Близился полдень, а Мастура-ханум все еще нежилась на высоких подушках, время от времени потирая мягкими розовыми ладонями веки, слегка припухшие от выпитого вчера мусалляса.
— Шари-и-ван!.. — слабым голосом, как бы через силу, позвала она наконец.
— Я здесь, госпожа. — Шариван, готовая исполнить любой каприз своей повелительницы, уже стояла на пороге, опустив голову и касаясь подбородком покорно скрещенных на груди рук.
Мастура попыталась грозно взглянуть на служанку, но ее глаза, подернутые дремотной поволокой, в ту минуту не смогли выразить ни презрения, ни гнева.
— Кажется, скоро мне самой придется будить тебя по утрам, — лениво зевнув, проговорила Мастура.
— Не сердитесь, госпожа, — робко начала Шариван, — я трижды подходила к двери, но не могла осмелиться…
Только после этих слов Мастура проснулась окончательно.
— Вон отсюда! — Холеную молочную кожу на ее щеках залил густой румянец. — Из-за тебя, разгильдяйка, пропустить утреннюю молитву!.. Пускай этот грех ляжет на твою душу!
— Слушаюсь, госпожа…
— Слушаюсь… А что ты теперь стоишь и таращишь на меня глаза, как корова? Одевай!
Только сейчас Шариван решилась покинуть пороги приблизилась к Мастуре на два шага.
— Какое платье сегодня угодно госпоже?
— Машру жуяза[30]… Да, кстати, а где же отец?[31]
— Господин в саду…
— Он спал один этой ночью? Или… — Мастура оборвала начатую фразу. Лицо ее, цветущее, как роза на ранней заре, вдруг поблекло. Но простоватая Шариван не заметила перемены, да и где ей было догадаться, какие сомнения и тревоги мучат ее госпожу!
— Ханум из Дадамту… — заговорила Шариван, но Мастура тут же перебила ее.
— Молчи! — приказала она властным и несколько театральным жестом. Этот жест сразу обозначил и ее происхождение и среду, с которой она была связана всей жизнью. — Для меня и твой господин и ханум из Дадамту — оба всего-навсего разменная монета…
Без помощи служанки Мастура соскочила с постели. Казалось, какая-то неведомая сила внезапно распрямила ее и поставила на ноги. Шелковая ночная сорочка с распахнувшимся воротом облегала ее тело, подчеркивая тонкую талию и трепетно-тугую, готовую вырваться наружу, грудь. Сейчас Мастура напоминала лебедицу, которая вот-вот взлетит, плеснув легким крылом.
Едва перешагнув за сорок лет, она ничем не уподобилась своим сверстницам, похожим на привядшие цветы, — тело ее только чуть-чуть расслабилось, не утратив свежести и живости. И хотя Шариван по нескольку раз в день одевала и причесывала свою госпожу, теперь, глядя на Мастуру, она приоткрыла рот, словно видела ее впервые.
Что на свете загадочней женской души, этой тайны тайн?.. В минуту внезапного испуга или в тот миг, когда женщина, вздрогнув во сне, размыкает черные стрелы ресниц, — порой в такие мгновения она подобна горному цветку, омытому дождем и насквозь просвеченному лучом закатного солнца. Такой сегодня казалась Мастура, и в сердце Шариван перемешались удивление, восторг и вполне простительная зависть…
— Ну, что ты уставилась на меня? — сказала Мастура насмешливо и шагнула вперед. Шариван, почуяв смутную угрозу в голосе госпожи, бросилась на колени и стала целовать ее ноги, бормоча какие-то жалобные, виноватые слова.
Прежде чем приступить к одеванию, она, по обычаю, приготовила тазик с теплой водой, затем бережно, как ребенка, поддерживая госпожу за локоть, усадила ее, осторожно умыла и вытерла лицо шелковым хотанским полотенцем с пышными кистями. После этого она расчесала длинные густые волосы Мастуры, черным облаком покрывавшие ее спину и плечи, заплела две толстые косы и украсила их золотым чач попуком[32] с рубинами величиной в голубиное яйцо. Теперь можно было приступать к главному — Шариван облекла свою госпожу в отделанное кружевами платье со стоячим воротником, а поверх — в яркий камзол, расшитый золотыми пуговками, возложила на голову блестящий алтын-кодак и только тогда поставила перед Мастурой зеркало. Сложная церемония одевания повторялась каждый день, но этим утром она затянулась — наряд, пришлось не раз переделывать и подправлять.
Некоторое время Мастура пристально вглядывалась в зеркало, рассматривая собственное отражение. Наконец она властно повела бровью и довольно улыбнулась. Шариван с облегчением вздохнула — не так часто удавалось ей угодить прихотям своей госпожи.
— Иди, — сказала Мастура, глядя в зеркало и любуясь своими косами, — пусть готовят завтрак!
— Слушаюсь, госпожа, — обрадованно пролепетала Шариван, взяла из рук Мастуры зеркало и, вернув его в расписанную затейливым орнаментом нишу, засеменила из комнаты. Но, оставшись в одиночестве, Мастура вновь подошла к зеркалу. Сегодня она нравилась себе самой, сегодня наверняка каждый бы дал ей лет на пять меньше…
Как всегда, неторопливо, с достоинством вступила Мастура в гостиную. Стройный тополь напоминала она, — тополь, когда его листья едва колышет легкий ветерок. Мастуру ждали, при ее появлении все поднялись со своих мест, сложили руки на поясе, почтительно склонили головы и низким поклоном встретили госпожу.
Мастура двинулась вдоль гостиной, скользя по лицам придворных и слуг острым, цепким взглядом. Вот и она, «ханум из Дадамту»… Ее поза — тоже воплощение смирения и покорности… А на шее — новая нитка бус, унизанная крупными жемчужинами… Мастура, готовая изничтожить Лайли своим презрением, вдруг невольно замедлила шаги и остановилась, увидев рядом с ненавистной соперницей незнакомую молоденькую девушку. Злые слова, скопившиеся на ее языке, как яд на кончике жала, так и остались несказанными.
Хмуро смерила Мастура незнакомку с ног до головы, но не сумела скрыть своего изумления:
— В нашем дворце появилась маленькая пери! — вырвалось у нее.
Нет, строгому ценителю красоты девушка, вероятно, не показалась бы полным совершенством, однако, взглянув на нее раз, потом уже трудно было оторваться. При дворе миловидные лица встречались часто, но, не в пример изнеженным красавицам, лицо незнакомки выражало твердый характер, умом и волей светились ее огромные иссиня-черные глаза.
— Как твое имя? — спросила Мастура, подойдя к ней и протягивая руку.
— Маимхан, — отвечала та. В голосе ее не чувствовалось ни подобострастия, ни робости, а рука оказалась на удивление крепкой и твердой.
— Откуда ты?
— Моя родина — Дадамту.
— Дадамту?..
Что-то больно кольнуло у Мастуры в груди, она побледнела. Заметив перемену, все насторожились, притихли.
— В этом… В этом жалком кишлаке, где не найдется и дюжины сносных хибарок… В этом грязном кишлаке, который вы называете Дадамту… Там что же, у всех кобылиц рождаются такие славные лошадки? — отрывисто проговорила Мастура. Вокруг раздались угодливые смешки.
Лайли и Маимхан, блюдя приличие, не проронили ни слова.
— Или, может быть, — продолжала Мастура, когда смех улегся, — мужчины у вас щиплют мергию[33], как олени, а женщины питаются оленьими мозгами? По крайней мере, так можно решить, видя, каких кобылок поставляют они для наших дворцовых наездников. — На этот раз Мастура и сама рассмеялась, ей вторили остальные.
Маимхан, потупясь, ждала, пока прекратится смех.
— Мой учитель говорит, — произнесла она сдержанно, — что человек отличается от животного не только своим видом. Ему свойственно чувство стыда…
— Что?.. Что ты там мелешь?.. — прервала ее Мастура, не веря себе: как, ей осмеливается возражать какая-то девчонка?.. Глаза Мастуры грозно блеснули: — Смотрите, она еще дерзит!..
Все, кто был в гостиной, растерянно молчали, пряча боязливые взгляды. Надвигалась буря.
— Маимхан — умная девушка, но она слишком молода и неопытна, — виновато проговорила Лайли. — Не сердитесь на нее, хан-ача. Если вам будет угодно приказать, она споет кошак[34], который сама сложила…
— Вот как?.. — Мастура неожиданно сменила гнев на милость — в ее характере была внезапная перемена настроения, и порой хватало мгновения, чтобы безудержная злоба в ее душе развеялась и, как случилось на этот раз, уступила место искреннему любопытству. — Так она сочиняет стихи?.. Что ж, интересно послушать…
Завтрак был недолгим. Даже не взглянув на манты и ютазу, Мастура обмакнула пару раз в сметану лепешку и пригубила пиалу с горячим подсоленным чаем. Капризы Мастуры давно сделались привычными для поварих, и их постоянно мучил страх прогневить госпожу.
— Шариван, полотенце…
— Слушаюсь, госпожа.
Шариван вытерла руки Мастуры полотенцем, смоченным в теплой воде, и принялась обмахивать ее веером, уберегая от зноя, который уже проникал в комнаты.
— Приготовьте малую гостиную и позовите музыкантов, — приказала Мастура молоденькой служанке, которая стояла перед ней, держа в руках стаканчик с зубочистками и пиалу с водой для ополаскивания рта. Та в ответ склонила голову. Опираясь на плечо Шариван, Мастура направилась к выходу. Все, кто был в гостиной, не кончив чаепития, последовали за ней.
Уже три года томилась во дворце гуна Хализата красавица Лайли. Она жила здесь на положении чуть ли не пленницы — больше всего Хализат опасался того, что ей каким-нибудь образом удастся встретиться со своим любимым. Единственное, в чем уступил он мольбам молодой жены — это возможность один раз в год, вовремя курбан айта, погостить в родительском доме. Измученная подозрениями и ревностью, Лайли пыталась бежать из неволи — и не сумела, хотела покончить с собой — и не смогла. Как бежать, если за каждым шагом следят стража и слуги?.. Как покончить счеты с жизнью, если муллы сулят адский пламень всякому, кто решится на это?.. Ей ничего не оставалось, как покориться своей горькой участи. Страдать и терпеть — разве не в этом судьба уйгурской женщины?..
Лайли много раз просила Хализата позволить ей повидаться с Маимхан, подругой, которая была ей ближе сестры, хотя их и разделяла разница в возрасте — целых пять лет. Хализат долго оттягивал решение, но однажды, когда на него снизошло хорошее настроение, Лайли опять подступилась к своему повелителю — и вот Маимхан во дворце!..
Разве можно за короткую летнюю ночь излить друг другу все, что скопилось в душе за три года?.. Обе плакали, целовались и, прижавшись щекой к щеке, вспоминали о прошлом. Маимхан вытирала слезы, которые, не иссякая, струились по лицу подруги, и утешала, как могла. Что же до самой Маимхан, то, полная сочувствия к бедняжке Лайли, она печалилась не только о ней…
Вдумчивая, наблюдательная девушка, готовая всем сердцем откликнуться на чужое горе, Маимхан частенько размышляла о том, что считается слишком серьезным и неподходящим для того легкомысленного возраста, когда девушки мечтают лишь об удачных женихах и дорогих нарядах. С детства видала она вокруг полунищих дехкан, которых грабят наглые маньчжурские чиновники, видела, как покорно и безгласно страдает родной народ от податей и налогов, которыми душит его пекинский хан, и сама страдала, не зная, как избавить других от несправедливости, обид и унижений.
— Почему ты не скажешь Хализату, чтобы он уменьшил подати с бедняков? — горячо упрекнула она подругу.
— И ты считаешь, что этот человек с камнем вместо сердца, не пожалевший меня, годной ему во внучки, способен сжалиться над кем-то?..
Лайли горько плакала, и Маимхан уже не успокаивала ее, не вытирала слез. Молча лежала она около несчастной подруги, вспоминая, как Лайли оторвали от семьи и от любимого, как без свадьбы, словно какую-то вещь, подарили Хализату, и теперь на всю жизнь она заключена в эти стены, и ей никто не в силах помочь… Остаток ночи они проплакали вместе.
…Маимхан и Лайли прошли по длинному и темному коридору и приблизились к двустворчатой двери, сделанной из тутового дерева. Дверь распахнулась — это служанка Потам услышала их шаги и поспешила навстречу, согнувшись в приветственном поклоне.
— Ах, Потам-хада, как вы мило тут все убрали! — воскликнула Лайли, окинув взглядом небольшой зал и обнимая служанку.
— Как обычно, госпожа, — благодарно улыбнулась Потам.
— Нет, тут сделалось гораздо красивей! Вынесли наконец эти глупые вазы ростом с человека, — они только загораживали свет. И теперь стало просторней, орнаменты на стенах и потолке играют всеми красками!.. Вот бы еще избавиться от посуды, которая стоит в каждой нише, — ее здесь как в хорошей базарной лавке…
— Разве можно перечить Мастуре-ханум!.. — испуганно возразила служанка.
Под звуки дутара и тамбура вошли музыканты. Они низко склонились перед Лайли и замерли в почтительных позах.
— Садитесь, ведь в ногах правды нет, — приветливо обратилась к ним Лайли.
— Спасибо, ханум…
Музыканты уселись на предназначенной для них бархатной корпаче[35].
А Маимхан, войдя в малую гостиную, будто проглотила язык. Никогда еще не доводилось ей видеть такого блеска, и она, не отрываясь, ошеломленно разглядывала росписи на стенах и потолке, ковры, застилавшие пол, и остальное убранство, — всюду тонкое изящество спорило с роскошью, выставленной напоказ. «А мы-то у себя дивимся, попадая в дом этой хитрой лисицы старосты Норуза, — думала она. — Вот где настоящее богатство… И откуда столько драгоценных вещей?.. Ведь каждая из них стоит больше, чем любой дехканин заработает за целую жизнь…»
Только услышав шум, с которым неожиданно распахнулись двери, Маимхан пришла в себя. Сопровождаемая целой свитой из придворных женщин и нянек, в зале появилась Мастура. Теперь она была одета иначе, чем утром: на голове восьмигранная шапочка с золотыми лентами, в ушах — серьги из знаменитой Кучи, на шее — девять переливчатых нитей жемчуга, на каждом из пальцев — золотое кольцо с рубиновым или алмазным глазком, на запястьях — браслеты, легчайшим шелком покрыты плечи, мягко ступают по ковру туфли, расшитые золотом… Но хотя все это убранство должно было только подчеркивать природную красоту Мастуры, она казалась в нем несколько обрюзгшей.
— Пусть каждый займет положенное место! — приказала Мастура, едва переступив порог.
— Повинуемся, госпожа! — ответили все ей хором, и торопливо устремились на свои места, распределенные раз и навсегда в строгом соответствии с придворным этикетом. Мастура села на высокое плетеное кресло, рядом с нею, но на кресло поменьше и пониже, села Лайли.
— Ты тоже проходи, — обратилась Мастура к стоявшей в сторонке Маимхан и жестом указала ей на корпачу, разостланную возле кресла Лайли. — Твое искусство мы оценим позже.
Повернувшись к музыкантам, Мастура повела правой бровью. Бровь изогнулась дугой. Это был знак, по которому музыканты приступали к своему делу.
Хотя нынешний день и не отличался ничем от прочих будней, музыканты, желая угодить своей суровой госпоже, начали с ее любимой мелодии ажам, исполняемой лишь на больших торжествах.
Приди ко мне, моя любовь,
Не прячь от меня свое лицо:
Ты солнца весеннего горячей,
Живу я, увидев твое лицо…
Зачин ажама — так называемый мукам — пела женщина, игравшая на дойре. Ее голос и звук дойры слились в одном страстном призыве, завладевая слушателями, а пальцы музыкантов, казалось, касались не струн, а самих сердец — такая волшебная сила заключалась в их движениях,
Стою в стороне — одинок, угрюм,
А возле тебя базар и шум,
Веселье и песни… Ну что ж, я рад:
Блистает улыбкой твое лицо!
Мукам окончился. Женщина с тамбуром в руке поклонилась, едва не задевая лицом инструмента, и объявила маргул — ту часть ажама, которая исполняется без пения. Теперь каждый из музыкантов стремился в полной мере проявить свое мастерство. Искусные, не знающие устали пальцы дутаристов походили на резвых скакунов, стремящихся вырваться вперед на азартных скачках, Рубаб, как ему и полагалось по природе, в тот момент, когда набегающие друг за другом повторы достигали высшего предела, вклинивался и заглушал стройные звуки тамбура, что же до беспрерывных ритмических ударов дойры, то они как пунктир указывали направление мелодии, которую вели дутары и тамбуры.
Но вот завершился и маргул. Искусные руки дутаристов теперь выводят начало главной части ажама — чон нагма, «большую песню».
Впервые томлюсь и жду,
О пери с райских высот!
Где луноликая, та,
Что радость и боль несет?
Но вижу я в третий раз
Родинки дивный взлет…
Четвертая встреча меня
Погубит или спасет?
Пенье и музыка сопровождали всю жизнь Мастуры, не удивительно, что она знала толк в музыкальном искусстве. Это служило еще одним поводом для ее высокомерия — никто во дворце не умел оценить качество исполнения лучше, чем ханум. В ее присутствии музыканты обычно старались превзойти самих себя: будь то немноголюдное развлечение, как сегодня, или праздничный пир, госпожа, уловив фальшивую ноту или разнобой в игре, тут же без всякого стеснения вставляла резкое слово. Но на этот раз она слушала с видимым наслаждением, и пока музыканты переходили от мелодии к мелодии, ее лицо напоминало безмятежным, счастливым выражением лицо ребенка, нежащегося в материнских объятиях. Это ободряло музыкантов, они играли легко и свободно. Особенно отличалась старшая из них, та, что вела за собой весь оркестр. Бубен словно ожил в ее руках, рассыпая перезвон серебряных колокольчиков. Но по мимолетным взглядам, которые она время от времени бросала в ту сторону, где сидела Маимхан, можно было заподозрить, что ей не столько хотелось добиться одобрения своей госпожи, сколько доставить радость незнакомой девушке, целиком обратившейся в слух…
Веселье продолжалось. Одна известная песня следовала за другой: за «Чон Ханлайлун» — «Кичик Ханлайлун», и дальше — «Жанан киз», и снова маргул, и чтобы связать маргул с новым напевом — дастан «Гариб и Санам»:
Мой сокол, ты далеко,
Тебя не найду нигде.
С тобой пропал мой покой,
Его не найду нигде.
Я жду тебя, сокол мой,
И летом жду и зимой,
Дневной порой и ночной…
Но сокола нет нигде.
Печальный напев и ласкал и бередил душу, — а музыканты, не давая опомниться, уже перешли к озорным танцевальным мелодиям. Все покрывал, над всем господствовал ритм бубна.
Мастура, до того неподвижно полулежавшая в кресле, теперь словно очнулась от тайных дум и мечтаний и первая ударила в ладоши.
Расправив грудь, как парус, наполненный свежим ветром, покачиваясь, поплыла в танце Потам. Руки ее то распластывались в стороны, подобно ястребиным крыльям, то взвивались вверх, легкие, как крылья голубки, и трудно было определить — скользят ли ее ноги по воздуху или ступают по земле. Волосы, заплетенные в две тугие косы, вздрагивали на плечах, взлетали и падали то на спину, то на грудь. Шариван, увлеченная танцем, не спросив разрешения у госпожи, поднялась со своего места и двинулась вслед Потам… Но Мастура не рассердилась, наоборот, она одобрительно кивнула служанке и в такт музыке еще громче захлопала в ладоши.
Теперь танцевали обе, Потам и Шариван, они строили друг другу глазки, поводили плечами, поигрывали бровями — как голубки, что кувыркаются в небе, то сближались, то удалялись вновь. Музыка гремела все сильнее, и веселье было в самом разгаре, когда осторожно приоткрылась дверь и в гостиную вошел ишик агабек[36].
Он молча приложил правую руку к груди, сплошь закрытую длинной седой бородой, и трижды степенно поклонился. Это означало одновременно и приветствие госпоже, и то, что ишик агабек принес ей вести от бека Хализата, ее мужа. Мастура-ханум подняла правую руку и этим жестом словно перерезала все струны. В зале наступила тишина.
— Не гневайтесь, госпожа, на мой неуместный приход, — проговорил ишик агабек, — господин наш, да продлит аллах его дни, просил вас явиться к нему.
Мастура-ханум тут же поднялась со своего кресла.
— Потам!
— Слушаюсь, госпожа.
— Танцы продолжим вечером. — Ни на кого не взглянув, Мастура-ханум вышла из комнаты.
Резиденция и кабинет гуна Хализата располагались в центральной части дворца, и на всякого, будь то знатный вельможа или простолюдин, производили впечатление гнетущего холода и суровости. Одна только мысль, что где-то здесь хранятся именная печать и утогат[37] гуна — символы и атрибуты власти, от которой зависит множество судеб, — в каждое сердце вселяла трепет.
Неожиданный вызов Хализата, и не куда-нибудь, а прямо в резиденцию, встревожил Мастуру. От недавно приподнятого настроения не осталось и следа. Ступив на разноцветные плитки, выстилавшие пол поблизости от кабинета гуна, она вдруг вспомнила о небольшой пирушке, устроенной вчера на ее половине, и невольно замедлила шаги. О всемогущий аллах, неужели ему все известно?..
Для Мастуры Хализат никогда не был просто мужем — гуном, вот кем он был для нее, только гуном — таким же коварным, хитрым и жестоким, как и для любого подданного. И он и она едва скрывали под маской приличия взаимную подозрительность и неприязнь. Вражду их подстегивало еще и сознание того, что оба нерасторжимо связаны на всю жизнь и в равной, мере зависимы друг от друга. Хализат — ходжа, происходит из знатного рода, но и Мастура — дочь богатейшего бая, тысячника Исрапила, владельца обширных земель. Никто из них не уступал другому в родовитости и знатности.
Разумеется, Хализат ценил красоту Мастуры и гордился ею, но жена была для него всегда лишь приятным развлечением, и только. Мастура не обманывала себя на этот счет. Унаследовав власть и сан отца, Хализат сделался хакимом и совсем перестал ощущать землю под своими ногами. Мастура, к тому времени мать двух детей, забытая мужем, старалась найти утешение и развеять тоску с помощью музыкантов, певцов и танцоров.
За последнее время она пристрастилась к вину. Тут имелась своя причина. За эти годы Хализат дважды женился и дважды развелся. Впрочем, среди мусульманских вельмож такие случаи не являлись новостью, Мастура приняла все как должное и не слишком убивалась. Но Лайли… Эта деревенщина без рода и племени… После того как Лайли переступила порог дворца, Мастура три дня пролежала в постели, отталкивая от себя еду и питье.
Раньше Мастура могла месяцами не видеть Хализата — теперь она следила за каждым его шагом. Ревность лишила ее покоя. А однажды, зная, что все вечера Хализат проводит у Лайли, Мастура дождалась, пока уснула прислуга, выпила два-три бокала вина и, захмелев, направилась к комнате своей счастливой соперницы. Потихоньку, на цыпочках подкралась она к двери и прислушалась. Раздался едва уловимый шепот Лайли — она не то плакала, не то смеялась… Мастура не сразу признала и голос Хализата — ласковый, вкрадчивый, а не отрывистый и резкий, как обычно… Ей представилось, что в этот момент Хализат стоит на коленях перед этой ломакой и пытается и не может найти в целом мире, что сравнить с ее красотой, и клянется исполнить любое желание… Каждый звук, доносившийся из-за двери, отравленным жалом вонзался в ее сердце. Не владея собой, Мастура уже вцепилась в ручку и чуть было не распахнула дверь, но в последний миг одумалась. Однако и уйти, вернуться в свои покои у нее не хватило сил. Мастура приникла ухом к двери и замерла.
— О аллах!.. Дайте же мне уснуть… — донеслось до нее.
«Ишь ты, — подумала Мастура, — эта деревенщина, эта притвора еще и смеется над ним… Ничего, так тебе и надо, старому дураку…»
В комнате на некоторое время все стихло. Боясь упустить малейший шорох, Мастура вся превратилась в слух и почти срослась с дверью.
— Ведь я обещал тебе — все, чем я владею, будет твоим… Повернись же ко мне…
Рано утром, выходя из спальни, чтобы совершить намаз, Хализат оступился, наткнулся на спавшую вдоль порога Мастуру. Его сердце было глухо к жалости. Злобно пнув жену носком, он перешагнул через нее и вышел во двор. Окончательно унизив себя в глазах Хализата, два месяца Мастура не смела взглянуть на него и лишь теперь начала оправляться от пережитого позора…
— Вы чем-то обеспокоены, ханум? — спросил Хализат, подняв на вошедшую Мастуру блеклые потухшие глаза. Не ожидая ответа — да и что могла она сказать в ответ?.. — Хализат протянул ей листок бумаги с четко выведенными буквами. — Прочтите вот это.
Мастура вздохнула с некоторым облегчением и взяла листок.
— Садитесь, — разрешил Хализат, указав на стул.
— Благодарю… От кого же это послание? — спросила Мастура, осмелившись поднять на Хализата глаза.
Вместо ответа Хализат пристально взглянул на Мастуру. Возбужденная, взволнованная, вся во власти тревожных сомнений и неясных надежд, в тот момент она была еще прекрасней, чем обычно. В душе Хализата шевельнулось давно умолкшее чувство и, глядя на Мастуру, на ее лицо цвета яблоневых лепестков, на глаза, полные лучистого блесна, он, казалось, сопоставлял ее мысленно с Лайли, но так и не пришел ни к какому выводу. Или его больше, чем красота одной, влекла к себе молодость другой?.. Кто знает…
— Читайте, — вновь повторил он, поглаживая усы.
Мастура постаралась сосредоточиться и стала читать письмо, хотя его суть вначале ускользала от нее, мешаясь с посторонними мыслям.
— Странно, — произнесла наконец она, пробежав последнюю строчку, и заметно побледнела. — Но какое отношение имею я к тому запутанному делу?
— Какое отношение? — переспросил Хализат, усмехнувшись. — Значит, вам ничего не известно о проделках вашего отца?
— Аллах не даст мне солгать, но если бы я хоть что-нибудь подозревала…
— Значит, вам ничего не известно? — еще более язвительно проговорил Хализат. — И вы никогда не слышали о том, что янчи[38] из сел Чулукай, Булукай и Саптай я передал вашему отцу?..
— Об этом я знаю.
— А если так, то получается, что этого мерзавца Ахтама, о котором говорится в письме, освободил не кто иной, как ваш отец…
— Как можете вы так думать, господин мой! — невольно вырвалось у Мастуры.
— А кто может думать иначе?.. Вместо того чтобы прикончить этого негодяя, ваш отец помог ему!
— Всемогущий аллах!.. — испуганно выдохнула Мастура, хватаясь руками за ворот платья, который вдруг стал ей тесен. Впрочем, она понимала, что Хализат лжет, виня в случившемся ее отца, но у нее не хватило смелости ответить на это единственным достойным образом — повернуться и демонстративно выйти из комнаты.
— Вор Ахтам бежал из тюрьмы. Что я скажу ханским сановникам?.. Пусть спрашивают не с меня, а с вашего отца!..
— Мне достаточно и дворцовых дрязг, господин мой, — негромко, но с затаенным вызовом проговорила Мастура.
— Вот как?.. — Взбешенный тем, что она, женщина, отважилась возразить ему, Хализат вскочил со своего кресла. В гневе его густые брови смыкались на переносице, редкие, но жесткие усы, как две пики, устремлялись острыми концами вверх, а длинная коса, которую он носил в подражание маньчжурам, начинала метаться на затылке из стороны в сторону.
— Так-так… Значит, дворцовые дрязги… Дрязги?.. Какие же дрязги вы изволили увидеть, ханум?.. Грязная женщина! И мысли у тебя под стать — темные и грязные, я тебя знаю!.. — Хализат отбросил остатки вежливости и перешел на «ты». Это было дурным предвестием.
Но Мастура не дрогнула, не побледнела, как обычно в подобных случаях. Гордость возобладала в ней над всеми другими чувствами, — гордость и самолюбие смертельно оскорбленной женщины.
— Здесь каждому известно, у кого из нас в самом деле грязные мысли, — сказала Мастура. Ее глаза налились слезами. Не ожидая, что он получит такой ответ, Хализат в первое мгновение опешил. Он чувствовал — голова у него пошла кругом, уж не ослышался ли он?..
Но в следующий миг Хализат заревел как раненый медведь, забегал по комнате, в ярости подскочил к Мастуре, вырвал бумагу и ткнул пальцем в дверь:
— Вон отсюда! Чтобы я больше не видел тебя здесь! Прочь!..
С уходом Мастуры веселье тотчас прекратилось и каждый предоставленный себе занялся своим делом. Пользуясь свободой, Лайли и Маимхан обошли весь дворец, восхищаясь его великолепием, а когда устали, отправились в сад, к беседке, которая, по восточному обычаю, располагалась над бассейном с проточной водой.
Наступил час дневного отдыха, дворец со своими многочисленными обитателями погрузился в ленивую сонную тишину.
— Что ты примолкла, Махим? — спросила Лайли, тронув за плечо подругу.
Маимхан погрузилась в раздумья. С виду могло показаться, что она пристально разглядывает что-то в глубине бассейна, но мысли ее были далеки от всего окружавшего, а душа полна противоречивых, неясных ощущений. Ведь за какие-нибудь сутки она увидела здесь столько, сколько другой не увидит и за целую жизнь.
— Наверное, в этом застенке многое показалось тебе отвратительным, — вновь проговорила Лайли, глубоко вздыхая.
— Не знаю, что тебе сказать… — начала Маимхан нерешительно. — Ведь ты помнишь, как я люблю музыку. У вас во дворце прекрасный оркестр, а Шариван и Потам-хада… Им позавидуют самые искусные танцовщицы. Там, в малой гостиной, я была как путник, нашедший в безводной степи прохладный ручей. Но… — Маимхан замолкла и снова устремила взгляд на быструю струю.
Лайли не тревожила ее больше вопросами и тоже сидела задумчивая, поникшая. Спустя некоторое время Маимхан первой нарушила тишину, чтобы спросить о том, что мучило ее со вчерашнего вечера.
— Когда наш учитель узнал, как ты теперь живешь, ему на память пришли такие стихи:
Вдали от родины своей — не ведать счастья.
Вдали от дома и друзей — не ведать счастья.
Хоть прутья клетки золотой укрась цветами —
В ней соловью уже не петь, не ведать счастья.
— Скажи мне правду: этот дворец для тебя подобен золотой клетке?..
Лайли ничего не ответила, только вплотную подсела к Маимхан, обняла и прислонилась щекой к щеке.
— Не сердись на мою прямоту, сестрица, — продолжала Маимхан, — не тебе одной приходится терпеть унижения и обиды. Где найдешь человека, который не страдал бы сейчас от несправедливостей и горя?..
— Ты права, — сказала Лайли с безнадежным отчаянием. — Мое горе — как гора, оно раздавило меня, я погибла, Махим…
Лайли, вздрагивая, еще крепче прильнула к Маимхан, словно испуганный ребенок.
— И все-таки ты не должна падать духом. Нужно набраться терпения, надеяться, верить… Может быть, Умарджан вызволит тебя отсюда…
— Умарджан! Что ты говоришь об Умарджане?… — перебила подругу Лайли. — Кто я, чтобы он меня спасал?.. Трусливая, слабая, беспомощная. Ради меня он рисковал жизнью, а я… Нет, нет, я не достойна его!..
Разговор снова оборвался, и наступила тишина. Даже деревья в саду замерли — не шелохнется ветка, не затрепещет листок, — все вокруг, казалось, прислушивается к горькой исповеди Лайли. Лишь однообразное журчание ручья нарушало общее безмолвие.
Кто знает, случайно ли в тот момент вспомнила Маимхан об Ахтаме или чувство подсказывало ей, что он еще недолго будет томиться в зиндане, если уже не обрел для себя свободу… Во всяком случае, мысли ее сейчас были где-то там, рядом с Ахтамом. «Может, на месте Лайли я тоже покорилась бы судьбе и ничем не сумела ему помочь, — думала Маимхан. — Нет, пусть только настанет час — и я докажу, что готова идти с ним вместе куда угодно!..»
Каждая из подруг погрузилась в свои думы, и обе не заметили, как подкрались вечерние сумерки. В саду, за деревьями, замерцали ночные светильники. Где-то вдалеке раздались звуки ная. Протяжные, вначале почти неуловимые, они слышались все отчетливей, громче. Спустя несколько минут мелодия превратилась в бодрый походный марш и затем вдруг разлилась такой безбрежной тоской, будто это женщина стонала и оплакивала невозвратную потерю… Не губы — само сердце неизвестного музыканта изливало ночи свою печаль.
— Это он, он!.. — вскрикнула невольно Лайли. Она не в силах была подняться — только прижала руки к груди и повернулась в ту сторону, где звучал пай.
— Умарджан?.. — Маимхан произнесла это имя так тихо, словно боялась своего голоса.
— Да, да!.. Умарджан!.. Но что делать?.. Его снова схватят, он не должен приближаться к дворцу… Слуги гуна бросят его в зиндан…
Поблизости раздалось:
— Дадамту-ханум, Дадамту-хану-у-ум! — и у входа в беседку возникла Потам.
— Что случилось, Потам-хада? — спросила Маимхан, подходя к ней.
— Нукерам приказано поймать Умарджана.
— О аллах! — взмолилась Лайли сквозь слезы. — Пусть не исполнятся все мои желания, кроме единственного: сделай так, чтобы Умарджан остался на свободе! Спаси его!..
— Прощайте, я ухожу, — сказала Маимхан твердо.
— Куда же ты?..
— Надо предупредить этого безумца!..
— Не бросай меня, что я буду делать одна?..
— Будь спокойна и не тревожься за меня. — Маимхан звонко поцеловала подругу в щеку и, решительно разжав ее объятия, вышла из беседки. Но прежде чем исчезнуть в сумерках, она обернулась еще раз:
— Помни, Лайли, ты должна крепиться во что бы то ни стало. А я… Возможно, мы скоро встретимся. Прощай!..
Лайли смотрела ей вслед, как птица, приникшая к прутьям своей клетки.
— Ваше мнение, господин гун?.. — нетерпеливо спросил жанжун, прикрыв глаза своими уродливо пухлыми веками. — Зерно нам необходимо. Зерно!.. Зерно!
— Слово великого жанжуна — это слово великого хана. Мы повинуемся. — Хализат привычным движением поднес правую руку к груди.
— Средства, отпущенные для нашего содержания, временно сокращены, поэтому… — Раскосые, маслянистые, как у жирной мыши, глаза жанжуна уперлись в Хализата. — Поэтому для покрытия наших расходов следует повысить налоги.
Хализат не вынес взгляда жанжуна, уставился в пол и ничего не ответили. Некоторое время оба молчали.
Ни гун, ни жанжун не уступали один другому в стремлении побольше урвать для себя из награбленного добра. Жанжун пополнял и свою собственную и государственную казну тем, что изобретал новые налоги и увеличивал старые, а Хализат в свою пользу присовокуплял к ним дополнительные надбавки. Сейчас он как раз я был озабочен размышлениями, какую выгоду сулит ему то, на чем настаивал жанжун.
— Взгляните на это, — перебил его мысли жанжун, указывая на пачку листов тонкой бумаги. — Здесь подсчеты нашего казначея. — Длинные пальцы жанжуна с острыми ногтями легли на лист сверху. — По этим подсчетам вместо двенадцати хо[39] зерна, которые мы изымали прежде с каждого двора, теперь следует брать двадцать четыре хо.
— Понимаю, господин жанжун. — Хализат бережно принял бумаги с расчетами, мелко исписанные китайскими иероглифами; он не только говорил, но и читал по-китайски.
— Мы — ваша, а вы — наша опора, — сказал жанжун, когда Хализат окончил чтение. — По-моему, такой налог не будет для населения в тягость? Не так ли?
Хализат ответил не сразу. Ведь речь шла о его подопечных, тут положение обязывало несколько помедлить с ответом.
— Я полагаю, что преданные хану подданные не станут противиться этому налогу, не правда ли, господин гун?
— Конечно, конечно, господин жанжун, — поспешил согласиться Хализат, чтобы его затянувшееся молчание не было истолковано как-нибудь превратно.
Однако жанжун и не нуждался в согласии Хализата: он привык, что любое распоряжение верховной власти исполнялось беспрекословно. Тем не менее, зная, в каком положении находится народ, задавленный непомерными налогами, жанжун, опасаясь конца его долготерпения, считал необходимым заручиться поддержкой местной знати, чтобы ее руками обделывать свои дела. С этой целью он и затеял разговор и вел его по намеченному плану.
— Во всяком случае, главное — обеспечить спокойствие… — Жанжун умышленно оборвал начатую фразу, испытующе глядя на Хализата.
Что же до господина гуна, то у него имелся основательный опыт в подобных предприятиях, который подсказывал, на что способны люди, доведенные до отчаяния. Но, разгадав замысел жанжуна с первых слов, Хализат, умея не только повелевать, а и подчиняться, не возражал жанжуну, пытаясь до поры до времени держать свои сомнения при себе.
— Конечно, будет хорошо, если удастся избежать недовольства и возмущения…
— Недовольства и возмущения?.. — не проговорил, а прорычал жанжун, зло плюнув прямо на ковер. — О каком недовольстве и возмущении вы говорите?..
— Простите, господин жанжун… Если где-нибудь и возникнут волнения, будут приняты надлежащие меры. Наши беки умеют обуздать мятежников…
— Ханьхау![40] Благодарю вас за преданность, господин гун. — К жанжуну вернулось спокойствие, но улыбка, которую он выжал на лице, получилась бледной.
Хализат поднялся, приложил руки и груди и поклонился.
— Мы приветствуем и ценим безграничную преданность господина гуна великому кагану, — сказал жанжун и в ответ также наклонил голову. — Присядьте, гун, есть еще одно дело, которое нужно обсудить.
Некоторое время оба молчали. Затем жанжун, для которого разговор с Хализатом был не более, чем заранее продуманной игрой, продолжал:
— Вероятно, мне нечего добавить к тому, что известно самому господину гуну о беспорядках на медных рудниках?
Отличный ход! У Хализата, который до сих пор неплохо справлялся со своей ролью, от изумления покруглели глаза.
Жанжун облизнул кончиком языка зубы, клыкообразно выступающие наружу (если волки умеют улыбаться, то, вероятно, улыбаются они именно так).
— Какие беспорядки имеет в виду господин жанжун?.. — Хализат не мог скрыть полнейшей растерянности, он даже слегка заикался от волнения. Что еще на уме у ханского вельможи, способного одной своей улыбкой уничтожить человека?..
— Что вас так встревожило, господин гун? Или вам ничего не известно?
— Аллах свидетель, — заговорил Хализат, оправдываясь, — я ничего не знаю о том, что там случилось…
— Тогда хотелось бы знать, чем заняты беки, которые кормятся вокруг гуна? Почему они не стали вашими глазами и ушами?
— Это правда, правда, господин жанжун, сам аллах говорит вашими устами, отец мой… — В смятении Хализат не заметил, как назвал жанжуна своим отцом. — Эти дармоеды и ослы только и умеют сытно жрать, сладко пить да дрыхнуть без просыпу…
— Мы это знаем, господин гун, — кивнул жанжун и прибавил с двусмысленной усмешкой: — И вам тоже цену знаем, истинную цену…
— Если бы не ваша защита, не защита великого кагана, эти скоты давно съели бы меня с головой…
Судя по всему, Хализат не преувеличивал. Жанжун продолжал:
— Нам стало известно, что некто по имени Ахтам убил трех наших солдат и бежал…
— О аллах…
— Но беда в том, что наши люди до сих пор не могут схватить его, так как он скрывается не где-то, а у стен вашего дворца.
— О великий аллах…
— Мы не стали ловить разбойника, чтобы не причинять вам беспокойства.
Последние слова жанжуна были ложью: солдаты не только обыскали все окрестности дворца, но и арестовали по подозрению несколько человек.
Хализат ощутил себя мальчишкой, который попался в чужом саду и не может ни слова вымолвить в свое оправдание.
— Ну, что было, то было и пускай порастет травой, как говорят в ваших местах, — смягчился жанжун.
— Прошу простить меня, великий жанжун, — виновато бормотал Хализат. — Последние дни я плохо себя чувствую и отошел от дел… — Он и тут солгал: ему было известно о бегстве Ахтама.
— Хорошо, — жанжун освободил Хализата от петли, которую сам затянул на его шее. — Пока я жив, гуну некого бояться.
— Да продлит аллах ваши дни, великий жанжун!
Теперь на душе у Хализата чуть отошло, он с облегчением вытер со лба холодную испарину. Что же до самого жанжуна, то он вполне удовлетворился достигнутым: Хализат был в его руках. Жанжун набил длинную трубку и с наслаждением закурил. Хализат преданными глазами смотрел, как жадно всасывает он табачный дым и выпускает густыми струями из широких ноздрей.
Спустя немного времени жанжун, не откладывая трубки, медленно поднялся, подошел к окну, оперся на разрисованный в шахматную клетку подоконник и сделал знак Хализату. Гун торопливо подскочил к нему.
Из окна была видна огромная площадь, на которой проходили военные занятия. В одном конце тренировались копьеметатели, в другом солдаты стреляли из длинноствольных ружей по мишеням, на окраине плаца расположились фитильные пушки.
— Смотрите, господин гун… Это войско всегда стоит на страже нашей безопасности… Нашей и вашей, господин гун…
Устрашить Хализата зрелищем своих солдат — это тоже входило в заранее намеченную жанжуном программу сегодняшней встречи.
«О всемогущий аллах!..» — только и вздохнул про себя Хализат, а вслух произнес:
— Нет силы, которая не покорится такому войску.
Жанжун был доволен произведенным впечатлением, но продолжал играть гуном, как мячиком:
— Мы надеемся вскоре создать особое войско из уйгуров, — во главе этого войска мы поставим вас, господин гун.
Хализат верил и не верил своему счастью…
— Но пока о том, что вы слышали, никто не должен знать. Таково желание великого кагана.
— Я во всем повинуюсь вам, господин жанжун… — с готовностью откликнулся Хализат, уже представляя себя в роли главнокомандующего.
Жанжун с почестями проводил Хализата.
Когда они шли по просторной веранде, жанжун сказал ему, похлопывая по плечу:
— Вы видите там, у входа, каменных львов?.. Один из них — это вы, другой — это я.
— Воистину так, господин мой…
— Если новый налог будет собран, вы получите чин вана, — сказал жанжун в заключение.
— Из ваших уст исходят не слова, а сахар и мед, мой господин, великий жанжун. Я во всем доверяюсь вам.
Витая мыслями в блестящем будущем, которое открывалось для него о этого дня, Хализат даже не заметил, как сел в свою коляску, запряженную мулом.
«Длиннобородым дарином»[41] прозвали шанжана[42] Вана за его бороду, черную, длинную, похожую на волосяное опахало. Маленький, невзрачный, напоминающий своим усохшим телом подростка, со смуглым сморщенным личиком и зелеными стрекозиными глазами, которые, однако, светились недюжинным умом, этот человек выделялся среди остальных сановников при жанжуне и был одним из немногих, на кого тот опирался в своей деятельности.
За двадцать лет управления Илийским вилайетом длиннобородый дарин основательно изучил географию, народные обычаи и историческое прошлое Синьцзяна, поэтому ни в одном серьезном деле жанжун не обходился без его советов. И хотя разговор с Хализатом закончился именно так, как хотелось жанжуну, у него было достаточно причин сомневаться в исполнимости своего замысла. Перечитав еще несколько раз секретное послание, прибывшее из Пекина, и стараясь до конца проникнуть в смысл каждого иероглифа, жанжун решил переговорить с дарином.
— Мне нечего скрывать от шанжана, — сказал он, кладя перед ним секретное письмо.
Оно было направлено из резиденции хана и адресовано всем управителям провинций. В письме речь шла о трех вопросах. Во-первых, сообщалось о том, что в бассейне реки Янцзы крестьяне подняли восстание, и оно, как пожар, уже перекинулось на средние провинции — Ганьсу, Пинша и Чинхай, в свою очередь граничащие с Синьцзяном. Если не принять своевременных мер, восстание грозит распространиться дальше.
«Во-вторых, следует учесть, — говорилось в письме, — что мятежные настроения среди крестьян внутренних районов могут объединиться с непокорством мусульманского населения, а это представит серьезную опасность для империи. Особенно сложно сохранить спокойствие и порядок на окраинах, удаленных от столицы. В случае необходимости местные власти должны принять меры, рассчитывая на собственные силы…»
В третьем разделе письма говорилось о русском царе, чье влияние продвигается все далее на восток и требует неослабного внимания и бдительности.
Письмо содержало многочисленные примеры и наставления и заканчивалось так:
«В сложной нынешней обстановке управление местным населением требует особого искусства, государственной мудрости и дальновидности: в одних случаях нужно оказывать всяческое покровительство и поощрение, в других поступать по всей строгости, а самое главное — сеять рознь между нашими противниками и уничтожать их поодиночке».
— Что вы думаете обо всем этом? — спросил жанжун, когда дарин прочитал письмо.
— Если бы у чаньту, — раздумчиво проговорил шанжан, попыхивая трубкой, — если бы у чаньту нашелся кто-нибудь, у кого в голове есть хоть малая толика мозгов, он бы понял, что сейчас самое время для мятежа.
— Так-так… — Жанжуна покоробил прямой ответ Вана.
— Но господину жанжуну нечего опасаться, — продолжал дарин, от которого не укрылась растерянность жанжуна. — У чаньту еще не родился такой человек.
Жанжун опустил глаза, пристыженный спокойствием собеседника.
— Хотелось бы знать, что еще думает досточтимый шанжан о письме из Пекина…
Дарин не спеша облизнул своим желтоватым языком тонкие губы и, прежде чем ответить, некоторое время собирался с мыслями.
— Истории свойственно повторяться. На двадцать втором году правления великого Чанлун-хана[43] мусульмане убили дутун Аминдава и подняли над Кашгаром свое знамя, главарь же их объявил себя Батурханом…
— Шанжан, — нетерпеливо перебил жанжун, — до старых ли побасенок нам сейчас?..
— Сановник, управляющий чужим народом, не зная его прошлого, допускает много ошибок, — наставительно заметил дарин и, не дав жанжуну раскрыть рта, дважды повторил эту фразу. — Что же касается Аминдава и джунгарского хана Дабаджи, а с ними вместе и наших маньчжурских правителей, то их ошибка заключалась в следующем. Хан долгие годы держал в тюрьме Батурхана и его братьев, но затем выпустил их на свободу. В результате Батурхан стал добиваться и добился-таки престола…
— Не думает ли-досточтимый господин Ван, что повторить историю так же легко, как перебросить костяшки четок? — рассмеялся жанжун. — Стоит ли трудиться пересказывать то, что всем давно известно?
— Прошедшие времена дают уроки нынешним, — невозмутимо сказал дарин.
— Например?
— Например, нам полезно вспомнить, при каких обстоятельствах генералы Иекапин и Джаухуэй свергли власть Батурхана.
— То есть?.. — Жанжун недоверчиво взглянул на своего советника.
— Батурхан лишился власти потому, что кучарские и турфанские ходжи и беки перешли на нашу сторону и выступили против Батурхана, — продолжал дарин, поглаживая свою жидкую бородку. — А кучарские и байские ходжи и беки, — разве они не присоединились к нам тоже? Но как эти люди стали врагами для своих братьев по крови и вере и друзьями для тех, кого сами называли «кара капиры», что значит — «черные неверные»? Почему они сами вырыли себе могилы?.. Каждый из них стремился к власти, каждый добивался господства над Синьцзяном, своя слава была им дороже родины — и они перегрызлись между собой, как собаки из-за кости…
Несколько минут оба молчали и сосредоточенно курили трубки.
— Сейчас мы имеем дело с точно такими же обстоятельствами. Воспользоваться ими для нас важнее, чем снарядить любое войско.
— Превосходно! — Жанжун одобрительно похлопал своего собеседника по плечу и вынул из ниши небольшой сосуд с изображением тигра.
— Пусть ваша мудрость процветает многие годы, шанжан!
Выпив хучуджу[44], они начали чистить лежавшие на столе мандарины. Разговор продолжался.
— Итак, что же вы предлагаете, господин Ван?
— Прежде всего сохранить за собой Илийский округ, сердце всего этого края…
— Дальше, дальше, господин Ван, — нетерпеливо перебил жанжун.
— Я снова должен обратиться к истории.
— Что ж, я слушаю.
— Как известно господину жанжуну, — начал дарин, демонстрируя обширность своих познаний, — на девятнадцатом году царствования великого Чанлун-хана главнокомандующий джунгарскими войсками Амурсана убил своего брата Ламаджи и возвел на его престол Дабаджи. Вскоре между Амурсаной и Дабаджи возникли раздоры, и Амурсана, объединив под своим знаменем монгольские племена хошут, торгут, хут и другие, перешел на сторону маньчжур. Я, разумеется, не сказал ничего, что было бы для вас новым…
— Продолжайте, продолжайте…
— Тем самым Амурсана облегчил маньчжурам возможность вновь овладеть Джунгарией. Ныне для нас Амурсанами должны стать кумульские, турфанские, кашгарские, аксуйские, хотанские беки и в первую очередь — под самым нашим носом — бек Хализат.
— Вы на верном пути, господин Ван…
— Мой план таков: первое — мы создаем из местного населения «отряды охраны и порядка» и назначаем их главой бека Хализата. Второе — мы объявляем Хализата хакимом всего Синьцзяна. Чтобы отсечь кумульских беков от дунган, им надо тоже кинуть какую-нибудь подачку. В-третьих, на юге следует усилить давнюю борьбу между «черногорцами» и «белогорцами». Если удастся вовлечь во все эти междоусобицы беков, тогда…
— Тогда они сами будут пожирать друг друга…
— Еще раз повторяю, господин жанжун, — продолжал Ван, — мы до тех пор сумеем удерживать в своих руках этот беспокойный край, пока будем натравливать одних беков на других и не допускать между ними единства…
Наместник из Пекина и его длиннобородый советник в полном согласии с инструкциями секретного письма подробно разработали план действий и затем утвердили его окончательно на военно-государственном совете.
Еще в те времена, когда мулла Аскар только поселился в кишлаке Дадамту, ему дали прозвище «Коротышка мулла». Он и в самом деле был не очень-то высок ростом, мулла Аскар, но своими коротенькими ножками исходил немало дорог, изведал и радость, и горе, и ледяной холод вершин, и мрак таких пропастей, куда не дерзнет заглянуть и сильный. Скучна и пуста жизнь без крутых подъемов и спусков, однако мулла Аскар не мог пожаловаться, что путь его ровен и гладок…
Редко кто мог сравниться с Аскаром в учености и красноречии, но не умел он ладить с беками, ишанами и муллами, ему никогда не находилось места среди них, да и не в его характере было тереться возле знати. Богачи считали Аскара чудаком и нелюдимом, при встрече скалили зубы, смеясь ему в лицо, а за спиной грозились, готовые в любой подходящий момент лягнуть своим ослиным копытом — большинство из них на собственной шкуре познали остроту языка Коротышки муллы и язвительность его ума.
— Эй, Аскар, — обратился к нему однажды во время какого-то большого чаепития кази[45] города Кульджи, — что ты там топчешься в стороне, иди к нам! — и рукой, с которой свисали перламутровые четки, указал место. Аскар подошел и молча остановился, скрестив руки на груди.
— Вот что я тебе скажу, — продолжал кази, — ты все упрямишься, все ворчишь, все рыщешь неизвестно где, а мог бы сидеть рядом с этими достойными людьми, — он кивнул на своих гостей, которые своими высокими чалмами напоминали бодливых кочкаров[46].— Зачем ты себя мучишь, зачем терзаешь свои ноги, шляясь, как бродяга, из города в город, из кишлака в кишлак? Ведь ты не глуп, ты одного только не знаешь — мадара-мурассе[47]… Ну, взгляни на себя, ведь ты похож на ощипанного беркута, разве это жизнь?
Раздался такой хохот, что те, кто находился во дворе, начали заглядывать в двери. Смеялся кази, его заплывшее салом лицо побагровело и раздулось, как пузырь. Стонали, задыхались от смеха, подталкивали друг друга плечами муллы — точь-в-точь дохлые лошаденки, что трутся боками о дерево.
— Ловко вы его, кази-ата!..
— Ощипанный беркут!..
— О-ох, не могу…
Коротышка мулла и бровью не повел, видя издевки кази и его блюдолизов. Спокойно дождался он, пока затих смех, и медленно обвел взглядом всех сидящих:
— Чем сто лет жить, как вороны, клюющие кизяк, лучше один день прожить, как беркут, питаясь свежим мясом.
Сказал — и вышел из гостиной. Муллы смотрели ему вслед с таким выражением, будто по их головам прогулялась хорошая дубинка.
Немало таких случаев было в жизни Аскара, не раз его недруги пытались кулаками своих пособников проучить его, избив до полусмерти, но простые люди не давали в обиду своего любимца и заступника.
…В тот день, о котором мы рассказываем, мулла Аскар отправился на шумную базарную площадь: ее пестрые краски, веселая суета и многолюдство всегда успокаивали муллу, когда он чем-нибудь бывал сильно раздражен. Сегодня утром Аскар видел, как по улицам города проезжал Хализат со своей свитой, и чем больше думал он о Хализате, тем больше разъярялся. «Ведь это болван, отлитый из меди и золота, обыкновенный болван, — думал он. — Какая надменность, сколько важности и тщеславия в каждом движении, каждом слове!.. Что ему народ, о благе которого он должен заботиться?.. Так, прах под копытом коня!.. А свита?.. Всякий стремится подражать своему господину!.. Чего стоит хотя бы этот медведь Абдулла-дорга[48]… Да разве такие ничтожества когда-нибудь постигнут величие науки, оценят пользу знаний, разве станут они заботиться о просвещении, заводить школы, покровительствовать искусству?.. Э, Аскар, ты был бы последним глупцом, поверив такой чепухе!»
Аскар шел, ничего не замечая вокруг, пока его не дернули сзади за рукав. Он обернулся и увидел старого дехканина.
— Салам, мой мулла, — сказал старик, участливо глядя на Аскара. — Чем вы встревожены? Какая беда случилась с вами?
Сумрачное лицо Аскара посветлело: он узнал своего земляка из Дадамту.
— И ты здесь, дорогой? — обрадовался он неожиданной встрече.
— Да вот приехал в город за покупками, а собрался назад и увидел вас. Не отправимся ли домой вместе?.. Я кричал вам издали, только вы идете и не слышите… Что-нибудь скверное случилось, мой мулла?
— Все в порядке, дорогой, ничего не случилось. Просто слишком много разных мыслей набилось в мою голову, и я иду и думаю, кому мне их подарить?..
Оба, забыв, что стоят посреди дороги, громко рассмеялись.
— Не зайти ли нам в ашпузул[49] мой мулла? — предложил дехканин.
— Оставь ашпузул другим, дорогой, заглянуть в ашпузул одним глазом — все равно что кинуть на ветер целое хо пшеницы. Мы пойдем в чайхану, выпьем горячего чая и закусим свежими лепешками.
В маленькой чайхане, куда они свернули, было почти пусто, лишь несколько посетителей чаевничали, расположась в уголке. Хозяин, человек могучего сложения, с густыми черными усами, встретил муллу как давнего знакомого, тотчас разостлал перед гостями белую кучарскую кошму, заварил чай и через минуту вернулся с подносом, на нем лежали три лепешки, от которых еще шел пар, и несколько горстей черного кишмиша.
— Прошу отведать, мулла Аскар, — приговаривал он, улыбаясь и разливая душистый напиток в цветные пиалки.
— Рахмат, рахмат, бурадар[50]. Присаживайся и сам, расскажи, как твои дела, — в свою очередь пригласил его Аскар, принимая пиалу.
Но не успели они перекинуться и парой слов, как чайхана наполнилась людьми. Кого здесь только не было! Портные и сапожники, ювелиры и мелкие торговцы из ближних лавочек — все оставили свои занятия, услышав, что появился Аскар.
— Ну-ка, ну-ка, дорогие мои бурадары, подходите поближе, садитесь, места хватит для всех, — приветствовал их Аскар, ласково здороваясь с каждым.
Его окружили плотным кольцом старые верные друзья.
— Что-то редко стали вы нас навещать в последнее время, мулла Аскар. Не в обиде ли вы за что-нибудь? — спросил Аскара сутулый Саляй, который всю жизнь гнулся над своей иглой.
— У бешметов, что ты шьешь, бурадар, рукава уже, чем шумяк[51]. Как же не обижаться, если они трещат по швам, едва наденешь!.. — сказал Аскар.
— Что делать бедняге Саляю, мулла, — вмешался словоохотливый чайханщик, — если купец Тохсун мерит свой материал кривым аршином.
— А ты, дорогой, собрал наконец десять тилла[52], чтобы отправиться в Мекку? — обратился Аскар к худощавому человеку в длинном заплатанном переднике. Лицо его было желтым, как шафран.
— Э, мулла, видно, я никогда не дождусь, чтобы мне улыбнулось счастье, — ответил тот мрачно, почесывая переносицу черными от копоти пальцами.
— Сначала найди, Семят, охотников до фальшивого золота… — заговорил кто-то, но не кончил — со всех сторон послышался едва сдерживаемый смех.
— Вот оно что, бурадар… Понятно, — сказал Аскар, сочувственно улыбаясь. — Так ты, Семят, попался в когти ворону… Тому самому ворону, что разрывает могилы китайцев, крадет фальшивое золото и потом сбывает простакам вроде тебя… Хотя это золото пригодилось бы самим китайцам, чтобы было чем в аду откупаться от дьявола… Бедняга Семят, не видать тебе Мекки, как собственных ушей!..
Смех налился новой силой: единственной мечтой богобоязненного ювелира было посетить Мекку и стать хаджи…
— Ну, а ты, дружок? — обратился мулла Аскар к своему любимцу — молодому сапожнику. Тонок и строен был он станом, как звонкий длинногорлый кувшин, и голова его высоко и прямо сидела на гордой шее, одно только портило юношу — бельмо на правом глазу.
— Вся кожа, которую продал ему кожевник Давут, оказалась гнилой, — ответил вместо юноши Салим.
— Ай-яй-яй… Что же теперь, прощай свадьба с Хавахан, так выходит?.. — Шутке Аскара первым рассмеялся сам юноша. Но невесело рассмеялся.
— Не печалься, мой милый… Из всякого положения найдется выход. Как ты смотришь на то, чтобы с самого обманщика Давута содрать кожу и наделать из нее чувяков?.. Пожалуй, денег хватит не только на свадьбу!
Так, вникая в дела своих друзей и рассыпая веселые шутки, беседовал мулла Аскар, находя для каждого ласковое слово. И прояснялись хмурые липа, пропадала усталая горечь, являлась надежда, и люди уже смеялись над своими бедами. Как иссохшая земля жаждет дождя, так сердца их жаждали все новых и новых речей Аскара, муллу не отпускали долго, до самых сумерек, а еще точнее — до той самой минуты, пока в чайхану не заглянул мальчуган с наголо обритой головой. Он тихонько прокрался к мулле Аскару и шепнул на ухо так, что расслышал и понял один Аскар:
— Ахтам бежал!..
Всякому, кто взглянул бы в эту сторону с высоты крепостных стен Кульджи, кишлак Дадамту показался бы просто рощицей из зеленых вязов. Он и вправду не отличался размерами, кишлак Дадамту самый маленький из окрестных селений, но зато все в нем цвело и благоухало с весны до осени, и воздух в густой тени деревьев был, как нигде, чист и прохладен, и потом — чье название могло сравниться с его гордым именем: Дадамту! Если разобраться доподлинно, то первого человека, заложившего здесь дом, звали Дара, и по его имени кишлак тоже называли Дара-ту, однако Дара-ту вскоре заменилось более звучным Дадамту и в таком виде закрепилось навсегда. Но все-таки, если жители кишлака заводили разговор о давних временах, память им обязательно подсказывала имя Дара.
Внук Дара, дядюшка Сетак, какие бы ни приходилось ему терпеть лишения, свято берег дом, в котором, казалось, еще витал дух его предка. И дом этот, самый высокий в кишлаке, полностью сохранил прежний вид, годы почти не оставили на нем следов. Но если когда-то просторный двор не вмещал всего скота, то теперь поборы и налоги оставили дядюшке Сетаку только лошадь с коровой и ничего больше. С каждым днем жизнь в Дадамту становилась все тяжелее, с каждым днем все ниже клонилась голова дядюшки Сетака от горьких дум. «О аллах, — говорил он, обращаясь к всевышнему, — неужели ты допустишь, чтобы я лишился дома своего деда?.. Нет больше ничего доброго в этом мире…»
Вот и сегодня, раньше обычного возвращаясь с поля, дядюшка Сетак шел, повесив голову и размышляя о неизбывных своих заботах: «Только бы вывести в люди обеих дочерей, свет очей моих, а потом и умереть можно спокойно». Но такой далекой, такой недостижимой казалась ему заветная мечта, что он предпочел бы сейчас и дальше оставаться на пересохшем поле под жгучим солнцем, — там, за работой, по крайней мере, не одолевают печальные мысли. Не было дня, когда бы дядюшка Сетак не трудился, не было молитвы, которую бы он пропустил, но к пятидесяти годам он поседел и сгорбился, как старик, и лишь в глазах его, светлых и прозрачных, будто родниковая вода, еще порой зажигались живые огоньки. Так случалось, когда он приходил к себе в дом и встречал во дворе дочерей, похожих на два юных кипариса, когда слышал их переливчатые голоса — только тут покидала его усталость, легчало на душе.
Вот и теперь: едва появился он во дворе с кетменем на плече и тыквяной бутылкой для чая, как старшая дочь увидела его, вскрикнула: «Отец, отец!» — и бросилась навстречу.
— Ой, отец, что с тобой?.. Ты устал?.. Хочешь, я налью тебе холодного чая?.. — Не дожидаясь ответа, она отобрала у отца кетмень и тыквянку, стряхнула пыль с одежды и тонкими нежными пальцами принялась расчесывать бороду, слипшуюся от пота.
— Тише, тише, шалунья, — говорил Сетак, а лицо его расцветало от удовольствия. — Или ты, Маимхан, решила оставить мою бороду без волос?
Оба — отец и дочь — весело смеялись. Тем временем младшая сестра Маимхан — ей не исполнилось еще и десяти — принесла в тыквяном ковше холодного аткенчая, взобралась на большой камень и тонкой струйкой стала лить чай прямо в рот отцу. Сетак, приученный к этой забаве, только разевал рот пошире, ловя подрагивающую струйку.
— Ну вот, — проговорил он, допив все до последней капли и вытирая губы, — ну вот, кажется, я уже и отдохнул…
Потом дядюшка Сетак умылся — одна из дочерей принесла воду, другая — полотенце — и, вымывшись, взобрался на супу[53], застланную кошмой. Дочери уже успели накрошить хлеб в отцовскую чашку.
— Подлей-ка еще, Азнихан, сегодня твоя лапша удалась на славу, боюсь проглотить язык, — сказал Сетак, опорожнив чашку, и, утирая пот со лба, протянул ее своей жене.
— Э, быстр же я на ногу — подоспел прямо к обеду! — раздалось у калитки. Все обернулись и увидели муллу Аскара, входящего во двор.
— Балли, балли[54], прошу вас, мулла! — поднялся ему навстречу обрадованный дядюшка Сетак.
Пока длился обмен взаимными приветствиями, Маимхан принесла для своего наставника тазик с водой, заскочила в дом, вернулась с корпачой и подстелила ее мулле Аскару.
— Кушайте, кушайте, мой мулла, пока не остыло, — приговаривала тетушка Азнихан, протягивая Аскару чашку с горячей лапшой.
— Пах-пах… Верно говорится, что дурная голова не дает покоя ногам, а хорошие ноги накормят даже дурную голову… — сказал Аскар, приступая к еде.
Весь обед неистощимый на шутки Аскар веселил хозяев и посмеивался сам, когда же была убрана грязная посуда и произнесена дуга[55], мулла сказал:
— А теперь приступим к серьезному разговору, — и обратился к Маимхан: — Расскажи нам, дочка, понравилось ли тебе во дворце?
— Никогда я не видела такой красоты, — призналась чистосердечная Маимхан, — мне вспоминались там сказки, которые я слышала от вас, учитель. Сколько мастеров трудилось, чтобы сотворить на земле такое чудо! Но там… Там нечем дышать, в этом дворце! Да, да!.. Там даже воздух не такой, как у нас — он давит на душу!.. И люди… Одни проводят свою жизнь в пьянстве и роскоши, другие — в слезах и горе…
Аскар внимательно слушал Маимхан и потом долго Молчал, погруженный в свои мысли.
— Что ж, значит, ты ездила не напрасно, — заговорил наконец он. — Теперь давай подумаем, почему одним суждено весь век плакать, а другим — смеяться…. Ведь не для того создал аллах людей, чтобы они проливали слезы…
— А для чего?.. Для чего, мулла Аскар?.. — вмешалась в разговор маленькая Минихан.
— Ты смотри! — удивился Аскар. — Значит, и тебе интересно это узнать, букашка ты этакая!.. — Он ласково ущипнул девочку за щеку.
Должно быть, не скоро кончилась бы беседа, если бы ее не нарушили подружки Маимхан, сбежавшиеся во двор дядюшки Сетака.
— Как вы разузнали, что я здесь, доченьки? — спросил Аскар, отвечая на шумные приветствия девушек.
— Мы соскучились по вашим рассказам, мулла Аскар!
— Ты только послушай их, Сетак!.. Эти баловницы могут забыть причитающуюся мне пятницу[56], но никогда не забудут попросить муллу Аскара, чтобы он рассказал для них что-нибудь поинтересней, — как бы не так!..
— Как бы не так! — добродушно подтвердил дядюшка Сетак и подмигнул девушкам. — И мы вместе с ними послушали бы вас, мулла Аскар…
— Ну, будь по-вашему, — сказал Аскар. — Но сначала прочтем вечернюю молитву, а уж потом…
Аскар, а вслед за ним и Сетак поднялись со своих мест.
Маимхан со своими подружками занялась приготовлениями: супа, над которой раскинули свои ветви два старых чилана[57], посаженных еще благословенными руками деда Дара, была чисто выметена, и на ней появились два маленьких коврика.
Тем временем солнце, словно вложив свои лучи в ножны, скрылось за горизонтом, и в небе засияла круглая двухнедельная луна. Поверхность колчака — водоема, вырытого во дворике, покрыли серебристые блики. Вечерняя молитва кончилась.
— И ты, моя госпожа, исполнила свой долг и можешь спокойно отдохнуть, — сказал Аскар, снимая в головы старую чалму и вешая ее на ветки чилана.
Все уже собрались и расселись у водоема в нетерпеливом ожидании.
— С чего же мы начнем? — спросил мулла Аскар, обращаясь ко всем сразу.
Разгорелся спор: кто требовал «Кямяк хяйяр», кто «Боз джигит», кто «Чин томур батур».[58]
— «Ипорхан»! — вдруг предложила Маимхан и даже привскочила с места. Ее звонкий голос заставил умолкнуть все остальные, да и кто не присоединился бы к ней?…
— Барикалла[59], дочка, — согласился Аскар. — Ты угадала мои мысли. История Ипорхан может многому научить каждую из вас и послужить уроком на будущее.
С этими словами мулла Аскар подобрал под себя ноги и расположился поудобнее.
— Слушайте же меня внимательно и призадумайтесь над тем, что я вам расскажу.
Не спеша начал свою повесть мулла Аскар, медленным широким потоком разливалась она, незаметно увлекая и захватывая слушавших, и вскоре наступил момент, когда было забыто все вокруг, все исчезло, пропало, кроме негромкого голоса рассказчика и юной Ипорхан, чей облик все ясней, все отчетливей проступал в его словах.
Разве для истинного мастера существует что-нибудь в целом мире, кроме ритма и мелодии, которую извлекают из струн его пальцы?.. Любимейшей песней была для муллы Аскара старинная легенда, которую — и в который раз! — пересказывал он сегодня. Казалось, он сам сейчас где-то рядом с ней, с прекрасной и отважной Ипорхан, в гуще схватки, в жарком пламени битвы. Блистая доспехами, врубается острым мечом красавица Ипорхан в ряды врагов, направо и налево разит смелая тонкая рука проклятых иноземцев, задумавших покорить ее народ. «Где Ипорхан — там победа!..» — несётся клич. Но все тесней сжимается кольцо; все дальше и дальше она от своих, все туже захлестывается петля вокруг не знающей страха воительницы… И вот она в плену… О горестная судьба, о муки, которые ждут ее впереди!..
Ах, все это уже давно наизусть, слово в слово, знает и сама Маимхан, она слушает и не слышит муллы Аскара, она видит — вой, вон там, в темной гуще листвы, куда убегает по воде светлая лунная дорожка, только что промелькнула Ипорхан!.. Белый конь, золотые доспехи… Не по ним ли отличили ее враги?.. И теперь завлекают в коварную ловушку?.. Как спелые колосья под серпом, падают они под мечом Ипорхан, но нет, не редеют их ряды, саранчой налетают со всех сторон, черным облаком, заслоняющим солнце. Спотыкается, оступается белый конь — и на всем скаку рушится в глубокую яму. Всем телом дрожит Маимхан — от боли, досады, от бессильного гнева — разве так поступают воины в честном открытом бою?.. Не сумели взять силой — взяли хитростью! Смертным хрипом, кровавой пеной исходит ее белый конь, а сверху, по краям ловушки — ямы, хохочут, издеваются, победно торжествуют мерзкие рожи…
— Вот так, дети мои, — доносится до нее голос муллы Аскара, и Маимхан пробуждается от своих грез наяву. — Говорят, не было в те времена никого на свете могущественней и богаче пекинского хана, но плененная Ипорхан не склонила перед ним головы. Напротив, самого хана пленила она своей красотой, и чего только не делал он, чтобы она ответила ему на любовь любовью!.. Все желания и прихоти ее тотчас исполнялись — но напрасно. Призывал к себе хан чародеев и магов — но зря. Только по родине своей тосковала Ипорхан, думала только о своем несчастном народе.
Тогда хан, чтобы утолить печаль ее сердца, приказал построить дворец, красоту которого не опишешь словами. И все в нем было таким, как принято на родине Ипорхан: уйгурские росписи украшали его стены и внутри и снаружи, и все вещи были доставлены из Хотана и Кашгара. Мало этого, — пожелай Ипорхан выглянуть в окно, она увидела бы вокруг дворца своих земляков, их жилища — целый город построил хан, и даже мечеть с высоким минаретом стояла здесь!..
Но ничего не добился он от гордой и прекрасной Ипорхан, даже коснуться полы своего халата не позволила она ему.
— Скажи мне, чего ты хочешь еще? — спросил ее хан. — Хочешь, твое имя будет Шанфи[60], и пороги в твоем дворце отольют из чистого золота, и покой украсят жемчугами?..
— Благодарю вас, о великий хан Китая, за ваши заботы, но ни престол, ни ваша роскошь мне не нужны.
— Чего же ты хочешь от меня?..
— Свободы, свободы для моего народа…
При этих словах муллы Аскара такой глубокий вздох вырвался из груди Маимхан, что Аскар оглянулся на нее и продолжал, не сводя с нее глаз:
— Тогда хан грозно нахмурился и сказал: «Вот тебе три дня сроку. Если ты и дальше станешь упрямиться, я прикажу казнить тебя».
Мулла Аскар наклонил голову и замолк, как бы раздумывая, продолжать ли ему свой рассказ. Нарушив ночную тишину, с испуганным кряканьем пролетела стая диких уток и немного спустя то же кряканье и громкий шелест раздались со стороны протекающей речки.
— Не дождалась Ипорхан, когда исполнится ханская угроза, — вернулся к своему рассказу Аскар. — Старый друг избавил ее от жестокой казни, не дал грязным рукам коснуться ее чистого тела. Только ему открыла она свою грудь… Кинжал, с которым никогда не расставалась Ипорхан, пронзил ее сердце…
— Вот какой она была, наша Ипорхан, — закончил мулла Аскар.
Но все еще долго сидели, не двигаясь, не говоря ни слова, как будто надеясь на какое-то продолжение, и не отводили взгляда от муллы Аскара, похожего в этот момент не то на таинственного колдуна, не то на звездочета, — маленького грустного звездочета с блестящим от луны теменем. И Маимхан, вся наполненная странным волнением и тревогой, смотрела пристально прямо перед собой и шептала что-то…
— Спасибо, учитель, — ваш рассказ послужит нам уроком, — сказала одна из девушек, и остальные подхватили ее слова.
— Хороший урок — большое дело, дети мои…
Вскоре после приезда муллы Аскара в Дадамту открылась школа, но ненадолго. Двадцать-тридцать пытливых головок только-только обучились грамоте, как богомольные ханжи поднялись против Аскара. Страшась всего нового, они добились своего: по указанию старосты Норуза школа была закрыта. Ученики разбрелись. Одна Маимхан да еще ее друг Хаитбаки продолжали тайком брать у Аскара уроки.
Два года хлопотал Аскар, но восстановить школу ему так и не удалось. Тогда он решил обратиться к гуну Хализату. Но дворцовые беки, услышав о его просьбе, не подпустили его вчера даже к воротам.
— Вот так, дети мои, — проговорил мулла Аскар со вздохом, рассказав о своей неудаче. — В наши времена все двери раскрыты настежь только перед глупостью и невежеством. Что же до ума и знаний, то их не пускают дальше порога.
В этот момент с улицы донеслась песня, — ее пел сильный юношеский голос:
Думаешь, с горем не знаюсь я?
Горем душа налита до краев.
Думаешь, сердце беспечное спит?
Гнев закипает в сердце моем!..
— Слышите?.. — взволнованно сказал мулла Аскар. — В этой песне правдиво все до последнего звука…
— Это сложила Маимхан.
— Да, да, я знаю… Прекрасная песня — о нашей доле, о нашем горе… Оттого и поют ее люди… Сочиняй и впредь такие же, доченька, — Аскар погладил Маимхан по голове. — Каждая твоя строка да будет подобна отточенной стреле.
Время уже было позднее, Аскар поднялся, собираясь уходить, и простился с хозяевами.
— Наш Ахтам бежал… Ты слышала об этом, дочка? — спросил мулла Аскар, когда Маимхан вышла проводить его.
— Бе-жал?… — выдохнула она, не в силах больше выговорить ни слова.
— Бежал, да еще как — заколол трех солдат при этом!
— Что же… Что же теперь?..
— Не так легко нашего сокола снова залучить в клетку… Но все мы должны быть вдвойне осмотрительны.
Маимхан молчала, что-то напряженно обдумывая.
— Прощай, дочка. Я тоже не стану сидеть сложа руки. А ты… Прошу, веди себя осторожно…
— О всемогущий аллах… Спаси и помилуй бедных рабов твоих… — шептал испуганно дядюшка Сетак, проснувшись от страшного шума и крика. Не понимая, что происходит, он растерянно уставился на тетушку Азнихан.
— Та-мади![61] Выходи! Все выходи из дома! Скорей, скорей! — орали во дворе.
— Это солдаты… Куда же мы упрячем наших девочек?.. О аллах, чем прогневили мы тебя, за что новая беда свалилась на наши головы? — запричитала тетушка Азнихан и бросилась в комнату, где спали дочери.
Вконец растерявшийся Сетак поплелся во двор. К нему подскочили солдаты. Серая дорожная пыль покрывала их с головы до ног; смешавшись с потом, она коростой запеклась на их лицах, залепила ноздри, потеками грязи разрисовала рты; от солдат разило потом, как от коней после доброй скачки.
— Ты Се-та-ки? — по-уйгурски выговорил один из них, вероятно, старший.
— Да, я, — ответил дядюшка Сетак, не в силах унять дрожь в голосе.
— Кто скрывается у тебя в доме? — спросил тот же солдат, подняв к глазам дядюшки Сетака свитый из ремней кнут.
— У меня никого нет…
— Хе… — Солдат вытянул тонкую змеиную шею. — Ты прятал человека? Отвечай! Или на тебя наденут вот эти игрушки! — Он указал рукой на койзу — деревянные кандалы и наручники, которые держали наготове двое других солдат.
Все потемнело, закружилось в глазах у дядюшки Сетака. Но не за себя испугался он в эту минуту. Что будет с девочками, как они останутся без него?..
Между тем тетушка Азнихан силой старалась удержать в доме своих дочерей: они рвались на помощь к отцу…
Во дворе, задыхаясь от быстрой ходьбы, показался староста Норуз.
— Пайджан, хома?..[62] — Он хотел еще что-то сказать, но закашлялся.
— Бей ху жан ни хо?[63] — осклабился пайджан.
— Ай, Сетак, Сетак!.. Давно ли ты стал таким скупым? — заюлил хитрый, как лисица, Норуз. — Неужели у тебя не нашлось пиалы с чаем для господина пайджана?..
Сетак стоял молча. Он, казалось, не понимал, что говорит ему Норуз.
— Как могли вы миновать мой дом и не заглянуть ко мне, пайджан дарин? — продолжал вилять Норуз перед китайцем.
— Вор Ахтам бежал из тюрьмы, его всюду ищут.
У старосты Норуза всегда слабели ноги, когда ему приходилось слышать имя Ахтама. Но тут, стараясь не уронить себя перед пайджаном, он грозно засучил рукава и надвинулся на Сетака.
— Так вот оно что, старый плут!.. Ты тайком от меня скрывал у себя Ахтама?..
— Двери моего дома всегда были открыты перед вами, бек Норуз… Видит аллах, если бы я… — Сетак только и смог пробормотать эти слова, в душе еще надеясь, что Норуз поможет ему, как мусульманину мусульманин.
— Не болтай попусту! — топнул ногой пайджан. — Где этот разбойник? Говори все, что знаешь!
Столько ярости было в его голосе, что даже у старосты Норуза тревожно екнуло сердце.
— Ну, ты, паршивая собака! — закричал он, багровея от усердия. — Если тебе что-нибудь известно — отвечай!
— Пусть ослепнут мои глаза, если я его видел…
Дядюшка Сетак был уже не в состоянии говорить, ноги его подкосились, и, медленно оседая, он рухнул на землю.
— Обыщите дом!
Словно голодные псы, которым швырнули кость, солдаты бросились выполнять приказание. Они перевернули вверх дном все в доме, перерыли сундуки, обшарили каждый угол в курятнике и на конюшне.
— Уже поздний час, пайджан дарин, — говорил между тем Норуз медовым голосом, налегая на слово «дарин». — Погостите сегодня у нас, а завтра засветло мы разыщем и схватим Ахтама, никуда он от нас не уйдет!
Пайджан круто повернулся к солдатам, которые стояли за его спиной, ожидая новых приказаний, и кивнул им на Сетака. Те с привычной ловкостью накинули бедняге на руки койзу и потащили через двор к воротам. Но тут выскочила вперед Маимхан.
— Сначала убейте меня, а потом уводите отца! — крикнула она, преградив им дорогу. Ее и без того огромные глаза стали еще огромней, они так и пламенели от ненависти, кулаки были стиснуты. Маимхан в упор смотрела на солдат, еще миг — и она кинулась бы на них очертя голову.
Солдаты растерялись от внезапного натиска бешеной девчонки. Не зная, как быть, они оглянулись на своего начальника, и пайджан сам решительно направился к Маимхан, чтобы оттолкнуть ее прочь. Но и его обожгли глаза, полные ярости, пайджан опустил занесенную было руку.
— Скажи, красавица, кто тебе дороже, отец или вор Ахтам?..
Что могла ответить она этому человеку, этому зверю, который произнес имена двух самых близких для нее людей?.. Маимхан бросилась к отцу и крепко обхватила его шею.
Норуз, подбежав к китайцу, что-то быстро прошептал ему на ухо.
— Доченька, — обратился он затем к Маимхан, — ты что, забыла, что это ханские солдаты?.. Не противься же им, иначе это плохо кончится… Закон…
— Закон?.. Какой это закон — убивать неповинных?..
— Зачем ты говоришь такие слова, доченька!.. Твоего отца только расспросят об Ахтаме и отпустят…
— Нет!.. Кто попался им в лапы, тому не вернуться живым!..
— Ради аллаха!.. Ради аллаха смилуйтесь над нами, пайджан дарин! — Тетушка Азнихан как стояла, так и рухнула в ноги пайджану. Китаец с равнодушным лицом пихнул ее в грудь, и она откатилась в сторону. Маленькая Минихан кинулась к матери и заголосила.
— Встань, мама, встань! — кричала Маимхан. — Разве это люди?.. Палачи!
— Дочка, послушай… Не ввязывайся из-за меня в беду… Такова наша судьба… Аллах все видит, он один наш защитник…
Никто не слышал последних слов Сетака, Во дворе поднялся шум, набежали соседи, крики, вопли, женский плач — все смешалось.
— Что вам нужно? Тут не свадьба! А ну по домам! — голос Норуза, и без того тонкий, теперь звенел от злости.
Наконец ему кое-как удалось добиться порядка. Но никто не ушел. Все стояли молча, насупленные, хмурые. Пайджан окинул взглядом угрюмые лица дехкан.
— Всем разойтись! Сетак скрывал у себя Ахтама, и за это…
— Неправда! — крикнула Маимхан. — Отец никого не скрывал!..
Боясь, как бы дело не приняло дурной оборот, Норуз с помощью солдат оторвал Сетака от Маимхан, его чуть не волоком потащили со двора. Как ни билась Маимхан — что могла она против троих мужчин?..
Односельчане стояли вокруг, смотрели, но не двигались с места: всякому была дорога жизнь. Тетушка Азнихан с младшей дочерью долго еще шли за солдатами, не переставая причитать, как над покойником. Однако ни слезинки не пролила Маимхан. Все отчаянье скопилось у нее где-то внутри, ледяным обручем сдавило сердце. Смертельно бледная, стояла она посреди безмолвного двора. И только чей-то негромкий вздох нарушил тоскливую тишину:
— Будьте вы прокляты, убийцы!..
Если не считать старух, которые кое-где поглядывали на дорогу сквозь решетчатые окна, поджидая своих сыновей, ушедших на хашар, — если не считать этих беспокойных старух, все вокруг было погружено в ночную тишину. Натрудившись за день, люди спали крепким мирным сном. По пустынной дороге устало плелась лошаденка, запряженная в крестьянскую двуколку. Возница, сидя на телеге, сквозь дремоту тянул бесконечную песню, чтобы отогнать неотвязный липучий сон. Время от времени пение прерывалось и возница обращался к своей кляче. «Эй, ты, бездельница, — говорил он, — или ты думаешь, я не вижу, как ты хитришь?.. Вся в своего хозяина!..» Он подхлестывал кобылу кнутом и снова заводил унылую мелодию.
На мосту возле старой мельницы телега остановилась, застряв задним колесом в щели между бревнами. Как ни тужилась, как ни напрягалась лошаденка, повозка не трогалась с места. Возница в сердцах сплюнул, слез с телеги и начал орудовать кнутом.
— Но, но, срамница! — приговаривал он. — Ты что, хочешь так стоять до самого утра?.. Я тебя… — Но ни кнут, ни уговоры не действовали, лошадь окончательно заупрямилась и, вместо того чтобы вытягивать телегу, присела на задние ноги. Это показалось вознице особенно обидным, и он, отыскав на обочине дороги палку, решил выместить на строптивой клячонке свою досаду.
— Вот когда ты у меня запляшешь! Я тебе покажу, как подставлять меня под плетку Норуза!.. — Но едва он взмахнул, как позади послышался возглас:
— Эй, погоди! Чем виновата бедная скотина?
Возница так и замер с поднятой рукой.
— Астахпурулла[64]… Да эту негодную тварь давно пора продать мяснику…
— Не горюй, дядя. Давай попробуем вместе!
Молодой парень уперся в задок телеги плечом, напружинился всем телом, а возница между тем бегал вокруг лошади, подбадривая ее уговорами и проклятиями. Наконец бревна под колесом заскрипели, и телега подалась вперед.
— А ты, стало быть, настоящий джигит, и силенки тебе не занимать, — сказал возница, на радостях вынув из-за пояса маленькую тыквянку с насваем. — Спасибо тебе, выручил меня из беды. — Он засунул за губу щепотку табаку, пожевал и с удовольствием сплюнул.
— Да, время теперь позднее… Откуда едем, дядя?
— Э, ука[65]…— возница махнул рукой. — Только вернулся с хармана — погнали на бахчи… И еще, наверное, до рассвета прикажут кормить этих ненасытных коней…
— Коней? Каких же коней кормят среди ночи?
— Э, ука… Говорят, приехал к нам… то ли пайджан, то ли майджан, со своими солдатами… Я и везу им дыни, а коням — зеленый клевер.
— Вот оно что…
— А сам ты откуда идешь, ука?.. Ишь, как зарос щетиной!..
— С рисового поля, отец… — Джигит скользнул взглядом куда-то вбок.
— Значит, из самого лайлуна?..[66] Наверное, был у ботуна[67] должником?
— Кто же другой отправится в это болото?
— Ну, что ж, садись. Подвезу до Дадамту.
— А по какому делу явились к вам эти маньчжуры, дядя? — спросил джигит, усаживаясь на телегу.
— Да что им… Все, наверное, за людьми охотятся, кровососы…
— За какими же людьми?
— Да вроде Ахтама поминали…
— Ахтама?.. — Джигит подавил усмешку. — И что, уже схватили?
— Видно, нелегко заманить такого сокола в клетку…
Некоторое время оба ехали молча, потом возница снова затянул свою заунывную песню.
— А вы, дядя, по говору не из Дадамту родом, — сказал джигит.
— Твоя правда, ука. Родом я из Араустана. Отобрали у меня за долги всю землю: одну половину — бай, другую, чтоб не обидно было, — маньчжурские чиновники. А сам я вот брожу теперь с пустыми руками из кишлака в кишлак. Скоро год, как батрачу в Дадамту у Норуза… Н-но, н-но, шайтан тебя возьми!..
— В Дадамту, кажется, жил один человек… По имени Сетак…
— Жить-то жил, да вот попался в клетку…
— Как ты говоришь, дядя?..
— В клетку попался, говорю. Придумали, будто прятал у себя Ахтама, и дело с концом. Сидеть бедному теперь, если хорошенько не подмажет…
— Когда это все случилось? Вчера?
— Да совсем недавно, нынче ночью. Заперли, беднягу, в амбар у Норуза, где зимой мясо хранят… Э, ука, давай поговорим о другом, и так веселого мало на свете, а тут еще мы разговор завели… Н-но, дочь шайтана!..
Вместе с возницей замолк и его спутник, о чем-то напряженно размышляя. Возчик не обращал на него внимания и только тянул свою песню.
— А я-то думал — заночую у Сетака, да, видно, не придется…
— Где уж там… Ты посмотри, посмотри-ка на эту лентяйку: почуяла, что стойло близко, и шагу прибавила… Эй, хитрая тварь!.. Недаром говорится: каков хозяин, такова и скотина…
— Что ж делать?.. У меня и знакомых вроде больше тут нет… — Джигит выжидательно посмотрел на возницу.
— Если так, можешь в моем «курятнике» переспать, ука.
— Вы что, во дворе у хозяина живете? — не понял джигит.
— Где там, неужели эта хитрая лиса Норуз станет держать семью работника в своем доме?
— Тогда, может, возьмете меня на конюшню? Я и лошадей покормить помогу.
— Дело твое, ука. Только ничего хорошего там не увидишь, кроме вонючего навоза…
На том и порешили. Немного спустя телега остановилась, въехав во двор.
Староста Норуз никому не доверил своих гостей, сам принял на себя все хлопоты. Единственный, кто пришелся бы сейчас впору, был его сын Бахти, но этот гуляка куда-то запропастился, и Норуз один бегал из гостиной на кухню и обратно. Было выпито уже изрядно, у солдат заплетались языки. Норуз умел приголубить гостя — правой рукой подносил пайджану вино, левой придвигал закуску, пуховые, шелком шитые подушки подкладывал большому гостю под бока.
Но когда, казалось, дело шло к концу и пайджан опрокинул в рот последнюю чарку, дряблая кожа на его лице вдруг стянулась в густые морщины, и он бросился на Норуза.
— Ой, ой, пайджан, чем я прогневил вас?.. — залепетал растерявшийся Норуз.
— Хочу… спать… с бабой… — обалдело прохрипел китаец.
— Господин дарин, где же я найду бабу в полночь?.. Пускай сначала рассветет, господин дарин…
— Синку!..[68] — вопил пайджан.
Норуз с робкой надеждой посмотрел на солдат, но те лишь громко хохотали, потешаясь над своим начальником, и продолжали глушить водку.
Пайджан скандалил, требуя женщину, пока Норуз кое-как не утихомирил его, наобещав с три короба; он сам раздел его и уложил спать, — не всякая мать так заботливо укладывает в колыбель свое дитя. Наконец и солдаты повалились и захрапели прямо возле покрытого объедками стола.
Норуз вышел из дома — продышаться и заодно взглянуть на лошадей. Он сам отправил всех людей в поле, оставив при себе только уже знакомого нам работника. Но не то по забывчивости, не то для собственного ободрения — безмолвие и темнота обступили его со всех сторон, — проходя по двору, Норуз крикнул:
— Эй, кто здесь?..
Ему никто не отозвался. Наверное, возница тоже залег в своей конюшне и спал, бездельник, мертвым сном. Однако Норузу померещились чьи-то осторожные шаги.
— Эй, кто тут?.. — снова закричал он, боязливо озираясь.
И в тот же момент из темноты перед ним вырос незнакомый силуэт.
— Ты… Ты кто?.. — спросил, слегка заикаясь, Норуз.
— Тот самый, кого вы ищете.
— Ты… Верно, сам шайтан занес тебя сюда…
— Может, и шайтан… Теперь узнаешь меня?
— А… А-хтам… — испуганно выдохнул Норуз.
— Вот так… Значит, ты меня еще помнишь?.. Ну, что же ты стоишь? Свяжи меня и передай солдатам, а?.. Что ты хотел сделать с дядюшкой Сетаком?
— Это… Это не я, аллах не даст мне солгать… Я ни при чем… — бормотал Норуз, отступая от Ахтама, и вдруг диким голосом закричал: — Эй!.. Сюда!.. Убивают!..
Железные пальцы сдавили ему шею, приподняли, встряхнули легонько и опять вернули на землю. Норуз покорно позволил снять с себя шелковый пояс и сам сложил за спиной руки, тотчас затянутые тугим узлом.
— Одно слово — и считай, что ты на том свете. Понял?..
Подтолкнув Норуза вперед, Ахтам вместе с ним прошел в гостиную. Солдаты спали — хоть стреляй их поодиночке на выбор. Ахтам запер дверь изнутри на крючок, собрал ружья с боеприпасами и приступил к делу: каждому солдату заткнул тряпкой рот, связал руки, потом сложил всех вместе, как поленья, и перетянул одной веревкой. У Норуза, который наблюдал за всем этим, душа окончательно переселилась в пятки.
— Видел? А теперь и с тобой будет то же, что с ними! — Ахтам выдернул из ножен короткий кинжал и провел у Норуза под носом.
— Ох… Пусть аллах наградит тебя долгой жизнью, сынок…
— Не болтай по-пустому, старая лиса!.. — Ахтам помолчал. — Хорошо, поверю тебе в последний раз. В последний! Слышишь?.. А теперь поклянись…
— Клянусь, клянусь тебе, сынок… Аллах свидетель, я не стану чинить тебе зла…
— Поклянись над Кораном. — Ахтам вынул из висевшего на стене мешочка Коран, положил его перед Норузом и развязал ему руки.
— Повторяй за мной: «Если когда-нибудь хоть пальцем трону Сетака, пускай меня покарает аллах самой страшной карой!»
Норуз повторил и прибавил от себя еще множество обещаний.
— Теперь запомни: будешь мучить народ — слетит не только твоя голова, поплатится вся родня… Я тебя знаю, но и ты меня знаешь тоже… Все сожгу, а пепел пущу по ветру!.. Слышишь?
— Слышу, все слышу, Ахтам…
— Теперь проходи вперед.
— Куда мне идти, сынок?
— Сам своими руками освободишь Сетака.
— Иду, иду, сынок…
Прихватив ружье, Ахтам двинулся за Норузом.
По давнему обыкновению, мулла Аскар каждое утро копался на своем огороде. Вот и сегодня, полив лук и морковь, он хотел было пустить воду к грядке с фасолью, но ему помешал запыхавшийся от бега мальчуган с наголо обритой головой. Он вручил Аскару исписанный листок бумаги. Еще не читая письма, мулла Аскар по веселым глазам гонца понял, что его ждут хорошие вести.
— Ты спешил порадовать меня, сынок?..
— Я от Ахтама-ака…
— Так-так…
Аскар развернул письмо и, пробежав до середины, не удержался: «Молодец! Вот это джигит!..» Заканчивалось письмо следующими словами: «Учитель, не сердитесь, что не смог повидать ни вас, ни Маимхан. Встретимся в другой раз. Не тревожьтесь за меня. Я не один…»
— Не один… Да, да, это хорошо, что он не один… — пробормотал мулла, перебив чтение, и продолжал вслух: — «Я понял, что не ждать нам добра, если станем все сносить и терпеть молча. Нам еще крепче сядут на шею, чтоб удобней было сосать из нас кровь. Смерть кровопийцам! Прощайте, учитель и Маимхан…»
— Так… — задумчиво проговорил мулла Аскар. — Приходит время — птенец превращается в сокола… А джигит берется за дело, достойное настоящего мужчины… — Мулла Аскар долго стоял, не выпуская из рук письма и позабыв про свои грядки. В сердце у него боролись и радость, и страх, и гордость за своего ученика…
Селения, разбросанные в предгорьях, еще спали глубоким сном, а снежные пики Тянь-Шаня уже розовели под первыми лучами солнца.
По узкой, скользкой от наледи тропе поднимался человек. Снизу он походил на муравья, ползущего по стволу высокой ели. Вблизи его можно было принять за дровосека: крепкая веревка перепоясывала его несколько раз, а тропа вела туда, где все гуще и сумрачней обступали ее стволы могучих елей.
Он был среднего роста, коренаст, широкоплеч, одет в рубашку из грубой ткани, синий чекмень и такого же цвета штаны, закатанные до колен. Малахай из белого войлока, окантованный черной полоской, покрывал его голову, ноги были обуты в крестьянские чоруки[69], на поясе висел короткий кинжал в кожаных ножнах.
Налегая на палку, человек поднимался все выше и выше, не останавливаясь, не оглядываясь назад, до самого перевала; только на вершине он распрямился, снял малахай, вытер со лба крупные капли пота и свободно, глубоко вздохнул. И с наслаждением потянулся всем телом, нывшим от усталости, и так широко при этом раскинул руки, будто хотел обнять весь мир, простершийся внизу, по обе стороны от горного хребта.
Теперь кое-где уже начали пробуждаться кишлаки, первые дымки завивались змейками и таяли в воздухе. Но легкий сизый туман пока не рассеялся, и утренняя земля казалась окутанной морозным паром…
Окинув взглядом путь, проделанный за ночь, Ахтам опустился на траву, достал обшитый бахромой кисет, набил табаком трубку и разжег ее кремнем. Это была маленькая медная трубочка, с которой он никогда не расставался, и он сидел, посасывая сладковатый дымок, сидел долго, не замечая в задумчивости, что табак давно уже выгорел, — сидел, пока солнце, поднявшись над горизонтом, не заглянуло ему прямо в лицо. Тогда он встал, подобрал с земли свою палку и, огибая скалистые склоны, начал спускаться в долину за перевалом.
Ущелье заросло ельником, березой и дикой яблоней, ветки деревьев переплелись над тропой, мешая идти, но Ахтам упрямо продирался сквозь лесную чащобу. Он то отгибал, то ломал ветви, то брел напрямик, защищая ладонью глаза, и острые иглы в кровь расцарапывали ему кожу. Встревоженные хрустом и треском птицы испуганно выпархивали у него из-под ног — хлопотливые серые куропатки, яркоперые фазаны, красноклювые вороны. Рыжие белки в смятении прыгали над головой. Редкий путник нарушал тишину этих мест, и появление Ахтама привело все здешнее население в движение и беспокойство.
Где-то вдали послышалось конское ржание, но Ахтам, казалось, не заметил его и только чуть замедлил шаги. Лес впереди стал редеть, Ахтам уловил журчание воды и вскоре увидел быстрый горный ручей — он искрился и пенился, ударяясь о камни.
Ахтам жадно припал к воде губами.
По берегам потока росли яблони, спелые плоды оттягивали книзу их ветви и просто валялись на траве. Ахтам выловил несколько яблок, упавших в ручей, и кое-как с их помощью утолил голод.
Пройдя сотни две шагов, он увидел на дереве белый лоскуток — им была перевязана ветка старой яблони. Ахтам остановился, что-то припомнил и свернул вправо. Спустя еще сотню шагов ему встретился новый знак — три березы с метками на стволах. Ахтам свернул левее и убыстрил шаг — впереди появился большой черный камень, похожий формой на юрту.
Долгий путь и непрестанные думы утомили Ахтама. Едва он прилег на черном камне, едва расслабил спину и ноги, как им овладела дремота. Но дремал он чутко, казалось, не дремал, а блуждал где-то посредине между сном и явью, и то слышался ему сквозь дрему приглушенный расстоянием крик горного козла, то голосистая кукушка, то краем глаза следил он, как в бездонном небе плывут высокие медлительные облака, — они, может быть, и напомнили Ахтаму иное время, не такое уж давнее, и все-таки далекое, страшно далекое для него теперь…
Весна вспоминалась Ахтаму — весна, когда вся земля покрывается белым и розовым цветом, и кровь звенит и бьется в каждой жилке, и все живое трепещет от полноты сил, тревожной радости и жадных надежд… Из года в год приходит весна, но такой еще никогда не было послано людям с тех пор, как в небе светят звезды и солнце сменяется луной… По крайней мере, так казалось самому Ахтаму.
Той весной Ахтам однажды задержался в своей кузнице позднее обычного. Он не мог отказать дехканину, у которого сломалась соха, и когда, покончив с делом, возвращался домой по излюбленной тропке вдоль густого тальника, над селом уже взошел молодой месяц. Легкий ветерок, дующий с гор, шуршал в листве, аромат цветущих садов дурманил голову. Ахтам шел и пел, — во всем селе не было человека, который не знал бы его молодого сильного голоса, его веселых песен:
В сердце вошла ты, моя любовь,
Сердце зажгла ты, моя любовь…
Но странно — то ли на этот раз у Ахтама не хватало голоса, то ли еще что-то помешало ему — песня вдруг оборвалась на полуслове. Ахтам не успел даже оглянуться, как рядом очутилась девушка.
— Что же вы замолчали? — огорченно спросила она.
Ахтам не ответил. Он только смотрел и смотрел на нее. Он мог бы поклясться, что видит и слышит ее рядом впервые, но в то же время… В то же время-он как будто именно ее видел и слышал всю жизнь — таким знакомым, близким и милым было все в этой девушке!.. И он смотрел на неё, и молчал, и верил, и не верил своим глазам.
В тот вечер они долго бродили по лунным улочкам. О чем они говорили?.. Этого Ахтам не запомнил. Да и говорили ли?.. Разве нужны слова там, где все их заменит один-единственный невзначай брошенный взгляд?..
— Когда мы встретимся снова? — спросил Ахтам, прощаясь.
— Когда вы захотите. — Так она ответила. Или не так?.. Нет, она так и сказала ему: «Когда вы захотите».
— Я хочу каждый день.
— Ну что же, значит, — каждый день…
И с тех пор не проходило вечера, чтобы они не встретились. Это для них отныне цвели все цветы, для них благоухали в садах яблони, а соловьи прерывали свое пение, чтобы прислушаться к нежному шепоту Маимхан, к ее журчащему смеху. Узелок любви, связавший обоих, затягивался все туже.
Кончилась весна, промелькнуло лето, в золотую парчу осени оделись деревья. Однажды Ахтам и Маимхан, взявшись за руки, молчаливо бродили по саду. Палая листва вкрадчиво шуршала у них под ногами. Маимхан в белом платье из хан атласа казалась Ахтаму еще прекрасней, чем всегда. И в саду, светлом от красок осени, стало еще светлей с ее приходом — так бывает, когда четырнадцатидневная луна засияет в самой середине неба.
Обычная сдержанность на этот раз изменила Ахтаму. Он обнял Маимхан и сухими, горячими губами прижался к ее лицу. Она не противилась, обвила руками его шею и приникла щекой к его щеке.
Они расстались за полночь. Когда их уже разделяли несколько шагов, она вдруг догнала Ахтама, кинулась ему на грудь:
— Нет, нет, я не отпущу тебя!..
Потом случилось так, что их разлучили на целый месяц — Маимхан уезжала с матерью, чтобы, как велит обычай, посетить кладбище Томурхана. Этот месяц тянулся для Ахтама, как год… как сто… как тысяча лет! Он приходил в сад, который они считали своим, в одиночестве ступал по тропинкам, казалось, хранившим следы ее ног, но пусто было в саду, и облетевшие, мертвые деревья только наводили на сердце тоску.
И вот Маимхан вернулась, но встреча их была непохожа на прежние — не было радости в глазах Маимхан, не рассмеялась она, не улыбнулась даже — ни слова не говоря, повела за село, в сторону Ак остана[70], и там, усадив Ахтама на изогнутый корень боярышника, присела рядом сама и сказала:
— Теперь поговорим…
Но, не совладав с собой, вскинула руки ему на плечи и беззвучно заплакала, глядя Ахтаму прямо в глаза. Он растерялся, он никогда не видел Маимхан плачущей и не знал, что делать.
— Маимхан, что случилось?..
— Я скорее умру, чем расстанусь с тобой!..
— О чем ты, Маимхан?.. Ты говоришь или бредишь?
Он недоумевал — о какой разлуке может идти речь? Кто их разлучит?..
Маимхан отстранилась, расцепила руки; слезы на ее ресницах мгновенно высохли, и в глазах зажглась ненависть. Она неподвижно уставилась на воду канала и долго не отрывала от нее взгляд. Наконец, не оборачиваясь к Ахтаму, она сказала:
— Ты согласился бы умереть вместе со мной?
Теперь Ахтам понимал ее еще меньше. Но сердце его сжалось от голоса, которым она произнесла эти слова.
Но Маимхан неожиданно рассмеялась.
— Я пошутила, только пошутила, разве ты не видишь?.. И потом — что такое смерть?.. Разве человек умирает, разве он может умереть?.. — Она вновь прильнула, к Ахтаму, он пытался — и не мог отыскать смысла в ее путаных речах, но от ее слов его бросало то в жар, то в холод. Он запомнил только одно: эта хитрая лиса Норуз, уверенный в силе своего кошелька, намерен женить на Маимхан своего сына.
Беда никогда не приходит одна. Вскоре Ахтама за то, что он избил сборщика налогов, схватили и отправили на медные рудники… С тех пор прошло два года…
Когда Ахтам поднял отяжелевшую голову, был уже полдень и солнце палило во всю силу своих лучей. Стояла духота, черный камень нагрелся подобно кошме, и только от ручья, бежавшего рядом, веяло прохладой. Ахтам расстегнул ворот, распахнул грудь, и, глубоко вздохнув, снова потянулся к кисету, который вышили руки той, что была ему дороже всех на свете.
Не всякий смельчак отважился бы проникнуть в глухие чащобы Пиличинского ущелья. Это ущелье, к северу от Кульджи, начиналось там, где стоит крепость Актопе, тянулось до привольных пастбищ Тограсу. Со всех сторон стекались сюда те, кого гнали и преследовали За непокорность, кто устал терпеть вечную нужду и унижение и с отчаянья вступил на тропу грабежа и разбоя, — словом, здесь находили убежище люди обездоленные, обделенные жизнью, но все народ бесстрашный, гордый, любым благам в мире предпочитающий свободу. Ахтам тут был еще новичком, но его сразу признали своим — ведь смельчака видно с первого взгляда, а больше всего здесь ценили в человеке смелость — и не только признали — вскоре Ахтам уже считался вожаком.
Та часть Пиличинского ущелья, которую облюбовали себе «лесные смельчаки», носила имя «Гёрсай» — «Ущелье могил» и вполне соответствовала такому названию. Дикая, угрюмая, окруженная труднопроходимыми горами, долина эта изобиловала пещерами, похожими на старинные могильники, — они служили надежным укрытием на случай опасности. Не так-то просто было сюда проникнуть: вход в ущелье Гёрсай преграждала неприступная скала, и тех, кто решился бы на такую отчаянную попытку, встретил бы град пуль и камней. Обитатели пещер чувствовали себя в полной безопасности и говорили: «Мы сумеем встретить любого, кто, имея десять сердец, попробует вышибить нас из нашего гнезда…»
Ахтам остановился у пещеры, где горел костер и в котле, поставленном на треногу, варилось мясо джейрана. В отсветах пламени стены пещеры казались выложенными красным мрамором, всюду поблескивало оружие — короткие сабли, длинные пики, стальные кинжалы, несколько винтовок. Сидевший у костра джигит жарил шашлык, нацепив крупный кусок грудинки прямо на рогатину, и низким голосом распевал, видимо, не мешая товарищам, которые спали крепким сном, распластавшись на камнях.
Сухой ельник горел с треском, то и дело постреливая искрами. Равномерный храп спавших как бы спорил с клокотаньем кипящего котла. Стекая с грудинки, шипел и таял в огне жир, наполняя всю пещеру ароматным запахом.
— Балли, друзья! Значит, вы тут спите и ведать не ведаете, что творится вокруг!
— Хой!.. — Джигит оборвал песню и вскочил.
Ахтам усмехнулся:
— Если бы сейчас нагрянули солдаты, вариться бы вам самим в этом котле…
Джигит виновато опустил глаза и принялся подправлять костер длинной палкой.
— На посту, Умарджан, полагается смотреть в оба.
— Твоя правда, Ахтам… Да ведь сам знаешь — чуть останусь один — и все те же думы… О Лайли…
Ахтам подавил дальнейшие упреки, сочувственно помолчал и, присев у огня, начал резать поджарившийся шашлык.
— А теперь, — сказал он, покончив с шашлыком, — вынимай мясо, оно давно сварилось.
Они приготовили мясо и разбудили своих товарищей.
— Э, вроде воротился наш Ахтам, — проговорил бородатый джигит, протирая заспанные глаза. — Какие новости принес, ука?
— Умные речи не говорят на пустой желудок, дорогой. Вставай да поторапливайся, а то я сам за тебя разделаюсь с завтраком.
Джигиты наскоро ополоснулись водой, которая сочилась тут же в углу пещеры, и, утерев лица полами своих ватных халатов, расселись вокруг деревянного блюда с ломтями мяса.
— Добрых вестей я не принес, — заговорил Ахтам, слизывая с пальцев капли жира.
— Рассказывай, — загудели джигиты.
— Вчера схватили моего друга калмыка Зоку…
— Кто схватил? — нахмурился бородач.
— Все те же, друг, все те же… Сейчас хватают любого, только посмотри косо в их сторону…
— Верно, верно, — закивали вокруг.
— А где же твой конь, Ахтам?
— Конь?… Коня я отдал.
— Отдал коня? Кому?..
— Отдал старухе матери Зоки и его молодой жене, надо же было чем-то помочь людям в горе. Коня отдал, а сам добирался пешком…
— Ты хорошо сделал! Пускай хоть какая-нибудь опора будет у них в трудный час! — воскликнул Умарджан.
— Послушай, Ахтам, — вспомнил вдруг бородатый джигит, — ведь ты говорил однажды, что у Зоки есть пара ружей? Они как раз нам бы и пригодились.
— Зоку выдал его старый друг. По-твоему, этот человек постыдился прихватить ружья с собой?..
«Не скрывается ли такой человек и среди нас?» — неизвестно почему подумалось вдруг Ахтаму. Он пристально оглядел своих товарищей, но их лица ничем не подтверждали вспыхнувших у него было подозрений.
— Мы не давали клятвы над Кораном, — сказал Ахтам сурово. — Мужчина верит мужчине. Но тот, кто нарушит свое слово и предаст друзей, рано или поздно поплатится, ему не миновать кары… Страшной кары!
— Тебе виднее, ука, что делать, — сказал бородатый. — Ты веришь нам, а мы верим тебе. Каждый из нас нашел здесь убежище, потому что выступил против закона, и хотим все мы одного и того же…
— Вот теперь ты правильно говоришь, ака, — поддержал Ахтам. — Мы поможем нашим братьям, которые томятся под гнетом беков и ханских чиновников, мы отомстим за них!..
— Шайтан!.. — выкрикнул в ярости Умарджан, потрясая руками. — Я сам по волоску выдергаю Хализату всю бороду!..
— И чего добьешься?.. Нет, друг, пока не свалишь опору, на которой держатся такие, как Хализат, считай, все останется по-прежнему!
Слова Ахтама заставили призадуматься его товарищей. Может быть, они впервые стали понимать, на какое дело решил поднять их Ахтам… Долго сидели в этот день у костра, размышляя и беседуя о том, что ожидало их впереди.
Когда Хализату стало известно о случившемся в Дадамту, он тотчас отдал строжайший приказ — во что бы то ни стало поймать Ахтама. Его решимость подогревало уязвленное самолюбие. Что касается китайских властей, то со своей стороны они обдумывали ряд мер против «лесных смельчаков», понимая, как легко в сложившихся, обстоятельствах из малой искры вспыхнуть большому огню.
Но не дремали тем временем и друзья Ахтама. Правда, у них не было ни войск, ни пушек, ни высокопоставленных советников, за их спиной не стояла непоколебимая мощь огромной китайской империи — они надеялись только на самих себя и на силу справедливости своего дела.
Муллу Аскара весь день не покидали мысли о сообщении, которое получил он утром. Договориться с Ахтамом и действовать заодно — вот что казалось ему сейчас самым важным. А если Ахтаму не удалось повидаться с муллой Аскаром, то почему бы мулле Аскару не предпринять кое-что самому?..
Вернувшись к вечеру домой, Аскар изменил старой привычке и не направился, как всегда, прямо в хлев, чтобы подбросить охапку сена своему ослику, которого он нежно называл Иплятхан, и не приласкал у порога пса, не менее нежно именуемого Илпатджаном, — нет, сегодня ему было не до этого. Прямо от калитки он прошел к дому, с шумом распахнул дверь и на какое-то мгновение, соображая, задержался посреди комнаты. Еще по дороге в мечеть он решил отправиться к Ахтаму, оставалось взнуздать осла и переменить одежду. Пожалуй, самое подходящее — это кула[71] и джянда[72]… Да, да, удачней наряда не придумаешь!.. — Когда-то — ах, как давно это было! — в таком наряде он заявился к кази-калану[73]. Он смиренно стоял перед кази-каланом и твердил: «Я шейх[74], дивана[75], я пришел из Мазандарана», — и его накормили досыта и в придачу бросили несколько медных монет… Правда, когда хитрость раскрылась, он получил пятьдесят ударов палкой… Но это не помешало ему теперь улыбнуться, вспоминая о своих приключениях, и даже рассмеяться, да так громко, что проголодавшийся Иплятхан, заслышав смех своего хозяина, отозвался на него пронзительном ревом, вслед за ним закричали все ослы по соседству и дальше, и от этих, скорее громких, чем мелодичных, звуков содрогнулось все село. Что же касается Илпатджана, то и он не счел возможным промолчать и пролаял несколько раз, обратив морду к звездам.
Аскар зажег свечу, сделанную из говяжьего жира, сходил в прихожую, где в небольшой нише хранилась еда, принес лепешек, сухих сливок, десятка три яиц, по горсточке соли и чая, выложил все это на джозу[76], а затем не торопясь начал укладывать в подсумки хурджуна. Справившись с этим делом, он переоделся, подклеил бородку и стал неотличим от бродячего шейха. Не только ночью — днем никто не признал бы теперь муллу Аскара. «Только вот ноги слабоваты, — с грустью подумал он, — иначе я увидел бы Ахтама еще затемно…»
— Э, — проговорил он вслух, словно обращаясь к кому-то, кто мог его услышать, — человек, не совершивший своего в молодости, всегда торопится в старости, как будто можно наверстать упущенное…
Во дворе залаял Илпатджан, и мулла Аскар различил чьи-то легкие шаги.
Маимхан — а это была она, — прежде чем постучаться в дверь, на цыпочках подкралась к окну, заглянула внутрь — и тут же отпрянула. Что такое?.. Она не поверила своим глазам и снова потянулась к окошку. Нет никакого сомнения — там, в глубине комнаты, стоял все тот же шейх!..
— Кто здесь?
Только теперь, услышав голос, который она узнала бы даже во сне, Маимхан переступила порог…
— Это ты, доченька? Барикалла!..
— Я принесла вам это письмо, учитель, — сказала Маимхан, протягивая мулле Аскару листок. Она была возбуждена, взволнована — чем?.. Мулла Аскар приблизил письмо к свече, но из-за мелкого почерка не разобрал и вернул листок Маимхан:
— Читай, дочка, я послушаю.
«Дорогая Махигуль, — говорилось в письме, — вот уже два дня, как мой отец Норуз и Бахти-ака не покидают порога дворца. Идут слухи, что Норуз хочет набрать отряд и во главе с Бахти отправить его против Ахтама. Не могу найти себе места, пока не сообщу вам об этом. Будьте начеку. Молюсь за вас всех. Отблагодарите тетушку-дойристку, которая доставит вам это письмо.
— Умница Лайли, — сказал мулла Аскар, когда Маимхан замолкла. — Выходит, даже во дворце есть наши люди… Значит, дело не так плохо, а, Маимхан?..
— Учитель, вы собираетесь в путь?
— Да, доченька. Теперь вдвойне надо спешить. Мы еще раньше должны были связаться с Ахтамом.
— Учитель, разрешите поехать мне. Я хорошо знаю те места, — сказала Маимхан, серьезно и просто глядя на муллу Аскара.
— Что?.. — не понял тот. — Ехать?.. Тебе?.. — Ему показалось, он ослышался.
— Я сделаю все, что нужно, — упрямо проговорила Маимхан.
«Или ты забыла, что ты девушка и не по плечу тебе мужские заботы?» — хотелось сказать мулле Аскару, но что-то удержало его от этих слов. Однако Маимхан догадалась, о чем подумал учитель.
— Да, я девушка, но сижу на коне не хуже джигита! — воскликнула она пылко и обиженно.
— Я не спорю с тобой, — сказал мулла Аскар, зажав рукой бородку и прикусывая кончик ее зубами. — Я не спорю, Маимхан. У тебя смелое сердце… Но представь сама, что случится с тобой, если вдруг ты попадешься в лапы к этим бешеным псам?.. Да спасет тебя от этого аллах!.. — Он, казалось, и сам испугался своих слов.
— Я сойду за подростка, — настаивала Маимхан. — Там, где остановят взрослого, на подростка и не глянут.
Несколько мгновений длилась тишина. Мулла Аскар, похоже, взвешивал последние слова Маимхан, пытаясь определить грозящую ей опасность. Маимхан сняла со свечи нагар и поправила фитилек.
— Ведь мы столько раз ходили с отцом за смолой в Пиличинское ущелье, — стараясь придать своему голосу убедительность, заговорила она снова. — Я хорошо знаю лесные дороги, мы с Хаитбаки…
— Погоди, погоди, дочка, — мулла Аскар поднял правую руку, как бы защищаясь, — ведь вот ты сама говоришь — собирала смолу… Но одно дело — собирать смолу и ежевику, а другое…
— Знаю, знаю, я все знаю, учитель! — перебила его Маимхан. Обычно она слушала муллу Аскара без возражений, но сегодня сам дух противоречия вселился в нее и заставлял стоять на своем.
— Нет, — покачал головой мулла Аскар, — ты не думаешь, что говоришь.
— Я обо всем подумала, все решила!.. Отпустите меня, учитель!..
Неизвестно, долго ли Маимхан уговаривала бы муллу Аскара, удалось ли бы ей добиться его согласия, но мулла Аскар, глядя на Маимхан, вдруг начал что-то припоминать, вдруг рядом с ней, тоненькой и гибкой, как виноградная лоза, представился ему Ахтам, сильный, крепкий, возмужалый в трудных испытаниях, посланных ему судьбой… Разве мудрой старости не дано понимать трепетных порывов юности?.. И мулла Аскар сдался.
— Большие дела не делаются без риска, — сказал он, со вздохом заключая свои размышления. — Будь что будет, я не стану вам мешать. Ступай, куда велит сердце, и да послужит тебе опорой твоя смелость. Аминь!..
Мулла Аскар торжественно, как в мечети, благословил свою ученицу.
Что же до Маимхан, то в этот момент она напоминала птицу, у которой развязали крылья, и вот — один-два взмаха — и перед нею бескрайний синий простор!..
Мулла Аскар достал из маленького сундучка узелок с вещами, которые хранил много лет. Здесь были: малахай из оленьей кожи, простроченный по краям затейливым орнаментом, брюки и бешмет из верблюжьей шерсти, пояс и прикрепленный к нему кинжал, ножны которого украшали яхонты. Все это мулла Аскар разложил перед. Маимхан с видом человека, наконец-то вручившего истинному хозяину бесценные сокровища.
— Бери, доченька, это твое…
Давно не был так взволнован мулла Аскар, как в тот вечер, давно не говорил с таким вдохновением и красноречием, и Маимхан, подавляя нетерпение, старалась запомнить каждое слово своего учителя, провожавшего ее в опасный путь.
Уже за полночь она покинула дом муллы Аскара, но, несмотря на поздний час, направилась к протекавшему поблизости ручью. Свежий воздух, струящийся с гор, подействовал на нее успокаивающе, вода охладила разгоряченное лицо. Маимхан напилась прямо из ручья, и недавнее возбуждение сменилось ощущением уверенности и легкости во всем теле. Небо было черным, безлунным, но темнота никогда не страшила ее, а редкие звезды, мигавшие над головой, как светлячки, манили, звали к себе.
Маимхан свернула к своему дому, когда невдалеке послышались голоса, — о чем-то спорили два человека. «Странно, — подумала Маимхан, — кто бы это в такое время?..» Она пошла на звук голосов.
Посреди улицы стояли всадник и пеший.
— Какое тебе дело до меня! Езжай своей дорогой!..
— Ты что, собака, не узнал Бахти-ака?.. Говори, куда и откуда идешь! Видно, ходил к Ахтаму? Носил что-нибудь, а?..
Сердце у Маимхан так и подпрыгнуло. Ах ты, подлая скотина… Ах ты, жирная свинья!.. Но почему Бахти один? Или он опередил своих солдат?..
— Твоего Ахтама завтра же отправят гулять на тот свет! А я… Я получу пять тысяч сяр серебром — будет на что отпраздновать свадьбу с Маим!.. — Посмеиваясь, Бахти тяжело спрыгнул с коня.
— Еще увидим, кто будет свадьбу играть, а по кому — поминки справлять, — сказал Хаитбаки (Маимхан давно уже поняла, чей это голос).
— Да знаешь ли ты, что, если бы не Маимхан, Сетак у меня давно бы уже сгнил в тюрьме!.. Погоди, только расправлюсь с Ахтамом — до всех вас доберусь!..
— Прикуси свой глупый язык и отправляйся подобру-поздорову… — Хаитбаки было тронулся с места, но Бахти надвинулся на него, огромный, как раздутое ветром чучело.
— Тебе бы еще сосать молоко своей матери, — Бахти поддел Хаитбаки за подбородок и вздернул руку вверх.
Вслед за-тем Маимхан услышала глухой удар и увидела, как грузное тело Бахти осело и рухнуло на землю.
«Молодец, Хаитбаки!» — чуть не вырвалось у нее на всю улицу.
То ли Хаитбаки решил, что с этого паршивца достаточно, то ли ему не хотелось связываться с Бахти всерьез, — как бы там ни было, он набросил на плечи свой бешмет и скрылся. Маимхан тоже не стала дожидаться, пока Бахти придет в себя и откроет глаза…
— Махи, Маим…
Тетушка Азнихан, в одной руке держа свечу, другой мягко погладила спящую дочь по лбу — Маимхан не шевельнулась. Все так же ровно дышала она, смежив густые ресницы и чуть приоткрыв маленький рот. Видно, беспокойную ночь провела тетушка Азнихан, лицо ее поблекло от усталости, веки набрякли над покрасневшими глазами, но, как всегда, глядя на Маимхан, она не могла оторваться, словно любовалась ею в первый раз. «Не надо бы ее будить, — думала она, — набегалась за день, ведь куда только не носит эту непоседу…» Тетушка Азнихан поправила одеяло, сползшее краем на пол, прикрыла открывшиеся во сне руки и нежные груди, похожие на половинки спелого яблока. Рядышком, уткнувшись в плечо старшей сестры пухленьким, как булочка, личиком, безмятежно посапывала Минихан. Как было не улыбнуться, видя их обеих! Как не поцеловать — осторожно-осторожно, чтобы не потревожить! — каждую в лоб!.. «Дай вам аллах счастья, вместе растите, а придет время — вместе и старьтесь…» — прошептала тетушка Азнихан. Ей вдруг показалось, что за один только вчерашний день неуловимо изменились черты Маимхан, — изменились и повзрослели…
— Махи, Махи!..
Наконец Маимхан открыла глаза.
— Ты просила разбудить тебя, доченька, — виновато сказала тетушка Азнихан.
— А разве уже пора?.. — Маимхан с трудом оторвала от подушки голову.
— Я уже приготовила золук[77], отец тоже, кажется, проснулся, — слышишь, покашливает…
Когда Маимхан умылась и наскоро расчесала волосы, родные уже поджидали ее за столом. На большом, блюде, источая вкуснейший запах, лежал мясной хлеб, только что из казана.
— Садись, дочка, садись, — торопил ее дядюшка Сетак, с вожделением поглядывая на блюдо. Маимхан заняла свое место между родителями.
Дядюшка Сетак с аппетитом съел немалую порцию предписанного традицией кушанья и, смакуя каждый глоток, выпил одну за другой три чашки чаю. Азнихан едва прикоснулась к еде. Что же до Маимхан, то она через силу проглотила несколько кусочков, да и то лишь из боязни обидеть мать. В это утро ей было не до еды, не до шуток, которыми она обычно веселила родителей за столом, — странное, отрешенное лицо ее казалось не то задумчивым, не то просто невыспавшимся.
— Аллах простит тебе, если ты вздремнешь еще немного, доченька, — жалостливо пробормотала тетушка Азнихан.
— Что ты такое болтаешь, мать, — ведь это же ураза! — строго нахмурился дядюшка Сетак. — Тут уж болен ты или не болен, а соблюдай свой долг перед богом…
Маимхан не вмешивалась в воркотню родителей. Да и к чему — разве сегодня, в первый день уразы, не поднялась она до света, чтобы вместе с ними исполнить обряд, который для них так важен?.. Все мысли ее теперь сосредоточились на том, что предстояло ей в этот день…
Ни у кого из обитателей Дадамту не было часов, здесь испокон определяли время по звездам и петушиному пению. Но, видно, беспокойная тетушка Азнихан на сей раз переусердствовала — уже покончили с едой, а еще не прозвучал тягучий голос муэдзина, призывающий правоверных к бандат — утренней молитве. Дядюшка Сетак, встревоженный тем, что пища раньше положенного переварится у него в желудке, вышел во двор, прислушался — но ни единый звук пока не нарушал ночной тишины. С великим смущением в душе, донельзя расстроенный, вернулся он в дом. Досада его длилась впрочем, недолго.
«Рано подняться — это ведь тоже значит совершить, богоугодное дело», — утешил дядюшка Сетак сам себя. Но не успел он так подумать, как голова его сама собой склонилась к подушке, глаза сомкнулись, и раздался густой храп. Бедняга Сетак! Разве успеешь отдохнуть за короткую летнюю ночь от забот и трудов, которые одолевают тебя с восхода и до заката?..
Между тем тетушка Азнихан всполоснула посуду, убрала со стола остатки еды и принялась подметать вокруг очага. При этом она что-то бормотала себе под нос и не расслышала, как позвала ее Маимхан. Тогда Маимхан, заглянув в окно снаружи, окликнула ее тихонько второй раз:
— Да это же я… Выйди ко мне поскорее…
— Ох-хо-хой, как хорошо играют, — проговорила тетушка Азнихан, появляясь во дворе и уловив звуки нагира[78], которые доносились со стороны города. Не ради ли этого позвала ее Маимхан? Она посмотрела туда, где раздавалась четкая барабанная дробь, приглушенная расстоянием, потом обернулась — и вскрикнула: на нижнем выступе дома сидел незнакомый юноша.
— Неужели от мясного хлеба можно ослепнуть? — расхохоталась Маимхан. Растерянность матери привела ее в полнейший восторг.
— Так это и вправду ты, дочка?..
— А кто же? Или это шайтан в моем образе?..
— Моим глазам и вправду померещился мужчина!
Маимхан обняла мать:
— Глупенькая ты моя…
— И что такое ты придумала?.. Откуда взялась эта одежда?
— Мулла Аскар подарил.
— Мулла Аскар?.. Что ты мелешь?..
— Правда, правда!.. И я собираюсь в этой одежде… в город! Я хочу съездить в город, мамочка!..
— В го-ород?..
— В город!
— Выбрось такие шутки из головы! Как это — в город?.. Ведь ты девушка, мало ли что станут говорить люди!..
— И пускай говорят!.. Раз нет у вас сына, значит, я вам сразу — и за сына и за дочь, разве не так?..
— Ты совсем задурила мою старую голову… Да, вот еще, забыла я, беспамятная, тебе сказать: отец хочет, чтобы ты пореже ходила к своему мулле… Он, конечно, хороший человек, а все же…
— Ах, мама, что говорить пустое!.. И потом — мне пора…
Тетушка Азнихан вздрогнула, словно ее ущипнули:
— Куда?..
— Как куда? Я же сказала — в город!
— В такую темень?.. О аллах всемогущий… И это когда всюду рыщут солдаты… Нет, нет, никуда я тебя не пущу!
— Не бойся, мама… Я ведь не одна, — нашлась Маимхан. — Мы поедем вместе с Хаитбаки.
Последние слова дочери немного успокоили тетушку Азнихан, но она продолжала волноваться.
— Если уж вы решили ехать, подождите хотя бы, пока рассветет…
— Нет, нет, мама, мы должны отправляться сейчас! Так надо, милая моя, дорогая, золотая…
Маимхан еще что-то говорила матери, ласково упрашивала, настаивала, умоляла, пока не добилась своего — тетушка Азнихан не могла ни в чем долго сопротивляться дочери.
— Но если об этом узнает отец…
— Мамочка, он ничего не узнает, я скоро вернусь!..
…Сразив такого гангуна[79], как Бахти, одним ударом, Хаитбаки будто вырос на целую голову. Он шел по улице, геройски сдвинув малахай набекрень, как полагалось признанному ночи[80]. Ему хотелось запеть во все горло, но от воинственного возбуждения у него пересохло во рту, а знакомые слова повыскакивали из памяти. Но кровь молодецки играла в его жилах, сердце прыгало от радости, и что там обжора Бахти — даже знаменитый черный бык самого. Норуза был бы ему сейчас нипочем!
B таком состоянии Хаитбаки казалось просто невозможным заявиться домой и улечься спать. Трижды подходил он к своему порогу и трижды уходил прочь. Все чувства в нем бушевали, искали выхода, наконец он решил, что нужно немедленно увидеть Маимхан. Зачем?.. Этот вопрос его мало беспокоил.
Как мотылек вокруг свечи, кружил он остаток ночи возле ее дома, но стоило ему приблизиться к воротам, как все тело Хаитбаки пронизывала дрожь, а в горле спекался горячий ком, и он в растерянности отступал назад. Что же случилось? Ведь прежде он сотню… Нет, тысячу раз прежде бывал он в этом дворе, играл с Маимхан в прятки, получал от дядюшки Сетака в подарок асыки… Тогда тетушка Азнихан еще держала коров, и они, малыши, лакомились кисмаком[81]… Сколько воды утекло с тех пор! Теперь он заглядывает сюда так редко… Да, прошлого не вернешь!.. Хаитбаки не заметил, как снова очутился у ворот Маимхан. И опять крадучись прошел мимо.
В этот момент послышались звуки нагира. «Вот и утро, поневоле надо уходить», — подумал Хаитбаки, однако сами ноги не дали ему отойти далеко: отступив к густым зарослям тальника, он присел на пень от карагача, не сводя глаз с дома напротив.
Хаитбаки порядком утомился так сидеть, когда вдруг из ворот вышел какой-то человек… Хаитбаки не поверил себе и потер глаза: ему привиделся молодой джигит, совсем юноша… Так и есть: вот он пересек улицу быстрыми шагами и, не оглядываясь, поспешил дальше… Уже не вор ли это? Вор… А если это вовсе не вор, а… Ему сделалось не по себе при одной мысли, которую он даже побоялся довести до конца. Не медля больше ни мгновения, Хаитбаки вскочил и кинулся в ту сторону, где скрылся незнакомец.
Предвещая зарю, все громче стучал нагир, наливаясь радостью, ликованием и торжеством. Быстрые удары думбака словно подзадоривали средний и главный барабаны, дробь учащалась, переходила в бешеный, неистовый ритм и, пронизывая предутреннюю тишину, будила окрестные селения.
В полусотне шагов от дома Хаитбаки Маимхан услышала позади топот и — уже совсем рядом — запаленное от бега дыхание. Она остановилась, обернулась и узнала Хаитбаки.
— Не Бахти ли гонится за тобой по пятам?.. — Поняв, кто перед ним, Хаитбаки не сразу сообразил, о чем идет речь.
— Так это ты?! — вырвалось у него изумление.
— Я, как видишь.
— А…
— Что — «а»?..
— А эта одежда? — Хаитбаки даже рукой провел по бешмету из верблюжьей шерсти, чтобы убедиться — не лгут ли глаза.
— Одежда как одежда.
— Ну откуда ты раздобыла ее?
— Стащила с обжоры Бахти!
Они расхохотались.
— Дома ли твой чипар бяштя?[82]
— А где же ему быть…
— Слушай, Хаитбаки, дай мне своего коня.
— Куда ты собралась?
— Не спрашивай. Видишь вот этот хурджун?
— Ох-хой… Ты что, направляешься в Мекку?
— Все узнаешь потом. Хочешь ехать со мной?
— С тобой? Куда угодно!
Преданность Хаитбаки тронула Маимхан, но брать его с собой она не думала.
— Нет, Хаитбаки, я пошутила… Мне нужен только твой конь.
— Как хочешь, Маимхан. Только скажи, куда ты едешь.
— Скажу, скажу… когда возвращусь, хорошо? А ты только смотри в оба и не попадайся на глаза Бахти!..
Маимхан схватила Хаитбаки за кончик носа и больно ущипнула, но добряк Хаитбаки даже не почувствовал этого, только сердце еще сильнее заколотилось у него в груди.
Спустя немного времени он оседлал своего коня и тайком, через сад, вывел его на поле, заросшее клевером. Маимхан, с нетерпением ожидавшая здесь Хаитбаки, тут лее вскочила на коня, стегнула его плетью и скрылась в предрассветных сумерках.
А нагир заливался все громче, все раскатистей, будто невидимые музыканты заметили девушку в мужском одеянии и провожали ее в опасный, но славный путь…
Самым крутым поворотом в ее жизни казался этот день Маимхан, и странным чувством была охвачена ее душа. Все мечты Маимхан, все ее сокровеннейшие надежды, доныне мерцавшие, подобно звездам в недоступных далях, внезапно вспыхнули, загорелись ярким, зовущим светом — и вот она летела теперь им навстречу, и никакая сила не могла ее повернуть назад. Легкая, свободная, словно птица, набравшая высоту… Где-то там, впереди, ее ждал Ахтам, только рядом с ним опустится она, коснется земли…
Быстроногий конь в лад ее мыслям, нес Маимхан вперед, и далекое становилось все ближе, ближе…
— Стой! — Одновременно с грозным криком из-за большого камня показался человек с ружьем в руках. — Ты кто такой?
— Разве не видишь? Путник, — Маимхан придержала коня.
— Путник?.. Что тебе надо в этих местах?
Маимхан, не отвечая, разглядывала человека, преградившего ей дорогу. Лицо его заросло густой щетинистой бородой, а поношенная шубенка и рубашка из когда-то белой ткани теперь не отличались цветом от серого камня, возле которого он стоял. Судя по всему, этот человек порядком одичал и давно отвык от домашней жизни.
— Что присматриваешься? А ну, слезай с коня!.
— Лесной смельчак?..
— Все может быть… Слезай, тебе говорят! — Бородатый схватился за уздечку.
— Веди меня к своему атаману.
— Отведу, если даже не попросишь!..
Маимхан спрыгнула с коня, джигит пропустил ее вперед и повел к пещере. Как раз в это время лесные смельчаки перед входом в пещеру упражнялись в сабельных приемах, но, увидев незнакомого пришельца, прекратили занятия.
С возгласом «Ахтам!..» Маимхан бросилась к одному из джигитов.
Ахтам как стоял, так и замер с поднятой в руке саблей. Маимхан чуть не кинулась к нему на шею, но в последний миг сдержалась — ведь они были не одни… Об этом же, наверное, пожалел Ахтам.
— Так это ты?.. — только и сумел выговорить он.
— А кто же еще?..
Джигиты, не понимая, в чем дело, обступили их плотным кольцом. Значит, это девушка?.. Каждому хотелось получше разглядеть ее, увидеть в лицо.
— Здоровы ли дядюшка Сетак и тетушка Азнихан? Как они поживают?
— Все живы-здоровы, все велели кланяться…
— Спасибо…
— Я с важными вестями. Можно ли говорить при всех?
— Можно, только сначала подкрепись чем-нибудь с дороги.
Все расселись, Умарджан подал чашку с напитком из отварной пшеницы.
— Хоть мы и живем в пещере, а еда и питье у нас — редко где такие сыщешь, — сказал бородач, который привел Маимхан.
Она с удовольствием опорожнила чашку и почувствовала себя бодрой и свежей.
— Так вы уже догадались, кто пришел к нам в горы? — обратился к своим товарищам Ахтам. — Это Маимхан, я рассказывал о ней немного…
— Ма-им-хан?! — чуть не хором повторили джигиты.
— Словно сердце мое чуяло, — сказал Умарджан. — Прости, сестренка, ведь односельчане, а я не признал тебя… — И заговорил нараспев:
Бек наш милостив, да только
Грабят нас его нукеры…
Хан-ходжа наш свят, да только
Кровь сосут его дорги…
— Вот видишь, Маимхан, твои кошаки знают и в наших горах… Но послушаем, какие новости ты принесла нам, — сказал Ахтам.
Маимхан коротко изложила все, что ей было известно об отряде солдат, который вот-вот должен появиться.
— Пускай пожалуют, — хмуро усмехнулся Ахтам. — Правда, барана для таких гостей мы резать не станем, но для каждого найдется по камню размером с хорошего барана.
— Правильно говоришь, Ахтам! — подхватил густобородый. — Нам бы заманить их в ущелье, а тут мы знаем, чем их попотчевать!..
— У меня давно ладони чешутся от безделья, — сказал Умарджан, потирая руки.
— Учитель просил, чтобы на этот раз вы не вступали в схватку с солдатами, — спокойно возразила Маимхан.
— Что?.. Мы должны упустить добычу, когда она сама идет к нам?.. — удивился Ахтам.
— Учитель думает так: сначала все и всюду подготовить, а потом… Потом подняться всем народом. Нас поддержат в городе, там много недовольных, они верят учителю и пойдут за ним.
— Выходит, мы должны как зайцы бежать от солдат? — негодующе воскликнул Умарджан.
— Совсем нет, — отвечала Маимхан. — Просто и храбрость выбирает себе дорогу. Учитель говорит, до поры до времени надо соблюдать осторожность. Всему свой час — он просил обязательно напомнить вам об этом.
Лесные смельчаки призадумались. Легче всего, конечно, было заманить врага в узкое ущелье, как в западню, и здесь уничтожить, засыпать камнями. Но теперь, после слов Маимхан, Ахтам усомнился в том, что самое легкое будет и самым верным…
— Смелости и боевого духа у нас достаточно, — сказал Ахтам, — но, братья, каким оружием пока мы обладаем?.. У нас два ружья с десятком зарядов и пять сабель… Учитель прав, он не дает пустых советов.
— Правители хотят покончить с вами, пока из искры не вспыхнул огонь, — сказала Маимхан.
— Хорошо, согласимся мы с муллой Аскаром, а дальше? — спросил Умарджан.
— Пока наше дело — уничтожить за собой все следы. Пускай думают, что «лесные смельчаки» разбрелись кто куда. А мы тем временем ударим там, где нас не ждут, — сказал Ахтам.
— Вот это ты толково рассудил! — одобрил густобородый. Последние слова Ахтама всем пришлись по душе.
— Тогда — готовьтесь!
Джигиты, не теряя времени, принялись за дело.
— Я провожу тебя до села, — предложил Ахтам, когда они остались вдвоем.
— Если я сама добралась к вам, значит, сумею сама и вернуться. А тебе сейчас незачем разлучаться с джигитами.
— Ну пройдемся вместе хотя бы до входа в пещеру?..
— Это можно.
— А когда опять мы встретимся?
— В будущую пятницу, вечером, на усадьбе Норуза…
— На усадьбе Норуза?..
— Так сказал учитель. Там никого нет, кроме старого Илияса, сторожа.
— Хорошо, я приду. — Ахтаму хотелось о многом еще расспросить Маимхан, полюбоваться ею подольше, просто побыть рядом, но его уже дожидались товарищи.
— Ну, что ж, Махи, нам пора трогаться, джигиты посматривают на нас…
У лесных смельчаков было всего пять коней, им пришлось разместиться по двое на каждом скакуне…
Едва Ахтам с друзьями покинули свое убежище, как в ущелье Гёрсай с отрядом в тридцать человек появился Бахти. Половина солдат спешилась и, целясь из ружей, направилась к пещере. Вокруг не было слышно ни звука, это особенно настораживало. Бахти — а он двигался впереди, перебегая от камня к камню, — подошел к пещере, прислушался… Тишина. Он кивнул кравшимся по пятам солдатам, те мгновенно окружили его.
— Никого нет?..
— Похоже, никого…
— Ты сам не знаешь, куда нас завел! — прикрикнул на Бахти начальник отряда.
— Здесь и есть самое их логово…
— Смотрите, смотрите! — закричал один из нукеров Хализата. Там, куда он указывал рукой, на головокружительной высоте, у самого края скалы виднелось несколько джигитов. Снизу они напоминали беркутов, угнездившихся на каменном выступе.
— Стреляйте! — приказал начальник отряда солдатам. Прогремело два десятка выстрелов — и эхо, которым ответило ущелье, слилось с цоканьем пуль о камни.
— Отправимся в погоню? — спросил Бахти.
— Пока мы поднимемся на скалу, они всех нас перебьют камнями, — зло ответил начальник отряда.
— Но как же нам возвращаться с пустыми руками?..
— Кто говорит — с пустыми?.. Разве мы не прогнали их с насиженного места?.. На первый раз хватит и этого!..
Солдаты, которые явились сюда без всякого желания, — впрочем, разве когда-нибудь кто спрашивает о желаниях солдат? — одобрили слова своего начальника.
В это время один из джигитов, наблюдавших за солдатами сверху, не удержался от сожаления:
— Эх, сейчас бы сдвинуть несколько камней — места мокрого от них бы не осталось.
— Еще дойдет черед и до-камней, а пока…
— Пока пускай Бахти порадуется, что заставил нас взобраться на эту скалу, — сказал Умарджан.
— Ты прав, Умарджан. А теперь — вперед! — Маимхан первая натянула поводья и тронула коня.
Много раз за этот день распахивались и затворялись разрисованные драконами дворцовые ворота. Судя по тому, как суетились слуги, у гуна Хализата собралось важное совещание, быть может, даже по случаю ярлыка от самого хана. Шестеро стражников застыли по обе стороны ворот, словно изваяния, держа в руках длинные пики, украшенные бахромой в виде конской гривы.
Три всадника осадили перед дворцом загнанных иноходцев. У коней раздувались ноздри, грудь вздымалась и опадала, словно кузнечный мех, — верно, долгий путь остался позади. Всадники спешились. Одним из них был Абдулла-дорга. От быстрой езды, от жара, которым так и веяло от запаленной лошади, его лицо покраснело и походило на хорошо пропеченную тыкву. Абдулла-дорга снял с головы соболью шапку, вытер взмокший лоб, выпирающий вперед, подобно — сжатому кулаку. Грузный, тяжелый, покачиваясь, как беременная женщина, подошел он к дворцовым воротам и преклонил колено — в знак почтения и покорности. Его спутники, ведя коней за повод, двинулись к задним воротам — тем, что вели на так называемый скотный двор.
Соблюдая правила, миновав наружные ворота, Абдулла-дорга низко поклонился направо и налево. Затем, приблизясь к внутренним воротам, снова отвесил поклон — в этот раз дуган-беку, начальнику дворцовой охраны. Наконец, сняв обувь и оставшись в одних ичигах, он направился к приемной, но и здесь, перед раздвижной красного цвета дверью стража опять преградила ему дорогу. «Раб ходжи падишаха Абдулла бинни Заир», — назвал он себя. Только тогда скрещенные копья раздвинулись, двери отворились.
Едва переступив порог, Абдулла-дорга бросился на колени.
— Абдулла-дорга явился во дворец вашей милости! — объявил шагу-бек — начальник стражи. Хализат, сидевший неподвижно, словно мумия, в глубине комнаты, чуть заметно кивнул.
По заведенному обычаю, опоздавший был обязан проползти на коленях до того места, где восседал Халифат. Под тяжестью тела Абдуллы хрустнули его тонкие ноги, когда он, подобно верблюду, согнулся, опускаясь на колени. Дорга полз, волоча по полу свой огромный живот, багровея от натуги, пыхтя, как бык, что пытается вытащить застрявшую в грязи телегу. Беки, сидевшие по обе стороны от Хализата, отворачивались, пряча насмешливые улыбки, — один Хализат жадно, не отрываясь смотрел на Абдуллу, словно наслаждаясь его унижением.
Абдулла-дорга покрылся черным потом, уже хрипел, ему не хватало дыхания, а впереди оставалось еще шагов семь-восемь. Он хотел было изменить позу и приподняться на четвереньки, но, заметив, как смотрит на него Хализат, не решился. «Да будут прокляты и хозяева и все их обычаи», — твердил он про себя; он проклял и гуна и свою должность, которая привела его сюда, и кое-как продвинулся еще шага на два. Еще немного, немного… Но Абдулла совершенно обессилел, глаза его закатились, он вдруг обмяк, осел, как мех, из которого вышел весь воздух, и растянулся на полу. Раздался хохот, да такой, будто в соседней комнате выстрелили из ракетницы. Сигнал подал сам Хализат — он первый закатился смехом. Абдулле-дорга простили оставшиеся шаги…
— Абдулла-дорга, ваше место — шестое слева от бека! — возгласил начальник стражи. Абдулла кое-как поднялся, трижды поклонился Хализату и прошел на указанное место.
Вся знать съехалась сегодня к гуну Хализату. Все ждали, о чем он поведет речь.
Хаким легким движением брови сделал знак вытянувшемуся у дверей ишик агабеку.
— Приглашенные собрались, — торжественным голосом объявил пшик агабек.
Беки с шумом поднялись со своих мест.
— Садитесь! — разрешил Хализат.
— Благодарим, наш многомилостивый ходжа…
— Читайте ярлык великого кагана! — приказал Хализат. При этих словах все опять вскочили и повторили за верховным кази: «Пусть великий каган живет тысячи лет!» На Хализате было гунское одеяние, шапка украшена знаком гуна. Он повелительно поднял правую руку.
— Слушаюсь, ваша милость. — Ишик агабек склонился чуть не до земли и вынул послание из восьмигранной тыквянки.
Ярлык был составлен по-китайски, но агабек, хорошо зная язык своих верховных повелителей, без запинки переводил на уйгурский.
— «Желаем славы и процветания гуну Хализату, чьи дела известны всему свету, желаем благоденствия его бекам и семье…»
Тут верховный кази воздел руки и выкрикнул: «Аминь!» За ним все остальные хором прокричали: «Илахи!.. Аминь!» После этого опять продолжалось чтение.
— «Вы, господин гун, всегда пребывали надежной опорой нашего трона, храпя и ограждая его своей верностью от любых опасностей и посягательств. Заслуги ваши золотыми буквами записаны в нашей памяти…»
— Милость кагана не ведает пределов… — раздалось вокруг. Даже Хализат не выдержал и присоединился к общему хору.
— «Ваша преданность служит щитом западных границ империи, залогом внутреннего спокойствия и порядка. Мы высоко ценим бескорыстную помощь, которую вы оказываете нашим жанжунам и дутунам, которые в свою очередь покровительствуют уму и смелости господина гуна…»
— Поистине так! — Хализат возложил на грудь правую руку. Окружающие трижды повторили его слова.
Далее в ярлыке кагана говорилось о практических вопросах, суть которых сводилась к следующему: Необходимо увеличить подати и различные повинности, учитывая при этом, что подобные меры привели к смутам в провинциях внутреннего Китая, несмотря на доблесть императорских солдат. Если же в Синьцзяне — новой провинции Китая — возникнут волнения и беспорядки, то для нормализации положения, наряду с другими ван-гунами, гуну Хализату предоставляются все необходимые полномочия и права. На него возлагают большие надежды и ждут исполнения этого приказа…
Дочитав ярлык, ишик агабек почтительно вручил его Хализату. Тот осторожно принял свиток, поднялся, коснулся его губами. Остальные последовали его примеру.
В приемной возникла настороженная тишина. Всем уже стало понятно, что скрывалось за первыми медоточивыми строками ханского послания. Но никто не осмеливался выразить свои чувства вслух. Конечно, меньше всего эти люди думали о новых бедах, угрожавших народу, «отцами» которого они себя считали. Нет, единственное, за что они дрожали, были их собственные головы.
За последние годы в Или выпадало мало дождей, на богарных землях сократились урожаи. Уже две зимы подряд стоял гололед, падал скот, гибли целые стада. Все имеет свои пределы, народ, истощенный прежними налогами, мог не вынести новых. Когда нож достигает кости — жди вспышки ярости и гнева. И так уже кое-где жестоко расправлялись со сборщиками податей и удальцы, вроде Ахтама, сколачивали мятежные отряды. Но это было еще не все. С каждым годом в Синьцзян проникало все больше русских путешественников и купцов, они привозили сюда не только товары — новые мысли, новые обычаи. Не это ли было причиной, что все больше становилось таких вольнодумцев, как мулла Аскар?.. Ведь умники вроде него сбивают правоверных с пути, заставляя вникать в разные книги, заражающие сомнениями… Как будто для мусульманина мало одного Корана! Стоит ли удивляться, что многие отказываются платить подати и бегут в земли русских?..
Все это не могло не беспокоить правителей и местных беков, а также «ревнителей истинной веры» — кази и мулл. Но в такое тревожное время увеличить число солдат и возложить их содержание на само население было все равно, что подбросить огонь под стог сухого сена. Беки колебались: потянешь в одну сторону — бык сломает себе шею, потянешь в другую — телега не уцелеет… Пожалуй, одного Хализата не мучили сомнения. Польщенный похвалами кагана, он мечтал только не упустить случая удостоиться титула вана. Именно теперь можно или добиться крупного повышения, или потерять все, что имеешь, включая голову. Однако Хализат, уверенный в себе, рассчитывал на первое.
— Ну, что же вы молчите? Проглотили языки? — сердито проговорил он, очнувшись от грез, в которых уже достиг желанного.
Беки начали переглядываться. Но никто так и не обмолвился ни словом.
— К кому я обращаюсь? С кем разговариваю?.. — Обычно Хализат не слишком стеснял себя в выражениях, беседуя с подчиненными, но сегодня много зависело от доброй воли сидящих перед ним, и Хализат сдерживал закипающий гнев.
— Волю бога и хана следует исполнить. — Главный кази погладил короткую бородку.
— Пусть исполнится желание господина ходжи. — Эти слова нелегко дались бажгир-беку[83], произнося их, он вздохнул тяжело, как ишак, на которого навалили непосильную ношу.
И снова в приемной — тугая, напряженная тишина.
— Или все здесь и вправду лишились языков, или… кто-нибудь мне объяснит, как понимать это молчание? — через силу сдерживаясь, улыбнулся Хализат.
— Думаю, нам надо все хорошенько взвесить, мой падишах, — выразил общее мнение угольный бек. По своим обязанностям он близко и часто сталкивался с народом и лучше других смыслил в практических делах.
— Объявить о новой подати просто, гораздо труднее добиться, чтобы ее уплатили, — напрямик высказался Исрапил-бек, известный прямотой и независимостью характера. Слова его ножом полоснули Хализата по сердцу. Не будь этот безбородый его тестем и братом ишик агабека, он поплатился бы за свою дерзость!.. — Хализат ограничился тем, что наградил Исрапила злым взглядом.
Откровенность Исрапил-бека все собрание завела в тупик. Никто не рисковал поддержать его во всеуслышанье, но и отпора ему тоже никто не дал, все только перешептывались, переговаривались вполголоса друг с другом… В таких, случаях Хализат обрушивал на непокорных громы и молнии, не думая о последствиях, и, наверное, тем кончилось бы и теперь, однако ему помешал рассудительный ишик агабек, угадавший, что творится в душе гуна.
— Беки, — сказал он тихо, но настойчиво, — есть два пути, на ваш выбор. Вы можете ответить «нет» и тем самым отвергнуть повеление хана. Это значит навсегда распрощаться с должностью бека, связать себе руки и отправиться к жанжуну добровольно просить место в тюрьме. Другой выход — ответить «да» и постараться исполнить ханскую волю…
Беки обреченно вздыхали, ничего не отвечая.
— Само собой понятно, — продолжал агабек, — на сей раз не все пройдет гладко… Но если возникнет необходимость, войска хана готовы нам помочь…
В один из ближайших дней на черном заборе, рядом с воротами караван-сарая, появился листок небольшого размера. Половина его была исписана китайскими иероглифами, среди них выделялись четыре, крупно выведенные в самом начале черной тушью: «Гун си гун бян» — «Государственное дело исполняется по-государственному». Это был ханский ярлык.
Не часто доводилось горожанам видеть такие ярлыки, а если уж доводилось — то каждый заранее чувствовал — новая беда пришла из Пекина. С утра множество людей толпилось перед караван-сараем, тревожно переговариваясь, теряясь в догадках: грамотные были здесь редкостью.
Появился повар Салим:
— Эй, народ! Кто разумеет в чтении — выходи вперед! — Толпа загудела, качнулась в его сторону, но никто не откликнулся на призыв.
Толпа волновалась, спорила, негодовала, вздыхала тяжело и безнадежно:
— Хороших вестей ждать нечего, а плохие лучше не слышать…
— А если тут про нашу погибель написано?.. Хоть узнать перед смертью, за что погибаем…
— Воля хана — воля аллаха… Чем навлекли мы на себя гнев божий?..
Кто-то громко выкрикнул:
— Может, это наш добрый отец жанжун скончался и теперь мы должны нести его тело на руках до самого Пекина?..
— Эй, Семят, прикуси язык! Смотри, не отправили бы тебя в тюрьму за такие шутки! — отозвался повар Салим. Он взобрался на тонур самсипаза, отсюда ему было хорошо слышно и видно все, что творится вокруг.
— А что дурного сказал мой язык?.. Случись такое несчастье, мы все бы лили горькие слезы… Лили слезы и приговаривали: «Зачем?.. Зачем ты умер, о жанжун, один?.. Зачем не захватил с собой еще тысячу наших дорогих и почтенных амбалов[84]?..»
Будто свежий ветерок дунул на приунывшую толпу — вся площадь хохотала, из уст в уста передавая язвительные слова ювелира Семята.
В гуще толпы возник разодетый в шитье и серебро джигит, видно, из дворцовой стражи гуна Хализата.
— Эй, вы… Над чем глотки дерете?.. Или жизнь надоела?.. — попытался он унять смех, то замирающий, то с новой силой взлетающий над толпой.
Но в ответ раздалось:
— Убирайся, откуда пришел!..
— Блюдолиз!..
— Кто там рядом — дайте по заднице этому бездельнику!..
Почуяв, что ему несдобровать, обладатель соболиной шапки поспешил исчезнуть.
— Мулла Аскар! Мулла Аскар! — пророкотал густой, звучный голос повара Салима, заглушая остальные голоса. И все лица, обрадованные, потеплевшие, мгновенно повернулись в одну сторону.
— Салам, друзья, салам!..
— Салам! Салам!.. — на разные лады повторяло множество голосов. Не было, наверное, в толпе человека, который не знал муллы Аскара, и все тянулись, тесня соседей, чтобы пожать его маленькую суховатую ладонь, заглянуть в ласково-насмешливые, не замутненные старостью глаза.
— Ну, дорогие мои бурадары, по какому случаю вы тут собрались? Или жена хана родила мальчика?.. — привычным своим тоном заговорил Аскар, обращаясь ко всем сразу.
— Э, нет, мулла Аскар! Тогда палили бы в небо ракетами, били в набат и стреляли из деревянных пушек, — не задумываясь, ответил ювелир Семят.
— Вошь всегда кусает за больное место, — повар Салим указал мулле на ханский ярлык.
— Вот оно что… Ну-ка, посмотрим, кто это кусает, вошь, или блоха, или, может, что-нибудь другое… — Мулла Аскар, бормоча, направился к забору, и толпа раздалась, отступила, давая ему дорогу.
В ханском ярлыке было два параграфа. В первом сообщалось, что в целях защиты народа от возможных смут создаются отряды национальной обороны под командованием хакима Хализата. Во втором населению предписывалась своевременная уплата податей и добросовестное исполнение различных повинностей. За неподчинение ханский ярлык грозил жестокими наказаниями.
Не спеша, как бы взвешивая каждое слово, прочитал мулла Аскар вслух текст ярлыка на уйгурском языке и, закончив, повернулся к тесно обступившим его людям. Сотни глаз выжидающе наблюдали за ним. И опять обратился мулла Аскар к ярлыку и стал читать так же громко и внятно во второй раз. Каждый звук, каждый слог вонзался в самое сердце толпы, как ржавый зазубренный нож, стоны и причитания слышались то в одном, то в другом конце площади. Если бы вместо Аскара был кто-то другой, его давно заставили бы замолкнуть, но мулла Аскар продолжал читать, тщательно выговаривая длинные, как бы змеящиеся фразы.
Смысл той части ханского ярлыка, где шла речь о национальных отрядах, остался непонятным для массы простодушных темных людей, не умеющих разгадать изощренной хитрости многоопытных китайских правителей, — тут еще требовались усилия, чтобы развернуть яркую обертку и увидеть не сладкую конфетку, а отравленную пулю. Зато все, что касалось налогов и повинностей, было каждому ясней ясного…
В мертвой тишине закончил мулла Аскар чтение ярлыка во второй раз, и такое же безмолвие — душное, тяжкое, предгрозовое — стояло всюду, где в тот день читали и перечитывали ханский ярлык: на городских площадях, у крепостных ворот, в ближних и самых далеких селениях. Страшным был этот день, и страшной была тишина над Синьцзяном!..
— Братья!.. — Голос Аскара, как эхо дальнего грома, прозвучал над толпой, и встрепенулись люди, и во взорах, обращенных к нему, загорелась… Нет, не надежда, но… Какое-то смутное подобие надежды вспыхнуло в сотнях глаз.
— Братья!.. — повторил мулла Аскар, и руки его, простертые вперед, слегка дрожали. — Кто сложил из камней эту крепость? Не наши ли отцы и деды?.. Кто прорыл эти каналы, кто пустил в них воду, кто вспахал эту землю, кто покрыл ее полями и взрастил на ней сады?.. Не отцы ли наших отцов, не деды ли наших дедов?..
Одобрительный гул валом прокатился по площади.
— Но кто ныне пожинает плоды их трудов?.. Ответьте мне, люди!
Молчала наполненная народом площадь. Прямой вопрос требовал прямого ответа, но те, кто стоял сейчас перед Аскаром, привыкли думать каждый о своем, о собственных неудачах и бедах, и не думали, а может быть, и боялись задумываться над причиной общих страданий. Или дело в другом: и самые великие истины таятся в глубине самых простых сердец, но не каждому дано подыскать нужные слова?.. Те слова, которые давно уже вызрели у муллы Аскара и теперь взлетали над площадью…
— Родупаи[85] сидят на ваших, шеях! Вы кормите их всю жизнь, но они никогда не бывают сыты! Им мало вашего пота и вашей крови, пришел час — и вот уже хотят вас лишить насиженных гнезд, отобрать все, что еще у вас было!..
Глухо, угрюмо заворчала толпа, заворочалась, где-то раздались возгласы — еще редкие, слабые, раздались и потонули, сгинули в напряженной странной тишине. Мулла Аскар повысил голос:
— До каких же пор, братья, мы будем покорно нести на своих плечах позорное бремя?.. До каких пор мы будем только стонать и жаловаться аллаху?.. Не пора ли нам расправить согнутые спины, поднять головы и громко сказать: хватит! Мы терпели, долго терпели, но больше нет у нас сил терпеть!.. Довольно!..
Вот когда треснула, разбилась в осколки тишина! Яростным смерчем, взлетевшим от земли до неба, повисло над площадью:
— Твоя правда, Аскар!
— Довольно!
— Хватит!..
Густой голос повара Салима пробился сквозь шум и вопли:
— Не станем платить подати!..
— Верно!..
— Не станем платить!..
— Не дадим наших сыновей в солдаты!..
— Не дадим!..
— Не дадим!..
Мулла Аскар — маленький, властный, — поднял руки на уровень лица, требуя спокойствия:
— Помните, братья, — никто не добьется от нас ни зернышка, ни паршивого цыпленка, если все мы будем держаться вместе! Вместе, бурадары, и не отступать ни на шаг от своего!..
— Правильно!..
— Ни на шаг!.. Упереться — и стоять на своем!
— Как народ захочет — так и будет!..
Теперь уже не из отдельных людей состояла толпа — она срослась, слилась в единый порыв, единое сердце, единый громовой голос. Но когда этот голос достиг такой мощи, что никто, никакая сила не могла бы, казалось, его заглушить, послышался протяжный призыв муэдзина к вечерней молитве. Петля упала, захлестнула горло толпы…
Мулла Аскар терпеливо ждал, пока закончится молитва и площадь поднимется с колен. И заговорил снова, но тут во второй раз оборвалась его речь:
— Эй, неверный, замолчи, пока я не заткнул твою вонючую глотку!..
В толпе оборачивались, искали — кто выкрикнул эти слова?..
— Бунтовать против ханского указа?… Я вам покажу!..
На краю площади, в синих вечерних сумерках, похожая на бесформенную глыбу, возвышалась на коне грузная фигура толстяка Бахти. Его здесь знали, и каждому было известно, за какого рода доблести ценят его тюремные чиновники и начальники стражи, — с таким человеком лучше не связываться, держаться от него подальше…
Мулла Аскар почувствовал, как заколебалась толпа.
— Эй, Бахти! — крикнул он. — Иди, приятель, занимайся своим делом — вылизывай в притонах днища винных бочек да обсасывай кости, которые тебе сметают со столов даринов и беков!..
Под хохот всей площади Бахти дернулся, хлестнул коня и направил его прямо на Аскара, стоявшего на тонуре. Но народ не дал ему прохода.
Мулла Аскар не ошибся: Бахти только что вышел из притона сильно навеселе, еще издали услышал шум и, как пес, почуявший запах мяса, решил, что его ждет новая пожива. Конечно, он сразу же понял, кто верховодит толпой, и по обрывкам доносившихся до него речей уразумел, о чем здесь говорит и спорят.
— Эй, Бахти, — продолжал Аскар, — нечего тебе тут делать, народное горе поймет лишь тот, кто страдает вместе с народом… А ты… Как был жирной скотиной, так и останешься навсегда. Уходи, не мешайся, куда не просят!
Каково было слышать Бахти эти слова, в которых не было ни гнева, ни ярости, а только спокойное, непобедимое презрение!.. Это вконец распалило его, и будь его воля и не помешай сейчас ему проклятые оборванцы, он с наслаждением бы размозжил о камень голову муллы Аскара! А еще лучше — арестовал бы его, а там уже сумел распорядиться по-своему…
Но сейчас он был бессилен что-либо сделать и, страдая от не находящей выхода злобы, только крикнул:
— Ну, погоди, мулла Аскар!.. Я доложу про тебя кому следует! — и, пришпорив коня, исчез так стремительно, что народ на площади не успел опомниться. Но не грозен, а смешон в этот час казался Бахти собравшимся здесь людям, и толпа смеялась и, как роща под порывами ветра, шумела, отпуская острые словечки и шутки на его счет.
Все, что случилось в тот день на площади перед караван-сараем, назавтра, с преувеличениями и добавлениями, распространилось по уйгурским кишлакам всей Илийской долины. Призыв Аскара, перелетая из уст в уста, проник в самые отдаленные уголки, и всюду у людей, погруженных в тревогу и смятение, вспыхивали погасшие было глаза и сжимались кулаки…
Кто умеет ждать — дождется. Долго, многие годы ждал мулла Аскар своего часа, и только на закате дней сбылись его давние надежды — он пробил, этот час. Смело, не терзая себя сомнениями, шагнул мулла Аскар навстречу судьбе.
Что сомнения!.. Они расслабляют волю, мутят разум, да и слишком много было их в прошлом, сомнений и споров с самим собой, и ночей, проведенных в тягостных размышлениях над Кораном и над старинными книгами великих мудрецов и поэтов, — пора, пора словам обратиться в действие, мечте стать делом!..
«Надо ковать железо, пока оно горячо, — думал Аскар. — Сейчас не время заниматься пустыми разговорами, дорог каждый день, каждая минута…»
Он вышел на широкую базарную площадь. Время было перед новолунием, на город опустилась темная, непроглядная ночь, но здесь еще встречались люди. Одни торопились домой после таравиха[86], другие бесцельно слонялись вдоль опустелых рядов, топтались вокруг чадящих мангалов, где в тусклом свете динхулу[87] можно было разглядеть палочки с шашлыком, куски вареного мяса, облитых жиром кур, жаренных прямо на огне. Уже крепкие замки повисли на дверях лавок, закрылись шумные чайханы, только кое-где мигали окна, маня запоздалых посетителей, да прерывистое, нестройное пение доносилось из ночных кабаков. Но здесь, как голодные волки, рыскали сборщики налогов: за освещение — особый налог, за каждую свечу или лампаду — плати, не то горе хозяину: и свечу погасят, и поиздеваются вдоволь, и вытянут все, что положено, до последней монетки.
Стремясь не попадаться на глаза прохожему люду, мулла Аскар направился в самый глухой угол базарной площади и там юркнул в неприметный узенький переулочек. Тут он задержался возле одной из дверей и постучал в нее — раздельно, через равные промежутки, пять раз. Дверь приотворилась, на пороге дома показался какой-то человек. Он молча взял муллу Аскара за руку и повел за собой. Тесный проход, по которому они двигались, напоминал вход в пещеру.
В маленькой комнатке мерцал самодельный светильник, и в полутьме едва различались лица людей, сидевших за чаем. При появлении муллы Аскара все они поднялись, приветствуя вошедшего. Для него было уже приготовлено почетное место.
Даже тому, кто не знал Хасана-тумакчи, стало бы ясно, в чей дом он попал: по стенам висело множество тюбетеек и шапок, всюду виднелись колодки, различные по формам и размерам. Комната, где сидели собравшиеся, очевидно, служила хозяину и жильем и мастерской и была так мала, что в ней едва умещались четыре-пять человек.
— Наверное, у вас есть оптовый заказчик? — спросил мулла Аскар, окинув взглядом низкие стены комнатки.
— А как же, — ответил вместо хозяина кузнец Махмуд. — Сегодня приходил, пересчитал все шапки и тюбетейки.
— Если аллах допустит, чтобы выросли налоги, вам до самой смерти не рассчитаться с долгами… — Голос муллы Аскара звучал задумчиво и серьезно, в нем исчезли шутливые интонации, которые прежде сопровождали каждое его слово.
Вчера мулла Аскар беседовал порознь со многими — с ювелиром Семятом, поваром Салимом, кузнецом Махмудом, с портным Саляем и кое с кем еще из мелких ремесленников и кустарей. Они сговорились встретиться сегодня вечером в доме мастера-тумакчи. Все это были люди надежные, близкие друзья муллы Аскара, все стояли заодно и одинаково ненавидели тех, кто именем пекинского кагана мучил и угнетал родной народ. Правда, среди собравшихся не хватало Ахтама, но с ним не успели вовремя связаться.
— Так вот, дорогие мои бурадары, — начал Аскар, — сегодня нам предстоит большой разговор… Разговор о, судьбе наших братьев, нашего народа… Сегодня мы будем говорить о том, как завтра же перейти к делу…
Внимательно, пристально оглядел всех сидящих мулла Аскар, и на каждом лице задерживался его: испытующий взгляд, будто проникая всякому в самую душу.
— Что тут говорить, мулла Аскар, у нас нет другого выбора: победить или умереть! — воскликнул повар Салим, засучивая рукава по локоть — он во всяком деле предпочитал рубить сплеча.
— Да, победа или смерть, — повторил за ним Махмуд. — Что до меня, то я готов умереть хоть сейчас, только сначала дайте мне рассчитаться кое с кем из этих кровососов! — И он угрожающе вскинул свой жилистый кулак, мало чем отличающийся от, кузнечного молота.
Его поддержали остальные. Все смешалось: проклятия китайцам, горячечные выкрики с призывом немедленно поднять народ и отправиться громить дворцы ханских вельмож, яростные, мстительные возгласы, нетерпеливые мечты о всеобщем счастье и свободе, — все, все было сказано здесь, в темной, тесной, жаркой лачужке тумакчи, но мулла Аскар ждал другого: трезво, спокойно надо было взвесить и обсудить, с чего начинать, как двигаться к намеченной цели, как поднять народ, и если уж суждено пролиться крови, то чтоб пролилась она не зря… Портной Саляй, который хорошо усвоил мудрое правило своего ремесла — «прежде чем раз отрезать, следует семь раз отмерить», — заикнулся было об осторожности, о том, что надо учитывать собственные силы и силы врага, но его тут же осадили, заставили умолкнуть, и, не желая прослыть трусом, он сдался перед напором друзей.
Мулла Аскар терпеливо выждал, пока уляжется возбуждение, пока сам собой иссякнет, выдохнется спор, — и когда так в самом деле случилось, и все затихли, повыкипев, и обратили взоры к нему, заранее согласные с тем, что он, их учитель, должен сказать самое последнее, самое верное слово, — мулла Аскар заговорил тихо, не напрягая голоса, как бы размышляя вслух.
— Вот что мы должны помнить, дорогие мои бурадары, — нам не на кого надеяться, кроме самих себя. Если мы сами не сбросим ярма, в которое запрягли наш народ, если не защитим нашу землю, наших детей, жен и отцов, то наступит время, когда не окажется в живых ни одного уйгура, все мы сгинем, и ни песен наших, ни преданий не останется после нас… Никакого следа… Все это может случиться очень быстро, если мы будем медлить, или ждать чьей-то милости, или, не готовые к борьбе, поднимемся и дадим врагам и насильникам нашим растоптать себя, расстрелять из ружей и пушек. Ведь без счета солдат у пекинского кагана, империя его подобна океану, а народ наш — как малый островок, затерянный среди волн. И потому всякий шаг наш следует рассчитать, каждый удар нацелить в точку… Тогда за нами пойдет весь народ, и все вместе мы или погибнем, или обретем жизнь и свободу…
Муллу Аскара слушали, боясь шевельнуть и бровью, — слушали не перебивая, в глубоком молчании и тишине. Мулла Аскар говорил о том, что предстояло сделать в ближайшие дни, где и как должно начаться восстание, определял роль каждого из сидящих перед ним и ближайших их друзей, — план этот давно вызревал в голове Аскара, давно был им продуман во всех подробностях, теперь пришло время посвятить в него сподвижников — заветный, долгожданный час!..
Их-было пока немного, — верных сынов своего народа, сошедшихся поздней ночью в домике на краю базарной площади, но они знали, что затевают священное дело, и поклялись друг другу, что никогда не предадут и не отступят от него.
— Ты что же, дочка, думаешь, тебе позволено делать все, что ни взбредет в голову? — Этими словами дядюшка Сетак встретил Маимхан, едва та переступила порог.
Впервые, кажется, она видела отца таким рассерженным — лицо хмурое, глаза красные, бородка трясется… Маимхан так и замерла у двери, не решаясь шагнуть дальше. Даже тетушка Азнихан, первая ее заступница, на этот раз не проронила ни звука и сидела в углу, теребя пальцами край кошмы. А младшая сестренка, будто испуганный зайчонок, прижалась к матери, со страхом наблюдая то за отцом, то за Маимхан.
Дядюшка Сетак и в самом деле не на шутку был обижен всем случившимся, он дошел до того, на что никогда не решался: приготовил волосяной кнут, чтобы проучить своевольницу, и сейчас держал его под собой. Пора, пора задать ей хороший урок!.. Но Маимхан с таким удивлением, так растерянно смотрела на кнут в его руке, что дядюшке Сетаку внезапно сделалось стыдно за самого себя.
— Проходи и садись! — прикрикнул он на дочь, стараясь казаться еще грознее.
Маимхан бросила быстрый взгляд на мать, прошла вперед и опустилась на кошму, поблизости от места, где стоял отец. Глаза ее встретились с глазами сестры. В комнате возникла напряженная тишина, слышалось только, как тяжело посапывает дядюшка Сетак. И тут не то старшая сестра подала ей знак, не то мать незаметно толкнула, но Минихан вдруг вспорхнула и, подсев к Маимхан, положила на ее плечо головку. Теперь они сидели, тесно прижавшись, и были так похожи друг на друга, что напоминали два цветка, распустившихся на одной ветке. Какое же родительское сердце могло тут устоять?.. Если дядюшка Сетак еще хмурился, то разве ради того, чтобы подавить улыбку. И тетушка Азнихан едва удержалась, чтобы не подсесть к дочерям, посреднике, и не обнять, не прижать обеих к своей груди. Но она вовремя подумала о муже и пересилила себя…
— Ты иногда забываешь, Маимхан, что ты — девушка, — наставительно говорил дядюшка Сетак. — А ты ведь уже не ребенок, дочка, и должна понимать… Люди смотрят на тебя и болтают разное…
Он помолчал, повторил: «Да, дочка, разное…» — и многозначительно взглянул на жену. Тетушка Азнихан кивнула, подтверждая вздохом его слова. И правда, последнее время по Дадамту бродили всякие толки о Маимхан, старикам было обидно их слышать. Чего-чего не наговаривали на их дочь! Одни говорили: «Достигла совершеннолетия, а не избегает мужских глаз, нет в ней стыда!» Другие возражали: «А чего ей стыдиться?.. Она наполовину женщина, наполовину мужчина, потому и наряжается в мужскую одежду». Третьи нашептывали: «Сколько ни засылали к ним сватов, все остаются ни с чем… Видно, потеряла свою девичью чистоту…» Четвертые добавляли: «Недаром же она подливает воду мулле-коротышке во время омовения: надеется, что хоть на старости лет получит благословение…» Все эти сплетни, одна другой злее и нелепей, рождались в доме лисы Норуза, который сам не раз посылал к дядюшке Сетаку сватов, уверенный, что тот с радостью и благодарностью выдаст свою дочь за его сынка. Но Маимхан и смотреть на Бахти не могла без смеха!
Однажды Норуз, встретив дядюшку Сетака на улице, сказал ему:
— Сколько ты думаешь еще откармливать свою телочку?.. Мой черный бычок и твоя непутевая телочка скоро взбесятся от жира, как калмыцкие зейлиры[88].. Смотри, не отдашь ее по-хорошему — напущу на нее китайцев или предам дарра шариати[89]…
От слов Норуза похолодела душа у дядюшки Сетака.
К тому же кривотолки, которые злоязычная молва сплетала вокруг Маимхан… Впрочем, она сама в последнее время подавала для них немало поводов, исчезая вдруг неизвестно куда на день, а то и на два. Как было не тревожиться за нее, если, не считая младшей сестры, она для семьи дядюшки Сетака была единственным светом, единственной радостью и богатством?.. Но девушки, которых аллах награждает не только красотой, а еще и упрямым, своевольным характером, — сколько горя приносят они иной раз своим родителям!..
В общем, настало время для серьезного разговора.
— Я думаю, ты и сама все понимаешь, дочка, — заключил дядюшка Сетак, высказав то, что давно смущало и мучило его сердце.
— Да, отец, понимаю… — тихо ответила Маимхан. В голосе ее не было и нотки обиды, напротив, она как бы сочувствовала своему отцу.
— Вот видишь, я всегда считал тебя умницей.
— А то как же, — с облегчением подхватила тетушка Азнихан и подсела к дочери поближе.
— Отец, — сказала Маимхан, и глаза ее заблестели, как блестит, играя на солнце, родниковая струя. — Отец, уже не сегодня и не вчера я поняла, что стала взрослой…
— Ишь ты, Азнихан, послушай только, что говорит наш бесенок…
— Но я не хочу прожить свою жизнь, как другие, ничего не видя, кроме четырех стен, не поднимая головы от очага…
Дядюшка Сетак улыбался и кивал ей в ответ, вряд ли схватывая полностью смысл ее слов.
— Я хочу, чтоб ты знал, отец… Я не зря училась, не зря читала книги, которые приносил мне мулла Аскар… Я обо многом передумала… Не могу объяснить, но что-то… Я чувствую, что-то растет, зреет в моей душе, будто легкий ветерок наполняет мою грудь… Ах, что люди!.. Пусть себе мелют языками, клянусь тебе, мои помыслы чище детской слезинки! Вам никогда не придется краснеть за свою дочь, поверьте мне, никогда!..
— Родная моя, золотая моя… — Тетушка Азнихан обдала дочь и начала целовать ее в лоб, глаза, щеки, в густые шелковистые волосы. И в дом, где, казалось, должна была неизбежно разразиться гроза, теперь будто заглянуло ласковое солнце взаимного примирения.
Как всегда, на ходу мулле Аскару легче думалось.
По дороге домой он продолжал размышлять о надвигающихся событиях. Кто сумеет их возглавить? Кому поверят, за кем пойдут люди?.. Какой человек обладает всеми нужными качествами и в то же время свободен от недостатков и слабостей, которые можно поставить ему в упрек?.. Мулле Аскару невольно представилась Маимхан. Эх, не будь она девушкой… А молодость?.. Молодость в таком деле не помеха. Важно другое: горячее сердце, ясный ум, сила духа, способная увлечь за собой других… Ахтам?.. Он тоже справится с этой ролью… И кузнец Махмуд для нее неплох… Только слишком простодушен кузнец, легковерен… Крепки его кулаки, да темновата голова, ему бы хоть немного грамоты, знаний… Мулла Аскар перебрал еще несколько человек, но ни один его не удовлетворил. Были, были у него на примете люди твердые, смелые, преданные всей душой великому делу, но каждому чего-то не хватало… Так и не сумел он определить свой выбор, а мысли его постоянно возвращались к одному и тому же: Маимхан… Он верил в свою ученицу, недаром столько лег росла она под его присмотром, недаром он сам, подобно искусному ювелиру, обтачивал и чеканил ее ум и характер. Но что поделаешь, ведь и мулла Аскар был мужчиной и никуда не мог уйти от предрассудков, свойственных этой половине рода человеческого. Женщина, девушка, — всякий раз это оказывалось препятствием, перед которым отступала его решимость…
Знакомый лай Илпатджана возвестил мулле Аскару, что он наконец приблизился к своему дому. Собака кинулась навстречу хозяину, повизгивая от радости, ткнулась в ноги, лизнула руку теплым влажным языком.
— Да, да, ты соскучился, мой дружок… Но я не забыл про тебя, нет, не забыл… Вот поешь… — Мулла Аскар вытащил из-за пазухи лепешку и кусок мяса и положил перед псом. — Ну, а как поживает наш Иплятхан? Или он гоняется до сих пор за какой-нибудь шустрой ослицей?..
Мулла Аскар прошел в комнату, зажег свечу и только теперь ощутил, как устал и как ему хочется пить. Он налил из ковша воды в тыквянку, на дне которой сохранилось немного прокисшего молока, помешал, отпил несколько глотков. Затем из ниши, где в несколько, рядов стояли книги, достал одну из них, в толстом твердом переплете, разложил ее на джозе и принялся неторопливо листать.
— «Нет жизни для человека, вне жизни его народа», — прочитал вслух мулла Аскар и улыбнулся. Морщины усталости разгладились на его лице.
«Эта истина поможет укрепить души слабых и пробудить погруженные в дремоту», — подумалось ему.
— «Любовь к Родине — свойство достойных», — прочел он дальше. «Что ж, неплохо, если эти слова усвоят все, кто называет себя уйгуром…» Мулла Аскар поставил перед собой чернильницу, расправил чистый лист бумаги и занес над ним перо…
«Земли Восточного Туркестана с незапамятных времен населяли уйгуры, эти земли были и вовеки пребудут родиной их предков и потомков. Но маньчжуро-китайцы пришли сюда, установили свою власть, огнем и мечом утвердили свое господство. Некогда свободный и гордый народ много лет терпит насилие и издевки чужаков, честь и достоинство его растоптаны, стерты в пыль, вырождение и гибель прочит ему будущее…»
Об этом писал мулла Аскар, писал раскаленными от гнева и боли словами.
«О народ мой, носивший славное имя и утративший его! Вспомни: ведь мы не скоты бессловесные, мы — люди! Не твари бездушные — чувствами и разумом одарил нас аллах, создавая! Мы не безвестные странники в этом мире, не сироты, не пасынки среди других народов! И у нас есть свои обычаи, своя история, свои герои. Вечным светом сияют имена Махмуда Кашгарского и Юсуфа Хас-Хаджиба среди ярчайших созвездий на небосклоне науки и разума. Почему же мы сносим все унижения, не стыдясь ни предков наших, ни наших детей?.. Древние могилы зовут нас к борьбе и отмщению! Пробуждайтесь, братья! И пусть заклятым нашим врагам не останется места в нашей земле, пусть она обжигает ступни их ног, пусть ядовитым станет для них наш воздух! Соединим наши силы, сомкнем плечи! Наша победа — в сплоченности, наше торжество — в единстве! Поднимайтесь, братья!»
Мулла Аскар перечитал написанное, подумал немного и добавил:
— Если погибнуть, то шеитом[90], если остаться в живых, то гази[91].
Он еще раз пробежал строчки, начертанные тонкой арабской вязью, остался доволен. «Таков будет наш первый выстрел, — усмехнулся он. — Теперь эти листки надо переписать, размножить… Но тут нужна помощь Маимхан и Хаитбаки…» — Мулла Аскар допил остатки разбавленной простокваши, зевнул, распрямил затекшую спину не хрустом потянулся.
Во дворе залаял Илпатджан. Потом заскребся в дверь лапой. Мулла Аскар насторожился, прислушался, затаил дыхание. На цыпочках прокрался к двери, сквозь щелку выглянул наружу. Возле забора стоял какой-то человек. Кто бы это мог быть?.. Незнакомец обернулся и кому-то помахал рукой. Собака, почуяв, что хозяин подошел к двери, залаяла громче. «Уж не китайские ли это ищейки?» — подумал мулла Аскар. На всякий случай он быстро собрал со стола, исписанные листки, сунул в выходную трубу очага и опять подошел к двери. Теперь незнакомец стоял посреди двора, неподвижный, как столб. Мулла Аскар вгляделся в него…
— Нет, — пробормотал он, приоткрывая дверь, — не такой уж это незнакомец…
Старые глаза не подвели муллу Аскара и на этот раз.
— Эй, Ахтам, что ты испугался моего щенка? Какой же ты после этого джигит?..
Ахтам почтительно поздоровался с учителем и взял муллу Аскара за руку, коснулся его ладонью своих глаз.
— Я не ожидал тебя сегодня, — говорил мулла Аскар, широко распахивая дверь своего дома и пропуская Ахтама вперед. — Значит, наш вестовой оказался быстрым!
— Не зря сказано, что конь — крылья джигита. А мой конь — настоящий тулпар!
— Ты прав, сынок, людям нужны крылья… Ох, как нужны!.. — Мулла Аскар задумался.
— Я… В прошлый раз, когда я был здесь, я не смог вас увидеть, учитель…
— Не стоит говорить о прошлом, дорогой мой, — перебил его мулла Аскар. — Думай о завтрашнем, только о завтрашнем. У нас много дел, они не ждут.
Ахтама удивил суровый, повелительный тон, которым были произнесены эти слова.
— Но ты голоден?.. Я забыл, ведь раньше, чем говорить о деле…
— Не беспокойтесь, учитель. По пути сюда я заехал к тамуру[92] накормить коня и сам напился у него коже[93].
— Тогда пеняй на себя… — Мулла Аскар подошел к очагу, вынул спрятанное письмо и протянул его Ахтаму: — Прочитай-ка вот это!
Ахтам перевел, вопросительный взгляд с учителя на исписанный листок и принялся за чтение. По мере того как он углублялся в текст, глаза его разгорались все сильнее, губы шевелились, повторяя отдельные выражения, лицо, прежде озабоченное, светлело. Кончив читать, он вздохнул, как бы освобождаясь от давней тяжести, и восторженно посмотрел на учителя.
— Если бы вот сейчас, сразу… Если бы все кишлаки, все города и деревни поднялись и ударили… Эх!.. — Скулы его сжались, зрачки расширились.
— Не кипятись, джигит, — осадил его мулла Аскар. — Нужно все обдумать, нужно за два-три дня разъяснить народу все, что тут написано. Кто сумеет эт сделать? У тебя есть друзья, которым можно довериться?
— О чем говорить! — с готовностью ответил Ахтам. — Моим джигитам можно поручить любое дело!..
— Сколько у тебя джигитов?
Ахтам задумался. Нет, он не сомневается в своих лесных смельчаках, он думал только о том, на ком остановить выбор для начала.
— Что же ты молчишь?
Ахтам, загибая пальцы, назвал несколько имен, потом прибавил:
— Кроме того в Пиличинском ущелье десять джигитов, из которых каждый стоит отряда солдат.
Мулла Аскар одобрительно кивнул.
— Чем занимаются они сейчас?
— Чем?.. Да ничем, бесятся от безделья.
— От безделья?..
— Ну не то что от безделья… Просто не знают, куда девать силы, за что взяться… Но способны они на многое!
Мулла Аскар довольно потер руки.
— Это их называют «лесные смельчаки»? Или как там еще… Да, «воры-разбойники»?..
— Они не разбойники, ака, наоборот, те, на кого они нападают, и есть настоящие воры и разбойники…
— Значит, говоришь, это смелые джигиты?.. — Мулла Аскар помолчал. — Пожалуй, ты прав. Истинные разбойники и воры в наше время не бросают своих домов, не уходят в пещеры, — они живут во дворцах и прячут свои черные грехи в роскошные одежды… Для нашего дела понадобятся отважные люди, Ахтам, — вроде твоих друзей…
— Понимаю, учитель.
— Но пока… Пока не наступит время — попридержи их, мы дадим знать, когда нужно быть готовыми…
— Опять ждать! — вырвалось у Ахтама с досадой. — Терпение тоже имеет предел, учитель!
— Теперь уже недолго… Наш праздник не за горами, сынок… Но подготовка требуется для каждого праздника, тем более — для такого…
На несколько мгновений в комнате наступила тишина. Где-то на улице замычал бык, в ответ раздался заливистый лай Илпатджана.
Мулла Аскар указал на листки с обращением к народу:
— Нужно, чтобы это знали все. Но повсюду рыщут сыщики, будьте осторожны…
— Самое удобное место — мечеть. Тут никто ничего не заподозрит.
Слова Ахтама, казалось, навели муллу Аскара на какую-то мысль, он загадочно улыбнулся:
— Пожалуй, и в этом ты прав, сынок… Мечеть… В самом деле, удачней ничего не найти…
На том и условились: Ахтам обещал, переписав обращение, прочесть его в мечетях Панджима, Турфанюзи, Чулукая и в других кишлаках.
— Нужно и Хаитбаки не оставлять в стороне, — сказал Ахтам.
— Хаитбаки? Да, конечно… На кого же можно рассчитывать еще? Среди нас так мало грамотных… Постой, постой, а Маимхан?.. Правда, может быть, не стоит ее подвергать опасности… Мало ли что может случиться?..
— Правильно, учитель, мало ли что… Но она сама — что сама она скажет?
— Разве ты не знаешь Маимхан?.. Она ни за что не захочет остаться в стороне… Ладно, подумать о ней еще будет время. Давай поговорим о тебе. Ведь многие помнят тебя в лицо, за тобой следят, тебя ищут — смотри, не попадись в ловушку. Там, где будешь выступать, измени внешность, одежду… Ты должен кое-чему поучиться у плутов и волшебников из сказок, а?..
— Я все сделаю, как надо, учитель. Не беспокойтесь за меня.
— Погоди, — остановил мулла Аскар поднявшегося было Ахтама, — договоримся о самом главном: нам, возможно, не удастся часто видеться. Ты знаешь Маимхан, Хаитбаки, Махмуда. Кто-нибудь из них будет поддерживать с тобой связь.
— Хорошо, учитель.
Быть может, это — наша последняя встреча перед большими событиями, а, сынок?..
Когда Ахтам вскочил на своего коня, на небе уже всходила Чолпан — вестница утренней зари.
Молодой кари[94] вошел в мечеть, огляделся по сторонам. В мечети было еще немноголюдно, правоверные только собирались на вечернюю молитву. Горели свечи, но в тусклом их мерцании с трудом удавалось рассмотреть размытые полутьмой очертания лиц. Впереди на полу лежали яркендские коврики, ближе к порогу — плетеные циновки из камыша, на них расположились люди в бедной, изношенной одежде. Все они сидели, низко склонив головы, уныло бормоча молитву, упрашивая аллаха простить им неведомые грехи. Главный имам мечети, в чалме, напоминающей мантницу, перебирая пальцами четки из белого перламутра, восседал перед алтарем. Молодой кари занял место позади имама, что-то шепнул ему на ухо. Имам оглянулся. Может быть, его поразила красота юного кари, — имам смотрел на него долгим, неотрывным взглядом, а губы, сухие, топкие, сами собой растягивались в непривычную для ею лица улыбку.
— Садитесь ближе, мой кари, — указал он на место рядом с собой. Глаза имама, который провел все молодые годы в стенах мечети., закаляя дух и смиряя плоть, загорелись жадным, неутолимым огнем. Кари, ощутив на себе его взгляд, нагнул голову и уставился в землю.
— Для таких юных кари, как вы, двери моей мечети всегда открыты, — проговорил имам, положив левую руку на колено пришельца. — Сегодня предстоит читать суру таха[95],— думаю, вы готовы?..
— Готов! — коротко отвечал кари, не поднимая глаз.
— И прекрасно. — Имам еще ближе пододвинулся к кари. Немногословность юноши он объяснял скромностью, украшающей молодость.
— Ведь мы с вами оба принадлежим к духовному сану, — продолжал имам вкрадчиво. — Нам есть о чем побеседовать, не так ли, кари-махсум?[96]
— Да…
— Я просил бы вас после окончания тарави пожаловать в мой дом… Для меня это будет большой радостью…
Тем временем народу прибавилось, мечеть была уже почти полна, муэдзин возвестил о начале молитвы.
Имам поднялся и громко, так, что голос его свободно взмыл к высокому потолку мечети, объявил:
— Сегодня молитву прочтет наш гость — молодой кари.
Все повернули головы в сторону кари. Но пока тог шел к алтарю, как следует его сумели разглядеть лишь сидящие впереди, остальные увидели только гибкую юношескую фигуру, несколько скованную от застенчивости.
На первых порах кари волновался. Он даже несколько раз споткнулся, читая начало молитвы, но имам помог ему преодолеть смущение. Постепенно юноша овладел собой, голос его зазвучал ровно, размеренно, середину и конец суры таха он прочитал без единой запинки. Однако было замечено многими, что голос этот не похож на мужской — слишком нежен и переливчат. Странное дело, — думалось иным из молящихся, — такой голос может принадлежать только девушке… Но разве не было безумием — предположить, чтобы девушка переступила священный порог мечети?.. Нет, просто кари еще слишком молод, вот и все…
Никто из сидящих, как всегда, не понимал смысла арабских слов, но тем не менее самый тон чтеца, произносившего чужие для уйгурского уха звуки, постепенно завораживал, овладевал молящимися. Он как будто выводил какую-то Певучую мелодию, он тосковал, плакал, он падал вниз, как птица с перебитым крылом, и снова взлетал, наполняясь неясной, смутной надеждой, утешая и обещая что-то впереди… От этого странного голоса и сжималось сердце, слезы выступали на глазах, тревога пронзала души — в мечети слышались вздохи, похожие на сдержанный стон, многие плакали, не стыдясь своих горестных рыданий. Никто не заметил, как уже завершилась молитва и кари замолк. Люди, как будто еще не насытясь, как будто ожидая продолжения, сидели, не двигаясь, вытянув шеи вперед, вглядываясь в лицо затихшего чтеца. Имам крепко сжал в своей руке руку юноши.
— Пусть читает еще!.. — раздалось вокруг. Имам в знак согласия кивнул. Между тем кари достал из-за пазухи листок бумаги и обратился к наполнившим мечеть.
— Братья мои! — крикнул он. Глаза его горели, голос дрожал, и рука с листом тоже вздрагивала мелко и часто. — Прошу вас, выслушайте, что я вам скажу, братья мои!..
— О, чем ты говоришь?.. — тихо спросил имам. — Что ты собираешься делать?..
— Я должен прочесть им это письмо.
— А?.. Какое письмо?..
Но люди, с нетерпением ожидающие, когда вновь заговорит юноша кари, закричали, не дав имаму опомниться:
— Пускай читает!.. Читай, мы тебя слушаем!..
Кари чуть ли не бегом вернулся на хутби[97].
— Слушайте меня внимательно, братья! — начал он и высоким, торжественным голосом произнес первые слова: — «Нет жизни для человека вне жизни его народа», — и поднял над головой руки, как бы призывая в подтверждение высшие силы. Слева, которые юн произносил теперь, будто зажигались одно о другое, каждое из них трепетало, наливаясь пламенем, и вот незаметно случилось чудо: тот самый народ, который только что с умилением внимал речам о милости аллаха, о неминуемых страданиях земной жизни и блаженстве загробной, — тот же самый народ, слушая кари, проникался совсем иными чувствами: не к смирению и покорству судьбе звали они, но к бунту и мятежу, к тому, чтобы этот печальный мир, полный горя и скорби, сокрушить своими же руками, и на его месте воздвигнуть новый — для света и радости… И когда кари кончил, вокруг заволновались, заговорили какими-то обновленными, пробужденными голосами:
— Ты хорошо сказал, сынок… Пусть будет счастлива твоя жизнь… Пусть будет счастлив отец, родивший такого сына…
Никто не заметил, как это случилось, но люди уже покинули свои циновки, на которых прежде сидели в молитвенных позах, — теперь они все столпились, теснясь возле кари. А что до баев и прочих достойных, из тех, что восседали впереди, на яркендских ковриках, то с первых же слов юноши им стало не по себе, и они переглядывались в смущении и страхе, не зная, что делать, как прервать возмутительные речи.
— Эй, прекрати! Попридержи язык, совратитель!.. — крикнул кто-то из них.
— Читай! Читай все до конца, сынок!.. — раздавалось со всех сторон.
— «Если погибнуть — то шеитом, если остаться в живых — то гази»… — Последние слова кари будто прорвали плотину.
— Аминь! Да будет так! — крики сотрясали своды старой мечети, шум и волнение росли с каждой минутой.
— Все правильно, сынок… Ты сказал то самое, что думал каждый из нас, — говорил, протискиваясь к кари, какой-то высокий сухощавый старик.
— Наши деды поднимались на газават, чем мы хуже?..
— Эй, — выходил из себя имам, замахиваясь на старика, — ты что болтаешь?.. Старая кляча!.. Если тебе самому не дорога жизнь…
— Старик Ислам верно говорит!.. А сытые бездельники пускай помалкивают и нам не мешают!..
В мечети началась настоящая свалка. Никто уже никого не слушал, все кричали, перебивали один другого, потрясали кулаками. Несколько человек во главе с имамом стали было потихоньку продвигаться в сторону кари, но не смогли преодолеть преградившей им путь живой человеческой стены. А молодой кари, пользуясь обшей суматохой, бросился к окну и, выпрыгнув из мечети, скрылся в узкой улочке.
Поблизости как раз двигалась веселая ватага детей и подростков. Со светящимся фонариком, тыквянкой, бродили они из дома в дом, распевали рамзан-чилла[98], славили щедрых на угощение хозяев и осмеивали скупых. Кари незаметно смешался с ними и ускользнул от своих преследователей, которые выскочили за ним из мечети, но так и не поняли, куда мог подеваться проклятый. Юноша успел снять со своей головы чалму, и теперь заметить его среди горластой толпы ребят было нелегким делом.
Кари достиг окраины кишлака. Сюда уже не доносились ни шум, ни пение рамзана. Но вскоре и тут послышались тревожные голоса и стук копыт. Кишлак Баяндай охватило беспокойство… Однако к тому времени виновник неожиданных происшествий, а точнее — виновница, как вы, вероятно, и сами догадались, пробиралась вдали от кишлака по вьющейся между холмами тропинке. И от сознания, что первое важное задание муллы Аскара выполнено, играло и звенело радостью сердце Маимхан.
Казалось, все в этой маленькой уютной комнатке предназначалось для тою, чтобы доставлять усладу глазам, а сердцу — отдых и забвение суетных забот и волнений. Пестрый орнамент украшал потолок, оклеенный цветной бумагой, широкое низкое ложе манило к любовной неге, ласкали взор тончайшего шелка занавеси, расшитые искусными руками ханжуйских мастеров — пионы всех оттенков утренней зари как бы струили благоухание, над ними порхали яркокрылые бабочки, готовые вот-вот ожить и закружиться в воздухе. Панус, подвешенный к потолку на золотистых витых шнурах, не нарушая таинственного полумрака, струил свой трепетный свет, рождая ответные блики на багряных тканях. Края шелкового занавеса колыхались, словно их касалось чье-то слабое дыхание, но там, за ним, было тихо, и только изредка бледная, почти прозрачная женская рука мелькала в узкой прорези…
Здесь, на тонких шелковых одеялах, в блаженной истоме раскинулись двое, между ними, на медном подносе, горела опиумная свеча. Мужчина и женщина неотрывно следили затуманенным взглядом за ее красноватым язычком. Время от времени женщина брала с подноса иглообразный стерженек, разогревала над свечой острый кончик и размешивала им мелко раскрошенный опиум в крошечной, с наперсток, тарелочке. Так повторялось несколько раз, пока на конце стерженька не вырастал шарик, готовый для того, чтобы начинить им бамбуковую трубку с тонким длинным чубуком.
— Прошу вас, — проговорила женщина, протягивая свободный конец трубки своему напарнику. Тот с жадностью ребенка, которому вернули материнскую грудь, стал всасывать ядовитый дурман. Вдоволь накурившись, он передал трубку своей подруге. Трубка переходила из рук в руки, пока оба не впали в полузабытье и, казалось, перестали подавать признаки жизни. В сизом чаду, наполнявшем теперь комнату, слабо трепетал красноватый огонек, высвечивая бледные лица, оголенную нежную грудь и впившиеся в нее цепкие жилистые, пальцы, похожие на когти беркута. По виду обоих трудно было заключить, спят ли они или просто обессилели от опиумного дурмана, от крепких напитков, от порочных наслаждений.
Что касается мужчины, то это был знакомый нам длиннобородый дарин. Власть и положение давали ему возможность утолять свои распутные страсти, развращая местных девушек и женщин. Ломода[99], утратив остатки совести — хотя можно ли подозревать совесть у такого сорта людей? — часто присылал к нему в подарок не только своих родственниц, но и жен. Одной из подобных жертв оказалась и та, что лежала теперь в его объятиях, молодая и прекрасная, как райская гурия. Все в ней соответствовало имени — Моданхан[100]. В шестнадцать лет, когда она расцвела, как пион, Модан почти насильно выдали замуж за человека, который посвятил себя ремеслу жезхо[101]. Спустя год он проиграл все деньги и имущество, но не сумел расквитаться с долгами и, в согласии с обычаем картежников, должен был отрезать себе ухо. Вместо этого он отвез Модан в Аксу и продал за двести серебряных монет ростовщику китайцу. Тот решил извлечь выгоду из «живого товара»: комнатка, отведенная Модан, никогда не пустовала, перед любым раскрывалась ее дверь — но, разумеется, за немалую плату. Шесть лет такой жизни, понятно, не прошли бесследно: красота Модан стала увядать, а сама она, овладев всеми тонкостями науки продажной любви, превратилась в ненасытное, алчное, неутолимо-сладострастное существо и не находила себе места, если на какой-нибудь день ее лишали вина, опиума или мужчины. Хозяин Модан, разбогатев на разного рода спекуляциях и темных сделках — главным занятием для него оставалась торговля «живым товаром» — уехал в Тянцзин, предварительно перепродав ее другому китайцу, который доставил Модан в Илихо. Здесь же все самое лучшее из «живого товара» сразу попадало к длиннобородому дарину…
Однако в последнее время Модан играла не только роль наложницы дарина, умело и покорно исполнявшей все его разнузданные желания. Благодаря тому, что уйгурский язык был для нее родным, она сделалась надежным агентом длиннобородого. Чтобы ввести ее в круг высокопоставленной знати, Модан выдали замуж за переводчика Шанганской тюрьмы — полууйгура-полукитайца Таипа-тунчи[102]. Теперь Модан превратилась в Мо-тайтай и получила доступ в любые дома, в том числе в семьи чиновников, близких гуну Хализату. Таким образом, длиннобородый дарин мог следить за настроениями среди беков и по своему усмотрению использовать добытые сведения…
Личный секретарь дарина с кошачьей осторожностью прокрался к двери, прислушался, выждал несколько мгновений и робко постучал.
— Прошу позволения доложить, мой господин… — проговорил он, но ему никто не ответил. Секретарь постучал чуть громче. Снова тишина. «Спят… Как же теперь быть?..» — растерялся он. Однако помялся, преодолел страх и постучал опять.
— Кто это? — послышался недовольный голос дарина.
— Я! — Секретарь немного приотворил дверь.
— Что надо?
— Бахти пришел с важной вестью…
— А?.. Бахти?.. Он что, не мог выбрать другого времени?.. — но голос длиннобородого дарина прозвучал тревожно. Он снял руку с груди Модан, поднял голову, глаза его расширились и мгновенно протрезвели. Модан потянулась, прикрыла поплотней одеялом нагое тело…
…Шанжан вошел в свой кабинет, проклиная последними словами тех, кто нарушил его сладостный кейф. Если причина окажется пустячной, этим дуракам не поздоровится…
— Ну, что ты бродишь по ночам? А?.. — спросил он у Бахти, грозно сводя брови.
— Народ…
Бахти осекся от волнения.
— И что же — народ?..
— Народ подбивают…
— Подбивают?.. Кто подбивает, на что подбивает?..
— Коротышка… Коротышка мулла…
— Что еще за мулла?!
От крика, который обрушился на Бахти, тот совсем лишился речи. Он вздрогнул и опустил голову.
— Что же ты молчишь, Бахти? — приблизился к нему дарин. — Или ты только для того и явился, чтобы нарушить мой кейф?
— Нет, нет, мой господин…
— Тогда говори и не бойся, — приказал дарин, чувствуя, что Бахти принес и в самом деле какую-то важную весть.
Заикаясь, не находя нужных слов, Бахти кое-как рассказал, что сегодня вечером неизвестный человек в мечети Дадамту призывал народ к бунту, что народ возбужден разными слухами и в некоторых местах вот-вот готов подняться и выступить против властей.
— Я так думаю… Всему причина — Коротышка мулла…
Длиннобородый дарин уже слышал кое-что о нем и решил добраться до этого смутьяна, но пока его сдерживало то, что мулла Аскар пользовался большой известностью среди простого народа. Однако последние слова Бахти насторожили дарина и развеяли остатки опиумного хмеля в его голове.
— Безмозглый ишак, — неожиданно накинулся он на Бахти, — почему ты не сообщил обо всем раньше?
Бахти, который скакал всю ночь, надеясь за усердие получить достойную награду, сник и весь сжался.
— Прочь отсюда, негодяй!.. — крикнул длиннобородый, ткнув пальцем, словно острым шилом, в лоб перетрусившего Бахти. — И не сводить глаз с этой хитрой собаки, понял?
— Понял, все понял, господин…
— И не упусти чего-нибудь, если не хочешь, чтобы я нацепил твою голову на кол!
Бахти, пятясь задом, вышел из комнаты.
Секретарь доложил, что в приемной дожидаются старосты Желилюзи, Баяндая, Чулукая, Панджима, Актопе, Турпанюзи и просят немедленно принять их. Теперь настала очередь растеряться дарину.
— Мне кажется, пока нам еще нечего опасаться, — робко проговорил секретарь, от которого не укрылась тревога шанжана.
— Пусть войдут, — приказал дарин, помолчав.
— Слушаюсь, мой господин…
— Погоди! Этим проклятым чаньту нельзя верить, хоть они и старосты… На всякий случай обыщи их!
— Повинуюсь, господин мой…
…Вошедшие в один голос заговорили о том, что было уже известно дарину со слов Бахти.
— Вы называетесь старостами, но сами не способны даже раскрошить куриный помет, — с откровенным презрением проговорил дарин, не дав им высказаться до конца. Его гнев привел всех в замешательство.
— Так-так, — продолжал дарин с издевкой, — значит, вместо того чтобы хватать и казнить подстрекателей бунта, вы торопитесь ко мне выплакивать свои слезы. А?..
Старосты покрылись холодным потом.
— Уж не заодно ли вы сами с этим сбродом? А?
— Мы?.. Аллах нам свидетель…
Только вконец перепугав старост и напустив страху, шанжан несколько смягчился, велел не сводить глаз с каждого, кто вызывает сомнение, и выпроводил своих гостей из кабинета. За какие-нибудь несколько минут старосты натерпелись таких унижений и оскорблении, и за какие грехи? За свою же преданность! — что опомнились, только порядком отъехав от города.
В эту ночь волнения и тревоги не миновали и верховного кази. События, подобные уже описанным, произошли во многих мечетях Кульджи — в Карадоне, Тахтивине, Айдоне. Узнав о случившихся бесчинствах, верховный кази утратил покой. И в такие-то дни гун Хализат не нашел ничего лучшего, чем разъезжать по гостям… Верховный кази посоветовался с имамами и бросился к шанжану.
— Я ожидал, господин верховный кази, что хоть вы принесете мне радостные известия, — язвительно сказал ему длиннобородый.
— Если у рабов аллаха укрепить пошатнувшуюся веру… — начал было кази, сдвигая с покрытого испариной лба свою огромную чалму, — если…
— Это ясно и мне самому, — перебил его длиннобородый. — Мне только не ясно, чем занимаются ваши духовные наставники, которым до сих пор мы вполне доверяли…
— О аллах, ты сам видишь, как я предан хану!.. — выкрикнул кази, потрясая четками.
Глаза собеседников встретились: пугливые, лживые верховного кази и ядовито-презрительные, властные, жестокие — шанжана. Кази первым заморгал, сощурился, виновато опустил голову.
— По сведениям, которые получены нами из вполне достоверных источников, — заговорил дарин, растягивая слова и внимательно наблюдая за впечатлением, которое они производят на кази, — зачинщиком возникшей смуты является духовное лицо…
— О ходжа Бахауддин!.. О имамий Азям[103]…
— Я изумлен, кази, не меньше вашего, но это сущая правда!
У верховного кази было такое лицо, как будто, ни в чем не повинного, его уже вели на казнь. Дарин наслаждался эффектом.
— Да, я изумлен. Ведь это значит, что ваши храмы, мечети, медресе превратились в обиталище сатаны, а ваши муллы учат не смирению, а мятежу…
Каждое слово пронзало сердце кази, как отравленная стрела. Все сводилось к одному — главная вина за беспорядки ложится на самого верховного кази. Как доказать свою непричастность, какие оправдания переубедят шанжана?.. Запоздалое раскаяние терзало кази: и дернуло же его бежать за полночь к этому проклятому маньчжуру!..
— Я верю, однако, — говорил длиннобородый дарин, подчеркивая свое сочувствие к потрясенному кази, — я верю, что высокопоставленные духовные лица, которым оказывает покровительство наш великий каган, которых он щедро одаряет и окружает почетом, — я верю и надеюсь, что они не последуют по стопам жалкой горсточки негодяев…
— О боже!.. — Вскочив с места, кази вскинул руки кверху. — Наша любовь к великому кагану, свидетель аллах, не ведает предела…
— Прошу вас сесть, кази, — сказал шанжан, раскуривая трубку. — Теперь мы должны обсудить, как отвести опасность, нависшую над народом, а если выражаться точней — над нашими головами. Не так ли, кази? А?..
— Так, так, господин мой…
— Мы давно приметили этого Коротышку муллу, но не трогали из почтения к его духовному сану, и он, пользуясь нашей снисходительностью, разгуливал на свободе. Дальше это продолжаться не может.
— Гнилая душа, сбившаяся с пути праведных! — воскликнул кази, грозя невидимому мулле Аскару.
— По-моему, он сбился не только с пути, по которому идут праведные сыны аллаха, но и с того пути, по которому должны следовать слуги кагана…
— Так, так, господин мой, мудрость вещает вашими устами… Он должен быть строго наказан!
— Наказать его легко, — холодно улыбнулся дарин, — мы раздавим его, словно куклу, слепленную из сырой глины. Все дело в том, как выбить из множества голов мысли, которыми он их засорил. Знаете ли вы, кази, что в некоторых местах избивают и даже убивают наших сборщиков податей…
— О боже, не лишай нас своей милости…
— Могущество ханских войск безгранично. Но мы не желаем бесполезного кровопролития. Надо вернуть народу спокойствие мирным путем.
— В этом деле мы можем оказать помощь, — сказал кази, поняв, на что намекает длиннобородый. Взгляды собеседников снова сошлись. Но теперь это были взгляды единомышленников… И долго еще длилось обсуждение неотложных мер, вызванных нарастающими беспорядками.
Длиннобородый дарин, действуя по правилу: «мясо жарят в собственном сале», возложил на верховного кази ответственные поручения и самолично проводил его до выхода.
Пятеро всадников подскакали к бурной, пенистой реке и, хлестнув коней, бросились в воду. Не в силах противиться стремительному потоку, кони поплыли по течению и кое-как добрались до противоположного берега.
Всадник на рыжем иноходце молча указал в сторону пологого холма и повернул коня. Остальные последовали за ним. На вершине холма спешились, чтобы дать передохнуть лошадям, которые запаленно дышали, широко раздувая ноздри.
Вокруг раскинулась бесконечная степь. Озаренная теплыми лучами солнца, она уже налилась всеми красками осени. Воды Или блестели на изгибе словно ртуть. Дальние сады и рощицы казались отсюда пригоршнями золотых монет. На юге гордо поднимал свою величавую голову седой Тянь-Шань, как бы охраняя покой долины.
— Смотрите, вон там, на дороге, цепочка телег, — заметил первым все тот же всадник, которому принадлежал рыжий иноходец.
— Мы успели в самый раз!
— Теперь на коней!..
По дороге тянулся длинный скрипучий обоз. Дехканские телеги двигались одна за другой, впритык, — судя по сопровождавшей караван охране, везли хлеб. Впереди брели человек десять, связанные одной веревкой. Когда обоз достиг низины, превратившейся после дождей в вязкое болото, головные телеги сразу же застряли в грязи.
— Куда вы смотрели, негодяи?.. У вас что, полопались глаза?.. — крикнул один из охранников.
Погонщики, засучив штаны выше колен, полезли в грязь. Но как они ни напрягались, колеса засасывало все глубже. Испуганно храпели лошади, увязнув до самого брюха в густой непроходимой жиже.
— Разгружайте свои телеги, бездельники!..
Погонщики стали перетаскивать мешки с возов на обочину дороги. Двое поскользнулись, упали, не выдержав тяжести, распластались прямо в грязи, едва не захлебнулись, — их подняли, усадили в сторонке. Но стражники безжалостно подгоняли остальных погонщиков, действуя плетьми.
Неожиданно среди криков, ругани и злобных проклятий прозвучал сухой хлопок выстрела, и в тот же миг один охранник свалился с коня. Не успела охрана опомниться, как из высоких придорожных зарослей кустарника выскочили пятеро всадников с занесенными над головами саблями.
— Кто пошевелится — прощайся с жизнью! — крикнул передний всадник на рыжем иноходце.
— Ахтам!.. — узнал его кто-то из погонщиков. Стражники оторопели, может быть, растерявшись не столько от выстрела, сколько от имени, которое им приходилось уже слышать.
Тем временем Ахтам обратился к погонщикам:
— Братья, разве не лучше спалить весь хлеб в огне, чем отдавать его нашим кровососам?.. Но теперь все ваше: и хлеб, и обоз, поступайте, как знаете.
— Послушай, сынок, — сказал пожилой погонщик, выдвигаясь вперед, — ты отомстил за нас этим разбойникам, спасибо тебе. Однако что дальше? Ведь вы-то уйдете, а расплачиваться за все нам…
— Расплачиваться?.. Или у вас в жизни осталось что-нибудь кроме страха?.. Что еще вы боитесь потерять?.. — ответил Ахтам вопросом на вопрос.
— Чем тянуть лямку до самой смерти, лучше хоть раз испытать судьбу, — поддержали Ахтама из толпы. — Вот что ждет каждого из нас: они виноваты только в том, что не сумели уплатить все налоги! — Группа связанных дехкан — впопыхах никто не догадался перерезать веревку — стояла в сторонке, особняком, как молчаливое подтверждение горьких слов Ахтама.
— Всему есть предел, и вашему терпению тоже, братья! Когда мы выступим локоть к локтю, с гнетом будет покончено…
— Верно… верно… — переговаривались в толпе.
— Кто с нами — выходи вперед! Кто домой — поворачивайте обратно, друзья.
Около тридцати дехкан, считая и десятерых, освобожденных от сурового наказания, вступили в отряд Ахтама. Остальные, то ли боясь последствий для себя самих, то ли не решаясь покинуть семьи, не рискнули на это и, завернув лошадей, отправились восвояси.
— Скоро наступят светлые дни! — напутствовал их Ахтам. — А у вас, наверное, крепкие поясницы, а? — шутливо обратился он к своим новым товарищам. — Смотрите, как бы не пришлось потом и вам дать стрекача!
— Наши отцы называли нас сыновьями, — ответил один из них.
— Ответ, достойный мужчин, — одобрил Ахтам. — Что ж, братья, в путь!
Новички распрягли своих коней и, оседлав, вспрыгнули на них.
— Не слышали, в каком селении сейчас Абдулла-дорга? — спросил Ахтам.
— Вчера ночевал в Чулукае. А сегодня будто бы в Турпанюзи, отправляет хлеб в ханские закрома.
— А какая с ним охрана?
— Да человек десять.
— Пока мы не покончим с Абдуллой, не будет конца податям, — сказал Умарджан.
— Может, попытаемся?.. — предложил чернобородый.
— Сынок, нельзя ли поговорить с тобой? — От дехкан отделился старик Колдаш и взял под уздцы коня Ахтама.
Они присели на берегу арыка.
— Что же вы хотели сказать мне, тага?[104] — спросил Ахтам.
— У меня серьезный разговор, сынок. Эта ваша затея мне кажется напрасной…
— Какая затея?
— Да как же… Если вы уничтожите четырех стражников, завтра их нагрянет четыре сотни! А что вы поделаете с четырьмя сотнями?.. Смотрите, как бы на народ не обрушились новые беды, тяжелее прежних…
— Чего вам бояться на склоне лет, тага?
— Не о себе я говорю, сынок, — о народе, которому, ты сам знаешь, и так живется несладко… А вы поднимаете его на смуту…
— Что ж из того? «Если умирать — умри, но выстрели», — разве не сам народ так говорит?.. — усмехнулся Ахтам.
— Это верно, сынок, — ответил старик, подсаживаясь к Ахтаму поближе и доверительно глядя ему в глаза. — Но вспомни, когда, начав дело, доводили мы его до конца?
Ахтам задумался. Впервые, может быть, представилось ему, как огромно то, что они замыслили, как жестока будет борьба, сколько жизней захватит она и унесет с собой ради торжества народной свободы и счастья…
— Наши мусульмане говорят, что разгорится газават и воспрянет Ислам, — продолжал старик, обращаясь к погруженному в тревожные думы Ахтаму. — А что, если, заварив кашу, не найдем того, кто возьмет в свои руки знамя?.. Вот тогда и разбежимся — ты туда, я сюда… И считай — все погибло.
— Грозен гнев народа. Разве газават уже не вспыхнул вокруг?..
— Хе-хе, — ехидно подхихикнул старик, — таких «газаватов» я на своем веку перевидел немало. А что потом? Потом всегда находятся такие, кто, еще не начав дела, уже дерется из-за постов и званий…
Эту горькую правду хорошо знал и сам Ахтам. Но в его представлении она была правдой давних времен и не могла повториться ныне.
— Тага Колдаш, — упрямо возразил он старику, — для нас один выход: не повторять старых ошибок. Или, по-вашему, мы должны обрубить острие народного гнева?
— Хе-хе… — старик опять ехидно хихикнул.
— Почему вы смеетесь, тага? — с обидой спросил Ахтам, и глаза его сердито блеснули. — Что может быть позорнее, чем жить в вечной кабале?
— Говорить легко, сынок, — перебил его старик. Он уже не улыбался, взгляд сделался решительным, твердым, — чувствовалось, он не раз обдумал все, что высказывал теперь Ахтаму. — Прежде чем болтать об уничтожении маньчжур, надо покончить с нашими собственными «маньчжурами». На них недолго свернуть себе шею, я это знаю наверняка, сынок. Я варился в кровавом котле Насруллы-бека в Учтурфане, сражался, когда ходжи объявили газават в Кашгарии. Тогда все копали друг другу могилу и становились лакомым кормом для врага…
— Вы ведете речь о наших старейшинах?
— А о ком же еще?.. Пойми, хакиму Хализату нет никакого дела до народа, ему важна судьба единственного человека в мире — его самого. Говорят, «головы двух козлов не варятся в одном котле», так и беки: они не умеют действовать сообща.
— Народ поднимается и без них!
— Даже пчелы имеют своего вожака, сынок. Людям нужен вожак, телу — голова. А где вожак, который сумеет управлять целым народом?
Не все, что говорил старик, пришлось по душе Ахтаму, но многое было справедливым и внушало уважение к уму и опыту неожиданного советчика. Ахтам пожалел, что ему не довелось побеседовать со стариком раньше, ведь его устами говорила сама жизнь. Кто в одиночку найдет правильный путь, сумеет все понять, во всем разобраться?.. Правда, у Ахтама есть неизменный наставник — мулла Аскар… Однако ведь и тот не пренебрегает чужим мнением…
— А что, тага, чем старше становишься, тем больше, наверное, дрожишь за свою жизнь?
— Я три раза был в бою, сынок. И все, что я прошу у аллаха, это позволить мне в бою и умереть.
Ахтам изумленно уставился на старика.
— Вот так, сынок. Если я лгу, пусть бог накажет меня за это, — старик гордо ударил себя в грудь. — Но, сынок, я не хочу погибать зазря!
— Как это понимать — зазря?.. — удивился Ахтам снова.
— А так: не хочу, чтобы меня срезала сабля, как недозрелый кукурузный початок.
— В этот раз все будет иначе: мы доведем дело до конца, и зазря никто не погибнет!
— Как знать… Если призадуматься над тем, что говорил вчера мулла после вечернего омовения, тогда, считай, все пропало…
— Мулла?.. Что же говорил вчера мулла?
— Всех, кто выступит против власти, причислят к неверным.
— К неверным?..
— Такая угроза — как хорошая бородавка на глазу, сынок…
— Он сам неверный!.. Ваш мулла!.. Он обманывает простаков, предатель, продавший совесть и душу!
— Так думаешь ты, но многие мусульмане прислушиваются к его словам…
— Ну что ж, посмотрим… — Ахтам не подал вида, но его смутило сообщение старика. Он растерялся и на какое-то мгновение почувствовал себя слабым и одиноким перед надвигающейся бурей.
— Идите к нам, тага, — сказал он на прощанье. — Нам нужен человек, который сумеет учить нас уму-разуму…
— Когда наступит время, мы, может быть, встретимся… А пока прощай. Всего вам доброго, сынок…
Ахтам и сам не заметил, как взлетел на коня, как сдавил его крутые бока. Свистнул в ушах, ударил в лицо ветер. Значит, вот оно что… Все, кто выступит вместе с нами, буду прокляты, объявлены неверными… Нет, опасения старого Колдаша не напрасны! Слова муллы испугают многих… Да, бородавка, огромная бородавка проросла над глазом, не так просто избавиться от нее! Когда между тобой и врагами появилась стена, ее надо разрушить, как иначе добраться до ненавистных? Сблизиться с муллами? Нет, нет, нельзя с ними садиться на одну лошадь — обманут, продадут… Но пусть, пусть только встанут на нашем пути — раздавим, подомнем, как ядовитых гадюк!..
Он гнал коня, словно стремился избавиться от неотвязных сомнений, словно неистовой этой скачкой решалась теперь вся его жизнь. В нем бушевала ярость, в груди пекло, бешено билось сердце…
Ахтам обогнал своих спутников, они остались далеко позади. Заметив поблизости от дороги ручей, Ахтам спрыгнул с коня, распластался над водой, приник губами к студеной, ломившей зубы струе и пил долго. Ручей охладил его. Ахтам поднял голову, огляделся и только тут увидел, что небо покрылось тяжелыми, разбухшими черными тучами. На западе потемнело, там сверкала молния и глухо, рычащими раскатами, гремел гром. Предгрозовой ветер взметал клубы пыли, заволакивая все вокруг, до самого неба, густой беспросветной мутью. Мгла опускалась на землю, давила душу. Не успел отряд Ахтама доскакать до ручья, возле которого он остановился, как из толстых слоистых туч хлынул дождь…
Когда отряд подъехал к ложбине Турпанюзи, Ахтам приказал придержать лошадей.
— Ты поведешь наших новых товарищей, — сказал Ахтам Умарджану, — мы вас догоним.
— А как с этими? — Умарджан кивнул на стражников, которые охраняли обоз.
— Прихвати с собой. Выпадет случай — обменяем на оружие. — Ахтам роздал своим людям ружья, отобранные у охраны, и велел обменяться с конвоирами верхней одеждой.
— Если у Абдуллы десять солдат, то нас — девять, померяемся силами, — сказал Ахтам, когда Умарджан скрылся со своими товарищами за поворотом дороги. — Тронулись!..
Они добрались до Турпанюзи еще засветло, но из-за дождя улицы были совершенно безлюдны. Наконец им повстречалась женщина, которая шлепала по лужам босыми ногами, держа в руках обувь и накинув на голову драную мешковину. Завидев вооруженных всадников, она кинулась в соседний двор, но Ахтам, ехавший впереди, удержал ее.
— Не бойся, тетя, мы свои люди. Откуда держите путь?..
Женщина стояла, пряча лицо, но, видимо, чувствуя, что ей никто не угрожает.
— Из байского дома, — тихим голосом проговорила она.
— Что слышно про Абдуллу-доргу?
— Ничего не слышно. Если бы приехали большие люди, все бы всполошились, а наш бай сидит у себя дома.
— Спасибо, тетя.
Женщина торопливо зашагала прочь.
— Значит, их тут нет! — Чернобородый с досады выругался. — А если они нарочно сказали, что направляются сюда, а сами двинулись в другое место? Ведь это хитрые лисицы…
На самом деле так и получилось: Абдулла-дорга, объявив, что едет в Турпанюзи, взял путь на Джелилюзи.
— Неужели нам возвращаться с пустыми руками? — нахмурились товарищи Ахтама.
— Нет, — отвечал Ахтам, — подожжем хлебные амбары Хализата…
— Что?.. — Чернобородый не скрывал смущения. — Ведь это тяжкий грех — поджигать хлеб!
— Кормить хлебом собак в солдатской одежде — грех еще тяжелее, — решительно возразил Ахтам.
Лесные смельчаки остановились в ста шагах от хлебных амбаров. Очевидно, боясь дождя, охрана попряталась, во всяком случае, у ворот никого не было видно. Приказав двум джигитам стеречь коней, Ахтам повел остальных товарищей к воротам и, подойдя поближе, выкрикнул уверенным, повелительным тоном:
— Есть ли кто-нибудь здесь?
Никто не отвечал. Он принялся стучать в ворота.
— Кто там? — раздалось изнутри.
— Солдаты Абдуллы-дорги!
— Абдуллы-дорги?..
— Мы возвращаемся из Джелилюзи!
Охранник приоткрыл маленькое окошко в боковой дверце, выглянул, но вид людей в солдатской форме успокоил его. Раздался звон ключей.
— Да скорее, скорее, промокли до костей, — нарочито злым голосом покрикивал Ахтам.
— О боже, и в дождь нет покоя, — ворчал охранник, открывая ворота. Сильные руки сдавили его горло, охранник успел только икнуть. Его товарищи сидели в дежурке и варили мясо в чугуне. За разговором они не заметили появления джигитов.
— Салам, друзья, — поздоровался Ахтам, входя первым. При взгляде на незнакомых вооруженных людей охрана оцепенела.
— Не бойтесь, вас мы не тронем, — продолжал Ахтам. — Но ни с места. Где ключи от амбаров?
Один из охранников указал на углубление в стене над очагом.
— Брат, — обратился Ахтам к чернобородому, — заведите коней во двор и дайте им корму.
— Не следует слишком долго тут задерживаться, — настороженна огляделся по сторонам чернобородый.
— Мы здесь как за семью замками, никому не придет в голову нас заподозрить… А ну-ка, друзья, расстилайте пошире свой дастархан, самое время полакомиться вашим мясом.
— Слушаемся… — проговорил нетвердым голосом один из охранников, поспешно поднимаясь с места.
— Есть у вас сухие дрова на растопку? — спросил Ахтам, когда на блюде появились дымящиеся разваренные ломти мяса.
— Есть… А что вы собираетесь делать? — испуганно спросил охранник.
— Скоро увидишь. Да вы не бойтесь, вы сами не получите даже щелчка в нос… Разве что заберем вот эти три ружья да еще лошадей в придачу, и дело с концом.
— А кто вы такие?
— Если завтра люди Хализата спросят, — скажите, что амбары поджег Ахтам, с них этого хватит…
…Когда Ахтам со своими друзьями добрался до богарных земель, расположенных к северу от Турпанюзи, пламя, охватившее хлебные амбары гуна Хализата, поднималось высоким багряным столбом, освещая далеко вокруг дома и деревья. Лесные смельчаки несколько мгновений, оставив коней, любовались игрой огня, потом свистнули плетками и помчались прочь.
— Значит, у Ахтама в отряде сейчас больше семидесяти человек… А как с оружием?
— Пятнадцать ружей и тридцать сабель, учитель. Но пуль и пороху маловато.
— Что скажешь ты, Махмуд?
— Мои кузнецы выковали пятьдесят сабель, мулла Аскар. Можно сковать еще сабель тридцать. Было бы хорошо, сумей мы добыть настоящую сталь.
— Сколько людей ты собрал?
— Джигитов, которые только и ждут первого сигнала, у меня не меньше, чем у Ахтама.
— Теперь очередь за Семятом. Выкладывай, что у тебя за душой, сынок.
— Мы подбирали людей очень осторожно, поэтому их не так много. Что же до оружия, то мы выменяли на золото у беглых солдат пять ружей…
— Не виляй, Семят, сколько у тебя человек?
— Я и не думаю вилять, Махмуд. Тридцать пять, зато один к одному…
— Все вы молодцы, мои родные, для начала хватит, и этого.
— Мулла Аскар, долго ли мы будем считать да пересчитывать? Время перейти к делу!
— Не горячись, Махмуд. Сегодня мы для того и встретились, чтобы все решить.
— Слава аллаху.
— Наверное, самое подходящее время для начала — день хайта[105]. Что скажете, бурадары?
— До хайта еще десять дней. Зачем опять откладывать, мулла Аскар?
— Уста[106] прав. Десять дней — немного, мы ждали дольше, Махмуд…
— Нам нужно время, чтобы основательно подготовиться, дети мои. В любом деле все решает подготовка, особенно в таком, которое мы затеваем…
Этот разговор между муллой Аскаром и его друзьями происходил в старой заброшенной усадьбе старосты Норуза, поблизости от Дадамту. Здесь никто не жил, кроме сторожа Илияса, и можно было не опасаться чужих глаз и ушей. После долгих горячих споров решили поднять народ в день хайта, во время молитвы, в самом крупном селении — Панджим, затем захватить крепость Актопе и с возросшими силами штурмовать Кульджу.
— Судя по всему, о наших замыслах уже известно, и восстание попытаются задушить в самом зародыше. Мы должны соблюдать величайшую осторожность, — говорил мулла Аскар. Он не одобрял Ахтама за поджог амбаров Хализата — к чему увеличивать число врагов в тот момент, когда надо всячески привлекать к себе новых союзников? Если даже среди маньчжур найдутся готовые помочь, не надо их сторониться. Ведь главная цель — свергнуть правительство, пускай соединяются все, кому оно ненавистно.
— Вряд ли мы дождемся помощи от маньчжур, уста, — начал было Ахтам, но мулла Аскар прервал его:
— Не смотри так на вещи. В грязи можно встретить бриллиант. Я ведь не говорю о богачах и сановниках, которые только и живут нашей кровью.
— И все же трудно поверить людям из чужого племени.
— Ты что же, веришь Хализату и подобным ему?
— Им я не верю, вся беда идет от них…
— Теперь ты рассуждаешь правильно, сынок, да будет смазан медом твой язык… Запомните накрепко: честным людям, которые живут трудами рук своих, наше сердце всегда открыто, уйгуры они или китайцы… А сейчас, когда речь идет о восстании, мы не побрезгуем и нашими давними недругами, если в этом польза делу. Ведь вы все знаете Исрапил-бека? Я с ним беседовал… Он, правда, держался высокомерно, заносчиво, но и он тоже недоволен правительством, и мы не оттолкнем его, если он примкнет к нашим рядам… Единство, единство — вот наша сила!
Мулла Аскар учил своих молодых, порывистых друзей рассудительности и гибкости, уроки его усваивались с трудом: куда проще броситься на врага очертя голову, чем овладевать хитрым искусством дипломатии! Но так или иначе все пришли к выводу, что нужно использовать различные средства, если от них зависит победа. Один только Махмуд, которому по простоте душевной претили всякие тонкости, казался несогласным, но помалкивал. Под конец обговорили еще кое-какие подробности о продовольствии, лошадях, дальнейших встречах и расстались.
Чтобы не возбуждать подозрений, мулла Аскар погрузил на своего ишака пару мешков соломы и как ни в чем не бывало тронулся домой, всю дорогу распевая песни. Впрочем, ему и вправду хотелось петь. Как никогда, был он близок теперь к заветной цели, к исполнению давнишней мечты, и разве у всякого на его месте не озарилась бы ясным, радостным светом душа, не возликовало бы сердце, опьяненное предчувствием близкого торжества?.. Он пел и думал о своих юных друзьях и сподвижниках — о Маимхан и Ахтаме, о Махмуде и Семяте, о многих других, кто так же, как и он сам, с тревогой и надеждой будет ждать десятого дня, хайта, часа молитвы… Мулла Аскар не заметил, как добрался до дома.
Но странно — у порога к нему не выскочил, как Обычно, Илпатджан. И на двери нет замка. Каких воров прельстила его лачуга? Или тут постарались не воры?
Мулла Аскар не успел обернуться, как послышалось грозное: «Стой!» — и перед ним выросла громоздкая фигура Бахти.
— Что-то слишком уж вы развеселились, дорогой мулла… Развеселились, распелись, прямо как соловей на заре… Придется нам спутать ваши крылышки!..
— Ты нашел себе дело по душе, Бахти…
Два солдата вышли из домика муллы и надели Аскару наручники.
— Нет, Бахти, не на меня ты надел наручники — на свою совесть. — Мулла Аскар презрительно усмехнулся Бахти в глаза.
Солдаты во всем оставались верны своим правилам: прежде чем увести муллу, они с двух углов подожгли его ветхую лачугу.
Все это произошло поздним вечером, когда сгустились сумерки, да и хибарка муллы Аскара стояла на окраине селения, так что вначале никто ничего не заметил. Только двое подростков, которые возвращались с поля, навьючив ишаков соломой, при въезде в кишлак увидели, как вспыхнул домик Аскара. Оба оторопели, не веря своим глазам, а потом с пронзительным криком «Пожар! Пожар!» кинулись бежать вдоль улицы. Зловещая весть мигом облетела все селение и достигла дома дядюшки Сетака. Маимхан, не раздумывая, первой выскочила за ворота. Всюду слышались голоса: «Ведра!.. Везите бочку с водой!..» — и все бежали туда, где на фоне темного ночного неба вздымался столб огня.
Когда Маимхан, задыхаясь, примчалась к месту пожара, пламя уже полностью овладело домом, старые подгнившие балки громко трещали, длинные багровые языки уже лизали крышу.
— Воды, воды!.. — кричали в толпе. — Скорее!..
— А где же учитель?.. Где мулла Аскар?..
Маимхан, казалось, ничего не соображая, с мертвым, неподвижным лицом стояла перед пылающим домом, и вдруг — никто и опомниться не успел, как она ринулась прямо в огонь. Неизвестно откуда вынырнувший Хаитбаки закричал: «Махи!.. Куда ты? Сгоришь…». Со всех сторон раздавалось: «Махи! Махи…» Но она уже исчезла в дымных клубах пламени.
О, каким ярким, каким яростным светом была залита теперь знакомая ей комната, в которой обычно стоял тусклый полумрак! Маимхан бросилась к нише, где находились книги, — учитель так дорожил ими! «Кутадгу билик»[107], «Диван лугат турки»[108], «Джан намэ»[109]… Она хватала все, что попадалось под руку, потом кинулась обратно, притиснув к груди тяжелую кипу, — но на пороге прямо на голову ей упал кирпич, выскользнув из-под обгоревшей балки. Маимхан покачнулась, шагнула еще раз, другой и упала, не выпустив при этом зажатые в охапку книги. Если бы не Хаитбаки, ее, возможно, погребла бы внезапно рухнувшая крыша…
Где тут было справиться с огнем, если у сбежавшихся на пожар не оказалось под руками ничего, кроме ведер! Водой плескали в пламя, но оно, казалось, не гасло, а, напротив, разрасталось все больше… Домик муллы Аскара, памятный в Дадамту каждому, — на глазах у всех превратился в груду пепла. Но односельчане жалели не столько о доме, сколько о его хозяине, попавшем в лапы своих заклятых врагов…
— Учитель… Где мой учитель?.. — бормотала в беспамятстве чуть живая Маимхан.
В ответ слышались горестные вздохи.
Тускло мерцал светильник, лица сидящих вокруг людей были так же темны, как размытые черные тени на глинобитных стенах. Такие лица бывают у тех, на кого пала неожиданная непоправимая беда и кто еще не успел оправиться от страшного удара. Кузнец Махмуд, ювелир Семят, портной Саляй — все они, друзья и единомышленники муллы Аскара, поникли головами и смутились сердцами, оглушенные вестью об аресте своего наставника. Разное толковали в народе по этому поводу. «Газават — вот к чему он призывал», — утверждали одни. «Давал читать книги против шариата, муллы и засадили его в тюрьму», — говорили другие. «Распускал слухи, позорящие хана», — шептались третьи. Обычно в подобных случаях власти разъясняли свои действия специальным указом, но на этот раз арест муллы Аскара был окружен зловещей тайной. Она повергла в еще большую растерянность его друзей, не знающих, с чего и как начинать действовать, каким должен быть их первый шаг.
— Ладно, что случилось — то случилось, — нарушил тяжелое молчание Махмуд. — Сколько теперь ни прячь голову в колени, это не поможет.
— Зря мы поспешили, подняли шум в мечетях…
— Подняли шум?.. — загрохотал Махмуд. — А ты думаешь, в таком деле, как наше, можно обойтись без шума, друг Саляй?..
— Бросьте ворошить прошлое, — вмешался Семят. — Давайте решать, как нам вызволить нашего учителя.
— Верно, — согласился Махмуд. — Сейчас это самое главное — как его вызволить… Тюремная сволочь все сделает за деньги. Но денег надо столько, сколько теста за один раз можно просунуть в горло верблюду!
— Это все не шуточное дело… — подавленно проговорил Саляй, покачивая головой.
— Кто же говорит, что шуточное!.. Но мы все продадим, себя самих заложим, а учителя освободим!..
— Ты лучше скажи — как? Как освободим? — перебил Махмуда Саляй. — На словах все просто…
— Мы дали клятву над Кораном, — сказал Семят. — Помнишь ли ты ее, Саляй?.. Мы поклялись всегда и во всем быть вместе, даже если нам будет грозить смерть!..
— Правильно, Семят! — подхватил Махмуд. — Мужчина хранит верность своему слову! И к делу, к делу, братья…
— К делу… О каком деле ты еще говоришь? — возразил Саляй, беспомощно разводя руками. — Самое лучшее для нас — закрыть крышку котла, который кипел несколько дней, а теперь, когда погас огонь…
— Что?.. Что ты сказал, портняжка?.. — Махмуд подскочил к Саляю, стиснув свои громадные кулаки. Боязливые глаза Саляя сверкнули стеклянным, неживым блеском.
— Погоди, Махмуд, сядь, — остановил кузнеца рассудительный Семят. — Самое время сейчас затеять побоище между нами самими…
Махмуд, через силу сдержав себя, вернулся на место, сел, сжимая кулаки, похожие на два молота, — не вмешайся Семят, Саляю, наверное, пришлось бы испытать на себе их тяжесть.
— Я не могу идти наугад с закрытыми глазами, — проговорил Саляй после недолгого молчания.
— У каждого из нас один повелитель — совесть, — сказал Семят. — Мы не станем тебя удерживать.
— Нечего было тебе и путаться с нами, заячья ты душонка, — презрительно отозвался Махмуд. — Бери в руки ножницы да крои свои тряпки…
Они разошлись, ничего не решив.
Как раненый тигр, метался по своему двору разъяренный кузнец, сокрушая все, что ни попадало под руку. Одна за другой разлетелись на части две сабли — сам ковал, сам и сломал их о наковальню.
— И это люди?.. — повторял он про себя, меряя двор взад и вперед широкими шагами. — Те самые люди, которым так верил мулла Аскар?.. Болваны! Пышнохвостые индюки! Еще кровью не пахло, а они уже… Бабники! Растирали бы сурьму для своих жен, а не болтали о сражениях!.. — Махмуд чувствовал себя опозоренным перед муллой Аскаром, перед всеми на свете! Он был готов схватить обоюдоострый меч, кинуться к тюрьме и, если не освободить муллу Аскара, то, по крайней мере, — принять смерть, достойную джигита!.. Он был готов, готов на все! Но всякий раз, уже чуть ли не у ворот, его настигал плач ребенка, только что родившегося первенца-сына, — и Махмуд останавливался, сумрачно вздыхал и возвращался в дом, чтобы унять надрывающий душу крик. Здесь его встречал утомленный, больной от бессонницы взгляд жены; опершись о люльку локтем, она кормила грудью малютку-сына. И столько щемящего тепла было в этой картине, что сердце кузнеца таяло, подобно железу на огне, и таяли прежняя решительность и твердость… Но и в такие мгновения Махмуда не оставляла мысль, что он не отступит от намеченного, кузнец стряхивал с себя предательскую слабость, сжимал зубы, возвращался во двор и… все повторялось сызнова.
Кто-то постучал в ворота. Махмуд, забыв об опасности, которая могла нагрянуть в любую минуту, отворил калитку. Оказалось, что это Семят.
— Поговорим здесь, не заходя в дом, — сказал он, — только закрой ворота поплотнее… Ты что, собрался куда-то? Что это за меч в твоих руках?
— А ты уже испугался, заяц?..
— Дело покажет, кто заяц, а кто коршун…
— Вижу вас всех насквозь!
— Значит, не насквозь. Тебе только играть с мечами да саблями…
— А ты что, дрожишь за свою поганую жизнь?
— Я ничего не хотел говорить при Саляе…
— Струсил?
— Может быть. Но в таких случаях лучше выбрать осторожность. Портной-то, похоже, раскаивается…
— С самого начала надо было всыпать ему, куда следует, и отпустить на все четыре стороны.
— Он знает все наши планы, так что я на всякий случай…
— Что — на всякий случай? Не тяни, выкладывай, что у тебя за душой?..
— Саляй — трусливый человек, ты сам знаешь. Как бы его трусость для нас не обернулась бедой.
— Тогда покончим с ним — и концы в воду.
— Ни с того ни с сего — покончить?.. Так нельзя.
— Что же мы, миловаться с ним должны, пока он вас всех не выдаст?
— Оставим Саляя. Перейдем к нашим собственным делам. Мы не сможем дальше оставаться в городе, Махмуд. Нам нужно соединиться с Ахтамом и начать восстание с гор.
— По мне хоть с пустыни. Лишь бы не мешкать.
— Готовь тогда на завтра своих джигитов. Я тоже подготовлюсь, а вечером выступим из города.
— Мои джигиты готовы в любую минуту.
— Повара Салима оставим для связи. Его никто не заподозрит. А насчет муллы Аскара посоветуемся с Ахтамом. Я думаю, освобождать нашего учителя придется силой, другого выхода нет.
— Вот теперь ты говоришь дело, брат.
— Я пошел. Если Салим вернулся из кишлака, надо кое-что ему передать. Прощай, Махмуд…
Миновало несколько дней, и ранка на голове у Маимхан затянулась, что же до ее душевной раны, то день ото дня она болела все больнее. Бедный мулла Аскар!
Он томится в тюрьме, он в кандалах, он страдает, одному аллаху известно, что его ждет, а она ничего не делает, чтобы ему помочь, ее даже не выпускают из дома! Вдобавок — ничего достоверного о судьбе учителя никто не знает, хотя слухами и домыслами полно все Дадамту! Хаитбаки ездил в город за лекарствами для Маимхан, но и там не добился ничего путного… К тому же дядюшка Сетак и тетушка Азнихан последнее время очень явно давали понять Хаитбаки, что не желают видеть его в своем доме. На них, впрочем, было трудно обижаться — напуганные базарными сплетнями и пересудами о связях Маимхан с взятым под стражу муллой, старики совсем потеряли головы от страха за свою дочь. А староста Норуз по-прежнему не оставлял их в покое, коварно пользуясь обстоятельствами, чтобы исполнить давний, замысел… Вот и сегодня он вызвал к себе дядюшку Сетака с женой, прислал за ними своего работника, и в его сопровождении оба старика поплелись по заплывшим грязью улицам.
Увидев, что Маимхан осталась без бдительного присмотра, Хаитбаки мигом очутился у нее во дворе. Маимхан расчесывала густейшие волосы у своей младшей сестренки, заплетая их в тонкие косички.
— Куда это направился дядюшка Сетак? — спросил Хаитбаки.
— А сам ты не догадываешься? — ответила вопросом на вопрос Маимхан, не поворачивая головы.
— Наверное, опять старая лиса…
— Если догадался, к чему спрашивать?
— Да так, с языка сорвалось…
— Тогда незачем переливать из пустого в порожнее, — резко заключила Маимхан. — Лучше позаботимся об учителе…
Хаитбаки раскрыл было рот, чтобы что-то возразить, но так ничего и не сказал. Глазенки маленькой Минихан, похожие на ягоды черной смородины, с любопытством следили за ним и сестрой.
— Пойди-ка, вертушка, поиграй у Селимам, — проговорила Маимхан, заплетая последнюю косичку. Минихан подозрительно оглядела Хаитбаки и сестру, облизнула кончиком языка губы цвета китайской черешни и с сожалением пошла со двора.
— Ты можешь добыть лошадей и телегу? — спросила Маим.
— Лошадей и телегу? — удивился Хаитбаки. — Зачем они тебе вдруг понадобились?
— Я спрашиваю — можешь?
— Отчего же…
— Тогда нагрузи телегу дынями, а когда стемнеет, жди меня у мельницы.
— Куда ты собралась ехать?
— Во дворец.
— Во дворец?!
— А дыни мы привезем в подарок от лисицы Норуза…
Не задавая лишних вопросов, Хаитбаки поспешно отправился исполнить поручение.
Когда Маимхан и Хаитбаки на телеге, доверху нагруженной дынями, подъезжали к дворцовой площади, в самом дворце веселье было в разгаре. Звучала музыка, слышались оживленные голоса, и всюду так ярко сияли огни множества фонарей, что при их свете, казалось, даже иголка не останется незамеченной. Однако страже и слугам передалась общая беспечность, и Маимхан, которая в прошлый раз хорошо запомнила все ходы и выходы, без большого труда сумела пробраться через хозяйственные ворота во внутренний двор, где искусные танцоры услаждали представлением пеструю толпу гостей и придворных.
В центре двора под мелодию «Санем сада» плавно двигалась как бы сотканная из цветов лодка, впереди выступал одетый в красный атлас лодочник. Суденышко раскачивалось, кренилось набок, снова выпрямлялось и горделиво продолжало путь. А смелый кормчий отважно правил хрупким челноком, борясь с бурей.
Женщины, затаив дыхание, следили с верхних галерей за танцем, и даже не склонные к утонченным переживаниям беки, окружавшие гуна Хализата, то и дело издавали восторженные возгласы. Наконец лодочник, словно вынырнув из-под крутой волны, остановился перед хакимом и вместе с танцором, вышедшим из лодки и одетым во все белое, склонился в глубоком поклоне. Гун в ответ слабо кивнул — это значило, что и он доволен.
Потом новые актеры исполнили песню «Рамзан шерип», за ними акробаты в зеленых одеяниях прыгали, как мячи, и вращались, как мельничные колеса. И хотя Маимхан спешила выполнить то, ради чего проникла во дворец, ее так захватило зрелище, что она не в силах была оторваться, особенно, когда появились борцы. Лица их напряглись, ноги так уперлись в землю, что, казалось, вот-вот вдавятся в нее; оба стояли, свирепо стиснув друг друга, пока тот, у которого длинные, как грива, волосы падали до плеч, не поднял соперника и не ударил оземь; при этом раздался гул, будто рухнуло дерево. Все зашумели, приветствуя победителя.
Воспользовавшись этим шумом, Маимхан юркнула внутрь дворца, на женскую половину. Ее остановила служанка, стоявшая у лестницы, ведущей на галерею.
— Кто ты? — спросила она, приблизив руку со свечой к лицу Маимхан, и тут же с радостным изумлением узнала ее. — Откуда ты взялась, доченька?..
— Скажите, тетушка, как мне увидеть ханум из Дадамту?
— Погоди, погоди, дай-ка хоть посмотреть на тебя… Мы тут часто о тебе вспоминали, тревожились — как ты, что с тобой… Ведь твой учитель, говорят…
— Тетушка, родная, я очень спешу…
— Поднимись по этой лестнице и сверни направо. Ханум из Дадамту сидит на крайнем балконе. А у Мастуры-ханум разболелась голова, и она ушла к себе… Как же ты теперь живешь, доченька?.. Ведь столько времени прошло…
Маимхан было не до разговоров. Стремительно взбежала она наверх, отыскала дверцы в угловую балконную нишу — и, на цыпочках прокравшись в нее, обвила сзади шею Лайли руками. Та испуганно обернулась и в первое мгновение не поверила глазам.
— Это ты?.. Как тебе удалось?..
— Я все, все тебе расскажу, только чтобы нам никто не мешал…
— Пойдем… — Лайли сжала руку Маимхан и повела за собой. Через минуту подруги очутились в комнате Лайли. Защелкнув дверь на задвижку, Лайли пододвинула к Маимхан красивый низенький столик, уставленный фруктами и сладостями.
— Хочешь, я велю подать чай?
— Нет, не беспокойся, это лишнее. — Маимхан взяла с расписного блюда грушу, спелую, нежную, тающую на губах — и на какой-то миг все беды, обрушившиеся на нее, вдруг показались ей просто дурным сном. Словно собираясь с силами, она молча, не проронив ни звука, съела всю грушу, слизнула сладкий сок с кончиков пальцев и только тогда приступила к своему горькому рассказу.
Лайли слушала ее, не отводя от лица подруги глаз, полных слез.
— С тех пор как арестовали учителя, я больше не могу ни о чем думать. Его надо спасти, Лайли, сласти, чего бы то ни стоило.
— Что можем мы сделать, ты или я?..
— А Мастура-ханум? Что ты скажешь о ней?..
Лайли медлила с ответом. Со слов самого Хализата она знала, что мулле Аскару предъявляют очень тяжелые обвинения.
— Мне тоже кое-что известно обо всем этом, — сказала наконец Лайли, глубоко вздохнув. — Судя по тому, как о мулле Аскаре говорил длиннобородый дарин, он вряд ли…
— Ну, ну, что же ты замолчала?.. Не скрывай! — Маимхан обхватила подругу за плечи.
— …Он вряд, ли выйдет из тюрьмы живым, добрый наш мулла Аскар…
— Вот как… — Маимхан поднялась и, ничего не замечая вокруг широко раскрытыми глазами, направилась к двери.
— Куда же ты, куда ты, Махим!.. — Лайли бросилась к Маимхан, обняла и усадила на прежнее место. — Ты стала на себя не похожа за это время, Махим…
— Не знаю, может быть…
— Давай попробуем поговорить с Мастурой-ханум, — сказала Лайли, сама не особенно надеясь на успех, но чувствуя, что необходимо хоть как-нибудь облегчить страдания Маимхан. — Ты пока посиди, отдохни, я скоро вернусь.
…Она едва перешагнула порог — и тут же бросилась Мастуре в ноги. Та растерялась: впервые видела она в таком состоянии Лайли.
— Какое горе привело вас ко мне? — В голосе Мастуры звучало искреннее участие. Следует заметить, что с недавних пор она вообще начала благосклонней относиться к ханум из Дадамту: то ли поняла Мастура, что вина за все лежит не на бедняжке Лайли, а на самом Хализате, то ли по какой-то иной причине, но было похоже, что гнев она сменила на милость.
— Сестра, — сказала тихо Лайли, подняв глаза на Мастуру, — я осмелилась прийти с такой… такой просьбой, что она покажется вам…
— Говорите все, не бойтесь. Для меня будет приятно выполнить любое ваше желание. Пока еще аллаху угодно, чтобы ключи дворца хранились в моих руках.
— Но это… Вы даже не догадываетесь, о чем хочу я вас просить…
— Полно, полно, милая моя. Или, может быть, вы убили человека?!
— Что вы, Мастура-ханум, разве я решилась бы на такое?..
— Так что же случилось? — В голосе Мастуры пробились нетерпеливые нотки.
— Аскар… Тот самый, которого называют «мулла-коротышка»…
— Да, я знаю. Но что вам до него за дело? — Мастура приблизилась к Лайли. Теперь она смотрела на молодую женщину с недоумением.
— Не мне, Мастура-ханум, — речь о Маимхан.
— Маимхан?.. Постой, постой… Кажется, и в самом деле я что-то такое слышала… — Мастура, силясь вспомнить, сдвинула на переносье густые брови.
— Маимхан хлопочет об освобождении своего учителя. Она надеется только на вас, ханум.
— Где же она?
— У меня в комнате.
— Пусть она придет сюда.
Пока Лайли ходила за Маимхан, Мастура с помощью Шариван привела себя в порядок. Ей нездоровилось, и на ее побледневшем лице резко выделялись длинные густые ресницы и черные запавшие глаза.
— Входи, входи, милая, — ободрила она Маимхан, когда та появилась на пороге. — Как ты себя чувствуешь? — Она первой сделала шаг в сторону Маимхан.
— Простите меня, ханум, — благодарно улыбнулась ей девушка.
Мастуре было известно, какое значение придавалось делу муллы Аскара в правительственных кругах. Но ей не хотелось безжалостно перечеркивать надежды Маимхан, и она молчала, стараясь подобрать нужные слова.
— Пойми, Маимхан, — заговорила наконец Мастура, — сейчас трудно и думать о том, чтобы освободить муллу из зиндана…
Маимхан кинулась к Мастуре: все ее тело била нервная дрожь; надежда, мольба, отчаяние — чего только не было в ее лице в эти мгновения!..
— Потерпи, дочка, — продолжала Мастура, прощая девушке ее порыв, — но ты сама должна понять, как просто попасть человеку в большой зиндан и как сложно выбраться оттуда.
— Неужели нет никакого спасения, ханум?.. — еще боясь расстаться с остатками надежды, переспросила Маимхан.
— Я думаю, что нет, — ответила ханум решительно и так же решительно и резко продолжала: — Ты должна знать всю правду, дочка: нечего черную кошму выдавать за белую.
Они стояли друг против друга и так близко, что Маимхан, казалось, чувствовала на своих щеках холодное дыхание Мастуры, и это дыхание обдало ее с ног до головы и проникло к самому сердцу. Она пристально посмотрела на Мастуру, не обмолвилась больше ни словом и вышла из комнаты.
Теперь ей хотелось одного: поскорей выбраться отсюда. Она торопливо простилась с Лайли.
— Постой, постой же, мне надо еще кое-что тебе сказать, — пыталась удержать ее подруга. Но Маимхан смотрела на нее, как бы спрашивая: «О чем еще нам разговаривать?..»
— Возьми себя в руки, — бормотала растерянная Лайли, — и ты и Ахтам — будьте осторожны..
— Не беспокойся за нас, Лайли…
— Может быть, все еще кончится благополучно… Отыщется выход..
Ей так хотелось утешить свою единственную подругу, но чем?.. Маимхан молча слушала ее беспомощный лепет. Лишь на прощанье они обнялись и крепко, словно в последний раз, приникли одна к другой.
В тот момент, когда опорожненная от дынь телега выезжала из задних ворот дворца, дважды выстрелила пушка, оповещая подданных великого кагана о наступлении часа ночного сна.
Хаитбаки сумрачно нахлестывал лошадь. Маимхан сидела рядом с ним, погруженная в свои мысли, неподвижная, сосредоточенная. Что-то надо сделать, что-то предпринять, пока учителя еще не передали в руки палачам… О чем думает Ахтам? Куда попрятались друзья и сторонники муллы Аскара, которых он ей однажды перечислил? Нет муллы Аскара — нет головы у тела… Неужели все погибло и дело, начатое с таким трудом, обречено?.. Нет, нет, его надо продолжить во что бы то ни стало…
— Видно, мало толку от ханум, на которых ты рассчитывала? — спросил Хаитбаки. Они уже миновали городскую стену и ехали по дороге, ведущей в Дадамту.
Ветер гнал в небе облака, луна то и дело ныряла в них, и тогда все вокруг погружалось в густую тьму. В сыром воздухе пахло гнилью. Лошаденка, которой и без дальних поездок хватало работы в крестьянском хозяйстве, плелась из последних сил. Немазаные колеса, оставляя неровный след, жалобно и неумолчно скрипели, словно пели свой извечный тоскливый мукам.
— Скажи, Хаитбаки, о чем ты думал все это время?..
— Пока ты была во дворце?.. Ни о чем. Просто переживал за тебя.
До самого Дадамту она больше не проронила ни слова. Вблизи от своего дома Маимхан спрыгнула с телеги, прошла рядом несколько шагов и, не поворачивая головы, бросила:
— Не позднее, чем завтра, надо связаться с Ахтамом.
— Не беспокойся, Махи, все будет сделано.
— Прощай, Хаитбаки! — Она побежала к дому.
Ночь прошла тихо, но утром, когда семья собралась за чаем, Маимхан ждало неприятное объяснение с отцом. Получилось так, что лиса Норуз вынудил не отличавшегося твердостью дядюшку Сетака согласиться выдать свою дочь за Бахти. Разумеется, бедняга Сетак решился на это с таким чувством, как если бы от него потребовалось подписать смертный приговор для самого себя, но обстоятельства не оставляли ему другого выхода.
Все эти дни тетушка Азнихан ходила словно помешанная. Если с ней заговаривали, она смотрела перед собой с тупым напряжением, не понимая ни слова. Страдая за дочь, она таяла на глазах у всех, таяла и гасла, как догорающая свечка.
— С нынешнего дня чтоб ты и носу из дома не высунула без моего разрешения, — сказал Сетак дочери, и лицо его при этом из багрового стало до синевы белым.
— Лучше уж сразу привяжите меня веревкой, как овцу — с усмешкой отвечала Маимхан.
— Бесстыдная девчонка… Это все от ученья, да!.. — Дядюшка Сетак хотел казаться очень грозным, но в горле у него запершило, закололо, будто там застряла кость.
— О аллах, ты все сам видишь, все знаешь… — вздохнула тетушка Азнихан.
— Бесстыдство — это все-таки лучше, чем раболепство… — Маимхан поднялась, прошла к себе в спальную комнату. Родители остались молча сидеть за опустевшим столом.
«Со всей ответственностью сообщаю вашей светлости, господин жанжун, — так начиналось письмо длиннобородого дарина, — что опасность предупреждена. Предводитель заговорщиков, человек по имени Аскар схвачен и брошен в зиндан. Таким образом, голова змеи раздавлена. Что касается хвоста, то уничтожить его не представляет большого труда. Руководствуясь указаниями вашей светлости, раскрыв глаза, насторожив уши, нацелив рассудок, мы неустанно следим за чаньту, держа наготове вверенные нам войска. Наши агенты действуют смело и находчиво. Судя по достоверным донесениям, нити недавнего заговора ведут к названному Аскару. Установлено, что среди черни арест Аскара возбудил волнение. Во избежание всякого рода случайностей я решаюсь просить не прекращать состояния боевой готовности еще некоторое время. Аскара допрашивали дважды, но на обоих допросах преступник отрицал предъявленные обвинения. Видимо, этот человек — не рядовой чаньту, и будут испытаны все средства, чтобы принудить его заговорить. О дальнейшем развитии событий я своевременно извещу вашу светлость.
Письмо длиннобородого дарина несколько успокоило его превосходительство, но было ясно, что опасность еще не миновала. Получив письмо, жанжун той же ночью приехал в Кульджу. Обычно, когда он еще только приближался к городу, раздавался залп из семи пушек, и, заслышав выстрелы, все жители должны были прервать любые дела и занятая и застыть на месте, скрестив руки на груди. На этот раз традиционная церемония не состоялась, ее заменил усиленный наряд патрулей на городских улицах и площадях.
— Меня удивляет, — сказал жанжун, просматривая материалы допросов муллы Аскара, — меня удивляет, господин дарин, что среди бунтовщиков появляются люди духовного звания. Религия и бунт — невероятное сочетание!
— Мне кажется, Аскар всю свою жизнь не столько проповедовал религию, сколько подрывал ее основы. Я достаточно хорошо изучил его, чтобы утверждать это. Аскар всегда выступал соперником и противником духовенства, призывавшего к сотрудничеству с нами и повиновению властям. Обратите внимание на эти бумаги, ваша светлость. — Длиннобородый пододвинул жанжуну стопку бумаг.
Жанжун, кисло поморщившись, начал читать, но перевернул только несколько листков.
— Эти чаньту подобны язвам на здоровом теле, — проговорил он, хлопнув себя по коленям. — Никакой им пощады, никакого снисхождения, вы слышите, господин дарин?
— Все это, ваша светлость, не просто прошения в пользу Аскара, это его оправдание и защита.
— Опасный человек… Но при удобном случае следует расправиться и с теми, кто вздумал его защищать.
— Совершеннейшая правда, ваша светлость. Я прибавил бы к вашим словам только то, что мы должны соблюдать величайшую осторожность.
— То есть?
— Легко убить тигра, попавшего в капкан. Важно посадить в клетку тех, кто еще на свободе.
— Говорите яснее.
— Если мы поспешим с казнью Аскара, то лишь подольем масла в огонь.
— Так что вы предлагаете? — Жанжун поднялся с места и начал набивать свою длинную трубку.
— Я думаю, до тех тех пор, пока мы не обрежем крылья мятежникам, таким, как Ахтам, живой Аскар для нас полезней мертвого.
Потягивая трубку, жанжун размышлял над сказанным. Длиннобородый хотел упомянуть еще о Маимхан, но не посмел больше тревожить жанжуна. Да и неловко было докладывать его сиятельству всего-навсего о какой-то девчонке.
— Чем же вы занимались до этого времени, если не могли поймать беглого каторжника?
— Он прячется в таком месте, где его очень трудно захватить. Две наши попытки не дали результатов. Солдаты не привыкли действовать в горных условиях…
— А почему бездельничает Хализат? Этого осла надо использовать в подобных случаях…
— Мы ждали ваших указаний.
— Я даю вам срок — одну неделю. Если вы не покончите с Ахтамом, тогда… Тогда пеняйте на себя…
— Последние дни я занимался заговором Аскара. Теперь наступает очередь приняться за Ахтама и прочих.
— Шанжан, именно сейчас необходимо взяться за создание уйгурских военных отрядов, о которых мы с вами говорили прежде.
— Сейчас ли?..
— Вы возражаете? — Жанжун побледнел: он все время чувствовал, как длиннобородый незаметно, с подобострастной улыбкой переиначивает его мысли, поправляет, подправляет и в заключение получается так, как хотел бы он сам, а не так, как желал жанжун.
— Если мы создадим военные части из чаньту, то не вложим ли тем самым в руки врага оружие против себя, и притом в столь критический момент?
Жанжун, сознавая превосходство длиннобородого, мрачно уставился на него и ничего не ответил.
— Но все, разумеется, будет исполнено, как хотелось бы вашей светлости…
— Ладно, поговорим об этом после, — проворчал жанжун.
Обсудив вопросы, связанные с Аскаром и подавлением зародившегося мятежа, в частности — вопрос о неотложной экспедиции против Ахтама, жанжун выехал из Кульджи в Куру. Что же до длиннобородого дарина, то он отправился ро дворец к Хализату.
— Господин гун, — сказал длиннобородый, снимая кожицу с розового суйдунского[110] персика, — по вашей милости и милости кази-калана мне пришлось забыть, что такое покой. — Он усмехнулся и проглотил персик, наполненный ароматным соком.
Хализат и кази-калан переглянулись и тоже рассмеялись, правда, несколько смущенно.
— Светлый разум господина шанжана — залог спокойствия не только для каждого из нас, но и для всего Илийского вилайета, — вкрадчиво заметил Хализат.
— Вот именно, — подхватил кази-калан, — для всего вилайета. Ведь такие разбойники, как этот Аскар, — это враги не только правительственной власти, они выступают против порядка, установленного аллахом.
Длиннобородый дарин желчно улыбнулся последним словам кази-калана. «Уж тебе бы держать язык за зубами, бухарский ишак, объевшийся кизяком», — хотелось сказать ему, но он смолчал. В расчеты шанжана не входило ссориться с гуном и его окружением.
— Смута подавлена. Все войдет в свою колею, если будет на то воля аллаха, — проговорил Хализат.
— Нет, господа, — отрицательно покачал головой длиннобородый. — Я посетил сегодня его превосходительство жанжуна…
— И что же, господин дарин?..
— Я думаю, в ближайшие дни нам предстоит еще немало хлопот. Нам, то есть не одному мне, но и вам, господин гун, и вам, господин кази-калан… — Длиннобородый одарил каждого из сидящих перед ним любезной улыбкой. — Если, разумеется, вы дорожите благорасположением жанжуна…
У обоих его собеседников беспокойно вздрогнули зрачки.
— Жанжун доволен арестом Аскара, но считает, что еще рано радоваться нашим успехам. Семь дней, и ни единым днем больше — вот срок, которым мы располагаем для поимки Ахтама и остальных мятежников. — Длиннобородый потянулся к блюду с фруктами, выбрал персик покрупнее и не спеша принялся очищать его от кожицы.
— Я готов служить его сиятельству всем, чем могу, — сказал Хализат, настороженно следя за движениями тонких гибких пальцев дарина. — Я широко раскрою двери своей казны перед любым смельчаком, который доставит голову этого разбойника…
— По закону шариата его нужно засечь до смерти! — воскликнул кази-калан, лихорадочно теребя бороду. — Только бы получить его в руки живым!..
— Господин кази, от самых страшных проклятии, которые мы станем произносить, сидя в комнате, не будет никакого проку, — холодно прервал длиннобородый и с таким выражением, с каким плюнул бы ему в лицо, сплюнул на пол.
— Вы правы, господин дарин…
— Сейчас не время играть в кошки-мышки. Нас ожидают более серьезные занятия.
— Господин дарин всегда может рассчитывать на нашу помощь, — сказал Хализат.
— Тогда с завтрашнего дня принимаемся за дело.
— Да пошлет аллах нам удачу!..
— Понадобятся люди, хорошо знающие горную местность.
— Такие люди у нас найдутся, господин дарин!..
Длиннобородый разделил персик на половники и, поочередно переводя взгляд с Хализата на кази-калана, проглотил — сначала одну половинку, затем другую.
Судя по тому, как прибрано было во дворе старосты Норуза, — даже улица перед его домом была выметена и полита водой, — ожидался приезд гостей, и гостей высоких. Сам хозяин, бледный от волнения, осунувшийся и словно похудевший за одну ночь, истерзанный тщеславием и множеством забот, в этот день поднялся раньше всех. Его резкий, пронзительный голос раздавался и на скотном дворе, и в поле, и на винограднике, и в кухне, никому ни на минуту не давая покоя. Староста Норуз самолично наблюдал, как метут двор, указывал, где расстелить новую кошму, поучал женщин, как резать мясо и чистить морковь, не спускал глаз со стола, который накрывали в комнате, предназначенной для особых торжеств.
— Эй, бездельники! — шумел он. — Почему просыпали рис?.. А мука, мука? Да у вас дырявые мешки! Вы что, разорить меня задумали, прохвосты?.. Эй, Джалил, где шкура от барана?.. Развесь ее хорошенько, да смотри, чтоб сорока не поклевала!.. Поглядите-ка на этого болвана Турды! Эй, что ты там стоишь, как пень, почему не принес угли для шашлыка?.. Хеличам, ты что, курносая, воробьев считаешь?.. Огонь-то у тебя совсем погас!..
— А ну, проходите, проходите дальше, нечего глаза пялить! — покрикивал Норуз на любопытных соседей, которые норовили заглянуть в калитку или, на худой конец, хотя бы в щелку в заборе. Никого из своих работников Норуз не выпускал со двора ни на минуту — такой народ, унесут, утащат, сопрут что-нибудь среди бела дня — за всеми одному не уследить! Всех, кто не принимал участия в приготовлениях, Норуз, чтоб не путались под ногами, отправил в поле.
Но вот наступило время молитвы, староста Норуз в последний раз все оглядел, проверил. Хотелось ему хоть кончиком языка попробовать кушанья, одним своим видом и запахом разжигавшие аппетит, но нельзя — ураза!.. Кое-как прочитав молитву, Норуз присел на супе — небольшом возвышении возле ворот — и начал поджидать гостей. Ждать пришлось ему недолго: вскоре на дороге, ведущей из города, показалось несколько всадников.
— Эй, бездельники! — завопил Норуз охрипшим голосом. — Встречайте гостей!.. Да коней, коней примите!..
«Бездельники» бросились к воротам…
Проскакав по улицам Дадамту, лошади подняли такую пыль, что в густейшем ее облаке почти не разглядеть было лиц всадников…
— Салам, господин дорга-бек, — сложив на груди руки, приветствовал Норуз Абдуллу. Тому слуги помогали сойти с седла, а это было нелегким делом и для слуг, и для самого Абдуллы.
— Не угодно ли перед вечерней трапезой отдохнуть в холодке? — изогнулся в поклоне Норуз, когда гости прошли во двор. Абдулла-дорга ничего не ответил, но, насупив брови, последовал за хозяином в сад. За Абдуллой неотступно следовали трое прибывших с ним спутников. Их налитые кровью глаза и устрашающий вид любого могли привести в трепет.
— Наверное, вас предупредили о нашем выезде? — спросил дорга, усаживаясь на толстую корпачу.
— Конечно, кое-что слышали, мой бек… — Норуз стесненно хихикнул.
— Этот разбойник Ахтам со своей голоштанной сволочью — наказание, посланное аллахом на наши головы, — продолжал дорга.
— Верно, верно…
— Отец ходжа и длиннобородый дарин поручили мне изловить Ахтама…
— Надо думать, уж теперь этому вору никуда не деться, — поддакнул Норуз.
— Есть и еще кое-какие заботы, но о них после. А пока немного передохнем. — Абдулла широко зевнул, стараясь зевотой подавить проснувшийся голод.
— Конечно, конечно, мой бек. — Норуз подложил дорге под бок пару пуховых подушек. На этом беседа оборвалась. Но по мере приближения часа вечерней трапезы у именитого гостя сохло во рту, глухо урчало в огромном животе, и Абдулла, который славился чревоугодием, начинал терять последнее терпение, чувствуя аппетитный аромат, доносящийся в сад со двора, где булькали котлы и звякала посуда. Солнце, однако, медлило на горизонте, и в его предзакатных лучах особенно соблазнительно алели, готовые под собственной тяжестью сорваться с ветвей налитые персики и нежные груши…
В саду появился Бахти, жирное лицо его так и лоснилось от улыбки.
— Салам алейкум, отец дорга! — проговорил он, почтительно приложив к груди руки.
Дорга в ответ кивнул, но не промолвил ни слова.
— Отправили ли мальчика послушать азан[111], Бахти? — спросил Норуз у сына, превосходно понимая состояние дорги.
— Да, да, уже, отправили, — отвечал Бахти, перехватив едва заметное подмигивание отца, и бросился во двор.
Дорга как будто проснулся от этих слов, поднял голову, посмотрел на запад. Солнце нехотя склонялось к закату.
— Где будет угодно приступить к трапезе, мой бек, здесь или в гостиной?
— Мне все равно, — нетерпеливо отозвался Абдулла. Можно было заключить, что он готов направиться хоть на конюшню, лишь бы поближе к пище.
Длинный низенький столик посреди гостиной был сплошь уставлен разными яствами. Пока гости совершали омовение, со всех сторон послышались детские голоса: «Азан! Азан!» Не дожидаясь приглашения хозяина, Абдулла наскоро пробормотал: «Алла хамма накасанту ва елайку иптарту»[112]…— не дочитал молитвы, Отхлебнул из пиалы глоток воды, как предписывалось обычаем, и приступил к еде. Примеру дорги последовали остальные.
Начали с того, что выпили по пиале чая, закусывая фруктами. Дальше подали мелко накрошенную лапшу. Затем сменилось несколько кушаний: жирная самса — жарким из курицы, жаркое — шашлыком. Никто не отказался отведать и то, и другое, и третье. Перед тем как приступить к главному, ответственнейшему блюду — благородному плову, — полагалось произнести вечернюю молитву. Гости приступили к обряду. Но отяжелевший от пищи и питья Абдулла оказался не в силах самостоятельно совершить омовение. В таких случаях дома ему приходили на помощь жена или слуги, сегодня их заменил Норуз. Дорга вначале испытывал неловкость перед малознакомым человеком, но староста Норуз угодливо приговаривал: «Не беспокойтесь, мой бек. И вы и я — мы оба мужчины». Абдулла читал молитву сидя. После молитвы принесли плов с мясом перепелов. Все засучили повыше рукава и с таким азартом накинулись на еду, словно никто перед этим не отведал ни кусочка. Дорга, налегая на стол животом, ни разу не разогнулся, пока стоящая перед ним большая тарелка не опустела. Только тогда он откинулся назад и тяжело рыгнул.
— Пусть Бахтиахун никуда не уходит, — распорядился он, приступая к дыне.
— Конечно, конечно, мой бек, — отвечал Норуз.
Тут Абдулла закашлялся, поперхнувшись куском дыни, — ломоть, который он держал в руках наготове, выпал и соскользнул на пол. Дорга только теперь как будто почувствовал некоторую неловкость, обтер потное лицо полотенцем и отодвинулся от стола. Но лиса Норуз прикинулся слепым:
— Я велел охладить кумыс в родниковой воде, не хотите ли отведать, мой бек?..
— Можно бы немного подождать… Но если ты просишь — что же… — Дорга нахмурился, оглядывая своих людей, которые, не отрываясь, уплетали дыню ломоть за ломтем.
Трижды появились на столе деревянные чашки, наполненные кумысом, но беседа все не клеилась. Наконец дорга объявил, что пора перейти к делу.
— Готов внимать вам обоими ушами и сердцем, — преданно отозвался Норуз, умильно уставясь на Абдуллу. Бахти тоже не отрывал глаз от дорги.
— Здесь все свои, можно говорить начистоту?..
— Именно так, мой бек, — считайте, что все мы — ваши вернейшие рабы!
— Завтра сюда прибудет рота солдат.
— Рота солдат?.. О-о!..
— Я буду возглавлять эту роту, — дорга закрутил усы.
— Само собой, мой бек, само собой, — поддакнул Норуз.
— Бахтиахун покажет нам дорогу.
Бахти поднялся с места. Он так трепетал перед Абдуллой, что при словах «покажет нам дорогу» почувствовал, как что-то оборвалось у него внутри.
— Есть еще одно задание, — продолжал Абдулла, рыгая. — Ваши места превратились в гнездо отъявленных смутьянов…
— О аллах всемогущий!.. — вырвалось у встревоженного Норуза.
— Да, да, это так, и нечего притворяться!.. Аскар вышел отсюда, Ахтам со своими негодяями — тоже из Дадамту. И еще слышал я о какой-то выскочке, то ли Маим, то ли Наим…
— Нет, нет, она тут ни при чем… Так, девчонка… Просто когда-то училась грамоте у Аскара, — проговорил Бахти, привстав. В эту минуту он готов был совершенно искренне защитить Маимхан даже своей грудью.
— Мы ничего не можем сказать в оправдание остальных, мой бек, но против этой девушки язык не повернется говорить что-нибудь дурное…
— Бросьте, Норузбай, — прервал дорга, — не будь вы сами тестем ходжи, вам тоже пришлось бы давно очутиться в одном уютном месте…
— Спаси нас аллах, — испуганно пробормотал Норуз, приглаживая дрожащими руками бороду.
Зловещая тишина наступила в комнате. Слышалось только прерывистое дыхание объевшегося Абдуллы. Плотная тяжелая пища и кумыс брали свое — дорга незаметно для себя захрапел…
Беспокойная ночь, словно пронизанная предчувствием беды, опустилась на Дадамту. Протяжно выли собаки, невпопад кричали встревоженные петухи. Жители селения, обычно засыпавшие глубоким сном после дневных — трудов, почему-то не смыкали глаз, и во многих домах не гасли тусклые огоньки светильников.
Пожалуй, единственным человеком, который в полной мере наслаждался полночным покоем, был Абдулла, раскинувшийся на пуховых подушках и атласных одеялах. Что до лисы Норуза, то, проклиная неумолчный храп дорги, он всю ночь провел без сна, ворочаясь с боку на бок и строя различные планы, в которых приезд Абдуллы играл главную роль. Бахти же и трое спутников дорги кайфовали в саду.
— Милые мои друзья, — говорил Бахти, опираясь ка плечо сидевшего рядом с ним охранника, — заплачу вам, сколько спросите, только помогите мне…
— Перестань трепать языком, обжора, — ткнул его в грудь усатый охранник, посасывая трубку с анашой, — сказано тебе — возьмем в оборот доргу, значит, будь спокоен, получишь свою девчонку.
— Завтра в бой, кто знает, останемся ли мы в живых? — горько усмехнулся Бахти. В голосе его послышались слезливые ноты.
— Ну, ну, что слюни распустил? — отмахнулся от него первый охранник. — Наполнишь нам карманы — и девчонка твоя.
— Дай руку, друг, — захихикал Бахти, — за мной не пропадет, всем троим достанется по коню!..
— Ладно, ладно, решено…
Теперь вместе с джигитами кузнеца Махмуда и ювелира Семята лесных смельчаков насчитывалось около сотни. В Пиличинское ущелье доставили сабли, сделанные Махмудом, и еще кое-какое оружие — почти все джигиты вооружились. Уже несколько дней шли горячие споры. Одни, во главе с нетерпеливым кузнецом, предлагали немедленно совершить налет на тюрьму и освободить Аскара, другие, среди которых был Ахтам, считали подобные действия заранее обреченными на неудачу. Осторожный Семят доказывал, что пока нечего и мечтать о вооруженных столкновениях — прежде следует серьезно подготовиться, увеличить количество своих сторонников, раздобыть побольше боеприпасов, а там уже действовать. В суждениях Семята был здравый смысл. В конце концов этого не могли не признать и Ахтам с Махмудом.
Лесные смельчаки сделали несколько набегов на байские стада, обеспечили себя продовольствием, фуражом, подтянули дисциплину. Ахтам был избран командиром, Махмуд ведал вооружением, Семят стал казначеем. Джигиты разбились на десятки, выставили дозорных, ввели ежедневные занятия, на которых вчерашние дехкане и ремесленники учились владеть саблей и винтовкой. Правда, приходилось беречь каждый патрон, каждую щепоть пороху, но усердия и старания у всех было в избытке.
Однажды после обычных занятий Ахтам, Махмуд и Семят присели передохнуть перед уже знакомой нам пещерой, которая всем троим теперь заменяла дом. Под лучами солнца золотились на ветвях урюк и дикие яблоки, щедрыми осенними красками пестрели горные березы, уже тронутые первыми холодами.
— Умарджан запаздывает, — сказал Ахтам, покусывая сухую травинку. — Не случилось ли что-нибудь с Маимхан…
— Не случилось ли что-нибудь с самим Умарджаном, — отозвался Семят.
— Может быть, отправим людей разведать?.. Маимхан давно уже место среди нас, ей все время грозит опасность. Как ты смотришь на это, Махмуд-ака?..
— Оставь, ука! Зачем тянуть девчонку в горы, что ей тут делать? — возразил Махмуд.
«Девчонка… Эта девчонка стоит четверых мужчин таких, как ты», — хотелось ответить Ахтаму, но ему помешал выстрел — стрелял дозорный, с высокого уступа наблюдавший за ущельем Гёрсай.
Джигиты мигом расхватали оружие и собрались на площадке у входа в пещеру. Ахтам подал команду строиться и приказал одному из джигитов узнать, что встревожило часового.
Джигит, словно кошка по стволу дерева, вскарабкался вверх по отвесной скале. Спустя минуту он уже стоял внизу, едва переводя дыхание:
— Солдаты… нас окружают…
— Махмуд-ака, ты со своими людьми идешь направо, я — налево… Но ни выстрела, пока солдаты не войдут в теснину!.. — Ахтам повел своих джигитов к вершине крутого холма. Привыкшие к горам, лесные смельчаки легко взобрались по склону, и каждый занял заранее назначенное место. Отсюда все узкое ущелье было видно как на ладони — Ахтам и Махмуд с обеих сторон заключили его как бы в тиски.
— Готовьте камни, Махмуд-ака! — негромко окликнул кузнеца Ахтам.
— Не беспокойся, ука, мы от вас не отстанем! — отозвался тот, подкатывая к самому краю скалы камень величиной с доброго барана. — Будем щелкать солдат, как орехи!..
Между тем противник — Ахтам внимательно наблюдал за ним — разделился на две части: один отряд, с полсотни человек, остался у входа в ущелье, другой, готовясь к нападению, пробирался по краю теснины в сторону пещеры. Впереди шел Бахти. Он настороженно озирался, вздрагивая от каждого шороха, и, когда под копытами коней с грохотом осыпались мелкие камни, втягивал голову в плечи. Солдаты, видимо, чувствовали себя не лучше. Держась одной рукой за седла, они крепко прижимали к себе ружья и сидели на конях прямо, напряженно. По мере того как сужалось ущелье, строй солдат вытягивался длинной цепочкой. Наконец перёдние всадники миновали то место, где притаились в засаде лесные смельчаки…
Джигиты, едва смиряя нетерпение, ждали команды, и вот, не сумев совладать с собой, Махмуд с яростным, торжествующим ревом: «Добро пожаловать, гости дорогие!..» — столкнул вниз громадный валун. Остальные джигиты последовали его примеру. Камни катились под уклон с возрастающей стремительностью, сшибались, увлекали за собой все, что ни встречалось на пути, образуя безудержную, бешеную лавину, сотрясая все вокруг оглушительным громом и грохотом. Смертоносный поток обрушился на солдат, и те, кого он настиг, были в мгновение раздавлены, расплющены, как лягушки, и погребены под каменным валом. Уцелевшие даже не успели выстрелить и в панике повернули назад. Если бы Махмуд не поторопился, они тоже навсегда остались бы здесь, в ущелье Гёрсай… Но Ахтам, досадуя на горячность Махмуда, приказал стрелять — и пули уложили еще человек десять…
Только почувствовав себя в безопасности, отступавшие остановились. Лянжанг, ротный командир, был бледен — не то от страха, не то от пережитого позора — и долго не мог вымолвить ни слова. Когда к нему возвратился дар речи, он принялся срывать злобу на солдатах:
— Трусы! — орал он. — Изменники! Мешки, набитые дерьмом!..
Абдулла-дорга испуганно озирался по сторонам. Он нигде не видел Бахти. Что с ним?.. Или он погиб?.. Абдулла всю жизнь привык, не слезая с седла, повелевать покорным, безропотным с виду народом, теперь он столкнулся с ним в открытом бою и впервые ощутил запах пороха и смерти. Ноги его дрожали, он поминутно вытирал с лица густую испарину, сознавая, как жалко выглядит в этот момент, и не в силах ничего с собой поделать.
— Ох, лянжанг, мы пропали… Что же дальше, что же дальше?.. — беспомощно повторял, он.
— Мы снова будем наступать и победим, — сказал по-маньчжурски лянжанг, не глядя на Абдуллу.
Виновником своей неудачи лянжанг объявил Бахти, в донесении длиннобородому дарину он писал: «Бахти завел нас в ущелье и предал врагу…» Затем говорилось о продолжении карательной операции, которая не может кончиться ничем, кроме полного поражения дерзких смутьянов. Лянжанг руководствовался полученным прежде приказом — не возвращаться, пока смутьяны не будут разогнаны или перебиты, а сам Ахтам не попадет в плен живым. Повинуясь воинскому долгу, лянжанг твердым голосом напутствовал солдат, готовя их к новому наступлению.
— А если бы мы вернулись в Дадамту, дали отдых солдатам и собрались с силами?.. — заикнулся было дорга, беспокоясь, разумеется, не столько за результат похода, сколько за свою жизнь. Лянжанг понял это.
Несколько мгновений он смотрел на Абдуллу, на его жирный, оплывший подбородок, на мясистые, в сизых жилках щеки, на маленькие, трусливые, беспрерывно мигающие глаза, — смотрел, подыскивая слова, которые выразили бы все его презрение, но так, очевидно, не найдя их, просто плюнул в лицо Абдуллы-дорги, пробормотал: «Скотина», — и отвернулся.
Если бы лесные смельчаки бросились, не теряя времени, за отступающими солдатами, возможно, их всех удалось бы захватить в плен. Потеряв голову от неожиданно легкой победы, джигиты, едва противник скрылся, кинулись собирать добычу. Они закололи лошадей десять с перебитыми ногами, переловили разбежавшихся, но самым ценным трофеем оказались ружья, около тридцати штук, и боеприпасы к ним. Засыпав тела убитых и раздавленных камнями, лесные смельчаки оставили в живых несколько контуженных и раненых.
— Вот когда мы покажем этим храбрецам их собственным оружием, где раки зимуют! — воскликнул Махмуд, подняв над головой новенькую винтовку.
— Если бы не поторопились, и показывать во второй раз было бы некому, — с усмешкой проговорил Семят.
Махмуд перехватил намек и нахмурился.
— Скажи и на этом спасибо, — буркнул он. — Пойдешь в бой — тогда и сделаешь все по-своему.
Семят покраснел. Казначею не довелось принять участие в схватке.
— Семят-ака правильно говорит, — вмешался Ахтам.
— Почему?..
— Если бы ты не поспешил, мы всех бы загнали в капкан.
— Наверное, я и в самом деле поспешил, — согласился Махмуд сокрушенно и вздохнул. — Вина моя, братцы…
Они больше не спорили: слишком велика была радость первой победы, никому не хотелось омрачать ее запоздалым препирательством. Кто-то из джигитов, на общую потеху, принялся изображать солдат, улепетывающих без оглядки, раздался дружный смех.
— Ну, теперь мы можем замахнуться и на дело покрупнее, брат Ахтам, — сказал Махмуд, когда веселье утихло.
— Так-то оно так, Махмуд-ака, только, прежде чем отрезать, надо хорошенько отмерить, — задумчиво ответил Ахтам, сидя в стороне: его не трогали общий смех и шутки.
Солдаты еще затемно вернулись к выходу в ущелье Гёрсай. На этот раз лянжанг предпочел наступать пешим строем: все были в лаптях и обмотках, головы повязаны синими платками, так что, если бы не ружья, доблестные вояки вполне сошли бы за мелких торговцев зеленью и овощами. Лянжанг действовал по строгим правилам военного искусства. Он объявил привал, выслал дозорных и, пока солдаты отдыхали, получил от разведчиков свежие известия: в лагере «воров» полное спокойствие, никакого движения.
В горах особенно холодно бывает перед рассветом, когда морозный воздух струится с покрытых вечными снегами вершин. Солдаты дрожали в своей легкой одежде, как озябшие козлята. Но лянжанг запретил жечь костры. Каждому выдали по испеченной на пару лепешке и по горсти соленого салата, доставленного в сплетенных из чия корзинах. Кое-как перекусив, солдаты двинулись дальше.
В это время джигиты Ахтама, утомясь от ночного, веселья в честь славной победы, спали-мертвым сном. На заре сон сморил и ничего не подозревавших часовых. Враг подошел совершенно беспрепятственно к самому входу в пещеру. Ее никто не охранял, безмятежная тишина стояла вокруг. Однако солдаты, еще под впечатлением вчерашних событий, готовы были в этой тишине увидеть тайный подвох и боязливо жались к скалам, ища укрытия понадежней.
Лянжанг, имевший немалый опыт в такого рода экспедициях, теперь действовал энергично. Разделив отряд на две группы, он приказал одним засесть за выступом горы сбоку от убежища лесных смельчаков, а сам, возглавив остальных, кинулся ко входу в пещеру, размахивая саблей и выкрикивая: «Ша-ша-ша!.. Руби, руби!..»
Ему удалось воодушевить солдат, всколыхнуть в них чувство мести за вчерашнее, и они с яростными воплями бросились вслед за командиром.
Только теперь очнулись джигиты, но не сразу поняли, что происходит. В пещере возникло замешательство, потом поднялся переполох, в общей сумятице каждый искал свое оружие, рвался к выходу, расталкивая товарищей, еще чуть-чуть, и произошла бы свалка… Но Ахтаму кое-как удалось навести порядок. Лесные смельчаки ринулись наружу. Однако — расплата за беспечность! — маньчжуры успели уложить на подступах к пещере человек десять, самых отчаянных, первыми рванувшихся из ловушки, в которую теперь превратилась их надежная крепость.
Молчали ружья, зато сабельные клинки короткими молниями бешено засверкали в лучах восходящего солнца. Сначала теснили солдаты, но джигитам удалось преодолеть их напор и, потеряв еще несколько товарищей, овладеть положением. Плечом к плечу, как два молодых льва, сражались Ахтам и Махмуд, не один маньчжур в то утро распрощался с жизнью под их смертельными ударами. «Крушите гадов, братья!..» С этим кличем охваченные неистовством джигиты наседали на врага, орудуя кто саблей, кто кинжалом, а кто и просто кулаком, который в жаркой схватке служит не хуже закаленной стали.
Солдаты отступили, отхлынули на другую сторону ущелья, залегли за камнями, отстреливаясь. Джигиты отвечали метким огнем из своих ружей. В душе они уже торжествовали новую победу — столь очевиден был их перевес над карателями, — но тут-то у них с тыла и поднялась та часть отряда, которую лянжанг коварно приберегал напоследок…
Лесные смельчаки оказались зажатыми в тиски. Пока Ахтам продолжал перестрелку, Махмуд повернул своих уже порядком измотанных джигитов против солдат, вступивших в бой со свежими силами. Однако все переменилось в единое мгновение: теперь противник занимал наивыгоднейшую позицию, а хозяева Пиличинского ущелья могли надеяться только на собственное мужество и отвагу.
Плечо Махмуда оцарапала пуля. Упало еще несколько джигитов. Солдаты упрямо продвигались вперед, пришел черед лесным смельчакам искать защиты у камней. И кто знает, что произошло бы дальше, если бы не случилось почти невероятное, почти чудо: на уступе скалы, нависающей над ущельем, в самый разгар боя появились три человека. Никем не замеченные вначале, они присмотрелись к тому, что творилось внизу, и принялись за дело: камни посыпались на головы засевших у подножия скалы солдат… Это и решило исход боя: маньчжуры побежали. Причем паника овладела не только теми, кому грозила непосредственная опасность: когда раздался устрашающий грохот и каменная лавина низверглась сверху, во многих сердцах возник испытанный вчера ужас, — казалось, само разгневанное небо посылает им смерть…
Лесные смельчаки не повторили прошлой ошибки: осатанев от ярости, они преследовали солдат, никому не давая избегнуть справедливой кары. Пленных было мало, но среди них оказался сам лянжанг.
— Никого не щадить! Кровь за кровь! — кричали озлобленные джигиты, вспоминая погибших друзей.
— Вспороть брюхо командиру!..
— Нет, надо привести в Дадамту эту сволочь и вздернуть воротах лисы Норуза!..
— Правильно, пускай и другим будет неповадно!..
…После ожесточенного спора было решено с казнью лянжанга повременить, а остальных расстрелять в одной из пещер ущелья Гёрсай.
— Ты мне нужен, Ахтам!.. — Умарджан стиснул плечо друга, увлеченного общим разговором об одержанной победе.
— Чего тебе? — неохотно отозвался Ахтам. Но что-то в голосе Умарджана его насторожило. Он выбрался из толпы и последовал за приятелем. Тревожные мысли одна за другой вспыхивали у него в голове.
— Не случилось ли что-нибудь с Маимхан?..
— Ты угадал, — сказал Умарджан, останавливаясь.
— Маимхан схватили…
— Что?.. — Ахтам так порывисто кинулся к Умарджану, словно хотел его ударить.
— Я думал отсрочить дурную весть, чтобы не портить общую радость…
— Осел!.. Нашел время играть в молчанку!.. — Ахтам, не теряя ни минуты, кинулся к сосне, возле которой был привязан его конь.
— Махмуд-ака, — крикнул он в толпу джигитов, — пока я не вернусь, ты останешься за меня!.. — Никто не успел проронить и слова, как Ахтам хлестнул коня и скрылся с глаз.
Умар тоже не стал медлить и вскочил в седло.
— Едем выручать Маимхан! — бросил он уже на скаку оторопевшим товарищам и стегнул своего скакуна плетью.
Джигиты, еще не придя в себя от неожиданности, долго прислушивались к затихающему цокоту копыт, желая в душе удачи обоим друзьям. Первым опомнился Семят, обычная рассудительность и осторожность не изменили ему и на этот раз: он послал вдогонку за Ахтамом четверых вооруженных джигитов — вдруг потребуется помощь…
Умарджан настиг Ахтама у выхода из Пиличинского ущелья и, двигаясь рядом, предложил:
— Поедем стороной от большой дороги, чтобы не натолкнуться на врага…
— Вряд ли к нам сейчас захотят сунуться!
— Все равно лучше свернуть, придержи коня!..
— Какой толк?.. Не будем терять времени!.. — Ахтам только нахлестывал скакуна, горячил и гнал изо всех сил, Умарджану ничего не оставалось, как следовать за ним.
— Хаитбаки встретит нас у старой мельницы, если узнает о Маимхан что-нибудь новое, — говорил Умарджан на скаку. — Слышишь, уже лают собаки?.. Это Дадамту…
Все получилось именно так, как и говорил Умарджан. Хаитбаки встретил их у назначенного места.
— Узнал, где она? — спросил Ахтам, не сходя с седла.
— Слезь и дай отдохнуть лошади, — сказал Хаитбаки, — смотри, конь еле жив… А Маимхан… С ней не стряслось ничего страшного…
— Говори, где она? Что ты тянешь?
— На усадьбе клыкастого китайца.
— Где живет этот китаец?..
— Ниже Баяндая. Да, я слышал, Бахти сбежал, не дождавшись конца боя в горах, и направился в ту сторону…
— По коням!..
Хаитбаки присоединился к своим друзьям.
Неволя — всюду неволя, будь то сырое подземелье или роскошно убранная комната, вроде той, где очутилась Маимхан. Ее ни минуты не тешили ни вазы, блистающие в стенных нишах, ни ковры с узорами из роз и соловьев, ни шелковые занавеси, которые в трепетных бликах свечей переливались нежнейшими тонами. Едва попав сюда, Маимхан думала только об, одном: как вырваться на свободу из этой великолепно обставленной темницы? Два дня пыталась она отыскать способ для побега, но что делать, если так крепки наглухо запертые двери, если так безнадежно толсты стены, если так высока дымовая труба, что, сколько ни тянись — не дотянешься?.. Окажись у нее, по крайней мере, нож!..
Маимхан поняла всю безвыходность своего положения. Она стучала, колотила в дверь ногами.
— Что угодно, ханум? — слышался неизменный вкрадчивый голос.
— Отворите!..
— Двери откроются в свой срок, ханум.
— Пропади он пропадом, ваш срок!.. Отворите!..
— Таков приказ Бахти-бека, ханум, держать вас на запоре…
Маимхан рвалась, билась грудью в окованную железными полосами дверь, в отчаянии кусала кулаки; какие только проклятия не обрушивала она на свою несчастную голову — за то, что так глупо позволила себя схватить!
Ведь когда в Дадамту появился Абдулла-дорга, Маимхан сразу догадалась, чем ей это грозит, и решила бежать, чуть только сгустеют сумерки. А еще она хотела дождаться Хаитбаки, который в тот день уехал к Ахтаму. Однако наступил вечер, Хаитбаки не возвращался, медлить дальше было нельзя. Маимхан кое-как успокоила родителей и собралась в дорогу, но ее опередили трое стражников, которые уже входили в ворота. Они объявили, что им велено арестовать ее, и увели с собой. Подобно верблюдице, у которой отнимают верблюжонка, закричала тетушка Азнихан, кинулась к дочери, обняла, заливаясь горючими слезами. Стражники силой расцепили ее руки, оторвали от Маимхан. Но бедная женщина все шла, все бежала за дочерью, все не хотела отставать, пока не упала в совершенном бессилии на холодную землю и не смогла подняться… Маленькая Минихан, как цыпленок, напуганный коршуном, в страхе прижалась к отцу, а сам дядюшка Сетак безмолвно замер у порога, окончательно сникший, сгорбившийся, раздавленный горем. О чем думал он, провожая дочь померкшим взглядом? Просил ли аллаха покарать ее врагов или проклинал день и час, когда сам появился на этот свет?
Перебирая в памяти подробности той ночи, Маимхан безжалостно винила себя за все страдания, которые принесла она своим престарелым родителям: так мало хорошего было у них в жизни, какие же несчастия ожидают их теперь!.. О себе, о своей собственной судьбе она не думала: она и раньше знала, что выбрала нелегкий путь, и не ждала счастливой участи. Нет, не ждала и не желала: все, чего желала она, — это быть вместе с любимым, вместе с Ахтамом в его священной борьбе!.. Вместе?.. Но увидит ли теперь она его? Встретятся ли они когда-нибудь?..
В жар и в холод бросало ее от этих мучительных мыслей, и она то вдруг останавливалась в оцепенении посреди комнаты, стиснув на груди зябнущие руки, то снова бросалась к двери и принималась неистово колотить в нее, кричать, проклинать, грозить!..
Но вот зазвенели ключи, медленно раздвинулись дверные створки — и Маимхан, вся напрягшаяся, как бы готовая к прыжку, увидела перед собой… Бахти!..
Чудовищем, дивом из страшной сказки представился он ей, и бедная девочка отскочила назад, потом попятилась, и пятилась до тех пор, пока не коснулась спиной стены. Косулю, которая трепещет от страха перед зверем, что вот-вот рванется и растерзает ее, напоминала Маимхан в этот миг, — смелая, отчаянная, бесстрашная Маимхан! Однако зверь не тотчас накинулся на свою добычу. Долгим, пристальным взглядом смотрел он на девушку, а ее била дрожь, и глаза так расширились, что казалось — сейчас выскочат из орбит. И странно ласков был голос Бахти, когда он произнес:
— Садитесь!..
То ли он сказал это слишком тихо, то ли Маимхан в ту минуту потеряла способность что-нибудь понимать, но она продолжала стоять, прижавшись к стене. Однако ей удалось овладеть собой и внутренне собраться для отпора.
Судя по всему, Бахти старательно готовился к встрече: борода была гладко причесана, усы подстрижены, длинный бархатный халат перехвачен серебряным поясом с рубинами, а к поясу прицеплена дорогая турецкая сабля. Под халатом виднелись красные сафьяновые сапоги с черными носками, а каждый палец правой руки украшал перстень с крупным изумрудом.
Маимхан никогда не принимала своего назойливого жениха всерьез, и даже теперь, несмотря на всю опасность положения, Бахти, расфуфыренный, как индюк, в своих пышных одеждах показался ей до того нелепым, что она еле удержалась от смеха.
— Садитесь, ханум, — повторил Бахти, — все яства и напитки в этой комнате приготовлены для вас, угощайтесь, — Бахти сделал широкий жест. Маимхан не проронила в ответ ни слова. Бахти подошел к ней, попытался взять за руку, но она оттолкнула его и спокойно, с достоинством произнесла:
— От человека, который держит меня в клетке, я должна ожидать не угощений, а приговора.
— Зачем же вы так… — проговорил Бахти растерянно после затянувшейся паузы: смысл сказанного дошел до него не сразу, куда понятней подобных выражений для Бахти был язык таких же забулдыг, как он сам, — язык, состоящий из пьяной ругани и грубых непристойностей. — Зачем же вы так, ханум, ведь я… Я вовсе не тюремщик… Я сам… Да, я сам ваш раб… Мне нужна только ваша… Да, ваша любовь.
— Ах, значит, вот как?.. — холодно усмехнулась Маимхан. — И это — все, что вам нужно?
— Да, это все. Если не верите, ханум, я могу поклясться всем святым, что только существует на свете.
— Тому, кто не привык лгать, не нужны клятвы. Я говорю о настоящем мужчине, конечно, а не о вас, Бахти, вы ведь не достойны имени джигита.
— Не издевайтесь надо мной, Маимхан. Все знают, что Бахти никогда не был среди джигитов последним…
— Да, конечно, вы не последний, вы первый, если говорить о подлости…
— Думайте, какие слова вы произносите, ханум… Вам весь свет заслонил ваш Ахтам, ваши глаза больше никого не замечают… — Бахти поугрюмел, ему надоело разыгрывать рыцаря.
— Не болтайте об Ахтаме, горе-удалец! — Маимхан возвысила голос. — Вы считаете себя мужчиной, но какой же мужчина, завладев женщиной с помощью оружия, держит ее в заточении?..
Бахти не нашел подходящего ответа и подумал, что, пожалуй, куда проще покончить с девчонкой, применив силу, — так он делал не раз.
— Уже столько лет я горю и страдаю, — продолжал он, — а ты и не смотришь в мою сторону. Я привел тебя сюда, чтобы соединить наши сердца.
— Соединить сердца?.. — перебила Маимхан. — Да разве так соединяют сердца?.. Чем, скажи лучше, набита твоя голова: сеном, соломой?..
— Замолчи!.. — взревел Бахти, теряя последнее терпение, и шагнул к Маимхан. — Если ты не захочешь стать моей женой, тебе живой отсюда не выбраться, слышишь!..
— Тогда вынимай свою саблю, разбойник!.. Руби мне голову!.. Все равно, пока я жива, я тебе не дамся!
— Дура!.. Или ты все еще надеешься на Ахтама? На мертвых плохая надежда…
— Что?.. Что ты сказал?.. На мертвых?.. — Даже Бахти вздрогнул — таким голосом выкрикнула она эти слова. — Ты хочешь сказать, что Ахтам…
— Я жалел тебя, молчал, но ты сама вынудила меня… Да, от пули…
Дальше Маимхан ничего не слышала, не помнила. Значит, Ахтам… Да, да, вот почему от лесных смельчаков ни весточки, вот почему никто не выручил ее за эти два дня отсюда, вот почему явился Бахти цел и невредим… Значит… Ахтам… Все плыло, все качалось у нее перед глазами, она пошатнулась и упала бы, не подхвати ее, почти бесчувственную, Бахти. Он поднял ее и понес туда, где лежала перина. Однако то ли Маимхан сама по себе тут же очнулась, то ли жадные объятия Бахти привели ее в чувство, — она выскользнула из его рук и, размахнувшись, что есть силы влепила ему пощечину. От неожиданности Бахти покачнулся.
Не успел он опомниться, как Маимхан бросилась к двери с криком:
— Убивают!.. Спасите, убивают!..
…Пока в доме китайца, верного слуги Бахти, происходила эта сцена, Ахтам и его друзья успели добраться до злополучной усадьбы.
— Да это же настоящая крепость! — изумился Умарджан, измеряя взглядом высоту ограды, сложенной из камня. — Пожалуй, ее хозяин недаром прибыл из Маньчжурии — он и у нас решил сложить китайскую стену…
— Сейчас не время для пустой болтовни, — обрезал друга Ахтам, соскакивая с коня. За ним спешились остальные и, приблизившись к воротам, прислушались.
Но ни звука не доносилось изнутри — можно было подумать, что в доме пусто.
— А если постучаться?
— Не к чему, — возразил Ахтам. — Впустить нас все равно не впустят, а себя мы выдадим. Попробуем перебраться через эту проклятую стену… — Ахтам, двигаясь вдоль ограды, и в самом деле напоминавшей крепостную, остановился там, где она казалась чуточку ниже, взобрался на лошадь и, вытянувшись на носках, попытался достать рукой до верхнего края — напрасно.
— Нужна лестница, без нее нам не обойтись, — сказал он раздосадованно. — Нет ли где поблизости кузляка[113]?..
— Почему же нет? — Хаитбаки знал всю округу как свои пять пальцев. — Здесь рукой подать до скотного двора лисы Норуза…
— Тогда гони туда своего коня, брат, а возвращайся побыстрей.
— Я вместе с Хаитбаки, — вызвался Умарджан, — вдвоем сподручней…
Ахтам остался в одиночестве.
«Этот мерзавец не побрезгует ничем, — думал он, в нетерпении расхаживая вдоль неприступной стены. — И тогда Маимхан от горя и стыда может наложить на себя руки…» Он пытался отогнать мрачные предположения, но тревога завладевала им все больше. Несколько раз подходил он к наглухо запертым воротам, прислушивался, пытался нащупать хоть какую-нибудь узенькую щелку… «Нет, нет, всему виной я сам, — твердил он. — Как я мог после ареста учителя оставить Маимхан в Дадамту?.. На что я надеялся, чего ждал, осел из ослов? Боялся вызвать гнев ее родителей?.. Ведь рано или поздно все равно неминуемо должно было произойти… Выходят, я сам своими руками выдал ее этому негодяю!.. Эх…» Ему казалось, что откуда-то из-под земли до него доносятся горестные стоны. Казалось?.. Вот он и в самом деле уловил голоса: «Держите, держите!..» Да это же Бахти! В бессильной ярости кинулся Ахтам к воротам, а внутри двора поднялся шум, залаяли собаки, и вдруг: «Убивают!.. Спасите, убивают!..» Этот голос Ахтам различил бы среди тысячи других!
Он с грохотом обрушил на ворота кулаки. А между тем уже появились его друзья со спасительной лестницей. Мигом приставили ее к ограде, и все трое взобрались на самый верх. В этот момент Бахти с помощью стражников поймал Маимхан, которой удалось было выскочить во двор, и нес ее в дом, как волк беззащитного козленка. Ахтам спрыгнул с ограды во двор, выхватил из ножен саблю и преградил Бахти дорогу.
— Стой, подлец!..
Узнав Ахтама, Бахти остановился, словно оглушенный громом. Но тут же, оправясь от первого потрясения, еще крепче прижал к себе Маимхан и заорал во всю глотку:
— Заир, Турды, сюда! Стреляйте, воры!..
Но двое стражников, нанятых Бахти за немалую плату, и не думали проявлять свою преданность — Хаитбаки и Умарджан без особых хлопот отобрали у них оружие. Бахти, увидев, что все кончено, бросил Маимхан и быстро побежал в сторону конюшни. Ахтам встал у него на пути.
— Куда ты торопишься, Бахти?.. Ты ведь клялся захватить меня в плен? Я перед тобой, выполняй свою клятву!..
Бахти сумрачно сопел, потупив голову.
— Вынимай саблю, герой, будем биться лицом к лицу, честным боем, как джигит с джигитом!
Двое соперников скрестили клинки. Бахти был не из слабых бойцов, к тому же отчаянье и страх за свою жизнь удесятерили его силы. Вначале он теснил Ахтама, но в поединках побеждает всегда тот, кто прав: Ахтам выбил саблю из рук Бахти, а под конец с такой силой ударил его в подбородок, что грузный Бахти так и рухнул на землю. «Молодец, Ахтам!» — невольно вырвалось у Маимхан, которая, затаив дыхание, наблюдала за схваткой. То ли Бахти в самом деле лишился чувств, то ли притворялся, но, как бы то ни было, он лежал на земле, не подавая признаков жизни.
— Кто, кроме вас, скрывается в этой усадьбе? — спросил Ахтам стражников, заталкивая саблю в ножны.
— Больше ни души, ука, — отвечал один из стражников.
— А оружие? Кони?.. Что хранится в амбарах?..
— Все пусто, ука, осталось только немного зерна.
— Лесные смельчаки грабят, что ни попадет им под руку, говорят китайцы, — подал голос второй стражник. — Богатые хозяева бросают свои дома и бегут, забирая с собой все до паршивой курицы…
Ахтам приказал седлать лошадей. Связанного Бахти, который к тому времени уже несколько пришел в себя, посадили к Хаитбаки, а на коня Бахти легко вскочила Маимхан.
— Спасибо, Умарджан-ака, если бы не вы, не выбраться мне отсюда живой, — сказала она, когда усадьба осталась позади.
— Просто я отплатил давний должок, сестренка. Ведь не окажись вы во дворце и не сообщи мне вовремя, что меня разыскивают, я тоже, наверное, распрощался бы с жизнью…
— Ну зачем говорить про такие пустяки…
— Тогда и вы не говорите, сестренка…
На другое утро перед мечетью в селении Дадамту люди увидели Бахти, у которого на груди висела дощечка с надписью: «Мада ночи»[114]. Ничто не могло сравниться с таким позором. В тот же день Бахти исчез из Дадамту, и больше его никогда не встречали во всей Илийской округе.
Дыбом поднялись волосы у гуна Хализата, холодный пот выступил на лбу у длиннобородого дарина, когда стало, известно, что произошло в ущелье Гёрсай. Из целой роты солдат уцелело не больше десятка. Среди них, к своему собственному несчастью, оказался и Абдулла-дорга.
Слухи о поражении китайцев повсеместно распространились с быстротой молнии. К длиннобородому стекались донесения о волнениях, которые вспыхивали здесь и там, — а как раз этого дарин особенно опасался. Что же касается разгрома роты солдат, то он всем винил доргу, называя его предателем и изменником. «Этот негодяй повел наших солдат в горы, не зная дороги, — говорил дарин жанжуну, пытаясь оправдаться в его глазах. — А может быть, он и знал дорогу, но не хотел ее показать… И все, может быть, подстроил заранее…» Дарин многозначительно умолкал, давая понять, что ему еще кое-что известно, и, может быть, не только про Абдуллу, а например, и про гуна Хализата…
— Ведь это вы, господин гун, — объявил он Хализату, пристально, без малейшего подобия усмешки глядя ему в лицо, — ведь это вы рекомендовали нам Абдуллу-доргу… Это ваш человек, гун Хализат, значит, не ему одному обязаны мы своим позором… Чем же вы надеетесь искупить свою вину перед жанжуном и великим ханом?
— Вину?.. Перед великим ханом?..
— А как же? Или вы назовете это как-то иначе? Вместо того чтобы уничтожить бунтовщиков, вы сами снабжаете их оружием… Разумеется, с помощью Абдуллы, преданного вам душой и телом…
— О боже… — Хализат безуспешно пытался решить, всерьез или в шутку говорит все это длиннобородый, но не похоже было, чтобы он шутил.
— Да, господин гун… И ваш Абдулла ведет наших солдат прямо в ловушку. Прямо в ловушку, господин Гун Хализат!..
— Я… Я уже наказал этого осла!..
— Вы?.. Наказали?.. — недоверчиво скривился дарин. — И вы вправду считаете наказанием два-три удара плетью?..
— Я выгнал его из дворца…
— Не думаете ли вы, гун Хализат, что, если этого человека бросить в кипящий котел, а потом скормить собакам, — и такое наказание будет для него слишком мягким?..
— Я… сделаю все, что требует господин дарин… — почти шепотом ответил Хализат.
— Значит, вы тоже полагаете, что Абдуллу-доргу следует наказать так, чтобы это послужило наукой остальным? Я вас правильно понял, гун?
— Ари[115], господин шанжан!
— Вот видите, наши мысли всегда сходятся, — с откровенной насмешкой заключил длиннобородый. — Я был так уверен в вашей поддержке, что не стал дожидаться этого разговора и приказал заняться Абдуллой… Сейчас с ним беседуют в «гостиной поучения»…
Тут слова длиннобородого прервал вопль, донесшийся из подземелья, — страшный, нечеловеческий крик, от которого вздрогнуло бы любое сердце. Что говорить о Хализате — даже длиннобородый дарин-с болезненной гримасой прикусил кончик пальца.
— Это Абдулла, — сказал он, помолчав. — Несмотря на свое богатырское сложение, он ведет себя как плаксивый ребенок. Не выдержать даже небольшого поучения… Прошу вас, гун, — дарин взял Хализата под руку и провел в смежную комнату, из которой вниз уходила узкая крутая лестница. Спустившись по ней, они очутились в небольшом помещении. Длиннобородый отдернул черный занавес, открылось отверстие в стене.
— Взгляните, господин гун, это наша «гостиная», — обратился он к Хализату. Тот нерешительно подошел к отверстию, заглянул — и, вскрикнув, отшатнулся.
Посредине «гостиной поучения», напоминавшей глухой колодец, лежал совершенно нагой Абдулла. В красноватых лучах светильников тело его, покрытое кровоточащими ссадинами и ранами, казалось черным, напоминая обугленную баранью тушу.
— Этот упрямец, — заговорил дарин, краем глаза наблюдая, за Хализатом, — этот упрямец издает столь неподобающие крики, а ведь к нему только слегка прикоснулись волосяной веревкой, и там, где лопнула кожа, присыпали перцем и солью… это простейшие приемы… Но теперь, с позволения господина гуна, мы попробуем проделать тан-лу[116]…
— Ради аллаха, мой дарин… Делайте что вам угодно, только, чтобы я не видел…
— Почему же, дорогой гун? Вы должны насладиться в полной мере зрелищем, которое в состоянии поспорить с пирами Джамшида, — улыбнулся дарин и кивнул палачам.
По этому знаку два палача перевернули связанного по рукам и ногам Абдуллу на спину и притиснули всем телом к холодному, политому водой полу — один сдавил ему голову, другой навалился на икры. Тем временем третий палач принес медный кувшин сочень узким горлышком — в нем кипело горчичное масло. Приговаривая «тан-лу», он принялся водить рукой с кувшином над распростертым Абдуллой, и там, куда падала капля масла, тело тут же трескалось. От невыносимой боли дорга скорчился, свернулся, как мясо на шампуре, затем распрямился с неистовой силой, отшвырнул от себя обоих палачей, и снова дикий вопль, смешанный с утробным рычанием, заполнил комнату.
Хализат давно уже забился в угол, пытаясь не слышать невыносимых криков, сам не в силах ни охнуть, ни вздохнуть. Страх сковал его с головы до пят, зубы выбивали мелкую дробь.
— Прошу, прошу вас, господин гун, — говорил ему длиннобородый, протягивая пиалу с ароматным чаем, — я полагаю, для каждого не бесполезно взглянуть на «гостиную поучения», в которую попадают те, кто плохо служит великому хану…
Хализат не мог произнести ни звука.
— Вы лишились дара речи, дорогой гун, или то, что вы видели, не произвело на вас впечатления?
Побелевшие губы Хализата пробормотали что-то невразумительное.
— А теперь пусть Абдулла больше не занимает наших мыслей, господин гун, ведь судьба уже вычеркнула его имя из списка живых, не так ли?..
— Как вам будет угодно..
— Ха балли![117] Мне хотелось посовещаться с вашей милостью и по другим важным вопросам.
— Что еще?.. — с испугом вырвалось у Хализата, и взгляд его невольно скользнул к черному занавесу.
— Скажите, гун, эта крамольница Маимхан действительно была ученицей Аскара?
— Что-то такое мне приходилось слышать, — неопределенно ответил Хализат.
— Прочтите это, гун! — Длиннобородый протянул ему несколько листов. «О аллах, когда же все это кончится?» — мелькнуло в голове у Хализата, и он взял нетвердой рукой тот листок, что лежал сверху.
Проклятье живодеру,
Насильнику и вору!
— То, что вы прочитали, гун, только одна из тысячи провокаций подобного рода, а они опасней, чем иное вооруженное восстание, вам это понятно?
— Я не представляю, кто мог распространить такие стишки…
— Но ведь, оказывается, двери вашего дворца гостеприимно распахнуты для сочинителей таких писаний?
— Как?.. В моем дворце?.. Вы ошибаетесь, господин дарин!..
— Успокойтесь, гун Хализат, — сказал длиннобородый, проведя языком по тонким сухим губам. Он чувствовал, что без единой нитки душит, затягивает петлю на горле у Хализата.
— По нашим сведениям, ваша младшая жена — близкая подруга Маимхан.
— О боже..
— Человек, который находился в доверии у самого хана, оказывается, пригрел на груди ядовитую змею! — Голос длиннобородого звучал все громче, все грознее, повелительней.
— Мой дарин, — пытался перебить его Хализат, — ведь вы знаете, нет человека, который был бы предан вам больше, чем я.
— Нет, нет!.. — Длиннобородый вскочил, размахивая руками, — широкие рукава делали их похожими на крылья летучей мыши. — Нет, господин гун, я никогда ни в чем не поддерживал ваших врагов, ни прежде, ни теперь!
— Господин дарин…
— Я рассказал вам обо всем просто для того, чтобы предупредить… Предупредить от беспечности в дальнейшем… Только предупредить, господин гун!.. Только предупредить!..
Таким вот образом, то поджаривая гуна Хализата на огне, то окатывая холодной водой, длиннобородый дарин постепенно ввел его в курс своих забот. Хализат же, напуганный в особенности многочисленными намеками и недомолвками, обещал своему покровителю сделать все возможное. В тот же день в мечетях было объявлено, что всякий правоверный, который решится оказать помощь бунтовщикам и мятежникам, подвергнется проклятию аллаха.
«Легко мечтать о счастье многих, но трудно его добиться», — эти слова когда-то говорил ей мулла Аскар, но только теперь поняла Маимхан их глубокий смысл, «Мы начали большое дело, — размышляла она, — но что дальше? Неужели враг всегда будет так труслив и слаб, как вчера? Нет, нет, нельзя надеяться на это. Ведь если бы победа давалась так легко, наш народ уже давно бы добился свободы…» Она листала «Джан намэ» — «Книгу боя», которую ей удалось спасти из огня, охватившего домик учителя. Делом Ахтама, Махмуда и Семята было подготовить восстание и объединить людей для борьбы; Маимхан определила себе другую цель: постичь драгоценный опыт прошлого, научиться самой и научить других той мудрости, которой владел мулла Аскар. Вот почему свободное время она отдавала изучению «Книги боя». Любимейшей ученицей муллы Аскара была Маимхан, и никто лучше ее не мог справиться с подобной задачей.
Но сегодня ей недолго удалось побыть одной: конский топот прервал чтение, это вернулся из Кульджи Хаитбаки, ездивший туда для встречи с Салимом. Пока Хаитбаки и его друзья спешились, подоспели Ахтам, Махмуд и Семят.
— Ну-ка, брат, выкладывай новости на середину, — сказал Махмуд, когда все уселись.
Коротким, но важным был рассказ Хаитбаки. В Кульджу прибывают новые войска. Нельзя дальше уклоняться от решительных действий. Надо выбрать для удара, например, крепость Актопе: ее гарнизон хорошо вооружён, защищен высокими стенами, но немногочислен…
— Над этим стоит поразмыслить, — сказал Ахтам. — Что думает Махмуд-ака?..
— У нас, кузнецов, принято ковать железо, пока оно горячо, — отозвался Махмуд.
— Махмуд-ака прав, — поддержала его Маимхан.
Долго совещались вожаки повстанцев, решая начать наступление на крепость Актопе.
Хаитбаки со своими людьми отправился в разведку. Пока отряды Ахтама и Махмуда продвигались по заросшей лесом лощине, он должен был принести точные сведения о силах противника, их расположении, о наиболее удобных подступах к Актопе. Маимхан и Семята оставили в лагере. Однако Маимхан облачилась в мужской наряд, подаренный ей муллой Аскаром, прихватила оружие, вскочила на белого с сизым отливом коня — подарок Хаитбаки — и присоединилась к авангарду. При этом ей так была к лицу ее новая одежда, так свободно и легко держалась она в седле на гарцующем серебристом скакуне, что всякий, взглянув на девушку, не мог отвести от нее глаз. «Рядом с таким джигитом в бою не жаль отдать не одну, а десять жизней», — говорили вокруг, и там, где появлялась Маимхан, расцветали улыбки и веселой отвагой наполнялись сердца.
Отряды повстанцев достигли выхода из Пиличинского ущелья, когда первые отблески утренней зари упали на вершины гор. В ожидании вестей от Хаитбаки решили сделать привал, дать передышку людям, а заодно и покормить лошадей — берег шумной речушки, разрезавшей ущелье надвое, покрывала сочная трава, повсюду зеленели дикие яблони, место было очень подходящим для недолгого бивака. Махмуд со своим отрядом расположился на правой стороне речки, Ахтам — на левой, с ним была и Маимхан.
Однако джигиты уже успели отдохнуть после ночного перехода, кони насытились, от Хаитбаки не было ни слуху ни духу. Потеряв терпение, Махмуд дважды присылал к Ахтаму связного, требуя выступать немедленно. Солнце поднималось все выше, лучи его теперь заливали всю Илийскую долину.
«Что с ним случилось?» — повторяла Маимхан, тревожно поглядывая в ту сторону, откуда должен был появиться Хаитбаки или его посланец.
Между тем в восточной части лощины показалась гурьба странных всадников. Издали было невозможно определить, свои это или враги. Махмуд хлестнул коня, перескочил через бурлящий поток, остановился перед Маимхан и Ахтамом.
— Так и будем заниматься болтовней, пока нас не схватят за горло?..
— Не горячись, Махмуд-ака, — спокойно сказал Ахтам. — И сойди с коня.
— Не сходить с коня, а седлать коней, пока не поздно! — вскипел Махмуд.
— Слушай, что тебе говорят, — усмехнулся Ахтам беззлобно и хлопнул Махмуда по колену.
Всадники спустились в ложбину, скрылись с глаз и снова возникли — уже на холме. Теперь отчетливо различалось, что среди них немало пеших, все с косами и серпами — исконным оружием дехкан. Перед собой они гнали большое стадо коров и овец.
— Кто это?.. — удивился Махмуд.
— Да уж не враги, разве не ясно? — воскликнула Маимхан.
Ахтам тут же отрядил одного джигита, и вскоре тот вернулся вдвоем со стариком, в котором Ахтам тотчас узнал своего давнего знакомца — старого Колдаша!..
— Салам, ата!..
Старика встретили с ликованием, его окружила оживленная толпа, каждый сам хотел поприветствовать дядюшку Колдаша, но тот с беспокойным вниманием озирался по сторонам, будто искал кого-то, пока не остановился на юном джигите, пристальным взглядом выделив его среди других:
— Если аллах не лишил меня разума, это…
— Это наша сестра Маимхан.
— Да, да… Спасибо твоему отцу, дочка, и пусть аллах озарит светом твой путь. — Старик поцеловал Маимхан в лоб. — Пусть жизнь твоя будет долгой, а все твои дела завершит удача. Аминь! — И дядюшка Колдаш, подняв дрожащие руки над лицом, обращенным к небу, долго что-то шептал, пока не кончил словами: «Да сравнишься ты силой с Хазрити Али[118], а умом — с Сулейманом[119]».
— Кто пришел вместе с вами, ата? — спросила Маимхан.
— Кто, дочка?.. Это те, кто любит свою родную землю и готов стричь головы у ее врагов, как шерсть у баранов.
Все одобрительно зашумели.
— Выходит, пробил и ваш час, дядюшка Колдаш? — напомнил Ахтам старику их разговор на размытой дождями дороге.
— Я не забываю своих обещаний, сынок. Да, пробил час, я с вами. И видишь — не я один…
— Спасибо вам, дядюшка Колдаш. Теперь самое время послушать ваши мудрые советы.
— Дети мои, отныне ваш путь — это мой путь. Но куда ведете вы своих джигитов?
— Нам предстоит сражение, ата. Мы ждем вестей от наших разведчиков, — сказал Ахтам.
— Где же ваш враг?
— Взгляните, ата, на это осиное гнездо, — Ахтам указал в ту сторону, где на фоне светло-голубого неба четко проступали даже издали казавшиеся грозными стены и боевые башни Актопе.
— Хвала вашей смелости, дети мои… Однако, похоже, это осиное гнездо называется крепостью… — проговорил старик с сомнением. — Да, крепостью… И взять ее будет потруднее, чем, к примеру, мельницу лисы Норуза…
— Наши возвращаются! — крикнул кто-то из джигитов, первый заметив на тропе, вьющейся по склону, маленький отряд Хаитбаки.
…Дядюшка Колдаш привел с собой человек пятьдесят. Он обещал, что в ближайшие дни ряды повстанцев опять пополнятся. Новичков встретили, как родных братьев, снабдили, кого могли, оружием и распределили по отрядам Ахтама и Махмуда. Затем старшины собрались выслушать Хаитбаки. Однако не успел тот начать, как его перебил нетерпеливый кузнец и обрушился с яростными упреками: столько времени пропало впустую, теперь в крепости, конечно, их заметили, внезапное нападение сорвалось!
А вышло так: молодой джигит со своими товарищами добрались до самой крепости и, пробираясь вдоль ее высоких стен, высматривали удобные места для штурма. Но их обнаружил дозорный патруль. Не поднимая шума, Хаитбаки без выстрела увел своих людей к Баяндинскому логу, здесь они спешились и стали поджидать преследователей, Завязалась перестрелка, двое солдат было убито, прочие бежали, но языка взять так и не удалось…
— На этот раз Хаитбаки не выполнил поручения, — сказала Маимхан, вздохнув и не поднимая глаз на Хаитбаки. Бедняга Хаитбаки и сам знал это, но горький укор из уст Маимхан сокрушил его окончательно.
— Ладно, братья, что было — то было, — сказал Ахтам, видя, что его приятель с радостью сейчас провалился бы сквозь землю. — Будем искать какой-нибудь выход.
— По мне самый лучший выход — отбросить всякие расчеты-пересчеты и рискнуть, — вмешался Махмуд.
— Если для вас что-то стоят слова дядюшки Колдаша, послушайте меня, дети мои: нужны лестницы, без них не взобраться на стены Актопе. — Старый Колдаш рассказал несколько примеров из своей боевой жизни, никто не смог возразить ему. Решили, что он сам обучит джигитов плести лестницы из ивовых прутьев — надежные, крепкие, легкие.
Своим быстрым, находчивым умом, знанием жизни, деятельным характером и бодростью духа старый Колдаш напомнил Маимхан и Ахтаму их учителя, муллу Аскара. С его появлением у обоих словно полегчало на сердце и прибавилось уверенности в успехе. Около полудня они направились к поляне, где Колдаш, среди груд свеженарубленных веток ивы, показывал, джигитам свое искусство. Работа спорилась, молодые руки не просили отдыха, несколько лестниц, каждая длиною в пятнадцать аршин, уже лежали на краю поляны. Дядюшка Колдаш веселыми шутками помогал делу — точь-в-точь как мулла Аскар.
— А вот и наша Маимхан, — проговорил старик, заметив ее приближение, — смотрите, дети мои, она уже кружит над нами, как птица над печенью, а ну, пошевеливайтесь, ребята… До вечера мы сплетем пятьдесят лестниц, и ни одной меньше, а там разомнемся, встряхнемся и с песней пойдем на Актопе.
— Вы еще покажете, ата, как ими пользоваться, ведь можно растеряться в темноте…
— Это верно… Продолжайте, дети мои, а Колдаш вспомнит свои юные годы… — Старик поднялся. — Ну-ка, джигиты, прихватите с собой эти три лестницы…
Колдаш выбрал крутой, совершенно отвесный склон.
— Думаю, стены крепости не выше пятнадцати аршин. Это место сам аллах предназначил для наших упражнений.
— Э, чон дада, уж не собираетесь ли вы превратить нас всех в канатоходцев?.. — крикнул Махмуд, стоящий неподалеку.
— Вынимай из ножен кинжал, толстяк, — сказал старик соседу-джигиту. — И ты, тощая жердь, достань свой нож, которым режешь ворованных коров, да поскорей!
Раздался смех, а дядюшка Колдаш взял в одну руку кинжал, в другую — нож, сморщил лицо, сердито сплюнул:
— Эх вы, только слава, что джигиты… Таким ножом не убьешь и зайца. Когда-то мой кинжал весил ни много ни мало — пять джинов.
— Э-э, чон дада, убавьте хоть немножко! — Вместе с Махмудом рассмеялся и сам старик.
— Не будем терять времени зря, чон дада, — сказала Маимхан.
— А ну, подойди сюда, крепыш, — дядюшка Колдаш поманил к себе плечистого юношу, тот выступил вперед. Старик нащупал глазами второго джигита:
— Глядя на тебя, сразу догадаешься, что ты уже перескакивал не через одну стену и брал не одну крепость. — Джигит привычно покрутил усы и гордо усмехнулся. — Жаль только — нет здесь молоденьких девушек, некого тебе пощекотать своими усами… Ступай ко мне!
Смех загремел еще громче.
— А теперь возьмите кинжал и нож в обе руки и по очереди вонзайте в землю, а сами всем телом тянитесь вверх, вот так… — И старик с удивительной ловкостью начал подниматься по отвесному склону, наблюдавшие за ним видели только, как с почти неуловимой быстротой мелькают в его руках нож и кинжал. Вслед за ним поднималась и плетеная лестница, подцепленная носком ноги за верхнюю перекладину. Добравшись до вершины, дядюшка Колдаш закрепил конец лестницы колышками и сам спустился по ней вниз.
— Молодец, чон дада!..
Второй раз в этот день старика окружили, разглядывая его с изумлением и восторгом.
Вслед за дядюшкой Колдашем попытали счастья два отобранных им джигита. Несмотря на все старание, и тот и другой едва вскарабкались до половины.
— А-яй! — крикнул Колдаш. — Глупой голове и сила не в помощь!..
— Покажите еще раз, чон дада, — попросил Махмуд, с интересом следивший за действиями старика.
Дядюшка Колдаш подошел к прежнему месту и снова взобрался наверх, сопровождая свои движения пояснениями:
— Не надо торопиться… А ножи втыкайте поближе друг к другу… А коленом поворачивайте, как будто играете в лянгу…
Махмуду показалось, что он усвоил все приемы, он полез вверх, но ему не хватило какого-нибудь аршина, когда он сорвался и упал, подняв целый столб пыли. За ним стал карабкаться по склону Ахтам, он без труда взобрался на вершину.
— Вот что значит джигит, у которого есть на плечах голова! — обрадовался старик.
Большинство джигитов, на которых ложилась самая ответственная часть штурма, справились с этим непростым делом не хуже Ахтама. А когда вслед за ними и Маимхан, не желая никому уступать, поднялась наверх, ее приветствовали веселые возгласы:
— Балдакчилар! Балдакчилар!..[120]
Весь день начальник крепостного гарнизона провел в тревоге, а к ночи совершенно потерял покой. Тихо было за стенами Актопе, ни звука не доносилось снаружи, но зловещей казалась тишина. Тяжелый мрак окутывал все вокруг, только звезды изредка выглядывали в провалах между облаками, чтобы тут же исчезнуть. Тьма и безмолвие, безмолвие и тьма… По вечерам, разгоняя тоску, начальник гарнизона садился перед тоненькой опиумной свечой, посасывал трубку, блаженствовал в сладостном забытьи. Но сегодня ему пришлось изменить своей привычке — не то что зернышка опиума, крошки хлеба не побывало у него во рту с того раннего часа, как ему доложили, что проклятые воры движутся на Актопе. К вечеру начальнику гарнизона изменили силы, он скрючился, упал, закатив глаза, только белки стеклянно поблескивали в узких прорезях век. Его подняли, вложили в рот крошечный комочек опиума — наркоман ожил, как будто в его истощенное тело влили кровь, но первые слова, которые он выговорил, были: «Что, воры уже здесь?» Ему отвечали, что нет, пока все тихо. Однако он не поверил, вскочил, побежал к башне над главными воротами, трепеща не столько перед мятежниками, сколько перед собственным начальством, более безжалостным, чем любые враги, хотя командир гарнизона и сам кое-что значил, являясь родичем, правда, не слишком близким, длиннобородого дарина, и выполнял в крепости роль и хана и бека. Причина же такого беспокойства заключалась в том, что вместо положенных шестисот солдат в Актопе едва насчитывалось полтораста, а деньги на содержание остальных шли в карман любителя опиума и прочих дорогостоящих утех. Теперь, в страхе за свою голову, начальник гарнизона приказал раздать хранящееся на складах оружие маньчжурам, проживающим в крепости, однако их воинскую доблесть юн не переоценивал.
На сей раз сердце не обмануло начальника гарнизона. Едва он поднялся на крепостную стену, как снизу раздался ужасающий шум, казалось, все окрестное пространство кричало, вопило, надрывалось от рева: «Бей! Руби!» Не в меру бережливый начальник на какую-то минуту лишился речи. Между тем солдаты принялись палить из ружей, однако совсем не так, как предписывалось уставом, не туда, где, судя по звукам, передвигался в темноте противник, а вверх, вообще неизвестно куда, и при этом заботясь преимущественно о том, как бы самим спрятаться понадежней. Потом выстрелы прекратились сразу с обеих сторон, будто по уговору, и крики под стенами смолкли. Что происходит там? Отступили мятежники или только накапливают силы?.. Во всяком случае, возникшая передышка помогла начальнику крепости прийти в себя. Он велел подвезти для устрашения мятежников полную телегу позанза — взрывных ракет — и когда их подожгли, в самом деле раздался оглушающий грохот, и могло представиться, что вся крепость поднялась вверх, подпрыгнула к самому небу.
Джигиты, которые никогда не испытывали ничего подобного, кинулись было в бегство, но дядюшка Колдаш закричал: «Стойте, стойте, это холостой взрыв!» — и преградил напуганным дорогу. Махмуд, раздосадованный этой внезапной трусостью, сыпал проклятиями, скликая в темноте своих.
— Обстановка понятна, — сказал Колдаш, когда старшины совещались, что предпринять дальше. — Нас готовились встретить заранее.
— У них много боеприпасов, — сказал Ахтам. — Они хотят не подпустить нас к крепости.
— Попробуем рискнуть еще раз, — сказал Махмуд, не признавая ничего, кроме риска.
— Что думает чон дада, перевидевший немало войн на своем веку? — спросила Маимхан.
— Совет мой все тот же, дочка: надо пускать в дело лестницы.
Договорились о штурме. Махмуд со своими джигитами направляется к северным воротам крепости, Ахтам — к южным, Хаитбаки — к восточным. Западные ворота пока остаются свободными. Еще один отряд с Умарджаном во главе выделили для отвлечения врага. Этот отряд и начал сражение.
Джигиты Умарджана неистовыми криками всполошили маньчжур, те подняли стрельбу, вначале такую частую и бестолковую, будто на огромной сковородке жарили кукурузу. Вскоре с крепостных стен началась пушечная пальба. Начальник гарнизона, видя, что наступление ведется по трем направлениям, и собственные силы расчленил на три части. Теперь у западных ворот оставалось наименьшее число солдат. Этим долгожданным моментом воспользовался дядюшка Колдаш. На дистанции в пять шагов расставил он своих «балдакчилар». Как только, по условию, с трех сторон раздастся крик «Бей, руби!», они должны были кинуться к стене и взобраться наверх.
И сигнал раздался… Джигиты, как черные кошки, рванулись к крепостной стене, в один миг очутились наверху и закрепили лестницы. Не успели солдаты опомниться, как по лестницам тонкими, частыми, злыми ручьями хлынули в крепость осаждавшие — те, что притаились внизу. Маньчжуры спохватились, но поздно! В ход пошли ножи и кинжалы, солдат душили руками, сбрасывали вниз. Джигиты, проникшие в крепость со стороны западных ворот, ринулись на солдат с тыла, солдаты уже бежали, бросая оружие, думая только о том, как спасти жизнь. Распахнулись ворота еще с трех сторон: в Актопе ворвались отряды Ахтама и Махмуда.
Бой внутри крепости был недолгим. Маньчжуры пытались укрыться в домах, но им нигде не было спасенья. Розовел рассвет, когда восставшие заняли штаб гарнизона, разоружили уцелевших солдат и заперли их в свинарнике. Что до начальника гарнизона, то его обнаружили в курятнике. Повстанцы потеряли при штурме около пятидесяти человек, однако победа была полной. Среди добычи, которая оказалась в руках повстанцев, самым главным трофеем было оружие — его с избытком хватило на всех!..
Теперь, когда крепость Актопе оказалась в руках восставших, все неожиданно и круто переменилось. Раньше никто из местных беков и чиновной знати не принимал лесных смельчаков всерьез. «Кучка жалких бродяг, которым суждено кончить жизнь на плахе», — говорили одни. Другие презрительно усмехались: «До плахи не дойдет — слишком большая честь для этих голодранцев…» И острили: «Ущелье Гёрсай станет их собственной могилой. Они отыскали для себя подходящее кладбище…» Во всяком случае, никто не сомневался, что «эти бродяги и голодранцы» заранее обречены и никакой опасности не представляют. И вдруг…
Многим, очень многим наступила пора задуматься о собственной судьбе. Впрочем, не раз в прежние времена случалось, что, когда восстания достигали высшей точки, во главе их становились те же самые беки. Так и теперь кое-кто из окружения Хализата уже присматривался, примеривался, выжидал, как будут развеваться события дальше, чтобы не промахнуться, не ошибиться, не упустить выгодный момент. И тут не смущали ни титулы, ни звания, ни клятвы верности перед существующей властью, тут интересовало только одно: хватит ли сил у мятежной голи захватить такие крупные города, как Кульджа, или Баяндай, или Старый Чинпандзы? Если да, — значит, все решается само собой, и от Хализата можно без риска переметнуться к мятежникам и произнести новые клятвы, чтобы обеспечить себе местечко не хуже прежнего, а с местечком — и положение, и власть, и богатство!..
Длиннобородый дарин объявил в Кульдже военное положение и, не скрывая собственных неудач, доложил о создавшейся обстановке жанжуну. Однако губернатор, склонный подозревать всех и вся, ценил своего любимца за прошлые заслуги; он выслушал его доклад довольно снисходительно, ограничась язвительным замечанием, что краснобаи, подобные дарину, вечно мудрят, пока чаньту низко держат голову, а в тревожные времена сами теряют разум… Жанжун приказал перевести из Старой Куры в Кульджу три регулярных полка, преданных правительству. Эти полки были сформированы из маньчжуров, шивя, солунов и пользовались особыми привилегиями. Длиннобородый дарин вместе с военным советником жанжуна выработали план подавления восстания, который предусматривал разнообразные и уже зарекомендовавшие себя меры. Теперь ежедневно по всей стране арестовывали сотни ни в чем не повинных людей, бросали в зинданы и подвергали мучительным пыткам — в поисках сочувствующих мятежникам и просто для всеобщей острастки. В то же время в стан бунтовщиков засылались провокаторы и шпионы, чтобы внести сумятицу, посеять раздоры и расчленить силы восставших. Тут изощренный ум длиннобородого особую роль предназначал мулле Аскару, поэтому с уничтожением Аскара не торопились…
Однажды дарин приказал привести муллу Аскара к себе. Коротышка Аскар в заточении еще больше осунулся и как бы уменьшился в росте, — представ перед длиннобородым, он выглядел как ребенок после долгой и тяжкой болезни. Но в глазах муллы не погасли прежние живые огоньки. На них-то и обратил — не без досады — свое внимание дарин.
— Я уважаю таких твердых людей, как ты, — начал длиннобородый после продолжительной паузы, в течение которой он пристально всматривался в Аскара.
— В чем же оно заключается, это ваше уважение, господин дарин? — спросил Аскар, держа руки за спиной.
— В чем?.. А ты сам как полагаешь? — отвечал длиннобородый вопросом на вопрос.
— Я полагаю, — и Аскар сделал шаг вперед, — я полагаю, что оно ничего не значит, если вы заключаете меня в зиндан, а сами ведете себя как хозяин на моей земле и земле моих предков.
— Но неужели наместник великого хана не хозяин в его владениях? — усмехнулся дарин.
— Ваши слова, возможно, имеют смысл среди китайцев, но не там, где родина уйгуров…
— Мулла Аскар, — почти дружелюбным тоном проговорил длиннобородый, подходя к Аскару, — я убежден, что вы оказались бы вполне на месте, занимая очень большие посты… Сумей мы договориться и найти общий язык, это оказалось бы полезным и для нас и для вас… К чему затягивать напрасные страдания?..
— О чем вы говорите?
— Ключи от всей нынешней смуты — в ваших руках. Уступите их нам, а сами просите все, что угодно…
Мулла Аскар не отвечал, как бы взвешивая слова длиннобородого.
— Учтите, мулла Аскар, наша щедрость не знает пределов… Положение, которое вы займете, будет выше, чем гуна Хализата…
— Вот как?..
— Разумеется. Я обещаю вам это от имени кагана!
— Что ж, это неплохо…
— Хинхав! — Длиннобородый похлопал Аскара по плечу, но тот сделал движение, будто в тело ему вонзили иглы.
— За предательство я желал бы получить от вас единственный чин…
— Говорите смелее, что вам больше по душе?..
— Я хотел бы, — медленно произнес мулла Аскар, — я хотел бы стать смотрителем кладбища, на котором вас закопают живым.
— Скотина!.. — Длиннобородый отскочил от муллы Аскара и разразился проклятиями.
— Что случилось, господин дарин?.. Я ведь только ответил на ваш вопрос…
— Заткни свою вонючую глотку, негодяй!.. Ты сам вор и атаман всей воровской шайки!..
— Странное дело… Вы пришли на нашу землю, вы грабите наш народ, но воры, оказывается, не вы, а мы…
Что такое — слово?.. Не пустое ли сотрясение воздуха? Его не потрогать руками, не сжать в ладони… Но слово, в котором заключена истина, обретает внезапно такую силу, что перед ним сникает самая наглая тварь и отступает, злобно рыча и пряча трусливый хвост между ног… Вот они стояли друг против друга — узник, ожидающий смертного приговора, и властитель, за которым тысячное войско, готовое по первому его знаку все сокрушить, уничтожить, смести — вот они стояли, всем сердцем ненавидя и презирая друг друга, но нечем было ответить господину дарину, правителю Илийского вилайета, наместнику великого хана, — нечем…
— Не будем продолжать этот бессмысленный спор, — проговорил наконец длиннобородый. — Судя по всему, ты любишь свой народ, тогда ты должен предотвратить ненужное кровопролитие, которое ему угрожает.
— Чем я могу помочь своему народу? — спросил мулла Аскар, чувствуя, что в словесном поединке перевес на его стороне.
— Ты должен внушить своим ученикам, Маимхан и Ахтаму, которые стоят во главе бунтовщиков, что…
— Иншалла?! Значит, я все-таки достиг своего, мой труд не пропал даром! — радостно сказал мулла Аскар: от слов дарина у него вдруг будто выросли крылья.
— Ты бредишь, бредишь, чаньту!.. Чему ты рад?..
— Нет, это не бред, я не брежу, господин дарин… И наяву, а не в бреду я говорю: спасибо вам, смертельному моему врагу, за весть, которую не принес бы и вернейший друг!..
— Пойми, глупый старик, если ты будешь упорствовать, то больше никогда не увидишь своих учеников…
— Пусть! Даже сделавшись прахом, я останусь вместе с ними…
— Упрямая собака! — не выдержал длиннобородый, теряя остатки терпения. — Тебе отрубят голову на плахе!
— На земле, где прольется моя кровь, вырастут дети, которые, возмужав, растопчут подобных тебе извергов!.. Ты слышишь, палач?..
— Тюремщик! — крикнул длиннобородый, вызывая надзирателя. Вошел стражник, придерживая на боку длинную саблю. — Убери его с моих глаз!
— Я не погибну, погибнешь ты!..
Мулла Аскар не успел договорить — его уже тащили к двери…
Штурм Актопе явился не только первым крупным военным успехом повстанцев — победа окрылила, подняла дух, дала ощутить веру в себя, в свои силы; а самое, может быть, главное — каждый из них теперь почувствовал вкус свободы, — свободы, которая прежде казалась лишь далекой манящей мечтой. Всякий, кто хоть раз испытал подобное, уже не мог и представить себе возврата к жалкому прошлому, где не было ничего, кроме рабской покорности судьбе, горя и постоянных унижений.
Вместе с тем победа заставила повстанцев иными глазами взглянуть и на самих себя и на свое будущее: ведь им предстояло не просто перебить и уничтожить ненавистных угнетателей, а взять в руки власть и устроить для всего народа справедливую жизнь. Для этого требовалось на первых же порах, продолжая наращивать силы, навести порядок в собственных рядах, укрепить дисциплину и правильно организовать свою еще небольшую армию.
В крепость Актопе со всех сторон шли люди, желавшие примкнуть к повстанцам, сюда тянулись толпы дехкан и городской бедноты; ручейки сливались в мощный поток, перед которым не устоит никакая преграда, но и поток этот надо было направить в единое русло.
Повстанцы пока не успели еще продумать и создать четкую военную и административную систему. Всем управлял непроизвольно сложившийся совет из Ахтама, Маимхан, Махмуда, Семята, Хаитбаки и старика Колдаша. Решающее слово, по молчаливому согласию, оставалось за Ахтамом. Ближайшим его помощником и советчиком считалась Маимхан.
Теперь, когда восставшие овладели Актопе, перед ними возник вопрос: вернуться ли в горы или остаться в крепости. Старик Колдаш доказывал, что крепость только свяжет в дальнейших действиях, превратит наступление в оборону, она расположена слишком близко к Кульдже и не устоит перед регулярными частями. Пока мы, говорил он, не расправим как следует крылья, лучше держаться в горах, это наш дом, там мы полные хозяева. Маимхан соглашалась с Колдашем. Но Махмуд уперся и ни за что не хотел покидать Актопе. Слыханное ли дело — одержать такую победу и сразу же отступить?.. Ахтам понимал, что Колдаш прав, однако ему не терпелось ударить по Кульдже, поэтому он склонялся к мысли Махмуда. Спорили долго и горячо, каждый стоял на своем, но все чувствовали, что надо прийти к какому-то общему решению, — разногласия принесут ущерб делу.
Однажды в доме, где заседал совет, неожиданно появился портной Саляй. Он увидел Махмуда, бросился к нему и обнял со стоном и плачем. Кузнец опешил: давно не видел он своего бывшего товарища, давно ничего не слышал о нем, да и чем его мог интересовать отступник и трус, который покинул друзей при первой же опасности? И вот портной стоял перед ним и бил себя костлявым кулаком в худую впалую грудь, и в покаянных словах его было столько отчаяния, что в сердце Махмуда на какой-то миг воскресло прежнее доброе чувство. Не то чтобы он простил Саляя, изменившего клятве, — просто теперь, после победы в Актопе, и такие слабые люди поняли, на чьей стороне сила и правда, откинули нерешительность и выбрали, с кем идти. Так думал Махмуд и снисходительно слушал Саляя, его сбивчивую речь, перемешанную со слезами, и остальные с удивлением и неловкостью наблюдали за этой странной сценой.
— Ладно, — прервал наконец Махмуд портного. — Забудем, что было, вытри глаза и веди себя как мужчина.
Саляй смолк. Он смотрел на Махмуда, словно пытаясь угадать, может ли он в самом деле надеяться на прощенье. Махмуд сурово усмехнулся и потрепал его по плечу. Слезы снова навернулись на глаза Саляя, и он сказал самое главное, самое страшное:
— Мы потеряли Салима-ашпаза…
— Потеряли Салима?.. — Вслед за Махмудом вздрогнули и потянулись к Саляю все, кто знал повара или слышал о нем.
Тогда Саляй рассказал о том, как несколько дней назад к, нему в лавку, задыхаясь от бега, примчался Салим: «Радуйся, брат, — закричал он с порога, — наши взяли Актопе!..»
Саляй, не отзываясь ни словом, продолжал свое шитье.
— Эй ты, — рассердился Салим, — слышишь, что я говорю?.. Наши захватили крепость!.. Да не пыхти, как тупоголовый мул!..
Последние ли слова задели портного или что другое, но Саляй, задержав в руке иголку, с язвительным спокойствием посмотрел на Салима:
— Зачем так шуметь, будто они захватили не Актопе, а весь мир?
— Подлая твоя душонка! — закричал Салим. — Да я тебе голову сверну, как паршивому птенцу!.. — Он стиснул Саляя за плечи, приподнял, подержал на весу и швырнул оземь.
Не сразу поднялся с пола Саляй, не сразу нашел слова для ответа, а когда заговорил вновь, бледное лицо его было перекошено от злобы:
— Только дураки, вроде тебя, верят этому пустомеле Аскару и этой квочке Маимхан… А я… У меня своя голова на плечах! Да, своя, и мне с ними не по дороге!..
— Я бы выпустил из тебя кишки и вытряхнул все потроха за такие слова, да не хочу марать руки о такую тварь, — сказал, едва сдерживая бешенство, Салим. Но столько откровенной ненависти заключалось в его взгляде, что Саляй испугался, как бы тот не исполнил, чего доброго, свою угрозу, и жалобно заюлил, закрутился:
— Прости меня, брат, если я тебя обидел… Ты смел, как лев, а у меня, видит аллах, всегда было робкое сердце…
— Зачем же ты с самого начала затесался к нам?.. — Салим пристально вгляделся в Саляя, — Или ты и вправду хотел все выведать, а потом…
Саляя затрясло от страха.
— Ну-ка, идем со мной! — приказал Салим таким тоном, что его нельзя было ослушаться, и, не зная, куда и зачем ведет его Салим, Саляй покорно вышел на улицу первым. Здесь было безлюдно, глухую полночь нарушала только время от времени перекличка стражников. Добрались до Доланских ворот, здесь путь им преградил патруль. Оба бросились бежать. Вдогонку загремели выстрелы. Пуля настигла Салима — потому ли, что крупная фигура делала его хорошей мишенью, или так было угодно судьбе, но он упал смертельно раненный. Что же до Саляя, то он сумел спрятаться в арыке. На его глазах солдаты прикончили давнего товарища…
Саляй не стал дожидаться, пока его найдут, сам направился к солдатам и, спасая жизнь, рассказал обо всем, что было ему ведомо. Его немедленно доставили к длиннобородому дарину, и тот сразу понял, с кем имеет дело.
— Так вот, Саляй, — сказал он, — запомни: если ты станешь помогать нам и делать, как тебе прикажут, я сам награжу тебя и пожалую чин, а если будешь хитрить — потянешь за собой всю свою семью на плаху.
В тот же день Саляя познакомили с Мо-тайтай, а в канцелярии длиннобородого разработали коварный план, — в соответствии с этим планом Саляй и Модан приступили к своему черному делу…
Разумеется, ни слова правды не сказал трус, завербованный в шпионы, о том, что произошло между ним и Салимом, а о дальнейшем — тем более, но кое-какие подробности в его рассказе насторожили Маимхан.
— Как же тебе, Саляй, все-таки удалось спастись? — Спросила она.
— Мы… Мы вместе бежали… Сначала… А потом раздался выстрел, Салим упал, а я вбежал в чьи-то ворота… И проскочил через двор…
— Откуда же тебе известно, что Салим мертв? — сказал старик Колдаш.
— Я… Мне так показалось, я видел, как он упал…
— Почему же ты его бросил?
— А что мне оставалось?.. Все равно, чем бы я ему помог?..
— Между прочим, вы назвали женщину, Саляй-ака… Где вы с ней встретились? — спросила Маимхан.
— Встретились по дороге сюда. А про себя ей лучше рассказать самой, я ведь мало что знаю…
Что ж, среди тех, кто приходил в лагерь повстанцев, попадались всякие люди, поэтому слова Саляя не возбудили особенных подозрений. Поверили ему и в остальном, тем более, что он рассказал о военных приготовлениях маньчжур, о расположении в городе их частей, — надо ли упоминать, что и это заранее было согласовано с дарином.
— В Кульджу прибыли новые войска… Ханский полк… Судя по слухам, специально против вас…
— Спасибо жанжуну за его заботу, — сказал Махмуд, поднимаясь с места. — Он заботится о нас, но и мы позаботимся о хорошей встрече.
— Сколько же солдат сейчас в городе? — спросил Ахтам.
— Не скажу точно, только в крепости Кульджи их как пчел в улье…
Совет, прерванный появлением портного Саляя, продолжался. Что же до самого Саляя, то Семят предложил, чтобы тот организовал портняжную артель для нужд повстанцев.
Так в лагере нашла себе приют ядовитая змея о двух головах.
Нет, не в одном лишь искусстве любви знала толк прекрасная Модан, длиннобородый дарин не ошибся, остановив на ней свой выбор. С первых же дней пребывания в Актопе, среди повстанцев, приступила она к исполнению тайного замысла, тонко и точно рассчитывая каждый шаг, ведущий к далекой цели.
Правда, и сами обстоятельства складывались для нее благоприятно. В лагере не было никого, кто мог бы ее опознать, ей не приходилось этого бояться. Наоборот, все сочувствовали несчастной молодой женщине, обижен ной судьбой, истерзанной страданиями. — Модан превосходно справлялась со своей ролью. «Будь проклята моя красота, от нее все мои беды, — говорила она, перебивая свой рассказ жалобными вздохами и слезами. — Все началось с того, что в меня влюбился знатный маньчжур, Он убил моего мужа, а меня разлучил с родным домом. Восемь лет он мучил меня, восемь лет не видела я Кучара, где родилась и провела беззаботную юность, восемь лет не встречала ни милой матери, ни старика отца, не знаю, живы ли еще они или умерли в тоске и печали… Спасибо вам: вы поднялись на священную войну, вы отомстите за всех обиженных. Если бы не вы, я до самой смерти томилась бы среди неверных…»
— Не убивайтесь так, — растроганная чужим горем, принималась уговаривать несчастную Маимхан. — Смотрите, сколько хлопот у каждого из нас, тут некогда думать о себе… Заботы об общем деле помогут вам излечить ваши раны…
Слабым голосом благодарила Модан свою утешительницу, но не пила, не ела, не поднималась с постели, сказываясь вконец разбитой и больной. Однажды, превозмогая слабость, нерешительно попросила она Маимхан, чтобы взяли ее в артель к Саляю. Маимхан обрадовалась: значит, не напрасны оказались ее увещевания!..
Первое время Модан работала с особенным усердием. Женщины шили одежду, в которой нуждались многие джигиты, — кто успел порядком пообноситься, кто так и пришел из дома, не имея на плечах ничего, кроме рвани, едва прикрывавшей тело. Так что в мастерской постоянно было людно, сюда приходили примерить обнову, положить заплату, а то и просто поболтать и перемигнуться с молоденькими мастерицами.
С виду всем заправлял Саляй, но на самом деле, следуя приказу длиннобородого, он беспрекословно подчинялся Модан. «На людях можешь кричать на меня, топать ногами, но не забывай, кто здесь настоящий хозяин», — говорила она, оставаясь с ним наедине. Улучив удобный момент, Модан повторяла, особенно если поблизости находились Ахтам или Маимхан: «Разве смогут победить врага наши отважные джигиты, останься они раздетыми и разутыми?..» Она без устали твердила швеям, склонившимся над шитьем: «Не жалейте сил, родные, пусть каждая наша игла обернется для врага штыком!» Она просила, требовала вручить ей оружие, дать коня, чтобы самой отомстить кровопийцам!.. Вскоре Модан прозвали в лагере «беспокойной вдовой».
Своими руками она сшила из теплой верблюжьей шерсти бешметы для вожаков повстанцев, затем принялась обряжать в одежду из отменного материала, захваченного после штурма Актопе в китайских лавках, молодцов из отряда Хаитбаки: как не позаботиться о тех, кто ходит в разведку! Джигитов и вправду стало не узнать, когда они облачились в красивую добротную форму.
Между тем Модан среди неустанных хлопот не забывала о белилах и румянах, о щипчиках для бровей, о туши для ресниц, — словом, о том, чтобы постоянно держать наготове свои женские чары. И не зря ее блестящие глаза, грудной голос, плавная походка, ее мягкие кошачьи движения волновали и притягивали огрубевшие в походной жизни сердца мужчин.
Модан присматривалась, намечая свою жертву. Ахтам?.. Пожалуй, слишком приметен, к тому же у него есть эта простушка Маимхан, тут нужно много усилий, если вообще они увенчаются успехом… Хаитбаки?.. Не то чтобы она не была уверена в своей неотразимости, но… Этот юнец из тех, для кого честь выше женских прелестей… Семят?.. Праведник, его тоже нелегко сбить с пути. Махмуд… Вот о ком стоит подумать. Об этом неотесанном грубияне, этом прощелыге с узким лбом и молотообразными кулаками… Он не знает удержу, все в нем кипит, бурлит, клокочет, как в медном котле, под которым разложили хороший огонь… Говорят, до женитьбы он хаживал на улицу Сятяи, где водятся красотки, которые не заламывают высокой цены…
Она сшила для Махмуда особенно красивый бешмет, но отнесла его к себе домой.
— Как думаешь, сестренка, не настала ли пора и мне сменить наряд? — сказал однажды Махмуд, заглянув в мастерскую. — Чем ты меня обрадуешь?
И в самом деле, вся одежда на Махмуде превратилась в лохмотья.
— А мы уже постарались для вас, ака, — игриво улыбнулась Модан, — будете довольны.
— А ну-ка, показывай… Или ты все, чем богата, прячешь под себя, как гриф яйцо? — Шутки Махмуда не отличались изяществом.
Модан поморщилась, но сдержала себя.
— Одежда у меня дома, сейчас принесу…
— Не беспокойся, примерю завтра. — Махмуд вышел не прощаясь. Всем видом своим он как бы показывал, что полностью безразличен к ней. Но Модан, опытная в подобных делах, знала, что, закинув удочку, надо набраться терпения.
Между тем повстанцы, готовясь к предстоящему наступлению, каждый день использовали для боевых учений, проверяли, пополняли запасы провианта, фуража. До того как выпадет снег и дороги покроются льдом, предполагалось занять несколько важных поселков, обеспечив себе свободу действий.
Сегодня вожаки повстанцев наблюдали с крепостной стены учебные занятия отрядов.
— Смотрите, дети мои, — не скрывая радости, говорил старый Колдаш, — с помощью аллаха наши джигиты уже кое-чем овладели и теперь выдержат любую схватку с врагом.
Действительно, почти все приобрели за недолгое время нужные навыки боя на саблях или кинжальной схватки. Только вот стрельба в цель не давала хороших результатов — сказывался недостаток патронов, их берегли для дела.
— Ничего, ата, это уж не такая беда. Вот захватим арсенал в Баяндае, тогда и наверстаем в стрельбе.
— Э, нет, сынок, — возразил старик Махмуду, — стрельба по мишени стоит на первом месте. Жалея патроны сейчас, мы можем потом пожалеть о многом.
— Вы правы, ата, — сказал Ахтам. — Только мне самому, наверное, придется взять ключи от склада с патронами. — Он шутливо подтолкнул Семята, который заведовал складами и оказался на редкость бережливым хозяином.
На занятиях особое мастерство показали те джигиты, которые под руководством Колдаша обучались лазанию по стене.
Когда занятия кончились, повстанцы прошли вдоль стены строем. Около четырех сотен джигитов, одетых в в форму, резко отличались среди пестрой, разноликой массы.
— Как ладно выглядят наши джигиты, — восторженно заметила Маимхан.
— Форма — украшение бойца, — сказал Колдаш. — Неряшливый солдат даже врагу кажется не таким страшным.
— Тогда хочешь не хочешь, а хвалить придется Семята-ака, ведь это он нас надоумил, — похлопал Семята по плечу Ахтам.
— Тут есть заслуги и моя и Модан, — вмешался было в разговор Саляй, появившийся в этот самый миг рядом с Ахтамом. Но никто не обратил внимания на его слова.
Махмуд на другой день пришел в мастерскую, но ему сказали, что Модан больна и сегодня не выходила из дома. Кузнецу не терпелось облачиться, наконец, в такую же форму, как у его друзей, и он отправился разыскивать ее жилище.
Все предусмотрела Модан заранее, она приготовилась и ждала, время от времени в нетерпении приподнимая занавеску и выглядывая на улицу. Но вот показался Махмуд — крупным, размашистым шагом приближался он к ее дому. Модан быстро накинула ночную сорочку из тонкого шелка с глубоким вырезом и наполовину обнажила полные белые груди. Потом она распустила пышные волосы, прикрыла ими оголенные плечи и легла, закинув руки за голову. Кузнец, не ведавший правил приличия, без стука распахнул дверь и вошел в комнату.
— Ма-ама! — с притворным испугом вскрикнула Модам, прячась под одеяло. Но цель была достигнута — Модан заметила, как жадно вспыхнули зрачки Махмуда. На мгновение коснувшись взглядом обнаженных плеч женщины, кузнец почувствовал, как гулко заколотилось его сердце, и как вошел, так и остался стоять, зажмурив глаза, словно его ослепило.
— Это вы, Махмуд-ака?..
Махмуд разжал веки. В нежном полумраке, разлитом по комнате, он увидел небесную пери, — да, да, пери, которая неизвестно почему очутилась здесь, перед ним, — так, по крайней мере, ему почудилось. Дневной свет, узким лучом падавший из прорези между плотными занавесками, ласкающими бликами ложился на бледно-розовую кожу ее лица, на грудь, круглую, дразняще полуприкрытую прозрачным шелком.
— Вы неблагодарный человек, Махмуд-ака. Я так старалась для вас, а вы… Вы даже не хотите спросить, как мое здоровье…
— Ч-что с вами? — едва выдавил Махмуд пересохшим горлом. Он пытался и не мог унять дрожь в коленях.
— О аллах… Пошли мне хоть кого-нибудь, кто подал бы несчастной глоток воды…
— Г-где в-вода? — теперь у него вздрагивал и голос.
— Вон там, в нише.
Махмуд плеснул на донышко пиалы немного холодного чаю.
— Поднимите же мне голову, Махмуд-ака…
Махмуд приподнял Модан за плечи. Шелковистые волосы коснулись его лица, от белого, как снег, но горячего, как угли, тела, такого нежного, близкого, в ноздри ударило хмельным дурманом, кровь забилась в висках, как будто где-то там, в голове, кувалдой ударили по наковальне. Губ его коснулось что-то жаркое, огненное, он не сразу понял, что это ее губы. Махмуд отшвырнул пиалу и бросился на Модан. Маленькая, хрупкая, подобная коробочке хлопка, попавшей под колеса воза, груженного углем, Модан вся ушла под огромное тело Махмуда…
В лагере каждый человек был у всех на виду, ни один поступок не оставался незамеченным. О встречах Махмуда с Модан вскоре заговорили, кто с возмущением, кто с насмешкой, а кто и просто из любви к пересудам и сплетням. Что же до вожаков повстанцев, то они были смущены и встревожены: на Махмуда, их товарища, которого глубоко все уважали, пала черная тень, давая повод злым языкам.
По праву старой дружбы, Ахтам отправился к Махмуду для решительной беседы. Время близилось к полудню, но Махмуд еще спал, храпя, как дехканин, завершивший жатву. Смуглое лицо его побледнело и осунулось, веки отекли, синеватые круги залегли под впавшими глазами. Ахтам тряхнул его за плечо. Кто знает, что снилось Махмуду: возможно, Ахтам, разбудив, вырвал его из сладких объятий возлюбленной, — по крайней мере, кузнец, очнувшись, посмотрел на него сумрачным взглядом и ничего не сказал. О чем только не толковали они раньше, чем только не делились! Но теперь оба молчали, не зная, как и с чего начать, — хмурые, насупленные, взаимно враждебные, каждый прислушивался к затрудненному, шумному дыханию другого.
— Ты, наверное, понимаешь, почему я пришел? — проговорил наконец Ахтам.
— Что я, старуха-прорицательница?.. — буркнул Махмуд, прикидываясь, будто ни о чем не догадывается.
— Не верти хвостом, — сказал Ахтам, — ты все понимаешь сам… Каждый из нас должен считаться с тем, что думают о нем остальные…
— А откуда ты взял, будто я не считаюсь? Что я такое натворил?.. Я убил кого-нибудь, ограбил, предал?..
— Нет, — изменившимся голосом проговорил Ахтам, — если бы ты кого-нибудь ограбил, убил или предал, тогда все было бы проще, и мы знали бы, как с тобой поступить… А тут…
Махмуд опустил голову. Ахтам не кричал, не размахивал кулаками, в его тоне слышалась искренняя горечь — и это обезоруживало Махмуда. Он чувствовал — его друг прав. Но в то же время Махмуд не мог забыть густой аромат волос Модан, ее нежное тело, по-змеиному прильнувшее к нему, ее губы, которые шептали: «Никому тебя не отдам… Только бы наши завистники не разлучили нас…» И ее плач, до сих пор звучавший в его ушах…
Сердце Махмуда наполнила слепая ярость:
— Вы… Вы все мне завидуете, вот что!..
— Завидуем?.. Да ты совсем спятил, тупая твоя башка!.. — вышел из себя Ахтам. Он чуть не набросился на Махмуда, который по-прежнему лежал в своей постели, развалясь на подушках. Но разве для того пришел он сюда, выполняя поручение товарищей?.. Ахтам взял себя в руки, кое-как сдержался. — Люди, которые пошли за нами, во всем доверяют нам, — сказал он, помолчав. — И если мы, вместо того чтобы отдать все силы этим людям ради нашего общего дела, начнем заниматься развратом и распутством, значит, мы обманем их и погубим самих себя…
— Не смей говорить, что я беспутствую! Я с ней обручусь, как полагается по закону!
— А твоя жена? А твой сын?.. Где у тебя стыд, Махмуд-ака?
— У пророка Магомета было четыре жены!..
Ахтаму казалось, их разделила глухая стена. Все, что ни говорил бы он дальше, было бы напрасным.
Махмуд горячился все больше:
— Что тут не угодного аллаху, если я пожалел бедняжку, которая пострадала от маньчжур?
— Не прикрывай хоть именем аллаха эту девку…
— Заткни свою поганую глотку! — вскипел Махмуд. — Всякому, кто вздумает говорить такое про Модан, придется иметь дело со мной!
— Недаром говорят: «Умный враг лучше глупого друга», — сказал Ахтам. — Смотри, как бы ты не наделал нам беды, Махмуд-ака…
Появление вестового прервало их спор:
— Пришли парламентеры!..
Ахтам, не дожидаясь, пока Махмуд оденется, отправился вместе с вестовым. Едва за ним затворилась дверь, как в комнату проскользнула Модан и бросилась на шею к Махмуду:
— Не хочу, чтобы ты уходил!.. Такой батыр, как ты, должен сам, один, вести переговоры с парламентерами!..
Она не отпускала его, Махмуд с трудом высвободился из ее цепких объятий:
— Я вернусь к тебе, но сейчас я должен быть там.
— Хорошо, я не стану перечить… Но держи себя перед всеми с достоинством, мой отважный батыр, мой господин, мой падишах… — шептала Модан в промежутках между поцелуями.
Оба парламентера сказались мусульманами: один был тунчи — переводчик, муж Модан, другой — писец из медресе. Соблюдая обычай, они стоя вручили Ахтаму послание, — скрепленное большой печатью. Ахтам быстро пробежал его, спросил:
— Это все, зачем вы пришли? — Да, — отвечали ему, — здесь все написано.
— Читай, а мы послушаем, — напуская на себя неприступную важность, сказал Махмуд.
Ахтам стал читать. В послании выдвигались два условия, которые обязаны выполнить повстанцы, чтобы добиться прощения: во-первых, немедленно сложить оружие и вернуться к обычным занятиям; во-вторых, возвратить правительству все имущество, захваченное восставшими. Третье условие касалось судьбы муллы Аскара, дядюшки Сетака, жен Семята и Махмуда, именовавшихся заложниками. Они будут освобождены из зиндана, если повстанцы обменяют на них взятых в плен маньчжурских офицеров и солдат.
— Два первых условия мы отвергаем, — сказал Ахтам. — Что же до третьего, то с ним, возможно, мы согласимся.
— Никаких условий нам не нужно! — ударил себя в грудь Махмуд. — Если те, кто вас послал, считают себя мужчинами, пускай докажут это в бою! — Вообще-то он думал то же самое, что и Ахтам, но дух противоречия заставил его возразить Ахтаму, и возразить так резко, что даже парламентеры в недоумении переглянулись. Портной Саляй — он тоже оказался среди присутствующих — единственный поддержал Махмуда:
— Верные слова! Пускай жанжун сам сдается, пока не поздно!
Остальные согласились с Ахтамом, и он дал окончательный ответ:
— Передайте жанжуну, что он имеет дело не с детьми, которые затеяли игру в прятки, а с людьми, взявшими в руки оружие. Мы будем бороться, пока не добьемся своего. А о третьем условии жанжуна мы подумаем.
На том переговоры и кончились. Парламентеры ничего не добавили к изложенному в послании. Подлинная же цель их прихода заключалась в том, чтобы разведать, как обстоят дела у мятежников и как пристроились в лагере повстанцев Саляй и Модан…
Давно уже миновала полночь, а Маимхан все не могла заснуть. Ей хотелось забыться, уйти от тревожных мыслей, но едва сон смежал ресницы, как снова картина сегодняшнего военного совета возникала перед ней.
После отъезда парламентеров руководители повстанцев собрались обсудить возникшее положение. Крепость Актопе, в сущности, оказалась в окружении: на западе — Баяндай с крупным гарнизоном, на юге — Старый Чинпандзы, тоже хорошо укрепленный, на юго-востоке — Кульджа, к которой маньчжуры стянули все силы и, сами не переходя в наступление, предпочитали ждать, пока первыми двинутся повстанцы и подставят себя под удар на подступах к городу, где правительственные войска занимали выгодные позиции. Кроме того дороги, связывающие Актопе с соседними селами, были перерезаны. У восставших оставался единственный выход: прорвать окружение, захватив какой-то важный опорный пункт маньчжур, скорее всего — ту же Кульджу. Так считал Ахтам, и так сказал он на военном совете. Однако Махмуд, который прежде сам настаивал на штурме Кульджи, на этот раз выступил против Ахтама, и его поддержали еще три старика. Махмуд спорил все злее, все яростней, короткая крепкая шея его побагровела, белки маленьких глаз налились кровью, он сыпал на Ахтама площадную брань, а когда заговорила Маимхан, грубо оборвал ее: «Тебе, сестрица, лучше заняться кухонными делами…» Совет, на котором должен был решиться вопрос жизни и смерти всего восстания, так ничего и не решил; все разошлись, унося в душе горький осадок…
«Когда среди друзей нет единства, враг радуется легкой добыче», — говаривал мулла Аскар. Маимхан не раз вспоминала этой ночью слова учителя, и ее мучили дурные предчувствия. «Неужели среди нас прорастают ядовитые семена раздора? — думала она, и сон, едва коснувшись ее глаз, отлетал прочь. — Нет, нет! — твердила она, возражая сама себе. — Ведь у нас общий враг, общая судьба, общая надежда…. Но что происходит с Махмудом? Он так переменился… Какой шайтан сбивает его с пути?..» — Маимхан не лежалось, голова горела, горло пересыхало. Она встала, подошла к окну, толкнула решетку. Свежий холодный воздух хлынул в комнату, она с наслаждением распахнула грудь ему навстречу. Глубоко вздохнула, испытывая облегчение, но длилось оно недолго.
Снаружи было так темно, что фигура часового таяла во мраке, только шаги его слышались невдалеке. Тучи плотно заволокли все небо. Голые стволы деревьев, лишенные листвы, тяжело скрипели под ветром, дополняя этим звуком, похожим на стон, сумрачное уныние осенней ночи. Маимхан стало жутко, такой слабой, такой одинокой и беспомощной почувствовала она себя вдруг. И четко, как иной раз случается во сне, до странного четко и ясно увидела она перед собой своего отца и муллу Аскара… Никогда, в сущности, не были они особенно близки, Маимхан и ее отец, многое разделяло их, на многое в жизни смотрели они по-разному, но сейчас она с давней детской нежностью подумала о нем, и на глазах у нее выступили слезы. Бедный мой отец, мой тихий, кроткий отец…. И раньше не сладкой была твоя жизнь, что тебя ждет теперь?.. Маимхан представила себе его — сгорбленного, с погасшим взором, томящегося в зиндане, куда попасть — хуже, чем умереть. О, в Кульдже умеют строить зинданы!.. А мать? А маленькая Минихан?.. В отместку за опозоренного Бахти старая лиса Норуз взял к себе в дом тетушку Азнихан и ее Мини — каких оскорблений, каких пинков и зуботычин суждено им натерпеться!.. Тоска, боль и ненависть — все смешалось в душе Маимхан, и долго еще стояла она у растворенного настежь окна, не замечая, как хлещет ей в лицо ветер, усиливающийся с каждой минутой, как швыряет колючим песком, обжигая лоб и щеки, как бьются в глаза расплетенные косы…
Она очнулась от оклика часового:
— Кто там?..
— Я… — Маимхан узнала голос Ахтама и встрепенулась.
— Пропустите, — приказала она.
С появлением Ахтама ей сделалось легче, спокойней, и на его извинения за столь поздний приход она ответила с искренней радостью:
— Ты выбрал самое удачное время, да, да!.. Почему?.. Так, это тебе не обязательно знать, но ты молодец, что пришел!..
Маимхан расстелила корпачу и пригласила Ахтама присесть с собой рядом.
— Отчего ты до сих пор не спишь, Махи?
— А сам ты отчего бродишь ночью?
Оба, не отвечая, взглянули друг на друга и отвели глаза.
Ахтам, под предлогом неотложного дела, пришел просто ради того, чтобы увидеть Маимхан и высказать все, что наполняло его сердце и предназначалось ей одной. Но теперь, когда они были вместе, он не мог вытянуть из себя ни слова, только молчал, вздыхал и хмурился. Маимхан же по лицу джигита догадывалась, какие слова застряли у того на языке, но не подавала вида. И потом — разве сегодня им до сокровенных чувств?..
— У тебя какие-то важные новости?
— Прочитай вот это письмо.
— Как оно попало в твои руки?
— Его прислали с нарочным.
Маимхан с возрастающим интересом пробежала начальные строки. Это было послание Исрапил-бека, тестя Хализата. Он одобрял действия восставших, с похвалой отзывался об их мужестве, но подлинный смысл письма заключался в конце:
«Военное искусство требует не только храбрости и отваги. Во главе любой армии должны стоять люди, способные умело руководить ею. Мне кажется, у вас нет человека, который бы пользовался большой известностью и общим уважением. Для того чтобы добиться победы, вам нужно найти союзников среди беков-ходжей, баев-манапов, но вы слишком молоды, вас не считают достойными серьезного доверия, за вами не последуют — кстати, не только имущие власть и силу, а и народ, которому также требуется чье-нибудь громкое имя. Если вы не поймете этого, то все загубите, и нам больно будет видеть ваш разгром. Если же вы согласитесь с нами, то я готов принять на себя обязанности вашего главы и по воле аллаха блюсти справедливость и заботиться о всех в равной мере. У меня достанет смелости пожертвовать чинами, званиями, всем, чем владею, и выступить против кара-капиров!..»
Исрапил не скрывал своей цели: теперь, когда восстание было в самом разгаре, взять в свои руки власть, подобно тому, как это делали различные беки в прошлом. Однако письмо содержало мысли, от которых не так-то просто было отмахнуться. «А если Исрапил и вправду не ищет для себя корысти, если он сумел бы принести пользу нашему делу?» — задумалась Маимхан.
— Что ты скажешь, Ахтам?
— Что он слишком много болтает, этот бек.
— Он не болтает, он предлагает стать нашим ходжой…
— Мы и без него отыщем дорогу.
— Ты прав, отыщем, но разве плохо, если к нам присоединится еще один влиятельный человек?.. Пойдем, посоветуемся с Семятом и остальными.
— Успеется и завтра, Махи…
— Нет, если у этого человека нет никаких скрытых умыслов, мы напрасно стали бы его сторониться, ему надо ответить немедля…
Ахтам поднялся с такой неохотой, словно его тянули на веревке. Ему так хотелось побыть с Маимхан вдвоем…
Между тем Махмуд, как юнец, впервые пригубивший вина, все больше входил во вкус и думать не думал вырваться из разгульного угара, в который превратилась его жизнь. Где там! Он не слушал ни дружеских предостережений, ни справедливых упреков — ему чудился в каждом слове злой подвох, в каждом старом товарище — тайный враг. Все, что говорили о нем вокруг, он приписывал козням Ахтама, распря между бывшими друзьями разрасталась и грозила повредить общему делу. Опасность заключалась еще и в том, что кое-кто поддерживал Махмуда: он пользовался славой безоглядного смельчака, отчаянного рубаки, за это ему прощали и высокомерие, и зазнайство, и шашни с Модан. Выступи Махмуд против Ахтама в открытую, некоторая часть повстанцев пошла бы за ним. Это сдерживало Маимхан, Семята, старика Колдаша: они не решались на крутые меры, хотя и сознавали, что не вправе дальше ограничиваться одними назиданиями.
…Не успела еще Модан, придя к себе, переодеться и насурьмить брови, как на воротах звякнули замковые кольца. Модан легонько, на цыпочках подкралась к воротам, осторожно заглянула в щелку и увидела Махмуда.
— Это ты, мой сокол?
— Я, открой.
— Подожди немного, наберись терпения…
— Терпения?.. Это еще почему?
— Если я нашла другого, и ты больше мне не нужен?..
— Что?.. — Махмуд всхрапнул, как бык, поднатужился, навалясь на ворота, железные крюки выскочили из своих гнезд, ворота распахнулись. Модан, изумленная нечеловеческой силой кузнеца, ахнула и со словами «мой черный медведь, мой бесстрашный барс» кинулась ему на шею. Но Махмуд подхватил ее на руки, поднял, как тряпичную куколку, свирепо прорычал:
— Где твой любовник? Показывай!
— Мой глупый, мой дурачок!.. — заворковала Модан, пуская в ход такие нотки своего голоса, против которых, она знала, кузнец не мог устоять. — Я ведь только тебя и дожидалась!..
Махмуд смягчился, когда лица его коснулись горячие влажные губы, — от их прикосновения он всегда таял, как брошенный в огонь свинец.
— А теперь сам скажи, почему не приходил раньше? Только ничего не скрывай! — Модан привычно уселась к Махмуду на колени.
— Опять схватился с Ахтамом.
— Неужели? — притворно удивилась Модан.
— Они все надумали взять меня в оборот, да не на такого напали…
— Вот оно что… А о чем с тобой говорили?
— О чем?.. Да о том же… О тебе.
— Обо мне… Каждый раз — обо мне… Значит, из-за меня одной ты ссоришься со своими друзьями? — Она соскользнула с колен Махмуда, капризно надулась.
— Не сердись… — Махмуд обнял ее громадными ручищами, привлек к себе. — Пропади все пропадом, а тебя у меня никто не отнимет!..
— Это правда?
— Сам аллах мне свидетель!
Модан всем телом прильнула к кузнецу, от жарких ее поцелуев закружилось в голове у Махмуда.
— Модан, цветок мой, давай уедем куда-нибудь, кинем все…
— Ты испугался Ахтама?.. Ты, такой сильный, такой бесстрашный?..
— Тогда посоветуй, что мне делать.
— Ты не знаешь, что тебе делать? Но что тебе скажет слабая женщина? — Модан игриво рассмеялась.
— Ты тоже против меня?.. Все, все вы хотите моей погибели! — с тоской вырвалось у Махмуда. — Видно, нет на этом свете у меня близкого человека…
— Глупый, разве ты до сих пор не чувствуешь, кто я тебе?
— Если ты мне друг, тогда говори.
— Хорошо, слушай. Будь ты настоящим джигитом, ты давно уже расправился бы с Ахтамом, своим завистником, и встал во главе войска.
Махмуд глубоко вздохнул.
— Но я, видно, зря пробую тебя надоумить, — продолжала Модан, заметив, как хмурится Махмуд в ответ на ее слова. — Ты слишком привык кланяться этой размазне Ахтаму, в котором и от мужчины-то ничего нет, или этой Маимхан, которая больше похожа на обструганную палку, чем на женщину…
Махмуд не пытался скрыть своей растерянности. Да, он сегодня крупно поссорился со своими товарищами; но поднимать на них руку?.. Нет, этого у него и в мыслях не было.
— Что же ты молчишь, батур, или проглотил язык?..
— Брось говорить о таких вещах, Модан…
— Повинуюсь, мой господин. Если бы не ты сам, я не мешалась бы со своими советами. Товба, товба[121]!.. И кого только я собиралась учить!
Модан расплакалась. Махмуд вконец потерялся от се слез.
— Не сыпь соль на свежие раны, Моди… Они и так болят… — бормотал он, поглаживая ее по голове. — Что ты хочешь от меня?.. Ладно, все будет по-твоему…
— Я ничего не хочу!.. Разве я говорю — иди, режь, убивай своих друзей? Наоборот — беги, бросайся перед ними на колени, вымаливай прощение!..
— Ведь я сказал — пусть будет, как ты желаешь, — поугрюмел Махмуд.
— Как я желаю?.. Нет, поступай, как знаешь сам!
— Я не могу оставаться рядом с Ахтамом.
— Запомни — это твои слова!.. И не бойся. Как только ты встанешь во главе, все соберутся под твое знамя! И увидишь — Ахтам и Маимхан сами последуют за тобой!
— Тебе не сумеет противиться даже камень, — говорил Махмуд, прижимая к груди Модан.
Триста джигитов из отряда Махмуда, «заблудшие», как назвали их остальные, последовали за своим командиром. Они покинули Актопе и в тот же день вступили в Дадамту. Еще недавно цветущее селение лежало в дымящихся развалинах, уцелело всего несколько домов: по приказу длиннобородого маньчжурские солдаты разорили и предали огню «воровское гнездо» — родину Маимхан, Хаитбаки и других повстанцев. Кроме стариков и старух, здесь никого не осталось. Маньчжуры не тронули хозяйство Норуза, укрывшегося в городе, и люди Махмуда разместились в усадьбе старосты и в случайно сохранившихся дворах.
Обрадованные приходом повстанческого отряда, старейшины села явились приветствовать Махмуда. Поцеловав кузнецу руку, они прочитали молитву, которая кончалась словами: «пусть аллах сохранит вас на верном пути», и, поглаживая бороды, ждали разговора. Но Махмуд ничего не спросил, никого не выслушал. Облокотясь о подушки и подкручивая усы, он сказал всего несколько слов:
— Я сам буду вести войну. Маимхан и Ахтам не поднимутся с места, как зажиревшие наседки. Я бросил нянчиться с этими болтунами, теперь все узнают, чего я стою.
Старейшины переглянулись, не веря своим ушам.
— Сегодня мои джигиты отдохнут, — продолжал Махмуд, — а завтра мы возьмем штурмом Баяндай. Потом я захвачу Кульджу и создам Исламское государство… Понятно?
Никто не проронил ни звука, головы стариков склонились еще ниже.
— А теперь ступайте… И можете считать себя подданными Исламского султаната.
Старейшины вышли на улицу, точнее — туда, где раньше была улица, а сейчас простирался огромный пустырь в грудах обугленных обломков.
— Да, вот тебе и Исламский султанат, — пробормотал один.
— А чего еще было ждать нам, горемыкам? — вздохнул другой.
— Не будь простаком, вроде Ахтама или Маимхан. Твое слово должно стать острием сабли, твой взгляд — грозой; подобно султану, ты должен одним своим видом внушать страх и покорность… Ты понял меня, мой батур? — Модан легонько стукнула пальцем по лбу Махмуда. Они остались в комнате вдвоем, их никто не слышал.
— Повинуюсь, мой мудрый визирь!
— Пусть больше не называют тебя твои джигиты Махмуд-акой, «сардар»[122] — так следует именовать тебя отныне. А когда мы возьмем Кульджу, ты будешь Махмуд-пашой.
— Как же теперь называть тебя, родная?
— Мое имя должно соответствовать твоему. Но слушай меня дальше, мой сокол: сегодня мы устроим праздник, чтобы джигиты оценили твою щедрость. А после праздника, если пожелаешь, обручимся…
— Балли, балли… Дай же мне отведать меда твоих губ…
Не откладывая, стали готовить веселый пир, закололи черного быка из стада Норуза. При этом вспомнились Модан слова, которые однажды произнес Хаитбаки: «Наш Махмуд — вроде того черного быка у Норуза…»
«С одним быком покончено, — подумала она, — второй не переживет следующей ночи».
Среди тех, кто шел за Махмудом, было много мясников, поваров, пекарей, им ничего не стоило приготовить шашлык, а хлопотунья Модан помогла откуда-то раздобыть вина. Этой ночью в Дадамту прирезали на жаркое последнюю птицу. И вот уже разостланы скатерти, расставлены переполненные блюда, и Махмуд восседает на супе, на мягкой корпаче из красного бархата, вокруг расположились джигиты, преданно смотрят они в лицо своему сардару, и глаза блестят в предвкушении веселья. Пылают светильники — никогда не горело их столько во дворе скупца Норуза. Махмуд празднует!..
— Сегодня, — говорит он, медленно, с расстановкой произнося слова, как учила его Модан, — сегодня устроил я этот пир в честь моих верных джигитов, которые не покинули меня…
— Хашкалла, наш сардар! — грянуло вокруг. Первым поднялся имам, облачившийся ради такого события в желтую чалму, за ним поднялись остальные.
— Радуйтесь и ликуйте под нашей защитой и покровительством!
— Слава тебе, наш сардар!..
Отвыкшие от обильной пищи и вина джигиты вскоре захмелели, пьяным смехом и буйными голосами зазвенел двор, и никто уже не стеснялся, не замечал своего сардара. Давно так не отводили душу джигиты: пляски и песни, громкий хохот и беззаботные шутки. Сам хаким Хализат, которого не удивили бы и пиры Джамшида, на сей раз прикусил бы язык…
В разгар веселья Махмуд скрылся во внутренних покоях со своей возлюбленной. Он еще не видел, чтобы его Модан была так щедра на ласки. Сладчайшим вином наполняла, она рот — и Махмуд пил из ее губ, как из кубка. Нежной голубкой ворковала она, приникнув к его груди. Дразнила своей бесстыжей ослепительной наготой, манила, распаляла-и выскальзывала, как рыба, из дрожащих от нетерпения рук Махмуда…
Еще не начало светать, еще «заблудшие», пропировав добрую половину ночи, спали мертвым сном, когда маньчжурские солдаты, словно саранча, со всех сторон окружили Дадамту. Никто, кроме Модан, не подозревал о происходящем. Стиснутая сонными объятиями Махмуда, она нетерпеливо считала минуты, вслушиваясь в ночную тишину. Уж не попался ли этот жалкий Саляй?.. Он всех предаст и продаст, с ним лишишься не то что награды — головы… А если они не успеют сегодня?.. Но длиннобородый не из тех, кто пропустит момент…
Откуда-то издалека прозвучали выстрелы… Теперь ближе… Ближе…
— Слава аллаху! — прошептала Модан, никогда не поминавшая бога, и, мягко высвободясь из рук Махмуда, оделась. Тем временем стрельба нарастала. Уж доносились возгласы солдат: «Ша, ша, ша!» Модан, не колеблясь, вытянула из ножен на стене кинжал Махмуда, но едва занесла его над спящим, как в дверь загрохотали. Модан, досадливо прикусив губу, быстро вложила кинжал в ножны и впустила джигитов…
Когда «сардар», не успевший толком ни протрезветь, ни проснуться, выскочил во двор, здесь в полнейшей сумятице метались обеспамятевшие люди. Страх лишил их разума, заставил забыть об оружии — как спали, так и выскочили они в нижнем белье и теперь бессмысленно бросались из угла в угол, вопили, натыкались друг на друга, в общем, вели себя точно беззащитные овцы, когда на их стадо нападает стая волков. А солдаты, быстро покончив с теми, кто нашел приют в остальных домах, уже собрали силы и наступали на усадьбу Норуза, уже ломились в ворота, уже палили из сада…
— Оружие! Беритесь за оружие!.. — с проклятиями заорал Махмуд и в бешенстве рубанул саблей одного, потом второго джигита — из тех, кто, ополоумев, метался по двору. Голос вожака привел людей в чувство, они схватились за винтовки, но поздно: теперь солдаты стреляли откуда-то сверху, с крыш окружающих двор построек, не давая «заблудшим» поднять головы.
— Открывайте ворота! — крикнул Махмуд. Ворота распахнулись. Джигиты хлынули в них беспорядочной толпой. Половина тут же полегла, другие, действуя саблями, кое-как добрались до крепкой каменной ограды на противоположной стороне улицы. Из трехсот человек в живых оставалось не более тридцати. Махмуд был ранен в ногу.
— Бегите, бегите, родные, не цепляйтесь за меня!..
— Бегите?.. А куда?.. Куда бежать? Все из-за тебя!.. — наскочил на Махмуда его прежний ученик по кузнечному ремеслу. В руке у него угрюмо блеснул клинок.
— Бей! — крикнул Махмуд, рванул себя за ворот и оголил грудь. — Вонзай свой кинжал, ну, смелее!.. — Однако пуля, пущенная каким-то солдатом, опередила, Махмуд упал.
— Ша, ша, ша!..
Долго ли могла сопротивляться горстка джигитов плотным рядам маньчжурских солдат? Никого не спасло бегство, никто не ушел от острой стали и свинца…
Махмуд, потерявший много крови, очнулся, когда в глаза ему ударили лучи солнца, — красное, как свежая рана, поднималось оно из-за гор. «Модан… Ты цела?.. Беги отсюда…» — были первые слова, которые он пробормотал запекшимися губами. Он не бредил. Он в самом деле видел Модан. Она пробиралась между трупов, устилавших, двор усадьбы Норуза, и за нею шло несколько солдат. «Беги!» — крикнул он, собрав остаток сил. Его погубил этот возглас. Спрячься он среди мертвых тел, отползи потихоньку в арык — возможно, его и не заметили бы.
Модан увидела его первой, попятилась, лицо ее сморщила брезгливая усмешка:
— Добился своего, батур?
Махмуда пронзила страшная боль, он снова погрузился в беспамятство. Когда ему удалось разжать словно чугуном налитые веки, Модан собственноручно набросила на шею Махмуда веревочную петлю. Ее голос звенел от ненависти:
— Вот достойный конец для такого глупца, как ты!
И это была она, Модам!..
Махмуд потянулся, застонал. Он хотел бы, но не мог… Не мог даже приподняться… И все-таки, собрав последние силы, он рванулся, как смертельно раненный беркут, встал во весь огромный свой рост — и кинулся на Модан.
Прогремел выстрел — и кузнец, стиснув, словно клещами, горло Модан, покатился вместе с ней в арык. Когда солдаты разжали его руки, она была без сознания. Могучее тело Махмуда еще вздрагивало, посиневшие губы шептали что-то невнятное. Проклинали они кого-нибудь?.. Или молили о прощении?.. Кто знает…
— Разрешите доложить, господин дарин! — вытянулся танжан[123] перед длиннобородым.
— Прошу вас, — благосклонно улыбнулся дарин.
— Воровская шайка во главе с Махмудом уничтожена.
— Благодарю за верную службу, танжан, и хвалю, за храбрость.
— Не желаете ли осмотреть наши трофеи… — Танжан обернулся и кивнул двум солдатам. Те четким шагом подошли к длиннобородому, дружно опустились на колени, склонили головы, упершись подбородками в грудь.
— Покажите господину шанжану…
В руках одного из солдат был мешок — обыкновенный холщовый мешок, из тех, какие дехкане употребляют в хозяйстве. Солдат встряхнул его — и из мешка, глухо стукнув об пол, словно кочан капусты, выкатилась голова Махмуда.
— Наконец!.. — осклабился длиннобородый. — Взденьте голову этого мерзавца на кол у городских ворот.
— Слушаюсь, господин дарин!
Солдаты встряхнули мешок еще раз — и на земле выросла груда отрубленных ушей.
— Грибы, — усмехнулся длиннобородый.
— Как будет угодно вашей милости.
Но, видимо, танжану сегодня не терпелось окончательно завоевать расположение дарина.
— Если вы пожелаете, господин шанжан, то с крепостной стены можно наблюдать редкостное зрелище…
В окружении сановников длиннобородый поднялся на высокую башню над крепостными воротами. Зрелище и в самом деле стоило того, чтобы преодолеть несколько крутых лестниц — отсюда было хорошо видно пылающее Дадамту.
Наверное, оттого, что тела «заблудших» швыряли прямо в огонь, со стороны пожарища несло трупной гарью и таким смрадом, будто пылала вся Илийская долина.
— Вы правильно поступили, — проговорил дарин, жадно вглядываясь в даль, наполовину затянутую дымом. — С этими чаньту нужно разговаривать на том языке, который им доступен…
— Ари, господин дарин.
— Однако вам следует ясно понимать, танжан, что ваша победа — результат мер, принятых мною заранее. Как вы знаете, я подослал в лагерь к чаньту своего человека… Не загони Модан этих собак в овчарню, вам… Ваши силы и способности мне великолепно известны, танжан.
— Ари, господин дарин. Если бы не ваша мудрость, Махмуд не убрался бы из Актопе… — подтвердил танжан, которому ничего не оставалось, как проглотить откровенную издевку длиннобородого.
— Меня радует ваша понятливость, танжан… Кроме того я думаю, что наступило время для штурма главного воровского гнезда…
Громом обрушилась на повстанцев весть об измене Махмуда и о побоище в Дадамту. Триста джигитов погибли ни за что ни про что без всякой пользы для дела — триста товарищей, триста братьев! Но кого винить?.. Кто выпустил предателя, кто позволил увести ему свой отряд?..
Черная туча легла на лагерь. Сжимались от гнева сердца, и лица темнели, подернутые траурной скорбью. Особенно велико было горе уроженцев Дадамту. Неистовые проклятия обрушивали они на Махмуда и требовали сейчас же, без промедления, выступить и отомстить маньчжурам за смерть близких, за родные, обращенные в пепел очаги. Волнение охватило повстанческие отряды, страсти бушевали, жаждали выхода, крепость Актопе с каждым часом все больше уподоблялась вулкану, который вот-вот извергнет раскаленную лаву. В яростном исступлении то здесь, то там собирались добровольцы, готовые взбунтоваться и действовать по собственному почину. За ними устремились бы остальные — и тогда, на радость врагу, всему восстанию пришел бы скорый и бесславный конец!..
Чувствуя, какая опасность сгустилась над лагерем, Ахтам обратился к повстанцам:
— Слушайте меня, братья! В какой войне бывают одни победы? Какая война обходится без тяжелых жертв и проигранных сражений?.. Кто не хочет понять этого, тому лучше было не браться за оружие!..
Он заставил умолкнуть крикунов. Но откуда-то из задних рядов раздался возглас: «Ты должен ответить за измену Махмуда!» — и снова поднялась буря…
— Что верно, то верно, — сказал Ахтам, когда ему дали говорить, и голос его был ровен и спокоен. — Я вовремя не раскусил измену и должен ответить…
— Какой прок ворошить старое!.. — крикнул кто-то.
— Нет, — сказал Ахтам, — я не прошу пощады. За свои ошибки каждый должен платить своей головой. Вот моя голова — рубите!
Трудно сказать, что именно вдруг укротило людей — искренность, с которой произнес он эти слова, или то, как без всякого сожаления, с какой-то даже легкостью Ахтам снял и положил на землю свой пояс, кинжал и саблю, а затем обнажил и склонил голову, — но толпа вдруг смолкла, растерялась, и те, кто был родом из Дадамту и негодовал громче всех, теперь смутились и затихли…
— Веди нас в бой, Ахтам!.. — крикнул кто-то. И этот возглас, будто его лишь и ждали остальные, взлетел над толпой, и с каждым мигом звучал все громче, наполняясь яростью, гневом, надеждой:
— Веди нас в бой, Ахтам!..
— Веди нас в бой…
И распрямился Ахтам, и окинул толпу медленным взглядом, и вскинул руку, требуя тишины.
— Хорошо, — сказал он, — собирайтесь в поход. Мы выступаем завтра!..
Повстанцы разбились на сотни, каждая сотня — со своим знаменем: на белом полотнище — звезда и полумесяц. Не считая дозорных и балдакчилар — тех, кто с помощью лестниц первыми должны были взобраться на стены вражеской крепости, не считая этих специальных отрядов, ждали сигнала к выступлению две тысячи конных и пеших бойцов. Одетые в одинаковую форму — белые малахаи с черной полоской, бешметы со стоячим воротом, сапоги с изогнутым носком, — вооруженные винтовками, ружьями, саблями, а то и пиками, повстанцы представляли немалую силу.
Маимхан отличал особый наряд: поверх такой же, как у всех, мужской одежды — шитый серебром пояс с саблей и шестигранная остроконечная шапка. Тонкая, стройная, уверенно гарцевала она на своем белом в сизых отливах коне перед равняющимися рядами — ни дать ни взять юный витязь из старинной легенды. По правую руку от нее, на черном скакуне, сидел подтянутый, посуровевший Ахтам, по левую — весельчак и удалец Хаитбаки, и любо глядеть было разом на всех троих — вид их радовал и воодушевлял боевые сотни.
Седобородый Колдаш, облаченный во все белое, по знаку Ахтама поднялся на паштак[124] — благословить идущих на святое дело. Руки его взмыли к небу, голос звучал торжественно и тягуче:
— Да будут повергнуты в прах наши враги, да будет свободной наша земля!
И тысячеустое эхо грянуло в ответ ему:
— Аминь!..
— В бой, братья!..
— В бой!..
Сотни тронулись — каждая следом за плещущим на ветру знаменем…
Хотя противник превосходил повстанцев и по численности и по вооружению, было решено штурмовать Кульджу. Войско разделили на две части: отряды во главе с Ахтамом предполагалось двинуть на Кульджу с севера, отряды под началом Колдаша — с востока. Охрану Актопе поручили Семяту.
Маньчжуры давно выжидали удобный момент, чтобы развернуть активные действия против мятежников. Такой момент наступил, когда стало известно о разладе в среде бунтовщиков, о предательстве Махмуда и его разгроме.
По приказу жанжуна был организован так называемый «корпус по ликвидации воров»; он состоял из шести регулярных полков, которые подчинялись лично жанжуну и, в качестве особых частей, прежде располагались в долине реки Хелунчан. Солдат в эти полки набирали в основном из маньчжур и шива и пускали в дело в самых критических случаях.
— Не беспокойтесь, господин жанжун, — заверил длиннобородый, получая из рук в руки приказ о передаче ему корпуса, — на этот раз я постараюсь так расправиться с чаньту, чтобы даже их правнуки — если у них вообще будут правнуки — бледнели от страха и молили бога о спасении при одном только слове «солдат».
— Наша задача облегчилась, — сказал дарин, собрав своих военных советников. — Воры вылетели из гнезда. Начнем же, господа, охоту.
Раньше дарин думал запереть мятежников в Актопе, но планы переменились. На совете было предложено три полка выставить против Ахтама, два — против Колдаша и один направить для захвата крепости Актопе, а на холме Харамбаг устроить командный пункт, — отсюда поле предстоящего сражения виделось как на ладони.
Отряды Ахтама достигли канала Ак остан и здесь натолкнулись на противника. Их встретил сильный огонь. Джигиты ответили ружейными залпами. Перестрелка продолжалась около часа, затем повстанцы обнажили сабли, взяли пики наперевес и с криком «аллаху акбар!» бросились на врага.
Этого только и ждали маньчжуры. Они отступили, побежали, увлекая за собой преследователей, и Ахтам, разгоряченный погоней, опомнился только тогда, когда в лощине Алтунлук его кольцом окружили два полка, скрывавшиеся в зарослях тальника. Теперь свинцовый град хлестал со всех сторон. Ахтам разбил свои силы на четыре части, приказал спешиться и залечь.
Колдаш встретился с противником в низине, расположенной к востоку от Харамбага. Маньчжуры заранее укрепились на выгодных позициях. Рискнуть на открытую схватку с ними значило обречь себя на бессмысленные потери. Посоветовавшись, Маимхан и Колдаш решили обороняться.
— Как бы нам не попасть в ловушку, доченька, — сказал старый Колдаш.
Маимхан прислушалась. Со стороны лощины Алтунлук доносились ослабленные расстоянием звуки стрельбы.
— У Ахтама идет бой, тага… Мы должны ему помочь…
— Попытаемся, доченька.
Три сотни джигитов с Умарджаном во главе остались держать оборону, пятьсот человек отошли назад, готовясь выступить Ахтаму на выручку.
Между тем отряды Ахтама продолжали неравный бой. Тиски вокруг них сжимались.
— Пробьемся или все пропадем, Ахтам-ака! — воскликнул Хаитбаки. Он думал, что и Маимхан со своими джигитами попала в окружение, и тоже рвался ей на подмогу.
— Нужно выстоять до ночной темноты, — отозвался Ахтам скрепя сердце.
— Ждать до ночи?.. Я попробую, Ахтам!..
— Смотри, пропадешь зазря…
— Кто смелый?.. Ко мне! — крикнул Хаитбаки. Он выскочил из-за укрытия. Добрая сотня джигитов бросилась к нему.
Взлетев на коней, они врубились в самую гущу врагов, прорвали первую цепь, вторую. Но пуля ударила Хаитбаки в грудь. Привстал, вытянулся на стременах в последний раз джигит и, запрокинувшись назад, рухнул на землю, как скошенный. Одно-единственное слово выдохнул он: «Маимхан!..», но никто не услышал его в пылу схватки. Не пробились и остальные джигиты сквозь плотный заслон — все сложили головы следом за Хаитбаки…
Теперь положение Ахтама сделалось еще тяжелей. Ряды его товарищей редели, враг напирал, подступая все ближе, ближе… Но вот в лощине появился отряд Колдаша.
— Братья! — крикнула Маимхан, чувствуя, что промедление равно гибели. — Братья!.. — Над ее головой блеснула сабля.
— Стой, дочь моя!.. — крикнул старый Колдаш. — Остановись!..
Но Маимхан уже не слышала этих слов. Пятьсот джигитов с боевым кличем бросились за нею. Белые полотнища знамен развевались на ветру. Впереди, сдавив коня ногами, скакала Маимхан.
Длиннобородый дарин с вершины холма Харамбаг следил за сражением. «Девчонка сама рвется к нам в руки, ее надо взять живьем», — подумалось ему. Он что-то шепнул адъютанту, стоявшему рядом, и указал пальцем на Маимхан. Тот понимающе кивнул и кинулся к своему коню…
Вовремя подоспевшее подкрепление изменило ход боя. Маньчжуры, не выдержав, начали отступать с одной стороны на них обрушилась Маимхан со своими джигитами, с другой — наседали сотни Ахтама, взбодренные поддержкой.
— Введите в дело артиллерию, — приказал длиннобородый. Загрохотали пушки. Маньчжуры бросили в бой два резервных полка. Наступили минуты, которые должны были решить все.
Да, многое значат смелость и отвага, но если на место одного сраженного врага заступают десять?.. Если вся лощина уже покрылась вражескими телами, а отовсюду, словно саранча, которой нет числа, надвигаются все новые полки и роты?.. Маньчжуры, отступившие бы-о, под прикрытием артиллерии опять двинулись вперед. Храбро дрались повстанцы, но с каждым мигом слабели их боевые цепи, кровавое месиво возникало там, где падали снаряды; пушечные выстрелы прижимали к земле, не давали подняться, ринуться на штурм. Маимхан, как и прежде, была впереди, в первой цепи, и около, пытаясь прикрыть ее от опасности, находился старый Колдаш.
Бой продолжался. Отчаянье удесятеряет силы — джигиты Ахтама рвались из окружения, еще немного — и они бы пробились к своим… Если бы, если бы в этот момент им помогли джигиты Колдаша!.. Но уже ранен старый Колдаш, уже приняло его старое тело смертельную пулю, предназначенную Маимхан. И вместе с ним полегли джигиты, которые были рядом. Одна, совсем одна оказалась вдруг Маимхан! А к ней, отрезая ее от своих, уже мчались маньчжурские солдаты… Маимхан вздыбила своего белого коня, взмахнула саблей — и упал первый солдат. Остальные хотели накинуть на нее петлю, но разрубила веревку Маимхан, хлестнула захрапевшего коня по крутому крупу и рванулась… Но тут прямо в грудь ей ударило тяжелое копье…
— Держитесь, родные! — крикнула Маимхан, обхватив за шею быстроногого скакуна. Верный конь понес ее в сторону. Напрасно гнались за ним солдаты.
Все это видел длиннобородый дарин с холма Харамбаг и отдал приказ взводу своей личной охраны…
Когда Маимхан стащили с коня, она была без памяти. Словно откуда-то из страшной дали к ней доносились звуки выстрелов, звон и скрежет мечей, лошадиное ржанье и крики: «Бей, руби!.. Ша, ша!..»
«Ахтам…» — вспыхнуло у нее в голове, и все затянулось черной мглой.
После разгрома повстанцев два дня в Кульдже длились убийства и казни, два дня с раннего утра до поздней ночи шла кровавая расправа — хватали всех, кто был замешан в восстании, кого заподозрили в сочувствии к мятежникам, кому довелось первым подвернуться под руку осатаневшим от ярости солдатам. Горожане в страхе забились в свои дома, улицы опустели, на площадях, не зная передышки, трудились палачи. Длиннобородый торжествовал победу.
На третий день, едва загорелась заря, с крепостной стены ударили пушки. Раз за разом, через равные промежутки, гремели залпы, взламывая ночную тишину, и перепуганным, трясущимся от каждого шороха жителям казалось, что от пушечного гула содрогаются земля и горы.
— О аллах, милостивый, милосердный, сохрани наши головы во имя наших детей… — Люди приникли к щелям, ожидая в тоске, что случится дальше. А дальше — в разных концах города забили барабаны, раздались пронзительные голоса глашатаев: «Всем до последнего выйти на улицы! Таков приказ! Ослушники будут наказаны!..»
Прихватив детей, стариков и убогих, горожане покидали дома, присоединялись к покорным, безмолвным толпам, — их гнали, как скот на бойню, за городские стены, к холму Ляншан. Здесь всем было велено стать коленями на мерзлую землю.
С четырех сторон оцепили холм Ляншан солдаты. Тускло блестели ружейные стволы, багровыми бликами зари вспыхивали обнаженные сабли. Тысячи людей обреченно прощались с жизнью, губы в последний раз твердили слова молитвы… Но время тянулось, а солдаты не стреляли, не рубили голов… Люди начали распрямлять затекшие спины, исподтишка озираться.
Теперь они увидели на вершине пологого холма помост, обтянутый пестрой материей, и на нем несколько скамей. Ниже, в полусотне шагов от помоста, стояли три человека в красных одеяниях. Черные маски скрывали их лица. Рядом возвышалось небольшое сооружение, также скрытое черной тканью. Теперь всем сделалось ясно, что не ради них совершались эти мрачные приготовления, и все облегченно вздохнули, потому что каждый в первую минуту подумал только о себе.
Прошло около часа. Со стороны города послышался оглушительный треск барабанов. Толпа заволновалась, люди стали оборачиваться, глаза их теперь неотрывно следили за дорогой. Там уже можно было различить солдат — не меньше сотни, одетых в черное; с их копий свисала красная бахрома. За первой сотней двигалась вторая, за ней — третья, в желтом, с обнаженными мечами. Дальше, почти впритык, следовали шесть колясок, запряженных черными мулами и похожих на тавуты[125]. В передней восседал дотяй, за ним — гун Хализат, потом — длиннобородый дарин. Три последних коляски заполняли придворные во главе с ишик агабеком.
Мрачное шествие медленно приближалось к холму Ляншан. Наконец кавалькада достигла помоста и остановилась. Перед каждой коляской слуги поставили по низенькой скамеечке. Приехавшие вышли, не спеша, с достоинством поднялись и расположились на помосте. Ишик агабек вскинул правую руку:
— Пусть славный каган Китая живет тысячу тысяч лет!
Первым встал со своего места дотяй, за ним остальные, и все склонились в низком поклоне. Волосы, на маньчжурский манер заплетенные у всех в длинные тонкие косицы, свесились вперед, концами скользнули по доскам помоста.
На площадь въехала черная крытая повозка и остановилась там, где неподвижно застыли трое в красном. Четверо стражников, стоявших по углам повозки, вытянули руки по направлению к помосту. В руках, отливая холодной синевой, сверкали мечи.
— Открывайте! — громко приказал длиннобородый.
Солдаты приподняли полотнище, которое завешивало повозку спереди. На нем крупными китайскими иероглифами значилось: «Шун-фян» — «Убийца». Из глубины повозки выволокли связанного по рукам и ногам человека, поставили на землю, повернули к помосту лицом. С головы сдернули густую сетку. И тогда все увидели, что это Маимхан.
Вначале ее имя выкрикнули двое или трое из тех, кто стоял поблизости, затем его повторили в разных концах. И вот уже вся громадная толпа вздохнула единым вздохом:
— Маим-хан!..
Дотяй, гун Хализат, длиннобородый и все, кто находился на помосте, невольно привстали со своих мест.
Толпа встрепенулась, глухо зарокотала, задвигалась, но солдаты никому не дали подняться с колен.
Тысячи глаз скрестились на девушке — такой маленькой, такой хрупкой, такой одинокой посреди огромной безмолвной площади… Но гордо и просто стояла Маимхан, еще никогда не была она так прекрасна и так спокойна, как сегодня, перед лицом смерти. Только раз огляделась она вокруг, надеясь, быть может, отыскать Ахтама… Или Хаитбаки… Или старого Колдаша… Но никого не встретил ее взгляд.
Между тем ишик агабек торопливо читал приговор:
— …Предательницу, врага ислама Маимхан, дочь Сетака, поднявшую бунт против священной власти великого кагана Китая, казнить, отрубив ей голову… Да послужит судьба ее примером для каждого…
Ишик агабека заглушили гневные крики, стон женщин, детский плач…
— Родные мои!
Все звуки стихли, голос Маимхан легко и свободно взмыл над площадью:
— Палачи могут убить мое тело, а не душу!..
Ей не дали досказать — стражники подхватили Маимхан, смяли, потащили к плахе.
Тишина опустилась на площадь, — такая тишина, что, казалось, даже у солдат замерли сердца.
Вскинув голову, стояла Маимхан перед плахой, только лицо ее было бледней, чем обычно.
Палач грубо рванул девушку за волосы.
— Проклятые!.. Все равно нас вам не покорить!.. — крикнула она из последних сил.
И площадь ответила:
— Маимхан!.. Маимха-а-ан!..
Это слово звучало все громче, громче, оно взлетало над толпой, над холмом Ляншан, над всей Илийской долиной — и, казалось, его слышали всюду, где под властью чужеземцев томился униженный, раздавленный, но не покоренный уйгурский народ…
Низкие сплошные тучи затянули небо. Вначале сеялась жесткая снежная крупа, потом налетел порывистый ветер, заклубилась пурга. Непроглядная муть заволокла дали, вьюга бесилась и завывала в горных ущельях, как волчица в капкане. Барханами сыпучего снега замело Илийскую долину. Казалось, плачет и стонет вся земля.
Но человек, приникший грудью к невысокому могильному холмику, не чувствовал, видимо, ни жгучего холода, ни ветра, который злыми иглами впивался в тело. Метель, кружась, то засыпала его с головой, то, свирепо дунув, обнажала белый малахай с черной каймой, чапан, разорванный в нескольких местах, пальцы, которые судорожно сжимали окаменевшие на морозе комья свежей глины.
Поблизости в скорбном молчании замерли шестеро джигитов. Тут же, привязанные к одиноко растущему дереву, тесно сбились их лошади, ноздря к ноздре; своей понурой неподвижностью они как бы разделяли людское горе.
Время шло, но никто не нарушал безмолвия, только ветер свистел и закручивал снежные воронки.
Уже смеркалось, когда наконец бородатый джигит негромко проговорил:
— Довольно, Ахтам… — Слова дались ему с трудом, он едва выдавил их.
Товарищи склонились над Ахтамом и силой оторвали от земли.
Теперь он стоял, окруженный плотным кольцом друзей. Сомкнув плечи, они, казалось, хотели заслонить Ахтама от ненастья, укрыть от ветра, хлеставшего снегом в его лицо, заросшее густой щетиной, как бы обуглившееся, постаревшее за эти дин.
Не говоря ни слова, Ахтам левой рукой поднял с земли кетмень (правая рука у него была ранена) и вырубил в затвердевшей могильной насыпи неглубокую ямку. Затем он развязал свой шелковый пояс, поднес к губам кинжал, поцеловал острый клинок, завернул в пояс, бережно положил на дно ямки и завалил ее землей. Друзья по-прежнему беззвучно наблюдали за всем, что он делал.
— Теперь на коней? Так, Ахтам?.. — спросил все тот же бородач.
Вместо ответа Ахтам опустился на колени и начал читать молитву. Он молился тихо, почти неслышно, губы его едва шевелились, произнося слова, предназначенные лишь для любимой. И многое, на что не решался Ахтам раньше, сказал он ей теперь…
Но сухи были его глаза, и никто, заглянувший в них, не догадался бы, что творится сейчас в его сердце…
Последним усилием прорвали Ахтам и его товарищи вражеские тиски, но, узнав, что Маимхан попала в плен, снова ринулись в битву. Однако ночь уже окутала землю, и нельзя было различить, где чужие, где свои. Казалось, враги стреляют со всех сторон, один за другим падали джигиты, не миновала пуля и Ахтама. Пришлось отступить. С остатками повстанцев Ахтам двинулся к Актопе, но солдаты уже перерезали дорогу. Вскоре выяснилось, что гарнизон крепости во главе с Семятом перебит, а за теми, кому довелось бежать, маньчжуры охотятся по всей округе.
Уцелевших в сражении джигитов Ахтам повел в давнее пристанище лесных смельчаков — ущелье Гёрсай, но длиннобородый, выполняя приказ о полной ликвидации «воровских шаек», преследовал его по пятам. Наконец с Ахтамом осталось всего шестеро самых верных друзей.
Что ожидало их впереди?…
Вчера тело Маимхан было предано земле. Сородичи похоронили ее возле холма Дадамту. Голову девушки, отрубленную палачом, маньчжурские власти приказали вывесить над крепостными воротами Кульджи под охраной специально приставленных часовых. Но народ не допустил надругательства: у Ахтама и его товарищей нашлось немало помощников. Заколов четырех стражников, джигиты доставили голову Маимхан к ее могиле и похоронили вместе с телом…
— Пора, брат, — Умарджан положил руку Ахтаму на плечо. Ахтам с таким усилием поднялся на ноги, словно его давила к земле страшная ноша.
— Куда мы?.. — спросил бородатый джигит, когда седлали лошадей.
— На запад!.. — отвечал Умарджан вместо Ахтама.
Джигиты тронулись. Через несколько мгновений могильный бугорок и одинокое деревцо утонули в пурге.
Ахтам ехал, ослабив поводья и давая волю коню и своим мрачным думам. «Куда вы держите путь, куда, дети мои? — слышалось ему. — Куда идете, покидая свой край, свою землю?..» Знакомый старческий голос повторял эти слова, и так явственно, что Ахтам встряхнулся и разжал залепленные снегом ресницы. Нет, это сон или легкая дремота, которая незаметно подкралась к нему…
«Остановитесь, джигиты!.. Эй, остановитесь!.. Нехорошо отрекаться от родины! Разве найдете вы счастье от нее вдали? Разве не здесь пролита ваша кровь?»
Чей это голос? Муллы Аскара?.. Или старого Колдаша?.. Или то голос далеких предков, воскресший в его сердце?.. Ахтам с яростью хлестнул коня плетью и поскакал прямо в снежную круговерть. И по мере удаления от Кульджи голос этот слабел, звучал все тише, все глуше, и вместе с ним словно обрывалось что-то в душе Ахтама, и все безнадежней охватывала его тоска своими тугими змеиными кольцами.
— Ты устал, Ахтам?.. — тихо спросил друга Умарджан. Похоже, он загрустил от тех же мыслей.
Впервые попытался нарушить молчание Умарджан после того, как они двинулись в путь, но Ахтам ему не ответил. Может быть, погруженный в собственные раздумья, он просто не расслышал вопроса…
Когда путники, поднимаясь по горной тропе, достигли середины склона, пала лошадь бородатого, который двигался впереди, прокладывая в сугробах дорогу. Простились с конем, не вынесшим тяжелой дороги, и продолжали пробиваться к перевалу.
Так прошла ночь, а утром — они встретили его уже на вершине — прекратилась метель, небо расчистилось и солнце засверкало так ослепительно, что вся Илийская долина, обновленная снежным покровом, наполнилась блеском, заиграла, заискрилась, как сказочная красавица в драгоценном уборе. На юге высился гордый среброглавый старик — Тянь-Шань, с востока сияли пурпуром зари вершины Арвала, и северный великан — гряда могучих Алайских гор — широко распахивала свои объятия, будто вопрошая: «Не ты ли играл в детстве на моих шелковых лугах? Не ты ли пил из моих родников животворную воду?..» И река Или, которая несла в своих струях первые льдинки, — река Или, потемневшая, почти черная среди оснеженных берегов, казалось, говорила каждому из джигитов: «Слушай меня… Я кровеносная жила долины, где ты родился, где умерли твой отец, и дед, и прадед… Не я ли храню для тебя их радости и печали, их горькое горе, их светлые надежды? Не я ли смываю следы крови, которую проливал в битвах твой народ? И не я ли вынянчивала тебя на своей груди?.. Куда же ты уходишь, кому отдаешь меня?..»
Семеро джигитов стояли на вершине Янбулака. Глубоко внизу крутыми завитками поднимались дымки… То была Кульджа — сердце Или…
Ахтам, не беги от поражения, борись, только в борьбе добывают победу! Будь вместе со своим народом, верь ему… Пускай не окажется бесполезно пролитой кровь твоих погибших друзей… Отомсти! Не покидай родной край, священный край, где окропила землю чистая кровь Маимхан!..
После долгих дней скитаний, утратив прежнюю веру, растерянный, оглушенный всем, что произошло, Ахтам впервые очнулся, впервые почувствовал — нет, еще не все потеряно, нет, не все!..
— Братья, — задумчиво сказал он, — мы спасем свои головы, а кто будет спасать родину?..
— О чем ты говоришь? — ответил бородатый. — Нас ведь осталось только семеро — что мы можем?..
— И куда нам деваться, если не найдем мы прибежища в другой стране? — поддержал его другой джигит.
— За этим хребтом — наши кровные братья, они приютят нас, Ахтам, не будем же сворачивать с намеченного пути, — сказал третий.
— Но разве я говорю, что мы не отыщем пристанища?..
— Тогда почему ты с половины пути начинаешь пятиться назад? — перебил Ахтама бородатый.
— Для человека проститься со своей родиной — все равно, что проститься со своим сердцем. Как же мы станем жить на чужбине — без сердца?..
Тяжелое молчание было ответом на слова Ахтама.
— Разве по своей воле покидают родную землю? — хриплым от волнения голосом проговорил Умарджан.
— Мы еще вернемся, чтобы отомстить врагу!.. Вернемся, когда наступит наш срок!..
— Нет, — с внезапной твердостью прервал Ахтам бородатого, — нет, братья! Мы не можем покинуть нашу землю — нашу и больше ничью! Сегодня мы потерпели поражение, но завтра мы победим! И сила наша и наше счастье — все, все здесь… — Ахтам выскреб из-под снега горстку мерзлой земли, поднес к лицу, дохнул на нее теплым, клубящимся на морозе дыханием. И вскочил на коня.
— В седла, братья! — крикнул он. Его друзья молча последовали за ним, и молча, но уже с пробуждающейся решимостью повернули они коней на Кульджу. Их путь вел к новой борьбе, к новым битвам…