные,
необычайны и легки,
а мне вослед смеялись девушки,
меня глазами проводив —
смешила их моя рассеянность,
моя походка и очки.
И дома вечером казалось мне,
что корка черствая вкусна
и что мягка подстилка жесткая,
и я ложился не впотьмах —
одна светилась лампа в комнате
и две — в двойном стекле окна,
и, чтобы видеть сны отчетливей,
я часто засыпал в очках.
1925
Жил иль не жил я? Ужель и впредь
даже этому остаться в тайне?
Господи, не погуби, не дай мне
до начала жизни умереть!
Уведи от сложного и просто
приобщи к блаженной простоте,
чтоб гроши последние и те
с легким сердцем я бы нищим роздал.
Пусть я вновь обрел бы радость в том,
что рассветный мир твой свеж и звонок,
и счастливым стал бы, как ребенок,
что снежинки с неба ловит ртом.
И еще молю тебя о чуде —
научи меня словам простым,
чтобы, ото всех неотличим,
жил бы я, как все на свете люди.
1927
Он каменный, железный — всё, как в давнем
строении прадедовских времен,
и лишь дверной проем заложен камнем —
из дома нету двери на балкон.
Неведомо когда и кем построенный,
ненужным стал, но в летний знойный час
пичуги, залетев сюда спокойно,
пьют дождик из его чугунных ваз.
Бродяги здесь под крышею квадратной
скрываются ночами от дождя,
через года разлуки безотрадной
нечаянно друг друга находя.
Любой из нас его не замечает,
рассеянной заботой поглощен.
Хозяева и не подозревают,
что за стеной их дома есть балкон.
1928
Долгими годами ждешь ты чуда,
а оно пред нами всякий час…
Видишь — грузчик мимо нас
зеркало несет. Взгляни отсюда —
город в зеркале как мир тысячелицый:
улицы, ворот высоких своды,
здания, заборы, пешеходы
и внезапные автомобили,
будто обезумевшие птицы…
Площадь зыблется, и, сбившись тесно,
крыши и балконы
накренились и вот-вот исчезнут
в блеске неба, в синеве бездонной…
Не дивись, что, тяжестью измотан,
сгорбясь, человек идет с трудом.
Небывалый, дивный мир несет он
на плече своем.
1937
На кручи крыш в их тесноте железной
и на асфальт бульваров городских
сойдет ли хоть однажды снег небесный,
подобно ангелу, безгрешно тих
и лучезарен? Вряд ли!.. Дым тлетворный
над городом царит весь год, весь век.
Здесь и зима, наверно, будет черной,
здесь неизвестны ангелы и снег.
Он если и слетит с небес немых,
то лишь на срок, отмеренный минутками:
здесь полицейскими и проститутками
растоптанный, он сгибнет прокоптелым
от дыма, что из труб валит с утра…
И лишь в садах он остается белым, —
там, где играет детвора.
1929
Я и комната в тени, а в раме
моего окна сияет лето.
Воздух от жары дрожит, как пламя.
Вижу чью-то стену в блеске света,
вижу там, как женщина спокойно,
напевая, мыть окошко стала,
и напев был с нею схожим — стройный
и такой же сладостно-усталый.
День уснул глубоко. Не повеет
ветерок; от зноя нет покоя —
сохнет рот, и кровь моя немеет,
а окно под женскою рукою
искрится, дрожит сияньем полдня,
комнату мою мгновенно полня
вспышками лукавых беглых молний.
1929
Бреду один по улицам, где вечер
над рдяно-красной черепицей кровель
такой же рдяно-красный догорает.
И, глядя на закат, я вспоминаю:
сейчас и над Неаполем он рдеет,
и блещут окна верхних этажей,
пылающие блики отражая,
и Неаполитанского залива
светлеют волны, тронутые ветром,
и зыблются, как на лугу трава,
и возвращаются мычащим стадом
в шумливый порт под вечер пароходы.
На набережной пестрая толпа
благословеньем провожает этот
минувший день, прожитый беззаботно,
но в той толпе меня теперь уж нет.
Закат сейчас горит и над Парижем.
Там запирают Люксембургский сад.
Труба звучит настойчиво и страстно,
и словно на ее призыв протяжный
нисходит сумрак в белые аллеи.
Толпа детей за сторожем идет
и слушает в молчанье, в упоенье
повелевающую песню меди,
и каждому хотелось бы поближе
к волшебному пробиться трубачу.
Из тех резных ворот, открытых настежь,
выходят люди весело и шумно,
но в их толпе меня теперь уж нет.
Зачем не можем мы одновременно
быть там и здесь, всегда и всюду, где
клокочет жизнь могуче и бескрайно?
Мы непреодолимо умираем,
вседневно умираем, исчезая
оттуда и отсюда — отовсюду,
пока совсем не сгинем наконец.
1930
Падают минуты монотонно.
Ты не спишь, и слух твой напряжен —
слышишь старого комода стоны
и бормочущий далекий сон.
Вдоль шоссе автомобиль пронесся,
темноте ночной наперерез;
фарами сверкая, в окна бросил
тень дороги и пропал, исчез.
Этот быстрый свет привел в движенье
комнату твою и вместе с ней
все, что дожидалось воплощенья,
все, о чем молчал ты столько дней.
Миг единственный!.. В ночном бесшумье
свет зажжен, и ты всю ночь готов
пожинать посев глухих раздумий
и следить за прорастаньем слов.
И скитальцам, что в пути устали
и домой бредут уже с трудом,
засияет из далекой дали
свет в окне твоем.
1934
Ал. Муратову
Сойдя на станции безвестной,
другого поезда я ждал,
и мрак ночной в глуши окрестной
ко мне вплотную подступал.
Как тихо было! Ветер слабый
ко мне из темноты донес,
как там перекликались жабы
и чуть поскрипывал насос.
Во мраке думалось о многом.
Я не был с вечностью знаком, —
она на пустыре убогом
предстала мне, объяв кругом,
явилась на глухом разъезде
и в бездны дымной темноты
швыряла гроздьями созвездья
своей могучей красоты.
Весь блеск ее рвался наружу,
но кровью в миг кратчайший тот
впервые ощутил я стужу
межзвездных мертвенных пустот
и прошептал я, задыхаясь:
«О вечность, как ты мне чужда!
Я в пустоте твоей измаюсь,
я с ней не свыкнусь никогда.
В тебе, от века не согретой,
я истоскуюсь о тепле;
все, что мое, — лишь здесь, на этой
на грешной маленькой земле.
Лишь здесь грустят, меня не видя.
Из-за меня и в этот час
лишь здесь не спят, под лампой сидя,
пусть в окнах всех огонь погас.
Прости, созвездий край суровый,
я их постигнул красоту,
но огонек окна родного
я всем светилам предпочту».
1962
Не понимаю тяги к предсказаньям
и тех, что ходят к ведунам, к ведуньям,
и на бобах или по гороскопам
хотят дознаться — что их ожидает
в грядущих днях. Какое утешенье
и смысл какой жить в знаемом заране?
Страницу за страницею нам должно
таинственную книгу бытия
читать с надеждой, не спеша узнать —
что будет дальше. Тот же, кто охвачен
нечистым, недостойным любопытством
иль дьявольскою дерзостью и хочет
насильно разодрать завесу дней,
чтоб до конца свою судьбу постигнуть,
тот не увидит жизнь, увидит смерть.
Ребенком, с бабушкой, в Салониках весной
я проходил вблизи казарм турецких.
Над желтыми высокими стенами
толпились в лихорадочном смятенье,
как пред грозою, сумрачные тучи
и кроны лип мятущихся. Оттуда
всегда я слышал возгласы кукушки.
И потому что знал я, что кукушка
предсказывает, сколько лет нам жить,
я убегал, закрыв руками уши,
лишь не услышать бы, что предвещает
нечеловеческий, невидимый, ужасный
тот голос из глухой густой листвы.
1963
Усталый поезд у вокзала
стал для разгрузки и погрузки.
Заря заката угасала
над неоглядной степью русской.
Вот девушка на виадуке
протягивает парню руки,
он к ней спешит, и в небе где-то
я вижу два их силуэта.
Вот на велосипеде спешно
промчался кто-то вдоль избенок;
вот разрыдался безутешно,
от матери отстав, ребенок.
Прощально дрогнули вагоны,
отходит поезд от перрона,
вдали остался шум вокзальный,
и мчится поезд, мчится дальний.
Тот велосипедист, что скрылся,
мелькнув передо мной случайно, —
приехал ли, куда стремился?
Мгновение осталось тайной.
И парня девушка встречала
иль провожала, обнимая?
Ребенок в толчее вокзала
нашел ли мать?.. Я не узнаю.
Мгновеньям этой краткой встречи —
им никогда не повториться.
Не это ль жребий человечий —
пройти неведомым и скрыться?
1965
Я не избрал тебя, но в летний зной когда-то
здесь родился на свет, увидел утро жизни,
и ты мне дорога не тем, что ты богата,
но тем, что на земле — лишь ты моя отчизна.
Я сын твой оттого ль, что впрямь подобны чуду
и подвиги твои, и слава бранной силы?
Нет, только оттого, что я не позабуду
об ослепленных встарь солдатах Самуила[3].
Пусть ищет кто другой путей к преуспеянью
и к почестям идет дорогою любою, —
меня всего сильней роднит с тобой страданье
и то, что твой удел моею стал судьбою.
1965
Ты, говоришь, купил в какой-то деревеньке
один из тех домов, где нет уже хозяев,
и сможешь там творить спокойно — в отдаленье
от суеты пустой, от шума городского.
Дивлюсь, приятель мой, твоей ошибке странной:
ты с совестью твоей там не найдешь покоя.
В покинутых домах присутствует тревога,
и призраков полно под опустевшей кровлей.
И ты ошибся: треск ступенек деревянных
исходит от шагов, а не от древоточца,
и не в трубе печной, как счел ты, воет ветер, —
то бесприютных душ доносится рыданье.
Предчувствие — вот-вот увидишь поздней ночью,
от полнолуния прозрачно-голубою, —
они пустым двором приблизятся неслышно,
вернутся в дом родной, захваченный тобою.
1976
Ивану Симеонову
Художник хотел нарисовать ветер
и рисовал листья, что летели в смятении
с веток осенних,
будто искры бушующего костра.
Он хотел нарисовать ветер
и рисовал, как, поблескивая, струится трава на лугу.
Он хотел нарисовать ветер.
и рисовал облака в их паническом бегстве по небу.
Художник хотел нарисовать ветер
и видел всегда, что рисует другое.
1977
На дачу съездить время выдалось,
и я повез их, но в пути
машина отказала, выдохлась,
придется им пешком идти.
По Витоше наверх идут они,
гляжу со страхом им вослед,
дивлюсь недавней мысли путаной:
да ты привязан к ним иль нет?
В моей он куртке, не теперешней,
а старенькой, что чуть жива,
ведет жену за локоть бережно,
хоть сам он держится едва.
Она, пучок прикрыв панамою,
неспешно с палочкой идет.
С тревогою глядят глаза мои,
как двое движутся вперед.
Зашли за взгорье недалекое
в минуты гаснущего дня;
ее фигурка невысокая
сокрылась первой от меня,
еще мгновенье вызывающе
торчали волосы его,
и вот в закатной дымке тающей
уже не вижу никого.
Что было делать! Он бедствием стал,
лаял так страшно, что я и решил, хоть не сразу:
сунул в машину его, завез в дальний квартал,
выпустил там и прибавил газу.
Было мне тяжко, но я уже говорил:
лаял он так, что терпеть не хватало сил.
А через неделю в дверь что-то скребется упрямо,
что-то скулит и колотит хвостом второпях,
что-то на грудь мне кидается прямо,
что-то лижет меня со слезами в глазах.
Заросший и грязный,
промокший, несчастный,
и какой-то весь драный,
и со свежею раной…
Трется о ноги мои, жмется ко мне,
голос его понимаю вполне.
Он молит: — Хозяин, хозяин бесценный,
моя вина несомненна,
но прости, заклинаю!
Что случилось — не знаю!
Припадаю к ногам твоим, плача,
я отыскался, я цел!
Честное слово собачье —
я убежать не хотел!
Оттеснило меня народом
иль в глаза мне попала пыль —
потерял я за поворотом
твой автомобиль!
У, как было ужасно!
У, как было опасно!
Я не раз подбегал
к одному магазину,
но твой запах пропал,
сбитый вонью бензина!
Знать, ругал ты собаку
и жалел ты о ней,
но и я ведь, однако,
рыскал эти семь дней,
думал — дальше иль ближе?..
Так прости же, впусти же!
Не исчезну я снова,
пропадать не посмею
и даю тебе слово
лаять вдвое сильнее!
— Заходи, — отвечаю, —
но сержусь на тебя я,
ты не будешь отныне
разъезжать на машине!
Мерцаньем звездным
Снега полны.
В кольце морозном
Рога луны.
Снежинки с лёту —
Одна к одной —
Берут в тенёта
Простор степной.
Им любо прядать
В немой содом,
Заборы прятать
Во мхе седом.
Им только вниз бы
Всем блеском тьмы
Врываться в избы:
«А вот и мы!»
Покинув зимний
Надземный мир,
Врываться в дымный
Хмельной трактир.
Метель кружúтся,
И нет дорог.
Чуть золотится
Распятый Бог.
В слепом усердье
Снега — вразброс,
И сад в предсмертье —
Без лоз, без роз!
В гордыне странной,
Глушащей стон,
Сквозь тьму бурьяна
Идет мой сон…
Дыша покоем дня,
Недвижен пруд зеленый.
Свисает хмель с плетня,
Иссохший, пропыленный.
Средь лужи, в колеях, —
Отображенья тына,
Гусиной шеи взмах,
Березы половина.
Во всю длину забор,
Дневным лучом разъятый,
На ближний косогор
Лег тенью полосатой.
Я лажу частокол,
Я веять жито буду.
Я в этот мир пришел
И не стремлюсь отсюда!..
Первая, жужжа, проснулась муха,
Первый лист пробился, осмелев,
Первый дождь мне барабанит в ухо
Погромыхивающий напев.
Грохотанье выдоха и вдоха…
Кто поймет, — где взялся звук такой?
Ливень, расплясавшийся под грохот,
Бьется оземь плещущей башкой.
Но уже стихает плескот пенный,
В небе — отзвук грома меж зарниц,
А в разрывах тучи — даль вселенной,
Нету ей пределов, нет границ.
Солнце, раздробись на мокрых стеклах,
Золотится нивой на полу,
Отраженья окон в стенах блеклых,
Множась, бродят от угла к углу.
Кто-то в сад толкнул калитку резко,
С треском рухнула она средь трав.
Чью-то руку утром, полным блеска,
Я благословляю, не узнав.
В этом душном малиннике, тесном, высоком,
Скрылись мы ото всех, забрались в сердцевину
И срываем поспевшую за ночь малину.
Рдеют пальцы твои, орошенные соком.
Гневный шмель разгуделся, пугая травинки,
Хворый лист, весь в нарывах, на солнышко вылез,
В паутинных лохмотьях алмазы искрились
И какой-то жучок скрылся, пятясь на спинке.
Все стихало мгновенно в зеленом заслоне,
Лишь когда я с ладони твоей обагренной
Брал малину губами, вдыхая влюбленно
Запах ягод сквозь благоуханье ладони.
Первой ласки посредницею молчаливой
Оказалась малина, — той ласки без слова,
Что, собой изумясь, хочет снова и снова
Повторяться бессчетно, себе лишь на диво.
И в одно из мгновений, всех прочих всевластней,
Ты ко лбу моему прикоснулась губами,
Я схватил твои руки, и ты предалась мне,
А малинник был всюду — вкруг нас и над нами.
Воротился служивый из похода весною —
Колченогий, недужный, с перебитой спиною.
Был он пулями злыми исхлестан, простеган,
Не ходил он иначе как только с подскоком.
Стал потешником горя, скоморохом недоли,
Забавлял мимо шедших каждым вывертом боли,
И страданий притопом, и печалей приплясом,
И замедленной муки лихим выкрутасом.
Дотащился до дому: «Эй, проваливай живо.
Не работник ты в поле, хоть и скачешь ретиво!»
Он добрался до кума, что в костеле звонарил,
Тот узнать не подумал, было чуть не ударил.
Постучался он к милой, а та рассмеялась
И плечами и грудью, хохоча, сотрясалась.
«Как в постели с калекой танцевать мне до смерти?
Лишь на треть человека, а прыжков на две трети!
Мне твои переплясы не милы, не любы,
На усах твоих жестких не уснут мои губы!
За тобой не угнаться, скачешь к самому небу!
Уходи куда знаешь, не кляни и не требуй!»
Вдаль пошел по дороге и пришел он к распятью:
«Иисус деревянный, не возьму я в понятье. —
Чьей рукой, точно на смех, ты вытесан, Боже?
Красоты пожалели и дерева тоже.
Кто тесал твои ноги, безумец незрячий?
Ходишь, видно, вприскочку, не можешь иначе.
Ты такой никудышный, такой колченогий, —
Мне товарищем добрым ты был бы в дороге».
Слыша это, распятый на землю спустился.
Тот, кто вытесал бога, знать, рассудка решился:
Руки — левые обе, ноги — правые обе.
…Как ходить, Иисусе, при твоем кривостопье?
«Я из хворой сосенки, но хожу я не худо,
Вечность пехом пройду я, недалеко дотуда.
Мы пойдем неразлучно единой дорогой —
Что-то от человека и что-то от Бога.
Можно горем делиться, мы разделим увечье,
Изубожены оба рукой человечьей.
Подопрешь меня телом, а тебя я сосною.
Пусть вершится, что должно, над тобою и мною!»
Взявшись за руки крепко, пошли без промешки
То неспешным подскоком, то хромою пробежкой.
Сколько времени длилось пребыванье в дороге?
Где часы, что отмерят безмерные сроки?
Дни сменялись ночами, исчезая в безвестье,
Миновало бесполье, безречье, безлесье,
Вдруг нагрянула буря, все во мраке пропало,
И ни проблеска солнца, ни звездочки малой…
Кто там, ночью идущий по вьюжным наметам,
Так божественеет, человечнеет — кто там?
Два господних калеки, два миляги — вот кто это,
Шли какой-то припляскою в мир не какой-то.
И один шел в веселье, другой в беспечалье —
Возлюбили друг друга и счастливы стали.
Ковыляли на пару, плелись как попало,
И никто не постигнет — что в них так ковыляло?
Колтыхали вприскочку, нескладно, нелепо,
И вот доскакали до самого неба!
Уже темнело, темнело,
Заря в лесу догорела,
Дневной остывает жар.
Спускались мы тропкой длинной
В повитый туманом яр,
Заросший калиной.
Из дали идет, из дали
Тот мрак, где цветы пропали.
Чуть дышит сонная цветь.
Коснулась ты, как в испуге,
Руки моей, чтоб согреть
Озябшие руки.
С нежностью, нежностью тайной
Глядим в этот мрак бескрайный.
Двоих забредших впотьмах
В осенних полей безбрежность
Не сблизят ни скорбь, ни страх, —
Одна только нежность!
Ты в странном сне меня звала
С собой во мрак небесный.
Мы вместе мчимся. Мгла и мгла.
Бог, темнота и бездны.
Летим в верховья темноты,
Пронзенной молний светом.
«Я только сон твой, — шепчешь ты, —
Не забывай об этом!..»
Забуду ль!.. Мчимся в вышине
До неизвестной меты.
О, как ты худо снишься мне!
Моя живая, где ты?
Птица ночи, ты пересекала закат, —
Что там с мертвыми? Ты их видала. — Лежат.
— А еще что? — Лежат и лежат без движенья,
Нет для них ни рассвета, ни ветра, ни тени,
Не мечтают, не ждут, не страшатся утрат —
Только вечно лежат, вечно только лежат.
Та, что так мне противилась, — пусть она тоже,
Пусть вот так же лежит на обманчивом ложе,
Покоряясь, теряясь безвольно, глубоко,
Пусть не ждет, не мечтает, лежит одиноко,
Пусть бессильно, бессонно желаньем грешит,
Пусть вот так и лежит — для меня так лежит!
Уж пора полюбить огорода сиротство,
Птиц, уставших от неба, деревьев уродства,
И щербатый забор, от которого тени
Меж просветов лежат на траве, как ступени.
Уж пора полюбить за рекою закаты
И соседа умершего сад небогатый,
Темноту, что быстрее, чем сны в сновиденье,
Уведет, укрываючи доброю сенью.
Уж пора приберечь хоть бы искорку зноя
В этих стенах, где вечер блестит желтизною,
Головою к рукам твоим тонким прижаться
И вдвоем удержаться от слез, удержаться!
Вспоминаю, но вспомнить всего не могу я:
Трáвы… Даль за лугами… Кричу и ликую —
Веселит меня голос, летящий куда-то.
Чабрецом пахнет сено в теплыни заката.
А еще? Что еще вспоминается, длится?
Старый сад, где участвуют листья и лица, —
Только листья и лица. Листисто и людно.
А в аллее — мой смех. Не смеяться так трудно!
Я бегу, окунаясь в лазурь поднебесья.
Только небо в груди, а в глазах густолесье.
Беготня по плотине над пеной протока
Так далеко слышна, так волшебно далеко!
А потом — по траве, по ступенькам балкона,
Обожавшим, когда я взбегаю с разгона…
Вспоминается дом, полный света весною
И повсюду всегда переполненный мною,
Приниканье губами к стеклу — к мирозданью,
И мое — всеми силами — существованье!
Ищи, скиталец жалкий, во снах пропитанья!
Уже любою мглою кормиться не стыдно…
Что значат слезы, если не слышно рыданья?
Что значит мирозданье, коль Бога не видно?
Придите все, кто в скорби, в тревоге, в смятенье!
Пускай вас будет много, чтоб я между вами
Душою затерялся, — где вы и где тени,
Не ведал бы, теснимый бессчетными снами.
Чтоб лиц как можно больше, чтоб всюду лишь лица
И руки, чтоб заполнился город бескрайный!..
Все кончится сегодня, ничто не продлится,
Не стало ни одной неразгаданной тайны!..
Нам надо торопиться, сойтись надо вместе,
Поговорить, решиться, не упустить срока,
Чтобы потом не ждать уж ни знака, ни вести,
Чтобы исчезнуть слепо в печали глубокой…
Лиловый сумрак, безлюдье поля —
И только эту явь —
Средь трав бескрайних молил я с болью:
«Спаси меня, избавь!»
И шел прохожий… Зачем — не знаю
Мне подал знак рукой.
Быть может, думал — к нему взываю,
Его молю с тоской.
И было тихо, весь мир как сгинул,
Лишь солнце шло ко сну.
Сказал прохожий, когда окинул
Глазами тишину:
«И мне, скитаясь, взывать в печали,
Без хлеба, без жилья.
Я тот, чью гибель не увидали,
Тот самый — это я!
Мне смертью в ярах раскинут полог,
Жилище — недруг сжег.
Бьет час предсмертный, был сон недолог,
Его разрушит Бог.
Но верю в сон, что еще приснится,
Обещанный судьбой.
Тот сон, когда в нем блеснет денница,
Я разделю с тобой».
Клянясь, что в скорби нам нет разлуки
Ни на единый час,
Прохожий тот протянул мне руки,
И спас меня он, спас!
Смиряет ветер над крышей
Свои ночные полеты.
Не виден мир и не слышен,
Но вижу и слышу что-то.
Там кто-то, будто из бездны,
Ко мне простирает руки,
Там голос, мне неизвестный,
Но я ль не знал этой муки!
На крик во мрак выбегаю.
Тиха, безлюдна дорога.
Кругом лишь темень ночная.
Откуда ж в сердце тревога?
Лишь мглистой березы трепет.
В ночи примстилось, быть может…
Никто никого не встретит
И никому не поможет!
Снится лесу — лес
В ливне вешнем.
Май давно исчез,
Но примчится,
Вновь вернется он
В блеске прежнем,
Мне ж минувший сон
Не приснится.
Мгла у входа. Темень комнат.
Ни о ком никто не помнит.
След твой снегом запушило,
Грусть метелью закружило.
В этот снег поверить надо,
Оснежиться снегопадом,
Затениться тенью нежной,
В тишине притихнуть снежной.
Реет музыка в складках одежды легчайшей.
Недоступен для птицы полет твой великий,
О богиня триумфа, — сквозь время все дальше
Ты уносишься, Самофракийская Нике!
Хлещешь крыльями воздух, и в вихре полета
Лавры славы несешь. Не хочу их нимало.
Лишь тому я завидую, ради кого ты
Напрочь голову в дальних веках потеряла.
Минует? Что поделать с нею!
На то она ведь и минута.
Покинет, становясь ничьею,
Как облака, меняясь круто.
Минуте, в измененьях скорых,
О предыдущей помнить поздно;
От века плещутся в озерах,
Сменяясь, девушки и звезды.
Ну, а если нет? Если это бред?..
Мучусь грезой безрассудной,
Призываю образ чудный,
Жажду угадать ответ,
Ибо если нет,
Тогда… трудно!
Ну, а если да? Если будет так?..
Вспыхнут зори в жгучей дрожи,
Разгорится день погожий,
Как багряный мак,
Ибо если так,
Тогда… — Боже!!
Я приходил с визитом
К той гордой, беспощадной
И что-то бестолково
Твердил… (О, бред больного!)
Терзал тебя стихами,
Ломал, корежил слово,
И разгрызал зубами
(Мне лишь бы не заплакать!),
И кровяную мякоть
Давал тебе, давясь слезами:
«Глянь!»
Я приходил с визитом
К той скрытной, непонятной
И снова бредил, снова
Губами и плечами…
(О, гром тирады этой,
Тиранской и терновой!)
Внимали ей сурово
Священные предметы:
Недрогнувшие стены,
Нетронутое ложе,
Не раздробленный кулаками
Стол.
Теперь с печалью скрытой
Сижу я одиноко,
Задумавшись глубоко,
На сотни дней разбитый,
И все мои визиты,
Все до единой раны,
В клубок безумный свиты.
А я уже счастливый,
Любимый и желанный,
А я уже далекий, пьяный
Муж.
Тут все не наяву:
И те цветы, что я зову живыми,
И вещи, что зову моими,
И комнаты, в которых я живу,
Тут все не наяву,
И я хожу шагами не моими, —
Я не ступаю, а сквозь сон плыву.
Из бесконечности волною пенной
Меня сюда забросил океан.
Едва прилягу на диван —
Поток минувшего умчит меня мгновенно.
Засну — и окажусь на дне.
Проснусь — и сквозь редеющий туман
Из темных снов доносится ко мне
Извечный, грозный гул вселенной.
В лесной столице шумят знамена, —
Праздник веселый.
Шумят флажки в столице зеленой,
Бушуют смолы.
Ветер-трубач пронесся с песней,
Взъерошив тучи.
Гроза проследовала в поднебесье
За солнцем жгучим.
Над дубом — вспышка молнии синей
И гром тяжелый,
А в толще дерева, в сердцевине,
Бушуют смолы.
В моих земляках, в народе зеленом, —
Мощные соки.
Гремите славу корням и кронам,
Презревшим сроки!
Лунная зелень в столице этой
Высокостволой.
Обрушился гром и замер где-то…
Бушуют смолы.
Кто, опричь меня, знаком
С птичьим языком?..
Чуть трепещут камыши,
Чуть мерещится в тиши —
«Вью, вью, вью» и «вьет, вьет, вьет»,
Значит, скоро рассветет,
Вспыхнет зорька в зябкой дрожи…
Так про что это, про что же?
Про что?
Разумеется, про то.
«Цвири-цвири», слышь-послышь…
Тишь.
Ну так что же? Да иль нет?..
Лишь роса блестит в ответ,
Влажны листья диких роз,
Кто-то где-то произнес:
«Тью-тью-тью, тю-и, тю-и» —
Да, да, да, молчи, таи.
Это значит: чуешь, чу?
Чую, знаю и молчу.
Да, да, да, я знаю тоже…
Так про что это, про что же?
Про что?
Вот про самое про то.
«Цвир, тю-и, ку-ку»… Кто знает,
Может быть, уже светает?..
То не нота и не тон —
Что-то из лесных сторон.
Тишиной навеян шорох, —
Чей он, чей он, чей он — шорох?
Листьев? Тростника? Осоки?
То ль колосьев шум далекий?
Да иль нет?.. Но я-то знаю
И мечтаю, напеваю.
«Цвир, цвир, цвир» — звенит не зря,
Разгорается заря,
Пташка пташку окликает…
Ну а все-таки… Кто знает?!
Что ты! Солнышко встает:
Птица ль птицу не поймет,
Мне ли песенки звенящей
Не понять в росистой чаще, —
«Тью-фюить» — кругом пошло.
Это значит — рассвело.
Когда-то я молил Творца,
Чтоб век твой был вовек не прожит, —
Я все улажу, все устрою
Для старости твоей счастливой.
А нынче сын одно лишь может —
Вздохнуть беспомощно порою
И фотографию отца
Поправить, коль висит чуть криво.
Всю-то жизнь срывался я и падал, —
ветер с привязи в груди моей рвется,
удержать меня лишь листопадам
в черных пальцах ветвей удается.
Я тревогою шумной упился, —
тайным ядом поила щедро,
оттого и петь я разучился
и кричу лишь криками ветра.
Оттого по улицам черным
ввечеру брожу поневоле —
влажный тротуар ведет упорно
в сумрак влажный, что насытит болью.
Губы жжет ацетиленом слово,
лютой лихорадки не избуду, —
грозной летаргией околдован,
изгнанный тревогой отовсюду.
Нет исхода, нет исхода, нет исхода.
Дольше, дальше мне идти в вечерней хмури.
Я — кружащий ветер непогоды,
я — листок, что затерялся в буре.
Вижу лишь туман перед собою,
и глаза болят, и сердце бьется чаще.
Точно спирта пламя голубое,
ты горишь во мне, мое несчастье.
Дольше, дальше мне тащить страданье,
вечер в сумрак за волосы тянет,
и слова летят со мною вне сознанья, —
призраки мои туман вечерний манит.
Всю-то жизнь срывался я и падал, —
вихрь на привязи в грудной метался клетке,
а ноябрьский вечер счастье прятал
в нагие ветки.
Сквозь меня летит в круженье, в свисте
листопад минут — мое былое…
Это — лишь осенние листья.
Это — пахнет землею.
До утра — бессонницы сквозные,
ночь над сердцем — крышкой гробовой…
Пахнут кладбищем думы ночные,
чабрецом и полынь-травой.
Я срываю сорные растенья,
дорогие мне тем, что просты,
и от слов моих над городом тени
вырастают, как черные цветы.
Говорят они, что радость отблистала,
как рассветная роса на земле,
что склоняюсь головой усталой,
словно солнце в кровавой мгле…
Я спокойно иду на запад
в пустоте померкшего дня.
Горьких трав кладбищенский запах
из минувшего овеял меня.
Слышу я, как на тонком стебле
колокольчик звенит струной,
и зловещая тень, колеблясь,
наклоняется надо мной.
Над закатным пепелищем туча
распласталась, точно лист лопуха.
В дудочку будыльника тягуче
свищет вихрь, но тишина глуха.
Кровь заката багрянеет, будто
гроздь рябины сквозь темную синь.
В сердце расцветает цикута,
горечь губ мне осушит полынь.
А шиповник веткою терновой
врос в меня, чтоб я уйти не мог,
оттого исходит кровью слово,
молодость болит, и сон далек.
О, как травы пахнут щемяще,
как протяжно пустота гудит!
Черный ангел, крыльями шумящий, —
надо мной бессонница летит.
Сердцу страшно в полночи могильной
помнить все и позабыть о сне…
Эти строки я писал насильно,
эти строки — только обо мне.
Над тихой водою лазурной
небо лазурное тихо,
но ветер ворвался бурный
зелено, молодо, лихо.
Ты откуда — шальной, зеленый,
над какими летал лесами?
Еще в росах калины и клены,
а глаза еще полны слезами.
Устоялось вешнее ведро.
Воздух золотом солнца светел,
Зелено, молодо, бодро,
сердце, лети, как ветер!
Светом и шумом зеленым
низвергнись, радость живая!..
Вешним калинам и кленам,
тебе и себе напеваю.
Мелькнула птица, бросив тень на
окно, где свет царит дневной…
И вот опять — простор весенний,
и высь бездонна надо мной!
А зелень! Пропадешь в зеленом
пространстве трав, деревьев, лоз!
Идти, родная, далеко нам
сквозь шелест кленов и берез.
Нам жить да жить в земном свеченье.
Полжизни, правда, не вернешь…
Вот птица полосою тени
мелькнула с криком… Ну и что ж…
По снегу, что выпал впервые,
белый день босиком пляшет;
кудри рассыпал ржаные,
шляпой соломенной машет.
Пламя пробрало солому
розово, зеленовато, лилово…
Счастья — дню золотому!
Славься, огнеголовый!
Под небом, ясным по-детски,
за горою скрылась устало
громада света и блеска
и на землю тенью упала.
Наталии — фонарику
заворожённых дрожек
Allegro
Спросите Артура, что ли,
но я говорю прямо —
шестью словами всего лишь
сообщила мне телеграмма:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Я ошалел вначале
даже в глазах потемнело, —
краковский маг Бен-Али
вспомнился мне тогда же, —
«заколдовать экипажи —
это пустое дело:
надо в глаза вознице
сверкнуть специальной брошкой,
он волшебству подчинится,
а заодно и дрожки,
но только не конь».
Набираю
номер, крайне взволнован
и говорю, замирая:
«Здравствуйте, пан Бен-Али.
А что, если конь заколдован?»
— Нет, это вам наврали.
За полночь перевалило.
В дверях почтальон как пика.
Я вздрогнул, теряя силы,
глядел на него дико:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ?
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК?
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ?
Поверх загадок и страхов,
сквозь фортку блеском нежданным —
в серебряных крышах Краков
как «Secundum Joannem»[4].
Сыплются листья и звезды,
их не уловишь глазом…
Может, забыл я просто,
что экипаж заказан?
Может, хотел тогда я
за город — это бывает,
а кучер уснул, ожидая,
усы его сон удлиняет,
и спящего заколдовали
ночь, ветер, Бен-Али?
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Allegro sostenuto
До Сукенниц в ночном свеченье
Артур и Ронард идут со мною, —
это не так-то просто меж каменных нагромождений
ночью зелено-шальною…
Путь через Краков нас, ей-богу, измучил:
Allegretto
Ночью НАБИВАНЬЕ ЧУЧЕЛ,
ночью ДАМСКИЕ КОРСЕТЫ,
ночью КУРСЫ и ГАЗЕТЫ,
ночью КУАФЕР ИЗВЕСТНЫЙ,
ночью ХОР «ВО СЛАВУ ПЕСНИ!»
ночью в цирке НОМЕР С ЛЬВИЦЕЙ,
ночью ВЕТЧИНА С ГОРЧИЦЕЙ,
ночью СУДОРОГИ ДЖАЗА,
ночью САХАР И КОЛБАСЫ,
ночью ЛУЧШИЕ ТОВАРЫ,
ночью ВИНА И СИГАРЫ,
ночью СТРЕЛКА БЛИЗ КОСТЕЛА,
чтоб заблудшему помочь…
Словом, спутники не из веселых —
вечный ветер, вечная ночь,
Allegro ma non troppo
К таверне «У негров» пришел я с друзьями.
(Э-эх, за нее готов хоть в огонь!)
И вдруг в пяти шагах перед нами
точь-в-точь как было в той телеграмме:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ
С башни Марьяцкой свет вьюгою крýжит,
а у коня, представьте, нормальные уши.
Allegro cantabile
Грива и хвост у него белоснежны.
Ветер играет фатою нежной —
едет невеста, блестя нарядом,
жених моряк с невестой рядом.
Подлец, когда-то, себе же на горе,
он ей изменил и подался в море,
и там его кит проглотил вскоре.
Потом и она умерла одиноко,
в печали горькой, в тоске жестокой.
И лишь любовь, эта высшая сила,
их после смерти соединила;
и вот на дрожках завороженных
за город едут двое влюбленных —
едут венчаться в костел небогатый.
Как в песенке той — о любви, о разлуке,
соединит их грустные руки
ксендз, точно месяц горбатый.
Буйствует ночь. А юные эти
нежно воркуют, но на рассвете
через ворота в стиле барокко
с лиственным тонким узором —
скроются из глаз безвестной дорогой
in saecula saeculorum[5]:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Allegro furioso alla polacca[6]
А в извозчичьей таверне
крутят от зари вечерней
вальс «НАКЛЮКАВШИЙСЯ СЛОН»,
и усы над кружкой пенной
нависают — несравненный
запах пива — это он!
Отхлебнув пивца немножко,
возглашает пан Оношко,
на сидящих глядя строго:
— Коль дорогою дорога,
конь конем, гужи гужами,
Висла Вислой, и мы сами,
слава Богу, здесь покуда, —
говорю вам, что повсюду,
в каждом городе окрестном,
знаменитом иль безвестном,
хоть одни, но будут где-то,
будут до скончанья света:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Мы шептались: «Что же там золотится?
Будем, видно, всю ночь веселиться!»
Дятел с дубом толковал солидно:
«На лугу свершилось чудо, как видно».
В травах шепот пошел в это время.
Ночь явилась со звездами всеми.
Месяц, красный, как повар, и бравый,
крикнул ветру: «Раздуй-ка мне травы!»
Ветер стал на травы дуть послушно.
Хитрый месяц вызнал все, что нужно:
в самых юных камышах июня
гномик спал, рожденный в новолунье.
Всякой твари велел ясный месяц
петь, плясать на лугах перелесиц
в честь того, кто, явясь в мире этом,
золотист и покуда неведом.
Светлячков, летящих в долины,
чествовал ручей, а бор, просияв,
расскрипелся, как буфет старинный,
полон зайцев, полон трав.
Дочери Кире и Анджею Ставару
Доченька, спи. Ночь приближается мерно,
Полным составом нот тишину дробя.
Если прислушаться, в этой ночи, наверно,
Отыщется что-то и для тебя:
Месяц и удочка, что, забирая правей,
Сворачивает в мирозданье.
И ветер для легких твоих кудрей,
И тень для щеки твоей,
И для сердца — страданье.
Ночь на басовой струне.
Месяц — высоким сопрано
В тучах над скрытыми снегом полями.
Стужа. Зима.
Где там зима,
если поет соловьями!
Темный ветер просквозил дороги.
В тучах месяц заблестел двурогий,
в щели тьмы лесной проник до дна.
Путь во мраке, в лунных бликах чащи.
Трех бубенчиков напев звенящий
повторяет чьи-то имена…
Серебристый заяц пересек проселок.
Серебристый луч на филина упал.
Снег пошел и сразу перестал,
дремлет снег на елках и меж елок.
Это не филин —
месяц двурогий.
Снег, обессилен,
спит на дороге.
Видишь — мерцанье,
блеск на сне.
Едут сани.
Дремлет снег.
Лес да лес,
Блеск да темень,
и яблоком на ладони
время.
Лицо. И глаза, что погаснут с моими. Это
моя рука. Это твоя. И звон бубенцов.
Разлука — тьма. Лицо — светлее света.
Твое лицо.
Твое лицо. Из слез серебряных весь
трехзвучный звон о дальнем, о безутешном.
Твое лицо. Лицо твое здесь, —
сияет солнышком вешним.
Три имени. Звон трехзвучный в тиши мороза.
И вот уже виден дом, ворота, крыльцо.
Ель отряхнула снег на веселые слезы.
Солнышком вешним светит твое лицо.
Месяц обнаружил все дороги —
мрак морозный в голубом огне.
Наши сани окружает стужа.
Время огоньку блестеть в окне.
Едут сани, тень ползет по снегу:
шапка, и оглобли, и супонь.
Снег искрится. Перебор трехзвучный,
как звонарь, вызванивает конь.
Напишу чернилами из сердца,
веткой на снегу пустых полей,
греческим и римским алфавитом
напишу: ты солнышка, светлей.
Лютиками напишу весною,
летом — облаками в вышине.
Как прочтут написанное птицы —
раззвонят в беспечной болтовне,
занесут, быть может, в век иной,
и в сердца иные, и, нежданно,
в чью-то ночь с басовою струной,
в месяц, в месяц — звонкий, как сопрано.
Во мгле дубовой кроны
уселись две вороны,
а воздух весь блистает;
томит ворон дремота,
летать им неохота,
снежком их засыпает.
Ни ручеек привычный,
ни городок фабричный
им не сулят урону;
сидят вороны рядом,
глядят безумным взглядом —
ворона на ворону.
Коль в ноты превратить их —
четыре струнных нити
звучали б над простором,
а так — во славу воронам
в оцепенении сонном
in saecula saeculorum.
Небо в искристых звездах,
голубеющий воздух,
ночь, вихрь — воронам укрытье;
Спи, ручей нежурчащий,
доброй ночи вам, чащи,
вороны, спите!
Блеск росы по травам зеленым
расплескался; спала жара;
небо снизилось задымленным
канделябром из серебра.
Над ручейком, в тени скирды,
Уснула жница в полдень знойный,
И василек в руке спокойной
Чуть-чуть касается воды.
Бегущих туч живые тени
И плеск волны уходят в сон,
А солнце жжет прибрежный склон
И обнаженные колени.
Уснула на комлях колючих
Земли, распаханной под пар…
Ах, если бы свой жгучий жар
Отдать ей в поцелуях жгучих!
Но спит она, а я уж стар,
Да и усы мои жестки,
Как в свежих копнах колоски.
Грущу ль, увидав этот город дивный
без вас, дорогие друзья?
Высплюсь — и путь позабуду длинный,
и вновь буду весел я.
Грущу ли, тебя, отец, вспоминая
и мать? Или я, чудак,
грущу, а по ком, хоть убей, не знаю.
Взгрустнулось мне просто так.
Будь я король,
Я в замке б жил, высоком столь,
Что видно с башни
Болото, и леса, и пашни.
Как далеки
Блуждающие огоньки
Среди болота!
Им ночью ни числа, ни счета,
Их беглый свет
Собьет с пути, закружит след,
И ты напрасно
Искала б замок мой прекрасный.
Что мне свершить?
Хочу болото осушить.
Но жалко все же,
Что огоньки исчезнут тоже…
Окна черною бумагой плотно загорожены,
фонари синеют блекло в темноте встревоженной,
вьется нетопырь над светом улицы заброшенной.
Фонари синеют блекло у пустых вокзалов,
озаряя лишь прохожих — редких, запоздалых;
в кабачках — чуть слышный говор, а не звон бокалов.
Мчатся крытые повозки, кони мчатся, взмылены,
чуть блестят во тьме колеса лампочками пыльными,
воют псы — их ночь пугает, будто голос филина.
Тихо так, что город слышит шум водопроводный,
звон ключей и скрип ступеней… В этой тьме холодной
братья все, кто не страшится пасть за край свободный.
В черных окнах, голубея, брезжит свет убавленный,
и тесней друг к другу жмутся те, что здесь оставлены —
ночь им видится зловещей, грозной, окровавленной,
эта ночь, в которой звезды вновь полны сиянья,
будто только что возникло божье мирозданье…
У сентябрьской этой ночи вдруг зашлось дыханье.
За хозяевами в город горькой ночью темною
прибежали из селений эти псы бездомные
и пугают завываньем площади огромные.
Господи, за что ты проклял этот Назарет!..
В час, когда подготовляют сестры лазарет,
нашу жизнь решают карты — двойка иль валет.
Но игра к концу подходит, все пропало, значит;
смертный приговор безвинным не переиначат,
ветер смёл, развеял карты, воет ветер, плачет.
Смолк веселый гул турниров, край осиротел,
правый гнев не стал помехой для неправых дел.
Скоро Фландрия оплачет горький свой удел.
В скрипе ржавых перьев ветер гаснет неприметно.
Братья, нашей древней чести вновь позор всесветный!
Тщетно вы стремились в битву, тщетно, тщетно, тщетно!
Каркнул ворон вновь, напомнив злые времена,
Трижды муж заплакал, трижды обмерла жена…
Тот, кто предал нас — будь проклят, в нем душа черна.
Но не ждите, чтоб изменник в петле под платаном
закачался бы… Злодейство счел он невозбранным —
не рыдал над вашей кровью, над своим обманом.
Залпами аплодисментов, слышных вдалеке,
награжденный за измену, он на лошаке
проезжал, и зонт из лавров не дрожал в руке.
Тем мартовским утром твой лик по чьему-то приказу
растоптан был варваром, — лик твой, столь сладостный
глазу,
прекрасная родина, кем-то забытая сразу.
Закрытые наглухо, тащатся танки по глине,
по нашей земле, по оставленной всеми святыне;
молчат города и деревни, немые отныне.
В стобашенном городе, где затаилось страданье,
дрозды в воронье превращаются в знак поруганья
и черт погребальною мессой гремит на органе.
На рынках возникли палатки, и люд страшнолицый
с ухмылкой палаческой — чудится злой небылицей
в стране дорогой, на ничьей, опустевшей землице.
В домах надвигались щеколды, замки скрежетали,
в домах, где сжигается все, что любили, что знали,
в счастливых домах, что сегодня мертвецкими стали.
В иных помещеньях иные замкнулись затворы
за теми, кого, как бандитов, схватили дозоры.
Конец беспечалью, угасли надежды и споры.
На годы быть солнцу за сумрачными облаками!
Вот выползли тени и к сточной направились яме,
пугая окрестность шагами, шагами, шагами…
В руке моей — палка кривая,
за поясом пестрым цветы.
В горах королем пребываю,
гоняя овечьи гурты.
Ведомый лишь разумом здравым,
брожу по вершинам один,
чужим не потворствуя нравам,
лишь сам я себе господин.
Я здесь никому не помеха,
и мне не помеха никто,
смеюсь, если хочется смеха.
Один, но свободен зато!
Не хмурился здесь я ни разу,
я радуюсь горным ветрам,
пою, веселюсь до отказу,
и эхо летит по горам.
Другие, по свету кочуя,
пусть ищут богатство и власть,
здесь счастье мое, здесь хочу я
покоем насытиться всласть.
С отарой путем моим длинным
шагаю и песню пою,
вверяя горам и долинам
счастливую душу мою.
Мой посох отдать пожалею
за скипетр, и клясться готов —
мне царской короны милее
венок мой из диких цветов.
Из кельи юноша-монах
глядит на белый свет, —
глядит с тоской, глядит в слезах,
поблек во цвете лет.
А за стеной старик бредет
и думает о тех,
кто счастлив без мирских забот
и без мирских утех.
«Не ошибись, старик, смотри,
здесь не всегда покой,
не оградят монастыри
от суеты мирской.
Что делать, если в сердце — ширь,
а в келье низок свод…
Брат запирает монастырь,
но сердце кто запрет?
Пока широко дышит грудь
и в радость белый свет,
пока мечты торопят в путь —
покоя, счастья нет.
Я смолоду вошел сюда,
дверь за собой закрыв,
для мира умер я тогда,
но для меня он жив.
Не смея наслаждаться им,
его забуду ль я!
С огнем, которым я палим,
угаснет жизнь моя.
Здесь не всегда царил покой
от века и поднесь,
кто не принес его с собой,
не обретет и здесь.
Гляди в пути, как мир широк,
как веселит он взгляд.
И я ушел бы, кабы мог,
да стены не велят!»
Поезда несутся мимо,
Рельсы звонкие гудят.
Облака густого дыма
Провожает чей-то взгляд.
Кто-то ждал вчера напрасно,
Ждет сегодня, ждет всегда.
Каждодневно, ежечасно
Он встречает поезда.
Он измучен, он измотан
Одиночеством, бедняк.
Да, без родины живет он,
Но не спрашивайте — как.
Одинокий и суровый,
Ждет живых родных сердец.
Задрожали рельсы снова…
Наконец-то, наконец!
Ждет безмолвно, недвижимо,
Безнадежно, слепо ждет,
А в лицо — лишь хлопья дыма.
Мчится поезд… Нет, не тот.
Как знать, кому грустнее —
жаворонку иль мне!
Ах, и ему тоскливо
в померкшей вышине.
Он больше петь не в силах,
летать ему невмочь —
на землю мрак нисходит,
скрывает землю ночь.
Мне тоже ночь мешает
свободно петь в тиши,
но эта ночь страшнее —
она на дне души.
Споёмте песню про полынь,
почтим ее открыто,
дай бог ей летнюю теплынь,
ветвистой, духовитой!
Гвоздик и роз нам цвет не мил,
не любим маргариток, —
настой полыни в детстве был
обычный наш напиток.
И выросли, и не грустим,
легко бродя по свету…
Начнем с конца и посвятим
полыни песню эту!
Что значит запах розы, объявший ночью сад,
когда за каплей капля мгновения скользят?
Плывут по небу звезды, текут во мраке воды,
цветенье розы немо всей немотой природы,
где жабрами соцветий вздыхает ночь неслышно,
а роза пахнет тьмою, цветет темно и пышно,
цветет и доцветает, средь листьев темных вянет,
и мрачным напряженьем меня тревожно манит, —
со звездами дышу я, цвету как полночь эта,
и на холсте небесном рисую тень рассвета.
Лоза винограда растет некрасиво,
ползет она ввысь узловато и криво.
На лозах, проросших из грязи, из глины,
росистые грозди сияют невинно,
а корни, покрытые грязной коростой,
взбираются в гору усилием роста.
Лоза вырастает неспешно и немо
в слепом и прекрасном желании неба,
в желанье подняться, чтоб грозди сверкали
вином золотистым в прозрачном бокале.
Письмо словно бабочка: дрожью крыла
едва прикоснувшись, исчезнет в полете,
оставив дыханье пленительной плоти,
и липы в цвету, и шелков, и тепла.
Осыплется с пальцев дрожанье строк
пыльцою цветочной, и в это мгновенье
слова из письма улетят, как виденье,
и вянет письмо, как поблекший цветок.
За униженье наших рук пустых,
Что к свету тянутся и ждать не в силах,
Дай нам слова прозрачней смол густых,
Слова, что кровью заструятся в жилах.
И это слово страшное найди,
В глубинах плоти спящее безвестно, —
О нем напоминает гул в груди,
Как звон непролитой слезы небесной.
Найди слова, имеющие плоть,
И сердце беззаветное, живое
Для всех, кому тоски не побороть,
Для всех, кто смолк с поникшей головою.
Найди слова прямее тополей.
Пустые руки наши пожалей.
Тихо иди, — ночью улице спится.
Не разбуди этой сказочной глуби.
Кто ж виноват,
Если в груди твоей прячется птица?
Только притронься рукою —
Слышишь, стучит, словно дятел в дуплистом дубе.
Улица спит, погруженная в зыбкую дымку.
Люди во сне, как растения под водою.
Кто ж виноват,
Если тайком натянул ты струну-невидимку
Для одного небывалого звука,
Чтобы в сердца он проник силою молодою?
Тихо пройди — ночью улице спится.
Не разбуди и во мраке исчезни.
Кто ж виноват,
Если в груди твоей прячется птица?
Может быть, спящие бродят неслышно
В том же краю, где твоя рождается песня.
Люди — созданья, что схожи друг с другом во всем,
Только деяньями разнятся те и эти.
Все обо всех говорят и правду и ложь,
Судят по зыбкой черте, по неточной примете.
Каждый поступки другого рад осудить,
Каждый проступки свои держит в секрете.
Совесть его отягчают сотни грехов,
Но за малейшую малость ближний в ответе.
Каждый доволен собой, счастлив собой
И наслаждается жизнью беспечно, как дети.
Злобное слово жалит подчас, как змея,
Сплетни сплетаются в нерасторжимые сети.
Если отравленным словом ты не убит,
Радуйся — ты счастливее всех на свете.
Что такое судьба? Только то, что познали, постигли.
Неизменна лишь горечь, а счастье уйдет без возврата.
Ни единой отрады судьба не дает безвозмездно.
Безысходная скорбь — за мгновенную радость расплата.
Лучше было б не жить, лучше было б на свет
не рождаться, —
Так мы думаем часто, увидев багрянец заката.
Все, что радостью было, исчезло, прошло, миновало.
Под конец эта жизнь лишь тревогой и скорбью богата.
Безнадежны надежды, дальнейшая жизнь бесполезна,
Сердце страхом предчувствия, грустью о прошлом объято.
Оказалось лишь звуком пустым, лишь туманным
виденьем
Все, что жизнью своей называл ты, безумец, когда-то.
Так истлевает в ножнах заржавленный меч,
Доблестно мне послуживший в ратном деле,
Так изнывает жаждой мое копье —
Вражеской кровью поил я его доселе.
Так мой скакун хотел бы грызть удила
Перед укрытьем, где наши враги засели.
Всадники наши не уступают львам, —
Жертву преследуя и достигая цели.
Да не исторгнет мой машрафийский меч
Смеха из глоток, что до поры уцелели!
Пусть наша честь самхарские копья спасет —
Пусть не страдают они хворью безделья!
Сжальтесь над луком, что изогнулся в тоске!
Сжальтесь над стрелами, что на лету звенели!
К сердцу воителя жаждет прижаться лук,
Чтобы неверному в сердце стрелы летели.
Поет тебе цепь в Агмате песню свою.
Ни плоти твоей, ни душе нет забытья.
Вонзалось твое копье жалом змеи,
А ныне цепь обвивает тебя, как змея,
Не даст растянуться на жестком ложе твоем —
Обнимет тесней, — не жалость, а жало тая.
Лишь Богу пожалуюсь в неодолимой тоске,
Услышит меня один лишь творец бытия.
А те, что не ведают, где я и как живу, —
Они мне чужие, они мне уже не друзья.
Какие дворцы ты имел и каких певиц!
А ныне дворец твой — темница, и цепь — певица
твоя.
Мои пораженья, мои победы
мне безразличны равно.
Охотно отдам и заслуги и славу
за лень, за цветы, за вино.
В келье Белого Облака — отдых, безделье,
вдохновение, счастье, веселье.
Хочу лишь покоя; с тщетою мирскою
простился, расстался давно.
В саду весною цветов со мною —
желанных гостей — полно.
Луна — мой светильник, мой друг
=сокровенный —
со мною во всем заодно.
Вглядитесь лишь сами, своими глазами,
и тогда уже навсегда
Поймете, что красное — всюду крáсно,
а черное — всюду черно.
Волосы поредели, и расшатались зубы,
и поступь моя неверна.
Передал дом сыновьям и невесткам,
нужна мне лишь тишина,
Шахматный столик в тени бамбука,
цветы и чаша вина…
С тростникового удочкой выйду порою
к озеру под горою;
Возле костра провожу вечера,
и счастьем душа полна.
Соли морской за трапезой вволю, —
вкусна и свежа еда.
Девяносто весен уже миновало;
конечно, прожил немало,
Но и этой весной наслажусь, а за нею
вновь настанет весна.
Все, что захочешь, есть у природы,
только внимательнее гляди.
Ищи неустанно, и то, что желанно,
сам для себя найди.
Горы и воды, закаты, восходы
путник запомнит на годы.
Бамбук и маú будят мысли мои
и жар вдохновенья в груди.
Саду и полю отпущены вволю
и ясные дни, и дожди.
Мужи многоумные славы достигли
и большего ждут впереди.
А здесь душа вопрошает душу,
не помня о ложном стыде.
Бытия дуновение — ветер весенний
всюду, куда ни пойди.
Вода неспокойна — приливы, отливы,
то вздуется, то опадет река.
Лодки скользят по воде осенней,
ныряет луна в облака.
На лодочных водорезах — лики,
в их глазницах — лунные блики.
Кое-где паруса поднимают на лодках, —
стал порывистей свист ветерка.
Белым-бела голова рыбака,
будто прожил на свете века.
А вода зелена и прозрачна сейчас,
точно кошачий глаз.
Чайки и цапли вряд ли случайно, —
вернее, что с думой тайной, —
За мною следят и следуют всюду
то близко, то издалека.
Над рощей в огненном цвету проходят тучи синей тенью.
Как в танце, гнутся на ветру затрепетавшие растенья.
В лесную чащу уходя, дрожит блистание дождя.
Душа, разлукою томясь, куда-то рвется
=в нетерпенье, —
И журавли над океаном куда-то мчатся караваном, —
Их крылья борются с туманом, вздымая волны ураганом,
И кто-то, сквозь трезвон цикад, мне в сердце
=входит наугад,
Ступая по тоске моей украдкою, как сновиденье.
Во двор срабона входят тучи, стремительно темнеет высь,
Прими, душа, их путь летучий, в неведомое устремись,
Лети, лети в простор бескрайный, стань соучастницею
тайны,
С земным теплом, родным углом расстаться не страшись,
Пусть в сердце боль твоя пылает холодной молнии огнем,
Молись, душа, всеразрушенью, заклятьями рождая гром,
К тайнице тайн причастна будь и, с грозами свершая
путь,
В рыданьях ночи светопреставленья — закончись,
завершись.
«О туча, в тайнице укромной несущая мглу и дожди…»
О туча, в тайнице укромной несущая мглу и дожди, —
Всей нежностью — темной, огромной — ты сердце мое
услади!
Вершину горы освежая, тенями сады окружая,
Во мглу небосвод погружая, громами затишье буди.
О туча, промчись над рекой, что плещется жалобным
плачем,
Там роща томится тоской, объята цветеньем горячим.
Изжаждавшихся утоляя, зарницами путь осветляя,
Приди, о приди, умоляю, в горящую душу приди!
Моя душа — подруга тучи,
Она скитается в просторах неба,
В пленительных мелодиях дождя,
И в лепете, и в шелесте, и в плеске.
На крыльях лебединых, журавлиных,
Она взлетает в резком блеске молний…
В бушующем восторге ураган
Бьет в медные кимвалы гулко, звонко.
Поток шумит напоминаньем грозным,
И ветер, что рожден восточным морем,
Проносится по волнам половодья.
Душа летит в хмельном струенье ветра
По густолистым зарослям тамала,
Меж трепетных ветвей.
Прощальную песню, растенья, спойте весне.
Как мало цветов осталось в корзине весенней!
В последний день весны облака от слез красны,
В облетающей роще все меньше и меньше тени.
Солнце, пылающее в вышине,
Сжигает мечтанья в кровавом огне.
Полны дыханьем ветров суровых паруса облаков
=багровых.
В бамбуковых зарослях ширится шепот смятенья.
Не считай, что закончил свой радостный труд
виночерпий, —
В виноградной лозе есть вино, что не найдено нами.
Пусть прекрасны луга, не живи, как бутон затаенный, —
Вольный ветер развеет его лепестки над лугами.
Тайну жизни постигший — отвергни закрытое сердце,
Не пронзенное до крови жгучих желаний шипами.
Будь своим средоточием, неколебимой скалою,
Не живи, как сушняк, — ветер дерзок, и яростно пламя.
Я слышал, как звезда звезде сказала:
«Плывем, — но где пределы океана?
Движенье — наша суть, скользим по кругу,
Но цели нет в круженье каравана.
И если звезды над землей все те же,
Кому на радость блеск их неизменный?
Счастливей тот, чьей жизни есть границы.
Земля — великодушнее вселенной.
Небытие — желаннее бессмертья.
Кто стерпит безысходной жизни бремя!
К чему лазурь небес, где, словно пленниц,
В петле аркана нас волочит время.
Тревожно человеку жить, нет спору,
Но он в самом себе нашел опору,
Он время оседлал и мчится в гору,
И лишь ему одежда жизни впору».
Я ночью услыхал в библиотеке,
Что книжный червь поведал мотыльку:
«Абу-Али исследую страницы,
В строке Фариабú узоры тку,
И все же не узнал я смысла жизни
И счастлив не был на своем веку».
Ответил мотылек полуспаленный:
«Не скажут книги — как избыть тоску.
Чтоб истину постичь — в огне живи.
Суть бытия лишь в трепете любви».
Я к морю пришел и сказал неуемной волне:
«Ты вечно в смятенье, какое томит тебя горе?
Жемчужною пеною Искришься ты, но в груди
Таишь ли жемчужину сердца, питомица моря?»
Дрожащая, скрылась волна, ничего не сказав.
Пришел я к скале и спросил: «Почему ты молчишь,
Внимая рыданьям несчастных, страдальческим стонам?
О, если есть капелька крови в рубинах твоих,
Послушай меня, побеседуй со мной, с угнетенным!»
Вздохнула угрюмо скала, ничего не сказав.
Бродя одиноко, я ночью спросил у луны:
«Открой мне, в чем тайная суть векового скитанья?
В твоем серебре этот мир — как жасминовый сад, —
Не сердце ль пылает твое, излучая сиянье?»
Вздохнула печально луна, ничего не сказав.
Тогда я предстал пред Творцом, и сказал я Творцу:
«Не вижу я в мире наперсника, единоверца,
Твой мир безупречен, но песня ему не нужна,
Твой мир бессердечен, а я — раскаленное сердце!»
Он чуть улыбнулся в ответ, ничего не сказав.