Авром Суцкевер Избранные поэмы и стихотворения

В будущем году исполняется 95 лет Аврому Суцкеверу. Он — последний, еще живой, из великих еврейских поэтов ХХ века, писавших на идише. Перед ним — Галперн, Мани Лейб, Лейвик, Мангер, Зише Ландау, Квитко, Кулбак… За ним — никого. Во всяком случае — такого масштаба. А это масштаб Одена, Йейтса, Лорки, Рильке.

Умрет Суцкевер, умрет и эта поэзия. Постепенно, конечно.

Я перевел несколько больших циклов, поэм и стихотворений Суцкевера. Получилась книга. Она будет называться «Буквоцвет».

В этом посте — о Суцкевере. В следующих — его стихи.

Биография

Авром Суцкевер родился в 1913 г. в Сморгони. Его предки — раввины и ученые. После начала первой мировой войны семья бежала в Омск. Там в 1920 г. умер отец Суцкевера, и мать с детьми переехала в Вильно. Суцкевер учился в хедере, еврейско-польской гимназии, был вольнослушателем Виленского университета.

В 1927 г. начал писать стихи, сперва на иврите, позже на идише. В 1929 г. примкнул к литературной группе «Юнг Вилнэ» («Молодая Вильна»). Стал сотрудником виленского ИВО (Идише висеншафтлехе организацие) — института, занимающегося изучением идиша, еврейского фольклора, истории и культуры евреев диаспоры. В 30-е годы публиковался в нью-йоркском модернистском журнале «Ин зих» («В себе»). В 1937 г. в Варшаве вышла первая книга Суцкевера — «Лидэр» («Стихотворения»).

В 1941 г. с женой и матерью скрывался от нацистов, был арестован и отправлен в Виленское гетто. Вместе с коллегами по ИВО спасал от уничтожения ценные рукописи и книги из собрания института. Стал членом боевой организации гетто. В гетто погиб новорожденный сын Суцкевера, мать Суцкевера была расстреляна в Понарах.

В сентябре 1943 г. накануне ликвидации гетто Суцкевер и его жена Фрейдке в составе отряда участников сопротивления бежали из Варшавы в Нарочанские леса. По ходатайству Ильи Эренбурга в марте 1944 г. они были перевезены на военном самолете с партизанской базы в Москву. В Москве Суцкевер участвовал в работе Антифашистского еврейского комитета, познакомился с Борисом Пастернаком.

27 февраля 1946 г. выступал свидетелем обвинения на Нюрнбергском процессе.

В середине 1946 г. Суцкевер с женой уехали в Польшу, затем во Францию и Нидерланды. В конце 1946 г. Суцкевер участвовал в первом послевоенном сионистском конгрессе в Базеле, где познакомился с Голдой Меир, которая помогла ему, его жене и дочери Мирэле нелегально выехать в Израиль в сентябре 1947 г.

В 1948-49 гг. служил военным корреспондентом в частях израильской армии, освобождавших Негев («Лисы Негева»).

В 1949 г. стал главным редактором ежеквартального журнала «Ди голдене кейт» («Золотая цепь»), который продолжает играть важную роль в развитии литературы на идише.

Стихи и проза Суцкевера переведены на многие языки. Он лауреат премии Ицика Мангера (1969), премии главы правительства Израиля (1976), государственной премии Израиля (1985).

Интервью Аврома Суцкевера журналу «Топлпункт» (Тель-Авив, 2001).

Берет интервью израильский писатель Яков Бесер.

Перевод с идиша и комментарии Александра Френкеля.


— Когда я начал писать по-древнееврейски, то еще не знал, что существует поэзия на идише. Мне было где-то лет 12, когда я подружился с удивительным поэтом Лейзером Волфом — он был моим лучшим другом, мы познакомились во время игры в футбол. Он был необыкновенным поэтом, второго такого, по моему мнению, не было. Он как-то написал 1001 стихотворение за один месяц. Среди них были гениальные стихи. Конечно, были и слабые. Когда я узнал, что он пишет стихи, то сказал ему: «Покажи, что ты пишешь». Короче, он прочитал мне свои стихи, и я почувствовал, что это что-то такое, что имеет прямое отношение ко мне. Он уже тогда публиковал свои стихи в «Вилнер тог». Я осознал самого себя благодаря дружбе с ним. Он «включил» меня, пробил стекло… Вы слышали это имя? О Лейзере Волфе мало написано.

— Да, слышал, читал о нем в журнале «Ди голдене кейт». Кроме того, я читал его стихи в антологии идишской поэзии.

— Да, я писал о нем. У меня есть книга его стихов. Он был небожителем. Мы жили на одной улице, в соседних домах. Он был из очень бедной семьи. Необъяснимо было, откуда у него столько знаний, интуиции, столько таланта. Я почувствовал, что это имеет отношение ко мне — не то, как он писал, а поэзия вообще. Между прочим, еврейские писатели в Москве, в 1939 году, когда он бежал от войны, его приняли. Маркиш выбил для него помощь, написал о нем статью. Между прочим, стихи, которые он писал в России, были уже другими, но это уже влияние того дурацкого времени, если можно так его назвать. Несомненно, в Лейзере была гениальность. Залман Рейзен был так восхищен его стихами, написанными к 15–16 годам, что стал публиковать их в «Вилнер тог». Он входил в «Юнг Вилне», позже я тоже вошел в «Юнг Вилне». На вечерах «Юнг Вилне» он играл первую скрипку. Никому не доставалось столько аплодисментов. Он умер от голода в России… [Поэт Лейзер Волф (1910–1943) умер от истощения в колхозе возле города Шахрисабз в Узбекистане, где находился в эвакуации.]

Он оказал на меня влияние — человеческое, дружеское, и благодаря ему я пришел к идишской поэзии. Я учился в ивритско-польской гимназии. Гимназия меня не интересовала. На занятиях я, бывало, писал стишки и все такое. Влияние на меня Лейзера Волфа было сильным. Позже, много позже, когда я подружился с Мангером в Варшаве, тот, со своим необычайным чутьем, тоже был очарован Лейзером Волфом. Мангер вспомнил и о нем, когда написал обо мне. Он написал о нем: Лейзер Волф — имя мясника, а душа поэта [Имеется в виду мясник Лейзер-Волф, грубиян и невежа, герой цикла рассказов Шолом-Алейхема «Тевье-молочник».].

— Его стихи сохранились?

— Конечно. Книга, которая называется «Шварце перл»(«Черный жемчуг»). Эта книга обладает большими достоинствами и большими недостатками. Он не чувствовал разницу между великим стихотворением и заурядным. В этой книге есть великие стихи, но есть и малоценные.

— На вас оказали влияние и польские поэты, Норвид и Милош, например.

— Я сейчас скажу об этом. Участники «Юнг Вилне» были не слишком близки между собой. Поди объясни теперь причины! Трудно. Но Лейзер Волф и Шимшон Кахан были моими ближайшими друзьями. Шимшон Кахан был редким человеком. Влюбленным в идишскую литературу. Большим знатоком поэзии, большим эстетом. Он переводил с цыганского на идиш и в самый канун войны подготовил книгу стихов в переводе с цыганского на идиш. Как называлась та книга? Сейчас вспомню. Книга называлась «Голдене поткевес»(«Золотые подковы»). Она сгорела с ним вместе. [Поэт Шимшон Кахан погиб в Понарах в июле 1941 года.]

Залман Рейзен о нем писал, что он превосходный журналист, но его поэтический талант еще сильнее. Они оба были моими лучшими друзьями.

Не хотел бы выглядеть тщеславным, но в Вильне мне было слишком тесно, так я тогда думал. Навыпрашивал я пару грошей, ну то есть моя мама их мне дала из тех денег, что получила от брата из Америки. Она очень в меня верила. Я поехал в Варшаву, не зная там ни души. Думал, что судьба сама куда-нибудь да выведет. Познакомился с Тувимом. Знакомство с ним сыграло решающую роль в моей жизни.

— Вы его любили? Я имею в виду его поэзию?

— Любил, но Лесьмян был мне гораздо ближе. Из поляков именно он был моим поэтом. Гениальный поэт, несомненно. Когда я вернулся в Вильну и рассказал о Лесьмяне, никто там о нем не знал. Тувим был виртуозом языка. Он зарядил поэзию огнем. В известном смысле он перекликался с Пушкиным. Его переводы из пушкинской поэзии лучшие и до сего дня. В 1939 и 1940 годах русские заняли Вильну и заняли часть Польши. Заняли и отдали (имеется в виду Вильнюс, который был передан литовцам), кидались странами, как я в свое время кидался мячиками. Тувим вошел в круг пламенных сторонников советской идеи и сталинизма. Он умер в пятьдесят с чем-то лет. Смерть оказала ему милость… Он поехал куда-то выступать с лекцией и простудился. Его смерть мне не ясна. Смерть вообще неясная штука. И смерть Тувима мне не ясна. У меня о ней разные мысли. Не хочу сейчас об этом говорить. Его большому таланту завидовали. Те, кто не входил в его группу. Его группа — это он, Слонимский и Яструн. Яструн был, так сказать, из второго ряда, он боготворил Тувима. Как поэт он почти не проявил себя. Он был, в основном, переводчиком. Он много переводил из мировой поэзии. В эту группу входил также Слонимский. Вы ведь знаете польскую поэзию, он был хорошим поэтом, я его любил. Он совершил самоубийство в Нью-Йорке, бросился вниз с 30-этажного дома. [Здесь память подводит Суцкевера. Самоубийство в Нью-Йорке на самом деле совершил другой участник основанной Тувимом и Слонимским поэтической группы «Скамандр» — Ян Лехонь (1899–1956), который жил в США с 1940 года. Антоний Слонимский (1895–1976) родился и умер в Варшаве. Поэт, эссеист, переводчик Мечислав Яструн (1903–1983) в группу «Скамандр» не входил.] С Тувимом произошло чудо и произошло несчастье. Чудо в том, что во время своего изгнания он был в Америке, кажется, и там написал большую поэму «Цветы Польши», и именно это — то, что было написано им в изгнании, — это останется. В Польше, он сам это знал, его поезд сошел куда-то с рельс… Как мог Тувим, такой свободный дух, попасть в сталинистские руки? Однако он писал стихи о Сталине, и это была его смерть. Это его убило.

— Я помню его последнее стихотворение после смерти Сталина, написанное в декабре.

— Тувим, который боролся с антисемитами и всякой прочей мерзостью, не боялся никого; Пилсудского не боялся, но испугался графоманов за своей спиной. Тувим умер от несвободы, к которой сам себя принудил. Так думал и его близкий друг, Брандштеттер. Я с ним встречался в Варшаве — кажется, он крестился. Страх перед сталинизмом был большим. Слава Богу, что я его не испытал. И Пушкин никого не боялся, и он умер не своей смертью, и Лермонтов. Смерть мстит величайшим поэтам России. Два года мы с Фрейдкой жили в Москве, но мы были свободны.

— Вы были в то время связаны с Антифашистским комитетом?

— Конечно. Не хочу хвастаться, но не было еще одного подобного случая в истории, чтобы в годы войны послали специальный самолет — как за мной и Фрейдкой. Мы были в Нарочанских лесах, далеко от фронта, окруженные немецкими армиями, и на глазах у нас обоих этот самолет загорелся. Мне это трудно рассказывать… Самолет подбили немцы. Столб огня упал на сарай, к которому мы шли. Сгорело 12 человек. Я думал, что мир закончился для меня вместе Со всеми моими мечтами. Я помню только, что какая-то женщина отвела нас в каменный амбар, чтобы там мы дожидались прибытия другого самолета. Связистка нас успокоила, рассказала, что самолет с людьми сгорел, но у нее есть сообщение, что послали второй самолет. Через пару часов приземлился маленький самолет У-2. Он был такой маленький, что Фрейдку пришлось привязать к моим ногам, чтобы она не выпала. Так, Фрейдка? (Всё правда, — отвечает Фрейдка.) В самолете было маленькое окошко, и я через него видел, как по нам все время стреляли. «Не смотри», — просила меня Фрейдка. Но я все равно смотрел, хотел увидеть свою смерть… Когда мы приземлились на русской территории, Фрейдка наклонилась и поцеловала землю. Первый вопрос был: кого мы бы хотели видеть? Первой ответила Фрейдка, что она хочет видеть Бергельсона; я сказал, что хотел бы видеть Маркиша. На чем я остановился? Да, давайте я расскажу о своей «значительности» — о том, как я прибыл в Москву. (Фотограф, Дина, которая снимает только писателей и поэтов, приехала фотографировать Суцкевера.) Я вам уже рассказывал, что будучи в Варшаве, встречался с Тувимом. Как звали того художника, Фрейдка? У меня сохранился от него замечательный портрет. Я больше дружил с художниками, чем с поэтами. Я сейчас вспомню его имя, он был близким другом И. И. Трунка. [По всей видимости, речь идет о художнике Янкле Адлере (1885–1949). Первый поэтический сборник Суцкевера «Лидер» («Стихотворения»; Варшава, 1937) включал выполненный Адлером портрет молодого поэта.]

Он очень любил поэзию, а я очень любил живопись. Всю жизнь. Как-то гуляем мы с ним по Варшаве, а он дружил со всем варшавским художественным миром, и заходим в знаменитое кафе — как оно называлось? Может быть, вы знаете? Знаменитое кафе в Варшаве, где собирались поэты… Я потерял память, мне уже 88 лет. В свое время я говорил: у меня хорошая память, потому что у меня нет сил, чтобы забыть. Да, заводит он меня в кафе Замянского, куда заходили самые известные польские поэты. Сижу я со своим товарищем — я скоро вспомню его имя — вдруг открывается дверь и появляется человек, выделяющийся среди всех, — мой товарищ указывает на него и говорит мне: «Это — Тувим». Тувим подошел к моему товарищу, они обнялись и поздоровались на польский манер, он меня представил и одновременно попросил, чтобы я прочитал Тувиму стихотворение, которое ранее уже ему читал. Стихотворение называлось «Цвей райтерс» («Два всадника») и вошло в мою первую книгу стихов. Я прочитал, Тувим меня оглядел, хлопнул по плечу и сказал мне: «Шветны верш» (прекрасное стихотворение), и вышел. Этот хлопок по плечу в известном смысле, можно сказать, произвел толчок в моей судьбе. Как? Это был целый ряд случайностей, которые позже сплелись, когда я прибыл в Москву на маленьком самолетике. Эренбург был одним из тех, кто заинтересовался мной. Как? Еще из гетто я переслал через партизана, пришедшего в гетто из леса, свою поэму «Кол нидрей», написанную когда немцы уже были в Вильне. Все вещи уже были выброшены в окна, и моя мама стояла с молитвенником «Корбн-минхе» в руках и плакала (эти слова Суцкевер произносит плачущим голосом) — все годы у меня комплекс мамы. На чем я остановился?

— На Эренбурге.

— Была в Вильне такая присказка: «Чего Бог хочет?». Бог захотел, чтобы при встрече Эренбурга с Тувимом — они были друзьями — он спросил, как обстоят дела в Польше с поэзией. Тувим ответил, что новых сил не видит, но познакомился с молодым еврейским поэтом и был воодушевлен стихами, которые тот читал, а фамилия поэта — Суцкевер. У Эренбурга была феноменальная память. Когда он узнал через партизанские связи, что я нахожусь в Виленском гетто, то связался с литовскими кругами в Москве, прежде всего с президентом Юстасом Палецкисом. Я его знал еще с того времени, когда Вильну передали Литве. Я с ним крепко подружился и говорил с ним по-еврейски. Он знал идиш, литовский президент. Между прочим, пару лет назад приходил к нам его сын, он выглядел точно как отец… Да, напомните мне еще раз, на чем я остановился?

— На литовском президенте.

— Юстас Палецкис дружил с Эренбургом в Москве, он был там президентом правительства в изгнании. Я в то время находился в Виленском гетто, но имел связи с лесом. Я был уверен, что погибну и что все мои близкие и друзья погибнут. Я тогда думал, что срединного пути нет. Или придут черти, или ангелы, чтобы прибрать меня. Пришли и те, и другие. В Виленское гетто пришел ангел из леса, еврейский партизан. Шике Гертман его звали, я отдал ему свою поэму «Кол нидрей» и просил ее передать, если он сможет, Палецкису, президенту Литвы в Москве. Партизан вернулся в лес, примерно в 120 километрах от Вильны, в Нарочанский лес, недалеко от Кобыльника — Кульбак упоминает местечко Кобыльник в своей поэме «Район» («Белоруссия») [Поэт и драматург Мойше Кульбак (1896–1940) родился в том же местечке, что и Суцкевер, — в Сморгони Виленской губернии. С конца 1920-х годов он жил в СССР, был репрессирован в 1937 году и умер в ГУЛАГе.]. «Кол нидрей» дошла до Палецкиса. Он тогда был связан с евреями, искал поддержки у евреев, потому что знал, какую ужасную роль играли литовцы во время немецкой оккупации. Короче говоря, когда я прибыл в Москву, меня литовцы «заобнимали». С Палецкисом я был уже раньше знаком, мы вновь сблизились, очень благородный человек. Президент, который писал стихи. Он переводил мои стихи с идиша на литовский. Мне было жаль его, жаль, что ему приходится стыдиться за свой народ, к тому же он многое для меня сделал. И он рассказал обо мне Эренбургу. Эренбург был в моих глазах интереснейшим писателем, я о нем писал. Он меня просил читать ему стихи на иврите. Я ему рассказал, что учился в ивритской гимназии, и читал ему наизусть строки из баллады Черняховского. Он был в восторге. «Я не могу освободиться от волшебства ивритских звуков», — часто говорил он мне. Он мне читал свои стихи по-русски.

— Свои юношеские стихи?

— Нет, юношеские его стихи — это другое дело, но тогда он написал «Стихи о войне», была у него такая книжка стихов, помните?

— Да, помню, еврейские мотивы, у него там есть стихотворение «Мать мою звали по имени — Хана».

— Я перевел это его стихотворение на идиш. То, что о нем пишут здесь, я не принимаю. Я очень любил Эренбурга раньше, люблю и теперь.

— Вы также встречались с Пастернаком?

— Да, я написал стихотворение об этом. Вы не читали? Жаль, это из моих лучших стихотворений.

[О Пастернаке, кстати, вот: на челке кучерявой

Московский первый снег. На шее красный шарфик.

Вошел как Пушкин… Что-то он, похоже, понимает.

А снег не тает.

Его рука в моей руке. Он пальцы, будто ключик,

Мне отдает. В его глазах, напротив, — сила

И страх: «Читайте дальше. Мне слов, мне отзвуков хватает».

А снег не тает.

И я читаю угольки, спасенные из ада:

«А реге из гефалн ви а штерн». Ему тут непонятно

А реге. Он остановить его не успевает.

А снег не тает.

В его зрачках блестящих, черно-мраморных и влажных

«Мгновенье падает звездой» и русского поэта

Звездою желтой на мгновенье награждает.

А снег не тает. — Перевод И. Булатовского]

Он перевел одно мое стихотворение, но я его до сих пор так и не нашел. У меня было четыре встречи с Пастернаком…

Однако давайте закончим с Эренбургом. За все, что Эренбург для меня сделал, я не мог и десятой доли отплатить. Я перевел его «Стихи о войне». Что еще? Когда он приехал из Москвы в Вильну, после освобождения, первые слова, которые он мне сказал, были: «Если бы я мог, я бы на своих руках перенес Вильнюс в Россию». Он был восхищен городом, и еврейские партизаны приняли его с радостью.

Трогательная вещь. Когда он приехал в Вильну, его хотели арестовать, а кто были патрульными в Вильне? Еврейские юноши и девушки, бывшие партизаны. Когда они услышали, что это Эренбург, то расплакались от радости. Я был с ним очень близок и даже советовался с ним. Давайте я вам расскажу… секрет. Я где-то пишу об этом. Мне запала в голову сумасшедшая идея… Не единственная… Я хотел застрелить Геринга, когда меня сделали свидетелем на Нюрнбергском процессе… Это было ночью, я помню, как будто пришел ко мне ангел и сказал: «Застрели Геринга», и это вселилось в меня, как дибук. Я об этом никому не рассказал, никому. Я составил план, узнал кто где будет сидеть. Позднее я увидел, что они действительно сидели так, как у меня было нарисовано. Даже сейчас я смог бы с закрытыми глазами нарисовать где каждый из них сидел. У меня был револьвер, партизанский револьвер, мне хватило ума его не сдать, он остался у меня. Я его застрелю, так я решил. Что мне сделают? — так я самонадеянно думал.

— Вы искренне верили, что сможете это сделать?

— Да, что за вопрос? Я едва не сошел с ума, так был захвачен этой мыслью, как одержимый стал. Это действительно немецкое слово — «одержимость» [В оригинале «Базеснкайт» — одержимость (идиш)]. Я не могу это передать, это такое временное сумасшествие… Там будут стоять американские охранники, но я пройду, и между первым охранником и вторым я выпущу в него пулю, и всё… Меня схватят, меня расстреляют, это не имеет значения. Благодаря дружбе с Эренбургом, мне пришла в голову мысль проверить свой план на близком человеке и посмотреть, как это на него подействует. Лучшего выбора, чем Эренбург, нельзя было и представить, но открыто я ему всего не рас- сказал. Но у него была умная голова, он сразу понял, что я задумал. Я пришел к нему прощаться, я тогда часто к нему приходил, потому что его дочь Ирина меня рисовала, она была художницей [Суцкевер не точен. Дочь Эренбурга Ирина не была художницей. Вероятно, его портрет писала жена писателя Л. М. Козинцева-Эренбург]. (Служанке: Елена, подай что-нибудь вкусное к столу!)

— Спасибо, ничего не нужно.

— Пришел я к Эренбургу прощаться, посмотрел он так на меня, у него был необычный взгляд, по- верх очков, и как он взглянет на человека, так сразу узнаёт, что тот думает, такое у меня было чувство, и вот он мне говорит так: «Это для тебя сатисфакция, что ты можешь поехать в Нюрнберг». Между прочим, он был среди тех, кто меня в Нюрнберг рекомендовал, он, Палецкис и Михоэлс, возможно, еще кто-то — где я остановился, напомните мне…

— Вы разговаривали с Эренбургом.

— Я с ним расцеловался, и он мне говорит: «Это для тебя большая сатисфакция, что ты можешь отомстить убийцам нашего народа». Так он мне сказал. Я говорю ему: «Дорогой Илья Григорьевич, прежде всего я вас благодарю за ваши усилия, но что касается мести, я с вами не согласен, главная месть произойдет, когда у нас будет собственная земля — Эрец-Исраэль».

— Он поверил?

— Об этом можно долго говорить. Он не поверил, что это для меня самое главное. И он мне говорит: «Предположим, разговор ведь между нами, вы застрелили убийцу, — он почувствовал, что я задумал, поэтому я считаю его гениальным человеком, я ведь никому не рассказывал о своем плане, а он через приспущенные очки читал мои мысли, — давайте на секунду представим, что вам пришла в голову мысль застрелить убийц, — он даже сказал Геринга, — таких проницательных глаз я в своей жизни больше не встречал, — вы же этим ничего не добились». Я спрашиваю: «Почему?» Он отвечает: «Потому что русские не поверят, что вы это сделали по собственной воле, они будут считать, что вас послали американцы. И американцы вам не поверят, и будут считать, что вас послали русские». Неожиданная мысль! Но где-то он был прав. И это меня остановило. Это обезоружило мое геройство. Да позволено мне так будет сказать, не совершённый поступок не есть геройство. Короче говоря, он разрушил мою идею. И на этом эта глава кончается. Я хотел, чтобы вы об этой истории знали. Хотите о чем-то спросить?

— Разумеется, о Нюрнберге, о ваших свидетельских показаниях. Они были опубликованы?

— Конечно, были опубликованы. Я был там единственным, нет, нас было двое, кто не упомянул Сталина — я и еще один еврей. В гробу я Сталина видал, не из-за моего особого героизма — смерть выжгла мой страх. На антифашистском митинге перед тремя-четырьмя тысячами участников я так закончил свою речь: «От имени последних виленских евреев, что скрываются в лесах и пещерах, я призываю вас, евреи всего мира, отомстите». Так я закончил. Тут еще важен был тон, которым я это сказал. Я помню, что ко мне подошла моя родственница и сказала по-русски: «Как ты смел?» Единственный, кто остался доволен речью, был Дер Нистер — он не боялся. Он взял меня под руку и сказал: «Товарищ Суцкевер, вы знаете, когда вы закончили свою речь, вокруг переглянулись, и я подумал, что у меня не застегнуты брюки… Переглянулись, потому что вы не закончили святым именем…» Их ненависть нашла свое выражение в моей маленькой мести, если можно так сказать. Вы меня понимаете?

Загрузка...