ДМИТРИЙ КЕДРИН

ДМИТРИЙ КЕДРИН Вступительная статья

Дм. Б. Кедрин. Фотография 1941 г.

С именем Дмитрия Кедрина связаны прежде всего мастерски написанные картины русской истории в ее острые, драматические моменты, скульптурные, словно высеченные резцом ваятеля, фигуры героев, строгая ритмическая организация стиха и глубокий интерес к точному русскому слову. Произведения Кедрина, повествующие о событиях далекого прошлого, неизменно находят живой отклик у современников. Секрет популярности его поэзии не только в своеобразии художественной формы, в присутствии своей поэтической темы, но и в страстной убежденности, «что поэзия требует полной обнаженности сердца, что, скрывая от всех свое главное, невозможно стать поэтом, даже виртуозно овладев поэтической техникой. Поэзия — это полнота сердца, это убежденность»[1].

Кедрин не успел до конца рассказать о «своем главном», он рано ушел из жизни, но его творчество оставило заметный след в истории советской поэзии. Как у всякого истинного художника, у него был свой особый поэтический мир, свое образное ви́дение, своя интонация. Главное начало кедринской поэзии — в живописности, осязаемости поэтического образа. «Что такое художественные средства поэта? Это луч, идущий от проекционного фонаря к экрану. Если этот луч необходимой силы и яркости, изображение будет отчетливым»[2], — писал Кедрин в своих заметках «О психологии творчества».

В свете этого луча он развернул перед читателем страницы отечественной истории, воскресил мир народных легенд и преданий.

В работах о Кедрине[3] неизменно и справедливо отмечалось искусство проникновения поэта в отдаленные периоды национальной истории, знание языка и быта, достоверность целого и деталей в художественном изображении далекого прошлого. «Среди прозаиков есть немало исторических романистов, но среди поэтов Дмитрий Кедрин, пожалуй, единственный (по преимуществу) поэт-историк, знаток русского языка различных эпох»[4], — справедливо говорил Степан Щипачев в своем выступлении на Втором Всесоюзном съезде писателей.

Историзм был живой душой всей поэзии Кедрина. Он пронизывает не только его эпические произведения, но и лирические миниатюры, рожденные в бурной, творческой атмосфере социалистического строительства. У тихого книжника в очках, каким иногда казался скромный литературный консультант из издательства «Молодая гвардия», живущий под Москвой в поселке Черкизово, была, как мы можем сказать сегодня словами другого русского поэта, «самая жгучая, самая смертная связь» [5] со своим временем, с эпохой и ее литературой. Заметим, что проблема историзма вообще весьма существенна в развитии молодой советской литературы, в формировании творческих почерков и поэтических характеров. К поэзии социалистического реализма большой художник всегда шел своим индивидуальным путем, но неизменно через ощущение себя во времени. Крылатая формула Маяковского «о времени и о себе» стала завоеванием всей советской поэзии, но родилась не сразу. К ней вел отнюдь не гладкий путь постижения эпохи, ощущения своей слитности с ней. Лишь эстетически освоив главные закономерности своего небывалого времени, ощутив его гуманистический пафос, Кедрин вырос в самобытного художника, обрел свободу проникновения в конфликты эпох и характеров, отдаленных от него многими поколениями. Гордость современностью помогла ему увидеть и выделить в историческом прошлом истоки настоящего — героизм, талантливость и нравственную чистоту народной души.

* * *

Дмитрий Борисович Кедрин родился 4 февраля 1907 года в Донбассе, на руднике Богодуховском (ныне Донецк). До 1913 года жил в городе Балта Подольской губернии, затем с семьей переехал в Екатеринослав (с 1926 года — Днепропетровск). Рано осиротел. Мальчика растили тетка Людмила Ивановна, родная сестра его матери, и бабушка Неонила Васильевна, сыгравшие значительную роль в нравственном воспитании подростка. Дмитрий Кедрин учился в коммерческом училище, а затем в техникуме путей сообщения. В 1924 году, не окончив техникума и, по-видимому, не испытывая склонности к профессии путейца, он поступил на работу в редакцию комсомольской екатеринославской газеты «Грядущая смена». С этого времени в екатеринославской, а затем и в центральной прессе появляются стихи начинающего поэта.

Первые стихи Кедрина появились в «Грядущей смене», когда его земляки и старшие товарищи — комсомольские поэты Михаил Светлов, Михаил Голодный, Александр Ясный — уже вышли на всесоюзную арену, образовав в Москве при журнале «Молодая гвардия» ядро поэтической группы того же названия. В декабре 1922 года была опубликована декларация «Молодой гвардии», обращенная «ко всем комсомольским поэтам и писателям»: «Мы — комсомольцы, мы работаем, учимся творить и творим в гуще заводской и фабричной молодежи. Вот что нас объединяет и дает спайку нашим рядам, вот для чего мы зовем вас связаться с нами»[6]. Этим призывом было в известной мере стимулировано возникновение в Екатеринославе литературной группы «Молодая кузница», отражавшей потребности и запросы юнкоровского движения и местной поэтической молодежи.

Екатеринославские «младокузнецы» восприняли из поэзии своих столичных собратьев пафос великих революционных свершений, идейной сплоченности масс и пролетарского интернационализма. От первых «кузнецов» — В. Т. Кириллова, М. П. Герасимова, В. Д. Александровского — пришли в стихи молодого Кедрина и характерные для их поэзии изобразительные средства: романтическая риторика, торжественная лексика, архаическая образность, традиционное для пролетарской поэзии воспевание завода как «священной обители» освобожденного труда. От комсомольской поэзии — молодой задор, стремление воспеть романтику повседневности, уверенность в своих неисчерпаемых силах и возможностях.

В своих ранних стихах, написанных, собственно, еще с чужого голоса, носящих явные следы самых разных литературных влиянии, Кедрин овладевает арсеналом поэтических средств, добытых в опыте его старших товарищей. В одном из первых опубликованных в «Грядущей смене» стихотворений — «Моя любовь» — он пишет:

Я полюбил головку в алом

С стальными звездами очей,

Я полюбил кипенье сплавов

И гулы доменных печей.

Я полюбил мою обитель —

Всесозидающий завод,

Где человек, где победитель

К победе с радостью идет…

…И по утрам морозец колкий,

И снег, с стоцветами свечей,

И маленькую комсомолку

С стальными звездами очей.

Сквозь эти несамостоятельные строки проглядывала, однако, подкупающая искренность чувства и непосредственное ощущение действительности, делающее их фактом творческой и личной биографии поэта.

Рабочий Екатеринослав с его крупными промышленными предприятиями внушал молодому сотруднику «Грядущей смены» мысль о всемогуществе «Его величества Труда». Жизненность героя Кедрина тех лет — в слитности с коллективом, в общности личной судьбы с судьбами всей молодой страны, в характерной для революционной поэзии устремленности в будущее. Ощущая себя частицей «несметных, грозных легионов труда», он весь в ожидании грядущих «мировых пожаров» и восстаний.

Чтобы руки рванули винчестер

Над морями, над звонами трав,

Над смятенным берлинским предместьем

И в дыму орлеанских застав.

Так писал комсомольский поэт Виссарион Саянов в стихотворении «Современники». В той же уверенности, что уже завтра «стальная нога Октября по ступеням миров прогрохочет», жил и Дмитрий Кедрин, со всей страстью отдавая себя газетной и литературно-просветительской работе в «Грядущей смене» и в литературных кружках, выступая на митингах и в литературных аудиториях:

И, я знаю, в приливе волны

Послом эсэсэровских хижин,

Пионером всемирной весны

Буду завтра в Париже.

(«Стихи о весне»)

Ощущение революции как «всемирной весны» — образ, схваченный Кедриным в вихревом ритме времени, — было одним из основных для всей советской поэзии. У Маяковского это «весна человечества», у Эдуарда Багрицкого — «молодость», которая водила поколение «в сабельный поход», у Владимира Луговского — «бессмертная юность» нового мира, рожденного Октябрьской революцией.

Кедрин прожил в Днепропетровске до 1931 года. С середины 20-х годов имя его появляется на страницах центральной периодической прессы. Его печатает «Комсомольская правда», журнал «Прожектор». Годы эти отмечены настойчивыми поисками своего поэтического голоса, своей темы, которая пришла к поэту не сразу. Все это время Кедрин напряженно работает. Его внимание привлекают события недавнего прошлого. В некоторых произведениях этого времени отразились раздумья поэта о гибельности и исторической обреченности белогвардейского движения, о трагических судьбах людей, оказавшихся орудием в руках контрреволюции и лишившихся родины («Нищенка», 1928; «Гибель Балабоя», 1931).

В период становления поэтической индивидуальности еще не окрепший голос поэта воспринимает то тревожные ритмы Блока, то романтический напор Багрицкого, то политическую обнаженность стихов Маяковского. Его герои этой поры — романтические бунтари, рвущиеся туда, где опасность и смерть, где полыхает гнев народного возмущения.

Литературные мотивы, образы русского и мирового искусства всегда играли особую роль в художественном мироощущении Кедрина. В зрелую пору творчества весь мир истории и многовековой культуры был для него источником вдохновения, опорой в индивидуальных поисках и открытиях. Глубокий интерес к культуре прошлого наметился уже в таких стихах, как «Кремль» (1928), «Афродита» (1931). Кедрин стремится постичь гуманистическое содержание культурных ценностей, его волнует демократическая основа искусства. В стихотворении «Афродита» его привлекает мысль о глубоко человечном начале в искусстве древних. Вместе с тем еще по-юношески неумело, с полемическими издержками судит он великих мастеров прошлого. Со всем пылом комсомольско-рабфаковской непримиримости отрицаются им религиозные сюжеты, еще остается непонятым гуманистическое содержание картин Джотто, Дюрера, Гойи. Герой стихотворения «Афродита» напоминает нам своих сверстников из поэмы Ярослава Смелякова «Строгая любовь», столь же бескомпромиссных и категоричных в суждениях и поступках.

В дальнейшем освоение нового жизненного материала расширяет и обогащает строфику, лексический и ритмико-интонационный строй кедринского стиха. Поэт обращается, в частности, к сказовому, стилизованному языку, разрабатывает форму баллады, народного лубка, пробует себя в жанре политической лирики.

* * *

В 1931 году Кедрин с семьей переезжает в Москву и начинает сотрудничать в многотиражке Мытищинского вагонного завода. С 1933-го по 1941 годы он состоит литературным консультантом в издательстве «Молодая гвардия» и упорно продолжает свою поэтическую деятельность. В первые же годы московского периода Кедриным подготовлена к печати книга стихов — «Свидетели», на которую сохранилась доброжелательная рецензия Эдуарда Багрицкого, в те годы литературного консультанта и редактора издательства «Федерация». Поэтов связывала определенная творческая близость, и Багрицкий с интересом следил за развитием Кедрина, предвидя в нем подлинного писателя. Багрицкий с его безошибочным поэтическим чутьем отметил некоторые черты, проявившиеся в поэзии Кедрина тех лет и получившие развитие в его последующем творчестве. «Для Кедрина характерны точность образа, стройная метрическая система и ирония, которую поэт вводит в стихи не как основной тонус, а как некий штрих, подчеркивающий ход его мышления»[7], — писал Багрицкий в отзыве, датированном 1933 годом, и указывал на необходимость дальнейшей работы над рукописью. Багрицкий предполагал выступить редактором книги, однако смерть, последовавшая 16 февраля 1934 года, в день, когда была назначена его очередная рабочая встреча с Кедриным, прервала их совместную работу. «Свидетели» увидели свет лишь в 1940 году. Кедрин уже был автором многих новых вещей, не включенных в книгу, опубликовал драму «Рембрандт», с успехом работал в области поэтического перевода. Состав и композиция книги в значительной мере отличны от ее первоначального варианта. И хотя туда вошли такие первоклассные произведения, как «Кукла» (1932) и «Зодчие» (1938), Кедрин не был удовлетворен сборником в целом, как художник он уже не вмещался в его рамки, что было отмечено в свое время и критикой. Однако и эта первая книга стихов отразила в себе творческое своеобразие, проявившееся еще более отчетливо в зрелой поэзии Кедрина. Это прежде всего — органическое сочетание различных жанровых и стилевых форм. Его мироощущение, восприятие жизни было единым как в лирике, так и в эпосе.

Своеобразие таланта Кедрина зрелой поры определяет прежде всего широта поэтического диапазона. Эту особенность хорошо почувствовал Илья Сельвинский: «Дмитрий Кедрин представляет собой тот редкий тип поэта, который почти исчез в предреволюционной литературе и стал возрождаться только после Октября, — я имею в виду творчество, охватывающее все жанры стиха, гармоническое развитие поэтического организма. Одни писатели владеют стихом только в лирике; другие умеют создавать и эпические поэмы, но пьесы в стихах им уже не даются; третьи, напротив, научились писать пьесы, но поэмы и лирические стихотворения не входят в круг их мастерства. Дмитрий Кедрин умел все, как умели все наши классики от Пушкина до А. К. Толстого. Наряду с лирикой вы найдете у него эпос „Конь“, „Дорош Молибога“, рядом с балладами и песнями — трагедию „Рембрандт“. Да и сама лирика у Кедрина необычайно разнообразна: от гневной антифашистской инвективы до записочки другу с приглашением на дачу»[8]. Сельвинский, как видим, подчеркивает, что для Кедрина характерно не просто творческое многообразие, а «гармоническое развитие поэтического организма». И это было главным в творческом облике, в поэтическом характере Кедрина, который сам ощущал суть гармоничности, заложенной в основе его поэтического «я». «Почему стихи делят на две категории? — задавал он вопрос. — Разве лирика предполагает в поэте какой-то особый, отличный от остального его творчества уголок, где он может говорить то, что ему нравится, в то время как в остальных стихах он отдает должное другим требованиям мира?»[9].

В книге «Свидетели» лирика и эпос, современность и история сведены воедино поэтической мыслью автора. Эта маленькая книжка дает представление о поэте, о направлении его творческих поисков, о пристальном внимании к нравственному аспекту революционных завоеваний. Стихи Кедрина воскрешают неповторимую атмосферу свершении, героических будней первых пятилеток. Они населены живыми, конкретными героями, имена которых были в ту пору на устах у всех — от мала до велика: спасение челюскинцев и первый перелет советских летчиков через Северный полюс в Америку, покорение Арктики экспедициями Шмидта и Папанина. Стихи его действительно «свидетели живые» того неповторимого времени, и сам поэт — участник великих преобразований, происходивших в мире.

Послушай-ка, дорогая!

Над нами шумит эпоха,

И разве не наше сердце —

Арена ее борьбы?

(«Поединок», 1933)

Гордость настоящим возвращала поэта к истокам — к революции, освободившей человека от векового гнета, и вела далее — к постижению духовной, нравственной сути характера, сформированного новой советской действительностью.

Слитность эпического и лирического начал в произведениях, наиболее характерных для творческой манеры Кедрина, объясняется самой художественной структурой его стихов малой формы. В этом смысле почти каждая из его поэтических миниатюр содержит в себе эстетический материал, насыщенный таким драматизмом, которого хватило бы на целую поэму или трагедию.

В ноябре 1932 года в жизни Дмитрия Кедрина произошло значительное событие. В Москве, на Малой Никитской, на квартире у Алексея Максимовича Горького состоялась встреча писателей с членами правительства, произошел большой разговор об идейно-художественных принципах советской литературы, о ее творческом методе. Кедрин на встрече не присутствовал, и далеко не всем собравшимся было известно имя поэта, чьи стихи Горький попросил прочесть Владимира Луговского. По-видимому, Алексей Максимович познакомился с этим стихотворением Кедрина в редакционной папке журнала «Красная новь» и запомнил его. «Я никогда не забуду, как Алексей Максимович Горький заставил меня перед руководителями партии и правительства прочитать стихотворение тогда совсем еще неизвестного, да и сейчас, к сожалению, малоизвестного поэта Дмитрия Кедрина „Кукла“. Он мне сунул в руку напечатанные на машинке листки и сказал: „Читайте, да получше!“ И люди, руководящие страной, внимательно, с уважением слушали стихи безвестного поэта»[10], — говорил Владимир Луговской с трибуны Второго Всесоюзного съезда советских писателей. Позднее, на вечере, посвященном пятидесятилетию со дня рождения Дмитрия Кедрина в марте 1957 года, он продолжил свой рассказ: «…Горький рукой подчеркивал ритм, решительно взмахивал рукой, когда я читал эти строки:

Для того ли, скажи,

Чтобы в ужасе,

С черствою коркой

Ты бежала в чулан

Под хмельную отцовскую дичь, —

Надрывался Дзержинский,

Выкашливал легкие Горький,

Десять жизней людских

Отработал Владимир Ильич?

И мне показалось тогда, что он (Горький) как бы просил читать стихотворение, посвященное ему. И только потом, когда я стал более взрослым, я сообразил, что в нем-то и есть основной краеугольный камень творчества Дмитрия Кедрина, что он соединил самые простые явления жизни, быта с самыми большими историческими событиями и, наоборот, самые большие исторические события подаются с простейшими деталями природы, человеческих чувств. И Горький хотел подчеркнуть, что для этой девочки, которую бьет отец, совершались большие наши исторические события, работали, жили, творили люди. И не зря тогда эта „Кукла“ начала свой путь через время и через умы наших читателей»[11].

Кедринская «Кукла», по-видимому, так глубоко взволновала Алексея Максимовича еще и тем, что показала столкновение двух миров, двух эпох — старой, навсегда уходящей, и новой, открывающей светлые пути в истории страны и всего человечества. Сама тема женской доли, затронутая в стихотворении, особой болью отозвалась в сердце Горького, лучше других знавшего потемки старого мира, особенно страшно уродовавшего женские и детские судьбы. Кедрин написал о судьбе девочки из предместья, родившейся уже после Октября 1917 года, но живущей в одной из лагун старого проклятого быта, среди разврата и пьянства. Подарить куклу девочке — в метафорической системе кедринского стихотворения означает возвратить ребенку его естественное состояние, детство.

Образ маленькой девочки из стихотворения Кедрина многими нитями связан с женскими образами классической русской поэзии и продолжает новую традицию художественного осмысления и развития этой темы, открытую советской литературой.

Неужели и ты

Погрузишься в попойку и в драку,

По намекам поймешь,

Что любовь твоя —

Ходкий товар,

Углем вычернишь брови,

Нацепишь на шею — собаку,

Красный зонтик возьмешь

И пойдешь на Покровский бульвар?

Нет, моя дорогая!

Прекрасная нежность во взорах

Той великой страны,

Что качала твою колыбель!

След труда и борьбы —

На руке ее известь и порох,

И под этой рукой

Этой доли —

Бояться тебе ль?

«Кукла» Дмитрия Кедрина и поэма Эдуарда Багрицкого «Смерть пионерки» писались одновременно и были опубликованы в одном году в журнале «Красная новь». Багрицкий присутствовал на встрече у Горького при чтении Луговским стихотворения Кедрина и не мог не ощутить близости судеб героини «Куклы» и своей Валентины из «Смерти пионерки». В обоих произведениях центром оказывается образ девочки, выросшей в новых социалистических условиях и противостоящей косному миру отчего дома. В поэме Багрицкого «Человек предместья» на пути отца-стяжателя встает дочь — «стриженая, в угластом пионерском галстуке», та самая, которая через некоторое время, в свой смертный час оттолкнет материнскую руку с крестильным крестиком. В ушах умирающей девочки звучат пионерские горны, ее последнее видение — марш пионерии, вьющееся в небе алое знамя. Девочка-подросток — в одной из поэм Владимира Луговского в книге «Жизнь» — обличает отца, основавшего на мельнице «образцовое» кулацкое хозяйство. Героиня кедринской «Куклы» — младшая сестренка этих девочек, сестра не по крови, а по иному, высшему родству. Поэты, каждый своим путем, приходят к общей теме, поскольку она была одной из самых существенных для их времени или, говоря словами Владимира Луговского, «краеугольной». Речь шла о проникновении нового во все уголки человеческого бытия, об очистительной силе революции, об утверждении социалистических отношений в быту и в его главной ячейке — семье. Вот почему в рассказе Кедрина о судьбе девочки нет безысходных трагических интонаций, а его лирически проникновенные ноты постепенно обогащаются гражданственным пафосом.

Как темно в этом доме!

Ворвись в эту нору сырую

Ты, о время мое!

Размечи этот нищий уют!

Обращение к современности особенно характерно для поэзии рубежа 20–30-х годов, когда завершался сложный процесс постижения художником эпохи, единения с нею. «О времени и о себе» — начинает свой знаменитый разговор о назначении и роли поэзии Маяковский. У Багрицкого время, пришедшее с тем, чтобы провозгласить конец «Человека предместья», обнаруживает черты сходства с самим поэтом:

И в блеск половиц, в промытую содой

И щелоком горницу, в плеск мытья

Оно врывается непогодой,

Такое ж сутуловатое, как я,

Такое ж, как я, презревшее отдых,

И, вдохновеньем потрясено,

Глаза, промытые в сорока водах,

Медленно поднимает оно…

Как примета обновляющегося мира, новой действительности, в советской поэзии возникает романтический образ юности, рожденный этим небывалым временем. В стихотворении Кедрина — это веселая пионерия, в ряды которой обязательно придет девочка, впервые увидевшая куклу в окне поэта.

Лишь однажды я видел:

Блистали в такой же заботе

Эти синие очи,

Когда у соседских ворот

Говорил с тобой мальчик,

Что в каменном доме напротив

Красный галстучек носит,

Задорные песни поет.

В «Кукле», обратившись к судьбе ребенка, Кедрин повел серьезный разговор о нравственном аспекте революционных завоеваний, назвав одного из опаснейших врагов в жизни советского общества переходного периода — цепкий, уродливый быт, искалечивший столько жизней, оставленный нам в наследство проклятым прошлым. В стихотворении «Кровинка» (1933), снова возвращаясь к женской доле, поэт с глубокой сердечной горечью расскажет о старой матери:

Убогая! Где твоя прежняя сила?

Какою дорогой в могилу слегла?

Влюблялась, кисейные платья носила,

Читала Некрасова, смуглой была.

Растоптана зверем, чье прозвище — рынок,

Раздавлена грузом матрасов и соф,

Сгорела на пламени всех керосинок,

Пылающих в недрах кухонных Голгоф.

В борьбе за существование не только утрачены молодость, женственность, красота, — произошел распад личности. Кедрин говорит об этом с суровой беспощадностью. Страшно, когда «мышиное существование» становится этической нормой человеческого бытия. А ведь мать даже дорожит сложившимся привычным укладом быта, став «властительницей сковород», уже и не помышляет о праве быть «хозяйкой жизни».

Она умоляет: «Родимый, потише!

Живи не спеша, не волнуйся, дитя!

Давай проживем, как подпольные мыши,

Что ночью глубокой в подвалах свистят!»

Как не вспомнить те же наставления, звучащие в другой тональности в поэме Багрицкого «Происхождение». Юноша Багрицкого безжалостно разрывает узы кровного родства, один уходит в романтический «мир, открытый настежь бешенству ветров». Тему разрыва с традиционным, косным во имя нового, рождающегося братства счастливых и свободных людей Кедрин здесь решает по-иному. Его герой не может и не хочет оставлять в этом убогом мире мать. Напротив, он ощущает в себе возможности и силы спасти «родную кровинку». «Мою угловатую непримиримость К мышиной судьбе я, как знамя, несу», — заявляет герой. Им владеет столь свойственный тому времени пафос «перестройки», «перековки человечьего материала».

Борьбе с мещанско-обывательской, индивидуалистической психологией, с тем, что, по выражению Маяковского, «в нас ушедшим, рабьим вбито», советская литература всегда уделяла большое внимание. Маяковский в поэме «Про это», написанной, как он замечал, «по личным мотивам об общем быте», первым смело повел своего героя трудным путем преодоления личных слабостей и противоречий в мир бескомпромиссных и гармонических отношений с близкими, с любимой, с человечеством. В атмосфере строгой самокритичности, в сложном «перешагивании» через себя герой иногда сталкивался со своим «двойником», освобождался от этой «двойственности» в своем продвижении в мир будущего. Мотивы «самоочищения», преодоления личных слабостей, с тем «чтобы плыть в революцию дальше», встречаются и у Асеева, Багрицкого, Луговского, свойственны поэзии целого исторического периода, в опосредованной форме отражая процессы, происходившие в общественной жизни, когда решался вопрос о победе нового в сфере нравственной, духовной. Кедрин включается в эту полемику стихотворением «Двойник» (1934), написанным от имени человека, осознавшего нравственную победу над своим духовным «двойником». В стихотворении смело сочетается «высокое» и «низкое», романтическая лексика и нарочитые прозаизмы, свойственные манере Кедрина тонкая самоирония и романтический пафос. Поэтическая мысль развивается в русле романтической традиции Багрицкого, славившего «трехгранную откровенность штыка», которым утверждались завоевания революции. Принятие вынужденной жестокости своей «переходной» эпохи, «за косы поднимающей землю», озарено и смягчено у Кедрина лирико-романтической интонацией, проникновенным пониманием гуманистического содержания великих преобразований. Классическая форма стиха и приподнято-романтические ноты, символика и метафоричность определяют эмоционально-эстетическое воздействие этого стихотворения. Перед нами мастер, верящий в себя, смело идущий на обнажение противоречий:

Два месяца в небе, два сердца в груди,

Орел позади, и звезда впереди.

Я поровну слышу и клекот орлиный,

И вижу звезду над родимой долиной:

Во мне перемешаны темень и свет,

Мне Недоросль — прадед, и Пушкин — мой дед.

Сведя воедино столь противоречивые истоки, поэт утверждает окончательную победу пушкинского, светлого начала в самой сокровенной области — в духовном мире своего лирического героя, своего современника, признаваясь, что победа над собой лично ему далась не легко и не сразу:

К эпохе моей, к человечества маю

Себя я за шиворот приподымаю.

Пусть больно от этого мне самому,

Пускай тяжело, — я себя подыму!

И если мой голос бывает печален,

Я знаю: в нем фальшь никогда не жила!..

Огромная совесть стоит за плечами,

Огромная жизнь расправляет крыла!

С этих нравственных высот и начинается разговор о том главном, что составило содержание поэтических раздумий Дмитрия Кедрина. В его творчестве второй половины 30-х годов крупным планом возникают две темы: Родина Россия и искусство, слившиеся в процессе их развития в одну великую, выстраданную поэтом любовь.

* * *

Середина 30-х годов отмечена в советской литературе пристальным вниманием к отечественной истории. Успехи в построении нового общества, расцвет науки и искусства, беспримерный массовый героизм советских людей вызвали пристальный интерес к истокам, к исследованию исторического прошлого народов России. Обращение к истории объяснялось и приближением второй мировой войны, угроза которой становилась все более очевидной. «Судьба человеческая, судьба народная» оказалась в поле пристального внимания литературы. Эпохальные события и исторические фигуры становятся предметом поэтических раздумий.

Историческая тема была близка Кедрину с его постоянным интересом к истории вообще и к русской истории в особенности. Он был хорошо знаком с трудами Карамзина, Ключевского, Сергея Соловьева, читал Костомарова, собирал материалы для нескольких произведений на исторические темы. Среди намеченных им работ были поэма о Ломоносове, хроника Семилетней войны, сцены из Петровской эпохи.

Обращение поэта к далекому прошлому не ограничивается описанием великих событий и прославленных героев. Он стремится понять суть движения народного сознания, постичь деяния народа в творческом труде и в ратном подвиге. Крупнейшие исторические события, описанные в летописных источниках и легендах, становятся материалом для раскрытия народной души, лучших черт национального характера. Перед нами как бы отдельные поэтические фрагменты русской истории, но фрагменты, объединенные единой концепцией, выражающей отношение к отечественной истории русского поэта и патриота Дмитрия Кедрина.

Развитие исторической темы в творчестве Кедрина отчетливо делится на два периода, рубежом которых явилось начало войны — 22 июня 1941 года. До войны были написаны «Зодчие» (1938) и «Песня про Алену-Старицу» (1938), повесть в стихах «Конь» (1940), увидевшая свет уже в посмертном сборнике его сочинений. В этих произведениях развертываются страницы нашей отечественной истории, столь знаменитой удивительными судьбами и недюжинными характерами, воскрешается мир народных легенд и преданий. Как живые предстают выписанные Кедриным «безвестные зодчие», знаменитый русский градостроитель, инженерных дел мастер Федор Конь, возводивший Белый город в Москве и крепостные стены Смоленска, Алена-Старица — легендарная сподвижница Степана Разина, жестокий и самовластный Иван IV, радеющий о пользе Русского государства и вершащий свой неправый суд над человеческими жизнями.

Крупным планом показывает он в «Зодчих» чудо русского искусства, церковь Василия Блаженного. Это прежде всего памятник национального зодчества, который вырастает в поэме в символ нетленной красоты, творимой руками человеческими. В поэме, в основу которой положена одна из легенд о строительстве храма, читатель становится соучастником таинства искусства, раскрытого поэтом как процесс труда.

Мастера заплетали

Узоры из каменных кружев,

Выводили столбы

И, работой своею горды,

Купол золотом жгли,

Скаты крыли лазурью снаружи

И в свинцовые рамы

Вставляли чешуйки слюды.

Тем горше щемящее чувство боли за поруганную честь двух «безвестных владимирских зодчих». «Диковинный храм» возвышается над окружающим его «срамом» — миром растоптанного человеческого достоинства:

А над всем этим срамом

Та церковь была —

Как невеста!

И с рогожкой своей,

С бирюзовым колечком во рту —

Непотребная девка

Стояла у Лобного места

И, дивясь,

Как на сказку,

Глядела на ту красоту…

Сравнение с невестой, излюбленное и популярное в народной поэзии, неизменно обозначало красоту, близкую народному чувству. После ослепления мастеров по велению Грозного красавица церковь — творение их рук, «соколиных очей», сердца и разума — обретает в духе песенно-народной традиции черты существа одушевленного, как бы воспринявшего нравственные качества ее создателей:

И стояла их церковь

Такая,

Что словно приснилась.

И звонила она,

Будто их отпевала навзрыд,

И запретную песню

Про страшную царскую милость

Пели в тайных местах

По широкой Руси

Гусляры.

В колокольных звонах слышится отнюдь не церковный благовест, освящавший столь часто неправые дела «отцов» государства, а призыв к активному выражению протеста. Между ее «рыданиями» и «запретными песнями» гусляров легко устанавливается прямая связь. Не случайно с жестокостью, равной содеянному над строителями храма, карали скоморохов, варварски ломали их «гусли звончатые», а самих певцов колесовали и подымали на дыбу.

Следующее произведение Кедрина из русской истории — «Песню про Алену-Старицу» — можно рассматривать как одну из таких «запретных песен» о легендарной сподвижнице Степана Разина, водившей, по преданию, два полка. «Те два полка, Что два волка, Дружину грызли царскую», — с гордостью и достоинством признается старица в своем диалоге с пытающим ее дьяком. Да это и не диалог в обычном смысле. Ответы ее представляют собой вдохновенный монолог перед казнью. Кедрин показал героический характер этой, как назвал ее Луговской, «железной старухи», не дрогнувшей перед нечеловеческими муками. Язык песни метафоричен и вместе с тем удивительно точен. Автор исполнен одновременно сочувствия и гордости, в его изображении сама природа, как это обычно бывает в народных песнях, выступает в тесном союзе с героиней. Природа не фон, не свидетель, а соучастник событий:

Смола в застенке варится,

Опарой всходит сдобною,

Ведут Алену-Старицу

Стрельцы на место Лобное.

В Зарядье над осокою

Блестит зарница дальняя,

Горит звезда высокая…

Терпи, многострадальная!

А тучи, словно лошади,

Бегут над Красной площадью.

Пейзаж, сопровождающий «железную старуху» в ее последний путь, напоминает об иной поре, когда полыхали зарницы пожаров и горели высокие звезды над вольным полем; и тучи над Красной площадью уподобляются коням.

Народно-песенная основа органично вошла в произведения Кедрина, придавая им особую поэтичность и непосредственность очарования народных песен и «дум». Кедрин охотно обращается к народнопоэтическим источникам, к «бродячим сюжетам». Так появляются остро-драматические баллады «Сердце» (1935) и «Две песни про пана» (1936), а в дни войны — стихотворение «Мать» (первоначальное заглавие «Сказка», 1944) о силе материнской любви, победившей в поединке с самой Смертью.

В ряду литературных предшественников Дмитрия Кедрина нельзя не вспомнить Некрасова, в произведениях которого фольклорное начало обретало новую жизнь. Кедрин свободно вводит в поэтический текст фольклорный материал, так сказать, в его чистом виде, достигая искомой гармонии чувства и слова. Стремясь донести всю глубину тоски по России Федора Коня, бежавшего в «фряжскую страну» от государева произвола, Кедрин приводит в своей стихотворной повести отрывки из подлинных народных песен:

И бабы пели в избах тесных,

Скорей похожую на стон,

Одну томительную песню,

Что с колыбели помнил он:

«И в середу —

Дождь, дождь,

И в четверток —

Дождь, дождь,

А соседи бранятся,

Топорами грозятся…»

В снах Федьки Коня, мужицкого сына, раскрывается мир души русского человека той далекой поры, заброшенного на чужбину, его тяга к милой родине. Возникает столь любимый Кедриным пейзаж средней полосы России — ее бескрайние поля, реки и озера, леса и подлески, солнечные поляны и сырая глухомань, моросящий дождик и очистительные ливни, снежные метели и весенние распутицы. Этот лирический пейзаж освещен светлым романтическим чувством в лучших довоенных стихах Кедрина, таких, как «Подмосковная осень» (1937), «Зимнее» (1938), «Осенняя песня» (1941). И как итог рождается крылатая строка: «Неярких снов России милой еще никто не забывал!»

Федор Савельевич Конь — фигура историческая, подробные сведения о нем сохранились в летописях, но Кедрин дает свою гипотезу жизни знаменитого русского строителя. Судьба его, описанная в повести Кедрина, столь же трагична, как судьбы «двух безвестных владимирских зодчих», возводивших церковь Василия Блаженного. Строитель-умелец, прозванный Конем за необычную силу и неуемный нрав, «прибив» оскорбившего его опричника-немчина Штадена, бежит в чужие земли. Проходит инженерную науку у флорентийских мастеров, поражая их своим зодческим талантом, обретает признание и достаток, но, снедаемый тоской по родине, возвращается в Россию, бьет челом и получает прощение умирающего царя. Сбываются сны Федора Коня, мучившие его в далеких землях тоской по России, — этому посвящены поэтичнейшие страницы повести в стихах. Новый царь Федор поручает ему строительство стен и башен московского Белого города. Однако царская милость и благодарность за труд вскоре обернулись позорным наказанием и заключением в Соловецкий монастырь, откуда Конь бежал и кончил свою жизнь в беспамятстве и пьянстве «Иваном, не помнящим родства».

Как и в поэме «Зодчие», Кедрин обращается к теме конфликта между искусством и самодержавием, художником и государством. Заметим, что в исследовании этой глубоко волновавшей поэта проблемы он движется в русле поисков, начатых по инициативе А. М. Горького, призывавшего литераторов обратиться к трагическим судьбам народных талантов, воскресить забытые страницы истории демократической культуры России. Чрезвычайно интересна переписка Горького с молодой очеркисткой Верой Жаковой, написавшей, по наставлениям великого писателя, серию очерков на эту тему. Был написан ею и рассказ «О черном человеке Федоре Коне», опубликованный в 1934 году в альманахе «Год XVII», редактировавшемся Горьким. В своем повествовании о жизни русского мастера Федора Коня Кедрин в значительной мере следует фактам из рассказа Веры Жаковой, который конечно же был ему известен и — более того — послужил одним из источников при создании повести. Произведения эти, как справедливо считают исследователи, «едины в трактовке образа „российского мастера“ Федора Коня»[12].

Новейшие исследования о выдающемся инженере и архитекторе Федоре Савельевиче Коне не подтверждают трагической трактовки его биографии[13]. Однако Кедрин не случайно утверждал в своих заметках «право художника на историческую неточность во имя точности внутренней»[14]. В созданном им образе талантливого мастера из народа, гонимого и загубленного тиранической силой самовластия, поэт опирался не на исторические факты, а на народное творчество, создавшее множество легенд на эту тему[15]. Поэта привлекает в них проблема выражения художником дум и чаяний народа, прогрессивных тенденций своего времени.

Кедрин судит о прошлом, имея за плечами «огромную совесть» своей эпохи. В стихотворении «Грибоедов» (1936) он обращается к трагедии русского просвещенного дворянства от гибели Чаадаева и декабристов до «почетной» ссылки автора «Горя от ума». Знаменателен эпизод горестной встречи Пушкина с арбой, в которой везли в Тифлис останки российского посла «Грибоеда». В юбилейный год, когда отмечалось столетие со дня смерти А. С. Пушкина, Кедриным была начата повесть в стихах о судьбе великого русского поэта, одна из глав которой была написана, но опубликована лишь посмертно под заглавием «Сводня».

В своих размышлениях о высокой и бескомпромиссной правде искусства, о свободе творчества и судьбах великих мастеров прошлого Кедрин выходит за пределы отечественной истории. В проникнутом восточным изяществом и изысканной иронией «Приданом» (1935) он обращается к одной из легенд о «звезде поэтов», «ослепительном Фердуси», не дождавшемся даров от падишаха и умершем в нищете. Обыгрывая условный, стилизованный сюжет, Кедрин показывает тщетность и бесплодность надежд на благодарную память правителя. Караван с богатыми подарками пришел в час смерти поэта, а дочь певца к тому времени постарела и лишилась рассудка, так и не дождавшись женихов.

Стон верблюдов горбоносых

У ворот восточных где-то,

А из западных выносят

Тело старого поэта.

Бормоча и приседая,

Как рассохшаяся бочка,

Караван встречать — седая —

На крыльцо выходит дочка.

Речь «невесты», обращенная к шахским послам, «окольцована» по-восточному учтивым и горьким афоризмом: «Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали…»

* * *

Продолжением поэтических раздумий Кедрина о судьбах искусства в обществе социальной несправедливости, о типе художника, свободного в своем творческом волеизъявлении, явилась драма в стихах «Рембрандт» (1938), написанная как бы на едином дыхании за два месяца напряженной работы[16]. Кедрина восхищали творческая смелость и глубокий психологизм мастера светотени, непримиримость и стойкость характера художника, отчетливо проявлявшегося в его полотнах. В творческом воображении поэта вырастала могучая фигура мастера, свободного в своих поисках, противостоящего внешним обстоятельствам, сумевшего до конца остаться верным себе и искусству. Образ художника был дорог и близок Кедрину еще и потому, что его собственные лучшие поэтические образы всегда живописны по самой своей природе. Кедрин воспринимает мир как бы глазами мастера кисти и резца. Отсюда удивительная пластичность поэтического образа, его скульптурность. Именно поэтому зрительное восприятие живописи Рембрандта столь естественно и органично переведено на язык поэзии, а психологизм творчества великого голландца определил и обусловил глубокий психологизм его характера в драме Кедрина.

Рембрандт раскрывается как героическая личность, положительный герой, утверждающий правду неподкупного искусства. Обращение к личности Рембрандта, сына свободолюбивой Фландрии, неотделимо в восприятии Кедрина от борьбы народа Фландрии за свою свободу и независимость. В «Рембрандте» поэту дорог мятежный дух доброго, веселого и бесстрашного фламандского народа, героико-романтический образ легендарного Уленшпигеля, через увлечение которым прошли старшие современники Кедрина — Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской. Романтический пафос первой книги Багрицкого «Юго-Запад» неотделим от его восприятия Нидерландской революции, которая была по своей сути народным движением. В том же романтическом ключе воспринимал Кедрин революционное и культурное наследие героического прошлого Нидерландов, адресуя себе лирические строки из «Двойника»:

Под знаменем гезов, суровых и босых,

Вперед заношу мой скитальческий посох.

Потомком гезов, а то и прямо «старым гезом» с гордостью называет себя Рембрандт в пьесе Кедрина, противопоставляя тем самым героическое прошлое фламандцев современной ему буржуазной действительности. Талант Рембрандта возвысился и развернулся как выражение самосознания свободных Нидерландов, сбросивших в многовековой борьбе испанское владычество. Именно этой народной основой особенно дорог Кедрину образ голландского художника. Однако завоевания Нидерландской революции, которая была прежде всего народной войной за национальную независимость, очень скоро пришли в противоречие с дальнейшими интересами и целями национальной буржуазии. Буржуазия Нидерландов нуждалась в живописце, который бы прославил и утвердил ее куцые идеалы в пышных декоративных полотнах. Национальному гению Рембрандта, шедшему путем поисков и открытий, выраставшему из глубин народных, чужды эти стремления. Его конфликт с амстердамским бюргерством развивается в пьесе Кедрина по этой линии. «Живописцем нищих» называет себя Рембрандт и, с присущей его характеру прямотой определяя свои симпатии, делает свой выбор. Трагический конфликт свободолюбия и отваги гезов с корыстным миром наживы и ханжества реализован Кедриным в сложной фигуре художника.

Героический характер Рембрандта, воссозданный в пьесе, вызывает представление о человеке, умудренном суровым жизненным опытом, превыше всего ставящем свободу. В понимании Рембрандта искусство всегда национально и неотделимо от питающей его родной почвы. Он бескомпромиссен и потому одинок в обществе бюргеров, смело идет на обнажение противоречий, которые приобретают классовый характер. Даже сама Саския, истинное дитя своей социальной среды, объективно противостоит Рембрандту в пьесе Кедрина.

Стремясь раскрыть характер героя во взаимодействии с жизненными обстоятельствами, Кедрин сдвигает события, компонуя их таким образом, чтобы с предельной отчетливостью и неоспоримой убедительностью обнажить самую сущность натуры художника.

Разорившийся, оставленный друзьями, Рембрандт хорошо осознает меру и цену утраченного и обретенного. Он художник во всем, с первого появления на сцене и до своего смертного часа, когда отстраняет поднесенное к его губам распятие. Последние слова умирающего, обращенные к исповеднику — «Как плохо нарисован этот бог…» А несколько ранее, в сцене изъятия у разорившегося Рембрандта ценностей и антикварных вещей, с любовью собранных еще при жизни Саскии, он произносит фразу, выразившую убеждение подлинного мастера в том, что никто не властен отнять у него дарованное ему талантом: «Не бархат мне, а синь его нужна, не золото, а блеск его тревожный».

«Жил человек в земле восточной Уц, и было имя человеку — Иов», — диктует Рембрандт писцу, составляющему бумагу о его банкротстве. Однако герой Кедрина отнюдь не библейский страстотерпец, покорный божьей воле и за то вознагражденный сторицею. Рембрандт — борец, восставший против косности и сытости амстердамского бюргерства, против устаревших канонов искусства, против ханжества церковной морали, наконец против самой смерти. Он знает, что ему суждено бессмертие. В наиболее драматический момент пьесы, когда все утрачено героем и близится трагический финал, возникает удивительно светлый поэтический мотив «памятника», утверждающий нетленность подлинного искусства и его творца. Мысль о вечности искусства — одна из главных поэтических тем Кедрина. Из глубин истории восходит в мир будущего выстраданная правда гения — его эстафета потомкам. «А все же я сильней, чем даже смерть», — раздумчиво роняет художник, вспоминая в лирическом монологе похороны Саскии, день, когда Амстердам прощался со своей именитой горожанкой. Но с ним его живая Саския, запечатленная на стольких полотнах, ушедшая не в небытие, а в будущее.

Я Саскию нанес на полотно,

И пусть, сбирая урожай обильный,

Смерть скосит десять поколений, но

Она зубами лязгает бессильно.

Не раз минует чистый образ тот,

То полотно, что, как письмо в конверте,

К потомкам отдаленнейшим дойдет

И тронет их. Да, я сильнее смерти!

Драма в стихах, как назвал свою пьесу Кедрин, или трагедия, как ее определил Илья Сельвинский, продолжение раздумий поэта о судьбах искусства, о его нетленности и силе.

Для Кедрина главным и определяющим в Рембрандте оказывается его глубинная связь с народом. «Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки»[17], — замечал Карл Маркс, подчеркивая народную, национальную сущность творчества этого художника. По глубокой убежденности Кедрина, только на взлете народного самосознания являются миру подлинные таланты.

* * *

В годы Великой Отечественной войны против немецко-фашистских захватчиков, когда на полях России решались судьбы человечества и мировой цивилизации, Кедрин по-новому взглянул на отечественную историю, сквозь великие события увидел больше и дальше того нравственно-этического, творческого начала, которое преобладало в 30-е годы в его осмыслении народного характера. В эти годы Кедрин с особой остротой ощутил преемственность традиций в отечественной истории и культуре.

В годы войны Дмитрий Кедрин вырос в поэта, видящего «далеко окрест», ответственного не только за сегодняшнее, настоящее, не только за будущее, но и за героическое прошлое, хорошо знающего цену добытого в борьбе многих поколений.

Остались главы из недописанной им поэмы «Семья» (1945), где поэт предполагал изобразить жизнь целой рабочей династии, провести своих героев от первой мировой войны к Отечественной.

В обычно спокойном голосе Кедрина-повествователя возникает властная, ораторская интонация, поэт обращается к народу, говорит от имени отчизны, сливая свой голос, свое «я» с многомиллионным «мы».

Ты, что хлеб свой любовно выращивал,

Пел, рыбачил, глядел на зарю.

Голосами седых твоих пращуров

Я, Россия, с тобой говорю.

(«1941»)

За плечами поэта все прошлое его родины, все прошлое его поэзии — и зодчие, и Алена-Старица, Разин и Пугачев, Пушкин и декабристы, «деды в андреевских звездах, в высоких, седых париках». Он проходит через главные этапы отечественной истории от «первого гвоздя», заколоченного в «первый сруб Москвы», к ратным победам русского оружия, к добытым в боях и поверженным вражеским знаменам, пылящимся в русских музеях. В самое сердце нацелены слова, призывающие отстоять завоевания многих поколений:

Для того ль сеял дождик холодненький,

Точно слезы родимой земли,

На этап бритолобых колодников,

Что по горькой Владимирке шли;

Для того ли под ленинским знаменем

Неусыпным тяжелым трудом

Перестроили мы в белокаменный

Наш когда-то бревенчатый дом.

Настроения Кедрина этой поры ярче всего выражены и его «Думе о России» (1942). Обратившись к историческому прошлому, поэт нашел для «Думы» песенно-поэтическую, сказовую форму. Сама русская земля, вся природа участвует в битве не на жизнь, а на смерть:

Ястреб нам крылом врага укажет,

Шелестом трава о нем расскажет,

Даль заманит, выдаст конский топот.

Русская река его утопит…

…Чтоб, как встарь, стояла величаво

Мать Россия, наша жизнь и слава!

Сила убежденности наполняет это программное стихотворение лирической публицистичностью, столь свойственной всей советской поэзии военной поры.

Дальнейшее развитие Кедриным поэтической темы России шло по линии углубления лирического начала, нарастания многослойной поэтической образности. Возник замысел книги «Русские стихи», куда вошли его лучшие лирические стихотворения. В тревожном 1942 году, когда отброшенные от Москвы немцы рвались к Волге, держали в кольце блокады Ленинград, были написаны «Красота», «Аленушка», «Родина», «Я не знаю, что на свете проще?..», «Россия! Мы любим неяркий свет…».

По прошествии многих лет, на вечере, посвященном памяти поэта, Владимир Луговской первым обратил внимание на своеобразие этих лирических стихов, на их особое место в поэзии Отечественной войны. «Я специально обращаю ваше внимание, — говорил Луговской, — на стихи о войне Дмитрия Кедрина. Они не совсем похожи на обычную фронтовую лирику. Читаешь стихотворения 1942–1944 годов, а войны как будто нет. Но она там есть, там говорится о России, о свойствах русской души, и не забыты характерные для русской природы детали. Он как-то скромно, в застенчивой манере подает все эти события, стальные щиты, в которых родина оборонялась от гитлеровских полчищ. Это лирика удивительная, заставляющая о многом задуматься»[18].

Из «Русских стихов» Кедрина вырастает пленительный, пронизанный щемящей любовью образ Родины-матери. Светлый мир пушкинской поэзии, некрасовская муза «мести и печали», выстраданная Блоком любовь к России сопровождали Кедрина в его поэтическом поиске, сопутствуя его собственным поэтическим открытиям. «Хочешь знать, что такое Россия, — Наша первая в жизни любовь?» — обращается поэт к современникам и раскрывает в «Русских стихах» образ Родины — отечества декабристов, Пушкина, Некрасова, Ленина, историю той демократической культуры, которую имел в виду В. И. Ленин, когда говорил о двух культурах в каждой национальной культуре.

Началом сентября 1942 года датировано стихотворение «Красота», отличающееся пластичностью зрительных образов, гармонией светлого поэтического чувства, определившего и замедленный ритм, и строгую четкость метрики. Глубоко-национальное и общечеловеческое сливаются воедино, воплотив изначальное стремление кедринской поэзии к утверждению Красоты как этической нормы человеческого бытия. Чувством национального и гражданского достоинства исполнены строки, может быть, самые совершенные из написанных Кедриным:

Эти гордые лбы винчианских мадонн

Я встречал не однажды у русских крестьянок,

У рязанских молодок, согбенных трудом,

На току молотивших снопы спозаранок.

У вихрастых мальчишек, что ловят грачей

И несут в рукаве полушубка отцова,

Я видал эти синие звезды очей,

Что глядят с вдохновенных картин Васнецова.

С большака перешли на отрезок холста

Бурлаков этих репинских ноги босые..

Я теперь понимаю, что вся красота —

Только луч того солнца, чье имя — Россия!

Таков итог долгих размышлений поэта о сущности красоты, ее поисков, прошедших от ранних стихотворений «Кремль» и «Афродита» к «Зодчим» и «Рембрандту» и завершившихся в лирике военных лет.

Снова и снова поэт черпает вдохновение в творчестве великих живописцев. Чистота, естественность, духовность леонардовских мадонн подчеркивает одухотворенность и очарование женского образа «российской крестьянки», сложную гармоничность народного характера, с такой силой проявившегося в годы войны.

Историческая живопись Васнецова, запечатлевшая героико-романтический и сказочный мир далекого прошлого, оказывается в годы Великой Отечественной войны особенно близкой и созвучной настроениям поэзии Дмитрия Кедрина. Родина видится ему то в образе царевны Несмеяны, то васнецовской Аленушки, поющей свою тихую песню, ту самую, что когда-то и над ним «певала мать». Илья Муромец для поэта просто «Муромец Илюша», без которого будто бы и немыслим пейзаж заброшенной далекой глухомани. Или еще:

Капельки осеннего тумана

По стволам текут ручьями слез.

Серый волк царевича Ивана

По таким местам, видать, и вез…

(«Я не знаю, что на свете проще?..», 1942)

Знакомый с детства сказочный образ, запечатленный большим русским художником, возникает в стихотворении, написанном в то время, когда над родиной, над «всем этим милым навеки» нависла смертельная опасность, и каждому была близка мысль, выраженная в концовке стихотворения:

Отчего ж нам этот край дороже

Всех заморских сказочных земель?

Существенно отметить принципиально новое эмоциональное качество пейзажной лирики Кедрина военных лет. Когда-то в таких стихах, как «Соловей» (1936), «Глухарь» (1938), «Клетка», «Зяблик» (1939), гармония покоя и красоты природы нарушалась вторжением в ее красочный, веселый мир, по-багрицкому «синий и зеленый», бессмысленной жестокости духовно убогого человека. Охотник в упор убивает токующего красавца глухаря, утратившего в своем экстазе инстинкт самосохранения. Свободные дети неба — щегол и чиж принуждены жить и петь в неволе. Эти и некоторые другие его лирические стихотворения несут в себе диссонирующее начало, в них нет того гармонического слияния с миром красоты, которое пришло в трагические годы войны, когда он ощутил себя горячей кровинкой России, и все мелкое, второстепенное, личные обиды и неудачи, которых было немало в жизни поэта, — все это отодвинулось далеко на второй план. «В те дни решалась общая судьба: моя судьба, твоя судьба, Россия!» — сказано в стихотворении «16 октября», написанном в один из наиболее трагических месяцев 1941 года.

Сегодня мы можем с полной объективностью назвать «Русские стихи» одной из волнующих страниц советской поэзии периода Великой Отечественной войны.

Лирическое восприятие и осмысление войны, ее первого периода шло у Кедрина сложными и трудными путями. Пытаясь понять грозные события осени 1941 года через отдельные детали и частности, поэт шел путем мучительных поисков, находя и утрачивая соотнесенность своего личного восприятия с общенародным. В первые месяцы войны были созданы исполненные не только боли и горечи, но и растерянности стихотворения «История», «16 октября», «Ночь в убежище», «Плач» и другие. В этих стихах порой утрачивается чувство исторической перспективы, обычно столь органично присущее его поэтическому сознанию.

В трагических стихах Кедрина того времени раскрыто кровоточащее сердце поэта, готового до конца разделить судьбу России. Всенародное бедствие сопровождалось в жизни Кедрина личной трагедией. По состоянию здоровья он не был годен к службе в армии. Издательства и литературные организации, с которыми поэт был связан творчески, эвакуировались в глубокий тыл. Кедрин оказался вне коллектива, без друзей, в подмосковном поселке, вблизи от линии фронта. Попытка эвакуироваться оказалась неудачной. «Я с семьей сутки с лишним просидел на вокзале — там было невесело»[19], — писал Кедрин в письме к одному из друзей. В эти сутки в сутолоке вокзала был потерян весь архив поэта[20]. Впоследствии по памяти была восстановлена лишь часть его поэтического наследия.

«Как я прошел через войну? — читаем на одной из страничек записной книжки. — Был момент отчаяния, когда немцы были у Москвы, было озлобление, что бросили, была растерянность… Ужаснее всего было одиночество в чужой среде. Тогда я понял, что смерть красна на миру. Для меня самый ужасный момент войны была не бомбежка, не фронт, а именно этот короткий, но страшный момент растерянности и одиночества. Дурной сон»[21]. Эти настроения получили свое лирическое развитие и поэтическую конкретизацию в стихотворных этюдах к незавершенной книге «День гнева», «лирического дневника войны», как называл ее сам поэт.

По свидетельству Л. И. Кедриной, Дмитрий Борисович предполагал в будущем создать поэму о войне на основании некоторых лирических этюдов, зарисовок и эскизов «Дня гнева». В его блокноте сохранилась запись, относящаяся к 1945 году: «Лирическая поэма. Тема: дни от 16 октября до 7 декабря 1941 года[22], — о самом тяжелом и трудном периоде в обороне Москвы. По-видимому, поэма выросла бы в скорбную и гневную лирическую симфонию войны. Поэт всем своим существом слушал эту трагическую симфонию, хорошо понимая, что различает далеко не все ее ноты. Именно это сознание заставило его написать стихотворение „Глухота“:

Война бетховенским пером

Чудовищные ноты пишет.

Ее октав железный гром

Мертвец в гробу — и тот услышит!

Но что за уши мне даны?

Оглохший в громе этих схваток,

Из всей симфонии войны

Я слышу только плач солдаток.

Не всякий поэт тех лет решился бы сказать такое о себе с беспощадной откровенностью, в которой не только заключено понимание избирательной ограниченности своего восприятия событий, но угадывается желание и стремление преодолеть эту избирательность, ощутить всю многокрасочность палитры времени, все его многоголосие. Тогда же, в окруженном кольцом блокады Ленинграде, Дмитрий Шостакович писал знаменитую Седьмую симфонию, вобравшую в себя героику и трагедийность великой войны, всю гордость непобедимого города Ленина. Поэтическая симфония Кедрина осталась незавершенной. Но в ней есть отдельные фрагменты, созвучные и Ленинградской симфонии. Когда читаешь поэтический рефрен: „„Дранг нах Остен! Дранг нах Остен!“ — выкликает барабан“, — словно слышишь механически-бездушную, назойливую, размеренную дробь фашистского марша, не раз возникающего в симфонии Шостаковича.

Сохранившиеся наброски и фрагменты к поэме свидетельствуют о том, что в трудном пути поиска поэта нередко подстерегали творческие неудачи. По-видимому, этим и объясняется тот факт, что как при жизни поэта, так и после его смерти „лирический дневник“ не был опубликован полностью. Теперь, через три десятилетия после того грозного, героического времени, нам легче понять смысл исканий поэта, его боль и скорбь, мягкость и незащищенность его души.

Эпиграф „После мрака надеюсь на свет“, предпосланный рукописи книги „День гнева“, определяет ее основную тональность, появление в некоторых ее стихотворениях тех светлых, жизнеутверждающих мотивов, которые в полный голос зазвучали в „Русских стихах“, явившихся дальнейшим осмыслением темы Великой Отечественной войны.

В мае 1943 года Кедрину удалось добиться направления на Северо-Западный фронт в распоряжение газеты Шестой воздушной армии „Сокол Родины“, где он проработал около года. В месяцы, проведенные на войне, он познал счастье фронтового товарищества в коллективе, сплоченном единой великой целью. „Живу в лесу, в землянке, умываюсь у родника. Дни стоят золотые, чувствую себя очень хорошо. Сейчас вечереет. Несмотря на близость опасности и на трудную большую работу, люди, которые меня окружают, играют сейчас в волейбол и весело хохочут. Через полчаса они переоденутся и пойдут на выполнение опасных боевых задач. Это особый, очень спокойный и очень героический народ…“[23] — писал он в письме к жене 26 июня 1943 года.

Кедрин внес свою „каплю меда“ в дело победы своей службой в армейской газете. Это было время напряженного труда, когда на помощь поэту пришел его опыт журналиста, сотрудника екатеринославской „Грядущей смены“ и мытищинской заводской многотиражки. Кедрин становится одним из основных работников армейской редакции, не только ведет литературный отдел, но зачастую „делает“ всю газету от передовой до отдела сатиры.

Первым произведением, заявившим о Кедрине на страницах „Сокола Родины“, было стихотворение „Россия! Мы любим неяркий свет…“, строки которого звучали как клятва тысяч бойцов:

На грозный бой, на последний бой,

Россия, благослови.

Почти в каждом номере печатаются его публицистические и сатирические стихи, в отделе сатиры появляется смекалистый и неунывающий Вася Гашеткин, откликающийся на все события фронтовой жизни. В те дни, как хлеб и воздух, нужны были и бодрящая шутка, и злая ирония, и политический памфлет. Кедрин-Гашеткин изо дня в день выполнял эту поэтическую работу.

Стихи Кедрина периода работы в „Соколе Родины“ стали его поэтической летописью жизни фронта. Так родилась „Баллада об Анке“, „Присяга“, „Побратимы“, „Летчики играют в волейбол“, „Английский орден“ и десятки других стихотворений. Листая пожелтевшие листы старой фронтовой газеты, реально ощущаешь большой гражданский вклад поэта в каждодневный труд сражающегося народа.

Стихи, печатавшиеся в „Соколе Родины“, честно выполнили свой солдатский долг, к значительной их части может быть отнесено предельно искреннее и суровое суждение Маяковского: „Умри, мой стих, умри как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши!“

Не все впечатления, накопленные в тот незабываемый и необходимый для утверждения его собственного гражданского самосознания фронтовой год, поэт успел реализовать при жизни. Но многие заметки из его фронтового блокнота легли в основу стихотворений, получивших впоследствии заслуженную известность.

Так, поводом к созданию стихотворения „Цыганка“ (1944), казалось бы, обращенного в прошлое, явилось освобождение советскими войсками Севастополя. В нем Кедрин по-своему продолжает традиции любимой им „гусарской лирики“, занимавшей столь значительное место в русской классической поэзии, связано оно и с „Синими гусарами“ Николая Асеева. В этом стихотворении есть волнующие строки о другой, далекой, первой обороне Севастополя, которые связывают, как всегда это бывает у Кедрина, „историю и современность“, возвращаясь к истокам патриотизма и гражданской чести:

Под гул севастопольской пушки

Вручал старшина Пантелей

Барчонку от смуглой старушки

Иконку и триста рублей…

…А сыну глядела Россия,

Ночная метель и гроза

В немного шальные, косые,

С цыганским отливом глаза!..

„Художественное произведение в конечном счете ценно тем, что оно дополняет в представлении читателя тот или иной исторический момент новыми чертами, углубляет и конкретизирует его“[24] — это суждение Кедрина возникло на основе личного поэтического опыта и помогает постичь процесс художественного мышления поэта, движение и развитие его поэтической мысли.

В том же 1944 году им написано стихотворение „Солдатка“, обращенное к дорогому для всей поэзии периода Великой Отечественной войны образу русской женщины, с особой проникновенностью запечатленному в стихотворении Михаила Исаковского „Русской женщине“. Великолепные стихи Исаковского остались гордой и горькой памятью войны, своеобразным поэтическим мемориалом „Родине-матери“. „Солдатка“ Дмитрия Кедрина своим лирическим и гражданственным пафосом устремлена в будущее. Кедрин написал о судьбе русской женщины, родившей сына уже после того, как погиб на первой мировой войне ее „работящий мужик“, хозяин и кормилец, о горькой вдовьей доле, о трудном детстве мальчика, о радости матери от его нехитрого подарка с первой получки, о появлении в доме помощницы, молодой сноровистой снохи, и о гибели на кровавых полях второй мировой войны солдата, так и не узнавшего, что станет отцом. Взволнованный голос поэта сливается с голосами погибших, тех, что не дождались встречи с близкими, кому не довелось повидать своих первенцев.

Гуманистическая направленность произведений Кедрина военной поры, вера в человека и боль за него созвучны раздумьям современной литературы, ее стремлению спасти планету для жизни и счастья людей. Стихи Кедрина, и те, что были напечатаны при жизни, и те, что пришли к читателю после его смерти, составили своеобычную страницу нашей поэзии. Развиваясь в контексте современной ему литературы, Кедрин был связан с классической традицией. Вместе с тем его светлое, гуманистическое дарование обращено к людям будущего, неизменно вызывая в сердцах „чувства добрые“. Художественный опыт Кедрина сопутствует поискам поэтов разных поколений и индивидуальностей. Кедринское начало ощущается в поэтическом освоении темы отечественной истории Сергеем Наровчатовым, Андреем Вознесенским, в видении русской природы Николаем Рыленковым, Михаилом Дудиным, Николаем Рубцовым и другими.

* * *

Творческий портрет Кедрина, характеристика его многообразного дарования не будут полны, если не сказать о его деятельности поэта-переводчика. Кедрин много и успешно работал в области художественного перевода и при жизни был известен главным образом как переводчик.

Сегодня, когда известность Кедрина-поэта утвердилась и продолжает расти, не следует забывать и об этом его вкладе в советскую поэзию и ее переводческую школу, тем более что в последние годы жизни художественный перевод составлял главное содержание работы Кедрина. „Он многое сделал для братства культур народов, для их взаимного обогащения как переводчик. И в этом ему не только я должен выразить свою признательность, — вспоминает Кайсын Кулиев. — Он был мудрым, доброжелательным, взыскательным и требовательным советчиком, неутомимым учителем молодых поэтов. Я хорошо помню, сколько их ходило к нему. В оценке произведений любого автора Кедрин был так же честен и откровенен, как и во всем, что он делал“[25].

В области художественного перевода раскрылась еще одна сторона дарования Дмитрия Кедрина, заложенная, по-видимому, в самой природе его поэтического таланта. Дар проникновения в отдаленные эпохи не только своей отечественной истории, но и в сокровищницу других народов и культур, постижение самых основ национального духа в таких произведениях, как „Приданое“, „Рембрандт“, „Певец“, уже свидетельствовали о потенциальных возможностях Кедрина как переводчика.

Переводческая деятельность Кедрина, начатая еще в 30-е годы, необычайно возросла в пору Отечественной войны, когда с такой отчетливостью проявилась историческая общность народов Советского Союза, поднявшихся на защиту не только своей государственности, но и национальной самобытности. „Работы у меня колоссальное количество. Меня совершенно завалили переводами. Я не солгу, если скажу, что за этот год перевел не менее 300 с лишним стихотворений. Написал две книги своих оригинальных стихов: одну о бомбежках, другую о России. Выйдет она или нет — еще не знаю“[26], — писал Кедрин одному из друзей в письме от 7 декабря 1942 года. По этому личному признанию можно судить о степени творческой активности Кедрина в военные годы. Упомянутые книги, как нетрудно догадаться, — это „День гнева“, которую поэт тогда не готовил к печати, и „Русские стихи“, представленные им в издательство „Советский писатель“ в конце того же года, но так и не увидевшие света.

Кедринские переводы из Гамзата Цадасы, Кайсына Кулиева, Мустая Карима, Мусы Джалиля, Андрея Малышко, Максима Танка, Владимира Сосюры, Саломеи Нерис, Йоханнеса Барбаруса открывали всесоюзному читателю сокровенный мир души сражающегося народа, духовный склад различных национальных характеров. По глубине проникновения в национальную стихию, по верности мысли и чувству подлинника при строгом соответствии существу и форме оригинала работа Кедрина представляет собой значительное явление школы советского поэтического перевода. Неоценимым качеством переводов Кедрина является проявленный им в этой области удивительный поэтический такт, идущий, по-видимому, от того исключительного душевного такта, которым, по воспоминаниям современников, был наделен поэт. А. А. Фадеев, отмечая в своей записной книжке недостатки в работе советских переводчиков того времени, выделил „очень хорошие“ переводы Кедрина[27].

Глубоко погружаясь в стихию подлинника, Кедрин постигает душу поэтического произведения, оставаясь в русле национальной традиции, строго охраняя оригинал от субъективистского произвола. Нередко талантливый поэт, с ярко выраженной индивидуальностью и неповторимым голосом, привносит эти свои достоинства в художественный перевод, не являющийся „вольным“, подавляет другую индивидуальность, лишая тем самым стихотворение его художественной самобытности. В современных переводах из национальных поэтов нередко безошибочно угадывается голос того или иного русского поэта, его интонация, его музыкальная тема. Кедрин умел передавать не только смысл, но и неповторимый дух оригинала, будь то перевод с польского, из Адама Мицкевича, или с татарского, из Мажита Гафури.

Записи Кедрина о психологии творчества, сохранившиеся в его блокноте, отражают и большой опыт переводческой работы. Его суждения о том, что „в поэзии нет места субъективности“, не только возводят истинного поэта в ранг объективного судии, но и адресуются мастерам художественного перевода.

Жизнь Кедрина трагически оборвалась на тридцать девятом году. Он погиб 18 сентября 1945 года при возвращении из Москвы домой, в Черкизово, не завершив многих творческих замыслов.

* * *

Кедрин был поэтом, ощущающим свое кровное единение с Россией, с народом, со всей Советской родиной. Он многого не успел, были у него, как у всякого мастера, свои взлеты и свои неудачи, но то, что он создал, позволяет судить о нем как об оригинальном и самобытном поэте.

„Я, как часы, заведен на сто лет“ — находим запись Кедрина в его рабочем блокноте 1944–1945 годов, содержащем богатейшую россыпь заготовок, планов, поэтических набросков к будущим, так и не родившимся произведениям. Здесь и обширные исторические справки о Семилетней войне, заметки о Ломоносове и Андрее Рублеве, об Афанасии Никитине. „Очередная работа: Повесть о войне, Папесса Иоанна, Графиня (о Параше Жемчуговой), о Лопухиной, смешной роман, Воспоминания, Любовь, Выигрышный билет, Рассказы, Стихи, Поэма, Семья“». В другом месте: «„Заметки к истории русской авиации“, книга „О психологии творчества“, „Розы Маяковского“». Его поэтические размышления об историческом прошлом, как и о современности, всегда содержат в себе развивающееся нравственное начало. В набросках к книге «О психологии творчества» Кедрин записывает: «Писать… любые стишки вообще — это слепое, бесперспективное занятие. Искусство и каждое его произведение в отдельности освещает и живет только чувством перспективы, завтрашнего дня, который как бы опрокидывается в него и зажигает его своим светом. Только при наличии перспективы все становится на свое место»[28]. Ярослав Смеляков, размышляя об исторических судьбах русской поэзии, о ее гуманистическом и интернациональном пафосе, о движении того лучшего, что создано советской классикой, в «коммунистическое далеко», к людям будущего, сказал о стихах Дмитрия Кедрина: «Думаю, что со временем их значение будет возрастать»[29].

Поэзии Дмитрия Борисовича Кедрина суждена долгая жизнь, и не только в сознании его соотечественников. Лучшие из его произведений переведены на иностранные языки, его знают и любят в Чехословакии, Венгрии, Югославии, Франции и многих других странах. По-видимому, этот процесс счастливого узнавания будет продолжаться.

С. А. Коваленко

Загрузка...