РАССКАЗЫ

Хорошо мы пели…

I

Наш маяк стоит на скале над морем, высоко-высоко… У нас ночуют туманы, трава совсем не камчатская — сухонькая, хиленькая, будто и не трава, ветры такие, что двери не удержишь.

А под нами, под нашей скалой, ну прямо другой мир: теплынь, солнышко, ароматы моря и цветов.

Трава там до плеч, от цветов голова кругом идет, а заросли кедрача, рябины, пихты такие, что боже мой. Дичи само собой: в море нерпы, сивучи, лахтаки, кайры, топорки, бакланы, гагары — базар на прибрежных скалах; глубже в берег — медведи, зайчики, лисы, утки, гуси, снежные бараны в горах — не знаю, есть ли где еще уголок на земле, где бы жизнь и природа так вольно, щедро и неуемно благоухала, как у нас, на Восточном побережье Камчатки.

На маяке нас четверо: Роман, Толяша, Володька и я. Самый главный у нас Роман. И не потому, что начальник наш, а уж очень необычный он, — кем он в жизни только не работал: слесарем, механиком, акробатом, продавцом, играл на трубе в военном оркестре. А когда десятилетним мальчишкой сбежал из детдома, два года кочевал с цыганским табором от Владивостока до Ясс. От этого куска жизни у него осталась чуть нагловатая подвижность лица, быстрый проницательный взгляд, жесткая улыбка и любовь к гитаре.

В военном флоте Роман служил на подводной лодке. Служил много, лет восемь со сверхсрочной, и превыше всего ценит флотский народ; сам носит тельняшку и мичманку. Но самое главное в нем — это, конечно, гитара. А как он поет, как он поет!

Мальчишка беспризорный,

Парнишка в доску свой,

Веселый и задорный,

С кудрявой головой.

Форсил татуировками,

Нырял в разрез волны

И длинною веревкою

Подвязывал штаны.

На маяке с ним была жена, месяц назад он отправил ее в Петропавловск, рожать.

Толик в прошлом геолог, точнее, радист-геолог, у нас он на должности инженера маяка. У него какие-то штормы по семейной части, и чтобы переждать их, забрался на маяк. Я тоже забрел на маяк по нужде: работал на рыболовных судах, да два года назад вздумалось мне заняться науками, поступил в пединститут на заочное отделение; на сейнере или траулере очень-то книги не полистаешь, третий год на первом курсе меня держать не собирались, и я, чтобы рассчитаться со всеми долгами, забрался вот в это «ласточкино гнездо».

Внизу под нашими туманами и ветрами, вот там, где солнышко и цветы, пристроилась под сопочкой метеостанция. Обслуживают ее тоже четверо парней: Васька Степанов, Сашка, Митроха и Лев. И тоже — вот совпадение — морские люди в прошлом.

Ох, и славно же мы жили! Или оттого, что на триста километров во все стороны ни одной души, или оттого, что все мы бывшие моряки, а может, просто замечательные ребята. Роман, вспоминая что-нибудь из своей бродячей жизни, не однажды говорил:

— Точно такая же компания у нас на Диксоне была. Здорово тоже жили, прямо как при коммунизме!

А ведь верно, коммунизм у нас: хлеб печем и не считаемся, из чьей он муки, шлюпка, которую Роман подобрал на берегу и отремонтировал, общая, комфортабельный душ — наш душ. А такие мелочи, как картошка, кинофильмы, табак, книжки, чай, сахар, мы уже забыли, где чье.

Километрах в тринадцати от нас бежит в море радостная речушка. Баранья называется. Бежит она по цветастым камешкам быстро-быстро. Берега ее в задумчивых кустах ивы, по самому же берегу не продерешься. Но особенно живописна она в верховьях, в так называемых «ямах» — тихих запрудах после водопадов. В этих ямах живет форель и хариус. И рыбачить там интересно: сидишь на гранитном утесике под шапкой кустов, а под тобой прозрачное до рези в глазах горное озерцо, большущие рыбины, выскочив из стремнины, где они охотились, идут тихо, почти не шевелят плавниками; подводишь под нее крючок — и раз! Затрепыхалась, заизвивалась золотистая рыбина, и в руках ее не удержишь, что значит горная.

Работа у нас на маяке строгая — сигналы в эфир должны идти с точностью до десятой доли секунды, с вечера до утра должна крутиться голова его, посылая сноп света в океан, — но не очень пыльная: стучит дизель, попискивают приборы, крутится маяк, а сам валяешься на диване с книжкой или без книжки, ну один раз за два часа подкачаешь топлива в расходный бачок или сверишь показания приборов.

В свободное от вахт время — мы дежурили по суткам — торчали у парней на метеостанции, у них не только теплее, но и веселее: кинозал, бильярдная… даже две козы и козел Чихик есть. А гитара у них, по утверждению их начальника Васьки Степанова, дороже самого дорогого аккордеона.

Роман недавно подарил Ваське Степанову нож с наборной ручкой, над которой он трудился недели две, Василий Роману — одноствольное ружье.

II

Уже второй день на нашей скале живет беленькое облачко. Мы бы не против, но вспотели окна и двери и перестали закрываться, и куда и сколько ни смотри, кроме белого полотна, ничего не увидишь.

Сегодня мы с Романом проспали до обеда, и еще спать хотелось. За обедом Роман хмурился, потом бросил ложку:

— Сходить на Баранью, что ли? Кто со мной?

— Пойдем, — сказал я.

Собирались недолго: покидали в вещмешок чай да сахар, взяли удочки. Я повесил на плечо бухточку тонкого стального троса. Роман — ружье.

Только спустились с нашей скалы — черт возьми! Другой мир: теплынь, ароматы моря и цветов. Хоть мы и спешили, но на закрытой от ветра поляне, всей в сплетении трав и цветов, через которые пробивались стрелы дикого лука, присели покурить. А потом и заснули на раскинутых куртках.

— Ох, как моя Анна любила ходить сюда по цветы, — сказал Роман, проснувшись.

— Н-да. — Я бросил травинку, которую рассматривал на солнце.

— Как только хорошая погода, она сразу сюда… даже в последнее время.

— Сына ждешь?

— Сережку. — Роман задумался. — Ох и напьюсь же, когда получу телеграмму.

— А если дочка?

— Все равно.

Утомленные этим разговором, замолчали. Я опять сорвал травинку. Роману на нос села бабочка. Она, конечно, впервые встретила человека и не подозревала, что присутствие ее неприятно ему, она терла лапкой о лапку.

— Фу! — дунул Роман. Бабочка, потрепетав, сложила крылышки и еще крепче вцепилась в Романов нос. — Ты смотри… да фу, фу!

Бабочка полетела. Роман тер нос.

— А куртки давай бросим, — сказал я.

— И ружье.

— Стрелять никого не будем!

— Лень.

Сначала, прыгая с валуна на валун, шли берегом. На прибрежных скалах сидели бакланы. Они даже головы не поворачивали в нашу сторону.

— Глупые вы, глупые, — сказал им Роман. Потом обратился ко мне: — А что, если принести им хлеба?

— Хлеб все едят.

Когда взбирались на перевал, трава больно хлестала по лицу; несколько раз останавливались, ели щавель и малину, пили воду из хрустального ручейка.

— Ну и водичка, — блаженствовал Роман, — зубы звенят. Воду вот тоже все пьют, но такую…

— Согласен.

Перед самым увалом пошел орешник — ну и мука же: и наступаешь на него, и сгибаешься под ним. Но чем дальше, тем невозможнее. Ну и природа, будь ты неладна!

На переломе присели покурить. Под нами разливанное море тумана, в полыньях его зеленели склоны сопок, синели заплатки стеклянного моря. Над нами чистое бездонное небо. И ни шороха, ни звука. Думалось, что все заботы, неудачи и расстройства, мелочные хлопоты не устоят перед этим чудом природы.

— Н-да, — сказал Роман.

— Н-да, — сказал я.

После перевала окунулись в березовую рощу. В ней было холодно и сыро, солнышко не могло пробиться сквозь сплетенные верхушки деревьев — такая уж камчатская береза, ствол ее кривой до фантазерства, а вершина словно тарелка. Под ногами на сырой земле без травы валялись заячьи орешки, стояла вода в исполинских медвежьих следах. Звенели комары, было жутко.

— Зря ружье бросили.

— Миша на ягоде сейчас, а больше кого?

— Комаров.

За рощей в ольховнике повезло, наткнулись на пересохший ручей.

И вот она — Баранья. Сама она горела серебром, берега зеленые-зеленые. Как стражники, стояли на излучине три ольхи, толстющие, в обхват.

На песчаном берегу неподалеку от шалаша виднелись две фигуры.

— Парни с метеостанции, — сказал Роман. — Гольцов таскают.

— Просто бездельничают.

Это были Васька Степанов и Митроха, в прошлом тоже флотские ребята. Они были голые по пояс, босиком. Рядом валялись мешки с рыбой, кипела уха в котелке.

— Загораем? Привет!

— Лежим в дрейфе. Тросик для петли?

— Для петли. Мишу не встречали?

— Нет. Но тропы есть.

— Хорошо.

— Аннушка не родила?

— Телеграммы пока нету.

Мы тоже разулись. И сразу вспомнилось детство… У меня оно было вольное, деревенское, безмятежное и, конечно же, счастливое.

Принялись за уху.

— Завтра на ночь брошу якорь здесь, — сказал Роман. — Надышусь.

— Мы тоже не из-за гольцов, — сказал Василий.

— Со дня на день красная пойдет, — напомнил Роман. — Не прохлопать бы.

— Мы уже закидончик готовим, — сообщил Степанов. — Чего не заглядываешь, Рома?

— Все спим, Вася.

Василий с Митрохою обулись, приладили ноши и двинулись к устью сухого ручья.

— Хорошие парни, — сказал я, когда их спины утонули в траве.

— Флотский народ, что ты хочешь.

Мне вспомнились все товарищи, с кем служил на подводной лодке, с кем рыбачил на сейнерах и траулерах, с кем делил тоску и радости в дальних плаваньях. И стало грустно: и зачем я схватился за книжки, зачем пытаюсь проникнуть в мудрость наук, да и мое ли это дело учить ребятишек? А будут ли среди учителей у меня друзья! А не запустить ли все томы мудрости в самый дальний угол — и опять на ходящую под ногами палубу? Засвистит ветер в ушах, закачаются созвездья над мачтами.

Впрочем, не один я тоскую по морю. Роман вот тоже частенько заводит разговоры о «махнуть бы на Мадагаскар». Его вольная бродячая душа порядком притомилась от сидячей жизни.

— Рыбачить или петлю? — спросил я Романа.

— Поставим петлю.

— Добро.

Забрались чуть повыше по Бараньей, возле больших деревьев, где медвежья тропа была похожа на тракторный след, поставили петлю, закрепив ее за одно из деревьев.

— Теперь рыбки сюда.

— Непременно.

Возле шалаша, на стремнине, начали рыбачить. Голец ловился хорошо, пустых заметов почти не было. Рыбачили по-камчатски: к крючкам привязали красные тряпочки — голец думает, что это лососевая икра, и кидается на наживу. Через час на песке трепыхалась большая куча рыбы, но мы продолжали — и на мишу ведь надо.

III

Возвращались разморенные природой, погодой, беспечностью. Зашли к парням на станцию.

— Партию в бильярд! — обступили они.

— Борща?

— А может, ухи или каши?

— И борща, и ухи, и каши, — ответил Роман.

Весь камбуз от дверей до дверей был завален делью.

— К путине готовитесь? — спросил Роман.

— Закидник мастерим.

— Сетку где взяли?

— Парни с «Колесникова» оставили. Она у них на винт намоталась.

Я присмотрелся, как они мастерят закидник. Черт возьми! Хуже чем «по-вятски» — они даже дель не умеют резать, ножницами стригут ее.

— Не так это, братцы, делается. — Я взял нож, прикинул плахи, из которых будет состоять мотня и крылья, подсчитал по ячеям цикл кройки и, собрав все полотно в кучу и не глядя на нее, стал чекрыжить ножом.

— Эй, эй! — испугались они.

— Парни, он же рыбак, — успокоил их Роман.

Когда из нарезанных плах составили, завесив его, невод, они зачесали затылки.

— А теперь шить. Иглички есть?

— Чего? О ужас!

— Может, бамбуковая чурка найдется?

— Это есть, — заспешил Василий. — Саня, тащи бамбуковый шест, что бакланов шугаем.

Принесли десятиметровый бамбуковый шест. Это был носовой выстрел от сайровой ловушки, далеко же его море занесло.

— Несите ножовку и ножи.

— Щас.

Я нарезал и наколол заготовок, показал, как выстругивается рыбацкая игличка. Парни старались до высовывания языков, через полчаса каждый из них принес что-то похожее.

— Плохо, но сойдет.

Я расставил их по пожилинам и подборам, показал, что делать. Ввалился Василий, он бегал на сопку снимать показания приборов — это дело он никому не доверяет.

— Ну и ну, — только и сказал он.

К полуночи закидной невод красовался во всем своем великолепии, осталось только навесить грузила и привязать балберы. Парни не верили делу своих рук.

Брели мы на свою скалу в отличнейшем настроении. Роман то и дело спрашивал:

— И много у вас за путину навару выходило?

— Как поймаешь. Но на рыбе работка…

— Это ясно. А что надо уметь делать, чтобы взяли в рыбаки?

— Работать.

— Устроиться бы в колхоз, где ты работал. На сейнер бы. Или бы на траулер, пошарахаться по океану.

— Устраивайся.

— Железно. Вот малышик подрастет, чтоб Аньку одну можно было оставить. Или тещу вызову, чтоб сидела с малышом. И давай-ка вместе махнем? А? Ну разве мы мужским делом занимаемся? Или ты уже завязал с морями?

— Не знаю, Рома. Институт надо кончить.

— Да брось ты… Может, в бухгалтеры пойдешь?

И меня опять одолели мысли о ненужности предприятия. Да и сами книжки оказались не такие уж интересные. Скука одна. То ли дело в морях, когда всплывет раздутый кутец трески! Или у борта под люстрой бесится сайра. А селедочка! Как она переливается, как играет бледными цветами в неводе. Пахучая, серебристая.

— Чудак рыбак, — не унимался Роман. — Эх!

IV

У Романа народился сын.

Ну и торжество же мы устроили! Израсходовали месячный запас сахара, наготовили коньякообразного «самтреста» — подозреваю, что в своей бродячей жизни Роман кусок хлеба зарабатывал и на этом поприще, во всяком случае, он мог дать много очков форы Остапу Бендеру, знавшему четыреста рецептов этого дела, — столы разукрасили со старанием десятиклассниц, когда они собираются на выпускной вечер. Одним словом, на столах горело все: селедочка в колечках лука, хариусы и жареные и пареные, дымящаяся медвежатина, бакланы сидели на блюдах как живые — только что без перьев — и держали в клювах по кусочку сахара. Искрилась княженика и брусника, цветы самые расчудесные.

Васька понюхал из бутылки и блаженно сощурил глаз.

— «Пять звездочек».

— Самое то, — добавил Лев.

— О, ты куришь в этой промышленности, — засмеялся Василий. — Не зря в тресте ресторанов и столовых работал.

— Давно дело было…

Все были в белых сорочках и при галстуках.

Первые тосты были за «Сергея Романовича», потом «за Аннушку» — все мы знали ее, потом «за батьку». Сам же «батька» светился: подвижное лицо его, отшлифованное бродячей жизнью и закаленное всякими переделками, преобразилось. Оно потеряло налет авантюризма и цыганщины. Оно было просто хорошее. Особенно глаза. Они излучали добро и мечту.

На магнитофоне вертелись самые современные мелодии — парни с метеостанции от необремененности работой коллекционировали музыку, выискивая ее по всему эфиру. Пели песни. Гитаристов, кроме Романа, еще двое было: наш Володька и Лев. Правда, Володька мог только «сербиянку», а Лев бренчал аккордами — такая музыка пролетает мимо сердца.

Роман к гитаре не прикасался. Он раскинулся на тахте и мечтал.

— Вот когда я на Диксоне работал, — вспоминал он, — у нас тоже компания была. Как мы Новый год встречали! Бывало, начнем пельмени готовить всем табором… по триста пятьдесят штук готовили. До самой засыпки, до полдвенадцатого на морозе держали. После, когда я уже был на материке, всем материковским друзьям говорил: «Вы не жили при коммунизме, а я жил».

— А ведь верно, братцы, — задумчиво добавил Василий. — После демобилизации я в Приморье работал на соевых плантациях — совсем не тот компот…

— Дайте-ка мне, братки, вот эту штуку, — сказал Роман и потянулся к гитаре.

Мы притихли. Мы знали, что Роман брал гитару лишь в тех случаях, когда пожары не вмещались в его душе. Глаза его погрустнели, затуманились, мы дыхание затаили.

Вчера ходили в хронику,

Подводники в строю.

И вот среди подводников

Тебя я узнаю.

Стоишь на верхней палубе,

Смеешься надо мной.

А я стою печальная

И плачу и пою…

Парнишка в доску свой…

Мальчишка беспризорный.

А мы подпевали. Подпевали потихонечку, боясь расплескать накипевшее на душе, хотя хотелось крикнуть во все печенки. Хорошо мы пели. И хорошие мы были. И, вспомнив материковских знакомых, мне их стало жаль — им не испытать такое.

V

Это было комическое до ужаса и ужасное до комичности происшествие.

Прибегает Володька с Бараньей без рюкзака и гольцов и в изнеможении валится на диван.

— Миша в петле сидит… Как гора.

— К парням на станцию заскакивал? — Роман встрепенулся, цыганские глаза его загорелись.

— Напрямик… через сопку.

Мы с Романом — Толик на вахте остался — и Володька, хоть и еле живой был, схватили одностволку и — туда. По дороге заскочили на метеостанцию. Парни, оставив в одиночестве попискивающие приборы, кинулись за нами. Летели мы как стадо на водопой.

Подбираемся к деревьям, миша сидел на одной ягодице и облизывал запястье, где стальным узлом захлестнулся трос. И жалобно скулил — мы даже потерялись: хозяин тайги и гор, ужас и страх для всего живого, попискивал, как замерзающий щенок.

Подходим ближе, медведь повернул морду в нашу сторону — мое сердце оборвалось и полетело куда-то далеко-далеко вниз: ну такая тоска, такая грусть, такая человечность были в его маленьких сощуренных глазках.

— Миша, миша, как же это ты… — не выдержал Володька.

— Тихо! — оборвал его Роман. — Попался бы ты ему в другом месте. — И, щелкнув курком, стал заходить медведю в затылок.

— Стоп, Рома! — остановил его Василий. — С одного выстрела его не убьешь. А как он трос порвет?

— Что ты предлагаешь?

Тут медведь увидел ружье. Поднялся и сердито засопел, — наши поджилки затряслись. Володька даже пискнул. А миша, ломая сучья и покрякивая, стрелой взлетел на дерево, насколько хватило троса.

— Братки, надо сделать вот что, — твердо заговорил Роман. — Вырубим колья и, если я не дай бог промахнусь или не успею перезарядить, задавим его кольями.

— Надежно, — сказал Василий, — только не трусить, всем вместе быть, толпой.

— Ну дак…

Потихоньку, чтоб не нервировать мишу, стали отходить. А он, просовывая голову между сучьев то с одной, то с другой стороны ствола, фыркал, раздувал ноздри и зорко смотрел на нас. Митроха с Володькой понеслись к шалашу за топором, а мы все поломились к березовой роще. Дорогой Васька все растолковывал план действия и призывал к храбрости.

И вот колья готовы. У Володьки с Митрохою они были длиннее всех. Подступаем к зверю ощетиненной кольями полукруглой шеренгой. Миша трещит ветками и пытается залезть все выше — трос так и играет.

— Братцы, смелее, — крикнул Степанов и подошел с топором к дереву. — Я сейчас подрублю.

Только он тюкнул по комелю, как миша рявкнул и хватил лапой по верхушке. Она срезалась и зашуршала на нас, а опережая ее и ломая сучья, с диким ревом летел сам миша. Мы шарахнулись в стороны, Роман выстрелил. Медведь, шлепнувшись о землю, заревел так, что листья затряслись, потом встал на задние лапы, повалил на нас.

— В кучу! — крикнул Роман, переламывая ружье.

Но в это время ольха дрогнула, над медведем взвился оборванный им трос.

— А-а-а…

Вся наша «рота» делала пятиметровые прыжки и подвывала. А где-то за нашими спинами ревел и сопел медведь…

Опомнились мы возле шалаша, хоть и разлетались сперва осколками. Повалились на песок и были похожи на рыб, выброшенных морем на песок. Не было среди нас только Васьки Степанова, его фигурка маячила черной точкой на склоне перевала. Хоть Володька испугался, наверно, больше всех, но, глядя на быстро поднимающегося к вершине перевала Василия, сказал:

— Отсчеты побёг снимать.

VI

Все собрались у нас на маяке. Дело в том, что мы наладили баню. Настоящую, сибирскую баню, которую соорудил в свое время прежний начальник маяка, сибиряк.

Она, эта баня, была у нас запущена, она была не нужна нам, у парней на метеостанции современная, с кафельным полом. И какова же эта современная — прохладная, неуютная, с сырым паром — баня оказалась по сравнению с нашей, когда мы перестлали в ней пол, вставили окна, переклали печь, заменили прожженные колосники? Наша банька оказалась душистой, уютненькой, с сухим паром, горячая — знают же сибиряки толк в этом деле! Заберешься на верхний полок, где ароматный парок, поколышешь веничком — и-и-и, эх! Ха-ха!

Березовые дрова пахнут, горячие полки пахнут, парок предушистый. И даже деревянные шайки ароматные. Что за чудо! И мраморную ихнюю баню мы приспособили под продуктовый склад.

В нашей баньке хорошо мыться вдвоем. Пока Роман с Володькой блаженствовали, парни с метеостанции, все четверо и Толяша с ними — я был на вахте, — отправились за березовыми дровами. По три ходки сделали.

— Куда вы столько? — засмеялся Роман. — На год хватит.

— Запас карман не тяготит, — ответил Васька.

А вечером мы сидели с полотенцами на шеях и потягивали густой квас, который приготовил Роман для этой субботы.

— А неплохо у нас, Рома, получается, — говорил Василий своему другу. — Неплохо.

— Раньше, дурак, не догадался, — ругнул себя Роман.

— Рома, забирай мою козу.

— Вася, шлюпка теперь твоя.

— Рома…

— Вася…

VII

Рыбалку на красную открыли парни с метеостанции. Когда мы с Толяшей пришли на Баранью, Василий, в засученных по колено штанах и уперев руки в бока, стоял на той стороне устья и прихлопывал подошвой по мокрому песочку. Саня с Митрохою возились с неводом на этом берегу. Мокрые, синие. Неподалеку полыхал костер.

— Уже месите? — спросил Толик.

— Ну. Только бродить нельзя, — проклацал зубами Митроха. — Вода холоднее льда.

К клячовкам невода были привязаны веревки; они набрали их наподобие выбросок и кинули Василию. Затем Митроха перебрался к нему, и они впряглись в невод; Саня на этой стороне расправлял мотню.

— Никак, поперек течения таскаете? — засмеялся я.

— А как же? — откликнулся Саня.

— Дикари, — вздохнул Толик.

После этой процедуры в неводе у них поблескивала одна рыбка, и та — голец. Таким же способом они перетащили невод и на эту сторону, в нем ничего не поблескивало.

— Ну и алехи, — качал головой Толик.

— Попробуйте сами. — Они затанцевали вокруг костра.

Мы с Толиком занесли невод вверх по речке и быстро, чтобы течение не завернуло мотню его, стали спускать по течению, перед самым же морем, где Баранья разметнулась широкой мелкой полосой, подрезали мое крыло, пустив мотню в самые волны, — в неводе затрепетало с полмешка рыбы.

— Черт возьми! — кричал Митроха. — Черт побери! А ну-ка мы?

Весело, залихватски, сменяя друг друга, мы протащили невод «нашим способом» раз десять, на песке вырос ворох рыбы. И все рыбины одна в одну: упругие, сильные…

— Давай, братцы, давай! — кричал Васька.

— Не унесем ведь, — заметил Толик.

— Тогда — стоп, — сожалеюще сказал Василий. — Эх, жаль, шлюпки нету.

Перемыли рыбу, отнесли ее на траву. Тут она засверкала, даже трава помолодела от нее.

Затеяли уху. Сашка взял рыбину и стал ее резать.

— Ты сколько лет на Камчатке? — подойдя к нему, спросил Толик.

— Один. А что?

— Сразу видно.

Толик взял штук пять рыбин, вырезал брюшки и головы, выбросив нижние челюсти с жабрами.

Уха получилась настоящая, камчатская. Мы съели по полной миске. Подумали, съели еще по одной. Потом еще по одной. И повалились на горячий песочек.

— Пошла рыбка, — сказал Роман. — Зимой и балычки будут и ушица.

VIII

На другой день чуть свет мы были у парней на станции. Они сунули нам по куску хлеба.

На Бараньей сначала развели костер, разогрели говядину в банках, вскипятили чай, рыбачить собирались капитально.

И началось все преотличнейше, таскали и таскали невод по течению. И вот рыбы — ворох.

— Эх, шлюпки нету, — кипятился Роман. — Сегодня же займусь ремонтом ее.

— Прибегу помочь, — сказал Степанов.

Рыбу раскидали на семь равных куч — на вахте у нас Володька остался, — пообедали и стали собираться в дорогу. Тринадцать километров! Да этакой-то дороги!

— Куда ты по стольку? — крикнул Толик Роману, набивавшему мешки до самой завязки.

— Эх, Толя, Толя, — сожалеюще сказал Роман, — как потопаешь, так и полопаешь. Это же вещь.

— Вещь-то вещь, да ведь надорвешься.

— Ничего с тобой не случится.

След в след, цепляясь за прибрежные кусты, подались к устью сухого ручья. Километра через три Толик сбросил мешок и выкинул из него несколько рыбин. То же самое сделал и я.

— Перекур, — объявил Роман.

В этот день сделали еще по одной ходке, еле живые доплелись до дома. Надо бы рыбу обработать, но второй час ночи уже был… вставать в четыре.

— Черт… опять шлюпку не наладили, — сердился Роман.

IX

На третий день была моя вахта.

В обед возвратились наши — я удивился — совершенно пустые.

— Все, — мрачно сказал Роман. — Кончилась рыба… наверно, она раньше пошла. Прохлопали.

— Возле устей в прибойке толчется, а в речку не идет. Ну хоть бы одна. Вот ты рыбак, — повернулся ко мне Толик, — что ты можешь сказать.

Что я мог сказать? Лет пять назад приходилось мне обслуживать ставные невода. Рыба у нас шла по-разному: и утренняя, и приливная, и верхняя. Но невод стоит в море, а вот в речке…

— Может, полный отлив был? Прибойка была здорово осохшая? — спросил я.

— До самой тины, — сказал Роман.

— Я думаю, дело в отливе, — сказал Толик. — По отливу она заходит в речку или нет?

— Кажется, нет.

— Тогда не все потеряно, — оживился Роман. — Тогда надо ждать прилива. А когда он начнется?

— Таблиц у нас нету. Наблюдать придется.

— Надо бы подождать. А завтра когда прилив будет?

— Не знаю…

— Караулить будем.

Вдруг врывается Степанов с Митрохою. С мешками. В мешках топоры, пилы, рубанки.

— Надо в море рыбачить, — без всяких панических объяснений выпалил Степанов. — Где твоя шлюпка, Рома? Будем чинить.

— Начинай, — устало сказал Роман.

Они схлынули так же, как и нахлынули.

— Молодец все-таки Васька, — сказал Роман, глядя вслед своему другу. — И столяр, и плотник, и механик, и радист…

— И даже козу доить умеет, — засмеялся Толик.

— Ты напрасно смеешься, — нахмурился Роман. — Он простой матрос. Кончил только курсы. А все хозяйство на его плечах. А если бы на его место поставить Митроху? Что получилось бы, хоть Митроха и с институтским дипломом?

— Это, Роман, ты себя имеешь в виду: вот я, мол, простой механик с подводной лодки, а мне, мол, подчиняются инженера.

— Сам себя не похвалишь, стоишь как оплеванный, — засмеялся Роман. — Однако надо парням помочь. Кто со мной?

Спускаемся со своей скалы, под нами стеклянное безмолвие океана. Огибая сивучиные лежбища, что были милях в пяти от берега, шел пароход. Нам он казался не больше ботинка, а ведь вблизи это громадина.

И мне в голову пришла странная мысль: жили мы тихо и ладно, несли вахту, охотились, мылись в бане, катали шары на бильярдном столе, читали книжки, слушали музыку, смотрели кинофильмы… Но вот пошла красная рыба, и каждого из нас не узнать…

X

Шлюпку ладили дотемна, и парни с метеостанции ночью же отогнали ее на речку. И там же остались ночевать.

Когда на другой день мы пришли на Баранью — пришли с опозданием, проспали, — парни с метеостанции уже давно бушевали там, рыбы у них были уже вороха. Мокрые, конечно, до затылков. То и дело подбегали к костру. Рыбачили они со шлюпки. Митроха сидел на веслах и отвозил невод метров на двадцать от берега. Сбрасывал его, остальные с криком и хохотом тащили на берег.

— Дела идут? — крикнул Роман, скидывая сапоги.

— И довольно неплохо, — отозвался Васька, пританцовывая возле костра. — Чего так поздно?

— Проспали малость. — Роман присел возле ведра икры. А она, эта икра, на этот раз сверкала еще прелестнее: ярко-красная, светящаяся, душистая, и такая ровная и яркая, что все, что находилось рядом, озарялось ее пронзительно-тихим светом. — Золото! — сказал он восхищенно и перекладывая играющие дольки ее. — Чистое золото!

— Скорее присоединяйтесь! — крикнул Степанов.

— Сейчас.

Через несколько заметов уловы кончились — наступил полный отлив, — да и рыбачить невозможно стало из-за непогоды. Море взъярилось, и сами уловы были штучными.

— Эх, черт возьми! — возмущался Степанов. — Вот-вот подойдет «Колесников», радиограмма уже была, рыбачить завтра не придется.

— Поможем разгрузить, — сказал Роман.

Стали делить улов, и тут произошла маленькая… заминка, что ли? Василий нам выделил по полдоли, ведь мы сегодня почти не рыбачили.

— Справедливо? — спросил он и отвернулся, краснея.

— Справедливо, — сказал Роман и тоже отвернулся. Желваки на его скулах так и заиграли. Больше они друг с другом не разговаривали, будто чужие.

Они нагрузились рыбой и икрой, след в след побрели домой. Нам спешить было некуда. Никакого «Колесникова» мы не ждали. Роман принялся за стряпню, мы с Толиком собирали дрова.

— Чего скис? — спросил Толик Романа. Роман не ответил. — Давай грибков наберем, — обратился Толик ко мне.

Мы подались за грибами.

Когда возвратились к костру, Роман был радостный.

— «Колесников» подходит, — сообщил он, показывая на пароход, идущий к берегу. — Завтра одни рыбачим.

XI

— А хорошо бы Аньке послать баночку икры, — мечтал Роман, когда на другой день чуть свет мы перли на Баранью. — После родов бабы любят солененькое.

— Отошли мою долю, — сказал Толик.

— И мою, — добавил я.

А головы трещали от бессонницы, мышцы были резиново-непослушные, без четверти четыре мы были уже на метеостанции. Парней — никого. Они даже дверь на гвоздь не закрыли. Приборы попискивали в одиночестве. Неподалеку от берега дремало снабженческое судно, понуро свесив якорь-цепи.

— …душу им наизнанку! — бесился Роман. — Опять третью часть доли получим. — И Роман так прибавил «оборотов», что еле успевали за ним.

— Роман, ты как с цепи сорвался, — крикнул Толик. — Не на пожар же?

— Свою артель организуем, — не слушая нас, кипятился Роман. — Шлюпка наша, невод мы шили. Не покажи им, как надо рыбачить, они бы сейчас поперек течения таскали бы.

— Дикари, — заметил Толик.

А утро, будто в контраст нашему настроению, было свежее, прохладное, застенчивое и мудро-улыбчивое. Над морем светленькими облачками таял туман, море как зеркало, на цветах и кустах искрились росинки, прибрежные скалы будто умытые. На скалах черными столбиками сидели бакланы, поджидая первые лучи солнышка. Время от времени они потягивались, веерами распуская крылья.

— Кыш… вашу мать! — крикнул на них Роман. — Сидите тут.

Он крикнул так, что стадо снежных баранов, пасшееся на склоне соседней сопки, на секунду подняло голову, а потом понеслось к вершине.

— Как же они рыбачат, — не унимался Роман, — ведь они должны пароход обрабатывать, наверно, капитана угостили рыбкой да икоркой, вот и ждет.

И вот наконец выскочили к устью Бараньей — там шел бой быков: рыбу таскали из реки — был прилив, — все мокрые, возбужденные. Были там и незнакомые ребята, видимо, с «Колесникова». Васька занимался икрою, относил ее в кусты, где стояли прикрытые травою ведра.

— Братцы, — обратился он к нам, — у нас сегодня последний и единственный день, даже не день, а полдня, капитан согласился ждать только до обеда. И все. Рыбачить больше не придется. — Степанов краснел, переминался с ноги на ногу, не знал, куда деть обляпанные слизью и кровью руки. — А завтра уж вы…

— Знаешь что, Вася, — сказал Толик, — раз уж мы опоздали, то давайте так: замет вы, замет мы.

— Так справедливо будет, — подтвердил Роман, его ноздри двигались.

— Да поймите же, что у нас только полдня, пароход ведь ждать не будет. А рыбой надо еще снабдить вот этих парней, — Степанов взглядом показал на чужих ребят. — Что же они, зазря уродуются?

— А если завтра рыба кончится?

— Куда она денется.

— Шлюпка-то наша…

— Вон она, — Степанов отвернулся и замолчал.

— Дело ясно, — сказал Роман и пошел к шалашу. Мы побрели за ним. Там наладили удочки и побрели вверх по Бараньей, к перекатам — а что нам еще оставалось?

— Ну и Васька. Ну и подлец, — ругался Роман, — что утворил. Да и мы тоже: самим надо было шить невод, своей иметь… погорели.

— Да черт с ними, — вмешался Толик. — Удочками натаскаем, на всю зиму хватит.

— Нам икра нужна, икра.

* * *

Лососи шли в верховья, где в тихих заводях (это у кеты) самцы вырывают носами ямочки в песке, бросят туда молоки, а самки икру, опять закопают и будут сторожить от налетов гольца, хариуса и форели… до тех пор, пока течение не унесет их обессиленные тела в море: попав в пресную воду, рыбы уже ничего не едят. И умрут. А мальки, вышедшие из икринок, пожив какое-то время в пресной воде, уйдут в моря и океаны путешествовать на четыре года… и возвратятся большущими рыбинами точно на это же место, где сами были икринками, и… опять все сначала.

Горбуша ямочек не роет. Она будет тереться брюшком на мелких местах, бросая икру и молоки. И тоже будет воевать с хищниками, защищая потомство, пока не умрет.

Мы брели по тому месту, где речка разлилась метров на сто и глубиною была по щиколотку. В заводях горбуша уже нерестилась. Протянешь руку, рыбины, шлепая хвостами и извиваясь, уносились пулями. Только отошел от этого места, они опять возвращаются.

Любопытно было наблюдать, как рыбы взбирались по водопадам. Перед стеной воды, в яме, они, отдыхая, еле шевелили плавниками. Затем стрелами бросались вверх по струе — и какая же нужна скорость, как надо работать хвостом и плавниками, чтоб пересилить падающую воду! Некоторым не удавалось с первого раза победить водопад — на одном месте они извивались, так и хотелось помочь им, — и они скатывались назад, в тихие запруды. Отдыхали. А тем, что повезло, радостными стрелами улепетывали дальше… в верховья, к заветным местам.

Над речкой орущими ватагами носились чайки. Они падали в воду, выхватывали рыбин и, бешено работая крыльями и горбясь, несли к берегу. Это не всегда удавалось им, рыбины шлепались в воду. К той чайке, что старалась тащить бешено сопротивляющуюся рыбину, кидались другие… драка получалась… рыбина вырывалась… Ни той, ни другой добыча не доставалась.

Метрах в десяти от нас сидел на песочке орел, раздирая когтями большущую кетину. Увидел нас, лениво расправил крылья и заскользил над водой. Чайки с криком кинулись к оставленной добыче… а орел нес в когтях уже новую рыбину.

Берег был истоптан медвежьими лапами. Кое-где виднелись кучки песка, я ковырнул ногой одну из них, вывернулась кетина.

— Дальше не пойдем, — сказал Роман, рассматривая следы, — а то еще на этого черта напоремся.

Рыбка ловилась хорошо, к обеду мы уже натаскали по ноше. Потом сварили уху, чай.

— Жаль, ведра нету под икру, — пожалел Роман, — можно бы еще порыбачить.

Побрели к устью. Там было тихо, на берегу лежали кучи рыбы, возле них прохаживался Василий, остальные, видимо, носили рыбу. Шлюпки тоже не было.

— Как рыбачилось? — весело спросил он. — А мы и вам рыбки приготовили.

— Ну и наглец, — кривя рот, прошептал Роман. Потом обратился к Ваське: — На шлюпке рыбу возите?

— На ней.

— Придет шлюпка, не угоняй. Мы свою повезем.

Роман пусто и бесстрастно посмотрел в глаза Василию. Тот отвернулся и зашлепал подошвой по мокрому песку.

Рыбу на шлюпке повез Роман, мы с Толиком возвращались пешком и на этот раз без нош — у нас даже настроение от этого хорошим было. Но не надолго, когда пришли домой, Роман был злой-презлой: при подходе к берегу напоролся на валун, шлюпка перевернулась, весь улов утащило море.

XII

День с утра проглядывал прекрасный, и наши желания горели еще ярче. Когда шли мимо метеостанции, Васькина команда таскала ящики с продуктами, катала бочки с соляркой. В другое время мы кинулись бы им помогать, но сейчас только фальшиво подняли руки в знак приветствия. Они улыбнулись, и их улыбки показались мне будто себе на уме, а может, просто застенчивые, ведь, наверное, стыдно было за вчерашнее.

Когда вышли к устью, утро сияло. Речка журчала по камешкам радостно, и рыба в ней кишела. Видимо, это был самый последний день ее хода, и она не вмещалась в речке. Мы прямо запрыгали от счастливых предчувствий при виде этой картины, и Роман впервые за последние дни улыбнулся.

— Нарыбачимся, — радовался он. — Володя, тащи невод.

Мы занялись костром. Володька пошел за неводом… Но что-то не несет, лазает и лазает по траве.

— Грибы, что ли, собираешь? — крикнул Роман. — Скорее!

— Да нету невода, — развел руками Володька.

— Что-о-о?!

— Нету.

Смутная догадка обожгла нас, мы кинулись к тем местам, где обычно оставляли невод на просушку. Но увы и ах. Его не оказалось даже во всех ближних и дальних кустах. У Романа, кроме злобы и отвращения, вырывалось еще и удивление:

— Ну и Васька… Ни и подлец!

Брели домой уже потемну — целый день пришлось рыбачить удочками, — чуть живые. Это была последняя бессонная ночь в этой бессонной неделе — так же как и у рыбы последний день хода. Икра у нее была с черненькими точками внутри, в пищу не годилась, — и только сейчас мы почувствовали, как измотались: перекуривать останавливались раз пять, а на перевале вздремнули.

Когда шли мимо метеостанции, где теплился манящий огонек, — стакан чаю был желанный как воздух, — даже словом не обмолвились о ней. И вот расслабленные и довольные тем, что уж больше — хотя и жаль — не придется в сутки совершать тридцатикилометровые переходы по сопкам и зарослям, да еще с тяжеленными мешками за спиной, расселись на диване. Дома. Толик — он оставался на вахте — со всеми стараниями хлопотал возле стола.

— Тогда зря я им дал соли, — сказал он, выслушав все происшествия.

— Ты им дал соли? — выкатил глаза Роман.

— Ну откуда же я знал, что они задумали.

XIII

Красная рыба прошла.

Баранья все так же радостно серебрилась по цветным камешкам, склоненные ивы все так же думали свои бесконечные думы. На наше «ласточкино гнездо» по-прежнему заходили ночевать тучки; «голова» маяка все так же крутилась, показывая дорогу кораблям, стучали дизели, мерцали зеленые глазки приборов, а… жить стало скучно.

К тому же у нас кончилась капуста — им-то «Колесников» всего вдоволь привез, капустка-то у них свеженькая, — самим надо было печь хлеб.

С хлеба мы и начали. Достали с чердака ржавые формы, отожгли, очистили их, выпарили и приготовили дежу. В печи замазали дырки, поднастлали огнеупорным кирпичом, сделали жестяную заслонку.

И вот уже сколачиваем тесто.

— Рома, — крикнул пришедший с охоты Володька, — а «дикари», — (по-другому мы их теперь не называли), — на нашей шлюпке бакланов шугают.

— Забрать! — резко сказал Роман. — Иди и пригони.

— Я не могу…

Роман стал очищать руки от теста.

После он рассказывал, что выкинул всех бакланов и бочку с яйцами из шлюпки и «дикари» ни слова не сказали.

— Вот так вот их! — заключил Роман.

Этой ночью у нас кто-то скинул в обрыв все березовые дрова…

XIV

Так и жили. Научились сами печь хлеб, сами таскали березовые дрова для баньки, читали книжки только из своей библиотеки. Хоть и вполне обходились без бильярда и ихних кинофильмов и, кстати, гордились этим, но в глубине души понимали, что война — самое нелепейшее явление на земле и страдает от нее наиболее слабое государство.

Но ничего… через месяц и к нам пришел снабженец, привез свежей капусты, огурцов, помидоров, сметаны… и у нас был теперь борщ из свежей капусты. А еще этот снабженец привез Аннушку с Сергеем Романовичем — боже мой! Этот маленький человечек, который покачивал головкой, часто сопел и на весь мир смотрел пока что бутылочными глазками, преобразил нашу жизнь: мы не хлопали дверями, вычистили и выскребли все до блеска, мух и комаров даже не подпускали к дому. Малыш же большую часть суток спал, и мы с нетерпением ждали, когда он проснется, — Аннушка разрешила нам дежурить возле его коляски.

Но у нас не было козы, которая дает молоко.

— Рома, — упрашивала Аннушка, — ну помирись с ребятами.

— Ни-ни. — Роман был неумолим.

— Сама пойду.

— Иди. Только ничего не выйдет.

И каково же было наше удивление, когда вместе с Аннушкой взобрался на наше «гнездо» сам Васька Степанов, таща за рога козу. Они с Аннушкой долго стояли возле сарая, потом Васька ушел.

У нас не хватило духу помочь Аннушке.

— Рома, давай пригласим их на крестины, — попросила она мужа. — Вот посмотришь, придут.

— Как хочешь.

* * *

Мы не были уверены, что парни придут, но «самтреста» и закусок на всякий случай приготовили на оба «государства».

Они пришли. Все четверо. Наглаженные, при галстуках, с охапками цветов. Принесли знаменитую гитару.

Встретили мы их с повышенной радостью — не по себе все-таки было: будто и мы немного виноваты… да чего там. Они же вообще тушевались. Выручал Сережка. Он переходил из одних рук в другие и всем улыбался беззубым ротиком. Да так улыбался, что даже глазки сужались и дышал чаще… будто спешил куда-то.

К вечеру Сережка уснул. Сами никак не могли угомониться. Поднимали и поднимали тосты, и за Сережку, и за Аннушку, и за отца. А он расслабленно сидел на диване, облокотившись на подушку, и ворошил свое прошлое.

— Эх, братцы, и славно же мы жили на Диксоне! — задумчиво говорил он. — Тоже компания была… на Новый год пельмени…

— Я тоже материк не люблю, — соглашался Василий, наливая чаю и себе и своему другу. — Разве там жизнь?

— Что ты, Вася. Если мне, не дай бог, когда придется попасть туда, я всем материковским корешам буду говорить: «Вы не жили при коммунизме, а я жил!»

И вот захмелевший от счастья Роман потянулся к гитаре.

— Братки… вот эту штуку. — И сам стал настраивать ее.

И вот он запел:

Мальчишка беспризорный,

Парнишка в доску свой…

Как он пел! Как он пел! Душу вынимал.

Вчера ходили в хронику,

Подводники в строю.

И вот среди подводников

Тебя я узнаю.

Никогда с Романом такого не случалось — он душу вынимал из себя, из гитары и из нас.

А мы подпевали. Вполголоса… Хорошо мы пели. И хорошие мы были.

Чистое море

Где шторм да ветры —

там вся жизнь борьба…

Из рыбацкой песни

Ночка стояла тихая, теплая, с далекими звездами. К утру звезды стали гаснуть. Мишка возился с неводом, я, развалившись на трюме, смотрел в небо. Из головы вылетели заботы о рыбе, о плане, о заработках, было небо да море. На душе покой, только сердце обволакивала сладкая боль: «Кораблики, кораблики… кораблики-журавлики».

Это несколько лет назад была у меня знакомая девушка. Как-то в приступе детской беспечности она мне рассказывала сказку. Эта сказка начиналась словами: «По синему синему морю плавают кораблики…»

Вот прошло уже много времени, я не тот салага-мореходец, щеголяющий нарукавными нашивками и грезящий дальними странами, но эта сказка иногда, особенно осенью, с новой нежностью сжимает сердце.

— Мать честная, что творится! — прервал мои мечтанья Михаил. — Теперь пойдут дела.

Я глянул на горизонт. Весь он от мыса Ганна до серых камней был покрыт дымами, — стармехи выжимали из машин все, что можно было выжать, — а над ними, над этими черными дымами, носился самолет-наводчик «Рыба».

— Неужели опять не заловимся? — Мишка хлопнул ладонями и кинулся к неводу.

Ночью мы два раза метали и оба раза неудачно: в первый, перед полуночью, Михаил не успел отдать шлюпку, проскочили косяк, во второй раз, под утро уже, порвался носовой вертикал, рыба ушла. Парни пошли вздремнуть, только вот мы с Мишкой остались.

— Ну, чиф, я пойду, хоть на часик расслаблюсь, — сказал Михаил. — Егорович хоть знает?

Из рубки торчал капитан. Я кивнул ему, он спрятался в рубку, там звякнул телеграф, сейнер оттолкнул волну и двинулся к дымам.

Зашел в рубку. Егорович перекладывал рулевое колесо только на один зубок — редко кто умеет так стоять на руле — и поглядывал на дымы. Вся грузная фигура старого капитана слилась с сейнером, вместе с ним раздвигала волны.

— Вруби, — буркнул он.

Я включил рацию, рубка заполнилась базарным гвалтом: «Рыба», я «восемьдесят первый», прошу наводочки!», «Рыба», я «четверка», «Рыба», я «четверка», целый час под тобой…» Голоса — басы, баритоны, тенора — всяких темпераментов и всякой хрипоты, а покрывая их спокойствием, без секунды промедления равнодушный голос наводчика: «Десятка», право на борт! Так держать, «десятка»! Отдать шлюпку, «десятка»!»

Примерно через час мы были в общей толчее.

— Звони.

— Я — так.

Если сейчас врубить ревун, парни начнут вспоминать небесную олигархию — уж так он действует на только уснувшего и много дней нормально не спавшего человека. Особенно тяжелые на подъем Мишка с Петром, да и Сергей, хоть тертый: на рыбе уже шесть лет, а до рыбы на шахте работал.

Спустился в кубрик. Парни в самых живописных позах: у Сергея руки и ноги навылет, шапка на глазах, Толик тоже на спине, руки его покоятся в специальных подвесках — на запястьях у него ранки от морской соли. Михаил с Петром вместились в одной койке. Все в сапогах.

Толкнул Сергея, он самый главный.

— Метать? — Он не двигал шапку.

— Да.

Он резко приподнялся, потянулся за перчатками.

Сергей встал, остальные сами.

Проходим мимо сейнера, он разметался уже. Приятно смотреть на них: невод скольцован, в нем прогуливается селедочка. С одной стороны она утопила балберы и валит из невода шумящими потоками, так много ее поймалось. Вся команда на палубе. Курят, зевают, заправляют перчатки под нарукавники и весело переговариваются — у них сейчас самое приятное время во всем замете. Сам капитан, Андрей Пак, стоит у борта, смотрит в невод и будто ничего не видит.

— Как она, родненькая, поймалась? — крикнул Мишка, подняв руку.

Андрей поднял голову, в его чуть сощуренных глазах усталость и спокойствие. Необыкновенный он все-таки рыбак: каждый год берет по два, два с половиной плана, а в прошлом году до трех добрался. И ловит-то там, где никто не предполагает, что она есть.

— Везет же людям, — вздохнул Мишка.

Михаил у нас больше всех переживает за рыбу, точнее больше всех мечтает о деньгах, а вот что касается самого рыбацкого дела, палец о палец не стукнет, чтобы понять что-нибудь.

Из сезонников он. В Воронежской области у него жена с двумя детьми. Она заваливает его письмами. Письма все о том, как младшенький ест и как, когда в дом заходит посторонний мужчина, бежит смотреть фотографию отца — не отец ли?.. что она купила на те деньги, что он высылал ей. Михаил насмешливо острит над этими письмами, но каждый раз перед сном задергивается шторкой и шелестит конвертами.

Идем в толчее сейнеров. Егорович перебрался на верхний мостик, ребята разбрелись по своим местам: Толик стал у вьюшки, Михаил пританцовывает с молотком возле стопора, Петро, пыжась, раздувает нагрудник возле шлюпки, Сергей застыл с багром на баке. Мрачноватый.

Только начал я окидывать взглядом, нормально ли все к замету, как из рации: «Шестьдесят шестой», так держать!» Толик выпрямился, Петро колобком — только каблуки мелькнули — в шлюпку, Сергей повернул голову, а Мишка присел, занес молоток и снизу щурился на меня. «Отдать шлюпку, «шестьдесят шестой»!» Я махнул рукой: Михаил хватил молотком по чеке стопора, шлюпка, спрятав голову Петра, мелькнула за корму и потащила за собой невод. «Правее, «шестьдесят шестой»!» В пенистый бурун грохотали балберы, шуршала дель, звякая, летели кольца. У Толика с вьюшки свистел стяжной трос, Толик даже откинулся назад и ногой придержал регулятор.

Сейнер, обметав косяк, замер в бурлящей пене — Егорович дал полный назад — возле шлюпки. Петро раздул щеки, размахнулся выброской и шлепнулся — шлюпку кинула догнавшая волна. Выброска просвистела метрах в пяти от судна.

— Да что ж ты! — закричал Михаил и кинулся к Сергею. Они, перевесившись за борт, — Сергей даже на якорную лапу встал, — шарпали баграми по воде, но никак… каких-то полметра…

— Запасную!

Я набрал уже запасную выброску.

— Да скорее же!

Кинул запасную Петру. Тот быстро прихватил стяжной конец к ней, и мы все трое, обгоняя друг друга, понесли ее над головами к лебедке, где в эстафетной позе стоял Толик. Он бросил ее дяде Степе, лебедка у того уже вертелась.

Выбрали стяжной трос — стянули низа невода, превратив его в чашу окружностью в полкилометра и глубиною в сорок метров, — закрепили, подобрали вертикалы. Смахивая пот, возбужденные и радостные, расселись по бортам. Блаженно закурили.

— Вот пироги так пироги, — толкнул Мишка дядю Степу. — Сами зальемся и еще кого зальем.

— Пхе-х! — хмыкнул тот.

…Кораблики, кораблики… было всего три встречи: провожанье с вечеринки и две прогулки в лес.

Все тогда было как в сказочном сне, забывал, где иду и что делаю. В лесу, когда собирали цветы, я их неправильно срывал, оставлял слишком маленькие стебли. Она смеялась и в раздумье прикладывала их к венку, никак не могла пристроить… на коленях у нее было много цветов. Я лежал рядом и смотрел в небо, по нему плыли белые облака. Потом она начала рассказывать сказку: «По синему-синему морю плавают кораблики…»

— Залегла, наверно, — бормочет Мишка. — Но ничего, достанем мы тебя.

Выбираем невод, рыбы пока не видно. Погода свежая, и свежеет на глазах, почти каждая волна с барашками, по палубе прыгают пенистые шубы. Солнышка нету, даже пятна от него нету, только сырое небо. Холодновато, в сапогах чавкает, руки мокрые по локоть.

— Достанем!

— Пхе-х!

— А што? — поворачивается к дяде Степе Михаил. — Самолет-то зазря наводить не будет, ему же все видно.

— Сами зальемся и еще кого зальем, — послышался смех Петра.

— Ты, Петя…

— Да не я, а ты, ты, — перебил Мишку Петро. — Ты все каркаешь. Лучше бы за нерпями съездил.

— Ну, знаешь… — Михаил вскипает. Самое обидное для него это вот «за нерпями». Прошлой осенью «поехал» он в шлюпке на сейнер, стоявший на рейде, гребет плохо, его и сдуло в море. Когда спасатель, подобравший его возле острова Карагинского у лежбища тюленей, швартовался к пирсу, кто-то из стоявших на пирсе спросил: «Что, Миша, за нерпями ездил?»

Петро с Мишкой лучшие друзья на судне, хотя, кроме подковырок, ничего друг другу не говорят. В противоположность вертлявому Мишке, Петро неповоротливый, толстый, с красным мясистым лицом и почти белыми глазами. Добродушный и умница на редкость: если Михаил за всю свою жизнь, кроме грузчицкой специальности, ничего не освоил, то для Петра все просто: «А что она? Хоть шоферская, хоть токарная работа? Присмотрелся и меси».

— Если ты, Петя…

— Жвак, Миша, жвак, — оборвал Мишку Сергей. — Бабочек ловишь.

— Я ж, Сережа, про то и говорю, что чайки, они тебе зазря летать не будут. Гляди, скока их. Они ж не дураки.

— Да поумнее тебя, — смеется Петро.

Переговариваясь, берем невод. Вот и сливная, в ней тонн пять медузы.

— Полундра! — крикнул Сергей и опустил башлык.

Медузу начало срывать ветром с невода. Если попадет на лицо, да еще если в глаза, глаза будут болеть хуже чем от сварки.

Громыхнуло последнее грузило, бросив последние капельки заборной воды на палубу. Вот и все. Еще один пустырь за сутки… Ни звука, ни вздоха — так, видно, кончается всякое по-настоящему плохое дело. Только потрескивали срываемые с рук резиновые перчатки.

…Кораблики-журавлики… Я тогда только закончил мореходное училище, был в своем первом штурманском отпуске. В кармане лежало направление на суда с заграничным плаваньем, мне двадцать лет… синие моря и дальние страны…

Встретились мы на дне рождения моего товарища. Возвращались с вечеринки, была тихая июньская ночь, умытая теплым дождем. Улицы пустынны, молчаливы… деревья задумчивые и будто улыбались — весь мир со всеми морями сиял передо мной в ослепительной лазури!

Егорович полез на свою вышку, Петро раздувает нагрудник, Толик настраивает вьюшку, Михаил вертится возле стопора, дядя Степа могучим увальнем — спина у него шириною один метр — закряхтел в машинный люк.

Слегка ныли плечи от подтяжек резиновых штанов, руки мокрые до подмышек — эта дьявольская влага, как ни затягивай нарукавник, все равно просачивается. Если перед сном рукава не застирать в пресной воде, будет как у Толика.

— Эх, работка ты, работка, — вздохнул Михаил.

— А ты думал, рыбка сама на палубу прыгает? — спросил его Сергей.

— Я думал, Сережа…

— Нечего думать.

Зимою, когда ремонтируем сейнер, сколько мечтаний о путине! Особенно много всяких разговоров в сетепошивочном цехе, когда шьем невода. За окном бесятся пурги, а мы, чекрыжа дель и сращивая всякие веревки, перемалываем заметы, грузы, штормы, аварии.

Выходим в море, настроение поблескивает как айсберги под майским солнцем. Мечем невод и дрожим от нетерпения — что же он там поймал? Ждем, конечно, всегда большой рыбы. Но вот выборка к концу, рыбки маловато… подошла сливная — пусто. Настроение меркнет, откуда-то усталость… Но вот эхолот записал косяк или самолет повел в замет — и опять как перед выходом в море.

И вот она, желанная, поймалась! Душистая, серебристая, тяжеленькая, мокренькая. С золотыми бровками и тугой синеватой спинкой. Вертящаяся… набухал ее в трюм и на сдачу, а сдав, побыстрее в море — какой тут сон, какой тут отдых. И носишься по волнам, дождям и туманам, ищешь ее. Устаешь… но пошел в замет, и опять радость. И вдруг неудача… Если много неудач подряд, то плохо на душе становится. Вот и сейчас парни приуныли, повисли плечи, приутихла кровь. Задумались — после неудачи всегда хорошо думается — и углубились в себя, даже в кучу не сошлись.

«Шестьдесят шестой», иди этим курсом… неудача у тебя, знаю».

— Их-ха-ха, — подпрыгнул Мишка и замотал самолету молотком. — Если ты и сейчас на медузу…

— То что будет? — переваливаясь в шлюпку, улыбнулся Петро.

— Тебя, Петя…

«Шестьдесят шестой», отдать шлюпку!»

Опять Михаил молотком по стопору, опять мелькнула шлюпка за корму… Федор Егорович обметывал косяк.

Селедки стрелами выскакивали из-под сейнера. Ну и заметик! По рыбе идем, ей даже нырнуть некуда.

— Мама родная! — заорал Мишка. — Ведром можно.

Предчувствие удачи передалось и Егоровичу. Он прямо расписывался по морю, выкладывая невод. Да и у нас на палубе: ни секунды задержки, ни сантиметра неточности.

Задыхающиеся, смахивая пот и улыбаясь, расселись по бортам. Рыба кашей бурлит в неводе.

— Куда ж мы ее девать будем? — суетился Михаил. — Егорович, сзывай весь флот.

— Может, и самим не хватит, — улыбнулся Петро, залезая на борт.

— Петя-а-а!

— Пхе-х! — поправил шапку дядя Степа.

— Ну и шапка у тебя! — подлетел к нему Мишка. — Где только Толик откопал такую?

Шапка у дяди Степы семидесятого размера. Когда он прежнюю истыкал пусковым ломиком, — если двигун очень долго не заводится, дядя Степа кидает под ноги шапку, топчет ее и колотит ломиком, потом смеется, — Толик, его помощник, достал вот эту, исполинского размера.

Брать начали без перекура, погода испортилась капитально уже. Но до нее ли нам, когда в неводе кипит рыбка и ее хватит, правда что, на весь флот. Так, видно, устроено в жизни, не попробуешь горького, не увидишь и сладкого.

Месяца через два путина кончится. Поставим сейнер на зимовку, а сами — кто в отпуск, кто с концами. Михаил, например, и дня не выдержит, да и Петро: письма его жены — он ее к матери отправил, они ребенка ждут — на редкость сумбурные, начинаются криком: «Петинька-а-а!»

Сергей тоже поедет в отпуск. Федор Егорович будет нянчить своего младшенького, двухлетнего Володьку, на берегу он не расстается с ним: большая разница, когда иметь ребенка, в двадцать лет или в пятьдесят. Дядя Степа, отоспавшись и отпарившись в баньке, займется ремонтом двигателя, будет таскать в мехцех разные части от него, с Толиком вместе они. Еще у Толика зимой свадьба, уже два года живут с Ларисой не расписанные. Удивительные у них дела получаются, она намного старше его, уже и дочку замуж отдала, а вот… в море он о ней только и думает. Да и она: когда мы возвращаемся с путины, стоит в сторонке ото всех, шевелит носком туфельки, руки в карманах, и видно, как они там комкают платочек. И дрожит вся…

…Мне думается, что человек может предчувствовать какие-то события в жизни… Ждать, что ли? Перед тем первым отпуском, когда мы на преддипломной практике полгода шли Северным морским путем, я чего-то ждал, в душе теплились стихи:

Я по первому снегу бреду,

В сердце ландыши вспыхнувших сил,

Вечер синею свечкой звезду

Над дорогой моей засветил.

Я не знаю, то свет или мрак…

А не махнуть ли и мне в отпуск? Посмотреть ту улицу, что когда-то была умыта теплым июньским дождем, те деревья, что мудро улыбались…

Вдруг на носу раздался прерывистый треск, и балберы запрыгали от борта. Не успели мы понять, что произошло, как бурлящие потоки рыбы повалили из невода.

— Пхе-х! — двинул шапку дядя Степа. — Бежной полетел.

— Шлюпку! — прохрипел Егорович.

Сергей с Петром прыгнули в шлюпку и гребли так, что весла пели. Еще гребок, еще! Рыбы же, обгоняя друг друга и прихлестывая хвостами, — то-то радости! — перли из невода. Лавами. Бурлили к носу судна, где ворота становились шире и шире. Если бы рыбы имели голос, они бы кричали: «Полундра! Спасайся, кто может!»

— Да… в Христову ж шапку! — Михаил, подражая дяде Степе, кинул под ноги шапку и запрыгал на ней.

Шлюпка подлетела к отходящим балберам, ребята быстро подняли вертикал вместе с бежным концом, прихватили его к выброске, подали на палубу. Мы все, напрягаясь до треска в спинах, подтащили балберы к борту, закрепили все.

— Неужели на заливку не хватит? — топтался у борта Мишка. — Не вся ж ушла.

— Не вся, Миша, не вся, — послышался голос Петра. — Весь флот сзовем.

— Да пропади все пропадом! — Мишка яростно стал срывать перчатки.

Что-то рыбка не хочет сегодня идти к нам. Не хочет, извиваясь, бухаться в трюм.

С мисками, стащив с одной руки перчатки, бредем на бак, располагаемся кому где приглянется: на угольном ящике, возле брашпиля, в тамбучине. Кастрюля с борщом и кастрюля с кашей на бочке пресной воды. Сергей принес кетовую балычину, море качает.

Хлеб ноздристый, пахнет, борщ обжигающий — даже перца не чувствуешь — тоже пахнет, гречневая каша с жареным мясом душистая. Замечаешь, как твердеет желудок, что, кстати, не помешает работать, — съедаем мы по большой, порции в три, миске борща и по столько же каши. Выедаем из миски досуха и хлеб, если он остается, заталкиваем в рот. И не потому, что жадничаем, — деньги другое дело, их можно хоть тысячу пустить по ветру, а вот хлеб… Один раз Мишка как-то пнул упавший кусок за борт. «Пхе-х! — хмыкнул дядя Степа. — А ну еще». Сергей подал Мишке зюзьку: «Лови». — «Сяреж, чайкам же». — «Лови». Сергея боится не только Мишка, но и Петро с Толиком. Как-то он рассказывал, как подступились к нему четверо, когда он зарплату с шахты нес. С ножичками. Он стал спиной к стенке, нагнулся чуть и расставил руки: «Одному-то глотку я передавлю».

— Сереж, и мне затравочки, — тянется Мишка к Сергею, тот режет балычину.

Балыками мы запаслись еще в июне, когда шла красная рыба, Егорович с дядей Степой это сделали. Здорово было: у мыса Грозного зашли в речку, ткнулись носом в берег, якоря вынесли на берег, а сами на лоно природы. Медведя чуть не застрелили. Мишка все напортил, поспешил, как всегда.

Спали в кустах, прямо на траве… прелесть.

Сейчас нам надо заканчивать свой пустырь. На палубу лебедкой, а с палубы на площадку вручную тащить мокрую дель, грузила, балберы, веревки всякие.

По своим местам разбрелись молча, молча начали делать каждый свое дело: дядя Степа на лебедке, я на стропке, Сергей, Петро и Мишка, эта русская тройка, тащат с палубы на площадку и укладывают там один грузила, другой балберы, третий дель. Толик расстропливает и подает мне гак, Федор Егорович на телеграфах.

Обдав нас брызгами, почти бесшумно — так отрегулирован у них глушитель на двигателе — пронесся Серега Николаев. Сейнер его сидел кормою в воде, нос с достоинством раздвигал волны — у них не только трюм и палуба залиты рыбой, но и нераздернутый каплер лежит на трюме. Сам Серега, великанского роста, волнистоголовый, в расстегнутой клетчатой сорочке с засученными рукавами — ручищи как из канатов, — рулил с верхнего мостика. Вся команда спала: один, подвернув под себя ногу, откинулся к мачте, другой, опустив голову на руки, навалился животом на лебедку, третий сидит на пожарном ящике, двое скрючились на площадке. Только старпом тыкал игличкой в невод, они понеслись на сдачу.

— Ты смотри, — пробормотал Мишка. — Опять заловился, черт. И ночью и сейчас. На две сдачи, считай, обставил.

— Меньше, Миша, надо было ушами хлопать, — вставил Петро.

— А ты будто и не хлопал?

— Жвак, Миша, жвак.

— А-а-а.

Нет, не поеду я в отпуск. Незачем. Там своя жизнь, мальчику уже четыре годика… они смеются, ходят гулять с ним. Заботятся о нем, радуются его новым словам… там все нормально.

Года три назад, проезжая мимо того города, не выдержал все-таки, соскочил с поезда, забыв отметить даже билет в кассе. Захотелось глянуть на ту улицу, что была когда-то умыта июньским дождем, увидеть те деревья, что задумчиво улыбались и так пахли…

Но на этот раз выдался ветреный морозный день, хотя стоял уже апрель. Улицы с вытаявшими окурками и разными бумажками были неприветливо серые, порывистый ветер больно хлестал по лицу разными соринками, не давал смотреть. Мне даже не захотелось искать ту поляну…

Да и в самом деле, она ведь не та девочка, что любила цветы и сама похожа на них, по-детски верившая в сказку про синее море и кораблики…

Невод берем молча. Сверху невидимая, как туман, сыплется морось. Сейнер кидает с волны на волну, когда он бухается в ямы между волн, широкие пенистые, развалы вылетают из-под него, ветер хватает их… то и дело приходится отплевываться.

— Махнемся? — крикнул Петро.

Они с Толиком, мы с Сергеем перемениваемся местами, так меньше утомляет однообразие. Над неводом уже и чаек нет. Дождь забарабанил ядреный, это хорошо, волну придавит, а может, наоборот, штормиком взыграется, а это только разминка.

— Да стой же! — крикнул Мишка. — Дядя Степа, ай не видишь?

Дядя Степа останавливает лебедку, Михаил не успевает, совсем запутался в четках балбер.

— Ну, чего ждете? — опять крикнул Михаил, он уже управился с балберами. — Поехали же!

— Ты, Миша, сам остановил работу, сам и пускай ее.

— Да я ж и так…

Опять застрекотала лебедка, опять дядя Степа двинул шапку и начал накручивать ходовой шкентель на турачку. Из моря к топу стрелы ползет жвак невода, потом бухается на палубу, парни тащат его на площадку, укладывают там… я завожу новый жвак. Растаскиваем, укладываем, укладываем, растаскиваем…


Вдруг прямо из дождя и мрака, чуть не прыгнув к нам на палубу, выскочил поисковый сейнер. Он попятился назад, укутавшись пеной, и уткой закачался на волнах. На его нос вышел сам капитан, Володька Груздев. Кивнул нам и начертил в воздухе баранку.

— Да знаем, — вздохнул Петро.

— Значит, Володя, ничего нету? — спросил Мишка.

Володька улыбнулся и опять начертил в воздухе круг.

— Уже четвертый за сутки, — пожаловался Мишка.

— Плохой тот рыбак, Миша, — улыбнулся Володька, — если девять раз поднял пустой невод и не уверен, что в десятый он с рыбой. Держи хвост пистолетом.

— Да мы ж и так…

— Давай, дед, наведу, — оборвав Михаила, обратился Володька к Егоровичу. — Рыбы кругом, как грязи.

Егорович кивнул.

— Заметано. — Володька, не снимая рук с бедер, повернулся к своей рубке, из окна которой торчала голова его помощника. — Готовь, чиф, аппаратуру.

— Да подожди… не выбрали же.

Последнее грузило звякнуло на палубу, сверкнуло последними капельками забортной воды. Опять все сначала. Ну, что ж. Сначала так сначала. Только лучше, когда это «сначала» после богатой сдачи.

Поисковик маячит впереди, на топе его мачты горит зеленый огонь. Кривоглазый Кешка, по прозвищу «Камбала», уселся на площадке с двумя буями, их он кинет на косяк, один на начало косяка, другой на конец его.

Поисковик падал то в одну, то в другую сторону, круто разворачивался и прописывал уже обследованные участки — ясное дело, Володька ищет косяк побогаче и все время высовывается из рубки, может, боится, что Камбалу смоет.

Ну скорее бы эти три коротких гудка — приготовиться, потом длинный — отдать шлюпку.

Но их пока нету. Парни, расслабив недавнее напряжение, отдыхают. Отошли от своих мест и пристроились, где поменьше волной хлещет. Молчат. Как будто забыли, что впереди поисковый…

И вот они, короткие гудки, Кешка вскочил, поднял буй — мы все курками к своим местам. Замерли.

И… пять коротких — отставить!

— Да что ж он? Нарочно, что ли?

Ходим час, ходим два. Водички по палубе гуляет побольше, и по ней уже, не хватаясь за снасти, не проберешься. Сейнер как телега на ухабинах и мокрый до клотика — капитально взыгралась погодка.

Толик посинел весь, втянул голову и сунул руки в подмышки, прислонился к рубке. Чуть ссутулился. Петро вцепился в борта шлюпки и не вертит головой, Михаил колотит расслабленными кистями по плечам, сгоняя кровь к кончикам пальцев, Сергей прирос к багру.

Задумались парни. Душой каждый из них не на этой вот ходящей палубе. Мишка сейчас вспоминает своих ребятишек, младшенький у него уж очень забавный: когда ему было полтора годика, точнее, когда начал говорить, то вторым словом после «папа» — по Мишкиным рассказам, первым он произнес «папа», а не «мама», хотя «ма» произносил и раньше, конечно, — он кричал: «Хеба, хеба» — и тянулся к горбушке.

Толик думает о своей Ларисе, как она, стоя на причале, переминается с туфельки на туфельку и терзает носовой платочек. У Петра же вообще что-то непонятное: «Петинька-а!»

У Сергея не все нормально по этой части, не получилось у него с женой. Сергей никогда не распространяется о причинах разлада, только раз как-то оговорился: «Любви не было, что ж тут неясного?»

* * *

Мишка хлопнул ладонями, сорвал перчатки, сунул их под мышку и полез за куревом. Вытащил грязновато-мятую пачку «Беломора», негнущимися пальцами стал выкидывать рваные папиросы.

— Эй, эй! — закричал Петро и похлопал себя по губам.

Михаил отнес Петру раскуренную папиросу, сунул ему в рот. То же самое проделал и с нами.

— На сдачу придем последними, — дрожащим голосом бубнил он. — Очередь уже большая, сегодня все с рыбой…

— Миша, и когда же ты замолчишь?

— Ты лучше, братка, организуй чаю, — толкнул его Сергей.

— О! И правда.

Минут через двадцать каждый держал по кружке чаю. Михаил разбавил свой полбанкой сгущенки, Сергей пил почти заварку, Петро вприкусочку похрустывал.

— Да-а-а, придешь это с работы, — замечтался Михаил, — на столе кастрюля дымится. Со щами. Или пельменями. Пацаны тут как тут, с ложками. Колотят по столу. Когда я ем, младший смотрит мне в рот, а сам не ест. Жена всегда ждет.

— Лариса тоже всегда ждет, одна ни за что не сядет. Ругаю ее за это, ведь иногда на работе задержишься или с корешом, а она ждет.

— Все, видно, жены одинаковые.

Три коротких гудка осколками — к своим местам. Камбала поднял буй, Михаил занес молоток. Секунды — и длинный гудок… По-о-ошел, зашуршал неводок в пенистое море. Разметались нормально, хоть погодка и «на любителя». Задыхающиеся и потные, хватаясь за что возможно, стекаемся к лебедке.

— Вот пироги так пироги, — смеется Мишка.

— Чаво? — передразнил его Толик.

— Чаво, чаво, — наигранно возмутился Мишка. — Да ничаво, во чаво.

Поисковик обошел вокруг невода, возвратился к борту. Володька опять вышел к брашпилю, показывая сразу оба большие пальца.

— Есть, да, Николаич?

Володька опять показывал два больших пальца.

— Может, опять пустырь, — пропыхтел Петро.

— Это ты уж как всегда…

— Пхе-х! — дядя Степа включил лебедку.

Выбираем. В неводе прогуливаются реденькие косячки, так называемая «верховая», большой рыбы пока не видно. В плохую погоду бывает так, что она держится на глубине, у самых низов невода. Но выборка подходит уже к середине, а ее пока не видно.

— Что-то, парни, не то, — щурясь на невод, сказал Толик. — Неужели колышка делов натворила?

— На стяжном выскакивала колышка?

— Выскакивала, Сережа.

— Тогда ясно.

— А и тогда была колышка, когда мы сами залились и еще двоих залили, — вмешался Михаил. — И ничего ж… ты тоже говорил, что две колыги вылетело.

— Помолчи, Миша.

Черт возьми! Зашевелилось презрение к двум последним дням, да что ж мы. Заколдованные?

— На трюм, может, хватит.

— Вот она! — крикнул Сергей, растягивая невод, где была дыра метра в четыре. — Вяжи, Миша, узел.

— Елки зеленые, — засмеялся Толик. — А еще завидуют нам, что помногу зарабатываем.

— Заработаешь тут у вас, — пыхтит Мишка, — орден Сутулова.

— А ты и не работал.

— Я, Сереж, думал, что человеческая…

— Не так, не так, — прервал его Сергей и кинулся помогать ему завязывать дыру. — Что же ты? Совсем без мозгов? Человеческая…

— Николаич! — крикнул Петро на поисковик. — А ну глянь, что там?

На поисковике загрохотал двигатель. Кешка вышел на бак, пустил волну по швартовому концу. Конец слетел с нашего кнехта. Утаскивая его, поисковик попятился, повалился на бок и, падая во все стороны, пошел вокруг невода. Обойдя его, на полном ходу развернулся и пропал в темноте. И рокот его стал таять…

Ни ругаться, ни возмущаться не было ни желания, ни силы.

Через несколько дней после того неумелого собиранья цветов ступил на палубу «Светлогорска». Рейсы у нас были долгие и спокойные, мы возили мороженую камбалу из Аляскинского залива в Аден и на Цейлон.

Какие плаванья и какие моря! Какое настроение и какие мечты! По вечерам в салоне собирались свободные от вахты, молодежь в основном и те, что не несут вахту, или, точнее, что всегда на вахте: капитан, стармех, электромеханик, рефрижераторный механик, главбух — это старые, обдутые ветрами всех морей и просоленные во всех океанах мореходы, для которых кругосветное плаванье обычное дело.

Сколько всяких воспоминаний и разговоров о всех чудесах и нечудесах, о всех приключениях и случаях, что происходили с ними в плаваньях. Электромеханик очень хорошо играл на скрипке, начальник радиостанции аккомпанировал ему на пианино. После этих вечеров я сразу уснуть не мог, поднимался на верхний мостик и смотрел на море и мечтал, когда придем во Владивосток, где меня ждут письма.

Работать стало уже совсем плохо, море уже страшное. Теперь и мы с Толиком опустились на колени — русская тройка уже давно по площадке ползает на коленях, — на палубе уже и лючины не улеживаются. Да и ветер… сдул бы, не держись мы за невод.

Спина охолонула и не гнется, а тут еще ладонь покалывает — в ярости я стукнул запутавшегося в неводе бычка, оказался «олень», рогом ладонь пробил, кажется, до кости. Отсосать бы кровь, но для этого надо развязывать нарукавник, стаскивать резиновую, потом нитяную перчатку… целая история.

— Махнемся?

Теперь я укладываю балберы, в хорошую погоду это самая легкая работа, но сейчас… закидывая их четки на верх кучи, надо вставать на ноги, хоть на одну ногу. Через полчаса я был мокрый и спина не гнулась (не от холода) — но «морду клином», как говорит Мишка, и шурую. Невод идет весь в ракушке и водорослях, грунт гребем, не наехать бы на камни или коралловые рифы, тогда лохмотья останутся от невода.

— Ребят, не могу больше, — опустил руки Мишка. — Может, поедим? Егорович, — крикнул он капитану, — есть хотца.

Капитан кивнул, дядя Степа выключил лебедку и закрепил ходовой шкентель. Сергей посадил застропленныи жвак на ломик.

С жадностью и спеша, — чтобы меньше брызг в миску попало, да и есть хотелось как из пушки, — уничтожаем щи и кашу.

Дядя Степа ел стоя. Никто из нас не решится в такую погоду есть стоя, не зря, видно, тридцать лет простоял на палубе. Вон Мишка уже третье место меняет, и везде у него щи вылетают из миски.

Нянчит же нашу скорлупку прилично, и вокруг воющая темь. А ведь бывали и другие дни: море без морщин, воздух из солнечных лучей, рыбка в невод не вмещается. Черпаешь ее и черпаешь, и парни, хоть много ночей и не отдыхали нормально, лазят и лазят по судну, подправляя да прилаживая все к очередному замету, а вокруг теплый свет и тихое море.

Как-то несколько лет спустя, уже в промысловом флоте я работал, ловили мы сайру в теплых широтах Тихого океана. Конец августа в этих местах самое сияющее время года.

Ну вот. Проснулся я, лежим в дрейфе. Время к полудню, каюта на теневой стороне. В каюте свежо, тепло и в то же время прохладно и празднично до благости. Под иллюминатором застыло малахитовое море, чуть подальше оно горит в солнечных лучах… Проснулся я с небесным настроением — во сне мне приснилась и та ночная улица, умытая теплым июньским дождем, молчаливые деревья… и не хотелось вставать.

До чего же мир прекрасен!

А море?

Сейчас же море свистит и воет и затыкает рот. В мокрой мгле тяжелый мокрый невод. Дель капроновая, если просунешь пальцы в сложенные ячеи, пальцы сломает при рывке, рвет же то и дело. Жвак берешь поменьше и сверху, за бортом еще много грузил, балбер и разных веревок.

Замолкли парни, ожесточились. Мишка скривился весь, Петро звучно дышит, и пот с него потоком, Сергей яростно громыхает балберами, лицо Толика окаменело — бинты на его запястьях посдвигались и размокли. Ветер с подсвистом, волны опасно бухаются на палубу, тоскливо и холодно — эх, рыбацкая доля! И к чему бы тебя пришить? Сколько раз за путину приходится выходить на предел! Подлая ты доля!

…Впрочем, стоп! В прошлом году, когда дали приказ по флоту о возвращении на базы, мы вдруг почувствовали, что нас ограбили, будто самой жизни лишили. Весь переход бродили по палубе, вздыхали, смотрели на море и грустно улыбались — как без жизни остались. Нет… хорошая ты доля! Лучшей не надо.

— Да мать же ж твою в три погибели! — взмолился матерщиной Мишка. — Ну, не могу! Хоть что делайте, не могу!

— Полундра! — крикнул Толик и схватил Мишку — и вовремя: волна раскатисто упала ему под ноги, укутала его пеной и двинула к борту.

Сползаемся на середину палубы, к лебедке. Сгрудились, держимся друг за друга. Закуриваем, пальцы дрожат, дышим тяжело.

Сегодня утром, когда над спящим морем вставало удивленное солнце, пробуждая все вокруг и вдыхая радость во весь мир, мир сиял другой стороной: были мечты об отпуске, о детстве, о своей дороге в жизни, о корабликах… даже надежды были. А само море? Оно разметнулось беспредельной ширью и мечтало, безмолвно улыбаясь сквозь полузакрытые ресницы… как счастливая женщина.

Эх, море, море, кормилица ты наша!

Сейчас же мы ни о чем не думаем, и никаких нам «корабликов» не надо. Нам нужно самое простое — вырвать невод и уснуть.

…Как я ждал тогда Владивостока! Только привалились к причалу, прыгнул и побежал на почту. И было страшно. И точно: писем нету. Ни одного. Горящий весь кинулся на переговорный пункт позвонить матери товарища, которая была как-то в курсе событий. «…Ты, сынок, — мать моего кореша называла меня сынком, — о ней не думай, она вышла замуж и уже ждет ребеночка…»

Всю ночь бродил по морскому берегу…

Потом было много плаваний, и ближних и дальних.

Что же сейчас происходит с моим морем? Оно страшное и с каждым часом страшнее. Оно думает, что если мы опустились на колени, то нам уже крышка. Все! Ну нет, полундра! Мы будем тащить свой невод, что б там ни творилось с руками и спиной, что б там ни бесилось в этом аду. Все нормально!

Все нормально. Ну, а то, что мы иногда вспоминаем небесную олигархию и все тамошние предметы, вплоть до гвоздя, на который Христос вешал шапку, так ведь больше нечем аккомпанировать вот этому занятию. Да и не железные мы.

«В синем-синем море плавают кораблики… кораблики, кораблики… кораблики-журавлики…»

Мы будем тащить наш невод сколько угодно — столько мы им рыбки поймали. И еще поймаем. Много или мало, это уж как получится, но поймаем. Сколько угодно Мишка будет молиться матерщиной, сколько угодно с Петра будет лить пот, Сергей двигать желваками, Толик ломать брови от боли, но будем тащить. Дядя Степа, двигая шапку, будет и будет накручивать ходовой шкентель на вертящуюся турачку, дель, грузила и балберы будут и будут ползти из моря. Правда, с каждым разом движения будут экономнее и точнее. Мишка вон уже из вертлявого кривляки превратился в расчетливого немца. Мы будем воевать с морем… все нормально: ветер горит на лице, спина гнется, в пальцах есть кровь.

Подошла сливная, в ней толчется реденький косячок, его выкидывает через балберы — ох, как рыбки радостно колотят хвостами!

Теперь я строплю под зыбок и жду, когда судно ляжет на мой борт и невод ослабнет, и тут же строп сажаю на ломик. Дядя Степа тащит шкентель тоже, когда невод расслабленный.

Поднял голову — это и есть преисподняя. Все нормально… в синем море плавают кораблики… там своя жизнь, свои заботы. Мальчик лепечет ей какие-нибудь слова, она целует его, смеется… там все свое.

Вдруг, чуть не кинув меня вместе со стопором за борт, невод рвануло, и он вместе со всеми веревками и железками засвистел за борт.

— Полундра! — крикнул Сергей и прыгнул на Мишку. Обнявшись, они покатились с площадки.

— Крепи-и-и! — захрипел Егорович.

Опережая его крик, Толик кошкой кинулся к низам невода, схватил несколько уздечек и накинул их на кнехт, навалившись животом на них, — невод забился струной, и сейнер поставило кормой к волнам, они так и забухали в плоский ее срез.

— Приехали, — сказал Сергей, вставая.

— Зацепились. Пхе-х!

Так… зацепились за грунт, стали, так сказать, на мертвый якорь. Теперь уж ничего не сделаешь, только несколько раз топором по неводу и пробиваться в Пахачу. Кончились заметы, планы, грузы, хватит серебристой или еще там какой рыбки. Амба!

— Отрыбачились, — засмеялся Толик.

— Эт чаво? — Мишка был белый.

— Не кинься к тебе Сережка, был бы ты у рыбок, вот чаво.

Сползаемся к лебедке, отплевываемся, И в дыхании и на лицах не прошло потрясение.

— Ну, а теперь как иль чаво?

Ну, ладно, все нормально. Без невода остались — серьезное, конечно, дело, но не конец же света?

В колхозе новых неводов нету, да и этот, хоть его и спишут, стоит не дешево: один килограмм капроновой дели стоит пять рублей, дырочка в колхозном бюджете солидная получится. Нам-то что, а вот всему колхозу…

Но все равно, жить можно. Обрубим неводок и в Пахачу, а там на базу. Вытащим сейнер на берег и — на тридцать два румба. Кончились кувырканья в штормах, беганья за нею по дождям и туманам, хватит. А на берегу благодать… семь часиков отработал — семь часов! — и хоть в кино, хоть на танцы.

Впрочем, это все так, но сейнер не будет работать, не будет колхозу приносить деньги, на которые строим дома, детский сад, клуб, на которые покупаем трактора, станки, которые все люди поселка два раза в месяц получают у окошечка колхозной кассы. Не все нормально.

Что же делать? Серега Николаев, Андрей Пак, Валя Тяпкин еще полтора месяца будут воевать без нас с дождями да штормами, а под конец путины с обледенениями, за них будет переживать весь колхоз, а когда они усталые — усталые за всю путину — и небритые будут тихо-тихо приваливаться к стенке, на пирсе будет весь поселок. Школьники будут дуть в трубы, за красным столом Николай Николаевич, Владимир Иванович, Николай Ефремович… торжественные, спокойные, тихие, будто после баньки.

Раздвигая плечом ветер, подошел Егорович. Он боком смотрел из своей мокрой черной шубы.

— Ну, что, Егорович, домой?

— Рубить, да?

Капитан молчал.

— Давай побыстрее команду, Федор, — прохрипел дядя Степа, озираясь по сторонам. — Эх, что творится! Пхе-х!

— Брать, — сказал капитан.

— Бра-а-а-ать?

— Брать. — Капитан не морщился на ветер. — Пусть двое возьмут геркулес, садятся в шлюпку и завозят его вон туда, — капитан рукой показывал на то место, где невод выходил из воды, — и крепят там. Будем к неводу подтягиваться лебедкой.

— Не получится.

— Получится.

— Лебедка не выдержит.

— Выдержит.

Петро вытащил из ахтерпика бухту геркулеса, стального троса в пеньковой оплетке. Геркулес был старый, проржавленный весь, проволочки так и торчали из пожелтевшей рубашки.

— Лучшего нету?

— Был бы.

Через несколько минут — ну никак на палубе не устоишь — вывели шлюпку на подветренный борт. Сергей подгадал, когда она поравняется с бортом, и цепко скакнул в нее. С Мишкой гораздо хуже было, он нацеливался, корчил рожи и отступал назад. Наконец больно шмякнулся на дно ее.

Набрали они геркулес — один конец его дядя Степа уже завел на лебедку — и погреблись. Мишка спешил, весла у него вылетали из воды, колотил Сергея в спину, их понесло от судна. Сергей бросил весла и закрепил геркулес на шлюпке, дядя Степа подтащил их к борту.

— Заберите эту…

Мишка так же некрасиво шмякнулся на фальшборт, его цапнули за штаны, перевалили на палубу.

Вместо Мишки сел я. Ух ты, как нянчит! То красное днище сейнера над головой, то хоть за рею хватайся.

Наваливаемся же так, что глаза лезут, но дальше семи-восьми метров никак. Да что же это? Неужели не догребемся к тому месту, где невод выходит из воды? Ребрам больно, но никак! И передохнуть не моги, тут же гонит назад.

Ну нет, отгребаемся.

Догреблись наконец, схватились за нижнюю подбору невода, вяжем этого ужа-ежа — о-о-о! Черт! Проволочки бесшумно протыкают посиневшие, раскисшие, похожие на губку мозоли и омерзительно шевелятся внутри ладоней. О-о-о! Сергей рычит.

Привязались. Нам видно — прожектор направлен на нас, — как дядя Степа кидает витки геркулеса на турачку… Невод лезет из воды, сейнер приближается. Гребемся еще. Или ветер усилился, или силы уменьшились, но гребемся будто дольше. В сапогах пищит, жилы на запястьях вот-вот лопнут.

— Навались, братка! — В Сергеевой спине свистит.

— И-и-и! — У меня меркнет в глазах.

Опять заныла лебедка, она жаловалась, что такое напряжение ей не под силу, и по тому, как дядя Степа тянет геркулес с вертящейся турачки, было видно, что он ее понимает.

Теперь в шлюпке Толик с Петром. Так же яростно — их сначала тоже уносило — месят веслами. Мы лежим на трюме. Отдышиваемся. У Сергея глаза закрыты, ноздри ходят…. кораблики, кораблики… и надо же было случаю в тот апрельский день, когда холодный ветер хлестал по лицу, встретить ее. У входа в магазин столкнулись. Я шел за папиросами и только на порог — и вот она… Вспыхнула вся, переломила брови, будто заплакать собиралась, и быстро прошла мимо… Я ничего не успел понять.

* * *

Опять гребемся мы. И откуда берутся силы? Ведь думаешь, гребок — и все, кончился ты. Но тебя хватает и на второй, и на третий… и на десятый. И никогда не узнаешь, на сколько тебя хватит.

— Навались!

— И-и-и!

Что-нибудь да произойдет: или жилы полетят, или глаза стрельнут. Еще гребок, еще… вяжем это чудовище.

— У-а-ах!

Ноет, жалуясь, лебедка, сейнер приближается.

Вот теперь уже на настоящем пределе. А хорошо на настоящем — хохотать хочется. Ни боль тебе нипочем, ни страх, ни сам себе нипочем. Когда в тебе кипит все от злости или разрываешься от обиды, это еще не предел. А вот когда надо всем ржать хочется!

— Братка-а!

— И-и-и!

А зачем мы орем? Да разве мы знаем зачем? А силенка еще есть или нету? Да черт ее знает, есть она или нету. Закрываю глаза и, в исступлении рывком откидываясь назад, рву весла — правую ладонь прожигает страшная боль…

— Полундра!

— Держись!

Осторожненько отлепливаю ладонь от рукоятки весла — с ладони неровной полосой скрючились синие губчатые мозоли, оголив набухающее красными капельками белое мясо… ничего себе! Процедура.

* * *

Грудью лежу на трюме, правая рука, горящая вся, время от времени дергается, — йода плеснули туда капитально, хоть на большие раны и не положено так, но и морская вода не лучше. Сергей лежит рядом… кораблики, кораблики… На душе усталость и равнодушие.

Подавшись вперед, подходит Егорович.

— Брать.

— Сможешь? — не открывая глаз, спросил Сергей.

— Да.

Лебедка заголосила вдруг пронзительным визгом, стрельнула и стала.

— Цепь-галя полетела. Пхе-х!

— Железо не выдержало, — процедил сквозь зубы Сергей.

— Склепай, — буркнул Егорович.

— Если смогу. Пхе-х!

— Смоги.

Сгрудились у мачты. Курим. Держимся друг за друга. Сразу за нашим освещенным пятачком во все концы и без края, может, до Америки и Японии, воющая темь. А мы вот, вцепившаяся друг в друга кучка людей, пылинка в этом космосе ада, стоим. Дышим. Рты мокрые, дыхание теплое.

— Не починит он.

— Ребят, это чаво же? Надо бросать все это. Эт же чаво, а?

— Да погоди ты.

— А дед как чумной: брать, брать…

— Он прав.

Из машинного люка высунулась большая шапка дяди Степы. Он, двинув ее, потянулся к рубильнику — лебедка затарахтела.

— Пошли, братка.

И я греб… хитрил, но греб, греб! На кончик рукоятки весла накинул конец рукава телогрейки и этот конец рукава прижимал только пальцами, а тянул спиной — что же это было?! — и греб, подлец же ты, рыбак! Ну всегда выкрутишься, всегда найдешь выход из положения. И никогда этот подлец не знает и никогда не узнает, чего и сколько в нем есть и на что он способен. Нулей во всей математике не хватит, чтобы измерить все.

— Брать! — в вениках брызг стоял Егорович.

— Амба, Егорович, не выгребемся.

— Брать.

Они с Сергеем стояли друг против друга: на широко расставленных ногах, подавшись вперед, с изломанными лицами. Особенно Егорович в своей мокрой, черной шубе.

— Брать! — Он боком стоял к Сергею. Сергей хотел что-то сказать, но волна шибанула его под ноги, он упал — сейнер повалило на бок и поставило лагом к волне. Невод ослаб и, всплывая, заизвивался дорогой по освещенным волнам.

— Отцепились. Пхе-х!

Вот мы и в Пахаче. Забрались в самые верховья речки, поселок, причалы, рыбцехи слабыми огоньками мерцают далеко-далеко. Ткнулись носом в травянистый берег, вынесли якорь на берег — капитально стали.

Ночь темная, ветреная, мокрая, дождь зарядил окладной. Как далекий сон и этот ураган в море, и зацепившийся за грунт невод.

Стою в рубке с кружкой горячего чая. На мне сухие легкие брюки, тепленькая, легкая — как из паутинок — сорочка, на ногах шлепанцы. В рубке темновато, только рдеет зеленоватый огонек рации. За окном мрак и холод, сырость и ветер. Из кубрика доносится хохот ребят и похлестывание картами по столу, они в «шестьдесят шесть» режутся. Кряхтит дядя Степа, наверно, в койку лезет.

Выбрался я из кубрика потому, что жарко там, а еще потому, что мне вспомнились те времена, когда мне было двадцать лет. Когда среди бесконечных просторов Ледовитого океана в душе теплились стихи:

Я по первому снегу бреду,

В сердце ландыши вспыхнувших сил,

Вечер синею свечкой звезду

Над дорогой моей засветил.

Я не знаю, то свет или мрак…

Несколько часов назад входили в устье. Естественно, кроме нас, в море никого не оставалось, все разбежались но укрытиям еще в начале этого кошмара.

Входили. Бары перед устьями на песчаных отмелях были раза в два выше сейнера, в грохочущей тьме еле мерцал огонек входного маяка… Все столпились возле Егоровича, он, синеватый чуть, вглядываясь в мрак, будто улыбался, и глаза его были похожи на глаза его сынишки, двухлетнего Володьки. То и дело, выпятив нижнюю губу, сдувал пену с лица.

Когда сейнер не выгребался — дядя Степа с Толиком, наглухо задраившись в машине, регулятор скорости держали вручную, — от валящего бара дыхание стопорилось. Бар нависал, вот-вот задавит, но сейнер каким-то чудом выскакивал, бар, расшибаясь, грохотал за кормою.

Послышались шаги на трапе, и голос Толика запел:

…Когда поет и плачет океан

И гонит в ослепительной лазури

Издали карава-а-ан…

Вот и сам Толик. Он тоже в сухом, гладко причесанный и тоже с кружкой чаю. Его руки, с плоскими, раздавленными металлом пальцами, будто не просохли и ярко выделяются из белых бинтов, которыми обмотаны запястья.

— Дед с Сергеем сухого врезали Мишке с Петром, — смеется Толик. — Давай сразимся с ними?

— Давай.

Толик потянулся к окну, чуть приподнял его, в рубку дохнуло холодом.

— Стихает, кажись.

— К утру стихнет.

— К утру уж точно. — Он опустил окно. — Завтра начнем невод чинить. Сливная вся в клочьях, нижняя подбора пожевана вся, вертикала вообще нету.

— Пустяк.

— Да это… — отмахнулся Толик. — По берегу выстлал и форшмачь. Не то что на палубе, на берегу хорошо.

— Еще бы.

— Неводок будет как новенький, — улыбнулся Толик. — Правда, сдачу потеряли. Но скоро жировая навалится, неводок налажен, глядишь, и Андрея обставим.

— Андрея трудно.

— Андрея трудно, — согласился Толик, — но можно… Наш дед не хуже его курит в этой промышленности. А Николаева запросто.

— И делать нечего.

— От черт! — Толик опять потянулся к окну. — Скорее бы стихало.

— К утру все нормально будет.

Заскрипели ступеньки на трапе, послышалось «пхе-х», и выбрался дядя Степа. Боком полез из рубки. Не глядя на нас, бросил:

— Ложитесь спать. Завтра встанем чуть свет. Пхе-х!

— Сейчас! Вот партию сгоняем. Ну, пойдем, что ли?

— Пойдем.

Спускаемся в кубрик, в последний раз глянул на окна, где бесилась ночь с дождем и холодом.

— …и гонит в ослепительной лазури-и-и… — опять запел Толик.

Кораблики, кораблики…

Передо мной сияло чистое море.

Мальчик в резиновых сапожках с зайчиками на голенищах

I

Я шел с моря.

Поднялся в рубку, море искрится и блещет. Небо чистое, воздух теплый. На горизонте зеленеет полоска берега, через несколько часов ступим на твердую землю.

Твердая земля… Месяца три мы не видели ее. Когда уходили в путину, она была в белых сугробах, а сейчас там трава до плеч. В тундре стада куропаток, в озерах компании уток и гусей, по увалам бродят медведи, сгребая бруснику.

Прямо по курсу обозначились строения на берегу. Это Кирпичный, местечко в пяти километрах от колхоза. Четверо дедов там каждый год обжигают кирпичи.

— Володя, держи на Кирпичный, — сказал я помощнику.

— На лано?

— На лано.

— И какая нужда?

Сейчас мы идем домой, на пирсе парней ждут дети, жены. У них будет праздник. Меня там никто не ждет, ни жена, ни просто женщина, в чьих глазах светилась бы радость.

Несколько лет назад я был женат, жизни не получилось. Не знаю, кто из нас прав, кто виноват, но после этого на семейную жизнь других я смотрю с грустью, на влюбленных — с сомнением. Впрочем, были и у меня времена, когда в морях сходил с ума от любви, бесился от ревности. Все было…

Володя ткнул сейнер носом в берег, я прыгнул на прибойку. Шагнул, и меня повело в сторону — что значит много времени не ходить по твердой земле.

Сегодня воскресенье. И на земле праздник, тепло и чисто. Хоть море, хоть солнце, хоть промытая галька на прибойке. Ружье с патронташами мне показалось ненужным, и я хотел передать его на судно, но Володя уже отошел от берега. Как палку, кинул, ружье за спину.

Брел по травянистому берегу, встретил ручеек. Он был чистый, я не удержался, присел на бережок и закурил. Надо мной, свистя крыльями, пролетели гагары, они понесли рыбу в клювах. В море торчали нерпичьи головы, некоторые из них держали рыбу в зубах. Один я бездельничал…

Прошел несколько заросших кедрачом сопочек, куропаточные выводки стали попадаться все чаще. Они отлетали на несколько шагов и с любопытством смотрели.

В огромнейшем овраге наткнулся на старую медвежью берлогу. Она была очень живописна: под крутым обрывом, заваленная пересохшими кустами, травой и целыми деревьями.

Часа через два устал, развалился на мягком ягеле и смотрел в небо. Оно было далекое и синее. Мартышки, маленькие чайки, с писком вившиеся над озером, перелетали ко мне. Долго любовался их пепельными в черном обрамлении крылышками. Потом они надоели мне, стрельнул мимо, они унеслись к озеру, но через минуту опять прилетели.

Где-то Москва, Нью-Йорк, Япония, Южный полюс, а тут вот Камчатка. Ни людской толчеи, ни шелеста шин, ни запаха бензина. Ширь и приволье!

Нет! Тем, кто не испытал мучительно сладкого чувства бродяжничества по дикой природе, не изведал одиночества в океане, не знает страха опасности и жуткой прелести риска, тому не понять, почему Кук и Нансен уходили от каминов в просторы морей, почему Дерсу Узала, попав в сутолоку цивилизации, прятался в погреб и там разводил костер.

Я насобирал валежника в кедраче, чиркнул спичкой. Дым повалил столбом и под самыми облаками разостлался тонкой пленкой. Мартышки стали играть с дымом.

Природа… неудавшаяся любовь, предательство друзей, мелочные придирки родственников, тоска и обиды — все теряет смысл и значение на природе.

«Пожалуй, мне повезло», — подумал я, вспоминая свою жизнь. И мне стало хорошо… было радостно, что я делал те поступки, а не другие, поступал так, а не иначе. Давно у меня не было такого настроения. Костер догорал, а сучья собирать не хотелось.

II

Когда пришел на Кирпичный, деды трудились. Самый молодой из них брал лопатой глину из укутанной мокрыми тряпками кучи, лежавшей посреди «цеха», подавал на столы. Другие заталкивали ее в формы, приглаживали и уносили на улицу. Клали на траву, чтобы «он взялся». У всех в зубах папиросы, и все в шляпах, к шляпам пристроены накомарники. Выражение лиц спокойное, деловое. Люблю смотреть на лицо работающего человека. Тут и мысль, и сердечная теплота, и забота с огорчением, и радость, и святость. Я засмотрелся. Но деды вдруг вымыли руки и подсели ко мне.

— Ай ни одной не убил? — спросил дядя Ваня.

— Влет не умею.

— Да они подпускают на пять шагов.

— Да он и не стрелял, — сказал дед Мельник, разглядывая мое ружье. — Нет, один есть.

— Никудышный охотник.

— А мы видели, как ты сиганул… потом в тундру подался.

— У нас ночевать будешь или в колхоз?

— В колхоз.

— Пойдем чаевать?

— Рыбы привез, ай так какое дело?

— На полных оборотах машина не крутится, замет делать нельзя. Вал погнул.

— На винт небось мотал?

— Мотал.

— Сломался, значит.

Зашли в хату. Плита там горела, чайник на ней кипел. В «стахановской» кружке заварили чай. Сидим… курим.

— И чего ты не женишься? — спросил дядя Ваня. — Вот уж сколько тебя знаю, а ты один.

— А зачем ему этим добром заводиться? — вмешался дед Мельник. — Вон расхаживает туда-сюда.

— Жениться надо, — сказал дядя Ваня.

— Жениться надо, — сказал дед Мельник.

— А может, и не надо, — сказал дядя Ваня.

— А может, и не надо, — сказал дед Мельник.

Деды, начаевавшись, пошли в свой «цех», я берегом побрел к поселку. Потом свернул в тундру, напрямую.

Солнце усаживалось между льдистых тор, окрасило их. Окрасило и паутину в тундре, и цветочное поле, появившееся передо мной. Поле горело тихо и удивленно. Сначала я не обращал внимания на цветы, но их становилось все больше и самых разных. Я их стал собирать, и скоро они не вмещались в руке, букет становился все расчудесней. «Кому же это все? — подумалось. — Подарю первой женщине, какую встречу в поселке, будь то старуха или школьница».

Когда шел по колхозу, сердце замирало, уж очень не хотелось отдавать цветы не по назначению. К моей радости, на горизонте ни старух, ни школьниц. А потом огорчился — никого не было. «Зайду в общежитие к Мише», — решил.

Миша мой друг, он работает электриком. Несколько раз он меня выручал, вот хоть когда полетели ходовые огни, — только отошел от причала, они сгорели. Миша поднялся в три часа ночи, и к утру все готово было. Потом мы болтали как-то о разных пустяках, и обоим интересно было, а потом догадались, что понимаем друг друга с полуслова.

Вот крыльцо общежития, а женщин ни одной. «Уж не повымерли ли все женщины? — огорченно думал я, бродя по коридору. — Хоть бы тетя Римма, уборщица».

Толкнул дверь Мишиной комнаты, комната пуста. Прохладно, тихо. Положил цветы на стол и повалился на Мишину кровать.

В коридоре послышались шаги, дверь открылась, вошел Миша. В руках у него зубная щетка с мылом, полотенце на плече.

— Это кому? — Миша улыбнулся. — С моря пришел?

— Тебе. Сломался… Собирался подарить первой женщине, какую встречу в колхозе, но никого не встретил, теперь тебе.

— Что сломалось? Давай стебли обрежем?

— Давай. Вал погнул.

— Запасных валов нету, точить будем. С неделю проторчишь.

— Знаю.

Миша достал нож, обрезал стебли. Стянул их капроновой ниткой.

— Самый номер! — торжественно произнес он. — Теперь посудину.

Вдруг в коридоре раздались частые легкие шаги, так могли стучать только женские каблучки — Мишкино лицо скисло.

Я схватил букет и выбежал в коридор, навстречу мне шла Надюша. Она была в цветастом, легоньком, будто воздушном платье без рукавов, легоньких туфельках, волосы разметались по плечам, головка чуть откинута. И вся она: и откинутые за спину локоны, и легкие каблучки, и оголенные руки, и блестящие глаза, и тонкий запах духов, и вся ее почти девичья фигурка — так и напоминала что-то воздушное, непонятное, неуловимое…

— Мне?

— Да.

— О!

Она глянула в мои глаза, я не выдержал блеска ее глаз — и черт знает что со мною происходит: если я встречу женщину, которая мне нравится, теряю способность соображать, юмор в этих случаях отвратительный, пот и краска хозяйничают на моем лице. Иногда, зная за собой вот эту штуку, замолкаю и ухожу.

— Где ты их нарвал?

— В тундре.

— В тундре?

— В тундре.

— В тундре, — повторила она и склонилась над букетом. Потихоньку пошла.

Дальнейший разговор, если его передать дословно, бессвязный и непонятный. Но мне он понятен был.

Надю я знаю давно, с тех пор как она приехала на Камчатку. Она работает в столовой, в кассе. Когда мне приходится выбивать у нее чек, я не смотрю ей в глаза, стараюсь с кем-нибудь болтать и побыстрее отхожу. Она — я заметил — обычно спешит, краснеет и тоже не смотрит мне в глаза.

У нее есть муж, Сашка, такой же рыбак, как и я. У них двое детей, мальчик и девочка. Девочка ходит уже в школу. Семейная жизнь у них ненормальная: по колхозу установилось капитальное мнение, что она ему изменяет, несколько раз он бил ее. Последний раз побил ее здорово, дня два она не выходила на работу, потом вышла припудренная.

Возвратился в Мишкину комнату, повалился на кровать и закурил. Миша повязывал галстук.

— У меня будешь ночевать или на судне?

— На судне.

— Пойдем в кино.

— С удовольствием.

В клуб пришли за час до начала, играли в бильярд. У меня перед глазами стояла Надя, блеск ее глаз, прерывистое дыхание, склоненная головка над цветами. И было хорошо.

Публика собиралась медленно. Я не смотрел, пришла она или нет, но знал, что, когда она придет, я почувствую. И точно: мне вдруг стало приятно до дрожи, прямо загорелся весь. Оглядываюсь — Надя, опустив голову, проходит мимо.

— Ну бей же! — крикнул Миша.

Я ударил, шары прыгнули через борт.

— Ну и ну. В первый раз вижу, чтобы два шара вылетали.

Фильм был хороший, но я с нетерпением ждал конца. Я знал, что Надя встретит меня, непременно встретит. И когда свет зажгли, не спешил выходить, все разминал папиросу в сторонке от общего потока.

На улице темень была такая, что протянутой руки не видно. Я брел наугад и — вдруг почувствовал ее дыхание.

— Ты?

— Да.

Я взял ее под руку.

— Погоди, я из туфель вытрясу. — Она держалась за мой локоть, руки ее подрагивали.

Шли. Она часто и звучно дышала, хотя мы шли как нельзя тише. И мне хотелось, чтобы дорога не кончалась. У нее был теплый, мягкий локоть, от ее плечика дышало жаром. Она подняла голову и засмеялась.

— Вот и пришли, — сказала.

— Да. — Я стал возиться с папиросами.

Я не помню, сколько мы так вот стояли молча. Вдруг дверь скрипнула, и свет упал на нас.

— Мама, — послышался детский голосок, — а Сашенька не спит.

— Сейчас, доча. — Она, склонив голову, медленно пошла по ступенькам крыльца. Медленно прикрыла дверь за собой.

Я побрел к пирсу, где стоял сейнер. Спать не хотелось. Уселся на кнехт и смотрел на журчащие струи воды мимо борта.

III

На другой день мы с Мишей не пошли в кино, ловили корюшку с пирса. Тут же стайкой толпились ребятишки всех возрастов, они тоже рыбачили. То и дело слышалось:

— Дядя, гляди, какую поймал!

В сторонке от общей ватаги переступал с ножки на ножку маленький мальчик. Резиновые сапожки у него были с зайчиками на голенищах, на головке жокейская кепочка, которую он то и дело снимал и почесывал затылок. Весь он очень чистенький и красиво одетый.

— Надькин пацан, — сказал Миша.

— Да? — удивился я. «Как же раньше не знал… столько лет живем в одном поселке. Впрочем, до детей ли мне? Летом, осенью и весной в море, зимой в отпуске».

Мальчик будто понял, что я думаю о нем, снял свои картузик, потупился и зашаркал сапожком.

— Не везет бабе, — продолжал вполголоса Миша. — С Сашкой живут как кошка с собакой.

— Пусть разойдутся.

— А пацаны как? Да Сашка скорее удавится, чем бросит их. Как с моря придет, не расстается с ними: то в лодке по речке катает, то по тундре ягоды собирают. Да и Надька от них без ума, смотри как одевает. — Помолчав немного, Мишка крикнул мальчишке: — Саня, ты чего не рыбачишь? Иди, удочку дам.

— Я папу жду, — тихо ответил мальчик. — Ты мне, дядя, лучше бинокль дай, только правдашний.

— Правдашнего бинокля, Саня, у меня нету, — вздохнул Миша. И продолжал: — Недавно Сашка с моря приходил, стрела у них полетела… опять морду ей набил. Наговорили ему, будто она к любовнику в Уку ездила.

— Врут, может.

— Может, и врут, — согласился Миша. — Но она его терпеть не может. Да и он, ты сам знаешь, идиот какой-то: то ходит по колхозу разные сплетни собирает, то с моря плаксивые письма бабам пишет, чтоб понаблюдали за Надей. Тьфу! Ну, разве это мужик? А сам? Парни рассказывали, если приходится заходить в другие бухты, гладится, чистится и на танцы… к каждой юбке пристает. Надьку же ревнует к каждому столбу. Иногда пьяный напьется, грозится убить.

— Пугает.

— Черт его знает. Прошлый раз нажрался, распустил слюни и в слезах по колхозу шарахался. — Миша задумался. — Но пацанов любит страшно, с пацанами совсем другой, хоть на человека похож. Чехарда какая-то.

— Сложные дела эти, Миша.

— Сложные… пропадает мужик. А ведь я его знал другим: веселый, компанейский…

IV

В этот же день мы были с Мишей в столовой, ужинали. В столовой было прохладно, пахло вымытыми полами и почти никого не было, только заместитель председателя, Николай Ефремович. Я не пошел выбивать чеки, доверил это дело Мише. Забрался в самый дальний угол и сел спиной к кассе.

— Надюша, золотая, накорми, умираю, — весело крикнул Николай Ефремович.

— Что будете кушать? — Надя встала со своего места, направилась к раздаточному прилавку.

— Пельмени, хорошая моя, пельмени.

Николай Ефремович в последнее время оправился от своего горя, отошел немного — весною у него умерла жена в Москве, куда она уезжала лечиться. Николай Ефремович заметно постарел, после возвращения из Москвы долго был в отпуске. А сейчас у него вроде просветлело… впрочем, оборотная сторона этих просветов — беспросветная грусть. Это заметно, когда он остается один.

Надя принесла ему еду.

— Что вы сегодня такой? — спросила она.

— Какой?

— Веселый.

— Влюбился, хорошая моя.

— В кого же?

— В тебя, золотая моя. Выходи за меня замуж?

— А куда же я Сашку дену?

— Это, конечно, проблема.

Нас Надя не обслуживала, Миша сам носил все. Она уселась на свое место за кассой, к Николаю Ефремовичу больше не подходила.

Когда мы вышли из столовой, столкнулись с Сашкой. Он валил прямо по-рабочему, в сапожищах, в свитере. Небритый, обожженный морем. Дети еле успевали за ним, мальчишка в своем жокейском картузике и резиновых сапожках с зайчиками на голенищах держался обеими ручонками за палец отца и был совершенно другой, как пистолет — выставив одну ножку вперед, прыгал на другой и кричал: «Эй! Эй! Эй!» Девочка держалась за другую Сашкину руку, прижималась к его бедру и, улыбаясь, снизу заглядывала в глаза отца.

V

И еще раз было кино. Я стоял возле бильярдного стола и не играл в бильярд. «Ужасно, — думал я, — замужняя женщина, а я вот… да и Сашка такой же рыбак, как и я…» Я понял, что влюбился, и страшно было за себя.

Фильм был плохой, и я не стал смотреть его до конца. Ходил перед клубом и курил.

Она нашла меня в темноте, так же как и в прошлый раз, взяла меня под руку.

Дорога, особенно перед ее домом, была разворочена трактором, с ямами по колено и вывернутым дерном.

— Подожди, я из туфли вытряхну, — как и в тот раз, сказала она и дрожащей рукой держалась за мой локоть.

— Ты молчишь? — спросила.

— Молчу.

— И зачем мы с тобой… — она не знала, что говорить. — Хотя ничего и нету.

— Не знаю.

— Я тоже не знаю.

— Тут что-то не чисто.

— Не чисто, — повторила она. — Му́ка какая-то.

— Пожалуй.

— Обними меня. — Она потянулась ко мне.

Я взял ее за трепещущие плечики, но вот обнять… Она больно вонзила ногти в мои бицепсы и отстранилась.

— Ничего не надо, — и пошла к калитке.

Я слышал, как скрипнула калитка. Раз, другой… Потом стучали ее каблучки по ступенькам крыльца. Они стучали редко.

Я возвращался на судно. Попадал в эти чертовы рытвины на этой чертовой дороге. Потом ушел берегом моря далеко за поселок…

VI

Как-то месяца через два мальчишки рыбачили с борта моего судна. Был там и мальчик в резиновых сапожках с зайчиками на голенищах. Я подарил ему бинокль. Правдашний.

«Ну! Вперед, хромоногие!»

I

В детстве у меня была мечта — стать капитаном маленькой парусной шхуны, экипаж которой был бы, ну, человека четыре, чтобы эта шхуна — чистенькая, беленькая, с белоснежными парусами и маленькой каютой — ходила в самые дальние плаванья, возила бы, например, чай из Индии в Европу вокруг Африки или бродила между айсбергов Южного полюса, а лучше занималась благородной контрабандой, оружие доставляла бы восставшим революционерам. И чтобы эти четверо моих помощников были крепкие, загорелые, бесстрашные парни… и чтобы однажды выдался необыкновенно героический рейс.

Потом как-то я увидел в кино такую вот шхуну, с такими же мускулистыми парнями. Они занимались контрабандой. В этом кино рассказывалось об одном рискованном рейсе, где главную роль играла красивая женщина… уходя к себе в каюту, она достала изящный пистолет и сказала, чтобы без стука к ней не входили.

В детстве я любил книжки о морских плаваньях.

А вот сейчас я капитан тоже маленького суденышка, малого рыболовного сейнера, с экипажем семь человек, без меня. Мой сейнер ни в какие дальние плаванья по южным морям не плавает и никакой контрабандой не занимается, он ловит рыбу в одном море — Беринговом. Парни одеты не в белые форменки и белые клеши, а в тяжелые сапоги из воловьей кожи, в ватные штаны и свитера, обросли бородами. Физически они поздоровее матросов из моей мечты, особенно двое моих ближайших помощников, стармех Дед и старпом Казя Базя, — Дед еле пролазит в машинный люк, а Казя Базя никогда не знает усталости и может съесть ведро горохового супа, за один раз, конечно. Да и матросы… Женя, бывший мастер спорта по штанге в полутяжелом весе, Есенин — вообще-то его зовут Валентин, — бывший сплавщик леса с Ангары, кок Бес — Толик Салымов — почти двухметрового роста и физически очень сильный, второй механик Маркович — тоже ничего, тридцать лет рыбу ловит…

Сам сейнер хоть и без белоснежных парусов и совсем не изящный и чистенький, — он поцарапан и помят весенними льдами, потрепан штормами, с кучами всяких веревок, брезентов, досок, сачков, зюзьг на палубе и пропах рыбой до последнего гвоздя, — но к морю приспособлен вполне, из всех переделок выходил победителем.

В работе романтика есть, и большая романтика. Это не мечтательные прогулки по тропикам под благоухающим мерцаньем Южного Креста и Канопуса, а трепещущаяся на палубе рыба… много рыбы… много и всякая, которую мы каждый день поднимаем неводом с морского дна. Это вот романтически сладкое настроение всегда вспыхивает, особенно когда из пучины всплывает невод, похожий на шар, величиной с дом, набитый серебристой треской, и с него вода — фр-р-р! — так и течет или когда он у самого борта, уходя вглубь, покачивается, набитый золотистобрюхой камбалой.

Что же касается приключений, нервных встрясок и всяких аварий, то они как норма, собственно, без них нельзя; такова работа. Физические перегрузки тоже как норма.

Все это совершенно не так, как грезилось в детстве. Но все равно здорово, как это и вообще бывает в жизни, что в зрелом возрасте все оказывается совершенно другим, чем представлялось в детстве.

Надо еще добавить, что сейнер наш запланирован правлением колхоза к постановке в капитальный ремонт сразу же после путины — он хорошо поработал в последние годы. Особенно в нынешнюю путину. Мы держали первое место не только по колхозу и району, но и по всей Камчатке среди судов нашего типа, о нас постоянно писали газеты, трещало радио. А Женя, когда ездил в Петропавловск выдергивать зуб, то рассказывал, что врачи, узнав, с какого он судна, потихоньку, между собой, шептались:

— Это ж матрос с «сорок три ноль четыре», что первое место держит!

Даже когда он шел из больницы по главной улице, то прохожие останавливались и, глядя ему вслед, говорили:

— Это же матрос с «четверки».

— Ну?

— Да.

Столь космическим достижениям в работе мы, конечно же, были обязаны нашему капитану, Вовке Джеламану, с которым проработали несколько лет.

Ну, о нем. Вовка Джеламан, наш бывший кеп, человек необыкновенный. Это прежде всего рыбак, влюбленный в море и рыбу каждой своей жилочкой, рыбу он видит во сне и наяву, Берингово море изучил до последнего камешка на дне его, — этой зимой с Наташкой, шестилетней дочкой, вылепливали из пластилина рельеф морского дна, — тралы, кошельки и снюрневоды знает так, что преподаватели по промвооружению в мореходке, где он сдавал заочные экзамены, консультировались с ним. При всем при этом это умница, хитрец и упрямец до предела всякого предела. Доброты, щедрости и душевной широты у него без края, как само море. Как-то его жена Светка не дала парням на гулянку его премиальный аккордеон, мол, инструмент новый, подарочный, дорогой к тому же. Узнав об этом, Вовка растоптал аккордеон. Словом, о таких людях писал Горький:

«…понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня — все равно Лойко на нем гарцевать будет… Эге! Разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всею своею свитою… а деньги, кто хочет, тот и возьми… Нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было… и коли крикнет: «В ножи, товарищи! — то и пошли бы все в ножи, с кем указал бы».

Командиром этого сейнера я не хотел становиться ни с амбиционно-карьеристской стороны — капитанил я и на более современных рыболовных судах, ни с моральной — я знал, что первое место не удержу, значит, не сделаю добра ни колхозу, ни своим парням, — не будут говорить:

— Это же матрос с «четверки».

— Ну?

— Да!..

Что же касается мечты детства, то я ее давным-давно перерос, давным-давно…

Но у Вовки серьезно заболела Наташка, ее надо было везти на материк… и сам он не был в отпуске уже четыре года. Передавая сейнер, Джеламан говорил:

— Знаю, не удержать первое место на этой развалине, я ведь ее не жалел… Начнется с эхолота, ремонтировать его умею только я.

— Знаю, — сказал я, — но никто другой не согласится, да парни другого и не захотят.

— Тоже знаю.

— И еще знай: «Став капитаном, не сбейся с курса и никого не слушайся, кроме самого себя».

— И это знаю.

— Извини, я знал, что ты это знаешь.

Первый месяц работы я удерживал первое место, но вот, как и предвидел Джеламан, полетел эхолот, я остался без глаз и ушей. Как мы в море ни бились, как ни помогали мне мои парни, не смогли отремонтировать, пришлось гнать сейнер на базу, потеряли пять дней, нас поджал Сигай, эта рыбацкая знаменитость, герой и по документам и фактически, — только впервые за последние годы Джеламан обошел его в соревновании.

Только выскочили в море, хватанули на винт, — и черт меня дернул рыбачить в штормовую погоду, — опять на базу, опять потеряли пять дней, Сигай обошел, и приблизился Серега Николаев.

А потом целый месяц был заколдованный круг, — истинно говорю, бывают в рыбацкой судьбе полосы, когда неудачи приходят не по очереди и ровно, а сразу, компанией. Началось с того — как в этом году у Лехи Григорьева или в том году у Андрея Пака, — что плохо стала идти рыба: мечу рядом с другими, прямо след в след, борт о борт, они поднимают кутец, я половинку. Или зацеплюсь за скалы на грунте и располосую невод напрочь, а это пустой работы, в лучшем случае, на день. Потом летела пружина заднего хода, из-за нее три дня потеряли, еще раз ломался эхолот. Парни пригорюнились, и Женя уже не рассказывал о поездке в город.

Венцом же этих неудач была катастрофа, я потерял снюрневод вместе с ваерами, это все стоит очень больших денег, и все они легли на наши карманы… для меня это еще был и полный моральный крах.

А получилось вот как. Сигай неподалеку от острова Верхотурова в скалах нашел треску. По обыкновению крикнул по рации, весь флот ринулся к острову. Ее оказалось там тьма, целое поле, но участок небольшой, и начался «вихрь сабель» — не поймешь, кто каким курсом мечет, куда тянет, абсолютно не разберешь, где чей буй. В этой рубке я накинул свой ваер на клячовку невода МРС-1525-го, нечаянно, разумеется. Капитан 25-го, видя, что я иду в опасный замет, крикнул мне по рации:

— Остановись, пересыпешь мой невод.

— Поздно, уже выходит, — ответил я.

— Если не нормально — рублю.

Получилось «не нормально», и команда 25-го обрубила наш ваер. Стали выбирать за один ваер, чтобы хоть невод спасти, но рыбы, видимо, попалось столько, что ваер не выдержал, оборвался — мы остались без невода и без ваеров, то есть и не работоспособны.

Со стороны 25-го жест этот равносилен пиратскому, подобное, кажется, впервые случилось, — бывало, что и по три невода сцепливались, и все кончалось распутыванием, растаскиванием, а тут… 25-й, конечно, не предполагал, что все кончится потерей всего… впрочем, он предупреждал.

Я не стал кричать об этом в эфир, не доложил ни начальнику экспедиции, ни в колхоз. Не то чтобы я пожалел команду и капитана 25-го или думал о предупреждении — «если не нормально, рублю», — я все оставил на их совесть. Да и юридических доказательств у меня не было, они в любое время могли отказаться. И моя команда обиделась на меня, особенно Дед, он перестал со мной разговаривать.

Когда пошли в колхоз за новым неводом и ваерами, парни пошли в правление и рассказали обо всем. Председатель вызвал меня, я сказал, что ваер обрублен. Но доказательств нет, 25-й может сказать, что ничего не видел, ничего не знает, и ничем не докажешь. Председатель отозвал с моря 25-й.

И вот мы, две команды, на правлении колхоза, они расселись вдоль одной стены, мы вдоль другой. Команда 25-го в один голос кричит, что нас вообще не видели, все дело случилось уже ночью, мои машут концом ваера, где видны следы топора. Председатель все понимал и спросил капитана 25-го прямо: рубил или не рубил он чужой ваер? Капитан 25-го сказал: не рубил, — моя команда чуть не кинулась на него с кулаками. Тогда председатель спросил меня. Я сказал, что если 25-й не рубил, то, значит, ваер зацепился за острую скалу. Я думал, меня растерзает моя команда. А мне страшно хотелось спать, последние двое суток я не спал.

Все убытки, а они очень большие, легли на меня и на моих парней.

Что я простил команду 25-го, даже не стал по эфиру их позорить, а наказал самого себя и свою команду, что пошел против своей собственной команды, — явилось самым главным в моей моральной катастрофе. Когда получили новый невод и новые ваера, половина команды не пришла на борт — и какие только причины не нашлись? — к назначенному часу, я просрочил полную воду и задержался на базе еще на сутки впустую.

Вышли в море… трудно сказать, что со мною творилось, какие чувства обуревали меня, скорее — безразличие: за эти два месяца, особенно за последние дни, я столько передумал, перезлился, перенервничал, что устал от всего. На переходе парни не вылазили из кубрика, шлепали разбухшими картами в покер и, не стесняясь, говорили, что «у нашего кепа мамино сердце», «скоро будем на последнем месте…», «скоро без штанов останемся». Меня это не трогало, впрочем, они правы: рыбу ищу я, сейнер веду я, проверяю оснастку невода я, мечу невод я, они пашут на палубе. И пашут под моим руководством впустую, да еще такая большая сумма денег легла на судно… я, кстати, думал, что 25-й возьмет хотя бы часть убытков.

Весь переход я находился в рубке и смотрел на море, а оно, как провинившийся ребенок, искало ласки и прощения: тихое, улыбчивое и хорошее весь день. Я любовался им и думал, как же выскочить из прогара хоть немного, хоть немного подбодрить парней и поправить финансовые общие дела. Присоединиться к общей армаде флота, рыбачить со всем стадом, — весь флот рыбачил на Севере возле острова Карагинского, понемногу брали камбалу-каменуху. Работа эта самая нудная, на каменухе: ее почти невозможно выгружать, она слипается, как склеивается, — никуда не выскочишь, ничего не выиграешь и никого не обгонишь. Под конец путины все научились рыбачить. Что-то, конечно, можно сделать и в общей толпе, если заставить работать парней и днем и ночью, сверх всякой нормы, но при теперешнем моем авторитете это исключается.

Я торчал в рубке, рассматривал промысловые карты и журналы за последние три года работы с Джеламаном, вспоминал работу за десять — пятнадцать лет здесь вообще. Все сводилось к Северо-Западному, в это время года иногда там бывает очень большая рыба, и не каменуха, а настоящая, промысловая камбала. В позапрошлом году Джеламан совершил там бизнес, с восьмого места выскочил на четвертое за каких-то десять дней. Проложил курс к Северо-Западному.

— Что, командир, хочешь сделать бросок на тысячу миль вперед! — спросил Казя Базя.

— Примерно.

— Это хорошо… в толпе делов не будет.

Но у Северо-Западного не оказалось ни одного хвоста — два дня я метал невод на всяких глубинах и во всех, где когда-то мы брали по два кутца, местах. Парни скептически улыбались.

Погнал сейнер противозаконно на север, в Корфский залив на навагу. Я знал, что она там есть, знал уже несколько лет, еще с времен селедки мы не раз на нее натыкались, а в позапрошлом году с Джеламаном нашли ее, в прошлом году проверили и не стали рыбачить лишь потому, что не было мелкоячейного неважного снюрневода. Сейчас этот мелкоячейный невод был у меня — зимой, собираясь испытать счастье на наваге, сшили в неурочное время его с Джеламаном. Но я рисковал, меня могли снять с капитанов за одиночный уход в другой район. Сейчас осень, тяжелый период навигации; «пастух», аварийный спаситель, только один, и он возле всего флота. И снимут, конечно, если узнают, но терять мне было нечего.

Когда парни узнали, что я кинулся в очередную авантюру, в открытую завздыхали о своей горемычной доле и о моих беспомощных потугах. Дед же — в последнее время не разговаривал со мною — желчно сказал:

— Ну-ну.

Дня через полтора прихожу в Корф, нахожу место, где она должна быть, делаю замет — всплывает шар рыбы, величиной с одноэтажный дом, заливки на две. Загрузились ею так, что одна мачта из воды торчала, парни оживились, стали острить и посмеиваться надо всем флотом, что они в три дня груз берут, а мы за один замет — два груза. Дед весь переход торчал в рубке и угощал меня папиросами.

…Когда пришли на сдачу в Корфский комбинат, оказалось, что вся наша удача впустую: комбинат в этом году уже всю емкость использовал, девать ее ему некуда да еще технологи придрались, что рыба после нереста, не пищевая. Везти же ее на плавбазу, — это два дня, из нее каша получится. Еле сдали в зверосовхоз на корм лисичкам. На всей этой авантюре потеряли пять дней, весь же флот потихоньку брал и брал каменуху, хоть в два-три дня, да надежный груз. По графику мест мы летели и летели, успешно приближаясь к последнему месту. Парни вздыхали…

— Командир, надо кончать эти авантюры, — сказал Казя Базя как-то. — Парни на пределе. Нервы ведь не железные.

— Знаю.

Мне было грустно. Несколько дней назад, когда из моря всплывал исполинский шар наваги и мы думали, что мы герои, все было ведь по-другому, а вот теперь… впрочем, все правильно.

Кончались продукты, у Беса остались одни макароны, и тех на два варева, подошла к концу и пресная вода, и топливо расходовали уже из неприкосновенных запасов, надо было бежать на базу. Перед нашим колхозом есть еще одна речка, Дранка. Эта полноводная река славится живописными берегами и обилием дичи. Когда проходили мимо нее, Казя Базя поднялся ко мне в рубку.

— Ты хорошо знаешь фарватер этой речки в верховье?

— Работал здесь.

— Сколько времени потеряли зря, да и вообще все лето, весну и осень не вылазили из моря…

— Ближе к ветру.

— У парней есть желание вылезти на лоно, черт с ним, потеряем еще денек, расслабимся.

Терять еще день… как мне не хотелось! Но и парням надо дать передышку, да и на пустячном деле нет смысла идти наперекор всем.

— Добро.

— А на капчасе доложим, что находимся в поиске.

Забрались в верховья речки, стали на якорь. Все ребята забрали ружья, попрыгали в шлюпку. Я не пошел на охоту, один остался на сейнере. Я все рассматривал карты и промысловые журналы последних лет — ну где она, эта большая рыба.

Вечером, когда выходили из устья, а выходили по неполной воде, Казя Базя, он выводил сейнер, — надо же было додуматься! — погнался за стаей молодых уток и сел на мель. Вперед, назад, — никак. Надо ждать следующего дня, полную воду, но ночью дунул шторм — осенью они вспыхивают сразу, — и нас выкинуло на берег. Выкинуло почти при полной воде, когда шторм стих и вода спала. Лежит мой сейнер боком на песочке в нескольких метрах от кромки воды. Это уже по-настоящему серьезное дело.

Двое суток мы бились… выкинули с сейнера на берег все, что можно было выкинуть, даже якоря отклепали. В первый день отвезли якорь на тот берег на плоту, который сколотил Есенин, завели туда ваер и лебедкой пытались — никак, якорь ползет, и все. Пришлось на том берегу сооружать мертвяк и ждать полную воду на третий день… это хорошо, что мы спасли сейнер, лично мне серьезно бы не повезло. По рации, на капчасах докладывали, разумеется, что находимся в поиске.

Когда пришли в колхоз, вызвал к себе капитан флота. Он сказал, что с большим удовольствием отобрал бы у меня сейнер, но некому передать, рыбачить осталось две недели. Это за самовольный уход на юг, в Корф. А если бы он узнал про «охоту»? и запретил всякие уходы, на север и на юг, приказал рыбачить с общей группой судов… мне было безразлично, не трогало никакое унижение.

II

Уходя в море, я взял всех припасов до конца путины, чтобы ни часа не терять из-за снабжения; Бес даже мукой запасся, чтобы хлеб самому печь, а не бегать от одной плавбазы до другой за ним.

До общей группы судов переход двое суток… и я решил опять спуститься на юг, к Северо-Западному, — должна же там быть наконец рыба! Во все прошлые годы она была, и хорошая. Когда Казя Базя, принимая вахту, глянул на курс, сморщился и отвернулся…

— Очередная авантюра?

— Как видишь.

— Мы потеряем еще двое суток.

— Все так.

— Командир, ведь ничего не выйдет из этой затеи, нету рыбы у Северо-Западного. Мы проуродуемся впустую.

И ее действительно не оказалось. Парни ждали конца путины как причастия.

Что же творилось со мною.

Я перестал разговаривать, почти не выходил из рубки, вздрагивал от всякого шума — нервы прямо прыгали, — почти не спал. И готов был хоть на амбразуру. Место по флоту вот-вот станет последним.

Идем от Северо-Западного к общей толчее судов. Парни, после суточной непрерывной работы — работы впустую, это ведь самое неприятное для рыбака — спали как убитые, я один в рубке. Ночь, погода нормальная. Что же делать? Эти оставшиеся десять дней рыбачить вместе со всеми — делов не будет, никуда не выскочишь из прогара. Команда повинуется с трудом, даже не верится, что были времена, когда по взгляду или движению угадывали желание и кидались исполнять его.

А делать что-то надо. Все три месяца неудачи… особенно в последний месяц так успешно летели к последнему месту. Это с первого-то места, с самого первого по всей Советской Камчатке. Архиконгениально, как говорит Бес.

Есть еще на севере, на самом севере Берингова моря, — десять лет назад я там селедку ловил, — верное местечко, мне его показал мой тогдашний капитан Страх: «Смотри, миф, и запоминай, ее тут как грязи… если бы ее принимали, плевал бы я на эту селедку…» Мы тогда сделали один пробный замет, поймалось полный невод… выпустили…» Ее тут никто никогда ловить не будет, побоятся, она за камнями, — продолжал тогда хриплым баском Страх, — если бы разрешили, я ведь камбальник. Это самый север, Олюторский залив, переход туда почти двое суток… за такую авантюру не только сейнер отберут, но и диплом года на два… а есть ли она там? Прошло более десяти лет… может, выбрали уже? Но в последние годы, после того как кончилась селедка, в Олюторке промысла нету. Что же делать? Я достал карту Олюторского залива, стал рассматривать… вот оно, то местечко: «Смотри, чиф, и запоминай…» Но прошло столько времени…

В рубку поднялся Маркович, в руках он держал кружку дымящегося чая.

— Колдуешь? Тебе налить? Только заварил.

— Налей, Иосиф Маркович.

— Да-а-а… рыба. Представляю, что сейчас с тобою творится.

— Плохие у нас дела, Иосиф Маркович.

— Дальше некуда, — равнодушно согласился он.

— Вот есть у меня местечко на севере… будто надежное. Да вот не знаю, кидаться в этот рейс или присоединиться ко всему флоту?

— Как не знаешь?

— А вот не знаю…

— Капитан не может не знать. Не имеет права.

— Ну, а что бы ты посоветовал, ты ведь всякого насмотрелся в нашей работе.

— Советов не даю… а за уход на север у тебя отберут сейнер, если узнают, конечно.

— Его и так отберут… за все хорошее.

— Пожалуй, такие прогары не прощаются.

Что же делать? Рискнуть в последний раз? Но… но мне уже никто не верит. Да и надежное ли это дело? А если опять неудача? Парни на пределе, да и я сам.

Поднялся в рубку Казя Базя, он пришел подменять меня на вахте.

— Ну, а ты что думаешь, чиф?

— Очередная авантюра?

— Примерно.

— Думаю, что нам хватит муру водить. Скоро будем на последнем месте, давай пахать вместе со всеми?

— Мы на предпоследнем.

— Ведь ты посмотри, командир, все время мы только и занимаемся рисковыми рейсами, мотаемся по всему морю. Везде идем ва-банк и везде горим: Северо-Западный, Озерная, Корф, наважная «экспедиция», поход на юг… и один прогар страшнее другого… у парней ведь нервы не слоновьи?

— Все так.

— Когда я работал на Севере, в Тикси, от одного бывшего зэка слышал интересную историю. Хоть она и пошлая, но поучительная…

И он мне рассказал, как в одной трудовой колонии играли в карты. И один шел все время ва-банк и все время проигрывал, как ни кинет, проигрался, как ни кинет, проигрался… ясное дело, что шулерство или какие-нибудь там махинации в той компании исключались. Одним словом, ему не везло. Ну, один раз не повезет, два раза, три, но не десять же раз подряд? Не десять же раз монета упадет одной стороной вверх? Но человек он был упрямый, не сдавался, все хотел выиграть…

— И вот все проиграл, даже одежду. Но не сдается, хочет все доказать свое «я». И идет на последнее, чтобы руку ему прибили. Мечет ва-банк и… утром все идут на работу, а он сидит на скамейке, прибитый гвоздем. Вот еще как бывает, — закончил Казя Базя.

— Да, с судьбою спорить не моги, — вздохнул Маркович, — никогда ничего у нее не выиграешь и никогда ее не победишь.

— Братцы, ни с кем я не играю, никакое свое «я» не доказываю, никого не собираюсь побеждать. Я просто уверен, что здесь есть рыба. Вы слышали о Страхе что-нибудь?

— Легендарная личность была, не хуже теперешнего Сигая.

— Так вот… — И я рассказал все, что знал об олюторской камбале.

— Так то когда было?

— У камбалы прописка постоянная.

— Могли раздербанить.

— Никто там не ловит… и не ловил.

— Все равно я не верю, — сказал Казя Базя, — и никто из ребят тебе не верит.

— А ты, Маркович?

— Я молчу. Это рыба, — Маркович развел руками.

Мы стояли в рубке, молчали. Сейнер тихо шел вдоль Карагинского острова, мерцали звезды. Из приоткрытого окна тянуло осенним холодом. Если уж Маркович развел руками, значит, дело действительно табак, значит, надо бросать поиск своего сомнительного счастья. Присоединиться ко всему флоту и потихоньку шкрябать каменуху. А свое ли я счастье ищу? Может, я действительно похож на того зэка? Может, свое «я» хочу доказать? Часа через три будем проходить мыс Оймякан, право на борт — и через полутора суток Олюторка, а там через несколько часов и мыс Крещенный Огнем… подводная гряда камней. «…ее тут как грязи», — опять прозвучал басок Страха.

Нашел карту Олюторского залива, стал рассматривать знакомые места… вот и подводные камешки, а вот и сам мыс…

— Машина у нас никуда не годится, — вздохнул Маркович, — второй ресурс добиваем.

— А рация? — сказал Казя Базя.

— Чиф, подойдешь к Оймякану, толкни.

— Есть!

III

Спустился в кубрик, не глядя на парней, — они резались в покер, — пробрался к своей койке. Стащил сапоги и повалился поверх одеяла, натянув шубу на голову, — хотелось уйти в небытие. Болела голова, болела душа, что же делать? Это все так, с судьбою спорить не моги, у нее никогда не выиграешь, это я сам как-то испытывал да и от старых рыбаков слышал, если стал невод барахлить, уходи с этого места.

Впрочем, это все мистика и чешуя, от этих размышлений делов не будет… к утру подойдем к общей армаде, начнем пахать вместе со всеми… десять дней, два груза, если погода подержится, ну что это? А если через три часа крутануть право на борт и через полутора суток Олюторка? Жест, разумеется, пиратский, капитан флота предупреждал. Машина… рация… осенние тайфуны… но там есть рыба, не может ее там не быть! «Смотри, чиф, и запоминай…» Пеленг от Крещенного Огнем градусов восемьдесят, может, сто, траления можно попробовать на разных глубинах, присмотреться, но… но может получиться так, что после первых пустырей парни откажутся выходить на палубу, как это случилось у Лехи Григорьева или… ох! Знаю, как это бывает! В полста седьмом году, когда я только начал рыбачить, случилось тогда у нас такое, капитан тогда ящик спирта за борт выкинул, или в Атлантике, когда капитан хотел задержать еще на месяц судно в море… парни тогда, синие от усталости и изможденные от штормов, колотили кулаками по столам и старались перекричать друг друга…

Опять поднялся в рубку, достал карту Олюторского залива. Вот он, Крещенный Огнем, вот полстаметровая изобата, вот речушка, она, видимо, и наносит корма… здесь вот можно невод выложить, а само траление вот по этому румбу… только не увалиться к камням…

— Ох, и авантюрист же ты, — вздохнул Казя Базя. Он, привалившись к переборке, лениво двигал рулевую баранку. — Свернешь шею.

— Это не комплимент.

— Курс от мыса?

— Возле мыса скажу.

Опять спустился в кубрик, опять, избегая встречаться взглядом с парнями, пробрался к своей койке, опять шубу на голову. Уснуть? Куда там… потянулся к полке с книгами, решил, может, читая, успокоюсь и задремлю, ведь не спал почти двое суток.

Вот они, оракулы веков: Толстой, Пушкин, Горький… Джек Лондон. Взял Джека Лондона, открыл наугад, страница начиналась словами:

«— Ну! Вперед, хромоногие!»

Черт возьми! Перелистал к началу рассказ, рассказ начинался диалогом:

«— Кармен и двух дней не протянет… сколько я не встречал собак с затейливыми кличками, все они никуда не годились… они чахнут и в конце концов издыхают под таким бременем. Ты видел, чтобы с собакой, которую зовут попросту Касьяр, Сиваш или Хаски, приключилось что-нибудь неладное? Никогда! Посмотри на Шукума? Он… Ну! вперед хромоногие!»

…Не заметил, как уснул.

— Какой курс? — Казя Базя стоял передо мной.

Я смотрел на него и никак не мог прийти в себя.

— Прохожу Оймякан, какой курс?

— Олюторка.

— Есть!

IV

Казя Базя разбудил меня через сутки, входили в Олюторский залив, все это время я спал, и никто меня не тревожил: такой закон у нас — без причины не будить. Сон главное, поесть можно и на ходу. Поднялся в рубку, Казя Базя в той же позе стоял перед компасом.

— Что нового? Доброе утро!

— Доброе… на капчасе доложил, что порвались, чинимся.

— По судну небось ходят анекдоты о кругосветных плаваниях?

— Я серьезно говорю: машина изношена, рация барахлит, дунет тайфун, отправляйся к рыбам, сейчас ведь не лето, сам знаешь, как это бывает, ведь не только «пастуха», живой души кругом нету. Ну, я пойду…

Сдав вахту, Казя Базя ушел спать. Остался в рубке один. Сейнер входил в залив вдоль западного берега милях в двухстах. Море пустынно, ни одной фигурки судов. Утро зачиналось, оно светло и тихо, доброй печалью дышало над зеркальным, осенним, синевато-искристым и холодным морем. Ночью был мороз, на бортах сейнера блестели пленки льда, сопки, освещенные встававшим солнышком, горели заснеженными уже вершинами, а подножья их, то желтые, то ярко-зеленые — это заросли кедрача, — будто поеживались, согреваясь. Глянул в другую сторону — там бесконечное море, оно пустынно и молчаливо. И меня прознобил ужас — один на все море со своей сомнительно-реальной мечтой!

Все так: и машина изношена, и рация ни к черту, и тайфуны, и смерчи, и одиночество… скоро парни проснутся — куда завел нас, Сусанин?

Ну, что ж? Вперед, хромоногие! Достал карту Олюторского залива, стал рассматривать ее… вот он, весь передо мной, когда-то я здесь рыбачил… вот Пахача, вот Апука, вот Лаврова, вот Лиман… здесь вот со Страхом чуть не «гробанулись», как говорил он, с Шайморданом «погорели капитально», с Егоровичем — «было не утонули»… где они, капитаны моей юности? Шаймардан ушел на большой флот, Страх пропал от водки, Егорович на пенсии, где-то в Алма-Ате «козла» долбит…

Еще раз глянул на море, оно было печально и по-осеннему приветливо и, в то же время, безучастно… «очей очарованье». Мне стало спокойно и необыкновенно хорошо… будто бы помолиться захотелось… но не так, как Джеламан молился: «…господи …твою мать…», и не так, как это делают богомольцы, — они ведь молятся в двух случаях: когда что-то просят у бога и когда благодарят его за что-нибудь. Мне же ни у бога, ни у судьбы выпрашивать ничего не надо и благодарить их вроде не за что. Тогда в чем же дело?

А вот во что же я верил или верю? Ни во что, кроме своей мечты. Сомнительной, возможно, и нереальной, но это уже другое дело.

Может, я что делал не так, ну обижал кого — обижать, конечно, обижал, хоть и ненамеренно, так жизнь устроена, — или искал выгоду для себя? Или кому-то что-то хотел доказать, или кого-то победить? Может, хотел славы или денег? Это, конечно, исключается, славу заработал Джеламан, она не моя, а денег… сколько их уходило и сколько приходило, а еда, одежда, работа оставались одни и те же.

Парней замучил… для них сейчас я банкрот, проигравшийся в пух и прах игрок, освистанный актер… один Казя Базя не предаст, для него, кроме слова — человек слова, — ничего не существует, его ничем не удивишь и ничем не прошибешь. Дед отвернется, это реалист до последней кровинки, романтика и мечты для него не существуют, ему надо дело… как и всякий настоящий моряк, человек слова, причем железного слова. Самолюбие у него, конечно, чудовищное. Остальные молчат… до поры до времени… так… с какой же изобаты начинать? С любой можно…

Стоп!.. под берегом, кажется, судно. И будто сейнер. Взял бинокль — точно, сейнер. И на якорь. Позвать по рации, услышат, узнают, где нахожусь. Подойду.

Наверное, тоже кто-то в поисках счастья, тогда зачем на якоре? Погода рабочая, день рыбацкий давно начался.

Подхожу ближе — МРС-1561, Володя Фаттахов, из колхоза Горького.

Я давно знаю Володю и люблю его, пожалуй, больше, чем Сигая, у Володи, кстати, тоже орденок за труды, правда, не желтенький, но все равно, а еще у Володи есть что-то от гриновского Бит-Боя, бескорыстие, светлость и легкость души.

Только дал задний ход, чтобы привалиться к его борту, как из рубки вылез сам Володя, он был в новеньком костюме, белой сорочке, лакированных туфлях, будто на танцы собрался. Обычно я его встречал в море в побелевшей от морской соли телогреечке, перетянутой куском дели. Из рубки вышли двое матросов, стали настраивать брашпиль к подъему якоря. Я дал задний ход, сейнера плавно закачались, приваливаясь друг к другу.

— Привет, братка! — Володя протянул руку и улыбнулся — как всегда меня покорила его улыбка: светлая, чистая, от такой улыбки жить хочется.

— Здравствуй, Володя! Ты что здесь делаешь? — Я, конечно, догадался, зачем он здесь и почему на якоре, но хотелось оттянуть момент разочарованья, хоть на миг.

— Ведь за рыбой пришел? — спросил Володя.

Я ничего не сказал, только пытался улыбнуться, но моя улыбка вышла беспомощной, поэтому выражение лица у него изменилось, и он продолжал, будто оправдываясь:

— Два дня лазил по заливу, и ни одной рыбины. Куда она делась? Ведь в прошлом году я здесь в это время за две последние недели взял половину квартального.

— Это был, конечно, бизнес.

— Еще какой. Я тогда тоже убежал от общей толпы и один бродяжничал.

— Тоже контрабандой?

— Как же еще? — развел он руками.

— А власти?

— Узнали после, но победителя судить рука не поднялась. Ну, а в этом году капитан флота… официально предупредил.

— Меня тоже.

— Так что бежим, братка, пока не погорели?

— Значит, в этом году делов здесь нет?

— Глухо, братка. Совершенно глухо. Куда она делась?

— Ты где лазил?

— Везде: Красный, Серый, Апука, Лиман, Грозный, Сомнение… везде. Вчера уже в полночь закончили и попадали.

— Ночью не пошел, не спешить?

— А куда спешить? — вздохнул Володя. — На каменухе много не возьмешь, да и путина через неделю кончится… как-нибудь муру провожу последние дни. Не хочу команду мучить. Медведей погоняем где-нибудь.

— А возле Крещенного Огнем?

— Там не стал, там грунты ненадежные.

— А я туда и иду. Раньше ее там много было, и в последние годы там никто не рыбачил.

— Да нет, братка, — опять вздохнул Володя, — если бы она была, то понемногу она бы везде была.

— Но ведь камбала постоянная рыба… на одном месте живет. Она же далеко не может уйти.

— Думаю, пустое дело ты задумал.

Еще один шанс — а их у меня ведь совсем немного — надежды выбил у меня Володя, еще сомнительней стала моя затея. Мне стало тяжко. Скоро парни встанут… что же делать? Идти с Володей ко всему флоту? Тогда зачем потратил почти двое суток на переход, жег солярку, бил машину…

— Идем, идем назад, пока не влетело нам?

— Да нет, Володя, буду до конца. — Мне было тяжко до невозможности, прямо не по себе. — Ну! Вперед, хромоногие!

— Что ты сказал? — спросил Володя. — А? Ну, если что найдешь, свистни.

— Ясное дело.

— Пока.

— Пока.

Дал полный ход и положил сейнер курсом на Крещенный Огнем. Вперед, хромоногие! А вообще-то хотелось забыться и уснуть.

Вот и мыс Крещенный Огнем, уже полстаметровая изобата, скоро будет гряда донных скал. Море тихое и молчаливое… сам же мыс с обломанной, выщербленной вершиной… в какие-то времена здесь произошел страшный бой между корякскими племенами — по этой причине этот мыс и называется так. Любопытно, из-за чего же они протыкали копьями или простреливали из винчестеров друг друга? Из-за денег, разумеется, точнее, из-за собственности — мехов, пастбищ, оленьих стад, — как и все, впрочем, войны. Возможно, шаманы или вожди не поладили, а из-за чего можно не поладить? Тоже из-за этого, наверное.

Ну, что ж!

— Вперед, хромоногие! — Я нажал кнопку аврала.

Долго парни не поднимаются из кубрика… слишком долго. Но второй раз нажимать не стал, возвратил судно в точку замета, застопорил ход, жду. Да, совсем не так, как раньше, когда чумные от бессонницы, на ходу разлепливая глаза и таща в руках сапоги, выскакивали кидать буй. Тогда одевались на ходу, во время замета, пока ваера выходили.

Первым вылез Казя Базя.

— Жека, так твою… — загремел он, свесившись в кубрик. — Чего мух ловишь? А ну, на буй!

— Сапог ищу.

— А ты в портянке.

— Разматывается.

Совсем не те пироги.

Наконец поднялись первые четверо, те, кто кидает и ловит буй. Даю ход, командую на буй, веду судно в замет. Последним вылез Дед… поздновато…

Сделал замет, положил сейнер на курс траления, теперь двадцатиминутная передышка. В эти минуты обычно парни доодеваются, успевают проглотить по кружке кофе или сжевать жареной рыбы, закурить, обычно толпятся у двери Бесового заведения. Сейчас же никто не одевается, никто не идет к двери камбуза, да и самого Беса там не видно. На прогулку вышли, сбились в кучу, смеются, зевают.

Берем невод… он совершенно пустой, только штуки три большущих, похожих на гитары, промысловых камбалин с низов крыльев бухнулись на палубу — прав Фаттахов, глухо здесь. И Маркович прав: «С судьбою спорить не моги».

— Ух, ха-ха! На жарево есть! — крикнул Бес и подобрал двух рыбин.

— Ну кто в покер? — весело крикнул Дед.

— Еще впереди пару суток перехода… наиграемся.

— Не жизнь, а малина!

Впрочем, чего я ждал, во что верил? В свою мечту? Что найду много рыбы? С таким же успехом я мог бы ждать и искать парусную шхуну, что возит чай из Индии вокруг Африки. А лучше бы оделся в картонные рыцарские доспехи и пошел бы сражаться с ветряными мельницами. Впрочем, и ветряных мельниц сейчас нету, наверно.

Подошел к борту, смотрю, как Казя Базя расстропливает и затаскивает на площадку совершенно пустой кутец невода.

— Во, это уловище! — швыркнул ногой Дед оставленную Бесом на палубе рыбину. — Куда ж мы ее девать будем?

— Квартальный план…

— Командир, — сказал Казя Базя, расправляя кутец по площадке, — кутец вышел на крыле, его при замете закинуло. Значит, ты ошибся течением.

— Значит, я ошибся течением, — повторил я, но от этого не блеснуло никакой надеждой. — Значит, я ошибся течением.

— Если бы она здесь была, — услышав наш разговор, подошел Дед, — то пусть что угодно с кутцом, пусть он завернулся или перевернулся, но она бы все равно была на крыльях.

— Так это же не промысловая, — заспорил с ним Казя Базя, — она же в крыльях не застревает.

— Правильно. В крыльях промысловая не застревает, она проходит в горловину.

— Так невод-то по грунту жваком, бабой-ягой шел…

— Попробуем еще раз! Готовь, чиф, невод к замету.

— Да что пробовать, — вскипел Дед и подошел ко мне. — Ведь и признаков нету. А эти три рыбины… кидай в море штаны — и ты поймаешь больше.

— Готовь, чиф, невод к замету!

— Есть!

— Я невод выбирать не буду, — сказал Дед. — Говорю серьезно. Иду играть в покер.

— Иди! — надуваясь гневом, сказал Казя Базя. — Иди! И не просто иди, а иди, иди и иди!

— Ты что хочешь сказать? — остановился против него Дед.

— Я сказал все: иди и иди! — И к Женьке, который тоже направлялся в кубрик. — А ты куда… жизни… душу… а ну, тащи буй на место! А где Есенин? Мухобои.

Я был благодарен своему помощнику и дал себе слово делать ему только добро.

Дед, проходя мимо двери камбуза, закричал на Беса.

— А у тебя что? Тоже пустыри. Или не думаешь варить?

— Сейчас, Альберт Андреевич, — бубнил Бес, — есть вчерашний борщ, макароны, сейчас рыбки поджарю.

Я развернул сейнер, вывел на нужную глубину и пеленг, выложил невод и потащил его обратным курсом, здесь только два течения… Это уже последняя, самая последняя, самая, самая… Ну, что ж! Вперед, хромоногие!

Уселся на штурманский столик, привалился к рации, выключил эхолот. Все! Через двадцать минут, когда начнем брать невод, придет мой полнейший крах. Все!! Точка. Заканчиваю путину…

С миской дымящихся макарон ввалился в рубку Дед. Он стал напротив, привалившись к тумбе компаса. Спокойный до равнодушия.

— Я тебе должен сказать пару слов, командир.

— Слушаю.

— Тебе нравится та мура, что водим мы вот уже месяца три?

— Нет, конечно.

— И мне она не нравится. На море мы работаем не один год, объясняться нам нечего… работай мы со всем флотом, не сделали бы этот переход с первого места на последнее.

— Возможно.

— Так вот, я сказал серьезно: невод брать не буду. И своего помощника не подпущу к лебедке.

— Верю.

— А за невыполнение твоих приказаний буду отчитываться на совете капитанов.

— На совет докладывать не буду.

— Это меня не тревожит.

— Это еще не все.

— Говори все.

— Как только выберем невод, прокладываю курс в колхоз, ставлю машину в ремонт и ухожу в отпуск.

— Добро, что мы с тобой поняли друг друга. — Он так же грузно вывалился из рубки. На его место вместился Казя Базя.

— Я, командир, говорил тебе: не ходи ва-банк, не ищи приключений.

— Я, чиф, не играл ни в какой ва-банк.

— С тобой разговаривать бесполезно. — Казя Базя кипел. Он был похож на коня, который, готовясь к прыжку, еле удерживает себя.

Улыбаясь во всю свою широченную улыбку, с миской макарон вошел Бес, миску протягивает мне.

— Поешь?

— Спасибо. После.

— Есть надо во всех обстоятельствах.

— Замолчи! — цыкнул на него Казя Базя.

— Тебе добавочки? У меня ведро супа есть. Горохового и с мослами.

— Брысь!

— Не буду дразнить гусей. — Бес галантно раскланялся и ушел из рубки.

Невод начали брать без механиков. Я сам встал на стропку, Казя Базя вместо Деда на лебедку, наскоро переодевшись, на подмогу Женьке и Есенину, выскочил Бес. Я переодеваться не стал, только накинул прорезиненную куртку.

С невода летела ледяная вода, она попадала мне за воротник, и это мне нравилось. На душе покой, а в голове перемалывались все те же мысли — чего же я хотел, мордуя людей и гоняя судно из одного конца моря в другой? Хоть авантюра с навагой, прогары у Северо-Западного, верхотуровская неудача, озерновская… сейчас вот? Может, хотел первого места или хотел утвердить свое «я», как тот зэк, что шел ва-банк! Ерунда, конечно, мое «я» перестало существовать для меня еще в колхозе, когда публично на правлении снимали с капитанов… Но рыбы я, конечно, хотел… может, затем, чтобы Женя опять вспоминал поездку в Петропавловск с зубом: «Гляньте, гляньте, матрос с «четверки» идет». — «Ну?» — «Да». Впрочем, рыбы всякий рыбак всегда хочет.

Ну! Вперед, хромоногие!

Сейчас выберем невод, проложу курс в колхоз, распределю вахты на весь переход и спать. И забуду про все на свете… меня, видимо, уже сняли с капитанов без моего, разумеется, желания.

Я равнодушно стропил невод, холодная вода, которой было уже много под рубашкой, жгучими струйками стекала между лопаток… ничего-то меня не трогало, ничего-то меня не тревожило. И пожалуй, что все хорошо, очень даже хорошо, что столько приключений и неудач за одну путину. Как замечательно, что мотали на винт, горели с навагой, ломался эхолот и ломалась машина. Очень замечательно, что 25-й обрубил ваера… что с первого места до последнего летели метеорами, теперь надо спокойно поставить точку.

И вдруг мне стало необыкновенно хорошо, хорошо, как однажды в детстве на вербное воскресенье. Тогда меня мой дружок Митрошка Левый — он был левша — позвал в овраг делать свистульки. Мы срезали по лозине, уселись на сухоньком, покрытом зеленоватым пушком берегу оврага и строгали свистульки. Улыбчивое солнышко вот-вот сядет, но еще светло, тихо и тепло, парит будто, теплый воздух серебряными нитями так и идет от пронзительно пахнущей весенними ароматами земли.

…Мы сидели и строгали ножичками, мне было хорошо до сладости, в душе так и подмывало все, так и пело… вся природа, вся тишь и теплота, пронизанные лучами улыбающегося солнышка, слились в моей детской душе.

— Командир, лебедка еле тащит, — доложил Казя Базя. — Камней нагребли… попробуй, что за тяжесть?

— А если тяжесть эта живая? — язвил Бес. — Га-га-га!

— Живая?!

Допустим, хотя допустить вряд ли возможно, что он идет с большой рыбой. Нужна ли мне сейчас та рыба? Нет, не нужна. И будет замечательно, если невод нагреб булыжников, да еще разодран в клочья, это будет еще замечательнее.

— Командир, да попробуй же? — опять не вытерпел Казя Базя. — Еле тащу.

— А как рыба? — крикнул с площадки Бес, бросил крыло, которое он укладывал, и подскочил ко мне, стал колотить кулаком по неводу под стропом. — Рыба! Это, братцы, рыба! Га-га! Клянусь бородой Нептуна, рыба. Это рыба.

— Командир, попробуй сам, чего его слушать, ведь это Бес.

— Если это не рыба, я не Бес.

Я попробовал набивку невода под стропом, груз был «живой», это, конечно, рыба, ошибки или недоразумения исключаются до абсолютности, это рыба… и много… много рыбы — но ничего в моей душе не дрогнуло и не шевельнулось, я так же равнодушно стропил невод.

— Га-га-га!

— Да цыц!

Впрочем, почему же это меня не радует, ведь это космическая удача, сенсация, победа. Сегодня в Пахачу, часа через четыре — туда бежать-то всего пару часов — я привезу полный сейнер рыбы, рыбонасос откачает ее в полчаса, минут за двадцать, и еще успею заловиться, и даже еще к вечеру, да тут ее, кажется, не один груз, только вози… весь флот берет за три дня один груз, мы — в один день, а может, за один замет три груза, три дня — и квартальный план. Ведь это гром по флоту, гром с молниями… ну, почему я равнодушен?

— Га-га-га!

— А ну еще пару жваков возьмем! — орал Казя Базя. — Подтащим невод к борту, посмотрим. Шевелись, мухобои!

Через пару перехватов невод подошел к борту, рыба из него вываливалась ленивыми лепехами — промысловая, конечно! — величиной со стиральную доску, уходила через верх сквера — не только кутец и горловина были набиты ею, но самая верхняя часть невода.

— На четыре груза! — орал Бес. — Га-га-га!

Казя Базя кинулся в рубку, чуть толкнул сейнер назад, невод потащился за сейнером — у борта качнулась исполинская колбаса, уходящая вглубь и перетянутая пожилинами.

— Половина квартального плана! — надрывался Бес. — Га-га-га!

А меня ничего не трогало. В душе было то настроение, что появилось перед неминуемо ожидаемым крахом… Как в детстве, когда я строгал ножичком свистульку. Я бросил строп и присел на борт.

— А ну, шевелись, мухобои! — распоряжался не без морских вариаций Казя Базя. — Жека, готовь трюм! Быстрее! Есенин и Бесяра, тащите каплер и буй. Трюм и палубу зальем, остальная пусть в неводе. Отколем невод и поставим на буй! А ну, мухобои!

— Перевозкой займемся! Га-га-га! Сигай будет локти кусать. Га-га-га!

— Да сколько же ее там?

Меня ничего не трогало… в душе было все так же.

V

Через какое-то время, залитые рыбой — огромнейшие, золотистобрюхие лепехи — до самого брашпиля, двигались на сдачу в Пахачу, которая уже виднелась на горизонте. Невод же с рыбой — в нем осталось больше чем на два груза — оставили в море на буе. Парни как духи носились по судну, будто в поспешной драке, когда надо быстро сделать свое дело и поскорее сматывать. Я все так же сидел на борту, курил. Настроение было все то же, иногда звучал хриповатый басок Страха: «Её здесь как грязи… смотри и запоминай».

Подошел Казя Базя, молча толкнул в плечо — мне показалось, что кувалдой меня двинули или я наткнулся на буфер медленно движущегося вагона.

— Ты Фаттахову позвонил?

— Бесяру послал, он это умеет делать, натемнит так, что сам черт ничего не поймет и не догадается, где мы, а Фаттахов догадается.

Подошел Дед. Он остановился напротив меня, разминал папиросу.

— Командир, как ты думаешь, мы с тобой моряки?

— Нет сомнения, Дед.

— Ты примешь мои извинения?

— С большим удовольствием, Альберт Андреевич.

Дед хорошо пожал мне руку. Закурили. Немного погодя он спросил:

— А о чем ты все думаешь?

— Так… случай из детства вспомнил.

— Именно?

— …пустяк.

Пропал моряк

I

— Отличный парень был, — сказал старпом.

— Хороший матрос был, — сказал капитан.

— И зачем она ему? — вмешался Васька Жук, ворочая рулевую баранку. — С «довеском»…

— Ну «довесок», положим, ни при чем, — заметил старпом, — а вот с моря ушел…

— Я бы из-за бабы ни за что с моря не ушел, — шмыгнул носом Жук. — Удовольствие: на берегу гайки крутить.

— Ты повнимательнее крути штурвал! — оборвал его капитан.

— Есть! — и Жук впился глазами в компас.

— И зачем мы ее тогда на борт взяли? — продолжал капитан. — Такого матроса потеряли.

— Отличный парень был, — повторил старпом.

Так говорили рыбаки в рубке сейнера, выходившего из Уки. Два часа назад с борта сейнера ушел на берег матрос Эдька. Ушел с концами.

II

Роста она была небольшого, плечики хрупкие, глаза серые. Волосы темные, мягкие, пушистые. Смеялась она тихо, задумчиво и немножко грустно — так смеются люди, пережившие большое горе, но сохранившие доброе сердце и чистую душу.

Одни люди живут просто: «Все нормально и все нипочем… Неудача? Ну и черт с ней, в другой раз повезет. Беда? Переживем и беду, то ли еще бывает». И мало над чем задумываются. Такое бывает или от широты души, что очень редко, или от избытка оптимизма, что бывает в ранней юности. А другие переживают беду трудно, глубоко: хоть какая-то жизненная неполадка оставляет у них долгий глубокий след.

Несчастье таких людей почти убивает: в несчастье они некрасивы, совсем без воли. Зато уж на переживших горе — не налюбуешься!

Когда Виктор, расторопный моторист с колхозного катера «Мегафон», сказал:

— И чего убиваться? Ничего же не изменится.

Она вздрогнула. Она стояла на корме «Мегафона», возившего памятник в Пахачу на братскую могилу команды сейнера, погибшего в шторм, — на сейнере заклинило руль, когда он выходил в устье речки. Муж ее, Миша, там был.

— Пойдем в кубрик, — продолжал Виктор, — согрейся. — И осторожно взял ее за плечи. Она не сопротивлялась. Она была совсем без воли.

Виктор заботливо проводил ее в кубрик, принес чаю, икры. Чай был вкусный. Он лился из маленького заварничка душистой, глухо журчащей струйкой. И очень горячий. Она пила его маленькими глотками, думала о Мише. «Миша… тихий, уступчивый, молчаливый. Руки у Миши были маленькие, твердые, в вечных ссадинах и шрамах. Но какие желанные…» До самой Уки просидела в углу дивана неподвижная, печальная. Смотрела в одну точку.

В Уке Виктор напросился проводить ее.

— Ну будь веселой, — говорил он у калитки. — Что ты так? — Стал закуривать. — Знаешь что?

— Что?

— Пойдем завтра в кино? Мы целый день простоим, молоко и творог грузить будем.

— Хм, — грустно усмехнулась она. — Нет.

— Тогда я в гости приду.

— Приходи.

Как только «Мегафон» заходил в Уку — он возил в Ивашку то переселенцев, то молоко с творогом, то плашкоут с сеном, — Виктор заскакивал к ней. Иногда приносил конфет или большую рыбину. Пили чай, иногда — водку. Виктор говорил неизменно одно и то же:

— На сейнер бы. Второй год в колхозе молочу, и все на катере держат. А что на катере? Один оклад.

— Все денег хочешь?

— Ну. Сколотить эдак тыщонок… и на материк. Не жить же вечно в этой дыре.

— А чем здесь плохо?

— От даешь, — удивлялся он. — Во-первых: здеся медвежий угол, во-вторых: люди живут в культурных центрах… яблоки, помидоры там. На материке купить квартиру кооперативную. Завести мебели, костюмов штук десять, всяких фасонов. Можно и тележку… с деньгами что хочешь можно. Потом…

— Давай о чем-нибудь другом говорить, — останавливала она его. Эти вечные разговоры о «культурных центрах», «телевизорах», «тележках», «штук десять костюмов» были утомительны.

— Да давай. Хочешь анекдот?

И он рассказывал анекдоты. Он знал, что они старые, не смешные, — и она это знала, — но рассказывал. Она понимала, что он хочет ее как-то развеселить, вывести из оцепенения. И всегда вспоминала его слова, когда встретились впервые: «Не расстраивайся… ничего ведь не изменится».

А ведь правда, расстраиваться — что толку? Однажды, провожая ее с танцев, он стал обнимать ее.

— Давай поженимся, — шептал.

И они поженились. Виктор перетащил свой большой чемодан с «Мегафона» к ней. И в этот же год ему удалось попасть на сейнер. Ох, как он радовался!

— Накопим денег и на материк. Жить в большом городе… тележку свою завести… скоро скажем колхозу «покедова».

— А мне что-то не хочется уезжать отсюда. Здесь так хорошо.

— От даешь. Чем же?

— Не думала над этим.

— А чего здесь думать? Ха, — он засмеялся, закуривая. — Люди уже в коммунизме будут, а мы с медведями здеся просидим.

— Строй здесь коммунизм. — Она тоже засмеялась.

— Нет уж. — Он перестал смеяться. — Здесь пусть другие строят. Не смешно.

— Совсем не смешно.

Две путины у Виктора были сверхбогатые, он потирал руки. Но однажды раскрыл рот и захлопал белесыми ресницами, это когда она сказала, что у них будет маленький.

— Это как же! — засуетился он. — Да дите же все планы свяжет. Куда ж мы с ним?

Она пожала плечами.

— Это ж… что ж это? — продолжал он. — Это ж не уедешь… климат другой… тебе сидеть скока…

Она отвернулась.

Он уехал через несколько дней, тайно, не сказав даже «покедова».

Родился Сашка. Так вот… Зачем? Она сама не знала.

III

Ука — участок большого колхоза. До объединения здесь был свой, маленький колхоз. После объединения многие переехали в Ивашку, в главную усадьбу; там была школа-десятилетка, двухэтажный Дворец культуры, больница, аэродром: захотел в город, пожалуйста, — большой промтоварный магазин. Она не стала переезжать: все десятилетки позакончены, кино и здесь такое же, ну а пощеголять модными платьями и обменяться новостями в обществе учителей или инженерш — более культурном обществе, — она была не любительница. Потом, здесь был домик — с Мишей когда-то строили, — заросли кедрача и пихты. Заросли начинались прямо за огородом. И ей нравилось, когда восходит солнце над океаном. Оно восходит большое, красное, сонное — в это время примерно она шла на работу. И нравилось, когда солнце садится. Оно садится за льдистые вершины гор, золотит их. Ей не верилось, что еще где-то есть такое солнце и так садится. И дорожка к реке. Когда спускаешься по ней, галька чисто хрустит, будто разговаривает с тобою. А на новом месте новые люди. Хоть они и хорошие, наверно, — люди везде примерно одинаковые, — но ей почему-то казалось, что они суетливые, — все чего-то хотят, хотят много денег, красивой и много одежды, собственных «тележек» и кооперативных квартир, в вечных поисках, денежной и полегче работы, — это все так ей не нравилось в людях. Ну почему они так много думают о себе, почему не хотят жить для других? Почему не хотят жить просто, без суеты… по-человечески, ну почему они, в конце концов, так мало любят друг друга? А здесь все так мило: и бухгалтерша Павловна, всегда занятая разгадыванием кроссвордов, и охотник Лева — он обычно или в тайгу собирается, или за огородом ухаживает, — и пекарня, где она работала. Нет, она не могла бросить все это.

Но зима была трудная — она впервые зимовала одна. Она даже не представляла, что так плохо будет.

Этой зимой заносы были особенные. Они расхлестались по Уке высокими длинными буграми, не пройдешь, не проедешь. Когда за окном бесилась пурга, она долго не могла уснуть. Сашка, разметавшись, сбрасывал одеяло, мирно посапывал. Она сидела перед печкой, время от времени шевелила угли. Стучали часы. Вспоминался Миша — о Викторе она вспоминала, когда кто-нибудь причинял ей боль, да и то очень редко. Но вспоминать было нечего, как и всякий рыбак, он постоянно был в море. Когда возвращался с путины, от него всегда пахло водкой. Нет, она не корила его за водку, все рыбаки пьют: в море у них тяжелая работа, почти семь месяцев не приходится выпивать. А на берегу… на берегу все так. Не корила за грубость и невнимание: после недолгих супружеских обязанностей он, отвернувшись, засыпал. Ни теплого слова, ни ласкового прикосновения. Иногда она плакала, уткнувшись в его спину. А он храпел. Утром похмелялся, шел на сейнер, работа ждала там его. Но какая работа у рыбаков на берегу? Особенно в начале зимы? Просто они сходились, посылали гонца в магазин… и так до обеда. После обеда разбредались по домам. Но все равно, свой Миша был… родной.

После того как узнала, что Миша погиб, не плакала. Оцепенела. Через две недели добралась до Пахачи. Могила с памятником, якорь на ней, фотографии всех ребят: капитан совсем молодой, механик старик уже, седой весь. Все смотрят, улыбаясь, как будто улыбчивые фотографии подобрали. Миша смотрел куда-то в сторону, будто ему стыдно было за неласковые годы их недолгой совместной жизни. Она привалилась на траву, заплакала. Слезы не хотели идти, они жгли все внутри и просили выхода. Но выхода не было, только муки.

Возвращалась в Уку с этим же «Мегафоном», что возил памятник. Весь рейс стояла на корме. И тут Виктор: «А чего убиваться… ведь ничего не изменится». Ну почему все так вот? И Сашка… Она хотела простой жизни, пусть даже без любви, но судьба не дала даже и этого.

И эта долгая зима — в этих думах, одиночестве — показалась страшной. Целые дни была на работе. Задерживалась как можно дольше там: перемывала посуду, перечищала формы, во второй раз мыла полы. Потом брала Сашку из садика… а вечером шли с Сашкой к соседке. Пили чай. Ее муж Володька — они временно приехали на Камчатку из Керчи, за большими деньгами, — тасуя разбухшую колоду карт, говорил с расстановкой:

— Ото ж мы с хвинтей.

— А мы их хрестями, — отвечала его жена Вера.

— Та це ж не то.

— То, то. Вони ж козыри.

Разговор у них был всегда один и тот же. Что бы ни делали, — о заработках, об уезде в Керчь после богатой путины, о пиве, платьях с «хвалдочками». Иногда ходили на танцы. Тогда Верка надевала самое «моднячее» платье, подкрашивала губы. Перед этим ночь спала в бигуди. Собиралась, глаза ее блестели. А Володька выпивал для смелости, хмурился.

— Та на гада ж ции танци, — шипел он.

— А дома лучше, чи шо? — вспыхивала Верка.

Володька был меньше ростом своей «жинки», танцевать с нею стеснялся. Стоял где-нибудь в углу и бесился от ревности. А Верка вертелась со всеми подряд. Наконец муки его становились невыносимыми, он уходил из клуба и, конечно, напивался. Она заставала его дома, спящим на полу. Укладывала на койку, колотила в спину.

На другой день опять: «Мы с хвинтей», «А мы их хрестями». Опять про платья, про пиво.

Так проходила эта зима. Весною Володька ушел в путину, Верка нанялась поварихой на невод.

IV

Наступила весна. Сначала жгло солнце и снег блестел до рези в глазах, потом снег потускнел. И — трава. Она выросла быстро, через какие-то две недели в полроста человека. Воздух стал густым. От воды по утрам он поднимался серебряными нитями, и хотелось, чтобы он звенел.

Поселок преобразился. В прохладные ночи она открывала форточку и смотрела в синее небо. Холодило щеки, но в груди все горело. С попутным вертолетом повезла отчет в Ивашку, назад возвращалась на сейнере, который шел в Уку за неводом. Был вечер. Море было тихое, а на горизонте угасало солнце, и она будто проснулась. Будто впервые увидела и море, и солнце, и небо. И людей. Сама не знала, что с ней происходит. Впрочем, она ни о чем не думала и не хотела думать. А вода бежала и бежала, шелестела и шелестела по бортам.

— Что ты здесь делаешь?

Она вздрогнула. Откуда этот голос? И зачем он? А голос был задорный, говорил, будто смеялся: «Ага, попалась!»

— Стою-у, — в тон ему ответила она.

— На воду смотришь, да? Я вот уже вахту отстоял, а ты все смотришь.

— Нравится, значит. — Ей хотелось рассмеяться — уж очень наивны были вопросы да и сам задающий их, наверное. Было темновато, и она не видела, но так и показалось, что это совсем мальчишка, школьник…

— Гм. — Он запнулся. Хотел что-то сказать и не смог. Ей нравилось его замешательство, захотелось над ним подшутить.

— А я все знаю, — вдруг выпалил он.

— Ну?

— Да. До армии с вашим Мишей на сейнере работал.

Она нахмурилась… а он бестолково бормотал:

— Я только из армии. В колхозе все изменилось, никого не узнаешь. Тебя и то еле узнал. Пойдем ужинать, а то и не достанется.

После ужина он как старый знакомый предложил:

— Пойдем на воду смотреть?

— Пойдем. — Она подавила улыбку.

До самой Уки стояли на корме. Чего он ей только не молол, и про своего старшину, который сделал ему замечание, когда он читал на посту «Обломова»: «Читать читаешь, а к делу не применяешь», — и про новые противогазы, и про снежных баранов — он служил на границе, — которых они стреляли в горах.

Когда пришли в Уку, проводил до дома. У крыльца выпалил:

— Пойдем к тебе чай пить?

— Ночь же…

— Ну и пусть.

— Ну раз так, — улыбнулась она.

Но в комнате держался уже не так браво: краснел, заикался, ни про какого старшину не рассказывал, опрокинул стул. В эту ночь, засыпая, она подумала: «И зачем он мне?.. Мальчишка».

На другой день, в обед — сейнер задерживался на сутки из-за невода, — он прибежал прямо в пекарню к ней. Принес билеты в кино.

— Сегодня «Собака Джимми». Мировое кино.

— Ну раз «мировое», пойдем, — сказала она, а про себя подумала: «Ну и чудеса».

Дорогой в кино он опять оживился. Раза два рассмешил, изображая старшину. Потом показывал, как и каких они орлов ловили на своей заставе. В кино, забегая вперед, вполголоса рассказывал содержание фильма и все путал. Шептал: «Вот сейчас здорово будет», но было как раз и не «здорово». Она улыбалась.

Когда возвращались домой, ночь уже совсем наступила, звезд было мало и тусклые, над речкой стлался туман. Дороги, которая переговаривается камешками, было почти не видно, а он не догадывался даже взять ее под руку. Однажды она оступилась, оперлась о его локоть и почувствовала, как он вздрогнул. Ей нравилось держать его под руку, и когда один раз она приникла к нему, у него захлестнулось дыхание. «Обнимет», — подумала она, но он этого не сделал, и она рассердилась на него, захотелось причинить ему какую-нибудь боль.

Ужинали. Он молча смотрел в тарелку и говорил все невпопад. Злился на себя за свою беспомощность и с собой, видно, ничего сделать не мог. Ей смешно было.

И вдруг у нее вспыхнула странная мысль. Сначала она, улыбаясь, подумала: «Как бы глупо все вышло», но мысль была неотвязчивая, все чаще и чаще появлялось желание исполнить задуманное, и наконец четко и ясно, без боязни и смущения, прозвучало: «А почему бы и нет? Какая глупость все эти расчеты, выгоды… прикидывания, примеривания… Мальчишка… Салага… все эти торги и все… все». И она встала. Будто потягиваясь, заломила руки за голову, не глядя на него, обошла вокруг стола. Остановилась у него за спиной, склонилась и обняла его. Он обмяк. Обнимая и целуя, потушила свет. «Пусть думает, что хочет».

Проснувшись, он закурил. Она положила голову ему на грудь.

— Ты что все время молчишь? — спросил он.

— Уже все сказала.

— Ничего не понимаю.

— И я.

В это утро он пришел на судно, отдал капитану заявление и сказал, что сходит на берег с концами.

— А работать где будешь? — спросил капитан.

— На электростанции.

V

— Отличный парень был, — сказал старпом.

— Хороший моряк был, — сказал капитан.

— Такого парня потеряли, — влез Васька Жук. — Теперь он у нее уже третий.

— Опять отклонился от курса, — оборвал его капитан. — Хоть бы тебя где-нибудь потерять, что ли?

Загрузка...