То, что разумная жизнь самостоятельно зародилась на Земле, — наивное заблуждение. На самом деле мы лишь одна из многих колоний, созданных прогрессорами с планеты Хайн и на долгий срок оставленных без присмотра. Однажды возобновятся межзвездные путешествия, и старейшие обитаемые миры, наш в том числе, войдут в союз под названием Экумена. Чтобы управлять космической цивилизацией без грубого вмешательства в дела других рас, свято соблюдать этику контакта и доверять миссию посла только тем, кто способен достучаться до любого сердца.
Посвящается Полу Гудмену, 1911–1972
Это рассказ о последних днях легендарной Одо, создательницы уникального учения. Одо семьдесят два года. С каждым днем у ее учения все больше приверженцев. Вот только она уже устала, она много пишет, смотрит, думает, встречается с посетителями, но все это — не то…
Голос в громкоговорителе гремел, как грузовик, груженный пустыми пивными бутылками, на булыжной мостовой, да и сами участники митинга, сбитые в тесную толпу, над которой звучал этот громоподобный голос, были похожи на булыжники. Тавири находился где-то далеко, на той стороне зала. Ей необходимо было добраться до него, и она, извиваясь и толкаясь, полезла в густую толпу. Слов она не различала, на лица не смотрела. Слышала лишь какой-то рев над головой да пыталась раздвинуть тела в темной одежде, спрессованные буквально в монолит. Увидеть Тавири она тоже не могла — рост не позволял. Перед ней вдруг выросли чьи-то необъятные живот и грудь.
Человек в черной куртке не давал ей пройти. Нет уж, она должна пробиться к Тавири! Вся покрывшись испариной, она замолотила по черной громаде кулаками.
Все равно что по камню стучать — он даже не пошевелился, однако его могучие легкие исторгли прямо у нее над головой чудовищный рев. Она струсила. Но вскоре поняла, что не она причина этого рева. Рев разносился по всему залу.
Выступавший что-то такое сказал — о налогах или о теневом кабинете.
Охваченная общим порывом, она тоже закричала: «Да! Верно!» — и, снова ввинтившись в толпу, довольно легко выбралась наконец на свободу, оказавшись на полковом плацу в Парео. Над головой простиралось вечернее небо, бездонное и бесцветное, вокруг кивали белыми головками соцветий какие-то травы. Она не знала, как называются эти цветы. Высокие, они покачивались у нее над головой на ветру, что всегда дует над полями по вечерам. Она побежала, и стебли цветов гибко склонялись и снова выпрямлялись в полной тишине. И Тавири стоял средь густых трав в лучшем своем костюме, темно-сером; в нем он всегда выглядел ужасно элегантным, точно знаменитый профессор или артист.
Счастливым он ей, правда, не показался, но засмеялся и что-то сказал. При звуке его голоса глаза ее наполнились слезами, она потянулась, хотела взять его за руку, но почему-то не остановилась. Не могла остановиться. «Ах, Тавири! — сказала она ему. — Это дальше, вон там!» Странный сладковатый запах белых цветов показался ей удушающим, и она пошла дальше, но под ногами были колючие спутанные травы, какие-то выбоины, ямы. Она боялась упасть, поэтому остановилась.
Ясный утренний свет безжалостно ударил ей прямо в глаза. Вчера вечером она забыла опустить шторы. Она повернулась к солнцу спиной, но на правом боку лежать было неудобно. Да ладно. Все равно уже день. Она раза два вздохнула и села, спустив ноги с кровати, сгорбившись и разглядывая собственные ступни.
Пальцы ног, всю их долгую жизнь закованные в дешевую неудобную обувь, расплющились на концах и бугрились мозолями; ногти были бесцветными и бесформенными. Узловатая лодыжка обтянута сухой и тонкой морщинистой кожей.
Высокий подъем, правда, по-прежнему красив, но кожа серая, а на внутренней стороне стопы узлы вен. Отвратительно. Грустно. Печально. Противно. Достойно жалости. Она пробовала самые различные слова, и все они подходили — будто примеряешь ужасные маленькие шляпки. Ужасно. Да, и это слово тоже подходит.
Господи, как противно вот так рассматривать себя! А раньше, когда она еще не была такой ужасно старой, разве она когда-нибудь сидела вот так, любуясь собой? Крайне редко! Она тогда не считала собственное красивое тело объектом для восхищения, удобным инструментом или какой-то драгоценностью, которой следует особенно дорожить; это просто была она сама. Лишь когда твое тело перестает быть тобой, когда начинаешь воспринимать его как свою собственность, начинаешь о нем беспокоиться: в хорошей ли оно форме?
Послужит ли еще? И сколько послужит?
— Да какая разница! — сердито сказала Лайя и встала.
От резкого движения закружилась голова. Пришлось схватиться за край столика, чтобы не упасть: упасть она всегда ужасно боялась. Об этом она думала даже во сне, когда тянулась к Тавири.
Но что же все-таки он тогда сказал? Никак не вспомнить. Она не была уверена даже, смогла ли коснуться его руки, и нахмурилась, пытаясь вспомнить. Тавири так давно уже ей не снился! А теперь наконец приснился, и она не помнит даже, что он ей сказал!
Все прошло, все. Она стояла, сгорбившись, в длинной ночной рубашке и держалась одной рукой за край столика. Когда она в последний раз думала о нем — ладно уж, бог с ними, со снами! — нет, просто думала о нем как о Тавири? Когда в последний раз произносила его первое имя?
Асьео — да, второе его имя, родовое, она произносила часто. Когда мы с Асьео сидели в тюрьме на севере… Еще до того, как я встретилась с Асьео… Асьео и его теория обратимости… О да, она говорила об Асьео, даже слишком много говорила! Поминала его кстати и некстати. Но только как Асьео, только как общественного деятеля. А частная его жизнь, сам он как человек куда-то исчезли. И осталось совсем мало людей, которые хотя бы просто были с ним знакомы. Все их поколение немалую часть своей жизни провело в тюрьмах. У них даже шутка была такая: мол, у меня все друзья «сидят» спокойно, найти легко. А теперь их нигде не найдешь, даже в тюрьмах. В лучшем случае — на тюремных кладбищах. Или в общей могиле.
— Ах, дорогой мой! — вырвалось у Лайи вдруг, и она снова рухнула на постель: просто ноги не держали — нелегко было вспоминать первые недели долгих девяти лет, проведенных в застенках крепости Дрио, когда ей сообщили, что Асьео убит на площади Капитолия и вместе с полутора тысячами других убитых сброшен в карьер за Оринг-гейт. А она все это время была в темнице.
Руки сами привычно легли на колени — правая крепко сжимает левую, поглаживая большим пальцем ее запястье. Часами, сутками напролет она сидела тогда вот так, думая обо всех этих людях вместе и о каждом в отдельности — о том, как они лежат там, как негашеная известь действует на человеческую плоть, как соприкасаются их кости в обжигающей темноте карьера. Чьи кости рядом с Асьео? Как легли теперь его длинные тонкие пальцы? Часы, годы…
— Я никогда тебя не забывала, Тавири! — прошептала она, и глупость, бессмысленность этих слов вернула ее к утреннему свету и смятой постели.
Разумеется, она его не забыла. Разве могут забыть друг друга муж и жена? Ну вот и снова ее безобразные старые ноги ступили на пол. Они так никуда и не привели ее; она все время ходила по кругу. Лайя встала, недовольно ворча по поводу собственной слабости, и подошла к шкафу, чтобы одеться.
Молодые обитатели Дома часто ходили по утрам чуть ли не голыми, но она была для этого слишком стара. Не хотелось испортить какому-нибудь юнцу аппетит, явившись к завтраку неодетой. И потом, молодняк рос в соответствии с принципами полной свободы как в одежде и сексе, так и во всем остальном, а она — нет. Она только изобрела их, эти принципы. Что далеко не одно и то же.
Они, например, всегда переглядываются и подмигивают, когда она называет Асьео «мой муж». Разумеется, как примерная одонийка она должна была бы употреблять слово «партнер». Но, черт возьми, с какой стати ей-то быть примерной одонийкой?
Лайя прошаркала через холл к ванной комнате и застала там Майро, которая мыла свои длинные волосы прямо в раковине, под краном. Лайя с восхищением смотрела на влажные, блестящие пряди. Теперь она так редко покидала Дом, что даже не помнила, когда в последний раз видела должным образом выбритую голову, и все же густые длинные волосы обитателей Дома по-прежнему доставляли ей удовольствие. Ах, как ее дразнили — «Длинноволосая!», «Волосатая!»; как таскали ее за волосы полицейские или эти оголтелые юнцы из «высшего света»; как в каждой новой тюрьме какой-нибудь ухмыляющийся солдат брил ее наголо!.. А потом волосы отрастали снова — сперва пушок, потом короткая щетинка, потом кудряшки, потом грива…
Теперь все это в прошлом. Господи, неужели она сегодня ни о чем другом, кроме прошлого, думать не в состоянии?
Она оделась, застелила постель и спустилась в столовую. Завтрак был вкусный, однако у нее совершенно пропал аппетит после того проклятого инсульта. Она выпила две чашки чая из трав, но даже персик доесть не смогла.
Как же она любила персики в детстве! Украсть готова была! А в крепости…
О господи, это наконец прекратится или нет! Лайя улыбалась, отвечала на приветствия и заботливые вопросы друзей, ласково смотрела на громадного Аэви, который сегодня дежурил в столовой. Именно он соблазнил ее персиком: «Посмотри-ка, что я для тебя приберег!» — и разве она могла отказаться? Это правда, фрукты она всегда любила, и ей всегда их не хватало. Однажды, когда ей было лет шесть, она стащила персик с тележки зеленщика на Речной улице. А сейчас ей просто кусок в горло не шел, и к тому же все вокруг говорили без умолку. Новости из Тху! Там настоящая революция! Лайя хотела было несколько охладить пыл своих более молодых собеседников — она устала от этих вспышек чрезмерного энтузиазма, — однако, прочитав материал в газете и уловив нечто особенное между строк, подумала со странным чувством глубокой, но холодной уверенности: «А почему бы, собственно, и нет? Что ж, вот и произошел взрыв. И именно в Тху. И Революция достигнет цели сперва там, а не здесь». Словно имеет значение, где она победит в первую очередь! Все равно скоро все государства исчезнут. Однако значение, видимо, это все-таки имело — она вся похолодела и опечалилась, завидуя жителям Тху. Господи, вот еще глупости!
Лайя довольно мало участвовала в общих возбужденных разговорах и вскоре встала из-за стола. Оказавшись у себя в комнате, она пожалела о проявленном равнодушии, однако не могла разделить чужой восторг. Честно говоря, она была уже как бы вне всего этого. Не так-то легко, оправдывалась она перед собой, с трудом карабкаясь по лестнице, признать, что ты выпал из революционного процесса, если находился в самом его центре в течение полувека! Так, теперь она еще и хнычет!
Проблему лестницы и жалость к себе она оставила за дверями собственной комнаты. Комната у нее была хорошая, и хорошо было побыть одной. Ей сразу стало значительно легче. Несмотря на то, что не совсем справедливо одному человеку жить в большой комнате. Ребятишки на чердаке живут в таких комнатах впятером. Желающих жить в Доме одонийцев всегда значительно больше, чем там можно как следует поселить. Она пользуется такими удобствами только потому, что стара и перенесла инсульт. Ну и еще, возможно, потому, что она — Одо.
Если бы она была простой старухой, пусть даже перенесшей инсульт, вряд ли она бы получила такую комнату, верно? Скорее всего, так. А впрочем, кому, черт возьми, приятно жить вместе с выжившей из ума? Трудно сказать, что тут главная причина. Фаворитизм, элитарность, поклонение вождям — все это потихоньку возвращается, выползает из каждой щели. Впрочем, она и не надеялась увидеть на своем веку, как это будет вырвано с корнем; даже через поколение — вряд ли. Лишь время способно принести столь великие перемены. А пока что у нее хорошая, большая, солнечная комната, и ей, выжившей из ума старухе, которая начала Всемирную Революцию, здесь хорошо и удобно.
Через час должен прийти ее секретарь; он поможет справиться с сегодняшними делами. Лайя прошаркала через всю комнату к письменному столу; красивый, большой стол был подарком ей от синдиката столяров-краснодеревщиков Нио. Кто-то из них однажды услышал ее замечание о том, что она всю жизнь мечтала только об одном предмете мебели — хорошем письменном столе со множеством ящиков и просторной столешницей.
Вот безобразие! Весь стол буквально завален бумагами! И к каждой прикреплена записочка, написанная мелким четким почерком Нои: «Срочно»; «Северные провинции»; «Проконсультироваться по радиотелеграфу».
У нее-то почерк совершенно переменился после гибели Асьео. Странно, если подумать. В конце концов, уже через пять лет после этого она закончила «Аналогию». И написала невероятное количество писем, которые два года тайком переправлял для нее тот высокий охранник с серыми водянистыми глазами — как его звали? а впрочем, неважно! «Письма из тюрьмы» — так они теперь называются; эта книга переиздавалась более десяти раз. Чушь! Ее и до сих пор уверяют, что письма эти «исполнены духовной силы» — что на самом деле свидетельствует о том, что она без зазрения совести лгала себе самой, когда их писала, лишь бы не пасть духом! Однако и письма, и «Аналогия», безусловно самая солидная и умная из ее книг, — все это написано в крепости Дрио, в одиночной камере, уже после смерти Асьео. Ей же нужно было что-то делать, а в крепости позволялось иметь бумагу и ручку.
И все это написано торопливым дрожащим почерком, который всегда казался ей чужим — ведь когда-то почерк у нее был округлый, аккуратный, таким в сорок пять лет ею была написана работа «Общество без правительства». В тот карьер Асьео унес с собой не только жажду и томление ее тела и духа, но и ее ясный, четкий, красивый почерк.
Зато он оставил ей Революцию.
Как это мужественно с вашей стороны — продолжать жить, продолжать работать в тюрьме, когда Движение потерпело такую неудачу и ваш партнер погиб!.. Так ей обычно говорили с сочувствием. Кретины чертовы! А что еще оставалось ей делать?! Мужество, смелость… А что такое смелость? Она никогда не могла определить это достаточно четко. «Не бояться» — так утверждают одни. «Бояться, но все же продолжать действовать» — так говорят другие. Но разве можно совсем перестать действовать? Разве есть какой-то выбор?
Умереть — это всего лишь пойти в другом направлении.
А если хочешь вернуться домой, нужно продолжать идти вперед — вот что она имела в виду, когда писала: «Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение». Тогда это было не более чем интуитивное откровение, да и теперь она, пожалуй, весьма далека от того, чтобы дать своему высказыванию рационалистическое объяснение. Она быстро нагнулась — охнув, так болезненно хрустнули суставы, — и стала рыться в нижнем ящике стола, пока не нащупала папку, ставшую от старости мягкой. Пальцы узнали ее еще до того, как глаза подтвердили: да, это та самая рукопись, «Организация синдикатов в переходный период Революции». Он тогда еще написал на папке печатными буквами название работы, а под ним — свое имя: Тавири Одо Асьео, IX 741. Вот это почерк! Элегантный, каждая буковка совершенна, четко прописана и плавно вливается в слово! Впрочем, Тавири всегда предпочитал пользоваться диктофоном. И эта рукопись тоже представляла собой перепечатку с диктофона, попутно отредактированную: все сомнительные места выправлены, все погрешности и особенности устной речи конкретного человека сглажены. И совершенно невозможно представить, как Тавири произносил звук «о» — глубокий, закрытый; так говорят на северном побережье. Здесь ничего не осталось от него самого, только его ум, его мысли. А для нее — лишь имя его, написанное на папке от руки. Она не хранила его писем — слишком это было бы сентиментально. И вряд ли она хоть чем-то, хотя бы одной какой-нибудь вещью владела более нескольких лет, разве что этим ветхим, состарившимся телом? Ну да от него ей не отвязаться. Вот и еще один пример дуализма. «Она» и «оно». Возраст и болезнь запросто превращают человека в дуалиста или эскаписта, хотя разум настаивает: «Это не я, не я!» Увы, это ты. Возможно, мистики действительно умели отделять разум от тела; она всегда завидовала этой их сомнительной способности, но никогда не пыталась им подражать. И никогда не любила играть в эскапизм. Она всегда стремилась к свободе — к свободе немедленно, к свободе для тела и для души.
Сперва пожалеешь себя, потом похвалишь…
Ну вот что она сидит, черт возьми, с папкой в руках, на которой написано имя Асьео? Неужели она не вспомнит его имени, не поглядев на слово, написанное его почерком? Что с ней такое? Она поднесла папку к губам и поцеловала четкие буквы, потом решительно сунула папку в нижний ящик стола и выпрямилась в кресле. Правая рука ее дрожала, будто затекла. Лайя почесала руку, потом потрясла ею в воздухе. Безрезультатно. После того инсульта она всегда чувствовала эту дрожь в правой руке. И в правой ноге тоже. И в правом глазу. И правый уголок рта у нее подергивался. Тело ослабело, перестало ее слушаться. Из-за этой дрожи она порой чувствовала себя роботом, у которого из-за короткого замыкания что-то перегорело внутри.
А время-то идет! Вот-вот явится Нои, а она столько времени занимается черт знает чем!
Она вскочила так поспешно, что споткнулась и вынуждена была ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть. Потом прошла в ванную и посмотрелась в большое зеркало. Седой узел волос еле держался: она явно плохо причесалась с утра. Некоторое время боролась с волосами — трудно было долгое время держать руки поднятыми. Амаи, забежавшая в туалет, остановилась, предложила: «Давайте я сделаю!» — и мгновенно уложила волосы как надо у нее на затылке, ловко действуя красивыми сильными пальцами и молча улыбаясь. Амаи было двадцать лет, почти в четыре раза меньше, чем ей, Лайе. Родители девушки были участниками Движения; один погиб во время стычки с полицией в шестидесятом, вторая по-прежнему активно занималась пропагандой в южных провинциях.
Амаи выросла среди одонийцев, в их Домах, и была поистине дочерью их Революции, дочерью анархии. Эта девочка казалась Лайе такой спокойной, свободной и красивой, что слезы гордости выступали на глазах при мысли: вот ради чего мы трудились, вот что мы имели в виду, вот оно, живое воплощение прекрасного будущего!
Из правого глаза Лайи Асьео Одо действительно упало несколько слезинок, словно сейчас, среди унитазов и раковин, ее причесывала собственная дочь, которой она так никогда и не родила. Но ее левый глаз, здоровый, не плакал; и не знал того, что делает правый глаз.
Она поблагодарила Амаи и поспешила к себе. В зеркало она успела заметить у себя на воротничке пятно. Наверное, сок персика. Слюнтяйка чертова! Неприятно, если Нои заметит, что у нее изо рта капает на воротник.
Продевая голову в воротник чистой блузки, она подумала: «А что такого особенного в этом Нои?» И продолжала думать об этом, медленно застегивая ворот блузки.
Нои было лет тридцать. Мускулистый молодой мужчина с мягким голосом и живыми темными глазами. Вот и все, собственно. Но именно это ей всегда и нравилось в мужчинах. Светловолосые или толстые мужчины для нее попросту не существовали; как и великаны с огромными бицепсами. Нет, никогда! Даже в четырнадцать лет, когда она влюблялась в каждого встречного бездельника.
Темноволосый, худощавый, с пламенным взором — только такой! Тавири, разумеется. Этот мальчик — ничто по сравнению с умницей Тавири; даже внешне он Тавири в подметки не годится, а все ж таки не желает она, чтобы Нои видел пятнышко у нее на воротничке или растрепанные волосы.
Ее редкие, седые волосы.
Нои вошел, чуть помедлив в дверях. Господи, оказывается, она даже дверь не закрыла, когда переодевалась! Она посмотрела на него и увидела себя.
Старуху.
Можешь без конца менять блузки и причесываться, или носить одну и ту же блузку по две недели и по два дня не переплетать косу, или вырядиться в золоченую парчу и напудрить выбритый череп алмазным порошком — все едино.
Старуха старухой и останется! Со всеми своими нелепостями.
Ну что ж, постараемся быть опрятной хотя бы из соображений приличий, из уважения к окружающим.
А потом, наверно, и это желание пропадет, и можно будет без стеснения капать слюной на воротник.
— Доброе утро, — ласково поздоровался молодой человек.
— Здравствуй, Нои.
Нет, господи, нет, не только из соображений приличий! К черту приличия!
Это из-за того, кого она любила, для кого ее возраст не имел бы значения!
Неужели она только потому, что Тавири мертв, должна притворяться бесполым существом? Зачем ей скрывать правду — она ведь не из тех проклятых пуритан, что находятся у власти? Еще полгода назад, до инсульта, она заставляла мужчин глядеть на нее, немолодую женщину, с удовольствием! Ну а теперь, когда доставить кому-то удовольствие своим видом она уже не способна, можно же, черт возьми, доставить удовольствие хотя бы самой себе?
Когда Лайе было лет шесть, один из друзей отца, Гадео, часто заходил к нему, и они после обеда разговаривали о политике, а она непременно наряжалась в золотистое ожерелье, которое мама подобрала где-то и отдала ей.
Цепочка была такой короткой, что ожерелья почти не было видно под воротничком. Но Лайе это даже нравилось. Она-то знала, что ожерелье на ней!
Присев на ступеньку, она слушала, о чем говорят мужчины, и понимала, что постаралась хорошо выглядеть ради Гадео. Он был темноволосый, белоснежные зубы так и сверкали, когда он улыбался. Иногда он называл ее «красотка Лайя». «А вот и моя красотка Лайя!» И было это шестьдесят шесть лет назад.
— Что ты сказал? Башка сегодня совсем тупая! Ужасно спала. — Это была правда. Сегодня она спала даже меньше, чем обычно.
— Я спросил, видели ли вы сегодняшние газеты?
Она кивнула.
— Как вам понравились события в Сойнехе?
Сойнехе была той самой провинцией Тху, которая вчера объявила о своем отделении от государства.
Нои был явно доволен. Его белые зубы сверкали на смуглом живом лице.
«Красотка Лайя».
— Это хорошо. Но и тревожно, — промолвила она.
— Да, конечно. Но на этот раз все-таки что-то настоящее! Зашаталось государство Тху! Их правительство даже не предприняло попытки ввести туда войска. Видимо, они справедливо опасались, что армия восстанет.
Она была с ним полностью согласна. Но радости его разделить не могла.
Целую жизнь прожив одной лишь надеждой и не перестав надеяться, человек утрачивает вкус к победе. Настоящему ощущению победы должно предшествовать полное отчаяние. А отчаиваться она давным-давно разучилась. И побед больше не одерживала. Просто продолжала жить.
— Может быть, мы сегодня займемся письмами?
— Хорошо. Какими именно?
— Ну, на север, — нетерпеливо пояснил Нои.
— На север?
— В Парео, в Оайдун.
Она сама родилась в Парео, грязном городе на берегу грязной реки. А сюда, в столицу, приехала лишь в двадцать два года, горя революционными идеями. Хотя тогда все эти идеи были еще весьма зелены и осуществлять их было бы просто опасно. Забастовки с требованиями повысить зарплату, утвердить право женщин на участие в выборах… Выборы, зарплата… Власть и деньги! Господи! Ну ничего, в конце концов, за пятьдесят лет она все-таки кое-чему научилась.
А теперь нужно обо всем этом позабыть.
— Начнем с Оайдуна, — сказала Лайя, поудобнее усаживаясь в кресло.
Нои уже сидел за столом, готовый к работе. Он прочитал ей отрывки из писем, на которые предстояло ответить, и она постаралась слушать внимательно и даже продиктовала одно письмо целиком и начала диктовать второе:
— «Помните: на данном этапе ваше революционное братство весьма уязвимо перед лицом… нет, перед угрозой… перед лицом опасности».
Фраза не получалась, и она бормотала что-то себе под нос, пока Нои не предложил:
— Перед лицом такой опасности, как вождизм?
— Да, хорошо. Пойдем дальше. «И что легче всего жажда власти совращает именно альтруистов…» Нет. «И что ничто не может совратить альтруистов…» Нет, нет! О, черт возьми, ты же понимаешь, Нои, что я хочу сказать, ну так и пиши сам! Они тоже прекрасно понимают, что все это перепевы старого, вот пусть и почитают лучше мои книги!
— Они жаждут общения, — мягко, с улыбкой заметил Нои, напоминая ей об одной из главных заповедей одонийцев.
— Общение — это прекрасно. Но я что-то устала от общения. Если ты напишешь это письмо сам, я его с удовольствием подпишу, но сегодня я, право, ни на что не способна, все это меня раздражает. — Нои смотрел на нее то ли вопросительно, то ли озабоченно. И она совсем рассердилась: — В конце концов, у меня есть и другие дела!
Когда Нои ушел, она уселась за письменный стол и стала перекладывать с места на место бумаги, делая вид, что чем-то занята; она была поражена, даже немного испугана тем, что сказала. Никаких других дел у нее, разумеется, не было. Никогда не было. Это ее работа; дело всей ее жизни. Поездки, выступления, собрания, уличные митинги — все это сейчас не для нее, но писать-то она еще может! И даже если б «другие дела» у нее были, Нои, конечно же, знал бы об этом; ведь это он составляет для нее расписание на каждый день и тактично напоминает ей о таких мелочах, как, скажем, сегодняшний визит студентов-иностранцев, о котором она совсем забыла. Ах, проклятье! Ведь она так любит молодежь, к тому же у иностранцев всегда есть чему поучиться, но она безумно устала от новых лиц, устала быть на виду!
Сейчас скорее она у них учится, а не они у нее; они давным-давно усвоили все, чему она могла и должна была их научить, — по ее же книгам, по истории Движения. Они приходят просто посмотреть, словно она Великая Башня Родарреда или знаменитый каньон Тулаивеи. Этакий феномен, памятник. Они смотрят на нее с восторгом, с обожанием, а она рычит на них: «Думайте своей головой!.. Это же не анархизм, а обскурантизм какой-то!.. Надеюсь, вы не считаете, что свобода и дисциплина — вещи несовместные?» Они соглашались и примолкали, точно дети перед Великой Матерью всех народов, перед дурацким идолом, перед вечным символом Материнского Чрева. Это она-то символ! Террористка, заминировавшая верфи Сейссеро, хулиганка, выкрикивавшая брань в лицо премьеру Инойлту перед семитысячной толпой, кричавшая, что ему бы следовало отрезать собственные яйца, покрыть их бронзовой краской и продать в качестве сувениров, если ему кажется, что и из этого можно извлечь какую-то выгоду… Она, которая так пронзительно кричала и ругалась, била полицейских ногами, оплевывала священников, прилюдно мочилась на вделанную в мостовую на площади Капитолия бронзовую доску с надписью: «Здесь было основано суверенное государство А-Йо». Ах, да ей тогда на все было плевать! А теперь она стала Всеобщей Бабушкой, милой дорогой старушкой, прелестным старинным памятником — приходите, поклонитесь выносившему вас чреву! Огонь потух, мальчики, подходите ближе, не бойтесь!
— Нет, ни за что! — воскликнула Лайя, не замечая, что говорит сама с собой. — Ни за что! — Она и раньше часто бормотала что-то себе под нос, «обращаясь к невидимой аудитории», как это называл Тавири, когда она ходила взад-вперед по комнате, не замечая его. — Жаль, что вы приехали, ведь меня-то не будет! — сказала она «невидимой аудитории» и решила, что ей непременно следует уйти. Выйти на улицу.
Но быстро опомнилась. Решение было принято опрометчиво. Зачем же так разочаровывать студентов, да еще иностранцев. Нет, это несправедливо, прямо-таки попахивает маразмом. И уж совсем не по-одонийски. Ну и плевать на одонизм и его принципы! Зачем, собственно, она жизнь положила во имя свободы? Чтобы под конец совсем ее не иметь? Она непременно пойдет и прогуляется!
«Что такое анархист? Тот, кто, выбирая, берет на себя ответственность за собственный выбор».
Уже спускаясь по лестнице, она остановилась, нахмурилась и решила остаться и все же принять этих студентов. А на прогулку пойти потом.
Они оказались очень юными и чересчур серьезными: кроткие оленьи глаза, лохматые головы — очаровательные ребятишки из западного полушария, из Бенбили и Королевства Мэнд. Девочки в белых брючках, мальчики в длинных юбках, воинственные и страшно архаичные. Исполненные великих надежд.
— Мы в Мэнде так далеки от Революции, что, возможно, она совсем рядом, — сказала одна из девочек, улыбаясь. — Это же Круг Жизни! — И она показала, как сходятся в кольце противоположные концы, подняв тонкую темнокожую руку с длинными пальцами.
Амаи и Аэви угостили студентов белым вином и ржаным хлебом — такова была традиция Дома. Однако эти чрезвычайно скромные гости уже через полчаса все разом поднялись и решили, что им пора.
— Нет, нет, нет, — уговаривала их Лайя, — не уходите, посидите еще, поговорите с Аэви и Амаи. А мне теперь трудно подолгу сидеть в одной позе, вы уж меня простите. Очень приятно было с вами познакомиться! Вы ведь придете еще, мои младшие братья и сестры?
Да, сердце ее стремилось к ним, а их сердца — она это чувствовала — к ее сердцу; и она, смеясь, расцеловала их по очереди; ей было приятно прикосновение этих смуглых юных лиц к ее лицу, взгляд влюбленных глаз, аромат надушенных волос. А потом она шаркающей походкой потащилась прочь. Она действительно немного устала, однако подняться к себе и немного вздремнуть сочла бы поражением. Она же хотела пойти прогуляться! Вот и пойдет. Она не была на улице одна — с каких же это пор?.. Интересно… С зимы! В последний раз — еще до инсульта. Ничего удивительного, что у нее такое мрачное настроение. Это же самое настоящее тюремное заключение! Не дома, а на улицах — вот где она всегда жила по-настоящему!
Лайя тихонько выбралась из Дома через боковую дверь и прошла мимо грядок с овощами на улицу. На узенькой полоске грязной городской земли был отлично возделанный обитателями Дома огород, и они получали неплохой урожай фасоли и сои, однако Лайя не слишком интересовалась земледелием. Хотя, разумеется, понимала, что анархическим коммунам — даже в переходный период — следует стремиться к максимальному самообеспечению. А уж как добиться этого в реальной действительности, в смысле возни с землей и растениями, — не ее дело. Для этого есть фермеры и агрономы. Ее работа — на улицах, на шумных, вонючих, одетых камнем улицах, где она выросла, где прожила всю свою жизнь, за исключением тех пятнадцати лет, что прошли в тюрьмах.
Она с любовью посмотрела на фасад Дома. То, что это здание было построено под банк, вызывало у его теперешних обитателей странное чувство удовлетворения. Они хранили продовольствие в бронированных сейфах, которым не страшны даже бомбы, и выдерживали яблочное вино в подвалах, предназначенных для хранения драгоценностей и ценных бумаг. На причудливо украшенном колоннами фронтоне все еще можно было прочесть: «Банковская ассоциация государственных инвесторов». Одонийцы никогда не умели давать новые названия. И флага никакого у них не было. Лозунги тоже возникали и исчезали — в зависимости от потребностей. Всегда присутствовал, правда, символ Круга Жизни — его рисовали на стенах, на тротуарах, где представители властей непременно увидели бы его. Однако давать новые названия старому им было неинтересно, они равнодушно принимали или отвергали любое, что ни предложи, — боялись привязаться, попасть в клетку. А вот нелепыми быть не боялись. И этот самый известный и один из самых старых кооперативных Домов одонийцев тоже нового имени не имел, а назывался по-старому: «Банк».
Он выходил на широкую и тихую улицу, однако буквально в квартале от него начиналась Темеда — открытый рынок, некогда знаменитый как центр подпольной торговли наркотиками. Теперь здесь торговали овощами да поношенной одеждой; в жалких балаганах шли представления. Жизненная сила, свойственная пороку, покинула рынок, оставив лишь полупарализованных алкоголиков, наркоманов, калек, мелочных торговцев да шлюх пятого сорта; остались, правда, ломбарды, притоны с картежниками, заведения предсказателей судьбы, массажистов и бодискульпторов да дешевые гостиницы. Лайя решительно повернула в сторону Темеды, точно ручеек, стремящийся к основному руслу реки.
Лайя никогда не боялась большого города, никогда не испытывала к нему отвращения. Это была ее стихия. Разумеется, если Революция победит, таких трущоб в городах не будет. Но ведь страдания-то человеческие останутся.
Страдания, утраты, жестокость — это будет существовать всегда. Она никогда не претендовала на то, чтобы изменить человеческую природу, стать «мамочкой», пытающейся уберечь своих деток от трагедий, чтобы им не было больно. Нет уж, только не это! Пока люди свободны выбирать, пусть сами решают, пить ли им флибан, жить ли в канализационных трубах; это их личное дело. Пока их личными делами не заинтересуется Большой Бизнес, источник богатства и власти совсем для других людей. Это она поняла задолго до того, как написала свой первый памфлет, задолго до того, как уехала из Парео, задолго до того, как узнала, что такое «капитал», и оказалась куда дальше от дома, чем отсюда до Речной улицы, где она когда-то играла, ползая на исцарапанных коленках по тротуару вместе с другими шестилетками. Уже тогда она понимала, что и сама она, и другие дети, и их родители, и все пьяницы и шлюхи с Речной улицы — все, все они находятся на самом дне чего-то большого, у самого его основания, и одновременно сами являются этим основанием, фундаментом реального мира, источником жизни в нем.
«Как? Неужели вы потащите цивилизацию туда, в грязь?» — крикливо вопрошали шокированные ее высказываниями приличные господа, и она долгие годы все пыталась объяснить им, что если у вас ничего нет, кроме грязи, то вы, будучи Богом, постарались бы сделать из нее людей, а став людьми, превратили бы ее в дома, где люди могли бы жить… Но никто из тех, что считали себя лучше этой «грязи», понять ее не желал. Что ж, ручей всегда стремится к основному руслу, грязь к грязи, вот и Лайя шаркала ногами по тротуару вонючей, шумной улицы и, несмотря на всю свою безобразную старость и слабость, чувствовала себя как дома. Сонные шлюхи с покрытыми лаком бритыми головами, одноглазая торговка, визгливо предлагавшая овощи, полусумасшедшая нищенка, надеявшаяся перебить всех мух на улице, — все они ее соотечественницы, все они так на нее похожи, все одинаково печальны, одинаково отвратительны, а порой и злобны… Жалкие, ужасные, все они ее сестры, ее народ!
Чувствовала она себя неважно и давно уже не ходила так далеко — она прошла уже четыре или пять кварталов совершенно одна по шумной улице, где ее постоянно толкали, где царил летний зной. Вообще-то, ей хотелось попасть в парк Коли, на тот треугольник, покрытый пыльной травой, что расположен в конце Темеды, и посидеть там немного с другими стариками и старухами, поглядеть, на что это похоже: сидеть целыми днями в парке и чувствовать себя старой. Но до парка было слишком далеко. Если она немедленно не повернет назад, головокружение может стать настолько сильным, что она упадет — а упасть она очень боялась — и будет бессильно лежать посреди улицы и смотреть на тех, кто подошел посмотреть на упавшую старуху. Только второго удара ей и не хватало! Она повернула домой, хмурясь от усталости и отвращения к самой себе. Лицо пылало, уши то и дело закладывало, точно она ныряла на большую глубину. Потом шум в ушах настолько усилился, что она действительно испугалась и, увидев какой-то порожек в тени, осторожно присела на него и с облегчением вздохнула.
Рядом, у запыленной кривой тележки, молча сидел торговец фруктами. Люди шли мимо, никто у него не покупал. И на Лайю тоже никто не смотрел. Одо? А кто такая Одо? Ну как же, известная революционерка, автор «Коммуны», «Аналогии» и так далее… А действительно, кто она такая? Старуха с седыми волосами и красным лицом, сидящая на грязном крыльце какой-то лачуги и что-то бормочущая себе под нос.
Неужели это она? Конечно. Именно такой ее видят прохожие. Ну а сама-то она? Узнает ли она себя? Видит ли в себе ту знаменитую революционерку? Нет.
Не видит. Но кто же она тогда?
Та, которая любила Тавири.
Да. Это, пожалуй, правда. Но не вся. Былое ушло; Тавири так давно умер.
«Кто же я?» — пробормотала Лайя, обращаясь к «невидимой аудитории», и аудитория, зная ответ, ответила ей единодушно: она — та маленькая девочка с исцарапанными коленками, что сидела когда-то жарким летним днем на крылечке и глядела на грязно-золотистую дымку, окутавшую Речную улицу; она сидела так и в шесть лет, и в шестнадцать, неистовая, упрямая, вся во власти своих мечтаний, недоступная недотрога. Она старалась хранить верность себе и действительно всегда умела без устали работать и думать — но какой-то жалкий тромб, оторвавшись, унес ту женщину прочь. Умела она и любить, была пылкой любовницей, радовалась жизни — но Тавири, погибнув, взял с собой и ту женщину. И от нее ничего не осталось, совсем ничего, один фундамент, основа. Вот она и вернулась домой; оказывается, она никогда дома и не покидала. «Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение». Пыль, грязь, жалкое крыльцо лачуги. А дальше, где кончается улица, — поле, и в нем высокая сухая трава, клонящаяся под ветром, когда спускается ночь.
— Лайя! Что ты здесь делаешь? Тебе нездоровится?
А, это, разумеется, кто-то из Дома. Милая женщина, только, пожалуй, чересчур фанатичная и разговорчивая. Лайя никак не могла вспомнить, как ее зовут, хотя они были давно знакомы. Она позволила женщине увести себя домой, и та всю дорогу не закрывала рта. В просторной прохладной гостиной (когда-то здесь размещались кассиры банка под охраной вооруженных полицейских) Лайя рухнула в кресло, не в силах даже представить, как сможет подняться по лестнице, хотя больше всего ей хотелось сейчас остаться в одиночестве. Та женщина все говорила и говорила, гостиная постепенно заполнялась людьми.
Оказалось, обитатели Дома планируют провести демонстрацию. События в Тху развивались так быстро, что и здесь мятежные настроения вспыхнули, точно от искры. Необходимо было что-то предпринять. Послезавтра, нет, завтра решено было устроить пеший марш от Старого Города до площади Капитолия — все по тому же старому маршруту.
— Еще одно Восстание Девятого Месяца! — воскликнул молодой человек с огненным взглядом и, смеясь, посмотрел на Лайю. Его еще и на свете не было во время Восстания Девятого Месяца — все это глубокое прошлое для таких, как он. И теперь ему самому хочется делать Историю. Хотя бы немного поучаствовать.
Людей вокруг стало еще больше. Завтра, в восемь утра здесь состоится общее собрание.
— Ты обязательно должна выступить, Лайя!
— Завтра? О, завтра меня здесь уже не будет, — ответила она.
Спросивший — кто бы это мог быть? — улыбнулся, а кто-то рядом с ним даже засмеялся. Хотя у Амаи вид был растерянный. Вокруг продолжали говорить, кричать: «Революция, Революция!» Почему, черт возьми, она сказала, что ее завтра не будет? Что за ерунду она несет в преддверии Революции? Даже если ее слова — правда?.. Она выждала сколько нужно и постаралась незаметно ускользнуть, несмотря на всю свою теперешнюю неуклюжесть. Все были слишком возбуждены и заняты обсуждением грядущих дел, чтобы помешать ей. Она вышла в холл, к лестнице и стала медленно подниматься, отдыхая на каждой ступеньке. «Общий удар», — услышала она чей-то голос, потом в гостиной заговорили сразу двое, трое, десять человек. «Ну да, общий удар», — пробормотала Лайя, отдыхая на площадке. Еще один пролет — и что ждет ее? Скорее всего, частный удар. Даже смешно немного. Она посмотрела вверх, смерила взглядом ступеньки. Она двигалась с трудом, точно едва научившийся ходить ребенок. Голова ужасно кружилась, но упасть она больше не боялась. Там, вдали, в вечернем широком поле качаются и что-то шепчут сухие головки белых цветов. Семьдесят два года прожила, но так и не хватило времени узнать, как они называются.
Один из лучших романов 70-х гг. и едва ли не лучший образец социально-философской фантастики. Ле Гуин удалось совместить яркий и серьезный сюжет с глубоким анализом моделей общественного устройства. Два мира, две планеты — и извечный конфликт индивидуализма и коллективизма, коммунизма и демократии, власти и личности. Поиск среднего пути труден, почти невозможен. А между тем оба изображенных мира содержат целый ряд правильных идей, отсутствующих у оппонентов. Герои — философы и люди действия, властители и обыватели — пытаются найти свое решение. Вместе с ними — и мы, читатели…
И была там стена. Не слишком красивая — сложенная из грубого камня, кое-как скрепленного известкой. И невысокая — взрослый запросто мог заглянуть на другую сторону, а уж перелезть через стену способен был даже ребенок. Там, где стена пересекала дорогу, не было никаких ворот; она просто сходила на нет, превращаясь в линию на земле: в символ границы. Впрочем, граница-то как раз была вполне реальной и всеми соблюдалась свято вот уже семь поколений. В жизни людей на этой планете самым важным были именно эта граница и эта стена.
У стены, разумеется, было две стороны. И воспринимать мир — в зависимости от того, с какой стороны находишься, — можно было по-разному, для себя решая, какая их двух сторон внутренняя, а какая внешняя.
Так вот, если смотреть со стороны дороги, ведущей к стене, то получалось, что стена окружает довольно большой кусок пустыни в шестьдесят акров, называемый космопорт Анаррес, где вдали торчали громадные подъемные краны, виднелась стартовая площадка для космических ракет, располагались три склада, гаражи и унылые бараки для персонала, попросту казармы, где не было ни деревца, ни цветочка, ни детей и где, в общем-то, по-настоящему никто никогда и не жил. Бараки служили чисто карантинным целям — ведь в космопорт регулярно прилетали чужие космические корабли с грузом, и тогда стена отделяла от окружающего мира не только сами корабли, но и тех, кто на них прилетал, то есть инопланетян. Таким образом, стена как бы замыкала в кольцо прорвавшуюся сюда Вселенную с ее представителями, оставляя Анаррес вовне и на свободе.
Впрочем, можно было посмотреть на стену иначе, с другой стороны, и тогда получалось, что это Анаррес, весь целиком, окружен стеною, точно огромный концлагерь, и отрезан ею ото всех прочих миров Вселенной, как бы пребывая в состоянии вечного карантина.
Однако по дороге к стене всегда тянулись люди, останавливаясь у той черты, где по земле проходила граница.
Люди часто приходили сюда из расположенного недалеко города Аббенай в надежде увидеть космический корабль; некоторым же хотелось просто посмотреть на стену. В конце концов, это была единственная четко обозначенная граница на их планете. Нигде более не могли они увидеть знака, гласившего: «Прохода нет!» Особенно тянуло к стене подростков. Они прямо-таки липли к ней, залезали на нее и сидели часами, наблюдая, как огромные краны снимают упаковочные клети с подползающих вереницей тяжелых машин. А если повезет, на взлетном поле мог оказаться даже инопланетный корабль, хотя большие рейсовые грузовики прилетали на Анаррес всего восемь раз в год и об их прилете не знал заранее никто, кроме членов Синдиката сотрудников космопорта, так что, когда мальчишкам на стене удалось на сей раз увидеть-таки корабль с Урраса, они были в восторге, однако продолжали смирно сидеть на своем месте, глядя на приземистую черную башню вдали, среди леса разгрузочных приспособлений и кранов. Наконец из складского помещения вышла какая-то женщина — судя по повязке на рукаве, член Синдиката охраны — и сказала ребятам:
— Ну все, братцы. На сегодня представление окончено.
Повязка на рукаве — знак власти! — была здесь почти такой же редкостью, как и прибытие космического корабля с другой планеты, и мальчишкам стало еще интереснее, однако тон женщины, хоть и был достаточно мягок, возражений не допускал. Она, безусловно, была здесь начальником и вполне могла позвать на помощь своих подчиненных. Впрочем, смотреть все равно было практически не на что. Инопланетяне продолжали прятаться в своем корабле, и никакого «представления» не получилось.
Сами охранники тоже явно скучали; их начальнице порой даже, пожалуй, хотелось, чтобы кто-нибудь из местных жителей попытался перелезть через стену, или член инопланетного экипажа спрыгнул бы на землю с трапа своего корабля, или какой-нибудь мальчишка из Аббеная попытался пробраться на космодром, чтобы рассмотреть корабль поближе… Но этого никогда не случалось! А когда все-таки случилось, охрана оказалась к этому совершенно не готова.
— Это что же, из-за моего корабля у ворот целая толпа собралась? — изумленно спросил у начальницы охраны капитан «Старательного».
Начальница видела, что «у ворот» собрались по крайней мере человек сто. Они просто стояли — так люди стояли когда-то на железнодорожных станциях во времена Великого Голода. Начальница нахмурилась.
— Видите ли… они… э-э-э… протестуют, — сказала она, с трудом подбирая слова чужого языка йотик. — Понимаете? Вы ведь берете пассажира!
— Ну и что? Неужели вы хотите сказать, что они недовольны тем, что мы должны принять на борт какого-то ублюдка? Они что же, остановить его хотят? Или, может, нас?
Слова «ублюдок», которого попросту не существовало в родном языке начальницы охраны, она не поняла и решила, что это просто очередной иностранный термин, обозначающий представителя ее народа, но чем-то это слово ей все-таки не понравилось, точнее, не понравился тон, которым произносил его этот капитан. Впрочем, сам капитан тоже был ей неприятен.
— Вы о себе позаботиться сумеете? — сухо спросила она.
— Еще бы, черт побери! А вы проследите, чтоб загрузка шла быстрее. И пусть поскорее доставят на борт этого ублюдка. То есть пассажира. Нам-то на этих болванов у ворот наплевать. — И капитан одобрительно похлопал ладошкой по висевшей у него на форменном ремне металлической штуковине, похожей на уродливый фаллический символ, и покровительственно посмотрел на невооруженную женщину.
Она холодно на него взглянула, — конечно же, она давно знала, что это оружие.
— Погрузка будет закончена через четырнадцать часов, — отчеканила она. — Команде лучше оставаться на борту — так безопаснее. Взлет состоится через четырнадцать часов сорок минут. Если вам понадобится какая-либо помощь, передайте информацию в Наземный контроль. — И она пошла прочь, пока капитан не успел еще раз досадить ей своим хамским поведением. Сдерживаемый ею гнев прорвался лишь у самой стены. — Эй, очистить дорогу! — грубо крикнула она собравшимся. — Сейчас тяжелые грузовики пойдут, еще раздавят кого-нибудь. А ну разойдись!
Мужчины и женщины в толпе что-то сердито возражали ей, спорили друг с другом, но уходить и не думали и продолжали торчать у самой дороги, а некоторые даже зашли за стену. Однако проезд все же более или менее освободили. Начальница охраны абсолютно не представляла себе, как следует вести себя с пикетчиками; впрочем, и сами «пикетчики» никаким опытом не обладали. Будучи членами всего лишь человеческого сообщества, но не того, что принято называть «коллективом», люди эти были движимы отнюдь не «массовым сознанием»; здесь было не меньше различных мнений и эмоций, чем самих людей. И они вовсе не предполагали, что кто-то попытается ими командовать; подчиняться командам они вообще не привыкли. Отсутствие этой привычки и спасло жизнь пассажиру космического грузовика.
Кое-кто в толпе был настроен настолько агрессивно, что готов был убить предателя. Иные хотели всего лишь помешать ему покинуть планету или хотя бы выразить ему свое презрение, безусловно заслуженное. Некоторые же пришли просто посмотреть на «этого дезертира». Однако именно то, что людей собралось так много, и помешало настоящим убийцам приблизиться к своей жертве. Ни у кого из них не было огнестрельного оружия, даже ножи были не у всех. Понятие «насилие» для них носило характер физической расправы, физического превосходства. Они ожидали, что пассажира привезут на машине, возможно в сопровождении охраны, и поэтому с подозрением посматривали на каждый грузовик, без конца задерживая их у ворот. Пока они осматривали очередную машину и спорили с ее разъяренным водителем, тот, кого они так ждали, пришел по дороге пешком, в полном одиночестве и беспрепятственно миновал половину пути к кораблю, когда его недруги наконец опомнились. За пассажиром на некотором расстоянии следовали пятеро охранников. Наиболее агрессивные из пикетчиков бросились было вдогонку, но, поняв, что перехватить его не успеют, принялись кидаться камнями, что было совсем уж ни к чему. Беглеца они лишь слегка задели — он успел нырнуть в корабельный люк, который тут же был задраен, — но двухфунтовый осколок кремня угодил одному из охранников прямо в висок. Несчастный упал замертво.
Его тут же потащили назад, не сделав ни малейшей попытки остановить разъяренных пикетчиков, которые продолжали мчаться к кораблю, несмотря на грозные окрики начальницы охраны, белой от пережитого потрясения и гнева. Она кляла их на все корки, выбежав им наперерез, однако они обтекали ее, точно вода камень, и остановились в нерешительности, лишь добежав до корабля. Таинственное молчание огромного межпланетного грузовика, движение кранов, похожих на скелеты гигантских животных, странный вид будто обуглившейся земли и полное отсутствие людей — все это совершенно сбило их с толку. А когда из недр корабля вырвалось облако то ли пара, то ли какого-то газа, пикетчики и вовсе отступили, смущенно и испуганно поглядывая на гигантские сопла, напоминавшие черные туннели. Сперва один, потом второй, а потом и все остальные бросились к воротам. Никто их не останавливал. Через десять минут на поле было чисто. Толпа рассыпалась вдоль дороги, ведущей в Аббенай. Собственно, ничего больше на взлетном поле не произошло.
Зато внутри корабля царила суматоха. Поскольку Наземный контроль ускорил время взлета, все обычные приготовления пришлось закончить в спешном порядке. Капитан приказал пристегнуть пассажира к креслу и запереть в кают-компании вместе с доктором, чтобы не путался под ногами. Оттуда благодаря экрану наружного наблюдения они могли, если хотели, наблюдать за последними приготовлениями и взлетом.
Пассажир не отрывал глаз от экрана. Он видел взлетное поле, и стену вокруг космопорта, и далекие туманные горы Не-Терас, покрытые зеленоватыми пятнами низкорослых деревьев-холум и серебристыми зарослями лунной колючки.
Вдруг знакомый пейзаж метнулся по экрану куда-то вниз. Голову пассажира прижало к креслу, и кресло запрокинулось — точно в кабинете стоматолога, когда лежишь в идиотской беспомощной позе, а тебя еще заставляют открыть пошире рот. Дышать стало трудно, подташнивало, под ложечкой свернулся тугой узел страха. Все тело, казалось, стонало от навалившейся на него непосильной тяжести. «Нет, не сейчас, погодите, я не хочу!..»
Его спасли собственные глаза, по-прежнему устремленные на экран, а потому сумевшие все увидеть и заставить разум воспринимать происходящее. Безумный страх отступил. На экране появилась странная огромная мертвенно-бледная равнина — сплошной камень. Примерно такой, наверное, виделась Великая Пустыня Даст[1] с вершин обступивших ее гор. Но как он снова там оказался? Ах да, он же летит на воздушном корабле! Точнее, на космическом. Край равнины сверкнул, точно луч света на поверхности моря. Но в пустыне Даст воды никогда не было! Что же он тогда видит? Каменистая равнина превратилась вдруг в огромную, полную солнечного света чашу. Он с изумлением смотрел, как эта «чаша» становится все более плоской и свет как бы выплескивается из нее через край. Вдруг от «чаши», почти превратившейся в круг, как бы отсекли абсолютно ровный с геометрической точки зрения сегмент. За ним была чернота. И тут же вся картина полностью переменилась: это была уже не «чаша», полная света, а нечто выпуклое, как бы отвергавшее свет, отражавшее его и постепенно превращавшееся в сферу из белого камня, стремительно падавшую куда-то вниз, в черноту. То была его родная планета Анаррес.
— Я не понимаю, — громко сказал он.
Кто-то ему ответил. Сперва он никак не мог уразуметь, что рядом с ним кто-то есть, мало того, кто-то отвечает на его вопросы, разговаривает с ним, — ему казалось, что это просто невозможно, ведь его мир, его планета улетела куда-то во тьму, оставив его в полном одиночестве…
Он всегда этого боялся, боялся больше, чем смерти. Умереть — значит утратить собственное «я», стать таким же, как все остальные, присоединиться к ним. Он же свое «я» сохранил, хотя и утратил все остальное…
Наконец, собравшись с силами, он посмотрел на того, кто был с ним рядом. Разумеется, этот человек был совершенно ему незнаком. Отныне кругом вообще будут одни незнакомцы. И говорил незнакомец на чужом языке — на языке йотик. Однако отдельные слова все же постепенно обретали смысл, и все мелочи вокруг — тоже, только все в целом смысла не имело. Ага, понятно: этот человек что-то говорит о ремнях безопасности, которыми он пристегнут к креслу. Шевек неумело принялся их отстегивать. Кресло тут же само выпрямилось, и он чуть не вылетел из него. Голова кружилась, он с трудом сохранял равновесие. Незнакомец почему-то все время спрашивал, не был ли кто-то ранен. О ком это он? «Уверен ли он, что не ранен?» Понятно: вежливая форма языка йотик требует третьего лица. Это он о нем, о Шевеке, заботится. Интересно, а чем он мог быть ранен? И при чем здесь камни и скалы? Что за ерунда! Разве можно ранить кого-то — скалой? Шевек оглянулся на экран, на те белые скалистые стены, что уже уплыли в темноту. Но на экране ничего не было видно…
— Со мной все в порядке, — сказал он первое, что пришло в голову.
Однако такой ответ незнакомца отнюдь не удовлетворил.
— Пожалуйста, пойдемте со мной. Я врач.
— Но мне не нужен врач! Я прекрасно себя чувствую.
— Пожалуйста, пойдемте со мной, доктор Шевек!
— Это вы доктор, — сказал Шевек, подумав. — Врач. А я никакой не доктор. Я просто Шевек.
Врач, светловолосый и лысоватый коротышка, даже сморщился от волнения:
— Вам следовало бы все это время находиться в своей каюте, доктор Шевек!.. Опасность инфекции!.. Вы пока не должны вступать в контакт ни с кем, кроме меня… Я две недели занимался дезинфекцией… Неужели все это напрасно? Черт бы побрал этого капитана! Пожалуйста, доктор Шевек, пойдемте со мной, иначе мне придется отвечать…
Шевек видел, что коротышка и впрямь не на шутку расстроен, однако не испытывал ни угрызений совести, ни сочувствия. Впрочем, даже в теперешнем его состоянии, с этим непреходящим ощущением одиночества в душе, для него по-прежнему важен был только один закон, один-единственный общечеловеческий закон, какой он когда-либо признавал: категорический императив.
— Хорошо, — сказал он и встал.
Голова все еще кружилась; почему-то побаливало правое плечо. Он понимал, что корабль давно уже летит, но ощущения движения не было — только странная тишина вокруг, прямо за стенами, абсолютная, пугающая тишина. Этой космической тишиной были полны стальные коридоры, по которым врач вел его.
Каюта была небольшая, с какими-то странными бороздчатыми и голыми стенами. Она вызывала в памяти те неприятные воспоминания, о которых ему хотелось навсегда забыть. Шевек остановился было на пороге, однако доктор просил, настаивал, и он в конце концов все же вошел.
И сел на койку, больше похожую на полку стеллажа. В голове по-прежнему стоял легкий звон, хотелось спать. Он без всякого интереса наблюдал за действиями врача. Хотя чувствовал, что должен был бы проявлять любопытство: ведь это первый житель планеты Уррас, первый уррасти, которого он видит в жизни! Нет, он слишком устал. Ему страшно хотелось лечь и уснуть.
В прошлую ночь он даже не прилег — просматривал свои записи. Три дня назад он проводил Таквер и детей в Город Благоденствия и после этого не имел ни одной свободной минуты: то мчался на пункт радиосвязи с Уррасом, то снова и снова обсуждал грядущие планы и возможности с Бедапом и остальными, то сваливалось что-нибудь еще, и все неотложное, и в течение этих трех суматошных дней его не покидало ощущение, что не он пытается доделать все недоделанное, а все эти бесконечные дела управляют им, всей его жизнью, всем его существом, что он давно уже не принадлежит себе. Его собственная воля бездействовала, честно говоря, и не испытывая потребности действовать. Однако это ведь благодаря его воле сейчас ведется столь бурная деятельность, и он по собственному желанию оказался здесь, на этом корабле! Как давно все началось! Годы прошли с тех пор. Пять лет назад, когда в ночной тиши горного Чакара он сказал Таквер: «Я поеду в Аббенай и разрушу все эти проклятые стены!» И даже еще раньше, гораздо раньше — в пустыне Даст, в годы голода и отчаяния, когда он пообещал себе, что отныне будет действовать только по собственному свободному выбору. Следуя этому обещанию, он и попал сюда — куда-то вне времени и пространства, в эту маленькую тюрьму…
Врач внимательно осмотрел его раненое плечо (здоровенный синяк удивил Шевека: он был так напряжен и так спешил, что даже не понял происходившего у ворот космопорта и не заметил, как в него попал камень), отошел и снова вернулся, держа в руке шприц.
— Я не хочу, — твердо сказал Шевек. Разговорный йотик пока давался ему с трудом, говорил он медленно и по сеансам радиосвязи знал, что произношение его тоже оставляет желать лучшего. Однако грамматику знал неплохо, предложения строил правильно, и ему труднее было воспринимать чужую речь на слух, чем выражать собственные мысли.
— Но это же вакцина против кори! — с профессиональной невозмутимостью возразил врач.
— Нет, — сказал Шевек.
Врач задумчиво пожевал губу и спросил:
— А вы знаете, что такое корь?
— Нет.
— Это болезнь. Инфекционная. У взрослых часто протекает очень тяжело. У вас на Анарресе ее нет; когда планету заселяли, были предприняты специальные профилактические меры. А вот на Уррасе она весьма распространена. Для вас она вполне может оказаться смертельной. И не только корь, но и многие другие вирусные инфекции. У вас ведь нет иммунитета. Кстати, вы правша?
Шевек машинально кивнул. С изяществом фокусника врач воткнул иглу в его правое плечо. Шевек покорился и молча перенес эту инъекцию и еще много других. У него теперь не было права ни на подозрения, ни на протесты. Он сам навязал себя этим людям, сам отказался от данного ему от рождения права решать все самому. Теперь у него этого права нет — оно отделилось от него вместе с его планетой, с его миром, с миром Обещания, с миром голого камня.
Врач снова что-то сказал, но он больше его не слушал.
Долгие часы — или дни? — он провел в бездействии, в иссушающей безжалостной пустоте без прошлого, без будущего. Стены окружали его плотным кольцом. За стенами царила тишина. Плечи и ягодицы болели от бесконечных уколов; у него сильно поднялась температура, бреда настоящего, правда, не было, но ему казалось, что он находится как бы в промежуточном состоянии между сознанием и бредом, как бы в лимбе, на ничьей территории. Время остановилось. Собственно, его вообще не было. Теперь Шевек сам стал временем. Стал бегущей рекой, выпущенной из лука стрелой, брошенным камнем… Но не двигался — брошенный камень, зависший посреди полета. Не было ни дней, ни ночей. Врач то выключал свет, то включал его. У постели Шевека на стене висели часы. Стрелка двигалась от одной цифры к другой — всего на циферблате их было двадцать, — но смысла в этом он никакого не видел.
Проснувшись после долгого, глубокого сна, он прямо перед собой увидел часы и сонно принялся их изучать. Стрелка застыла чуть дальше «3», если считать с цифры «12», как в часах, рассчитанных на двадцатичетырехчасовые сутки, значит, скорее всего, сейчас середина дня, далеко за полдень. Впрочем, о каком «полудне» может идти речь на космическом корабле, повисшем в пустоте между двумя мирами? Что ж, в конце концов и здесь нужно соблюдать какое-то время. Столь разумные выводы весьма вдохновили Шевека. Он сел, голова больше не кружилась. Тогда он встал и попробовал сделать несколько шагов. В общем не шатало, хотя у него было странное ощущение, что подошвы ног не касаются пола. Видимо, в корабле сила тяжести была несколько меньше обычной. Не слишком приятное ощущение — больше всего Шевеку хотелось в данный момент устойчивости, основательности, солидности, достоверности. И в поисках этого он принялся обследовать каюту.
Голые стены, как оказалось, таили в себе множество сюрпризов, которые только и ждали, чтобы их обнаружили: стоило коснуться панели, как появлялся умывальник, или унитаз, или зеркало. Стол, стул, шкафчик, полки… К умывальнику было присоединено несколько совершенно загадочных электроприборов, а вода продолжала течь из крана, пока сам его не закроешь, — никакого ограничительного клапана не было. Шевек решил, что это великий и добрый знак — то ли безграничной веры в человека, то ли уверенности в том, что запасы воды достаточно велики. Решив, что последнее более верно, он вымылся весь и, не обнаружив полотенца, высушил себя с помощью одного из загадочных устройств — оттуда исходила приятно теплая струя воздуха. Не обнаружив собственной одежды, он снова надел то, что было на нем, когда он проснулся: свободные штаны и бесформенную робу — то и другое ярко-желтого цвета в мелкий синий горошек. Он взглянул на себя в зеркало. М-да, зрелище довольно удручающее. Неужели они на Уррасе так одеваются? Он тщетно поискал расческу, ограничился тем, что как следует пригладил волосы руками, и решил, что вполне привел себя в порядок и можно выйти из каюты.
Увы. Дверь была заперта.
Сперва Шевек изумился, потом пришел в ярость — то была слепая ярость, страстное желание совершить насилие. Ничего подобного он никогда в жизни не испытывал. Он терзал неподвижную ручку двери, колотил кулаками по гладкому металлу, потом повернулся и что было силы ударил по кнопке вызова, которой врач предложил ему воспользоваться в случае необходимости. Но ничего так и не произошло. На панели интеркома было еще множество разноцветных кнопок с различными номерами, и Шевек злобно шлепнул ладонью сразу по нескольким. Динамик на стене ожил и сердито пробурчал:
— Кто это, черт возьми, там безобразничает в двадцать второй?..
— Немедленно отоприте дверь! — гневно заорал Шевек.
Дверь отъехала в сторону, и в каюту заглянул врач. При виде его знакомой лысины и желтоватого встревоженного лица Шевек несколько остыл и отступил в темный угол, откуда с возмущением заявил:
— Мою дверь заперли!
— Извините, доктор Шевек… всего лишь мера предосторожности… можно подцепить любую инфекцию… Приходится никого к вам не пускать…
— Не пускать никого ко мне или запирать меня ото всех — это абсолютно одно и то же, — сказал Шевек, глядя на доктора с высоты своего немалого роста светлыми ошалелыми глазами.
— Безопасность…
— Безопасность? А в аквариум вы меня посадить не хотите?
— Не желаете ли пройти в офицерскую кают-компанию? — поспешно спросил доктор примирительным тоном. — Кстати, вы не голодны? А может, хотите одеться? А потом мы прошли бы в кают-компанию и…
Шевек внимательно посмотрел на доктора: узкие синие брюки, заправленные в высокие, удивительно мягкие и гладкие сапожки; сиреневая легкая куртка или блуза спереди на застежке в виде серебряных крючков; у ворота и на запястьях из-под нее выглядывал тонкий трикотажный свитер ослепительной белизны.
— Значит, я не одет? — наконец изумленно спросил Шевек.
— О, конечно! Пижамы, в общем, вполне достаточно… У нас тут, знаете ли, свободно, никаких особых правил этикета… Тем более на грузовом корабле!
— Пижамы?
— Ну да, того, что на вас. В этом спят.
— Спят в одежде?
— В пижаме.
Шевек был потрясен. Он помолчал и спросил:
— А где та одежда, что была на мне?
— Ах, та? Я отдал ее почистить… простерилизовать… Надеюсь, вы не возражаете, доктор Шевек?.. — Он пошарил по стене — открылась панель, которой Шевек обнаружить пока не успел, и оттуда вылетело нечто завернутое в бледно-зеленую бумагу. Врач вынул из свертка старый костюм Шевека, который выглядел теперь чрезвычайно чистым, хотя, похоже, несколько уменьшился в размерах; затем он скомкал бумагу, нажал на другую панель, сунул бумажный комок в открывшееся взору мусорное ведро и неуверенно улыбнулся: — Прошу вас, доктор Шевек.
— А что стало с бумагой?
— С какой бумагой?
— С зеленой?
— Ах, это! Я ее выбросил.
— Выбросили?
— Ну да, в мусорное ведро. Ее потом сожгут.
— Вы сжигаете бумагу?
— Я, конечно, не совсем уверен… возможно, мусор просто выбрасывают в космос… Я ведь не врач-космонавт, доктор Шевек, летаю не так часто. Мне была оказана честь сопровождать вас, поскольку у меня богатый опыт общения с инопланетянами. Например, с посланниками Земли и Хайна. Кроме того, именно я отвечаю за процесс профилактической вакцинации и адаптации всех инопланетян, прибывающих в А-Йо; впрочем, вы, разумеется, не совсем обычный инопланетянин… не в полном смысле этого слова… — Он смущенно посмотрел на своего собеседника.
Шевеку далеко не все было понятно, но его покорила эта тревожно-робкая доброжелательность.
— Да-да, конечно, — сказал он. — Возможно даже, что у нас с вами на Уррасе была одна и та же прапрапрабабка — лет этак двести назад. — Он уже надевал свою привычную одежду и, натягивая через голову сорочку, заметил, как врач сует желтую в синий горошек пижаму в контейнер для мусора. Шевек на мгновение замер, так до конца и не просунув голову в ворот, потом быстро натянул рубашку и заглянул в «мусорное ведро»: там было пусто. — Эту одежду тоже сожгут?
— Ах, да это же дешевенькая пижама, так сказать, для одноразового пользования… надел и выбросил… сделать новую дешевле, чем стирать ее или чистить…
— Дешевле… — задумчиво повторил Шевек. Он пробовал это слово на вкус — так палеонтолог смотрит порой на какую-нибудь крошечную окаменелость, в которой для него воплощен целый археологический период.
— Боюсь, ваш багаж пропал… во время… вашего поспешного… последнего броска по взлетному полю… Надеюсь, там не было ничего особенно важного?
— Я ничего с собой не взял, — ответил Шевек.
Костюм его стал практически белоснежным и действительно несколько подсел, но все же сидел вполне сносно. Приятным было и знакомое прикосновение грубоватой ткани из волокна холум. Он снова чувствовал себя самим собой, прежним. Несколько успокоенный этим, он сел на кровать лицом к врачу и сказал:
— Видите ли, мне понятно, что у вас все иначе, чем на нашей планете. На Уррасе нужно все себе покупать. Поскольку я направляюсь к вам, не имея денег, а стало быть, не имея и возможности что-либо купить, значит я должен был что-то принести с собой. Но много ли я мог захватить с Анарреса? И что именно? Одежду? Ну хорошо, я мог бы взять еще два костюма. Но как быть, например, с едой? Разве я мог бы привезти с собой на другую планету достаточно пищи? И на какой срок? Итак, у меня ничего нет, купить я тоже ничего не могу. Если на Уррасе захотят сохранить мне жизнь, то должны все это мне просто дать. Но ведь тогда получится, что я заставляю вас вести себя подобно жителям Анарреса! То есть делиться, давать даром, а не продавать. Так, во всяком случае, мне представляется. Хотя, разумеется, вам совсем необязательно сохранять мне жизнь… Ведь вы уже поняли, что я самый обыкновенный нищий!
— О нет! Как вы можете так говорить! Вы наш долгожданный и уважаемый гость! И пожалуйста, не судите о нашей планете по команде этого корабля — на грузовиках обычно летают весьма невежественные и ограниченные люди. Вы даже представить себе не можете, какой вам будет на Уррасе оказан прием! В конце концов, вы всемирно — нет, всегалактически! — известный ученый! И к тому же наш первый гость с Анарреса. Уверяю вас, все будет совершенно иначе, и вы сами в этом убедитесь, как только мы прибудем в Пейер-Филд.
— Не сомневаюсь. Вот в этом я совершенно не сомневаюсь, — тихо ответил Шевек.
Перелет с Анарреса на Уррас обычно занимал четверо с половиной суток, однако на этот раз «Старательному» еще пять суток пришлось провести на орбите: пассажиру необходимо было как следует адаптироваться к новым условиям. Шевек и Кимое, сопровождавший его врач, провели это время в бесконечных прививках и беседах, тогда как капитан «Старательного» проклинал все на свете. Встречаясь с Шевеком, он говорил с ним как-то странно, смущенно-пренебрежительно. И Кимое, готовый объяснить все на свете, тут же выдал свое толкование подобного поведения:
— Видите ли, наш капитан привык воспринимать иностранцев и инопланетян как существа низшего порядка. Он не считает их «настоящими» людьми.
— Да-да, я помню, что Одо назвала это «созданием псевдовидов», но полагал, что на Уррасе уже не популярны подобные взгляды, — ведь у вас так много различных языков и национальностей и, наверное, немало гостей из иных солнечных систем…
— Да нет, последних как раз очень мало — полет из одной галактики в другую слишком дорог и долог. Надеюсь, правда, так будет не всегда, — прибавил Кимое, с льстивой улыбкой взглянув на Шевека, однако Шевек намека не понял. Он думал о своем.
— А помощник капитана, похоже, меня просто боится, — сказал он.
— О, в данном случае это примитивный религиозный фанатизм. Он из тех, кто неуклонно верит в Богоявление. Каждую ночь исступленно молится перед заутреней. Совершенно косное мышление!
— Значит, он воспринимает меня… как?
— Как опасного атеиста.
— Атеиста! Но почему?
— Как? Потому что вы последователь учения Одо, потому что вы с Анарреса — где, как известно, веры не существует.
— Не существует веры? Неужели вы действительно считаете, что у нас нет веры? Что же мы там, каменные?
— Я имею в виду государственную религию, доктор Шевек, — с Церковью, с Символом веры… — легко поправился Кимое.
У него была типичная для врача доброжелательная уверенность в собственной правоте, однако Шевек постоянно умудрялся эту уверенность поколебать. Стоило ему задать два-три довольно-таки неуклюжих вопроса, и Кимое оказывался в тупике, не находя ответа.
У каждого из собеседников имелись к тому же вполне определенные установки, совершенно неведомые другому. Например, Шевеку казалась весьма странной концепция превосходства одной расы над другой. Он знал, что подобная концепция занимает важное место в мировоззрении уррасти; в их языке слово «выше» часто употреблялось как синоним слова «лучше». Он не раз сталкивался с этим даже в трудах по физике и математике, например в тех случаях, когда анаррести сказал бы: «Ближе к центру». Но какое отношение имело понятие «быть выше кого-то» к понятию «быть чужеземцем»? Подобных загадок возникало сотни!
— Понятно, — сказал он, отчасти удовлетворившись ответом Кимое. — Вы не допускаете, что вера, религия может существовать вне церквей. Как не допускаете и существования иных моральных установок, не вписывающихся в рамки ваших законов. А знаете, я ведь так и не сумел до конца это понять, сколько ни искал ответ в книгах ваших авторов.
— Ну, в наше время всякий просвещенный человек, конечно же, допускает…
— А словари только путаницу вносят, — продолжал, словно не слыша его, Шевек. — В языке правик слово «религия» вообще употребляется редко. Нет, вы бы сказали: «В исключительных случаях». В общем, нечасто. Разумеется, это одна из категорий познания, возможно, четвертая. Мало кто из людей способен воспользоваться всеми двенадцатью категориями теоретического естествознания. Однако эти типы познания созданы на основе естественных возможностей человеческого разума, так что ни в коем случае нельзя всерьез считать, будто обитатели Анарреса даже потенциально не способны к религиозным верованиям. По-моему, у нас вполне успешно занимались, например, физикой, хотя мы были практически оторваны от тех фундаментальных знаний, которые остальное человечество получило в результате своего проникновения в космос.
— О, я вовсе не то хотел…
— В ином случае нас действительно стоило бы считать «псевдовидом»!
— О, разумеется! Всякий образованный человек сразу бы догадался… Пилоты на этом корабле — просто невежественные люди…
— Но неужели только религиозным фанатикам разрешено выходить в космос?
Это был очередной вопрос, поставивший Кимое в тупик. Подобные разговоры становились порой невыносимо утомительными для маленького доктора и не приносили удовлетворения Шевеку. И все же для обоих они были чрезвычайно интересны! Для Шевека это была единственная возможность предварительного знакомства с тем новым миром, что ждал впереди. Пространство корабля и разум Кимое в данном случае составляли весь его микрокосм. На борту «Старательного» не было книг, офицеры избегали Шевека, а остальным членам команды вообще было строго запрещено показываться ему на глаза. Что же касается умственных задатков доктора Кимое, то, несмотря на безусловную образованность и доброжелательность, в мыслях у него царила чудовищная неразбериха, нагромождение нелепых интеллектуальных артефактов, в которых разобраться было не менее сложно, чем в бесчисленных бытовых приспособлениях, которыми корабль был битком набит и которые Шевек со временем стал находить даже забавными. Здесь всего было так много и все такое красивое, современное и остроумно сделанное, что он не мог не восхищаться кораблем. Однако «обстановку» в душе и мыслях доктора Кимое Шевек отнюдь не находил столь же удобной для жизни. Мысли Кимое, казалось, просто не способны были выстраиваться по прямой; что-то он вынужден был обойти кругом, другого вообще избегать, а в итоге упирался лбом в очередную непробиваемую стену. Подобные «стены» окружали все его мысли и представления, хотя сам он, похоже, даже не подозревал об их существовании. Зато у собеседника возникало ощущение, что он постоянно за ними прячется. Лишь однажды Шевеку удалось действительно «пробить брешь» в такой «стене».
Он всего лишь, помнится, спросил, почему на корабле нет женщин, и Кимое ответил, что водить грузовой корабль не женское дело. Чтение многочисленных исторических трудов и неплохое знание работ Одо дали Шевеку возможность представить себе тот контекст, в котором можно было понять незыблемую логику данного ответа, и он больше ничего спрашивать не стал. Однако Кимое тут же сам задал ему вопрос:
— А правда, доктор Шевек, что женщины в вашем обществе пользуются абсолютно теми же правами, что и мужчины?
— Зачем же заставлять простаивать зря отличные «рабочие механизмы»! — пошутил Шевек. Помолчал и засмеялся — настолько нелепой показалась ему мысль, явно заставившая Кимое задать этот вопрос.
Кимое поколебался, в очередной раз выбирая обходной путь среди различных препон и запретов, потом вдруг вспыхнул и забормотал смущенно:
— О нет… я имел в виду не половые отношения… Очевидно, вы… они… Я имел в виду социальный статус ваших женщин.
— «Статус» — это примерно то же самое, что «класс»?
Кимое безуспешно попытался объяснить Шевеку, что такое «статус», потом вернулся к исходной теме:
— Неужели у вас действительно не существует подразделения работы на «мужскую» и «женскую», доктор Шевек?
— Пожалуй, нет. По-моему, это чисто механическое разделение труда. Вы со мной не согласны? Человек выбирает себе занятие, работу по своим интересам, по призванию, в соответствии, наконец, со своими физическими возможностями и выносливостью — какое ко всему этому отношение имеют половые различия?
— Мужчины физически сильнее, — уверенным тоном заявил Кимое.
— Да, часто. И крупнее женщин. Но ведь существуют машины! И даже если б их не было, даже если б мы должны были копать землю лопатой и переносить тяжести на собственной спине, мужчины, возможно, работали бы быстрее, зато женщины — дольше, поскольку они выносливее… Ох, частенько мне хотелось обладать той же выносливостью и тем же упорством, какими обладают женщины!
Кимое уставился на него, явно потрясенный до глубины души. Он даже о вежливости забыл.
— Но утрата… женственности… изящества… деликатности… Утрата мужского самоуважения… Вы же не станете притворяться, что в вашей области есть равные вам среди женщин? В физике, в математике? В интеллектуальной сфере в целом? Не станете же вы утверждать, что готовы низвести себя до их уровня?
Шевек сел в мягкое удобное кресло и окинул взглядом ставшую уже привычной офицерскую кают-компанию. На экране все так же светился на фоне черного неба сегмент яркого зелено-голубого шара — Уррас. Он вдруг почувствовал себя совершенно чужим здесь, среди ярких красок изысканной обтекаемой мебели, мягкого скрытого освещения, изящных игровых столов, телевизионных экранов, пушистых ковров на полу…
— Мне, вообще-то, не свойственно притворяться, Кимое, — сухо заметил он.
— О, простите!.. Разумеется, я и сам знавал весьма неглупых женщин, которые способны были мыслить не хуже мужчин… — Кимое почти кричал и явно понимал, что вот-вот сорвется.
А ведь он ломится в открытую дверь, подумал Шевек, потому и нервничает…
Он быстро сменил тему разговора, однако мысли продолжали крутиться вокруг затронутого вопроса. Должно быть, в общественной жизни Урраса проблема превосходства и неполноценности занимает центральное место. Если для того, чтобы уважать себя, даже Кимое, врачу, необходимо считать половину человеческого рода существами низшего порядка, то как же чувствуют себя на Уррасе женщины? Как им удается достичь самоуважения? Или они, в свою очередь, тоже презирают мужчин? Считают их существами низшего порядка? И как все это отражается на взаимоотношениях двух полов? Из трудов Одо Шевек узнал, что двести лет назад основными институтами, регулирующими сексуальные отношения на Уррасе, были «брак» — некий союз партнеров, узаконенный и установленный правовыми и экономическими нормами, — и «проституция», по сути дела, очень широкий термин, обозначавший совокупление за деньги, то есть на основе «купли-продажи», все тех же экономических отношений. Одо вынесла суровый приговор обоим этим институтам, однако сама была замужем. Впрочем, за двести лет эти институты вполне могли претерпеть существенные изменения. Если он собирается жить на Уррасе и среди уррасти, то лучше все это выяснить сразу.
Неужели даже секс, бывший для него источником утешения, радости и веселья в течение стольких лет, буквально через несколько дней может стать запретной территорией, где следует пробираться осторожно, с оглядкой, сознавая свое невежество? Да, именно так. Первое предостережение он уже получил — не только благодаря мимолетной вспышке раздражения у Кимое; скорее этот эпизод внезапно прояснил его собственные прежние неясные догадки. Впервые оказавшись на борту космического корабля, в течение долгих часов горячечного отчаяния он неотвязно ловил себя на одной и той же надоедливой мысли: до чего же мягка и удобна его постель! А ведь с виду самая обычная жесткая койка. Матрас подавался под его тяжестью с ласкающей тело упругостью. Он буквально льнул к телу, причем так настойчиво, что Шевек не в состоянии был отвлечься от этого, даже проваливаясь в сон. И удовольствие, и раздражение, которые этот матрас вызывал у него, носили явно эротический характер. Теми же свойствами обладал и сушильный аппарат, из которого исходил нежно ласкающий тело поток теплого воздуха. «Сушилка» тоже чуть-чуть раздражала Шевека. А дизайн кресел и прочей мебели в кают-компании? Все эти изящные округлости и изгибы, мягкость подушек, гладкость поверхностей, ласковое прикосновение обивки — разве в этом мало было скрытой эротики? Шевек достаточно хорошо знал себя и был уверен: несколько дней без Таквер даже в условиях сильного стресса не способны довести его до того, чтобы ему в изгибе каждой столешницы мерещилась женская фигура. По крайней мере, если рядом действительно не будет женщин.
Неужели все кабинетные ученые на Уррасе дали обет безбрачия?
Он сдался, так ничего для себя и не решив; ничего, он непременно вскоре выяснит все это.
Буквально перед самой посадкой, когда Шевек пристегнул ремни безопасности, к нему забежал Кимое проверить, как чувствует себя его подопечный после заключительной прививки — от чумы, — которая вызвала у Шевека некоторое недомогание.
Кимое протянул ему очередную пилюлю и сказал:
— Это поможет вам легче перенести посадку.
Шевек стоически проглотил лекарство. Кимое быстро сложил свои инструменты и вдруг заговорил торопливо и сбивчиво:
— Доктор Шевек, я не уверен, что мне позволят сопровождать вас на Уррасе, хотя это, в общем, возможно… однако, если у нас не будет более возможности поговорить, я бы хотел сказать вам сейчас… что я… что путешествие с вами было для меня великой честью! Не потому… но потому, что я начал уважать… ценить… просто по-человечески ценить… вашу доброту, истинную доброту…
Шевек не нашел ничего лучшего — голова после прививки дико болела, — как пожать руку Кимое и от всей души предложить:
— Так давай снова встретимся, брат мой!
Кимое вздрогнул, нервически стиснул ему руку — по обычаю уррасти — и поспешил прочь. Уже после его ухода Шевек понял, что говорил на языке правик, которого Кимое не знает, и назвал его «аммар», то есть «брат».
Динамик на стене изрыгал бесчисленные приказы. Пристегнутый ремнями к креслу, Шевек слушал их, чувствуя, как усиливается дурнота: корабль пошел на посадку. Под конец он почти ничего не соображал и надеялся только, что его не вырвет; он так и не понял, сели они уже или нет, когда в каюту снова поспешно вошел Кимое и потащил ничего не соображавшего Шевека в кают-компанию. То место, где до сих пор на экранах светилась в кольце опаловых облаков планета Уррас, было пусто. Зато кают-компания была битком набита народом. Интересно, вяло подумал Шевек, откуда они все появились? Он был приятно поражен тем, что вполне способен не только стоять прямо, но даже ходить, бормотать слова приветствия и пожимать чьи-то руки. Пока что он решил сосредоточиться исключительно на этом, пропуская мимо ушей практически все, что говорилось вокруг. Голоса, улыбки, руки, незнакомые слова, чьи-то имена… Без конца повторялось его имя: доктор Шевек, доктор Шевек… Потом толпа незнакомцев повлекла его куда-то по крытой аппарели; голоса вокруг звучали очень громко, усиленные гулким эхом. Потом гул голосов стал тише, и лица Шевека коснулся ветерок — воздух чужой планеты.
Он поднял голову, сделал еще шаг, споткнулся и чуть не упал: он стоял на твердой земле. И в это мгновение — между началом шага и его завершением — он успел подумать о смерти. Но шаг был завершен: Шевек прибыл на другую планету.
Вокруг расстилался бескрайний серый вечер. Голубые огни, тая в туманной дымке, горели где-то на дальнем краю огромного поля. Воздух, касавшийся его лица и рук, проникавший в ноздри, в горло, в легкие, был холодным и влажным, но не неприятным; и хотя в нем чувствовалось множество различных, неведомых Шевеку запахов, он не казался ему чужим — воздух планеты, бывшей колыбелью его народа, воздух его древней родины.
Кто-то поддержал Шевека под локоть. Мигнули яркие огни — фоторепортеры спешили отснять сцену прибытия дорогого гостя для новостных передач: еще бы, первый человек с луны! Он хорошо смотрелся в кадре — высокий и хрупкий, окруженный знаменитостями, профессорами. Тонкое лицо, густая растрепанная шевелюра, заносчиво задранный подбородок. Фотографам легко было запечатлеть каждую черточку его лица — он, возвышаясь над остальными, тянул шею так, словно пытался увидеть что-то поверх ослепительных вспышек, в небесах, затянутых дымкой тумана, сквозь который почти не видны были звезды и его родная «луна», с которой он прилетел. Журналисты пытались прорваться сквозь кольцо полицейских: «Не будет ли краткого заявления для прессы, доктор Шевек? Хотя бы несколько слов… В столь важный исторический момент…» Но полицейские стояли стеной. Те, кто был с ним рядом, повлекли его куда-то и быстренько усадили в поджидавший их лимузин. Фотографии в газетах получились просто отменные: высокий, длинноволосый инопланетянин, на лице странное выражение — смесь узнавания и печали…
Дома столицы вздымались в тумане, точно ступени гигантской лестницы с мерцающими неяркими огоньками. Над головой светящимися ревущими лентами проносились поезда. Улицы были точно глубокие коридоры с массивными стенами из камня и стекла; в «коридорах» суетились машины, трамваи… Камень, сталь, стекло, электрические огни. И ни одного лица!
— Это Нио-Эссейя, доктор Шевек. Мы решили, что для начала не стоит выставлять вас на обозрение толпе любопытных. Мы поедем прямо в Университет.
В темноте рядом с ним на мягких подушках автомобильных сидений оказалось пять человек. Все что-то объясняли ему, рассказывая о тех достопримечательностях, мимо которых они проезжали, однако из-за тумана Шевек так и не разобрался, которое из громадных, точно плывущих в сумеречном свете зданий Верховный суд, а которое Национальный музей и где Совет директоров, а где Сенат. Они проехали по мосту над какой-то широкой рекой, точнее, эстуарием. Миллионы огней Нио-Эссейи, точно светлячки, дрожали на темной воде. Потом дорога стала темнее, туман сгустился, водитель сбавил скорость. Фары высвечивали перед ними плотную стену тумана, которая будто отступала под натиском автомобиля. Шевек сидел, чуть наклонившись вперед и глядя перед собой. Взор его не был, впрочем, сосредоточен на чем-то конкретном, как и мысли, хотя выглядел он довольно мрачным и очень напряженным; остальные переговаривались вполголоса, уважая его молчание.
Что являла собой та плотная темная полоса, что непрерывно тянулась, скрытая туманом, вдоль дороги? Может быть, деревья? Неужели с тех пор, как они выехали из города, они едут среди деревьев? В голову пришло чужое слово «лес». Вряд ли они могли прямо из столицы попасть в пустыню. Деревья стеной обступали дорогу с обеих сторон — на следующем спуске с холма и на следующем подъеме; вокруг них в тумане шумел и покачивался лес, сплошь покрывавший всю планету; и в этом лесу, где-то в самой его глубине, замерла в ожидании иная жизнь, множество жизней, множество живых существ, живая темная листва, шелестящая на ночном ветерке… Шевек сидел, погруженный в собственные мысли без остатка, когда машина вдруг вынырнула из окутывавшего речную долину тумана, и на него из темноты, из придорожных кустов, впервые на мгновение глянуло чье-то лицо.
Лицо не было похоже на человеческое. Очень длинное, с его руку до плеча, и белое, как у призрака. Из отверстий, видимо служивших существу носом, вылетали облачка пара, и еще там — это впечатлило его больше всего, хотя ошибиться он не мог! — был глаз! Огромный, темный, печальный. А может, циничный… Увиденный мгновенно в свете фар.
— Кто это? — спросил потрясенный Шевек.
— Осел, по-моему, а что?
— Животное?
— Ну да, животное. Господи! У вас ведь там крупных животных вообще нет, верно? Я и забыл!
— Осел — это вроде лошади, — пояснил кто-то еще.
И третий человек авторитетно заключил:
— Между прочим, это и была лошадь. Таких крупных ослов не бывает!
Им хотелось поговорить с ним, но Шевек их уже не слушал. Он думал о Таквер. Интересно, что бы она прочла в мимолетном и глубоком взгляде темного глаза неведомого существа? Она была уверена, что все живое связано между собой, и наслаждалась идеей своего родства с рыбами в лабораторных аквариумах, точно пыталась обрести опыт существования вне своей человеческой сущности. Таквер сразу поняла бы, что и как ответить этому глазу, глянувшему из темноты под деревьями…
— Впереди Йе Юн. Там вас ожидает целая толпа встречающих, доктор Шевек, в том числе президент и несколько директоров, а также, разумеется, канцлер и прочие руководящие лица государства. Но если вы устали, то со всеми церемониями мы постараемся покончить как можно быстрее.
С церемониями покончили через несколько часов. Потом Шевек так и не смог как следует припомнить, что же они собой представляли. Его буквально вынесло из маленькой темной коробки — их автомобиля — в значительно большую, просто огромную и ярко освещенную коробку, полную людей. Их там были сотни — в помещении с золотистым потолком и хрустальными светильниками. Его представили всем по очереди. Все уррасти были ниже его ростом и почему-то лысые. Даже женщины, которых было совсем немного. Он не сразу догадался, что они, видимо следуя здешнему обычаю или моде, начисто сбривают со своих тел и голов всякую растительность — мягкие, пушистые волосы, свойственные его расе. Отсутствие волос они заменяли великолепной одеждой, самых разнообразных цветов и покроя. Женщины были в длинных платьях до пола; груди практически обнажены, а талия, шея и голова украшены драгоценностями и кружевами. Мужчины были в брюках и пиджаках или мундирах красного, синего, фиолетового, золотого, зеленого цвета; из разрезов на рукавах выглядывали пышные кружева. Некоторые мужчины были одеты в долгополые камзолы алого, темно-зеленого или черного цвета, из-под которых виднелись белые чулки на серебряных подвязках. Еще одно слово из языка йотик всплыло в памяти Шевека — он им практически никогда не пользовался, хотя ему очень нравилось, как оно звучит: «великолепие». Эти люди действительно были великолепны. Произносили великолепные речи. Президент, человек со странными холодными глазами, предложил великолепный тост: «За начало новой эры братских отношений между нашими планетами-близнецами и за предвестника этой эры, нашего дорогого и высокочтимого гостя, доктора Шевека с планеты Анаррес!» Президент Университета разговаривал с Шевеком очаровательно; председатель Совета директоров разговаривал с ним серьезно. Затем Шевек был представлен послам, космонавтам, физикам, политикам — десяткам людей, каждый из которых являлся обладателем длинного титула и множества регалий, причем почетные титулы следовали как до их собственного имени, так и после него; все они что-то говорили Шевеку, и он что-то им отвечал, однако же потом совершенно не помнил, что говорил хотя бы один из них, и хуже всего помнил, что именно говорил он сам. Глубокой ночью он обнаружил, что идет в сопровождении небольшой группы людей под теплым дождиком через какой-то парк или сквер. Под ногами приятно пружинила живая трава: ощущение было знакомым — он вспомнил, как ходил по траве в Треугольном парке в Аббенае. Это ожившее воспоминание и быстрое прохладное прикосновение ночного ветерка пробудили его. Душа выползла наконец из той норы, где пряталась все последнее время.
Сопровождавшие Шевека люди привели его в какое-то помещение, в «его», как они объяснили, комнату.
Комната была очень большая, метров десять в длину, и не разделена никакими перегородками или ширмами.
Те трое мужчин, что по-прежнему оставались при нем, были, видимо, его соседями. Комната была очень красивая; одна стена у нее почти сплошь состояла из окон, каждое из которых было отделено от соседнего изящной колонной, разветвлявшейся наверху, точно дерево, образуя над самим окном легкую арку. На полу лежал темно-красный ковер, а в дальнем конце комнаты в открытом очаге горел огонь. Шевек пересек комнату и остановился у огня. Он никогда еще не видел камина, не видел, чтобы деревья сжигали ради тепла, однако удивляться у него уже не было сил. Он протянул руки к благодатному теплу и присел у камина на скамью из полированного мрамора.
Самый молодой из сопровождавших Шевека людей тоже сел у огня напротив него. Остальные двое все еще о чем-то увлеченно беседовали — речь шла о физике, но Шевек даже не пытался вникнуть в суть их рассуждений. Молодой человек напротив тихо спросил:
— Интересно, что вы сейчас чувствуете, доктор Шевек?
Шевек вытянул ноги и наклонился вперед, чтобы тепло очага коснулось и его лица.
— Тяжесть, — сказал он.
— Тяжесть?
— Ну, возможно, силу тяжести. Собственный вес. А может, просто устал.
Он взглянул на своего собеседника, но в отблесках пламени лицо молодого человека видно было неясно, лишь сверкала золотая цепь у него на шее да рубиново светилась нарядная блуза.
— Простите, я не знаю, как вас зовут…
— Сайо Пае.
— Да, конечно! Пае! Я прекрасно знаю ваши работы о Парадоксе. — Слова почему-то давались ему с трудом, и говорил он точно во сне.
— Здесь есть один бар… — сообщил Пае. — Преподаватели и аспиранты имеют право покупать спиртное в любое время. Не хотите ли чего-нибудь выпить, доктор Шевек?
— С удовольствием! Воды.
Молодой человек исчез и вскоре появился вновь со стаканом воды в руке. Остальные двое также присоединились к ним у камина. Шевек жадно выпил воду и продолжал сидеть, тупо уставившись на пустой стакан в руке — хрупкую, изящной формы вещицу, в золотом ободке которой дрожали отблески пламени. Он каждой клеточкой своего существа ощущал, как относятся к нему эти трое — покровительственно, уважительно. Собственнически.
Он поднял голову и по очереди посмотрел на каждого. Все выжидающе глядели на него.
— Ну что ж, вот вы меня и заполучили, — сказал он и улыбнулся. — Заполучили своего анархиста? Ну и что же вы намерены со мной делать?
В квадратном окне, прорубленном высоко в белой стене, виднелось только ясное синее небо. И в самом центре этого синего квадрата — солнце.
В комнате было одиннадцать малышей, в основном по двое — по трое рассаженных в мягкие просторные «манежи», где они сейчас дремали, навозившись всласть. «На свободе» оставались лишь двое самых старших — один, пухленький, спокойный, активно обследовал вешалку, второй, светловолосый, задумчивый, большеголовый, сидел в квадрате солнечного света и внимательно следил за солнечным лучом. В прихожей почтенная седовласая матрона с единственным зрячим глазом беседовала с высоким печальным мужчиной лет тридцати, который рассказывал ей, что мать их ребенка получила назначение в Аббенай и хочет, чтобы мальчик остался здесь.
— Так, может, пусть он здесь и ночует? А, Палат? — спросила женщина.
— Да, наверное, так будет лучше. Сам-то я в общую спальню переезжаю.
— Ничего, не волнуйся. Тут ему все знакомо, он ничего и не заметит. Мне кажется, в Центре по распределению труда и тебе вскоре подыщут назначение в Аббенай. Вы ведь с Рулаг партнеры и оба хорошие инженеры…
— Да, но она… Понимаете, в ней лично заинтересован Центральный институт инженерных исследований. А я, видимо, для них не гожусь… Рулаг предстоит большая работа…
Матрона с понимающим видом кивнула и вздохнула.
— Даже если это и так… — начала было она энергично и тут же смолкла.
Взгляд мужчины остановился на большеголовом малыше, который отца пока не заметил: слишком занят был созерцанием солнечного луча. Толстячок тем временем успел подобраться к нему; двигался он довольно неуклюже: он описался и ему мешал мокрый и тяжелый подгузник. Вообще-то, он подполз к товарищу просто от скуки, желая поиграть, но, оказавшись в квадрате солнечного света и почувствовав тепло, он тяжело плюхнулся на пол рядом с худеньким большеголовым малышом и вытеснил того в тень.
Созерцательное восхищение, владевшее до сей поры светловолосым мальчиком, тут же сменилось гневом. С яростным воплем «Уходи!» он решительно оттолкнул толстячка.
Воспитательница тут же вмешалась, сделав большеголовому замечание:
— Нельзя толкаться, Шев.
Светловолосый мальчик встал. Лицо его пылало от солнца и возмущения. Ползунки сползли с плеч и чуть не падали на пол.
— Мое! — заявил он пронзительным, звенящим голоском. — Мое солнышко!
— Не твое, — спокойно и уверенно возразила воспитательница. — Ничего твоего тут нет. Тут все общее, для всех. И солнышко для всех. Солнышком со всеми нужно делиться. А если не будешь делиться, то и сам не сможешь пользоваться. — И она, подхватив светловолосого малыша, мягко, но решительно усадила его на пол довольно далеко от солнечного пятна.
Толстячок равнодушно наблюдал за происходящим. Зато большеголового такая несправедливость потрясла до глубины души.
— Мое солнышко! — возмутился он и разразился гневными слезами.
Отец взял его на руки и сказал:
— Ну ладно, Шев, успокойся, хватит. Ты же знаешь, что нельзя все забирать себе. Да что с тобой такое? — Голос у него был тихий и чуть дрожал, словно он и сам с трудом сдерживал слезы, а уж его худенький, высокий, светловолосый сынишка ревел вовсю.
— Некоторым все в жизни непросто дается, — сочувственно вздохнула старая женщина, глядя на них.
— Можно я его прямо сейчас домой возьму? Понимаете, наша мама сегодня вечером уезжает…
— Конечно бери. Надеюсь все же, что вскоре и ты получишь назначение в Аббенай, вот вы снова и будете все вместе. — Воспитательница подхватила толстячка с пола и привычным движением пристроила себе на бедро. Лицо ее было печальным, однако единственный глаз весело подмигнул большеголовому малышу. — До свидания, Шев, дорогой мой! Завтра утром придешь, и мы с тобой в грузовик и шофера поиграем, хорошо?
Но мальчик еще не простил ей обиды и на нее даже не посмотрел. Он рыдал, прижимаясь к отцу, обхватив его за шею и пряча лицо от солнышка, так несправедливо у него отнятого.
В тот день для репетиции оркестру понадобилась вся сцена, танцевальная группа скакала в зале учебного центра, и той небольшой группе, что занималась развитием речи, то есть училась говорить и слушать других, пришлось перебраться в мастерскую, где дети расселись кружком прямо на полу. Первым выступать вызвался восьмилетний малыш, долговязый, с длинными руками и ногами. Он стоял, вытянувшись в струнку, — так прямо обычно держатся только физически крепкие и здоровые дети. Его не определившееся еще личико сперва чуть побледнело от волнения, потом вспыхнуло румянцем. Он выжидал, когда остальные успокоятся и будут готовы его слушать.
— Ну, Шевек, начинай, — сказал преподаватель.
— У меня есть одна идея…
— Громче, — велел ему преподаватель, коренастый молодой человек лет двадцати с небольшим.
Мальчик растерянно улыбнулся:
— Видите ли, я вот что подумал… Скажем, вы кидаетесь камнями. В дерево, например. Кинули камень, и он должен долететь и удариться о дерево. Правильно? Но в том-то и дело, что долететь он не может! Потому что… Можно мне взять грифельную доску? Смотрите: вот вы, а вот дерево, — он быстро чертил на доске, — ну, то есть как будто дерево, а вот камень — видите? — на середине пути от вас к дереву? — Дети захихикали, поскольку Шевек довольно похоже изобразил смешное дерево-холум, и он тоже улыбнулся. — Чтобы попасть в дерево, камень должен был сперва пролететь это расстояние, верно? А потом еще лететь и оказаться на середине следующего отрезка пути, то есть вот здесь. Получается, что не важно, как далеко камень уже пролетел, — всегда найдется такая точка, где значение имеет только время, проведенное им в полете, и точка эта всегда находится посредине отрезка, заключенного между последней точкой на пути камня к дереву и конечной, то есть самим деревом…
— Ты считаешь, что нам это интересно? — прервал его преподаватель, обращаясь не к Шевеку, а к остальным детям.
— А почему все-таки камень никак не может долететь до дерева? — спросила девочка лет десяти.
— Потому что ему всегда остается пролететь еще как бы вторую половину оставшегося пути, — сказал Шевек. — Она ему всегда еще как бы предстоит… поняла?
— А может, ты попросту не слишком хорошо прицелился? — с натянутой улыбкой спросил преподаватель.
— Это не важно, как прицелиться! Камень просто не может долететь до цели, вот и все.
— Кто тебе это сказал?
— Никто. Я вроде бы сам это увидел. По-моему, на самом деле камень…
— Довольно.
Остальные дети, до того спорившие и болтавшие, почему-то вдруг притихли. Светловолосый мальчик умолк, вид у него был испуганный и обиженный.
— Речь — это процесс взаимный, искусство общения, искусство сотрудничества. А ты хочешь говорить один, то есть проявляешь обыкновенный эгоизм.
Из зала, где репетировал оркестр, доносилась негромкая веселая музыка.
— Кроме того, хотя сам ты этого пока не понимаешь, ты вовсе не вдруг и не случайно до всего этого «додумался». Я, например, читал нечто очень похожее в одной книжке…
Шевек так и впился в него взглядом:
— В какой? А она здесь есть?
Преподаватель не выдержал и вскочил. Он был в два раза выше и в три раза тяжелее своего оппонента; по лицу его было явственно видно, что он этого мальчишку терпеть не может, однако угрозы в его поведении не чувствовалось — всего лишь желание поддержать свой авторитет, слегка поколебленный раздраженной реакцией на странные речи малыша.
— Нет! Здесь ее нет! И перестань думать только о себе! — Он сдержался и сказал уже спокойнее, «менторским» тоном: — Вот вам, дети, пример того, чем мы совершенно не должны заниматься на уроках по развитию речи. Речь — это прежде всего взаимный обмен, а Шевек пока не готов понять это, как и большинство из его сверстников из младшей группы, потому присутствие его на наших уроках крайне нежелательно, ибо нарушает нормальный учебный процесс. Ты ведь и сам это чувствуешь, Шевек, верно? Я бы предложил тебе поискать другое занятие, более соответствующее твоему теперешнему уровню развития.
Больше никто не сказал ни слова. Тишина, нарушаемая лишь звуками музыки из зала, тяжело повисла в мастерской. Шевек отдал преподавателю грифельную доску, выбрался из круга учеников и вышел в коридор. Закрыв за собой дверь, он остановился и услышал, как дети принялись под руководством преподавателя излагать по очереди только что выдуманную дурацкую историю с продолжением. Шевек прислушался к оглушительным ударам своего сердца; в ушах у него звенело — но это были вовсе не звуки цимбал: так всегда звенит в ушах, когда очень стараешься не заплакать; он это уже несколько раз за собой замечал. Ему этот звон был неприятен; и думать о том камне и дереве тоже не хотелось, так что он постарался переключиться на мысли о своем излюбленном Квадрате. Он был сделан из одних чисел, а числа всегда такие спокойные и надежные. Когда Шевек находился в затруднительном положении, он всегда мог уйти в мир цифр и чисел — уж они-то недостатков не имели. Впервые он представил себе этот Квадрат уже довольно давно; ему казалось, что Квадрат занимает то же место в пространстве, что музыка — во времени. Квадрат был красивый, из девяти первых интегралов с цифрой «5» в центре. И сколько ни прибавляешь ряды цифр, все равно в итоге выходит то же самое. Все неравенства каким-то образом обретали решение. Любо-дорого глядеть! Ах, если бы попасть в такую группу, где всем интересно говорить о числах! Но в учебном центре всего двум-трем ученикам старших классов фокусы с числами были действительно интересны, однако у старшеклассников было много других занятий… И все-таки что́ это за книга, о которой упомянул преподаватель? А вдруг она вся посвящена числам? Может быть, в ней найдется объяснение, как этому дурацкому камню долететь до дерева? Глупо он все-таки поступил, рассказав эту шуточную задачку про камень и дерево! Никто даже не понял, что это шутка! Преподаватель прав: он думал только о себе. Голова у него разболелась. И он снова стал думать о числах, о тихом мире цифр.
Если бы нашлась книга, целиком состоящая из чисел, это была бы самая правдивая книга на свете! И самая справедливая. Потому что мысли, выраженные с помощью слов, никогда полностью не соответствуют действительности, получаются какими-то перекрученными, налетают друг на друга, толкаются, вместо того чтобы соответствовать друг другу и идти стройными рядами. Хотя там, в глубине, под этими словами, как и в центре того Квадрата, все ровно и правильно, как и должно быть. Если вместо слов использовать цифры, ничего не было бы при этом потеряно. Если способен сквозь цифры понимать законы чисел, легко поймешь и системы уравнений, и весь дальнейший путь… Поймешь основы мира. А они очень надежны. Как цифры.
Шевек давно научился ждать. Стал прямо-таки первоклассным специалистом по ожиданию. Сперва он постиг это искусство, ожидая свою мать Рулаг, — она уехала так давно, что он этого уже и не помнил. Еще более отточенным искусство ожидания стало, когда он ждал своей очереди, своей доли, своей возможности разделить ее — с кем-то. В возрасте восьми лет он спрашивал: «Как? Почему? А что, если?..» Но очень редко спрашивал: «Когда?»
Он ждал, когда за ним придет отец, чтобы забрать его «домой». Ждать приходилось долго: шесть декад. Палат согласился на временную работу в ремонтной бригаде по обслуживанию водоочистной установки в горном массиве Драм, после чего намерен был провести десять дней на пляжах в Маленнине — плавать, загорать и заниматься сексом с женщиной по имени Пипар. Все это он серьезно объяснил своему сынишке. Шевек ему верил, и Палат заслуживал этого доверия. Прошли долгие шестьдесят дней ожидания, и он появился в спальне детского интерната «Широкие Долины» — высокий, худой, с печальными глазами. Еще более печальными, чем всегда. Занятия сексом не принесли ему радости. Для этого ему нужна была Рулаг, но ее с ним не было. Увидев сына, Палат улыбнулся и сморщился, будто от боли: Шевек был очень похож на мать.
Им нравилось бывать вместе.
— Палат, а ты видел когда-нибудь такие книжки, в которых были бы только цифры?
— Что ты имеешь в виду? Книги по математике?
— Наверное.
— Вот такие?
Палат вытащил из кармана куртки маленькую книгу. Она, как и бо́льшая часть книг на Анарресе, была в зеленом переплете с Кругом Жизни посредине и набрана очень мелким шрифтом, с крайне узкими полями: бумага в их мире исключительно ценилась; за нее приходилось расплачиваться множеством срубленных деревьев-холум и огромным количеством человеческого труда. Так любил повторять библиотекарь из учебного центра, если случайно испортишь страницу и просишь у него новую тетрадку. Палат раскрыл книжку и протянул ее Шевеку. На развороте были лишь столбцы цифр. В точности как ему и мечталось! Вот оно, соглашение о вечной справедливости! «Таблицы корней и логарифмов» — так гласил заголовок над Кругом Жизни.
Мальчик некоторое время внимательно изучал первую страницу.
— А для чего они? — спросил он; эти столбцы цифр явно были здесь не просто для красоты.
Его отец-инженер, сидя с ним рядом на жестком диване в холодной, плохо освещенной гостиной интерната, с готовностью принялся объяснять, что такое логарифмы. Два старика на другом конце комнаты кудахтали от смеха над игрой «Попробуй догони!». Вошли двое подростков-старшеклассников, спросили, свободна ли сегодня отдельная комната, и направилась прямо туда. Дождь замолотил было по металлической крыше одноэтажного здания, но быстро перестал. Дождь здесь никогда не шел долго. Палат вытащил свою логарифмическую линейку и показал Шевеку, как ею пользоваться; а Шевек зато изобразил ему свой Квадрат и рассказал о принципе его организации. Было уже очень поздно, когда оба заметили это. Потом они бежали в наполненной чудесными запахами дождя темноте по скользкой земле к корпусу младшеклассников и получили для порядка небольшой выговор от дежурной. Палат и Шевек быстро обнялись, поцеловались, вздрагивая от сдерживаемого смеха, и мальчик бросился к окну в своей огромной спальне, откуда ему хорошо было видно, как отец шагает по темноватой и единственной улице Широких Долин — прямо по блестящим в свете редких фонарей лужам.
Мальчик нырнул в постель прямо с грязными ногами и сразу заснул. Ему снилось, что он идет по дороге через пустыню и далеко впереди видит какую-то линию, пересекающую дорогу. Вблизи оказывается, что это стена, раскинувшаяся от горизонта до горизонта, высокая и прочная. Здесь дорога кончалась.
Он должен был идти дальше, но стена преграждала ему путь. В душе рос болезненный сердитый страх. Он должен идти дальше, иначе он никогда не сможет вернуться домой! Но стена стояла незыблемо.
Он колотил по ней кулаками, что-то гневно орал, но вместо слов изо рта вылетало какое-то странное карканье. Испуганный этим, он присел у стены на корточки и тут услышал чей-то голос: «Смотри…» Это был голос отца, и вроде бы мать его, Рулаг, тоже была где-то рядом, только ее он не видел (ведь он совсем не помнил ее лица). Оказалось, что Рулаг и Палат стоят на четвереньках в темноте под самой стеной и выглядят почему-то гораздо крупнее и неповоротливее остальных людей; и вроде бы они вообще не люди… Оба указывали ему пальцем куда-то вниз, на землю, — там, в отвратительной грязи, где даже не росло ничего, лежал камень. Он был такой же темный, как стена, но то ли на нем, то ли внутри его светилась какая-то цифра; «5», подумал Шевек сперва, потом решил, что «1», потом понял, что это такое, — совершенное множество. «Это краеугольный камень», — подтвердил чей-то знакомый и дорогой голос, и Шевека охватила пронзительная радость. В густой тени, как оказалось вдруг, никакой стены уже не было, и он понял, что вернулся назад, домой!..
Потом он так и не смог вспомнить всех подробностей этого сна, но то пронзительное ощущение радости не забылось. Никогда он не испытывал ничего подобного — так уверенно этот сон утверждал Постоянство: все равно что посмотреть на источник света, который горит ровно и никогда не гаснет. Шевек считал, что это вообще никакой не сон, хотя, безусловно, спал и вроде бы видел все во сне. Вот только, несмотря на ощущение бесконечной надежности, которое давал сон, он туда снова вернуться не мог — не помогло бы ни страстное желание, ни самые решительные поступки. Он мог только вспоминать об этом видении. Когда же ему снова снилась та стена, а это с ним случалось довольно часто, то эти сны были удивительно мрачные и никакого исхода, никакого решения не содержали.
Они узнали слово «тюрьма» из «Жизни Одо», которую все в их «исторической» группе тогда читали. В книге было много неясного, а в Широких Долинах не нашлось ни одного приличного историка, способного разъяснить детям непонятные места. Впрочем, когда они добрались до описания жизни Одо в крепости Дрио, понятие «тюрьма» стало более или менее ясным. А когда обслуживавший сразу несколько учебных центров большого района преподаватель истории заехал наконец в их городок, он отвечал на их вопросы с такой неохотой, с какой благовоспитанные взрослые вынуждены бывают разъяснять детям значение того или иного неприличного слова. Да, сказал он, тюрьма — это такое место, куда Государство помещает людей, которые не подчинились его Законам. А почему эти люди не могут уйти оттуда? Из тюрьмы уйти нельзя, там все двери заперты. Заперты? Да, как запирают дверцы грузовика на ходу, чтобы ты оттуда не выпал, глупый! Но что же они там делают, в этой тюрьме, находясь все время в одной и той же комнате? Ничего. Там нечего делать. Вы же видели на картинках, как жила Одо в тюремной камере в Дрио? Да, они видели: смиренно поникшая седая голова, стиснутые руки, застывшая в неподвижности человеческая фигурка среди мрачных теней, мечущихся по стенам… Иногда заключенных, правда, приговаривают к принудительным работам. Приговаривают? Ну, это означает, что судья — тот человек, которого Закон облекает особой властью, — приказывает им выполнять ту или иную тяжелую физическую работу. Приказывает? А если они не захотят? Тогда их заставят силой или даже побьют, если будут упорствовать… Дети напряженно застыли: потрясение было слишком велико! И как внимательно они слушали, одиннадцати-двенадцатилетние дети, ни один из которых никогда в жизни не получил даже шлепка и никогда не видел, чтобы били других, если не считать обычных детских потасовок и «выяснения отношений».
Но самый главный вопрос, который не давал покоя всем, задал Тирин:
— Вы хотите сказать, что целая куча людей способна была избить одного человека?
— Именно так.
— Почему же другие их не останавливали?
— У тюремной стражи всегда есть оружие. А у заключенных его нет, — сказал учитель истории. Он был чрезвычайно смущен: его вынуждали говорить о совершенно отвратительных вещах!
Их тогдашняя компания составилась по сходному упрямству характеров. В нее входили Тирин, Шевек и еще трое мальчишек. Девочек они не принимали, хотя и сами не смогли бы объяснить почему. Тирин отыскал идеально подходящую «тюрьму» — под левым крылом учебного центра. В этой норе можно было только сидеть или лежать. С трех сторон ее «стены» были образованы пересечением бетонных фундаментов, а сверху были перекрытия пола. Единственную открытую сторону запросто можно было закрыть тяжелой плитой из «пенного камня». Но ведь дверь в тюрьме полагалось ЗАПИРАТЬ. Следуя экспериментальным путем, они обнаружили, что если подпереть плиту снаружи клиньями, то изнутри ее ни за что не откроешь.
— А как же свет?
— Никакого света! — возмутился Тирин. О таких вещах он всегда говорил уверенно и авторитетно: его богатое воображение позволяло ему проникнуть в самую их суть, дело было даже не в имевшихся под рукой фактах. — В той крепости, в Дрио, узников держали в темноте годами.
— Ну а дышать чем? — спросил Шевек. — Эта плита слишком плотно закрывает проход. В ней нужно хотя бы дырку проделать.
— Чтобы проделать дырку в такой плите, знаешь сколько часов понадобится? И вообще, кто это станет сидеть в тюрьме так долго, чтоб ему воздуха не хватило?
В ответ последовал целый хор возражений — желающими «посидеть в тюрьме» оказались почти все.
Тирин с сомнением посмотрел на приятелей:
— Психи вы, и больше ничего! Неужели кому-то из вас на самом деле хотелось бы попасть в такую ловушку? И для чего? — Вообще-то, именно он придумал построить «тюрьму», однако самого строительства было с него более чем достаточно; он совершенно не понимал, почему нельзя просто вообразить себя узником и почему все непременно стремятся сами залезть в эту нору и попробовать открыть изнутри запертую, неоткрывающуюся дверь.
— Я хочу понять, на что это похоже, — сказал двенадцатилетний Кадагв, широкоплечий серьезный мальчик, признанный авторитет среди остальных.
— Да ты подумай башкой-то! — разъярился Тирин, но Кадагва дружно поддержали почти все.
Шевек притащил из мастерской сверло, и они просверлили двухсантиметровое отверстие в «двери» примерно на высоте носа. Это отняло у них целый час, как и предсказывал Тирин.
— Как долго ты хочешь там оставаться, Кад?
— Послушай, — сказал Кадагв, — если я узник, то сам я этого решить никак не могу. Я же не свободен. Это вы должны решать, когда меня выпустить.
— Верно. — Шевеку подобная логика показалась убедительной.
— Только ты не слишком долго сиди, Кад, мне тоже хочется! — сказал самый младший из их компании, Гибеш.
«Заключенный» ответом его не удостоил. Он вошел, точнее, заполз в свою темницу, «дверь» приподняли, с грохотом опустили и подперли клиньями снаружи. Четверо «тюремщиков» делали все с огромным энтузиазмом. Потом они сгрудились у вентиляционного отверстия, пытаясь увидеть «узника», однако внутри была непроницаемая тьма.
— Эй, не высасывайте у него из камеры весь воздух!
— Лучше вдуньте туда немного!
— Нет, лучше ты ему в эту дырочку пукни!
— Ну и сколько он у нас там будет сидеть?
— Час.
— Нет, три минуты!
— Пять лет!
— Ладно, хватит. До отбоя у нас четыре часа. Этого вполне достаточно.
— А я тоже хочу посидеть в тюрьме!
— Хорошо, мы его выпустим, а тебя туда на всю ночь посадим.
— Нет уж! Я лучше завтра!
Через четыре часа они вытащили клинья и выпустили Кадагва на свободу. Он вышел оттуда столь же невозмутимым, каким вошел туда, и сказал только, что очень хочет есть и что, вообще-то, ничего особенного: бо́льшую часть времени он просто проспал.
— Неужели снова туда полез бы? — поддразнил его Тирин.
— Запросто.
— Нет, второй я…
— Заткнись, Гиб. Ну так что, Кад? Сядешь снова в тюрьму, если мы тебе не скажем, когда в следующий раз выпустим?
— Запросто.
— И есть просить не будешь?
— Вообще-то, заключенных кормят, — вмешался Шевек. Это тоже было одно из непонятных мест в «истории с тюрьмой».
Кадагв пожал плечами. Его высокомерие и мужественное спокойствие были просто невыносимы!
— Эй, — обратился Шевек к двум младшим мальчикам, — слетайте-ка на кухню да попросите там что осталось и воды в бутылку налейте. — Потом он повернулся к Кадагву. — Мы тебе целый мешок еды с собой дадим, так что можешь торчать в этой норе, пока не надоест.
— Пока ВАМ не надоест, — поправил его Кадагв.
— Ладно, договорились. А ну на место! — Самоуверенность Кадагва вызвала в Тирине желание подыграть ему; Тирин вообще обладал задатками актера-сатирика. — Ты ведь заключенный? Так что не сметь возражать! Ясно? А ну повернись! Руки на голову!
— Это еще зачем?
— Хочешь вылететь из игры?
Кадагв мрачно глянул на него.
— Ты не имеешь права спрашивать тюремщиков. А если будешь упрямиться, так мы тебя и побить можем. Ты должен просто принимать все как должное, в тюрьме тебе никто не поможет. И даже если мы тебе яйца отобьем, ты нам ответить не сможешь. Потому что ты не свободен. Ну что, все еще хочешь в тюрьму?
— Конечно. Давай, ударь меня.
Тирин, Шевек и «заключенный» стояли лицом к лицу в странных застывших позах; стало уже темно, лишь слабо светил фонарь неподалеку; тяжелые бетонные стены высокого фундамента окружали их с трех сторон.
Тирин лукаво усмехнулся:
— Ты мне не советуй, что делать, везунчик. Заткнись лучше и полезай в свою нору! — И когда Кадагв послушно повернулся и полез в нору, Тирин изо всех сил толкнул его обеими руками в спину.
Кадагв упал на четвереньки и глухо вскрикнул — то ли от удивления, то ли от боли — и сел, прижимая к груди руку и засунув в рот палец, который, похоже, вывихнул. Шевек и Тирин молчали. Они, изобразив на лице полное равнодушие, играли роль «тюремщиков». Вот только обоим уже казалось, что скорее это роль «играет» ими. Младшие мальчики притащили хлеба из плодов дерева-холум, дыню и бутылку воды; по дороге они, видимо, все время болтали, однако, приблизившись к «тюрьме», тут же смолкли: окутывавшая это место странная тишина подействовала и на них. Пищу и воду просунули внутрь, дверь «заперли» с помощью клиньев. Кадагв остался один в кромешной темноте. Остальные собрались у фонаря. Гибеш прошептал:
— А пи́сать ему где же?
— Туда же, в постельку, — язвительно ответил Тирин.
— А если ему по-большому захочется? — не унимался Гибеш, потом вдруг ойкнул и пронзительно расхохотался.
— И что ты в этом такого смешного нашел?
— Я представил, как он… ведь там совсем темно, он ничего не видит… — Гибеш так и не смог ничего объяснить — вся компания вдруг залилась диким хохотом с подвываниями. Они смеялись, пока хватало воздуха, отлично зная, что «узник» слышит их ржание.
Давно миновал час отбоя, даже взрослые по большей части уже легли спать, хотя на территории интерната кое-где еще горели огни. Улица была пуста. Мальчишки со смехом и громкими криками прошлись по ней, будто опьянев от осознания своей общей тайны и радуясь, что мешают спать всем остальным, что нарочно делают гадости. Они перебудили половину детей в своем корпусе, устроив в спальнях игру в салки прямо среди кроватей. Никто из взрослых не вмешивался; вскоре безумие улеглось само собой.
Тирин и Шевек еще долго сидели вместе и о чем-то шептались. Оба решили, что Кадагв сам напросился, вот пусть теперь и посидит в тюрьме полных двое суток.
Когда в полдень они встретились у мастерской по вторичной переработке древесины и мастер спросил, где Кадагв, Шевек быстро глянул на Тирина и ничего не ответил. Он чувствовал себя чрезвычайно умным и хитрым. Но Тирин холодно ответил мастеру, что Кадагв, должно быть, временно перешел в другую группу. Шевек был потрясен этой спокойной ложью. От тайной власти над кем-то ему было не по себе: ноги чесались, уши горели. Когда мастер спустя некоторое время заговорил с ним, он даже вздрогнул; его терзала какая-то неведомая тревога, страх, а может, еще что-то — он никогда не испытывал ничего подобного прежде; отчасти это было похоже на смущение, но только гораздо хуже: что-то очень плохое было внутри, в глубине души… Он все время думал о Кадагве, шпаклюя и зашлифовывая песком дырки от гвоздей, оставшиеся в досках из древесины холум, и изгнать несчастного «узника» из собственных мыслей оказалось ему не под силу. Это было просто ужасно!
Гибеш, стоявший на часах после обеда, сообщил Тирину и Шевеку с виноватым видом:
— По-моему, Кад там что-то говорил… И голос у него был такой странный!..
Воцарилось молчание. Потом Шевек сказал:
— Сейчас мы его выпустим.
— Да брось ты, Шев, не будь сентиментальной девчонкой! Нечего тут альтруизм разводить! — возмутился Тирин. — Пусть отсидит свое! Посмотрим, как он потом воображать будет!
— Никакого альтруизма я не развожу! Я, черт побери, снова себя уважать хочу, — огрызнулся Шевек и бегом бросился к учебному центру.
Тирин слишком хорошо его знал, а потому времени на споры тратить не стал и побежал следом. Младшие, одиннадцатилетние, тоже поспешили. Ребята стремительно нырнули под фундамент, Шевек вышиб один клин, Тирин — другой, «дверь» с глухим стуком упала наружу…
Кадагв лежал на земле, свернувшись клубком. Потом сел, встал на четвереньки и выполз наружу. Он как-то странно жался к земле и все время щурился. Впрочем, выглядел он вроде бы как обычно. Вот только запах, который вырвался из «тюрьмы» с ним вместе, был поистине ужасен. Отчего-то у Кадагва начался понос, за ночь совершенно его измучивший, и в «темнице» творилось нечто невообразимое. На рубашке Кадагва виднелись отвратительные желтоватые фекальные потеки. Увидев их при свете фонаря, он попытался было прикрыть позорные следы руками, но никто ничего ему не сказал.
Когда они, выбравшись из-под дома, направлялись кружным путем к своей спальне, Кадагв спросил:
— Сколько времени я там пробыл?
— Около тридцати часов, включая первые четыре.
— Довольно много, — сказал Кадагв не слишком убежденно.
Доставив Кадагва в ванную, Шевек едва успел добежать до уборной, где его буквально вывернуло наизнанку. Спазмы не прекращались минут пятнадцать. Он весь дрожал, ноги были как ватные. Наконец рвота прекратилась. Умывшись, Шевек пошел в общую комнату и немного посидел там, проглядывая книжки по физике, спать он лег довольно рано. Больше никто из пятерых мальчишек и близко не подходил к «тюрьме». И никто ни разу не заговорил о случившемся; только Гибеш как-то расхвастался перед старшеклассниками, но те даже не поняли, о чем он говорит, и Гибеш, спохватившись, сам сменил тему.
Высоко в небе над Северным региональным институтом благородных и естественных наук стояла луна. Четверо юношей лет пятнадцати-шестнадцати сидели на вершине холма среди раскидистых лап стелющегося дерева-холум и смотрели то вниз, на институт, то вверх, на сияющую луну.
— Смешно, — сказал Тирин, — а раньше я никогда не думал…
Тут же последовали насмешливые комментарии остальных по поводу очевидности этого утверждения.
— Я никогда не думал, — продолжал как ни в чем не бывало Тирин, — что и там, на Уррасе, в такой вот вечер могут сидеть на вершине холма какие-то люди, смотреть на наш Анаррес и говорить при этом: «Ах, какая сегодня луна!» Наша планета для них — луна, а для нас луна — их родная планета.
— Ну и где здесь Истина? — уронил невозмутимый Бедап и зевнул.
— Что на вершине холма всегда кто-то сидит! — ответил Тирин.
Они продолжали смотреть на бирюзовую луну, сиявшую в небесах, уже не совсем круглую — полнолуние миновало сутки назад. Арктическая ледяная шапка на Уррасе слепила глаза.
— Сейчас там, на севере, солнечно, — сказал Шевек. — А вон то коричневое пятно — это А-Йо.
— Где они валяются голышом на пляжах, — подхватил Кветур, — подставив солнышку украшенные бриллиантами пупки и лысые головы.
Последовало молчание.
Сюда, на вершину холма, они пришли исключительно ради мужской компании. Присутствие девушек действовало на них пока что подавляюще. Порой им вообще начинало казаться, что вокруг одни девушки. Куда ни посмотришь — девушки; даже во сне они видели девушек! Все они уже успели попробовать себя в искусстве плотской любви, и теперь кое-кто от отчаяния пытался никогда более этого не пробовать. А результат был, как ни крути, один: девушки никуда из их жизни не девались.
Три дня назад на занятиях по истории движения одонийцев им показывали учебный фильм, и зрелище безупречно ограненных драгоценных камней на гладких, загорелых, смазанных маслом женских животах с тех пор преследовало каждого из них неустанно.
Они также видели страшные кадры: тела детей с такой же пушистой «шерсткой» на теле, как и у них самих в детстве; мертвые дети были свалены, точно металлолом, на морском берегу, и какой-то человек поливал их горючим, а потом поджег. «Голод в провинции Бачифойл, где проживает народность тху, — послышался голос за кадром. — На пляжах сжигают тела детей, умерших от голода и болезней. А в это время на курорте Тиус, в семистах километрах отсюда, жители государства А-Йо (и тут как раз появились украшенные драгоценностями пупки) — женщины, которых мужчины-собственники содержат исключительно для удовлетворения собственных сексуальных потребностей (здесь диктор использовал слово из языка йотик, для которого в языке правик эквивалента не было), целыми днями валяются на песке и бездельничают, ожидая, что им приготовят и подадут обед те, кто к классу собственников отнюдь не принадлежит». Показали и фрагмент такого обеда: нежные жующие рты, улыбающиеся губы, изящные пальчики тянутся к деликатесам на серебряных блюдах… Потом снова в кадре оказалось слепое, ничего не выражающее лицо мертвого ребенка — рот открыт, пустой, черный, сухой… «И все это рядом. Бок о бок», — тихо проговорил голос за кадром.
Однако мальчишкам все же больше запомнились иные, бесконечно тревожащие их кадры.
— Как давно сняты эти фильмы? — спросил Тирин. — Они что, сделаны еще до заселения? Или все-таки современные? Никогда ведь не скажут!
— А какая разница? — возразил Кветур. — Они жили так на Уррасе еще до одонийской революции, когда все последователи Одо переселились на Анаррес. Так что, скорее всего, ничего там особенно не переменилось. — И он указал на огромную сине-зеленую луну.
— Откуда нам знать? Может, их там вообще уже нет.
— Что ты хочешь этим сказать, Тир? — спросил Шевек.
— Во всяком случае, если этим фильмам лет сто пятьдесят, то теперь на Уррасе все, возможно, совсем по-другому. Я не утверждаю, что это на самом деле так, но если бы вдруг такое случилось, то как бы мы об этом узнали? Мы туда не летаем, мы с ними переговоров не ведем, никаких культурных связей между нашими планетами нет… Мы действительно понятия не имеем, что происходит сейчас на Уррасе!
— Об этом прекрасно осведомлены члены Координационного совета по производству и распределению, из охраны космопорта. Они разговаривают с теми… ну, с пилотами грузовиков — уррасти. Они просто должны быть в курсе — ведь мы поддерживаем с Уррасом торговые отношения; к тому же нам необходимо знать, насколько уррасти в настоящий момент для нас опасны. — Слова Бедапа казались вполне разумными, однако ответ Тирина прозвучал неожиданно резко:
— В таком случае все знают только люди из Координационного совета, но не мы!
— И мы знаем! — воскликнул Кветур. — Я, например, с пеленок слышу об Уррасе, хотя мне совершенно безразлично, увижу ли я какой-нибудь новый фильм о городах этих вонючих уррасти!
— В том-то и дело, — сказал Тирин с видом человека, следующего неумолимой логике доказательств. — Весь материал об Уррасе, доступный студентам, одинаков. Только и слышишь: отвратительно, аморально, «экскрементально»! Но послушай: если на Уррасе действительно было настолько плохо, когда его покидали переселенцы, то как же ему удалось столь успешно просуществовать еще сто пятьдесят лет? Если их общество настолько «больно», то давным-давно должно было бы умереть и разложиться! Почему же этого до сих пор не произошло? И чего это мы так их боимся?
— Боимся заразиться, — буркнул Бедап.
— А что, мы настолько слабы? И почему мы боимся хоть немного показать себя миру? В любом случае все в их обществе «больны» быть не могут. И каким бы оно ни было, кое-кто в нем непременно должен был сохранить порядочность. Здесь ведь все люди тоже очень разные, верно? Неужели на Анарресе все такие уж верные последователи Одо? Взять хотя бы этого сопляка Пезуса!
— Но в больном организме даже отдельные здоровые клетки обречены на гибель, — заметил Бедап.
— Господи, да используя принцип Аналогии, можно доказать все, что угодно, и ты это прекрасно знаешь. И все-таки откуда нам известно, что их общество так тяжело больно?
Бедап задумчиво погрыз ноготь и спросил:
— То есть, по-твоему, Координационный совет и Учебный синдикат нам лгут?
— Нет. Я сказал только, что мы питаемся теми сведениями, которыми нас кормят. А какими сведениями нас кормят? — Темнокожее курносое лицо Тирина было ярко освещено лунным светом. — Минуту назад Квет очень четко это сформулировал. Он прекрасно усвоил урок: отвернитесь от Урраса, ненавидьте Уррас, бойтесь Урраса.
— А почему бы и нет? — спросил Кветур. — Ты только вспомни, как они обошлись с нашими предками — одонийцами!
— Они отдали нам свою луну, не так ли?
— Да, чтобы держать нас подальше! Чтобы мы не разрушили их государство собственников! Они предоставили нам возможность строить свое общество справедливости далеко-далеко от них, на луне. И я уверен, как только они от нас избавились, то сразу принялись создавать новые типы государственных машин и новые армии — ведь на Уррасе не осталось никого, кто мог бы их остановить. Неужели ты думаешь, что, если мы откроем перед ними ворота нашего космопорта, они явятся к нам как друзья и братья? Да их миллиард, а нас всего двадцать миллионов! Они просто выметут нас отсюда поганой метлой или превратят нас… как это называется? Ну есть такое слово?.. Да, в рабов! И заставят работать в шахтах!
— Хорошо. Я согласен, что Урраса, возможно, и следует опасаться. Но почему нужно ненавидеть всех его жителей? Ненависть попросту нефункциональна; зачем же нас учат ненавидеть? А не потому ли, что, если мы узнаем, каков Уррас в действительности, он может нам даже понравиться? Кое-что хотя бы? Хотя бы некоторым из нас? И не в том ли дело, что КСПР не столько опасается тех немногочисленных уррасти, что прилетают сюда, сколько того, что кое-кто из анаррести захочет полететь туда?
— Полететь на Уррас? — изумленно переспросил Шевек.
Они спорили потому, что им нравилось спорить, нравилось быстро пробегать свободной мыслью по тропам возможностей, нравилось подвергать сомнению то, что казалось несомненным. Они были умны, разум их уже отчасти был дисциплинирован и приобщен к ясности научного мышления, и было им всего по шестнадцать лет. Но азарт дискуссии, радость спора для Шевека вдруг померкли, как — чуть раньше — для Кветура. Он ощутил смутную тревогу.
— Но кто может этого захотеть? — спросил он. — Зачем?
— Чтобы выяснить наконец, каков этот иной «больной» мир. Увидеть собственными глазами, что такое «лошадь»!
— Ну это уже просто детский визг на лужайке! — сказал Кветур. — Говорят, что жизнь есть и в других солнечных системах, — он обвел рукой обмытый лунным светом горизонт, — так что нам с того? Мы имели счастье родиться здесь!
— Но если наше общество лучше, чем все остальные, — сказал Тирин, — то нам следовало бы помочь им стать такими, как мы. Однако как раз это нам и запрещено.
— Уж и запрещено! Совершенно несвойственное нашему миру слово. Кто запрещает-то? Ты слишком обобщаешь. — Шевек наклонился вперед и заговорил с особым жаром: — Порядок не значит «приказ». Мы не улетаем с Анарреса, потому что мы и есть Анаррес. Будучи Тирином, ты не можешь сменить свое тело на другое, даже если тебе и захочется попробовать стать кем-то еще и посмотреть, каково это. Вот только это невозможно. Хотя силой тебя никто от подобных попыток удерживать не станет, правда ведь? Разве нас здесь держат насильно? Да и где он, аппарат насилия? Где законы, правительство, полиция? Нету. Здесь только мы, одонийцы, — все вместе и каждый сам по себе. Твоя сущность — быть Тирином, а моя — Шевеком, и наша общая сущность — быть одонийцами, ответственными друг перед другом. В этой ответственности и заключается наша свобода. Избегать этой ответственности — значит эту свободу утратить. Неужели ты действительно хотел бы жить в обществе, где у тебя нет ни перед кем никакой ответственности, а стало быть, и никакой свободы, никакого выбора, только пресловутый фальшивый выбор между соблюдением закона или его нарушением? Причем последнее влечет за собой наказание. Неужели ты действительно хотел бы жить — в тюрьме?
— Господи, конечно же нет! Я что, уж и сказать ничего не могу, черт побери? Тяжело все-таки с тобой говорить, Шев! Ты сперва молчишь-молчишь, а потом обрушиваешь на человека целый грузовик железобетонных аргументов, и тебе все равно, что там такое валяется и стонет, окровавленное и жалкое, под этой грудой…
Шевек успокоился и с победоносным видом чуть отодвинулся от Тирина.
И тут Бедап, коренастый, с квадратным лицом и дурацкой привычкой грызть ногти, вдруг заявил:
— А я считаю, что точка зрения Тира имеет право на существование! Хорошо было бы все-таки узнать, правду ли нам рассказывают об Уррасе.
— Ну и кто же, по-твоему, нам лжет? — пристально посмотрел на него Шевек.
Бедап спокойно встретил его взгляд:
— Кто, брат? Да никто! Только мы сами.
А над их головами плыла в сиянии планета-близнец, спокойная, величавая, точно являя собой прекрасный пример невероятности вероятного.
Посадка лесов в литорали на западном побережье Тименского моря являла собой одно из величайших деяний пятнадцатого десятилетия со времен заселения Анарреса; в озеленении побережья участвовали почти восемнадцать тысяч человек, и длилось оно два года.
Хотя весьма протяженное юго-восточное побережье моря было достаточно пологим и плодородным, давая жизнь многочисленным рыболовецким и земледельческим коммунам, площадь пахотных земель в целом была весьма невелика. В глубине континента и на юго-западном побережье Тименского моря земли были практически необитаемы; там имелось лишь несколько изолированных друг от друга маленьких шахтерских городков. Этот обширный регион назывался Великая Пустыня Даст.
В предшествующий геологический период Даст, видимо, покрывали густые леса деревьев-холум — вездесущего и доминирующего на планете растения, имевшего несколько разновидностей. Теперешний климат стал значительно более жарким и засушливым. Тысячелетия засухи уничтожили деревья и превратили почву в мельчайшую серую пыль, при любом ветерке тучей поднимавшуюся в воздух; пыль затем образовывала холмы столь же чистых очертаний и столь же безжизненные, как песчаные барханы в пустынях Земли. Жители Анарреса надеялись хотя бы отчасти возродить плодородность этих беспокойных земель благодаря лесонасаждениям. По мнению Шевека, это соответствовало принципу «каузативной реверсивности», игнорируемому школой классической физики, наиболее популярной и уважаемой на Анарресе; и все же этот принцип был тесно связан с учением Одо, хотя впрямую в ее трудах о нем не упоминалось. Шевеку вообще хотелось написать о взаимосвязи идей Одо с идеями современной физики и особенно — о применении принципа «каузативной реверсивности» к ее точке зрения на причинную обусловленность явлений, целей и средств. Однако в восемнадцать лет у него попросту не хватало знаний, чтобы написать подобную работу; впрочем, он никогда этих знаний и не приобретет, если в ближайшее же время не вернется к занятиям физикой и не выберется из этой чертовой пылищи!
По ночам над лагерями тех, кто работал над осуществлением Проекта озеленения, слышался неумолчный кашель. Днем кашляли меньше: были слишком заняты, чтобы думать о себе. Пыль была злейшим врагом этих людей — тонкая, сухая, забивавшая глотку и легкие. Однако именно на эту пыль они и возлагали все свои надежды, ведь когда-то она лежала тонким слоем плодородной почвы в тени густых деревьев. И если как следует потрудиться, это может случиться снова.
И ей благодаря зеленый лист сквозь камень прорастает
И из скалы ключ чистый начинает бить…
Гимар вечно напевала себе под нос мелодию этой песни, и вот сейчас, жарким вечером, когда они возвращались в лагерь, она пропела несколько слов вслух.
— Кому это «ей»? Кто такая «она»? — спросил Шевек.
Гимар улыбнулась. Ее широкоскулое нежное лицо было покрыто коркой пыли, волосы пропылились насквозь, одежда пропахла по́том.
— Я выросла близ Южной гряды, — сказала она. — Там шахтеры живут. Это их песня.
— Какие шахтеры?
— Ты что, не знаешь? С Урраса. Которые уже жили здесь, когда прибыли первые поселенцы. Некоторые из шахтеров так и остались на Анарресе и присоединились к поселенцам из солидарности. Они тут золото в шахтах добывали, олово… В таких городках до сих пор сохранились старые праздники и старые шахтерские песни. Мой тадде[2] был шахтером, он часто мне эту песню пел, когда я была маленькой.
— Ну и все-таки кто же такая «она»?
— Не знаю. Так в песне говорится. Ох, как мне хочется в тот лагерь, где мы в прошлый раз жили! Там, по крайней мере, поплавать было можно. Я прямо-таки насквозь пропотела — противно!
— Я тоже не лучше.
— И ото всех в лагере по́том разит. Кошмар какой-то!
— Это из солидарности…
Но теперешний их лагерь был уже в пятнадцати километрах от берега, и здесь искупаться можно было разве что в пыли.
В лагере был человек по имени Шевет — очень похоже на «Шевек». Когда окликали одного, часто откликался другой. Шевек ощущал некое родство с этим человеком — из-за столь редкого совпадения в звучании имен. Пару раз он видел, что Шевет внимательно на него смотрит. Однако друг с другом они пока не разговаривали.
Первые недели Шевек не ощущал ничего, кроме молчаливого неприятия происходящего в этой пустыне и сокрушительной усталости. Люди, которые избрали своей профессией жизненно важные области науки, например физику, вообще не должны призываться на подобные работы. Разве не аморально — заниматься работой, которая тебе отвратительна? Озеленение побережья, безусловно, необходимо, однако людям здесь по большей части было все равно, что им поручат в следующий раз; они привыкли часто менять вид и место работы; вот таких и следовало набирать в отряды специального назначения. Копаться в пыли и сажать деревья любой дурак может. На самом деле почти все выполняли эту работу куда лучше самого Шевека. Он всегда гордился своей силой и выносливостью, всегда сам вызывался сделать «самое трудное», когда приходила пора очередного — раз в декаду — дежурства по общежитию; но здесь тяжелая работа была повседневной: день за днем, по восемь часов подряд приходилось делать одно и то же в пыли, на солнцепеке. И весь день Шевек мечтал только о том, как вечером наконец останется один и сможет подумать. Но стоило ему добраться до палатки после ужина, как он камнем падал на постель и тут же засыпал. И ни разу ни одна умная мысль так его и не посетила!
Он считал своих товарищей по работе грубыми и туповатыми, а они в свою очередь — даже те, что были моложе Шевека, — обращались с ним как с мальчишкой, чуть насмешливо. Это его обижало и возмущало; утешение и удовольствие он получал только от писем, которые писал своим друзьям Тирину и Роваб с помощью шифра. Шифр они придумали вместе; это был набор глагольных форм, образованных от специальных терминов современной физики. С первого взгляда такое письмо представлялось самым обычным, хотя и довольно нелепым по содержанию, точно беседа каких-то совсем спятивших философов. Особенно изощрялись в создании подобных «шедевров» Шевек и Роваб. Письма Тирина были очень смешными и убедили бы кого угодно, что имеют отношение к самым непосредственным переживаниям и событиям, однако чисто физический смысл их был весьма сомнителен. Зато Шевек частенько отсылал друзьям настоящие загадки — стараясь составлять их, когда копал ямы для деревьев в каменистой земле тупым заступом, а над ним на ветру кружились тучи пыли. Тирин отвечал довольно регулярно. Роваб в последнее время написала всего одно письмо и умолкла. Она была холодной девушкой, и Шевек это прекрасно знал. Однако никто у них в институте не знал, каким несчастным он чувствовал себя здесь, в этой пустыне! Роваб-то и Тирина сюда не послали! Они сейчас как раз спокойно занимаются разработкой собственных идей! А не воплощением этого чертова проекта облесения литорали. Их-то способности никто не тратит впустую! Они работают, занимаются настоящим делом, делают то, что хотят! А он? Он здесь не работает. Это его обрабатывают.
И все-таки странно — какое чувство гордости и огромного удовлетворения приносит подобная работа, когда выполняешь ее вместе со всеми!.. К тому же некоторые из его теперешних товарищей оказались людьми поистине незаурядными. Гимар, например. Сперва ее сильное крупное тело взрослой женщины вызывало у Шевека даже некоторую оторопь, но теперь он и сам стал достаточно сильным, чтобы желать ее.
— Придешь ко мне сегодня ночью, Гимар?
— Ой нет, что ты! — И она с таким удивлением посмотрела на него, что он даже немного обиделся, хотя постарался не показать этого.
— А я-то думал, мы друзья!
— Ну да, друзья.
— Но тогда почему же…
— У меня есть партнер. Постоянный. Там, дома.
— Могла бы раньше сказать. — Шевек покраснел.
— Да все как-то случая подходящего не было; и потом, с чего это я должна тебе что-то говорить? Извини, Шев. — Она с таким сожалением посмотрела на него, что у него снова пробудилась надежда.
— А что, если…
— Нет, Шев. Так с близкими людьми не поступают. Если любишь, нечего раздавать себя по кускам другим мужчинам.
— Но ведь жизнь с постоянным партнером, по-моему, противоречит законам одонийской этики, — сурово заметил Шевек.
— Вот еще дерьмо. — Гимар говорила спокойно, тихим голосом. — Иметь что-то только для себя неправильно, нужно делиться. Но разве этого мало — делить с другим человеком самого себя? Всю свою жизнь, все свои дни и ночи?
Шевек сидел, уронив руки между колен и опустив голову, — высокий, очень худой, безутешный, весь какой-то незавершенный.
— Я к этому не стремлюсь, — сказал он.
— Вот как?
— Да я по-настоящему еще и не знал ни одной женщины. Ты же видишь, я и тебя не понял. Я чувствую себя оторванным от остальных. И не могу с ними соединиться. И никогда не соединюсь. Было бы просто глупо с моей стороны мечтать о партнерстве. Это все… Это все для нормальных людей…
Застенчиво, но не смущенно, как взрослая и уважающая его взрослость женщина, Гимар сочувственно положила руку ему на плечо. Она его не ободряла и не говорила, что он такой же, как все, а сказала только:
— Я никогда, наверное, не встречу больше такого человека, как ты, Шев. И я тебя никогда не забуду!
И тем не менее отказ есть отказ. Несмотря на всю ее нежность и сочувствие, он ушел от нее уязвленный и очень сердитый.
Стояла жуткая жара, прохладно становилось только перед самым рассветом.
Человек по имени Шевет однажды вечером, после ужина, сам подошел к Шевеку. Он оказался симпатичным плотным мужчиной лет тридцати.
— Ох и надоело мне, что нас с тобой все время путают, — сказал он. — Назвал бы ты себя как-нибудь иначе, парень.
Эта самоуверенная агрессивность ранее, пожалуй, озадачила бы Шевека. Но теперь он ответил нахалу вполне в духе здешних нравов:
— Можешь сам себе имя сменить, если оно тебе не нравится.
— Ах ты, расчетливый сопляк! Небось из тех, что весь век готовы учиться, лишь бы ручки свои не марать! — взвился Шевет. — Я как такого завижу, прямо руки чешутся. Врезать бы тебе как следует, будешь знать!
— Сам ты сопляк! — возмутился Шевек, понимая, что словесной перепалкой тут не обойдется.
Шевет дважды сбил его с ног. Зато ему удалось несколько раз весьма удачно заехать противнику в физиономию, поскольку руки у него были длиннее, да и упорства больше, чем ожидал этот нахал. Однако в целом он, конечно, проигрывал. Несколько человек остановились возле них, увидели, что дерутся вполне честно, хотя и неинтересно, потому что один явно сильнее другого, и пошли дальше. Их не оскорбило примитивное желание одного проявить насилие. А что? Мальчишка на помощь не звал, пусть сам и разбирается. Придя в себя, Шевек обнаружил, что лежит навзничь в темной пыли между двумя палатками.
После этой драки у него еще пару дней звенело в правом ухе, и губа была сильно рассечена, а заживала очень плохо из-за проклятой пыли, которая не давала зажить даже малейшей царапине. Больше они с Шеветом никогда не говорили. Он издали видел этого человека среди других, у костров, где готовилась пища, но злобы не испытывал. Шевет дал ему то, что должен был дать, и он этот дар принял, хотя в течение долгого времени даже не пытался определить его значимость или обдумать его сущность. А когда сумел это сделать, этот дар уже ничем не отличался от прочих даров, полученных им в период взросления. Как-то вечером одна из тех девушек, что недавно присоединились к их бригаде, подошла к нему точно так же, как тогда Шевет, в темноте. Губа у него еще не успела зажить после драки… Он потом не смог вспомнить даже, что именно она ему сказала; все было очень просто — она его чуть поддразнивала, он отвечал ей, а потом они пошли куда-то в ночь, в пустыню, и там она предоставила ему полную власть над своим телом. Это был ее дар. И он его тоже с благодарностью принял. Как и все дети Анарреса, он имел опыт свободного сексуального общения как с мальчиками, так и с девочками, но все это было в детстве, когда он еще не понимал, как и его партнеры, что секс — это не только краткий миг удовольствия. Бешун, по-настоящему талантливая в плотской любви, взяла его с собой в неведомую страну, в самое сердце истинных сексуальных наслаждений, где не было места ни враждебности, ни недопустимости; здесь все было позволено, и два тела стремились лишь к тому, чтобы слиться воедино и уничтожить ту тоску, что снедала их, выйти за пределы своего физического «я», за пределы времени.
И все стало теперь очень легко, просто и прекрасно — в теплой пыли, под светом звезд. И дни теперь казались не изнуряющими, а долгими, жаркими, полными солнечного света, и даже пыль пахла, как тело Бешун.
Теперь Шевек работал в той бригаде, что сажала деревья. Грузовики привозили множество крошечных саженцев с северо-востока, выращенных в Зеленых горах, где выпадало осадков до десяти тысячи миллиметров в год, — там был пояс дождей. И они сажали эти деревца прямо в пыль.
Когда все было закончено, пятьдесят команд, выполнявших работы второго года Проекта, покинули эти места. Грузовики уже несли их прочь, а они все оглядывались — они видели результаты своего труда: легкую зеленую дымку на бледных пылевых барханах, точно на эту мертвую землю легко, почти незаметно набросили вуаль жизни. И люди радовались, пели, звонко перекликались. У Шевека на глаза навернулись слезы. Он вспомнил: «И ей благодаря зеленый лист сквозь камень прорастает…» Гимар давным-давно уехала к себе на Южную гряду.
— Ты чего это такой мрачный? — спросила Бешун и ласково прижалась к нему, когда грузовик в очередной раз подскочил на ухабе, и погладила его по твердому мускулистому плечу, покрытому беловатым налетом пыли.
— Ох уж эти женщины! — сказал Шевеку Вокеп, когда они сидели на автобазе горно-обогатительного комбината юго-западного края. — Они всегда считают, что завладели тобой. Ни одна женщина по-настоящему не может быть последовательницей Одо.
— Но ведь сама Одо?..
— Это все теория. Ведь у Одо, после того как убили Асьео, никаких мужчин больше не было, верно? Всегда можно найти исключения. И все же по большей части женщины — типичные собственницы, и само их отношение к мужчинам — это желание прибрать к рукам. Им хочется либо владеть самим, либо быть во власти кого-то.
— Ты полагаешь, что именно этим они отличаются от мужчин?
— Я просто уверен! Мужчине ведь что нужно? Свобода! А женщине? Обладание! Она тебя отпустит — но только если сможет обменять на кого-то другого. Все женщины — собственницы.
— Черт знает что ты говоришь! Ведь половина всех людей — женщины! — воскликнул Шевек, думая, а не прав ли Вокеп, случайно?
Бешун проплакала все глаза, когда он снова получил назначение на северо-запад; она ужасно злилась, и все пыталась заставить его сказать, что он без нее жить не сможет, и уверяла его, что она без него не проживет и дня, и требовала, чтобы они стали партнерами… Партнерами! Вряд ли она способна была выдержать общество одного и того же мужчины больше полугода!
Родной язык Шевека, единственный, которым он владел, явно страдал нехваткой соответствующих идиом для обозначения полового акта, а точнее — физического обладания. В языке правик выражение «обладать женщиной» не имело ни малейшего смысла. Наиболее близким по значению к глаголу «совокупляться», а также имевшим второе, неприличное, значение было специфическое выражение, означавшее примерно «совершать насилие». Наиболее привычным (и приличным) был глагол, употреблявшийся только с подлежащим во множественном числе, который обычно переводился таким нейтральным медико-юридическим термином, как «совокупляться». Множественное число подлежащего означало, что в данном акте всегда участвуют двое. Эти лексические рамки не могли, разумеется, вместить весь тот сексуальный опыт, которым отчасти теперь обладал и он; и Шевек прекрасно сознавал это, хотя и не очень отчетливо представлял себе, что же такое «обладание». Разумеется, он чувствовал, что Бешун принадлежала ему в те звездные ночи в пустыне. А он — ей. И видимо, она полагала, что имеет на него еще какие-то права. Впрочем, они тогда ошибались оба, и Бешун, несмотря на всю свою сентиментальность, быстро поняла это; она поцеловала его на прощание, улыбнулась наконец и отпустила. Нет, он не принадлежал ей. Он был во власти собственного тела. Это были первые порывы юношеской гиперсексуальности; и только тело в действительности властвовало над ним — как и над нею. Но теперь это прошло. И никогда (так думал он, восемнадцатилетний мальчишка, с разрешением на поездку в Аббенай в руке сидевший на автобазе комбината в полночь, ожидая, когда колонна грузовиков двинется на север), никогда уже более не случится. Хотя многое успело произойти с ним за это время, но в отношении женщин он теперь всегда будет на страже. Больше его никто не застанет врасплох, не одержит над ним верх. Поражение, сдача на милость победителя или, наоборот, восторги победы… Да и сама Бешун, возможно, ничего, кроме удовольствия, не хотела. С какой, собственно, стати? И это она, будучи свободной сама, и его выпустила на свободу…
— Нет, я с тобой не согласен, — ответил он длиннолицему Вокепу, биохимику-аграрнику, тоже направлявшемуся в Аббенай. — По-моему, большей части наших мужчин нужно еще учиться быть анархистами. А вот женщинам как раз этому учиться не нужно.
Вокеп с мрачным видом покачал головой.
— Все дело в детях, — сказал он. — В том, чтобы иметь детей. Именно дети делают их собственницами. И потому они тебя не отпускают. — Он вздохнул. — А золотое правило, брат, таково: сорви цветок удовольствия, прикоснись к нему и ступай себе дальше. Никогда не позволяй кому-то завладеть своей душой.
Шевек улыбнулся и допил свой сок.
— Не позволю, — сказал он.
Было радостно вновь вернуться в Региональный институт, вновь увидеть низкие холмы, покрытые пятнами стелющихся деревьев-холум, огороды, общежития, жилые комнаты, мастерские, аудитории, лаборатории — здесь он жил с тринадцати лет. И для него всегда возвращение назад было и будет не менее важно, чем путешествие в иные места. Пути куда-то, в новую жизнь, было для него недостаточно, точнее, достаточно лишь наполовину: он непременно должен был вернуться назад. Возможно, в этой его черте уже проявлялась природа той сложнейшей теории, которую он намерен был создать, отражавшей то, что практически находилось за пределами познаваемого. Скорее всего, он никогда бы не взялся за осуществление столь долгосрочного и немыслимо трудного дела, если бы не был абсолютно уверен, что возвращение всегда возможно, хотя сам он, наверное, вернуться не сможет. Сама природа подобного «путешествия во времени», сходная с природой кругосветного плавания, заключала в себе возможность возврата. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, нельзя снова вернуться в тот же дом. Это он понимал; именно это было основой его мировоззрения. И все же как раз мимолетность мгновения помогла ему вывести основные положения своей теории, в рамках которой то, что способно меняться более всего, на самом деле оказывается более всего постоянным, вечным, — и твое родство с рекою, родство реки с тобою обусловливают куда более сложные и куда более обнадеживающие отношения, чем простое отсутствие идентичности. Можно снова вернуться домой, так утверждала его общая теория времени, до тех пор, пока ты понимаешь, что дом есть некое место, где ты никогда еще не был.
А потому Шевек был рад вернуться домой — во всяком случае, это был единственный дом, какой он когда-либо имел или хотел иметь. Однако прежние друзья показались ему какими-то недоразвитыми. Он сильно повзрослел и возмужал за прошедший год. Правда, некоторые из девушек повзрослели не меньше, а может, даже больше, они стали женщинами. Но Шевек старался не переходить с ними границ обычного «трепа»; он пока что больше не хотел столь же сильной страсти — боялся попасть в силки, сплетенные собственными физиологическими порывами. Ему предстояло куда более важное дело. К тому же он заметил, что наиболее способные из девушек, вроде Роваб, тоже ведут себя хотя и непринужденно, но осторожно; в лабораториях и на лекциях, как и в общих комнатах отдыха, они держались как старые приятели, не более. Эти девушки, как и он, прежде всего хотели завершить образование, начать самостоятельную исследовательскую работу или найти такое применение своим знаниям, которое бы их удовлетворило, а уж потом, если возникнет такая потребность, рожать детей. Однако сексуальные забавы зеленых юнцов их тоже больше не удовлетворяли; им хотелось зрелости и в интимных отношениях, хотелось, чтобы отношения эти не были пусты и бесплодны; но пока что искать постоянных партнеров им было рановато.
Эти девушки стали Шевеку хорошими друзьями, доброжелательными и независимыми. А вот юноши его возраста, казалось, застряли где-то в самом конце собственного детства. Эти умненькие мальчики на деле были слишком ленивы и робки и, похоже, не желали занять себя ни работой, ни сексом. Если послушать Тирина, так секс — эту замечательную вещь — изобрел именно он, однако же все его интрижки были с девицами лет пятнадцати-шестнадцати, а от своих сверстниц он испуганно шарахался. Бедап, никогда не отличавшийся особым сексуальным аппетитом, принял вдруг поклонение одного студента-младшекурсника, явно имевшего гомосексуальные наклонности. Бедап как бы свысока позволял этому «голубоватому юнцу» выполнять любое его желание, однако, похоже, сам ничего не воспринимал всерьез; он вообще стал чрезвычайно ироничным и замкнутым. Шевек чувствовал, что их былой дружбе пришел конец. Даже Тирин был слишком сосредоточен на себе самом, да к тому же чуть что — дулся. Нет, восстанавливать с ними прежние отношения не хотелось. Одиночество, пожалуй, было Шевеку даже приятно, он всем сердцем приветствовал его. Ему и в голову не приходило, что сдержанность, которую проявили по отношению к нему Бедап и Тирин, была просто ответной реакцией; уже тогда мягкий, однако поразительно целостный и самодостаточный характер Шевека способен был создать собственное замкнутое поле, воздействие которого могли выдержать только очень волевые или очень преданные люди. Сам он заметил лишь, что у него наконец-то появилось достаточно времени для работы.
Еще на юго-востоке, привыкнув к постоянной физической нагрузке и перестав тратить свои мозги на сочинение дурацких шифрованных посланий, а собственное семя — на эротические сновидения, он наконец начал думать по-настоящему. А теперь у него появилось свободное время, и он мог всласть над тогдашними идеями поработать, решить, есть ли в них рациональное зерно.
Старшим преподавателем физики в институте была Митис. Практически возглавляя кафедру, она не занималась распределением нагрузки и учебных курсов — все назначения в институте каждый год автоматически перераспределялись, а на кафедре было еще около двадцати преподавателей, — однако же Митис проработала здесь тридцать лет и славилась своим блестящим и цепким умом. Кроме того, вокруг нее как бы всегда было некое чистое с психологической точки зрения пространство — так, чем ближе горная вершина, тем меньше можно встретить там людей. Отсутствие пресловутых «любимчиков» и «подхалимов» очень помогло Шевеку сблизиться с Митис. Некоторым людям от рождения свойственна авторитетность; ведь известно, что даже императоры любят порой переодеться в простое, новое для них платье, но все равно свою «авторитетность» сохраняют.
— Я отослала вашу работу по физике относительных частот в Аббенай, Сабулу, — сообщила Митис Шевеку, как всегда суховато и кратко, хотя вполне доброжелательно. — Хотите прочитать ответ?
Она подтолкнула к нему через стол мятый клочок бумаги, явно уголок, оторванный от какого-то большего листа. Там мелким корявым почерком было написано:
ts/2 x(R) = 0.
Шевек, навалившись на стол, так и впился глазами в заветную формулу. Глаза у него были очень светлые, и падавший из окна свет отражался в них так ярко, что они казались прозрачными, как вода. Ему было девятнадцать. Митис — пятьдесят пять. Она наблюдала за ним с нескрываемым сочувствием и восхищением.
— Как раз этого мне и не хватало, — сказал он. Его рука уже нащупала на столе карандаш и начала что-то царапать на листе бумаги. При этом на его бледном лице, обрамленном серебристыми мягкими волосами, постриженными очень коротко, вспыхнул румянец, даже уши покраснели.
Митис осторожно обошла вокруг стола и присела с ним рядом. У нее были отвратительные вены на ногах, и стоять ей было трудно. Это ее движение потревожило Шевека. Он поднял голову и с холодным раздражением посмотрел на нее.
— Я смогу закончить это через день-два, — сказал он.
— Сабул хотел бы посмотреть вашу работу, как только вы ее закончите.
Оба помолчали. Краска возбуждения сбежала со щек Шевека, он снова полностью сознавал присутствие старой Митис, которую очень любил.
— А почему вы послали ту мою работу Сабулу? — спросил он. — Да еще с такими серьезными недоделками! — Он улыбнулся; уже сама мысль о том, что пробел в его рассуждениях наконец-то закрыт, приносила ему необычайную радость.
— Я подумала, что он, возможно, сумеет определить, где вы ошиблись. Сама я не сумела. А еще я хотела, чтобы он понял, какую цель вы перед собой ставите… Знаете, он ведь предлагает, чтобы вы приехали к нему, в Аббенай.
Юноша не ответил.
— Вы хотите туда поехать?
— Пока нет.
— Я так и думала. Но поехать вы должны. Хотя бы из-за книг и из-за тех умных людей, с которыми там познакомитесь. Такие способности, как у вас, нельзя понапрасну разбазаривать в этой пустыне! — Митис внезапно заговорила очень страстно: — Это ваш долг — найти для себя наилучшее применение, Шевек. Не позволяйте обмануть себя нашей фальшивой уравниловкой. Вы будете работать с Сабулом; он очень хорош, он вас до смерти работой замучает. Но вы должны непременно остаться свободным и отыскать ту тропу, которой единственно хотите следовать. Доучитесь этот семестр и поезжайте. Но берегитесь там, в Аббенае! Особенно берегите свою свободу. Власть всегда зарождается в центре. А вы как раз туда и отправляетесь. Сабула я знаю не очень хорошо… однако ничего плохого о нем тоже сказать не могу. Но всегда помните: вам придется стать его человеком.
Притяжательные формы личных местоимений в языке правик встречались главным образом в случае эмфазы; в идиомах они практически не употреблялись. Малыш, конечно, вполне мог сказать «моя мама», но очень скоро обучался говорить просто «мама», а вместо «мои ручки» — просто «ручки» и так далее. Чтобы сказать на правик: «Это мое, а это твое», нужно было употребить выражение: «Я пользуюсь этим, а ты — тем». Заявление Митис: «Вам придется стать его человеком» — поэтому звучало несколько странно. Шевек тупо посмотрел на нее.
— Вам предстоит большая работа, — твердо сказала Митис, глядя на него черными сверкавшими, точно от гнева, глазами. — Вот и выполняйте ее! — И, ничего более не прибавив, она пошла прочь.
Шевек знал, что в лаборатории ее ждут студенты, но все равно был смущен. Пытаясь найти ответ, он уставился на клочок бумаги, по-прежнему лежавший на столе, и решил, что Митис велела ему поскорее вернуться к тем уравнениям и найти ошибку. Лишь значительно позже, годы спустя, понял он, что она действительно имела в виду.
Накануне его отъезда в Аббенай друзья устроили в его честь пирушку. Такие вечеринки устраивались часто и по самым различным, в том числе незначительным, поводам, но Шевек был поражен, с каким усердием все старались устроить ему «настоящие проводы». Совершенно не подверженный влиянию сверстников, он и не догадывался, что они его любят.
Похоже, многие немало дней экономили ради этой пирушки. В итоге количество еды оказалось просто невероятным. Заказ на выпечку был таков, что институтскому пекарю пришлось, забыв о своей подружке, остаться на весь вечер; он напек целую гору лакомств: душистых вафель, маленьких тарталеток с перцем, которые особенно хороши с копченой рыбой, сладких жареных пирожков, сочных и сытных. Было множество различных фруктовых напитков — консервированные фрукты привозили с берегов Керанского моря, как и маленьких соленых креветок. Ну а хрустящего сладкого картофеля высились целые горы. От такого изобилия все пришли в веселое расположение духа, хотя некоторых потом тошнило, столько они всего съели, не удержавшись.
Был устроен концерт — скетчи и прочие смешные штуки, как отрепетированные заранее, так и чистый экспромт. Тирин в костюме «бедняка с Урраса» — который раздобыл в утильсырье — приставал ко всем, требуя «подать нищему милостыню». Эти выражения все знали еще по школьным урокам истории.
— Дайте мне денег, — подвывал он, тряся рукой у них перед носом. — Денег! Денег! Ну что же вы мне денег не даете? У вас что, нет ничего? Врете! Ах вы, грязные собственники! Спекулянты проклятые! Нет, вы только посмотрите на это угощение! Как же вы его купили, если у вас денег нет? — Потом он стал предлагать им купить его самого. — «Копите» меня, «копите» меня, задешево продаюсь, — ныл он.
— Не «копите», а «купите», — поправила его Роваб.
— Какая разница — «копите», «купите»! Ты погляди, какое у меня прекрасное тело! Неужели не хочешь? — И Тирин, сам себе что-то напевая под нос, помахал своими тощими бедрами и сладко закатил глаза.
В конце концов его подвергли публичной экзекуции с помощью ножа для рыбы, и после этого он появился вновь уже в нормальной одежде. Кое-кто из студентов очень неплохо умел играть на арфе и петь, и вообще было много музыки, танцев, но еще больше разговоров. Они говорили столько, будто завтра им всем предстояло замолчать навсегда.
Ночь текла, и юные парочки порой удалялись ненадолго в отдельные комнаты, чтобы там быстренько предаться любовным утехам и вернуться к пирующим; кое-кто уже ушел спать; в конце концов за столом среди пустых чашек, рыбьих костей и крошек печенья осталось лишь несколько человек — все это им нужно было к утру убрать. Но до утра было еще далеко. И они разговаривали. Они точно лакомились этой бесконечной беседой, перескакивая с предмета на предмет. Бедап, Тирин, Шевек, еще несколько юношей, три девушки. Они говорили о ритме как пространственном выражении времени, о связи древнего учения Гармонии Сфер с современными физическими теориями. Они говорили о рекордных результатах последнего марафонского заплыва и о том, можно ли считать их детство счастливым. И пытались определить, что такое счастье…
— Страдание — это непонимание, непонятость, когда тебя понимают неверно, — сказал Шевек, наклоняясь вперед.
Светлые глаза его горели. Он был по-прежнему худ, с крупными руками, с торчащими по-детски ушами, весь еще угловатый, но здоровый и сильный. На пороге своего возмужания он был очень хорош собой. Его светлые, почти серебристые волосы, как и у остальных, мягкие, прямые и длинные, были перехвачены на лбу повязкой. Только одна из них — девушка с высокими скулами и чуть приплюснутым носом — была пострижена очень коротко; темные волосы охватывали ее голову уютной пушистой шапочкой. Она смотрела на Шевека спокойно и серьезно. Губы у нее блестели — она все время лакомилась жареными пирожками, — а на подбородке прилипла крошка.
— Страдание действительно существует, — говорил Шевек, широко разводя руками. — Оно вполне реально. Его можно назвать непониманием, но нельзя притворяться, что его нет или же оно когда-либо исчезнет, перестанет существовать. Страдание — это условие нашего существования. И когда оно приходит, ты сразу его узнаешь. Как узнаешь и истину. Разумеется, правильно, что болезни лечат, что с голодом и несправедливостью борются, — так поступают все «социальные организмы». Но ни один из них не может изменить природу бытия. Невозможно предотвратить страдания. Та или иная конкретная боль — да, подобное страдание можно и нужно устранять. Но не Великую Боль. Кое-какие страдания социума — ненужные страдания — общество облегчить способно. Но остальное останется. Корень страдания, его сущность. Все из присутствующих здесь рано или поздно познают горе; и если мы еще проживем пятьдесят лет, то все пятьдесят лет будем испытывать страдания. И в конце концов умрем. Лишь при этом условии мы появились на свет. Я боюсь жизни! Временами я… мне действительно бывает очень страшно! Всякое счастье кажется мимолетным, незначительным. И все же интересно: а что, если все это сплошь непонимание — вся эта погоня за счастьем, боязнь страдания?.. Что, если, вместо того чтобы бояться страдания, избегать его, человек мог бы… пройти сквозь него и оказаться по ту сторону? Что-то ведь там есть — по ту сторону. Ведь страдает моя сущность, мое «эго», но есть, верно, и такое место, где сущность… перестает существовать? Не знаю, как это выразить… Но я уверен: реальную действительность, истину я познаю через страдания так, как не способен познать через покой и счастье; реальность боли — это еще не страдание. Если сможешь пройти через нее. Если ты сможешь вытерпеть ее до конца.
— Реальность нашей жизни — это любовь и солидарность, — сказала высокая девушка с мягкими бархатными глазами. — Любовь — вот истинное условие существования человека.
Бедап помотал головой:
— Нет. Шев прав. Любовь — это просто один из способов существования, и она может пойти не в ту сторону, может и вовсе пройти мимо. А вот боль никогда не ошибается. Но, таким образом, получается, что у нас просто выбора не остается — придется ее терпеть! И мы будем терпеть, хотим мы этого или нет.
Короткостриженая девушка яростно замотала головой:
— Нет, не будем! Лишь один из сотни, один из тысячи всю жизнь живет счастливо, счастливо проходит весь путь от рождения до смерти. А остальные только притворяются, что счастливы, или же просто помалкивают. Все мы страдаем, но, может быть, недостаточно. А стало быть, страдаем зря.
— И что же нам делать? — спросил Тирин. — Бить себя по башке молотком каждый день, чтобы убедиться, что мы страдаем достаточно?
— А ведь ты создаешь культ страдания, Шев, — заметил еще кто-то. — Основная цель жизни, согласно учению Одо, носит характер позитивный, а не негативный. Страдания — это нарушение нормальной функции организма, за исключением тех физических страданий, которые предупреждают организм об опасности. А психологические и социальные страдания носят абсолютно разрушительный характер.
— Что и подвигло Одо с особым вниманием отнестись к страданиям — своим собственным и других людей! — возразил Бедап.
— Но ведь весь принцип взаимопомощи основан именно на том, чтобы предотвращать страдания!
Шевек сидел на столе, болтая в воздухе своими длинными ногами; лицо его было напряжено и спокойно одновременно.
— А вы когда-нибудь видели, как умирает человек? — спросил он.
Бо́льшая часть видела — в интернате или же во время дежурства в больнице. И все, кроме одного, помогали хоронить умерших.
— Когда я жил в лагере на юго-востоке, я впервые увидел действительно страшную смерть. Что-то случилось с дирижаблем, и он во время полета вспыхнул и упал на землю. Они вытащили этого человека — на нем живого места не было, весь обожжен. Он еще часа два прожил… Спасти его было невозможно; ему совершенно ни к чему было так долго жить и мучиться, и не было никаких оправданий для того, чтобы заставлять его страдать еще два часа. Мы ждали, пока не слетают за анестезирующими средствами, и я стоял возле него вместе с двумя девчонками — мы только что вместе грузили его дирижабль. Врача в лагере не было. Ему нечем было помочь! Можно было только оставаться с ним рядом. Он был в шоке, но сознание почти не терял. И его терзала ужасная боль, особенно руки — я не думаю, что он ощущал, что остальное его тело практически обуглилось; боль он чувствовал главным образом в руках. Его нельзя было даже коснуться или погладить, чтобы как-то утешить, — при любом прикосновении кожа и мясо его оставались у вас на пальцах и он ужасно кричал. Ничего нельзя было для него сделать! Мы оказались совершенно беспомощны! Может быть, он сознавал, что мы рядом с ним, не знаю. Но ему от этого было ничуть не легче. Но самое страшное, что ничего нельзя было сделать! Я тогда понял… увидел, что в такую минуту ни для кого ничего нельзя сделать. Мы не можем спасти друг друга. И себя тоже. От смерти.
— И что же ты тогда ощутил? Полное одиночество и отчаяние! Ты отрицаешь возможность братских отношений, Шевек! — крикнула высокая девушка.
— Нет… нет, не отрицаю. Я только пытаюсь сказать, что, как мне представляется, братство реально существует и начинается… там, в разделенной боли, в разделении чужого страдания…
— Но тогда где же оно кончается?
— Не знаю. Пока еще не знаю.
Шевек все свое первое утро на Уррасе безнадежно проспал, а когда проснулся, то нос у него был заложен, в горле першило и он без конца кашлял. Он решил, что простудился и даже одонийская гигиена не сумела перехитрить обыкновенный насморк, однако врач, который уже ждал, чтобы осмотреть его, — это был весьма достойного вида пожилой мужчина — сказал, что это больше похоже на аллергию вроде сенной лихорадки, вызванную реакцией на пыль чужой планеты и пыльцу здешних цветущих растений. Он прописал какие-то таблетки и укол, который Шевек терпеливо перенес, а также предложил ему позавтракать, и Шевек с жадностью проглотил все, что было на подносе. Врач попросил его оставаться пока в помещении и ушел, а Шевек тут же начал знакомство с Уррасом, обходя комнату за комнатой.
Кровать была огромная, массивная, а матрас куда мягче, чем на койке в космическом корабле; постельное белье из множества предметов было, видимо, из шелка, одеяла толстые и теплые и подушки, кучевыми облаками вздымавшиеся на постели. На полу пружинивший под ногами ковер; также имелся комод из прекрасного полированного дерева со множеством ящиков и шкаф, достаточно большой, чтобы в нем разместить одежду для десяти человек. Потом Шевек перешел в огромную гостиную с камином, которую видел прошлой ночью; дальше была еще комната с ванной, умывальником и весьма изысканной конструкции унитазом; эта комнатка явно предназначалась только для его личного пользования, поскольку из нее была дверь прямо в его спальню. Все эти элементы роскоши, а это, безусловно, были предметы роскоши, явно содержали не просто некий элемент эротичности и, по мнению Шевека, являли собой прямо-таки апофеоз излишества, «экскрементальности», как сказала бы Одо. В последней комнатке он провел почти час, по очереди включая все приборы и устройства и в результате став чистым до чрезвычайности. Особенно восхищало его то, что водой можно было пользоваться без ограничений. Вода лилась из крана, пока его не выключишь! Ванна была объемом никак не менее шестидесяти литров! А унитаз исторгал при смыве по крайней мере литров пять воды! В общем-то, ничего удивительного в этом не было. Поверхность Урраса на пять шестых была покрыта водой. Даже пустыни на полюсах этой планеты состояли из воды, точнее, изо льда. Никакой необходимости экономить воду, никаких засух… Но что происходит далее с тем, что спускается в канализацию? Шевек задумался и даже опустился возле унитаза на колени, сперва как следует обследовав сливной бачок. Они, должно быть, пропускают канализационные стоки сквозь фильтры на специальных установках… На Анарресе имелись прибрежные коммуны, где использовались подобные системы очистки воды при отвоевывании у моря и пустыни пригодной для обитания территории. Ему очень хотелось расспросить об этом кого-нибудь, однако впоследствии ему ни разу к этой теме подобраться не удалось. Он многие вопросы так и не успел выяснить за время своего довольно-таки долгого пребывания на Уррасе.
Помимо заложенного носа, ничто его не беспокоило, он чувствовал себя вполне здоровым и готовым действовать. В комнатах было настолько тепло, что он отложил пока процедуру одевания и бродил по ним нагишом. Потом подошел к окнам большой комнаты и постоял там, глядя на улицу. Комната находилась очень высоко над землей — он сперва даже удивленно отшатнулся от окна: непривычно было находиться на высоте нескольких этажей от земли. Примерно такой виделась земля с борта дирижабля; появлялось ощущение оторванности от земли, вознесения над нею, невмешательства в ее дела. Окна выходили прямо на рощу, окружавшую небольшое белое здание с изящной, квадратного сечения башней, за которой открывалась обширная долина, целиком состоявшая из возделанных полей — прямоугольных пятен различных оттенков зеленого цвета. Даже почти у горизонта, где зелень начинала отливать синевой, на фоне которой были заметны более темные поперечные или продольные линии — зеленые изгороди или деревья, — это была очень четко расчерченная сеть полей и огородов, похожая на схему нервной системы человека. И наконец, на самом горизонте виднелись холмы, обрамлявшие долину, — одна синяя складка за другой, мягкие темные волны под ровным бледно-серым небом.
Более прекрасный вид трудно было себе представить! Мягкость и живость красок, смесь созданного рукой человека прямоугольного орнамента и пышных естественных контуров растений, разнообразие и гармония создавали впечатление сложного и единого целого; в природе ему такого еще наблюдать не приходилось, только иногда, очень редко и в малой степени, — на некоторых безмятежных, задумчивых и прекрасных человеческих лицах.
В сравнении с этим любой пейзаж Анарреса — даже долина Аббеная и устье реки Не-Терас — казался убогим: бесплодная, сухая земля, едва начавшая оживать под рукой человека. В пустынях юго-запада была, пожалуй, своя вольная красота простора, однако в ней чувствовались враждебность человеку и безвременье. На Анарресе, даже там, где наилучшим образом было развито земледелие, возделанные поля напоминали скорее грубый набросок на грифельной доске желтым мелом в сравнении со здешним воплощенным чудом жизни, богатой как своим прошлым, так и неистощимым будущим.
Да, вот так и должна выглядеть настоящая планета людей, подумал Шевек.
И где-то за пределами этого синего и зеленого великолепия звучало пение: тоненький голосок высоко в небе выводил простую нежную мелодию, то громко, то замолкая. Что это? Чей это голос? Чья музыка в воздухе?
Шевек прислушался, дыхание прерывалось в груди от восторга.
В дверь постучали. Забыв, что так и не оделся, и не отрывая глаз от окна, Шевек сказал:
— Войдите!
Вошел какой-то человек со множеством пакетов. Да так и застыл в дверях. Шевек подошел к нему, назвал себя по имени, как это было принято у них на Анарресе, и протянул руку для рукопожатия, как это принято было на Уррасе.
Человек — ему было лет пятьдесят, но лицо старое, покрытое морщинами — что-то пробормотал неразборчиво и протянутую руку не пожал. Может быть, ему мешали бесчисленные свертки и конверты? Впрочем, он и не пытался от них избавиться. Смотрел он исключительно мрачно и, похоже, был чем-то сильно смущен.
Шевек, который полагал, что уже научился здороваться так, как принято на Уррасе, пребывал в замешательстве.
— Ну-ну, входите же! — повторил он и прибавил, поскольку эти уррасти обожали всякие титулы и звания: — Входите, пожалуйста, господин… э-э-э?
Человек разразился новым потоком невразумительных восклицаний, бочком продвигаясь к спальне. Шевек уловил несколько знакомых слов, однако общий смысл сказанного так и остался для него загадкой. Он позволил этому типу пробраться в спальню, поскольку тот явно этого хотел. Может быть, он один из его соседей? Но ведь в спальне только одна кровать! Шевек, ничего не понимая, вернулся к окну, а незнакомец, поспешно проскользнув в спальню, чем-то там некоторое время стучал и гремел. В точности (предположил Шевек) как вернувшийся с ночной смены человек, который пользуется твоей постелью днем, — такое расписание иногда имело место во временно перенаселенных общежитиях Анарреса. Потом человек снова вышел из спальни и сказал что-то вроде «ну вот и все». Потом, как-то странно понурив голову, словно боялся, что Шевек, стоявший метрах в пяти от него, может его ударить, вышел. Шевек обалдело стоял у окна, медленно осознавая, что впервые в жизни ему кто-то поклонился.
Он прошел в спальню и обнаружил, что постель аккуратно застлана.
Медленно, задумчиво Шевек оделся. Он уже обувался, когда в дверь снова постучали.
Эти люди вошли совсем иначе: нормально. Словно имели полное право войти сюда или в любое другое место, когда захотят. Тот человек со свертками все время чего-то опасался, двигался бочком, стесненно, но тем не менее его внешность и одежда были Шевеку чем-то ближе, казались почти привычными, тогда как у новых посетителей!.. Тот, осторожный его гость вел себя странно, однако выглядел как житель Анарреса. Эти же четверо вели себя как анаррести, но выглядели — со своими выбритыми физиономиями и черепами, в своих пышных одеждах — точно представители иной космической расы.
Шевек наконец в одном из них умудрился признать Пае, а в остальных — тех физиков, с которыми провел вчерашний вечер. Он извинился и объяснил, что не успел запомнить их имена; они, улыбаясь, представились снова: доктор Чифойлиск, доктор Ойи и доктор Атро.
— Черт возьми! — воскликнул Шевек. — Неужели вы — Атро! Как же я рад вас видеть! — Он обнял старика за плечи и поцеловал в щеку, прежде чем успел подумать, что его братское приветствие, обычное на Анарресе, здесь, вполне возможно, выглядит неприличным или вообще неприемлемым.
Атро, однако, тоже сердечно обнял Шевека, глядя ему в лицо затянутыми влажной пленкой серыми глазами. Шевек понял, что старик практически слеп.
— Мой дорогой Шевек, — сказал он, — я тоже очень, очень рад! Добро пожаловать в А-Йо, на Уррас, домой!
— Ах, сколько лет мы писали друг другу письма! Сколько лет разбивали в пух и прах теории друг друга!
— Вам это всегда удавалось лучше, — заметил Атро. — Вот, держите-ка, я кое-что вам принес. — Старик пошарил в карманах. Под бархатной университетской мантией у него был еще пиджак, под пиджаком — жилет, под жилетом — рубашка, а подо всем этим, похоже, еще слой одежды, и не один! И во всем, не говоря уже о брюках, имелись карманы! Шевек прямо-таки завороженно смотрел, как Атро роется в них: в каждом кармане что-то лежало, явно полезное. Наконец он извлек — из шестого или седьмого по счету кармана — небольшой куб желтого металла на подставке из полированного дерева. — Вот! — сказал он торжественно, указывая на куб. — Это приз Сео Оен, который, как известно, достался вам. А деньги уже переведены на ваш счет. Конечно, вы на девять лет опоздали, но лучше поздно, чем никогда. — Руки у Атро дрожали, когда он вручал Шевеку приз Сео Оен.
Куб был тяжелый: он оказался из чистого золота. Шевек не знал, куда его деть.
— Вы как хотите, молодые люди, — сказал Атро, — а я сяду. — И все тут же плюхнулись в глубокие мягкие кресла (их Шевек уже успел как следует рассмотреть, удивленный их обивкой — каким-то не имеющим переплетения нитей коричневым материалом, который на ощупь больше всего походил на кожу). — Сколько вам тогда было лет, Шевек?
Атро был самым старым из ныне живущих физиков Урраса. В нем ощущалось не только достоинство старейшего, но и туповатая самоуверенность человека, который привык ко всеобщему уважению. Ничего нового, подумал Шевек. Этот тип «авторитетного ученого» был ему уже хорошо знаком. И в конце концов, было даже приятно, что к нему наконец обращаются просто по имени.
— Когда я завершил «Принципы»? Двадцать девять.
— Двадцать девять? Господи! Это значит, что минимум за последние сто лет вы самый молодой из лауреатов премии Сео Оен! Вас еще на свете не было, когда я получил свою премию, а ведь мне тогда уже стукнуло шестьдесят!.. А сколько вам было, когда вы впервые написали мне?
— Около двадцати.
Атро насмешливо фыркнул:
— А я вас за сорокалетнего принял!
— Ну а каков ваш Сабул? — поинтересовался Ойи. Он был совсем маленького роста, ниже даже, чем обычный, средний уррасти, хотя все они казались Шевеку ужасными коротышками. У Ойи было плоское ласковое лицо и миндалевидные, абсолютно черные глаза. — Был такой период — лет шесть-семь, — когда вы совершенно перестали писать нам, тогда как Сабул продолжал поддерживать с нами связь; однако в радиодебатах он никогда не участвовал. И нам всегда страшно хотелось узнать, каковы отношения между вами…
— Сабул — глава физического факультета в Аббенае, — сказал Шевек. — Я с ним много работал.
— Все ясно! Старший соперник, ревнивый, раздраженный вашими успехами… Мы так и подумали с самого начала. Вряд ли стоило задавать столь бестактный вопрос, Ойи, — довольно резко сказал четвертый их собеседник, Чифойлиск. Это был человек средних лет, смуглый, плотный, с тонкими красивыми руками, не знающими физического труда. Он, единственный из всех, не до конца выбрил себе лицо: на подбородке у него поблескивала бородка того же серо-стального цвета, что и волосы на голове. — Вы знаете, Шевек, не стоит притворяться, что все ваши братья-одонийцы исполнены горячей братской любви друг к другу, — сказал он. — Человеческая природа везде одинакова.
Ответное молчание Шевека не вызвало у присутствующих замешательства только потому, что он вдруг неудержимо расчихался.
— Ох, простите, у меня даже носового платка нет, — извинился он, вытирая глаза.
— Возьмите мой, — предложил Атро и протянул ему белоснежный платок, извлеченный из одного из своих бесчисленных карманов.
Шевек взял платок, и тут в душе его ожило одно незначительное, но болезненное сейчас воспоминание — как его дочь Садик, маленькая темноглазая девочка, говорит: «Я могу поделиться с тобой своим платком». Пытаясь прогнать это очень для него дорогое, но невыносимо мучительное воспоминание, Шевек заставил себя улыбнуться и сказал:
— У меня аллергия на вашу планету. Так доктор говорит.
— Господи, неужели вы все время будете так чихать? — посочувствовал старый Атро.
— А разве ваш человек еще не приходил? — спросил Пае.
— Мой человек?
— Слуга. Предполагалось, что он принесет вам кое-что из необходимых вещей. В том числе носовые платки. Вполне достаточно на первое время — пока вы не сможете все купить сами. Правда, ничего особенного, боюсь, мы вам предложить не смогли — готовое платье для мужчины вашего роста подобрать довольно сложно!
Когда Шевеку удалось вычленить эту мысль из общего потока речи Пае (тот говорил очень быстро, сливая одно слово с другим, и его плавная, мягкая, сладкая речь вполне соответствовала его красивому, тоже немного сладкому лицу и артистичным манерам), он сказал:
— Как это любезно с вашей стороны! Я чувствую… — Он посмотрел на Атро. — Я ведь, как вы понимаете, нищий, — это он сказал, обращаясь к старому Атро примерно тем же тоном, что и доктору Кимое на «Старательном», — денег я с собой привезти не мог, мы ими не пользуемся. О подарках речь не шла — у нас нет ничего такого, чего не было бы у вас. Так что я явился сюда как примерный одониец — то есть «с пустыми руками».
Атро и Пае в один голос заверили его, что он гость, даже и вопроса не может стоять ни о какой плате или подарках, это для них удовольствие — принимать его.
— И, кроме того, — вставил Чифойлиск, как всегда довольно кислым тоном, — по счетам все равно платит правительство А-Йо.
Пае метнул в его сторону острый взгляд, однако Чифойлиск и бровью не повел; он смотрел прямо на Шевека с каким-то вызовом, однако Шевек так и не понял, что именно отразилось на его физиономии в этот момент: то ли желание предупредить о чем-то, то ли намек на соучастие — уж не в преступлении ли?
— В этом вся косность вашего мышления, мой дорогой представитель уважаемого государства Тху, — сказал старый Атро Чифойлиску и презрительно хмыкнул. — Но неужели вы, Шевек, хотели сказать, что не привезли с собой ни одной новой работы? И никаких записей? А я-то надеялся получить еще одну книгу, которая совершила бы очередную революцию в физике, и полюбоваться, как наши самоуверенные юнцы будут стоять из-за нее на ушах. Я и сам стоял на ушах, когда прочел впервые ваши «Принципы»… Вы над чем в последнее время работали?
— Ну, я читал работы Пае… доктора Пае… по поводу блокирующей вселенной, а также парадокса и относительности…
— Все это прекрасно, разумеется, Сайо — наша восходящая звезда, и меньше всего в этом сомневается он сам, верно, Сайо? Однако какое это имеет отношение к стоимости сыра в мышеловке? Где ваша общая теория времени?
— У меня в голове, — сказал Шевек с широкой ясной улыбкой.
Воцарилось недолгое молчание.
Ойи спросил, видел ли он работы по теории относительности, написанные инопланетным автором, неким Айнзетайном с Земли. Шевек с этими работами знаком не был. А здесь ими очень увлекались все, за исключением Атро, который уже по возрасту давно пережил способность чем-либо увлекаться. Пае сбегал в свою комнату и принес Шевеку копию перевода той работы, которая вызывала наибольший интерес.
— Написано несколько веков назад, и столько новых идей! — восхитился он.
— Возможно, — обронил Атро. — Однако ни одному из этих инопланетян так и не удалось постигнуть суть нашей физической науки. Хайнцы называют ее материализмом, а земляне — мистицизмом, но и те и другие пасуют перед ней. Не увлекайтесь слишком фантазиями чужеземцев, Шевек: они способны увести вас в сторону. Для нас у них ничего нет. Каждый зверь свою нору стережет, как говаривал мой отец. — Он снова насмешливо хмыкнул и поудобнее устроился в кресле. — Пойдемте-ка лучше прогуляемся по Роще. Ничего удивительного, что у вас нос так заложен, — вы ведь его на улицу высунуть боитесь.
— Врач сказал, чтобы я три дня не выходил из дома. Что я могу… как это? Заразиться? Стать заразным?
— Никогда не следует обращать внимание на то, что говорят врачи, дорогой мой.
— Но возможно, в данном случае как раз стоило бы прислушаться к советам медиков, — осторожно заметил Пае.
— Тем более что врач к вам, Шевек, прислан правительством А-Йо. Я верно говорю? — В голосе Чифойлиска звучала явная угроза.
— И притом это самый лучший врач, какого они смогли найти. В этом я уверен, — без улыбки согласился Атро и вышел из комнаты, более не убеждая Шевека пойти прогуляться.
Чифойлиск последовал за ним, а двое более молодых ученых — Пае и Ойи — остались с Шевеком и еще довольно долго беседовали с ним о физике.
С огромным удовлетворением, с невыразимо приятным чувством узнавания, понимания, что все именно так, как и должно быть, Шевек — впервые в жизни! — наслаждался беседой с равными.
Митис, хотя и была прекрасным преподавателем, оказалась все же не способна последовать за ним в те новые области теории, куда он при ее непосредственной поддержке углубился. Граваб была единственным человеком, кто мог оценить его изыскания, кто знал и понимал не меньше, чем он сам, но они с Граваб встретились слишком поздно, в самом конце ее жизненного пути. А потом Шевек работал со многими талантливыми людьми, однако никогда не занимал постоянной должности в институте, и у него не хватало ни времени, ни сил, ни возможностей, чтобы увести этих людей за собой достаточно далеко, увлечь их своими исследованиями; они вязли в старых проблемах классической физики. Среди коллег у него никогда не было равных. Здесь же, в царстве всеобщего неравенства, он наконец их встретил.
И испытал огромное облегчение, освобождение от интеллектуального одиночества. Физики, математики, астрономы, логики, биологи — всех можно было найти здесь, в Университете; и все охотно приходили к нему, или же он — к ним, и они беседовали о чем угодно, и в этих беседах рождались новые миры. Природа всякой новой идеи такова, что ею необходимо сперва поделиться: описать ее кому-то, обговорить вслух — и только потом попытаться воплотить в жизнь. Идеи, как трава, требуют света и, подобно народам, расцветают за счет смешения кровей. Хороший ковер становится только лучше, когда его потопчут ногами многие.
Даже в самый первый день в Университете, во время беседы с Ойи и Пае, Шевек понял, что нашел то, к чему давно стремился, о чем страстно мечтал с детства, когда они с Тирином и Бедапом допоздна засиживались за «умными» разговорами, поддразнивая и подначивая друг друга и тем стимулируя еще более отважный полет мысли. Он живо припомнил некоторые из этих ночей и Тирина, говорящего, что если б они знали, ЧТО в действительности представляет собой Уррас, то, возможно, кому-то из них и захотелось бы туда отправиться… Ах, как он, Шевек, был тогда потрясен этими словами! И разумеется, сразу набросился на Тирина, и бедняга Тир тут же отступил; он всегда отступал… и всегда был прав!..
Разговор давно прервался. Пае и Ойи вежливо молчали.
— Простите, — сказал Шевек, — голова страшно тяжелая.
— А как вы ощущаете здешнюю силу тяжести? — спросил Пае с очаровательной улыбкой человека, который, точно ребенок-вундеркинд, всегда рассчитывает на свое обаяние и ум.
— Я ее не замечаю, — ответил Шевек. — Только, пожалуй, вот здесь… Как называется эта часть тела?
— Колени… коленные чашечки.
— Да, в коленях. Что-то вроде усталости. Хотя двигаться не мешает. Но я привыкну. — Он посмотрел на Пае, потом на Ойи. — Вы знаете, меня очень интересует один вопрос… Но я, право, не хотел бы никого обидеть…
— Не беспокойтесь, никого вы не обидите, доктор! — заверил его Пае.
— Я не уверен, что вы вообще знаете, как это делается, — поддержал приятеля Ойи. Он был не такой сладкий «симпатяга», как Пае. Даже говоря о физике, он будто что-то утаивал, скрывал — он вообще был очень сдержанный, замкнутый, хотя за этим — и Шевек отчетливо чувствовал это — была некая надежность, то, чему можно верить. Тогда как за очарованием Пае… нет, решительно невозможно было понять, что там, внутри этой блестящей оболочки… Ладно, не важно, решил Шевек. Буду вести себя так, будто верю им всем. Придется, ничего не поделаешь.
— Где ваши женщины? — прямо спросил он.
Пае рассмеялся. Ойи улыбнулся, и оба поинтересовались:
— В каком смысле?
— Во всех! Вчера я познакомился с несколькими на приеме — их там было не более десяти. И сотни мужчин! И ни одна из тех женщин, по-моему, к ученым не имела ни малейшего отношения. Кто же они были?
— Жены. Между прочим, одна из них была моей женой, — сказал Ойи со своей затаенной улыбкой.
— Но где же другие женщины?
— Ах, доктор, в этом вопросе ничего сложного нет, — быстро ответил Пае. — Вы просто скажите, какие женщины вам больше нравятся, и нет ничего легче: вам доставят именно таких.
— Здесь ходят весьма занятные слухи насчет обычаев анаррести, однако, по-моему, у нас с вами практически нет расхождений во взглядах, — заметил Ойи.
Шевек понятия не имел, что они оба имеют в виду. Он поскреб в затылке:
— Так, значит, здесь все ученые — мужчины?
— Ученые? — с недоверием переспросил Ойи.
Пае покашлял и неуверенно заговорил:
— Ну да, ученые. Да, разумеется! Все они мужчины. В школах для девочек есть, правда, некоторое количество преподавателей-женщин. Однако чаще всего без университетского диплома.
— Почему же?
— Ну, видимо, потому, что математика им не по зубам, — улыбнулся Пае. — Женщины плохо приспособлены для абстрактного мышления, они ведь совсем иные, чем мы, мужчины, вы и сами это прекрасно понимаете. Женщины способны думать только о том, что связано с детородными органами! Разумеется, всегда можно найти отдельные исключения, попадаются страшно умные женщины, но… абсолютно фригидные.
— А вы, одонийцы, разрешаете женщинам заниматься наукой? — спросил Ойи.
— Ну а… Конечно! Среди них немало талантливых ученых.
— Надеюсь, не так уж много?
— Примерно половина всех наших ученых — женщины.
— Я всегда говорил, — сказал Пае, — что девушки, правильно технически обученные, могли бы в значительной степени снять нагрузку с мужчин в любой лаборатории. Женщины действительно порой куда ловчее и быстрее, особенно на конвейере или в серийных, повторяющихся операциях, к тому же они более послушны и понятливы — им не так быстро все надоедает. Мы могли бы высвобождать значительно больше мужчин для творческой работы, если бы в определенных областях использовали женщин.
— Только не в моей лаборатории! — сказал Ойи. — Пусть лучше остаются на своем месте.
— А вы находите, что любая женщина способна к интеллектуальной творческой деятельности, доктор Шевек? — спросил Пае.
— Естественно. Более того, именно женщины-то меня и «откопали»! Митис — в Северном Поселении — была моим первым настоящим учителем, а Граваб — о ней-то вы слышали, я полагаю?..
— Граваб была женщиной? — вырвалось у потрясенного Пае. Он даже рассмеялся.
Ойи выглядел обиженным и совершенно неубежденным.
— Разумеется, по вашим именам судить трудно, — холодно заметил он. — Возможно, вы сознательно выбираете такие имена, которые не дают никакого представления о половых различиях…
— Одо, между прочим, была женщиной, — мягко возразил Шевек.
— Ну вот! Конечно! — воскликнул Ойи. Он не пожал плечами, хотя слова его звучали так, будто он это сделал.
Пае смотрел уважительно и кивал — в точности как когда слушал бормотание старого Атро.
Шевек видел, что затронул в этих людях некую неличностную враждебность к противоположному полу, чрезвычайно глубоко коренившуюся в их сознании. Очевидно, и эти представления, и округлые формы мебели на космическом корабле — свидетельство того, что женщина существует здесь только для удовлетворения сексуальных потребностей и деторождения, этакая красивая бессловесная тварь, а порой и фурия — зато в золоченой клетке… Нет, он не имеет права дразнить их. Они не знают иных отношений, кроме обладания. И не понимают, что сами тоже являются объектом обладания.
— Красивая умная женщина, — сказал Пае, — для нас объект вдохновения! Самое ценное на земле.
Шевек почувствовал себя очень неуютно. Он встал и подошел к окну.
— Ваш мир так прекрасен, — сказал он. — Я мечтаю посмотреть его как следует! Но пока я вынужден оставаться в помещении, не принесете ли вы мне каких-нибудь книг?
— Ну разумеется, доктор! Какие именно книги вас интересуют?
— Исторические! Желательно с иллюстрациями. Или романы, рассказы… Любые. Может быть, даже для детей. Видите ли, я слишком мало знаю о вашей планете. У нас были в школе уроки, посвященные Уррасу, но они главным образом касались эпохи Одо. А ведь до этого прошло не меньше восьми с половиной тысячелетий! Да и со времен заселения Анарреса уже полтора века миновало. И с тех пор в отношении Урраса мы полные невежды! Ничего не знаем и не желаем знать о вас. Как и вы о нас, впрочем. А ведь вы — наша история. А мы, возможно, — ваше будущее. Я хочу учиться, а не отворачиваться от знаний. Именно по этой причине я и прилетел сюда. Мы должны как следует узнать друг друга. Мы ведь не примитивные существа. И наша мораль, наше мировоззрение никак не могут иметь трайбалистский характер. Просто не могут! Незнание друг друга в нашем случае совершенно недопустимо, оно может явиться источником крупных бед. Так что я прилетел сюда учиться, узнать и постараться понять вас.
Шевек говорил очень искренне. Пае с энтузиазмом поддержал его:
— Совершенно справедливо! Мы полностью разделяем и поддерживаем все ваши начинания, доктор Шевек!
Ойи, глядя на Шевека своими непроницаемо-черными миндалевидными глазами, спросил осторожно:
— Значит, вы прибыли главным образом как эмиссар своей страны?
Шевек ответил не сразу. Он отошел к камину и присел на мраморную скамью, которую уже считал «своей». Ему нужна была такая «собственная» территория. Он чувствовал, что сейчас нужно быть очень осторожным. Но еще сильнее он ощущал ту потребность, что перенесла его через черное пространство космоса, — потребность в общении, желание разрушить проклятые стены.
— Я прибыл, — неторопливо начал он, — как старший член нашего Синдиката инициативных людей; это мы вели переговоры с Уррасом по радио в течение двух последних лет. Однако, как вам, должно быть, известно, я не посол, не обладаю никакими полномочиями и не представляю никакие государственные институты. Надеюсь, вы приглашали меня сюда, понимая все это?
— Безусловно, — подтвердил Ойи. — Мы приглашали вас — знаменитого физика Шевека — с одобрения нашего правительства и Совета Государств Планеты. Здесь вы находитесь как частное лицо, как гость Университета Йе Юн.
— И очень хорошо!
— Однако мы не были уверены, получите ли вы одобрение на эту поездку со стороны… — Он заколебался.
— Моего правительства? — с улыбкой подсказал Шевек.
— Мы знаем, что формально на Анарресе никакого правительства не существует. Однако там, очевидно, все-таки есть какая-то администрация? И мы полагаем, что та группа людей, которая вас послала, этот ваш синдикат, представляет собой некую фракцию, возможно революционную…
— На Анарресе все революционеры, Ойи… У нас сеть различных учреждений, занимающихся охраной и управлением, называется Координационным советом по производству и распределению; в него входят представители всех синдикатов и федераций, а также частные лица. На Анарресе нет такой власти, которая могла бы поддержать меня или, напротив, помешать мне. А информационный отдел КСПР может лишь сообщить людям, например членам нашего синдиката, то общественное мнение, которое о нас сложилось, — и мы сможем определить, какое место занимаем в сознании народа. Вы это хотели узнать? Что ж, в таком случае признаюсь: я и мои друзья из синдиката чаще всего получаем в нашем обществе негативную оценку. Бо́льшая часть населения Анарреса ничего не желает знать об Уррасе; они его боятся и не хотят иметь ничего общего с «собственниками». Простите, если я грубо выражаюсь! Здесь ведь то же самое по отношению к нам — по крайней мере среди значительной части вашего населения — верно? Презрение, страх, трайбализм. Вот я и прилетел сюда, чтобы все это постепенно переменить.
— И действуете исключительно по собственной инициативе, — подчеркнул Ойи.
— Это единственная инициатива, которую я признаю, — улыбнулся Шевек, оставаясь совершенно серьезным.
Следующие два дня он провел в беседах с учеными, приходившими навестить его, читал книги, которые принес ему Пае, а порой просто подолгу простаивал у окна и смотрел, как в широкую долину неторопливо приходит лето. Теперь он знал названия многих пернатых певуний, нежно переговаривавшихся в небесной выси, знал, как они выглядят благодаря картинкам в книге, но тем не менее стоило ему услышать их пение или шорох крыльев, как он застывал, очарованный, точно ребенок.
Он ожидал, что будет чувствовать себя на Уррасе совершенно чужим, потерянным, никому не нужным, — но ничего подобного не произошло. Разумеется, по-прежнему было множество вещей, которых он не понимал; он с первого взгляда убедился, что здесь для него слишком много непонятного: невероятно сложные общественные структуры Урраса, различные нации, классы, касты, культы, обычаи и бесконечно долгая, полная драматизма и подлинных ужасов история. Да и каждый новый человек, с которым он знакомился, являл собой очередную головоломку, средоточие неожиданностей. Однако уррасти вовсе не были грубыми, холодными эгоистами, как он когда-то предполагал, — они были столь же сложны и разнообразны, как культура их планеты, как их природа. И они, безусловно, были умны и добры. Они относились к нему как к брату, они делали все возможное, чтобы он не чувствовал себя здесь одиноким, потерянным, чужим. Чтобы он чувствовал себя как дома. И это действительно было так! Ему было здесь — легко! Все это — прозрачность воздуха, косые солнечные лучи на склонах холмов, даже несколько излишняя сила тяжести, которую он ощущал всем телом, — убеждало его, что здесь действительно его дом, колыбель его народа, что красота этого мира принадлежит ему по праву.
Тишина, бесконечная тишина Анарреса. Он часто думал о ней по ночам. Там никогда не пели птицы. Там не было иных голосов, кроме голосов людей. Молчащая природа. Бесплодная земля.
На третий день старый Атро принес ему целую кипу газет. Пае, который чаще других составлял Шевеку компанию, ничего не сказал Атро, но, когда старик ушел, заявил:
— Все это мусор, доктор Шевек! Почитать, конечно, занятно, но только не верьте ничему, что прочтете в этих газетах.
Шевек взял самую верхнюю. Печать была плохая, бумага желтая, грубая. Впервые на Уррасе он держал в руках грубо сделанную вещь. Очень похоже на бюллетени КСПР или на региональные отчеты, которые на Анарресе выполняли функцию газет. Однако стиль здешних газет весьма сильно отличался от тех бюллетеней — практических, основанных на фактическом материале. Слишком много эмоций, восклицательных знаков и картинок. Он тут же наткнулся на собственную фотографию — сразу после приземления, в тот момент, когда Пае пожимал ему руку. На фотографии Шевек глядел хмуро. «Первый человек с луны!» — гласил огромный заголовок над фотографией. Заинтересованный, Шевек стал читать дальше:
«Это его первый шаг по нашей планете! Он наш первый гость со времен заселения Анарреса, то есть за последние 170 лет. Доктор Шевек сфотографирован во время своего прибытия на Уррас с рейсовым грузовым кораблем. Это известный ученый, лауреат премии Сео Оен, которой был удостоен за служение делу человечества. Доктор Шевек согласился занять место профессора в Университете Йе Юн — такой чести никогда еще не удостаивался ни один из инопланетян. На вопрос о том, каковы были его чувства, когда он впервые увидел Уррас вблизи, знаменитый физик ответил: «Для меня великая честь — быть приглашенным на вашу прекрасную планету. Надеюсь, что началась новая эра мирных дружеских отношений между планетами созвездия Кита, и отныне Уррас и Анаррес будут двигаться вперед вместе, как и подобает братьям»…»
— Но я же ничего подобного не говорил! — возмутился Шевек, глядя на Пае.
— Разумеется, нет! Мы этих газетчиков даже близко к вам не подпустили! Все это их выдумки. Они вполне способны написать то, чего вы не только никогда не говорили, но и никогда не намерены были говорить. И при этом вы вообще могли все время молчать или даже просто отсутствовать в данном конкретном месте.
Шевек прикусил губу.
— Ну хорошо, — сказал он наконец. — Вообще-то, если бы я тогда действительно решил что-то сказать, то примерно нечто подобное и сказал бы… Но что это за «созвездие Кита»?
— Это земляне называют наши планеты «созвездием Кита». Наверное, этим словом — «Кит» — они обозначают наше солнце. Пресса недавно подхватила этот термин и теперь пользуется им вовсю. Знаете, незнакомое слово будит фантазию обывателя.
— Значит, в «созвездие Кита» входят и Уррас с Анарресом?
— Видимо, — нехотя сказал Пае с подчеркнутым безразличием.
Шевек продолжил знакомство с местной прессой. Он прочел, что, оказывается, похож на великана ростом с башню; что он — вы только представьте себе! — не бреет волосы и является обладателем целой гривы (интересно, что означает слово «грива»?) седеющих волос; что его размеры — 37, 43 и 56; что он написал большую работу по физике, которая называется «Принципы одновременности» (в зависимости от уровня газеты иногда встречалось и «ПринцЕпы АдноврИменности»); что он является добровольным посланником одонийского правительства (интересно?) Анарреса; что он вегетарианец и что, как и все жители Анарреса, ничего не пьет… Последнее утверждение его доконало, и он смеялся так долго, что заболели бока.
— Черт возьми, ничего не скажешь — воображение у них работает! Они, видно, считают, что мы живем за счет испарений, как мхи на скалах?
— Они хотели сказать, что вы не употребляете спиртных напитков, — сказал Пае, тоже смеясь. — Единственное, по-моему, что всем известно об одонийцах. Между прочим, это действительно так?
— Некоторые умудряются получать с помощью перегонки спирт из обработанных ферментами корней дерева-холум и пьют эту гадость — утверждают, что в результате возникает непередаваемая игра воображения, куда лучше аутогипноза. Но большинство все же предпочитает последнее — научиться этому несложно, и никаких заболеваний это не сулит. А что, здесь таких «любителей» много?
— Выпивки? Да, весьма. А о заболеваниях я ничего не знаю. Какое именно вы имели в виду?
— Алкоголизм, так, по-моему, оно называется.
— А, понятно… Но скажите, а как у вас, на Анарресе, развлекается рабочий люд? Когда после тяжелой работы хочет расслабиться, уйти от повседневных забот? С кем-нибудь провести ночь, наконец?
Шевек тупо смотрел на него:
— Ну, мы… не знаю. Возможно, от наших забот никуда не уйдешь…
— Странно, — сказал Пае и обезоруживающе улыбнулся.
Шевек снова углубился в газеты. Одна из них была на неизвестном ему языке; другая использовала совершенно незнакомую письменность. Первая издавалась в государстве Тху, пояснил Пае, а вторая — в Бенбили, в западном полушарии. Газета из Тху отличалась прекрасным качеством печати и весьма скромными размерами; Пае сказал, что это «правительственная газета».
— Здесь, в А-Йо, образованная часть населения черпает информацию главным образом благодаря телефаксу, радио, телевидению и серьезным еженедельникам с обзорами новостей. А ежедневные газеты читают в основном представители низших классов — они и написаны полуграмотными людьми для таких же полуграмотных. Да вы уже и сами в этом убедились. У нас в А-Йо полная свобода прессы, что неизбежно приводит к тому, что мы получаем груды всякого газетного мусора. Газета из Тху сделана значительно более профессионально, однако в ней сообщается только то, что разрешено их Центральным Президиумом. Там цензура работает вовсю. Государство — это все, и все — для государства. Вряд ли подходящее место для одонийца, верно?
— А это что за письменность?
— Вот тут я, честное слово, почти ничего сообщить вам не смогу. Бенбили — страна довольно отсталая. И там без конца происходят какие-то революции.
— Однажды мы получили из Бенбили сообщение — на той волне, которой пользуется наш синдикат. Это произошло незадолго до моего отъезда… Эта группа людей называла себя одонийцами. А здесь, в А-Йо, есть подобные группы?
— Я о них никогда не слышал, доктор Шевек.
Стена. Шевек сразу узнал ее. Стеной служило обаяние этого молодого человека, его очаровательные манеры, его равнодушие.
— По-моему, вы меня боитесь, Пае! — сказал он вдруг резко.
— Боюсь вас, доктор?
— Потому что я — уже самим своим существованием — делаю необязательным доказательство необходимости государственной машины. Однако бояться меня не стоит. Я вас не съем, Сайо Пае. Вы же знаете, что лично я вполне безобиден… Послушайте, я не «доктор». Мы не употребляем титулы и звания. Меня зовут просто Шевек.
— Я знаю. Простите, доктор Шевек. Видите ли, на нашем языке это звучало бы неуважительно. Так нельзя обращаться к другим. Это неправильно! — Он извинялся, а глаза победоносно блестели: он был уверен, что ему все сойдет с рук.
— Неужели вы не можете воспринимать меня как равного? — спросил Шевек, наблюдая за ним без возмущения, без печали.
В кои-то веки Пае смутился:
— Но, доктор… вы же все-таки всемирно известная личность…
— А впрочем, с какой стати вам менять из-за меня свои традиции и привычки, — продолжал Шевек, как бы не слыша его. — В общем, не важно. Я просто подумал, что вам, быть может, приятно было бы избавиться от излишних церемоний, вот и все.
Три дня вынужденного сидения в помещении переполнили Шевека энергией, и, когда его наконец «выпустили на свободу», он буквально измотал сопровождающих, желая увидеть как можно больше и все сразу. Его водили по Университету, который уже сам по себе был равен вполне приличных размеров городу — шестнадцать тысяч студентов, множество факультетов. С общежитиями, комнатами отдыха, театрами, залами и тому подобным он не слишком отличался от студенческого городка одонийцев на Анарресе, разве что здания здесь были очень стары, помещения отличались невероятной роскошью, ни одного женского лица увидеть было невозможно, да и организован Университет Йе Юн был не по принципу федерации, а по принципу иерархии. И все-таки, думал Шевек, здесь почему-то сохранилось некое ощущение коммуны, научного сообщества. Ему все время приходилось напоминать себе, что он не дома.
Его возили за город, взяв напрокат автомобиль — обычно очень красивый и элегантный. На дорогах машин в целом было немного; взять машину напрокат было дорого, и совсем уж немногие владели частными автомобилями, поскольку при покупке (и за содержание) приходилось платить огромный налог. Подобные предметы роскоши, будучи разрешены совершенно свободно, непременно привели бы к невосстановимому истощению природных ресурсов или же к полному загрязнению окружающей среды, если бы не строжайший контроль в плане их распределения и налогообложения. Сопровождавшие Шевека говорили об этом не без гордости. А-Йо в течение многих веков занимало первое место среди государств планеты в плане экологического контроля и экономного расходования природных ресурсов. Эксцессы девятого тысячелетия стали древней историей; единственным их неизбывным последствием осталась нехватка некоторых металлов, которые, к счастью, можно было импортировать с луны.
Путешествуя на машине или на поезде, Шевек видел деревни, фермы, города, укрепленные замки, сохранившиеся со времен феодализма; восхищался разрушенными башнями Ае, древней столицы А-Йо, и на севере — острыми белыми пиками гряды Мейтеи. Красота этой земли и благополучие ее народа не переставали удивлять его. Да, его гиды были правы: уррасти умеют хозяйничать в своем мире. В детстве Шевека учили, что Уррас — это гноящаяся масса пороков, несправедливостей и излишеств, всего ненужного нормальному человеку, «экскрементального». Однако все люди, которых он встречал на этой планете, даже в самых маленьких провинциальных деревушках, были хорошо одеты, здоровы и сыты и, вопреки его собственным ожиданиям, вполне деятельны и изобретательны. Они не слонялись тупо без дела, ожидая, когда им что-то прикажут. В точности как у них, на Анарресе, люди постоянно сами находили себе занятие, им вечно что-нибудь нужно было сделать. Это озадачило его. Он полагал, что если человека лишить основного побудительного мотива — собственной инициативы, желания созидать — и заменить его внешней мотивацией и принуждением, то человек этот станет работать лениво и равнодушно. Однако ни равнодушных, ни ленивых работников он что-то не замечал ни на одной из этих прелестных ферм. И уж конечно, не отупевшие от отсутствия собственной инициативы лентяи создавали эти превосходные автомобили и комфортабельные поезда. Соблазны «выгоды» оказались, видимо, куда более эффективным заменителем естественной инициативы, как приходилось признать.
Ему очень хотелось поговорить с этими крепкими, исполненными самоуважения людьми — жителями маленьких городков; спросить их, например, считают ли они себя бедняками. Ибо если это и есть бедняки, то ему придется полностью пересмотреть свое отношение к этому слову. Однако его провожатым, похоже, вечно не хватало времени — им слишком многое хотелось ему показать.
Остальные крупные города А-Йо находились слишком далеко от столицы, чтобы за один день на автомобиле можно было съездить туда и обратно. А вот в столицу Нио-Эссейю его возили довольно часто. Она находилась всего в пятидесяти километрах от Университета. Там за короткий период состоялась целая череда приемов в его честь. Это ему не слишком нравилось. Подобные приемы совершенно не укладывались в его представления о приятном времяпрепровождении. На них все были чрезвычайно изысканно вежливы, очень много говорили, и чаще всего попусту, и без конца улыбались. Из-за этих разговоров и улыбок присутствующие казались Шевеку чем-то встревоженными. Однако наряды уррасти были поистине великолепны; они, казалось, вкладывали всю веселость и легкомыслие, которых так недоставало их поведению, в одежду и яства, а также — в приготовление разнообразных напитков и коктейлей, которые здесь так любили. Достаточно кокетливым было и роскошное убранство комнат и залов, где проводились подобные приемы.
Его много возили по городу; население Нио-Эссейи составляло пять миллионов человек (примерно четверть населения его родной планеты). Он видел площадь Капитолия, гигантские бронзовые двери Директората; ему разрешили присутствовать на дебатах в Сенате и на заседании одной из комиссий Совета директоров. Его сводили в зоопарк, в Национальный музей, в Музей науки и промышленности. Привели в школу, где очаровательные детишки в сине-белых формах специально для него спели государственный гимн А-Йо. Он посетил завод электронного оборудования, полностью автоматизированный сталелитейный завод, атомную электростанцию. Все это делалось для того, чтобы он своими глазами увидел, сколь эффективно развивается экономика «этого государства собственников» и как экономно она расходует свои энергетические ресурсы. Ему продемонстрировали также новые участки жилой застройки, где дома строило государство, — чтобы он понял, как государство заботится о своих гражданах. Потом на пароходике они совершили прогулку по эстуарию реки Суа, забитому разнообразными судами, прибывшими сюда со всех концов планеты, и даже немного проплыли по открытому морю. Он побывал на заседании Верховного суда и целый день слушал различные гражданские и уголовные дела — чем был чрезвычайно потрясен и даже напуган. Однако его заставили посмотреть все, что, с точки зрения его провожатых, стоило посмотреть, а также то, что хотелось посмотреть ему самому. Когда он несколько неуверенно спросил, нельзя ли съездить на могилу Одо, его моментально отвезли на старое кладбище в районе Транс-Суа и даже разрешили репортерам из презренных газет сфотографировать его — в тени огромных старых ив у простого, однако отлично ухоженного надгробия с надписью:
Лайя Асьео Одо
698–769
Быть целым — не значит не быть частью.
Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение.
Затем его отвезли в Родарред — место, где заседает Совет Государств Планеты: он намерен был обратиться к Совету с приветственным словом. Он очень надеялся встретить там кого-нибудь из инопланетян — послов с Земли или с Хайна, — однако распорядок его дня был составлен по чрезвычайно жесткому графику, и подобное мероприятие туда никак не вписывалось. Он очень много работал над своей речью, в которой содержалась просьба об установлении свободы общения между двумя мирами и об их взаимном признании. Его выступление было встречено десятиминутной овацией. Наиболее уважаемые, элитарные еженедельники одобрительно прокомментировали это событие, назвав речь Шевека «бескорыстным душевным порывом великого ученого-инопланетянина», однако ни одной цитаты из выступления Шевека не привели; как и массовая пресса, впрочем. На самом деле, несмотря на устроенную овацию, у Шевека осталось странное ощущение, что никто его выступления вообще не слышал. А может, не слушал.
Ему было предоставлено право и возможность посетить множество мест: Лабораторию по исследованию природы света, Национальный архив, Лабораторию ядерных технологий, Национальную библиотеку в Нио, увидеть ускоритель частиц в Мифеде, заглянуть в Фонд космических исследований в Дрио. Хотя все, что он видел на Уррасе, только разжигало его аппетит, и ему хотелось смотреть еще и еще, однако же нескольких недель «жизни туриста» утомили его: все это было настолько восхитительно, поразительно и великолепно, что в конце концов набило оскомину. Ему уже хотелось остаться в Университете, спокойно поработать, подумать — хотя бы некоторое время. Однако же в последний день осмотра достопримечательностей он сам попросил, чтобы его подольше поводили по Фонду космических исследований. Пае был этой его просьбой очень доволен.
Многое из того, что он видел в последнее время, вызывало у Шевека, пожалуй, даже некоторую оторопь — настолько все это было древним, построенным много веков или даже тысячелетий назад. Но здание Фонда, напротив, было совершенно новым, построенным в изысканном и элегантном современном стиле. Его архитектура показалась Шевеку поистине драматичной. Видимо, это достигалось за счет игры красок, благодаря чему пропорции здания как бы постоянно менялись. Лаборатории были просторны и полны воздуха; вспомогательные предприятия и хранилища запчастей, реактивов и прочих необходимых для работы ингредиентов разместились за прелестной колоннадой, соединенной арками. Ангары поражали своими размерами; они были точно соборы с цветными стенами витражей и фантастическими пейзажами. Люди же, которые там работали, казались очень спокойными и солидными. Они тут же увели Шевека с собой, избавив его от надоевших гидов, и сами показали ему свой Фонд, включая все стадии экспериментального исследования новой межгалактической тяги, над которой в данный момент работали, — от компьютерных схем до полуготового корабля, гигантского и совершенно сверхъестественного — в оранжевых, фиолетовых и желтых огнях, — внутри огромного геодезического ангара.
— У вас уже столько всего сделано! — сказал восхищенный Шевек одному из тех инженеров, которые вызвались его сопровождать; этого инженера звали Оегео. — И столько еще предстоит сделать! И вы просто отлично справляетесь со всеми задачами! У вас великолепно поставлены координация и кооперация, а каков размах!
— Ну а вам-то, со своей стороны, разве нечего положить на весы? — улыбнулся инженер.
— Ну не космические же корабли? Наш космический флот состоит из тех развалин, на которых прилетели первые поселенцы почти двести лет назад. Для того чтобы построить самый обыкновенный корабль — скажем, баржу, на которой перевозят по морю зерно, — нам приходится все планировать за год, ибо даже такое усилие требует большого напряжения всей экономики Анарреса.
— Да, товары-то у нас есть, это правда, — кивнул Оегео. — Но знаете, ведь, как ни странно, а вы и есть тот самый человек, который запросто может сказать нам: «А ну-ка, братцы, пустите-ка все это на металлолом!»
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду создание суперсветовых кораблей, — сказал Оегео. — Квантовые переходы. Нуль-передачу. Старые физики говорят, что это невозможно. Земляне, например. А вот хайнцы, которые в конце концов ту тягу и придумали, которой мы сейчас пользуемся, думают иначе. Только они пока не знают, как этого добиться на практике. Ведь сейчас-то они методы исследования у нас заимствуют — особенно в области элементарных частиц, то есть физики времени… Совершенно очевидно, доктор Шевек, что если решение этой задачи уже у кого-то в кармане — в известных нам мирах, разумеется, — то таким человеком можете быть только вы.
Шевек посмотрел на него холодно, взгляд его светлых глаз был тверд.
— Я теоретик, Оегео. Не изобретатель.
— Если вы сумеете создать общую теорию времени, объединяющую классическую физику, квантовую теорию и принцип одновременности, то корабли мы изобретем. И окажемся на Земле, или на Хайне, или в другой галактике буквально в тот же миг, как покинем Уррас! Эта посудина, — и он посмотрел вниз, где в ангаре покоилась громада недостроенного корабля, — будет тогда казаться столь же допотопной, как телега, запряженная волами.
— Вы строите современный корабль и одновременно мечтаете о будущем — как это прекрасно! — сухо откликнулся Шевек, сохраняя прежнюю настороженность.
И хотя здешние инженеры еще многое хотели показать ему и обсудить с ним свои планы, он вскоре сказал с той простотой, которая исключала всякую ироническую интерпретацию:
— По-моему, я вас достаточно утомил, так что лучше вам вернуть меня в общество моих гостеприимных хозяев.
Они выполнили его просьбу и тепло распрощались с ним. Шевек сел в машину, потом снова вылез и спросил:
— Я все время забываю… У нас есть время, чтобы посмотреть в Дрио еще одну вещь?
— Но в Дрио больше ничего интересного нет, — сказал Пае, как всегда вежливый и очень старавшийся скрыть свое раздражение во время пятичасовой эскапады Шевека по лабораториям и ангарам Фонда.
— Я бы хотел увидеть крепость.
— Какую крепость, доктор Шевек?
— Старинный замок, оставшийся еще со времен королей. Впоследствии его использовали как тюрьму.
— Все подобные сооружения здесь были разрушены. Фонд полностью перестроил этот город.
Когда они уже сидели в машине и шофер закрывал дверцы, Чифойлиск (возможно, еще один источник дурного настроения Пае) спросил:
— А зачем вам понадобился еще один старый замок? По-моему, вы видели их более чем достаточно.
— В крепости Дрио Одо провела девять лет, — ответил Шевек. Лицо у него было замкнутым и решительным — таким оно стало после разговора с Оегео. — После восстания в семьсот сорок седьмом году. Там она написала свои «Письма из тюрьмы» и «Аналогию».
— Боюсь, что этой крепости больше не существует, — с сочувствием сказал Пае. — Дрио был практически умирающим городом, и Фонд попросту стер его с лица земли и построил заново.
Шевек понимающе кивнул. Но когда машина ехала по берегу реки Сейсс к повороту на Йе Юн, в излучине промелькнуло странное здание на утесе — тяжеловесное, полуразрушенное, какое-то неумолимое, с осыпавшимися башнями из черного камня, чудовищно отличавшееся от великолепных легких строений Фонда космических исследований, от его белоснежных куполов, ярко раскрашенных стен, аккуратных лужаек и прихотливо проложенных тропинок. И ничто иное не могло оттенить их более сурово, так что сейчас они казались всего лишь картинками на конфетных обертках.
— Вот, по-моему, как раз и есть та крепость, — заметил Чифойлиск, испытывая, как всегда, удовлетворение оттого, что удалось чем-то досадить Пае.
— Она же вся разрушена, — сказал Пае. — И должно быть, пуста.
— Хотите остановиться и осмотреть ее, Шевек? — спросил Чифойлиск, готовый уже постучать в прозрачную перегородку, отделявшую их от шофера.
— Нет, — коротко ответил Шевек.
Он уже увидел то, что хотел: в Дрио по-прежнему была тюрьма. Ему необязательно было входить в крепость и искать в развалинах ту темницу, где Одо провела девять лет своей жизни. Он знал, что это такое.
Сурово и холодно смотрел он на вздымавшиеся почти над самой дорогой тяжеловесные башни и стены. «Я здесь стою с давних времен, — говорила Крепость, — и еще долго буду стоять здесь».
Вернувшись в свои апартаменты — после обеда в столовой для преподавательского состава и аспирантов, — он уселся, наслаждаясь одиночеством, у незажженного камина. В А-Йо стояло лето, близилось летнее солнцестояние, самый долгий день в году, и сейчас, в девятом часу вечера, было еще совсем светло. Небо за арками окон играло дневными красками — чистое, голубое, теплое. Воздух был легок и приятен, пахло скошенной травой и влажной землей. В часовне по ту сторону лужайки горел свет, и оттуда доносилась негромкая музыка. Это было не пение птиц: кто-то упражнялся в игре на фисгармонии. Шевек прислушался. Музыкант разучивал «Гармонию чисел», хорошо знакомую Шевеку с детства, как, впрочем, и любому жителю Урраса. Одо не пыталась изменить что-либо в основах музыкального строя. В отличие от общественного. Она всегда уважала то, что было жизненно необходимо всем людям. Поселенцы на Анарресе отказались от законов, выдуманных людьми, их предшественниками, однако оставили неприкосновенными законы музыкальной гармонии.
Просторная комната была полна теней и тишины; за окном уже сгущались сумерки. Шевек огляделся: идеальной формы арки высоких окон, отлично натертый старинный паркет, могучий, скрывающийся в полумраке изгиб дымохода огромного камина, обитые деревянными панелями стены прекрасных пропорций… Это был очень удобный для жизни и очень старый дом. Корпус «Старшего факультета», где жили преподаватели и аспиранты, как сообщили Шевеку, был построен в 540 году, то есть четыреста лет назад. За 230 лет до заселения Анарреса. Многие поколения ученых жили и работали здесь; здесь они вели беседы, думали, спали, умирали — задолго до того, как появилась на свет Одо. «Гармония чисел» плыла над лужайкой, над темной листвой рощи — ее играли здесь много раз в течение многих веков! «И я была здесь в те времена, — говорила Шевеку комната, в которой он сидел, — и я еще долго буду здесь, когда тебя уже не будет ни здесь, ни вообще на свете. И вообще, что ты здесь делаешь?»
У него не было ответа. И не было права на красоту и щедрость этого мира, созданного трудом и поддерживаемого за счет труда, преданности, верности тех, кто его населяет. Рай существует для тех, кто его создает. Он не принадлежит к этому миру. Он здесь чужой. Он из пограничной области. Из породы тех людей, что отреклись от собственного прошлого, от собственной истории. Поселенцы Анарреса повернулись спиной к Старому Миру, забыли свое, общее с ним прошлое, предпочли для себя одно лишь будущее. Но, как известно, будущее в итоге всегда становится прошлым, и это столь же верно, как и то, что прошлое обернется будущим. Отрицать — не значит приобретать. Одонийцы, покинув Уррас, были не правы в своей отчаянной мужественной попытке отказаться от истории своего народа, отрицать ее, отрезать для себя всякую возможность возврата в прошлое. Исследователь, который не желает возвращаться назад или хотя бы послать назад корабль, чтобы кто-то рассказал историю его путешествия, — это не исследователь, а всего лишь авантюрист, любитель приключений; и его сыновья окажутся рожденными в ссылке!
Шевек уже успел полюбить эту прекрасную планету, но что хорошего было в его тоскливой любви? Он не был частью этого мира. Как не ощущал себя частью и того мира, в котором родился.
Уверенность в том, что теперь он остался совсем один, которую он ощутил в свои первые часы на борту «Старательного», снова тяжкой волной затопила его душу; одиночество — вот та абсолютная истина, на которую он старается не обращать внимания, о которой всячески старается забыть, но которая тем не менее существует. Один — вот единственно подлинное его состояние.
Здесь он одинок, потому что является членом того общества, которое само себя отправило в ссылку — отсюда. А на родной планете одинок потому, что сам себя отправил в ссылку — от своего общества. Переселенцы сделали один шаг в сторону от родного дома. Он сделал два. И был дважды одинок, потому что пошел на метафизический риск — и проиграл.
Он был достаточно глуп, чтобы думать, будто это может помочь сближению двух миров, ни к одному из которых сам не принадлежал.
Внимание его вдруг привлекла синева ночного неба за окном. Над темной массой листвы и шпилем часовни, над темной линией гор на горизонте, которые ночью всегда казались менее высокими и более далекими, разливался свет — мощный, но мягкий. «Луна всходит», — подумал он, радуясь обыденности этого явления. В потоке времени не бывает разрывов. В детстве вместе с Палатом он смотрел, как всходит луна за окнами интерната в Широких Долинах. Луна всходила и над холмами его отрочества, и над иссушенными барханами пустыни Даст, и над крышами Аббеная, где он любовался ею вместе с Таквер…
Но то была другая луна.
Тени двигались вокруг, постепенно смещаясь, а Шевек сидел не шевелясь и смотрел, как его родной Анаррес поднимается над здешними холмами в великолепии своего «лунного» сияния и на его голубовато-белой поверхности видны пятнышки горных массивов и каменистых пустынь. И свет далекой родины наполнил его пустые руки.
Клонившееся к западу солнце, своими лучами ударив Шевеку прямо в лицо, разбудило его, когда дирижабль, миновав последний перевал в горах Не-Терас, повернул к югу. Бо́льшую часть дня Шевек проспал. Прощальная вечеринка и та долгая ночь после нее, казалось, остались где-то в далеком прошлом, в другом полушарии. Он зевнул, протер глаза и тряхнул головой, словно пытаясь вытряхнуть из ушей монотонное низкое гудение мотора, и совершенно проснулся, осознав, что путешествие подходит к концу, что дирижабль, наверное, уже подлетает к Аббенаю. Шевек прижался лицом к пыльному окну — так и есть! Внизу, между двумя ржавого цвета горными хребтами, он увидел огромное, окруженное стеной поле — космопорт. Он смотрел с любопытством, надеясь заметить какой-нибудь космический корабль. Пусть мир Урраса все презирают, но это все же иной мир! А Шевеку очень хотелось увидеть корабль из иного мира, переплывший бездну космоса, созданный руками инопланетян. Однако в порту никакого космического корабля на этот раз не оказалось.
Грузовые корабли с Урраса прилетали восемь раз в год и оставались на Анарресе ровно столько времени, сколько требовалось на разгрузку и погрузку. Они отнюдь не были здесь желанными гостями. Скорее для большей части анаррести они служили причиной обострения комплекса собственной неполноценности.
С Урраса сюда привозили нефть и нефтяные продукты, некоторые запчасти, например детали электронного оборудования, которые промышленность Анарреса не производила сама. Также довольно часто на Анаррес доставлялся какой-нибудь новый сорт фруктовых деревьев или зерновых культур для опытных посадок. На Уррас корабли улетали, «под завязку» загруженные ртутью, медью, алюминием, ураном, оловом, золотом… Для уррасти это была отличная сделка. Распределение грузов, которые восемь раз в год доставляли с Анарреса, было на Уррасе одной из наиболее престижных функций Совета Государств Планеты, а также главным событием на рынке промышленного сырья. Таким образом, Свободный Мир Анарреса на самом деле являлся колонией соседней планеты, ее сырьевым придатком.
Это, безусловно, раздражало жителей Анарреса. Из года в год во время дебатов в Координационном совете по производству и распределению в Аббенае высказывались громогласные протесты: «До каких пор мы будем вести этот спекулятивный, грабительский обмен с проклятыми собственниками, которые вот-вот развяжут очередную войну?» И более холодные головы всегда находили один и тот же ответ: «Уррасу обошлось бы куда дороже самому добывать здесь необходимое сырье, только поэтому они нас не трогают и не пытаются захватить нашу планету. Но если мы первыми нарушим Торговое соглашение, они применят силу». Однако людям, которые совершенно незнакомы были ни с денежной системой, ни с капиталистической экономикой, очень трудно было понять психологию своих соседей, аргументы рыночного хозяйства. Мирное сосуществование с Уррасом в течение семи поколений не выработало в них доверия к «этим собственникам».
А потому Синдикат охраны космопорта никогда не испытывал недостатка в волонтерах. Честно говоря, работа охранников была настолько скучна, что на языке правик даже и работой-то не называлась: для ее обозначения чаще всего использовалось довольно презрительное слово «клеггиш», которое вполне можно было перевести как «ничегонеделание». В обязанности охраны входило поддержание в рабочем состоянии двенадцати старых межпланетных космических кораблей, которые постоянно оставались на орбите как сторожевые, а также осуществляли сканирование с помощью радаров и радиотелескопов наиболее удаленных и безлюдных районов Анарреса. Всю нудную «бумажную» работу в порту также осуществляли охранники. И тем не менее желающих вступить в охрану всегда было полно. Сколь бы прагматичным ни был тот или иной юный житель Анарреса, все же юность требовала проявления альтруизма, самопожертвования, стремления к Абсолюту. Одиночество, настороженность, опасность, грозившая из космоса, — все это давало роскошную почву для воображения, скрывая монотонность будней под флером романтики. Отзвуки полудетских романтических мечтаний и заставили Шевека прилипнуть носом к иллюминатору, пока пустующий космопорт не исчез вдали, оставив в душе горькое разочарование — ведь ему так и не удалось увидеть ничего интересного, хотя он знал, что грузовики, вывозящие с Анарреса руду, весьма непривлекательны и неопрятны.
Шевек зевнул, потянулся и снова выглянул в окно, надеясь вскоре увидеть впереди конечную цель своего полета. Дирижабль летел над последней невысокой грядой Не-Терас. И вот к югу от горных отрогов взору открылся, блестя на солнце, зеленый простор, похожий на как бы накренившийся почему-то морской залив.
Шевек с изумлением смотрел на это чудо — точно так же шесть тысячелетий назад смотрели на долину Аббеная его далекие предки.
В третьем тысячелетии на Уррасе астрономы-священники из монастырей Сердону и Дхун не раз наблюдали сезонную смену цветов — бурых на ярко-зеленые — в Верхнем Мире и давали мистические названия тамошним равнинам, горным хребтам и блестевшим на солнце морям. Та часть планеты, которая с наступлением нового лунного года становилась зеленой ранее всех остальных, была названа ими Анс Хос, «сад разума»: Рай Анарреса.
В последующие тысячелетия, рассмотрев Анаррес в телескопы, ученые доказали, что древние астрономы были совершенно правы. Анс Хос был действительно самым благоприятным для жизни местом на этой планете; и первый же посланный на луну космический корабль совершил посадку именно там, в зеленой долине между горами и морем.
Однако даже Рай Анарреса оказался засушливым и холодным; к тому же здесь постоянно дули ветры. На остальной части планеты было еще хуже. Основными представителями фауны и флоры были рыбы и не дающие цветов странноватые растения. В воздухе ощущался недостаток кислорода — он был разреженный, как на горных вершинах Урраса. Солнце в этом «раю» обжигало, ветер леденил, пыль удушала.
В течение двух столетий после первой посадки космического корабля на Анарресе географы и геологи вели здесь всесторонние интенсивные исследования, составили множество карт, однако колонизация планеты в планах не стояла. К чему перебираться в эти ужасные пустыни, когда в плодородных долинах Урраса места более чем достаточно?
Однако шахты на Анарресе были построены. Хищническая эксплуатация собственных недр в девятом и начале десятого тысячелетия совершенно опустошила рудные пояса Урраса; да и космическая транспортировка все более совершенствовалась — становилось дешевле добывать сырье на луне, чем выплавлять необходимые металлы из руды с крайне низким их содержанием или добывать нужные химические элементы из морской воды. В IX-738 году по летосчислению Урраса было основано первое крупное поселение у подножия горного хребта Не-Терас, в долине Анс Хос. Там неподалеку добывалась ртуть. Этот город на луне назвали Анаррес. На самом деле это был не настоящий город: там не было ни одной женщины. Мужчины подписывали контракт на два-три года и летели туда работать шахтерами или техниками, а потом возвращались домой, в настоящий мир.
Луна и ее шахты находились в юрисдикции Совета Государств Планеты; однако никто не знал, что на обратной стороне луны, в ее восточном полушарии, государство Тху давно уже тайно создало собственный небольшой космодром и поселение золотоискателей с женами и детьми. Они действительно жили на луне, и никто на Уррасе не знал об этом, кроме правительства Тху. И только после революционных событий в Тху и падения тогдашнего правительства в 771 году на Совете Государств Планеты возникло предложение передать луну Международному обществу одонийцев — откупиться от них этой мало приспособленной для жизни планетой, прежде чем они окончательно расшатают государственные устои Урраса. Городок Анаррес был эвакуирован; в государстве Тху также началась суматоха; за золотоискателями и членами их семей спешно были посланы две последние ракеты. Но не все из них захотели вернуться. Некоторым эти страшные пустыни, оказывается, чем-то полюбились.
Более двух десятков лет двенадцать кораблей, безвозмездно предоставленных одонийцам Советом Государств, сновали между двумя планетами, пока окончательно не перевезли на Анаррес тот миллион человек, что выбрали для себя новую жизнь на новой планете. Затем порт на Анарресе закрыли для иммиграции, и теперь он по Торговому соглашению принимал лишь грузовые корабли строго определенное число раз в год. К этому времени в бывшем городе Анаррес проживали уже сто тысяч человек, и он был переименован в Аббенай, что означало — на новом языке нового общества — «разум».
Децентрализация являлась у Одо важнейшим элементом плана социального строительства, однако она даже до начала воплощения этого плана в жизнь не дожила. Она не имела намерения уничтожить города как оплот цивилизации, хотя предложила, чтобы естественные пределы размера коммуны основывались на факторе вполне объективном: наличии необходимого запаса пищи и энергетических ресурсов в районе непосредственного проживания данной общности людей. Она предполагала, что все эти небольшие коммуны будут связаны сетью коммуникационно-транспортных средств, чтобы обмен идеями и товарами мог осуществляться в зависимости от потребностей, а управление этим процессом было быстрым и несложным и ни одна из коммун не чувствовала бы себя изолированной от остальных. Однако никакой иерархии, никакого «принципа пирамиды» Одо не допускала ни в чем. Не должно было быть ни некоего «контролирующего центра», ни столицы, ни способной к самозарождению и самовозрождению бюрократической машины, ни сколько-нибудь большой группы отдельных личностей, проявивших стремление стать «главными» — командирами, капитанами, руководителями предприятий, главами государств.
Ее идеи и планы, однако, зародились на щедрой земле Урраса. В пустынях Анарреса малочисленные коммуны одонийцев вынуждены были рассеяться по огромному пространству в поисках источников поддержания жизни; лишь немногие были в состоянии сами обеспечить себя всем необходимым, сколько бы поселенцы ни старались «обстричь» свои представления о том, что именно необходимо человеку для нормального существования. В этом они весьма преуспели, однако определенный минимум потребностей все же оставался. Возвращаться назад по дороге цивилизации не хотелось и совершенно не хотелось, чтобы их новое замечательное общество приходило в упадок, чтобы оно вернулось к доурбанистской, дотехнологической эре родо-племенных отношений. Они понимали, что их анархизм — это также продукт развитой цивилизации, сотканной из множества самых различных культур, стабильной экономики и высокого уровня промышленной технологии, способной обеспечить соответствующий уровень производства и быстро решить любые транспортные проблемы. Однако же, сколь бы огромны ни были расстояния между отдельными городками на Анарресе, поселенцы продолжали придерживаться идей комплексного развития своего общества. Сперва они построили дороги, а потом уже дома. Драгоценное для Урраса сырье, добывавшееся в шахтах Анарреса, а также продукция каждого из населенных районов осваиваемой планеты находились в процессе постоянного сложного взаимообмена с целью достижения некоего «уравновешенного разнообразия» — одного из наиболее важных условий природной и социальной экологии Анарреса.
Однако, согласно утверждениям самих анаррести, нельзя, обладая нервной системой, не иметь при этом ни одного нервного узла; также весьма желательно иметь «мозг», то есть некий управленческий центр. Компьютеры, осуществлявшие распределение вещей и рабочих мест, а также центральные представительства большей части синдикатов и федераций находились в Аббенае практически с самого начала заселения планеты. И практически с самого начала поселенцы сознавали, что над ними нависла угроза неизбежной централизации, — вечная угроза любого общества, вызванная к жизни стремлением к власти и насилию.
Анархия, мое дитя!
Ты обещаний бесконечность и осторожности…
Я слушаю и слушаю, как ночь качает колыбель твою,
Анархия. О наша дочь!
Пио Атеан, который взял себе на языке правик имя Тобер, написал эти стихи на четырнадцатом году от начала заселения. Первые попытки одонийцев создать на новом языке поэзию — платье для своего юного мира — были довольно неуклюжи, бескорыстны и трогательны…
Аббенай, мозг и сердце Анарреса, раскинулся перед Шевеком посреди огромной зеленой равнины.
Этот великолепный, глубокий зеленый цвет, цвет полей и лугов, невозможно было не узнать: он не был свойствен Анарресу. Только здесь да еще на побережье теплого Керанского моря вызревали злаки, семена которых были привезены из Старого Мира. Во всех остальных местах основными культурами были разновидности дерева-холум и бледная жесткая трава мене.
Когда Шевеку исполнилось девять, его, как и всех детей, обязали в течение нескольких месяцев после занятий помогать садовнику ухаживать за декоративными растениями, посаженными на территории интерната и всего городка Широкие Долины. Это были нежные экзотические травы и кустарники, привезенные с Урраса, которые нуждались в подкормке, точно младенцы, и боялись прямых солнечных лучей. Тогда Шевек, помогая старому садовнику в этом мирном, хотя и довольно изнурительном труде, полюбил и самого старика, и привередливые растения, и упрямую землю, и саму эту работу. Увидев зелень Аббенайской долины, он вспомнил старого садовника, противный запах удобрений из рыбьего жира и цвет едва проклюнувшейся листвы на хрупких веточках — этот чистый, животворный зеленый цвет.
Вдали, среди живописных полей, виднелось продолговатое белое пятно, постепенно распадавшееся на кубические формы, точно расколотый комок каменной соли. Это были далекие здания Аббеная.
Череда ослепительных вспышек на восточной окраине города заставила Шевека прищуриться, и тогда он на мгновение увидел темные огромные параболы зеркал, обеспечивавших солнечной энергией предприятия Аббеная.
Дирижабль сел на площадку товарной станции в южной части города, и Шевек отправился в дальнейший путь пешком.
Улицы этого самого большого на Анарресе города были широкими, чистыми и совершенно лишенными тени. Аббенай находился менее чем в тридцати градусах от экватора, и здания в нем были исключительно одноэтажные; над ними торчали лишь прочные пустотелые вышки ветряков. В казавшемся твердым темно-синем, почти фиолетовом, небе сияло белое солнце. Воздух был чист, прозрачен и сух — ни дымка, ни влажной пелены тумана. Все вещи казались удивительно живыми, все углы и края — очень острыми и твердыми, во всем была четкость и ясность, определенность. Все здания стояли как бы отдельно, как бы сами по себе, прочные и независимые.
Аббенай, в общем, был точно таким же, как и любой другой город одонийцев, только все в нем как бы повторялось несколько раз: мастерские, фабрики, общежития, интернаты, учебные центры, залы для различных собраний, распределительные центры, склады, столовые… Наиболее крупные здания часто группировались вокруг открытых площадей, обрамляя их и делая город похожим на соты. Предприятия тяжелой и пищевой промышленности сосредоточены были в пригородах, и каждая группа предприятий обычно группировалась тоже по принципу «сотовых ячеек», окружая площадь или часть улицы. Первыми Шевеку навстречу попались текстильные предприятия — здесь занимались переработкой волокна дерева-холум и изготовлением из него тканей, пошивом одежды и белья. Здесь же находились и красильные предприятия, а также — текстильные распределительные центры. Посреди каждой из площадей-ячеек торчал небольшой «лесок» из шестов, украшенных сверху донизу разноцветными флажками, демонстрируя всем возможности местных красильщиков. Дома по большей части были похожи один на другой — простые, прочные каменные строения. Шевеку некоторые здания показались очень большими, однако же практически все они тоже были одноэтажными: здесь часто случались землетрясения. По тем же причинам окна были маленькие, а вместо стекол — прочный силиконовый пластик, который не давал трещин. Впрочем, окон было много — в помещениях искусственным светом здесь с рассвета до заката пользоваться было не принято. Не включали также и отопление, если температура на улице была выше пятнадцати градусов. Дело даже не в том, что Аббенаю не хватало электроэнергии, — ее в избытке давали ветряки и «земляные» генераторы, работа которых была основана на разнице температур воздуха и почвы и которыми обычно пользовались для обогрева жилья; просто принцип «органичной экономии» был слишком важен для нормального функционирования одонийского общества, оказывая воздействие на всю систему его этических и эстетических ценностей. «Все избыточное, излишнее в организме превращается в экскременты, — писала в своей «Аналогии» Одо. — А экскременты, задерживающиеся в организме, отравляют его».
Аббенай был начисто лишен подобной «отравы»: пустой, чистый, светлый город, все цвета очень яркие, воздух прозрачен. Кругом тишина. Аббенай был действительно похож на рассыпанную по равнине горсть крупной соли.
Здесь никто ничего не прятал.
Площади, строгие улицы, низкие дома, не обнесенные стенами дворы мастерских — всюду кипела жизнь, и Шевек постоянно ощущал это. Люди вокруг него куда-то шли, что-то делали, о чем-то беседовали. Мелькали их лица, звучали голоса, кто-то сплетничал, кто-то пел, вокруг были живые люди, люди, занятые трудом. Мастерские и фабрики воротами своими выходили на площади или в открытые дворы. И ворота эти были распахнуты настежь. Шевек, проходя мимо фабрики стеклянных изделий, видел, как стеклодув выдувает из расплавленной массы стекла огромный пузырь; для него это было столь же обычным делом, как для повара — приготовить суп. Рядом был другой двор, где тоже кипела работа, — здесь из «пенного камня» отливали нужные для строительства формы; работой руководила огромная женщина в халате, белом от пыли. Она то и дело что-то громко кричала красивым грудным голосом своим подручным. Потом Шевек миновал небольшую проволочную фабрику, потом — районную прачечную, мастерскую по изготовлению и починке музыкальных инструментов, небольшой районный распределительный центр, театр, мастерскую по изготовлению черепицы… Всюду кипела работа — это буквально завораживало его. Тут же поблизости крутились дети; кое-кто из них помогал взрослым, малыши лепили из грязи пирожки и куличики, ребятишки постарше играли в свои игры, а одна девочка, забравшись на крышу учебного центра, сидела там, уткнувшись носом в книгу. Проволочная фабрика украсила свой фасад раскрашенными вьющимися растениями из проволоки — выглядело очень мило. Из дверей прачечной вырывались облака пара и обрывки разговоров. Ни одна дверь не была заперта, да и закрыты были немногие. Невозможно было ошибиться, попасть не туда, хотя нигде не было никаких объявлений. Все было на виду — вся работа, вся жизнь города. То и дело по Складской улице проплывал грузовик с готовой продукцией, предупреждая о своем появлении звоном колокола, или проезжал полный людей автобус, и на каждой остановке его ждали еще люди, и старухи ругались, если автобус отъезжал раньше, чем они успевали сойти на своей остановке, и малыш на самодельном трехколесном велосипеде с «бешеной» скоростью гнался за автобусом, и электрические искры сыпались голубым дождем на перекрестках из трамвайных проводов — словно спокойная мощная жизненная сила улиц то и дело достигала некой критической точки и должна была сбросить напряжение, делая это с грохотом, треском, с водопадом голубых искр и запахом озона. Это, правда, были всего-навсего аббенайские трамваи, однако в такие минуты невозможно было не ощутить радостного восторга.
Складская улица заканчивалась просторной площадью, куда выходило еще пять других улиц и где был треугольной формы небольшой парк с настоящими деревьями и травой. По большей части парки на Анарресе представляли собой вытоптанные площадки, обсаженные цепочкой жидких кустарников и деревьев-холум. Но этот Треугольный парк был совсем другим. Шевек перешел площадь по пешеходной дорожке и углубился под сень деревьев. Это было восхитительно; он не раз видел Треугольный парк на картинках, и ему давно хотелось увидеть вблизи деревья, привезенные с Урраса, внимательно рассмотреть каждый зеленый листок в их густых кронах. Солнце садилось, небо было широким и чистым; в зените закатные краски сгущались до красно-фиолетового — это тьма космического пространства просвечивала сквозь неплотную атмосферу планеты. Тревожное, настороженное чувство охватило Шевека. Разве не слишком их много, этих густых листьев? Дерево-холум вполне успешно существует со своими редкими колючими иглами, без всяких там излишеств и роскошеств, вроде густой листвы. Неужели эта пышная богатая растительность тоже «экскрементальна»? Такие деревья не могут существовать без богатых почв, без постоянного полива, без хорошего ухода. Ему были, пожалуй, даже неприятны в этих деревьях изобилие зеленой листвы и полнейшее отсутствие экономии. Он бесцельно брел среди них, инопланетная трава под ногами была мягкой и упругой, — казалось, ступаешь по живой плоти. От этой мысли он шарахнулся обратно на тропинку. Темные ветви деревьев раскинулись у него над головой, шевеля над ним множеством своих маленьких зеленых ручек-веточек. Восторг и ужас одновременно охватили Шевека: он понимал, что его БЛАГОСЛОВЛЯЮТ, хотя и не просил о благословении.
Чуть впереди он заметил у темнеющей тропы на каменной скамье человека, читавшего книгу, подошел к нему и остановился.
Человек сидел, опустив голову, в золотисто-зеленых сумерках. Это была женщина лет пятидесяти-шестидесяти, несколько странно одетая, волосы стянуты на затылке узлом. Левая рука, на которую она опиралась подбородком, практически скрывала сурово сжатые губы, правая рука придерживала страницы рукописи, лежавшей у нее на коленях. Рукопись была толстой и, видно, тяжелой; тяжелой была и холодная рука на ней. Свет быстро меркнул, однако она так и не подняла глаз от страницы. Она продолжала читать гранки своей работы: «Социальный организм».
Некоторое время Шевек, будто зачарованный, смотрел на статую Одо, потом присел на скамью с нею рядом.
У него не было никаких представлений о социальной или какой бы то ни было еще иерархии, да и на скамье вполне хватало места. Он сел с нею рядом в порыве дружеского расположения и восхищения.
Он смотрел на сильный печальный профиль Одо, на ее руки, руки старой женщины. Потом посмотрел вверх, сквозь темнеющую листву. Впервые в жизни он осознал: Одо, чье лицо было ему знакомо с детства, чьи идеи занимали центральное и неизменное место в его душе и в душах каждого из тех, кого он знал, эта Одо НИКОГДА НЕ СТУПАЛА НА ЗЕМЛЮ АНАРРЕСА, она жила, умерла и была похоронена на Уррасе, в тени покрытых зеленой листвой деревьев, в невообразимо огромном городе Нио-Эссейя, среди людей, говорящих на неведомом ему, Шевеку, языке, — в другом мире! Одо, инопланетянка, здесь была в ссылке.
Юноша сидел в сумерках рядом со статуей великой мыслительницы, и оба были одинаково тихи.
Наконец, осознав, что стало почти темно, Шевек встал и пошел прочь — снова по улицам города, без конца спрашивая, как пройти к Центральному институту естественных наук.
Это оказалось недалеко; он добрался туда вскоре после того, как на улицах включили освещение. У ворот в маленькой будке сидела дежурная и читала. Ему пришлось довольно долго стучать в открытую дверь, пока она не оторвалась наконец от книги.
— Шевек, — представился он, поскольку, начиная разговор с незнакомым человеком, полагалось сперва назвать свое имя, как бы вручая ему необходимый инструмент для дальнейшего общения. Собственно, более никаких «инструментов» и вручить было нельзя. Никаких документов у одонийцев не существовало, никаких рангов и научных степеней, никаких соответственных форм вежливого обращения.
— Кокван, — откликнулась дежурная. — Разве вы не вчера должны были приехать?
— Изменили расписание грузовых дирижаблей. Мне найдется местечко?
— Номер сорок шесть пустует. Это через двор и налево. Там для вас записка от Сабула. Он просил позвонить ему утром в административный отдел физического факультета.
— Спасибо! — сказал Шевек и быстро пошел через просторный асфальтированный двор, помахивая своим багажом — зимней курткой и запасными ботинками.
Во всех комнатах, окна которых выходили во двор, горел свет. В вечерней тишине слышался негромкий гул — повсюду были люди. Что-то живое чудилось Шевеку в ясном пронзительно-холодном воздухе ночного города — не то надвигающаяся беда, не то какое-то обещание.
Время обеда еще не кончилось, и он быстренько забежал в институтскую столовую узнать, не осталось ли там чего-нибудь перекусить. Имя его, как оказалось, уже было внесено в списки постоянных посетителей. Еда была просто отменной! Имелся даже десерт — салат из консервированных фруктов. Шевек очень любил сладкое, а обедал он к тому же одним из последних, так что, не испытывая угрызений совести, взял себе вторую тарелку фруктового салата — его там оставалось еще немало. Он ел один за маленьким столиком. За столами побольше сидели группами молодые люди и о чем-то беседовали над пустыми уже тарелками; он услышал обрывки какой-то дискуссии о поведении аргона при сверхнизких температурах, а также о поведении преподавателя химии во время коллоквиума и еще — о предполагаемой «кривизне времени». Один-два человека обернулись в его сторону, но не заговорили с ним, как это обычно бывает в маленьких коммунах, когда появляется незнакомый человек; смотрели они, правда, довольно дружелюбно, хотя, может быть, чуточку свысока.
Шевек отыскал комнату номер сорок шесть в длинном коридоре, куда выходило множество других закрытых дверей. Все это явно были отдельные комнаты, и он удивился, почему регистраторша послала его именно сюда. С двух лет он спал в общих спальнях, где было от четырех до десяти кроватей. Шевек постучался. Тишина. Он открыл дверь. Комната была на одного человека. Внутрь проникал неяркий свет из коридора. Шевек включил лампу. Два кресла, письменный стол, на нем видавшая виды логарифмическая линейка, несколько книг, кушетка, заменявшая кровать, и на ней ручной вязки оранжевое одеяло. Здесь явно жил кто-то другой! Дежурная просто ошиблась. Шевек вышел и закрыл за собой дверь. Потом снова открыл ее и вошел, чтобы выключить в комнате свет. Только тут он заметил на письменном столе, под лампой, записку, нацарапанную на клочке бумаги:
Шевек! Позвоните утром в административный отдел физического факультета. Тел. 2–4–1–154. Сабул.
Он кинул куртку на кресло, ботинки — на пол и принялся читать названия на корешках книг — это оказались обычные реферативные сборники по физике и математике, в зеленых обложках, с Кругом Жизни посредине. Шевек повесил куртку в шкаф, убрал с дороги ботинки и аккуратно задернул занавеску. Потом прошел к двери: до нее было четыре шага. Постоял там нерешительно минутку, а затем — впервые в жизни! — закрыл дверь своей собственной комнаты.
Сабул оказался маленьким, коренастым, неряшливым человеком лет сорока. Растительность у него на лице была темнее и грубее, чем обычно у анаррести, и даже образовывала некое подобие бородки. На нем был толстый зимний свитер, и он, судя по всему, не снимал его с прошлой зимы: края обшлагов были черны от грязи. Манера говорить у Сабула была резкая, ворчливая — какие-то неровные куски информации, вроде тех, в его записках, оторванных от чего попало клочках бумаги. Голос его напоминал рычание.
— Тебе необходимо выучить йотик! — рявкнул он.
— Йотик? — изумился Шевек.
— Я же сказал! Язык йотик.
— Но зачем?
— Чтобы читать работы физиков с Урраса! Атро, То, Баиска — всех. Ни одна из этих работ на правик не переведена и, похоже, переведена не будет. На Анарресе человек шесть от силы способны как-то понять эти работы. На любом языке.
— Но как же я выучу йотик?
— С помощью учебника и словаря, естественно!
— А где мне их взять? — не сдавался Шевек.
— Здесь! — рявкнул Сабул. Он порылся на полках, заваленных маленькими книжками в зеленых обложках. Движения у него были резкие, словно он на кого-то сердился. Наконец он нашел то, что искал, — два толстых тома без обложек на самой нижней полке стеллажа — и с грохотом швырнул на стол. — Скажешь, когда почувствуешь, что можешь уже читать Атро. А пока что мне с тобой делать нечего.
— Какими типами уравнений обычно пользуются уррасти?
— Да ерунда. Сам во всем разберешься.
— Здесь кто-нибудь занимается хронотопологией?
— Да, Турет. Можешь у него консультироваться. Но на лекции к нему не ходи: пустая трата времени.
— Я собирался ходить на лекции к Граваб.
— Зачем?
— Ее работы по частоте и цикличности…
Сабул не дал ему договорить; он сперва сел, потом снова вскочил. Он был все-таки невыносимо суетлив и одновременно будто скован. И вот-вот готов вспыхнуть — не человек, а растопка для очага.
— Не трать время зря! Ты далеко обогнал старуху в теории непрерывности, а прочие ее «плодотворные» идеи — сущий мусор.
— Меня интересуют принцип одновременности…
— Какой там еще «одновременности»! Что за спекулятивной чушью кормила тебя Митис? — Глаза физика метали молнии, под жесткими короткими волосами на лбу вздулись вены.
— Я сам организовал семинар по этой теме…
— А, ну-ну! Давай расти! Тебе пора расти. Тем более теперь ты здесь, в Аббенае, в Центральном институте. Только учти: мы здесь занимаемся физикой, а не религией. Отбрось в сторону свой мистицизм и поскорее вырастай. Как быстро ты сможешь выучить йотик?
— Мне понадобилось несколько лет, чтобы как следует выучить правик, — заметил Шевек. Однако его мягкая ирония осталась Сабулом совершенно незамеченной.
— Я выучил йотик за десять декад. Причем достаточно прилично, чтобы прочесть «Введение» То. Ах да! Черт возьми, тебе же нужен какой-нибудь текст для работы! Вот, этот вполне сойдет. На. Погоди-ка. — Он порылся в переполненном ящике стола и извлек оттуда книгу весьма, надо сказать, занятного вида: в синем переплете и без Круга Жизни на обложке. Название ее было напечатано золотыми буквами: «Poilea Afioite», что ровным счетом ничего Шевеку не сказало. Да и сами очертания некоторых букв показались ему незнакомыми.
Шевек долго смотрел на эти слова, потом взял книжку у Сабула, но не открыл ее, а с благоговением держал в руках: это было то самое, что он давно хотел увидеть, некий инопланетный «артефакт», послание из другого мира.
Он вспомнил, как в детстве Палат показывал ему книгу, состоявшую «из одних цифр».
— Придешь, когда будешь в состоянии прочесть это, — буркнул Сабул.
Шевек повернулся, чтобы уйти, но рычание позади него стало громче:
— Держи эти книжки при себе! Их не всякий сможет переварить.
Шевек сперва так и застыл, потом вернулся к столу и сказал, немного подумав, в обычной своей спокойной и чуть отстраненной манере:
— Я что-то вас не понимаю.
— Не позволяй больше никому читать их! Понял?
Шевек не ответил.
Сабул снова нервно вскочил и подошел к Шевеку вплотную:
— Послушай. Теперь ты член Центрального института естественных наук, член Физического синдиката, работаешь со мной, Сабулом. Ясно? А подобные привилегии требуют дополнительной ответственности. Я прав?
— То есть я должен чему-то научиться, но не могу ни с кем делиться теми знаниями, которые получу, — сформулировал Шевек после короткой заминки. Тон был утвердительный — он словно цитировал логическую установку.
— Ну а если бы ты нашел на улице пакет с капсулами, начиненными взрывчаткой, ты бы «поделился» ими с каждым мальчишкой? Эти книги — вроде взрывчатки. Ну теперь понял?
— Да, отчасти.
— Это хорошо. — Сабул отвернулся, что-то все еще ворча, впрочем, видимо, скорее по привычке.
Шевек пошел прочь, осторожно неся «взрывчатку» под мышкой и испытывая одновременно отвращение и всепоглощающее любопытство.
И тут же сел за работу: принялся изучать язык йотик в полном одиночестве в своей комнате номер сорок шесть, отчасти соблюдая требования Сабула, отчасти потому, что привык работать в одиночку и для него это было естественно.
Поскольку Шевек был еще очень молод, он полагал, что в каком-то смысле не похож на всех остальных, кого знает. Для ребенка осознание собственного отличия от остальных всегда болезненно, поскольку, еще не успев ничего совершить, ребенок не может этого отличия оправдать. Надежное и любовное отношение взрослых и их присутствие рядом — а ведь взрослые тоже, по-своему конечно, являются отличными от остальных — служат для ребенка единственным утешением в такой ситуации; у Шевека такого человека рядом не было. Отец его, Палат, был человеком очень хорошим, надежным и очень его любил. Что бы ни натворил Шевек, Палат всегда находил для него оправдание, всегда был на его стороне, был ему верен. Однако сам Палат был таким же, как все; он не обладал этим проклятым «отличием от других»; для него жизнь в коммуне была легка и проста. Он любил Шевека, однако не мог показать ему, какова она, истинная свобода, не мог объяснить, что лишь признание за каждым права на одиночество дает возможность ощутить эту свободу.
А потому Шевек пользовался преимуществами одиночества, отдыхая от привычной сплоченной жизни маленькой коммуны и даже — от общения с теми немногочисленными друзьями, что у него там были. Здесь, в Аббенае, у него друзей не было, а поскольку ему не приходилось существовать в условиях общей спальни, он друзей и не заводил, слишком хорошо сознавая — даже в возрасте двадцати лет — собственную неординарность и одаренность, которые всё усиливались; он был как бы обречен на одиночество, да и сам не слишком стремился к общению, и сокурсники, чувствуя его самобытность и обособленность, нечасто пытались сблизиться с ним.
Вскоре его «личная» территория стала ему даже дорога. Он наслаждался полной независимостью от соседей по общежитию и выходил из комнаты только в столовую — позавтракать и пообедать — и иногда днем, чтобы быстрым шагом прогуляться по городу и немного размять мышцы, привыкшие к значительно бо́льшим физическим нагрузкам; затем он снова возвращался в комнату номер сорок шесть, к грамматике языка йотик. Примерно один раз в декаду он, как и все, обязан был дежурить по уборке помещения, однако те, с кем он вместе работал, оказывались практически все ему незнакомы, так что эти дни не вносили особого психологического разлада в его стойкое одиночество и в успешное изучение языка йотик.
Сама по себе грамматика этого языка, сложная, нелогичная и изысканная, доставляла ему, пожалуй, даже удовольствие. Он быстро делал успехи, особенно после того как составил для себя некий глоссарий для чтения физико-математических текстов. Он знал, что ему нужно, и хорошо разбирался в терминологии, связанной с этой областью науки, а если встречался с затруднениями, то собственная интуиция или сами математические уравнения помогали ему отыскать верный путь, который, однако, не всегда приводил его в «знакомую местность». Серьезнейший труд То — «Введение в физику времени» — отнюдь не был учебником для начинающих. К тому времени, когда Шевек после долгих усилий добрался наконец до середины книги, он читал уже не столько на языке йотик, сколько на языке физики; и он понимал теперь, почему Сабул для начала заставил его читать работы физиков Урраса. Многие из этих ученых далеко опередили все достижения научной мысли Анарреса. Самые блестящие догадки, высказанные в работах Сабула о принципе неопределенности, на самом деле являлись неосознанным, видимо, переложением чужих идей ученых йоти.
Шевек с головой погружался и в другие книги, которые скупо и не спеша выдавал ему Сабул, — основные работы современных физиков Урраса. Он совсем замкнулся, стал практически отшельником, не появляясь даже на собраниях Студенческого синдиката; не ходил он и на собрания других синдикатов и федераций, за исключением довольно вялых семинаров, которые проводила Федерация физиков. Собрания подобных объединений, служившие средством общения друг с другом, были как бы внешней поведенческой рамкой в любом маленьком поселении для любого индивида. Но здесь, в большом городе, все это казалось значительно менее важным. Один человек здесь вообще практически не был заметен; всегда находились другие, готовые проявить активность, что-то организовать, и справлялись с этим достаточно хорошо. Итак, помимо обязательных дежурств по уборке общежития и лабораторий, остальное время было в его полном распоряжении. Шевек часто пропускал даже занятия физкультурой, обед или завтрак, хотя никогда — тот единственный курс лекций по частоте и цикличности, который читала Граваб.
Граваб была уже стара и частенько отвлекалась, улетала мыслью куда-то в сторону. На ее лекции ходили всего несколько человек, да и то с пропусками, как бы по очереди. Она вскоре выделила среди остальных худого юношу с большими ушами, который был единственным ее постоянным слушателем. И стала читать свои лекции, обращаясь исключительно к нему. Светлые, доброжелательные, умные глаза встречали ее взгляд, успокаивали, пробуждали мысль; она вспыхивала, вдохновляясь, и начинала читать — блестяще, вновь обретая утраченную было живость ума. Она парила слишком высоко над обыденностью мышления, и остальные студенты порой даже поднимали голову и смотрели вверх, смущенные, озадаченные, даже немного испуганные таким полетом мысли, — те, разумеется, у кого хватало ума удивляться этому. Граваб видела из своего высока куда более широкие горизонты, и те, кого она брала с собой, лишь жмурились от страха, но тот светлоглазый юноша спокойно наблюдал за нею, и в лице его она читала ту же радость творчества, что переполняла и ее душу. То, что она упорно предлагала другим, чем хотела с ними поделиться в течение всей своей жизни, то, что никогда и никто так у нее и не принял, принял он, и не только принял, но и понял и разделил. Он был ее братом, несмотря на возрастную пропасть в пятьдесят лет. И ее спасением.
Когда они порой встречались в административном отделе факультета или в столовой, то и тут умудрялись говорить только о физике. Если же Граваб уставала и у нее попросту не хватало энергии на подобные беседы, тогда им практически нечего было сказать друг другу, ибо эта старая женщина была столь же застенчива, как и ее юный ученик.
— Вы мало едите, — говорила она ему в таких случаях.
А он только молча улыбался, и уши у него краснели. И оба не знали, что говорить дальше.
Через полгода после приезда Шевек передал Сабулу небольшую работу, озаглавленную: «Критика гипотезы Атро о непрерывности». Сабул вернул ему ее через десять дней и проворчал:
— Переведи это на йотик.
— Но я ее на йотик и писал! — удивился Шевек. — Я ведь пользовался терминологией Атро. Хорошо, я перепишу более аккуратно. Но для чего?
— Как для чего? Да для того, чтобы этот проклятый собственник ее прочитал! Через декаду, пятого числа, улетает корабль.
— Корабль? На Уррас?
— Ну да! Рейсовый грузовик. Чего удивительного?
Таким образом, Шевек узнал, что планеты-близнецы обмениваются не только нефтью и ртутью и не только книгами, вроде тех, которые он в настоящее время читает, но и — и это было потрясающе! — письмами. Письмами! Писать письма «проклятым собственникам»! Подданным государства, основанного на неравенстве! Индивидуалистам! Эксплуататорам! Поддерживающим мощь государственного аппарата и, в свою очередь, эксплуатируемым этим аппаратом! Неужели «собственники» с Урраса действительно способны обмениваться идеями со свободным народом Анарреса? И при этом не проявляют ни малейшей агрессивности, но делают это по собственной воле, свободно, на равных? Это что же, интеллектуальная солидарность? Или они просто пытаются доказать свое превосходство и в этой области? Самоутвердиться, прибрать к рукам чужие идеи? Сама мысль о возможности такого обмена письмами будила в душе Шевека тревогу, и все же интересно было бы выяснить?..
На него уже успело обрушиться столько подобных «открытий», что он вынужден был признаться в собственной — поразительной, непростительной! — наивности: умному и образованному юноше, каким был Шевек, не так-то легко было это сделать.
Первым и по-прежнему самым приятным было то, что занятия столь необходимым ему языком йотик следовало скрывать; это была настолько новая для него ситуация и настолько отвратительная с моральной точки зрения, что он еще не совсем смирился с нею. Совершенно очевидно, он никому непосредственно зла не причинял, не разделял собственные знания с другими. Кроме того, они ведь тоже могли выучить йотик. Да и что плохого, если кто-то узнает о его занятиях языком Урраса? Он был уверен: свобода — скорее в открытости, чем в скрытности; и потом, ради истинной свободы всегда стоит рискнуть. Вот только в чем он, этот риск? Однажды ему показалось, что Сабул просто не хочет, чтобы новые представления о законах физики получили распространение на Анарресе, желая сохранить эти знания для себя одного, владеть ими как собственностью, пользоваться ими как источником власти над своими же коллегами! Однако эта мысль была настолько шокирующей, настолько противоречила привычному мышлению, что Шевек с невероятным трудом подавил ее, удивительно настойчиво пробивавшую путь в его душе, и с презрением отбросил как абсолютно неприемлемую.
Затем еще эта отдельная комната. У него никогда в жизни не было отдельной комнаты. То, что это оказалось действительно удобно, моральной зацепкой, колючкой постоянно сидело в мозгу. Когда Шевек был ребенком, то знал: если кого-то кладут спать в отдельную комнату, это означает наказание за то, что провинившийся беспокоит всех остальных настолько, что его соседи по спальне не желают больше терпеть; то есть данный ребенок, безусловно, считался последним эгоистом. Одиночество было практически равносильно позору. Взрослые просили отдельную комнату, главным образом когда хотели заняться сексом. В каждом общежитии имелось определенное количество таких отдельных комнат, которые парочка могла занять на одну ночь или на декаду — в общем, так долго, как им того хотелось. Партнеры, то есть мужчина и женщина, жившие одной семьей, обычно занимали сдвоенные комнаты; в маленьких городках, где сдвоенных комнат не хватало, такие пары часто пристраивали еще одну комнату к крайней комнате в общежитии, и в итоге возникали длинные низкие, странной конфигурации — точно растянутые — строения, которые как бы расползались во все стороны, точно растения. Их насмешливо называли «семейно-товарными поездами». Считалось, что во всех иных случаях спать в общей спальне — самая обычная и естественная вещь. Можно было выбрать маленькую или большую комнату, а если тебе не нравились соседи, разрешалось перебраться в любую другую. Мастерские, лаборатории, студии, склады, служебные помещения — все это было общим. Можно было, конечно, уединиться, но в основном приходилось быть постоянно на людях, даже в купальнях. Уединение для занятий сексом было не только нормально и позволено всем, но и с большим пониманием воспринималось обществом; во всех остальных случаях уединение считалось просто нефункциональным. Излишним, бессмысленным. Экономика Анарреса не в состоянии была осуществлять строительство, содержание, отопление, освещение индивидуальных домов и квартир. Люди, по природе своей асоциальные, вынуждены были сами удаляться от общества и сами заботились о себе. Никто им в этом не препятствовал. Такой человек мог построить себе дом где хотел (хотя, если этот дом портил красивый вид или занимал участок плодородной земли, человеку под тяжким давлением соседей приходилось перебираться в другое место). Было, в общем, немало таких одиночек и отшельников — особенно на обочинах наиболее старых коммун Анарреса, — которые очень гордились тем, что не принадлежат якобы к виду «социальных существ». Однако, согласно мировоззрению тех, кто принимал привилегии и обязательства общества солидарности, уединение обладало определенной ценностью только тогда, когда было функционально.
Поэтому первыми реакциями Шевека на предоставление ему отдельной комнаты были возмущение и стыд. С какой стати его сюда засунули? Но вскоре он понял это и переменил свои взгляды. Именно отдельная комната как нельзя лучше подходила для той работы, которой он сейчас был поглощен. Если ему в полночь приходила в голову какая-то мысль, он мог включить свет и записать ее; если мысли являлись на рассвете, он мог продолжать развивать их все утро, и ему не мешали болтовня и шум соседей по комнате, занимающихся утренним туалетом. Если же голова просто не работала и приходилось целыми днями просиживать за письменным столом, тупо глядя в окно, никто у него за спиной не высказывал вслух удивления по поводу того, что он бездельничает. В итоге Шевек пришел к выводу, что уединение для занятий физикой и математикой столь же желательно, как и для занятий сексом. И все-таки — неужели подобное одиночество столь уж необходимо?
Еще одним «испытанием» оказался десерт. В институтской столовой на обед всегда было что-то сладкое, и Шевеку это ужасно нравилось. Если можно было взять добавку, он всегда брал. Однако его «органически-общественное» сознание страдало при этом, точно желудок от переедания. Разве у всех, разве в каждой столовой планеты — особенно в отдаленных районах — такая же еда? Раньше его всегда убеждали, что это именно так, и он сам не раз мог убедиться в этом. Разумеется, местные отличия существовали, где-то чего-то не хватало, где-то наоборот; кроме того, могли возникнуть разные непредвиденные ситуации, как, например, не раз бывало в лагере, где жили сотрудники Проекта озеленения. В столовой мог быть плохой повар или очень хороший — в общем, могли, конечно, быть всякие случайности, но в рамках единой, не меняющейся системы. Однако ни один повар, даже самый талантливый, не смог бы приготовить десерт без наличия соответствующих продуктов. В большей части столовых Анарреса десерт подавали раз или два в декаду. Здесь же десерт был каждый день. Почему? Неужели преподаватели и студенты Центрального института естественных наук лучше, чем все остальные люди?
Шевек никому этих вопросов не задавал. Общественное сознание, мнение других — это была мощнейшая моральная сила, определявшая поведение большей части одонийцев, однако на Шевека она действовала, может быть, чуть меньше, чем на других. А потому многие мучившие его проблемы были такого свойства, что оказывались иным людям просто недоступны. И он привык решать их сам, молча, про себя. Так он поступил и сейчас, хотя моральные проблемы, с которыми он столкнулся, оказались для него в некотором роде куда более сложными, чем проблемы физики времени. Он ничего не спросил у других. Он просто перестал брать в столовой десерт.
Однако в общую спальню не переехал. Он положил на весы моральный дискомфорт и практические преимущества своего одиночества и обнаружил, что последние значительно перевешивают. Ему гораздо лучше работалось в отдельной комнате. Эту работу стоило сделать хорошо, она у него вроде бы спорилась. Значит, условия выполнения этой работы можно воспринимать как функциональные. Подобные соображения в его обществе считались весьма важными. Ответственность оправдывала привилегии.
И он увлеченно работал.
Он похудел. Ходил, почти не чувствуя собственного веса. Отсутствие физических нагрузок, постоянное сидение за столом, пренебрежение к сексу — все это казалось ему несущественным. Важна была только свобода — мыслей и действий. Он был свободен; он мог делать, что хотел и когда хотел. И как угодно долго. Так он и поступал. Работал. Работал, словно играл.
Он набрасывал заметки для целой серии гипотез, подводивших к созданию вполне связной теории одновременности. Однако вскоре эти идеи стали казаться ему детской забавой — он видел перед собой куда более высокую вершину: общую теорию времени. И намерен был этой вершины достигнуть, если, конечно, ему это удастся. Порой Шевек испытывал нечто вроде приступов клаустрофобии: ему казалось, что он заперт в небольшом помещении, находящемся посреди обширного открытого пространства. Ах, если б он только сумел найти выход! Ясно увидеть, какую именно потайную дверцу нужно открыть! Развитие собственной интуиции стало навязчивой идеей. Всю осень и зиму он старался спать все меньше и меньше. Часа два ночью и часа два днем — этого ему вполне хватало; и эти короткие периоды сна были совсем не похожи на то, как он спал раньше — крепко, без сновидений; теперь он и во сне тоже как бы бодрствовал, только на каком-то ином уровне, ибо непрерывно видел сны, живые, исполненные смысла, являвшиеся как бы частью его работы. В этих снах он видел, как время поворачивает вспять, как река начинает подниматься по руслу впадающего в нее ручья. Он держал два одномоментных мгновения в левой и правой руке и с улыбкой разводил руки, разделяя эти мгновения, точно один большой мыльный пузырь — на два. Он вскакивал с постели и начинал судорожно записывать, не успев еще как следует проснуться, те математические формулы, которые много дней не давались ему, ускользали, таяли во тьме. Он видел, как пространство сжимается вокруг него, словно некая сфера, рушащаяся внутрь и заполняющая собой царящую в ее центре пустоту; сфера смыкалась, смыкалась, ему уже нечем было дышать, и он просыпался с криком «Помогите!», и тут же заставлял себя замолчать и пытался — в молчании и одиночестве — спастись от понимания собственной своей вечной пустоты…
В холодный полдень, где-то под конец зимы он, направляясь домой из библиотеки, зашел в административный отдел физического факультета, чтобы посмотреть, нет ли для него писем. Собственно, никаких причин ожидать письма у него не было: он ни разу не написал никому из друзей, оставшихся в Северном Поселении; однако уже дня два у него было отвратительно на душе: он сам уничтожил некоторые из своих наиболее красивых гипотез и тем самым вернул себя в исходную точку — после полугода тяжелейшей работы! Да и чувствовал он себя отчего-то неважно. Общие принципы теории казались ему теперь настолько неясными, что вряд ли могли быть кому-то полезны. И почему-то ужасно болело горло. И очень хотелось, чтобы в почтовом ящике оказалось письмо от какого-нибудь хорошего человека. Или хотя бы кто-то из здешних его знакомых просто сказал: «Привет, Шев!» Но в административном отделе никого не оказалось, кроме Сабула.
— Вот, Шевек, взгляни-ка.
Он взял в руки книгу, которую протягивал ему Сабул: тоненькая книжонка в зеленом переплете с Кругом Жизни на обложке. Он открыл ее и увидел на титульном листе название: «Критика гипотезы Атро о непрерывности». Это была его собственная работа. А в предисловии к ней Атро высказывал ему свою признательность и приводил некоторые серьезные аргументы в защиту своей теории. И все это было переведено на правик и отпечатано в типографии Координационного совета. Вот только авторов оказалось двое: Сабул и Шевек.
Сабул, вытянув шею, смотрел, как Шевек листает книжку; он буквально пожирал ее глазами, в глазах светилась тайная радость, даже его обычное ворчание стало глуше и напоминало приглушенный смех.
— Добили мы этого Атро! У-у, собственник проклятый! Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует вякнуть о «детских погрешностях»! — Сабул десять лет лелеял свою ненависть к журналу «Вопросы физики», издаваемому Университетом Йе Юн, который охарактеризовал его теоретические труды как «серый провинциализм, страдающий детскими погрешностями и определенным догматизмом, которым, как известно, страдает мышление одонийцев». — Вот теперь они увидели, кто из нас провинциал! — Сабул самодовольно ухмыльнулся. Они были знакомы почти год, однако Шевек не мог припомнить, когда еще видел Сабула улыбающимся.
Шевек уселся на противоположном конце комнаты, для чего ему пришлось убрать с дивана целую кипу каких-то бумаг; разумеется, помещение канцелярии принадлежало всем, однако Сабул самовольно захватил эту дальнюю комнату из двух имевшихся и завалил ее своими материалами и книгами, так что здесь, похоже, никогда никто и не пытался пристроиться. Шевек снова посмотрел на книгу, которую держал в руках, потом выглянул в окно. Он чувствовал себя совершенно больным, разбитым, да и выглядел, надо сказать, неважно. Какое-то неприятное напряжение не оставляло его, хотя с Сабулом он никогда прежде не испытывал ни стеснения, ни неловкости, как это часто случалось с ним в присутствии тех людей, с которыми он давно хотел познакомиться.
— Я и не знал, что вы ее перевели, — сказал он.
— Да, перевел, отредактировал особенно неудачные куски, вставил кое-какие связующие звенья, отполировал и издал. Дней двадцать работы. Ты вполне можешь гордиться этой книжкой: твои идеи вполне могут вылиться в самостоятельную книгу.
Ну, допустим, и в этой-то книжке идей самого Сабула не было ни одной. Она состояла исключительно из самостоятельных идей Шевека и опровергаемых им гипотез Атро.
— Да, конечно, — сказал Шевек. — А еще я бы хотел опубликовать свою последнюю работу, о реверсивности. Ее тоже следовало бы послать Атро. Она была бы ему интересна, а то он как-то застрял на необратимости времени, а причин его реверсивности не видит.
— Опубликовать? Где это?
— Ну, она была бы написана на языке йотик… так что… опубликовать ее можно было бы на Уррасе. Например, послать ее Атро, чтобы он поместил ее в один из журналов…
— Ты не имеешь права публиковать там работы, которые не были до того опубликованы здесь.
— Но ведь с этой-то мы как раз так и поступили! Она почти целиком была впервые опубликована в журнале Университета Йе Юн.
— Я не сумел этому помешать, но почему, по-твоему, я так спешил сдать ее в типографию? Ведь не думаешь же ты, что в КСПР все в восторге от нашей научной переписки с Уррасом? Синдикат охраны требует, чтобы буквально каждое слово в письмах, посылаемых отсюда на космических грузовиках, было одобрено экспертами Совета. И неужели ты не понимаешь, как провинциальные физики, для которых подобная возможность общения с Уррасом вообще недосягаема, относятся к тому, что мы этой возможностью пользуемся? Неужели ты думаешь, что они нам не завидуют? Да некоторые из них только и ждут, когда мы сделаем хоть один неверный шаг! И если им когда-нибудь удастся поймать нас на чем-либо недозволенном, мы навсегда лишимся возможности подобной переписки. Теперь тебе все ясно?
— Не все. Как, например, институту удалось получить разрешение на подобную переписку?
— Благодаря тому, что в КСПР десять лет назад был избран наш преподаватель Пегвур. — (Шевек знал, что Пегвур — физик весьма средней руки.) — И с тех пор я действую исключительно аккуратно, дабы сохранить этот канал, понял?
Шевек кивнул.
— Кроме того, Атро и не подумает читать твою бредовую работенку. Я просмотрел ее и вернул тебе еще несколько декад назад. Не понимаю, когда ты перестанешь зря тратить время на те мистические теории, которым так привержена Граваб? Неужели не ясно, что старуха зря потратила на них свою жизнь? Если будешь продолжать в том же духе, тоже останешься в дураках. Что, разумеется, является твоим неотъемлемым правом. Однако меня ты в дураках не оставишь.
— А что, если я предложу эту работу для публикации здесь?
— Пустая трата времени.
Шевек проглотил и это, спокойно, согласно кивнул и встал. Все еще чуть угловатый, он топтался на месте, глубоко о чем-то задумавшись. Зимний свет резко высвечивал его осунувшееся лицо и светлые волосы, которые он теперь заплетал сзади в косичку. Потом он подошел к письменному столу и взял из небольшой стопки новеньких книжечек одну.
— Я бы хотел послать ее Митис, — сказал он.
— Бери сколько хочешь… Послушай, Шевек, если, по-твоему, ты лучше знаешь, что именно следует делать, то передай свою работу прямо в отдел публикаций. Ведь моего разрешения тебе не требуется. У нас тут никакой иерархии нет. И я не стану тебе мешать. Я могу только давать советы.
— Но ведь это вы — главный консультант Синдиката публикаций по разделу физики, — сказал Шевек. — Мне казалось, мы все сэкономим время, если я спрошу вас насчет публикации прямо.
Он говорил спокойно и явно искренне, его невозможно было укротить, хотя бы потому, что он совершенно не стремился к превосходству.
— Сэкономим время? Что ты хочешь этим сказать? — Сабул был раздражен, однако и он все-таки тоже был одонийцем: он поморщился, словно ему противно было собственное лицемерие, и отвернулся от Шевека. Потом вдруг снова обернулся к нему и сказал язвительно и гневно: — Давай! Иди и отдай им эту чертову работу! Я скажу, что недостаточно компетентен, чтобы судить о ней, и предложу им проконсультироваться у Граваб. Она у нас известный специалист по принципам одновременности! Занимается всякой мистической чепухой! Вселенная, видите ли, вибрирует, как огромная струна арфы! И какая же, интересно, нота звучит на этой струне? Пассажи из «Гармонии чисел», я полагаю?.. В общем, я не в состоянии или, иными словами, не желаю советовать что-либо КСПР или его отделу публикаций по поводу ваших интеллектуальных «экскрементов»!
— Та работа, которую я написал сейчас для вас, — заметил Шевек, — является частью моего исследования, которое основано на идеях, высказанных Граваб. Если вы хотите получить это исследование целиком, вам придется мириться с определенной частью моих и ее гипотез. Зерно лучше всего прорастает, если землю удобрить навозом, — так говорят у нас, в Северном Поселении.
Он еще минутку постоял, но, не дождавшись ответа, попрощался и вышел.
Он понимал, что выиграл это сражение, причем выиграл легко, без нажима. Почти без нажима. Кое в чем он все-таки нажал на Сабула.
Как и предсказывала Митис, ему пришлось «стать человеком Сабула». Сабул уже давно перестал быть самостоятельно работающим, генерирующим собственные идеи ученым; его теперешняя высокая репутация покоилась на наличии у него власти и на экспроприации чужих идей. Вот теперь и Шевек обязан был рождать идеи, а слава доставалась Сабулу, авторитет которого все рос.
Это была совершенно нетерпимая с точки зрения этических норм ситуация, и Шевек должен был бы сразу с презрением отвергнуть предложение Сабула. Но не отверг. Сабул был ему необходим — чтобы иметь возможность опубликовать выстраданное и послать тем, кто способен понять его идеи, физикам с Урраса. Шевеку как воздух необходимы были их критика и сотрудничество.
Так что они заключили сделку — он и Сабул, — настоящую сделку, вполне спекулянтскую. И никакое это было не сражение, а обыкновенная купля-продажа. Ты — мне, а я — тебе. Если ты мне откажешь, я тебе тоже откажу. Договорились? Продано!.. Карьера Шевека, как и существование всего их общества, зависела от продолжения этого основополагающего, хотя и не признанного гласно, взаимовыгодного контракта. Нет, здесь все строилось не на взаимопомощи и солидарности, а на взаимной эксплуатации; на отношениях не органических, но механических. Разве можно верно построить уравнение с исходно неверными данными?
— Но я хочу довести эту работу до конца! — уговаривал себя Шевек, бредя по дорожке к общежитию. День был серый, ветреный. — Это мой долг, моя радость! В этом смысл всей моей жизни. Человек, с которым я вынужден работать, — мой соперник, желающий превосходства надо мной и над всеми остальными, спекулирующий своим положением, своей властью, но я этого пока что изменить не могу. Если я хочу вообще продолжать работать, мне придется работать с этим человеком.
Он вспомнил о Митис и ее предостережениях, о Региональном институте, о той вечеринке перед отъездом из Северного Поселения. Как давно и далеко все это было! В каких мирных и надежно-спокойных краях! Он чуть не заплакал от ностальгии. Проходя под портиком главного здания института, он заметил, что на него искоса глянула шедшая мимо девушка, и ему показалось, что она похожа на ту его знакомую — как же ее звали? — ту самую, с короткой стрижкой, — которая еще без конца жевала жареные пирожки на прощальной вечеринке? Он остановился, обернулся, но девушка уже исчезла за углом. Впрочем, он, наверное, ошибся: у этой волосы были длинные. Ушла. Все, все ушло! Шевек вышел из-под прикрывавшего его портика. Ветер пронизывал насквозь. Моросил мелкий дождь. Дождь здесь всегда в лучшем случае моросил, если вообще шел. Ужасно сухая планета! Сухая, бледная, недружелюбная. «Недружелюбная!» Шевек произнес это вслух на языке йотик. Язык звучал очень странно. Дождь сек лицо, точно мелкие камешки. Это был недружелюбный дождь. Горло жутко болело, а теперь еще и голова просто раскалывалась. Он только сейчас начал догадываться, что, скорее всего, болен. Добравшись до комнаты номер сорок шесть, он прилег на постель, и ему показалось, что она значительно ниже, чем обычно, и по полу страшно дует. Его знобило, прямо-таки трясло, и он никак не мог унять дрожь. Он натянул оранжевое одеяло на голову, свернулся в клубок и попытался уснуть, но дрожать не перестал: ему казалось, что со всех сторон его обстреливают атомными снарядами, причем атака становилась все более ожесточенной по мере того, как повышалась температура.
Он никогда ничем не болел и не знал никаких физиологических страданий, кроме усталости. Не имея ни малейшего понятия, каково это, когда у тебя сильный жар, он решил, что сходит с ума. Страх перед наступающим безумием заставил его все же обратиться за помощью. Утром, хотя Шевек так и не решился постучать к соседям по коридору, поскольку уже начинал бредить, он с огромным трудом дотащился до местной больницы, находившейся в восьми кварталах от общежития. Холодные, залитые солнечным светом улицы медленно покачивались и вращались вокруг него. В больнице его «безумие» назвали относительно легкой формой пневмонии и велели ему идти в палату номер два и ложиться в постель. Он запротестовал. Медсестра назвала его эгоистом и объяснила, что тогда врачу придется без конца посещать его на дому, поскольку заболевание достаточно серьезное. Шевек смирился, пошел в палату номер два и лег. Все его соседи были стариками. Медсестра принесла ему стакан воды и какую-то таблетку.
— Что это? — спросил Шевек с подозрением. Зубы у него снова стучали от озноба.
— Жаропонижающее.
— А что это такое?
— Лекарство, от которого температура спадает.
— Мне это не требуется.
— Как хочешь, — пожала плечами сестра и вышла.
Среди молодых анаррести было весьма распространено мнение, что быть больным стыдно; надо сказать, это был один из результатов весьма успешной профилактики различных заболеваний на их суровой планете, а также, возможно, некоторой путаницы, возникавшей в юных умах из-за смешения понятий «здоровый/больной» и «сильный/слабый». Они чувствовали, что болезнь — это что-то сродни позорному проступку, пусть и непреднамеренному. Поддаться ей, проявить преступное слабоволие и начать принимать, например, болеутоляющее было, с их точки зрения, чуть ли не аморально. Молодежь насмерть стояла против всяких таблеток и уколов. В среднем возрасте, а тем более в старости бо́льшая часть этих героев меняла точку зрения. Боль порой становилась непереносимей стыда. Медсестра раздавала старикам в палате лекарства, они шутили с нею, а Шевек наблюдал за всем этим с тупым непониманием.
Позднее появился врач с готовым для инъекции шприцем.
— Я не хочу, — заявил Шевек.
— Не будь эгоистом, — возразил врач, — нечего тут к себе всеобщее внимание привлекать! А ну-ка повернись на живот.
Шевек подчинился.
Еще чуть позже сиделка принесла ему напиться, но его так била дрожь, что бо́льшая часть воды пролилась на одеяло.
— Оставьте меня в покое, — внятно сказал он. — Кто вы такая?
Женщина сказала, но он не разобрал. И сказал, чтобы она уходила, что он чувствует себя прекрасно, а потом принялся объяснять ей, что гипотеза цикличности времени, хотя сама по себе непродуктивная, является основой его будущей теории одновременности, ее краеугольным камнем. Он говорил то на правик, то на йотик и быстро писал формулы и уравнения в воздухе — ему казалось, что мелом на грифельной доске, — чтобы она и остальные члены семинарской группы как следует его поняли. Особенно его почему-то волновало, что они не совсем правильно поймут высказывание насчет краеугольного камня.
Женщина коснулась его лица, убрала волосы назад и завязала тесемкой. Руки у нее были мягкие, прохладные. Он никогда не ощущал более приятного прикосновения. Он потянулся и хотел взять ее за руку. Но женщина уже ушла.
Проснулся он нескоро. Он мог довольно свободно дышать. Он чувствовал себя отлично. Все было в порядке! Вот только двигаться не хотелось. Казалось, что если начнешь двигаться, то нарушишь идеально стабильное равновесие, воцарившееся в мире. Зимний свет на потолке был невыразимо прекрасен. Шевек бесконечно любовался его игрой. Старики, его соседи по палате, о чем-то беседовали и смеялись — старческими, глухими голосами, — и эти звуки тоже казались ему прекрасными. Та женщина, что уже приходила к нему, присела на краешек его кровати. Он улыбнулся ей.
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— Точно заново родился! А вы кто?
Она тоже улыбнулась:
— Твоя мать.
— Значит, я действительно родился заново. И у меня должно быть новое тело, а это вроде бы то же самое.
— Господи, какую чушь ты несешь!
— Ничего подобного! Это здесь чушь, а на Уррасе возрождение — существеннейшая часть их религиозных представлений.
— У тебя голова не болит? — Она коснулась его лба. — Температуры, кажется, нет. — Голосом своим она касалась в самой глубине души Шевека какой-то болевой точки, глубоко спрятанной ото всех, но сопротивляться он не мог, и боль проникала все глубже, глубже в душу…
Он внимательно посмотрел на женщину и сказал с ужасом:
— Значит, ты — Рулаг!
— Я ведь уже сказала. Да, я Рулаг, твоя мать.
Странно, ей удавалось сохранять на лице выражение беззаботности. Голос звучал весело. Но Шевек со своим лицом справиться не мог. И хотя сил двигаться у него не было, он весь съежился и отполз от нее подальше с нескрываемым страхом, словно она была не его матерью, а его смертью. Если Рулаг и заметила это слабое движение, то виду не подала.
Она была красива — темноволосая, с тонким, нежным, будто точеным лицом, на котором совсем не было заметно морщинок, хотя ей, наверно, было уже за сорок. Все вокруг этой женщины, казалось, пребывало в гармонии, подчиняясь ее воле. Голос у нее был грудной, мягкий.
— Я и не знала, что ты в Аббенае, — сказала она. — Я вообще ничего о тебе не знала. Просто случайно зашла в отдел публикаций — просмотреть новинки и отобрать литературу для библиотеки инженерного факультета — и увидела книгу, где авторами значились Сабул и Шевек. Сабула я, разумеется, знаю. Но кто такой Шевек? Это имя показалось мне странно знакомым, но я по крайней мере минуты две никак не могла догадаться. Ты только представь себе! Мне это казалось невозможным. Ведь тому маленькому Шевеку, которого я когда-то знала, могло быть не более двадцати — вряд ли Сабул стал бы писать совместные работы по метакосмологии с каким-то мальчишкой. Так что я пошла узнавать, и какой-то мальчик в общежитии сказал, что ты в больнице… Кстати, эта больница поразительно плохо укомплектована. Я не понимаю, почему представители синдиката не запросят еще персонал из Медицинской федерации или не сократят количество принятых на лечение больных? Некоторые из здешних сестер и врачей работают по восемь часов в день и больше! Разумеется, среди медиков встречаются люди, которые стремятся прежде всего к самопожертвованию… К сожалению, однако, это не всегда сопряжено с должной эффективностью… Странно было тебя увидеть. Я бы, видимо, так никогда и не познакомилась с тобой, если бы… Вы с Палатом поддерживаете отношения? Как он?
— Он умер.
— Да? — В голосе Рулаг не прозвучало ни притворного ужаса, ни искренней печали — только некая тоскливая привычность к этому слову, некая безжизненная пустота.
Шевеку почему-то стало вдруг жаль ее — всего на мгновение.
— Давно он умер?
— Восемь лет назад.
— Ему ведь не больше тридцати пяти тогда было.
— В Широких Долинах случилось землетрясение… Мы там уже около пяти лет жили, он работал инженером-строителем. Во время землетрясения рухнул учебный центр. Палат вместе с другими пытался вытащить из-под развалин детей. И тут произошел второй толчок… Все, кто там был, погибли. Тридцать два человека.
— Ты тоже там был?
— Нет. Я уже уехал в Региональный институт — учиться. Всего за десять дней до землетрясения.
Она помолчала; лицо ее было нежным и печальным.
— Бедный Палат. Как это похоже на него — умереть вместе с другими… Тридцать два человека!
— Их могло быть значительно больше, если бы Палат туда не полез, — сказал Шевек.
Рулаг посмотрела на него. Невозможно было определить по этому взгляду, какие чувства испытывала она сейчас. Слова, которые она затем сказала, могли случайно вырваться у нее. А может, она, напротив, долго обдумывала их — кто знает?
— Ты очень любил Палата. — Это звучало как спокойное утверждение.
Он не ответил.
— Но ты на него не похож. Зато очень похож на меня — только я темная, а ты светлый. Я думала, ты будешь похож на Палата. Я всегда так считала… Странно, насколько воображение способно заставить тебя быть в чем-то абсолютно уверенной… Значит, он тогда остался с тобой?
Шевек кивнул.
— Ему повезло. — Она не вздохнула, однако он почувствовал этот ее сдержанный вздох сожаления.
— Мне тоже.
Помолчали. Потом Рулаг слабо улыбнулась и сказала:
— Да, разумеется. Я, наверное, тоже должна была поддерживать с тобой связь… Ты на меня обижен? Ведь я никак не пыталась тебя разыскать.
— Обижен? Я тебя никогда не знал. Я тебя даже не помнил.
— Неправда. Мы с Палатом держали тебя дома, пока жили вместе, даже когда я отняла тебя от груди… Мы оба этого хотели. В первые годы жизни тесный контакт с родителями для ребенка жизненно важен; психологи это давно доказали. Полная социализация личности должна осуществляться только через несколько лет после рождения, а первые годы ребенок должен прожить с матерью и отцом… Я очень хотела, чтобы мы так и жили — все вместе… Я пыталась устроить Палату вызов в Аббенай. Но по его специальности никогда не было вакансий, а без официального вызова он приезжать ни за что не хотел. Упрямства в нем всегда хватало… Сперва он, правда, писал мне, о тебе рассказывал, потом перестал…
— Это сейчас не важно, — сказал Шевек. Его лицо, осунувшееся после болезни, было покрыто испариной, отчего лоб и щеки казались серебристыми и блестящими.
Снова возникла неловкая пауза, и Рулаг прервала ее своим приятным ровным голосом:
— Да нет, пожалуй, все-таки важно. Хорошо, что именно Палат остался с тобой, что именно он заботился о тебе в те годы, когда ты входил в общество других людей. На него всегда можно было положиться, он был хорошим отцом. А я… я плохая мать. Для меня всегда на первом месте была работа. И все же я рада, что теперь ты здесь, Шевек! Возможно, теперь я тоже смогу быть чем-то для тебя полезной. Я знаю, Аббенай сперва производит отталкивающее впечатление. Чувствуешь себя потерянным, одиноким, не хватает того внимания, с которым к тебе относятся в маленьких городках. Ничего, я знаю здесь многих интересных людей, возможно, тебе захочется с ними познакомиться. И возможно, они могут быть тебе весьма полезны. Я неплохо знаю Сабула и, скорее всего, представляю, что именно тебе в нем кажется неприемлемым. Мне известны также институтские нравы. Здесь, в Аббенае, вообще ценят собственное превосходство над другими и любят играть во многие подобные игры. Нужен некоторый опыт, чтобы понять, как можно переиграть противника. В общем, я рада твоему приезду. Ты это знай. Странно, я никогда к этому не стремилась, но мне так приятно… радостно… Между прочим, я прочла твою книгу. Это ведь твоя книга, верно? Иначе с какой стати Сабул взял в соавторы двадцатилетнего студента? Тема, правда, выше моего понимания, я ведь всего лишь инженер. Но кое-что я поняла и признаюсь: я горжусь тобой! Странно, не правда ли? Необъяснимо — ведь я не имею на это права. В моей гордости тобой даже есть нечто собственническое. Впрочем, когда становишься старше, требуются некоторые подтверждения… и они не всегда разумны. Но необходимы: чтобы просто продолжать жить.
Он видел ее одиночество. Ее боль. И отвергал все это. Это ему угрожало. Это угрожало его верности отцу, той чистой и постоянной любви к Палату, в которой коренилась и крепла его собственная жизнь. Какое она имела право, она, бросившая Палата в беде, прийти со своей бедой к его сыну! У него ничего для нее нет! Ничего он дать ей не может!
— Возможно, было бы лучше, — сказал он, — если бы ты продолжала думать обо мне как просто об одном из многих.
— Ах вот как. — Она сказала это тихо, спокойно. И отвернулась.
Старички на другом конце палаты явно любовались ею, возбужденно подталкивали друг друга.
— Полагаю, — снова заговорила она, — тебе показалось, что я предъявляю на тебя какие-то права? Это не совсем так… Но я думала, что и ты, возможно, захочешь предъявить какие-то права на меня?
Он промолчал.
— Мы с тобой, конечно, не мать и сын, разве что чисто биологически, — снова слабо улыбнулась она. — Ты не помнишь меня, а тот малыш, которого помню я, теперь стал двадцатилетним юношей. Все в прошлом, все теперь не имеет значения. Однако мы с тобой брат и сестра — здесь, сейчас; и мы можем помочь друг другу. Вот это действительно имеет смысл. Тебе так не кажется?
— Не знаю.
С минуту она посидела молча, потом встала:
— Тебе нужно отдохнуть. Ты был очень болен — я ведь и раньше приходила… А сегодня мне сказали, что ты уже скоро поправишься. Не думаю, что приду сюда еще раз.
Он по-прежнему молчал.
— До свидания, Шевек, — сказала Рулаг и сразу отвернулась, но у него успело возникнуть кошмарное ощущение того, что лицо ее меняется на глазах — ломается, распадается на куски. Наверное, это был просто плод его воображения, но, когда она встала, это была совсем другая женщина. Очень красивая, уверенная в себе. Она вышла из палаты привычной изящной походкой, и Шевек заметил, как она остановилась в коридоре и о чем-то, улыбаясь, заговорила с медсестрой.
Когда она ушла, он дал волю страху, пришедшему вместе с ней, разбудившему в нем ощущения нарушенных обещаний, несвязности, непоследовательности Времени. И он сломался. И заплакал, пытаясь спрятать лицо, закрыть его руками, потому что у него не хватало сил даже просто отвернуться. Один из соседей, старый больной человек, подошел к нему и, присев на край кровати, потрепал по плечу.
— Ничего, братец. Ничего, — шептал он.
Шевек слышал его голос, чувствовал его ласку, но утешения это ему не приносило. Даже от слова «братец» в такой плохой час не исходило тепла, слишком высокой была та стена, что его сейчас окружала.
Шевек с облегчением перестал «быть туристом» и начал работать; ему надоело смотреть на этот рай со стороны, тем более в Университете Йе Юн начинался новый семестр.
Он взялся вести два семинара и открытый курс лекций. От него не требовали преподавательской работы, но он давно уже жаждал ее, и администрация Университета пошла ему навстречу. Что же касается «открытого класса», то это была не его и не их идея. К Шевеку с этой просьбой явилась целая делегация студентов, и он сразу согласился. Именно так обычно делалось в учебных центрах Анарреса: группы составлялись по требованию учащихся, или же по инициативе преподавателей, или же благодаря тому и другому одновременно. Когда Шевек обнаружил, что руководство Университета скорее огорчено этим, ему стало смешно: неужели они ожидали, что студенты совершенно не склонны к анархии? Да это были бы просто не настоящие студенты! Всегда нужно стремиться выплыть на поверхность, даже если совсем опустился на дно.
У него не было намерения пойти навстречу администрации и отменить этот курс — он и сам раньше, будучи студентом, выдерживал подобные битвы, и, поскольку он чувствовал себя абсолютно уверенно, его уверенность сообщалась и другим. Чтобы избежать неприятных публикаций в прессе, ректорат Университета сдался, и Шевек начал читать свой курс, в первый же день собрав немыслимую аудиторию — две тысячи человек! Вскоре посещаемость, правда, значительно упала. Он говорил исключительно о проблемах физики, никогда не отвлекаясь и не затрагивая ни личных, ни политических проблем, а физика, о которой шла речь, была доступна далеко не каждому. Однако несколько сотен студентов продолжали посещать занятия. Некоторые приходили из чистого любопытства — посмотреть на человека с луны; других Шевек привлекал как личность: им достаточно было видеть этого анархиста, сторонника доктрины «свободы воли»; в его речах они улавливали что-то свое, даже если не способны были проследить за ходом его математических выкладок. Но самое удивительное — многие сумели все же уловить не только философский, но и математический смысл его теорий.
Им дали отличное образование, этим юным уррасти. Умы их были отточены, остры, готовы к восприятию. Когда они не работали, то просто отдыхали, и при этом их не отупляли и не отвлекали десятком других обязанностей и обязательств. Они никогда не засыпали в аудитории, потому что устали от дежурства по общежитию, которое несли накануне. Общество Урраса поддерживало будущий цвет своей науки, и студенты Университета были абсолютно свободны от каких бы то ни было других забот. Ничто не отвлекало их от серьезных занятий.
Однако совершенно по-другому стоял вопрос о том, что они могли и чего не могли делать. Шевеку показалось, что их свобода от обязанностей и забот находится в прямой пропорции с нехваткой у них свободы инициативы.
Он ужаснулся, когда познакомился с их экзаменационной системой; он и представить себе не мог более отпугивающего средства для тех, кто естественным образом желает узнавать новое; особенно кошмарной казалась ему необходимость прямо перед экзаменом поспешно нахватывать недостающие знания и выталкивать эту непрожеванную и непереваренную массу по требованию экзаменатора. Сперва он отказывался устраивать какие бы то ни было контрольные или проверки, а также — ставить оценки, однако это настолько огорчало администрацию Университета, что он, не желая быть невежливым и неблагодарным по отношению к тем, кто его сюда пригласил, сдался и попросил своих студентов написать работу по любой интересующей их проблеме в области физики, пообещав поставить за самостоятельность мышления самые высокие оценки, чтобы университетские бюрократы смогли бы занести их в свои реестры. К его удивлению, довольно многие студенты явились к нему с жалобами. Они хотели, чтобы это он ставил перед ними цели и задачи, чтобы он спрашивал их по конкретным вопросам из области пройденного; сами же они не хотели ни ставить перед собой вопросы, ни думать о них — хотели лишь написать готовые ответы по хорошо выученному и проработанному материалу. А некоторые даже совершенно серьезно возражали против того, чтобы Шевек всем ставил одинаковые оценки. Они считали, что так невозможно отличить выдающихся студентов от тупиц. Да и какой прок от упорной работы в течение семестра, если даже элементов соревнования не сохраняется? Тогда можно вообще ничего не делать!
— Что ж, разумеется, — сказал встревоженный Шевек. — В этом вы правы: если не хотите делать работу, то и не следует ее делать.
Они ушли, ничуть не успокоенные его ответом, но по-прежнему вежливые и почтительные. Вообще-то, они были приятные ребята, открытые, вежливые, умеющие себя вести. То, что Шевек прочитал по истории Урраса, в итоге заставило его прийти к выводу, что это настоящие аристократы — хотя это слово и редко использовалось в последнее время. Аристократы духа. Во времена феодализма представители аристократии посылали своих сыновей в Университет, придавая, таким образом, первостепенное значение образованности. Теперь же это приобрело как бы обратный смысл: выпускники Университета уже считались аристократами и обладали определенным превосходством над остальными. Студенты с гордостью говорили Шевеку, что конкурс на получение стипендии с каждым годом становится все более жестким, но в нем могут участвовать все — этим доказывалась исходная демократичность данного учебного заведения. Он ответил:
— Вы вешаете на дверь еще один замок и называете это демократичностью?
Да, Шевеку нравились его вежливые умные студенты, но он не испытывал особого тепла ни к одному из них. Они заранее строили свои карьеры — чисто академические или в промышленности. А то, что они узнавали у него на занятиях, да и знания вообще воспринимались ими всего лишь как средство для достижения конечной цели: успешной карьеры. Им было не важно — даже если они понимали, ЧТО Шевек мог предложить им дополнительно, — получат ли они эти дополнительные знания, если и без них сумеют занять подобающее место в обществе.
Никаких других обязанностей, кроме подготовки к двум семинарам и курсу лекций, у него не было; все остальное время целиком было в его распоряжении. Он не имел столько свободного времени с тех пор, когда ему было двадцать, с первых курсов учебы в Аббенае. А потом его общественная и личная жизнь становилась все более и более сложной и требовательной. Он был не только физиком, но еще и отцом семейства, одонийцем и, наконец, общественным реформатором. И ему некуда было сбежать от забот и ответственности, которые сыпались на него как из рога изобилия. Его никогда ни от чего не освобождали; он был свободен только трудиться, без конца что-то делать. А здесь, на Уррасе, все было иначе. Как и все преподаватели и учащиеся, он не обязан был делать ничего, буквально ничего! Кровати за них стелили, комнаты убирали, все бытовые проблемы на факультетах решал кто-то еще, перед ними же был открыт широкий путь — в Науку. И никаких жен, никаких семей. Вообще никаких женщин. Студентам в Университете Йе Юн жениться было запрещено. Женатые преподаватели обычно пять дней в неделю жили по-холостяцки в университетском городке и уезжали домой только на два выходных дня. Ничто не отвлекало их от науки. Полная свобода — можно было заниматься только любимым делом; все материалы под рукой; интеллектуальные споры, разговоры — в любое время! И никакого давления. Просто рай, да и только! Однако Шевек, похоже, никак не мог прийти в себя и по-настоящему взяться за работу.
Чего-то ему не хватало — в нем самом, как он считал, не в окружающей среде. Он, видно, еще не дорос до таких условий. У него не хватало совести — безвозмездно принимать то, что ему так щедро предлагалось. Он чувствовал себя каким-то обезвоженным, точно растение пустыни, хотя кругом раскинулся прекрасный оазис. Жизнь на Анарресе, ее необычайная суровость и требовательность наложили на него свой отпечаток, закрыли его душу; воды жизни разливались вокруг него могучим потоком, а он все не мог напиться.
Он, разумеется, заставлял себя работать, но не чувствовал уверенности в себе. Он, казалось, утратил то научное чутье, которое, согласно собственной самооценке, считал своим главным преимуществом перед остальными физиками, — ощущение того, в чем именно заключена действительно важная проблема и где тот ключ, что даст возможность проникнуть в самую ее сердцевину. Он работал в Лаборатории по исследованию природы света, очень много читал и за лето написал три работы: то есть, по обычным меркам, эти полгода были достаточно продуктивными. Однако он понимал, что по-настоящему-то он ничего не сделал.
Чем дольше он жил на Уррасе, тем менее реальным он ему казался. Он словно ускользал от него — этот полный жизненных сил, великолепный, неистощимый мир, который он тогда увидел из окон своей комнаты в самый первый день пребывания на этой планете. Этот мир выскальзывал из его неловких рук чужака, избегал его, и когда Шевек смотрел на то, что у него получилось, оказывалось, что это нечто совершенно отличное от того, к чему он стремился, что-то совсем ему не нужное, вроде смятой брошенной бумажки. Просто мусор.
Он получил деньги за написанные им работы. У него уже было на счете в Национальном банке десять тысяч международных валютных единиц — премия Сео Оен, а также грант в пять тысяч, который ему предоставило правительство А-Йо. Теперь эта сумма еще увеличилась благодаря его профессорской зарплате и гонорару, полученному в издательстве Университета за три последние монографии. Сперва все это казалось ему смешным, потом ему стало не по себе. Не может же он повернуться спиной, как к чему-то нелепому, к тому, что в конце концов представляет здесь первостепенную важность! Он попытался читать простенькие статьи по экономике, но это оказалось невыносимо скучно — все равно что слушать, как кто-то рассказывает свой ужасно длинный и совершенно дурацкий сон. Он не смог заставить себя понять, как именно функционируют банки и тому подобное, потому что все операции этих капиталистических учреждений были для него столь же бессмысленны, как ритуалы какой-нибудь примитивной религии, как нечто варварское — столь же замысловатое, сколь и ненужное. В человеческих жертвоприношениях вполне могла быть по крайней мере хотя бы ошибочная и страшная, но все-таки красота; в ритуалах этих менял, где алчность, лень и зависть были призваны двигать всеми поступками людей, даже ужасное становилось банальным. Шевек смотрел на это чудовищное крючкотворство с презрением и без всякого интереса. Он не допускал, не мог допустить, что на самом деле ему от всего этого становится страшно.
Сайо Пае как-то раз повез его по магазинам. Шла уже вторая неделя пребывания Шевека в А-Йо. Хотя он не собирался стричь волосы — в конце концов, он считал их частью самого себя, — но в остальном хотел быть похожим на настоящего жителя Урраса. Ему надоело, что на него пялят глаза как на чужеземную диковинку. Его прежний, слишком простой костюм выглядел здесь чуть ли не вызывающе, а мягкие, хотя и грубо сшитые ботинки, предназначенные для пустыни, казались весьма странными среди изящной городской обуви. Он сам попросил Пае помочь ему сменить гардероб, и они поехали на улицу Семтеневиа, элегантный торговый центр Нио-Эссейи, чтобы заказать там обувь и одежду.
Сам по себе опыт подобной поездки оказался настолько ошеломляющим, что Шевек решил никогда больше его не повторять и поскорее выбросить все это из головы, однако и несколько месяцев спустя ему часто снились кошмарные сны об этой поездке. Улица Семтеневиа была мили две в длину, и по ней двигалась плотно спрессованная масса людей и транспорта. Здесь все покупалось или продавалось. Куртки, пальто, различные наряды, вечерние платья, рубашки, брюки, спортивная одежда, майки, блузки, шляпы, обувь, носки, шарфы, шали, курточки, кепки, зонты, пижамы, купальные костюмы, одежда для коктейлей и деловых приемов, для пикников и путешествий, для театра и для занятий скейтбордингом, для торжественных обедов и охоты — все разное, сотни самых различных фасонов, сотни стилей и расцветок, фактуры и толщины ткани. Духи, часы, лампы, статуэтки, косметика, свечи, картины, фотокамеры, настольные и спортивные игры, вазы, диваны, чайники, подушки, куклы, дуршлаги, кастрюли, драгоценные украшения, ковры, зубочистки, календари… Он видел детскую погремушку из платины и хрусталя, электрическую машинку для заточки карандашей, наручные часы с цифрами из бриллиантов; безделушки, сувениры, лакомства, записные книжки и прочую мелочь — все одинаковое и совершенно бессмысленное, украшенное драгоценными металлами и самоцветами так, что совершенно невозможно было определить, что это такое и зачем оно. Квадратные километры, буквально забитые предметами роскоши, совершенно ненужными, излишними, «экскрементальными»… У одной из первых витрин Шевек остановился и с изумлением уставился на потрепанное, покрытое странными пятнами, какое-то косматое пальто, висевшее на самом видном месте среди прочих изысканных нарядов и украшений.
— Это пальто стоит восемь тысяч четыреста единиц? — спросил он, не веря собственным глазам; как раз недавно он прочитал в газете, что здешний «прожиточный минимум» для семьи составляет примерно две тысячи единиц в год.
— О да! Ведь это натуральный мех! Теперь большая редкость — ведь животных охраняет государство. — Пае явно был в восторге от косматого пальто. — Красивая вещь, правда? Женщины любят меха.
Они миновали еще один квартал, и Шевек понял, что дальше идти не в силах. Он чувствовал себя до крайности изможденным. Он больше не мог смотреть. Ему хотелось закрыть глаза.
И самое странное на этой кошмарной улице — что ни одна из невероятного множества выставленных для продажи вещей там не делалась. Вещи там только продавали. Но где же тогда мастерские, фабрики, заводы? Где фермеры, ремесленники, шахтеры, ткачи, химики, резчики, красильщики, дизайнеры? Где те руки, что изготовили все это? Спрятаны, чтобы не быть на виду. Где-то подальше. За стенами. А здесь водились только два сорта людей: покупатели и продавцы. И ни те ни другие не имели никакого отношения к созданию вещей. Только к обладанию ими.
Шевек обнаружил, что если с тебя один раз снимут мерки, то потом можно без конца заказывать все, что тебе захочется или понадобится, просто по телефону, и решил больше никогда не возвращаться на эту кошмарную улицу.
Заказанные костюмы и обувь прибыли через неделю. Шевек переоделся и некоторое время постоял перед огромным зеркалом в спальне. Отлично сидевший серый пиджак, белая сорочка, черные узкие брюки, черные носки, блестящие черные туфли — все это очень шло ему, высокому, худощавому. Он коснулся пальцем блестящего носка туфли. Это было очень похоже на кожу, хотя вряд ли такое возможно. Впрочем, тот же материал, что и на креслах в гостиной… Он не выдержал и спросил кого-то, что это такое, и ему сказали: да, действительно, это кожа — точнее, шкура животных, тщательно выделанная. Шевек поморщился, вспомнив об этом. Он выпрямился и отвернулся от зеркала. Однако все же успел заметить, что в таком виде, нарядно и модно одетый, он еще больше похож на свою мать Рулаг.
В середине осени между семестрами были большие каникулы. Бо́льшая часть студентов разъезжалась по домам. Шевек отправился автостопом в горы Мейтейс с группой студентов и научных работников из Лаборатории по исследованию природы света, потом, вернувшись, сделал заявку на несколько часов работы за большим компьютером, который в течение семестра вечно был занят. Но, даже уставая до отвращения от работы, которая не давала никаких результатов, он работал не слишком усердно. Спал больше обычного, много гулял, читал и пытался убедить себя, что просто он всегда раньше чересчур торопился из-за постоянной нехватки времени, но нельзя, невозможно познать, хотя бы охватить взглядом целый новый мир всего лишь за несколько месяцев. Лужайки и рощи университетского парка были прекрасны — с кудрявыми деревьями, сияющими золотой осенней листвой, которую срывали ветер и дожди. Шевек увлекся поэзией; он читал стихи крупнейших поэтов-йоти и теперь хорошо понимал, почему они так часто воспевали цвета и краски осени. Понимание этой поэзии принесло огромное наслаждение. И очень приятно было вернуться вечером в свою комнату, в этот дом, спокойная красота которого не переставала восхищать его. Хотя теперь он уже немного привык и к красоте, и к комфорту своего жилища. Привык он и к лицам своих коллег в профессорской; некоторые из них были ему более приятны, некоторые — менее, но все теперь уже были ему хорошо знакомы. Привык и к обильной и чрезвычайно разнообразной пище, количество которой сперва приводило его просто в смущение. Человек, который прислуживал ему за столом, быстро разобрался в его потребностях и вкусах и обслуживал его так, как, наверное, он сам бы себя не обслужил. Шевек по-прежнему не ел мяса; он, разумеется, попробовал его — из вежливости, а также пытаясь доказать себе, что должен подавить всякие там иррациональные предрассудки, — однако его желудок с ним не согласился и яростно восстал, устроив Шевеку два совершенно катастрофических приступа. Шевек сдался и прекратил подобные эксперименты с мясным; он остался вегетарианцем, хотя рыбу ел и вообще отличался отменным аппетитом. Он даже прибавил в весе — килограмма три-четыре — и выглядел сейчас очень хорошо, загорелый и отдохнувший за каникулы. Сегодня, вставая из-за стола в огромном старинном зале столовой с невероятно высокими потолками, с балками над головой, с украшенными деревянными панелями и чьими-то портретами стенами, с зажженными на столах свечами, со сверканием серебра и тонкого фарфора, он с кем-то поздоровался с высоты своего огромного роста и двинулся было к выходу с обычным выражением миролюбивой отрешенности на лице, когда к нему через весь зал бросился Чифойлиск.
— У вас найдется две-три свободные минутки, Шевек?
— Да, конечно. Пойдемте ко мне?
Чифойлиск, похоже, колебался.
— Может быть, лучше в библиотеку? — предложил он. — Вам это все равно по пути, а мне нужно взять кое-что из книг.
Они пересекли двор, направляясь к библиотеке факультета естественных наук — таково было старомодное название физического факультета, сохранившееся в некоторых институтах даже на Анарресе. Сгущались сумерки, накрапывал дождь. Чифойлиск раскрыл зонт, а Шевек шел с непокрытой головой, не обращая внимания на дождь и воспринимая его, пожалуй, даже с бо́льшим удовольствием, чем жители Урраса солнечные погожие деньки.
— Вы же промокнете, — буркнул Чифойлиск. — У вас ведь, кажется, легкие не в порядке? Нужно быть осторожнее.
— Я прекрасно себя чувствую, — сказал Шевек и улыбнулся: быстрая ходьба и дождик освежили его. — Этот «прикрепленный» ко мне вашими властями врач прописал мне какие-то замечательные ингаляции. И знаете, мне чудесно помогло: я больше совсем не кашляю. Я его попросил перечислить названия этих процедур и лекарственных средств, которыми он пользовался, во время сеанса радиосвязи с нашим Синдикатом инициативных людей. И он мою просьбу с удовольствием выполнил. Знаете, такое простое средство, а облегчение огромное! И особенно эффективно при большом скоплении пыли в воздухе. Ну почему, почему никто не догадался делать подобные ингаляции раньше? Почему вообще мы работам не вместе, Чифойлиск?
Чифойлиск хмыкнул со злой иронией. В читальном зале было тихо и пусто. Стеллажи со старыми книгами под изящными двойными арками из мрамора, священный полумрак, лампы — простые белые шары — на длинных читальных столах. И ни души, только смотритель поспешил за ними следом, чтобы разжечь огонь в мраморном камине и убедиться, что им ничего больше не нужно. Затем он снова исчез. Чифойлиск постоял у камина, глядя, как разгорается растопка. Брови его над маленькими глазками были сдвинуты, грубоватое, смуглое, умное лицо казалось мгновенно постаревшим.
— У меня к вам неприятный разговор, Шевек, — хрипловато начал он. — Полагаю, вас это не слишком удивит.
— А в чем, собственно, дело?
— Интересно, понимаете ли вы, зачем вы здесь?
Помолчав, Шевек ответил:
— По-моему, да.
— В таком случае вы сознаете, что вас купили?
— Купили?
— Ну хорошо, скажем, «кооптировали», если вам это нравится больше. Послушайте, каким бы умницей ни был человек, он не может увидеть того, что видеть ему не дано. Как можете вы понять свое положение, свою нынешнюю роль здесь, в этом плутократическом олигархическом государстве, прибыв из маленькой коммуны голодающих идеалистов, буквально свалившись с небес?
— Уверяю вас, Чифойлиск, на Анарресе осталось не так уж много идеалистов. Первые поселенцы действительно были идеалистами, раз смогли покинуть эту цветущую планету ради наших бесплодных пустынь. Но то было семь поколений назад! Уверяю вас, наше общество весьма прагматично. Возможно, даже чересчур. Ибо сосредоточено исключительно на проблеме собственного выживания. Что уж такого «идеалистического» в кооперации, во взаимопомощи? Ведь там — это единственный способ выжить.
— Я не могу спорить с вами о ценностях учения Одо. Что отнюдь не значит, что мне этого никогда не хотелось! И я действительно немного разбираюсь в этом, смею вас уверить. Мы, моя страна, значительно ближе к одонийцам, чем А-Йо. Мы продукт того же великого революционного движения, имевшего место в восьмом веке, что и вы, мы — социалисты.
— Но у вас ведь типичная иерархия! Государство Тху даже более централизованно, чем А-Йо. Тот, у кого в руках власть, контролирует все — правительство, управленческий аппарат, полицию, армию, образование, правовую систему, торговлю, производство… К тому же вы пользуетесь деньгами.
— Денежные отношения у нас в экономике основываются на том, что каждый получает по труду, то есть по стоимости своего труда, — и получает не от капиталистов, которым вынужден служить, а от государства, членом которого является сам!
— А что, он сам и устанавливает, какова стоимость его труда?
— Послушайте, Шевек, почему бы вам не приехать в Тху и не посмотреть собственными глазами, как функционирует настоящая социалистическая система?
— Я знаю, как функционирует настоящая социалистическая система, — сказал Шевек. — Я могу вам это рассказать, но вот позволит ли мне ваше правительство разъяснить это у вас, в Тху?
Чифойлиск подтолкнул ногой полено, которое до сих пор еще не занялось. Лицо его, когда он смотрел на огонь, было исполненным горечи, от крыльев носа к уголкам рта пролегли глубокие резкие морщины. На вопрос Шевека он не ответил. Потом наконец промолвил:
— Я не собираюсь играть с вами в прятки. Это так или иначе к добру не привело бы. Но я должен спросить у вас: вы бы хотели поехать в Тху?
— Не сейчас, Чифойлиск.
— Но разве здесь вы можете чего-то добиться?..
— Мне нужно закончить работу. К тому же близится заседание Совета Государств Планеты…
— Да этот Совет уже лет тридцать у А-Йо в кармане! Не надейтесь, что они вам помогут. СГП — для вас не спасение!
— Так, значит, мне грозит опасность? — помолчав, спросил Шевек.
— Вы что, даже этого не поняли?
Повисла гнетущая тишина.
— Против кого же вы меня предостерегаете? — спросил чуть погодя Шевек.
— Ну, в первую очередь опасен Пае…
— Ах да, Пае… — Шевек оперся руками о каминную полку, украшенную золотистым орнаментом. — Пае — очень хороший физик. И весьма обязательный, услужливый человек. Но я ему не доверяю.
— Да? А почему?
— Видите ли… Он всегда ускользает, никогда не ответит прямо…
— Вот именно! Это вы очень точно подметили. Однако Пае опасен для вас, Шевек, не из-за своих личных качеств, не из-за своей изворотливости, а потому, что он верный и надежный агент правительства А-Йо. Он докладывает в тайную полицию, то есть в Департамент национальной безопасности, о каждом вашем слове. И о моем тоже. Причем регулярно. Господи, я вас очень высоко ценю, Шевек, но неужели вы не понимаете, что ваша привычка оценивать каждого только с точки зрения его личных качеств здесь не годится? Это здесь попросту не работает! Вы должны сперва разобраться, что за силы стоят за тем или иным «представителем науки».
Шевек подобрался, выпрямился и теперь, как и Чифойлиск, смотрел на пляшущие в камине языки пламени.
— Откуда вам все это известно — о Пае? — спросил он.
— Из того же источника, из которого мне известно, что в вашей комнате имеется подслушивающее устройство. Как и в моей, впрочем. Вообще-то, я по роду своей деятельности обязан знать о таких вещах.
— Вы что, тоже тайный агент?
Лицо Чифойлиска стало еще суровее; он помолчал, потом вдруг повернулся к Шевеку и заговорил тихо и с ненавистью:
— Да, конечно! Иначе как бы я оказался здесь? Всем известно, что правительство Тху посылает за границу только тех, кому может доверять… А мне они доверять могут! Потому что я не куплен, как все эти богатенькие профессора-йоти. Я верю своему правительству, я патриот! — Он выплевывал слова с какой-то яростной решимостью и мукой. — Да посмотрите вы вокруг, Шевек! Вы же словно ребенок среди воров. Они к вам добры, они предоставили вам хорошую комнату, возможность читать лекции студентам, у вас есть деньги, вы совершаете поездки по старинным замкам, по самым лучшим предприятиям, по самым красивым деревням… Все самое лучшее! Все самое красивое! И складывается все так замечательно! Но почему? Почему они действительно привезли вас сюда с луны, хвалят вас, печатают ваши книги, обеспечивают вас абсолютно всем необходимым в лекционных залах, лабораториях и библиотеках? Неужели вы думаете, что они делают это из научного бескорыстия, из братской любви? Это экономика наживы, Шевек!
— Я знаю. Я прибыл сюда, чтобы заключить с ее представителями сделку.
— Сделку? Какую? Зачем?
Лицо Шевека стало таким же холодным и замкнутым, как после посещения крепости в Дрио.
— Вы же знаете, чего я хочу, Чифойлиск. Я хочу, чтобы мой народ вернулся из ссылки! Я прилетел в А-Йо, потому что не уверен, чтобы в Тху этого хотели бы. Вы боитесь анаррести. Вы боитесь, что мы можем принести с собой истинно революционные идеи, идеи той, старой, настоящей революции, которую вы во имя справедливости начали, а потом остановились на полпути. Здесь, в А-Йо, меня боятся меньше, потому что йоти давно забыли о той революции. Они больше в нее не верят, они думают, что, если людям дать достаточно разных вещей, они вполне удовлетворятся даже жизнью в тюрьме. Но ведь это не так, и я никогда не поверю в это! Я хочу, чтобы рухнули тюремные стены. Я стремлюсь к солидарности, солидарности наших народов. Я хочу свободного обмена между Уррасом и Анарресом. Я не щадил сил во имя этой цели на Анарресе, а теперь я пытаюсь сделать что-то на Уррасе. Там я действовал активно. Здесь — в рамках заключенной сделки.
— Сделки? Но какой?
— Ах, вы прекрасно все понимаете, Чифойлиск, — сказал тихо и с нажимом Шевек. — И прекрасно знаете, чего они от меня ждут.
— Да, знаю. Но я не знал, что вы ее уже создали! — Хриплый голос Чифойлиска стал похож на рычание, казалось, в горле у него что-то шипит и клокочет. — Значит, она существует — общая теория времени?
Шевек молча смотрел на него — во взгляде его чуть сквозила ирония.
— Она у вас в компьютере? На бумаге? — не унимался Чифойлиск.
Шевек продолжал молчать еще с минуту, потом ответил прямо:
— Нет. Эта работа пока не завершена.
— Слава богу!
— Почему?
— Потому что, если б она была завершена, они бы ее уже заполучили.
— Что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказал. Послушайте, разве не Одо утверждала, что везде, где существует собственность, существует и кража?
— Немного не так. «Чтобы создать вора, создайте собственника; чтобы создать преступление, создайте закон». Это из «Социального организма».
— Да-да, верно. Значит, там, где существуют секретные документы, существуют и люди, способные подобрать ключи от комнат, где эти документы хранятся.
Шевек поморщился и сказал:
— Вы правы. И это очень неприятно.
— Для вас, возможно. Но я не страдаю вашими комплексами, и меня не мучают дурацкие угрызения совести. Честно говоря, я знал, что у вас нет этой теории в записях. Но если б я хотя бы предполагал, что она у вас есть, я бы сделал все возможное, чтобы получить ее, использовал бы любые средства — убеждение, кражу, насилие. Если бы мне казалось, что мы можем силой похитить вас, не развязав при этом войны с А-Йо, я бы не преминул воспользоваться этим, лишь бы увезти вас вместе с вашей теорией от этих жирных капиталистов и передать в наш Центральный Президиум. Ибо самая высшая цель для меня — служить своей стране во имя ее упрочения и благополучия.
— Да врете вы все, — миролюбиво сказал Шевек. — Возможно, вы действительно патриот своей родины, но для вас научная истина дороже патриотизма. И возможно, ваше уважение к отдельным индивидам также сильнее так называемой любви к отечеству. Вы же не предадите меня, правда?
— Предал бы, если б смог! — свирепо рявкнул Чифойлиск. Он хотел было что-то еще прибавить, но не стал, а помолчав, сказал сердито и почти с отвращением: — Думайте что хотите, Шевек. Я не могу открыть вам глаза насильно. Но помните: народу Тху вы нужны. Если вы наконец поймете, что происходит с вами здесь, приезжайте в Тху. Вы ошиблись и выбрали не тот народ для братания! И если… А впрочем, это не мое дело! Если же вы так и не приедете в Тху, то по крайней мере не отдавайте свою теорию этим йоти. Ничего им не давайте, этим менялам! Уезжайте отсюда. Уезжайте домой. Отдайте своему собственному народу то, что можете и хотите кому-то отдать!
— Моему народу это не нужно, — бесцветным тоном сказал Шевек. — Неужели вы думаете, что я не пробовал?
Дней через пять Шевек как-то поинтересовался, куда пропал Чифойлиск, и ему сказали, что он вернулся в Тху.
— Навсегда? А ведь даже словом не обмолвился, что собирается уезжать.
— Подданный государства Тху никогда не знает, когда получит приказ от своего Президиума, — ответил Пае, ибо, разумеется, Пае и сообщил Шевеку об отъезде Чифойлиска. — А когда приказ им получен, подданный государства Тху должен мчаться со всех ног на зов своего правительства и по пути не отвлекаться и не останавливаться. Бедный старина Чиф! Интересно, какую ошибку он умудрился совершить?
Раза два в неделю Шевек ходил навестить старого Атро, жившего в хорошеньком маленьком домике на самой окраине университетского городка. Вместе с ним жили двое слуг, такие же старые, как он сам, которые нежно о нем заботились. В свои восемьдесят лет Атро, по его же собственным словам, был больше похож на памятник — памятник первоклассному физику. Хотя ему, в отличие от Граваб, удалось все же увидеть при жизни воплощенными на практике почти все свои идеи. Атро и Граваб тем не менее были в чем-то похожи: она была абсолютно бескорыстна, Атро же слишком долго прожил, чтобы питать к кому-то корыстный интерес. По крайней мере его интерес к Шевеку был чисто личным — дружеским и профессиональным. Атро был первым среди тех, кто, исповедуя принципы классической физики, сумел пересмотреть свои взгляды в свете теоретических новшеств Шевека, связанных с проблемами пространства и времени. И он добровольно сражался принятым из рук Шевека оружием во имя его теорий и против всего научного истеблишмента Урраса, и эта битва продолжалась несколько лет, прежде чем последовала публикация полного варианта «принципов одновременности», вскоре после чего сторонники этой теории одержали наконец победу. Это была высочайшая вершина в жизни Атро. Он никогда бы не стал сражаться за то, что недостойно называться истиной, однако больше, чем саму истину, он любил восторг сражения за нее.
Атро прекрасно знал свою генеалогию — одиннадцативековую! — всех генералов, князей, крупных землевладельцев. Его семейству и до сих пор принадлежало поместье в семь тысяч акров с четырнадцатью деревнями в провинции Сие, наименее урбанизированной провинции А-Йо. Атро с удовольствием и даже с гордостью вставлял в свою речь различные провинциальные обороты и архаизмы. Излишним «патриотизмом» он явно не страдал, а правительство своей страны называл во всеуслышание «демагогами и ползучими политиканами». Его уважение купить было невозможно. И все же он дарил его безвозмездно любому ослу, который, как он говорил, «был из хорошей фамилии». В некотором роде для Шевека он был совершенно непостижим: загадка, аристократ до мозга костей. И все же его искреннее презрение как к деньгам, так и к власти заставляло Шевека чувствовать родственную душу скорее в нем, чем в ком-либо еще из тех, с кем он познакомился на Уррасе.
Однажды, когда они сидели вдвоем на застекленной веранде, украшенной разнообразными редкими видами цветов, совершенно не свойственных данному сезону, Атро случайно обронил: «Мы, китаянцы…» — и Шевек тут же поймал его на этом:
— «Китаянцы»? Разве это не «птичий язык»?
Понятие «птичий язык» выдумали газетчики и тележурналисты, оно часто звучало в популярных радиопередачах и фильмах, состряпанных для городских обывателей.
— Птичий! — согласился Атро. — Мой дорогой, где и когда вы, черт возьми, успели набраться этих вульгарных словечек? Разумеется, я имел в виду прежде всего Уррас и Анаррес!
— Странно, что вы пользуетесь термином, которым нас назвали инопланетяне, не принадлежащие к «созвездию Кита».
— Определение от противного, — радостно парировал старик. — Сто лет назад нам это слово не было нужно вообще. Вполне годилось слово «человечество». Но шестьдесят с чем-то лет назад все изменилось. Мне было тогда семнадцать. Помнится, стоял чудесный солнечный денек, какие часто бывают в начале лета. Я упражнялся в верховой езде, и вдруг моя старшая сестра крикнула мне, высунувшись из окна: «Иди скорей! Они там с кем-то из дальнего космоса по радио разговаривают!» Моя бедная дорогая мама! Она страшно перепугалась: решила, что теперь нам конец — прилетят иноземные дьяволы… ну, вы понимаете… Но это оказались всего лишь хайнцы, что-то там квакавшие о мире и братстве… Итак, понятие «человечество» становилось, пожалуй, чересчур широким… Разве можно определить понятие «братство» лучше, чем понятием «не-вражда»? Определение от противного, мой дорогой! Мы с вами, вполне возможно, родственники. Всего несколько столетий назад ваши предки, например, пасли коз в этих горах, а мои — драли по три шкуры со своих серфов в Сие, и тем не менее! Чтобы понять подобное родство, нужно всего лишь встретиться с инопланетянином или хотя бы услышать о нем. С существом из другой солнечной системы. С так называемым представителем человечества, который не имеет с нами ничего общего, кроме примерно таких же двух ног, двух рук и одной головы с некоторым количеством извилин внутри!
— Но разве хайнцы не доказали, что мы…
— Все имеем инопланетное происхождение? Все являемся потомками хайнских межпланетных колонистов? Полмиллиона лет назад, или миллион, или два миллиона, а может, и три заселивших нашу Галактику? Да, я знаком с этой теорией. Тоже мне — доказали! Клянусь простыми числами, Шевек, вы точно студент-первокурсник! Как вы можете серьезно говорить об исторической доказанности, если имеете дело с отрезком времени в два-три миллиона лет! Эти хайнцы швыряются тысячелетиями, точно мячами; что ж, они неплохие жонглеры, да только все это цирк! Религия моих предков утверждает, и, по-моему, не менее авторитетно, что я являюсь прямым потомком некоего Пинра Ода, которого великий бог сослал из Верхних Садов, потому что тот имел нахальство сосчитать свои пальцы на руках и ногах, затем сложил, получил двадцать и тем самым выпустил Время в свободный полет. Я бы предпочел этот миф мифу об инопланетных предках, если б мне пришлось выбирать!
Шевек рассмеялся; шутки Атро он всегда слушал с удовольствием. Однако на этот раз старик был серьезен. Он похлопал Шевека по плечу, сдвинул брови, пожевал губами, что всегда служило у него признаком душевного волнения, и сказал:
— Я надеюсь, вы, хотя бы отчасти, разделяете мои чувства, дорогой Шевек. Я искренне на это надеюсь. В обществе Анарреса, я уверен, есть немало такого, чем можно восхищаться, однако оно не учит вас отличать один народ от другого, не учит дискриминации, а ведь это самое лучшее из того, чему нас учит цивилизация. Я не хочу, чтобы какие-то проклятые хайнцы захватили вас врасплох благодаря вашим заявлениям насчет братства, общности корней и прочей чуши. Они прямо-таки затопят вас реками словес об «общности человечества» и станут призывать в эту дурацкую «лигу всех миров», или как там еще она называется. И мне бы ужасно не хотелось видеть, как вы проглотите эту наживку. Закон существования нормального общества — это борьба, соревнование, уничтожение слабых, безжалостная борьба за выживание. И я хочу видеть, как выживут лучшие! То человечество, которое я знаю. «Китаянцы» — то есть вы и я, Уррас и Анаррес. Сейчас мы впереди и хайнцев, и землян, и всяких там прочих, и мы должны остаться впереди. Они когда-то подарили нам тягу для межпланетных кораблей, но теперь мы строим куда лучшие корабли, чем они. Когда вы будете готовы обнародовать свою общую теорию, я бы от всего сердца желал — и я очень на это надеюсь! — что вы в первую очередь подумаете о долге перед своим народом, перед своими соплеменниками. О том, что такое верность родине и патриотизм, о том, кому вы должны в этом поклясться. — Старики легко плачут — светлые слезы выступили на полуослепших глазах Атро.
Шевек положил руку старику на плечо, стараясь его подбодрить, но ничего не сказал.
— Они тоже получат ее, разумеется. В конечном итоге. Может быть, даже случайно. Так и должно быть. Научная истина всегда прорвется наружу, нельзя спрятать солнце под камнем. Но прежде чем они получат ее, я хочу, чтобы они за нее заплатили! Я хочу, чтобы мы первыми заняли место, полагающееся нам по праву. Я хочу, чтобы мой народ уважали! И именно это вы способны выиграть в соревновании с ними. Квантовый переход. Мгновенное перемещение в пространстве — если нам удастся подчинить скачкообразные переходы квантовых систем, то их межпланетный двигатель не будет стоить и горсти бобов. Вы же знаете, я не денег хочу. Я хочу, чтобы превосходство НАШЕЙ науки было признано во всей Галактике! Как и превосходство НАШЕГО разума. Если суждено возникнуть некой межзвездной цивилизации, этой пресловутой Лиге Миров, то, клянусь, я желал бы, чтобы мой народ занял в ней подобающее место! Мы должны войти в эту цивилизацию не как представители низшей касты, но как благородные и уважаемые ее члены, как аристократы, держа в руках великий дар нашей собственной цивилизации, — вот как это должно быть… Ладно, я порой слишком горячусь… особенно когда думаю об этом… Между прочим, как продвигается ваша книга?
— Я в последнее время работал над гравитационной гипотезой Скаска. У меня такое ощущение, что он заблуждается, используя только частичные дифференциальные уравнения…
— Но ваша последняя работа тоже была по гравитации. Когда вы намерены приступить к настоящему делу?
— Вы же знаете, что обрести средства для достижения цели — это конец движения, во всяком случае для нас, одонийцев, — не задумываясь ответил Шевек. — Кроме того, я не могу строить общую теорию времени, опуская проблему гравитации, верно?
— Вы хотите сказать, что даете нам свою теорию по кусочку, по капельке? — как-то подозрительно глянул на него Атро. — Это мне в голову не приходило… Пожалуй, прочитаю-ка я еще разок вашу последнюю работу. Некоторые места в ней остались для меня не совсем ясны. Глаза, правда, ужасно устают в последнее время. По-моему, с этой штуковиной, которой я пользуюсь для чтения, что-то не в порядке. Она совершенно перестала держать текст в фокусе.
Шевек сочувственно и грустно посмотрел на старика, но ни слова более не сказал ему, на какой стадии находится разработка его общей теории.
Приглашения на приемы, торжественные открытия и тому подобное вручались Шевеку ежедневно. На некоторые он ходил, поскольку прибыл на Уррас с определенной миссией и должен был попытаться выполнить ее — внушить идею братства и солидарности двух миров. Он выступал с речами, и люди слушали его и говорили: «Как это верно!»
Порой ему было интересно: почему правительство не остановит его выступления? Чифойлиск, должно быть, что-то преувеличивал — в собственных, разумеется, целях — насчет здешних контроля и цензуры. Выступления Шевека носили чисто анархический характер, однако уррасти его не останавливали. Да и зачем? Они же все равно его не слушали. Казалось, он все время говорит с одними и теми же людьми: прекрасно одетыми, прекрасно накормленными, холеными, с изысканными манерами, улыбающимися. Неужели все люди на Уррасе такие? «Именно страдание собирает людей вместе», — говорил им Шевек, и они кивали и соглашались: «Ах, как это верно!»
Он начинал их ненавидеть и, поняв это, резко перестал принимать их приглашения.
Но это означало признание собственного поражения, а также — усиление изоляции, в которой он и без того ощущал себя здесь. Он явно делал что-то не то. Не так… Это не они отсекают его от своего общества, уверял он себя, это он сам — как и всегда! — стремится к самоизоляции. Он был чудовищно, удушающе одинок среди множества людей, своих коллег, которых видел каждый день. Но самая большая беда была в том, что дело его, его теория, стояло на месте. И никакие его идеи никого на Уррасе не затронули, несмотря на усилия стольких месяцев!
В общей гостиной преподавательского корпуса он как-то вечером заявил:
— А знаете, я так и не понял, как вы живете. Я, конечно, видел частные дома — с внешней стороны. Но изнутри мне знакома лишь ваша не-частная жизнь — в этой гостиной, в столовой, в лабораториях…
На следующий день Ойи смущенно пригласил Шевека к себе домой — на обед и на последующие два дня, выходные.
Дом Ойи находился в Амено, деревушке, расположенной в нескольких милях от Университета Йе Юн; по меркам уррасти, это был довольно скромный домик, типичный для представителя «среднего класса», приметный, может быть, лишь своей старостью, — ему было около трех веков. Он был построен из камня, а стены в комнатах отделаны деревянными панелями. Оконные и дверные проемы были украшены столь характерными для стиля йоти двойными арками. Шевеку сразу понравилось, что в доме просторно, не слишком много мебели, комнаты строгие, с отлично отполированными полами. Он всегда чувствовал себя не в своей тарелке среди экстравагантного убранства залов, где проходили всякие приемы. Уррасти, безусловно, обладали вкусом, однако это врожденное чувство часто вступало в противоречие с желанием показать себя и, главное, свое богатство. Естественные — эстетические — корни желания обладать какой-то прекрасной вещью были искажены требованиями чего-то совсем иного — соперничества экономического порядка, что, в свою очередь, сказывалось на качестве вещей: все они приобретали характер показной «роскошности». Было приятно, что в доме Ойи царят изящество и простота, достигаемые, видимо, благодаря сдерживанию этих порывов состязательной страсти.
В прихожей слуга помог ему снять пальто; жена Ойи вышла на минутку поздороваться с Шевеком — она была на кухне, отдавала последние указания повару, — но вскоре она окончательно присоединилась к ним, и Шевек обнаружил, что говорит почти исключительно с нею. Она вела себя очень дружелюбно и чем-то была похожа на него самого, что несколько его удивило.
Но до чего же приятно было снова беседовать с женщиной! Ничего удивительного, что ему казалось, будто он существует в полной изоляции, причем какой-то совершенно искусственной: среди одних мужчин. В таком однополом обществе всегда не хватает легкого напряжения, создаваемого именно различиями полов. К тому же Сева Ойи была весьма привлекательна; глядя на изящную выпуклость ее затылка и чуть впалые виски, Шевек решил, что это не такой уж, в сущности, плохой обычай — брить голову, в том числе и женщинам. Сева была очень сдержанной, даже чуточку стеснительной, и, когда ему удалось немного разговорить ее, он был страшно доволен.
За обеденным столом к ним присоединились двое детей. Сева Ойи извинилась:
— В здешних местах просто невозможно стало найти приличную няню!
Шевек покивал, не понимая, что в данном случае означает «няня». Он наблюдал за мальчиками с огромным облегчением и радостью. С тех пор как он улетел с Анарреса, он практически не видел детей.
Сыновья Ойи были очень чистенькие, вели себя спокойно и скромно, говорили, только когда к ним обращались; одеты они были в синие бархатные курточки и брючки. Дети смотрели на Шевека с восторгом, как на существо из далекого космоса. Старший, девятилетний, все время сурово поучал семилетнего братишку, шипел, что нельзя «так пялить глаза», и щипал, если младший ему не подчинялся. Тот отвечал ему тоже щипками и попытался даже пнуть его ногой под столом. Похоже, принцип возрастного превосходства был еще недостаточно хорошо им усвоен.
Дома Ойи оказался совсем другим человеком — простым, очень дружелюбным, свободным. Выражение таинственности исчезло с его лица, и он больше не растягивал слова, точно обдумывая каждый звук. Жена и дети относились к нему с уважением и любовью, и он отвечал им тем же. Шевеку приходилось слышать более чем достаточно весьма сомнительных высказываний Ойи в адрес женщин, и он был удивлен, увидев, как вежливо и почтительно, даже деликатно обращается Ойи со своей женой. «Это же настоящее рыцарство», — подумал Шевек, он совсем недавно узнал это слово. Однако вскоре пришел к выводу, что это нечто лучшее, чем просто рыцарство: Ойи был влюблен в собственную жену и полностью доверял ей. Примерно такие отношения обычно складывались и в семьях анаррести между любящими партнерами.
Шевеку казалось только, что семейный круг слишком узок для проявления личной свободы. Впрочем, он чувствовал себя здесь настолько хорошо и естественно, настолько свободно, что желания что бы то ни было критиковать у него не возникало.
Во время одной из пауз среди общего разговора младший мальчик вдруг сказал тоненьким чистым голоском:
— А господин Шевек не умеет как следует вести себя!
— Это почему же? — спросил Шевек, прежде чем жена Ойи успела накинуться на сына с упреками. — Что я такого сделал?
— Вы не сказали «спасибо».
— За что?
— Когда я передал вам блюдо с маринованными овощами.
— Ини! Умолкни, наконец!
«Садик! Не будь эгоисткой!» Интонации были практически те же самые.
— Я думал, ты просто делишься ими со мной. Или это следует считать подарком? В нашей стране говорят «спасибо», только когда тебе что-нибудь дарят. А остальные вещи мы просто делим друг с другом и никогда даже не говорим об этом, понимаешь? Ты хочешь, чтобы я отдал тебе овощи обратно?
— Нет, я их не люблю, — ответил малыш, глядя прямо в лицо Шевеку своими темными, очень ясными глазами.
— Ну, в таком случае тебе тем более легко поделиться ими с кем-то другим, — сказал ему Шевек.
Старший мальчик прямо-таки весь извертелся — так ему хотелось ущипнуть Ини, но Ини только засмеялся, поглядев на брата, и показал мелкие белые зубы. Потом, когда в разговоре снова наступила пауза, прошептал, наклонившись к Шевеку:
— Хотите посмотреть мою выдру?
— Хочу.
— Она там, в саду, за домом. Мама велела ее убрать, она боялась, что выдра может вас побеспокоить. Некоторые взрослые животных не любят.
— А мне очень нравится на них смотреть! У нас ведь в стране нет животных.
— Нет? — с изумлением уставился на него старший мальчик. — Папа! Господин Шевек говорит, что у них нет никаких животных!
Ини тоже удивленно посмотрел на Шевека:
— А что же у вас есть?
— Другие люди. Рыбы. Черви. И деревья-холум.
— А что такое деревья-холум?
Этот разговор затянулся еще на полчаса. Впервые Шевека на Уррасе просили описать природу Анарреса. Вопросы задавали дети, однако и взрослые слушали с интересом. Шевек старался не касаться этических моментов: он не собирался «разводить пропаганду» среди своих гостеприимных хозяев. Он просто рассказывал, что представляет собой ужасная пустыня Даст, как красив город Аббенай, какую одежду носят на Анарресе, что делают люди, когда им нужна новая одежда, чему учат детей в школе. Последнее все-таки содержало некий пропагандистский элемент. Ини и Эви как зачарованные слушали его рассказ о занятиях в учебном центре, где, помимо обычных уроков, есть и уроки труда — фермерское дело, ковроткачество, вышивание и шитье, печатное и слесарное дело, уход за автодорогами, занятия драматургией, театром и музыкой, а также всеми прочими делами, которыми занимаются и взрослые. Но больше всего их поразило заявление Шевека, что анаррести никогда не наказывают детей, какой бы проступок они ни совершили.
— Хотя иногда, — честно признался Шевек, — все-таки наказывают: велят уйти и побыть некоторое время в одиночестве.
— Но что же тогда, — вырвалось у Ойи, словно этот вопрос не давал ему покоя очень давно, — что, если не страх перед наказанием, заставляет людей поддерживать порядок в обществе? Почему они не грабят и не убивают друг друга?
— А никто ничем не владеет, чтобы можно было у него что-то отнять. Если тебе что-то нужно, просто берешь это в распределительном центре. Что же касается насилия… ну я не знаю, Ойи! Вот вы бы меня просто так убили? А если бы вам так уж это было бы нужно, разве смог бы какой-то закон остановить вас? Принуждение — наименее эффективный способ достигнуть порядка в обществе.
— Ну хорошо, пусть так. Но как вам удается заставить людей выполнять, например, грязную работу?
— Какую грязную работу? — спросила жена Ойи, не поняв вопроса.
— Убирать мусор, копать могилы… — начал Ойи, и Шевек подхватил:
— Добывать ртуть… — И чуть было не сказал: «Перерабатывать фекалии на удобрения», но вовремя вспомнил существующее у йоти табу на подобные «физиологизмы». В самом начале своего пребывания на Уррасе ему часто приходило в голову, что уррасти живут буквально среди гор «экскрементов», но никогда даже словом не обмолвятся об этом.
— В общем, мы все выполняем такую работу. Но никто не обязан заниматься ею слишком долго, если только ему самому это не нравится. Один раз в десять дней тебя могут попросить принять участие в подобных работах; существуют специальные списки, согласно которым работники все время сменяют друг друга. Самыми неприятными видами работы, а также самыми опасными, вроде добычи ртути, обычно не полагается заниматься более полугода.
— Но в таком случае практически весь состав подобных предприятий — одни новички? Это же невыгодно! Ведь им еще нужно учиться!
— Да. Это действительно не слишком «выгодно» и эффективно, но что поделаешь? Нельзя же заставить человека выполнять работу, которая через несколько лет превратит его в инвалида или просто убьет? С какой стати ему ее выполнять?
— У вас можно отказаться выполнить приказ?
— А это не приказ, Ойи. Человек просто идет в Центр по распределению труда и говорит: я хотел бы заняться тем-то и тем-то, что у вас есть? И ему сообщают, где есть подходящая для него работа.
— Но в таком случае почему люди вообще соглашаются выполнять грязную работу? Почему? Хотя бы и один день из каждых десяти?
— Потому что такую работу делают все вместе… И каждый по отдельности. Есть и другие причины. Вы знаете, жизнь на Анарресе небогата — в отличие от здешней. В маленьких коммунах не слишком-то много развлечений, зато очень много работы, и ее просто необходимо сделать. Так что если ты главным образом занимаешься каким-то механическим или умственным трудом, то даже приятно каждый десятый день уехать куда-нибудь и поработать за городом — скажем, уложить ирригационную трубу или вспахать поле. Поработать со всеми вместе… И потом, в этом есть даже некий элемент соревнования, поединка. Здесь вы считаете, что основной стимул для работы — это деньги или желание преуспеть, но там, где денег нет, истинные побуждающие мотивы более прозрачны, наверное. Людям просто нравится что-то делать. И притом делать хорошо. Они берутся за опасные, трудные дела, потому что гордятся своими умениями, своей способностью выполнить что-то, иным недоступное, когда они могут — мы называем это эгоистическими наклонностями — проявить себя… Или показать? Я верно выбрал слово? Ну как мальчишки кричат порой: «Эй, малявки, посмотрите, какой я сильный!» Понимаете? Человеку вообще нравится делать то, что у него хорошо получается… Но это уже вопрос скорее о целях и средствах. В конце концов работа делается ради того, чтобы быть сделанной. Это самое большое удовольствие в жизни. И каждый лично сознает это. Не менее важно и понимание этого всем обществом, и даже мнение соседей… Никакой материальной награды за труд на Анарресе не существует, и никакого обязывающего работать закона тоже. Важно только то удовлетворение, которое получает от работы сам человек, и уважение его друзей. В таких обстоятельствах мнение близких — это весьма могущественная сила.
— И никто никогда этому не сопротивляется?
— Видимо, бывает, но не слишком часто, — ответил Шевек.
— Так, значит, у вас там все очень много работают? — спросила жена Ойи. — А что бывает с теми, кто просто не хочет принимать участия в общем труде?
— Ну, он переезжает на другое место. Понимаете, остальные от него устают. Они над ним смеются или начинают обращаться с ним грубо, даже бьют иногда. В маленьких коммунах еще и так наказывают: договорятся и вычеркнут имя лодыря из списков в столовой, так что приходится ему самому готовить себе и есть в одиночестве, что весьма унизительно. И этот человек без конца переезжает с места на место, едет все дальше и дальше. Некоторые всю жизнь проводят в переездах. Такого человека называют «нучниб». Я и сам отчасти такой — ведь я уехал сюда, бросив порученную мне работу. Правда, я уехал дальше, чем все остальные. — Шевек сказал это спокойно; если в его голосе и прозвучала горечь, то детям она была незаметна, а взрослым — непонятна.
Однако после его слов наступило недолгое молчание.
— Я не знаю, кто выполняет грязную работу здесь, — сказал он. — Я никогда не видел, как ее делают, — и это очень странно. Кто этим занимается? Почему? Им что, больше платят?
— За опасную работу — иногда больше. За обычное обслуживание — нет. Меньше.
— Так почему же они в таком случае выполняют эту работу?
— Потому что маленькая зарплата лучше, чем никакая, — сказал Ойи, и в его-то голосе горечь прозвучала совершенно отчетливо. Жена его тут же постаралась переменить тему, но он продолжал: — Мой дед прислуживал в отеле. Мыл полы и менял белье на кроватях. В течение пятидесяти лет. По десять часов в день. Шесть дней в неделю. Он занимался этим, чтобы прокормить себя и семью… — Ойи вдруг умолк и посмотрел на Шевека своим прежним, недоверчивым взглядом, а потом почти с вызовом глянул на жену. Та поспешно отвела глаза, нервно улыбнулась и сказала по-детски тоненьким голоском:
— Зато отец Димере очень преуспел в жизни. Под конец он стал владельцем четырех компаний. — Ее улыбка явно скрывала душевную боль, смуглые изящные руки были стиснуты на коленях.
— Вряд ли у вас, на Анарресе, есть преуспевающие люди, — сказал Ойи с неприятной иронией, но тут в столовую вошел повар, чтобы переменить тарелки, и разговор тут же прервался.
Мальчик Ини, словно понимая, что взрослые, скорее всего, будут молчать в присутствии слуги, спросил:
— Мама, можно господин Шевек после обеда посмотрит на мою выдру?
Когда они снова перешли в гостиную, Ини было разрешено принести свою любимицу. Это была почти уже взрослая сухопутная выдра, один из самых распространенных зверьков на Уррасе. Ойи объяснил, что этих выдр стали приручать с незапамятных времен — сперва для того, чтобы они таскали из воды улов, а потом просто держали в качестве «любимцев семьи». У выдры были короткие лапы, выгнутая дугой гибкая спинка, блестящая темно-коричневая шерсть. Это было первое содержавшееся не в клетке животное, которое Шевек видел вблизи. Надо сказать, выдра боялась его гораздо меньше, чем он ее. Особенно впечатляли ее белые острые зубы. Шевек осторожно протянул руку, чтобы погладить зверька, уж больно на этом настаивал Ини. Выдра села на задние лапы и внимательно посмотрела на Шевека. Глаза у нее были темные, золотистые, умные, любопытные, невинные.
— «Аммар», — прошептал Шевек, завороженный этим взглядом, — брат.
Выдра что-то проворчала, опустилась на все четыре лапки и с интересом стала обнюхивать туфли Шевека.
— Вы ей нравитесь, — сказал Ини.
— Она мне тоже, — откликнулся Шевек с легкой грустью.
Когда он видел какое-нибудь животное, летящих птиц, прелесть осенней листвы на деревьях, сердце его каждый раз пронзала эта грусть, значительно снижавшая удовольствие от созерцания этих замечательных явлений живой природы. Не то чтобы он сразу же в такие моменты вспоминал Таквер, он вообще не думал о том, что ее нет с ним рядом. Скорее, она как будто бы всегда была рядом, хотя он о ней вовсе не думал. Просто красота неведомых ранее животных и растений Урраса была для него исполнена некоего тайного смысла, словно Таквер через них посылала ему весть о себе — Таквер, которая никогда их не увидит! Таквер, чьи предки в течение семи поколений жизни на Анарресе ни разу не коснулись рукой теплой шерстки животного, ни разу не любовались промельком птичьих крыльев в тени деревьев!
Ночь он провел в комнате под самой крышей, козырьком нависавшей над окном. Было прохладно, и он был этому даже рад — в университетском общежитии топили чересчур жарко. Комната была убрана очень просто: кровать, книжные полки, комод, кресло, крашеный деревянный стол. Как дома, подумал он, стараясь не обращать внимания на высоту кровати и мягкость матраса, на замечательные шерстяные одеяла и шелковые простыни, на сделанные из слоновой кости ножички для разрезания бумаги и прочие роскошные безделушки на комоде, на кожаные переплеты книг и на то, что эта комната, и все в ней, как и сам дом, и земля, на которой этот дом стоит, являются частной собственностью, собственностью Димере Ойи, хотя не он строил этот дом и не он натирал в нем полы… Шевек решил не думать об этом. В конце концов, бесконечная дискриминация была утомительна. Это была хорошая, приятная комната, и она совсем не так уж сильно отличалась от любой отдельной комнаты в общежитиях Анарреса.
Ему снилась Таквер. Ему снилось, что она лежит с ним рядом, в этой постели, и обнимает его, и прижимается к нему всем телом… Но почему они здесь оказались? Что это за комната? Они вместе бродили по луне, было холодно, и они куда-то шли по ровному лунному полю, покрытому голубовато-белым снегом; хотя слой снега был тонок, но под ним при каждом шаге проглядывала еще более белая сияющая земля. Это было мертвое, совершенно мертвое место. «На самом деле там совсем не так», — говорил он Таквер, зная, что она напугана. Они шли к какой-то цели, к какой-то далекой линии на горизонте, к краю чего-то, казавшегося тонким и блестящим, точно сделанным из пластика, к какому-то далекому, с трудом различимому препятствию на том краю заснеженной равнины. Шевек с трудом подавлял страх, ему не хотелось приближаться к этой черте, но он говорил Таквер: «Мы скоро дойдем, ничего!» Но она не отвечала ему.
После десятидневного пребывания в больнице Шевека выписали, и сосед из комнаты номер сорок пять, математик Дезар, пришел навестить его. Он был высокий, очень худой, косоглазый, и во время разговора невозможно было сказать, смотрит он на тебя или нет. У них с Шевеком были неплохие отношения, хотя за весь год они вряд ли хоть раз обменялись друг с другом сколько-нибудь полной фразой.
Дезар вошел и молча уставился то ли на Шевека, то ли куда-то вбок.
— Что-нибудь надо? — спросил он наконец.
— Нет, я отлично обхожусь, спасибо.
— Может, обед?
— А себе? — Шевек тоже заговорил «телеграфным стилем».
— Ладно.
Дезар притащил из столовой обед на двоих, и они вместе поели в комнате у Шевека. Еще два дня Дезар приносил им обоим завтрак и обед, пока Шевек не почувствовал, что в состоянии снова ходить в столовую. Трудно было понять, почему Дезар вдруг решил о нем заботиться. Вел он себя не слишком любезно, да и понятие «всеобщее братство», видимо, значило для него крайне мало. Одну причину своей нелюдимости он явно скрывал ото всех как позорную: то ли из-за чрезвычайной лени, то ли из-за тайной страсти к накопительству он устроил в своей комнате чудовищную свалку вещей, которые не имел ни права, ни причины держать там, — это были тарелки из столовой, книги из библиотеки, набор инструментов для резьбы по дереву, микроскоп, восемь разных одеял, жуткое количество одежды, причем по большей части явно не его размера или такой, которую он, видимо, носил в возрасте восьми или десяти лет. Похоже, Дезар имел патологическую склонность посещать распределительные центры и набирать там вещи охапками вне зависимости от того, годились они ему или нет.
— Зачем ты хранишь весь этот хлам? — спросил Шевек, когда Дезар впервые впустил его к себе в комнату.
Дезар уставился ему в переносицу и пробормотал:
— Просто так.
Тема, которую выбрал Дезар, была настолько эзотерической, что никто у них в институте или в Федерации математиков не мог как следует проверить, насколько успешно у него продвигаются дела. Именно поэтому, видимо, он ее и выбрал. И был уверен, что Шевек выбрал свою по тем же причинам.
— Черт возьми, — говорил он, — работа? Да здесь и так хорошо. Классическая физика, квантовая теория, принцип одновременности — да какая, в сущности, тебе разница?
Иногда Шевеку Дезар бывал просто отвратителен, но, как ни странно, он даже несколько привязался к нему и сознательно поддерживал с ним отношения, поскольку это соответствовало его намерению переменить собственную жизнь «одиночки».
Благодаря болезни он понял, что если будет и дальше сторониться людей, то все равно рано или поздно сломается. К тому же с точки зрения одонийской морали его прежняя жизнь заслуживала осуждения, и Шевек безжалостно судил себя. До сих пор он все свое время тратил на себя одного, противореча тем самым основному этическому закону братства одонийцев — категорическому императиву. Шевек в двадцать один год отнюдь не был самовлюбленным эгоистом, и его моральные убеждения были искренни и стойки; однако порой он чувствовал, что некоторые основные понятия учения Одо ему пора пересматривать с позиций взрослого человека, — Шевек был слишком умен и развит, чтобы не понимать, что тот «одонизм», который вдалбливают детям в учебных центрах взрослые, обладающие весьма посредственным интеллектом и существенной ограниченностью кругозора, подается в «обстриженной», «укороченной» форме, загнанной в жесткие рамки, и более похож на элементарное поклонение идолу. Да, до сих пор он жил неправильно, решил Шевек. Он должен отыскать верный путь. И постепенно полностью переменить свою жизнь.
Он запретил себе по ночам заниматься физикой — пять ночей из десяти он спал. Он добровольно вызвался работать в институтской комиссии по управлению хозяйством и бытом. Стал ходить на собрания Федерации физиков, на заседания Студенческого синдиката и на тренировки группы биоментального развития. В столовой он заставлял себя садиться вместе с другими за большой стол, а не пристраиваться за маленький отдельный столик, раскрыв перед собой книгу.
Удивительно, но оказалось, что люди вроде бы его ждали! Они сразу приняли его в свою среду, стали приглашать к себе — просто поговорить и на шумные студенческие вечеринки. Они брали его с собой на прогулки и пикники, и через три декады он узнал об Аббенае больше, чем за весь минувший год. Он стал ходить вместе со всеми на спортплощадки, в мастерские, в купальни, на фестивали, в музеи, в театры, на концерты…
Ах, эта музыка! Она стала для него откровением, радостным потрясением.
Раньше он никогда не ходил на музыкальные вечера, отчасти потому, что по-детски думал, что музыку можно только исполнять самому, но не просто слушать. Раньше он никогда не задумывался, насколько она способна воздействовать на человека. В детстве он всегда участвовал в хоре или играл на каком-нибудь инструменте в школьном ансамбле; ему это очень нравилось, однако таланта особого у него не было. И это, собственно, было все, что он знал о музыке.
В учебных центрах учили всему, что может пригодиться в практической жизни; к искусству тоже относились с этих позиций: учили петь, преподавали основы метрики, ритмики, танца, учили пользоваться кистью и резцом, ножом и гончарным кругом и так далее. Все это было весьма прагматично: дети учились видеть, говорить, слушать, двигаться, держать в руках инструменты. Никаких различий между искусствами и ремеслами как бы не было; искусство просто не считалось чем-то занимающим в жизни особое место, а воспринималось как один из основных технических способов общения, вроде речи. Так архитектура одонийцев довольно рано и вполне независимо приобрела определенный и весьма устойчивый стиль — очень простой, обладающий чистыми свободными пропорциями. Живопись и скульптура широко применялись, но исключительно как декоративные элементы архитектуры и градостроительства. Что же касается словесности и поэзии, то они имели явную тенденцию к недолговечности и связаны были чаще всего с песней и танцем — в некоем синкретическом искусстве. И только театр развивался совершенно самостоятельно, только он один назывался «искусством» — считаясь достаточно сложным по своей структуре и функциям. Существовало множество стационарных и разъездных трупп актеров и танцоров; составлялись репертуарные компании, очень часто в них входили и драматурги. Существовал также театр мимики и жеста. Появлению артистов всегда радовались, как радовались дождям — особенно в изолированных друг от друга, разбросанных по каменистой пустыне городках. Выступления артистов были самым радостным событием года. Выросшая из чувства оторванности от своих древних корней и одновременно из необычайной сплоченности жителей Анарреса, воплотившая в себе то и другое, драма здесь достигла необычайного развития и силы воздействия.
Шевек, однако, не был слишком восприимчив к драме. Его очаровывало порой искусство монологов, но сама идея актерства, «притворства» была ему чужда. И только на втором году своего пребывания в Аббенае он наконец нашел «свое» искусство — сотканное из Времени. Кто-то взял его с собой на концерт в Синдикат музыки. На следующий вечер он снова пошел туда. И ходил на каждый концерт — вместе со своими новыми знакомыми или без них, как получалось. Музыка оказалась куда более сильной потребностью, чем общение с приятелями, и приносила более глубокое удовлетворение.
Попытки Шевека вырваться из своего затворничества потерпели крах, и он это понимал. У него так и не появилось ни одного близкого друга. Он нравился девушкам, они охотно шли на близость с ним, но это не приносило ему должной радости. Это было обыкновенное удовлетворение потребности — так пищей утоляют голод. И после подобных сексуальных игр ему всегда бывало стыдно: ведь он включал другого человека в этот процесс чисто механически, точно неодушевленный предмет. Лучше уж заниматься мастурбацией, решил он. Он считал одиночество своей судьбой; ему казалось, что он пойман в ловушку собственной наследственности. Это ведь его мать, Рулаг, сказала тогда: «На первом месте у меня всегда была работа». Сказала спокойно, уверенно, подтверждая непреложность данного факта и свою неспособность что-либо изменить, вырваться из холодной ячейки одиночества. Точно так же было и с ним. Сердце его рвалось к людям, к тем веселым и юным, кто называл его братом, но между ними словно стояла стена. Он родился, чтобы быть одиноким, — проклятый, холодный интеллектуал! Эгоист!
Да, на первом месте у него была работа, вот только удовлетворения она не приносила. Как и секс. Она должна была быть радостью, удовольствием, но, увы! Шевек упорно продолжал грызть те же «крепкие орешки» квантовой теории, но ни на шаг не приближался к решению, например, «темпорального парадокса», не говоря уж о создании собственной теории одновременности, которая, как ему казалось в прошлом году, была у него практически в руках. Теперь он просто диву давался своей тогдашней самоуверенности. Неужели год назад он действительно считал себя, двадцатилетнего мальчишку, способным создать теорию, которая потрясет основы релятивистской космологии? Должно быть, еще до того, как свалиться в жару с воспалением легких, он заболел куда более серьезно: от излишней самоуверенности у него помутился рассудок! Шевек записался на два семинара по философии математики, убеждая себя, что эти занятия ему необходимы, и отказываясь признать, что мог бы сам вести любой из этих курсов не хуже тех преподавателей, у которых пытался чему-то научиться. Сабула он старался избегать.
В стремлении переделать свою жизнь к лучшему он предпринял попытку поближе сойтись с Граваб. Она охотно шла навстречу его желаниям, но у нее уже не хватало сил; особенно тяжело ей приходилось зимой, когда она без конца болела. И все же, слабая, глухая и старая, она начала весной успешно читать курс лекций, но, к сожалению, хватило ее ненадолго. От усталости она становилась очень рассеянной и порой с трудом узнавала Шевека, но когда узнавала, то непременно тащила его к себе домой, и они целый вечер оживленно беседовали. В теории он видел уже значительно дальше Граваб, и постепенно ему стали надоедать эти чересчур долгие беседы об одном и том же. Либо нужно было продолжать часами толочь воду в ступе — ведь теоретические посылки Граваб он не только хорошо знал, но и отчасти уже опроверг, — либо следовало, причинив старухе страдание, попытаться объяснить ей, в чем она всю жизнь заблуждалась. И то и другое было за пределами его возможностей — ему ведь было всего двадцать! И он в конце концов стал избегать и Граваб, всегда испытывая при этом жестокие угрызения совести.
Больше в институте не было никого, с кем он мог бы поговорить о своей теме. Квантовой теорией поля никто по-настоящему не занимался, а уж физикой времени и подавно. Шевеку хотелось научить кого-то, собрать группу единомышленников, но пока что преподавать ему не разрешали и аудиторию для подобных занятий не предоставляли. Студенческий синдикат отверг все его подобные требования — никому не хотелось ссориться с Сабулом.
За этот год он привык писать письма; он писал очень подробные письма Атро и другим физикам и математикам Урраса. Но лишь очень малая часть этих писем действительно была послана. Некоторые он, едва закончив, сразу же рвал на кусочки. Однажды он случайно обнаружил, что математик Лоай Ан, которому он написал целый трактат на шести страницах по вопросам реверсивности времени, умер двадцать лет назад, — когда-то, читая «Геометрию времени» Ана, Шевек не стал тратить время на биографическую справку. Некоторые письма, которые он пытался отправить сам с грузовиками, прилетавшими с Урраса, не пропускали служащие космопорта, который находился под непосредственным контролем со стороны Координационного совета. Многие из служащих космопорта обязаны были знать йотик. Эти «особые» знания и весьма ответственное положение явно сказывались на них, и менталитет их приобретал все более явную бюрократическую направленность; слово «нет» они произносили почти машинально, а письма, адресованные математикам и написанные с помощью математических символов и уравнений, воспринимали как шифровки, и совершенно невозможно было убедить их, что это вовсе не так. Письма физикам проходили легче, особенно если Сабул, постоянный консультант Совета, давал «добро». Но он никогда не пропускал те письма, которые связаны были с проблемами, выходившими за пределы его собственных познаний. «Это вне моей компетенции!» — ворчал он, отпихивая такое письмо в сторону. Шевек все равно не оставлял попыток передавать письма служителям космопорта, и они неизменно возвращались к нему с пометкой: «К вывозу не допущено».
В конце концов он изложил эту свою проблему перед Федерацией физиков, заседания которой Сабул посещал крайне редко. Но никто из членов федерации не считал необходимой свободную переписку с «идеологическим противником». Шевеку даже прочитали нотацию по поводу его увлеченности такими «таинственными» проблемами, что он, по его же признанию, не может найти на собственной планете никого, достаточно компетентного в этих вопросах.
— Но это же совершенно новая область! — возмутился Шевек. И совершенно зря.
— Если это «совершенно новая область», так разделите знания о ней с нами, а не с собственниками-уррасти! — парировали его оппоненты.
— Да я не раз предлагал прочитать курс по этим проблемам или вести семинарские занятия, но мне всегда говорили, что для этого пока еще не пришло время и студенты ко мне ходить не будут. Неужели вы боитесь того, что для вас слишком ново?..
Друзей он себе, разумеется, подобными заявлениями не нажил. А члены федерации были просто вне себя после его выступления.
Он продолжал писать письма на Уррас, даже когда знал, что не удастся послать ни одного. Сам факт того, что он пишет кому-то способному его понять, давал стимул думать и двигаться вперед. Иначе он чувствовал, что заходит в тупик.
Два-три раза в год он все же бывал вознагражден: получал письмо от Атро или еще от кого-то из физиков А-Йо или Тху; то были длинные письма, написанные мелким почерком, со множеством аргументов — сплошные теоретические выкладки, начиная со слов приветствия до подписи; все это было чудовищно трудным для понимания и связанным с различными проблемами метаматематической, этико-космологической и темпоральной физики. Письма были написаны на языке йотик — единственном языке, на котором Шевек мог говорить с людьми, которых не знал, но которые яростно пытались сражаться с его теориями, при этом уважая его как оппонента, и он с наслаждением спорил с ними — с врагами его родины, со своими соперниками, с «проклятыми собственниками», с братьями.
Обычно несколько дней после получения такого письма к Шевеку было лучше не подходить: он бывал чрезвычайно раздражителен и настолько возбужден, что работал день и ночь; идеи выплескивались через край, били фонтаном, но постепенно рывки вверх, в полет мысли, становились все слабее, он вновь опускался на землю, на сухую, бесплодную землю Анарреса, и сам иссыхал, поскольку иссякал источник его вдохновения.
Шевек заканчивал третий курс, когда умерла Граваб. Он попросил разрешения выступить на панихиде, устроенной, согласно обычаю, там, где покойная работала: в одной из больших аудиторий физического факультета. Он оказался единственным, кто пожелал выступить на похоронах Граваб. Не пришел ни один студент; они уже успели ее позабыть: Граваб два года практически не преподавала. В последний путь ее провожали некоторые пожилые преподаватели, а также сын Граваб, человек средних лет, агрохимик, работавший где-то на северо-востоке. Шевек поднялся на кафедру — отсюда старая Граваб читала им лекции… Хриплым голосом — теперь зимой он всегда похрипывал из-за хронического бронхита — он говорил собравшимся, что это Граваб создала фундамент науки о времени, что она была величайшим космологом современности. «У нас в физике была своя Одо, — сказал он, — но при жизни мы не воздали ей должного». После этого выступления к Шевеку подошла какая-то старая женщина и стала благодарить его со слезами на глазах. «Мы всегда с нею вместе занимались уборкой в нашем блоке, когда дежурили, и это время проходило так хорошо, в таких интересных беседах!» — сказала она ему, щурясь на ледяном ветру, когда они вышли на улицу. Агрохимик пробормотал у гроба какие-то стандартные слова и поспешил поскорее вернуться к себе на северо-восток. С ощущением острого, непоправимого несчастья и тщетности собственных усилий Шевек до позднего вечера бесцельно шатался по городу.
Три года уже он здесь торчит, и все без толку! Чего он достиг? Опубликовал книжонку — с помощью Сабула и при его «соавторстве»? Написал пять-шесть неопубликованных статей? Да еще зря выступил перед этими равнодушными людьми на похоронах Граваб.
Ничто из того, что он успел сделать, понято и воспринято не было. А если честно, то никакой необходимости в его творчестве нет; оно вообще не имеет смысла, оно нефункционально — хотя в теории науки понятие «функциональность» весьма относительно. Просто он чувствовал, что в свои двадцать лет уже «сгорел» и более уж ничего не достигнет. Он зашел в тупик, уткнулся носом в очередную стену.
Шевек остановился перед залом Музыкального синдиката, чтобы прочитать программу концертов на следующую декаду. Сегодня концерта не было. Он повернулся, чтобы идти прочь, и нос к носу столкнулся с Бедапом.
Бедап, как всегда настороженный и готовый к обороне по причине сильной близорукости, явно его не узнавал. Шевек схватил его за руку.
— Шевек! Черт побери, это ты!
Они обнимались, хлопали друг друга по плечу, чуть отступали, чтобы поглядеть друг другу в глаза, и снова обнимались. Шевек был потрясен искренностью их старой привязанности и дружбы. Странно, перед тем как он уехал, Бедап даже не особенно ему нравился. Они тогда практически разошлись. И даже ни разу не написали друг другу за все три года. Да, когда-то в детстве они дружили, но детство кончилось. И все же старая привязанность оказалась жива! Точно огонек вспыхнул над угольями их былой дружбы, стоило их поворошить.
Они ходили по городу и говорили, говорили, размахивая руками и перебивая друг друга, совершенно не замечая, куда идут. Широкие улицы Аббеная этой зимней ночью были тихи. На каждом перекрестке окутанный дымкой свет фонаря разливал серебристое сияние, в котором плясали сухие снежинки, похожие на чешуйки крохотных рыбешек. Снежинки отбрасывали тени-точки. Но слабый снег вскоре прекратился, и подул резкий ледяной ветер, стало невыносимо холодно. Разговаривать становилось трудно: омертвелые губы не слушались, зубы стучали. На остановке они дождались десятичасового трамвая — последнего, что шел в институтское общежитие. Бедап жил далеко, на восточной окраине города, — слишком долго добираться по такому холоду.
Он осматривал комнату номер сорок шесть с иронической усмешкой:
— Шев, ты живешь словно прогнивший капиталист с Урраса!
— Да ладно тебе! Это совсем не так плохо — иметь отдельную комнату. Попробуй-ка отыщи здесь что-нибудь лишнее, «экскрементальное»?
Действительно, в комнате стало не намного больше вещей с тех пор, как Шевек впервые переступил ее порог. Но Бедап тут же нашелся:
— Вон то одеяло!
— Оно тут уже было, когда я въехал. Я не знаю, кто его связал. Но оно очень мне пригодилось. Неужели, по-твоему, одеяло в такую холодину — тоже лишняя вещь?
— Пожалуй, нет. Но цвет у него, безусловно, «экскрементальный»! — не сдавался Бедап. — Поскольку я занимаюсь анализом светоцветовых функций, то должен заявить, что никакой потребности в оранжевом цвете вообще не существует. Оранжевый не выполняет в социальном организме никаких жизненно важных функций — даже на уровне клетки. Не важен он и в этическом отношении. Так зачем держать при себе то, что тебе не нужно? Перекрась, брат, его лучше в темно-зеленый. А это еще что такое?
— Мои записи.
— Они что, зашифрованы? — спросил Бедап; лицо у него посуровело еще больше, взгляд стал ледяным.
Шевек помнил, что для Бедапа всегда было характерно минимальное стремление к уединению и обладанию чем-то личным. У него, например, никогда не было и не могло быть любимого карандаша, который он всегда носил бы с собой, или любимой старой рубашки, с которой невозможно расстаться, даже если она настолько сносилась, что место ей только в утильсырье. Когда же ему что-нибудь дарили, он принимал подарок, щадя чувства дарителя, но всегда потом каким-то образом умудрялся его потерять. Он прекрасно знал об этом своем свойстве и утверждал, что оно лишь доказывает его меньшую, чем у других, примитивность, что он практически являет собой ранний образчик Человека Будущего, настоящего и прирожденного одонийца. Однако стремление к уединению было и у него, хотя пряталось где-то в самой глубине его души. Чужую потребность в одиночестве он, впрочем, уважал и никогда не совал нос в чужие дела. Вот и сейчас он тоже сказал:
— Помнишь те дурацкие зашифрованные письма? Ты тогда еще участвовал в Проекте по озеленению побережья?
— Помню. Но это не шифр. Это язык йотик.
— Ты выучил йотик? А почему ты на нем пишешь свои работы?
— Потому что никто на этой планете не в состоянии меня понять! А может, просто никто не желает разбираться. Единственный человек, который меня понимал, умер три дня назад.
— Сабул умер?
— Нет, Граваб. Сабул жив, хотя…
— Что — «хотя»?
— Видишь ли, Сабул — это наполовину зависть в чистом виде, а остальное — просто некомпетентность.
— А я считал его книгу по казуальности первоклассной работой. Ты и сам так говорил.
— Я и думал так — пока не прочитал источники. Все идеи в его книге принадлежат другим ученым — с Урраса. К тому же идеи эти далеко не новы. А у самого Сабула не возникло ни одной свежей мысли по меньшей мере за последние двадцать лет.
— А как у тебя самого со свежими мыслями? — спросил Бедап и посмотрел на Шевека исподлобья. Глаза у Бедапа были маленькие, он довольно сильно косил, но лицо в целом было неплохое, мужественное, и сам он выглядел очень надежным: крепкий, коренастый. У него была отвратительная многолетняя привычка грызть ногти, и теперь на больших пальцах остались только тоненькие полосочки, а кожа стала чрезвычайно чувствительной.
— Да никак, — ответил Шевек и плюхнулся на постель. — Куда-то меня не туда занесло.
— Вот как? — усмехнулся Бедап.
— Знаешь, я, наверное, в конце семестра попрошу перевести меня на другой факультет.
— На какой же?
— Мне все равно. На педагогический, на инженерный… Пора, видно, мне с физикой распрощаться.
Бедап сел на стул возле письменного стола, погрыз ноготь и сказал задумчиво:
— Ерунду ты какую-то затеял, по-моему.
— Да нет, просто выяснил предел своих возможностей.
— Вот уж не знал, что у твоих возможностей есть предел! В физике, разумеется. Недостатков и детской глупости в тебе хватает с избытком. А вот в физике… Я, конечно, ни квантовой физикой, ни Временем совсем не занимаюсь, но ведь необязательно самому уметь плавать, чтобы понять, что такое рыба? И совершенно необязательно испускать сияние, чтобы понять, что такое звезда…
Шевек посмотрел на своего старого друга и вдруг выпалил то, что никогда не решался сказать даже самому себе:
— Я часто думаю о самоубийстве. Даже слишком часто. Особенно в этом году. По-моему, это был бы наилучший выход из создавшегося тупика.
— Но вряд ли подходящий способ оказаться по ту сторону страданий.
Шевек натянуто улыбнулся:
— Ты это помнишь?
— Еще бы! По-моему, это был очень важный разговор. Во всяком случае, для меня. И для Таквер с Тирином тоже.
— Правда? — Шевек встал. В комнате от стены до стены было всего четыре шага, но он не мог стоять спокойно. — Тогда это было и для меня очень важно. — Он остановился у окна. — Но с тех пор я сильно изменился. Здесь, в Аббенае, что-то не так. Не знаю, в чем дело.
— Зато я знаю, — сказал Бедап. — Это стена. Ты просто налетел на стену.
Шевек резко обернулся, глаза его смотрели испуганно.
— Стена?
— Ну да. В данном случае стеной для тебя являются Сабул и те, кто его поддерживает в Координационном совете. Что касается меня, то я провел в Аббенае четыре декады. Сорок дней. Вполне хватило, чтобы понять: даже если я проведу здесь сорок лет, то не завершу никакого труда и ничего не добьюсь — по крайней мере того, чего хочу добиться, то есть улучшить преподавание естественных наук в учебных центрах. Пока все не переменится. Или же пока я сам не перейду на сторону врага.
— Врага?
— Маленьких людей. Таких, как Сабул. Тех, у кого власть!
— О чем ты говоришь, Дап? У нас ведь нет ни одной властной структуры!
— Нет? А что же делает Сабула таким могущественным?
— Но только не властная структура, не государство, не правительство — мы же не на Уррасе, в конце концов!
— Не на Уррасе. И у нас нет государства, правительства, законов — это все так. Но, насколько я понимаю, идеи никогда не поддавались контролю со стороны законов и правительства, даже на Уррасе. Если бы идеи можно было контролировать, то как бы Одо сумела разработать и опубликовать свою теорию? Как смог бы одонизм стать всемирным движением? Главы государств пытались придушить его и потерпели неудачу. Невозможно уничтожить идеи, подавляя их. Их можно сокрушить лишь одним: пренебрежением, забвением. Нежеланием думать, нежеланием обмениваться знаниями. А именно это и свойственно нашему «идеальному» обществу! Сабул старается использовать тебя на полную катушку, а когда ему это не удается, ставит тебе палки в колеса — не дает публиковать работы, не разрешает преподавать, мешает даже просто работать для себя, «в стол». Верно? Иными словами — он имеет над тобой власть. Откуда же она у него берется? Нет, это не следствие былого авторитета — научного авторитета у него больше нет никакого — и не чувство собственного интеллектуального превосходства; он ведь не дурак и понимает, кто есть кто. Нет, его власть покоится на врожденной человеческой трусости, свойственной среднему обывателю. Мнение толпы! Общественное мнение! Вот та структура власти, частью которой он является, и он прекрасно знает, как ею пользоваться. Непризнанное, непризнаваемое, недопустимое на словах правительство у одонийцев все-таки есть; и оно действительно правит нашим обществом, удушая индивидуальное мышление, подавляя любое яркое проявление личности.
Шевек оперся руками о подоконник, глядя сквозь неясную дымку отражений в оконном стекле куда-то в темноту. Наконец он промолвил:
— Безумные у тебя идеи, Дап.
— Нет, брат, я в своем уме. Хотя многих сводит с ума именно попытка жить как бы вне реальной действительности. А ведь наша реальная действительность ужасна. Она способна убить. И если ей дать время, наверняка убьет. Реальная действительность — это сплошные страдания. Между прочим, это твои слова! И в данном случае именно ложь, попытки уйти от реальной действительности — вот что сводит тебя с ума, заставляет желать себе смерти…
Шевек резко повернулся к нему:
— И все-таки нельзя всерьез утверждать, что у нас есть правительство!
— В Толковом словаре Томара сказано: «Правительство: законное использование своего могущества для поддержания и расширения власти». Замени «законное» на «обычное» или «привычное» — и получишь Сабула и Синдикат по образованию, а также Координационный совет.
— Совет?
— Ну да, Координационный совет теперь уже в основе своей — настоящая правящая верхушка бюрократии.
Воцарилась тишина. Потом Шевек как-то неестественно громко рассмеялся и сказал:
— Ну ладно, Дап, хватит! Это, конечно, забавно, но как-то немного болезненно, ты не находишь?
— Шев, а ты никогда не думал, что то, что по аналогии называется «болезненным», «нездоровым», — нездоровая замкнутость, нездоровый пессимизм, нездоровое стремление к одиночеству, болезненная асоциальность — все это, по аналогии же, может быть заменено словом «страдание»? Ведь ты именно это имел в виду, когда говорил о боли, страдании и его функции в организме?
— Нет, — яростно возразил Шевек. — Я говорил тогда о личности, о духовной жизни человека.
— Не только. И о физическом страдании тоже — об умирающем от ожогов человеке… А я говорю именно о духовных страданиях. О том, как люди видят, что бессмысленно пропадает их талант, их труд, их жизнь. О том, как умные подчиняются глупцам. О силе и мужестве задушенных завистью, жаждой власти, боязнью перемен. Перемены — это свобода, перемены — это жизнь. Разве есть что-либо более существенное в учении Одо, чем это? Но у нас ничто больше не меняется! Наше общество больно. И ты это понимаешь. И сам страдаешь от той болезни, которой поражено все общество. Которая ведет людей к самоубийству!
— Хватит, Дап! Давай прекратим этот разговор.
Бедап умолк. И принялся задумчиво грызть ноготь.
Шевек снова сел на постель, уронив голову на руки.
Оба молчали. Снег прекратился. Сухой темный ветер бился в окно. В комнате было холодно; ни один из них так и не снял теплой куртки.
— Послушай, брат, — наконец заговорил Шевек, — это не наше общество подавляет частную инициативу. Это нищета природы Анарреса. Наша планета не создана для того, чтобы взрастить настоящую цивилизацию. Если мы не будем поддерживать друг друга, если мы не откажемся от своих личных желаний во имя всеобщего блага, то ничто в этом бесплодном мире не спасет нас. Так что солидарность — наш единственный источник жизни.
— Ну разумеется, солидарность! А как же! Даже на Уррасе, где пища буквально падает с деревьев, Одо утверждала, что только в солидарности наше спасение, что это наша единственная надежда. Вот только мы предали эту надежду! Позволили сотрудничеству превратиться в послушание. На Уррасе государство меньшинства. У нас же — большинства! Но тем не менее это настоящее государство. И общественное сознание — уже не живой организм, а машина власти, которой управляют бюрократы!
— Но ведь любой, ты или я, может подать заявление и быть выдвинутым в Координационный совет буквально в течение нескольких декад! Неужели от этого мы сразу превратимся в бюрократов? В «боссов»?
— Дело не в том, из кого состоит Координационный совет, Шев. Бо́льшая часть его членов — такие же люди, как мы. Все они даже слишком похожи на нас: хотят творить добро, наивны… Да и вообще, дело вовсе не в КСПР. Дело в том, что творится на нашей планете. В учебных центрах, в институтах, в шахтах, на фабриках, на рыбозаводах, на консервных предприятиях, на агрофермах и на исследовательских станциях — везде, где есть специалисты, осуществляющие контроль, чья функция требует стабильности. Вот эта-то стабильность функций и создает основу для авторитарных устремлений. В первые годы поселенцы на Анарресе хорошо помнили об этом — об условиях, в которых это возникает. Тогда люди очень осторожно подходили к вопросу о распределении готовой продукции и об управлении людьми. Они так хорошо отделяли одну функцию от другой, что мы совершенно забыли: желание доминировать столь же характерно для человеческой природы (оно, пожалуй, даже является в ней определяющим), как и стремление к взаимопомощи, которое еще следует развивать, культивировать в каждом индивиде, в каждом новом поколении. Но мы-то об этом забыли! Мы больше не даем образование во имя обретения свободы. Стремление к знаниям, важнейшая функция социального организма, превратилось в «систему образования» — застывшую, морализаторскую, авторитарную. Детишек учат, точно попугаев, повторять слова Одо, словно это законы, статьи конституции, — но ведь это ничем не отличается от клятвопреступления!
Шевек колебался. Он на собственном опыте постиг слишком многое из того, о чем сейчас говорил Бедап. И в детстве, и здесь, в институте. И у него не хватало духу возражать своему другу.
Бедап тотчас же безжалостно «закрепил» достигнутый успех:
— Проще всего не думать самому. Отыскать симпатичную спокойную иерархию и устроиться там на какой-нибудь подходящей ступеньке. Только ничего не меняйте! Не вызывайте неодобрения членов вашего синдиката! Да, брат, позволить управлять собой легче всего.
— И все же это не государство, Дап! Эксперты, старые умелые специалисты способны управлять любой командой или синдикатом, потому что они лучше всех знают данное конкретное дело. А любое дело, в конце концов, нужно доводить до конца! Что же касается КСПР — да, ты прав, он вполне мог бы превратиться в иерархическую структуру, если бы сама его организация не мешала этому. Посмотри, как он устроен! Добровольцы, которых по списку выбирает большинство; потом целый год стажировки; потом еще четыре года пребывания в списке имеющих право голоса — и все! И никто там больше четырех лет не задерживается! При подобной системе трудно, пожалуй, набраться «властного» опыта.
— Некоторые работают там гораздо дольше.
— Советники? Но не они отвечают за результаты голосования.
— А эти результаты никому и не нужны. За сценой всем заправляют совсем другие люди…
— Да ладно тебе! Это же просто паранойя какая-то! «За сценой»… За какой сценой? Любой может присутствовать на любом собрании КСПР, и если он член заинтересованного в конкретном вопросе синдиката, то может выступать во время дебатов и голосовать! Неужели ты хочешь доказать, что у нас здесь есть всякие политиканы, интриганы? — Шевек ужасно разозлился; его чуть оттопыренные уши побагровели; он почти кричал.
Было уже поздно, на том конце квадратного двора свет не горел ни в одном окне. Дезар из комнаты номер сорок пять постучал в стенку: ему хотелось спать.
— Я говорю только то, что и тебе прекрасно известно, — ответил Бедап, значительно понижая голос. — То, что на самом деле в КСПР правят люди, подобные Сабулу, и это происходит из года в год.
— Если ты в этом так уверен, — прошипел Шевек обвиняющим тоном, — то почему до сих пор не рассказал всем? Почему не выступил на собрании в своем синдикате, если у тебя на руках факты? Ну а если твои идеи не выдерживают критики, то шептаться о них по ночам я не желаю!
Глаза Бедапа стали похожи на стальные бусинки.
— Господи, до чего же ты уверен в себе! — сказал он. — Впрочем, ты всегда был таким. Да ты только посмотри вокруг! Выгляни, черт бы тебя побрал, за пределы своего чистого разума! Я пришел к тебе и шепчусь с тобой только потому, что уверен: я могу доверять тебе! Черт возьми, с кем еще я могу поговорить? Чтобы не получилось, как с Тирином.
— С Тирином? — Шевек был настолько потрясен, что, забывшись, снова заговорил громко.
Бедап указал ему на стену, призывая говорить тише.
— А что случилось с Тирином? Где он?
— В сумасшедшем доме, на острове Сегвина.
— В сумасшедшем доме?
Бедап забрался с ногами в кресло и обхватил колени руками. Теперь он говорил медленно, почти спокойно, даже как бы нехотя:
— Тирин написал пьесу и поставил ее — через год после твоего отъезда. Пьеса была смешная, сумасшедшая такая — ну ты знаешь, как он может. — Бедап провел рукой по своим жестким, песочного цвета волосам и развязал тесемку, стягивавшую их на затылке. — Только кретинам такая пьеса могла показаться антиодонийской. Но, к сожалению, кретинов у нас немало. Ну и возник скандал. Тирину вынесли общественное порицание. Я ни разу до того не видел, чтобы кого-то порицали публично. Для этого все кому не лень являются на собрание твоего синдиката и поносят тебя. Должно быть, когда-то именно так в нашем обществе снимали с поста какого-нибудь зарвавшегося мастера, решившего, что он теперь большой начальник. Теперь же у нас используют общественное порицание для того, чтобы сообщить человеку, что ему пора перестать мыслить самостоятельно. Это было просто отвратительно! Тирин такого, конечно, вынести не смог. По-моему, у него после этого даже крыша немного поехала. Ему казалось, что все против него. И тогда он начал говорить слишком много, и горькие то были речи. Но отнюдь не бессмысленные. Очень разумные, всегда критические и всегда очень горькие. И он готов был говорить с любым. В общем, все кончилось, как этого и следовало ожидать. Он получил диплом преподавателя математики и, естественно, попросил о соответствующем назначении. Назначение он получил — в дорожно-ремонтную бригаду на самом юге. Он стал протестовать, говорил, что это ошибка, однако компьютеры в ЦРТ все время выдавали ему один и тот же результат. И он поехал туда…
— Тир всегда избегал физической работы — с тех пор как я его знаю, с десяти лет, — прервал его Шевек. — Ему всегда удавалось выпросить себе какую-нибудь работу полегче, под крышей или за письменным столом. В центре были, наверное, правы…
Бедап его будто не слышал:
— Я точно не знаю, что у них там случилось. Он несколько раз писал мне… но каждый раз его переводили на новое место. И всегда это была самая примитивная физическая работа где-нибудь в маленькой и очень далекой коммуне. Он несколько раз писал, что непременно откажется от следующего подобного назначения и вернется в Северное Поселение… что очень хочет повидаться со мной… Но так и не приехал. И писать перестал. В конце концов я сам разыскал его — через компьютерные списки в ЦРТ. Мне выдали копию его учетной карточки; последние сведения в ней были таковы: «Отправлен на принудительное лечение. Остров Сегвина». Принудительное лечение! Разве Тирин кого-нибудь убил? Изнасиловал? За что же его отправлять в сумасшедший дом?
— В сумасшедший дом здоровых никогда силой не отправляют. Наверное, он просто сам попросил назначение туда на работу…
— Перестань вешать мне на уши эту лапшу! — внезапно зло сказал Бедап. — Он никогда никого не просил о таком назначении! Его просто довели до ручки, а потом сослали туда. Ты что, Шевек? Я же о Тирине говорю, о Тирине! Ты его помнишь?
— Я, между прочим, познакомился с ним раньше тебя! Ты что, думаешь, сумасшедший дом — это тюрьма? Вовсе нет. Это убежище для больных людей. Если там и есть убийцы и хронические бездельники, то только потому, что они сами туда попросились; там на них не оказывают давления, они свободны от бесконечных упреков. Но кого это ты так упорно называешь «они»? «Они довели его до ручки» и так далее? Ты что, хочешь сказать, что тебе больше не по вкусу наша социальная система? Что она исполнена зла? Что на самом деле «они» — это преследователи Тирина? Твои враги? Но ведь «они» — это же мы сами… наш единый социальный организм.
— Если ты можешь сбросить со счетов Тирина, если у тебя хватит совести считать его хроническим бездельником, то мне не о чем больше с тобой говорить, — сказал Бедап, скорчившийся в кресле. И в голосе его прозвучала такая неподдельная горечь и печаль, что «праведный» гнев Шевека тут же улетучился.
Некоторое время оба молчали.
— Я, пожалуй, лучше домой пойду, — сказал Бедап, неловко расправляя конечности и вставая.
— Отсюда же целый час пешком! Оставайся и не глупи!
— Ну, я думал… Поскольку…
— Не будь дураком, Дап.
— Ладно, останусь. Где у вас тут сортир?
— Налево, третья дверь.
Вернувшись, он сразу заявил, что ляжет на полу, но поскольку ни ковра, ни циновки на полу не было, а теплое одеяло было только одно, то эта идея, как спокойно заметил Шевек, представлялась абсолютно идиотичной. Оба они были мрачны и сердиты друг на друга, точно наставили друг другу синяков и разошлись, а гнев выпустить во время драки так и не успели. Шевек развернул скатанную постель, они легли и выключили свет. Серебристая ночь вошла в комнату — довольно светлая городская ночь, какая бывает, когда выпадет снег, от которого неярко отражаются ночные огни. Было очень холодно. И так приятно чувствовать тепло друг друга.
— Беру назад свои слова насчет твоего одеяла.
— Послушай, Дап, я вовсе не хотел…
— Ох, давай поговорим об этом утром.
— Верно.
Они придвинулись ближе. Шевек перевернулся на живот и через две минуты заснул. Бедап сперва очень старался не спать, но не устоял и все глубже и глубже соскальзывал в сонное тепло, в беззащитность, в доверчивость… Ночью кто-то из них громко вскрикнул во сне. Второй тут же сонно протянул руку и ласково погладил кричавшего, что-то успокоительно приговаривая. И это тепло дружеского прикосновения пересилило всякий страх.
Следующим вечером они встретились снова; разговор зашел о том, не поселиться ли им вместе, как когда-то. Это заслуживало серьезного обсуждения: Шевек был абсолютно и безоговорочно гетеросексуалом, а Бедап — гомосексуалистом. Это могло серьезно осложнить совместную жизнь. Однако Шевек, явно желавший восстановить былую дружбу, понимал, какое большое значение для Бедапа имеет сексуальная сторона их отношений, и решил проявить терпимость, взяв инициативу в свои руки. Он с удивительной нежностью и тактом старался вновь «приручить» Бедапа. Они заняли отдельную комнату в одном из общежитий деловой части города и прожили там вдвоем дней десять, после чего вполне спокойно расстались: Бедап вернулся к себе, а Шевек — в комнату номер сорок шесть. К счастью, ни с той, ни с другой стороны не возникло достаточно сильного сексуального влечения, чтобы как-то продлить эту связь, однако былое доверие друг к другу было восстановлено полностью.
И все же Шевек порой задавал себе вопрос, что именно ему так нравится в Бедапе и почему он так ему доверяет. Он находил его теперешние взгляды отвратительными, а его упорные рассуждения на эту тему — утомительными. Они яростно спорили почти при каждой встрече, доходя чуть ли не до оскорблений. Расставаясь с Бедапом, Шевек часто обвинял себя в том, что просто-напросто старается сохранить верность старой дружбе, которую давно уже перерос, и сердито клялся себе, что больше никогда с Бедапом не увидится.
И все же, как ни странно, взрослый Бедап нравился ему гораздо больше, чем в детстве. Нелепый и настойчивый, догматик и разрушитель — да, все это в Бедапе было, однако была в нем и та свобода мышления, которой самому Шевеку не хватало и которой он даже отчасти опасался. Бедап переменил всю его жизнь, и Шевек наконец-то начал двигаться вперед, в частности благодаря их бесконечным спорам, в которых они, причиняя друг другу страдания, обретали истину, способность отрицать ранее незыблемое и отторгать его. Все это было Шевеку необходимо. Он не знал, что именно ищет, но знал теперь, где это нужно искать.
Впрочем, этот период исканий не прибавил в его жизни счастья и удачи. Он по-прежнему ничуть не продвинулся в своей работе. Мало того, бросив заниматься теорией, он вернулся к старым экспериментальным исследованиям в Лаборатории радиационной физики, выбрав себе в напарники ловкого молчаливого парня с инженерного факультета, занимавшегося субатомными скоростями. Это была хорошо разработанная область знаний, и запоздалое обращение Шевека к конкретной теме было воспринято в институте как знак того, что он наконец перестал «оригинальничать». Ему разрешили читать самостоятельный курс — математическую физику, — но у него не возникло ощущения победы. Как раз наоборот: ему позволили, разрешили читать то, что он мог бы читать два года назад! Теперь его вообще мало чем можно было утешить. То, что стены его, столь прочного прежде, пуританского сознания чрезвычайно расширились, было связано с чем угодно, только не с покоем и удовлетворенностью. Он все сильнее чувствовал в своей душе холод и одиночество. У него было ощущение, что он заблудился, но отступать некуда, и никакого убежища рядом нет, так что остается идти вперед, за эти стены, где царит еще больший холод, одиночество, чувство потерянности…
Зато Бедап приобрел в Аббенае множество друзей и поклонников, случайных и не слишком сильно к нему привязанных. Некоторым из его друзей очень нравился мрачноватый стеснительный юноша по имени Шевек. Сам Шевек не чувствовал себя своим в их компании, и эти ребята не стали ему ближе, чем более подходящие для него по интересам знакомые из института, однако приятелей Бедапа отличала значительная независимость суждений, и общение с ними давало больше пищи для ума. Они сохраняли эту независимость любой ценой, даже становясь порой эксцентричными. Некоторые из них были интеллектуальными бездельниками, «нучниби», и годами нигде не работали постоянно. Шевек их сурово осуждал; однако многие из них тем не менее нравились ему.
Один из них был композитор по имени Салас. Он, как и Шевек, стремился как можно больше узнать об окружающем мире. Салас весьма плохо разбирался в математике, однако Шевек мог объяснить почти любую физическую проблему с помощью аналогий или экспериментальных моделей, и Салас слушал его с огромным вниманием, оказавшись весьма способным учеником. Шевек с неменьшей готовностью слушал все, что Салас мог ему поведать о теории музыки, все, что Салас давал ему прослушать в записи или же сыграть сам на своем портативном инструменте. Но кое-что из рассказов Саласа о его жизни вызывало в душе Шевека странную тревогу. Салас в последнее время принял назначение в команду, занимавшуюся строительством канала на равнинах Темае, к востоку от Аббеная. Он приезжал в город на три свободных дня каждую декаду и жил то у одной девицы, то у другой. Сперва Шевек решил, что Салас согласился на такое назначение, потому что для разнообразия захотел поработать на свежем воздухе, но потом оказалось, что Саласу никогда и не предлагали ничего, хоть как-то связанного с музыкой. Только самую примитивную, не требующую никакой специальной подготовки работу.
— А в каком списке ты числишься в ЦРТ? — спросил озадаченный этой ситуацией Шевек.
— В общем.
— Но ты же высококвалифицированный специалист! Ты же лет шесть или восемь по крайней мере учился в консерватории! Почему же тебе не предлагают, например, преподавать музыку?
— Предлагали. Я отказался. Я еще лет десять не смогу никого учить музыке. Вспомни: я композитор, а не исполнитель. И уж подавно не преподаватель.
— Но ведь и для композиторов должны существовать рабочие места!
— Где?
— В Музыкальном синдикате, наверное.
— Но Музыкальному синдикату мои сочинения не нравятся. И пока что практически никому другому тоже. Я же не могу сам по себе образовать отдельный синдикат, верно?
Салас был худой, маленький, с довольно большой уже лысиной; остаток волос он стриг очень коротко, так что они шелковистой бежевой опушкой окружали его лысину на затылке и над ушами. У него была очень хорошая, добрая улыбка, от которой все его живое лицо покрывалось морщинками.
— Понимаешь, я пишу не так, как меня учили в консерватории. Я пишу нефункциональную, с их точки зрения, музыку. — Он еще ласковее улыбнулся. — А им нужны хоралы. Я хоралы терпеть не могу! Им нравятся полифонические пьесы, вроде тех, что писал Сессур. А я его музыку тоже не перевариваю… Я пишу камерную музыку. Знаешь… Одну вещь, по-моему, можно было бы назвать «принцип одновременности»!.. Пять инструментов играют каждый независимую циклическую тему; и никакой мелодической каузальности! Весь последующий процесс полностью состоит из отдельных партий каждого инструмента. В целом получается очень здорово и даже гармонично. Но они эту музыку не слышат. Не хотят услышать. Не могут!
Шевек немножко подумал.
— Если ты назовешь ее «Счастье солидарности», — сказал он, — они ее непременно услышат! Тебе не кажется?
— Черт возьми! — сказал Бедап, прислушивавшийся к их разговору. — Впервые слышу циничное высказывание из твоих уст, Шев! Итак, в нашем полку прибыло!
Салас рассмеялся:
— Они разрешат ее прослушивание, но все равно завернут, когда речь пойдет о записи или концертном исполнении в регионах. Она написана «недостаточно органично».
— Ничего удивительного, что я никогда не слышал по-настоящему профессиональной музыки, пока жил в Северном Поселении, — возмутился Шевек. — Но каким образом они оправдывают свое вмешательство? Это же вкусовщина! Настоящая цензура! Ты пишешь Музыку, а Музыка сама по себе — искусство сотрудничества. Ей это присуще органически, по определению. Она явление общественное. Возможно, это самая благородная форма социального поведения, на которую мы, люди, способны! И конечно же, занятие музыкой — одно из самых благородных, какое только может выбрать человек. И разумеется, как и любое искусство, музыка требует, чтобы ею поделились с другими. Человек искусства всегда делится своим мастерством с другими, в этом суть его деятельности. И черт бы побрал этот твой синдикат — разве можно оправдать то, что тебе, музыканту, композитору, не дают возможности работать по специальности?
— Они не хотят делить мою музыку со мной, — весело заявил Салас. — Она их пугает.
Бедап был настроен более мрачно:
— Оправдаться можно тем, что музыка не приносит пользы. Вот рыть каналы — это важно, это полезно всем, как вы понимаете, а музыка что? Просто украшательство какое-то, декоративное искусство. Итак, круг натуральным образом замкнулся; мы вернулись в ту точку, откуда начинается вульгарный собственнический утилитаризм. Сложность и разнообразие жизни, энергия и воля, свобода изобретательства и инициативы — все, что занимало центральное место в теории Одо, в идеалах первых одонийцев, всё мы отбросили прочь и прямой дорожкой вернулись к варварству: если это что-то новое, незнакомое, лучше беги от него подальше; если не можешь это съесть, лучше выброси!
Шевек вспомнил о своей судьбе и работе, ему нечего было возразить Бедапу, и все же он не мог полностью разделить его критическую позицию. Благодаря Бедапу он уже многое осознал, многое его возмущало в окружающей действительности, однако в глубине души он все же считал, что свободное мышление дано ему воспитанием и он не имеет права восстать против воспитавшего его общества одонийцев, его родного общества, которое, если разобраться как следует, революционно само по себе, ибо постоянно развивается, находится в вечном процессе перемен и отрицания старых ценностей. Чтобы подтвердить ценность этого общества и его силу, думал Шевек, нужно просто действовать, не боясь наказания, без надежды на успех и награду: действовать из самых искренних побуждений.
Бедап с приятелями решили на каникулы махнуть дней на десять автостопом в горы Не-Терас и убедили Шевека поехать с ними. Шевеку очень хотелось в горы, однако его мало радовала перспектива в течение десяти дней выслушивать сентенции Бедапа. Все эти разговоры ужасно напоминали собрание, посвященное критике какой-либо конкретной проблемы, а этот вид общественной деятельности Шевеку всегда нравился меньше всего; он терпеть не мог, когда каждый вставал и публично «обличал» какие-то недостатки — в работе всей коммуны или просто в характерах своих соседей. Чем ближе были каникулы, тем больше он колебался. Однако в последний момент все же сунул в карман записную книжку, чтобы в любой момент иметь возможность отойти в сторонку и сделать вид, что работает, и поехал со всеми вместе.
Они встретились на рассвете за автобазой у Восточных Холмов — трое молодых мужчин и три девушки. Девушек Шевек не знал совсем, но Бедап почему-то представил его только двум из них. Когда они уже ехали по направлению к горам, он наклонился к третьей, сидевшей с ним рядом, и представился:
— Шевек.
— Я знаю, — откликнулась она.
До него дошло, что они, должно быть, встречались где-то раньше и ему бы тоже следовало знать ее имя. Уши у него покраснели.
— Ты, часом, не спятил? — тут же вмешался Бедап. — Таквер же училась вместе с нами в Северном Поселении, в Региональном институте, и уже два года живет в Аббенае. Вы что, с тех пор друг друга не видели?
— Я его видела. Раза два. — И девушка рассмеялась. У нее был замечательный, звонкий и искренний смех человека, который любит вкусно поесть, выспаться, хорошо поработать. Смеялась она во весь рот, точно ребенок.
Она была высокая и довольно тоненькая, но с округлыми плечами и широкими бедрами. Не очень хорошенькая, но приятная; лицо смуглое, умное, веселое. Глаза очень темные — не прозрачно-карие, но глубокие, как бездна, темные, почти черные, но горячие, точно угли. Встретившись с этим взглядом, Шевек понял, какую непростительную ошибку совершил, забыв ее имя, и в тот же миг, не успев еще осознать этого, почувствовал, что уже прощен, что ему наконец повезло, что фортуна наконец повернулась к нему лицом.
Они стали подниматься в горы.
Холодным вечером, на четвертый день путешествия, Шевек и Таквер сидели на голом крутом склоне над горной рекой. В сорока метрах под ними грохотал по камням стремительный поток, блестели влажные скалы. На Анарресе редко можно было увидеть бегущую воду, там вообще было очень мало рек. Только в горах текли немногочисленные ручьи и быстрые речки. Звук что-то кричавшей, гремевшей и певшей воды был нов для них.
Они карабкались над такими оврагами весь день и в итоге забрались довольно высоко; ноги страшно устали и теперь побаливали. Остальная часть их группы осталась отдыхать в Дорожном приюте — небольшом каменном здании, построенном самими туристами для туристов же и содержавшемся в образцовом порядке. Федерация туристов в Не-Терас была наиболее активной, и в ней наибольшее число добровольческих групп следили за окружающей средой и оберегали самые красивые виды, которых на Анарресе было совсем немного. Егерь, он же пожарный, который обычно жил в Дорожном приюте все лето, помог Бедапу и остальным состряпать неплохой обед из того, что имелось в укомплектованных весьма прилично кладовых. А после обеда Таквер и Шевек ушли прогуляться — просто так, сами не зная, куда пойдут.
Вокруг них по склону кружевными кругами расползлись заросли нежной лунной колючки. Ее жесткие хрупкие веточки серебрились в сумерках. В просвете между вершинами гор, на востоке, бледно светилось небо, возвещая восход луны. В молчании высоких голых утесов особенно шумливым казался бегущий внизу поток. Ни ветерка, ни облачка. Воздух над горными вершинами застыл и был цвета аметиста.
Некоторое время они посидели там молча.
— Я никогда еще так не привязывался к женщине. Меня тянет к тебе с самого первого дня нашего путешествия. — Шевек говорил холодным тоном, почти с презрением.
— Но у меня вовсе не было намерения испортить тебе каникулы, — возразила она серьезно и вдруг, как всегда громко, по-детски, расхохоталась. Слишком громко для горных сумерек.
— Ты их ничуть не испортила!
— Уже хорошо. А то я испугалась, что отвлекаю тебя от решения Великой Задачи.
— Отвлекаешь! Да то, что со мной творится, вообще на какое-то землетрясение похоже!
— Ничего себе! Вот спасибо.
— Дело вовсе не в тебе, — хрипло, но стараясь сохранить в тоне презрительность, сказал он. — Дело во мне.
— Это тебе только так кажется, — возразила она.
Снова надолго воцарилось молчание.
— Если ты хочешь заняться со мной сексом, — сказала она, — то почему бы не спросить прямо?
— Потому что я не уверен, что хочу именно этого.
— Я тоже. — Она больше не улыбалась. — Послушай, — голос ее теперь звучал тихо и нежно, в нем было нечто схожее с ее горячими ласковыми глазами, — я кое-что должна сказать тебе… — Но что она должна была сказать ему, так и осталось невысказанным. И тогда он посмотрел на нее с такой мольбой, что она заторопилась и, скомкав мысль, быстро проговорила: — Ну в общем я просто хотела сказать, что просто секс ни с тобой, ни с кем-либо другим мне не нужен.
— Ты дала зарок?
— Нет! — с жаром возразила она, но объяснять ничего не стала.
— Ну а я, можно считать, дал, — сказал он и швырнул камешек в пенные воды. — А может, просто стал импотентом. Уже полгода никакого секса. Да и то в последний раз это было с Дапом — все равно что не было. А так, в целом, наверное, около года уже. Знаешь, с каждым разом мне все эти забавы приносили все меньше удовлетворения, и я просто перестал предпринимать какие бы то ни было попытки встречаться с девушками. Такая ерунда не стоила беспокойства. Вообще почти ничего не стоила. И все же я… я помню… я знаю, как это должно быть.
— Ну да, в том-то и дело, — сказала Таквер серьезно. — Я когда-то тоже страшно веселилась, занимаясь этим, пока мне не стукнуло лет восемнадцать или девятнадцать. Сперва это было интересно, приятно возбуждало, но потом… Не знаю. В общем, как ты сказал, перестало приносить удовлетворение. А простеньких удовольствий я уже не хотела.
— Ты бы хотела иметь детей?
— Да, со временем.
Он кинул вниз еще один камешек, который исчез в темноте оврага, оставив лишь шумный след — бесконечную гармонию падения, состоящую из дисгармоничных звуков.
— А я хочу наконец завершить свою работу, — сказал он.
— И что, обет безбрачия этому способствует?
— Есть какая-то связь… Но я не уверен… Здесь явно не причинно-следственные отношения. К тому времени, как примитивный секс стал мне надоедать, стала надоедать и работа. Причем ощущение ее бессмысленности все усиливалось. Три года — и никаких результатов. Полное бесплодие. По всем параметрам. Передо мной точно бесплодная пустыня раскинулась в безжалостном сиянии солнца… безжизненная, бесполезная… Ни воды, ни жизни, ни любви — пустое пространство, выстланное камнем… И камни точно скелеты несчастных путников, пытавшихся это пространство пересечь…
Таквер не засмеялась, слушая его чуть выспренную речь; она как-то нервно хихикнула, точно скрывая боль. Он вскинул голову и попытался получше рассмотреть ее лицо. За темноволосой головой Таквер небо было настолько ясным и холодным, что казалось твердью.
— Неужели это так плохо — просто получать удовольствие, Таквер? И почему ты от этого отказываешься?
— Ничего плохого в этом нет. И я от него не отказываюсь. Просто оно мне не нужно. Если я соглашусь получать его все время, то никогда не получу того, что мне действительно нужно.
— А что тебе действительно нужно?
Она не поднимала глаз, царапая ногтем поверхность выступавшего из-под земли валуна. И молчала. Потом наклонилась, хотела сорвать стебелек лунной колючки, но не сорвала, а только коснулась его и погладила пальцем пушистый стебель и хрупкий листок. По тому, какими странно напряженными были ее движения, Шевек понял, что она старается сдержать бушующие в ее душе чувства, чтобы говорить спокойно. Когда ей удалось совладать с собой, она заговорила — тихим и чуть охрипшим голосом.
— Мне нужна прочная связь, — сказала она. — Настоящая. Когда люди принадлежат друг другу телом и душой и на всю жизнь. Не больше и не меньше.
Она подняла голову и посмотрела на него — ему показалось, с презрением, а может, даже с ненавистью.
Таинственная, неведомая радость отчего-то вдруг стала подниматься в его душе — так звук и запах бегущей внизу воды пробивался к ним сейчас сквозь непроницаемую тьму. У него было ощущение безграничной и полной ясности, чистоты — словно его наконец выпустили на свободу. За головой Таквер разливалось сияние: всходила луна. Дальние вершины гор парили в ее свете — чистые, серебристые…
— Да, это именно то, что нужно, — сказал он спокойно и покорно, точно не ей, а самому себе, задумчиво, точно размышляя вслух. Сказал то, что всплыло из глубины его души: — Но я никогда не встречал таких отношений.
В голосе Таквер все еще слышался отголосок неприязни:
— Ты никогда и не мог.
— Почему же?
— Наверное, потому, что никогда не верил в возможность этого.
— Что ты хочешь этим сказать? Какую возможность ты имеешь в виду?
— Встретить человека.
Он задумался. Они сидели примерно на расстоянии метра друг от друга, поджав колени к подбородку и обхватив их руками, потому что становилось ужасно холодно. Воздух вливался в горло, точно вода со льдом. Они видели дыхание друг друга, облачками вырывавшееся изо рта и чуть подсвеченное луной.
— В ту ночь, когда я поверила в такую возможность, — сказала Таквер, — ты как раз собирался уезжать из Регионального института. Помнишь вечеринку? После которой мы, несколько человек, просидели за разговорами всю ночь? Но это было так давно, четыре года назад. И ты даже не знал, как меня зовут… — Враждебность исчезла из ее голоса — она, похоже, уже хотела как-то оправдать забывчивость и рассеянность Шевека.
— Так, значит, ты уже тогда увидела во мне то, что я увидел в тебе лишь за четыре последних дня?
— Не знаю. Не уверена. Но это… это не было просто плотским влечением. Я ведь тебя куда раньше заметила, если честно. Но в тот вечер все было иначе — я тебя увидела. Хотя не знаю, что именно теперь видишь ты. Потому что сама я тогда по-настоящему не поняла, что увидела. Мы же почти не были знакомы. Только когда ты заговорил, мне показалось, что я вижу тебя очень ясно, как бы насквозь, до самых глубин. Но это вполне могло быть ошибкой, ты мог оказаться совсем другим, чем мне показалось. И это отнюдь не было бы твоей виной! Просто тогда, увидев что-то в тебе, я поняла: именно это мне нужно! И это не просто увлечение…
— И ты жила в Аббенае два года и даже не…
— Что «даже не»? Ведь все это было только с моей стороны! Можно сказать, выдумано мною. Ты даже имени моего не знал. В конце концов, прочную связь невозможно создать в одиночку!
— И ты боялась, что если придешь ко мне сама, то я могу и не захотеть подобной связи?
— Не боялась. Просто знала, что ты человек, который… которого невозможно заставить… Ну, в общем, да, правда, я боялась. Боялась тебя. Не того, что могу совершить ошибку… Я знала, что это не ошибка. Но ты был… самим собой. Ты ведь не похож на остальных, на бо́льшую их часть, ты же сам знаешь. Я боялась тебя, потому что знала: ты такой же, как я! — Под конец она почти кричала, но уже через несколько секунд успокоилась и сказала нежно, ласково: — Знаешь, Шевек, на самом деле ты все это не принимай близко к сердцу. Это не так уж и важно.
Он впервые услышал, как она произносит его имя, и обернулся. Заикаясь, чуть ли не задыхаясь, спросил:
— Не так важно? Сперва ты разъяснила мне… разъяснила, что именно важно, что действительно было мне необходимо всю жизнь… а теперь говоришь, что это не так уж важно?!
Теперь их лица почти соприкасались, однако они не коснулись друг друга.
— Так, значит, тебе тоже нужно именно это?
— Да. Прочная связь. Это единственный шанс.
— Сейчас — и на всю жизнь?
— Сейчас — и на всю жизнь.
«Жизнь!» — сказал ручеек, бежавший внизу по камням в холодной тьме.
Вернувшись из путешествия, Шевек и Таквер переехали в отдельную сдвоенную комнату. В ближайших к институту общежитиях не было ни одной свободной, но Таквер отыскала то, что нужно, в старом общежитии на северной окраине города. Чтобы получить этот сдвоенный номер, им пришлось пойти к управляющей кварталом, — Аббенай был поделен на две сотни административных единиц, которые назывались кварталами, — и ею оказалась полировальщица линз, которая работала дома и всех своих детей, их у нее было трое, держала при себе. Списки комнат она клала на шкаф, чтобы до них не добрались дети. Достав их оттуда, она проверила: большая отдельная комната была свободна; Шевек и Таквер тут же зарегистрировались у нее и стали переезжать.
Переезд много усилий не потребовал. Шевек за один раз перетащил в новое жилище ящик с бумагами, зимние ботинки и оранжевое одеяло. Таквер пришлось сходить за вещами три раза. Потом они наведались в местный распределительный центр, чтобы получить по новому комплекту одежды и постельного белья, — этот акт, как смутно предполагала Таквер, был, с ее точки зрения, совершенно необходим для начала совместной жизни. Потом они вместе с Шевеком еще раз сходили в ее прежнее общежитие, чтобы принести некоторое количество довольно забавных вещей: сложных концентрической формы предметов, сделанных из проволоки, которые, будучи подвешенными к потолку, двигались и меняли свои очертания, но очень медленно, как бы исподволь. Таквер сама сделала эти штуки в мастерской и назвала их «Занятие Незаселенных Пространств». Одно из двух кресел в комнате оказалось безнадежно сломанным, так что они отнесли его в мастерскую, где подобрали для себя другое, целое. После чего с вопросом меблировки было покончено. В новой комнате были высокие потолки и много воздуха, а также места для «Незаселенных Пространств». Общежитие стояло на невысоком холме, каких было много на окраинах Аббеная, а в их комнате было угловое окно, куда всю вторую половину дня светило солнце и откуда открывался замечательный вид на город: видны были его улицы, площади, крыши домов, зелень парков и долины за ним.
Интимные отношения после столь долгого воздержания оказались для обоих не только радостью, но и серьезным испытанием. В первые несколько декад оба чувствовали себя совершенно выбитыми из колеи. Шевек то и дело испытывал какие-то дикие всплески возбуждения и беспокойства, Таквер тоже порой срывалась. Оба были сверхчувствительны и неопытны. Но напряжение постепенно начало спадать, когда они чуть лучше изучили друг друга. Их сексуальный голод изливался в страстное наслаждение, их желание быть вместе каждый день обновлялось и каждый день бывало удовлетворено.
Шевеку теперь стало ясно, и он ни секунды не сомневался в справедливости того, что все те годы в этом городе, которые он считал «пропащими», были частью, преддверием его теперешнего великого счастья. Таквер, правда, не видела столь сложных причинных связей в сложившихся между ними отношениях, но она ведь не занималась физикой времени! Она представляла себе время наивно — как расстилающуюся перед ней дорогу. Идешь, идешь вперед и куда-нибудь приходишь. Если повезет, приходишь туда, куда стоило прийти.
Но когда Шевек попытался переложить эту ее метафору в термины своей науки, объясняя, что, если прошлое и будущее остаются частью настоящего (благодаря памяти и намерениям), не существует и никакой «дороги» — идти попросту некуда, то она закивала и прервала его на середине лекции.
— Вот именно! — сказала она. — Именно некуда. И я никуда и не шла — целых четыре года. В жизни ведь не всегда выпадает удача. Жизнь только отчасти счастливая.
Ей было двадцать три, на полгода меньше, чем Шевеку. Она выросла в Круглой Долине, земледельческой коммуне на северо-востоке. Это были дикие места, и до того, как Таквер поступила в Региональный институт Северного Поселения, ей пришлось выполнять куда более тяжелую работу, чем большинству ее сверстников. В Круглой Долине всегда не хватало рабочих рук, хотя работы было полно, однако вклад этой небольшой коммуны в общую экономику планеты был невелик, и работа в этих местах никаким спросом не пользовалась. Им приходилось самим заботиться о себе, не надеясь на ЦРТ. Таквер с восьми лет каждый день по три часа выбирала солому и камешки из зерен дерева-холум на фабрике после занятий в школе. Мало что из той тяжелой и нужной работы, которой она занималась в детстве, как-то обогатило ее личность: просто нужно было помочь коммуне выжить. Во время сбора урожая и во время сева все обитатели Круглой Долины от десяти до шестидесяти целыми днями работали в поле. В пятнадцать лет Таквер уже отвечала за составление графиков работы на четырех сотнях различных полей, а также помогала диетологу в городской столовой планировать меню и расход продуктов. Во всем этом для жителей Круглой Долины не было ничего необычного, и Таквер особенно не задумывалась о необходимости трудиться с раннего детства, однако подобные условия, разумеется, наложили свой отпечаток на ее характер и взгляды. Шевек, например, был очень рад, что не раз участвовал в различных срочных работах и не гнушался физического труда, ибо Таквер откровенно презирала тех, кто избегал «грязной работы».
— Ты бы послушал, как ноет этот Тинан, — говорила она, например, — потому что его, видите ли, на четыре декады — какой ужас! — отправляют убирать урожай земляного холума, а он у нас нежный, как рыбья икринка! Он что, земли в жизни не нюхал? — В таких случаях Таквер абсолютно не была склонна к альтруизму, да и темперамент у нее был о-го-го.
В Региональном институте она изучала биологию и получила несколько наград за студенческие работы, так что решила продолжить свое образование в Аббенае. Проучившись год в Центральном институте, она попросила перевести ее в другой синдикат, который создавал новую Лабораторию по изучению технологии разведения и улучшения питательных свойств рыбы и съедобных морских организмов, водившихся в трех океанах Анарреса. Когда Таквер спрашивали, чем она занимается, она отвечала: «Рыбьей генетикой». Ей нравилась эта работа, в ней сочетались две вещи, которые она особенно ценила: конкретность и реалистичность цели и точность исследований; занимаясь экспериментами, не направленными на улучшение жизни людей, она не получала бы удовлетворения. Правда, бо́льшая часть тех идей, что приходили Таквер в голову, имела крайне малое отношение к «рыбьей генетике».
Ее заботливое отношение к природе и живым существам было сродни страсти. Столь пристрастное отношение ко всему живому, весьма приблизительно называемое «любовью к природе», Шевек считал куда более всеобъемлющим, чем любовь к «рыбам и растениям». Есть такие души, думал он, которые навсегда срослись пуповиной с природой, и пуповина эта так и не была отсечена. Такие люди не воспринимают собственную смерть как врага; они смотрят в будущее, видя, как превращаются в перегной, очень полезный злакам… Было всегда странно видеть, как Таквер берет в руки листок или просто камешек и становится как бы его продолжением, или этот предмет становится продолжением Таквер…
Она показала Шевеку огромные аквариумы с морской водой в своей лаборатории, где было больше полусотни различных видов рыб — большие и маленькие, бесцветные и чрезвычайно яркие, элегантные и уродливые. Он был очарован и ошеломлен.
Три океана Анарреса буквально кишели живыми существами, тогда как суша планеты была практически их лишена. Эти океаны или моря не имели сообщения друг с другом уже несколько миллионов лет, и формы жизни в них развивались по совершенно различным путям. Разнообразие морских тварей было просто потрясающим. Шевеку даже в голову никогда не приходило, что жизнь может иметь столько самых разнообразных проявлений и что, в конце концов, именно это разнообразие, вероятно, и есть основное свойство жизни.
На суше имелись, правда, растения — обычно растущие довольно далеко друг от друга и невысокие, — которые развивались довольно успешно, однако животные, когда-то попробовавшие дышать воздухом Анарреса, быстро бросили эту пагубную затею, поскольку климат планеты век от века становился все более засушливым, и на Анарресе наступила «эра пыли». Выжили некоторые виды бактерий — многие из них были литофагами, а также несколько сотен разновидностей червей и ракообразных.
Человеку приходилось осторожно приспосабливаться, с риском для жизни искать себе местечко в крайне узкой нише этой хрупкой экологической системы. Если ловить рыбу (но без излишней алчности) и добросовестно возделывать те небольшие участки земли, которые могли давать урожай, используя в качестве удобрений как можно больше различных органических отходов, то приспособиться было можно. Однако более никаких животных человек допустить в свою нишу не мог. Для травоядных здесь не было травы. А для хищников — не было травоядных. Здесь не было цветущих растений и не было насекомых, которые могли бы цветущие растения опылять (все импортные фруктовые деревья опылялись искусственно). И удобрялись вручную. С Урраса сюда никогда не завозили никаких животных, это было строго запрещено: животные могли создать смертельную угрозу хрупкому равновесию здешней природы. Сюда прибыли только сами переселенцы, и они были настолько хорошо «очищены» как внутренне, так и внешне, что даже на себе и в себе привезли минимум фауны и флоры. На Анаррес не удалось попасть даже блохе.
— Мне нравится заниматься биологией моря, — говорила Таквер, стоя перед аквариумом. — Только в здешних морях существует настоящая, сложная жизнь, целая паутина хитросплетений. Эта рыбка ест вон ту, а та ест всякую мелочь, которая, в свою очередь, питается ресничными инфузориями, а те поглощают всякие бактерии, и так далее. На суше у нас существует только три вида животных, все беспозвоночные, — если не считать человека. Ужасно любопытная ситуация с биологической точки зрения! Мы, жители Анарреса, неестественным образом изолированы от природы своей планеты. В Старом Мире имеется восемнадцать видов наземных животных; там есть классы, например класс насекомых, который включает в себя прямо-таки бесчисленное множество подвидов, а некоторые из этих подвидов насчитывают миллиарды особей. Подумай только: куда ни глянь, всюду живые существа, с которыми ты разделяешь землю и воздух! Там, наверное, действительно легче ощутить себя частью чего-то большего… — Она проследила взглядом за изящными движениями маленькой голубой рыбки в полутьме аквариума.
Шевек, слушая ее рассуждения, тоже невольно стал следить за рыбкой. Когда она ушла по делам, он еще довольно долго бродил среди огромных стеклянных резервуаров, а потом часто приходил к Таквер в лабораторию и, склоняя свою высоколобую голову физика-теоретика, любовался и восхищался крошечными странными существами, для которых настоящее вечно, которые не пытаются объяснить свои мысли и побуждения и даже не испытывают ни малейшей потребности оправдывать как-либо форму своего существования — тем более перед человеком.
На Анарресе обычно работали от пяти до семи часов в день, имея от двух до четырех выходных дней в декаду. Детали — то есть регулярность посещения, продолжительность рабочего дня, график выходных и так далее — обсуждались каждым со своей командой, синдикатом или федерацией отдельно, в зависимости от оптимального уровня кооперации и эффективности. Таквер вела самостоятельные исследования по собственному проекту, и в данном случае сам проект и, главное, живые рыбы предъявляли к ней свои особые требования; случалось, она каждый день проводила в лаборатории от двух до десяти часов и подолгу никаких выходных не имела. Шевек теперь преподавал даже в двух местах — вел «продвинутый» курс математики в учебном центре и читал курс лекций в институте. Все эти занятия приходились на утренние часы, и к полудню он уже возвращался домой. Таквер обычно еще не было. Во всем здании царила тишина. Солнечный свет только во второй половине дня добирался до их углового окна, из которого открывался такой замечательный вид на город и долины за ним, и пока что в комнате было темновато и холодно. Изящные концентрические «мобили», висевшие под потолком на различных уровнях, двигались с какой-то внутренней сосредоточенностью и определенностью, молча, загадочно — в точности так работают внутренние органы человека или его мозг. Шевек обычно садился за стол у окна и начинал работать — читал, делал записи, что-то подсчитывал… Постепенно солнце добиралось до их окна, заглядывало в комнату, проплывало по бумагам на столе, по его рукам и наконец наполняло все вокруг него своим сиянием и теплом. И он еще глубже погружался в работу. Фальстарты и напрасно потраченное время прошлых лет (как ему казалось) на самом деле оказались отличной предварительной подготовкой, основой, фундаментом, заложенным, правда, почти вслепую, но все же не таким уж плохим. И на этой основе методично и осторожно, однако с должным умением и уверенностью, которые давали ему опыт и знания, он строил прекрасную прочную структуру: теорию одновременности.
Таквер, как и любому другому человеку, вынужденному жить вместе с «творческой личностью», приходилось порой нелегко. Она, безусловно, была Шевеку необходима, однако ее присутствие рядом часто становилось «отвлекающим моментом», поэтому она старалась не приходить домой слишком рано. Шевек тут же бросал работу, стоило ей войти, и она чувствовала, что это неправильно. Позднее, когда они оба значительно повзрослели и привыкли друг к другу, он мог и не заметить ее возвращения, но в двадцать четыре года для него это было абсолютно невозможно. А потому она распределяла свои дела в лаборатории так, чтобы приходить домой только к вечеру. Это было не очень удобно, ведь, с другой стороны, Шевек нуждался в постоянной заботе не меньше, чем мальки ее драгоценных рыб. В те дни, когда у него не было занятий, она, придя домой, часто убеждалась, что он просидел за столом часов восемь подряд и, разумеется, ничего не ел, а когда вставал, то его шатало от усталости и руки у него дрожали. Он даже с трудом соображал, что говорит ей. «Творческие личности», пришла к выводу Таквер, способны настолько жестоко эксплуатировать подручные средства, то есть свой собственный организм, что доводят себя до полного истощения, выжимая буквально последние соки, так что потом такую «творческую личность» остается только выкинуть на свалку. Сообщив все это Шевеку, Таквер взялась за дело. Для нее вопроса о «замене» одной «творческой личности» на другую не существовало, так что протест ее против жестокого обращения Шевека с самим собой был активным. Она бы, пожалуй, с удовольствием закричала на него, подобно мужу Одо, Асьео, который однажды возмутился: «Господи, женщина, да неужели ты не можешь служить Истине каждый день, но понемножку?!» Вот только Таквер сама была женщиной, с богом знакомства не водила, а потому действовала иначе.
Они сперва немного разговаривали, потом шли прогуляться или в купальню, потом обедали в институтской столовой. После обеда обычно бывали собрания или концерты. Иногда они ходили в гости к своим друзьям — Бедапу, Саласу и прочим членам их кружка, или к Дезару и другим сотрудникам института, или к коллегам и друзьям Таквер. Однако и собрания, и общение с друзьями имели для них второстепенное значение. У них не было потребности ни в общественной деятельности, ни в шумных компаниях. Им хватало друг друга, и они не могли и не очень пытались скрыть это. Похоже, остальных это не обижало. Как раз наоборот. Бедап, Салас, Дезар и многие другие приходили к ним, как изнывающий от жажды человек — к источнику воды. Сами они не очень тянулись к другим, но для этих других были как бы неким центром, притягивавшим людей к себе. Они ничего особенного для этого не делали; они были не более благожелательны, чем иные люди, и не такие уж интересные собеседники; и все же друзья их любили, не скрывали своей зависимости от них и вечно старались принести им что-нибудь в подарок — незначительные вещицы, которые на Анарресе часто дарили друг другу те, кто ничего не имел, но владел всем: шарф ручной вязки, кусочек гранита с вкраплениями алых гранатов, вазу, сделанную собственными руками, стихотворение о любви, набор резных деревянных пуговиц, спиралевидную раковину с берегов Соррубского океана. Отдавая свой подарок Таквер, они говорили: «Вот, может, Шеву понравится — будет чем бумаги прижимать». Или совали что-то Шевеку, убеждая его взглянуть и удостовериться: «Посмотри-ка, похоже, Таквер эти цвета к лицу?» Им словно хотелось с помощью подарков хотя бы отчасти разделить то, что возникло между Шевеком и Таквер, и поблагодарить их за это возникшее между ними чудо.
Стояло долгое лето, теплое и ясное лето 160 года. Благодаря обильным весенним дождям зазеленели равнины близ Аббеная, пыль больше не висела в воздухе, и он казался необычайно прозрачным; днем солнце приятно грело, а по ночам небо было потрясающе звездным. Когда всходила луна, можно было отчетливо увидеть на ней границы континентов, порой скрывавшиеся под плотной массой облаков, которых всегда было немало над Уррасом.
— Почему она так прекрасна? — спрашивала Таквер, лежа рядом с Шевеком под оранжевым одеялом в темной комнате. Над ними в неясной мгле покачивались «Незаселенные Пространства», за окном сияла полная луна. — Ведь мы же знаем, что это обыкновенная планета, такая же как наша, только климат на ней лучше, а люди хуже… потому что все они собственники, ведут войны, устанавливают разные законы и одни едят досыта, а другие голодают. Но только ведь и они там стареют, и у них бывают неудачи, им тоже ревматизм скрючивает пальцы и заставляет хрустеть колени… Ведь мы все это знаем, так почему же их планета выглядит такой счастливой — словно жизнь там прямо-таки райская? Я, например, не могу смотреть на это волшебное сияние и представлять себе, что там, в вышине, живет какой-то отвратительный коротышка с засаленными рукавами и атрофировавшимся умом, вроде Сабула, нет, я просто не могу…
Их обнаженные руки и плечи были залиты лунным светом. Лицо Таквер в ореоле темных волос и окружавших постель теней тоже как бы светилось. Шевек коснулся ее посеребренного луной плеча своей серебряной рукой, восхищаясь неожиданным теплом этого прикосновения.
— Если ты способна видеть вещь как нечто целое, — сказал он, — она всегда кажется прекрасной. Планета, человек, любое проявление жизни… Но если приглядеться, рассмотреть детали, то любая планета может показаться просто грудой камней и грязи. И будничная жизнь тоже покажется малопривлекательной — тяжкий труд, усталость, растерянность, непонимание цели… Нужно расстояние, промежуток времени, простор — чтобы увидеть, как прекрасна та или иная планета, твоя собственная каменистая земля… Чтобы увидеть ее, как луну! А чтобы увидеть, как прекрасна жизнь, нужно оказаться в самой выгодной для этого точке: на пороге смерти.
— Прекрасно! Нет уж, пусть Уррас остается себе в небесах и будет нашей луной — мне он не нужен! И я вовсе не хочу взбираться на собственное надгробие и оттуда оглядываться на прожитую жизнь, говоря: «О, как она была прекрасна!» Я хочу видеть, как она хороша, прямо сейчас, здесь, посреди отведенного мне пути! Мне совершенно ни к чему вечность.
— Это не имеет никакого отношения к вечности, — сказал Шевек, улыбаясь и нагибаясь к ней, — худой, лохматый, сотканный из серебра и теней. — Чтобы увидеть жизнь как целое, тебе нужно лишь осознать, что она конечна, а ты смертна. Я умру, ты умрешь… иначе мы не могли бы любить друг друга. Солнце в небе когда-нибудь догорит дотла, иначе почему же оно старается так сиять?
— Ах, вечно эти твои разговоры! Твоя проклятая философия!
— Разговоры? Это не просто разговоры, Так. Я же ничего не доказываю. Это не просто аргументы. Это реальные факты. Все это совсем близко, можно коснуться рукой. Смотри, я касаюсь Целостности. Держу ее в руках. Скажи, где здесь лунный свет, а где Таквер? Чего же мне бояться смерти, если я держу в руках вечность, если я держу в руках свет?..
— Не будь собственником, — буркнула Таквер.
— Милая, не плачь.
— А я и не плачу. Это ты плачешь. Это же твои слезы.
— Я просто замерз. Этот лунный свет ужасно холодный.
— Ляг.
Он весь дрожал, когда она обняла его.
— Мне страшно, Таквер, — прошептал он.
— Тихо, милый мой, родной мой, тихо…
И в ту ночь, как и во многие другие, они уснули, крепко обняв друг друга.
Шевек нашел письмо в кармане своей новой, подбитой овечьей шерстью куртки, которую заказал на зиму на той кошмарной улице. Он понятия не имел, как письмо попало к нему в карман. Оно, безусловно, не было послано по почте — почту приносили три раза в день, и она состояла в основном из рукописей и перепечаток научных работ, которые присылали ему физики со всех концов Урраса, а также из приглашений на приемы и бесхитростных посланий школьников. Записка представляла собой листок тонкой бумаги, свернутый несколько раз, конверта не было; разумеется, не было также ни марки, ни почтового штемпеля.
Шевек развернул листок, смутно подозревая, что там будет написано, и прочел: «Если вы действительно анархист, то почему считаете возможным сотрудничать с государством, предавшим народ Анарреса и надежды всех одонийцев? А может, вы прибыли сюда, чтобы возродить в нас эту надежду? Страдая от многих несправедливостей, подвергаясь репрессиям, мы взираем на вашу планету, нашу сестру, и она представляется нам маяком свободы во мраке ночи. Присоединяйтесь же к нам, вашим братьям!» Подписи не было, адреса тоже.
Шевек был потрясен до глубины души; письмо озадачило его; его не покидали мысли о здешних одонийцах; он думал о них не с удивлением, а с какой-то панической растерянностью. Он знал, что они здесь есть, — но где их искать? Он до сих пор не встречал ни одного; он вообще ни разу не сумел встретиться ни с кем из «простых» людей, ни с кем из «бедняков»… Он сам позволил, чтобы вокруг него возвели эти золоченые стены; он, собственно, даже этого не заметил. Он принял предложенные ему выгодные условия и это убежище в Университете как самый настоящий собственник! Его действительно «кооптировали» — в точности как говорил Чифойлиск.
Но он не знал, как теперь разрушить эти стены. А если бы знал, то куда б пошел? Паника охватила его. К кому обратиться за помощью? Со всех сторон улыбки богачей!
— Я бы хотел поговорить с вами, Эфор.
— Хорошо, господин Шевек. Извините, господин Шевек, я только поставлю это вот сюда и подам вам завтрак.
Он ловко поставил тяжелый поднос, быстро снял крышки с блюд, налил в чашку горячий шоколад — пышная пена поднялась до самого края, однако ни капли не пролилось на скатерть. Опытный слуга, Эфор явно наслаждался этим утренним ритуалом — подношением завтрака — и собственным умением и ловкостью; ему явно не хотелось, чтобы какими-то непредвиденными действиями привычный ритуал нарушали. Обычно Эфор говорил очень грамотно и чисто, но стоило Шевеку выразить желание с ним побеседовать, и слуга тут же перешел на скачущий и невнятный столичный диалект. Шевек уже немного научился понимать его; проглоченные гласные, искаженные слова — во всем этом нетрудно было уловить вполне определенную закономерность, но при этом быстрая речь апокопы, то есть отпадение в словах последнего звука или даже нескольких звуков, все еще ставила его в тупик. Из-за нее он порой не понимал и половины сказанного. Точно закодированное послание или шифр, думал он, вроде того «шифра ньоти», который они выдумали в детстве, не желая, чтобы их понимали остальные.
Слуга почтительно ждал. Он знал, он хорошо запомнил все, чего Шевек терпеть не мог, еще в первую неделю — особенно чтобы ему подавали стул и стояли рядом, ожидая, пока он не поест. Напряженная прямая фигура Эфора уже сама по себе свидетельствовала о том, что никакой надежды на неформальную беседу и быть не может.
— Может быть, вы присядете, Эфор?
— Как вам будет угодно, господин Шевек, — вежливо ответил слуга, подвинул к себе на полдюйма стул, однако так и не сел.
— Я вот о чем хотел поговорить с вами. Вы знаете, что я не люблю отдавать распоряжения…
— Я стараюсь все делать так, как вам нравится, господин Шевек. И не беспокоить вас по поводу дополнительных указаний.
— Да, это правда… но я совсем не это имел в виду. Вы знаете, в моей стране никто никому никаких приказов не отдает.
— И я так слышал, господин Шевек.
— Ну так вот: я хотел узнать вас получше как человека, равного мне, как моего брата. Вы, Эфор, единственный здесь, кто, насколько я знаю, не богат. То есть вы не из хозяев. Я очень хотел бы поговорить с вами по душам, узнать о вашей жизни…
Он в отчаянии умолк: на морщинистом лице Эфора отчетливо отразилось презрение. Да, он совершил все ошибки, какие только возможно! Эфор воспринимает его теперь как жалостливого любопытного дурака.
Шевек уронил руки на стол — с полнейшей безнадежностью! — и сказал:
— О, черт побери! Простите, Эфор! Я просто не сумел выразить свое желание словами. Пожалуйста, не обращайте внимания.
— Как скажете, господин Шевек. — И Эфор удалился.
Ну вот и все. «Класс несобственников» остался столь же далеким и неведомым, как прежде, когда он пытался что-то обнаружить о нем в учебнике истории в Северном Поселении.
Близились каникулы между зимним и весенним семестрами. Шевек давно пообещал Ойи провести недельку в его семье.
За это время Ойи несколько раз приглашал его к себе в гости — всегда несколько неуклюже, словно выполняя некий долг гостеприимства или, возможно, приказ правительства. Однако дома он совершенно преображался, хотя все же вел себя с Шевеком чуть настороженно. Вся его семья проявляла к гостю искреннее дружелюбие, и уже на второй раз оба сына Ойи решили, что Шевек — старый и надежный друг. Их доверчивость и уверенность в том, что и Шевек платит им той же монетой, явно озадачивала Ойи. Ему было даже как-то не по себе; он не мог по-настоящему одобрять подобные отношения, однако не мог не признать, что Шевек действительно относится к мальчикам как старинный друг семьи или как старший брат. Они его обожали, а младший, Ини, прямо-таки страстно в него влюбился. Шевек был с ними добр, серьезен, честен и рассказывал им множество интересных историй о луне. Но было и еще нечто, куда более существенное, что действовало на Ини совершенно неотразимо, хотя мальчик не в силах был описать, что именно его так восхищает в Шевеке. Даже значительно позже, став старше и сознавая, сколь сильное, хотя и непонятное воздействие оказало на всю его жизнь детское увлечение Шевеком, Ини не находил слов, чтобы описать свои чувства; у него прорывались только отдельные слова, в которых как бы слышалось эхо тех переживаний: «странник», «ссылка», «одиночество».
Всю неделю шел снег; это был единственный за всю зиму по-настоящему сильный снегопад. Шевек никогда не видел, чтобы снег ложился на землю слоем больше двух сантиметров. Необычность, щедрость, мощь этой снеговой бури приводили его в восторг. Он упивался обилием снега. Все было таким восхитительно белым и холодным, таким молчаливым и равнодушным, что невозможно было назвать это изобилие «экскрементальным». Даже самый отъявленный одониец не решился бы это сделать. Воспринимать эту красоту иначе как чудо было бы проявлением душевной бедности. Как только небо чуть посветлело, Шевек вместе с мальчишками поспешил на улицу. Сыновья Ойи оценили снегопад столь же восторженно, как и он. Втроем они носились по просторному саду за домом, играли в снежки, строили в снегу туннели, замки и крепости.
Сева Ойи вместе со своей золовкой стояла у окна, наблюдая, как носятся ее дети и этот взрослый человек вместе с молодой выдрой по снежным сугробам. Выдра нашла себе замечательное развлечение — скатывалась на брюхе с одной из стен снежной крепости, как с горки, и это занятие ей явно не надоедало. Щеки мальчишек пылали. А мужчина, стянув шнурком на затылке длинные, уже отмеченные ранней сединой волосы, с покрасневшими от холода ушами, энергично руководил строительством очередного туннеля:
— Нет, не здесь! Вон там ройте!
— Где же лопата?
— Ой, у меня лед в кармане!
Голоса детей звенели не умолкая.
— Ну как тебе наш инопланетянин? — улыбнулась Сева.
— Величайший из ныне живущих физиков! — хмыкнула ее золовка Веа. — Какой смешной!
Когда Шевек вернулся в дом, отдуваясь и стряхивая снег, излучая запах морозца и ту веселую энергию, которая исходит от людей, только что возившихся в снегу, Ойи представил ему свою сестру. Шевек протянул молодой женщине свою большую, твердую, холодную руку и дружелюбно посмотрел на нее сверху вниз.
— Так вы сестра Димере? — сказал он. — Да, конечно, вы с ним похожи.
И это замечание, которое в устах любого другого человека Веа сочла бы совершенно пресным, банальным, показалось ей необычайно приятным. «Он настоящий мужчина, — думала она потом весь день, — это в нем сразу чувствуется. А почему, интересно знать?»
Веа Доем Ойи — таково было ее полное имя. Ее муж Доем возглавлял крупный промышленный комбинат, ему приходилось много ездить, и он по полгода жил за границей в качестве делового представителя своего правительства. Пока все это разъясняли Шевеку, он молча рассматривал Веа. Они действительно были очень схожи с Димере, однако то, что портило его, делая излишне слабым, женственным, — маленький рост, хрупкость, бледность, томный взгляд миндалевидных черных глаз, — ее превращало в настоящую красавицу. Грудь и плечи Веа были округлыми, нежными и очень белыми. Во время обеда Шевек сидел рядом с нею за столом и просто глаз не мог отвести от обнаженных грудей, приподнятых жестким корсажем. Сам по себе обычай ходить полуголыми при такой холодной, морозной погоде казался ему весьма экстравагантным, но эти маленькие груди дышали такой же невинностью и чистотой, как снег за окном. Изгиб ее гордой шеи изящно и плавно переходил в выпуклость затылка; наголо обритая головка была чрезвычайно изящна.
Да, это чертовски привлекательная женщина, решил Шевек. Что-то в ней есть от этих здешних кроватей: так же мягко льнет. Хотя, пожалуй, держится чересчур жеманно. Интересно, зачем она так сюсюкает?
Он старательно искал в ней недостатки, цеплялся буквально за каждую мелочь — слишком тонкий голос, привычно жеманную манеру хорошенькой миниатюрной женщины, — цеплялся как за соломинку, сам не замечая, что тонет. После обеда Веа должна была возвращаться в Нио-Эссейю; она просто заехала повидаться с семьей брата. Шевеку стало страшно, что он никогда больше ее не увидит.
Но у Ойи разыгрался насморк, Сева не могла оставить детей.
— Шевек, вы не могли бы проводить Веа до станции?
— Господи, Димере! Пожалуйста, не заставляй своего бедного гостя сопровождать меня! Ведь не думаешь же ты, что на меня по дороге нападут волки? Или дикари-минграды совершат на город налет и утащат меня в свои гаремы? Или я замерзну в пути, и меня найдут завтра утром у дверей смотрителя станции, и в уголке мертвого глаза у меня будет поблескивать прощальная слезинка, а негнущиеся пальчики будут по-прежнему сжимать букетик увядших цветов? А что, это было бы даже забавно! — И Веа звонко рассмеялась; ее смех был похож на теплую, темную, ласковую волну, что с силой набегает на песок и все уносит в море, оставляя лишь влажный след. Она не хихикала — нет, она смеялась весело, искренне, как бы стирая жеманную скороговорку своих слов.
Шевек надел куртку и встал в дверях, ожидая ее.
Сперва они шли молча. Снег хрустел и поскрипывал под ногами.
— Вы действительно слишком вежливы для…
— Для кого?
— Для анархиста, — сказала она своим звонким детским голоском, в котором, впрочем, чувствовались чисто женские, теплые, вкрадчивые интонации. (Что-то общее было в ее тоне с тем, как разговаривали с ним Пае и Ойи в Университете и других официальных местах.) — Я даже разочарована. Я-то думала, вы будете неотесанным грубияном, даже опасным немного.
— Я такой и есть.
Она искоса на него взглянула. Голова ее была укутана алой шалью; на этом ярком фоне глаза ее, и без того оттененные белизной снега, казались необычайно темными и блестящими.
— Что же вы тогда, словно ручной, покорно провожаете меня до станции? А, доктор Шевек?
— Шевек, — мягко поправил он. — Не «доктор», а просто: Шевек.
— Это что же, ваше полное имя — и никакого другого нет?
Он кивнул и улыбнулся. Он чувствовал себя отлично — был полон жизни, радовался ясному морозному воздуху, теплой, отлично сшитой куртке на нем, хорошенькой женщине рядом… Никаких забот, никаких тревог, никаких тяжких мыслей — ничто не мучило его сегодня!
— А это правда, что анаррести имена дает компьютер?
— Правда.
— Как это ужасно — получить имя от какой-то машины!
— Почему ужасно?
— Но это же так механически, так неличностно…
— Это неверно. Что может быть более личным, более характерным для тебя, чем имя, которого нет больше ни у кого на планете?
— Ни у кого? Вы единственный на Анарресе Шевек?
— Пока я жив, да. Но до меня были и другие.
— Родственники, вы хотите сказать?
— Мы не особенно хорошо знаем своих родственников; видите ли, все мы считаемся родственниками. Я не знаю, кто были эти другие Шевеки; помню только одну женщину — она была из первых поселенцев. Это она изобрела подшипник, которым до сих пор пользуются у нас в тяжелом машиностроении, он так и называется: «шевек». — Шевек снова улыбнулся. — Очень неплохой способ увековечить себя.
Веа покачала головой:
— Господи! А как же вы отличаете женщин от мужчин?
— Ну, у нас есть некоторые испытанные способы…
Секунда — и она снова от души расхохоталась. До слез. Потом вытерла глаза — от холода ресницы слипались — и сказала:
— Да, вы все-таки действительно неотесанный нахал!.. А что же, они вот так и решили взять себе эти искусственные имена и придумали новый язык, чтобы отказаться от всего старого?
— Поселенцы Анарреса? Да. По-моему, они были неисправимыми романтиками.
— А вы разве нет?
— Нет. Мы очень прагматичны.
— Но ведь можно быть и романтичным прагматиком, — сказала она.
Он не ожидал от нее столь глубоких мыслей.
— Да, пожалуй, — кивнул он.
— Что, например, может быть более романтичным, чем ваш прилет сюда, — в полном одиночестве, без гроша в кармане, да еще с намерением выступать от имени своего народа?
— Увы, я слишком скоро оказался полностью развращен вашей роскошью!
— Роскошью? В университетском общежитии? Господи! Дорогой мой! Они что же, ни разу не сводили вас ни в один приличный дом?
— Меня водили во многие дома, но все они так похожи! Я бы очень хотел наконец получше узнать Нио-Эссейю. Я видел только внешнюю ее сторону — так сказать, нарядную обертку. — Он использовал это выражение, потому что с самого начала был восхищен привычкой обитателей Урраса буквально все заворачивать в чистую красивую бумагу или пластик, класть в нарядную коробку или оборачивать фольгой. Белье из прачечной, книги, овощи, одежда, лекарства — все попадало к нему в руки красиво и надежно упакованным. Даже пачки писчей бумаги были в пестрых пакетах. Словно предметы ни в коем случае не должны были касаться друг друга. У него и самого уже возникло ощущение, что и сам он тоже давно и весьма аккуратно упакован в красивую обертку.
— Я понимаю. Они заставили вас пойти в Исторический музей… совершить поездку к памятнику Добунну… выслушать какую-нибудь речь в Сенате! — (Он засмеялся, потому что она в точности описала маршрут одной из его поездок, совершенных прошлым летом.) — Да, я понимаю! Они всегда одинаково глупо ведут себя с иностранцами. Но я позабочусь о том, чтобы вы увидели настоящий Нио!
— Я бы очень хотел!..
— У меня много замечательных знакомых. Я их коллекционирую. А в своем Университете вы — как в ловушке; и все эти скучные профессора и политики… Кошмар! — Она продолжала болтать, и ему было приятно слушать ее: ощущение было похоже на невольное и бесцельное прикосновение солнечных лучей или падающих снежинок…
Они подошли к маленькой железнодорожной станции Амоено. У Веа был обратный билет, и поезд должен был подойти с минуты на минуту.
— Не ждите — замерзнете.
Он не ответил, просто стоял рядом, громадный в своей подбитой мехом куртке, и смотрел на нее ласково и любовно.
Она опустила глаза, стряхнула снежинку с вышитого обшлага своего пальто.
— У вас есть жена, Шевек?
— Нет.
— И никакой семьи?
— Ах… да, конечно! У меня есть парт… любимая женщина; у нас с ней двое детей. Извините, я думал о другом. Понятие «жена», видите ли… я всегда считал, что оно свойственно только Уррасу.
— А что такое «партнер»? — Она озорно посмотрела прямо на него.
— Наверное, то же самое, что у вас «жена» или «муж».
— Но почему же ваша жена не прилетела с вами вместе?
— Она не захотела, да и младшей дочке всего год… Нет, теперь уже два. А еще… — Он колебался.
— Что же еще?
— Видите ли, там у нее есть любимая работа, а здесь ее не было бы. Если бы я знал тогда, сколь многое здесь ей пришлось бы по душе, я бы уговорил, упросил ее поехать. Но я не знал. Да и потом, это вопрос безопасности, вы же понимаете.
— Безопасности — здесь?
Он снова поколебался, но все же сказал:
— Не только. И там — когда придется возвращаться.
— И что же с вами тогда может случиться? — спросила Веа, глаза ее округлились от любопытства.
Поезд уже показался из-за холма, подъезжая к станции.
— О, может быть, и ничего. Но некоторые люди там считают меня предателем, потому что я всегда пытался наладить дружеские отношения с Уррасом. Вот эти люди могут выкинуть весьма неприятные штуки… И мне бы не хотелось подвергать опасности ни ее, ни детей. У нас уже были некоторые неприятности перед моим отъездом. Вполне достаточно.
— Вы хотите сказать, что вам грозит реальная опасность?
Он наклонился к ней, потому что голос ее заглушал грохот подходившего поезда.
— Не знаю, — улыбаясь, сказал он. — А знаете, наши поезда выглядят примерно так же. Если хорошо придумано, то ничего менять и не нужно. — Он проводил ее к вагону первого класса. Поскольку она остановилась у двери, не открывая ее, он распахнул перед ней дверь и сунул голову в купе — из любопытства. — Хотя изнутри они совсем не похожи на наши! Это только ваше купе? Здесь больше никого не будет?
— Ну конечно. Ненавижу ездить вторым классом! Все мужчины там жуют эту жвачку, меру, и все время плюются. А на Анарресе тоже меру жуют? Нет, конечно же, ее там нет. Ах, как много еще я хотела бы спросить о вас и вашей стране!
— Я бы с огромным удовольствием рассказал об этом, только никто не спрашивает.
— Так давайте встретимся снова и обо всем поговорим, хорошо? Когда вы в следующий раз приедете в Нио, вы мне позвоните, договорились?
— Договорились, — добродушно пообещал он.
— Вот и хорошо! Я знаю, вы обещаний не нарушаете. Я ничего о вас не знаю, кроме этого. А это я просто чувствую. До свидания, Шевек. — Она на мгновение положила свою ручку в перчатке на его руку, которой он придерживал дверь.
Затем два раза прозвонил колокол, Шевек захлопнул дверь, и поезд тронулся. За окном промелькнуло белое лицо Веа и ее алый шарф.
Он шел назад в весьма приподнятом настроении, а потом до темноты играл с Ини в снежки.
«Революция в Бенбили! Диктатор бежал! Передовые отряды мятежников удерживают столицу! Внеочередное заседание Совета Государств Планеты! Возможность вторжения войск А-Йо».
Первая полоса газетенки пестрела подобными заголовками, набранными самым крупным шрифтом. Об орфографии и грамматике запальчивых статеек никто не думал. «Ко вчерашн. вечеру восставшие захватили весь западн. район Мескти и упорно теснят правительствен. войска…» Шевеку казалось, что он слышит речь Эфора. Так обычно говорили в Нио — глотая концы слов, не согласуя прошедшее и будущее время, а заменяя их одним, абсолютно неопределенным и непрерывным настоящим временем.
Шевек прочитал газеты и полез за информацией о Бенбили в Энциклопедию, изданную СГП. Формально это государство представляло собой парламентскую демократию, а на самом деле — военную диктатуру, в стране правили генералы. Бенбили занимало обширную территорию в западном полушарии, покрытую горами и засушливыми саваннами; население было весьма малочисленным, уровень жизни низким. «Мне все же следовало отправиться в Бенбили», — подумал Шевек и сразу представил себе бледные равнины, постоянно дующие ветры… Новости о Бенбили странным образом тревожили его душу. Он жадно ловил по радио каждую сводку новостей, хотя раньше радио практически не включал, обнаружив, что оно используется главным образом для рекламы. Сообщения по радио, как и сводки, передаваемые по государственному телефаксу в общественных местах, были краткими и сухими; странный контраст составляли они с тем, что буквально на каждой полосе кричали о революции в Бенбили популярные у простого народа газетенки.
Генерал Хавеверт, бывший президент, благополучно бежал на своем знаменитом военном самолете, но некоторые другие, хотя и менее важные, генералы были пойманы и кастрированы — это наказание жители Бенбили традиционно предпочитали смертной казни. Отступающая под натиском повстанцев армия сжигала поля и селения, не щадя своих соотечественников. Всюду возникали партизанские отряды. В Мескти, столице государства, революционеры открыли тюрьмы, амнистировав всех заключенных. Когда Шевек прочитал об этом, у него ёкнуло сердце. Еще есть надежда, все еще есть… Он следил за новостями об этой далекой восставшей стране со все возрастающим вниманием. На четвертый день по телефаксу передали, что на заседании СГП официальный представитель А-Йо заявил, что правительство его страны, желая поддержать законного президента Бенбили генерала Хавеверта, посылает ему вооруженное подкрепление.
Революционеры Бенбили по большей части даже не были толком вооружены. А войска йоти явятся туда с пушками, с броневиками, с самолетами, с бомбами! Когда Шевек прочитал о военных приготовлениях А-Йо в одной из газет, его чуть не стошнило.
Да, ему было тошно, он был взбешен, и поговорить ему было не с кем. Не с Пае же! Атро был ярым милитаристом. Ойи, правда, обладал кое-какими представлениями об этике, однако его личная уязвимость и постоянное беспокойство по поводу своей драгоценной собственности требовали от него жесткого соблюдения установленных законов. Он способен был испытывать личную симпатию к Шевеку только в том случае, если ему удавалось забыть о том, что Шевек — анархист и представитель иного государства. Вспомнив же об этом, он начинал витиевато разъяснять Шевеку, что общество одонийцев, хотя и называет себя анархическим, на самом деле исповедует примитивный популизм, совершенно напрасно считая, что порядок у них поддерживается без законов и правительства; это им просто кажется, потому что, во-первых, их слишком мало, а во-вторых, рядом с ними нет ни одного государства с иным строем. А вот если бы им, их территории и собственности угрожал агрессивный соперник, они непременно вынуждены были бы посмотреть реальной действительности в глаза, иначе их бы просто вышвырнули из родного гнезда. Вот и мятежники Бенбили скоро очнутся и посмотрят в лицо реальной действительности, обнаружив, что в свободе мало хорошего, если нет пушек, чтобы ее отстоять. В принципе, говорил Ойи, не имеет определяющего значения, кто именно правит в Бенбили или думает, что правит: реально мыслящих политиков больше заботит борьба А-Йо и Тху.
— Реально мыслящих политиков… — задумчиво повторил Шевек и глянул на Ойи. — Занятная фраза — для физика.
— Вовсе нет. И политик, и физик имеют дело с природой вещей, с реальными силами, с основными законами бытия.
— Вы что же, помещаете ваши дурацкие «законы», защищающие благополучие собственников, ваши «вооруженные силы», то есть пушки и бомбы, в один ряд с законом энтропии и законом гравитации? Я был более высокого мнения о ваших умственных способностях, дорогой Димере!
Ойи весь съежился, когда в него ударила эта шаровая молния нескрываемого презрения, и умолк. Шевек тоже ничего более не прибавил. Однако Ойи этой отповеди не забыл. Слова Шевека всплывали в его памяти не раз, вызывая жгучий стыд. Если бы Шевек был просто смешным идеалистом и пытался заткнуть ему рот своими простодушными утопическими доводами, сумев одержать над ним кратковременную победу в каком-нибудь одном-единственном споре, этот позор он бы пережил относительно легко, но Шевек был гениальным физиком и замечательным человеком, которого Ойи не мог не любить, не мог не преклоняться перед ним до такой степени, что высшей наградой было бы его уважение, и если этот Шевек испытывал к нему презрение, то позор становился поистине нестерпимым, и Ойи знал, что всю оставшуюся жизнь он вынужден будет скрывать его ото всех, прятать в самом дальнем уголке своей души.
Революция в Бенбили обострила некоторые проблемы и для самого Шевека — в частности, проблему его изолированности, его вынужденного молчания.
Ему было трудно не доверять тем людям, которые его окружали. Он вырос в обществе, целиком и полностью основанном на солидарности и взаимопомощи. И вот он оказался полностью оторванным от этого общества и свойственной ему культуры отношений, но старая, впитанная с молоком матери привычка доверять людям осталась. Ему по-прежнему казалось, что люди всегда помогут.
Однако предостережения Чифойлиска, которые он пытался выбросить из головы, снова и снова приходили на ум. Нравится это ему или нет, а здесь он должен научиться недоверию. Он должен научиться молчать, должен научиться хранить свою собственность при себе, должен поддерживать ту власть над ними, которую обрел, заключив с ними сделку.
Он стал совсем мало говорить, а записывать — еще меньше, хотя его рабочий стол был вечно завален всякими ненужными бумагами. Немногочисленные рабочие записи всегда находились при нем, то есть буквально на нем — в одном из бесчисленных внутренних карманов. Он никогда не выключал свой компьютер, предварительно не проверив, что стер все наработанное за день.
Он понимал, что находится на пороге великого открытия — той самой общей теории времени, которая так необходима была йоти для осуществления дальних космических полетов и поддержания государственного престижа. Но понимал он также и то, что пока что теория эта еще не родилась и, возможно, никогда не родится. Но абсолютно ни с кем не говорил о возможности ее появления или непоявления на свет.
До отлета с Анарреса он считал, что общая теория времени практически у него в кармане. Он уже составил все необходимые уравнения, вывел формулы, и Сабул знал, что он их вывел, и предлагал ему примирение и признание — в обмен на возможность напечатать это открытие и самому хоть что-что урвать от славы первооткрывателя. Сабулу он отказал, но не считал это таким уж великим поступком со своей стороны. В конце концов, моральной победой над Сабулом и подобными ему могло быть только одно: издание теории в своем Синдикате инициативных людей. Однако этого он сделать не сумел. Он пока еще не был в достаточной степени уверен, что работа готова к публикации. Кое-что в этих формулах представлялось ему не совсем верным, кое-что хотелось доделать, улучшить, подправить… Поскольку над общей теорией он работал минимум десять лет, то не видел ничего страшного в том, чтобы потратить еще немного времени и окончательно отшлифовать ее.
Но маленькие недостатки чем дальше, тем казались серьезнее. Видимо, у них была какая-то общая причина, существенная… Трещина, проходившая прямо через фундамент… В ночь накануне отлета с Анарреса он сжег все черновики с выкладками общей теории и прилетел на Уррас с пустыми руками. И если пользоваться лексиконом уррасти, вот уже полгода блефовал, водил всех за нос.
А может, он обманывал самого себя?
Что ж, вполне возможно. Общая теория времени — достаточно иллюзорная цель. Возможно также — хотя принцип неопределенности и принцип одновременности вполне могут быть объединены в общую теорию, — что вовсе не ему суждено выполнить эту задачу. Он уже десять лет бьется над этой проблемой, но так и не решил ее. Математики и физики, эти гиганты мысли, обычно совершают свои великие открытия молодыми. А ему уже стукнуло сорок. Вполне вероятно, что он просто перегорел, что он кончен как теоретик.
Он прекрасно помнил подобные периоды депрессии в своей жизни, когда его терзали мрачные мысли и предчувствия неудач, хотя в те времена его творческая активность еще была на высоте. Нет, он просто хочет подбодрить себя, уговорить, что такое уже бывало и это пройдет! Он даже обозлился на себя. Что за наивность, черт побери! Интерпретировать законы времени как каузальные довольно глупо для опытного хронософиста. Неужели у него в сорок лет уже начался старческий маразм? Нет, лучше заняться не столь глобальной, но тоже весьма существенной и вполне практической задачей — отработать концепцию дискретности. Возможно, это хоть кому-то другому пригодится в дальнейшем.
Но, даже занимаясь этой вполне конкретной проблемой, даже просто обсуждая ее с другими физиками, он чувствовал, что главное он от них скрывает. И они это прекрасно понимают.
Он устал таиться, устал молчать, ничего не обсуждать с другими: ни революцию в Бенбили, ни по-настоящему волнующие его проблемы физики — ничего!
Шевек шел в Университет читать лекцию. На ветвях, покрытых совсем еще молодой листвой, распевали птицы. Он не слышал их пения всю зиму и наслаждался им от души. «Тю-фьюить, — нежно выпевали они, — это моя собственность-сть-сть — фьюить! Это моя тю-тю-тю — территория!»
Он минутку постоял под деревьями, прислушиваясь.
Потом решительно свернул с тропинки, пересек территорию городка в противоположном направлении и двинулся к железнодорожной станции, где сел на утренний поезд в Нио-Эссейю. Должна же на этой проклятой планете существовать хотя бы одна открытая дверь!
В поезде он думал о том, что хорошо бы поскорее выбраться из А-Йо, может быть, даже уехать в Бенбили… Однако до конца эту мысль так и не додумал. Туда ведь нужно лететь на самолете или плыть на пароходе… Да его тут же выследят и остановят! Единственное место, где можно хотя бы на время уйти из поля зрения гостеприимных и столь сильно пекущихся о нем хозяев, — это в столице, прямо у них под носом.
Это, разумеется, не было спасением. Даже если бы он действительно сумел выбраться из А-Йо, все равно остался бы заперт — на планете Уррас. И сегодняшний его поступок тоже нельзя назвать побегом, что бы там ни говорили в правительственных кругах с их мистическим отношением к государственным законам. Но Шевек вдруг пришел в веселое расположение духа, чего с ним не было уже давно, — он подумал о том, как засуетятся его благожелательные и чересчур заботливые хозяева, когда, пусть ненадолго, решат, что он действительно бежал.
Стоял по-настоящему теплый весенний день. Поля зеленели, повсюду блестели лужи. На пастбищах вместе со взрослыми животными паслись малыши. Особенно очаровательны были ягнята, подпрыгивающие, точно маленькие белые шарики, и весело помахивающие хвостиком. В загонах в полном одиночестве пребывали хозяева стад — бараны, жеребцы, быки с могучими шеями, — налитые соками, точно грозовые тучи, и чрезвычайно обремененные заботой о грядущих поколениях. Чайки хлопали крыльями над зарослями по берегам прудов и озер — белые над голубым, — и над головой белые облака оживляли прозрачную теплую синеву небес. Ветви садовых деревьев были покрыты красными бутонами, среди которых уже распустились отдельные цветы, розовые и белые. Глядя из окна поезда, Шевек чувствовал, как успокаивается его беспокойный мятежный дух, готовый сложить оружие, смириться перед красотой этого дивного дня. Эта красота казалась Шевеку несправедливой. Что такого особенного сделали уррасти, чтобы заслужить ее? Почему она дарована им — так щедро, так милостиво, — а его собственный народ получил так мало, так ужасно мало этой красоты? Был обделен с самого начала!
«Ну вот, я уже и думаю как настоящий уррасти, — сказал он себе, — как проклятый собственник. Разве можно заслужить красоту природы? Или саму жизнь? Какая чушь!» Он попытался вообще ни о чем не думать и просто позволить себе смотреть на солнечный свет за окном, на теплое небо, на маленьких овечек, пасущихся на весенних полях… Нио-Эссейя — город с четырехмиллионным населением — вздымала свои изящные сверкающие башни по ту сторону зеленых болотистых лугов, примыкавших к эстуарию, и сейчас башни эти казались сотканными из тумана и солнечного света. Когда поезд легко взлетел на виадук, город стал виден лучше, дома стали как бы выше, их очертания четче, стены определеннее и массивнее, а потом город вдруг замкнулся над мчавшимся поездом, и тот нырнул в гулкую темноту туннеля подземки. Вскоре он остановился, все двери его двадцати вагонов открылись, и пассажиры наконец вышли на свободу — на широкие великолепные перроны Центрального вокзала, украшенного куполом цвета слоновой кости и лазури. Насколько Шевек знал, это был самый большой купол, когда-либо созданный руками человека.
Шевек брел по просторным мраморным залам под этим невероятным, воздушно-легким куполом, пока не добрался до длинного ряда дверей, через которые без конца входили и выходили люди, и каждый из них был чем-то озабочен, каждый был сам по себе. Все они почему-то казались ему встревоженными. Он и раньше часто замечал на лицах уррасти эту тревогу и все недоумевал, отчего она. Неужели они, при всем своем богатстве, постоянно вынуждены беспокоиться о том, как бы раздобыть еще денег, как бы не умереть в бедности? Или же это вовсе не тревога, а чувство вины — перед теми, у кого денег значительно меньше? Ведь такие здесь существовали всегда. Так или иначе, а эта озабоченность, тревога или еще какое-то иное чувство придавали их лицам некое сходство, и Шевек чувствовал себя среди этих людей особенно одиноким. Сбежав от своих доброжелательных гидов и верных стражей, он не подумал о том, каково будет ему одному оказаться среди массы людей, где ни один не доверяет другому, где основным моральным допущением является не желание помочь, а взаимная агрессивность. Он чувствовал, что даже немного напуган этим.
Бродя по городу, он слабо представлял себе, как можно отличить тех, кто не принадлежит к классу собственников, если таковые там действительно существуют; ему хотелось поговорить с так называемыми представителями рабочего класса, но все, с кем он пытался вступить в разговор, куда-то торопились, спешили по своим делам и не желали тратить драгоценное время на бессмысленные беседы. Их торопливость заразила и его. Ему показалось, что и он должен куда-то поскорее пойти, выбраться на солнечный свет, что и сделал, поднявшись из метро на забитую народом великолепную улицу Мойе. Но куда идти? В Национальную библиотеку? В зоопарк? Нет, любоваться достопримечательностями ему совсем не хотелось!
Он нерешительно остановился возле лотка, на котором продавались газеты и всякие безделушки. Заголовки газет гласили: «Тху посылает войска на помощь мятежникам Бенбили!» — однако он как-то на эти слова не отреагировал. Он смотрел не столько на газеты, сколько на цветные фотографии, выставленные здесь же. Ему вдруг пришло в голову, что у него совсем ничего нет на память об Уррасе, ни одного снимка. Когда отправляешься в путешествие, нужно привезти домой хоть какие-то сувениры. Фотографии были хороши: сценки из жизни А-Йо; горы, куда они ездили на прогулку; высотные здания Нио; часовня в Йе Юн (это практически был вид из окна его комнаты); деревенская девушка в красивом национальном костюме; башни Родарреда и та самая, что впервые привлекла его внимание; ягненок на усыпанном цветами лугу, явно пребывающий в прекрасном настроении и взбрыкивающий от восторга. Маленькой Пилюн очень понравился бы этот ягненок. Шевек отобрал по одной из всех имевшихся фотографий и подал кассиру.
— Так, и еще пять — это будет пятьдесят, а с ягненком — шестьдесят. И эту карту? Да, вы совершенно правы, прекрасный денек сегодня! Наконец-то весна наступила. А помельче у вас нет? — (Шевек протянул кассиру банкноту в двадцать единиц. Он вытряхнул из карманов сдачу, полученную при покупке железнодорожного билета, и после непродолжительного ознакомления с купюрами и монетами набрал искомую сумму.) — Совершенно верно, спасибо большое, желаю вам приятно провести день!
Неужели за деньги можно купить вежливость, как фотографии и карту города? Интересно, насколько вежливым был бы этот продавец, если бы жил на Анарресе, пришел в распределительный центр и мог бы взять что хочет, нигде ничего не записывая?
Совершенно бессмысленно даже думать об этом! Живешь в Стране Собственников, вот и думай как собственник! Одевайся как собственник, ешь как собственник, поступай как собственник, будь собственником!
В деловой части Нио никаких парков не было, здесь земля была слишком дорога, чтобы использовать ее для развлечений. Он уходил все дальше по одинаковым широким, великолепным улицам. Дойдя до торговой улицы Семтеневиа, он торопливо пересек ее, не желая, чтобы в столь солнечный денек повторялся тот кошмар, и вскоре оказался в деловом центре города: банки, различные конторы, правительственные учреждения… Неужели вся Нио-Эссейя такова? Гигантские сверкающие коробки из камня и стекла, роскошно украшенные, но пустые внутри.
Проходя мимо огромной витрины с надписью «Художественная галерея», он вошел в дверь, надеясь среди предметов искусства обрести спасение от той душевной клаустрофобии, что терзала его на улицах, надеясь вновь ощутить красоту этой планеты в одном из ее музеев. Но оказалось, что все картины снабжены бирками с указанными на них ценами! Он долго смотрел на искусно написанную обнаженную натуру. Цена этой картины была 4000 м. в. е.
— Это работа Феи Фейте, — сообщил Шевеку темноволосый человек, неслышно появляясь у него из-за плеча. — На прошлой неделе у нас было пять его картин — они уже давно самые ценные на рынке. Отличный способ вложить деньги. Очень вам советую!
— Четыре тысячи — сумма, которой хватит двум семьям, чтобы прожить в этом городе целый год, — задумчиво сказал Шевек.
Темноволосый человек внимательно на него посмотрел и сказал, растягивая слова:
— Да, конечно… Но, видите ли… это же произведение искусства…
— Искусства? Человек создает произведения искусства, потому что не может иначе. А почему была написана эта картина? Для чего?
— Так вы, должно быть, художник? — сказал хозяин галереи чуть презрительно.
— Нет, просто я способен отличить дерьмо от настоящей вещи!
Торговец картинами так и шарахнулся от него. Оказавшись на безопасном расстоянии, он проворчал, что немедленно вызовет полицию. Шевек показал ему язык и быстро вышел из магазина. Пройдя с полквартала, он остановился. Нет, так нельзя!
А как можно? И куда же все-таки пойти?
К кому-нибудь… К кому-нибудь другому… К другому человеку. К человеку! К тому, кто поможет, просто окажет помощь, а не продаст ее за деньги. Но к кому? Куда?
Он подумал о детях Ойи, маленьких мальчиках, которые искренне его полюбили, и некоторое время больше ни о ком думать не мог. Потом в его памяти возник другой образ, далекий, расплывчатый, — сестра Ойи. Как же ее звали? Она просила его непременно позвонить. И дважды присылала ему приглашения на обед, написанные аккуратным детским почерком на плотной надушенной бумаге. Он-то на эти приглашения и внимания не обратил. Но теперь о них вспомнил.
Он вспомнил и ту записку, что неведомым образом оказалась у него в кармане: «Присоединяйтесь к нам, вашим братьям». Но где они здесь, его «братья»?
Он зашел в ближайший магазин. Это была кондитерская, вся в блеске золота и в розовых бутоньерках; длинные ряды прозрачных прилавков с красивыми коробками, жестянками, корзинками с печеньем и конфетами; нечто розовое, шоколадное, кремовое, золотистое… Он спросил женщину у кассы, не поможет ли она ему отыскать нужный номер телефона. После той вспышки неудержимого гнева в художественном салоне он присмирел и чувствовал себя настолько невежественным и чужим в этой стране, что своим смирением тут же завоевал сочувствие женщины; она не только помогла ему отыскать нужное имя и фамилию в невероятных объемов телефонной книге, но даже позволила позвонить по служебному телефону.
— Я слушаю, кто это? — послышалось в трубке.
— Это Шевек, — сказал он и умолк. Телефон в его восприятии был средством передачи срочной и необходимой информации — сообщений о смерти, о рождении ребенка, о землетрясении… Он понятия не имел, что говорить дальше.
— Кто? Шевек? Это правда вы? Как это мило, что вы наконец позвонили! Я, кажется, даже окончательно проснулась. Нет, это действительно вы?
— Вы спали?
— Крепко спала. И до сих пор валяюсь в постели. Здесь так уютно, тепло… Но, боже мой, где вы находитесь?
— По-моему, на улице Кае Секае.
— Господи, что вам там понадобилось? Давайте лучше встретимся. А кстати, который час? Господи, уже полдень! Знаете что, приходите к лодочной станции на пруду — это в парке Старого Дворца. Я вас там встречу. Сможете найти это место? Послушайте, сегодня у меня поистине райский вечер, такая замечательная вечеринка! Вы непременно должны остаться… — Она еще некоторое время продолжала трещать о чем-то своем, а он соглашался с каждым ее словом.
Когда он повесил трубку, знакомая продавщица улыбнулась ему:
— По-моему, вам бы неплохо было купить ей коробку конфет.
— Правда? Вы так полагаете? — остановился он.
— Никогда не повредит, уверяю вас.
В голосе ее звучало какое-то бесстыдное веселье. Сам воздух в кондитерской был теплым и сладким, словно здесь собрались все самые соблазнительные ароматы весны. Шевек, растерянно озираясь, стоял среди множества хорошеньких коробок со сластями, роскошных, высоких, тяжелых коробок, похожих на мечтательных коров на лугу или, точнее, на тех баранов и быков в загонах, озабоченных тем, что пробудило в них весеннее тепло.
— Я вам подберу именно то, что нужно, — сказала продавщица и стала наполнять небольшую металлическую коробку, изящно украшенную эмалью, миниатюрными шоколадными листиками и розочками, сплетенными из сахарных нитей. Потом завернула коробку в прелестную, ситцевой расцветки бумагу и положила в картонный ларчик, оклеенный серебряной бумагой, и все это завернула в плотную розовую бумагу и перевязала зеленой бархатной лентой. В каждом ее ловком движении читалось шутливо-сочувственное отношение к Шевеку, она подмигивала ему, точно соучастница, вручая сверток, и он, пробормотав слова благодарности, хотел было поскорее уйти, но она мягко остановила его:
— Десять шестьдесят с вас.
Она могла бы, наверное, даже вообще не взять с него денег, пожалев его, как женщины умеют жалеть сильных мужчин, но он тут же послушно вернулся и смущенно отсчитал деньги.
Он довольно быстро отыскал дорогу в подземку и нужное направление, добрался до парка при Старом Дворце, нашел пруд с лодочной станцией, где прелестно одетые детишки пускали игрушечные кораблики — потрясающие маленькие суденышки с шелковыми парусами, так и сиявшие на солнце. На том берегу широкого сверкающего пруда он заметил Веа и поспешил к ней навстречу, ощущая вокруг себя весну — солнце, теплый ветер, темные ветви старых деревьев, покрытые молодой светло-зеленой листвой…
Они перекусили в парке, устроившись на веранде ресторана под высокой, куполом, стеклянной крышей. Деревья, оказавшиеся также под крышей, успели на солнце полностью развернуть лист. Это были ивы, склонявшиеся над прудом, где лениво плавали какие-то толстые белые птицы, следившие за посетителями ресторана и с жадностью ожидавшие подачки. Веа ничего не стала заказывать сама, дав Шевеку понять, что полностью полагается на него, однако опытный официант так ловко подсказал ему, какой заказ сделать, что Шевек в итоге решил, что все это выбрал он сам. К счастью, в карманах у него было полно денег. Еда была великолепна. Он никогда еще не пробовал столь изысканных блюд. Всю жизнь он привык есть два раза в день, так что и на Уррасе обычно избегал ланча, но сегодня он ел с удовольствием и аппетитом, тогда как Веа деликатно пробовала кусочек того, крошку другого. Наконец он просто заставил себя остановиться, и она рассмеялась, видя его столь удрученным.
— Я слишком много съел!
— Ничего, немножко прогуляемся, и все будет в порядке.
Погуляли они действительно совсем немного: медленно прошлись по травке, а минут через десять Веа изящным движением опустилась на пригорок под огромным кустом с золотистыми цветами. Шевек сел рядом. Да она же «спекулирует собственным телом»! Это выражение Таквер он вспомнил сразу, едва взглянув на кокетливо выставленную изящную ножку Веа в маленькой белой туфельке на очень высоком каблуке. Таквер считала, что так ведут себя женщины, которые используют свою сексапильность как оружие в отношениях с мужчинами. Похоже, Веа была «спекулянткой» высшей пробы. Туфли, одежда, косметика, украшения, жесты — все в ней провоцировало, соблазняло. Она являла собой столь изысканно и тщательно оформленную женскую плоть, что, казалось, разум ей просто ни к чему. О да, в ней действительно была воплощена вся та мечта о сексуальности и эротичности, которую мужчины-йоти старательно подавляли в себе самих и изливали лишь в снах и мечтаниях, в романах и поэзии, в бесчисленных изображениях обнаженного женского тела, в страстной музыке, в архитектуре с ее плавными изгибами и бесконечными куполами, в чрезмерной любви к сладостям, в оформлении купален, в этих непристойно мягких постелях… Веа была изысканным кушаньем и совершенно готовым для того, чтобы им полакомиться.
Ее головка, полностью выбритая, была припудрена тальком, содержавшим, видимо, крошечные блестки слюды, которые чуть поблескивали, подчеркивая изящную форму черепа. На плечи она накинула легкую прозрачную шаль или накидку, под которой ее округлые плечи и нежная кожа рук выглядели еще более соблазнительными, чем когда были полностью обнажены. Груди у нее на этот раз были прикрыты: на улице здешние женщины не появлялись с обнаженной грудью, приберегая свою наготу для своих хозяев: мужей, любовников, «друзей». На запястьях позвякивали золотые браслеты, а в ямке под горлом сверкал, выделяясь на нежной коже, один-единственный крупный синий камень.
— Как он там удерживается? — вырвалось у Шевека.
— Кто? — Поскольку Веа не могла видеть камень сама, то, притворившись, что не понимает, буквально заставила его коснуться рукой ее груди.
Шевек улыбнулся:
— Он что, приклеен?
— Ах вот вы о чем! Нет, у меня там малюсенький магнит, а на камне с обратной стороны крошечная металлическая пластинка. А может, наоборот… но это не важно. Так или иначе, мы с ним прилипаем друг к другу.
— У вас магнит под кожей? — ужаснулся Шевек.
Веа улыбнулась, сняла сапфир, и он убедился, что на коже действительно виден крошечный серебристый шрамик — точнее, намек на него.
— Видимо, в целом я у вас вызываю потрясающую неприязнь! — засмеялась Веа. — Ничего, это даже освежает! Я чувствую себя совершенно свободной, ведь ни одно мое слово или поступок уже не сможет повлиять на то, как низко я пала в ваших глазах, доктор Шевек. Я практически достигла дна!
— Ничего подобного! — запротестовал он, понимая, что она с ним играет, что это простое кокетство, но очень плохо разбираясь в правилах подобной игры.
— Нет-нет, я сразу способна заметить особое отношение к себе. Тем более когда это отвращение — вот как у вас. — И она скорчила потешную гримаску. Оба рассмеялись. — Я что же, действительно так сильно отличаюсь от женщин-анаррести?
— О да!
— Они, наверное, все силачки? Высокие, с отлично развитой мускулатурой? И ходят в ботинках, а ноги у них крупные, ступни плоские… А одеваются они что, только в «удобную» одежду? А сколько раз в месяц они бреют голову? Один?
— Они ее совсем не бреют.
— Никогда? И тело тоже? Нигде? Господи! Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом.
— О вас, например. — Он низко наклонился к ней, и аромат ее духов и тела окутал его сладострастной пеленой. — Мне очень хочется знать, удовлетворяет ли женщину-уррасти вечное положение существа низшего порядка?
— По отношению к кому?
— К мужчинам.
— Ах вот как вы считаете!.. А что заставляет вас так думать?
— Мне кажется, что все интересное в вашем обществе делается мужчинами. Промышленность, искусство, управление государством, принятие жизненно важных решений — все это в руках мужчин. И потом… всю жизнь вы, женщины, носите имя своего хозяина — сперва отца, а потом мужа. Мужчины учатся в школе, затем в институте, но я не видел ни одной женщины-студентки. Преподаватели, судьи, полицейские, члены правительства — все это исключительно мужчины, не правда ли? Почему же вы не пытаетесь делать то, что нравится вам?
— Но ведь мы делаем именно то, что нам нравится! Женщинам совсем необязательно пачкать себе руки, или носить медные шлемы, или орать друг на друга на заседаниях Совета директоров.
— Но тогда чем же, чем вы занимаетесь?
— Как? Управляем мужчинами, разумеется! И знаете, об этом можно говорить в их обществе совершенно спокойно, потому что они никогда вам не поверят. Они скажут: ну-ну, глупышки они, эти женщины! Выдумщицы! Погладят по головке свою жену или любовницу и двинутся дальше, позвякивая медалями, абсолютно довольные собой.
— А вы довольны собой?
— Да, безусловно.
— Я этому не верю!
— Потому что это не соответствует вашим принципам? У мужчин всегда имеются свои принципы и теории, и все вокруг, разумеется, должно им соответствовать.
— Нет, дело вовсе не в этом! Просто мне показалось, что вы… постоянно беспокойны, словно чем-то не удовлетворены, а потому — опасны!
— Ну уж и опасна! — Веа радостно засмеялась. — Какой странный, удивительный комплимент! Почему же я опасна, Шевек?
— Но это же просто! Вы ведь отлично понимаете, сколь ценную вещь представляете собой в глазах мужчин. Но все-таки вещь, которой можно владеть, которую можно покупать и продавать… И вы только и думаете: как бы провести этих нахалов, стремящихся владеть мною, как бы им отомстить…
Веа решительно прикрыла ему рот своей маленькой ладошкой.
— Довольно, — сказала она. — Я знаю, что вы вовсе не хотели быть вульгарным, и потому лишь вас прощаю. Однако достаточно.
Он нахмурился — ему было неприятно лицемерие Веа, кроме того, он боялся, что действительно мог больно задеть ее. Он все еще ощущал легкое прикосновение ее душистой ладони к своим губам…
— Простите! — искренне сказал он.
— Нет-нет, ничего страшного. Я не обиделась. Разве вы могли что-нибудь понять в нашей жизни, свалившись с луны? И в конце концов, вы всего лишь мужчина… — Она рассмеялась. — Ладно, я вам вот что посоветую: возьмите любую из ваших «сестер» у себя на луне, дайте ей возможность снять свои ужасные башмаки, принять ванну, умастить свое тело благовониями, удалить на нем всю лишнюю растительность, а потом надеть пару хорошеньких туфелек, украсить пупок красивым камнем и всласть подушиться, и вы сами увидите, как ей это понравится! И вам тоже! Я уверена! Но только ведь вы так не сделаете, вы, бедняжки, все играете в свои теории, в братьев и сестер, не позволяя себе никаких развлечений!
— О, как вы правы! — подыграл ей Шевек. — Никогда и никаких развлечений! Никогда! Целыми днями мы роемся в шахтах, добывая свинец и золото, а ближе к ночи, пообедав наконец тремя корешками, сваренными в двух ложках отвратительной опресненной воды, немузыкально повторяем хором высказывания великой Одо, пока не придет время ложиться спать. И спим мы, разумеется, по отдельности, не снимая тех самых ужасных грубых башмаков, которые носим все без исключения.
Он не настолько бегло говорил на йотик, чтобы суметь выразить этот «полет мысли»; это была одна из его внезапных «поэтических» язвительных фантазий, которые только Таквер и Садик слышали достаточно часто; но, хотя его йотик и был далек от совершенства, эта пылкая речь все же поразила Веа. Ее громкий смех разлетелся по всему парку.
— Господи, да ведь вы отлично умеете шутить! А есть что-нибудь на свете, чего вы не умеете?
— Я не умею торговать, — честно ответил он.
Она, все еще улыбаясь, внимательно посмотрела на него. В ее позе было что-то профессиональное, актерское. Люди обычно не глядят так долго и так пристально друг другу в глаза. Если только это не мать и дитя или же врач и его пациент. А еще так смотрят друг на друга любовники.
Шевек сел.
— Я бы еще прогулялся, — решительно заявил он.
Она протянула ему руку, чтобы он помог ей подняться с земли. Жест был ленивый, приглашающий… Но сказала она нечто совсем иное, с какой-то неуверенной теплотой:
— Вы действительно ведете себя как брат… Ну возьмите же мою руку. Не бойтесь, я вас потом отпущу!
Они побродили по тропинкам обширного парка. Зашли во дворец, превращенный в музей. Как сказала Веа, всегда приятно посмотреть на то, как жили короли. Она с удовольствием любовалась выставленными драгоценностями и портретами напыщенных правителей. Стены дворца были увешаны гобеленами; резные каминные полки уставлены серебряными, золотыми, хрустальными вазами и статуэтками из редких пород дерева; на полу лежали роскошные ковры. За бархатными лентами по углам стояли охранники. Их черно-алая форма прекрасно сочеталась с великолепием залов; они сверкали золочеными галунами и покачивали пышными султанами перьев на шлемах. Однако лица у них были совсем не к месту: скучные, усталые. Охранникам явно надоело торчать целый день у всех на виду, ничего не делая. Шевек и Веа подошли к стеклянной витрине, внутри которой лежал плащ, который королева Теаэа велела сделать из кожи мятежников — из смуглой человеческой кожи, которую с людей содрали заживо. Эта ужасная женщина с вызовом надевала свой плащ, выходя к измученной эпидемией чумы толпе, и молила бога, чтобы он остановил распространение страшной заразы. Было это четырнадцать веков назад.
— По-моему, очень похоже на шевро, — сказала Веа, рассматривая выцветший от времени плащ. Потом вскинула глаза на Шевека. — Вам нехорошо?
— Мне, кажется, лучше выйти на воздух…
В парке смертельная бледность постепенно сошла с его щек, но на дворец он все еще оглядывался с ненавистью.
— Почему ваш народ так бережно хранит то, чего должен был бы стыдиться? — спросил он.
— Но это же наша история! Разумеется, теперь ничего подобного просто быть не может!
Она повела его в театр на дневной спектакль — там шла какая-то комедия о молодоженах и их матерях, полная шуток по поводу секса, где, однако, сам секс ни разу ни одним словом обозначен не был. Шевеку было скучно, и он старался смеяться в тех местах, когда смеялась Веа, чтобы не вызывать подозрений. После спектакля они отправились в один из центральных ресторанов, место исключительно для состоятельных клиентов. Обед стоил им сто валютных единиц. Шевек ел очень мало, поскольку хорошо закусил днем, однако поддался на уговоры Веа и выпил два или три бокала вина, которое, вопреки его ожиданиям, оказалось очень вкусным, создавало приятную легкость в общении и, похоже, нисколько не отражалось на умственных способностях. У него не хватило наличных денег, чтобы расплатиться за обед, но Веа не предложила заплатить свою долю, а просто посоветовала ему выписать чек, что он и сделал. Потом они взяли такси и поехали к Веа домой, с шофером она также предоставила ему право расплачиваться самому. Неужели, недоумевал он, Веа и есть самая настоящая дорогая проститутка? То самое загадочное существо, о котором намекали учебники? Проститутки, которых довольно подробно описывала Одо, были бедными женщинами, а Веа, безусловно, таковой не была. Рассказывая ему о подготовке своей вечеринки, она подробно сообщила, что именно поручила сделать своему повару, своей горничной и своему «личному» поставщику провизии. Более того, мужчины в Университете говорили о проститутках презрительно, с отвращением, как о грязных и беспардонных тварях, тогда как Веа, несмотря на явную склонность обольщать мужчин, проявила такую чрезвычайную чувствительность к прямым разговорам об интимных отношениях и даже к некоторым «физиологизмам» в речи Шевека, касавшимся секса, что он стал следить за своей речью особенно тщательно, как делал бы это дома, на Анарресе, в присутствии девочки лет десяти. И все же он никак не мог понять, что же такое Веа.
Комнаты в квартире Веа были просторными, роскошно обставленными; из окон открывался прекрасный вид на сияющий огнями Нио; мебель была исключительно белого цвета, даже ковер на полу был белоснежный. Но Шевек уже отчасти стал невосприимчив к роскоши; кроме того, ему почему-то ужасно хотелось спать. Гости должны были прибыть не раньше чем через час, и, когда Веа ушла переодеваться, он уснул, устроившись в огромном белом кресле в гостиной. Его разбудила служанка, загремев чем-то на столе, и почти сразу же в гостиную вошла Веа в красивом вечернем платье, какие обычно надевали на приемы женщины-йоти, — широкая плиссированная юбка до полу, начинавшаяся от бедер, и под самой грудью жесткий корсаж, поддерживавший ее. Талия и грудь Веа были обнажены. В пупке поблескивал небольшой драгоценный камешек — в точности как в том фильме, который они с Тирином и Бедапом смотрели четверть века назад в Региональном институте Северного Поселения… Полупроснувшись, но почему-то встревоженный до глубины души, Шевек во все глаза смотрел на нее.
Она тоже посмотрела ему прямо в глаза и слегка улыбнулась.
Потом села возле него на низенький пушистый пуфик и снова посмотрела на него — кокетливо, снизу вверх. Потом неторопливо расправила свою белую юбку на коленях и сказала:
— Ну а теперь расскажите мне, как все-таки у вас это делается на Анарресе… Ну, между мужчиной и женщиной.
Это было просто невероятно! Ее горничная и присланный поставщиком провизии человек находились там же, в гостиной; она знала, что у него есть Таквер; и он знал, что она это знает; и до сих пор между ними не было произнесено ни одного слова о половых отношениях — она этого не допускала. Хотя, разумеется, и это ее платье, и жесты, и интонации — все это выглядело как чистой воды «приглашение к сексу».
— Между мужчиной и женщиной у нас это делается так, как они сами того захотят, — сказал он довольно грубо. — Оба вместе. И каждый по отдельности.
— Значит, это правда, что у вас отсутствует всякое понятие о приличиях, о морали? — спросила она, с одной стороны, явно потрясенная его словами, но одновременно почему-то ими обрадованная.
— Я не знаю, что вы имеете в виду. Причинить человеку страдания там означает то же самое, что и здесь.
— Вы хотите сказать, что придерживаетесь все тех же старых правил? Видите ли, я лично считаю, что мораль — это предрассудок, вроде религии. Давно пора выбросить ее на помойку.
— Однако в моем обществе, — сказал он, несколько озадаченный подобным заявлением, — как раз и осуществляется попытка достигнуть высокой морали, высокой нравственной чистоты. Можно выбросить на помойку морализирование — да, согласен, ему там самое место, как и всем устаревшим правилам, законам, системе наказаний. Но человек, безусловно, должен уметь отличать хорошее от плохого и выбирать между добром и злом.
— Значит, вы выбрасываете все «можно» и «нельзя»? Но знаете, я думаю, что вы, одонийцы, многое теряете, выбрасывая заодно священников и судей, законы о разводе и все такое прочее, хотя все, что за ними стоит, всю эту нравственную муть как раз сохраняете. Вы просто заталкиваете законы нравственности вглубь, в собственное сознание. И становитесь снова рабами тех же законов! Нет, по-настоящему свободными вы не являетесь!
— Откуда вы этого набрались, Веа?
— Я прочитала одну умную статью насчет учения Одо, — сказала она. — И потом, мы же с вами целый день провели вместе! Я вас почти не знаю, но кое-что о вас я поняла. Я знаю, например, что в душе у вас что-то вроде… да-да, там у вас королева Теаэа, которая командует вами, старая тиранка, как когда-то командовала своими рабами! Она говорит: делайте это! И вы делаете. Она говорит: не сметь! И вы подчиняетесь.
— Так вот откуда она, оказывается, — сказал он, улыбаясь. — Значит, это я ее выдумал?
— Да нет. Пусть уж остается в своем дворце. Тогда вы сможете восставать против нее. Ведь вы бы обязательно стали делать это, правда? Ваш прапрапрадед так и поступил, наверное, по крайней мере сбежал отсюда на луну. Но королеву нашу он взял с собой, и она все еще сидит в вас, командует вами!
— Возможно. Но на Анарресе она хорошо поняла: если она велит мне причинить страдания другому, я причиню их самому себе.
— Старые ханжеские заверения! Жизнь — это борьба, и побеждает в ней сильнейший. А цивилизация всего лишь призвана прикрывать ненависть красивыми фразами да скрывать творящееся кругом кровопролитие!
— Ваша цивилизация. Мы же не скрываем ничего. Наша цивилизация проста и прозрачна — там королева Теаэа всегда в своем плаще из человеческой кожи. Мы следуем закону эволюции, и только ему.
— Согласно закону эволюции, как раз и выживает сильнейший!
— Верно. Но среди всех общественных существ сильнейшими являются те, кто наиболее социален. Или, с точки зрения человека, наиболее этичен. Видите ли, у нас, на Анарресе, нет ни жертв, ни врагов. Мы воспринимаем себя как целое; у нас есть только мы сами. Ведь, причиняя страдания другим, сам особой силы не обретешь. Наоборот, проявишь собственную слабость.
— Мне совершенно безразлично, кто, где и кому причиняет страдания. Мне совершенно безразличны все остальные, да и всем остальным до меня тоже дела нет, они только притворяются, что это не так. А я притворяться не хочу! Я хочу быть свободной!
— Но, Веа… — мягко начал он, до глубины души тронутый этим страстным порывом, но тут у дверей прозвонил колокольчик, Веа встала, поправила юбку, изобразила на лице радостную улыбку и направилась встречать своих гостей.
Гости собирались примерно час. Всего пришло человек тридцать — сорок. Сперва Шевек чувствовал себя чрезвычайно неловко, но что еще хуже — он скучал. Это оказалась очередная шумная вечеринка, где все стояли с бокалами в руках, без конца улыбались и разговаривали ни о чем. Но вскоре стало веселее. Всюду вспыхивали споры, люди, объединившись группками, усаживались в сторонке и начинали что-то оживленно обсуждать. Слуги разносили подносы с закусками — крохотными бутербродиками, тартинками, кусочками мяса и рыбы. Услужливые официанты постоянно наполняли стаканы. У Шевека тоже в руках был стакан с каким-то напитком. Он уже несколько месяцев наблюдал, как много уррасти поглощают порой алкоголя, однако от этого, похоже, никто не заболевал. Напиток, который ему подали, имел лекарственный привкус, но кто-то объяснил, что это в основном газированная вода и сок. Пить ему очень хотелось, и он залпом осушил стакан.
Двое гостей все время норовили завести с ним беседу о физике. Один был достаточно вежлив и застенчив, так что уклониться от разговора с ним не составляло труда, — Шевеку всегда очень трудно было говорить о физике с дилетантами. Однако второй оказался поистине несносен и чрезвычайно упорен; в итоге Шевек оставил попытки избежать беседы с ним, и, разумеется, оказалось, что этот тип знает буквально все на свете. Возможно, потому, что был очень богат.
— Насколько я понимаю, — заявил он Шевеку, — ваша теория одновременности отрицает наиболее очевидное свойство времени — его текучесть?
— Видите ли, — любезно откликнулся Шевек, — в физике следует быть очень осторожным с тем, что называют «свойством». Это ведь не бизнес. — В мягкости его тона было нечто такое, что Веа, болтавшая с кем-то рядом, тут же повернулась к ним и стала прислушиваться к разговору. — В рамках теории одновременности текучесть, или последовательность, строго говоря, вообще не рассматривается как объективное физическое свойство, но как явление исключительно субъективное.
— Ах, оставьте свои умные речи и не пугайте беднягу Диэрри, — вмешалась Веа, — и расскажите нам, бедным, простыми словами, что это значит.
Шевек улыбнулся: она удивительно тонко почувствовала его раздражение.
— Ну, например, — начал он уже спокойнее. — Вот нам кажется, что время «проходит», течет мимо нас. А что, если это мы движемся вперед — от прошлого к будущему? Как если бы читали книгу от первой страницы до последней? Книга лежит перед нами целиком — заключенная между двумя обложками. Но если вам хочется понять роман, вы должны прочитать его с первой страницы, двигаясь в строго определенном порядке, верно? Точно так же можно воспринять и Вселенную: как очень большую книгу, а нас — как очень маленьких ее читателей.
— Но в том-то и дело, — возразил Диэрри, — что мы, чисто эмпирически, воспринимаем Вселенную как некую последовательность времен и событий, как поток. Таково ее основное свойство. Но какова же в этом случае польза от теории, которая доказывает, что на некоем «более высоком» уровне, а может, и в иной плоскости Вселенная может восприниматься как нечто застывшее, вечное — во времени и в пространстве? Возможно, для теоретиков решить такую задачку и забавно, но практической применимости у подобной теории нет! Она не имеет отношения к реальной жизни. Если только в ней нет ключа к созданию машины времени, разумеется! — прибавил он с каким-то отвратительным веселым подмигиванием.
— Но мы даже эмпирически далеко не всегда воспринимаем Вселенную как некую последовательность, — удивился Шевек. — Неужели вам никогда не снятся сны, господин Диэрри? — Он был очень горд собой: наконец-то он вовремя вспомнил и назвал кого-то «господин»!
— Какое это имеет значение? Разве мои сны имеют отношение ко Вселенной?
— Видите ли, очень похоже, что мы способны воспринимать время только разумом. У младенца вообще никакого понятия о времени нет; в принципе, он может полностью дистанцировать себя от прошлого и понять, как оно соотносится с настоящим и будущим. Он не знает, что время проходит. Он не понимает, что такое смерть. Человек, не имеющий разума, пребывает в том же состоянии, как и человек, разум которого как бы выключен, работает одно подсознание. То есть во время сна. Во время сна времени как бы не существует, всякая последовательность событий и явлений смещена, а то и полностью изменена. Меняются местами причина и следствие. В мифе, в легенде времени также не существует. Какое прошлое имеет в виду сказка, начинаясь словами: «Давным-давно жили-были…»? Таким образом, мистики, связывая разум и бессознательное, воспринимают это как единый процесс и тем самым обретают способность понять вечную необходимость возврата к истокам.
— Да, верно! — с воодушевлением подхватил до той поры молчавший застенчивый собеседник. — Теборес, например… еще в восьмом тысячелетии писал: «Лишенная разума душа существует совместно со Вселенной…»
— Послушайте, мы же не дети неразумные, в конце концов! — резко оборвал его Диэрри. — Мы не только разумны, но и рациональны. А ваша теория, господин Шевек, случайно, не разновидность мистического регрессивизма?
Повисло молчание. Шевек не отвечал: тянул время. Он угостился тарталеткой, которую, впрочем, есть ему совсем не хотелось, однако возражать этому Диэрри хотелось еще меньше. Он сегодня уже один раз вышел из себя и оказался в дураках.
— Возможно, ее можно рассматривать как некую попытку нарушить существующее равновесие научных понятий, — неторопливо начал он. — Видите ли, классическая теория, согласно которой все физические величины могут изменяться лишь непрерывно и последовательно, прекрасно объясняет наше ощущение линейности времени и очевидности эволюции, как и процессы созидания и смерти. Но далее эта теория не идет. Она не может объяснить, почему все же некоторые вещи и явления остаются неизменными. Она трактует время всегда как вектор, но никогда — как круг.
— Круг? — удивился второй, вежливый собеседник Шевека, однако в глазах его светилось такое горячее желание что-то понять, что Шевек не устоял.
Забыв о Диэрри, он с энтузиазмом, размахивая руками, погрузился в рассуждения, словно желал прямо здесь, сейчас, наяву показать эти векторы, эти циклы, эту вибрацию времени, о которых он постоянно думал и писал.
— Время в такой же степени циклично, как и линейно, — говорил он. — Это сродни периодичности обращения планеты вокруг своего солнца, понимаете? Один цикл, то есть одно обращение, мы принимаем за год, верно? Два цикла равны двум годам и так далее. Эти обращения планеты вокруг солнца можно считать бесконечно — если бы, скажем, нашелся такой «наблюдатель». Такова и наша система отсчета времени, наше летосчисление. Но где внутри этой циклической системы отсчета начало времени? Где его конец? Бесконечное повторение одного и того же цикла — процесс вневременной, не имеющий ко времени отношения. Чтобы воспринимать его как временной, его необходимо соотнести с каким-либо другим процессом — не важно, циклическим или нет. И знаете, что весьма любопытно? Атомы, как вам известно, совершают движение по орбите. Внутри атомов электроны также совершают циклическое движение вокруг ядра, внутри которого еще более мелкие частицы делают то же самое. Именно эти крошечные составляющие, находящиеся в постоянном циклическом движении относительно друг друга, и сообщают атому и всей материи достаточное постоянство, которое и делает эволюцию возможной. Крошечные «безвременности», соединенные вместе, создают время! Примерно то же самое происходит и в космосе — только в несоизмеримо большем масштабе; и получается, что вся Вселенная — это некий циклический процесс, относительно регулярная вибрация пространства, его сжатие и приход в «возбужденное состояние», что примерно соотносимо с дискретным изменением количества энергии атома при квантовом переходе. Никаких «до» и «после». Только внутри каждого из этих великих циклов, только в течение определенного периода жизни человечества можно говорить о существовании линейного времени, эволюций, перемен. Таким образом, получается, что у времени как бы два аспекта: вектор — летящая стрела, бегущая река, — без которого в нашей жизни нет перемен, нет прогресса, нет направления и не может быть созидания, и круг, или цикл, без которого возникает хаос, бессмысленная череда и смена мгновений, мир без летосчисления, без смены времен года, без обещаний…
— Но это же две абсолютно противоположные вещи! — возмутился Диэрри, поглядывая на Шевека с явным превосходством. — Из того, что утверждаете вы, следует, что лишь один из этих ваших аспектов реален, второй же — просто иллюзия.
— Так говорили когда-то многие физики, — спокойно кивнул Шевек.
— Но какова ваша личная точка зрения? — спросил тот, который действительно хотел что-то понять.
— Ну, я считаю, что существование двух аспектов предоставляет довольно простой способ выйти из затруднительного положения. Никто не сможет отмахнуться от собственного бытия и не станет отрицать происходящие с ним перемены как иллюзии, верно? Стать кем-то, не существуя вообще, — бессмыслица. А существовать в неизменном, застывшем состоянии — ужасная скука… Если разум способен воспринять оба эти аспекта времени и их взаимосвязанность и взаимозависимость, то условия этого восприятия должна обеспечить некая единственно верная хронософия.
— Ну и какова же будет польза от того, что мы это поймем? — снова влез Диэрри. — Ведь понимание этого не имеет никакого практического применения. Обыкновенное жонглирование словами и понятиями! Вам так не кажется?
— Вы ставите вопрос как типичный собственник, господин Диэрри, — сказал Шевек.
И ни одна живая душа здесь не догадалась, что он назвал своего оппонента самым оскорбительным, самым презрительным словом из своего лексикона анаррести. Наоборот! Диэрри даже согласно покивал, с довольным видом принимая подобный «комплимент».
И только Веа уловила некое напряжение в голосе Шевека и снова вмешалась:
— Господа, я практически ни слова не понимаю из того, о чем вы говорите, но, по-моему, даже если я что-то и поняла — например, насчет той «книги» и сиюминутности существования всего на свете, — то скажите: почему же тогда мы не можем предсказывать будущее? Если оно уже существует? Или это все же возможно?
— Нет-нет, — обернулся к ней застенчивый собеседник Шевека, на некоторое время переставая быть таким уж застенчивым, — вы не правы, дорогая! Время — это ведь не кушетка и не дом, оно не существует столь материально, как эти предметы. Его нельзя, например, обойти кругом, войти в него или из него выйти…
Веа с веселым видом закивала, словно ей сразу стало легче, как только она стала играть роль «ученицы». А застенчивый собеседник после ответа ей, видимо, исполнился верой в себя и теперь уже повернулся к Диэрри:
— Мне кажется, применение теории одновременности и физики времени вообще ценно прежде всего для этики. Вы со мной согласны, доктор Шевек?
— Для этики? Вполне возможно. Не знаю, не уверен. Видите ли, я занимаюсь главным образом математикой, вряд ли возможно составить уравнения этики, скажем, поведения…
— Почему же нет? — снова возник самодовольный Диэрри, но Шевек не обратил на него внимания и продолжал:
— Хотя ваше замечание справедливо: истинная хронософия действительно немалое внимание уделяет этике. Поскольку наше ощущение времени имеет самое непосредственное отношение к способности отделять причину от следствия, средства от цели. Опять же — ребенок или животное не способны увидеть связь того, что они делают в настоящий момент, с тем, что станет следствием их действий. Они не могут понять принцип действия шкива и создать его. И не могут дать обещание. Мы можем. Понимая различие между «сейчас» и «не-сейчас», мы можем связать эти мгновения. Но тут уже на сцене появляются мораль и ответственность. Утверждение, что хорошей цели можно достичь дурными средствами, равносильно утверждению о том, что если потянуть за веревку на этом шкиве, то тяжесть будет поднята с помощью соседнего. Нарушить обещание — значит отрицать реальность прошлого, а стало быть, отрицать и надежду на реальное будущее. Если время и причина функционально взаимосвязаны, если мы вообще — существа времени, то нам лучше узнать время поближе, признать его могущество, постараться понять его свойства и — извлечь из этого максимум пользы для себя, действуя разумно и ответственно.
— Но позвольте! — Диэрри был несказанно доволен собственным острым умом и умением следить за ходом беседы. — Вы же только что утверждали, что в вашей системе одновременности не существует ни прошлого, ни будущего — только некое вечное настоящее. Так как же можно быть ответственным за ту книгу, которая уже написана? Вы можете только прочитать ее, и ничего больше! У вас нет ни выбора, ни свободы действия.
— Вы правы, такова основная дилемма детерминизма. И это является имплицитным для системы одновременности. Однако классическая теория также имеет свои, в том числе и деструктивные, дилеммы. Примерно как в той дурацкой истории о камне и дереве, в которое вы бросаетесь камнями. Если вы сторонник одновременности, то камень уже попал в дерево, а если вы «классицист», то есть сторонник последовательности действий, то он никогда не сможет в него попасть… Что вы предпочтете? Возможно, вы предпочитаете бросать камни, не задумываясь, не делая выбора. Я же предпочитаю трудные пути, так что не могу отказаться ни от одной из этих теорий.
— Но как… как их соединить? — вырвалось у застенчивого.
От отчаяния Шевек чуть не рассмеялся ему в лицо.
— Не знаю! Я над этим всю жизнь бьюсь. Ведь в конце концов камень-то в дерево все-таки попадает. И ни классическая физика, ни теория квантового перехода, ни теория одновременности этого не объясняют. Нам нужна не чистота теории, а ее комплексность, сложность. Нам нужно признать взаимосвязанность причины и следствия, средства и цели. Наша космологическая модель должна быть столь же бесконечной и неистощимой, как и сам космос. И в эту комплексную модель должен быть включен не только момент непрерывности, но и момент созидания, не только геометрия, но и этика. Мы стремимся не столько получить конкретный ответ, сколько хотим узнать: как правильно задать вопрос…
— Все это прекрасно, однако промышленности нужны именно конкретные ответы, — сказал Диэрри.
Шевек медленно повернулся, посмотрел на него сверху вниз и ничего не сказал.
Повисло тяжелое молчание, которое, как всегда, поспешила нарушить Веа, изящно и непоследовательно изменив тему разговора и вернувшись к светской болтовне о возможностях предсказания будущего. Все тут же оживленно принялись рассказывать случаи из собственной жизни, истории о встречах с ясновидцами и предсказателями судьбы.
Шевек в этом разговоре участия не принимал. Он решил вообще больше не отвечать ни на один серьезный вопрос. И еще его почему-то мучила ужасная жажда. Он с удовольствием позволил официанту наполнить его бокал и залпом выпил приятный пузырящийся напиток. Потом, пытаясь успокоиться и снять напряжение, принялся разглядывать гостей. Все кругом вели себя чрезвычайно эмоционально, что было довольно странно для йоти, — кричали, громко смеялись, перебивали друг друга. Одна парочка предавалась практически у всех на виду совершенно бесстыдным ласкам. Шевек с отвращением отвернулся. Неужели они настолько эгоистичны? Ласкать друг друга и совокупляться на глазах у тех, кто лишен пары, считалось на Анарресе столь же непристойным и вульгарным, как есть на глазах у голодных и не делиться с ними. Он прислушался к разговору своих прежних собеседников. Теперь с предсказаний судьбы они переключились на политику — спорили о войне, о том, что предпримут дальше Тху и А-Йо, что решит Совет Государств Планеты и так далее.
— Почему вы всегда говорите об этом конфликте так абстрактно? — спросил он внезапно, сам себе удивляясь: ведь он решил ни в какие разговоры больше не вступать. — Ведь это не просто названия государств — это живые люди, которые убивают друг друга. Почему на эту войну отправляют солдат? Почему вообще человек идет убивать незнакомых ему людей?
— Но ведь солдаты и существуют для того, чтобы убивать, — заметила маленькая блондинка, присоединившаяся к прежней компании. В пупке ее переливался радужными красками опал.
Несколько мужчин тут же принялись объяснять Шевеку принцип национального суверенитета. Веа вмешалась:
— Господа, дайте же ему сказать! А как бы вы, доктор Шевек, разрешили эту дурацкую проблему?
— Эту «дурацкую» проблему решить очень просто, и решение ее буквально у вас под носом.
— Вот как? И в чем же оно заключается?
— В том, как мы строим свои отношения на Анарресе.
— Но то, что вы делаете у себя на луне, отнюдь не панацея от наших здешних проблем.
— Человеческие проблемы везде одинаковы. Человеку нужно выжить. Как виду, как группе существ, как индивиду.
— Но национальная самооборона… — выкрикнул кто-то.
С ним яростно спорили, он не сдавался. Он прекрасно знал, что именно хочет сказать, и понимал, что такие аргументы должны убедить любого. Но почему-то ему никак не удавалось выразить эти аргументы с помощью слов. Вокруг стоял дикий шум, все практически кричали. Маленькая блондинка приглашающе похлопала ладонью по широкому подлокотнику кресла, в котором сидела, и Шевек охотно присел с нею рядом. Ее бритая шелковистая на ощупь головка тут же просунулась ему под руку.
— Ну что, человек с луны, как дела? — спросила она.
Веа, время от времени отходившая к другим гостям, сейчас снова вернулась. Он видел, что лицо ее разрумянилось, а огромные темные глаза влажно блестят. Потом вдруг ему показалось, что на противоположном конце огромной гостиной мелькнул Пае, но потом все лица снова слились в некое беспорядочное мелькание. Все вокруг как бы не имело ни начала, ни конца, происходило как бы урывками, со странными паузами-пустотами внутри, ему точно позволили наблюдать за воплощением в жизнь гениальной гипотезы старой Граваб о цикличности космоса.
— Необходимо поддерживать принцип законного правления обществом, иначе все мы скатимся в болото элементарной анархии! — гремел какой-то насупленный толстяк.
— А вы попробуйте — скатитесь! Ничего страшного. Мы уже полтораста лет существуем в этом «болоте» и прекрасно себя чувствуем, — спокойно заметил ему Шевек.
Блондинка кокетливо высунула изящную ножку в серебряной открытой туфельке на высоком каблуке из-под платья, расшитого по подолу множеством жемчужинок.
— Нет, вы нам расскажите, как вы в действительности чувствуете себя на вашем Анарресе? — попросила Веа. — Неужели там действительно так чудесно?
Она примостилась на подушке у самых его коленей, ее нежные обнаженные груди смотрели прямо ему в лицо своими невидящими глазами сосков, алые губы соблазнительно улыбались.
Что-то темное шевельнулось в душе Шевека, все вокруг будто на мгновение померкло. Он снова ощутил страшную жажду, во рту пересохло. Он сделал несколько больших глотков из бокала, только что услужливо наполненного официантом.
— Не знаю, что вам о нем рассказать, — проговорил он с трудом, язык еле ворочался во рту. — Нет, конечно же, там не «чудесно». Это довольно безобразная планета. Совсем не такая, как ваша. Анаррес — это сплошная пыль и мертвые бесплодные холмы. Все, что там растет, очень сухое, бледное. И люди не слишком красивы. У них такие же большие руки и ноги, как у меня или вон у того официанта. Но зато там никто не страдает ожирением. Мыться из-за обилия пыли и тяжелой работы приходится каждый день и всем вместе — у нас мало воды. Никто здесь не моется вместе с другими… Города у нас небольшие и довольно скучные. Разумеется, никаких дворцов. Жизнь в общем тяжела и довольно монотонна. И не всегда можно получить то, что хочешь, или даже самое необходимое, потому что всего вечно не хватает. У вас, на Уррасе, всего более чем достаточно. Достаточно воздуха, достаточно осадков, много травы, огромные океаны, сколько угодно еды, прекрасная музыка и здания, множество фабрик и самых различных машин, всем можно иметь сколько угодно книг и одежды. У вас даже история чрезвычайно богата… У вас есть все. Мы же бедны. Мы не имеем и никогда не будем иметь того, что есть здесь. А здесь все прекрасно. Кроме человеческих лиц. Зато на Анарресе очень мало красивого, но человеческие лица поистине прекрасны! Лица женщин и мужчин, лица детей. У нас нет практически ничего — только мы сами. Здесь все затмевает блеск драгоценностей и пестрота нарядов, там вы видите в первую очередь глаза! Прекрасные глаза людей, и в них — великолепие человеческого духа. Потому что у нас люди свободны, а здесь… Ведь вы, обладая собственностью, сами же находитесь в ее власти. Вы сами заключили себя в тюрьму. Каждый заперся в своей темнице вместе с грудой того, чем он владеет. Вы живете в этой тюрьме, умираете в ней… И в ваших глазах я вижу только одно: стены, стены кругом!
Все молча смотрели на него.
Его голос гулко разносился в полной тишине. Он почувствовал вдруг, как горят его уши… Потом почувствовал внутри себя какую-то пустоту, уже знакомое темное чувство вновь шевельнулось в его душе…
— Мне что-то душно, — сказал он и встал.
Веа тут же взяла его под руку и, чуть усмехаясь, повлекла куда-то. Он послушно позволил ей себя увести. Уши больше не горели, он чувствовал, что, должно быть, очень бледен теперь. Дурнота не проходила, и он очень надеялся, что Веа приведет его в ванную комнату или хотя бы к окну, где можно вдохнуть свежего воздуха. Однако они оказались в какой-то просторной и темноватой комнате, видимо спальне. У одной стены громоздилось пышное белое ложе, стену напротив почти всю занимало зеркало. Приятно пахло свежим бельем, духами, еще чем-то интимным…
— Вы несносны, вы слишком много пьете, — сказала Веа. Она стояла совсем близко и смотрела ему прямо в глаза. Потом снова чуть усмехнулась, глаза ее блеснули в полутьме. — Ну да, несносны! Вы невозможны, вы потрясающе им ответили! Ах какие у них были лица! Пожалуй, я вас за это поцелую. — Она привстала на цыпочки и потянулась к нему губами; перед глазами Шевека была ее белоснежная шея, обнаженная грудь…
Он крепко обнял ее и страстно поцеловал в губы, с силой запрокинув ей голову, потом стал целовать горло, грудь… Веа сперва обмякла, тело ее словно вдруг лишилось костей, она повисла у него в руках, потом вздрогнула, засмеялась и стала потихоньку отталкивать его.
— Ох нет!.. Нет, не надо, возьмите себя в руки… Ну хватит, довольно, нам же нужно вернуться к гостям. Нет, Шевек, успокойтесь же! Это совсем никуда не годится!
На ее лепет он даже не отвечал. Он упорно тащил ее к белоснежной постели в глубине комнаты, и она шла, хотя и продолжала что-то говорить. Одной рукой прижимая к себе Веа, другой он пытался справиться с той невероятно сложной одеждой, что была на нем, и наконец ему как-то удалось расстегнуть штаны. Теперь задачей номер два оказалось платье Веа; казалось, ее юбка едва держится на бедрах, однако расстегнуть тугой пояс он не сумел.
— Ну все, хватит! — сердито сказала она. — Послушайте, Шевек, так не делают. Не сейчас, отпустите меня. Я ведь даже противозачаточную пилюлю не приняла. У меня могут быть неприятности. Тем более мой муж возвращается только через две недели! Да отпустите же меня, наконец! — (Но уже он не мог отпустить ее. Он льнул к этой нежной надушенной плоти, чуть влажной от волнения.) — Послушайте, Шевек, вы испортите мне платье, будет неудобно перед гостями… Ради бога, Шевек! Погодите… Ну хорошо, подождите немного, мы все устроим, назначим подходящее место и встретимся… Здесь нельзя, я должна заботиться о своей репутации, а горничной я не доверяю… Если вы подождете немного… Не сейчас, Шевек! Не сейчас! Не сейчас! — Она изо всех сил оттолкнула его, испуганная этой неукротимой настойчивостью, он чуть отстранился, несколько смутившись, но остановиться уже не мог, а ее сопротивление и непритворный испуг лишь распалили его.
Он резко прижал ее к себе, и семя его выплеснулось прямо на белый шелк ее платья.
— Отпустите же меня! Отпустите! — Она повторяла это пронзительным, свистящим шепотом, пока он действительно ее не выпустил.
Голова у него шла кругом. Он тщетно пытался привести в порядок свои штаны.
— Я… Простите, Веа! Мне очень жаль… Я думал, вы хотите…
— Боже мой! — Веа с отвращением смотрела на свою юбку. — Какая гадость! Вот уж, право… Теперь мне придется переодеться!
Шевек застыл, хватая ртом воздух, руки висели как плети. Потом он вдруг резко повернулся и бросился вон из полутемной спальни. Снова оказавшись в ярко освещенной гостиной, где веселье было в разгаре, он стал пробираться к выходу, споткнулся о чью-то ногу и понял, что путь ему безнадежно преграждают бесконечные тела, дорогие одежды, блеск драгоценностей, обнаженные женские груди, сияние огней, громоздкая мебель… Он налетел на стол, посреди которого стояло огромное серебряное блюдо с изысканными лакомствами, разложенными концентрическими кругами. Увидев все эти яства, Шевек задохнулся, попытался глотнуть воздуха, согнулся пополам, и его вырвало прямо на блюдо.
— Я отвезу его домой, — сказал Пае.
— Пожалуйста, отвезите его куда угодно! — Веа была раздражена. — А что, вам пришлось его искать, Сайо?
— Совсем немного. К счастью, Димере догадался позвонить вам.
— Он будет счастлив увидеть вас, когда очнется.
— Ничего. Пока что с ним хлопот не будет. В холле он совсем отключился. Можно мне позвонить от вас?
— Разумеется. И передайте мой горячий привет вашему шефу! — засмеялась Веа.
Ойи приехал за Шевеком к сестре вместе с Пае. Сейчас они сидели рядом на среднем сиденье огромного правительственного лимузина, который Пае всегда мог вызвать в случае надобности, — на нем они прошлым летом везли из космопорта Шевека. В данный же момент Шевек лежал бесформенной грудой на заднем сиденье.
— Он весь день пробыл в обществе твоей сестры? — спросил Пае.
— Во всяком случае, с полудня.
— Слава богу!
— Ну что ты так боишься, что он забредет в трущобы? Они там, на Анарресе, совершенно убеждены, что у нас чуть ли не рабство, полно людей, получающих нищенскую зарплату, и так далее. Да пусть он видит все, что хочет!
— Мне наплевать, что он увидит. Нельзя допустить, чтобы увидели его. Ты в последнее время в эти паршивые газетенки заглядывал? А листовки в Старом Городе видел? Насчет «гонца», «предвестника» и тому подобного? Они все цитируют тот известный миф «О гонце, что приходит, опережая свое тысячелетие» — об изгое, что «несет в пустых руках грядущее время». Этим проклятым сбродом в очередной раз овладели апокалиптические настроения. Ищут себе предводителя. Катализатор активности. Ширятся слухи о всеобщей забастовке. Нет, они никогда и ничему не научатся! Мало их учили, видно. Всех этих чертовых мятежников надо послать драться с Тху — только так от них будет какая-то польза.
Оба умолкли, и больше до конца поездки ни один не сказал ни слова.
Ночной сторож помог им перенести Шевека из машины в его комнаты. Когда его швырнули на кровать, он тут же снова захрапел.
Ойи чуть задержался, чтобы снять с Шевека туфли и укрыть его одеялом. Дыхание пьяного было настолько зловонным, что Ойи отшатнулся. В душе его боролись любовь к этому человеку, отвращение и страх. Нахмурившись, он проворчал: «Вот еще кретин чертов!» — выключил свет и вышел в соседнюю комнату. Пае стоял у письменного стола, просматривая записи Шевека.
— Оставь! — бросил Ойи, на лице его появилось еще более брезгливое выражение. — Пошли. Уже два часа ночи! Я еле на ногах держусь.
— Слушай, Димере, — удивленно глянул на него Ойи, — здесь же абсолютно ничего нет! Чем же этот ублюдок занимался все это время? Неужели он просто мошенник? Да этот «простодушный крестьянин» из чертовой «Утопии» всех нас вокруг пальца обвел! Где его великая теория? И когда мы сможем решить проблему нуль-транспортировки и утереть нос этим хайнцам? Девять, нет, десять месяцев мы этого ублюдка холим и лелеем, а проку от него никакого!
И все-таки один из листков Пае сунул в карман, прежде чем последовать за Ойи к двери.
Они собрались на стадионе Северного парка, все шестеро; над городом в лучах заходящего солнца золотились клубы пыли и плыла жара. У всех в желудках была приятная тяжесть сытной и вкусной еды — это был праздник середины лета, День Восстания (в честь первого крупного мятежа в Нио-Эссейе в 740 году), и повсюду на улицах, прямо на открытом огне, готовили угощение. Надо сказать, угостились они не раз. Повара и работники столовых в этот день пользовались особым почетом — ведь именно они и начали два века назад ту забастовку, которая в итоге привела к восстанию. Таких традиций и праздников на Анарресе было много, некоторые установили еще первые поселенцы, а другие, вроде Праздника сбора урожая или дня летнего солнцестояния, возникли спонтанно, в соответствии с ритмом жизни, установившимся на планете, среди тех, кто, работая вместе, вместе и веселился.
Шестеро друзей, разумеется, устроили дискуссию, довольно бессвязную впрочем, и только Таквер была чрезвычайно бодра и рассуждала разумно; она съела неимоверное количество жареных пирожков и маринованных овощей, несколько часов подряд танцевала, однако это пошло ей только на пользу.
— Вот скажите, почему Квигот получил назначение на рыбозаводы Керанского моря? Ведь там ему придется все начинать сызнова! А Туриб между тем осталась здесь. — С тех пор как ее собственный исследовательский проект слили с проектом, находившимся под опекой непосредственно Координационного совета, Таквер стала ревностной поклонницей многих идей Бедапа. — А все потому, что Квигот — хороший биолог, умница, который просто не согласен с дурацкими теориями Симаса, а Туриб — ничтожество, пустышка, зато умеет отлично потереть Симасу спинку в купальне! Я вам гарантирую, что именно Туриб станет руководить всей программой, когда Симас уйдет на пенсию! Пари готова держать!
— А что это такое? — спросил кто-то лениво — приятели Таквер были не слишком готовы сейчас к дискуссии по социальным проблемам.
Только Бедап, который в последнее время несколько растолстел, усердно бегал трусцой по дорожке стадиона, а остальные и не думали заниматься спортом: сидели на пыльной скамье под деревьями и болтали.
— Это слово йотик, — пояснил Шевек. — Уррасти любят играть в эту игру. Тот, кто угадывает верно возможный результат чего-либо, получает собственность проигравшего. — Шевек давно уже перестал соблюдать запрет Сабула, и все его друзья знали, что он изучал йотик.
— А как же это слово попало в наш язык? — спросил кто-то.
— Это все первые переселенцы. Они вынуждены были учить правик уже взрослыми, а думали по-прежнему на старом языке. Ведь и выражение «черт побери!» в словаре правик отсутствует. Это тоже слово йоти. Фаригв, изобретая наш язык, никаких ругательств не придумал, а может, его компьютеры просто не поняли, в чем необходимость подобных выражений.
— А вот что такое, например, «ад»? — спросила Таквер. — Я всегда считала, что это фабрика по переработке фекалий в том городке, где я выросла. Честное слово! По-моему, выражение «пошел к черту», то есть в «ад», означает, что тебя посылают в самое плохое место, какое только может быть на свете.
Дезар, который уже получил постоянное назначение на работу в институте, однако по-прежнему вертелся возле Шевека, хотя сторонился Таквер и разговаривал с ней редко, сказал, как всегда, чрезвычайно кратко:
— То есть на Уррас.
— Ничего подобного. На Уррасе тебя посылают к черту, когда проклянут.
— Ад — это назначение на все лето в юго-западные пустыни, — сказал Террус, эколог, старый друг Таквер. — А в йотик это связано с религиозными представлениями уррасти. Шев, неужели тебе так уж необходимо читать их труды по религии?
— Некоторые из старых физиков Урраса строили свои теории исключительно по религиозной модели, — откликнулся Шевек. — Такие концепции и сейчас еще в ходу. А вообще-то, «ад» означает «обитель абсолютного Зла».
— Ну точно! Фабрика по переработке дерьма в Круглой Долине! — сказала Таквер. — Я так и думала.
Подбежал запыхавшийся Бедап, совершенно белый от пыли. Ручейки пота проложили в пыли дорожки. Бедап тяжело плюхнулся рядом с Шевеком и шумно выдохнул воздух.
— Скажи что-нибудь на йотик, — попросил Ришат, один из студентов Шевека. — Как он, интересно, звучит?
— Ты же знаешь. «Иди к черту!», «черт побери!»…
— Ну хватит ругаться в присутствии дамы! — притворно возмутилась Таквер. — Скажи целое приличное предложение.
Шевек добродушно улыбнулся и произнес нечто довольно длинное.
— Я не совсем, правда, уверен в произношении, — прибавил он. — Только догадываюсь, как должно быть.
— А что это ты сказал?
— «Если то, что время «проходит», является свойством человеческого сознания, то прошлое и будущее — это функции нашего разума». Это цитата. Из работы Керемхо, предтечи классической теории.
— Как странно, что мы порой не можем понять точно таких же, как мы, людей, потому что они говорят на другом языке.
— Эти люди даже на своей планете друг друга понять не могут. И вообще у них там сотни различных языков в этих их бесконечных государствах…
— Ох, воды бы мне сейчас! Напиться бы вдоволь! — все еще тяжело дыша, простонал Бедап.
— Нет воды. И похоже, долго еще не будет, — серьезно ответил ему Террус. — Дождей не было уже восемнадцать декад, точнее, сто восемьдесят три дня! Самая длительная засуха в долине Аббеная за последние сорок лет.
— Если так будет продолжаться, чего доброго, придется очищать и пить собственную мочу, как это делали в двадцатом году. Эй, Шев, не угодно ли стаканчик «писки»?
— Ты не шути, — сказал Террус. — Мы ведь буквально на ниточке сейчас висим. Будет ли еще дождь? Листовые культуры в Южном Поселении уже погибли. Там тридцать декад дождей не выпадало.
Все дружно посмотрели в затянутое золотистой дымкой небо. Зубчатые листья на деревьях, под которыми они сидели, привезенных из Старого Мира, поникли и свернулись в трубочки.
— Не будет второй засухи! — сказал Дезар. — Предотвратят! Используют современные опресняющие растения.
— Ими можно только смягчить последствия засухи, — мягко возразил Террус. — Но не предотвратить ее.
Зима в тот год наступила рано, холодная и бесснежная. Широкие улицы Аббеная были покрыты замерзшей пылью; низкие дома будто припали к земле. Вода для мытья отмерялась чрезвычайно строго: гораздо существеннее было удовлетворить жажду и голод. Двадцать миллионов жителей Анарреса одевало и кормило дерево-холум, точнее, его многочисленные разновидности, у которых использовалось все: листья, древесина, семена, клубневидные корни. В мастерских и на складах имелся некоторый запас тканей из волокна холум, однако достаточных запасов пищи на Анарресе не было никогда. Сейчас каждую каплю воды старались отдать земле, чтобы поддержать жизнь растений. Небо над столицей было безоблачным, однако его скрывала мрачная пелена — ветер поднимал в воздух тучи пыли, принося ее из более засушливых районов юга и запада. Лишь иногда, когда ветер дул с севера, с гор Не-Терас, желтая мгла рассеивалась и проглядывало холодное ярко-синее небо, в зените имевшее фиолетовый оттенок.
Таквер была беременна. Чаще всего она чувствовала себя неплохо, была добродушной, хотя и немного сонной.
— Я рыба, — говорила она. — Я рыба в воде. И я внутри того младенца, который во мне.
Но иногда она слишком уставала на работе. К тому же ей постоянно хотелось есть, поскольку порции в столовых были несколько урезаны в связи с засухой. Правда, беременные женщины, дети и старики ежедневно получали небольшую добавку к рациону — второй завтрак в одиннадцать часов утра, — но Таквер часто пропускала его из-за жесткого графика работы в лаборатории. Она могла пропустить завтрак, но покормить рыб в аквариумах должна была обязательно. Друзья часто приносили ей что-то, специально сэкономленное за обедом, — банку супа, несколько ломтиков консервированных фруктов, — и она все это съедала с благодарностью, не переставая, однако, мечтать о сладком, но сладкого на Анарресе, тем более сейчас, особенно не хватало. Переутомившись на работе, Таквер становилась беспокойной, легко огорчалась по пустякам или же вдруг вспыхивала ни с того ни с сего как спичка.
Поздней осенью Шевек закончил «принципы одновременности» и передал рукопись Сабулу, одобрение которого было необходимо для того, чтобы книгу издали. Десять, двадцать, тридцать дней Сабул о рукописи молчал, а на вопросы Шевека отвечал, что у него не хватает времени и он никак не соберется ее прочесть. Шевек ждал. Прошло ползимы. Каждый день продолжали дуть сухие холодные ветры, земля промерзла насквозь. Казалось, вся жизнь вокруг замерла, застыла, безнадежно ожидая дождя, тепла, возрождения…
В комнате было темно. На улицах только-только зажглись огни, слабо мерцая под тяжелым темно-серым куполом небес. Войдя в дом, Таквер зажгла свет и присела прямо в пальто у электрокамина.
— Ух как я замерзла! Ужас! Ноги просто окоченели, точно я босиком по льду шла. Я прямо чуть не заплакала — так больно было, еле добралась. Проклятые спекулянтские ботинки! Неужели у нас не могут делать нормальную обувь? А ты чего в темноте сидишь?
— Не знаю.
— Ты обедал? Я немного перекусила в Льготной по дороге домой. Пришлось задержаться — у кукури вот-вот должны были вылупиться мальки, а их обязательно нужно сразу отделять от взрослых особей, пока те малышей не сожрали. Нет, ты скажи мне, ты хоть что-нибудь ел?
— Нет.
— Перестань. Ну пожалуйста, не будь сегодня таким! Иначе я просто разревусь, а меня уже и так от собственных слез тошнит. Чертовы гормоны! Жаль, что мы не размножаемся, как рыбы, а как было бы хорошо: отложил икру и плыви куда хочешь! А то еще можно вернуться и собственными детенышами пообедать… Ну хватит, Шев, не сиди с мертвым лицом. Не могу я, когда у тебя такие глаза! — Таквер уже чуть не плакала. Она по-прежнему сидела, скорчившись, у камина и тщетно пыталась расшнуровать ботинки негнущимися, замерзшими пальцами.
Шевек молчал.
— Слушай, в чем дело? Ну что ты все молчишь?
— Сегодня меня пригласил наконец Сабул, — сказал Шевек равнодушным тоном. — Он отказывается рекомендовать «Принципы» — ни к печати, ни на экспорт.
Таквер оставила свою бесполезную борьбу со шнурками и минутку посидела спокойно. Потом оглянулась на Шевека через плечо и осторожно спросила:
— Что именно он сказал?
— Его замечания на столе.
Она встала, прошаркала в одном ботинке к столу и стала читать себе под нос лежавший поверх остальных бумаг листок, засунув руки поглубже в карманы:
— Так… «Классическая теория всегда являлась столбовой дорогой для развития хронософии… ее принципы признаны всем одонийским обществом со времен заселения… Самолюбование и эгоизм… проявившиеся в отказе от этих принципов, могут привести лишь к бессмысленному накручиванию одной бесплодной гипотезы на другую… или же к повторению некоторых религиозно-спекулятивных теорий, созданных продажными псевдоучеными государств Урраса…» Сам ты продажная тварь! — не выдержала Таквер. — Ах ты дрянь! Узколобый завистливый краснобай, спекулирующий идеями Одо! Неужели он пошлет этот отзыв в Издательский синдикат?
— Уже послал.
Таквер снова опустилась на пол и принялась яростно бороться со вторым ботинком, время от времени поглядывая на Шевека. Однако к нему она так и не подошла, не попыталась его хотя бы коснуться, она вообще некоторое время молчала, а когда заговорила, в голосе ее уже не было ни слез, ни возмущения. Он звучал как обычно — ласково, глуховато, как бы с затаенным мурлыканьем.
— Что ты будешь делать, Шев?
— Ничего тут не поделаешь.
— Нет, мы эту книгу непременно напечатаем! Создадим свой синдикат, научимся набирать и так далее и все сделаем сами.
— Бумага выдается по минимуму. Только на то, что имеет «жизненно важное значение», — решение Координационного совета, пока не будет ясно, что плантации деревьев-холум спасены.
— А нельзя ли как-то замаскировать твою работу? Немножко завуалировать истинный смысл выводов, украсить «фестончиками» из классической физики… Чтобы ее все-таки пропустили, а?
— Невозможно. Нельзя черное выдать за белое.
Она не стала спрашивать насчет обходных путей, возможностей опубликовать работу через голову Сабула. Для анаррести это было бы вопиющим нарушением законов этики. Да и не было никаких обходных путей. Не можешь работать вместе со всеми — работай один.
— А что, если… — Она нерешительно умолкла. Встала, подошла к камину и прислонила к нему снятые наконец совершенно ледяные ботинки. Потом сняла пальто, аккуратно повесила его, накинула на плечи тяжелую, ручной работы шаль и, охнув тихонько, присела на краешек кровати. Посидев немного, она подняла глаза на Шевека. Тот продолжал сидеть в прежней позе — к ней боком, профиль его четко вырисовывался на фоне окна. — А что, если, — снова заговорила Таквер, — предложить ему подписать эту работу в качестве твоего соавтора? Как ту, самую первую?
— Сабул не поставит свою подпись под «повторением религиозно-спекулятивных теорий».
— Ты уверен? А по-моему, именно этого он и добивается. Он же понимает, что́ ты создал! Ты и сам всегда говорил, что он тщеславен. Он знает, что «Принципы» подрывают основы классической теории и способны все его собственные работы отправить в мусорный ящик. Но если бы он мог разделить с тобой славу первооткрывателя… Для него ведь существует только собственное «я»! Если бы он всюду мог говорить, что это его книга…
— Я уж скорей разделю с ним тебя, — с горечью возразил Шевек.
— А ты попробуй посмотреть на это иначе, Шев. Ведь главное — это сама твоя работа, твои идеи. Вот послушай: мы с тобой хотим родить ребенка, мы уже любим его, мы намерены сами воспитывать малыша, но если вдруг окажется, что по какой-то причине его нельзя будет оставить с нами, если он непременно умрет дома и сможет выжить только в больнице, если для его спасения потребуется его отдать и никогда больше его не видеть, даже имени его не знать… Если бы перед нами стоял такой выбор, что бы ты предпочел? Оставить его у себя и дать ему умереть или расстаться с ним — и позволить ему жить?
— Не знаю, — сказал он и уронил голову на руки. Потом встрепенулся и яростно потер виски. — Да, разумеется… Да. Но это… но я…
— Родной мой, — Таквер стиснула на коленях руки, но до него так и не дотронулась, — не имеет значения, чье имя будет на обложке. Люди поймут. Главное — сама книга.
— Но «Принципы» — это все равно что я сам. — Он закрыл глаза и застыл, точно мертвый.
И тут она все же подошла к нему и коснулась его — так легко и нежно, точно под руками у нее была открытая рана.
В начале 164 года первое — сокращенное и коренным образом измененное — издание «принципов одновременности» увидело свет в Аббенае; авторами значились Сабул и Шевек. Координационный совет по-прежнему разрешал печатать только самую необходимую информацию, однако Сабулу, имевшему влияние в издательских кругах, удалось убедить Совет в чрезвычайной пропагандистской ценности данной книги, особенно за границей. Уррас, сказал он, процветает, тогда как на Анарресе царят засуха и голод. Доставленные оттуда периодические издания полны ужасающих пророчеств относительно скорого и неизбежного краха одонийской экономики. Разве есть лучший способ противостоять этим утверждениям, чем публикация работы чисто теоретической, доказывающей, что есть еще порох в пороховницах? «Этот величественный монумент чистой науки, — писал Сабул в своей новой рецензии, — парит над проблемами материальной вражды и выгоды, доказывая несомненную жизнеспособность одонийского общества и его абсолютную победу над иерархическим обществом собственников».
Итак, работа была опубликована в соавторстве с Сабулом, и пятнадцать ее экземпляров (из трехсот) отправились на грузовом корабле «Старательный» на планету Уррас, в государство А-Йо. Шевек изданную книжку даже не открыл. Однако в подготовленный к отсылке на Уррас пакет вложил копию полного варианта собственной рукописи и на первой странице приписал просьбу — передать рукопись доктору Атро с физического факультета Университета Йе Юн с наилучшими пожеланиями от автора. Он знал, что Сабул, который давал окончательное «добро» всему пакету, не мог не заметить этого дополнения; он мог беспрепятственно конфисковать рукопись, мог ее пропустить, понимая, что «кастрированная» им книга никогда не произведет на физиков Урраса должного эффекта. Он ничего не сказал Шевеку о судьбе рукописи, а тот ни о чем его не спросил.
В ту весну Шевек вообще был исключительно неразговорчив. Он добровольно согласился принимать участие в строительстве нового водоочистительного предприятия на южной окраине Аббеная и либо целыми днями пропадал там, либо занимался со студентами. Кроме того, он снова занялся исследованием субатомных структур, часто работая вечерами на институтском ускорителе или в лабораториях. В присутствии Таквер и друзей он был тих, спокоен и холоден.
Таквер вот-вот должна была родить — живот у нее стал огромным, ходила она вразвалку, точно неся перед собой огромную тяжелую корзину с бельем. Но работы в лаборатории не оставила, пока не подыскала подходящую замену и не обучила всему, что считала необходимым. В первое же утро, когда она, сдав наконец дела, отправилась домой, чтобы немного отдохнуть, у нее начались схватки. Почти на две недели позже срока. Несколько часов она пролежала одна — Шевек вернулся лишь к вечеру.
— Можешь сходить за акушеркой, — спокойно сообщила ему Таквер. — Скажи, что схватки следуют примерно минут через пять, но пока довольно ровно. Бегом не беги — ничего страшного, успеешь.
Но он побежал, и, когда акушерки на месте не оказалось, его охватила настоящая паника. Терапевта тоже почему-то не было, и ни один из них даже записки не оставил на двери кабинета, как обычно, чтобы можно было их как-то отыскать. Сердце бешено забилось у Шевека в груди: он вдруг с ужасающей ясностью увидел все события последнего времени и свою роль в них. Отсутствие медицинской помощи было наказанием — ему, ибо он совсем отдалился от Таквер за эту зиму, после решения напечатать книгу в соавторстве с Сабулом. Он бросил Таквер в таком положении, а она… становилась все более тихой, какой-то пассивной… Очень терпеливой. Теперь он понимал почему: это она готовилась к смерти! Она сама отошла в сторону, чтобы не мешать ему, а он даже попытки не сделал последовать за нею! Его заботило только собственное горе, собственное разочарование, но никогда — ее страхи, ее мужественная борьба за будущего ребенка. Он сам бросил ее — он хотел, чтобы все оставили его в покое! — и вот теперь она уходит, уже ушла… слишком далеко, чтобы он мог догнать ее… и уйдет еще дальше, одна, навсегда…
В районную больницу он примчался настолько запыхавшимся и обессиленным, что там сперва решили, что у него плохо с сердцем. Он объяснил, в чем дело, и они тут же послали за акушеркой, а ему велели идти домой, поскольку роженицу нехорошо оставлять одну. Он бежал, и с каждым шагом в нем рос ужас, уверенность в том, что он потеряет Таквер.
Однако, влетев в дом, он не смог даже упасть перед ней на колени и попросить прощения: у Таквер не было ни сил, ни времени на эмоциональные сцены — она уже успела все снять с постели, постелила чистую простыню и вовсю трудилась, рожая их дочь. Она не кричала, не выла, не плакала, словно ей и не было больно: она работала. Как только наступала очередная схватка, а они теперь шли очень часто, она старалась не напрягаться и дышать правильно, а когда боль отпускала, издавала громкое удовлетворенное «уфф!», точно только что неимоверным усилием подняла что-то очень тяжелое. Шевек никогда не видел, чтобы какая-нибудь работа требовала от человека столь интенсивного напряжения души и тела.
И естественно, ему очень хотелось помочь Таквер. Он крепко держал ее за руки и тянул на себя, когда Таквер подавала ему соответствующий знак; они довольно быстро приспособились делать это, когда начались потуги, и за этим занятием их застала прибежавшая акушерка. Таквер так и родила — присев на корточки, прижавшись лицом к бедру Шевека и крепко держась руками за его сомкнутые замком руки.
— Ну вот и все! — негромко произнесла акушерка под тяжкое, точно работа парового молота, дыхание Таквер, держа на руках покрытое слизью крошечное, но все же самое настоящее человеческое существо.
За ребенком на пол вылилась целая лужа крови и выпало что-то еще — ужасное, аморфное, неживое, и страх, который Шевек успел уже позабыть, охватил его с удвоенной силой. Ему казалось, он видит перед собой смерть. Таквер отпустила его руки и сползла, совершенно обессиленная, к его ногам. Он склонился над нею, окаменев от ужаса и горя.
— Ага, это хорошо! — сказала почему-то акушерка. — Не стой. Помоги-ка перенести ее на постель, а я все это уберу.
— Я хочу вымыться, — послышался слабый голос Таквер.
— Вот-вот, помоги ей привести себя в порядок, — посоветовала Шевеку акушерка. — Вон стерильные полотенца… вон те.
— Уа-уа-уа, — сказал вдруг рядом кто-то еще.
Шевеку показалось, что в комнате стало очень людно.
— Ну, обмыл ее? Ладно, хватит, — остановила его акушерка. — Возьми-ка малышку — пусть мать приложит ее к груди. И девочке полезно, и кровотечение остановить поможет. А я пока быстренько отнесу плаценту в больницу, суну в холодильник и сразу вернусь, минут через десять, не больше.
— А где же… Где…
— Да в колыбели, — бросила акушерка, уже выходя за дверь, и Шевек с изумлением обнаружил рядом очень маленькую кроватку, вспомнив, что на самом деле ее приготовили уже давно, больше месяца назад. Девочка была там.
Каким-то немыслимым образом во всей этой суете акушерка успела не только обмыть ребенка, но и одеть в чистую распашонку и запеленать, и теперь малышка уже совсем не была похожа на покрытую слизью рыбину.
Смеркалось, причем удивительно быстро — как все, что происходило сегодня. Уже во всех окнах горел свет. Шевек взял на руки дочь, личико у нее было невероятно маленьким, с нежными, почти прозрачными сомкнутыми веками…
— Давай-ка мне малыша, — сказала Таквер. — Ой, ну пожалуйста, Шев, давай скорее!
Он пронес ребенка через всю комнату и очень осторожно опустил в объятия Таквер.
— Ах! — вырвалось у нее. Это был тихий вздох облегчения после честно одержанной победы.
— Кто у нас? — сонно спросила Таквер через некоторое время.
Шевек сидел рядом, на краешке кровати, и смотрел на ребенка, смущенный крошечными ручками и ножками и совершенно обалдевший.
— Девочка.
Вскоре вернулась акушерка и занялась наведением порядка в комнате.
— Вы оба просто молодцы! — похвалила она их. — Отлично со всем справились! — (Они молча восприняли эту похвалу. Шевек потупился.) — Я завтра утречком забегу, — пообещала акушерка и ушла.
Девочка и Таквер уснули. Шевек положил голову на подушку рядом с Таквер и ощутил знакомый, чуть мускусный запах ее кожи. Но сейчас к этому запаху примешивалось что-то еще, какое-то благоухание… Таквер спала на боку, прижав девочку к груди. Очень нежно Шевек обнял ее и, окутанный этим ароматом жизни, тоже заснул.
Одониец имел к моногамии не большую склонность, чем, скажем, к совместному производству, балету или изготовлению строительных материалов. Партнерство в семейных отношениях носило совершенно свободный характер, как во всех прочих сферах жизни. Такие отношения могли порой длиться годами, порою же партнеры расставались очень быстро. Социального института брака не существовало. И расставание партнеров никем не порицалось — это было исключительно их личным делом.
Все это полностью согласовывалось с теорией Одо. Прочность обещания, даже если даешь его на неопределенных условиях, была тем основным понятием, которое коренилось глубоко в сознании одонийцев. С первого взгляда могло показаться, что непременное условие «свободы любых перемен» как бы полностью обесценивает саму идею надежности обещания или клятвы; однако именно эта свобода и придавала любому данному обещанию особый смысл. Обещание становилось подобным избранному направлению, ибо являлось как бы самоограничением выбора. Как указывала Одо, если направление не избрано, если человек или общество никуда не движется, то никаких перемен и не произойдет. Свобода выбора и перемен, предоставленная человеку, останется неиспользованной, как если бы этот человек был заключен в тюрьму, но только построенную им самим, в лабиринт, из которого выхода нет. Таким образом, с точки зрения Одо, обещание, клятва, сама идея верности превращались в основную движущую силу, в основной этический вектор сложного понятия свободы.
Многие, впрочем, считали, что идея верности совершенно неоправданно применяется к интимным отношениям между мужчиной и женщиной. Они говорили, что в данном случае Одо «подвела» ее принадлежность к женскому полу. Порой она в своих работах доходила практически до полного отказа от истинной свободы любви; в таких случаях ее критиковали за «чересчур женский» подход к этой проблеме, за то, что она пишет «не для мужчин». Надо сказать, что довольно многие женщины также критиковали Одо за подобную точку зрения; по всей видимости, она оказалась не понятой не только мужчинами, но неким определенным типом людей, весьма значительной части человечества, — теми, для кого эксперимент и разнообразие составляют суть и основу сексуальных отношений.
Хотя сама Одо, возможно, недостаточно хорошо понимала таких людей, она одновременно считала и тех, кто намеревался сохранять верность друг другу, некой «собственнической аберрацией» нормы; таким образом, ее теория все же гораздо лучше подходила для временных любовников, а не для тех, кто вступал в длительные партнерские отношения. Никакого закона о семье, никаких ограничений, никаких наказаний, никакой ответственности, никакого неодобрения по отношению к любым формам сексуальных отношений. Исключение составляли лишь насильники; за изнасилование ребенка или женщины соседи вполне могли наказать преступника чрезвычайно жестоко, если он не успевал сам предать себя в руки куда более мягкие — укрыться в центре принудительного лечения. Однако насилие в одонийском обществе встречалось исключительно редко — ведь здесь удовлетворение сексуальных потребностей воспринималось как норма с момента достижения человеком половой зрелости, а единственным социально-этическим ограничением было довольно мягкое требование соблюдения интимности (подобная «скромность» была, по сути дела, вынужденной, навязанной особенностями жизни в тесной коммуне).
У тех, кто все же решался создать некое подобие семьи — гомосексуальной или гетеросексуальной, — возникали свои проблемы, совершенно неведомые сторонникам «свободной любви». Партнеры, особенно живущие вместе длительное время, неизбежно сталкивались не только с ревностью, пробуждением собственнических инстинктов и прочими «недугами», для которых моногамный союз обеспечивает столь благоприятную почву, но и с давлением извне. Такая пара, например, всегда должна была помнить, что их в любой момент могут разлучить в связи, скажем, с необходимостью перераспределения рабочей силы.
Сотрудники ЦРТ в общем старались не разлучать подобные пары или же воссоединяли их, как только это вновь становилось возможным; однако возможным это оказывалось не всегда, особенно если мужчин поголовно призывали на какие-то срочные работы. Да никто и не ожидал, что центр станет переделывать свои списки и вносить коррективы в программы компьютеров во имя воссоединения какой-то пары. Во имя продолжения жизни на планете каждый анаррести готов был в любой момент отправиться туда, где он более всего нужен, и делать ту работу, в которой на данный момент была наибольшая потребность. Человек вырастал, воспринимая произвольное распределение назначений на работу как основополагающий фактор жизни, как неотложную, постоянную социальную необходимость; тогда как семья, супружество считались исключительно личным делом, тем выбором, который можно было совершить только в пределах иного, более важного множества выборов.
Но когда направление выбрано по собственной доброй воле и от души, может показаться, что все вокруг способствует твоему продвижению вперед. Зачастую возможность и реальность разлуки служили лишь укреплению взаимной верности партнеров. В стремлении сохранить верность друг другу было что-то от вызова Судьбе и, возможно, обществу — где не существовало ни правовых, ни моральных наказаний за неверность, где на разлуку приходилось соглашаться добровольно, где вас могли разлучить в любое время и на долгие годы… Впрочем, люди всегда любили бросать вызов Судьбе и искали свободу в ее противоположности.
В 164 году многие из тех, кто никогда не пытался бросать вызов Судьбе, попробовали, что это значит; и многим понравилось испытывать себя на прочность, понравилось ощущение опасности. Засуха, начавшаяся летом 163 года, не закончилась к зиме, и к лету следующего, 164 года возникли серьезные экономические трудности и угроза голода.
Рационы были строго ограничены; график работ составлен по принудительному образцу. Борьба за то, чтобы вырастить хоть какой-то урожай и суметь правильно распределить запасы, приобрела конвульсивный, отчаянный характер. И все же люди не впадали в отчаяние. Одо писала: «Ребенок, свободный от бремени собственничества, от бремени экономического соперничества, вырастет с желанием всегда делать то, что необходимо всем, и будет способен радоваться, делая это. Работа бессмысленна, если она омрачает душу. Радость матери, кормящей своего малыша, или учителя, или удачливого охотника, или хорошего повара, или умелого работника — любого, кто делает нужную другим работу и делает ее хорошо, — удивительно сильна и прочна, она является, возможно, одним из самых глубоких источников человеческой признательности и социальности». В этом смысле Аббенай летом 164 года был подхвачен как бы неким незримым потоком счастья. Работа делалась всеми с легкой, открытой душой, как бы тяжела она ни была, и всегда ощущалась готовность любого забыть о своих личных заботах и проблемах во имя общего дела. Вновь ожили старые лозунги времен заселения. Было упоительно сознавать, что связи между отдельными членами общества лишь упрочились, несмотря на все тяжкие испытания.
В начале лета Координационный совет расклеил объявления о том, что люди могут сократить свой рабочий день примерно на час, поскольку содержание белка в их рационе не является достаточным для восстановления затраченной за полный рабочий день энергии. Могучая трудовая активность пошла на спад, стих шум городских улиц. Люди, закончив работу, лениво слонялись по площадям и скверам, играли в шары или просто сидели в дверях своих фабрик и мастерских, вступая в разговоры с прохожими. В городе стало заметно меньше людей — десятки тысяч уехали добровольцами на срочные сельскохозяйственные работы. Однако взаимное доверие, солидарность людей одерживали верх над депрессией и тревогой. «Мы друг друга насквозь видим», — честно признавались они, действительно исхудавшие до крайности, но не утратившие присутствия духа и жизненной энергии. Когда в северных пригородах пересохли колодцы, временные водопроводы из других районов были проложены туда буквально за тридцать часов — добровольцами, после трудового дня, людьми как высокой квалификации, так и необученными, взрослыми и подростками.
В конце лета Шевек был послан на сельскохозяйственные работы в Южное Поселение, на ферму Красные Ручьи. Синоптики надеялись на дожди, которые должны были выпасть в экваториальных районах во время муссона, и нужно было попытаться вырастить урожай до возвращения засухи.
Он давно уже ждал подобного назначения, поскольку строительство водоочистного предприятия было завершено, и он сам внес свое имя в общий список. А пока он вел занятия со студентами, много читал, участвовал в любых срочных работах, какие объявлялись в их квартале или в городе, и возвращался домой, к Таквер и маленькой дочери. Таквер через пять декад после родов снова вышла на работу в лабораторию, но бывала там теперь только по утрам. Как кормящая мать, она получала некоторые белковые и углеводные добавки и очень старалась их не пропустить. Друзья не могли теперь делиться с нею едой — лишней еды просто не было. Таквер очень похудела, но вид у нее все равно был цветущий, и девочка тоже была небольшая, но крепенькая.
Шевеку возня с дочкой доставляла огромное удовольствие. Оставаясь с ней наедине по утрам (они отдавали ее в ясли только в те дни, когда у него были лекции или приходилось выходить на срочную работу), он испытывал щемящее чувство собственной необходимости, которое, в сущности, и является счастливым бременем и наградой родительства. Живая, чутко на все реагирующая девочка оказалась великолепной слушательницей, и Шевек вовсю развертывал перед ней свои словесные фантазии, которые Таквер добродушно называла «проблесками безумия». Он, например, брал малышку на колени и читал ей совершенно немыслимые лекции по космологии, объясняя, что время — это на самом деле пространство, только как бы вывернутое наизнанку, а фотон — иная ипостась кванта, объясняющая, почему расстояние можно считать одним из случайно проявляющихся свойств света. Шевек давал дочери экстравагантные, бесконечно менявшиеся прозвища, читал ей смешные и забавные «мнемонические» стишки собственного сочинения: «Время — оковы, Время — тиран, сверхмеханический, сверхорганический…» — и — ух! — подбрасывал ее в воздух, а она попискивала от удовольствия и размахивала своими толстенькими ручонками. В итоге счастливы были оба. Когда же Шевек получил назначение на юг, то сердце его сжала щемящая тоска. Он все-таки очень надеялся, что его пошлют не так далеко от Аббеная. Однако вместе с весьма неприятной необходимостью расставаться с Таквер и дочкой на целых шестьдесят дней откуда-то возникла твердая уверенность в том, что он непременно вернется назад. И пока эта уверенность у него была, он ни на что не жаловался.
Вечером, накануне его отъезда, к ним зашел Бедап; они вместе пообедали в институтской столовой, а потом долго сидели и разговаривали у них дома, не зажигая света и открыв окна. Стояла жуткая духота. Бедап, который обычно ел в маленькой столовой, где поваров можно было попросить порой приготовить что-то по специальному заказу, сэкономил весь свой спецпаек соков и принес с собой небольшую бутылочку, которую с гордостью и вытащил из кармана, точно напоминание о давно минувших вечеринках. Они пустили ее по кругу и с наслаждением вкушали напиток, причмокивая от удовольствия.
— А вы помните, — сказала Таквер, — сколько было еды на той вечеринке, когда Шев уезжал из Северного Поселения? Я съела целых девять жареных пирожков.
— Ты тогда еще так коротко стриглась, — сказал Шевек, сам удивленный этим воспоминанием; ему никогда не приходило в голову сравнивать ту стриженую девушку с теперешней Таквер. — Это ведь была ты, правда?
— А кто же?
— Черт возьми, но ты же тогда была совсем девчонкой!
— Между прочим, ты и сам был не старше! Все-таки десять лет прошло. А я потому тогда так коротко стриглась, что мне ужасно хотелось чем-то выделиться, быть непохожей на остальных, более интересной. Очень мне это помогло! — Она звонко расхохоталась было, но тут же умолкла, боясь разбудить девочку, спавшую за ширмой. Однако малышка спала крепко. — А интересно, почему так бывает?
— По-моему, лет в двадцать это бывает у всех, — сказал Бедап. — Просто наступает время, когда нужно решить, то ли всю оставшуюся жизнь быть таким, как остальные, то ли принести себя в жертву собственной индивидуальности.
— Или, по крайней мере, смириться с нею, — сказал Шевек.
— У Шева сейчас вообще смиренное настроение, — пояснила Таквер. — Это у него старость, должно быть, наступает. Ему ведь уже тридцать стукнуло!
— Ну ты-то и в девяносто смиренной не будешь, — похлопал ее по спине Бедап. — Кстати, ты уже смирилась с именем, которое дали вашей дочке?
Пяти- и шестибуквенные имена, которые предлагал центральный регистрационный компьютер, являлись абсолютно уникальными и заменяли в обществе анаррести удостоверение личности. Никаких других данных жителю Анарреса не требовалось: в его имени были закодированы все сведения о нем. Таким образом, имя становилось чрезвычайно важной составляющей его человеческой сущности, хотя никто из анаррести не мог сам выбрать себе или своему ребенку имя, как не мог, например, выбрать себе при рождении иной нос или рост. Таквер совершенно не нравилось имя, которое дали их дочери: Садик.
— Нет, не смирилась, — ответила она Бедапу. — «Садик» по-прежнему звучит так, словно у меня полон рот мелких камешков. И оно ей совершенно не подходит!
— А мне это имя нравится, — сказал Шевек. — Мне в нем видится высокая стройная девушка с длинными черными волосами…
— Хотя пока это всего лишь маленькая толстушка, и волос у нее что-то совсем не видно, — подхватил Бедап.
— Дайте ей время, братцы! Она вырастет и будет прекрасна! Послушайте. Я сейчас произнесу речь.
— Речь! Речь!
— Ш-ш-ш…
— Чего там «ш-ш-ш», этот ребенок способен проспать даже землетрясение!
— Тихо. Вы сами виноваты в том, что я окончательно расчувствовался. — Шевек поднял свою чашечку с фруктовым соком. — Я хочу сказать… Я вот что хочу сказать: я рад, что Садик родилась именно сейчас. В тяжелый год, в трудные времена, когда так важно ощущение локтя. Я рад, что она родилась здесь, на этой планете. Что она одна из нас, что она наша дочь и наша сестра. Вот я, например, очень рад, что она сестра Бедапа, сестра Сабула… даже Сабула! И я пью вот за что: я очень надеюсь, что всю жизнь Садик будет любить своих братьев и сестер так же сильно и с той же радостной отдачей, как я люблю их сегодня. И еще я очень надеюсь, что все-таки пойдет дождь…
Координационный совет, основной пользователь радиотелефонной и почтовой связи, координировал все ее средства, как и средства дальнего сообщения и судоходства. На Анарресе не существовало никакого «бизнеса» в том смысле, в каком он связан с рекламой, инвестициями, спекуляцией и так далее, и почтовые отправления в основном состояли из переписки между промышленными и профессиональными объединениями, обмена информацией и бюллетеней, издаваемых КСПР, а также из относительно небольшого количества личных писем. Живя в таком обществе, где каждый мог в любой момент переместиться куда захочет, анаррести обычно заводили друзей там, где находятся в данный момент, не очень заботясь о том, что было раньше. Телефонами в пределах одной коммуны вообще пользовались крайне редко и только по важному делу; коммуны чаще всего были просто недостаточно велики для телефонных разговоров. Даже в Аббенае сохранилась привычка селиться поближе «к своим» — в определенных кварталах, которые были полуавтономными и внутри которых можно было добраться до тех, кто тебе нужен, просто пешком. По телефону звонили главным образом издалека, и эти переговоры осуществлялись с помощью Координационного совета. Частные разговоры следовало заказывать заранее по почте, если только это не краткое сообщение в несколько слов, для передачи которого можно было просто воспользоваться услугами телефонисток. Письма посылали незапечатанными — разумеется, не по закону, а по взаимному соглашению. Личная переписка из далеких мест была весьма дорогостоящей, в том числе и в плане чисто человеческих услуг; существовало даже почти негативное отношение к «необязательным», то есть неделовым, письмам или телефонным звонкам. Это было следствием привычки к «обобществлению» всего; к тому же излишества всегда попахивали эгоизмом, стремлением к «отделению от общества». Возможно, именно поэтому письма и принято было отсылать незапечатанными: ты как бы не был вправе просить людей пересылать твое письмо, если они сами прочесть его не могут. Письма отправлялись обычно с почтовым дирижаблем КС — это если повезет — или на грузовом поезде, что было гораздо медленнее. Зачастую письмо, прибыв в нужный город, валялось на почте до бесконечности, поскольку почтальона там вообще не было, пока кто-нибудь не сообщал адресату, что ему пришло письмо, и тогда человек сам шел на почту и забирал его.
Однако же каждый все-таки сам решал для себя, писать ему письма или нет. Шевек и Таквер писали друг другу регулярно, примерно раз в декаду.
Поездка в целом прошла неплохо…
— писал Шевек.
— На грузовике добирались всего три дня. Здесь собралось множество людей, говорят, тысячи три. Последствия засухи в этих краях просто ужасны, хотя еда в столовых точно такая же, как в Аббенае, да еще на завтрак и на обед дают дополнительно вареные побеги гара — у них есть некоторый запас, ведь гар произрастает именно там. Но климат в этой проклятой пустыне Даст все-таки мучителен для человека. Воздух ужасно сухой, и все время дует ветер. Порой бывают, правда, короткие дождики, но уже через час земля снова начинает трескаться и в воздухе повисает пыль. Здесь выпало меньше половины ежегодной нормы осадков. У всех, кто участвует в осуществлении Проекта, губы в кровавых трещинах, из носа тоже все время идет кровь и глаза страшно раздражены. Кругом кашель. Среди постоянных жителей Красных Ручьев очень многие страдают аллергическим кашлем, вызванным пылью. Особенно плохо приходится маленьким детям; у многих страшный конъюнктивит, часто встречаются рожистые воспаления на теле. Интересно, заметил бы я это полгода назад? Когда у тебя появляется собственный ребенок, зрение обостряется. Работа самая обыкновенная; отношения между людьми хорошие, но суховеи действуют на нервы. Прошлой ночью я вспоминал нашу поездку в Не-Терас, и шелест ветра за окном напоминал звук того журчавшего в темноте ручья… Я не жалею о нашей разлуке: она позволила мне понять, что я стал отдавать меньше, чем могу; я стал считать тебя своей собственностью (а себя — твоей), а отдавать как бы самому себе бессмысленно. В действительности же наши отношения не имеют никакого касательства к собственности. Мы просто пытаемся приспособиться к целостности Времени. Напиши, как поживает Садик, что она делает. Я немного преподаю — три раза в неделю для желающих; тут есть одна девочка — прирожденный математик, и я непременно буду рекомендовать ее в институт. Твой брат Шевек.
А вот письмо Таквер:
Меня очень бесп. одна странная вещь. Расп. лекций было составлено три дня назад, и я пошла посмотреть, какие дни у тебя будут заняты. Но оказалось, что тебя в расписании вообще нет! За тобой не числится ни одной лекции, ни одной аудитории! Я решила, что это случайность, просто пропустил диспетчер, и пошла в Препод. синдикат, а там мне говорят: да-да, мы хотели… курс геометрии… Тогда я двинулась в адм. отдел ин-та, к той старухе, знаешь, с таким огромным носом, но она ничего мне сказать не могла: нет-нет, мне ничего не известно, ступайте к диспетчеру! Чушь какая! — сказала я и пошла к Сабулу. Но его на месте не оказалось, я и потом не смогла его застать ни разу. В Ин-т мы ходили вместе с Садик; она носит прелестную белую шапочку, которую связал для нее Террус и которая ей очень идет. У меня нет ни малейшего желания где-то искать этого Сабула — не знаю уж, в какой норе он прячется. А может, он тоже отправился куда-нибудь добровольцем? Ха-ха-ха! Тебе, наверное, стоило бы позвонить в ин-т и выяснить, что там происходит? Вообще-то, я сходила и в ЦРТ, проверила списки, но никакого нового назначения для тебя не обнаружила. Странно, что та старуха с носом из адм. отдела не только якобы ничего не знает, но и не хочет ничем помочь… Похоже, вообще никому до этого нет дела. Бедап прав: мы позволили бюрократам расползтись по всему Анарресу. Пожалуйста, возвращайся скорей (вместе с этой гениальной юной математичкой, если это так уж необходимо)! Разлука, конечно, дает определенные знания, но мне гораздо больше нужно знать совсем другое: что ты рядом. Я каждый день получаю дополнительно пол-литра фруктового сока и еще всякие кальциевые добавки — молоко у меня стало пропадать, и С. остается голодной, а потому часто плачет. Спасибо добрым старым докторам, что они еще меня подкармливают! Все. Всегда тв. Т.
Шевек так никогда и не получил этого письма. Он уехал из Южного Поселения до того, как письмо попало на почту в Красных Ручьях.
От Красных Ручьев до Аббеная было примерно две с половиной тысячи миль. При необходимости люди добирались обычно автостопом — все транспортные средства использовались и как пассажирские, а в грузовики сажали столько людей, сколько помещалось. Но поскольку на этот раз уезжали одновременно четыреста пятьдесят человек и все на северо-запад, то для них организовали специальный железнодорожный состав; вагоны, разумеется, были не совсем пассажирские, но в настоящий момент хоть немного приспособленные для перевозки пассажиров. Самым противным был тот, в котором раньше возили копченую рыбу.
Целый год засухи породил значительные трудности с транспортом, несмотря на отчаянные усилия Федерации транспортных работников удовлетворить все запросы. Эта федерация была самой крупной на Анарресе и подразделялась на региональные синдикаты, которые координировали свою деятельность, посылая представителей на регулярно проводившиеся съезды, куда приглашались также члены Координационного совета. Транспортная сеть в обычные времена, то есть при ограниченной нагрузке, вполне справлялась со своими функциями; она была достаточно гибкой, легко приспосабливалась к различным обстоятельствам, и члены транспортных синдикатов всегда испытывали по этому поводу профессиональную гордость. Всегда было довольно много желающих вступить в Федерацию транспортников. На Анарресе любили называть свои поезда и дирижабли звучными именами: «Неукротимый», «Стойкий», «Пожирающий ветер», а на грузовиках писали, например: «Мы всегда добираемся до места!», «Пассажиров не бывает слишком много!» и тому подобную веселую чушь. Но сейчас, когда голод угрожал целым огромным регионам, если туда вовремя не подвезти продукты из других мест, когда то и дело требовалось перебрасывать на значительные расстояния множество добровольцев, транспорт Анарреса справляться с предъявляемыми к нему требованиями перестал. Не хватало грузовиков, не хватало шоферов. Все, что имелось у Федерации транспортников летающего или способного ездить по рельсам и дорогам, срочно было пущено в ход; ученики-подростки, пенсионеры, неквалифицированные добровольцы и те, кого ЦРТ направлял на срочные работы, изо всех сил старались помочь разобраться с этим сложным хозяйством, с бесчисленными грузовиками, поездами, кораблями, портами и складами.
Тот поезд, на котором ехал Шевек, продвигался вдоль побережья крайне медленно — с долгими остановками и короткими пробегами, — поскольку все поезда, доставлявшие продукты питания, имели преимущества в графике движения. Потом их поезд вообще застрял на двадцать часов: от переутомления или просто по незнанию новоиспеченный диспетчер совершил ошибку — и на линии произошла авария.
В том маленьком городке, где поезд простоял почти сутки, не имелось никаких запасов ни в столовых, ни на складах, тем более для такого количества пассажиров. Это была даже не сельскохозяйственная коммуна, а заводской поселок, где изготавливались строительные плиты из бетона и «пенного камня». Поселок построили здесь из-за удачного сочетания богатых залежей известняка и вполне судоходной реки. Помимо завода, здесь было огромное автохозяйство, однако жители целиком зависели от поставок провизии из других районов. Если бы четыреста пятьдесят пассажиров застрявшего поезда хотя бы позавтракали, сто шестьдесят местных жителей остались бы голодными на весь день. В идеале, разумеется, жители Анарреса всегда должны были делиться друг с другом — все поесть понемножку или, точнее, остаться практически голодными. Если бы на поезде было пятьдесят или хотя бы сто человек, коммуна, возможно, так и поступила бы, выделив пассажирам хотя бы немного хлеба. Но четыреста пятьдесят?.. И еще неизвестно, когда придет следующий поезд с продуктами?.. И сколько зерна он доставит?.. Они не дали пассажирам поезда ничего.
Путешественники, ничего не получившие в тот самый первый день, проголодали в итоге шестьдесят часов. Поезд продолжал стоять, пока не расчистили пути, а потом им пришлось проехать еще миль сто пятьдесят до той станции, где в столовой имелся некоторый запас провизии для пассажиров.
Шевек впервые испытал настоящий голод. Иногда он сознательно голодал целыми днями — когда особенно увлеченно работал и не желал прерывать работу для похода в столовую. Однако он знал, что всегда может поесть два раза в день; это было столь же незыблемым правилом, как восход и заход солнца. Он никогда даже не задумывался, как это бывает, когда есть не дают совсем. Никто в обществе одонийцев никогда не оставался голодным.
Час за часом голод становился все сильнее, а поезд по-прежнему стоял между щербатым пыльным перроном запасного пути и наглухо закрытыми воротами фабрики. Шевек мрачно размышлял о реальности голода на планете и о том, что их замечательное общество все же, видимо, неадекватно в том смысле, что вполне может утратить свою хваленую солидарность, если столкнется с такой серьезной трудностью, как всеобщий голод. Было легко делиться тем, чего достаточно, пусть даже не совсем достаточно, но все же хватает, чтобы как-то продержаться. А когда хватать перестанет? Тогда вступит в действие сила, уверенность в том, что ты, возможно, прав, раз ты сильнее других, и воцарится непременная составляющая власти — насилие, и расцветет самый верный союзник власти — умение отводить глаза при виде чужого горя…
Презрение пассажиров к жителям городка становилось все сильнее, однако даже их нескрываемое возмущение казалось менее угрожающим, чем поведение самих горожан: было страшно видеть, как они прячутся за «своими» закрытыми окнами и запертыми дверями со «своей» жалкой собственностью и стараются не обращать внимания на поезд, даже не смотрят в его сторону. Не один Шевек был настроен столь мрачно, бесконечные разговоры о разложении общества то вспыхивали, то снова затихали; люди то стояли у вагонов, то снова забирались внутрь, спорили и соглашались друг с другом — и все на одну и ту же тему, к которой были обращены и его мысли. Кое-кто вполне серьезно, хотя и с горечью, предлагал совершить налет на местную автобазу, и возможность такого налета горячо обсуждалась, и, вполне возможно, налет был бы совершен, если бы в конце концов не дали сигнал и поезд снова не тронулся в путь.
Но когда наконец поезд подполз к той станции, где их накормили — по полбуханки хлеба из семян холума и по миске супа, — мрачное настроение сменилось приподнятым. Когда ты добираешься до дна тарелки, сознавая, что суп был несколько жидковат, но все же вкус самой первой его ложки был поистине изумителен, то кажется, что именно ради этого мгновения и стоило поголодать. С этим были согласны все. В поезд пассажиры возвращались, смеясь и шутя, дружными компаниями. Теперь они видели друг друга насквозь.
На следующей узловой станции те, кто ехал в Аббенай, пересели на товарняк и последние пятьсот миль проехали на нем. Они прибыли в город поздней ночью; стояла ранняя осень, дул холодный ветер, улицы были пусты. Ветер мчался по этим улицам, как бешеный горный поток, только странно иссушающий. За неярким светом уличных фонарей угадывался свет звезд в пыльной пелене, висевшей над городом. Мощный суховей и любовь несли Шевека по темным пустынным улицам, точно осенний листок; три мили до северного квартала он буквально пробежал бегом. Одним прыжком он преодолел три ступеньки крыльца, влетел в коридор, бросился к знакомой двери, открыл… В комнате было темно. За окнами светились яркие звезды.
— Таквер! — окликнул он и услышал в ответ тишину.
Еще до того, как он повернулся и включил свет, эта темнота и тишина сказали ему, что такое настоящая разлука.
Все в комнате было по-прежнему. Собственно, меняться было особенно и нечему. Не было только Садик и Таквер. «Незаселенные Пространства» по-прежнему мягко вращались под потолком, чуть поблескивая на сквозняке, — дверь так и осталась распахнутой.
На столе лежало письмо. Два письма. Письмо от Таквер было коротким: она получила срочное назначение на северо-восток, в лабораторию экспериментальных разработок по выведению съедобных водорослей. На неопределенный срок. Она писала:
Я не могу, честно говоря, сейчас отказаться и не поехать. Я ходила в ЦРТ, прочитала их план работ по улучшению экологии, который они отослали в КСПР. Это правда, я им очень нужна, ведь я работала именно над этим циклом: водоросли — ресничные черви — креветки — кукури. Я попросила в центре, чтобы тебе подыскали назначение в Ролни, но они, разумеется, и пальцем не пошевелят, пока ты сам их не попросишь. Впрочем, если это будет невозможно из-за работы в институте, ты и не попросишь. В конце концов, если все слишком затянется, я скажу, чтобы в Ролни подыскивали другого генетика. И вернусь! Садик растет очень хорошо и уже говорит «вет» вместо «свет». Не грусти, разлука не будет долгой. Все. Тв. на всю жизнь. Таквер.
Пожалуйста, приезжай, если сможешь!
Вторая записка состояла всего из нескольких слов, нацарапанных на крошечном клочке бумаги:
Шевек, зайди в адм. отд. физ. ф-та, когда вернешься. Сабул.
Шевек послонялся по комнате. Тот сильный ветер, что с невероятной силой гнал его по улицам города к дому, все еще бушевал в его душе. Он просто в очередной раз налетел на стену и пока не мог идти дальше. Но все же нужно было как-то двигаться. Он заглянул в шкаф. Там было почти пусто — только его зимняя куртка и рубашка, которую Таквер, любившая тонкую работу, когда-то вышила специально для него. Ее собственные немногочисленные вещи исчезли. Ширма была сложена, в углу виднелась пустая детская кроватка. Постель была скатана и аккуратно прикрыта оранжевым вязаным одеялом. Шевек снова подошел к столу, еще раз перечитал письмо Таквер. Глаза его наполнились злыми слезами. Ярость, гнев, разочарование, дурные предчувствия терзали его.
И некого было винить — вот что было хуже всего! Таквер была нужна как специалист, чтобы победить надвигающийся голод. Ее и его голод, голод маленькой Садик. Общество не было их врагом. Они сами принадлежали к этому обществу, были его частью, оно было за них.
Но он сам добровольно отказался от своей книги, от своей любви, от своего ребенка. Предал их. От чего еще можно просить человека отказаться?
— Черт бы все это побрал! — громко выругался он на йотик. На языке правик даже выругаться как следует было невозможно. Трудно ругаться, когда секс не воспринимается как нечто постыдное, грязное, когда богохульства не существует вовсе. — Все, все к черту! — Он сердито скомкал жалкую записку Сабула, точно это она была во всем виновата, и несколько раз сильно ударил сжатыми кулаками по краю столешницы — ему нужно было почувствовать боль. Но он ее не почувствовал. Нет, сделать ничего нельзя, и некуда деться. В конце концов пришлось развернуть постель и лечь — в одиночестве, и он даже заснул, усталый и безутешный, и снились ему плохие сны.
С утра первой в дверь к нему постучалась Бунаб. Он открыл ей, но в комнату не впускал — стоял на пороге. Бунаб была их соседкой; на вид ей было лет пятьдесят, она работала на заводе воздухоплавательных аппаратов. Таквер всегда страшно забавлялась, беседуя с нею, но Шевек эту тетку терпеть не мог. Во-первых, ее основной мечтой и целью было заполучить их комнату. Она утверждала, что подала на нее заявку задолго до того, как Шевек и Таквер туда переехали, однако комендант нарочно, из нелюбви к ней, комнату эту ей занять помешал. Особенно она завидовала угловому окну — в ее собственной комнате такого не было, хотя она тоже проживала — совершенно одна — в комнате для двоих, что, если иметь в виду постоянную нехватку жилья, было безусловным проявлением эгоизма. Но Шевек никогда не стал бы тратить время не только на эту проблему, но и вообще на Бунаб, если бы она без конца не приставала к нему сама. Она вечно что-то объясняла, втолковывала… У нее, например, якобы был партнер «на всю жизнь», «в точности как вы» — далее следовала жеманная улыбка. Вот только где он, этот партнер? Почему-то о нем всегда говорилось в прошедшем времени. Между тем комната на двоих вполне оправдывала свое предназначение: через нее проследовала целая череда мужчин — каждую ночь разные, — словно Бунаб была развеселой девицей лет семнадцати. Таквер с восторгом наблюдала за сменой ее кавалеров, а Бунаб приходила к ней и рассказывала ей «все об этих мужчинах» и жаловалась, жаловалась без конца. В число ее многочисленных несчастий входило и то, что она лишена углового окна. Бунаб была не только чрезвычайно завистлива, но по-настоящему хитра и коварна, она умела найти дурное в чем угодно и сразу «начать с этим бороться». Своих коллег она обвиняла во всех смертных грехах: в некомпетентности, в непотизме и даже в нежелании трудиться, чуть ли не в саботаже. Собрания синдиката, с ее точки зрения, являли собой настоящий бардак, причем объектом всеобщей ненависти почему-то всегда была именно она, Бунаб. Все одонийское общество существовало исключительно для того, чтобы подвергать ее разнообразным преследованиям. Таквер в ответ на эти рассказы только смеялась, причем совершенно не скрываясь. «Ох, Бунаб, какая ты смешная!» — задыхаясь от смеха, говорила она, и та, немолодая, уже седеющая женщина с тонкими поджатыми губами и вечно потупленными, но очень зоркими глазками, тоже начинала слабо улыбаться, ничуть на Таквер не обиженная, и продолжала сыпать свои чудовищные обвинения против всего света. Шевек понимал, что Таквер права, что над Бунаб можно только смеяться, но преодолеть своего отвращения не мог.
— Это ужасно! — заявила Бунаб, не обращая на него ни малейшего внимания и решительно протискиваясь в комнату, где сразу же ринулась прямо к столу и впилась глазами в письмо Таквер. Она даже схватила его в руки, но Шевек спокойно и решительно его у нее отнял. К такому спокойному отпору Бунаб готова не была. — Просто ужасно! И хоть бы за несколько дней предупредили — так нет! Поехали, говорят, прямо сейчас! А у нас-то вечно твердят: мы свободные люди! Да это просто злая шутка! Взяли и разбили счастливую семью, разделили любящих людей! Они ведь именно поэтому так и поступили, неужели ты не понял? Они все там против истинного партнерства, по всему видно. Нарочно партнерам такие назначения дают, чтобы их разделить. Так и с нами было — со мной и с Лабексом. В точности так. И мы потом никогда уже не жили вместе. Да разве ж можно с ЦРТ бороться? Ведь там все списки специально так составлены, чтобы против людей! А вот и кроватка Садик — пустая теперь… Бедная малышка! Она в последние четыре декады плакала день и ночь. Я просто уснуть не могла. Конечно, все из-за того, что продовольствия не хватает, и у Таквер молоко пропадать стало. Так они еще и послали кормящую мать на край света, за тысячу миль от дома! Вряд ли тебе удастся туда назначение получить… Куда она хоть уехала-то?
— На северо-восток. Знаешь, Бунаб, я, вообще-то, завтракать собирался, со вчерашнего дня не ел.
— Но разве это справедливо — то, как они поступили в твое отсутствие?
— А как они поступили в мое отсутствие?
— Нарочно отослали ее, разрушили ваш союз, вот как! — Теперь Бунаб читала уже записку Сабула, заботливо ее расправив и разгладив. — Уж они-то знают, когда пора вмешаться! Ну я полагаю, теперь ты из этой комнаты съедешь, верно? Да и вряд ли тебе позволят одному занимать такую большую комнату. Таквер, правда, говорила, что скоро вернется, но я-то видела, что она просто бодрится. Свобода! Мы ведь вроде бы все тут свободные люди, а это с нами просто шутят. Ничего себе шутки! Швыряют куда хотят…
— Черт возьми, Бунаб! Если б Таквер не захотела ехать, она бы отказалась! Ты же знаешь, что планете угрожает страшный голод!
— Да ладно тебе, думай что хочешь. Мне-то давно казалось, что Таквер собирается куда-нибудь переехать… Такое часто случается, стоит появиться ребенку. Я ведь говорила: надо было девочку в ясли отдать. К тому же малышка без конца плакала. Дети всегда разъединяют партнеров, руки им связывают. Естественно, что Таквер это надоело, вот она и стала другое место подыскивать, а как только что-то ей подвернулось, сразу и уехала.
— Все, хватит! Я иду завтракать. — Шевек выбежал из дома, дрожа от бешенства.
Бунаб расковыряла самые болезненные старые раны в его душе. Ужаснее всего в этой женщине было то, что она вечно высказывала вслух его собственные затаенные страхи и опасения. Как и только что. А теперь она осталась у них в комнате и, возможно, решает, когда бы ей туда перебраться…
Было уже позднее утро, и он чуть не опоздал: столовую уже собирались закрывать до обеда. Изголодавшись за время путешествия, он взял двойную порцию каши и хлеба. Парнишка за раздаточным столом посмотрел на него и нахмурился. В эти дни никто не брал двойную порцию. Шевек посмотрел на него тоже хмуро, но ничего объяснять не стал. Он восемьдесят часов прожил на двух тарелках жидкого супа и килограмме хлеба и теперь имел полное право хоть немного возместить то, что ему недодали. Но оправдываться, черт возьми, он ни перед кем не станет! Жизнь несет в себе самооправдание, человек имеет право удовлетворить свои насущные потребности. Шевек был истинным одонийцем, и пусть ложное чувство вины испытывают всякие спекулянты и собственники.
Он сел за отдельный столик, однако тут же откуда ни возьмись появился Дезар. Он, улыбаясь, глядел — то ли на Шевека, то ли куда-то еще — своими косыми глазами.
— Давно не видно тебя, — заметил Дезар.
— Срочные сельскохозяйственные работы. Шесть декад. А тут как дела?
— Тухло.
— Будет еще тухлее, — пообещал Шевек, без особой, впрочем, убежденности, потому что наконец ел, насыщался, и каша казалась ему удивительно вкусной. Отчаяние, тревога, угроза голода! Разумом он это понимал, но сиюминутное рассудочное желание набраться сил твердило, ничуть не раскаиваясь: «Ешь, ешь, пока есть еда! Ешь, набирайся сил! Еда вкусна и необходима тебе!»
— Видел Сабула?
— Нет. Я только сегодня ночью приехал. — Он поднял глаза на Дезара и сообщил, стараясь говорить как можно спокойнее: — Таквер получила новое назначение — она будет участвовать в очередном Проекте по борьбе с голодом. Уехала четыре дня назад.
Дезар кивнул, его-то равнодушие было совершенно искренним.
— Слыхал… А ты слышал о реорганизации института?
— Нет. А в чем дело?
Дезар положил на стол руки с тонкими длинными пальцами и уставился на них. Он всегда разговаривал как бы нехотя, короткими рваными фразами. К тому же он заикался; вот только что было причиной его заикания — физический недуг или моральный, — Шевек так и не решил. Точно так же, как не мог он решить, почему Дезар ему порой нравится, а порой вызывает самое настоящее отвращение, чуть ли не ненависть. Сейчас как раз был один из таких моментов: что-то неприятное, скользкое было в изогнутых губах Дезара, в его потупленных глазах, чем-то он очень напоминал вечно глядевшую в пол Бунаб.
— Разгоняют. Называется «функциональным сокращением штата сотрудников». Шипега выгнали. — Математик Шипег был всем хорошо известен своей глупостью; ему, однако, всегда удавалось «по требованию студентов» (с которыми он беззастенчиво заигрывал) получать каждый семестр курс лекций. — Отослали куда-то. В какой-то Региональный институт.
— Он принес бы куда меньше вреда, окучивая деревья на плантации, — заметил Шевек. Теперь (когда он был сыт) ему казалось, что засуха может в итоге даже принести некоторую пользу, оздоровив их общество. Вновь становились ясны и очевидны первоочередные задачи, а также слабые места, недоработки, недостатки, которые необходимо было устранить. Ничего, голод всегда помогает организму восстановить деятельность «уставших» органов, снимает излишек жира, мешающий двигаться вперед…
— Замолвил за тебя словечко. На общеинститутском собрании. — Дезар смотрел вроде бы на него, но не мог встретиться с ним взглядом.
И стоило Дезару это сказать — хотя до Шевека даже еще не дошел истинный смысл его слов, — он понял, что Дезар лжет. Шевек знал это совершенно точно. Никакого «словечка за него» он не замолвил, он выступал против него.
Теперь ему стала ясна причина той неприязни, которую он порой испытывал к Дезару: он явственно увидел в его характере некий элемент чистого злодейства, порожденного завистью. То, что Дезар, вроде бы любя его, пытался обрести над ним власть, также стало Шевеку теперь абсолютно понятно. Это казалось ему особенно отвратительным. Окольные пути достижения власти, лабиринты смешанного чувства любви-ненависти ничего для самого Шевека не значили; уверенный в себе, нетерпимый ни к собственным, ни к чужим слабостям, он шел всегда напрямик, сквозь стены. Он ничего не ответил Дезару на это сообщение, но постарался поскорее доесть завтрак и выйти из столовой, на яркий свет холодного осеннего солнца. Затем направился в административный отдел физического факультета и прошел прямо в дальнюю комнату, которую все называли «кабинетом Сабула», — ту самую, где они с Сабулом когда-то встретились впервые и Сабул вручил ему грамматику и словарь языка йотик.
Сабул осторожно глянул на него через письменный стол и снова опустил глаза — он был буквально поглощен работой, этот рассеянный, гениальный, совершенно не замечающий окружающей его действительности ученый! Затем он как бы позволил своему «перегруженному» мозгу воспринять присутствие Шевека и вдруг стал — в разумных пределах, конечно! — вполне оживленным. Сабул похудел, постарел и сутулился больше, чем прежде, вызывая даже некоторое сочувствие.
— Тяжелые времена, верно? — сказал он. — Ох, тяжелые!
— Будет еще тяжелее, — почти весело откликнулся Шевек. — Ну, как в институте дела?
— Плохо, плохо. — Сабул покачал седеющей головой. — А чистой науке, интеллектуалам особенно сложно.
— А что, когда-нибудь было легко?
Сабул как-то неестественно засмеялся и промолчал.
— Что-нибудь интересное для нас с Урраса привозили? Я ведь все лето на юге проработал. — Шевек, как всегда, расчистил себе местечко на скамье, заваленной бумагами, и сел, положив ногу на ногу. Он умудрился загореть почти дочерна, а борода, наоборот, выгорела и стала почти серебристой. Выглядел он хорошо — худой, крепкий, жилистый и в сравнении с Сабулом непростительно молодой. И оба прекрасно это почувствовали.
— Нет, ничего интересного не было.
— И никаких рецензий на «Принципы»?
— Нет. — Тон Сабула стал ворчливым, что было куда более естественно для него.
— Писем тоже не было?
— Нет.
— Странно.
— А что здесь странного? Может, ты ожидал, что тебя пригласят читать лекции в Университете Йе Юн? Или присудят премию Сео Оен?
— Я ожидал исключительно рецензий и откликов. Времени для их написания было достаточно. — Он говорил совершенно спокойно, но Сабул, не дослушав его, поспешил заметить:
— Вряд ли. Рановато еще для рецензий.
Помолчали.
— Ты должен понять, Шевек: твоя убежденность в собственной правоте — еще не оправдание. Ты очень много трудился над этой книгой, я знаю. Я тоже немало потрудился, издавая ее, пытаясь разъяснить, что это не просто безответственная атака на классическую физику, но теория, имеющая свои положительные аспекты. Но если бо́льшая часть ученых не видят в твоей работе ничего ценного, то тебе, видимо, придется пересмотреть свои взгляды и убеждения и постараться найти, где же был совершен просчет. Если твоя теория ничего не значит для других, то какой от нее прок? Какова ее функция в обществе?
— Я физик, я не занимаюсь анализом общественных функций, — беззлобно заметил Шевек.
— Каждый одониец должен уметь анализировать функциональность той или иной вещи, теории или явления. Тебе ведь уже тридцать, верно? К этому возрасту человек обязан знать не только свои обязанности по отношению к конкретной семейной ячейке, но и по отношению ко всему обществу, свою оптимальную роль в социальном организме. Хотя ты, ученый-теоретик, возможно, не обязан столь же сильно задумываться над этим, как бо́льшая часть людей…
— Нет, должен. С тех пор как мне исполнилось десять, я твердо знаю, какую именно работу я должен делать, какую функцию в обществе выполнять.
— Это в тебе играет детство, Шевек. Мало ли что тебе хотелось бы делать! Это далеко не всегда является тем, что нужно обществу.
— Мне тридцать лет, как вы справедливо заметили. До-вольно-таки много, чтобы детство продолжало «играть во мне».
— Ты рос в неестественно защищенных, тепличных условиях. Сперва с тобой носились в Региональном институте, потом…
— В пустыне Даст, на работах по озеленению побережья; потом на различных сельскохозяйственных работах, в добровольческих строительных отрядах Аббеная и только что на юге, где я несколько месяцев задыхался в пыли. Что ж, это нормально. Кстати, мне физическая работа всегда даже нравилась. Но я, между прочим, еще и неплохой физик. Однако к чему, собственно, все эти речи?
Поскольку Сабул не отвечал, глядя на него из-под своих тяжелых, каких-то маслянистых бровей, Шевек прибавил, помолчав:
— Вы могли бы все сказать мне прямо, все равно воздействие на мое «общественное сознание» в данном случае совершенно бесполезно.
— Ты считаешь работу, которую выполнял здесь, функциональной?
— Да. «Чем более в организме организованности, тем более централизованным он становится: централизованность в данном случае подразумевает область высокой функциональности». Это из Толкового словаря Томара. Поскольку физика времени стремится организовать и объединить в единую систему все доступное восприятию человеческого разума, то она по определению представляет собой в высшей степени централизующую функциональную деятельность.
— Но не дает хлеба голодным.
— Я только что шестьдесят дней вполне конкретно, физически, в поте лица работал, чтобы они этот хлеб получили. Когда меня снова призовут на подобную работу, я буду ее выполнять беспрекословно. А между тем стану заниматься своим основным ремеслом. Если в области физики еще остались, как я надеюсь, какие-то нерешенные задачи, то я имею полное право попытаться решить их.
— И все-таки придется тебе посмотреть правде в глаза: в данный момент нет ни малейшей необходимости решать какие бы то ни было нерешенные задачи в области физики. Во всяком случае такие, какие пытаешься решить ты. Мы должны сопрягать свои высокие устремления с практическими нуждами общества. — Сабул поерзал на стуле. Он выглядел сердитым и смущенным. — Мы вынуждены были освободить от работы пять человек, они уже получили другое назначение. Извини, но я вынужден сообщить, что один из них — ты. Вот так обстоят дела.
— Я так и предполагал, — с невозмутимым видом кивнул Шевек, хотя на самом деле он до последнего момента не желал признаваться себе, что Сабул попросту постарался вышвырнуть его из института пинком под зад. Впрочем, новость эта показалась ему удивительно знакомой. И уж ни в коем случае он не доставил бы Сабулу удовольствия понять, насколько она потрясла его.
— Против тебя сработал целый комплекс причин, — продолжал Сабул. — В частности, недоступная пониманию большинства, совершенно иррелевантная природа тех исследований, которые ты вел в течение последних лет. К тому же многие в институте, возможно несправедливо, полагают, что твоя манера преподавания и поведение в целом в определенной степени отражают пренебрежительное отношение к коллегам и студентам, некий комплекс превосходства над остальными, отсутствие альтруизма. Об этом говорили многие из тех, кто выступал на собрании. Я, разумеется, выступил в твою защиту. Но что я мог поделать один?
— С каких это пор альтруизм входит в число одонийских добродетелей? — спросил Шевек. — Да ладно, не обращайте внимания. Я все понял. — Он решительно встал (он больше просто не мог сидеть на месте), но полностью держал себя в руках, казался абсолютно спокойным и говорил самым естественным тоном. — И видимо, вы вообще не дали мне рекомендации для занятий преподавательской деятельностью?
— А какая была бы от этой рекомендации польза? — Сабул почти пропел эти слова, он был счастлив снять с себя всякую вину за совершенную подлость. — Все равно нигде преподавателей на работу не берут. Только сокращают. Бывшие преподаватели и студенты трудятся бок о бок, пытаясь предотвратить голод, надвигающийся на нашу планету. Конечно, этот кризис не вечен. Надеюсь, что где-нибудь через год мы будем с гордостью вспоминать те жертвы, которые принесли, и ту адскую работу, которую совершили плечом к плечу, делясь последним куском… Но в настоящий момент…
Шевек стоял в расслабленной позе, внешне спокойный, и равнодушно смотрел в окно на пустое безоблачное небо. Он с огромным трудом подавлял желание послать наконец Сабула ко всем чертям. Однако иные, более сильные чувства заставили его сдержаться и обрели словесную оболочку.
— На самом деле, — сказал Шевек, — я полагаю, что вы, возможно, совершенно правы. — Он вежливо попрощался и вышел.
За дверью показное спокойствие оставило его. Он бросился к остановке трамвая и поехал в центр. Что-то гнало его туда, словно он хотел поскорее пройти этот путь до конца и потом наконец отдохнуть. Сейчас он спешил в Центр по распределению труда — просить, чтобы ему дали назначение в ту коммуну, куда уехала Таквер.
Центр со своими огромными компьютерами и множеством сотрудников занимал целый квартал — несколько довольно изящных одноэтажных зданий, расположившихся вокруг небольшой площади. Но изнутри помещение Центрального архива Шевеку показалось чем-то похожим на склад с очень высоким потолком; здесь было полно народу, царила суета, стены были покрыты объявлениями о назначениях на работу и различными сведениями организационного порядка. Оказавшись в одной из очередей, Шевек прислушивался к разговору стоявших перед ним мальчика лет шестнадцати и весьма уже пожилого мужчины. Мальчик готов был ехать добровольцем на любую работу, лишь бы бороться с надвигающимся голодом. Его переполняли самые благородные чувства и намерения, в нем ощущалась самая искренняя вера во всеобщее братство людей. Детская жажда приключений, надежда на счастье звали его в новую, самостоятельную жизнь, прочь от надоевшего детства. Он очень много говорил, совсем еще как ребенок, да и голос у него еще порой срывался: он еще не привык к пробивающемуся баску. Свобода! Свобода! — это звучало в каждой сказанной им фразе. А голос старого человека, ворчливый и хрипловатый, пробивался сквозь это юношеское ликование, чуть поддразнивая, но не пугая, посмеиваясь, но не предостерегая от опасностей. Свобода, способность куда-то отправиться и что-то сделать на пользу всем — это старик вполне одобрял и поддерживал в своем юном собеседнике, даже когда необидно посмеивался над его излишней уверенностью в себе. Шевек с удовольствием слушал их. Они нарушили наконец ту череду гротескных образов, что с самого утра сегодня преследовали его.
Когда Шевек объяснил сотруднице ЦРТ, куда хотел бы направиться, на лице ее появилось тревожное выражение. Она сходила за атласом, открыла его и положила между ними на стол.
— Вот, посмотрите сами, — сказала она. Шевеку она показалась безобразной: какая-то карлица с широкими, как у кролика, передними зубами. Кожа у нее на руках, лежавших на цветной странице атласа, была дряблой и морщинистой. — Вот Ролни, видите? Так называется полуостров в северной части Тименского моря, но на самом деле это просто огромная песчаная яма. На этом полуострове ничего нет, кроме лабораторий океанологов, которые расположены на дальнем конце полуострова. Нашли? Все восточное побережье представляет собой засоленные болота; они тянутся почти до Гармонии — на тысячу километров. А вся территория к западу занята так называемыми Прибрежными Пустошами. Они практически безлюдны. Ближайший к Ролни город расположен вот в этих горах. Но оттуда не поступало ни одного запроса на срочные работы. Им вполне хватает своих людей. Нет, вы, разумеется, все равно можете туда отправиться, — спохватилась она.
— От Ролни это, пожалуй, слишком далеко, — сказал Шевек, задумчиво глядя на карту; это был тот самый городок, где выросла Таквер: Круглая Долина. — Неужели в этих лабораториях не нужен, например, уборщик? Статистик? Кто-нибудь по уходу за рыбами?
— Я проверю.
Созданная людьми и компьютерами система ЦРТ работала потрясающе эффективно. Служащей не понадобилось и пяти минут, чтобы выудить всю требуемую информацию из этого моря постоянно обновляемых данных по поводу каждого рабочего места, каждой наличной или требуемой рабочей единицы.
— Вот, только что было занято одно такое место… А, это как раз и есть ваш партнер, верно? Да, сейчас у них штат полностью укомплектован: они взяли на работу еще четырех техников и целую опытную команду сейнера.
Шевек оперся локтями о стол и уронил голову на руки, потирая виски, что у него всегда было свидетельством полной растерянности.
— Так, — сказал он, — просто не знаю, что мне теперь делать!
— Послушай, брат, а ее надолго туда отправили? — неожиданно ласково спросила служащая.
— На неопределенный срок.
— Но это ведь работа по борьбе с голодом, верно? Значит, не навечно! Засуха ведь кончится, я уверена, и этой зимой обязательно пойдет дождь!
Он поднял голову и посмотрел на нее, свою сестру, — прямо в ее встревоженные, честные, исполненные искреннего сочувствия глаза. И даже заставил себя чуточку улыбнуться, потому что не мог оставить без внимания ее попытку пробудить в нем надежду. Она тут же воспрянула духом:
— И тогда вы снова будете вместе, а между тем…
— Да. Между тем, — сказал он и умолк.
Она терпеливо ждала его решения.
Это решение он имел право принять сам, и варианты были бесконечны. Он мог остаться в Аббенае и самовольно организовать занятия по физике — если найдет желающих. Он мог отправиться на полуостров Ролни и жить вместе с Таквер, даже не имея работы в ее лаборатории. Он мог жить где угодно и совсем ничего не делать, но тем не менее два раза в день ходить в ближайшую столовую, чтобы его там накормили. Он мог делать все, что угодно, кроме…
«Клеггиш» — слово, которым в языке правик обозначалось некое смешанное понятие «работа-игра», имело, разумеется, сильную этическую окрашенность. Одо предвидела опасность застывшего морализма, произрастающего из слишком частого употребления слова «работа» в своей системе аналогий: клетки организма должны работать вместе и согласованно, ибо при этом достигается его максимальная активность; работа, совершаемая каждым отдельным органом, должна сочетаться… и так далее. Способность к сотрудничеству и функциональность — вот основные требования «Аналогии», предъявляемые к работе каждого элемента общества. Доказательство правильности любого эксперимента — опытов с двадцатью пробирками в лаборатории или с двадцатью миллионами человек на «луне» — заключалось в одном простом вопросе: «Ну что, получилось, работает?» Одо предвидела эту моральную ловушку. «Святой никогда не бывает занят», — когда-то тоскливо пророчествовала она.
Однако «существо общественное» никогда не может сделать свой выбор в одиночку.
— Значит, так, — сказал Шевек. — Я только что вернулся из Южного Поселения, со срочных сельскохозяйственных работ. Есть ли еще подобные назначения?
Служащая посмотрела на него, как старшая сестра на неразумного братишку, — недоверчиво, но уже прощая его невольную глупость.
— Да там по всем стенам объявления расклеены! Больше семисот срочных вызовов! — сказала она. — Вам какой больше подойдет?
— Там где-нибудь математики нужны?
— В основном это, правда, сельскохозяйственные работы… У вас есть опыт работы простым инженером?
— Не слишком богатый.
— Ну тогда вам, может быть, подойдет координация работ — составление графиков и тому подобное? Здесь, безусловно, нужно уметь обращаться с цифрами. Как вы насчет этого места?
— Согласен.
— Это, к сожалению, там, на юго-западе, в пустыне… Вы эти места знаете?
— Да, мне уже приходилось бывать там. Ну а кроме того, как вы говорите, ведь когда-нибудь все-таки непременно пойдет дождь…
Она кивнула, улыбнулась и напечатала в его учетной карточке: «Из Аббеная, северо-запад, Цент. ин-т естеств. наук — в Элбоу, юго-запад, координатор, фосфат. предпр.; срочное назначение 5–1–3–165; срок неопределенный».
Шевека разбудил звон колоколов в часовне. Каждый их удар болезненно отдавался в затылке. Он чувствовал себя совершенно больным — голова кружилась, знобило, он с трудом сполз с кровати и дотащился до ванной, где он долго «отмокал» в почти холодной воде. После этого головная боль значительно уменьшилась, но остальное тело по-прежнему вело себя странно: в нем точно появилась какая-то червоточина. Когда в голове у него несколько прояснилось, он довольно живо вспомнил некоторые события вчерашнего дня и особенно приема в доме Веа. Это было так отвратительно, что Шевек тут же постарался выкинуть все из головы, что оказалось не так-то просто: он вообще ни о чем другом думать не мог. Он даже сел за письменный стол, пытаясь сосредоточиться, но так и просидел с полчаса неподвижно, уставившись в одну точку и чувствуя себя жалким и ничтожным.
Ему и раньше не раз приходилось попадать впросак, чувствовать себя дураком. Кроме того, в молодости он довольно сильно страдал оттого, что другие находили его странным, непохожим на остальных. Став старше, он не раз ощущал гнев или презрение ближних по отношению к себе, сам же, впрочем, их и спровоцировав. Но он никогда не чувствовал себя таким униженным, как сейчас, и никогда не испытывал такого стыда.
Он не знал — у него просто не было подобного опыта, — что теперешнее унизительное состояние и подавленность являются всего лишь следствием химической реакции в организме, вызванной слишком большим количеством алкоголя, что похмелье проходит, как и головная боль. Впрочем, знай он это, особой разницы, наверное, не почувствовал бы. Стыд, ощущение того, что ты сам себе отвратителен, — было для него откровением. Теперь с новой, ужасающей ясностью он понимал, что самым отвратительным был не только «бесславный» финал его пребывания в гостях у Веа, куда хуже было предательство — и не только бедняжки Веа, не только его собственного тела, оказавшегося не в состоянии усвоить алкоголь, его здесь предали все, и все, что он здесь съел, узнал, воспринял, сделал своей привычкой, внесло свою долю яда в его душу и организм.
Он оперся локтями о стол и сжал пальцами виски — классическая поза человека, страдающего от головной боли. Теперь он мог смотреть на свою жизнь только сквозь призму пережитого стыда.
На Анарресе он, бросив вызов своему обществу, выбрал для себя ту работу, которую, как он считал, призван был сделать. На этот риск он пошел во имя того же общества.
Здесь, на Уррасе, подобный «акт мятежа» был для ученого вполне позволительной роскошью, самооправданием. Быть ученым в А-Йо означало служить не обществу, не человечеству, не Истине, а Государству.
Тогда, в самый первый вечер пребывания на этой планете, в этой самой комнате, он спросил своих спутников, отчасти бросая им вызов, а отчасти сам желая понять: «Что вы намерены со мной делать?» Но только теперь он понял, что они с ним сделали. Чифойлиск правильно назвал ему эту простую для здешнего общества вещь: они его купили, он стал их собственностью. А ведь он рассчитывал сам заключить с ними сделку — ах, наивный анархист! Но отдельный человек здесь не может заключить сделку с могущественным Государством. Государство не признает иной разменной монеты, кроме власти, и само чеканит такие монеты.
Теперь он видел — в мельчайших деталях, в жесткой последовательности, — какую ужасную ошибку совершил, прилетев на Уррас; это была его первая по-настоящему крупная ошибка, которая, вполне возможно, будет стоить ему жизни. Доказательства этого предстали перед ним во всей своей безжалостной очевидности; он старательно подавлял и даже отрицал их в течение стольких месяцев, и вот всего получаса хватило, чтобы понять тщетность этих стараний. Вспомнив смехотворную и омерзительную сцену в спальне Веа, он ощутил, как лицо его заливает горячий румянец стыда, а в ушах снова начинается звон. Но даже сейчас, среди тяжкого похмелья, никакой особой вины за собой он не чувствовал. С прошлым было покончено. Он познал стыд, принял свой позор, и теперь пора было подумать, как быть и что делать дальше. Он сам запер себя в эту тюрьму, так сможет ли он отныне действовать как свободный человек?
Ясно было одно: для них он физикой заниматься не будет!
Но если он перестанет работать, отпустят ли они его домой? Да, это был вопрос!
Шевек тяжко вздохнул и поднял голову: перед его невидящим взором расстилались залитые солнцем зеленые лужайки. Впервые он по-настоящему задумался о возможности возвращения на Анаррес. Уже сама по себе эта мысль порождала в нем могучую жажду деятельности, желание смести на своем пути все преграды, лишь бы снова говорить на родном языке, видеться с друзьями, вернуться к Таквер, Пилюн, Садик, коснуться пыльной земли родной планеты…
Они ни за что не отпустят его! Он не оплатил даже свой проезд сюда. Да он и сам не может позволить себе просто сдаться и позорно сбежать.
Шевек еще долгое время сидел за столом в глубоком раздумье, освещенный ярким утренним солнцем, раза два или три он с силой ударил сжатыми кулаками об острый край столешницы, но лицо его при этом осталось совершенно спокойным и неподвижным.
— Но куда я иду? — произнес он вслух.
В дверь постучали, и вошел Эфор с подносом: завтрак и утренние газеты.
— Я приходил в шесть, как обычно, но вы еще спали, — заметил он, ставя поднос на стол с восхитительной ловкостью.
— Я вчера вечером мертвецки напился, — сказал Шевек.
— Да, пока пьешь, это прекрасно… — заметил Эфор. — Это все, господин Шевек? Больше ничего не нужно? Хорошо, тогда я зайду попозже. — И он удалился, по пути вежливо поклонившись Пае, который как раз входил в комнату.
— О, вы завтракаете! Я вовсе не хотел мешать вам, прошу прощения! Я возвращался из часовни после службы и просто решил заглянуть…
— Садитесь, пожалуйста. Выпейте чашечку горячего шоколада. — Самому Шевеку кусок в горло не лез.
Пае вежливо изобразил, что готов позавтракать вместе с ним, и положил на тарелку блинчик с медом. Глядя на него, Шевек, которому все еще было очень не по себе, вдруг почувствовал страшный голод и с энтузиазмом набросился на завтрак. Пае, похоже, на сей раз испытывал странную неловкость, не зная, как начать разговор.
— Вы по-прежнему читаете этот мусор? — спросил он наконец добродушно, указав на свернутые в трубку газеты на столе.
— Да, Эфор мне их приносит.
— Вот как?
— Я просил его. — Шевек мельком, искоса глянул на Пае. — Они помогают мне лучше понять вашу страну. Меня весьма интересуют ваши… э-э-э, как это? Низшие классы? Социальные низы? Дело в том, что предки большей части жителей Анарреса были выходцами как раз из этих низов.
— Да, я понимаю. — Пае согласно покивал и положил в рот маленький кусочек блинчика. — Пожалуй, я действительно все-таки выпью чего-нибудь горячего. — Он позвонил в колокольчик, стоявший на подносе. В дверях тут же возник Эфор. — Еще чашку, — бросил ему Пае, не оборачиваясь. — Ну что ж, доктор Шевек, мы намеревались снова начать вывозить вас «в свет», поскольку погода, кажется, установилась прекрасная, и показать вам нашу страну как можно шире. Мы хотели даже совершить с вами поездку за границу. Но, боюсь, эта проклятая война положила конец всем нашим прекрасным планам.
Шевек, скосив глаза, прочитал заголовок в лежавшей сверху газете: «Столкновение войск А-Йо и Тху близ бенбилийской столицы».
— По телефаксу поступили и более свежие новости, чем эта, — сказал Пае, заметив его взгляд. — Войска А-Йо освободили столицу Бенбили. Власть законного президента будет восстановлена.
— Так, значит, войне конец?
— Пока еще нет: Тху по-прежнему удерживают две крупные провинции на востоке страны.
— Понятно. Итак, ваша армия и армия Тху будут продолжать сражаться на территории Бенбили. Но ведь не здесь?
— Нет-нет, что вы! Было бы совершеннейшим безумием со стороны Тху вторгнуться на территорию нашего государства! Или нам — в пределы их страны. Мы давно переросли тот уровень варварства, при котором войны развязываются в самом сердце высокоразвитой цивилизации! Равновесие сил лучше всего поддерживать политическими акциями, в том числе и военными, — но на чужой территории, в какой-нибудь отсталой стране. Впрочем, официально А-Йо и Тху действительно пребывают в состоянии войны. А потому, боюсь, все утомительные старинные ограничения будут введены в действие.
— Ограничения? Какие же?
— Ну, например, будет заново пересмотрен список всех проектов и текущих исследований на естественных факультетах. Разумеется, особых изменений не произойдет, просто правительство лишний раз все проверит и на всем «поставит свою печать». Возможно, возникнут некоторые задержки с публикациями — если в верхах сочтут, например, какую-либо работу опасной, потому что не в состоянии будут понять ее… Ну и будет, видимо, несколько ограничено передвижение для лиц, не являющихся гражданами нашего государства. Пока мы будем находиться в состоянии войны, вам, например, будет практически запрещено выходить за пределы университетского городка, а для любой поездки потребуется особое разрешение канцлера, насколько я знаю. Но не пугайтесь. Уж я-то смогу вас вывезти в город в любой момент, когда вам захочется, и без всякой бюрократической канители.
— Значит, у вас хранятся все ключи! — улыбнулся Шевек.
— О, я в этом деле большой мастак! Я ужасно люблю обходить всяческие правила и законы и обожаю обманывать представителей власти. Возможно, я анархист по природе, вам не кажется? Ну куда там подевался этот старый болван? Я ведь всего лишь велел ему принести чашку!
— Он, должно быть, пошел за ней вниз, на кухню.
— И что с того? Для этого ведь не требуется полдня. Ну ладно, не стану я его ждать. Я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу отнимать и остаток этого чудесного утра. Между прочим, вы видели последний «Бюллетень Фонда космических исследований»? Они напечатали статью Рюмера, он, кажется, почти изобрел этот ансибль.
— Что это такое?
— Это он так называет прибор моментальной связи с любой точкой космического пространства. Утверждает, что если «темпоралисты» — имея в виду, разумеется, вас — сумеют вывести нужные формулы, то уж такой гениальный конструктор, как он, в состоянии будет построить эту чертову штуковину, опробовать ее и таким образом подтвердить верность вашей теории буквально в течение нескольких недель или месяцев!
— Инженеры и конструкторы уже сами по себе являются доказательством каузативной реверсивности… Видите, этот Рюмер уже готов построить свой прибор, хотя я еще отнюдь не обеспечил теоретические предпосылки для его создания. — Шевек снова улыбнулся, но уже не так благодушно.
Пае распрощался и ушел. Стоило двери захлопнуться за ним, как Шевек вскочил и заорал, не в силах больше сдерживаться:
— Ах ты грязный лжец, спекулянт проклятый! — Он побелел от гнева и с трудом сдержался, чтобы не броситься за Пае и не швырнуть ему вдогонку чем-нибудь тяжелым.
Снова появился Эфор, торжественно неся на подносе чашку и блюдце. И тут же застыл на пороге, с понимающим видом склонив голову.
— Все в порядке, Эфор. Он… Господину Пае больше не нужна чистая чашка. И вообще можете все это убрать.
— Хорошо, господин Шевек.
— Послушайте, Эфор, мне бы не хотелось никого видеть. Хотя бы некоторое время. Можете вы никого не пускать ко мне? Никаких посетителей?
— Нет ничего проще, господин Шевек. Вы кого-то конкретно не хотите видеть?
— Да, в первую очередь… мм, никого не хочу! Всем говорите, что я работаю.
— Он будет рад услышать это, господин Шевек. — На мгновение в улыбающемся морщинистом лице Эфора промелькнуло злорадство. Затем он прибавил — уважительно и в то же время чуть фамильярно: — Не беспокойтесь! Никто из тех, кого вы не хотите видеть, мимо меня не пройдет! — И тут же вежливо раскланялся. — Больше указаний не будет? Благодарю вас, господин Шевек, желаю приятно провести утро.
После сытного завтрака сил прибавилось, а выброшенный в кровь в припадке гнева адреналин развеял остатки того омерзительного паралича, которым Шевек был охвачен с утра. Он метался по комнате, раздраженный, охваченный какой-то неясной тревогой. Нужно что-то делать, действовать! Он уже почти целый год валяет дурака!
Итак, зачем он вообще явился сюда?
Заниматься физикой. Доказать всем, что любой талантливый человек в любом обществе имеет право делать именно ту работу, для которой он предназначен, а также — право на поддержку во время этой работы и на раздел конечного ее результата со всеми, кто в нем заинтересован. Во всяком случае, таковы должны были быть права человека в обществе одонийцев.
Его благожелательные и заботливые хозяева на Уррасе позволили ему заниматься любимым делом и содержали во время работы как полагается. Основная проблема возникала с разделом конечного ее результата. Однако конечного результата, в сущности, еще не было. Работу свою он не выполнил. И не мог ни с кем разделить то, чего не имел сам.
Шевек снова сел за письменный стол и вытащил два листочка бумаги, мелко и тесно исписанные с обеих сторон. Листочки он прятал в самом дальнем и наименее пригодном для использования кармане тесных модных штанов. Он тщательно разгладил бумажки и уставился на них. Ему вдруг показалось, что он становится похожим на Сабула — уже и пишет так же мелко, сокращая слова, на каких-то клочках и обрывках бумаги. Теперь он понимал, почему Сабул так делает: Сабул был типичным собственником и к тому же человеком очень скрытным. И хотя на Анарресе это считалось разновидностью психопатии, на Уррасе воспринималось бы как самый разумный тип поведения.
Шевек, застыв, изучал записанные на извлеченных из кармана листочках важнейшие формулы будущей общей теории времени; он заносил их сюда по мере того, как они складывались у него в голове.
В течение трех последующих дней он практически не вставал из-за письменного стола, на котором лежали два крошечных листочка бумаги.
Лишь изредка он начинал было ходить по комнате, но тут же бросался что-то записывать или что-то вычислял с помощью компьютера; иногда он просил Эфора принести ему что-нибудь поесть или просто ложился и засыпал ненадолго, а потом снова возвращался к письменному столу и снова сидел неподвижно, глядя на формулы.
Вечером третьего дня для разнообразия он перешел на мраморную скамью у камина — именно там он сидел в первый вечер своего пребывания на Уррасе, в этой изящной комфортабельной тюрьме. Он часто сидел на этой скамье и в тех случаях, когда к нему приходили гости. В данный момент гостей у него не было, но он думал о Сайо Пае.
Как и все люди, стремящиеся к власти, Пае был удивительно близорук и в определенном смысле ограничен. Ему всегда не хватало глубины и живости воображения. Он был существом скорее рассудочным, чем разумным, ибо собственным разумом он пользовался всего лишь как довольно примитивным инструментом. Интеллектуальный потенциал его, впрочем, был достаточно высок. Пае был очень неглупым человеком и неплохим физиком. Или, точнее, он был очень неглуп в отношении физики. Сам он, правда, никаких оригинальных открытий не сделал, но его врожденная склонность к оппортунизму, его способность точно определять, что именно для него выгоднее, время от времени приводили к тому, что он вместе с другими выполнял исследования в наиболее многообещающих областях и получал неплохие результаты. У него был особый нюх на то, где именно сейчас следует приложить особые усилия. В точности как и у самого Шевека, и Шевек уважал в нем это чутье, ибо подобное чутье в науке является одним из наиболее важных свойств настоящего исследователя. Ведь именно Пае дал тогда Шевеку книжку — перевод с языка землян: материалы симпозиума по проблемам релятивистских теорий и, в частности, теории относительности. И это было именно то, что более всего занимало самого Шевека в последнее время. Неужели он прилетел на Уррас только для того, чтобы встретиться с Сайо Пае, своим коллегой и врагом, понимая, что лишь от него может получить то, чего не может получить от своих братьев, от своих друзей на Анарресе? Получить доступ к знаниям, которыми обладают другие государства, другие миры, другие галактики, — к новому…
Мысли о самом Пае стали постепенно расплываться, таять, и теперь Шевек переключился на ту книгу, которую Пае дал ему. Он не мог бы точно сформулировать, что именно в ней так привлекает его, так стимулирует рождение новых идей. В конце концов, описанные в ней открытия по большей части уже давно устарели. Предлагаемые методы исследования были весьма громоздки, а отношение к науке самих инопланетян порой просто шокировало. Земляне были типичными интеллектуальными империалистами, собственниками, завистливыми и ревнивыми строителями стен. Даже этот Айнзетайн — или как его там по-земному? Эйнштейн? Гениальный создатель теории относительности чувствовал это и счел себя обязанным написать предупреждение народам своего мира о том, что его теория — это чистая наука, чистая физика, которая не должна применяться во изменение метафизических, философских или этических понятий и представлений. Что, разумеется, было справедливо, но только с первого взгляда, ибо он пользовался числами, математикой, мостиком между рациональным и метафизическим, между материей и подсознанием. «Рациональным» назвали число древние создатели естественных наук. В данном случае применение математики означало прокладывание пути ко всем остальным категориям знаний. И этот Айнзетайн прекрасно понимал (и признавался в этом), что его физика на самом деле занимается описанием реальной действительности.
Мысли землян казались Шевеку одновременно чужеродными и удивительно знакомыми: каждая из них составляла для него загадку и каждая была близка; например, этот Айнзетайн тоже стремился создать некую единую теорию поля. Объяснив природу тяготения как геометрическую функцию пространства-времени, он попытался расширить это обобщение и включить в него действие электромагнитных сил, что ему, правда, не удалось. В течение всей жизни гениального ученого и еще долгое время после его смерти физики Земли не желали вспоминать эту его неудачную попытку, увлекаясь чарующей непоследовательностью квантовой теории поля с ее требующими высочайшей технологии запросами, и в конце концов сосредоточились на рассудочной, технологической форме познания, что и завело их в тупик, приведя к почти полной, катастрофической потере воображения. И все же исходная, интуитивно найденная ими отправная точка была верна: в этом направлении прогресса можно было достигнуть всего, лишь признав принцип неопределенности, который старик Айнзетайн признавать отказывался. С другой стороны, его отказ также был справедлив — если заглянуть далеко вперед. Ему всего лишь не хватило аргументов — у него не было под рукой таких доказательств, как переменные Себы, теория бесконечной скорости, метод комплексной мотивации. Его единая теория поля была в итоге завершена другими — правда, в созвездии Кита — и при таких условиях, которые он, ее первый автор, вполне возможно, не пожелал бы принять; ибо для его великих теорий основополагающей являлась скорость света как лимитирующий фактор. Обе его теории относительности — частная и общая — были не только эстетически прекрасны, но и в высшей степени ценны, причем не только в его эпоху, но и спустя много столетий, и все же обе они зависели от гипотезы, справедливость которой доказать не представлялось возможным, а ложность которой, с другой стороны, могла быть (и была в итоге!) доказана при вполне определенных обстоятельствах.
Но разве не являлась теория, в которой ВСЕ составляющие доказуемы, простой тавтологией? Единственный шанс вырваться из круга и двинуться дальше лежал в области недоказуемого или даже недопустимого.
Но при этом действительно ли столь важна недоказуемость гипотезы сосуществования принципа неопределенности и принципа одновременности — той проблемы, над которой Шевек тщетно ломал голову не только три последних дня, но и по крайней мере последние десять лет?
Он всегда стремился доказать возможность подобного сосуществования, достигнуть уверенности в своей правоте — словно это было единственное, чем он имел право обладать. Он всегда требовал каких-то гарантий, которых, впрочем, не получал, а если б получил, они, скорее всего, превратились бы для него в тюремные стены. Всего лишь допустив обоснованность подобного сосуществования теорий, он получил бы возможность свободно использовать прелестные геометрические символы теории относительности, а затем можно было бы пойти и дальше. Следующий шаг был совершенно ясен. Сосуществование двух принципов можно было бы осуществлять с помощью трансформаций Себы; при таком подходе последовательность изменений физических величин и их сиюминутное состояние не составляли бы ни малейшей антитезы. Фундаментальное единство классической и квантовой физики и теории одновременности становилось абсолютно очевидным, как и концепция интервала, призванная соединить статический и динамический аспекты существования Вселенной. Как он мог смотреть на столь очевидное в течение десяти лет и не видеть его? Ну а дальше все будет легко. Собственно, он уже пошел дальше. Он уже в пути. Он теперь видел все далеко вперед — всего лишь по-новому взглянув на тот метод, который был ему известен давно, поняв ошибку, совершенную в далеком прошлом… Эта стена рухнула! Видение проблемы стало ясным и полным. Ее будущее решение было очень простым, сама простота. И в этой-то простоте заключалась вся сложность его теории, все данные им обещания. Да, это было настоящее откровение! Озарение. Ясный путь вперед, домой, к свету.
Душа Шевека радовалась, точно ребенок, выбежавший из темной комнаты на солнечную лужайку. И не было, не было, не было конца открывшемуся вокруг простору…
Однако, испытывая столь радостное, всепоглощающее облегчение, он буквально дрожал от страха, глаза его были полны слез, точно он нечаянно взглянул прямо на солнце. В конце концов, человеческая плоть вполне материальна и непрозрачна. И очень странно вдруг осознать, что твоя жизнь прожита не зря, что главное твое дело завершено, что твоя давняя мечта осуществилась, воплотилась в реальность.
И все же он продолжал смотреть в будущее, мысленно двигаться вперед, по-прежнему испытывая при этом ту же детскую радость, пока вдруг не ощутил, что не может сделать более ни шагу. И тогда он вернулся, и оглянулся вокруг, и сквозь слезы увидел, что в комнате темно, а за высокими окнами сияют звезды.
Миг великого откровения пролетел; он еще помнил, как это было. Но не сделал попытки остановить мгновение. Он понимал, что сам является его частью, а не наоборот. Что он целиком в его власти…
Посидев еще немного, Шевек встал, пошатываясь прошелся по комнате и зажег свет. Потом снова немного побродил по комнате, касаясь то корешка книги, то абажура настольной лампы и радуясь, что вернулся к этим знакомым предметам, вернулся в свой собственный мир, ибо в тот краткий миг различия между Анарресом и Уррасом были для него не более значимы, чем различия между двумя песчинками на морском берегу. Там не существовало непреодолимых пропастей, нерушимых стен, тюрем и ссылки. Там он увидел основы Вселенной, и основы эти были прочны!
Он прошел в спальню, двигаясь несколько неуверенно, и одетым, как был, упал на постель. Потом долго лежал, закинув руки за голову и заранее планируя, предвкушая то одну часть предстоящей работы, то другую, охваченный торжественным и благодарным чувством, которое постепенно переходило в успокоение, в мирные мечты, в сон…
Он проспал десять часов подряд. И проснулся, четко представляя себе те уравнения, которые способны будут выразить его концепцию интервала. Он сразу бросился к письменному столу и погрузился в работу. Днем у него была лекция в Университете, он прочитал ее, потом пообедал в столовой, поговорил с коллегами о погоде, о войне и еще о чем-то, интересном для них… Если они и заметили в Шевеке некую перемену, то он об этом не узнал, потому что, если честно, практически не замечал их. Вернувшись к себе, он тут же снова принялся за дело.
На Уррасе в сутках было двадцать часов. В течение восьми дней Шевек проводил за письменным столом от двенадцати до шестнадцати часов ежедневно, а иногда еще думал, бродя по комнате и устремив свои светлые глаза за окно, где сияло яркое весеннее солнце, или мерцали звезды, или плыла в небесах покрытая бурыми пятнами, ущербная сейчас луна — Анаррес.
Утром, как всегда принеся завтрак в спальню, Эфор обнаружил, что хозяин распростерт полуодетый на кровати, глаза его закрыты и он, видимо во сне, говорит что-то на неведомом языке. Эфор поставил поднос и разбудил Шевека. Тот мгновенно вскочил и тут же, еще шатаясь, бросился в другую комнату к письменному столу, который был абсолютно пуст — ни листка бумаги. Тогда Шевек включил компьютер и уставился на экран: все наработанное было стерто. Он застыл, точно его сильно ударили по голове, но он еще не осознал обрушившегося на него удара. Эфор поспешил уложить его в постель и заявил:
— Да у вас ведь жар, господин Шевек! Вызвать врача?
— Ни в коем случае!
— Вы уверены, господин Ше?..
— Абсолютно! И никого сюда не впускайте. Скажите, что я болен.
— Ну уж тогда-то они наверняка приведут врача. Я лучше скажу, что вы все еще работаете. Им это будет приятно.
— И заприте, пожалуйста, дверь, когда будете выходить из дома, — попросил его Шевек. Его тело, его «непрозрачная плоть», не выдержало такой нагрузки; он на ногах не держался от усталости; его терзала тревога, непонятная раздражительность. Он опасался Пае, Ойи, полиции — всего, о чем он слышал и читал, понимая лишь наполовину. То, что он знал о тайной полиции, вдруг живо и страшно всплыло в его памяти; так бывает, когда человек, осознав, что действительно болен, начинает вспоминать каждое слово, которое когда-либо слышал или читал о раке. Он в каком-то лихорадочном отчаянии посмотрел на Эфора.
— Можете мне доверять, господин Шевек, — поспешно сказал Эфор, как всегда негромко и сухо. Он принес Шевеку стакан воды и куда-то ушел, Шевек слышал, как за ним закрылась дверь и щелкнул замок.
Эфор ухаживал за Шевеком в течение двух последующих дней с таким тактом, на который вряд ли способен даже самый вышколенный слуга.
— Вам бы следовало быть врачом, Эфор, — сказал Шевек, когда от общей полной измотанности всего организма осталась только физическая и довольно приятная усталость.
— Вот и моя старуха так говорит. Она, когда занеможет, так никого, кроме меня, к себе не подпускает. Говорит: «Только ты за больными ходить умеешь». Наверно, и впрямь умею.
— А вы когда-нибудь работали в больнице?
— Нет, господин Шевек. Не хотелось бы мне с этими больницами вязаться, ох не хотелось бы! Самым черным днем в моей жизни будет тот, когда я умру на больничной койке. В проклятой крысиной дыре.
— Это вы о больницах такого мнения? А что в них плохого?
— Ничего, господин Шевек, особенно в тех, куда отвезут вас, если вы по-настоящему захвораете, — мягко успокоил его Эфор.
— А какие же больницы имеете в виду вы?
— Да наши. Грязные, вонючие, как у бродяги задница. — Эфор говорил спокойно, без ненависти. Для него это явно был самый обычный факт. — Здания старые, ветхие. У меня ребенок в одной такой умер. Там в полу такие дырищи были!.. Прямо насквозь светились. Я им там говорю: «Это что ж такое? Вон крысы изо всех дыр лезут да прямо к больным на кровати!» А они мне: «Здание старое, шестьсот лет уже, как здесь больница, а ремонта не делают». А называется-то: «Благотворительное заведение для бедных во славу божественной гармонии», во как! А на самом деле — дыра вонючая, и больше ничего.
— И ваш ребенок умер в такой больнице?
— Да, господин Шевек. Моя дочь Лайя.
— А от чего она умерла?
— Из-за какого-то клапана в сердце. Так нам сказали. Она очень плохо росла. Ей всего два годика исполнилось, когда она умерла.
— У вас еще есть дети?
— Все умерли. Трое было. Моей старухе нелегко пришлось. Зато теперь она говорит: «Ну что ж, сердце из-за уже них надрывать не приходится, и то хорошо!» Чем еще могу вам служить, господин Шевек? Не будет ли каких приказаний? — Этот внезапный переход к «светской» речи неприятно поразил Шевека, и он нетерпеливо сказал:
— Да, будут! Продолжайте рассказывать.
То ли потому, что эти слова у него вырвались явно непроизвольно, то ли потому, что он был болен и его следовало развлекать, но Эфор на сей раз не стал запираться.
— Вообще-то, я подумывал, не поступить ли мне в военно-медицинское училище, — сказал он, — да только они раньше успели: в армию меня забрали. И говорят: «Санитаром, мол, будешь». Ну я и стал санитаром. Неплохая подготовка для врача — санитаром поработать. Ан нет, не успел я свой срок в армии отслужить, как меня прямо на службу господам и определили.
— Значит, вы могли получить в армии медицинское образование? — спросил Шевек.
Эфор кивнул. Разговор продолжался, хотя Шевек не всегда хорошо понимал объяснения Эфора — как из-за языковых трудностей, так и по сути. Он не имел ни малейшего опыта подобных социальных отношений. Эфор рассказывал ему о таких вещах, о которых он совершенно не знал. Он никогда не видел, например, крыс, или армейских казарм, или сумасшедшего дома, где действительно «одни психи», или ночлежки для нищих, или ломбарда, или публичной казни, или настоящего вора, или жалкой квартирки в огромном доме, или свирепого сборщика налогов, или потерявшего надежду безработного, или мертвого ребенка в придорожной канаве… Эфор говорил обо всех этих кошмарах как о чем-то обыденном, и Шевеку приходилось вовсю напрягать воображение и по капельке собирать все свои знания об Уррасе, чтобы хоть как-то понять его. Однако отчасти эти ужасы, как ни странно, были ему знакомы больше, чем многие прочие вещи здесь, — хотя бы понаслышке. И он действительно понимал Эфора, который рассказывал ему о том Уррасе, с которым юных анаррести знакомили еще в школе. Да, это был тот самый мир, из которого некогда бежали их предки, предпочтя голодную жизнь в пустынях чужой планеты и бессрочную ссылку. Это был тот мир, который сформировал мировоззрение Одо и стремился ее уничтожить, восемь раз заключая в тюрьму за то лишь, что она осмеливалась высказывать свои мысли вслух. В этом мире все покоилось на человеческом страдании, здесь произросли все те идеи, которые легли в основу общества одонийцев.
А до сих пор он настоящего Урраса и не видел. Очарование старинного университетского здания, уют той прекрасной комнаты, где сейчас они с Эфором находились, были столь же реальны, как и та неимоверная нищета, в которой родился, вырос и жил Эфор. И для Эфора действительно мыслящий человек должен был не отрицать одну реальность за счет другой, но включать обе в единое целое и воспринимать их только так. А это было для Шевека совсем непросто!
— Вы, господин Шевек, по-моему, уже устали! — сказал Эфор. — Отдохните-ка немного.
— Нет-нет, я совсем не устал!
Эфор некоторое время помолчал, внимательно на него глядя. Когда он исполнял свои обязанности слуги, его морщинистое, чисто выбритое лицо практически ничего не выражало, было как бы застывшим. Однако всего лишь за один час Шевек видел, как быстро могут сменять друг друга на этом лице то горечь, то юмор, то цинизм, то душевная боль. В данный момент на лице Эфора было написано явное, хотя и сдержанное сочувствие.
— Что, здесь совсем иначе небось, чем там, откуда вы сами-то? — спросил вдруг Эфор.
— Совершенно!
— И там что же, никто без работы не остается? Никогда?
В голосе его явно звучала некоторая ирония.
— Никогда.
— И никто не голодает?
— Во всяком случае, никто не остается голодным, если рядом с ним у кого-то есть, что есть.
— Ага… Так, значит…
— Но мы тоже голодали. У нас был страшный голод. Настоящее стихийное бедствие — восемь лет назад. Я тогда сам видел одну женщину, которая убила своего ребенка, потому что у нее пропало молоко, а больше никакой еды не было… и не было ничего, что можно было бы дать ему… Там, на Анарресе, вовсе… не молочные реки и кисельные берега, Эфор.
— Ну в этом я не сомневаюсь, господин Шевек, — сказал Эфор, снова вдруг возвращаясь к вежливой правильной речи, а потом вдруг прибавил со странной гримасой, оскалясь: — А все ж таки их там ни одного нет!
— Кого — «их»?
— Да вы сами знаете, господин Шевек. Вы сами как-то это слово сказали. Собственников. Хозяев.
На следующий день вечером зашел Атро. Пае, должно быть, караулил где-то неподалеку, потому что стоило Эфору впустить старого профессора к Шевеку, как объявился и Пае — с очаровательной сочувственной улыбкой и вопросом, с чего это Шевек стал таким недоступным.
— Вы слишком много работаете, доктор Шевек, — сказал он. — Нельзя же доводить себя до нервного истощения! — Пае даже не присел и очень скоро ушел, демонстрируя высшую степень воспитанности.
Атро же немедленно принялся рассуждать о войне в Бенбили, которая, как он выразился, приобретала черты «широкомасштабной операции».
— А народ А-Йо эту войну одобряет? — спросил Шевек, прерывая «доклад» Атро по вопросам стратегии. Он давно уже дивился отсутствию в желтых газетенках какого бы то ни было осуждения по поводу вторжения иностранных армий на территорию Бенбили. Весь прежний журналистский пыл куда-то пропал; теперь они повторяли практически слово в слово то, что содержалось в правительственных сводках новостей.
— Одобряет? Неужели вы думаете, что йоти лягут на спину и позволят проклятым недоумкам из Тху здесь беспрепятственно ползать? На карту поставлена наша честь мировой державы!
— Но я имел в виду простой народ, а не правительство. Тех… тех людей, которые вынуждены сражаться там…
— Да им-то что за дело? Они привыкли. Да они, собственно, для того и существуют, дорогой мой! Чтобы сражаться за свою страну. И я уверен: нет лучших воинов на этой планете, чем воины-йоти! Когда они выступают как один, стройными рядами, под знаменами родины! В мирное время любой из них вполне способен исповедовать сентиментальный пацифизм, но армейская твердость у йоти в крови. Это всегда было величайшим достоянием нашей нации. Благодаря этому мы и превратились в ведущую державу.
— Карабкаясь по грудам мертвых детей? — вырвалось у Шевека, однако то ли душивший его гнев, то ли нежелание обижать старика заставили его произнести эти слова почти шепотом, и Атро их не расслышал.
— Нет, — продолжал он, — душа у нашего народа тверда как сталь, уверяю вас. Особенно если стране будет угрожать враг. Кучка возмутителей спокойствия в Нио и в некоторых рабочих поселках порой пытается устраивать всякие демонстрации и акции протеста, но нет более возвышенного зрелища, чем то, как люди смыкают свои ряды перед лицом общей опасности! Я знаю, вам не хочется этому верить. Видите ли, дорогой мой, беда учения этой Одо в том, что она была женщиной. И учение ее слишком женское, оно просто не рассматривает некоторых существенных сторон жизни мужчин. «Кровь и сталь, побед величье…» — это слова одного из наших старых поэтов. Одо не дано было понять, что такое истинное мужество, упоение битвой… любовь к знамени отчизны.
Шевек с минуту помолчал, потом мягко сказал:
— Это отчасти, должно быть, верно. По крайней мере, знамен у нас действительно нет.
После ухода Атро в комнату зашел Эфор, чтобы унести посуду, оставшуюся после обеда. Шевек жестом велел ему задержаться, подошел к нему вплотную и, извинившись, положил на поднос клочок бумаги, на котором было написано: «Есть ли в этой комнате подслушивающее устройство?»
Слуга, склонив голову, медленно прочел записку, потом поднял глаза, посмотрел Шевеку прямо в глаза, смотрел он долго и с очень близкого расстояния и вдруг, как бы мимоходом, скосил глаза на дымоход.
«А в спальне?» — снова написал Шевек.
Эфор покачал головой, поставил поднос на стол и проследовал за Шевеком в спальню. Он плотно и абсолютно бесшумно закрыл за ними дверь и сказал с улыбкой:
— Тут я еще в самый первый день обнаружил, когда пыль вытирал. — Из-за улыбки морщины у него на лице превратились в глубокие складки.
— А здесь нету?
Эфор пожал плечами:
— Ни разу не замечал. Можно пустить в ванной воду, если хотите, как делают в разных шпионских книжках.
Они прошли в великолепную, похожую на башню из слоновой кости ванную, посреди которой возвышался, точно трон, отделанный золотом унитаз. Эфор повернул ручку, пустил воду и внимательно осмотрел стены.
— Нет, — сказал он. — Не думаю. Я эти шпионские штучки сразу замечаю. Привык, когда служил у одного человека в Нио. Когда научишься их различать, так ни одной не упустишь.
Шевек вытащил из кармана записку и показал Эфору:
— Вы не знаете, как это ко мне попало?
Это была та самая записка, которую он нашел в кармане новой куртки. «Присоединяйтесь к нам, вашим братьям…»
Эфор медленно прочитал записку, шевеля губами, и сказал:
— Нет, этого я не знаю.
Шевек был разочарован. Ему-то казалось, что Эфор чрезвычайно подходит для роли подобного «почтальона».
— Зато, похоже, знаю, от кого это, — помолчав, заявил Эфор.
— Да? От кого же? Как мне с ними встретиться?
Эфор молчал. Потом посильнее пустил воду в ванну и сказал:
— Опасная это затея, господин Шевек!
— Я вовсе не хочу во что-то вас вмешивать. Если вы можете просто объяснить мне… куда пойти и кого спросить… Хотя бы одно имя!
Эфор совсем насупился и умолк надолго.
— Я не… — начал было он и умолк. Потом все же быстро сказал почти шепотом: — Послушайте, господин Шевек, всем известно, как вы им нужны, этим! Но вы и нам нужны не меньше! И все ж вы даже не представляете себе, как это опасно. Ну где вы станете, например, прятаться? С вашей-то внешностью? Здесь вы в ловушке, это правда, так ведь кругом ловушки, куда ни пойди! Вы можете, конечно, убежать отсюда, но скрыться-то все равно не сможете. Не знаю, что вам и сказать. Назвать имена я, конечно, могу. Да у любого в Нио можно спросить — вам покажут, куда пойти. Ведь и нам тоже нужно хоть чем-то дышать! Но если вы, например, попадетесь? Подстрелят вас или что еще, так как я должен буду себя чувствовать? Я у вас восемь месяцев работаю, я вас, можно сказать, полюбил. Я вами восхищаюсь. Они же ко мне с самого начала приходили и сейчас приходят, а я им отвечаю: «Нет. Пусть живет спокойно. Он хороший человек, и он совсем не виноват в наших тутошних бедах. Оставьте его, отпустите лучше туда, откуда он прилетел, где люди живут свободно. Пусть хоть кто-нибудь выйдет отсюда на свободу, из этой богом проклятой тюрьмы, в которой мы все живем!»
— Я не могу вернуться на Анаррес, Эфор. Пока что не могу. И я непременно должен встретиться с этими людьми.
Эфор стоял рядом и молчал. И возможно, именно привычка подчиняться хозяину заставила его в итоге все же согласно кивнуть и сказать шепотом:
— Туйо Маедда, вот кто вам нужен. В Старом Городе есть Шуточная улица, на ней — бакалейная лавка.
— Пае сказал, что мне отныне запрещено выходить за пределы университетского городка. Меня могут остановить. Особенно если увидят, как я сажусь в поезд.
— А такси на что? Я его вызову, а вам только по лестнице останется спуститься. Я тут на стоянке одного знаю… Кае Оймон его зовут. У него голова варит! Но вот я не уверен…
— Хорошо. Тогда прямо сейчас и вызывайте. Пае только что у нас был, он меня видел и думает, что я торчу дома по болезни. Который час, Эфор?
— Половина восьмого.
— Значит, у меня впереди целый вечер, чтобы отыскать кого нужно. Вызывайте такси, Эфор!
— Я вам только сумку с собой приготовлю…
— Сумку? С чем?
— Ну вам понадобится… кое-какая одежда…
— Да я и так одет! Ступайте скорей!
— Но вы же не можете ехать просто так, без ничего! — встревоженно запротестовал Эфор. — Ну вот деньги у вас, к примеру, есть?
— Ах да… Это я должен взять.
Шевек уже не в силах был устоять на месте. Эфор почесал в затылке и с видом мрачным и угрюмым прошел в холл к телефону, чтобы вызвать такси. Когда он вернулся, Шевек уже надел куртку и ждал его у двери холла.
— Вниз ступайте, — проворчал Эфор. — Кае через пять минут к черному ходу подъедет. Скажете ему, чтоб ехал через Рощу: там пропускного пункта нет, а то у главных ворот вас точно остановят.
— А вы-то как же, Эфор? Вам ничего не будет?
Оба говорили шепотом.
— А я и не знаю, что вас дома нет! Утром скажу, что вы еще не вставали. Спите, мол. Это их немного задержит.
Шевек взял старика за плечи, посмотрел в глаза, потом обнял и пожал руку:
— Спасибо, Эфор!
— Желаю удачи! — откликнулся он немного смущенно. Но Шевек уже спускался по лестнице.
День, проведенный в обществе Веа, обошелся Шевеку весьма недешево, он тогда истратил почти все свои наличные деньги. Поездка на такси в Нио стоила еще десять единиц. Он сошел у центральной станции метро и по схеме нашел, как добраться до Старого Города. В этой части столицы он еще никогда не был. Шуточная улица на карте города отмечена не была, и он решил сойти на той остановке, которая так и называлась: «Старый Город». Поднявшись из роскошного мраморного вестибюля на улицу, он от неожиданности замер на месте: это было совсем не похоже на Нио-Эссейю!
Моросил мелкий дождь, над улицами висел туман, и все тонуло во тьме, потому что ни один уличный фонарь не горел. Столбы, правда, были на месте, но лампы либо перегорели, либо были разбиты. Из-под закрытых ставнями окон кое-где просачивались проблески желтого света. На дальнем конце улицы он заметил ярко освещенный вход в какое-то питейное заведение, возле распахнутых дверей болтались несколько человек, разговаривавших чересчур громко. Мокрые, скользкие тротуары были покрыты обрывками раскисшей бумаги и прочим мусором. Витрины магазинов, насколько он сумел отличить их во тьме, были низенькие, сверху донизу закрытые тяжелыми металлическими или деревянными ставнями, одна из них, совершенно обгоревшая, черная и пустая, поблескивала осколками битого стекла. Люди быстро шли мимо — молчаливые, торопливые тени.
Еще на выходе из метро, поднимаясь по лестнице, Шевек обернулся к какой-то старой женщине, которая шла сзади, и спросил, как ему попасть на Шуточную улицу. У входа в подземку светился желтый шар-указатель, в свете которого он ясно увидел лицо женщины: белое, морщинистое, с мертвым от усталости, каким-то враждебным взглядом. В ее ушах покачивались большие стеклянные серьги, стукаясь о щеки. Она с трудом поднималась по лестнице, сгорбленная то ли усталостью, то ли артритом, но оказалась вовсе не такой уж старой — вряд ли ей было больше тридцати.
— Не подскажете ли вы мне, как пройти на Шуточную улицу? — снова спросил ее Шевек, чуть запинаясь от неуверенности.
Женщина равнодушно глянула на него, заторопилась и, наконец добравшись до верхней ступеньки лестницы, поспешила прочь, так и не сказав ни слова.
Он побрел куда глаза глядят. Возбуждение, вызванное внезапным решением бежать из университетского городка, улеглось; теперь он отчетливо сознавал, что здесь небезопасно, что за ним кто-то следит, а может, и охотится. Он старательно обошел группу мужчин перед освещенным входом в пивную, инстинктивно чувствуя, что одинокий незнакомец совершенно не подходит к их развеселой компании. Заметив впереди какого-то мужчину, он догнал его и повторил тот же вопрос, который задал женщине. Мужчина сказал лишь:
— Не знаю, — и свернул куда-то вбок.
Ничего не оставалось, как идти вперед. Шевек вышел на перекресток, освещенный гораздо лучше улиц; свет от него странными, тусклыми полосами как бы вдавливался в сплошную, плотную тьму города. На перекрестке также было немало освещенных дорожных знаков, указателей и объявлений. Туда же выходили двери многих винных лавок и ломбарда, некоторые из магазинов были еще открыты. Здесь было довольно людно, многие ныряли в двери магазинов или выходили оттуда… Потом Шевек увидел лежавшего прямо на земле, в сточной канаве, прямо под дождем человека, куртка его задралась, закрывая лицо. Он был то ли болен, то ли спал, то ли умер… Шевек в ужасе смотрел то на него, то на прохожих, которые словно и не замечали лежавшего в канаве человека.
И тут кто-то остановился рядом с ним, заглядывая ему в лицо. Это оказался небритый коротышка с кривой шеей и красными глазами, ему было за пятьдесят, беззубый рот раскрыт в усмешке, лицо тупое и жалкое. Он, хихикая, показывал трясущимся пальцем на ошалевшего Шевека и без конца бормотал:
— Ты чего это столько волос нарастил, а? Нет, ты ответь, откуда ты, такой волосатый?
— Не могли бы… не могли бы вы сказать, как мне пройти на Шуточную улицу?
— Шуточную, говоришь? А как же! Мы шутить любим, хотя какие уж тут шутки: не до жиру, быть бы живу! Слушай, у тебя монетки не найдется? Страсть хочется горло промочить, а тут еще холодрыга такая. Да точно — найдется! — Он подошел ближе, и Шевек отшатнулся, видя его протянутую руку, но по-прежнему ничего не понимая. — Ну что вы, ей-богу, это же шутка, я у вас всего только денежку попросил, — забормотал мужичонка, не угрожая, но и не жалобно, а скорее машинально, все так же бессмысленно ухмыляясь. Дрожащая рука его по-прежнему тянулась к Шевеку.
И тут до Шевека дошло, что это обыкновенный попрошайка, нищий. Он порылся в карманах, вытащил несколько монет и сунул их коротышке в руку, а потом, похолодев от непонятного ему самому страха, оттолкнул нищего в сторону и бросился бежать, а нищий все что-то бормотал, все пытался схватить его за куртку… Пытаясь избавиться от него, Шевек нырнул в ближайшую освещенную дверь, вывеска над которой гласила: «Принимаем вещи на комиссию по выгодной цене». Внутри, среди груд поношенных пальто и курток, обуви и шалей, поломанных инструментов, ламп, каких-то канистр, ложек, украшений, обломков чего-то и просто самого разнообразного хлама, однако снабженного ценниками с проставленной ценой, Шевек наконец остановился, пытаясь собраться с мыслями.
— Чего-нибудь желаете?
Он снова задал свой вопрос о Шуточной улице.
Хозяин лавчонки, темноволосый смуглый человек, почти такого роста, как Шевек, но только очень худой и сутулый, внимательно на него посмотрел:
— А зачем вам туда надо?
— Я ищу одного человека, он там живет.
— А сами-то вы откуда?
— Мне очень нужно поскорее попасть на эту Шуточную улицу. Скажите, это далеко?
— Откуда вы, спрашиваю?
— Я с Анарреса, с вашей луны то есть, — сердито ответил Шевек, не думая, что говорит. — Мне совершенно необходимо попасть на эту улицу — прямо сейчас, сегодня!
— Так это вы? Тот самый ученый? Но что вы здесь-то делаете? Да еще ночью?
— Скрываюсь от полиции! Вы что, хотите сообщить им, что я здесь? Или все-таки поможете мне?
— Черт возьми! — вырвалось у старьевщика. — Нет, черт возьми! Послушайте… — Он колебался, он явно хотел уже что-то сказать, что-то совсем другое, но все же передумал и велел Шевеку: — Ладно. Вы идите вперед. Я вас догоню, вот только магазин закрою. Идите, идите. Я вас отведу куда надо. Нет, черт возьми, а?
Он бросился куда-то вглубь магазина, выключил свет и вышел на улицу вслед за Шевеком, затем опустил тяжелую металлическую ставню, запер ее на замок, запер дверь, и они очень быстро пошли куда-то, а он все приговаривал:
— Скорее! Идите, пожалуйста, скорее!
Они миновали не меньше двух десятков кварталов, все глубже уходя в лабиринт извилистых улочек и переулков, в самое сердце Старого Города. Дождь продолжал моросить, в темноте кое-где поблескивали полоски света из-под ставен; пахло помойкой, гнилью, мокрыми камнями и металлом. Наконец они свернули в неосвещенный переулок без названия, зажатый между двумя высокими старыми домами, нижние этажи которых были сплошь заняты магазинами. Провожатый Шевека остановился и ногой постучал в закрытую ставнями витрину одного из них. Над дверью магазинчика красовалась надпись: «Т. Маедда. Лучшая бакалейная лавка в городе». Прошло немало времени, прежде чем дверь приоткрылась, и старьевщик заговорил с кем-то, стоявшим внутри. Потом он махнул Шевеку рукой, и они быстро вошли в дом. Впустила их какая-то девушка.
— Туйо там, в дальней комнате, пойдемте, — сказала она, быстро глянув Шевеку в лицо, в коридоре было почти темно, но откуда-то из-за помещения магазина падала полоса неяркого света. — Неужели это вы и есть? — Голос у нее был высокий, почти детский, но звучал уверенно. Она как-то странно улыбнулась. — Неужели это действительно вы?
Туйо Маедда оказался темноволосым человеком лет сорока с мрачноватым умным лицом. В нем чувствовалось какое-то внутреннее напряжение. Он быстро захлопнул толстую тетрадь, в которой что-то писал, и вскочил навстречу вошедшим. Со старьевщиком он дружески поздоровался, назвав его по имени, а с Шевека не сводил настороженных глаз.
— Он, совершенно растерянный, ввалился ко мне в магазин и стал спрашивать, как пройти на Шуточную улицу. Знаешь, Туйо, по-моему, он говорит правду… это действительно он… тот самый… ну, с Анарреса…
— Да, это так. Верно я говорю, Шевек? — Маедда держался спокойно. Речь у него была неторопливой, хотя глаза тревожно блестели.
— Да. Мне нужна ваша помощь.
— Кто вас послал ко мне?
— Первый же человек, которого я об этом попросил. Я не знаю, кто вы. Я спросил его, куда я мог бы обратиться за помощью, и он сказал: пойти нужно к вам.
— Кто-нибудь еще знает, что вы здесь?
— Они не знают даже, что меня вообще дома нет. Но завтра, боюсь, узнают.
— Сходи-ка за Ремейви, — сказал Маедда девушке. — Садитесь, господин Шевек. По-моему, вам стоит рассказать нам подробнее, что все-таки произошло.
Шевек сел на деревянный табурет, но куртку расстегивать не стал: он настолько устал, что его знобило.
— Я убежал, — сказал он. — Из Университета, из этой золоченой клетки. И не знаю, куда мне теперь пойти. Возможно, тут кругом только клетки и тюрьмы. Я пришел сюда потому, что слышал, как говорят о «народе», о «низших слоях общества», о «рабочем классе», и я решил, что это звучит похоже на мой собственный народ. На тот народ, где люди способны помогать друг другу…
— А какая помощь вам требуется?
Шевек постарался взять себя в руки. Он огляделся — это был маленький уютный кабинет.
— У меня есть кое-что, что им очень хотелось бы получить, — сказал он, внимательно глядя на Маедду. — Одна идея. Одна научная теория. Я прилетел сюда с Анарреса в надежде, что смогу здесь завершить эту работу и опубликовать ее, сделать достоянием всех. Я не понимал, что здесь любая научная идея — собственность государства. Я ни для каких государств и правительств не работаю, а потому не могу брать деньги и вещи, которые мне дают в уплату за мои идеи. Я хочу выбраться отсюда! Но домой пока отправиться не могу. Так что я пришел к вам. Хотя вам, видимо, не нужна моя теория, но, возможно, вам не нужно и ваше правительство.
— Нет, — улыбнулся Маедда. — Оно мне совершенно не нужно. Но я сам нашему правительству тоже не очень-то нужен. Вы выбрали не самое безопасное место, доктор Шевек. Причем как для вас самого, так и для нас… Но успокойтесь. Сегодня еще не кончилось, а завтра мы решим, что делать дальше.
Шевек вытащил записку, найденную в кармане куртки, и подал Маедде:
— Вот почему я пришел. Это от тех, кого вы знаете?
— «Присоединяйтесь к нам, вашим братьям…» Нет, я их не знаю. Но, возможно…
— Вы одонийцы?
— Частично. Синдикалисты, сторонники доктрины свободы воли, социалисты. Мы работаем совместно с Союзом Социалистического Труда Тху, но занимаем антицентралистскую позицию. Вы появились в горячее время, знаете ли.
— Из-за войны?
Маедда кивнул:
— Три дня назад мы заявили о проведении демонстрации. Против внеочередного призыва в армию, против дополнительных военных налогов, против повышения цен на продукты питания. В Нио-Эссейе четыреста тысяч безработных, и они сбивают ставки, способствуя дальнейшему повышению цен. — Все это время он внимательно следил за выражением лица Шевека, теперь же, словно окончив его обследовать, вдруг отвернулся и тяжело откинулся на спинку стула. — В этом городе может произойти все, что угодно. Нам совершенно необходима всеобщая забастовка, которой будет предшествовать проведение массовых демонстраций. Нечто подобное Забастовке Девятого Месяца, которую возглавляла Одо, — прибавил он сухо и натянуто усмехнулся. — Нам бы сейчас такую Одо! Вот только второй луны у них не найдется, чтобы купить нас. Мы добьемся справедливости здесь или нигде… — Он снова посмотрел на Шевека и вдруг сказал значительно более мягко: — А вы хоть понимаете, что означало для нас существование вашего общества в течение всех этих ста пятидесяти лет? Вы знаете, что здесь люди, когда хотят пожелать друг другу счастья и удачи, говорят так: «И пусть в своей второй жизни ты родишься на Анарресе!» Знать, что действительно существует мир без правительства, без полиции, без эксплуатации… что власти не могут сказать, что это просто мираж, идеалистические бредни!.. А вы понимаете, почему они вас так хорошо спрятали ото всех, доктор Шевек? Почему вам ни разу не разрешили присутствовать ни на одном митинге? Почему они непременно устроят на вас облаву, как только обнаружат, что вы исчезли? Отнюдь не потому лишь, что им так нужна ваша великая теория. Но потому, что вы носитель иных, и очень опасных, идей. Вы, так сказать, идея анархизма во плоти. И носитель подобных идей сбежал от них и бродит на свободе!
— Ну, значит, у вас уже есть «новая Одо», — прозвучал вдруг звонкий голосок девушки, она успела услышать последний монолог Маедды. — В конце концов, Одо ведь тоже была всего-навсего «идеей». И доктор Шевек — тому доказательство.
Маедда некоторое время молчал.
— Доказательство, которое никому нельзя предъявить, — сказал он наконец.
— Почему?
— Если люди узнают, что он здесь, полиция это тоже узнает.
— Ну и что? Пусть только попробуют взять его! — сказала девушка и улыбнулась.
— Демонстрация должна быть абсолютно мирной, лишенной всяких элементов насилия, — сказал Маедда как-то неожиданно упрямо. — С этим согласились даже члены Союза Социалистического Труда!
— А я с этим никогда не была согласна, Туйо! И я не позволю этим «черным мундирам» бить меня по лицу или вышибать мне мозги! Если меня кто-нибудь ударит, я ударю в ответ.
— Можешь поступать как хочешь, конечно, но только силой справедливости не добьешься!
— А непротивлением не добьешься власти!
— Мы и не стремимся к власти. Мы как раз хотим покончить с нею!.. А вы что скажете? — Маедда резко повернулся к Шевеку. — Если найдены средства для достижения цели — это конец пути… Так, кажется, Одо твердила всю жизнь? Только миром можно добиться мира, только справедливые действия обеспечивают справедливость! Мы не можем допустить раскола по этой причине, различного отношения к средствам накануне столь важной акции!
Шевек посмотрел на него, на девушку, на старьевщика, который стоял возле двери, чутко прислушиваясь к тому, что происходит снаружи. Потом сказал спокойно и тихо:
— Если я могу быть вам чем-то полезен, используйте меня. Например, я мог бы опубликовать свое заявление по этим вопросам в одной из ваших газет. Я прибыл на Уррас не для того, чтобы играть в прятки. Если все люди здесь будут знать о моем присутствии, о том, что я среди вас, то правительство, возможно, побоится арестовывать меня прилюдно. Не уверен, конечно…
— В том-то и дело, — сказал Маедда. — Да, так мы и поступим. — Его темные глаза возбужденно горели. — Где, черт возьми, этот Ремейви? Зиро, позвони-ка его сестре и скажи: пусть разыщет его где угодно и немедленно приведет сюда! — Он повернулся к Шевеку. — Да, доктор Шевек, напишите! Напишите, почему вы прилетели сюда, напишите об Анарресе, напишите, почему вы не хотите продавать себя правительству йоти… Пишите что хотите — мы всё опубликуем!.. Зиро! И Мейстхе тоже позвони, будь добра. А вас, доктор Шевек, мы от них спрячем, но, клянусь, каждый человек в А-Йо узнает, что вы здесь, что вы с нами! — Слова лились у него потоком, руки нервно подергивались, он жаждал действий и метался по комнате, не в силах усидеть на месте. — А потом, после демонстрации, после забастовки, мы посмотрим! Возможно, кое-что тогда переменится. Возможно, вам и прятаться больше не придется…
— Возможно, распахнутся двери всех тюрем! — подхватил Шевек. — Ладно, дайте мне бумаги, я напишу.
Девушка по имени Зиро подошла к нему, улыбнулась чуть робко, чуть театрально поклонилась ему и поцеловала в щеку. Потом быстро повернулась и вышла из комнаты. И он еще долго ощущал прикосновение ее прохладных губ.
Сутки он провел на чердаке какого-то здания там же, на Шуточной улице, и еще две ночи и один день — в подвале, где была свалена всякая старая мебель, среди пустых рам из-под зеркал и сломанных кроватей. Он писал статью за статьей. Ему приносили готовый, уже напечатанный в газете материал буквально через несколько часов после того, как он его заканчивал: сперва его обширное заявление было опубликовано в популярной газете «Новый век», потом, когда после этого типографию газеты закрыли, а ее издателей арестовали, написанное Шевеком стали печатать в виде листовок в какой-то подпольной типографии — там же, где печатали планы проведения демонстрации и всеобщей забастовки и различные призывы к их участникам. Шевек не перечитывал написанного и весьма невнимательно прислушивался к рассказам Маедды и остальных о том, с каким энтузиазмом воспринимались его статьи, о том, что к забастовке намерены присоединиться все более широкие слои населения, и о том, какое впечатление произведет на мировую общественность его присутствие на демонстрации. Оставаясь ненадолго в одиночестве, он порой вытаскивал из кармана рубашки крошечную записную книжку и смотрел на зашифрованные записи и формулы общей теории времени. Он смотрел на них — и не мог их прочесть. Он их не понимал. И тогда он снова убирал записную книжку и сидел, уронив голову на руки.
Анаррес не имел своего флага, так что самому Шевеку нечем было размахивать на демонстрации, но среди лозунгов, провозглашавших всеобщую забастовку, голубых и белых знамен синдикалистов и социалистов он заметил множество самодельных флажков с зеленым Кругом Жизни посредине — старинным символом движения одонийцев, созданным два века назад. Бесчисленные флажки и знамена храбро реяли на солнце.
После чердаков и подвалов приятно было вновь оказаться на свежем воздухе, приятно было идти со всеми вместе, размахивать руками, говорить громко, быть частью огромной толпы людей. Тысячи и тысячи демонстрантов заполнили улицы и переулки Старого Города, мощным потоком текли по главному проспекту; это было поистине впечатляющее зрелище. Когда люди запели в едином могучем порыве, глаза Шевека наполнились слезами. Его охватило невыразимое, глубокое чувство единства с этой толпой, зажатой тесными улочками, стремящейся на простор, к весеннему солнцу и свежему ветру. Толпа растянулась неопределимо далеко, и песня, подхваченная тысячами голосов, прокатывалась по ней подобно волнам, замедленно и неровно, как бы нагоняя сама себя. Так эхо одного пушечного выстрела встречается со вторым. Получалось, что все куплеты песни пелись одновременно, вперемешку, хотя в каждом ряду люди пели их в нужном порядке, с первого до последнего.
Шевек не знал их песен и только слушал, весь во власти этого пения и всеобщего подъема, пока из самых первых рядов до него не докатилась — волна за волной по морю людских голов — та песня, которую пели и у него на родине. Он поднял голову и запел ее вместе со всеми, на своем родном языке, так, как когда-то выучил еще в школе. Это был гимн одонийцев-мятежников, его пели два века назад на этих самых улицах его предки, предки его народа.
Заря разбудит тех, кто спит;
Заполнит мир ее сиянье!
Исчезнет тьма, и мрак бежит,
И сбудутся все обещанья!
Те, кто шел рядом с Шевеком, умолкли, слушая его, и тогда он запел во весь голос, улыбаясь и дружно шагая со всеми вместе вперед.
Возможно, на площади Капитолия собралось сто тысяч человек, а может, в два раза больше — индивиды в толпе, подобно элементарным частицам, не поддаются точному подсчету, и невозможно точно определить их местонахождение в данный момент, невозможно предсказать их поведение. И все же эта немыслимо огромная масса людей была как-то организована и делала именно то, что от нее ожидалось организаторами забастовки: люди с песнями прошли по улицам до площади Капитолия, заполнив ее и прилегающие к ней улицы до отказа, и относительно спокойно и терпеливо стояли под ярким полуденным солнцем, слушая выступавших, чьи голоса, искаженные и усиленные громкоговорителями, звонким эхом отдавались от фасадов Сената и Директората и разносились над бесконечной и тихо гудевшей толпой.
Здесь, на этой площади, сейчас больше народа, чем во всем Аббенае, подумал Шевек; мысль была мимолетной, даже не мысль, а попытка придать непосредственному ощущению количественную характеристику. Он стоял с Маеддой и остальными на ступенях здания Директората; за спиной у них был портик с красивыми колоннами и высокими бронзовыми дверями. Шевек смотрел на трепещущее перед ним море темноволосых голов и слушал, как и все эти люди, тех, кто выступал с речами: не слыша и не понимая конкретных слов — в том смысле, в каком разум слышит и постигает собственные мысли или как мысль воспринимает и постигает сама себя. Когда он заговорил сам, то ему казалось, что речь его мало чем отличается от слушания. Им управляло сейчас неосознанное желание сказать что-то конкретное — он вообще не воспринимал себя в данный момент как нечто самостоятельное, отдельное от этой толпы, — но мысли его и чувства, единые для всех присутствующих, сами находили для себя словесную оболочку и изливались наружу. Многократное эхо, отражавшееся от каменных фасадов массивных зданий, впрочем, несколько сбивало его, заставляя говорить медленней. Но выбирать слова ему не приходилось ни разу. Он говорил то, что было у них на душе, говорил на их языке — хотя сказал не больше и не умнее, чем когда-то сам себе, в своем одиночестве, собственному сердцу.
— Нас соединяет страдание. Не любовь. Любовь не подчиняется разуму — напротив! Она даже может возненавидеть разум, если он попытается воздействовать на нее силой. Те узы, которыми мы скреплены, не имеют выбора. Мы братья. Мы братья по всему, что делим друг с другом.
Братья по тем страданиям, которые каждый переживает в одиночку, братья по голоду и нищете, а еще нас объединяет в братство надежда. Мы хорошо знаем, откуда взялось наше братство, мы вынуждены были это узнать. И мы понимаем, что помощи нам ждать неоткуда, кроме как друг от друга; ничья рука не спасет нас, если мы сами не протянем друг другу руки. И пусть наши руки будут пусты! Когда у тебя ничего нет, ты ничем не владеешь. Никем и ничем не обладаешь. Ты свободен! Все, что у тебя есть, — это ты сам. И еще то, что ты можешь отдать и отдаешь другим.
Я здесь потому, что во мне вы видите воплощение того обещания, которое одонийцы дали двести лет назад здесь, в этом самом городе. Мы — сбывшееся обещание. У нас, на Анарресе, ничего нет, кроме нашей свободы. И мы ничего не можем дать вам, кроме вашей свободы. У нас нет законов, но есть единственный принцип, соблюдаемый всеми, — взаимопомощь. У нас нет правительства, мы свободное объединение людей. У нас нет государства, мы не являемся нацией, у нас нет ни президента, ни премьер-министра, ни вождя, у нас нет генералов, бизнесменов, банкиров, землевладельцев, у нас, правда, нет зарплаты и благотворительности, но нет и полиции, нет солдат, нет войн! И многого другого у нас тоже нет. Мы стараемся всем поделиться, а не всем завладеть. Наше общество нельзя отнести к процветающим, это правда. Мы не богаты, ни один из нас. Но никто из нас не обладает и властью над другими. Если вы хотите создать у себя именно такое общество, если вас привлекает такое будущее, то вот что я вам скажу: вы обязательно должны прийти к нему с пустыми руками, одинокими и нагими, каким ребенок приходит в этот мир, навстречу своему будущему, не имея ни прошлого, ни собственности и пребывая в полной зависимости от других людей, которые взяли на себя ответственность за его жизнь. Вы не можете взять то, чего не давали сами, и вы должны научиться отдавать. Нельзя купить революцию. Она должна существовать в вашей душе, в вашем сердце, или вы не обретете ее нигде.
Шевек уже кончал говорить, когда голос его заглушил громкий стрекот полицейских вертолетов.
Он отступил от микрофона и посмотрел вверх, щурясь на солнце. И многие в толпе тоже подняли голову, и одновременные движения их рук и голов были похожи на ветер, волнами пробежавший по залитому солнцем хлебному полю.
Грохот винтов могучих машин в каменной коробке площади был непереносим, он напоминал вой какого-то фантастического, сказочного чудовища. И совершенно заглушил сперва автоматные очереди, которые обрушились из вертолетов на безоружных людей. Даже взлетевший над толпой гневный ропот был еле слышен сквозь этот шум, и человеческие слова, казалось, лишались смысла, перекрываемые безмозглым рычанием оружия и техники.
Огонь согнал часть людей на середину площади, а часть из них бросилась к зданию, портик которого мог укрыть на время тех, кто стоял ближе к крыльцу. Через несколько секунд под ним яблоку некуда было упасть. Крик, висевший над толпой, в панике бросившейся назад, к тем восьми улицам, что привели людей сюда, на площадь Капитолия, перерос в дикий вой, похожий на вой бури. Вертолеты висели прямо над головой, и в их реве невозможно было определить, прекратилась ли стрельба; убитые и раненые падали не сразу, настолько плотно они были зажаты толпой.
Обитые бронзой двери Директората поддались довольно легко, их треска даже никто не расслышал. Люди ломились внутрь в поисках убежища, желая спастись от железного дождя, падавшего с небес. Первых втолкнули в высокий мраморный вестибюль напиравшие сзади. Кое-кто сразу постарался спрятаться в укромном уголке; кое-кто продолжал проталкиваться дальше, рассчитывая найти другой выход из здания; третьи нарочно задерживались и ломали, крушили все, что попадалось им под руку. Но вскоре явились солдаты. Они поднялись четким шагом, одетые в черные, отлично сшитые мундиры, по ступеням парадного входа, где лежали убитые и умирающие от ран мужчины, женщины и дети, вошли в вестибюль и обнаружили на высокой серой мраморной стене одно лишь слово, написанное на уровне человеческого роста широкими кровавыми мазками: ДОЛОЙ!
Они выстрелили в мертвого человека, который лежал ближе всего к этой надписи на стене, однако много позднее, когда в здании Директората уже был восстановлен порядок и дерзкое слово тщательно смыли со стены горячей водой с мылом, оно как бы проступило снова, о нем говорили на каждом углу, оно просто не могло исчезнуть, настолько глубокий смысл и значение оно имело.
Шевек вскоре понял, что дальше с таким спутником идти невозможно: раненый слабел на глазах и без конца спотыкался. Идти, собственно, было некуда — разве что прочь от площади Капитолия. И спрятаться тоже было негде. Толпа дважды пыталась взять штурмом бульвар Мезее и противостоять полиции и войскам, но тут появились армейские бронированные машины и погнали людей дальше, к Старому Городу. «Черные мундиры» в общем стреляли не так часто, однако автоматные очереди и грохот вертолетов слышались отовсюду; вертолеты неустанно кружили над улицами, забитыми демонстрантами, и спастись от пуль в этой толпе было практически невозможно.
Спутник Шевека дышал с трудом, захлебываясь, точно рыдал, хватая ртом воздух. Он с огромным трудом держался на ногах. Шевек почти тащил его на себе, и теперь они уже изрядно отстали от основной толпы и своих товарищей. Не стоило даже пытаться догнать их.
— Ладно, посиди немного вот здесь, отдохни, — сказал Шевек раненому и помог ему усесться на верхней ступеньке ведущей вниз лестницы какого-то здания, похожего с виду на склад.
На закрытых ставнях наискось огромными буквами было написано мелом: ЗАБАСТОВКА. Шевек спустился по этой лестнице к двери, ведущей, видимо, в подвал: дверь была заперта. Здесь все двери всегда были заперты. Разумеется, это тоже была частная собственность. Он выломал кусок камня из потрескавшейся ступеньки и, не раздумывая, сбил замок. Никакой вины он при этом не испытывал — наоборот, скорее уверенность человека, который отпирает дверь собственного дома. Он осторожно заглянул внутрь и увидел, что в подвале никого нет, только стоят пустые упаковочные клети. Он помог своему спутнику спуститься, захлопнул дверь и сказал:
— Ну вот, садись. Если хочешь, можешь и прилечь. А я пока поищу, нет ли здесь воды.
Подвал явно принадлежал какому-то химическому предприятию, так что здесь нашлось даже несколько водопроводных кранов и целый арсенал противопожарных средств. Когда Шевек вернулся к своему спутнику, тот был без сознания, и Шевек воспользовался этим, чтобы осмотреть и промыть ему рану на руке несильной струей воды из пожарного шланга. Рана оказалась значительно серьезнее, чем он ожидал. Должно быть, в руку попала не одна пуля; бедняге оторвало два пальца и искорежило ладонь и запястье. Острые осколки костей торчали из окровавленной плоти, как зубочистки. Этот человек стоял рядом с Шевеком и Маеддой, когда вертолеты открыли огонь; в него попало почти сразу, и он бросился к Шевеку, прижался к нему, словно ища спасения и поддержки. Шевек обхватил его рукой за плечи и не отпускал от себя, пока они пробирались в поисках другого выхода через здание Директората. Кроме того, в такой давке вдвоем устоять на ногах было значительно легче, чем одному.
Он сделал все, что мог, чтобы остановить кровотечение с помощью примитивной шины и жгута, и постарался наложить хотя бы какую-то повязку, чтобы немного прикрыть страшную рану. Потом заставил своего спутника выпить немного воды. Он не знал даже, как его зовут; судя по белой повязке на рукаве, этот человек был из социалистов, по виду ему было, как и Шевеку, лет сорок или, может, чуть больше.
Работая на юго-западе, Шевек видел и куда более серьезно изувеченных людей — там часто случались аварии — и узнал тогда, что человек способен вытерпеть совершенно немыслимые страдания и выжить. Но там, на Анарресе, о раненых заботились. Доставляли хирурга, который мог сделать операцию или полностью ампутировать конечность, привозили и переливали плазму и физраствор, чтобы хоть как-то компенсировать потерю крови, если крови нужной группы рядом не оказывалось, или, по крайней мере, устраивали человеку удобную постель, в которой можно было согреться и забыться сном…
Шевек сел на пол рядом с раненым, который был в полуобмороке от болевого шока, и стал рассматривать помещение склада — погрузочные клети, длинные темные проходы между ними, светлые проблески дневного света в щелях под опущенными ставнями на окнах, белые потеки селитры на потолке, отпечатки грубых башмаков рабочих и колес вагонеток на пыльном цементном полу. Всего час назад сотни тысяч людей радовались и пели под открытым небом, а сколькие из них теперь убиты?.. И они двое скрываются в каком-то убогом подвале…
— Жалкие вы все-таки люди! — сказал Шевек, обращаясь к своему спутнику на языке правик. — Раз вы не можете держать свои двери незапертыми, то никогда не будете свободными! — Потом он тихонько и нежно коснулся лба раненого. Лоб был холодный и влажный. Шевек ненадолго ослабил жгут у него на руке, встал, прошелся по грязному полу, подошел к двери и осторожно поднялся по лестнице на улицу.
Основная масса бронемашин уже прошла. Одинокие и перепуганные демонстранты из числа отставших спешили мимо, опустив голову и стараясь поскорее миновать вражескую территорию. Шевек тщетно попытался остановить двоих, наконец третий остановился возле него сам.
— Мне нужен врач, — сказал ему Шевек. — У меня там раненый. В подвале. Вы не могли бы прислать врача?
— Лучше вытаскивайте его оттуда поскорее и уходите.
— А вы поможете мне тащить его?
Но человек только покачал головой и поспешил прочь.
— Они идут цепью, прочесывают дома, — крикнул он на бегу, чуть обернувшись. — Уходите! Уходите скорей!
Больше мимо не прошел никто. Вскоре на дальнем конце улицы Шевек увидел цепочку людей в черных мундирах. Он быстро спустился в подвал, захлопнул дверь, подпер ее покрепче и сел рядом с раненым на пыльный пол.
— Вот черт! — вырвалось у него.
Через некоторое время, успокоившись, он вытащил из кармана маленькую записную книжку и принялся изучать заветные формулы.
В полдень он снова осторожно выглянул наружу и увидел армейскую бронемашину, стоявшую у противоположного тротуара. Чуть дальше, у перекрестка, поперек улицы были поставлены еще две бронемашины. Ему стало ясно, что за крики он слышал, сидя в подвале, — должно быть, это перекликались солдаты. Или им кто-то отдавал приказы.
Атро однажды объяснил ему, как отдаются приказы, — это делается как бы сверху вниз: сержанты могут отдать приказ рядовым, лейтенанты — рядовым и сержантам, капитаны… и так далее, а вот генералы могут отдавать приказы всем остальным и сами не слушаться ничьих приказов, кроме приказов главнокомандующего. Шевек слушал Атро со все возрастающим отвращением. «Вы называете это четкой организацией? — спросил он тогда. — Вы называете это дисциплиной? Но ведь это ни то ни другое! Это жестокий механизм принуждения, работающий, правда, весьма эффективно — не хуже парового двигателя, изобретенного в седьмом тысячелетии. Разве можно с помощью такой застывшей допотопной структуры решать насущные проблемы?» В ответ на это Атро разразился целой речью, аргументируя достоинства войны как средства для воспитания мужества, истинно мужского характера, а также — для отсева тех, кто «никуда не годится». Однако сама направленность подобной аргументации вынудила его в итоге признать, что партизанские отряды, организованные из представителей «низов» и держащиеся на самодисциплине, способны действовать не менее эффективно, чем регулярные войска. «Хотя партизаны способны одерживать победы только в том случае, если сражаются за что-то свое, личное — ну, там, за свой дом или еще что-то в этом роде», — не сдавался старый Атро. Но Шевек с ним спорить не стал. А сейчас как бы продолжил тот старый спор — сидя в полутемном подвале, среди погрузочных клетей с химическими веществами, на которых не было даже бирок с названиями. Он мысленно объяснял Атро, что теперь ему ясно, почему армия организована именно так, а не иначе. Подобная субординация действительно была совершенно необходима. Ни одна иная разумная форма организации не могла бы служить подобным целям. Он просто не понял тогда, что цели-то эти просты: оснащенные автоматическим оружием люди должны с легкостью, вызванной приказанием свыше, убивать безоружных мужчин и женщин в любом количестве. Вот только он по-прежнему не видел в этом ни особого мужества, ни вообще чего-либо, свойственного настоящим мужчинам.
Иногда Шевек разговаривал и со своим спутником. Когда стало темнее, этот человек все чаще лежал с открытыми глазами и раза два даже застонал, да так жалобно, по-детски, что у Шевека дрогнуло сердце. Ведь его спутник с отчаянным мужеством все то время, пока вокруг них безумствовала толпа, старался держаться на ногах и идти вперед, сквозь здание Директората, к Старому Городу, пряча раненую руку под куртку, прижимая ее к боку, чтобы Шевек не заметил, как серьезно он ранен, чтобы не отставать, не задерживать Шевека. Когда он застонал особенно громко, Шевек сжал его здоровую руку и прошептал:
— Тише, тише, брат, услышать могут! — Вряд ли их услышали бы снаружи, просто ему невыносимо было слышать, как этот человек страдает, и не иметь возможности ничем облегчить эти страдания.
Раненый слабо кивнул и закусил губу.
Они просидели в подвале трое суток. Время от времени где-то рядом возникали спорадические перестрелки, армией явно по-прежнему были блокированы все входы и выходы на бульвар Мезее, находившийся поблизости. Правда, мятежники уже отступили, на бульваре и вокруг было так много солдат, что Шевеку и его спутнику, видимо, не оставалось ничего другого, как выйти и сдаться на их милость. Один раз, когда раненый в очередной раз пришел в себя, Шевек спросил его:
— А если мы выйдем наружу и добровольно сдадимся, что с нами сделают?
Раненый улыбнулся и кратко ответил:
— Пристрелят.
Вокруг все время слышалась стрельба, то дальше, то ближе, порой перестрелка продолжалась часами, а порой они слышали отдельные мощные взрывы и стрекот вертолетов. Вероятнее всего, раненый был абсолютно прав. Шевеку только не совсем ясно было, почему он улыбнулся.
Он умер от потери крови в ту ночь, когда они лежали, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, на груде соломы, собранной Шевеком среди упаковочных клетей. Он уже окоченел, когда Шевек проснулся. Шевек сел и прислушался: в огромном темном подвале, на улицах наверху и во всем городе стояла тишина — тишина смерти.
Под железнодорожными путями на юго-западе часто делали насыпь высотой больше метра, позволявшую чуть меньше зависеть от подвижек пылевых барханов, да и вообще пыльная пелена над нею была не такой густой, и можно было «наслаждаться» открывавшимися из окна видами пустыни.
Юго-запад был единственным из восьми регионов Анарреса, где не было ни одного приличного источника воды. Летом на самом юге, правда, образовывались болота благодаря таянию полярных снегов, но чем ближе к экватору, тем чаще попадались только мелкие, больше похожие на лужи, засоленные озера в обширных и тоже засоленных котловинах. Здесь не было настоящих гор, но примерно через каждые сто километров встречалась цепь холмов, тянувшихся вдоль меридианов. Бесплодные, покрытые трещинами и кое-где украшенные каменистыми насыпями, холмы эти были странного красно-фиолетового цвета, а на каменистых поверхностях росли горные мхи Анарреса, способные выжить при самой непереносимой жаре, минимальной влажности и диких, все иссушающих ветрах. В тех местах, где мох смело вытягивал вверх свои серо-зеленые тоненькие иголки, поверхность желтоватого песчаника становилась похожей на клетчатый желто-зеленый плед. Это были самые яркие цвета в здешнем пейзаже; преобладал, правда, буровато-серый, порой почти белесый цвет солончаков, едва прикрытых пылью и песком. Над этими бескрайними равнинами изредка проплывали пышные кучевые облака, казавшиеся очень белыми в красноватом от сухой жары небе. Но ни дождя, ни жизни эти облака не приносили, лишь тени их быстро пробегали по земле, гонимые ветром. Железнодорожные насыпи и блестящие рельсы ровными линиями убегали за горизонт.
— Да, ничего, видно, не поделаешь с этими пустынями, — сказал машинист поезда своему молчаливому спутнику. — Жить здесь нельзя, можно только насквозь проехать.
Его спутник не ответил: он спал. Голова его моталась в такт покачиванию поезда. Руки, покрытые жесткими трудовыми мозолями и почерневшие от укусов мороза, безвольно лежали у него на коленях; расслабившееся во сне лицо, изборожденное ранними морщинами, казалось печальным. Он попросил подвезти его на станцию Медная Гора, и, поскольку больше пассажиров не было, машинист предложил ему ехать в кабине с ним вместе, за компанию. Но пассажир тут же уснул. Машинист время от времени поглядывал на него разочарованно и одновременно сочувственно. В последние годы он перевидал столько изможденных до крайности людей, что почти уже привык к этому, как к явлению вполне нормальному.
Было уже далеко за полдень, когда пассажир наконец проснулся и сперва, видимо, довольно долго не мог сообразить, где находится, глядя недоуменно в окно на проплывавший мимо однообразный пустынный пейзаж. Потом он вдруг спросил:
— А вы всегда совершаете такие перегоны один?
— Да, правда, только в последние три-четыре года.
— И никогда никаких поломок в дороге не было?
— Раза два случались. Но у меня большой НЗ, да и воды сколько хочешь. Вы, между прочим, есть не хотите?
— Пока нет.
— А раз в два дня из Одинокого высылают на трассу ремонтную бригаду, так что не страшно.
— Это следующий поселок?
— Точно. Тысяча семьсот километров от Седепа. Самый длинный перегон на Анарресе. Я тут уже двенадцатый год езжу.
— Не надоело?
— Нет. Мне нравится самому со всем управляться. — (Пассажир понимающе кивнул.) — Тут у меня все спокойно, налажено. Я люблю, когда все налажено: можно думать о чем хочешь. Пятнадцать дней в пути, а потом пятнадцать дней отпуска — я их дома провожу, со своей женщиной, мы с ней постоянные партнеры, в Новой Надежде живем. Получается, год работаешь, год отдыхаешь, засуха, голод — все одно. Ничего не меняется, здесь-то, на юго-западе, всегда засуха… Нет, мне моя работа нравится! Вы бы водички холодной достали, а? Холодильник у меня там, за рундуком.
Оба с удовольствием напились прямо из бутылки. У воды был слабый щелочной привкус.
— Ах, вот это действительно хорошо! — с благодарностью заметил пассажир. Он убрал бутылку и, вернувшись на свое место в передней части кабины, как следует потянулся, упершись руками в крышу. — Значит, у вас тоже жена есть. — Он произнес это слово так просто и естественно, что машинист, тронутый его тоном, гордо ответил:
— Да, уже восемнадцать лет вместе живем.
— Ну, это еще только начало.
— Вот и я так считаю! А ведь многие этого-то как раз понимать и не хотят. Я ведь как себе это представляю? Если ты до двадцати перебеситься успел — когда от секса только удовольствие получаешь и ничего больше, — то вскоре убеждаешься, что, в общем-то, со всеми получается примерно одно и то же. Хотя секс — дело приятное, ничего не скажешь! А все ж самое главное не в нем, самое главное в партнере твоем, в другом человеке. И самое интересное лет через пятнадцать только и начинается, это вы верно заметили, как раз только-только и начинаешь понимать, что в твоей жизни самое главное. По крайней мере начинаешь соображать, что за женщина тебе досталась. Сами-то женщины вроде бы в мужиках быстрее разбираются, а может, просто блефуют… Да все равно — удовольствие-то именно в этом и заключается: во всех их загадках и блефовании они ведь все время разные, женщины-то. И никогда ты ее по-настоящему не узнаешь, если будешь только по верхам порхать. В молодости я весь Анаррес успел объехать. Всюду побывал. Знавал, должно быть, никак не меньше сотни девчонок. Ох и надоело же это мне! Взял да и вернулся сюда и вот теперь езжу по этой пустыне, год за годом, хотя тут один песчаный холм от другого не отличишь, а потом возвращаюсь домой, к одной и той же женщине — и ни разу мне ни здесь, ни с ней скучно не было! От перемены-то мест жизнь веселее не становится. Нет, надо просто так сделать, чтобы время твоим союзником стало, чтобы вы с ним заодно работали, а не против друг друга.
— Именно так, — сказал пассажир.
— А твоя-то где?
— На северо-востоке. Уже четыре года.
— Слишком долго в разлуке плохо жить, — сказал машинист. — Вам бы надо было вместе назначение на работу получить.
— Только не туда, где я был.
— А где это?
— В Элбоу. А потом на Большой Равнине.
— О ней я слышал. — Машинист посмотрел на пассажира с уважением — так смотрят на человека, которому удалось выжить в аду. Он понимал теперь, отчего загорелая кожа пассажира кажется такой сухой, истонченной и словно просвечивает насквозь, до костей. Ему случалось видеть такое и раньше — у тех, кто пережил голод в пустыне Даст. — Не надо было нам так стараться. Закрыли бы эти заводы, к черту!
— Но фосфаты были нужны, — возразил пассажир.
— Я слышал, что, когда состав с провизией задержали в Портале, заводы на Большой Равнине все равно продолжали работать и люди порой умирали от голода прямо на рабочих местах или отходили куда-нибудь в уголок, чтоб другим не мешать, ложились и умирали… Это правда?
Пассажир молча кивнул, и машинист больше вопросов на эту тему задавать не стал. Оба довольно долго молчали, потом машинист снова заговорил:
— Интересно, а что бы я сделал, если бы мой состав окружила такая толпа голодных?
— А что, этого никогда не случалось?
— Нет. Я ведь не продукты вожу, ну, может, иногда один вагон прицепят для Верхнего Седепа, для рудокопов тамошних. Но вот если б я действительно провизию возил? Вот что бы я тогда делать стал? По людям бы поехал? Так ведь как же это можно-то? Дети, старики… Они-то поступают неправильно, но что ж, убивать их за это? Не знаю!..
Прямые сверкающие рельсы ложились под колеса. Облака на западе густились, создавая над пустыней дрожащие огромные миражи — тени тех озер, что высохли здесь десять миллионов лет назад.
— Один парень из нашего синдиката, я его сто лет знаю, как раз так и поступил. К северу отсюда, на шестьдесят шестом направлении. Голодные попытались отцепить от его состава вагон с зерном, тогда он дал задний ход и переехал парочку особенно настырных. Сразу пути очистили. Тот машинист говорил, голодные на путях кишели, точно черви в протухшей рыбе. А еще он сказал, что восемьсот человек ждали этого вагона с зерном и куда больше, чем двое, могли умереть, если бы зерна этого они не получили. Так что, похоже, он был прав. Но я, черт возьми, не смогу подобными подсчетами заниматься! Не смогу по живым людям проехать! Не знаю, правильно ли это, что мы считаем людей, складываем, вычитаем — как в задачке арифметической… Ну а вот вы бы что сделали? Вы бы каких предпочли… убить?
— На второй год моего пребывания в Элбоу, где я был учетчиком и статистиком, заводская столовая сократила рационы. Работавшие по шесть часов получали рацион полностью — его едва хватало при работе на таком заводе. Те, кто работал половину времени, получали три четверти рациона. Если кто-то заболевал или становился слишком слаб, чтобы работать, то получал половину. На половине такого рациона поправиться было невозможно. Тем более вернуться к работе на заводе. Но в общем-то, выжить кое-кто мог, хотя и с трудом. Так вот именно мне приходилось переводить людей на половинный рацион — тех, кто уже и без того был еле жив или просто болен… Сам я работал полный день, по восемь, а иногда и по десять часов, так что получал полный рацион: я его вполне отрабатывал. Но отрабатывал тем, что составлял списки людей, которые теперь будут голодать. — Светлые глаза пассажира смотрели вперед, словно он пытался разглядеть что-то в сухой, дрожащей, светящейся пелене над пустыней. — И, как в арифметической задачке, мне приходилось считать людей.
— Вы бросили эту работу?
— Да, бросил. Не выдержал. Уехал на Большую Равнину. Но ведь меня сменил кто-то другой, и все равно эти списки в Элбоу продолжали составлять… Всегда найдется тот, кому нравится составлять списки.
— Ну это уж совсем никуда не годится! — Машинист нахмурился. У него было гладкое, загорелое, коричневое лицо и гладкая, совершенно лысая голова, хотя ему вряд ли было больше сорока. Он производил впечатление сильного, сурового и в то же время совершенно невинного человека. — Это они неправильно делали! Надо было совсем закрыть эти проклятые заводы. Разве можно требовать от человека, чтоб он делал такое? Разве мы не одонийцы? Я понимаю, всякое бывает, ну не сдержится человек, из себя выйдет… Они ведь тоже не без понятия — те, кто поезда осаждал. Просто их голод довел, дети у них голодали, слишком долго все это длилось… А тут мимо еда едет! Хоть и не для них предназначена. Вот они себя и забыли — на охоту вышли. И мой приятель тоже голову потерял, когда люди стали его состав растаскивать, озверел совсем. Вот и дал задний ход. Он тогда людей по головам не считал. Даже не думал об этом! Может быть, позже… А тогда он просто заболел, когда увидел, что наделал. Но то, что они заставляли делать вас — этот останется в живых, а тот пусть умирает! — это не работа! Человек на такую работу права не имеет. И никого нельзя просить такую работу делать!
— Тяжелые времена были, брат, — мягко возразил пассажир, не сводя глаз со сверкающей равнины впереди, над которой проплывали тени воспоминаний о существовавшей здесь когда-то воде и улетали с ветерком прочь.
Старый грузовой дирижабль тяжело перевалил через горы и опустился на взлетное поле близ горы Фасолина. Там сошли и все трое его пассажиров, и едва они ступили на землю, как земля под их ногами дрогнула.
— Так, землетрясение, — спокойно заметил один из них, местный житель, который вернулся домой. — Вот черт, ты посмотри, какая пылища поднялась! Так когда-нибудь прилетишь домой, а тут ни гор, ни дома и нет.
Он и еще один пассажир решили подождать и ехать в город на грузовиках, а Шевек пошел пешком, узнав, что селение Чакар находится всего в шести километрах отсюда, у самого подножия горы.
Дорога тянулась широкими витками, медленно взбираясь в гору. Слева склоны были отвесные, справа — пологие, густо поросшие невысокими деревьями-холум, аккуратно, точно специально посаженные, расположившимися вдоль подземных источников и выходящих наружу родников. Над перевалом ясно горел закат, в глубоких складках на щеке горы лежали темные тени. Природа здесь казалась абсолютно дикой, и только шоссе, спускавшееся с гор в полумрак долины, свидетельствовало о пребывании в этих местах человека. Миновав вершину очередного холма, он услышал, как в воздухе что-то проворчало негромко, и местность вокруг него странным образом изменилась, хотя ни толчка, ни дрожания земли под ногами он не почувствовал. Он опустил ногу на землю, завершив начатый шаг, и земля, как ни странно, оказалась на месте. Шевек продолжил спуск с холма. Он не ощущал никакой непосредственной опасности, однако никогда прежде не был так уверен, что стоит буквально на пороге смерти. Смерть была в нем самом, вокруг, у него под ногами, сама земля, казалось, потеряла свою прочность, надежность. Вечно лишь то, что вселяет надежду, — обещание, данное и воспринятое разумом человека. Шевек вдохнул холодный чистый воздух и прислушался. Где-то далеко, во мгле, грохотал горный поток.
Сумерки уже совсем сгустились, когда он добрался до Чакара, небо стало темно-фиолетовым и почти слилось с черными вершинами гор. Фонари на пустынных улицах горели ярко, вызывая ощущение одиночества. Фасады домов в этом неестественном свете выглядели точно эскизы на листе ватмана. За домами чернели просторы дикого края. Здесь было много пустующих комнат и даже пустых отдельных домов; это был старый полузаброшенный городок, находившийся на большом расстоянии от других населенных пунктов. Проходившая мимо женщина направила Шевека в общежитие номер восемь.
— Вон туда, братец, мимо больницы и прямо.
Улица уходила во тьму, упираясь, как оказалось, прямо в двери невысокого строения. Шевек вошел и оказался в привычной с детства обстановке довольно убогой общей гостиной провинциального общежития: тусклый свет, старый, покрытый пятнами ковер на полу, записка на доске объявлений, в которой что-то говорилось о занятиях группы машинистов, сообщение о собрании синдиката, пришпиленный булавкой билет на спектакль, состоявшийся три декады назад… Над диваном висел любительский портрет Одо в рамочке (разумеется, Одо была изображена как узница в одной из тюрем Урраса), в уголке примостились самодельные клавикорды, у двери висел список жильцов и сообщение о том, когда будет горячая вода в городских купальнях.
Черут, Таквер, комната номер три.
Шевек постучался, тупо глядя на отражение коридорной лампы в темном пластике двери, которая едва держалась в раме. Женский голос сказал:
— Войдите!
И он вошел.
В комнате была более яркая лампа, и находилась она у Таквер за спиной, так что на мгновение Шевек словно ослеп и не смог бы наверняка сказать, что это она, Таквер. Она вскочила, протянула руки — то ли чтобы оттолкнуть его, то ли чтобы притянуть к себе, это был какой-то неуверенный, незаконченный жест. Он взял ее руки в свои, и тогда наконец они упали в объятия друг друга и не могли разомкнуть их долго-долго, словно стараясь удержаться вместе на этой ненадежной земле.
— Входи же, — сказала Таквер, — входи, входи!
Шевек открыл глаза. На другом конце комнаты, которая по-прежнему казалась ему освещенной чересчур ярко, он увидел серьезные, внимательные детские глаза.
— Садик, это Шевек!
Девочка подошла к Таквер, обняла ее ногу и вдруг разразилась слезами.
— Что же ты плачешь? Не плачь, маленькая моя! Все хорошо!
— Да? А сама ты почему плачешь? — недоверчиво прошептала Садик.
— От счастья! Всего лишь от счастья! Иди-ка сюда. Но… Шевек, Шевек! Я ведь только вчера получила твое письмо! И весь вечер ходила около телефона, когда отвела Садик в интернат. Ты написал, что позвонишь сегодня. Не приедешь, а позвонишь! Ох, не плачь, Садики! Посмотри, я ведь больше не плачу, правда? Ну-ка посмотри! Ведь не плачу?
— Этот дядя тоже плакал!
— Конечно, я плакал.
Садик посмотрела на Шевека с недоверчивым любопытством. Ей шел пятый год. У нее была кругленькая аккуратная головка и круглое личико, и вся она была кругленькая, мягкая, с пушистыми темными волосенками.
В комнате почти не было мебели, только две кровати. Таквер села на одну из них, держа Садик на коленях, а Шевек — на вторую и блаженно вытянул усталые ноги. Потом вытер глаза тыльной стороной ладони и показал влажную руку Садик.
— Видишь? Мокрая! — сказал он. — И из носа течет. У тебя носовой платок есть?
— Есть. А у тебя?
— Был, но в прачечной потерялся.
— Я могу поделиться с тобой своим, — сказала Садик, немного помолчав.
— Ну так дай Шевеку свой платок. Он же не знает, где его взять, — сказала ей мать.
Садик слезла с ее коленей и принесла из шкафа чистый носовой платок, который отдала почему-то Таквер, и та уже передала его Шевеку, улыбаясь знакомой улыбкой.
Садик очень внимательно смотрела, как Шевек вытирает нос.
— А здесь тоже было землетрясение? Вот только что? — спросил он.
— Да тут все время трясет, просто перестаешь замечать, — спокойно откликнулась Таквер, но Садик, которой страшно хотелось поделиться всеми сегодняшними новостями, подтвердила звонким, но тоже с легким придыханием, как у Таквер, голоском:
— Да, перед обедом было землетрясение. Когда оно бывает, стекла в окошках начинают блямкать, а двери шататься, и тогда надо поскорее выбегать на улицу!
Шевек посмотрел на Таквер, она тоже смотрела на него. Она, казалось, постарела больше чем на четыре года. Зубы у нее никогда не были особенно хорошими, но сейчас двух шестых наверху не было вообще, и, когда она широко улыбалась, дырки были заметны. И кожа у нее стала не такой нежной и упругой, как в юности, а волосы, гладко зачесанные назад, казались тусклыми.
Шевек ясно видел, что Таквер потеряла былую привлекательность, теперь она выглядела обыкновенной усталой женщиной средних лет. Он замечал все перемены в ней куда острее, чем кто бы то ни было другой. Все, что касалось Таквер, он видел по-своему, с позиций долгих лет их нежной близости и долгих лет тоски и разлуки. Он видел Таквер такой, какой она была на самом деле.
Глаза их встретились.
— Как… как же вы тут жили? — спросил он, вдруг покраснев до ушей и чувствуя, насколько нелепый, праздный вопрос задает.
Таквер, ощутив почти материальную волну его желания, тоже покраснела и улыбнулась. Но ответила спокойно своим чуть глуховатым, милым, знакомым голосом:
— Да все так же. Я ведь тебе все тогда по телефону рассказала.
— Но это было так давно! Почти два месяца назад!
— Здесь практически ничего не меняется. Каждый день одно и то же.
— Здесь очень красиво… эти холмы… — В глазах Таквер он видел тенистые горные долины, шумные ручьи… Острота желания достигла в нем вдруг такой силы, что на минуту закружилась голова. Он постарался взять себя в руки и как-то урезонить бунтующую плоть. — Ты не хотела бы здесь остаться?
— Мне все равно, — сказала она тоже странным, каким-то «темным», ночным голосом.
— У тебя из носа все еще течет, — заметила наблюдательная Садик, хотя и без укора.
— Хорошо еще, что только из носа, — откликнулся Шевек.
— Умолкни, Садик. Не будь эгоисткой! — велела ей мать; они с Шевеком рассмеялись, но Садик, ничуть не смутившись, продолжала изучать нового человека. — Ты прав, Шев, здесь красиво, и мне действительно нравится этот городок. Здесь люди очень хорошие — какие-то целостные, чистые. Но вот работы практически нет. Я ведь всего лишь в лаборатории работаю, в здешней больнице. Нехватка научных сотрудников, а тем более генетиков уже позади. В принципе, я легко могла бы уехать отсюда, не ставя больницу в безвыходное положение. Если честно, я бы хотела вернуться в Аббенай. А ты получил какое-нибудь новое назначение?
— Я его не просил, даже списки не проверил. Я целых десять дней был в дороге.
— А что ты в ней делал, в этой дороге? — спросила Садик с любопытством.
— Ехал к вам, Садик.
— Шевек приехал сюда почти с того конца света, с самого юга, из пустынь, — приехал ко мне и к тебе, — сказала девочке Таквер.
Та улыбнулась и поудобнее уселась у матери на коленях. Потом успокоенно зевнула.
— Ты что-нибудь ел, Шев? Или, может, ты с ног валишься от усталости? Я должна отвести малышку в интернат, уже поздно. Мы как раз собирались уходить, когда ты постучал…
— Она уже ночует в интернате?
— С начала этого квартала.
— Мне уже было целых четыре года! — заявила Садик.
— Нужно говорить «мне уже четыре года», — поправила ее Таквер, мягко стряхнула дочку с коленей и достала из шкафа ее пальтишко.
Садик стояла к Шевеку боком и вроде бы на него не смотрела, однако он чувствовал, что девочка ни на секунду не забывает о его присутствии. Во всяком случае, все свои замечания она адресовала явно ему:
— Нет, мне было четыре, а теперь уже больше чем четыре.
— Тоже мне «темпоралистка»! Небось временем будешь заниматься, как твой отец?
— Не может же быть четыре и больше чем четыре в одно и то же время, правда ведь? — спросила девочка, чувствуя в Шевеке поддержку и одобрение и теперь обращаясь прямо к нему.
— Да нет, в том-то и дело, что запросто может! И еще тебе может быть одновременно четыре года и почти пять. — Сидя на низкой кровати, он мог держать голову так, чтобы видеть прямо перед собой глаза Садик, и ей тоже не нужно было все время поднимать голову и смотреть на него снизу вверх. — Но ты знаешь, я совсем позабыл, что тебе уже скоро пять, представляешь? Ведь когда я в последний раз видел тебя, ты была совсем крошкой.
— Правда? — Теперь в ее голосе слышалось несомненное кокетство.
— Да. Ты была вот такой. — Он чуточку развел руки, показывая, какой тогда была Садик.
Она засмеялась:
— А я тогда разговаривать могла?
— Ты говорила «уа-уа» и еще кое-что в том же роде.
— А я тоже будила всех кругом, как малыш Шебен? — спросила она, улыбаясь во весь рот.
— Еще как будила!
— А когда я научилась говорить по-настоящему?
— Примерно в полтора года, — сказала Таквер, — и с тех пор рта не закрываешь. Где твоя шапочка, Садики?
— В школе осталась. Я ее ненавижу, шапку эту! — сообщила она Шевеку.
Они проводили девочку до интерната, бредя по пустынным, насквозь продуваемым ветром улицам. Спальный корпус тоже был весьма тесным и довольно обшарпанным, но в холле там было куда веселее — стены украшали рисунки детей, на подставках стояло несколько очень неплохо сделанных моделей различных машин и паровозов и целый выводок игрушечных домиков и раскрашенных деревянных человечков. Садик поцеловала мать на прощание, потом повернулась к Шевеку и потянулась к нему ручками, он наклонился, и она небрежно, однако уверенно чмокнула его в щеку:
— Спокойной ночи!
Ночная няня повела ее спать; девочка уже зевала вовсю. Они некоторое время еще слышали ее звонкий голосок и мягкие призывы няни не шуметь.
— Она просто прелесть, Таквер! Замечательный ребенок, умный, здоровый!
— Боюсь, я ее испортила, Шев.
— Нет, что ты! Ты замечательно воспитала ее, просто фантастика, что у меня такая дочь… В такие тяжелые времена…
— Здесь было не так уж плохо. Во всяком случае не так плохо, как на юге, наверное, — мягко заметила Таквер. — Здесь по крайней мере дети были всегда накормлены. Не то чтобы досыта, но в общем вполне достаточно. Здешняя коммуна выращивает кое-что из продуктов питания… И в качестве добавки разрешается собирать семена дикого холума. Их можно толочь, а потом варить кашу. Здесь никто не голодал. Но Садик я все-таки испортила! Я слишком нянчилась с ней, я кормила ее грудью до трех лет, молоко у меня было… И почему, собственно, я должна была от этого отказываться, если ничем пристойным тогда не могла ее накормить? Но все вокруг очень меня за это порицали! Мы жили тогда на исследовательской станции в Ролни. И там все требовали, чтобы я отдала ее на полные сутки в ясли, и говорили, что я отношусь к ребенку как типичная собственница, что я из-за этого недостаточно активно участвую в общей борьбе с голодом. Наверное, они были правы… Нет, правда, Шев. Но как-то уж слишком правы! Никто из них ничего не понимал в том, каково это — расстаться с любимым человеком и остаться одной. Все они там были большими общественниками, ни одной независимой личности. И знаешь, больше всего за то, что я так долго кормила Садик грудью, меня «пилили» именно женщины! Вот уж настоящие спекулянтки! Собственным телом, разумеется. Я терпела все это только потому, что еда там была хорошая, — когда ставишь опыты над съедобными водорослями и выясняешь их питательные свойства и прочие качества, порой невольно получаешь довольно приличную добавку к обычному рациону, даже если эти чертовы водоросли больше всего по вкусу похожи на канцелярский клей. Но потом они сумели заменить меня тем, кто больше подходил им. И я переехала в Новый Старт и прожила там больше трех месяцев. Это было зимой, два года назад. Там долгое время от тебя не было никаких известий и вообще все было так плохо… А потом я увидела в списке это вот назначение и переехала сюда. Садик все время жила со мной, до этой осени. И я еще не успела привыкнуть и до сих пор по ней скучаю…
— А разве у тебя нет соседки?
— Есть, Черут. Она очень милая, но она часто дежурит по ночам в больнице. Садик было пора переходить в интернат, привыкать к другим детям. Она немного стеснялась порой, но, вообще-то, держалась очень хорошо, прямо-таки стоически. Все маленькие дети стоики. Они могут заплакать из-за ерунды, но серьезные вещи воспринимают как надо и не ноют в отличие от многих взрослых.
Они шли рядом. Яркие осенние звезды высыпали в небе в немыслимом количестве, они мерцали, подмигивали, чуть ли не падали с небосклона — во всяком случае, так казалось, потому что временами их закрывали облачка пыли, проносившиеся над землей и особенно густые после землетрясения. А потом небо снова как бы вздрагивало, стряхивая пыль и роняя бриллиантовые крошки мелких звезд, похожие на солнечную рябь на морских волнах. Под сверкающим куполом звездного неба холмы предгорий выглядели особенно темными и мощными, плоские крыши домов — особенно остроугольными, а свет уличных фонарей заметно тускнел и становился даже приятным.
— Четыре года назад, — сказал Шевек, — да, четыре года назад, когда я вернулся в Аббенай из того жуткого городишки в Южном Поселении — кажется, оно называлось Красные Ручьи, — была почти такая же ночь, дул очень сильный ветер, и звезды светили вовсю, и я бежал через весь город до нашего общежития… И оказалось, что ты уехала. Четыре года!
— Стоило мне уехать, и я поняла, какой была дурой, что согласилась. Голод не голод, а я должна была отказаться от этого назначения!
— Вряд ли это многое изменило, Сабул только и ждал, когда я вернусь, чтобы сообщить, что меня вышвырнули из института.
— Если бы я осталась, ты бы не уехал в эту пустыню!
— Возможно, и не уехал бы, но нам бы все равно не удалось получить назначения в одно и то же место. Ты так не думаешь? В тех городах на юго-западе… знаешь, там ведь не осталось ни одного ребенка! И сейчас там детей нет. Родители отослали их на север — либо в сельскохозяйственные коммуны, либо в такие места, где имелась возможность регулярно получать продукты. А сами остались — только бы не останавливать работу шахт и заводов… Это просто чудо, что мы вообще выжили, правда? Но, черт бы их всех побрал, уж теперь-то я некоторое время буду заниматься только своей собственной работой!
Таквер положила руку ему на плечо. Он тут же остановился, словно ее прикосновение вызвало в нем короткое замыкание. Она подтолкнула его в плечо и улыбнулась:
— Ты ведь так ничего и не ел, верно?
— Не ел. Ох, Таквер, я так соскучился по тебе, я просто с ума сходил!
Они обнялись — с какой-то даже яростью буквально набросились друг на друга прямо на улице, при свете фонарей, под звездным небом… И столь же внезапно разомкнули объятия. Шевек прислонился к стене и смущенно пробормотал:
— Пожалуй, мне нужно все-таки хоть что-нибудь съесть.
— Вот-вот, — поддержала его Таквер. — А то еще упадешь тут без чувств, что я тогда буду делать? Пойдем-ка!
До столовой было недалеко, она выделялась своими размерами среди прочих домишек Чакара. Время обеда, разумеется, давно миновало, но сами повара еще сидели за столом, и они, расщедрившись, выдали голодному приезжему полную тарелку рагу и вволю хлеба. Все сидели вместе за одним большим столом, поближе к кухне. Остальные столы были уже вымыты и готовы с утра принять посетителей. Помещение столовой напоминало огромную горную пещеру, своды которой скрывались во тьме, разве что порой на столах что-то поблескивало, когда вглубь зала проникал луч света из кухни. Повара и официанты ели без разговоров и быстро, устав после долгого рабочего дня, и почти не обращали внимания на Шевека и Таквер. Один за другим они кончали есть, вставали из-за стола и относили грязную посуду к мойке на кухню. Лишь одна пожилая женщина сказала:
— Вы, ребята, не торопитесь, нам еще целый час посуду мыть. — Лицо у нее было суровое и казалось почти сердитым, да и говорила она отнюдь не с материнской любовью. Но в голосе ее чувствовалось понимание и милосердие равной. Она все равно ничего не могла больше сделать для них — только сказать: «Не торопитесь» — и быстро глянуть со сдержанной любовью, точно строгая старшая сестра.
Впрочем, и они ничем не могли отблагодарить ее. Или друг друга.
Они пошли назад, в общежитие номер восемь, и там наконец осуществили самое свое главное на данный момент желание. Они даже света зажигать не стали — они всегда предпочитали заниматься любовью в темноте. В первый раз все произошло очень быстро и одновременно, стоило Шевеку коснуться ее тела. Во второй они долго ласкали друг друга, боролись, что-то выкрикивали в яростном упоении, пытаясь заставить продлиться упоительные мгновения, точно оттягивая собственную гибель, и в третий раз оба, уже сонные, они долго кружили вокруг финальной точки в каком-то нескончаемом восторженном танце — так планеты слепо и непрерывно кружат в потоках солнечного света вокруг общего центра притяжения.
Таквер проснулась на рассвете. Опершись на локоть, она приподнялась, посмотрела на серый квадрат окна, потом — на Шевека. Он лежал на спине и дышал так тихо, что грудь его едва вздымалась, лицо его, чуть запрокинутое на подушке, казалось каким-то далеким и суровым в утреннем полумраке. «Мы наконец пришли друг к другу! — подумала Таквер. — Мы шли очень долго, издалека, преодолевая огромные трудности. Мы всегда шли друг к другу. Через большие расстояния, через долгие годы, через пропасти по мостам случайных удач. И теперь ничто не может разлучить нас. Ничто — ни годы, ни расстояния, ни несчастья — не может быть сильнее того, что разъединяет и соединяет нас: различия наших полов, наших душ, наших умов; но эту пропасть, эту бездну мы преодолеваем легко, перекидывая через нее мостик всего лишь взглядом, прикосновением, словом. Вот сейчас — как далеко он от меня в своих снах! Он всегда далек, он всегда уходит очень далеко, но всегда возвращается, возвращается ко мне!..»
Таквер подала заявление об уходе, пообещав отработать до тех пор, пока ей не найдут замену. Она работала по восьмичасовому графику — в третьем квартале 168 года многие еще работали по удлиненному графику, ибо, хотя засуха кончилась зимой 167 года, экономика еще не успела прийти в нормальное состояние. Срочные назначения на неопределенный срок, плохая кормежка — все это по-прежнему было почти правилом, особенно для людей высокой квалификации, но теперь уже количество еды по крайней мере соответствовало затраченному на работе количеству сил, чего не было еще даже год назад.
Шевек же некоторое время вообще практически ничем не занимался. Он не считал себя больным: после четырех лет голода все были настолько измотаны, истощены и настолько привыкли к различным трудностям и невзгодам, что воспринимали плохое состояние здоровья практически как норму. Шевек страдал «пыльным кашлем», порождением южных пустынь — то есть хроническим воспалением бронхов, сходным с силикозом и прочими профессиональными заболеваниями шахтеров. Однако на юге такой кашель был у всех и воспринимался как нечто несущественное. Так что Шевек наслаждался тем ощущением, что, если у него нет желания работать, он и не обязан что-либо предпринимать по этому поводу.
В течение нескольких дней он и соседка Таквер по комнате Черут «делили» вторую постель — спали на ней по очереди, в зависимости от дежурств Черут. Потом Черут, рано расплывшаяся милая женщина лет сорока, переселилась в другую комнату, к соседке, с которой у нее удачно совпадало расписание дежурств в больнице, и Шевек с Таквер получили комнату в свое распоряжение на те сорок дней, что еще прожили в Чакаре. Пока Таквер была на работе, Шевек спал или уходил гулять — по полям, по сухим бесплодным склонам холмов за городом. В полдень он подходил к учебному центру и смотрел, как Садик играет с другими малышами на площадке, а то и сам вступал в игру, увлеченно участвуя в каком-нибудь «плане» семилетних плотников, желавших построить дом, или же помогал не по годам серьезным двенадцатилетним подросткам, пережившим голод, у которых не получалась, скажем, тригонометрическая съемка. Потом он забирал Садик, и они вместе шли домой, в общежитие; вскоре приходила и Таквер, а потом они все вместе отправлялись в купальню и в столовую. Через час или два после обеда они с Таквер отводили девочку в интернат и возвращались к себе. Дни были похожими один на другой, мирными, полными осеннего солнечного света и тишины холмов. Шевек воспринимал этот период как вневременной — он точно отдыхал, зачарованный, на берегу реки Времени, нереальной и бесконечной. Порой они с Таквер до поздней ночи вели беседы, а иногда, напротив, ныряли в постель буквально с наступлением темноты и спали часов по одиннадцать-двенадцать подряд в глубокой тиши горной ночи.
Он прибыл сюда с багажом: потрепанным дешевым чемоданчиком из оранжевого кожзаменителя с заклепками, на котором крупно черными чернилами было написано его имя; все анаррести носили свои немногочисленные пожитки — деловые бумаги, подарки, запасную обувь — в точно таких же чемоданчиках. У Шевека в чемоданчике была новая рубашка, которую он выбрал, оказавшись проездом в Аббенае, пара книг и кое-какие бумаги, а также одна непонятная вещица в коробке, которая страшно занимала Садик: казалось, что это просто несколько проволочных колец с нанизанными на них стеклянными бусинками, но, когда Шевек (на второй вечер после приезда) вытащил это чудо из коробки и подержал на весу, восхищенная Садик не выдержала.
— Это ожерелье! — сказала она с восторгом и убежденностью.
Люди в маленьких городках носили довольно много всякой бижутерии. В более снобистском Аббенае больше ощущалось противоречие между принципом невладения и сиюминутным и столь обычным для человека желанием украсить себя; в Аббенае кольцо или заколка считалась пределом хорошего вкуса. Но в провинции по поводу глубинного противоречия между эстетикой и стяжательством не особенно задумывались и без стеснения украшали себя. В большей части городков и поселков имелся даже свой ювелир, который всегда пользовался любовью земляков, а также в некоторых мастерских запросто можно было попросить изготовить или сделать самому простенькие украшения из скромных материалов — меди, серебра, бисера, шпинели, гранатов и дешевых желтых алмазов, которые во множестве добывались в шахтах Южного Поселения. Садик в жизни своей не видела настоящих украшений, однако откуда-то знала про ожерелья и решила, что замечательный предмет — это одно из них.
— Нет, — сказал ей отец, — это не ожерелье, посмотри-ка! — Он торжественно и осторожно приподнял загадочный предмет за нитку, соединявшую кольца, и все это вдруг ожило словно само собой, стало вращаться, и невидимые воздушные сферы, описываемые проволочными петлями, были как бы заключены одна в другую, а стеклянные бусинки восхитительно сверкали в свете лампы.
— Ой как красиво! — восхищенно воскликнула девочка. — Что это?
— Это обычно вешают под потолком… Там у вас, случайно, гвоздика нет? Ладно, крючок для пальто пока тоже подойдет, а потом я принесу гвоздик и вобью повыше. А ты знаешь, Садик, кто это сделал?
— Нет… Ты?
— Она. Твоя мама. Это она сделала! — Он повернулся к Таквер. — Это мой самый любимый мобиль, тот, который над письменным столом висел. Остальные я отдал Бедапу. Мне не хотелось оставлять их той мерзкой старухе — как там ее звали? Этой матушке Зависть из комнаты напротив.
— А, Бунаб! Я о ней и забыла, уж несколько лет совсем не вспоминаю! — Таквер расхохоталась. Она смотрела на мобиль так, словно боялась его.
Садик застыла, не сводя с него глаз, а он медленно поворачивался, стремясь обрести некое равновесие.
— Вот было бы здорово, — сказала она наконец осторожно, — если б можно было хотя бы на минутку разделить это со всеми! Я бы взяла его в нашу спальню и повесила над своей кроваткой… Один только разик хотя бы!..
— Я сделаю такой для тебя, малышка, обязательно сделаю! И он будет висеть у тебя над кроваткой каждую ночь.
— Ты правда умеешь их делать, Таквер?
— Ну во всяком случае, раньше умела. Наверное, один-то для тебя уж как-нибудь сделаю. — В глазах Таквер стояли слезы.
Шевек обнял ее за плечи. Оба были напряжены до предела. Садик спокойно и рассудительно посмотрела на них, сжавших, стиснувших друг друга в объятиях, и вновь вернулась к созерцанию медленно вращавшихся «Незаселенных Пространств».
Оставаясь по вечерам одни, они часто говорили о Садик. Таквер, пожалуй, действительно чересчур много внимания уделяла дочке, даже в ущерб личной жизни, ее чрезвычайно сильное чувство здравого смысла заглушил материнский инстинкт. В целом это не было естественным для женщины-анаррести: ни соперничество, ни опека не являлись сильными мотивами их жизни. Таквер рада была наконец поделиться с кем-то своими тревогами и отчасти избавиться от них. В первые ночи большей частью говорила она, а Шевек слушал ее исповеди, как мог бы слушать музыку или говор ручья — не пытаясь ответить. Он давно уже отвык говорить помногу. За эти четыре года он утратил вкус к нормальной дружеской беседе, и Таквер освободила его из этого молчания, она всегда умела делать это. Впоследствии именно он говорил больше и всегда в зависимости от того, что именно она ему ответит и как прореагирует на его слова.
— Ты помнишь Тирина? — спросил он однажды.
Было холодно, уже наступила зима, и в их комнате, находившейся дальше других от котельной, всегда не хватало тепла. Они собрали обе постели в одну и, укутавшись, как коконы, укладывались рядышком, поближе к электрокамину. Шевек еще надевал старую теплую, множество раз стиранную рубашку, чтобы не застудить грудь: он любил разговаривать в кровати сидя. Таквер, которая всегда спала голышом, исчезала под одеялами, укутавшись до самого носа.
— А что сталось с нашим оранжевым одеялом? — поинтересовалась она, не отвечая Шевеку.
— Ах ты, собственница! Я его там и оставил.
— Матушке Зависть? Как это печально! Я вовсе не собственница. Я просто несколько сентиментальна, а это было первое одеяло, под которым мы спали вместе.
— Нет, не первое. Мы, должно быть, все-таки пользовались каким-то одеялом — в горах Не-Терас, помнишь?
— Нет, если оно у нас и было, то я его совершенно не помню, — засмеялась Таквер. — А кто это — тот, о ком ты только что спросил?
— Тирин.
— Нет, не помню.
— Ну, из Северного регионального, такой темноволосый, курносый…
— Ой, Тирин! Ну конечно! Я просто думала об Аббенае.
— Я его встретил там, на юго-западе…
— Ты встретился с Тирином? Ну и как он?
Шевек некоторое время молчал, разглаживая пальцем какую-то складочку на одеяле.
— Помнишь, что Бедап нам о нем рассказывал?
— Что он продолжал соглашаться на всякие дурацкие назначения и мотаться по разным районам? А потом оказался на острове Сегвина? И Дап говорил, что вроде бы потерял его след?
— Ты видела ту пьесу, которую он поставил? Ту, из-за которой у него начались неприятности?
— Видела. Во время Летнего фестиваля, уже после твоего отъезда. Но я ее почти не помню, это так давно было… По-моему, пьеса так себе, довольно глупая. Сам-то Тирин был умница, а пьеса получилась глупая. Там еще речь шла о каком-то уррасти… И этот уррасти вроде бы спрятался в цистерне с гидропоникой, чтобы на грузовом корабле полететь на луну, и в пути дышал через соломинку, а питался корешками растений. Полная чушь! В общем, он нелегально пробрался-таки на Анаррес и все бегал повсюду, пытаясь что-то купить, что-то продать, и все время крал и прятал золотые самородки, пока их у него не собралось столько, что он уже и ходить не мог. И тогда он построил какой-то дурацкий дворец и назвал себя Властелином Анарреса. Там еще была ужасно смешная сцена, когда он и одна женщина хотели заняться сексом и она уже разделась и была совершенно готова, но он сказал, что между ними ничего не может быть, пока он ей не заплатит — все теми же золотыми самородками, которые ей, естественно, были совершенно ни к чему. Она, голая, шлепалась на постель и пыталась соблазнить его, а он вскакивал как укушенный, хватался за это золото и вопил: «Нет! Я не должен! Это аморально!» Бедный Тирин! Он был такой смешной, веселый и всегда такой живой!
— Он сам играл того уррасти?
— Да. И был просто великолепен.
— Он показывал мне эту пьесу. Несколько раз.
— Где ты его встретил? На Большой Равнине?
— Нет, раньше, еще в Элбоу. Он был уборщиком на заводе.
— Он сам выбрал такую работу?
— Вряд ли. Не думаю, чтобы у Тира вообще была возможность что-то выбирать… Бедап всегда был уверен, что Тирина силой отправили на Сегвину на принудительное лечение… Не знаю. Только когда я встретил его — уже через несколько лет после Сегвины, — он… В общем это был совершенно конченый человек.
— Ты думаешь, с ним на Сегвине что-нибудь?..
— Я не знаю. Я всегда считал, что такая лечебница должна действительно быть убежищем для больных людей, спасать их от стрессов, помогать им… Если судить по публикациям Синдиката психиатров и невропатологов, они в высшей степени альтруистичны… Сомневаюсь, чтобы Тирина сломали именно там.
— Но тогда что же так на него подействовало? Неужели только то, что он не нашел для себя подходящей работы?
— Его сломал тот спектакль.
— Спектакль? Та шумиха, которую эти старые индюки устроили вокруг его пьесы? Но послушай, чтобы сойти с ума от чьих-то скучных нравоучений, нужно уже обладать нездоровой психикой! Ему просто не нужно было обращать на ворчание этих дураков никакого внимания!
— Ты не понимаешь. Тир уже не был тогда нормальным. По меркам нашего общества, разумеется.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ну, во-первых, Тир — прирожденный артист. Тонкая творческая натура. Очень уязвимая. Не ремесленник какой-то, а создатель, точнее, создатель и разрушитель в одном лице. Такой человек появляется на свет нечасто и призван все перевернуть вверх тормашками, все вывернуть наизнанку. Сатирик, человек, вынужденный петь дифирамбы, скрывая свой гнев.
— Неужели та пьеса была настолько хороша? — наивно изумилась Таквер и даже на пару сантиметров выползла из-под одеяла, встревоженно глядя на сидевшего к ней боком Шевека.
— Нет, вряд ли. Не думаю. Хотя, возможно, спектакль действительно получился забавным, смешным. Ему ведь было всего двадцать, когда он написал эту пьесу. Он сейчас все время ее переделывает… И больше ничего другого не пишет.
— Все время переписывает одну и ту же пьесу?
— Да, к сожалению.
— Бедняга!
— Примерно раз в пятнадцать-двадцать дней он приходил и показывал мне очередной вариант. И я читал, точнее, делал вид, что читаю, и пытался даже что-то умное сказать. Ему это было совершенно необходимо, но сам он говорить о ней не мог: был слишком напуган.
— Чем же? Я что-то не понимаю…
— Боялся меня, всех. Нашего «социального организма». Нашей человеческой расы. Нашего одонийского братства, которое его отвергло. Когда человек чувствует себя абсолютно одиноким и противопоставленным всем остальным, он вполне может испытывать страх, ты согласна?
— Ты хочешь сказать, что он решил, будто все на свете против него только потому, что несколько человек назвали его пьесу аморальной и посоветовали ему не заниматься преподаванием? Но это как-то глупо!
— А кто тогда был на его стороне?
— Дап… и все его друзья.
— Не было у него друзей! Он их всех потерял. Его же постарались отослать от них подальше.
— Но почему же он не отказался от этого назначения?
— Послушай, Таквер. Я когда-то думал точно так же. Мы же с тобой совершили ту же ошибку. Вспомни: совсем недавно ты сказала, что тебе следовало тогда отказаться и не ехать в Ролни. И я стал думать так, стоило мне приехать в Элбоу, я твердил: я свободный человек, я не обязан был сюда ехать!.. Мы всегда думаем и говорим одно, а поступаем иначе. Мы прячем свои желания, свои инициативы, засовываем их поглубже, оставляя наверху лишь крохотный уголок, куда иногда можно заглянуть и сказать: «Я ничего не должен делать по приказу! Я сам выбираю себе дело, я свободен!» Ну а потом мы запираем это заветное убежище на ключ и отправляемся туда, куда нас посылает Координационный совет или ЦРТ, и послушно трудимся, пока не получим другого назначения…
— Ох, Шев, неправда! Это только с тех пор, как началась засуха. А раньше так не было — люди просто работали там, где были нужны, подыскивали себе дело по душе и присоединялись к какому-нибудь синдикату или сами создавали новый синдикат и регистрировали его в ЦРТ. Ведь централизованно назначения рассылались главным образом тем, кто сам предпочитал оставаться в основном списке. Наверное, скоро теперь все к этому и вернется.
— Не знаю. Наверное. Но даже и до наступления засухи все шло как-то не так. Бедап прав: любые срочные назначения и перемещения людей, вообще всякие целевые перестановки, направляемые «из центра», имеют тенденцию к усилению бюрократической машины, то есть нашего Координационного совета в частности. Именно так это всегда происходило, происходит и должно происходить…
Бюрократических проявлений в нашем обществе хватало задолго до начала засухи. А пять лет строжайшего контроля над людьми могут полностью изменить все общество. И не смотри на меня так скептически! Вот скажи, скольких людей ты знаешь, кто отказался принять назначение ЦРТ? До того, как началась засуха?
Таквер задумалась.
— Не считая «нучниби»? — спросила она.
— Нет, «нучниби» как раз очень важны.
— Ну, это некоторые из друзей Дапа… Этот милый композитор Салас, например. Хотя он не настоящий «нучниб». А настоящих я довольно часто видела еще в Круглой Долине, девочкой. Они всегда слишком много болтали, но некоторые их разговоры заставляли думать. А еще они рассказывали всякие замечательные истории и предсказывали судьбу, так что все были им рады и старались оставить у себя подольше и накормить повкуснее… Только они никогда не соглашались остаться надолго… Но ведь тогда люди вообще часто переезжали с места на место — просто собирались и уезжали, многие попросту ненавидели, например, работу на фермах, особенно дети, и такие семьи уезжали особенно часто, бросали все, плевали на назначение и уезжали куда-то в поисках лучшей доли. И никто их за это не винил!
— Почему же?
— Ты к чему это клонишь? — проворчала Таквер, снова забираясь поглубже под одеяло.
— А вот к чему. Нам с тобой стыдно было когда-нибудь сказать, что мы отказываемся от назначения, что у нас есть свои планы и жизнь! У нас ведь общественное сознание полностью доминирует над сознанием индивида, а не пребывает с ним в равновесии. Мы не сотрудничаем — мы подчиняемся. Мы боимся стать изгоями, боимся, что нас назовут ленивыми, никчемными эгоистами. Мы боимся мнения своего соседа больше, чем уважаем собственную свободу. Не веришь? Так постарайся хотя бы мысленно перешагнуть через общественные запреты — и увидишь, каково тебе будет. Возможно, тогда ты поймешь, что случилось с Тирином, кто он такой и почему стал развалиной, почему его погубили. Он ведь у нас считается преступником! Да-да, мы создали преступление, в точности как в обществе собственников! Мы сами выталкиваем человека за пределы того образа жизни, который одобряем, а потом обвиняем его в том, что он эти пределы покинул. Мы создали законы, Таквер, правила общепринятого поведения, мы сами построили вокруг себя стены, которые даже разглядеть не в состоянии, потому что они часть нашего мышления. Тир всегда был другим. Я знал его с десяти лет. Он никогда не умел строить стены. Он их всегда разрушал, он был прирожденным бунтарем. И прирожденным одонийцем. Настоящим! И он был свободным человеком, а остальные… Ведь это мы, его «братья», довели его до безумия, наказав за первый же свободный поступок.
— Не совсем так, наверное, — глухо сказала Таквер из-под одеяла, явно не желая соглашаться с аргументами Шевека, но не в состоянии их опровергнуть. — По-моему, Тир просто был недостаточно сильной личностью.
— Верно, он был исключительно уязвим, но разве дело в этом?
Оба долго молчали.
— Ничего удивительного, что мысли о нем не дают тебе покоя, — сказала она. — Его пьеса, твоя книга…
— Мне повезло больше. Ученый может притвориться, даже перед самим собой, что его работа — это не он сам, а некая имперсональная Истина. Но артист, художник не может спрятаться за Истиной. Он вообще нигде спрятаться не может.
Таквер некоторое время молча следила за ним, скосив глаза, потом не выдержала, села и натянула одеяло на голые плечи.
— Брр! Как холодно!.. Я ведь была тогда не права, да? Насчет публикации книги. Ну когда уговорила тебя позволить Сабулу сократить ее и поставить свое имя на обложке… Мне это тогда казалось нормальным. Все равно что ставить работу и ее результат на первое место, а того, кто все это сделал, — на второе; гордость своим трудом — на первое, а тщеславие — на второе; коммуну — на первое, а себя — на второе. Ну и так далее. Но тогда-то дело было вовсе не в гордости и не в тщеславии… Это была настоящая капитуляция. Капитуляция перед Сабулом и его властью.
— Не знаю… Зато работа была все же напечатана.
— Да, цель была верной, вот только средства никуда не годились! Я очень много думала об этом в Ролни, Шев.
Я скажу тебе, в чем дело. Я тогда была беременна. У беременных плохо с этикой. Особенно с общественной. Сохраняется только самый примитивный ее тип, некий импульс самопожертвования. Да черт с ними — с книгой, с партнерством, с Истиной, — если что-то угрожает моему драгоценному зародышу!.. Это сродни расовым предубеждениям — берется из подсознания, но может работать против любых общественных проявлений. Это явление чисто биологическое, несоциальное. Мужчинам повезло: они могут благодарить судьбу, что никогда не бывают в когтях подобных инстинктов. Но мужчинам следовало бы лучше знать, что с женщинами такое случается, и иметь это в виду. По-моему, в старых государствах женщин именно поэтому использовали как собственность. Ты спросишь, почему они это позволяли? Да потому, что вечно находились в состоянии беременности или кормления грудью! То есть, даже не желая этого, уже пребывали в чьей-то власти, являлись чьими-то рабынями!
— Хорошо, возможно, ты и права, но наше общество — это настоящая коммуна, и оно по-настоящему воплощает в себе идеи Одо, ее обещание. А ведь Одо тоже была женщиной! Вот чем ты сейчас занимаешься? Самоуничижением. Пытаешься таким образом облегчить чувство собственной вины. Для чего ты барахтаешься в луже и пачкаешь себя грязью? — Выражение он употребил другое; на Анарресе не было животных, способных валяться в лужах. Это было сложное словосочетание, буквально означавшее «покрывать себя толстым слоем экскрементов». Гибкость и точность языка правик порой предоставляли самые неожиданные возможности для создания весьма ярких метафор.
— Нет, конечно, я была счастлива, когда родилась Садик. Это было просто замечательно! Но насчет твоей книги я действительно заблуждалась и зря уговорила тебя.
— Мы оба были не правы, оба заблуждались. Мы всегда с тобой ошибаемся вместе. Неужели ты всерьез думаешь, что могла уговорить или заставить меня принять такое решение?
— По-моему, именно так и произошло.
— Нет, на самом деле ни ты, ни я тогда так ничего и не решили до конца — мы просто позволили Сабулу сделать выбор за нас. У нас у самих внутри сидит по маленькому Сабулу — боязнь общественного мнения и остракизма, общественная мораль, боязнь быть самим собой, иным, чем остальные, боязнь быть свободным! Все, больше это никогда не повторится. Я учусь медленно, но все-таки учусь!
— Что ты собираешься делать? — спросила Таквер, в голосе ее звучали волнение и одобрение одновременно.
— Вместе с тобой вернуться в Аббенай и основать синдикат, Издательский синдикат. Опубликовать «Принципы» целиком. И все, что нам захочется. Например, работу Бедапа по проблеме открытого образования, которую Координационный совет ни за что не пропустит. И пьесу Тирина. Я в долгу перед ним. Ведь это Тирин научил меня понимать, что такое тюрьмы и кто их строит. Те, кто строит вокруг себя стены, являются своими собственными тюремщиками. И еще я должен выполнить свое прямое предназначение, свою «функцию» в нашем драгоценном «социальном организме»: разрушить все стены.
— Боюсь, тогда будет слишком много сквозняков, — сказала Таквер и прислонилась к Шевеку.
Он обнял ее за плечи и сказал:
— Вот этого как раз я и хочу.
Таквер давно заснула, а он все лежал без сна, подложив руки под голову, глядя во тьму и слушая тишину. Он думал о своем долгом путешествии из пустыни Даст, вспоминая барханы и миражи, того машиниста с лысой коричневой головой и честными невинными глазами, который сказал, что человек должен работать вместе со временем, а не против него.
За эти четыре года Шевек успел кое-что понять — во всяком случае, насчет своих собственных устремлений. В отчаянии своем он познал и собственную силу. Никакой общественный или этический императив не мог теперь справиться с силой его воли. Даже голод не смог ее подавить. Чем меньше он имел, тем более абсолютной становилась его потребность быть.
Он определял эту свою потребность в терминах одонизма — как «функцию на уровне клетки», так в «Аналогии» Одо определялась оптимальная общественная полезность индивида. Здоровое общество непременно должно позволять индивиду выполнять эту оптимальную функцию свободно, лишь координируя ее со всеми прочими индивидуальными функциями, отыскав способы наилучшей адаптации с ними. Это была одна из центральных идей «Аналогии». То, что в одонийском обществе Анарреса давно уже ощущалась нехватка идеалов, ничуть не уменьшало в глазах Шевека его ответственность перед обществом, как раз наоборот. При наличии прежнего мифа об отсутствии на Анарресе какого бы то ни было государства становилось ясно видимым подлинное соотношение общественного и личного. Одонийское общество могло бы требовать от своих членов самопожертвования, но не допуская никаких компромиссов, ибо, несмотря на то что общество могло обеспечить безопасность и стабильность, право морального выбора имел лишь индивид, лишь конкретная личность обладала полной властью что-то изменять в своей жизни, являясь, собственно, основной функцией жизни вообще. Одонийское общество было задумано как общество перманентной революции, а все и всякие революции начинаются всегда в умах думающих индивидов.
А потому Шевек был абсолютно уверен теперь, что его стремление созидать, делать то, для чего он лучше всего годился, могло служить, согласно одонийской терминологии, оправданием любых его грядущих шагов. Ощущение чрезвычайной ценности выполняемой им работы он более не считал отсекающим его от товарищей, от общества, как думал когда-то. Напротив, уверенность в том, что его работа для общества важна, накрепко соединяла его с ним.
Он понял также, что человек, обладающий подобным чувством ответственности по поводу конкретного дела, обязан превзойти все испытания. Недопустимо рассматривать себя как простой инструмент для воплощения цели, пусть даже великой, жертвовать во имя этого всеми остальными своими жизненными обязательствами.
Именно это стремление к самопожертвованию и обнаружила в себе Таквер, когда была беременна. Она рассказывала об этом Шевеку с таким ужасом и отвращением к себе самой, потому что тоже была одонийкой и разделение целей и средств ей тоже казалось лживым, недопустимым. Для нее, как и для него, конечной цели вообще не существовало и существовать не могло. Существовал процесс, и этот процесс был всем. Ты можешь идти в направлении обещанного или же, наоборот, от него, но нельзя пуститься в путь, а потом где-нибудь произвольно остановиться. Подобная сопричастность непрерывному процессу прибавляла всем одонийцам ответственности и стойкости.
А потому их взаимопонимание с Таквер, их душевное родство ничуть не пострадало за четыре года разлуки. Они оба очень страдали, но ни одному не пришло в голову избежать этих страданий, нарушить обет верности и взаимопонимания.
Ведь, в конце концов, думал Шевек, лежа в тепле рядом со спящей Таквер, это огромная радость — сознавать, что они оба уже миновали период страданий, завершив тем самым формирование своей личности. Лишь пройдя через страдания, можно стать счастливым. Удовольствий можно иметь сколько угодно, и все же главная цель достигнута не будет. И ты никогда не узнаешь, что это такое: вернуться домой!
Таквер тихонько вздохнула во сне, словно соглашаясь с ним, и повернулась на другой бок, досматривая какой-то свой тихий сон.
Осуществление задуманного, думал Шевек, вот основная функция времени. Поиски удовольствий носят циклический характер, они без конца повторяются, они вообще находятся как бы вне времени. Любителя разнообразных и острых впечатлений, краткосрочных интрижек и приключений всегда выносит в итоге в одно и то же место. Такой путь конечен. Он неизбежно приводит к концу, к тупику и должен быть начат снова. Это не путь и возвращение, не виток, но замкнутый цикл, запертая комната, клетка.
А ведь за стенами запертой комнаты расстилаются горизонты времени, там дух волен — при наличии удачи и мужества — создавать хрупкие, подвижные, фантастические пути, целые города верности и любви, в которых единственно и должны существовать люди…
И лишь там, в пределах этого широкого мира, включающего прошлое и будущее, верность и преданность, связывают время воедино, являясь главным источником человеческой силы, главным источником жизни вообще.
Оглядываясь на четыре года разлуки, Шевек не воспринимал их как потраченные впустую, но как часть того здания, которое он и Таквер строили своей собственной, общей теперь жизнью. Главное — работать вместе со временем, а не против него, думал он. Время нельзя потратить зря, ибо даже боль и страдания не бывают напрасными.
Родарред, старая столица провинции Аван, славился своими башнями и шпилями, торчавшими над вершинами огромных сосен. Улицы здесь были темными и узкими, каменные плиты поросли мхом, густые туманы надолго задерживались под деревьями. Только с семи мостов, перекинутых через реку, можно было как следует разглядеть небо над головой и верхушки острых шпилей. Некоторые из городских башен взлетали вверх на несколько сотен футов, а те, что пониже, рядом с ними казались молодой порослью у корней этих гигантов. Некоторые башни были просто из грубого камня, другие, более изящные, украшены изразцами, мозаикой, витражами, чеканкой по меди, олову или даже золоту. На одной из таких сказочных, исполненных фантастического очарования улиц и заседал Совет Государств Планеты Уррас, основанный триста лет назад. Многие посольства, консульства и представительства стран — членов Совета также старались обосноваться в Родарреде, от которого до Нио-Эссейи, где находилось правительство А-Йо, был всего час езды.
Посольство планеты Земля расположилось в старинном Речном Замке, между хайвеем, ведущим в Нио, и рекой; среди могучих деревьев была видна только одна приземистая мрачноватая башня с квадратной крышей и узкими окнами-бойницами, похожими на прищуренные глаза. Четырнадцать веков выдерживали стены этой башни натиск вражеского оружия и непогоды. Темные сосны толпились вокруг, и среди них через крепостной ров был перекинут подъемный мост. В данный момент мост был опущен, ворота в замок открыты. Заросший зеленой травой крепостной ров, река, почерневшие от старости стены, флаг на вершине башни — все было влажным и поблескивало в тумане, пронизанном солнцем; колокола на башнях Родарреда только что отзвонили семь часов утра.
Внутри замка оказалась в высшей степени современная приемная; клерк, вышедший Шевеку навстречу, без стеснения зевал во весь рот.
— Вообще-то, мы открываемся в восемь, — глухо и укоризненно пробормотал он.
— Я хотел бы видеть посла.
— Посол завтракает. Вам нужно было заранее записаться на прием. — Клерк вытер слезящиеся после очередного зевка глаза и наконец впервые как следует разглядел посетителя. Он явно был удивлен. Беззвучно пошевелив губами, он спросил: — А вы, собственно, кто? Откуда… и что вам угодно?
— Мне необходимо видеть вашего посла.
— Минуточку подождите, — сказал клерк. Выговор выдавал в нем выходца из Нио. Не сводя с Шевека глаз, он взял телефонную трубку.
Шевек заметил, как в ворота въехала машина, из которой вышли несколько человек в знакомых черных мундирах, металлические пуговицы и галуны блестели на солнце. Вдруг в приемную из глубины здания вошли, беседуя, два сотрудника посольства, одетые и выглядевшие довольно странно. Шевек одним прыжком обогнул стол секретаря и бросился к ним:
— Помогите мне! Скорее!
Они ошеломленно подняли голову. Один отступил назад и нахмурился. Второй, заметив группу людей в полицейских мундирах, схватил Шевека за руку и ледяным тоном велел:
— Ступайте сюда, — и втолкнул его в небольшой кабинет. Закрыв за собой дверь, он спросил: — В чем дело? Вы из Нио-Эссейи?
— Мне необходимо переговорить с вашим послом.
— Вы один из забастовщиков?
— Меня зовут Шевек. Я с Анарреса.
Глаза землянина сверкнули, они у него были большие, ясные, умные, а лицо — черное как уголь.
— Господи! — сказал он. — Вы просите политического убежища?
— Не знаю. Я…
— Пойдемте со мной, доктор Шевек. Я отведу вас в более безопасное место. Там вы сможете отдохнуть.
Замелькали залы, лестницы… чернокожий человек не снимал теплой руки с плеча Шевека.
Потом кто-то попытался снять с него куртку, куда-то уложить, он сопротивлялся, опасаясь, что они найдут его записную книжку, потом кто-то заговорил с ним спокойно и убедительно на неведомом ему языке, кто-то другой пояснил: «Не волнуйтесь, доктор Шевек, это наш врач. Он просто пытается выяснить, не ранены ли вы. У вас вся куртка в крови».
— Это не моя кровь, — внятно сказал Шевек, — это кровь другого человека.
Наконец ему удалось сесть. Голова ужасно кружилась. Он полусидел на кушетке в просторной, залитой солнцем комнате. Видимо, по дороге сюда он упал в обморок. Рядом стояли двое мужчин и какая-то женщина. Он непонимающе, вопросительно посмотрел на них.
— Вы в посольстве Земли, доктор Шевек. На территории нашей планеты. Здесь вы в полной безопасности. И можете оставаться здесь сколько угодно.
Кожа у женщины была смуглой, чуть желтоватого оттенка, как красноземы на Анарресе, и очень гладкой, хотя ни лицо, ни тело не были выбриты; просто волосы росли только на голове. Черты лица были необычные, точно у ребенка, — маленький рот, приплюснутый носик, довольно узкие продолговатые глаза с густыми длинными ресницами, округлые щеки и подбородок. Она вся была маленькой, пухленькой, округлых форм.
— Не волнуйтесь, здесь вы в безопасности, — повторила она.
Он хотел что-то ей ответить и не смог: не хватило сил. Один из мужчин легонько и ласково толкнул его в грудь и велел:
— Лежите-лежите.
Он послушно лег, но все же прошептал:
— Я хочу видеть посла вашей планеты.
— Я и есть посол. Меня зовут Кенг. Мы очень рады, что вы пришли именно к нам. Повторяю: здесь вы в безопасности. Пожалуйста, доктор Шевек, постарайтесь немного отдохнуть, а потом мы непременно поговорим. Никакой спешки нет. — Голос у женщины-посла звучал негромко, напевно и как бы в разных тональностях, и в то же время он чем-то напоминал голос Таквер.
— Таквер, — с отчаянием сказал Шевек на родном языке, — я не знаю, что мне делать?
Она наклонилась к нему и сказала:
— Спите.
И он заснул.
Двое суток он только спал, ел и снова спал. На третий день, придя в себя и облачившись в свой серый модный костюм, который за это время успели вычистить и отгладить, он поднялся на третий этаж, в личную гостиную посла.
Кенг не стала ни кланяться, ни пожимать ему руку, она просто соединила ладони у себя под грудью пальцами вверх и улыбнулась:
— Я рада, что вы чувствуете себя лучше, доктор Шевек. Нет, мне, видимо, следует называть вас просто Шевек, верно? Пожалуйста, садитесь. Извините, что вынуждена говорить с вами на йотик — он ведь чужой для нас обоих, — но вашего языка я не знаю. Мне говорили, что правик — необычайно интересный язык, изобретенный с удивительно рациональных позиций, сумевший стать общим для целой планеты, для огромного количества людей.
Шевек чувствовал себя очень большим и тяжелым рядом с миниатюрной инопланетянкой. И ужасно волосатым. Он сел в одно из глубоких мягких кресел и заметил, что Кенг, садясь, чуть поморщилась.
— У меня позвоночник не в порядке, — пояснила она. — Мне просто вредно сидеть в кресле, но кресла здесь такие удобные и мягкие! — (Шевек вдруг понял, что ей куда больше тридцати — как ему показалось сначала, — может быть, все шестьдесят или даже больше; его обманула безупречно гладкая и чистая кожа Кенг, ее детское личико и хрупкая фигурка.) — Дома, — продолжала она, — мы сидим главным образом на полу, на специальных подушках. Но если я заведу эту моду здесь, мне еще выше придется задирать голову, чтобы посмотреть кому-то в лицо: у вас в созвездии Кита все такие высокие!.. Видите ли, у нас возникла небольшая проблема. То есть не у нас конкретно, а у правительства А-Йо. Ваши друзья на Анарресе, те, кто осуществляет радиосвязь с Уррасом, ну вы их знаете, давно и весьма настойчиво требуют переговоров с вами. И теперь правительство йоти не знает, как быть и что им сказать. — Она слегка улыбнулась, и в этой улыбке промелькнуло почти незаметное злорадство.
А вообще в ней чувствовалось удивительное спокойствие. Такое спокойствие исходит от обкатанной водой каменной глыбы, одно лишь созерцание которой доставляет наслаждение. Шевек подумал некоторое время и спросил:
— А правительству А-Йо известно, что я здесь?
— Официально, видимо, нет. Мы, во всяком случае, ничего не сообщали, а они не спрашивали. Но у нас есть несколько служащих и секретарей-йоти… Я думаю все же, что они знают.
— Мое присутствие здесь не представляет для вас опасности?
— О нет! Наше посольство находится в юрисдикции Совета Государств Планеты, а не А-Йо. Вы имели полное право прийти сюда, и Совет, безусловно, заставит А-Йо с этим смириться. И, как я уже говорила вам, этот замок является территорией планеты Земля. — Она снова улыбнулась, ее гладкое лицо на мгновение покрылось легкими мелкими морщинками и тут же снова разгладилось. — Что весьма приятно, надо сказать. Ведь мы сейчас находимся в одиннадцати световых годах от моей родины, в государстве А-Йо, на планете Уррас созвездия Кита! Только дипломаты могли до такого додуматься.
— Значит, вы можете просто сказать им, что я здесь?
— Могу, если вы этого хотите. Это значительно все упростило бы.
— А вы не знаете… Не было ли для меня… письма с Анарреса?
— Не знаю. Я не спрашивала. Но если вас что-то беспокоит, мы легко можем связаться с Анарресом по радио. Нам, разумеется, известна длина волны, которой пользуются ваши друзья, однако сами мы никогда ею не пользовались — нам ведь никто этого не предлагал, а мы, разумеется, не настаивали.
— У вас в посольстве есть передатчик?
— Связь легко организовать через наш космический корабль, который все время остается на орбите Урраса. Это хайнский корабль. Хайн и Земля ведь давно сотрудничают, как вы, должно быть, знаете. Их посол знает, что вы у нас, его единственного мы уведомили об этом официально. Так что радиопередатчик к вашим услугам.
Он поблагодарил ее с простотой человека, которому не свойственно оглядываться назад и выискивать истинные мотивы того, что было ему предложено. Кенг недолго смотрела ему прямо в глаза своим проницательным, спокойным взглядом, потом вдруг сказала:
— Я слышала вашу речь.
Он посмотрел на нее, словно не понимая:
— Речь?
— Ну да, во время демонстрации на площади Капитолия. Сегодня как раз неделя… Мы всегда слушаем подпольные радиостанции — рабочих-социалистов, сторонников доктрины свободы… А тогда, конечно, все их передачи были посвящены демонстрации. Я слышала ваше выступление и была тронута до глубины души. А потом раздался какой-то странный шум, крики, вопли… Но никто ничего не объяснял, а шум все усиливался… Потом вдруг все стихло. Это было ужасно, ужасно! Значит, вы были там?.. Как же вам удалось спастись? Как удалось выбраться из города? Старый Город до сих пор оцеплен, в Нио ввели три дополнительных армейских полка. Бастующих и подозреваемых хватали десятками, сотнями… Как все-таки вы добрались до нашего посольства?
Он слабо улыбнулся:
— На такси.
— Через все пропускные пункты? Да еще в окровавленной куртке? Когда все знают вас в лицо?
— Я был под сиденьем. Это такси… реквизировали — я правильно выражаюсь? Конечно, риск был, и на этот риск люди пошли ради меня. — Он, опустив голову, смотрел на свои стиснутые на коленях руки. Говорил он спокойно, но в нем чувствовалось чудовищное внутреннее напряжение, почти надрыв — его выдавали глаза и жесткие морщины, что пролегли вдруг у рта. — Во-первых, мне повезло, что, когда я вылез из того подвала, меня сразу не арестовали. А потом мне удалось пробраться в Старый Город и попасть к своим. А уж они продумали все и все подготовили, чтобы доставить меня сюда. И весь риск взяли на себя. — Он что-то сказал на своем языке, потом перевел: — Это настоящая солидарность!..
— Все это очень странно, — сказала Кенг. — Я ведь почти ничего не знаю о вашем мире, Шевек. Только то, что рассказывают уррасти. Вы ведь никому не разрешаете садиться на Анаррес. Я знаю, конечно, что бо́льшую часть планеты занимают пустыни, что там часто бывают засухи, знаю, что колония одонийцев поставила там великий эксперимент по созданию некоего подобия анархо-коммунистического общества, которое просуществовало уже сто семьдесят лет… Я читала кое-что из работ Одо — не все, конечно. Мне казалось, что Анаррес в данный момент не так уж важен по сравнению с тем, что назревает на Уррасе, что он далеко… что одонийское общество — всего лишь интересный эксперимент, не более. Но я очень ошибалась! Возможно, как раз Анаррес и является ключом к пониманию тех событий, что имели место на Уррасе… Эти революционеры в Нио… у их движения, похоже, те же истоки, те же традиции. Они ведь устраивают забастовку не просто ради повышения зарплаты или протестуя против внеочередного призыва в армию. И среди них не только социалисты, но и анархисты, и представители других партий; они вместе борются против власти, против здешнего чудовищного авторитаризма. Видите ли, нам сперва трудно было понять размах этой мирной демонстрации и паническую реакцию на нее властей. Здешнее правительство вовсе не казалось нам столь уж деспотичным. Богатые, правда, действительно очень богаты, зато бедные вовсе не настолько бедны. Здесь нет фактического рабства, люди, в общем, не голодают… Почему же им мало «хлеба и зрелищ»? Почему они не удовлетворятся речами на митингах? Только теперь я начинаю понимать почему. Но мне по-прежнему кажется совершенно необъяснимым поведение правительства А-Йо: ведь оно прекрасно знает, что освободительная традиция одонизма до сих пор жива, осведомлено об участившихся беспорядках в промышленных городах, но все-таки зачем-то вас сюда доставили? Это же равноценно тому, чтобы поднести спичку к пороховому погребу!
— А они не рассчитывали, что я возле этого порохового погреба окажусь! Меня предполагали полностью оградить от общения с «народом», поселив среди ученых и позволив общаться только с богатыми или хорошо обеспеченными людьми. Бедняков мне показывать были не намерены, трущоб тоже. Меня должны были завернуть в вату и положить в коробочку, а коробочку обернуть красивой бумагой и прозрачной пленкой — здесь всё так пакуют. И в этой коробочке я должен был чувствовать себя вполне счастливым и работать на благо своих гостеприимных хозяев — я ведь не смог выполнять эту работу на Анарресе. А результаты своей работы я должен был отдать уррасти, чтобы потом они могли с ее помощью угрожать вам.
— Угрожать нам? Земле, хотите вы сказать? И Хайну, и другим космическим государствам? Но чем? Как?
— Способностью «уничтожать пространство».
Кенг несколько минут молчала.
— Так вот вы чем занимаетесь! — Она явно была поражена и заинтригована.
— Нет, как раз не этим! Во-первых, я не изобретатель, не инженер, не конструктор. Я теоретик. И им от меня нужна именно теория. Общая теория времени. Вы знаете, что такое Общая теория поля?
— Ах, Шевек, ваша физика и ваши естественные науки мне совершенно недоступны! Я ведь математику, физику и даже философию знаю весьма слабо, а ваша теория, похоже, имеет ко всему этому самое непосредственное отношение. И еще к космологии и многому другому… Но я могу догадаться, что вы имеете в виду под теорией одновременности, — я немного представляю себе, что такое теория относительности, а потому могу догадаться и о том, что ваша физика времени способна сделать возможным создание новых, пока еще неведомых технологий. Так?
Он кивнул и сказал:
— В основном им нужно сейчас освоить мгновенное перемещение материальных тел в пространстве. Нуль-транспортировку. Понимаете? Как бы не пересекая само пространство, не тратя времени… Они, вполне возможно, и сами когда-нибудь додумаются до этого, без моих формул. Но это будет еще не скоро. А с помощью моих формул они могут уже через несколько месяцев создать ансибль. Людям, материальным телам, куда сложнее преодолевать большие расстояния, чем идеям, мыслям, словам…
— Что такое ансибль, Шевек?
— Пока только идея. — Он невесело усмехнулся. — С помощью такого приспособления было бы возможно наладить практически мгновенную связь между двумя любыми точками пространства. Разумеется, это приспособление не будет способно пересылать, например, письма… Видите ли, грубо говоря, одновременность — это идентичность. Но в нашем восприятии она будет работать как способ, средство связи во времени и пространстве, то есть будет осуществляться обмен. Если ансибль использовать, например, для переговоров между различными галактиками, то не придется слишком долго ждать ответа на заданный вопрос, как это происходит сейчас при использовании электромагнитных волн. Это на самом деле будет очень простая вещь. Нечто вроде телефона.
Кенг рассмеялась:
— О, эта простота физиков! Итак, я, значит, смогу взять такой… ансибль, верно?.. И поговорить с сыном, который остался в Дели? Или с внучкой, которой было пять, когда я улетала, и которая успела стать совсем взрослой, пока я еще только летела с Земли на Уррас, хотя наш корабль перемещался со скоростью, близкой к скорости света… И я могла бы узнать, что творится сейчас у меня дома, — и не ждать одиннадцати лет… И можно было бы сразу принимать решения, заключать соглашения, делиться информацией… Я могла бы поговорить с дипломатами Чиффевара, а вы — с физиками Хайна, и великим идеям не нужно было бы ждать столетия, чтобы добраться из одной галактики в другую… А знаете, Шевек, по-моему, эта ваша «очень простая вещь» способна была бы совершить настоящую революцию в Девяти Известных Мирах, изменить жизнь миллиардов людей! — (Он молча кивнул.) — Это сделало бы вполне реальным создание Лиги Миров, о которой мы мечтаем. Нам очень мешают постоянные задержки, те годы и десятилетия, что проходят между каждым вопросом и ответом. Такой ансибль, как мне кажется, равен изобретению человеческой речи! Мы сможем говорить! Наконец-то мы сможем говорить друг с другом!
— И что бы вы, например, сказали?
Горечь, звучавшая в его вопросе, озадачила Кенг. Она посмотрела на него и ничего не ответила.
Шевек наклонился вперед и с силой потер лоб и виски — как всегда в минуты волнения.
— Послушайте, — сказал он, — я должен все-таки объяснить, почему я пришел к вам, зачем вообще явился на эту планету. Так вот: ради великой идеи. Ради ее воплощения в жизнь. Пришел учить и учиться сам. Мы на Анарресе добровольно отрезали себя от остального мира. Мы, видите ли, не желаем вести диалог с остальным человечеством. Там завершить свою работу я не мог. А если б и смог, она все равно не была им нужна, они не видели в ней практического смысла. И я прилетел сюда. Здесь я нашел все то, что было мне необходимо, — беседы и споры с коллегами, возможность ставить эксперименты в лаборатории света и даже книгу о теории относительности, привезенную с другой планеты… В общем, я обрел тот самый стимул, который был мне так нужен. Но вот я закончил свою работу. Она, правда, пока еще не написана, но я составил все необходимые формулы и знаю, как обосновать все положения своей теории, так что в целом работу можно считать законченной. Но это отнюдь не единственное, что мне важно. Мое общество — это ведь тоже некая идея, только воплощенная в жизнь. Я продукт этого общества. Я с молоком матери впитал идеи свободы, необходимости перемен, человеческой солидарности. И я совершил изрядную глупость, хотя в конце концов все же понял это. Дело в том, что, преследуя одну цель, в данном случае желая создать некую физическую теорию, я предал нечто гораздо более важное: позволил собственникам покупать Истину — у меня!
— Но как бороться с этим, Шевек?
— А разве не существует альтернативы купле-продаже? Разве не существует такого понятия, как подарок?
— Да, конечно…
— Тогда вы должны понять одну нехитрую вещь: я хочу отдать свою теорию, поделиться ею… со всеми — с вами, с Хайном, с другими мирами… и со всеми государствами планеты Уррас тоже! Но — со всеми сразу, одновременно! Чтобы кто-то один не смог воспользоваться ею так, как того хочет А-Йо, не смог обрести власть над другими, не смог стать еще богаче или выиграть еще больше войн и кровопролитных сражений. Чтобы никто не использовал Истину для собственной выгоды — только для общего блага.
— В конце концов так всегда и случается, — заметила Кенг.
— В конце концов — да, но я не намерен ждать этого «в конце концов». У меня только одна жизнь, и я не отдам ее просто так, ради чьей-то алчности, выгоды и лжи. И ни одному «хозяину» я служить не стану!
Теперь Кенг уже не казалась столь спокойной, как в начале беседы, она едва сдерживала охватившее ее волнение. Она была восхищена Шевеком, его внутренней силой и свободой, не сдерживаемой никакими самоограничениями, никакими понятиями о самообороне.
— Каково же оно, это общество, что создало вас? — потрясенно проговорила она. — Я слышала, как вы говорили об Анарресе — там, на площади, — и я плакала, слушая вас, но по-настоящему вам все же не верила. Люди часто говорят с излишним восторгом о своем доме, о родных краях, о той земле, где их сейчас нет… Но вы не похожи на других, Шевек!
— Потому что я действую во имя конкретной идеи, — сказал он. — Из-за которой явился сюда. Во имя Анарреса. Раз мой народ не желает видеть вокруг себя Вселенную, я решил попробовать заставить представителей других миров повнимательнее посмотреть на нас, на Анаррес. Я думал, так будет лучше — не быть разделенными стеной, являть собой единое общество, такое же, как многие другие, еще один мир среди прочих миров, где все умеют не только брать, но и давать. Но тут я ошибся… я страшно заблуждался…
— Почему же? Конечно…
— Потому что на Уррасе нет ничего, что было бы нужно нам, анаррести! Мы с пустыми руками покинули эту планету сто семьдесят лет назад и были правы. Мы не взяли отсюда ничего. Потому что здесь нет ничего, кроме государств, их оружия, их богатых, их лжи, их бедных и их нищеты. Здесь нельзя, невозможно действовать по справедливости, с открытой душой. Здесь во всё в итоге проникают представления о выгоде, страх лишиться собственности, жажда власти. Здесь нельзя просто сказать «доброе утро», не узнав заранее, насколько «выше» тебя тот, с кем ты здороваешься. Здесь невозможно вести себя по-братски — можно только командовать, манипулировать другими людьми или, напротив, подчиняться им или их обманывать. Здесь до души другого не доберешься, однако тебя самого никогда не оставят в покое. Свободы здесь нет и в помине. Уррас — это коробка, красивая, праздничная упаковка с прелестными картинками, на которых изображено голубое небо, луга, леса, большие города… Но откройте коробку — и что же вы увидите внутри? Черные стены темницы, грязь и мертвого человека, у которого отстрелили руку только потому, что он протянул ее другим. Наконец-то я узнал, что такое Ад! Дезар был прав: Ад — это Уррас.
Речь Шевека дышала страстью, однако слова были чрезвычайно просты, и посланница Земли смотрела на него с симпатией и осторожным интересом, словно не была уверена, правильно ли воспринимает эту простоту.
— Мы оба здесь чужеземцы, Шевек, — наконец сказала она. — Причем я — из мира куда более далекого во времени и пространстве. И все же, по-моему, я гораздо менее чужда Уррасу, чем вы… Позвольте мне пояснить эту мысль. Мне самой и всем землянам эта планета представляется одной из самых щедрых, богатых разнообразием живой жизни и самых прекрасных во Вселенной! Именно такой мир мог бы максимально соответствовать понятию «Рай». — Она помолчала, глядя на него спокойно и внимательно; он молчал. — Я понимаю, здесь много всякого зла — несправедливости, алчности, безумия, бессмысленного расточительства природных и человеческих богатств. Но тем не менее мир этот полон добра и красоты, жизненной силы и великих свершений. Он таков, каким и должен быть настоящий мир людей! Он живой, поразительно живой — несмотря на процветающее в нем порой зло, в нем есть и надежда. Разве я не права? — (Шевек молча кивнул.) — Ну а теперь скажите мне, вы, человек с планеты, которую я даже вообразить себе не могу, представляющий себе этот Рай как самый настоящий Ад: каким представляете вы себе мой собственный мир, мою Землю? — (Он по-прежнему молчал, внимательно глядя на нее спокойными светлыми глазами.) — Тогда я вам скажу: моя родная Земля лежит в руинах! И сделали это ее собственные обитатели. Мы множились, не заботясь о перенаселении, мы уничтожали последние запасы продовольствия, мы вели разрушительные войны друг с другом, мы сами разорили свое гнездо — а потом стали вымирать. Мы не сдерживали ни собственных аппетитов, ни жажды насилия. Мы не приспосабливались к своему миру — мы его разрушали, а вместе с ним уничтожали и себя. На моей Земле больше не осталось лесов. Воздух там серый от пыли, и небо стало серым, и там всегда жарко. Она все еще обитаема, моя Земля, но она теперь так отличается от этой планеты, от Урраса! Здесь — живой, живущий мир и, на мой взгляд, достаточно гармоничный. На Земле — сплошные разногласия, и прежде всего человека с природой. Вы, одонийцы, выбрали пустыню; мы, земляне, пустыню создали… Мы стараемся выжить в ней, как и вы. Человек — вообще существо стойкое! Сейчас нас на Земле осталось полмиллиарда. А когда-то было девять миллиардов! Сплошь и рядом там встречаются старые города, где кости и камни с различной скоростью превращаются в прах и пыль; остаются нетленными только куски пластика — они чужды природе и не способны адаптироваться к ней. Мы, земляне, как человеческие и общественные особи потерпели поражение! Но здесь мы — как равные среди равных; здесь — мы тоже представители Человечества. Впрочем, и здесь мы оказались только по милости планеты Хайн. Они первыми прилетели к нам, оказали помощь, построили космические корабли и подарили их нам, чтобы мы в случае катастрофы смогли покинуть свой разрушенный, умирающий мир. Они добры и милосердны; они обращаются с нами как подобает обращаться сильному со слабым. Они очень странные, эти хайнцы; их мир старше всех прочих известных миров и бесконечно великодушнее. Они истинные альтруисты. Они точно ощущают перед нашей планетой некую вину, а мы и своей-то вины перед нею толком не понимаем, несмотря на все совершенные нами преступления. И они ко всему подходят с открытой душой — по-моему, благодаря своему бесконечному прошлому. Ну что ж, с их помощью мы постарались спасти на Земле то, что еще можно было спасти, и даже создали на развалинах былого мира какую-то новую жизнь — тем единственным способом, который был нам доступен: абсолютной, всеобщей и полной централизацией. Жесточайшим контролем над использованием каждой пяди земли, каждой полоски металла, каждой унции топлива, каждого грамма конечной продукции. Мы ввели строжайший контроль над ростом рождаемости и эвтаназию; создали всемирные трудовые резервы, — по-моему, у вас тоже есть нечто подобное. Это означало абсолютную регламентацию каждой отдельной жизни во имя общей великой цели: выживания людей на планете. Этого мы сумели добиться. Благодаря хайнцам. Они принесли нам… немного больше надежды. Не очень много. Но нам хватило. Мы ведь тогда изжили свою надежду полностью… И вот теперь мы можем только восхищаться Уррасом, этой полной жизни прекрасной планетой и ее процветающим обществом. Да, восхищаться и, возможно, немножко завидовать этому Раю. Но не очень.
— Но в таком случае наш Анаррес — во всяком случае тот, о котором вы слышали, — для вас, Кенг, просто не может что-либо значить!
— А он ничего и не значит для нас, Шевек. Ничего. Мы упустили шанс создать свой Анаррес много веков назад, еще до того, как зародилось ваше общество одонийцев.
Шевек встал и подошел к окну — одной из тех узких бойниц, что украшали старинную башню. Под окном в стене была ниша, где мог устроиться лучник, чтобы иметь возможность лучше прицелиться в тех, кто атакует ворота замка; иначе сквозь такую бойницу разглядеть что-либо снаружи было невозможно — в ней виднелось лишь небо, в данный момент затянутое легчайшей дымкой, насквозь просвеченной солнцем. Шевек глядел на это небо, и глаза его полнились светом.
— Вы просто не понимаете, что такое Время, — сказал он вдруг. — Вы говорите, что прошлое миновало, а светлое будущее нереально, что нет никакой надежды на особые перемены… Вы считаете Анаррес тем будущим, которого вам нельзя достигнуть; вы полагаете, что ваше страшное прошлое изменить невозможно. Для вас существует только настоящее, только этот, теперешний Уррас, его богатое, реальное, стабильное настоящее. Единственное «сейчас». И вы думаете, что «сейчас» — это нечто такое, чем можно владеть! Вы немножко завидуете этому, теперешнему Уррасу, вам бы хотелось иметь такую же цветущую планету. Однако понимаете, что это абсолютно нереально. Но мир Урраса отнюдь не стабилен! И он не имеет ни одной из перечисленных вами характеристик (да и что во Вселенной стабильно и прочно?). Все течет, все меняется… Ничем нельзя обладать вечно… И менее всего — настоящим, если не принимаешь его вместе с прошлым и будущим. Важно не только прошлое, но и будущее; не только будущее, но и — обязательно! — прошлое. Потому что они реальны: лишь реальность нашего прошлого и будущего делает реальным настоящее. Вы никогда не поймете Урраса, пока не примете еще одну, связанную с ним, реальность: вечную реальность Анарреса. Вы правы: мы ключ к пониманию Урраса. Но, даже сказав это, вы еще по-настоящему не верили, что так оно и есть. Вы не верите в Анаррес. Значит, вы не верите в меня, хотя я стою рядом с вами, в этой самой комнате, в данный момент… В одном мой народ был прав, а я нет — в том, что мы не можем прийти к вам: вы нас не впустите. Вы не верите в возможность перемен. Вы скорее уничтожите нас, чем примете нашу реальность, чем согласитесь, что у нас есть надежда! Мы не можем прийти к вам. Мы можем только ждать, пока вы сами не придете к нам.
Кенг сидела, глубоко задумавшись и, возможно, даже забыв, где находится.
— Я не понимаю… не понимаю, — проговорила она наконец. — Вы — точно кто-то из нашего собственного прошлого, из тех старых идеалистов, тех мечтателей… которые говорили о свободе, о свободе духа… И все же я вас не понимаю! Вы словно пытаетесь объяснить мне что-то из невероятно далекого будущего, однако сами-то вы действительно здесь, рядом со мной!.. — Она совершенно утратила былое спокойствие и самообладание. Немного помолчав, она спросила: — Но тогда почему же вы все-таки пришли ко мне, Шевек?
— О, всего лишь для того, чтобы подарить вам одну идею. Мою теорию времени. Чтобы спасти ее, иначе она превратится в собственность йоти — то есть в деньги или оружие. Если вы согласитесь, то проще всего было бы передать эти формулы по радио всем физикам во всех обитаемых мирах и как можно быстрее. Вы согласны помочь мне?
— Разумеется!
— Это всего несколько страниц текста. Доказательства и кое-какие примечания заняли бы несколько больше места и времени, но их можно передать и потом; к тому же многие смогут додуматься до этого и сами.
— Но что же тогда будете делать вы? Хотите вернуться в Нио? Сейчас в столице, правда, довольно спокойно, мятеж вроде бы подавлен, по крайней мере на некоторое время, но, боюсь, правительство йоти считает вас одним из подстрекателей. Конечно, есть еще Тху…
— Нет. Я больше не хочу оставаться на Уррасе. Я, к сожалению, не альтруист! Если вы поможете мне покинуть эту планету, я бы с удовольствием улетел домой. Возможно, это совпадает и с желанием правительства А-Йо — они бы, наверное, хотели отправить меня подальше отсюда, сделать так, чтобы я исчез, а потом отрицать даже само мое существование. Разумеется, с их точки зрения, возможно, полезнее было бы меня убить или бросить в тюрьму на всю оставшуюся жизнь. Но я пока что не хочу умирать, тем более здесь, в Аду. Куда у вас, землян, отправляется душа, если умираешь в Аду? — Он рассмеялся, к нему снова вернулось прежнее обаяние. — В общем, если бы вы могли отправить меня домой, то йоти, по-моему, вздохнули бы с облегчением. Мертвые анархисты, как известно, часто становятся «Невинными Жертвами» и продолжают жить веками. А вот исчезнувшие — вполне могут оказаться и забытыми.
— А я-то считала, что понятие «реализм» мне хорошо известно, — сказала Кенг и заставила себя улыбнуться.
— Как же вы могли это знать, если не знаете, что такое надежда!
— Не судите нас слишком строго, Шевек.
— Я и не думаю вас судить! Я всего лишь прошу о помощи — за которую мне нечем отплатить.
— Нечем? А ваша теория?
— Положите ее на одну чашу весов, а на другую — свободу для одной лишь человеческой души, — сказал Шевек, — и сами увидите, какая чаша окажется тяжелее. Но можете ли вы сказать это заранее? Я, например, не могу.
— У нашего Синдиката инициативных людей есть предложение, — сказал Бедап. — Как вам известно, мы уже более двухсот дней поддерживаем постоянную радиосвязь с Уррасом…
— Вопреки рекомендации Совета и мнению большинства одонийцев!
— Согласен. — Бедап смерил прервавшего его человека взглядом, но ни малейшего неудовольствия не выказал. На собраниях Координационного совета не соблюдалось ни протокольных правил, ни регламента. И выступавшего прерывали нередко чаще, чем выступали сами.
Бедап хорошо знал всех своих давнишних оппонентов. В импортно-экспортном отделе Совета он уже три года только тем и занимался, что неустанно сражался с ними. Тот, кто только что прервал его, был новичком — совсем еще молодой парень, видимо лишь недавно выбранный в КСПР голосованием по списку. Бедап довольно долго и вполне доброжелательно смотрел на него, потом продолжил:
— Давайте не будем снова начинать старый спор, хорошо? Я предлагаю открыть новую дискуссию. Дело в том, что мы получили весьма интересное послание с Урраса от группы, именующей себя «Обществом одонийцев». Они пользовались той же частотой, которой мы пользуемся для связи с А-Йо, однако вне графика связи, и сигнал был весьма слабый. Похоже, это представители государства Бенбили, а вовсе не А-Йо. Видимо, данное общество было создано уже после заселения Анарреса и существует подпольно, вопреки всем запретам и законам. Они адресовали свое послание «братьям на Анарресе». Текст полностью опубликован в бюллетене нашего синдиката, это довольно любопытный документ. Они, в частности, спрашивают, нельзя ли им прислать сюда своих представителей.
— Прислать сюда? Они хотят, чтобы мы позволили уррасти явиться к нам? Этим шпионам?..
— Нет, они хотят прилететь сюда в качестве новых поселенцев.
— То есть хотят устроить новое заселение Анарреса? Так?
— Они утверждают, что на них охотится полиция, и надеются…
— Ну да, надеются захватить нашу планету! Открыть сюда доступ собственникам, чтобы любой спекулянт, который называет себя одонийцем, мог сюда явиться и устанавливать свои законы?
Далее началась полная неразбериха, спор весьма быстро достиг точки кипения, говорили как бы все сразу, но никто ничего вразумительного так и не сказал, бо́льшая часть отделывалась саркастическими репликами и довольно бессмысленными эмоциональными высказываниями чисто субъективного характера. Страсти, правда, понемногу утихли, однако окончательного решения вынесено так и не было. Собрание было похоже на семейную свару или, точнее, на яростный спор человека с самим собой, когда он не знает, как ему поступить.
— Ну а если мы разрешим этим так называемым одонийцам явиться сюда, то как они предполагают это сделать?
Это был главный оппонент Бедапа — женщина, которую он терпеть не мог и даже побаивался. Холодная, умная, умело владевшая искусством аргументации. Звали ее Рулаг. Весь год, пока он работал в Совете, она не давала ему жить спокойно. Бедап глянул в поисках поддержки на Шевека, тот впервые пришел на заседание Совета. Кто-то говорил, что Рулаг — талантливый инженер с удивительно ясным и холодным умом, такой она показалась и Бедапу — абсолютный прагматик во всем, четкое мышление плюс механистическая ненависть ко всему иррациональному. Она опротестовывала любой шаг Синдиката инициативных людей, включая даже само его право на существование. Бедап уважал ее, как уважают сильного, достойного противника. Порой, когда она говорила о могуществе Урраса и опасности заключения сделки с ним с позиции слабого по отношению к более сильному, он даже, пожалуй, ей верил.
Временами Бедапу даже казалось, что они совершили ошибку. Неужели, спрашивал он себя, тогда, зимой 168 года, они с Шевеком, встретившись и обсудив все возможности создания собственного синдиката, благодаря чему смогли опубликовать наконец свои работы и послать их на Уррас (особенно это было важно отчаявшемуся Шевеку), породили некую, совершенно неконтролируемую череду событий? Когда им наконец удалось наладить радиосвязь с соседней планетой, уррасти стали проявлять гораздо больший энтузиазм и желание общаться и обмениваться информацией, чем можно было ожидать; а когда синдикат опубликовал первые обзоры обмена информацией с Уррасом, его оппоненты проявили свое негодование по поводу установившейся связи настолько бурно, что Шевек с Бедапом и их друзья просто не знали, как реагировать. Получалось, что на обеих планетах их синдикату уделяли чрезмерно много внимания. Когда твой враг с восторгом бросается обнимать тебя, а твои собственные земляки тебя отвергают, трудно не задать себе вопрос: а вдруг ты и в самом деле предатель?
— Мне кажется, они могли бы прилететь сюда на одном из грузовых кораблей, — ответил он Рулаг. — Как все настоящие одонийцы, они ничего не имеют против путешествий в некомфортных условиях. Впрочем, неизвестно еще, отпустит ли их правительство страны или Совет Государств Планеты. С какой стати сторонникам авторитарной власти оказывать услугу анархистам? Меня интересует абсолютно теоретический вопрос. Что, если бы мы для начала пригласили совсем маленькую группу, человек шесть-восемь? Разве это так уж опасно?
— Похвальная осмотрительность, — сказала Рулаг. — Мы бы, разумеется, лучше узнали, что в действительности творится на Уррасе, однако, на мой взгляд, опасность заключается в самой попытке выяснения этого. — Она встала, давая понять, что намерена говорить достаточно долго.
Бедап нахмурился и глянул на Шевека, сидевшего с ним рядом.
— Ты только ее послушай! — прошептал он.
Шевек ничего не ответил, он на подобных собраниях обычно вел себя очень сдержанно, даже смущенно, если только что-то не задевало его уж очень всерьез. В таких случаях он оказывался на удивление прекрасным оратором. А сейчас он сидел, опустив голову, и разглядывал собственные руки. Но Бедап заметил, что, хотя Рулаг и обращается вроде бы к нему, Бедапу, глаз не сводит с Шевека.
— Ваш Синдикат инициативных людей, — сказала она, подчеркнув местоимение «ваш», — уже построил передатчик, установил радиосвязь с Уррасом и получает от них информацию, вы также порой публикуете результаты этих переговоров. И все это — вопреки протестам большинства и рекомендациям Совета. Никаких особых упреков пока что мы вам предъявить не можем — нам, одонийцам, чужда мысль о том, что кто-то может сознательно приносить вред нашему обществу и настаивать на собственных заблуждениях вопреки советам и протестам своих товарищей и братьев. Во всяком случае, подобное случается достаточно редко. В общем-то, вы, пожалуй, первые, кто стал вести себя именно так, как всегда предсказывали наши противники: с полной безответственностью по отношению к благосостоянию общества одонийцев. Я не предлагаю вновь вернуться к обсуждению того, что вы уже успели совершить, выдавая научную информацию нашему врагу — нашему могущественному врагу! — и признаваясь тем самым в нашей относительной слабости. Но сейчас вы предлагаете куда более опасную и вредную вещь. Какая разница, скажете вы, между переговорами с уррасти по радио и приглашением сюда, в Аббенай, нескольких человек с этой планеты? А какова разница между закрытой дверью и открытой? Ну хорошо, давайте откроем все наши двери и позволим уррасти прилетать сюда! Шесть или восемь псевдоодонийцев прилетят на ближайшем грузовом корабле, а шестьдесят или восемьдесят собственников-йоти — на следующем. И уж они-то сумеют осмотреть нас буквально с ног до головы, чтобы решить, как получше нас разделить — ну да, превратить нас в свою собственность и разделить между государствами Урраса. Ну а еще через некоторое время сюда явится уже целый космический флот — шесть или восемь сотен вооруженных военных кораблей: пушки, солдаты, оккупационные войска… И наступит конец Анарреса. Обещание не сбудется. Наша надежда покоилась — в течение ста семидесяти лет — на «Условиях заселения планеты», согласно которым ни один уррасти не должен являться сюда, за исключением самих поселенцев. Никогда! Никакого смешения культур и цивилизаций. Никаких контактов. Отказаться от нашего основного принципа сейчас — значит сказать тиранам, которых мы однажды победили: «Наш эксперимент не удался, прилетайте! Мы готовы вновь стать вашими рабами!»
— Ничего подобного! — воскликнул с возмущением Бедап. — Напротив, мы могли бы тогда сказать им: «Наш эксперимент удался, мы достаточно сильны теперь и готовы встретиться с вами лицом к лицу, как с равными!»
Рулаг не замедлила возразить, ее аргументы падали, точно удары молота. Затягивать спор было ни к чему. Голосовать было не принято. Почти все присутствующие уверенно высказались за соблюдение «Условий заселения». Как только это стало ему совершенно ясно, Бедап сказал:
— Хорошо, поскольку таково общее решение собрания, никто сюда не прилетит — ни на «Куйео Форт», ни на «Старательном». Синдикат обязан следовать мнению большинства, мы всего лишь просили вашего совета. Но существует и еще один момент, касающийся той же самой проблемы. Шевек, ты выступать будешь?
— Дело вот в чем, — начал Шевек. — У нас возникла идея послать на Уррас кого-то из анаррести.
Послышались восклицания и вопросы. Шевек, не повышая голоса и не отвечая, упорно продолжал:
— Это не принесет ни вреда, ни угрозы никому из живущих на Анарресе. И это, как мне представляется, все-таки вопрос личного права каждого; собственно, это что-то вроде проверки права любого анаррести принимать подобное решение. «Условия заселения» не запрещают полетов отдельных членов нашего общества на Уррас. Иначе Координационный совет взял бы на себя ответственность за ущемление прав любого одонийца начать некую самостоятельную акцию, не приносящую вреда остальным.
Рулаг вышла вперед. Она слегка улыбалась.
— Любой анаррести может покинуть нашу планету, — сказала она, глядя то на Шевека, то на Бедапа. — Пусть летит, когда ему это заблагорассудится. Но вернуться назад он не сможет.
— Где это сказано? — тут же взвился Бедап.
— В «Условиях заселения планеты». Даже если он прилетит обратно, ему не будет разрешено выходить за пределы космопорта.
— Но ведь в «Условиях», конечно же, имелись в виду жители Урраса, а не Анарреса, — примирительно сказал старый советник Фердаз.
— Человек, прилетающий сюда с Урраса, уже является уррасти, — отрезала Рулаг.
— Но ведь это уже похоже на какой-то закон! Законничество! Софизмы! Только этого нам не хватало, — заметила обычно спокойная полная женщина по имени Трепил.
— Ах софизмы! — снова вскочил тот молодой человек, что самым первым прервал Бедапа, у него был акцент, свойственный жителям Северного Поселения, и звонкий сильный голос. — Если вам не нравятся наши софизмы, если вам вообще не нравится Анаррес, уходите! Мы вас отпустим. Я сам таких на руках отнесу до космопорта и даже подтолкну, чтобы они поскорее миновали ворота! Но если только они попробуют пробраться, проползти обратно, то уж мы их достойно встретим! Мы, настоящие одонийцы! Уж радостной улыбки они на наших лицах точно не увидят и не услышат: «Добро пожаловать домой, дорогие братья!» Нет, мы вобьем им зубы в глотки, а яйца — в животы! Ну что, я достаточно ясно выразился?
— Достаточно, куда уж яснее, — сказал Бедап. — Ясность — это функция мысли. А тебе бы, милый, следовало немножко подучиться, почитать теорию одонизма, прежде чем выступать здесь.
— А ты вообще не смей произносить имя Одо! — завопил юнец. — Все вы предатели, и ты сам, и весь ваш синдикат! На Анарресе давно уже наблюдают за вами. Вы думаете, мы не знаем, что уррасти просили Шевека приехать к ним — продавать науку Анарреса спекулянтам? Вы думаете, мы не знаем, что все вы, нытики чертовы, только и мечтаете улететь туда и жить припеваючи, позволяя вашим хозяевам одобрительно хлопать вас по плечу? Можете отправляться! Скатертью дорога! Но только попробуйте вернуться сюда! Вот когда восторжествует справедливость!
Он выкрикивал это прямо в лицо Бедапу. Бедап только глянул на него и сказал спокойно:
— Ты не справедливость имеешь в виду. Ты жаждешь нас наказать. Неужели ты думаешь, что справедливость и наказание — одно и то же?
— Он имеет в виду насилие, — вмешалась Рулаг. — И если действительно будет применено насилие, то причиной этого будете вы. Вы и ваш синдикат. И вы тогда получите его по заслугам.
Худенький, маленький человечек средних лет, сидевший рядом с Трепил, встал и заговорил, сперва очень тихо, хриплым от «пыльного кашля» голосом. Он был из числа приглашенных — делегат от Шахтерского синдиката с юго-запада, — никто и не ожидал, что он выступит по такому вопросу.
— …что человек заслуживает, — донеслись до Бедапа его слова, — ибо все мы и каждый из нас заслуживаем всего, даже любой роскоши, даже королевских гробниц. Однако, по-моему, если честно, наше общество особой похвалы все же недостойно. Разве мы не давились куском «своего» хлеба, когда рядом с нами голодали другие? Ведь это было! Ну так накажите нас за это. Или наградите — за то, что мы сами голодали, когда рядом с нами ели другие. Никто здесь не заслуживает ни наказания, ни вознаграждения. Наши души должны быть свободны от самой идеи «заслуживания» награды, «зарабатывания» признания, только тогда мы обретем способность правильно думать и выносить решения.
Все это были, разумеется, идеи Одо, высказанные ею в «Письмах из тюрьмы», однако, произнесенные слабым, болезненным голосом этого шахтера, они производили странный, необычайно сильный эффект, словно рождались прямо сейчас, слово за словом, будто исходили из кровоточащей души маленького человечка из провинции, просачиваясь наружу медленно, с трудом, точно родничок на дне глубокого колодца в песках пустыни.
Рулаг слушала с высоко поднятой головой, со спокойным, хотя и несколько напряженным лицом — словно подавляя сильную боль. Напротив нее, через стол, сидел Шевек, опустив голову на руки. После выступления шахтера повисло молчание, и первым нарушил его Шевек.
— Видите ли, — сказал он, — мы хотели всего лишь напомнить самим себе, что прибыли на Анаррес не во имя собственной безопасности, но во имя Свободы. Если мы готовы всего лишь работать вместе, не обращая внимания на то, что вокруг, то мы ничем не лучше какой-нибудь машины. Мы просто ее винтики. Если человек не может работать вместе со своими братьями, его долг — работать в одиночку. Да, его долг, но и его право. Мы же всегда отрицали это право. Мы всегда твердили: ты должен работать со всеми вместе, ты должен принять правило большинства. Но любое нерушимое правило — это уже тирания. Долг индивида заключается в том, чтобы не бояться нарушать правила, быть инициатором собственных действий и поступков и быть ответственным за них перед обществом. Только в этом случае наше общество будет способно изменяться к лучшему, а не просто выживать в заданных условиях. Мы не являемся подданными государства, основанного на непреложном законе; мы члены общества, сформированного благодаря революции. Революция — вот наше обязательство перед самими собой, в ней наша надежда на собственную эволюцию. «Революция — в душе индивида или же нигде. Она — для всех, или же она — ничто. Если воспринимать ее как нечто имеющее конец, то у нее никогда по-настоящему не будет и начала». Мы не можем остановиться в данной точке. Мы всегда должны идти вперед. Мы должны рисковать.
Рулаг в наступившей тишине ответила ему негромко, но ледяным тоном:
— Ты не имеешь права навязывать всем тот риск, который хочешь взять на себя по личным мотивам.
— Ни один из тех, кто не намерен пойти так же далеко, как я, не имеет права остановить меня, — спокойно ответил Шевек. На мгновение глаза их встретились, и оба потупили взор.
— Рискует только тот, кто намерен лететь на Уррас, и больше никто, — сказал Бедап. — И одна такая поездка ничего не меняет в «Условиях заселения», не противоречит им и, видимо, никак не скажется на наших отношениях с Уррасом. За исключением, впрочем, некоторых моральных перемен — причем в нашу пользу. Я пока что снимаю этот вопрос с повестки дня, если это устраивает собрание.
Всех это устраивало, и они с Шевеком поспешили уйти.
— Мне еще нужно зайти в институт, — сказал Шевек, когда они вышли на улицу. — Сабул мне записку прислал — на чем только он их пишет, черт побери! Интересно, что у него на уме?
— А мне интересно, что на уме у этой Рулаг? У нее что, какая-то личная неприязнь к тебе? Завидует, наверно. Мы вас больше не станем сажать друг напротив друга, иначе этим спорам конца не будет. Хотя этот юнец из Северного Поселения — тоже явление малоприятное. Итак, правит большинство и сила всегда права? Ничего себе! Ну так как мы поступим, Шев?
— Возможно, нам и в самом деле следует послать кого-нибудь на Уррас, чтобы доказать свое право поступками, раз словами его не докажешь.
— Возможно. Но пока этот грядущий посланник — не я! Я до хрипоты готов спорить о нашем праве покинуть Анаррес, но если мне придется это сделать самому, то я, черт меня побери, скорее горло себе перережу…
Шевек засмеялся:
— Ладно, мне пора. Домой я вернусь что-нибудь через час. Поешь с нами сегодня? А потом поговорим, хорошо?
— Ладно, я тебя у вас дома подожду.
Шевек широким шагом двинулся по улице, а Бедап еще немного постоял, глядя ему вслед, перед зданием Координационного совета. Был холодный весенний день, светило солнце, дул сильный ветер. Улицы Аббеная казались очень чистыми, будто вымытыми, полными солнечного света и людей. Бедап ощущал одновременно приятное весеннее возбуждение и странную подавленность. Он решил сразу пойти в общежитие Пекеш, где теперь жили Шевек и Таквер, надеясь, что Таквер с малышкой уже дома.
Появлению на свет Пилюн у Таквер предшествовали два выкидыша, и они с Шевеком уже не ждали ребенка, когда у них родилась вторая дочка. Это был поздний ребенок, слабый и маленький, но родители страшно радовались и очень ее любили. Пилюн и теперь еще, когда ей шел второй год, была просто крошкой, хрупкой, с тоненькими ручками и ножками. Беря ее на руки, Бедап всегда испытывал легкий страх — ему казалось, что он может сломать малышку, если чуть крепче сожмет ладони. Он очень любил Пилюн и приходил в восхищение от ее огромных, с поволокой серых глаз; и девочка была к нему нежно привязана и абсолютно ему доверяла, но, касаясь этого хрупкого тельца, он, как никогда раньше, отчетливо понимал, в чем привлекательность жестокости и почему сильные так любят мучить слабых. И от этого испытывал еще больший страх за Пилюн и нежность: он, казалось, впервые начинал понимать то, что и сам, пожалуй, пока не мог выразить словами, — родительские чувства. Он был прямо-таки на верху блаженства, когда Пилюн называла его «тадде».
Комната у Шевека и Таквер была вполне просторная, с двумя кроватями. На полу лежала циновка; никакой другой мебели в комнате не было — ни стульев, ни столов, только небольшой передвижной «манеж» для малышки да ширма, которой загораживали ее кроватку вечером. Таквер, выдвинув из-под одной из кроватей огромный ящик с бумагами, перебирала их — явно что-то искала.
— Ох, Дап, дорогой! — улыбнулась она. — Ты не посидишь немного с Пилюн? — (Девочка уже устремилась к нему навстречу, и он уселся с нею на вторую кровать, у окна.) — Она мне уже раз десять все перепутать успела! Я минут через десять закончу, хорошо?
— Не торопись. Я с удовольствием просто посижу спокойно. Мы тут с Пилюн поговорим… ах ты, моя хорошая! Ну что скажешь своему тадде Дапу?
Пилюн, уютно устроившаяся у него на коленях, принялась изучать его ладонь и широкие грубоватые пальцы. Бедапу всегда бывало стыдно, что у него такие уродливые ногти. Он, правда, больше не грыз их, оставил эту дурацкую детскую привычку, однако ногти так и остались деформированными. Пилюн разгладила ему ладошку и каждый палец в отдельности.
— Какая все-таки приятная у вас комната, — сказал он. — Окно на север выходит… И здесь всегда так спокойно.
— Да, да… Ш-ш-ш, погоди… Я тут считаю…
Через некоторое время Таквер закончила свои подсчеты, убрала бумаги в ящик и снова засунула его под кровать.
— Ну вот и все! Извини, пожалуйста. Я обещала Шеву, что пронумерую для него страницы рукописи… Пить хочешь?
На многие продукты все еще соблюдались ограничения, хотя уже и не такие строгие, как пять лет назад. Фруктовые сады Северного Поселения не так сильно пострадали от засухи, и в прошлом году сушеные фрукты и фруктовые соки имелись уже в достатке. На подоконнике стояла большая бутылка с соком, и Таквер налила каждому по полной чашке; чашки были довольно грубые, — оказалось, их сделала Садик на уроках гончарного мастерства. Таквер села напротив Бедапа и, улыбаясь, посмотрела на него:
— Ну как там дела в Координационном совете?
— Все то же самое. А как дела у вас в лаборатории?
Таквер опустила глаза в чашку, чуть покачивая ею.
— Не знаю. Я подумываю уйти оттуда, — сказала она, помолчав.
— Но почему, Таквер?
— Лучше уйти самой, чем дожидаться, чтобы тебе сказали… Беда в том, что я люблю эту работу. И она у меня действительно спорится. И в Аббенае есть только одно место, где я могла бы заниматься своим делом. Но если все остальные члены твоей исследовательской группы решили, что ты к данной работе никакого отношения не имеешь…
— На тебя еще больше давят?
— Все и постоянно, — сказала она и быстро глянула в сторону двери, словно боялась, что Шевек уже пришел и случайно ее услышит. — Некоторые ведут себя просто неслыханно! Да что там говорить, ты и сам знаешь…
— В том-то и дело, что я ничего толком не знаю и очень рад, что застал тебя одну. Мы — Шев, я, Скован, Гежач — большую часть времени проводим либо в типографии, либо на радиостанции; у нас нет постоянных мест работы, и мы не так часто общаемся с другими людьми, не считая членов нашего синдиката. Я, правда, регулярно бываю в Координационном совете, но это дело особое. Там я главным образом борюсь с оппонентами, которых сам себе создаю. Ну а ты-то здесь при чем? Что они против тебя имеют?
— Они меня ненавидят, — сказала Таквер тихо и глухо. — Это настоящая ненависть, Дап. Руководитель моего проекта вообще не желает со мной разговаривать. Ну ладно, это не такая уж большая потеря — он все-таки сущий чурбан. Но некоторые другие прямо говорят мне… Там есть, например, одна женщина… И здесь, в общежитии, тоже… Я член санитарной комиссии нашего блока, и однажды мне пришлось зайти к одной из моих соседок, так она мне буквально слова сказать не дала, орала: «Даже не пытайся ко мне в дом влезть! Знаю я вас, предателей проклятых! Подумаешь, интеллектуалы! Все вы законченные эгоисты!» и так далее… А потом она захлопнула дверь у меня перед носом. Цирк, да и только. — Таквер невесело улыбнулась. Пилюн, увидев ее улыбку, тоже заулыбалась, поудобнее прислонилась к плечу Бедапа и зевнула. — Но, понимаешь, меня все это пугает. Я вообще трусиха, Дап, если честно. Я не терплю никакого насилия. Мне даже неодобрительное отношение выдержать трудно!
— Еще бы! Единственная гарантия нашей безопасности — это одобрение наших драгоценных соседей. При наличии государственной власти можно нарушить закон и надеяться все же избежать наказания, но у нас очень трудно, невозможно нарушить привычку, традицию, она обрамляет всю нашу жизнь, держит ее в жестких рамках не хуже закона… Мы еще только начинаем чувствовать, что это такое — пребывать в состоянии перманентной революции. Как раз об этом говорил сегодня на собрании Шев. На самом деле это вовсе не так уж приятно и удобно для нормального человека.
— Некоторые это все же понимают! — сказала Таквер с уверенностью и неожиданным оптимизмом. — Знаешь, какая-то женщина в трамвае вчера — не помню, где я ее встречала раньше? Может, во время дежурства по дому?.. Так вот, она мне вдруг и говорит: «Должно быть, замечательно жить вместе с великим ученым! Это ведь так интересно!» И я ответила: «Да уж, не соскучишься; по крайней мере всегда найдется, о чем поговорить…» Пилюн, не засыпай, детка! Шевек скоро придет, и мы все вместе пойдем в столовую. Потормоши ее, Дап. Ладно, по крайней мере, как видишь, эта женщина, хоть и знает прекрасно, кто такой Шев, не испытывает к нему ни ненависти, ни неодобрения. И вообще она очень милая…
— Ну хорошо, но разве большинство понимает, что Шевек — гениальный ученый? — сказал Бедап. — Забавно, ведь и я тоже не могу понять его книг! Сам он считает, что на Анарресе несколько сотен людей все же способны в них разобраться. Например, эти студенты-энтузиасты, которые все пытаются организовать курс лекций по теории одновременности. Но по-моему, он преувеличивает: понимают его теорию максимум несколько десятков человек — и это еще очень неплохо! Но ты права: люди о нем знают, они чувствуют, что этим человеком стоит гордиться. Мне кажется, это заслуга нашего синдиката. Хотя бы отчасти. Мы напечатали труды Шевека. Возможно, это единственная стоящая вещь, которую мы сделали, но, по моим оценкам, и это уже очень неплохо.
— Конечно! Что-то ты тоже невеселый, Дап. День был тяжелый? Заседание Совета плохо прошло?
— Плохо. Очень плохо! Мне бы очень хотелось хоть немного развеселить тебя, Таквер, да что-то не получается. Синдикат стремится взорвать то основное чувство, которое связывает все наше общество: страх перед чужими, перед «внешним врагом». Сегодня, например, один юнец открыто угрожал нам насильственными мерами, чуть ли не казнями и арестами. Что ж, мысли-то у него убогие, но ведь найдутся и другие, которые его идеи подхватят… И еще эта Рулаг, черт бы ее побрал! Впрочем, она потрясающий оппонент!
— А ты знаешь, кто она такая, Дап?
— А что?
— Неужели Шев никогда тебе не говорил? Хотя он о ней старается не вспоминать… Рулаг — мать Шевека.
— Мать?
Таквер кивнула:
— Она уехала в Аббенай, когда ему еще двух не было. Бросила, по сути дела. С ним остался отец. Ничего необычного, конечно… Вот только Шев… Понимаешь, у него на всю жизнь осталось такое ощущение, будто он потерял что-то самое важное. И по-моему, его отец тоже очень страдал. Шев, конечно, никаких глобальных выводов из этого не делает — ну там, что своих детей всегда следует воспитывать самим и тому подобное, — но то, что для него верность — самое важное качество, это несомненно. И по-моему, коренится все в его прошлом.
— Но вот ведь что странно! — воскликнул Бедап, совершенно забыв о крепко спящей у него на коленях Пилюн. — Что она-то от Шева хочет? Почему она так злобно ведет себя по отношению к нему? Она ведь явно ждала сегодня, что он придет на это собрание, прекрасно зная, какие важные для него будут обсуждаться вопросы, и прекрасно понимая, что он душа нашей группы. Да и весь наш синдикат она ненавидит из-за него. Почему? Неужели это чувство вины, вывернутое наизнанку? Неужели одонийское общество настолько прогнило, что даже вроде бы «разумные» поступки мотивируются подобными чувствами — смесью вины и ненависти?.. А знаешь, Таквер, теперь, когда ты мне об этом сказала, я думаю: они ведь действительно похожи! Только в Рулаг все как бы затвердело, стало каменным… умерло…
Он не успел договорить: дверь открылась и вошли Шевек и Садик. Садик исполнилось десять, она была довольно высокая для своего возраста и очень худая — одни ноги. И целое облако густых темных волос на голове. Бедап видел теперь Шевека в новом свете — его неожиданно близкого родства с Рулаг — и точно открывал своего старого друга заново. Он только сейчас обратил внимание, какое измученное у Шевека лицо, прекрасное, полное жизни, но совершенно измученное, даже истощенное. И очень, очень необычное; они с Рулаг были, безусловно, очень похожи, но все же в его чертах было сходство и со многими другими анаррести — особенно с теми, кто, обладая высочайшим интеллектом и очень определенными взглядами на проблему свободы, сумел все же приспособиться к изоляции в их обделенном природой мире — мире больших расстояний между редкими поселениями людей, мире молчания и умалчивания, мире братства и разобщенности.
В комнате с приходом Шевека и Садик воцарилась между тем живая, радостная атмосфера: этим людям приятно было быть вместе. Пилюн передавали с рук на руки, еще довольно сонную, наливали друг другу сок из большой бутылки, задавали массу вопросов и охотно отвечали… Сперва в центре внимания оказалась Садик, потому что в кругу семьи она теперь бывала относительно редко. Потом разговор переключился на Шевека.
— Чего понадобилось этой старой Грязной Бороде?
— Так ты в институте был? У Сабула? — удивилась Таквер и внимательно посмотрела на Шевека.
Он сел с ней рядом и сообщил:
— Да, Сабул оставил мне сегодня записку. В синдикате. — Шевек залпом допил сок, и вокруг губ у него остался смешной полукруг, как у маленького ребенка. — Он сказал, что в Федерации физиков имеется свободное место. Это работа постоянная и совершенно, как он утверждает, автономная.
— И он предлагает ее тебе? В институте?
Шевек кивнул.
— Это он пытается внести тебя в общий список, — сказал Бедап.
— Да, я тоже так думаю. Если не можешь искоренить сорняк, сделай его себе полезным — так мы обычно говорили в Северном Поселении. — Шевек вдруг громко расхохотался. — Но ведь смешно, правда? — спросил он.
— Нет, — сказала Таквер. — Совсем не смешно. Просто отвратительно! Как ты вообще мог с ним разговаривать? После всей той грязи, которую он на тебя вылил! После всех тех гнусных и лживых утверждений, что ты якобы украл у него «Принципы» и даже не сообщил, что уррасти дали тебе премию Сео Оен! Ты что, забыл, как в прошлом году он заставил этих ребятишек, которые так хотели заниматься с тобой, прекратить посещать твои лекции, потому что ты якобы оказываешь на них тлетворное «крипто-авторитарное» (это же надо выдумать такое!) влияние! Это ты-то сторонник авторитаризма! Нет, это не смешно, его действия просто тошнотворны. Такое нельзя прощать, Шев. Нельзя по-человечески общаться с таким мерзавцем.
— Ну ты же знаешь, виноват не один Сабул. Он только служил рупором…
— Я понимаю, но эта роль ему нравится. И он слишком давно опустился, стал таким противным, грязным, жадным… Ладно. Ну и что же ты ему в итоге ответил?
— Я старался выиграть время. — Шевек снова засмеялся.
Таквер снова глянула на него, уже обеспокоенно: она поняла, что, несмотря на умение держать себя в руках и всю эту веселость, Шевек напряжен до крайности.
— Значит, ты не стал сразу класть его на лопатки?
— Я сказал, что несколько лет назад решил больше не принимать никаких постоянных назначений — пока не завершу работу над теорией. Ну а он ответил, что мне будет предоставлена полная свобода заниматься тем, чем я хочу, и продолжать свои исследования, потому что основной целью назначения меня на этот пост было — погодите, как же это он выразился? — «желание Совета облегчить мне доступ к лабораторному оборудованию и регулярным каналам информации, а также облегчить мне возможность публикации своих идей».
— Вот как? Но в таком случае ты можешь считать, что одержал победу, — сказала Таквер, глядя на него с каким-то странным выражением. — Ты их переупрямил. Теперь они будут публиковать все, что ты напишешь. Ведь именно этого ты добивался, когда мы вернулись сюда пять лет назад, верно? Что ж, теперь все стены рухнули.
— Но за ними выросли другие стены, — заметил Бедап.
— Такую победу я одержу только в том случае, если приму это назначение. Сабул предлагает… узаконить меня. Сделать официальным лицом. И тем самым отделить меня от Синдиката инициативных людей. Правильно, Дап?
— Естественно! — Бедап помрачнел. — Разделяй и властвуй, как говорится.
— Но если Шевека снова возьмут в институт и станут публиковать все его работы в издательстве Координационного совета… Не означает ли это косвенного признания всего синдиката в целом? — спросила Таквер.
— Да, так, возможно, подумает большинство, — кивнул Шевек.
— Не подумает, — возразил Бедап. — Людям объяснят примерно так: великий физик был введен в заблуждение группой отщепенцев — но, к счастью, ненадолго. Этих высоколобых интеллектуалов, скажут им, вообще легко запутать: они ведь ничего не смыслят в реальной жизни, они думают только о высоких материях, вроде времени и пространства. Но их добрые братья — истинные одонийцы! — мягко указали гениальному физику на его ошибки, и он вернулся на твердую тропу «социально-органической» истины. Вот так. Синдикат инициативных людей будет подвергнут полному остракизму со стороны общества и, возможно, лишен связи с ученым миром не только Урраса, но и своей родной планеты.
— Но я вовсе не намерен выходить из синдиката, Дап!
Бедап поднял голову, удивленно посмотрел на него, помолчал с минуту и сказал:
— Еще бы. Это-то я знаю!
— Вот и ладно. Тогда давайте пообедаем, а? У меня в животе уже урчит от голода. Вот послушай-ка, Пилюн, слышишь? Р-р-р, р-р-р!
— Тать (встать)! — велела всем Пилюн.
Шевек подхватил ее и забросил на плечо. Над их головами покачивался и посверкивал последний из созданных Таквер мобилей. Он был довольно большой и так хитро сделанный, что под определенным углом все образующие его проволочные кольца как бы исчезали, потом превращались в овалы, на мгновение, чуть блеснув, показывались целиком и снова исчезали, и вместе с ними то показывались, то исчезали две малюсенькие лампочки, прикрепленные к проволочным кольцам, которые, двигаясь по сложным, взаимно переплетенным эллипсоидным орбитам вокруг общего центра, никогда по-настоящему не встречались и никогда по-настоящему не расставались. Таквер назвала свое творение «Обитель Времени».
В столовой пришлось подождать, пока на табло у дверей не появится сигнал, что свободен большой стол и что Бедап может поесть вместе с ними как гость (разумеется, компьютер автоматически «вычеркивал» его на сегодня из списков той столовой, где он обычно ел). Это была одна из систем автоматического регулирования «гомеостатических процессов», на которые столь большие надежды возлагали первые поселенцы. Такая система учета сохранилась только в Аббенае, и, подобно всем прочим, даже менее сложным «гомеостатическим» системам, она никогда на самом деле своих функций как следует не выполняла: вечно возникали недостачи или излишки, а порой и разочарования, но все это были беды не слишком серьезные. В столовой Пекеш редко бывало, чтобы кто-нибудь из приглашенных не получил обеда; кухня этого общежития была лучшей в Аббенае и славилась своими замечательными поварами. Наконец один из больших столов освободился, и они вошли. Поскольку за столом были еще места, к ним присоединились двое молодых людей, соседи Шевека и Таквер, которых Бедап тоже немного знал. Их, конечно, могли бы оставить и только в своей компании — если бы они выразили такое желание, — но им, похоже, было все равно. Они отлично пообедали и очень мило провели время за дружеской беседой. Во всяком случае, со стороны это выглядело именно так, однако Бедап постоянно ощущал, как вокруг семьи его друга смыкаются прочные стены непонимания и молчания.
— Просто не знаю, что отвечать этим уррасти в следующий раз! — сказал Бедап непринужденно, однако невольно — к собственному раздражению! — все же понизив голос. — Они просили пустить их сюда, но сюда их не пустят. Кроме того, они просили Шева прилететь к ним, и этот вопрос тоже остался открытым. Интересно, как они отреагируют на все это?
— А я и не знала, что они просили Шева прибыть к ним в гости, — сказала Таквер, чуть нахмурившись.
— Нет, знала! — возразил Шевек. — Когда они сообщили мне, что я получил эту премию — ну, Сео Оен, помнишь? — то сразу спросили, когда я смогу прилететь и получить деньги, которые полагаются лауреату. — Шевек улыбнулся. Если вокруг него и существовал «заговор молчания», то его это совершенно не касалось и не особенно беспокоило: он всегда был один.
— Да, верно. Я просто забыла. Вернее, не воспринимала как реальную возможность. Ты давно уже говоришь, что хотел бы предложить Координационному совету послать кого-нибудь на Уррас. Просто чтобы посмотреть, что из этого предложения получится.
— Вот именно. И мы наконец сегодня это проделали! Дап неожиданно предоставил мне слово, и пришлось высказать эту идею вслух.
— И они были шокированы?
— Не то слово!
Таквер засмеялась. Пилюн сидела рядом с Шевеком на высоком стульчике и пробовала свои новые, только что выросшие зубки на корке хлеба, напевая что-то вроде: «О мамочка, папочка, тапочка, тап!» Шевек, большой любитель сам сочинять подобные стишки, тут же ответил ей примерно в том же духе, одновременно продолжая серьезный разговор со взрослыми — не очень, правда, оживленный, с долгими паузами. Бедап относился к этому спокойно — он давно привык, что Шевека нужно воспринимать таким, какой он есть, или не воспринимать вовсе. Самой молчаливой в их компании сегодня была Садик.
Бедап посидел с ними еще около часа в уютной, просторной общей гостиной, потом встал и предложил Садик проводить ее до интерната, поскольку ему это было по пути. И тут вышла заминка, причем смысл ее уловили только родители Садик, а Бедап понял одно: вместе с ними пойдет и Шевек, а Таквер не пойдет, потому что ей пора кормить и укладывать спать Пилюн, которая уже начинала похныкивать. Таквер поцеловала Бедапа на прощание, и они ушли. Провожая Садик, мужчины настолько увлеклись разговором, что прошли мимо учебного центра, и повернули обратно. Перед входом в спальный корпус Садик остановилась. Она стояла неподвижно, совершенно прямая, тоненькая, с каким-то застывшим лицом. И молчала. Шевек сперва тоже как бы застыл, потом встревожился:
— В чем дело, Садик?
— Шевек, можно я останусь сегодня ночевать дома? — спросила она.
— Конечно. Но что случилось?
Тонкое продолговатое лицо Садик задрожало так, что, казалось, вот-вот рассыплется на куски.
— Они меня не любят! Они не хотят, чтобы я спала в их спальне! — Голосок ее звенел от сдерживаемого напряжения, хотя говорила она очень тихо.
— Не любят тебя? Но почему ты так решила? В чем дело, Садик?
Они даже не коснулись друг друга. Девочка отвечала отцу с мужеством крайнего отчаяния:
— Потому что они не любят… ненавидят ваш синдикат, и Бедапа, и… и тебя! Они называют… Старшая сестра в нашей спальне… она сказала, что ты… что все мы пре… Она сказала, что мы предатели! — И, выговорив это слово, Садик вздрогнула так, словно в нее выстрелили.
Шевек тут же схватил ее, прижал к себе, и она прильнула к нему, обхватив его за шею и рыдая взахлеб. Она была уже слишком большой девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, и они просто стояли, обнявшись, и Шевек гладил дочку по голове, потом посмотрел на Бедапа глазами, полными слез, и сказал:
— Ничего, Дап. Ты иди, иди…
Бедапу ничего другого не оставалось, он не мог разделить с ними это горе, эти глубинные и чрезвычайно сложные отношения родственной близости. Он чувствовал себя совершенно бесполезным и совершенно лишним, хотя от всей души сочувствовал обоим. «Я прожил тридцать девять лет, — думал он, направляясь к своему общежитию, где в комнате их было пятеро, чужих друг другу и совершенно не зависящих друг от друга людей. — Через месяц мне стукнет сорок. А что я сделал за свою жизнь? Чем занимался столько времени? Ничем, в общем-то, особенным. Часто совался не в свое дело. Вмешивался в чужую жизнь — потому что своей собственной у меня нет… И почему-то у меня никогда не хватало времени… Хотя его запас вот-вот истощится — во всяком случае, то время, которое было выделено на меня. Скорее всего, это случится внезапно, и я так никогда и не обрету… ничего подобного этому». Он оглянулся, надеясь снова увидеть их, отца и дочь. Но перед ним расстилалась только пустынная тихая улица, где у фонарей стояли неяркие лужицы света. Он либо отошел уже слишком далеко, либо они сами успели уйти. А что именно он имел в виду под «этим», он и сам не смог бы, наверное, сказать. Но понимал, что вся его надежда заключена в «этом», что если он хочет спасти, как следует прожить остаток своей жизни, то должен полностью переменить ее.
Когда Садик достаточно успокоилась, Шевек усадил ее на ступеньку крыльца, а сам пошел сообщить дежурной сестре, что девочка останется ночевать с родителями. Та разговаривала с ним холодно. Взрослые, работавшие в детских интернатах, обычно не одобряли, когда дети оставались с родителями целые сутки, считая, что это развращает. И Шевек уверял себя, что недружелюбный тон дежурной вызван именно этим, а не чем-то другим. Окна учебного центра ярко светились, в ушах звенело от детских голосов, кто-то разучивал музыкальную пьесу… Все это было хорошо и давно ему знакомо — звуки, запахи, тени. Эхо его детства. Его Шевек хорошо помнил. Хорошо помнил он также и свои тогдашние страхи и сомнения. Хотя детские страхи обычно быстро забываются…
Потом они с Садик пошли домой, и он все время обнимал девочку за плечи. Она долго молчала, все еще борясь со слезами, потом, почти у входа в общежитие, сказала резко:
— Я понимаю, что буду мешать вам с Таквер. Я знаю, я уже большая, чтобы ночевать с вами в одной комнате.
— И давно ты так решила? — растерялся Шевек.
— Да. Взрослым нужно бывать наедине.
— Но Пилюн же ночует с нами, — возразил он.
— Пилюн не считается!
— Ну и ты пока что не считаешься!
Она презрительно, но с облегчением фыркнула и даже попыталась улыбнуться.
Когда они вошли в ярко освещенную комнату и Таквер увидела бледное, покрытое красными пятнами лицо дочери, она страшно встревожилась:
— Что еще случилось?!
И Пилюн, которую оторвали от груди и которая уже начинала засыпать, тут же заныла, и Садик, разумеется, снова разревелась, вторя сестренке, и некоторое время казалось, что в комнате плачут все и все друг друга утешают и одновременно не хотят, чтобы их утешали. Потом вдруг все как-то разом смолкли. Пилюн сидела у матери на коленях, Садик — у отца.
Потом младшую из сестер переодели и уложили спать, и Таквер спросила у старшей тихо, но взволнованно:
— Ну? Так что же все-таки произошло?
Садик и сама уже почти заснула на груди у Шевека, но он почувствовал, как при этом вопросе она вздрогнула и вся сжалась, готовясь отвечать. Он погладил девочку по голове и ответил вместо нее:
— Кое-кому в учебном центре мы очень не нравимся.
— Но, черт возьми, какое они имеют право проявлять это открыто? Да еще при детях!
— Ш-ш-ш. Из-за синдиката.
— О черт! — сказала Таквер с каким-то странным горловым смешком и принялась застегивать кофту, но нечаянно оторвала пуговицу — прямо «с мясом» — и долго удивленно на нее смотрела. Потом подняла глаза на Шевека и прижавшуюся к нему Садик. — И давно это продолжается?
— Давно, — буркнула Садик.
— Несколько дней? Декад? Всю четверть?
— Ой, куда дольше, мам! Но теперь они стали… Они просто ужасно ведут себя! В спальне, ночью. А Терзол их даже не останавливает. — Садик говорила словно во сне — каким-то ровным, безжизненным тоном.
— И что же они делают? — с легкой угрозой спросила Таквер, хотя Шевек упорно пытался остановить ее взглядом.
— Ну, они… Они все просто противные! Они не принимают меня играть. Ни во что. Помнишь Тип? Она ведь была моей лучшей подругой, мы с ней всегда подолгу разговаривали, когда в спальнях гасили свет… Так вот теперь Тип ко мне даже подходить перестала. А старшей сестрой у нас в спальне стала Терзол, и она… она говорит, что Шевек… Шевек…
Он все-таки вмешался, чувствуя, что Садик снова вот-вот сломается, такое напряжение и без того оказалось ей не по силам.
— Эта Терзол, — спокойно сказал он, — заявляет, что Шевек — предатель, а Садик — эгоистка… Ну ты же знаешь, что она может говорить, Таквер! — Глаза его сверкнули.
Таквер ласково погладила дочь по щеке, коротко и довольно застенчиво, и сказала тихонько:
— Да, это я знаю. — И отошла, и села на другую кровать, и стала молча глядеть на них.
Малышка крепко спала за ширмой в своей кроватке и даже чуть похрапывала. Соседи возвращались к себе, кто-то крикнул, прощаясь: «Спокойной ночи!» — и кто-то крикнул то же в ответ из открытого окна общежития. Огромное здание — две сотни комнат — было полно жизни и движения; будучи отделенными от этого мирка, они все равно оставались его частью. Садик сползла с отцовских коленей и села на кровать рядом с ним и как можно ближе. Ее темные волосы растрепались и свисали длинными прядями вдоль лица.
— Я не хотела говорить вам, потому что… — Ее голосок казался очень тоненьким и совсем детским. — Но только становится все хуже. Они друг друга подначивают.
— В таком случае ты туда не вернешься, — сказал Шевек и обнял дочь за плечи, но она стряхнула его руку и гордо выпрямилась.
— А что, если я схожу и поговорю с ними?.. — начала Таквер.
— Это бесполезно.
— Ну и где же выход? — бессильно спросила Таквер.
Шевек не ответил. Он снова обнял Садик, и та сдалась — устало прижалась головой к отцовскому плечу.
— Есть ведь и другие учебные центры, — сказал он наконец без особой уверенности.
Таквер встала. Она не могла сидеть спокойно, ей явно необходимо было сделать хоть что-то, но делать было особенно нечего.
— Давай-ка я тебя причешу, Садик, хорошо? — спросила она тихонько. Та кивнула.
Таквер расчесала девочке волосы, заплела их в косы, потом они поставили поперек комнаты ширму и уложили Садик рядом со спящей сестренкой. Желая родителям спокойной ночи, Садик снова чуть не расплакалась, но уже минут через двадцать они услышали ее ровное сонное дыхание.
Шевек пристроился на другую кровать с записной книжкой и карандашиком.
— Я пронумеровала сегодня ту рукопись, — сказала Таквер.
— И сколько получилось?
— Сорок одна страница. С приложениями.
Он одобрительно кивнул. Таквер встала, заглянула через ширму — обе девочки крепко спали — и, присев на краешек кровати, сказала Шевеку:
— Я чувствовала, что в интернате что-то не так. Но она ничего не говорила. Молчала о своих бедах — как истинный стоик. Мне и в голову не приходило, что они доберутся до детей… Мне казалось, это только наши с тобой проблемы… — Она говорила тихо, с горечью. — Эта злоба растет, Шевек, все время растет… И разве что-то изменится, если мы переведем Садик в другую школу?
— Не знаю. Если она будет бо́льшую часть времени проводить с нами, ей, возможно, будет полегче.
— Но ты ведь не предлагаешь…
— Нет. Не предлагаю. Я прекрасно понимаю, что если даже мы будем отдавать ей всю свою «индивидуальную» родительскую любовь, то все равно не сможем спасти ее от того, что происходит вокруг, и, возможно, она будет страдать в итоге даже больше. И страдание это будет результатом наших с ней отношений, то есть будет как бы исходить уже от нас самих.
— Это несправедливо! Почему ее мучают из-за того, что делаем мы? Она такая хорошая, у нее замечательный характер, она точно чистый родник… — Таквер умолкла, ее душили слезы, она вытерла глаза и закусила губу.
— Дело не в том, что делаем мы. Дело в том, что делаю я. — Он отложил свою записную книжку. — Ты и сама всегда страдала из-за меня. Из-за их мнения обо мне.
— Мне наплевать на их мнение!
— А твоя любимая работа? На нее тоже наплевать?
— Я могу перейти на другую работу.
— Но не здесь. И никогда не сможешь заниматься тем, чем хочешь.
— Ну что ж, я могу, если ты хочешь, конечно, переехать куда-нибудь еще. Лаборатория в Соррубе, например, возьмет меня с удовольствием… Но что будет с тобой? — Она смотрела на него почти сердито. — Ты-то ведь останешься здесь, я полагаю?
— Я мог бы отправиться с тобой. Скован и кое-кто еще уже вполне сносно объясняются на йотик, так что радиосвязь с Уррасом не оборвется, а сейчас именно это моя основная функция в синдикате. Я могу заниматься физикой в Городе Благоденствия не хуже, чем в Аббенае. Только ведь, если я окончательно не откажусь от сотрудничества с синдикатом, это никаких проблем не решит, ты и сама понимаешь. Все дело во мне самом. Я, именно я создаю все трудности — для всех вас!
— Да кому будет дело до вашего синдиката в таком крохотном поселении, как Город Благоденствия?
— Боюсь, что будет.
— Шев, дорогой, я только сейчас понимаю, с какой ненавистью, с каким количеством ненависти ты сталкиваешься постоянно! И все время молчишь, как Садик!..
— И — как ты. Ну, кое-что я все-таки тебе рассказываю, верно? Хотя порой лучше действительно помалкивать. Когда я прошлым летом ездил в Конкорд, там было несколько хуже, чем я вам рассказал. Там меня просто пытались побить камнями, дело дошло до настоящей потасовки. И тем студентам, что просили меня приехать, пришлось драться, чтобы защитить меня. Но я довольно быстро вышел из игры: ведь я подвергал ребят опасности. Ладно, допустим, молодежь даже любит, когда «немножко страшно». И в общем-то, отчасти они сами раздразнили людей… И довольно-таки многие еще оказались на нашей стороне. Но теперь… Хотя все это ерунда. Главное сейчас — насколько сильно я подвергаю опасности тебя и детей, оставаясь с вами.
— Но ведь и ты в опасности, Шев, не отмахивайся от нее.
— Я сам напросился. Хотя, конечно, не думал, что подобное варварское, «трайбалистское» презрение распространится и на тебя тоже. И даже на Садик! Да не могу я спокойно смотреть, когда опасности подвергается моя семья!
— Альтруист!
— Возможно. И ничего не могу с этим поделать. Я чувствую свою ответственность перед вами, Так. И свою вину. Без меня ты могла бы поехать куда угодно или остаться здесь, в Аббенае. Ты ведь не так уж много работала в самом синдикате, главным образом они имеют против тебя то, что ты верна мне! Я для них — некий символ. Так что не… В общем, Так, некуда мне идти.
— Отправляйся на Уррас, — сказала Таквер так резко и таким хриплым голосом, что Шевек вздрогнул, точно она ударила его по лицу, и сел.
Она глаз не подняла, но повторила более мягко:
— Отправляйся на Уррас, Шев… Почему бы, собственно, и нет? Там ты нужен. А здесь — нет! Может быть, тогда анаррести наконец поймут, что потеряли… И ты сам хочешь попасть туда. Я поняла это только сегодня. Я никогда раньше даже не думала об этом, но, когда мы говорили за обедом о той твоей премии, я это ясно увидела — это звучало даже в твоем смехе.
— Да не нужны мне никакие премии!
— Премии тебе не нужны, это верно. Но тебе очень нужна чужая оценка твоего труда, тебе нужны научные дискуссии, деловые споры, тебе нужны, наконец, студенты — причем настоящие, а не марионетки Сабула! И послушай, Шев, вы с Дапом все время твердите о том, что Координационный совет испугается, если кто-нибудь вздумает воспользоваться своим правом личной свободы и улетит на Уррас, но это все слова: никто ведь не улетает. И получается, что вы тем самым лишь усиливаете позиции своих противников, невольно доказывая, что традиция незыблема. Но сегодня вы наконец вынесли эту тему на обсуждение. Теперь кто-то из вас просто должен улететь! Иначе вы проиграли. Так улетай ты. И кстати, получишь там свою премию — те деньги, которые там тебя ждут! — закончила она и вдруг рассмеялась.
— Таквер, пойми, я вовсе не хочу на Уррас!
— Да нет, хочешь. Ты и сам знаешь, что хочешь. Хотя я и не уверена, что правильно назвала причину этого.
— Ну разумеется, ты права: мне действительно хотелось бы встретиться с некоторыми физиками… И побывать в тех лабораториях, что исследуют природу света… — Вид у него был пристыженный.
— И ты имеешь на это полное право! — сказала Таквер с яростной решимостью. — Если это часть твоей работы, ты просто обязан ее выполнить.
— Ты еще скажи, что это помогло бы «нашей революции» на обеих планетах! — сказал он. — Что за дикая идея! Вроде пьесы Тирина, только наоборот. Я что, должен поехать и ниспровергнуть тамошние властные авторитеты? Что ж, это по крайней мере доказало бы им, что Анаррес существует… Они, правда, теперь разговаривают с нами по радио, но мне кажется, что они по-настоящему в нас не верят. По-моему, даже в то, что мы есть на самом деле.
— А если верят, то, возможно, боятся. А если ты не сумеешь их убедить, запросто могут явиться и нанести по Анарресу такой удар…
— Вряд ли. Я, наверное, смогу в очередной раз совершить небольшую революцию в представлениях физиков… Но в масштабах целой планеты? В представлениях всего народа? Это здесь я еще могу оказывать какое-то воздействие на общественность, хотя здесь моей физики не только не понимают, но и попросту не обращают на нее внимания. Но ты права… Сказав «а», нужно говорить и «б». Заговорив вслух о возможности посылки кого-то на Уррас, мы непременно должны это сделать! — Он помолчал и вдруг сказал: — Интересно, а на каком уровне находится физика у других народов?
— У каких других народов?
— У разных — с других планет. С Хайна, например, и из других солнечных систем. Между прочим, на Уррасе есть два инопланетных посольства — Хайна и Земли. Это ведь хайнцы изобрели ту тягу, которой уррасти сейчас пользуются, строя свои космические корабли. По-моему, они с удовольствием помогли бы и нам — если б только мы попросили о помощи, хотя бы намекнули… А еще было бы интересно… — Он не договорил.
На сей раз оба молчали довольно долго, потом Шевек повернулся к Таквер и спросил каким-то изменившимся, странным голосом:
— Ну а ты? Что будешь делать ты, пока я полечу «с визитом» к этим собственникам?
— Поеду с девочками на побережье Сорруба и стану жить исключительно тихо и мирно, а работать… хотя бы техником в лаборатории. И ждать тебя.
— Кто знает, вернусь ли я? Смогу ли вернуться?
Она не дрогнула и глаз не отвела:
— И что же может помешать тебе?
— Возможно, сами уррасти. Они могут задержать меня насильно — это так естественно для авторитарного государства. Или, возможно, наш собственный народ. Мне могут просто не разрешить высадиться на Анаррес. Кое-кто из Совета именно этим сегодня и грозил. Рулаг, кстати, была одной из них.
— Не сомневаюсь, что она именно так и поступит. Она из тех, кто понимает только отрицания и запреты. Например, запрет вернуться домой.
— Да, это правда. Это ты совершенно точно определила. — Шевек задумчиво, с нескрываемым восхищением посмотрел на Таквер. — Но к сожалению, таких, как Рулаг, слишком много. Для них всякий, кто хочет улететь на Уррас, а потом вернуться обратно, — шпион и предатель.
— И как же, по-твоему, они поступят, когда этот человек попытается вернуться обратно?
— Ну, если им удастся убедить КСПР в том, что Анарресу угрожает опасность, корабль могут просто расстрелять при посадке.
— Неужели Совет способен на такую глупость?
— Надеюсь, что нет. Но может найтись кто-нибудь из экстремистов, кто попытается взорвать корабль уже на земле. Или, что более вероятно, убить меня, как только я выйду из корабля. Вот эту возможность, по-моему, вообще следовало бы включить в план сценария для того, кто отправится в путешествие на Уррас и обратно.
— Ну а скажи честно: для тебя, конкретно для тебя такая рискованная игра стоила бы свеч?
Некоторое время он смотрел перед собой — точно в пустоту.
— Да, — сказал он наконец. — В общем, да. Если бы я смог закончить там свою теорию и отдать ее — Анарресу, Уррасу и всем прочим мирам, — тогда да, безусловно. Здесь меня со всех сторон окружают стены. Мне невыносимо трудно работать, я не могу экспериментировать — у меня попросту нет оборудования, нет помощников, нет даже студентов. И самое главное, когда я все же умудряюсь достигнуть каких-то результатов, оказывается, что моя работа никому не нужна! Нет, некоторым она все-таки нужна — таким, как Сабул. Только они хотят, чтобы я отказался от дальнейших собственных инициатив в обмен на их одобрение… А тем, что я делаю сейчас, они воспользуются как своим собственным, когда я умру. Это для них нормально, так всегда, собственно, и бывает. Но почему я должен дарить труд всей своей жизни какому-то Сабулу? Всем этим Сабулам, мелкотравчатым, жадным, эгоистичным? Я хочу разделить то, чего, может быть, сумею достигнуть, со всеми, со всей Вселенной! Общая теория времени вполне этого заслуживает. Она никогда не устареет и сможет принести еще очень много пользы. Всем!
— Хорошо. Значит, она того стоит, — сказала Таквер твердо.
— Стоит чего?
— Риска. И может быть, даже того, что ты никогда не вернешься назад.
— Не вернусь назад? — повторил он и посмотрел на Таквер странным, очень внимательным и одновременно каким-то отстраненным взглядом.
— По-моему, на нашей стороне все же значительно больше людей, чем нам кажется, Шев. Просто мы пока что ничего особенного не сделали — чтобы собрать их всех вместе, своих возможных союзников. И не взяли на себя никакого риска. Если в игру по-настоящему вступишь ты, люди, по-моему, выступят в твою поддержку. А если ты сумеешь открыть наконец эти запертые двери, они снова вдохнут чистого воздуха, ощутят запах свободы!..
— И вполне возможно, ринутся ей навстречу так, что все снесут на своем пути…
— Это как раз было бы очень плохо. Синдикат, наверное, сможет защитить тебя, когда ты вернешься. И люди, возможно, встретят тебя совсем не так уж враждебно. Но потом… Впрочем, если потом начнется то же самое и к нам будут относиться с той же ненавистью, мы скажем: черт с вами! Что хорошего в вашем «анархическом» обществе, которое боится анархистов? И тогда мы уедем — в Верхний Седеп, далеко, в горы. Там место всегда найдется. И найдутся люди, которые, наверное, захотят отправиться вместе с нами. И мы создадим там свою, новую коммуну. Если наше драгоценное общество желает создать государство, законы и все такое прочее, то мы станем изгоями, но останемся на свободе и создадим «новый Анаррес», все начнем сначала! Как тебе мой план?
— Он прекрасен! — сказал Шевек. — Прекрасен, родная моя. Но я вовсе не собираюсь улетать на Уррас, как ты не поймешь!
— Да нет, Шев, ты хочешь туда улететь. И ты непременно вернешься! — Глаза Таквер смотрели ласково и были совсем темными — то была мягкая, теплая, ночная тьма. — Конечно, если захочешь вернуться. Ты всегда достигаешь намеченной цели. И всегда возвращаешься назад.
— Не глупи, Таквер! Я действительно не собираюсь улетать на Уррас!
— Я ужасно устала, — сказала Таквер, потягиваясь и прислоняясь лбом к его плечу. — Давай лучше ложиться спать.
Пока они были на орбите, он видел в иллюминаторах лишь бирюзовую поверхность громадного и прекрасного Урраса. Но потом корабль развернулся, и в черном небе появилось множество звезд, а среди них плыл Анаррес, похожий на круглый каменный мяч, чьей-то неведомой рукой заброшенный в космос и теперь вынужденный вращаться там, бесконечно отмеривая время, создавая его.
Шевеку показали на корабле все. Межгалактический «Давенант» буквально всем отличался от старенького грузового «Старательного». Снаружи этот корабль казался удивительно хрупким и был похож на причудливую скульптуру из стекла и проволоки, во всяком случае как космический корабль, как средство передвижения в пространстве его воспринять было трудно. У него как бы не было ни «носа», ни «хвоста». Но изнутри он казался просторным и прочным, как хороший дом. Каюты были большие, изысканно отделанные деревянными панелями, полы покрыты каким-то пушистым плетеным материалом, похожим на ковер. Потолки высокие. Но в «доме» этом «ставни» всегда были закрыты, лишь в нескольких служебных помещениях имелись экраны внешнего наблюдения. И еще на корабле было удивительно тихо. Даже в капитанской рубке и машинном отделении. Все оборудование обладало той простой и строгой определенностью дизайна, какой обладает оснастка хорошего морского судна. Местом отдыха служил замечательный «зимний сад», где освещение примерно равнялось солнечному и где удивительно приятно пахло — землей и листвой. Когда на корабле наступала «ночь», свет в саду гасили, а ставни на иллюминаторах поднимали, впуская в помещение свет звезд.
Хотя обычно его полеты продолжались всего несколько часов или дней, поскольку корабль двигался со скоростью, близкой к скорости света, он мог порой долгие месяцы проводить в космосе, исследуя различные планеты той или иной галактики, или же годами вращаться на орбите той планеты, где в данное время находился и работал его экипаж. Именно поэтому он был сделан с такой изысканностью и вниманием к потребностям человека; он был во всех отношениях приспособлен для жизни тех, кто вынужден подолгу находиться далеко от родного дома. Этот стиль не обладал ни избыточной роскошью Урраса, ни аскетизмом Анарреса, он во всем придерживался здорового равновесия, но — с чуть большим изяществом, с чуть большей теплотой, что может дать только большой опыт в создании подобных кораблей. Хайнцы вообще ко всему относились спокойно, обдуманно, не желая создавать ни себе, ни другим излишних неприятностей и ограничений. Они имели явную склонность к медитации и действовали всегда без излишней поспешности. Шевеку очень нравились члены смешанной команды корабля, воспитанные в традициях планеты Хайн, — неторопливые, суровые, спокойные, без малейшей склонности к неожиданным поступкам. Самыми старшими из них были хайнцы, самыми молодыми — земляне.
Однако Шевек немного общался с ними в те три дня, что потребовались «Давенанту» на полет от Урраса к Анарресу. Он, разумеется, охотно отвечал, когда ему задавали вопросы, но сам задавал их очень мало. Однако стоило ему заговорить, как вокруг воцарялась полная тишина. Члены команды «Давенанта», особенно молодые, тянулись к нему, словно в нем было нечто такое, чего не хватало им самим. Они без конца говорили и спорили о нем между собой, но с ним вели себя смущенно, застенчиво. Сам Шевек этого, правда, не замечал. Он думал только об Анарресе и только его видел впереди! Он понимал, что не все надежды оправдались, однако свое обещание он выполнил и, сознавая свое частичное поражение, чувствовал, что в душе его еще немало сил, что он наконец вырвался на свободу, и это вселяло в него радость и новую надежду. Он был точно выпущенный из тюрьмы узник, который наконец-то возвращается домой, к своей семье. А потому все, что он видит в пути, представляется ему не более чем игрой света на поверхности живых и неживых предметов.
Шел второй день полета; Шевек сидел в радиорубке и разговаривал с Анарресом — сперва с Координационным советом, потом с Синдикатом инициативных людей — и, напряженно наклонившись вперед, слушал и отвечал, радуясь ясной выразительности своего родного языка и порой даже размахивая свободной рукой, словно выступал перед зримой аудиторией. Иногда он искренне смеялся, и первый помощник капитана «Давенанта», уроженец Хайна по имени Кетхо, поддерживая радиосвязь, задумчиво наблюдал за ним. Вчера после ужина Шевек целый час беседовал с ним и некоторыми другими членами экипажа, и Кетхо успел о многом спросить его — как всегда, спокойно и нетребовательно; и Шевек охотно отвечал на все вопросы, касавшиеся Анарреса.
Наконец Шевек повернулся к нему:
— Все. Остальное может подождать до моего возвращения. Завтра они свяжутся с вами по поводу посадки и прочего.
Кетхо понимающе кивнул.
— По-моему, у вас хорошие новости, — сказал он.
— Да. По крайней мере некоторые из них. Во всяком случае, это, как вы выражаетесь, «живые» новости. — Им приходилось говорить на йотик, и Шевек владел этим языком значительно лучше Кетхо, который говорил хотя и правильно, но очень медленно и как-то скованно. — Посадка будет, судя по всему, весьма впечатляющим зрелищем, — продолжал Шевек. — Видимо, соберется огромное количество народа — как врагов, так и друзей. Самые хорошие новости — это то, что придут друзья… И похоже, их стало больше с тех пор, как я улетел.
— Но, значит, есть и опасность покушения на вашу жизнь? — сказал Кетхо. — Стоит вам покинуть корабль, как ваши враги постараются не упустить столь благоприятный момент. Хотя, я надеюсь, сотрудники космопорта способны все же контролировать обстановку и поддерживать необходимый порядок? Вряд ли вас намеренно хотят заманить в ловушку. Или я не прав?
— Нет, вы правы. И они, конечно, постараются всеми силами меня защитить. Но я ведь и сам нарушитель порядка, Кетхо! Я настоящий диссидент, и, в конце концов, это мое право — идти на риск. Право одонийца. — Он улыбнулся.
Но Кетхо на его улыбку не ответил, лицо его с резкими и красивыми чертами было серьезно. Это был привлекательный мужчина лет тридцати, высокий, со светлой, но практически лишенной растительности кожей — как у землян.
— Я рад, что имею возможность разделить с вами этот благородный риск, — сказал он почти торжественно, но спокойно. — Именно мне поручено осуществить посадку на планету нашего «челнока».
— Приятно слышать, — сказал Шевек, — что кому-то захотелось разделить со мной подобную «привилегию»!
— Разделить ее с вами хотелось бы гораздо большему числу людей, чем вы можете себе это представить, — серьезно возразил Кетхо. — Если бы, разумеется, вы могли нам это позволить.
Шевек, который успел уже снова начать думать о чем-то своем, собираясь уходить, вдруг остановился: до него дошел смысл последних слов Кетхо, и он, изумленно взглянув на него, спросил:
— Вы что же, хотите сказать, что кому-то из вас хотелось бы высадиться на Анаррес вместе со мной?
Кетхо ответил честно:
— Да. Мне, например, очень хотелось бы.
— И командир корабля даст вам на это разрешение?
— Да. Как офицеру, осуществляющему миротворческую миссию. А кроме того, моя непосредственная работа как раз и заключается в том, чтобы, по возможности, исследовать и описать каждую новую планету. Мы обсуждали этот вопрос в нашем посольстве на Уррасе — перед вашим отлетом на родину. Было решено не делать никакого официального запроса, поскольку, согласно политике вашего народа, инопланетянам приземляться на Анарресе запрещено.
— Хм, — задумался Шевек. Он отошел к дальней стене и некоторое время стоял там, изучая некий хайнский пейзаж, изображенный очень просто и искусно: темная река, текущая меж тростников, тяжелые, полные влаги тучи… — Видите ли, наши правила, отраженные в «Условиях заселения Анарреса», не разрешают жителям Урраса покидать пределы космопорта, даже если они оказались на нашей планете. Эти правила все еще соблюдаются свято. Но, с другой стороны, вы ведь не уррасти.
— Во времена заселения Анарреса вам не были еще известны другие представители человеческой расы, так что, видимо, этот документ включает всех иноземцев?
— Да, так решил и наш Координационный совет, когда вы шестьдесят лет назад впервые прилетели в нашу солнечную систему и попытались наладить с нами контакт. По-моему, они были совершенно не правы, ибо снова принялись возводить стены… — Шевек обернулся и внимательно посмотрел на своего собеседника. — Почему вы так хотите попасть на землю Анарреса, Кетхо?
— Я хочу увидеть эту планету собственными глазами, — честно ответил тот. — Еще до того, как вы прилетели на Уррас, мне безумно хотелось побывать там. Все началось с книг Одо… Я ужасно тогда заинтересовался ее теорией. Вы знаете, я тогда… — Он поколебался, словно сам себе удивляясь, и смущенно договорил: — Я даже начал учить язык правик. Правда, совсем немного успел пока.
— Так, значит, это ваше личное желание? Ваша собственная инициатива?
— Абсолютно.
— Но вы понимаете, что это может быть очень опасно?
— Да.
— Дело в том… Честно говоря, на Анарресе сейчас не слишком спокойно. Именно об этом мои друзья мне только что и рассказывали. Хотя в принципе именно это и было нашей целью — целью нашего синдиката, моего путешествия на Уррас и моего возвращения: мы хотели несколько встряхнуть наше общество, сломать кое-какие отжившие обычаи и традиции, заставить людей задавать вопросы, наконец! Анархисты и должны вести себя как анархисты! В общем, события за время моего отсутствия развивались довольно бурно. А потому, как видите, трудно быть уверенным в том, что случится в следующую минуту. Особенно после моего там появления. И если вы прилетите вместе со мной, все может еще больше осложниться. Я не могу слишком давить на Совет. И не могу взять вас с собой как официального представителя иной планеты. Дипломатический протокол — не для Анарреса.
— Это я понимаю.
— Как только вы со мною вместе окажетесь по ту сторону стены, вы тем самым уже превратитесь в одного из нас. И мы будем полностью за вас ответственны, как и вы — за нас, вы станете анаррести со всеми их возможностями и «привилегиями», понимаете? Вот только безопасности это отнюдь не сулит. Свобода вообще никогда не бывает абсолютно безопасной. — Он огляделся: в радиорубке было тихо, чисто, спокойно, все было простым, разумно устроенным, удобным для работы. Взгляд его снова остановился на Кетхо. — И еще вам покажется, что там, на Анарресе, вы бесконечно одиноки, — сказал он.
— Моя раса очень стара. — Кетхо говорил спокойно и уверенно. — Нашей цивилизации миллион лет. Мы испробовали все. В том числе и анархизм. Но лично я многого не пробовал. Говорят, что ни под одним солнцем нет ничего абсолютно нового. Но если каждая жизнь не является чем-то новым — жизнь любого представителя человечества, — то зачем мы вообще рождаемся на свет?
— Мы дети Времени, — сказал Шевек на своем родном языке.
Его молодой собеседник некоторое время молча смотрел на него, потом повторил эти слова на йотик:
— Да, мы дети Времени.
— Верно, — сказал Шевек и рассмеялся. — Хорошо, брат! Тогда давайте снова свяжемся по радио с нашим синдикатом… для начала… Я сказал Кенг — вы ее знаете, она посол Земли, — что мне нечем отплатить представителям Земли и Хайна за то, что они сделали для меня; ну что ж, может быть, я хоть вам, Кетхо, смогу чем-то отплатить за добро. Какой-нибудь идеей, обещанием, хотя бы риском…
— Я немедленно переговорю с нашим командиром, — сказал Кетхо. Вид у него, как всегда, был довольно суровый, однако голос едва заметно дрожал — то ли от волнения, то ли от ощущения сбывшейся надежды.
Ночью Шевек не мог уснуть и сидел в «зимнем саду». Свет был погашен, в иллюминаторах ярко светились звезды. Воздух был прохладен и чист. Какое-то растение из неведомого Шевеку мира благоухало, раскрыв на ночь свои цветы среди темной листвы, словно желало привлечь необходимых ему насекомых за триллионы миль, через космическое пространство, в этот крошечный искусственный мирок, созданный руками человека и находящийся в иной галактике. Солнца в разных галактиках светят по-разному, но вот тьма всюду одна. Шевек стоял перед широким прозрачным иллюминатором, глядя на ночную сторону Анарреса, черную полусферу, закрывавшую уже значительную часть звездного небосклона. Он думал, будет ли его встречать Таквер. Пока что она еще не приехала в Аббенай из Города Благоденствия; во всяком случае, он во время последнего сеанса радиосвязи попросил Бедапа подумать, разумно ли Таквер приезжать в космопорт. «Неужели ты думаешь, что я смогу остановить ее, даже если это будет совершенно неразумно?» — засмеялся в ответ Бедап. Шевек надеялся, что Таквер будет добираться с побережья Соррубы на дирижабле, тем более если возьмет, как он надеялся, девочек с собой. Поездка на поезде слишком утомительна, особенно с детьми. Он еще не забыл то кошмарное путешествие из Чакара в Аббенай, когда Садик настолько плохо переносила дорогу — они ехали более трех суток, — что чуть не умерла.
Дверь тихонько отворилась, пропуская полосу света. В сад заглянул командир корабля и окликнул Шевека по имени. Вместе с командиром шел Кетхо.
— Мы только что получили разрешение на посадку нашего «челнока» от ваших диспетчеров, — сказал командир, невысокий рыжеволосый землянин, очень сдержанный, немногословный и чрезвычайно деловой. — Если вы готовы, можно начинать посадку прямо сейчас.
— Да, конечно!
Командир кивнул и вышел. Кетхо подошел ближе и остановился рядом с Шевеком.
— Ты уверен, что хочешь пройти сквозь эту стену со мною вместе, аммар Кетхо? — Шевек говорил на языке правик. — Ты же понимаешь, что мне куда проще: я ведь в любом случае возвращаюсь домой. А ты свой дом покидаешь! «Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение…»
— Я тоже надеюсь вернуться, — тихо и уверенно сказал Кетхо. — В свое время.
— Когда мы должны начать посадку?
— Минут через двадцать.
— Я готов. Багажа у меня нет. — Шевек засмеялся. То был смех чистой, непритворной радости, и его спутник сурово посмотрел на него, словно совсем позабыв, что такое простая радость, но все же припоминая ее как нечто далекое, знакомое лишь по временам детства. Шевеку показалось, что он хочет его о чем-то спросить. Но так и не спросил.
— В Аббенае сейчас раннее утро, — сказал Кетхо и пошел собираться.
С Шевеком они договорились встретиться уже у шлюза.
Оставшись один, Шевек снова повернулся к иллюминатору и увидел ослепительный серп всходящего над Тименским морем солнца.
«Сегодня я буду спать дома, — думал он, — рядом с Таквер. Жаль все-таки, что я не захватил для Пилюн ту картинку с ягненком!»
Но он ничего с собой не захватил с Урраса. И руки его, как всегда, были пусты.
В повести «Слово для леса и мира одно» на основе снов, т. е. при помощи умения «читать» бессознательные образы, делаются выводы о самых главных поступках. Здесь огромную роль играют именно люди, способные понимать сны — «сновидцы». И это понятно — бессознательное замечает то, что не заметило сознание…
В момент пробуждения в мозгу капитана Дэвидсона всплыли два обрывка вчерашнего дня, и несколько минут он лежал в темноте, обдумывая их. Плюс: на корабле прибыли женщины. Просто не верится. Они здесь, в Центрвилле, на расстоянии двадцати семи световых лет от Земли и в четырех часах пути от Лагеря Смита на вертолете — вторая партия молодых и здоровых колонисток для Нового Таити, двести двенадцать первосортных баб. Ну, может быть, и не совсем первосортных, но все-таки… Минус: сообщение с острова Свалки — гибель посевов, общая эрозия, полный крах. Вереница из двухсот двенадцати пышногрудых соблазнительных фигур исчезла, и перед мысленным взором Дэвидсона возникла совсем другая картина: он увидел, как дождевые струи рушатся на вспаханные поля, как плодородная земля превращается в грязь, а потом в рыжую жижу и потоками сбегает со скал в исхлестанное дождем море. Эрозия началась еще до того, как он уехал со Свалки, чтобы возглавить Лагерь Смита, а зрительная память у него редкая — что называется, эйдетическая, потому он и видит это так живо, с мельчайшими подробностями. Похоже, умник Кеес прав — на земле, отведенной под фермы, надо оставлять побольше деревьев. И все-таки, если вести хозяйство по-научному, кому нужны на соевой ферме эти чертовы деревья, которые только отнимают землю у людей? В Огайо по-другому: если тебе нужна кукуруза, так и сажаешь кукурузу, и никаких тебе деревьев и прочей дряни, чтоб только зря место занимать. Но с другой стороны, Земля — обжитая планета, а о Новом Таити этого не скажешь. Для того он сюда и приехал, чтобы обжить ее. На Свалке теперь одни овраги и камни? Ну и черт с ней. Начнем снова на другом острове, только теперь основательней. Нас не остановишь — мы люди, мужчины! «Ты скоро почувствуешь, что это такое, эх ты, дурацкая, богом забытая планетишка!» — подумал Дэвидсон и усмехнулся в темноте, потому что любил брать верх над трудностями. Мыслящие люди, подумал он, мужчины… женщины… И снова перед его глазами поплыла вереница стройных фигур, кокетливые улыбки…
— Бен! — взревел он, сел на постели и спустил босые ноги на пол. — Горячая вода, быстро-быстро!
Собственный оглушительный рев окончательно пробудил его. Он потянулся, почесал грудь, надел шорты и вышел на залитую солнцем вырубку, наслаждаясь легкими движениями своего крупного мускулистого, тренированного тела. У Бена, его пискуна, как обычно, закипала в котле вода, а сам он, как обычно, сидел на корточках, уставившись в пустоту. Все они, пискуны, такие — никогда не спят, а только усядутся, замрут и смотрят невесть на что.
— Завтрак. Быстро-быстро! — скомандовал Дэвидсон, беря бритву с дощатого стола, на который пискун положил ее вместе с полотенцем и зеркалом.
Дел сегодня предстояло много, потому что в самую последнюю минуту, перед тем как спустить ноги с кровати, он решил слетать на Центральный и посмотреть женщин. Хоть их и двести двенадцать, но мужчин-то больше двух тысяч, и им недолго оставаться свободными. К тому же, как и в первой партии, почти все они, конечно, «невесты колонистов», а просто подзаработать приехало опять двадцать-тридцать, не больше. Но зато девочки классные, и уж на этот раз он отхватит какую-нибудь штучку позабористее. Дэвидсон ухмыльнулся левым уголком рта, энергично водя жужжащей бритвой по неподвижной правой щеке.
Старый пискун копошился у стола — целый час идиоту надо, чтобы принести завтрак из лагерной кухни!
— Быстро-быстро! — рявкнул Дэвидсон, и шаркающая вялая походка Бена немного ускорилась.
Бен был ростом около метра. Мех у него на спине из зеленого стал почти белым. Совсем старик и глуп даже для пискуна, ну да ничего! Уж он-то умеет с ними обращаться и любого выдрессирует, если понадобится. Только зачем? Пришлите сюда побольше людей, постройте машины, соберите роботов, заведите фермы и города — кому тогда понадобятся пискуны? Ну и тем лучше. Ведь этот мир, Новое Таити, прямо-таки создан для людей. Расчистить его хорошенько, леса повырубить под поля, покончить с первобытным сумраком, дикарством и невежеством — и будет тут рай, подлинный Эдем. Получше истощенной Земли. И это будет его мир! Ведь кто он такой, Дон Дэвидсон, в сущности говоря? Укротитель миров. Он не хвастун, а просто знает себе цену. Таким уж он родился. Знает, чего хочет, знает, как этого добиться, и всегда добивается.
От завтрака по животу разливалось приятное тепло. И его благодушное настроение не испортилось, даже когда он увидел, что к нему идет толстый, бледный, озабоченный Кеес ван Стен, выпучив маленькие глазки, точно два голубых шарика.
— Дон! — сказал Кеес, не поздоровавшись. — Лесорубы опять охотились за Просеками. В задней комнате клуба прибито восемнадцать пар рогов!
— Покончить с браконьерством еще никому не удавалось, Кеес!
— А вы обязаны покончить. Для того мы тут и подчиняемся законам военного времени, для того управление колонией и поручено армии. Чтобы законы исполнялись неукоснительно.
Ишь ты, умник пузатый! В атаку пошел! Обхохочешься!
— Ну ладно, — невозмутимо сказал Дэвидсон, — покончить с браконьерством я, предположим, могу. Но послушайте, я ведь обязан думать о людях. Для того я и тут, как вы сами сказали. А люди важнее животных. Если немножко противозаконной охоты помогает моим ребятам выдерживать эту поганую жизнь, я зажмурюсь, и дело с концом. Нужно же им как-то поразвлечься.
— У них развлечений хватает! Игры, спорт, коллекционирование, кино, видеозаписи всех крупнейших спортивных состязаний за последние сто лет, алкогольные напитки, марихуана, галлюциногены, поездки в Центр. Они просто-напросто избалованы, эти ваши герои-первопроходцы. Могли бы «развлекаться» чем-нибудь другим, а не истреблять редчайшее местное животное. Если вы не примете меры, я вынужден буду подать капитану Госсе рапорт о грубейшем нарушении экологической конвенции.
— Валяйте подавайте, Кеес, если считаете нужным, — сказал Дэвидсон, который никогда не терял власти над собой. Не то что бедняга Кеес — просто жалко смотреть, как евро багровеют. — В конце-то концов, это ваша обязанность. Я на вас не обижусь: пусть они там, на Центральном, спорят и решают, кто прав. Беда в том, Кеес, что вы хотите сохранить тут все как есть. Устроить из планеты сплошной заповедник. Чтоб любоваться, чтоб изучать. Вы специал, вам так и положено. Но мы-то — простые ребята, нам нужно дело делать. Земле нужны лесоматериалы, вот так нужны. Мы нашли лес на Новом Таити. И стали лесорубами. Разница между нами одна: для вас Земля — так, в стороне, а для меня она — самое главное.
Кеес покосился на него своими голубыми шариками:
— Вот как? Вы хотите превратить этот мир в подобие Земли? В бетонную пустыню?
— Когда я говорю «Земля», Кеес, я имею в виду людей. Землян. Вас волнуют олени, деревья, фибровник — и отлично. Это ваша область. Но я люблю все рассматривать в перспективе. С самой вершины, а вершиной пока остаются люди. Мы здесь, и, значит, этот мир пойдет нашим путем. Хотите вы или нет, но это факт. Смотрите правде в глаза, Кеес. Вам от этого никуда не деться. Да, кстати, я собираюсь в Центр посмотреть на новых колонисточек. Хотите со мной?
— Нет, благодарю вас, капитан Дэвидсон, — отрезал специал и зашагал к полевой лаборатории.
Совсем взбеленился. И все из-за этих проклятых оленей. Ну, они и верно красавцы, ничего не скажешь! Перед глазами Дэвидсона тотчас всплыл первый олень, которого он увидел здесь, на острове Смита, — солнечно-рыжий великан, двух метров в холке, в венце ветвистых золотых рогов, гордый и стремительный. Редкостная дичь! На Земле теперь даже в Скалистых горах и в Гималайских парках тебе предлагают выслеживать оленей-роботов, а настоящих оберегают как зеницу ока. Да и много ли их осталось! О таких, как здесь, охотники могут только мечтать. Вот потому на них и охотятся. Черт, даже дикие пискуны охотятся на них со своими дурацкими хлипкими луками. На оленей охотились и будут охотиться — для того они и существуют. Но слюнтяю Кеесу этого не понять. В сущности, он неглупый парень, только практичности ему не хватает, твердости. Не понимает, что надо играть на стороне победителей, не то останешься с носом. А побеждает Человек — каждый раз. Человек-Завоеватель.
Дэвидсон широким шагом пошел по поселку, залитому солнечным светом. В теплом воздухе приятно пахло опилками и древесным дымом. Обычный лагерь лесорубов, а выглядит очень аккуратно. За какие-нибудь три земмесяца двести человек привели в порядок приличный участок дикого леса. Лагерь Смита — два купола из коррупласта, сорок бревенчатых хижин, построенных пискунами, лесопильня, печь для сжигания мусора и голубой дым, висящий над бесконечными штабелями бревен и досок, а выше, на холме, — аэродром и большой сборный ангар для вертолетов и машин. Вот и все. Но когда они сюда явились, тут вообще ничего не было. Только деревья — темная, дремучая, непроходимая чащоба, бесконечная, никому не нужная. Медлительная река, еле текущая в туннеле из стволов и ветвей, несколько запрятанных среди деревьев пискуньих нор, солнечные олени, волосатые обезьяны, птицы. И деревья. Корни, стволы, сучья, ветки, листья — листья над головой, листья под ногами, всюду листья, листья, листья, бесчисленные листья на бесчисленных деревьях.
Новое Таити — это мир воды, теплых мелких морей, кое-где омывающих рифы, островки, архипелаги, а на северо-западе дугой в две с половиной тысячи километров протянулись пять Больших островов. И все эти крошки и кусочки суши покрыты деревьями. Океан и лес. Другого выбора на Новом Таити нет: либо вода и солнечный свет, либо сумрак и листья.
Но теперь тут обосновались люди, чтобы покончить с сумраком и превратить лесную чащу в звонкие светлые доски, которые на Земле ценятся дороже золота. В буквальном смысле слова, потому что золото можно добывать из морской воды и из-под антарктического льда, а доски добывать неоткуда, доски дает только лес. Земля нуждается в древесине, давно уже ставшей предметом первой необходимости и роскошью. И вот инопланетные леса превращаются в древесину. Двести человек с роботопилами и робототрейлерами за три месяца проложили на острове Смита восемь просек шириной по полтора километра. Пни на ближайшей к лагерю просеке уже стали серыми и трухлявыми. Их обработали химикалиями, и к тому времени, когда остров Смита начнут заселять настоящие колонисты — фермеры, они рассыплются плодородной золой. Фермерам останется только посеять семена и смотреть, как они прорастают.
Все это один раз уже было проделано. Странно, как подумаешь, но ведь это — явное доказательство, что Новое Таити с самого начала предназначалось для человеческого обитания. Все тут завезено с Земли около миллиона лет назад, и эволюция шла настолько сходными путями, что сразу узнаешь старых знакомых — сосну, каштан, дуб, ель, остролист, яблоню, ясень, оленя, мышь, кошку, белку, обезьяну. Гуманоиды на Хайне-Давенанте, ясное дело, утверждают, будто это они все тут устроили — тогда же, когда колонизировали Землю, но если послушать этих инопланетян, так окажется, что они заселили все планеты в Галактике и изобрели вообще все, начиная с баб и кончая скрепками для бумаг. Теории насчет Атлантиды куда правдоподобнее, и вполне возможно, что тут когда-то была колония атлантов. Но люди вымерли, а на смену им из обезьян развились пискуны — ростом в метр, обросшие зеленым мехом. Как инопланетяне они еще так-сяк, но как люди… Куда им! Недотянули, и все тут. Дать бы им еще миллиончик лет, может, у них что и получилось бы. Но Человек-Завоеватель явился раньше. И эволюция теперь не тащится со скоростью одной случайной мутации в тысячу лет, а мчится, как звездные корабли космофлота землян.
— Э-эй! Капитан!
Дэвидсон обернулся, опоздав лишь на тысячную долю секунды, но и такое снижение реакции его рассердило. У, чертова планета! Золотой солнечный свет, дымка в небе, ветерок, пахнущий прелыми листьями и пыльцой, — все это убаюкивает тебя прямо на ходу. Размышляешь о завоевателях, о предназначениях, о судьбах и уже еле ноги волочишь, обалдев, точно пискун.
— Привет, Ок, — коротко поздоровался он с десятником.
Черный, жилистый и крепкий, как проволочный канат, Окнанави Набо внешне был полной противоположностью Кеесу, но вид у него был не менее озабоченный.
— Найдется у вас полминуты?
— Конечно. Что тебя грызет, Ок?
— Да мелюзга чертова!
Они прислонились к жердяной изгороди, и Дэвидсон закурил первую сигарету с марихуаной за день. Подсиненные дымом солнечные лучи косо прорезали теплый воздух. Лес за лагерем — антиэрозийная полоса в полкилометра шириной — был полон тех же тихих, неумолчных, шуршащих, шелестящих, жужжащих, звенящих серебристых звуков, какими по утрам полны все леса. Эта вырубка могла бы находиться в Айдахо 1950 года. Или в Кентукки 1830 года. Или в Галлии 50 года до нашей эры. «Тью-уит», — свистнула в отдалении какая-то пичуга.
— Я бы предпочел избавиться от них, капитан.
— От пискунов? Ты, собственно, что имеешь в виду, Ок?
— Отпустить их, и все. На лесопилке от них все равно никакого проку. Даже свою жратву не отрабатывают. Они у меня вот где сидят. Не работают, и все тут.
— Надо уметь их заставить! Лагерь-то они построили.
Эбеновое лицо Окнанави насупилось.
— Ну, у вас к ним подход есть, не спорю. А у меня нет. — Он помолчал. — Когда я проходил обучение для работы в космосе, читали нам курс практической истории. Так там говорилось, что от рабства никогда толку не было. Экономически невыгодно.
— Верно! Только какое же это рабство, Ок, детка? Рабы ведь люди. Когда коров разводишь, это что — рабство? Нет. А толку очень даже много.
Десятник безразлично кивнул, а потом добавил:
— Это же такая мелюзга! Я самых упрямых пытался голодом пронять, а они сидят себе, ждут голодной смерти и все равно ни черта не делают.
— Ростом они, конечно, не вышли, Ок, только ты на эту удочку не попадайся. Они жутко крепкие и выносливые, а к боли не чувствительнее людей. Вот ты о чем забываешь, Ок. Тебе кажется, что ударить пискуна — это словно ребенка ударить. А на самом деле это как робота ударить, можешь мне поверить. Послушай, ты ведь наверняка попробовал их самок, значит заметил, что все они — колоды бесчувственные. Наверное, у них нервы недоразвиты по сравнению с человеком, ну как у рыб. Вот послушай. Когда я еще был на Центральном, до того как меня сюда послали, один прирученный самец вдруг на меня кинулся. Специалы, конечно, говорят, будто они никогда не дерутся, но этот совсем спятил, взбесился. Хорошо еще, что у него не было оружия, не то бы он меня прикончил. И чтобы он угомонился, мне пришлось его почти до смерти измордовать. Все бросался и бросался на меня. Я его под орех разделал, а он даже не почувствовал ничего — просто поразительно. Ну словно жук, которого бьешь каблуком, а он не желает замечать, что уже раздавлен. Вот погляди! — Дэвидсон наклонил коротко остриженную голову и показал бесформенную шишку за ухом. — Чуть меня не оглушил. И ведь я ему уже руку сломал, а из морды сделал клюквенный кисель. Упадет — и опять кинется, упадет — и опять кинется. Дело в том, Ок, что пискуны ленивы, глупы, коварны и не способны чувствовать боль. Их надо держать в кулаке и кулака не разжимать.
— Да не стоят они того, капитан. Мелюзга зеленая! Драться не хотят, работать не хотят, ничего не хотят. Только одно и могут — душу из меня выматывать.
Ругался Окнанави без всякой злобы, но под его добродушным тоном крылась упрямая решимость. Бить пискунов он не будет — слишком уж они маленькие. Это он знал твердо, а теперь это понял и Дэвидсон. Капитан сразу переменил тактику — он умел обращаться со своими подчиненными.
— Послушай, Ок, попробуй вот что. Выбери зачинщиков и скажи, что впрыснешь им галлюциноген. Назови какой хочешь, они все равно в них не разбираются. Зато боятся их до смерти. Только не слишком перегибай палку, и все будет в порядке. Ручаюсь.
— А почему они их боятся? — с любопытством спросил десятник.
— Откуда я знаю? Почему женщины боятся мышей? Здравого смысла ни у женщин, ни у пискунов искать нечего, Ок! Да, кстати, я сегодня думаю слетать на Центральный, так не приглядеть ли для тебя девочку?
— Нет уж! Лучше до моего отпуска поглядите в другую сторону, — ответил Ок, ухмыльнувшись.
Мимо понуро прошли пискуны, таща длинное толстое бревно для клуба, который строился у реки. Медлительные, неуклюжие, маленькие, они вцепились в бревно, словно муравьи, волочащие мертвую гусеницу. Окнанави проводил их взглядом и сказал:
— По правде, капитан, меня от них жуть берет.
Такой крепкий, спокойный парень, как Ок, и на тебе!
— В общем-то, я с тобой согласен, Ок, — не стоят они ни возни, ни риска. Если бы тут не болтался это трепло Любов, а полковник Донг поменьше молился бы на Кодекс, так, не спорю, куда легче было бы просто очищать районы, предназначенные для заселения, вместо того чтобы тянуть волынку с этим их «использованием добровольного труда». Ведь все равно рано или поздно от пискунов мокрого места не останется, так чего зря откладывать? Таков уж закон природы. Первобытные расы всегда уступают место цивилизованным. Или ассимилируются. Но не ассимилировать же нам кучу зеленых обезьян! И ты верно заметил: у них мозгов хватает как раз на то, чтобы им нельзя было доверять. Ну вроде тех больших обезьян, которые прежде водились в Африке, как они назывались…
— Гориллы?
— Верно. И мы бы прекрасно обошлись тут без пискунов, как прекрасно обходимся без горилл в Африке. Только под ногами путаются. Но полковник Динг-Донг требует: используйте добровольный труд пискунов, вот мы и используем труд пискунов. До поры до времени. Ясно? Ну до вечера, Ок.
— Ясно, капитан.
Дэвидсон зашел в штаб Лагеря Смита, записать, что он берет вертолет. В дощатой четырехметровой кубической комнате штаба, где стояли два стола и водоохладитель, лейтенант Бирно чинил радиотелефон.
— Присмотри, чтобы лагерь не сгорел, Бирно.
— Привезите мне блондиночку, капитан. Размер эдак восемьдесят пять, пятьдесят пять, девяносто.
— Всего-навсего?
— Я предпочитаю поподжаристей. — И Бирно выразительным жестом начертил в воздухе свой идеал.
Все еще ухмыляясь, Дэвидсон поднялся по холму к ангару. С воздуха он снова увидел лагерь — детские кубики, ленточки троп, длинные просеки с кружочками пней. Все это быстро проваливалось вниз, и впереди уже развертывалась темная зелень нетронутых лесов большого острова, а дальше, до самого горизонта, простиралась бледная зелень океана. Лагерь Смита казался теперь желтым пятнышком, пылинкой на огромном зеленом ковре.
Вертолет проплыл над проливом Смита, над лесистыми крутыми грядами холмов на севере Центрального острова и в полдень пошел на посадку в Центрвилле. Ну чем не город! Во всяком случае, после трех месяцев в лесу. Настоящие улицы, настоящие дома — ведь его начали строить четыре года назад, сразу же, как началась колонизация планеты. Смотришь и не замечаешь, что, в сущности, это только паршивый поселок первопроходцев, а потом взглянешь на юг — и увидишь над вырубкой и над бетонными площадками сверкающую золотую башню, выше самого высокого здания в Центрвилле. Не такой уж большой космолет, хотя здесь он кажется огромным. Просто челнок, посадочный модуль, корабельная шлюпка, а сам корабль, «Шеклтон», кружит по орбите в полумиллионе километров над планетой. Челнок — это всего лишь намек, всего лишь крупица огромности, мощи, хрустальной точности и величия земной техники, покоряющей звезды.
Вот почему при виде этой частицы родной планеты на глаза Дэвидсона вдруг навернулись слезы. И он не устыдился их. Да, ему дорога Земля, так уж он устроен.
А вскоре, шагая по новым улицам, в конце которых разворачивалась панорама вырубки, он начал улыбаться. Девочки! И сразу видно, что только сейчас прибыли, — на всех длинные юбки в обтяжку, большие туфли вроде ботиков, красные, лиловые или золотые, а блузы золотые или серебряные, все в кружевах. И никаких тебе «грудных иллюминаторов». Значит, мода изменилась, а жаль! Волосы взбиты в пену — наверняка обливают их этим своим клеем, не то рассыпались бы. Редкостное безобразие, но все равно действует, потому что проделывать такое со своими волосами способны только бабы. Дэвидсон подмигнул маленькой грудастой евроафре: вот уж прическа — на голове не умещается! Ответной улыбки он не получил, но удаляющиеся бедра покачивались, яснее слов приглашая: «Иди за мной, иди за мной!» Однако он не принял приглашения. Успеется. Он направился к Центральному штабу — стандартные самотвердеющие блоки, пластиплаты, сорок кабинетов, десять водоохладителей, подземный арсенал — и доложил о своем прибытии новотаитянскому административному командованию. Перекинулся двумя-тремя словами с ребятами из экипажа модуля, заглянул в Лесное бюро, чтобы оставить заявку на новый полуавтомат для слущивания коры, и договорился со своим старым приятелем Юю Серенгом встретиться в баре «Луау» в четырнадцать часов по местному времени.
В бар он пришел на час раньше, чтобы подзаправиться перед серьезной выпивкой, и увидел за столиком Любова с двумя типами во флотской форме — какие-нибудь специалы с «Шеклтона» спустились на челноке. Дэвидсон презирал флот и флотских — чистоплюи, прыгают от солнца к солнцу, а всю черную, грязную, опасную работу подкидывают армии. Но все-таки не штатские крысы. А вообще-то, смешно — Любов чуть не лижется с ребятами в форме. Треплется о чем-то, руками размахивает, как всегда.
Проходя мимо, Дэвидсон хлопнул его по плечу:
— Привет, Радж, дружище! Как делишки? — И прошел дальше. Жалко, конечно, что нельзя остановиться поглядеть, как он скукожится. Смешно, до чего Любов его ненавидит. Просто завидует, хлюпик интеллигентный, настоящему мужчине: и сам бы рад, да рылом не вышел. А ему на Любова плевать: такого ненавидеть — только зря время тратить.
Оленье жаркое в «Луау» подают — пальчики оближешь! Что бы сказали на старушке Земле, если бы увидели, как один человек уминает кило мяса за один обед? Это вам не соя! А вот и Юю. И конечно, новых девочек подцепил, молодчина. Штучки с перчиком, не коровы-невесты, а законтрактованные подружки. Что ж, и у старикашек в департаменте по развитию колоний бывают просветления!
День был долгий и жаркий.
Он летел назад через пролив Смита на одной высоте с солнцем, заходившим в золотое марево за морем. Развалившись поудобнее, он весело распевал. Показался остров Смита, подернутый легким туманом. Над лагерем висел дым — черная полоса, словно в печь для сжигания мусора попал мазут. Густой, черт, ничего внизу не разглядишь, даже лесопилки.
И только приземлившись на аэродроме, Дэвидсон увидел обугленный остов реактивного самолета, разбитые вертолеты, черные развалины ангара.
Он снова поднялся в воздух и прошел над поселком так низко, что чуть не зацепил высокий конус печи. Только она и торчала над землей. А больше там ничего не было: лесопильня, котельная, склады, штаб, хижины, казармы, бараки пискунов — все исчезло. Еще дымящиеся черные груды, и больше ничего. Но это был не лесной пожар. Лес вокруг стоял зеленый, как раньше.
Дэвидсон повернул назад к аэродрому, приземлился, выпрыгнул из вертолета и огляделся — не уцелел ли какой-нибудь мотоцикл. Но все мотоциклы превратились в такой же обгоревший железный лом, как и остальные машины среди тлеющих развалин ангара. Черт, ну и вонища!
Он побежал по тропе к поселку. Поравнявшись с тем, что утром еще было радиостанцией, он вдруг опомнился и, даже не замедлив шага, свернул с тропы за уцелевшую стену. Там он остановился и прислушался.
Никого! И полная тишина. Огонь давно погас, и только огромные штабеля бревен еще дымились, рдея под слоем пепла и золы. Длинные кучи углей — все, что осталось от древесины, стоящей дороже золота. Но над черными скелетами казарм и хижин не поднималось ни струйки дыма. В золе лежали кости.
Дэвидсон скорчился за развалинами радиостанции. Его мозг работал с предельной ясностью и четкостью. Может быть только два объяснения. Во-первых, нападение из другого лагеря. Какой-нибудь офицер на Кинге или Новой Яве спятил и решил стать властителем планеты. Во-вторых, нападение из космоса. Перед его глазами всплыла золотая башня на космодроме Центрального острова. Но если уж «Шеклтон» занялся пиратством, на кой шут ему понадобилось начинать с уничтожения дальнего поселка, вместо того чтобы сразу захватить Центрвилл? Нет, если из космоса, то только инопланетная раса. Никому не известная. А может, таукитяне или хайнцы задумали прибрать к рукам колонии Земли. Недаром он никогда не доверял этим жуликам-гуманоидам. Сюда, наверное, сбросили суперзажигалку. Ударным силам с реактивными самолетами, аэрокарами и всякими ядерными штучками ничего не стоит укрыться на острове или атолле в любом месте юго-западной части планеты. Надо вернуться к вертолету и дать сигнал тревоги, а потом произвести разведку, чтобы представить штабу точную оценку ситуации. Он осторожно выпрямился и тут услышал голоса.
Не человеческие. Пискливое негромкое бормотание. Инопланетяне?
Упав на четвереньки за деформированной жаром пластмассовой крышей, которая валялась на земле, точно крыло огромного нетопыря, он напряженно прислушивался.
В нескольких шагах от него по тропе шли четыре пискуна, совсем голые, если не считать широких кожаных поясов, на которых болтались ножи и кисеты. Значит, дикие. Ни шорт, ни кожаных ошейников, которые выдаются ручным пискунам. Рабочие-добровольцы, по-видимому, сгорели в бараках, как и люди.
Они остановились, продолжая бормотать, и Дэвидсон затаил дыхание. Лучше, чтобы они его не заметили. И какого дьявола им тут нужно? А-а! Шпионы и лазутчики врага!
Один показал на юг и повернулся так, что стало видно его морду. Вот, значит, что! Все пискуны выглядят одинаково, но на морде этого он оставил свою подпись. Еще и года не прошло. Тот, что взбесился и кинулся на него тогда на Центральном, — одержимый манией человекоубийства, выкормыш Любова! Он-то что тут делает, черт его дери!
Мозг Дэвидсона работал с полным напряжением. Все ясно! Быстрота реакции ему не изменила — одним стремительным движением он выпрямился, держа пистолет наготове.
— Вы, пискуны! Ни с места! Стоять! Стоять смирно!
Его голос прозвучал как удар хлыста. Четыре зеленые фигурки замерли. Тот, чье лицо было изуродовано, уставился на него (через черные развалины) огромными глазами, пустыми и тусклыми.
— Отвечать! Кто устроил пожар?
Они молчали.
— Отвечать! Быстро-быстро! Не то я сожгу одного, потом еще одного, потом еще одного. Ясно? Кто устроил пожар?
— Лагерь сожгли мы, капитан Дэвидсон, — ответил пискун с Центрального, и его странный мягкий голос напомнил Дэвидсону кого-то, какого-то человека… — Люди все мертвы.
— Вы сожгли? То есть как это — вы?
Почему-то ему не удавалось вспомнить кличку Битой Морды.
— Здесь было двести людей. И девяносто рабов, моих соплеменников. Девятьсот моих соплеменников вышли из леса. Сначала мы убили людей в лесу, где они валили деревья, потом, пока горели дома, мы убили тех, кто был здесь. Я думал, вас тоже убили. Я рад вас видеть, капитан Дэвидсон.
Бред какой-то и, конечно, сплошное вранье. Не могли они перебить всех — Ока, Бирно, ван Стена и остальных! Двести человек! Хоть кто-то должен же был спастись! У пискунов нет ничего, кроме луков и стрел. Да и в любом случае пискуны этого сделать не могли! Пискуны не дерутся, не убивают друг друга, не воюют. Так называемый неагрессивный, врожденно мирный вид. Другими словами, божьи коровки. Их бьют, а они утираются. И уж конечно, двести человек разом они поубивать не способны. Бред какой-то!
Тишина, запах гари в теплом вечернем воздухе, золотом от заходящего солнца, бледно-зеленые лица с устремленными на него неподвижными глазами — все это слагалось в бессмыслицу, в нелепый страшный сон, в кошмар.
— Кто это сделал, кроме вас?
— Девятьсот моих соплеменников, — сказал Битый своим поганым псевдочеловеческим голосом.
— Я не о том. Кто еще? Чьи приказы вы выполняли? Кто сказал вам, что вы должны делать?
— Моя жена.
Дэвидсон уловил внезапное напряжение в позе пискуна, и все-таки прыжок был таким стремительным и непредсказуемым, что он промахнулся и только опалил ему плечо, вместо того чтобы всадить весь заряд между глаз. Пискун повалил его на землю, хотя был вдвое ниже его и вчетверо легче. Но он потерял равновесие, потому что полагался на пистолет и не был готов к нападению. Он схватил пискуна за плечи, худые, крепкие, покрытые густым мехом, попытался отбросить его. Пискун вдруг запел.
Он лежал навзничь, притиснутый к земле, без оружия. Сверху на него смотрели четыре зеленые морды. Битый все еще пел — та же писклявая невнятица, но вроде бы есть какой-то мотив. Остальные трое слушали, скаля в усмешке белые зубы. Он ни разу прежде не видел, как пискуны улыбаются. И никогда не смотрел на них снизу вверх. Всегда сверху вниз. Только сверху. Надо лежать спокойно, вырываться пока нет смысла. Хоть они и коротышки, их — четверо, а Битый забрал его пистолет. Надо выждать, улучить минуту… Но в горле у него поднималась мучительная тошнота, и он дергался и напрягался против воли. Маленькие руки прижимали его к земле без особых усилий. Маленькие зеленые морды качались над ним, ухмыляясь.
Битый кончил петь. Он нажал коленом на грудь Дэвидсона, сжимая в одной руке нож, а в другой держа пистолет.
— Вы петь не можете, капитан Дэвидсон, верно? Ну так бегите к своему вертолету, летите на Центральный и скажите полковнику, что тут все сожжено, а люди убиты.
Кровь, такая же ярко-алая, как человеческая, смочила шерсть на правом плече пискуна, и нож в зеленых пальцах дрожал. Узкое изуродованное лицо почти прижималось к лицу Дэвидсона, и теперь он увидел, что в угольно-черных глазах прячется странный огонь. Голос пискуна был по-прежнему мягким и тихим.
Державшие его руки разжались.
Он осторожно поднялся с земли. Голова отчаянно кружилась — сильно стукнулся затылком, спасибо Битому! Пискуны отошли. Знают, что руки у него вдвое длиннее. Ну а что толку? Вооружен-то не один Битый. Вон и другой тычет в него пистолетом. Да это же Бен! Его собственный пискун, серый облезлый паршивец — и, как всегда, выглядит идиотом. Да только в руке у него пистолет.
Не так-то просто повернуться спиной к двум наведенным на тебя пистолетам, но Дэвидсон повернулся и зашагал к аэродрому.
Позади него голос громко и визгливо выкрикнул какое-то пискунье слово. Другой завопил:
— Быстро-быстро! — и раздались странные звуки, словно птицы зачирикали.
Наверное, они так смеются. Хлопнул выстрел, и рядом в землю зарылся снаряд. Черт, подлость какая! У самих пистолеты, а он безоружен! Надо прибавить шагу. В беге не пискунам с ним тягаться. А стрелять они толком не умеют.
— Беги! — донесся издали спокойный голос.
Битая Морда! А кличка у него — Селвер. Они-то звали его Сэмом, пока не вмешался Любов, не спас его от заслуженной взбучки и не начал с ним цацкаться. Вот тут его и стали звать Селвером. Черт, да что же это? Бред, кошмар.
Дэвидсон бежал. Кровь грохотала у него в ушах. Он бежал сквозь золотую дымку вечера. У тропы валялся труп, а он и не заметил, когда шел туда. Совсем не тронут огнем, словно белый мяч, из которого выпустили воздух. Голубые выпученные глаза… А его, Дэвидсона, они убить не посмели. И больше по нему не стреляли. Еще чего! Где им его убить! А вот и вертолет! Блестит, миленький, как ни в чем не бывало. Одним прыжком он оказался внутри и сразу поднял вертолет в воздух, пока пискуны чего-нибудь не подстроили. Руки дрожат… Ну да, чуть-чуть. Все-таки шок порядочный. Его им не убить!
Он сделал круг над холмом, а потом повернул и стремительно пошел почти над самой землей, высматривая четырех пискунов. Но среди черных куч внизу не было заметно ни малейшего движения.
Сегодня утром тут был лагерь лесорубов. Двести человек. А сейчас туг только четверо пискунов. Не приснилось же ему это! И они не могли исчезнуть. Значит, они там, прячутся… Он начал бить из носового пулемета. Вспарывая обожженную землю, пробивал дыры в листве, хлестал по обгорелым костям и холодным трупам своих людей, по разбитым машинам, по гниющим белесым пням, заходя на все новые и новые круги, пока не кончилась лента и судорожная дробь пулемета не оборвалась.
Руки Дэвидсона больше не дрожали, его тело ощущало легкость умиротворения, и он твердо знал, что не бредит. Теперь надо доставить известия в Центрвилл. Он повернул к проливу. Мало-помалу его лицо принимало обычное невозмутимое выражение. Свалить на него ответственность за катастрофу им не удастся — его ведь там даже не было! Может, они сообразят, что пискуны не случайно дождались, чтобы он улетел. Знали ведь, что у них ничего не выйдет, если он будет на месте и организует оборону. Во всяком случае, хорошо одно: теперь они займутся тем, с чего следовало начать, — очистят планету для человеческого обитания. Даже Любов теперь не сможет помешать полному уничтожению пискунов, раз все подстроил его любимчик! Некоторое время теперь придется посвятить уничтожению этих крыс, и, может быть… может быть, эту работку поручат ему. При этой мысли он чуть было не улыбнулся. Однако сумел сохранить на лице невозмутимость.
Море внизу темнело в сгущающихся сумерках, а впереди вставали прорезанные невидимыми речками холмы Центрального острова — крутые волны многолистного леса, тонущего во мгле.
Оттенки ржавчины и закатов, кроваво-бурые и блекло-зеленые, непрерывно сменяли друг друга в волнах длинных листьев, колышимых ветром. Толстые и узловатые корни бронзовых ив были мшисто-зелеными над ручьем, который, как и ветер, струился медлительно, закручиваясь тихими водоворотами, или словно вовсе переставал течь, запертый камнями, корнями, купающимися в воде ветками и опавшими листьями. Ни один луч не падал в лесу свободно, ни один путь не был прямым и открытым. С ветром, водой, солнечным светом и светом звезд здесь всегда смешивались листья и ветви, стволы и корни, прихотливо перепутанные, полные теней. Под ветвями, вокруг стволов, по корням вились тропинки — они нигде не устремлялись вперед, а уступали каждому препятствию, изгибались и ветвились, точно нервы. Почва была не сухая и твердая, а сырая и пружинистая, созданная непрерывным сотрудничеством живых существ с долгой и сложной смертью листьев и деревьев. Это плодородное кладбище вскармливало тридцатиметровые деревья и крохотные грибы, которые росли кругами поперечником в сантиметр. В воздухе веяло сладким и нежным благоуханием, слагавшимся из тысяч запахов. Далей не было нигде — только вверху, в просвете между ветвями, можно было увидеть россыпь звезд. Ничто здесь не было однозначным, сухим, безводным, простым. Здесь не хватало прямоты простора. Взгляд не мог охватить всего сразу, и не было ни определенности, ни уверенности. В плакучих листьях бронзовых ив переливались оттенки ржавчины и закатов, и невозможно было даже сказать, какого, собственно, цвета эти листья — красно-бурого, рыжевато-зеленого или чисто-зеленого.
Селвер брел по тропинке вдоль ручья, то и дело спотыкаясь о корни ив. Он увидел старика, ушедшего в сны, и остановился. Старик поглядел на него из-за длинных ивовых листьев и увидел его в своих снах.
— Где мне найти ваш Мужской Дом, владыка-сновидец? Я прошел долгий путь.
Старик сидел не двигаясь. Селвер опустился на корточки между тропинкой и ручьем. Его голова упала на грудь, потому что он был измучен и нуждался в сне. Он шел пятеро суток.
— Ты в яви снов или в яви мира? — наконец спросил старик.
— В яви мира.
— Ну так пойдем! — Старик поспешно встал и по вьющейся тропке повел Селвера из ивовых зарослей в более сухое сумрачное царство дубов и терновника. — А я было подумал, что ты бог, — сказал он, держась на шаг впереди. — И мне кажется, я тебя уже видел. Может быть, в снах.
— В яви мира ты меня видеть не мог. Я с Сорноля и здесь никогда раньше не бывал.
— Это селение зовется Кадаст. А я — Коро Мена. Сын Боярышника.
— Меня зовут Селвер. Сын Ясеня.
— Среди нас есть дети Ясеня. И мужчины, и женщины. Дочери твоих брачных кланов — Березы и Остролиста — тоже живут среди нас. А дочерей Яблони у нас нет. Но ведь ты пришел не для того, чтобы искать жену, так?
— Моя жена умерла, — сказал Селвер.
Они подошли к Мужскому Дому на пригорке среди молодых дубов, согнулись и на четвереньках проползли по узкому туннелю во внутреннее помещение, освещенное отблесками огня в очаге. Старик выпрямился, но Селвер бессильно скорчился на полу. Теперь, когда помощь была рядом, его тело, которому он столько времени беспощадно не давал отдыха, отказалось ему повиноваться. Руки и ноги расслабились, веки сомкнулись, и Селвер с благодарным облегчением соскользнул в великую тьму.
Мужчины Дома Кадаста бережно уложили его на скамью, а потом в Дом пришел их целитель и смазал снадобьями рану у него на плече. Когда наступила ночь, Коро Мена и целитель Торбер остались сидеть у огня. Почти все мужчины удалились в свои жилища к женам, а двое юношей, еще не научившихся уходить в сны, крепко спали на скамьях.
— Не понимаю, откуда у человека могут взяться на лице такие рубцы, — сказал целитель. — И уж совсем не понимаю, чем он мог так поранить плечо. Странная рана!
— А на поясе у него была странная вещь, — сказал Коро Мена. — Я видел ее и не увидел ее.
— Я положил ее под его скамью. Словно бы отшлифованное железо, но не похоже на работу человеческих рук.
— Он сказал, что он с Сорноля.
Некоторое время оба молчали. Коро Мена вдруг почувствовал, что на него наваливается необъяснимый страх, и ушел в сон, чтобы найти объяснение этому страху, — ведь он был стариком и умелым сновидцем. Во сне были великаны, тяжеловесные и страшные. Их сухие чешуйчатые конечности и туловища были завернуты в ткани. Глаза у них были маленькие и светлые, точно оловянные бусины. Позади них ползли огромные непонятные махины, сделанные из отшлифованного железа. Они двигались вперед, и деревья падали перед ними.
Из-за падающих деревьев с громким криком выбежал человек. Рот его был в крови. Тропинка, по которой он бежал, вела к Мужскому Дому Кадаста.
— Почти наверное, — сказал Коро Мена, выходя из сна, — он приплыл по морю прямо с Сорноля, а может быть, пришел с берега Келм-Дева на нашем острове. Путники говорили, что великаны есть и там и там.
— Пойдут они за ним или нет, — сказал Торбер, но он не спрашивал, а взвешивал возможность, и Коро Мена не стал отвечать. — Ты один раз видел великанов, Коро?
— Один раз, — сказал старик.
Он опять ушел в сны. Теперь потому, что он был очень стар и уже не так крепок, как прежде, он часто погружался в сон. Наступило утро, миновал полдень. За стенами Дома девушки ушли в лес на охоту, чирикали дети, переговаривались женщины — словно журчала вода. У входа голос, не такой влажный и журчащий, позвал Коро Мена. Он выполз наружу под лучи заходящего солнца. У входа стояла его сестра. Она с удовольствием вдыхала ароматный ветер, но лицо у нее оставалось суровым.
— Путник проснулся, Коро?
— Пока еще нет. За ним присматривает Торбер.
— Нам надо выслушать его рассказ.
— Наверное, он скоро проснется.
Эбор Дендеп нахмурилась. Старшая Хозяйка Кадаста, она опасалась, что селению грозит опасность, но ей не хотелось беспокоить раненого, и она боялась обидеть сновидцев, настояв на своем праве войти в их Дом.
— Ты бы не мог разбудить его, Коро? — все-таки попросила она. — Что, если… за ним гонятся?
Он не мог управлять чувствами сестры, как управлял собственными, и ее тревога его обожгла.
— Разбужу, если Торбер позволит, — сказал он.
— Постарайся поскорее узнать, какие он несет вести. Жаль, что он не женщина, а то давно бы рассказал все попросту.
Путник очнулся сам. Он лежал в полумраке Дома, и в его лихорадочно блестевших глазах плыли беспорядочные сны болезни. Тем не менее он приподнялся, сел на скамье и заговорил ясно. И пока Коро Мена слушал, ему казалось, что самые его кости сжимаются, стараясь спрятаться от этого страшного рассказа, от этой новизны.
— Когда я жил в Эшрете, на Сорноле, я был Селвером Теле. Ловеки начали рубить там деревья и разрушили мое селение. Я был среди тех, кого они заставили служить себе, — я и моя жена Теле. Один из них надругался над ней, и она умерла. Я бросился на ловека, который убил ее. Он убил бы меня, но другой ловек спас меня и освободил. Я покинул Сорноль, где теперь все селения в опасности, перебрался сюда, на Северный остров, и жил на берегу Келм-Дева, в Красных рощах. Но туда тоже пришли ловеки и начали рубить мир. Они уничтожили селение Пенле, поймали почти сто мужчин и женщин, заперли их в загоне и заставили служить себе. Меня не поймали, и я жил с теми, кто успел уйти из Пенле в болота к северу от Келм-Дева. Иногда по ночам я пробирался к тем, кого ловеки запирали в загоне. И они сказали мне, что там был тот. Тот, которого я хотел убить. Сначала я хотел попробовать еще раз убить его или освободить людей из загона. Но все это время я видел, как падают деревья, как мир рушат и оставляют гнить. Мужчины могли бы спастись, но женщин запирали крепче, и освободить их не удалось бы, а они уже начинали умирать. Я поговорил с людьми, которые прятались в болотах. Нас всех мучил страх и мучил гнев, и нам было не избавиться от них. А потому после долгих разговоров и долгих снов мы придумали план, пошли в Келм-Дева днем, стрелами и охотничьими копьями убили ловеков, а их селение и их машины сожгли. Мы ничего там не оставили. Но тот утром уехал. Он вернулся один. Я спел над ним и отпустил его.
Селвер замолчал.
— А потом… — прошептал Коро Мена.
— Потом с Сорноля прилетела небесная лодка, и они разыскивали нас в лесу, но никого не нашли. Тогда они подожгли лес, но шел дождь, и огонь скоро погас, не причинив вреда. Люди, спасшиеся из загонов, и почти все другие ушли дальше на север и на восток, к холмам Холли, потому что мы думали, что ловеки начнут нас разыскивать, Я пошел один. Ведь они меня знают, знают мое лицо, и поэтому я боюсь. И боятся те, у кого я укрываюсь.
— Откуда твоя рана? — спросил Торбер.
— Эта? Он выстрелил в меня из их оружия, но я спел над ним и отпустил его.
— Ты в одиночку взял верх над великаном? — спросил Торбер с широкой усмешкой, не решаясь поверить.
— Не в одиночку. С тремя охотниками и с его оружием в руке. Вот с этим.
Торбер испуганно отодвинулся.
Некоторое время все трое молчали. Наконец Коро Мена сказал:
— То, что мы от тебя услышали, — черно, и дорога ведет вниз. В своем Доме ты сновидец?
— Был. Но Дома Эшрета больше нет.
— Это все равно, мы оба говорим древним языком. Под ивами Асты ты первый заговорил со мной и назвал меня владыкой-сновидцем. И это верно. А ты видишь сны, Селвер?
— Теперь редко, — послушно ответил Селвер, опустив изуродованное, воспаленное лицо.
— Наяву?
— Наяву.
— Ты хорошо видишь сны, Селвер?
— Нехорошо.
— Ты держишь свой сон в руках?
— Да.
— Ты плетешь и лепишь, ведешь и следуешь, начинаешь и кончаешь по своей воле?
— Иногда, но не всегда.
— Идешь ли ты дорогой, которой идет твой сон?
— Иногда. А иногда я боюсь.
— Кто не боится? Для тебя еще не все плохо, Селвер.
— Нет, все плохо, — сказал Селвер. — Ничего хорошего не осталось. — И его затрясло.
Торбер дал ему выпить ивового настоя и уложил его. Коро Мена еще не задал вопроса Старшей Хозяйки и теперь, опустившись на колени рядом с больным, неохотно спросил:
— Великаны, те, кого ты называешь ловеками, они пойдут по твоему следу, Селвер?
— Я не оставил следа. Между Келм-Дева и этим местом меня никто не видел, а это шесть дней. Опасность не тут. — Он с трудом приподнялся. — Слушайте, слушайте! Вы не видите опасности. И не можете видеть. Вы не сделали того, что сделал я, вы не видели этого в снах — принести смерть двумстам людям. Меня они выслеживать не будут, но они могут начать выслеживать всех нас. Устраивать на нас облавы, как охотники — на зайцев. Вот в чем опасность. Они могут начать нас убивать. Чтобы перебить всех нас.
— Лежи спокойно.
— Нет, я не брежу. Это и явь и сон. В Келм-Дева было двести ловеков, и они все мертвы. Мы убили их. Мы убили их, словно они не были людьми. Так неужели они не сделают того же? До сих пор они убивали поодиночке, а теперь начнут убивать, как убивают деревья — сотнями, и сотнями, и сотнями.
— Успокойся, — сказал Торбер. — Такое случается в лихорадочных снах, Селвер. В яви мира такого не бывает.
— Мир всегда остается новым, — сказал Коро Мена, — какими бы старыми ни были его корни. Селвер, но эти существа — кто же они? Выглядят они как люди и говорят, как люди, — так разве они не люди?
— Не знаю. Разве люди, если только не безумны, убивают людей? Разве звери убивают себе подобных? Только насекомые. Ловеки убивают нас равнодушно, как мы — змей. Тот, который учил меня, говорил, что они убивают друг друга в ссоре или группами, как дерущиеся муравьи. Этого я не видел. Но я знаю, что они не щадят того, кто просит о жизни. Они наносят удар по склоненной шее! Это я видел! В них живет желание убивать, и потому я счел справедливым предать их смерти.
— И теперь сны всех людей изменятся, — сказал Коро Мена из сумрака. — И никогда уже не будут прежними. Больше я никогда не пройду по той тропе, по которой прошел с тобой вчера из ивовой рощи, по которой ходил всю жизнь. Она изменилась. Ты прошел по ней, и она стала другой. До нынешнего дня то, что мы делали, было правильным, дорога, по которой мы шли, была правильной, и она вела нас домой. Но где теперь наш дом? Ибо ты сделал то, что должен был сделать, но это не было правильным. Ты убил людей! Я их видел пять лет тому назад в Лемганской долине. Они сошли там с небесной лодки. Я спрятался и следил за великанами. Их было шестеро, и я видел, как они говорили, как разглядывали камни и растения, как готовили пищу. Они люди. Но ты жил среди них, Селвер, — скажи мне, они видят сны?
— Как дети — только когда спят.
— И не проходят обучения?
— Нет. Иногда они рассказывают свои сны, целители пытаются лечить с их помощью, но обученных среди них нет, и никто не умеет управлять сновидениями. Любов — тот, который учил меня, — понял, когда я показал ему, как надо видеть сны, но даже он назвал явь мира «реальной», а явь снов «нереальной», словно в этом разница между ними.
— Ты сделал то, что должен был сделать, — после молчания повторил Коро Мена, и в сумраке его глаза встретились с глазами Селвера.
Судорожное напряжение изуродованного лица смягчилось, рваные губы полуоткрылись, и он снова лег, ничего больше не сказав. Вскоре он уснул.
— Он бог, — сказал Коро Мена.
Торбер кивнул почти с облегчением.
— Но он не такой, как другие боги. Не такой, как Преследователь, и не такой, как Друг, у которого нет лица, или Женщина Осиновый Лист, которая проходит по лесам сновидений. Он не Привратник и не Змей. Не Флейтист, не Резчик и не Охотник, хотя, как и они, приходит в яви мира. Может быть, последние годы Селвер нам снился, но больше он сниться не будет. Он ушел из яви снов. Он идет в лесу, он идет через лес, где падают листья, где падают деревья, — бог, который знает смерть, бог, который убивает, а сам не возрождается вновь.
Старшая Хозяйка выслушала рассказ Коро Мена, его пророчества и принялась за дело. Она объявила тревогу и проверила, все ли семьи Кадаста готовы покинуть селение по первому сигналу, — собраны ли припасы на дорогу, сделаны ли носилки для стариков и больных. Она послала молодых разведчиц на юг и восток узнать, что делают ловеки. Она все время держала в селении один вооруженный охотничий отряд, хотя остальные, как обычно, ночью уходили на охоту. А когда Селвер окреп, она потребовала, чтобы он вышел из Мужского Дома и рассказал свою историю — о том, как ловеки убивали и обращали в рабство людей на Сорноле и вырубали леса, как люди Келм-Дева убили ловеков. Она заставила мужчин-сновидцев и женщин, которые не могли понять этого сразу, слушать снова и снова. Наконец они поняли и испугались. Эбор Дендеп была практичной женщиной. Когда Великий Сновидец, ее брат, сказал ей, что Селвер — бог, творец перемены, мост между явью и явью, она поверила и начала действовать. Сновидец должен быть осторожным, должен тщательно убедиться в верности своего вывода. А она должна принять этот вывод и поступить соответственно. Его обязанность — увидеть, что надо сделать. Ее обязанность — присмотреть, чтобы это было сделано.
— Все селения в лесу должны услышать, — сказал Коро Мена. А потому Старшая Хозяйка разослала своих молодых вестниц, и Старшие Хозяйки других селений выслушивали их и рассылали своих вестниц. Рассказ о резне в Келм-Дева и имя Селвера обошли Северный остров и другие земли, передаваясь изустно или письменами — не очень быстро, потому что для передачи вестей у Лесного народа есть только пешие гонцы, но все же достаточно быстро.
Народ, обитавший в Сорока Землях мира, не составлял единого целого. Языков было больше, чем земель, и они распадались на диалекты — каждое селение говорило на своем. Нравы, обычаи, традиции, ремесла различались множеством деталей, да и физические типы на Пяти Великих Землях были разными. Люди Сорноля отличались высоким ростом, светлым мехом и умели торговать; люди Ризуэла были низкого роста, мех у многих казался почти черным, и они ели обезьян. И так далее, и так далее. Однако климат всюду был почти одинаков, и лес тоже, а море и вовсе было одно. Любознательность, торговля, поиски жены или мужа своего Дерева заставляли людей странствовать от селения к селению, а потому общее сходство объединяло всех, кроме обитателей самых далеких окраин, полумифических диких островов на крайнем юге и крайнем востоке. Во всех Сорока Землях селениями управляли женщины, и почти в каждом селении был свой Мужской Дом. В его стенах сновидцы говорили на древнем языке, который во всех землях был един. Язык этот редко выучивали женщины или те мужчины, которые оставались охотниками, рыбаками, ткачами, строителями, — те, кто видел лишь малые сны за стенами Дома. Письменность тоже принадлежала древнему языку, а потому, когда Старшие Хозяйки посылали с вестями быстроногих девушек, Дома обменивались письмами, и сновидцы истолковывали их Старым Женщинам, как и все слухи, загадки, мифы и сны. Но за Старыми Женщинами оставалось право верить или не верить.
Селвер находился в маленькой комнатке в Эшсене. Дверь не была заперта, но он знал, что стоит отворить ее, и внутрь войдет что-то плохое. Пока же она остается закрытой, все будет хорошо. Но дело заключалось в том, что дом окружали саженцы: не фруктовых деревьев и не ореховых, он не помнил каких. Он вышел посмотреть, что это за деревья, а они все валялись на земле, вырванные с корнем, сломанные. Он поднял серебристую веточку, и на сломанном конце выступила капля крови. «Нет, не здесь, нет, Теле, не надо, — сказал он. — Теле, приди ко мне перед своей смертью!» Но она не пришла. Только ее смерть была здесь — сломанная березка, распахнутая дверь. Селвер повернулся, быстро вошел в дом и увидел, что он весь построен над землей, как дома ловеков, — очень высокий, полный света. В конце высокой комнаты — еще одна дверь, а за ней тянулась длинная улица Центра, селения ловеков. У Селвера на поясе висел пистолет. Если придет Дэвидсон, он сможет его застрелить. Он ждал у открытой двери, глядя наружу, на солнечный свет. И Дэвидсон появился — он бежал так быстро, что Селверу не удавалось взять его на прицел. Огромный, он кидался из стороны в сторону на широкой улице все быстрее, все ближе. Пистолет был очень тяжелый. Селвер выстрелил, но из дула не вырвался огонь. Вне себя от ярости и ужаса он отшвырнул пистолет, а с ним и сновидение.
Его охватили отвращение и тоска. Он плюнул и тяжело вздохнул.
— Плохой сон? — спросила Эбор Дендеп.
— Они все плохи и все одинаковы, — сказал он, но мучительная тревога и тоска немного его отпустили.
Сквозь мелкие листья и тонкие ветки березовой рощи Кадаста нежаркие лучи утреннего солнца падали крошечными бликами и узкими полосками. Старшая Хозяйка сидела у серебристого ствола и плела корзинку из черного папоротника — она любила, чтобы пальцы были заняты работой. Селвер лежал рядом с ней, погруженный в полусон и сновидения. Он жил в Кадасте уже пятнадцать дней, и его рана почти совсем затянулась. Он по-прежнему много спал, но впервые за долгие месяцы вновь начал постоянно видеть сны в яви, не два-три раза днем и ночью, а в истинном пульсирующем ритме сновидчества, с десятью-четырнадцатью пиками на протяжении суточного цикла. Хотя сны его были плохими, полными ужаса и стыда, он радовался им. Все это время он опасался, что его корни обрублены и он так далеко забрел в мертвый край действия, что никогда не сумеет отыскать пути назад к источникам яви. А теперь он пил из них вновь, хотя вода и была невыносимо горькой.
На краткий миг он снова опрокинул Дэвидсона на золу сожженного поселка, но, вместо того чтобы петь над ним, ударил его камнем по рту. Зубы Дэвидсона разлетелись кусками, и между белыми обломками заструилась кровь.
Это сновидение было полезным, оно давало выход желанию, однако он тут же оборвал его, потому что уходил в него много раз и до того, как встретился с Дэвидсоном на пепелище Келм-Дева, и после. Но этот сон не давал ничего, кроме облегчения. Глоток свежей воды. А ему нужна горькая! Надо вернуться далеко назад, не в Келм-Дева, а на ту длинную страшную улицу в городе пришельцев, который они называют Центр, где он вступил в бой со Смертью и был побежден.
Эбор Дендеп плела свою корзину и напевала. Возраст давно посеребрил шелковистый зеленый пушок на ее худых руках, но они быстро и ловко переплетали стебли папоротника. Она пела песню про то, как девушка собирает папоротник, — песню юности: «Я рву папоротник и не знаю, вернется ли он…» Ее слабый голос звенел, точно цикада. В листьях берез дрожало солнце. Селвер положил голову на руки.
Березовая роща находилась в центре селения Кадаст. Восемь тропок вели от нее, петляя между деревьев. В воздухе чуть пахло дымом. Там, где ветви редели, ближе к южной опушке, видна была печная труба, над которой поднимался дым — словно голубая пряжа разматывалась среди листьев. Внимательно вглядевшись, можно было заметить между дубами и другими деревьями крыши домов, возвышающиеся над землей на полметра. Может быть, сто, а может быть, двести — пересчитать их было очень трудно. Бревенчатые домики, на три четверти вкопанные в землю, ютились между могучими корнями, точно барсучьи норы. Сверху была настлана кровля из мелких веток, сосновой хвои, камыша и мхов. Такие крыши хорошо хранили тепло, не пропускали воду и были почти невидимы. Лес и восемьсот жителей селения занимались своими обычными делами повсюду вокруг березовой рощи, где сидела Эбор Дендеп и плела корзину из папоротника. «Ти-уит», — звонко свистнула птичка на ветке над ее головой. Человечьего шума было больше обычного, потому что за последние дни в селение пришло много чужих, не меньше пятидесяти человек. Почти все это были молодые мужчины и женщины, и они искали Селвера. Одни пришли из других селений севера, другие вместе с ним убивали в Келм-Дева. Они пришли сюда, следуя за слухами, потому что дальше хотели следовать за ним. Но перекликающиеся там и сям голоса, и болтовня купающихся женщин, и смех детей у ручья не заглушали утреннего хора птиц, жужжания насекомых и неумолчного шума живого леса, частью которого было селение.
По тропинке бежала девушка, молодая охотница, нежно-зеленая, как листва березы.
— Устная весть с южного берега, матушка, — сказала она. — Вестница в Женском Доме.
— Пришли ее сюда, когда она поест, — шепотом сказала Старшая Хозяйка. — Ш-ш-ш, Толбар, разве ты не видишь, что он спит?
Девушка нагнулась, сорвала широкий лист дикого табака и бережно положила его на глаза спящего, к которым, падая все круче, подбирался яркий солнечный луч. Селвер лежал, раскрыв ладони, и его изуродованное, покрытое рубцами лицо было повернуто вверх, с выражением простым и беззащитным, — Великий Сновидец, уснувший, точно маленький ребенок. Но Эбор Дендеп смотрела на лицо девушки. В игре трепетных теней оно светилось жалостью, ужасом и благоговением.
Толбар стремительно убежала. Вскоре появились две Старые Женщины и вестница. Они шли гуськом, бесшумно ступая по солнечному узору на тропинке. Эбор Дендеп подняла руку, предупреждая, чтобы они молчали. Вестница тотчас устало растянулась на земле. Ее зеленый мех с буроватым отливом был пропылен и слипся от пота — она бежала быстро и долго. Старые Женщины сели на солнечной прогалине и замерли, точно два обомшелых серых камня с ясными живыми глазами.
Селвер, борясь с не подчиняющейся ему явью сна, вскрикнул, объятый ужасом, и проснулся.
Он пошел к ручью и напился, а когда вернулся назад, его сопровождали пятеро или шестеро из тех, кто все время ходил за ним. Старшая Хозяйка отложила недоплетенную корзинку и сказала:
— Теперь привет тебе, вестница. Говори.
Вестница встала, поклонилась Эбор Дендеп и объявила свою весть:
— Я из Третата. Мои слова пришли из Сорброн-Дева, а прежде — от мореходов Пролива, а прежде из Бротера на Сорноле. Они для всего Кадаста, но сказать их следует человеку по имени Селвер, который родился от Ясеня в Эшрете. Вот эти слова: «В огромном городе великанов на Сорноле появились новые великаны, и многие из них — великанши. Желтая огненная лодка то улетает, то прилетает в месте, которое звалось Пеа. На Сорноле известно, что Селвер из Эшрета сжег селение великанов в Келм-Дева. Великий Сновидец изгнанников в Бротере видел в сновидении больше великанов, чем деревьев на всех Сорока Землях». Вот слова вести, которую я несу.
Она кончила свою напевную декламацию, и наступило молчание. Неподалеку какая-то птица прощебетала: «Вет-вет?», словно проверяя, как это звучит.
— Явь мира сейчас очень плохая, — сказала одна из Старых Женщин, потирая ревматическое колено.
С большого дуба, отмечавшего северную окраину селения, взлетел серый коршун и, развернув крылья, лениво повис на восходящем потоке теплого утреннего воздуха. Возле каждого селения обязательно было гнездо этих коршунов, исполнявших обязанности мусорщиков.
Через рощу пробежал толстый малыш, за которым гналась сестра, немногим его старше. Оба пищали тоненькими голосами, точно летучие мыши. Мальчик упал и заплакал. Девочка подняла его, вытерла ему слезы большим листом, и, взявшись за руки, они убежали в лес.
— Среди них был один, которого зовут Любов, — сказал Селвер, повернувшись к Старшей Хозяйке. — Я говорил про него Коро Мена, но не тебе. Когда тот убивал меня, Любов меня спас. Любов меня вылечил и освободил. Он хотел знать про нас как можно больше, и потому я говорил ему то, о чем он спрашивал, а он говорил мне то, о чем спрашивал я. И один раз я спросил его, как его соплеменники продолжают свой род, если у них так мало женщин. Он сказал, что там, откуда они прилетели, половина его соплеменников — женщины, но мужчины привезут их сюда, только когда приготовят для них место на Сорока Землях.
— Только когда мужчины приготовят место для женщин? Ну, им долгонько придется ждать! — сказала Эбор Дендеп. — Они похожи на людей из Вязовых Снов, которые идут спиной вперед, вывернув головы. Они делают из леса сухой песок на морском берегу, — (в их языке не было слова «пустыня»), — и говорят, будто готовят место для женщин! Лучше бы женщин выслали вперед. Может быть, у них Великие Сны видят женщины, кто знает? Они идут вперед спиной, Селвер. Они безумны.
— Весь народ не может быть безумным.
— Но ты же сказал, что они видят сны, только когда спят, а если хотят видеть их наяву, то принимают отраву и сны выходят из повиновения, ты же сам говорил? Есть ли безумие больше? Они не отличают яви сна от яви мира, точно младенцы. Может быть, убивая дерево, они думают, что оно вновь оживет!
Селвер покачал головой. Он по-прежнему говорил со Старшей Хозяйкой, словно они с ней были в роще одни, — тихим, неуверенным, почти сонным голосом.
— Нет, смерть они понимают хорошо… Конечно, они видят не так, как мы, но о некоторых вещах они знают больше и разбираются в них лучше, чем мы. Любов понимал почти все, что я ему говорил. Но из того, что он говорил мне, я не понимал очень многого. И не потому, что я плохо знаю их язык. Я его знаю хорошо, а Любов научился нашему языку. Мы записали их вместе. Но часть того, что он мне говорил, я не пойму никогда. Он сказал, что ловеки не из леса. Он сказал это совершенно ясно. Он сказал, что им нужен лес: деревья взять на древесину, а землю засеять травой. — Голос Селвера, оставаясь негромким, обрел звучность. Люди среди серебристых стволов слушали как завороженные. — И это тоже ясно тем из нас, кто видел, как они вырубают мир. Он говорил, что ловеки — такие же люди, как мы, что мы в родстве, и, быть может, в таком же близком, как рыжие и серые олени. Он говорил, что они прилетели из такого места, которое больше не лес: деревья там все срубили. У них есть солнце, но это не наше солнце, а наше солнце — звезда. Все это мне не было ясно. Я повторяю его слова, но не знаю, что они означают. Но это неважно. Ясно, что они хотят наш лес для себя. Они вдвое нас выше и гораздо тяжелее, у них есть оружие, которое стреляет много дальше нашего и изрыгает огонь, и есть небесные лодки. А теперь они привезли много женщин, и у них будут дети. Сейчас их здесь две-три тысячи, и почти все они живут на Сорноле. Но если мы прождем поколение или два, их станет вдвое, вчетверо больше. Они убивают мужчин и женщин, они не щадят тех, кто просит о жизни. Они не ищут победы пением. Свои корни они где-то оставили — может быть, в том лесу, откуда они прилетели, в их лесу без деревьев. А потому они принимают отраву, чтобы дать выход своим снам, но от этого только пьянеют или заболевают. Никто не может твердо сказать, люди они или нелюди, в здравом они уме или нет, но это неважно. Их нужно изгнать из леса, потому что они опасны. Если они не уйдут сами, их надо выжечь с Земель, как приходится выжигать гнездо жалящих муравьев в селениях. Если мы будем ждать, выкурят и сожгут нас. Они наступают на нас, как мы — на жалящих муравьев. Я видел, как женщина… Это было, когда они жгли Эшрет, мое селение… Она легла на тропе перед ловеком, прося его о жизни, а он наступил ей на спину, сломал хребет и отшвырнул ногой, как дохлую змею. Я сам это видел. Если ловеки — люди, значит они не способны или не умеют видеть сны и поступать по-людски. Они мучаются и потому убивают и губят, гонимые внутренними богами, которых пытаются вырвать с корнем, от которых отрекаются, вместо того чтобы дать им свободу. Если они люди, то плохие — они отреклись от собственных богов и страшатся увидеть во мраке собственное лицо. Старшая Хозяйка Кадаста, выслушай меня! — Селвер встал и выпрямился. Среди сидящих женщин он казался очень высоким. — Я думаю, для меня настало время вернуться в мою землю, на Сорноль, к тем, кто изгнан, и к тем, кто томится в рабстве. Скажи всем, кому в снах видится горящее селение, чтобы они шли за мной в Бротер.
Он поклонился Эбор Дендеп и пошел по тропинке, ведущей из березовой рощи. Он все еще хромал, и его плечо было перевязано, но шаг его был быстрым и легким, а голова гордо откинута, и казалось, что он сильнее и крепче здоровых людей. Юноши и девушки безмолвно пошли следом за ним.
— Кто это? — спросила вестница из Третата, провожая его взглядом.
— Тот, для кого была твоя весть, Селвер из Эшрета, бог среди людей. Тебе когда-нибудь доводилось видеть богов, дочка?
— Когда мне было десять лет, в наше селение приходил Флейтист.
— А, старый Эртель! Да-да. Он был сыном моего Дерева и, как я, родом из Северных долин. Ну так теперь ты увидела еще одного бога, и более великого. Расскажи о нем в Третате.
— А какой он, этот бог, матушка?
— Новый, — ответила Эбор Дендеп своим сухим старческим голосом. — Сын лесного пожара, брат убитых. Он тот, кто не возрождается. Ну а теперь ступайте отсюда, все ступайте. Узнайте, кто уходит с Селвером, соберите им на дорогу припасы. А меня пока оставьте тут. Меня томят дурные предчувствия, точно глупого старика. Мне надо уйти в сны…
Вечером Коро Мена проводил Селвера до того места среди бронзовых ив, где они встретились в первый раз. За Селвером на юг пошло много людей, больше шестидесяти, — редко кому доводилось видеть, чтобы столько людей вместе шли куда-то. Об этом будут говорить все, и потому еще многие и многие присоединятся к ним по дороге к морской переправе на Сорноль. Но на эту ночь Селвер воспользовался своим правом Сновидца быть одному. Остальные догонят его утром, и тогда в гуще людей и поступков у него уже не будет времени для медленного и глубокого течения Великих Сновидений.
— Здесь мы встретились, — сказал старик, останавливаясь под пологом плакучих ветвей и поникших листьев, — и здесь расстаемся. Люди, которые будут потом ходить по нашим тропам, наверное, назовут эту рощу рощей Селвера.
Селвер некоторое время ничего не говорил и стоял неподвижно, как древесный ствол, а серебро колышущихся листьев вокруг него темнело и темнело, потому что на звезды наползали тучи.
— Ты более уверен во мне, чем я сам, — наконец сказал он. Только голос во мраке.
— Да, Селвер… Меня хорошо научили уходить в сны, а кроме того, я стар. Теперь я почти не ухожу в сны ради себя. Зачем? Что может быть ново для меня? Все, чего мне хотелось от моей жизни, я получил, и даже больше. Я прожил всю мою жизнь. Дни, бесчисленные, как листья леса. Теперь я дуплистое дерево, живы лишь корни. И потому я вижу в снах только то, что видят все. У меня нет ни грез, ни желаний. Я вижу то, что есть. Я вижу плод, зреющий на ветке. Четыре года он зреет, этот плод дерева с глубокими корнями. Четыре года мы все боимся, даже те, кто живет далеко от селений ловеков, кто видел ловеков мельком, спрятавшись, или видел только их летящие лодки, или смотрел на мертвую пустоту, которую они оставляют на месте мира, или всего лишь слышал рассказы об этом. Мы все боимся. Дети просыпаются с плачем и говорят о великанах, женщины не уходят торговать далеко, мужчины в Домах не могут петь. Плод страха зреет. И я вижу, как ты срываешь его. Ты. Все, что мы боялись узнать, ты видел, ты изведал — изгнание, стыд, боль. Крыша и стены мира обрушены, матери умирают в страданиях, дети остаются необученными, непригретыми… В мир пришла новая явь — плохая явь. И ты в муках изведал ее всю. И ушел дальше всех. В дальней дали, у конца черной тропы, растет Дерево, а на нем зреет плод. И ты протягиваешь к нему руку, Селвер, ты срываешь его. А когда человек держит в руке плод этого Дерева, чьи корни уходят глубже, чем корни всего леса, мир изменяется весь. Люди узнают об этом. Они узнают тебя, как узнали мы. Не нужно быть стариком или Великим Сновидцем, чтобы узнать бога. Там, где ты проходишь, пылает огонь, только слепые не видят этого. Но слушай, Селвер, вот что вижу я и чего, быть может, не видят другие, и вот почему я тебя полюбил: я видел тебя в сновидениях до того, как мы встретились здесь. Ты шел по тропе, и позади тебя вырастали юные деревья — дуб и береза, ива и остролист, ель и сосна, ольха, вяз, ясень в белых цветках, все стены и крыши мира, обновленные и вовеки обновляющиеся. А теперь прощай, мой бог и мой сын, и да не коснется тебя опасность. Иди.
Селвер шел, а мрак сгущался все плотнее, и даже его глаза, привыкшие видеть ночью, уже не различали ничего, кроме сгустков и изломов черноты. Начал сеяться дождь. Он отошел от Кадаста всего на несколько километров, а надо либо зажечь факел, либо остановиться. Он решил остановиться и ощупью нашел удобное место между корнями гигантского каштана. Он сел, прислонившись к кряжистому стволу, который словно еще хранил частицу солнечного тепла. Мелкие дождевые капли, невидимые в темноте, стучали по листьям сверху, падали на его плечи, шею и голову, защищенные густым шелковистым мехом, на землю, на папоротники и кусты вокруг, на все листья в лесу и близко, и далеко. Селвер сидел так же неподвижно и тихо, как и серая сова на суку над ним, но он не спал и широко открытыми глазами вглядывался в шелестящий дождем мрак.
У капитана Раджа Любова болела голова. Боль возникала где-то в мышцах правого плеча и нарастающей волной прокатывалась вверх, разрешаясь громовым ударом над правым ухом. Центр речи расположен в коре левого полушария головного мозга, подумал он, но сказать это вслух не смог бы. У него не было сил ни говорить, ни читать, ни спать, ни думать. Кора — дыра. Мигрень — шагрень, о-о-о! Да, конечно, его еще в университете лечили от головных болей и потом, когда он проходил в армии обязательный профилактический психотерапевтический курс, но, улетая с Земли, он захватил с собой несколько капсул эрготамина — на всякий случай. И уже принял две, а также анальгетик «ангел-цветик», и транквилизатор, и пищеварительную таблетку, чтобы нейтрализовать действие кофеина, нейтрализующего действие эрготамина, однако сверло по-прежнему вгрызалось в череп изнутри, над правым ухом, под буханье литавр. Ухо, муха, боль, станиоль. Господи помилуй, пойди по мылу… Что делают атшияне, когда у них мигрень? Да не может у них быть мигрени! Они бы еще за неделю сняли напряжение, уйдя в сны. И ты попробуй… попробуй уйти в грезы. Начни, как учил тебя Селвер. Хотя Селвер ничего не знал об электричестве и потому не мог понять принципов энцефалографии, стоило ему услышать об альфа-волнах и о том, когда они возникают, как он сразу сказал: «Ну да — ты ведь об этом?» И на ленте, фиксировавшей то, что происходило в этой крошечной голове, покрытой зеленым мхом, сразу появился типичный альфа-график. И за полчаса он научил Любова, как включать и отключать альфа-ритмы. В сущности, проще простого. Но не сейчас — сейчас мир слишком давит на нас… о-о-о, над правым ухом бьет, и чутким слухом слышу, как Колесница Времени летит вперед, потому что атшияне сожгли позавчера Лагерь Смита и убили двести человек. Двести семь, если быть точным. Всех до единого, кроме капитана. Неудивительно, что капсулы не могут добраться до источника его головной боли — для этого нужно вернуться на два дня назад, очутиться на острове в трехстах километрах отсюда. За горами, за долами. Пепел, пепел, все рассыпалось пеплом. И в этом пепле — все, что он знал о высокоразумных существах мира, значащегося под номером сорок один. Прах, вздор, хаос неверных сведений и ложных гипотез. Пробыл здесь почти полных пять землет и верил, что атшияне не способны убивать людей — ни его расы, ни своей собственной. Он писал длинные доклады, объясняя, отчего они не способны убивать людей. И ошибся. Как ошибся!
Чего он не сумел увидеть и понять?
Пора было собираться на совещание в штабе. Любов осторожно поднялся на ноги, стараясь не качнуть головой, чтобы ее правая сторона не отвалилась. С медлительной плавностью человека, плывущего под водой, он подошел к столу, плеснул в стакан порционной водки и выпил ее. Водка встряхнула его, рассеяла, привела в нормальное состояние. Ему стало легче. Он вышел, решил, что не вынесет тряски мотоцикла, и зашагал по длинной и пыльной Главной улице Центрвилла к зданию штаба. Поравнявшись с баром «Луау», он с жадностью представил себе еще рюмку водки, но в дверь как раз входил капитан Дэвидсон, и Любов пошел дальше.
Представители с «Шеклтона» уже ждали в конференц-зале. Коммодор Янг, которого он знал, на этот раз захватил с собой с орбиты новых людей. На них не было летной формы, и несколько секунд спустя Любов с некоторой растерянностью сообразил, что это не земляне. Он сразу же подошел познакомиться с ними. Первый, господин Ор, был волосатый таукитянин, темно-серый, коренастый и угрюмый. Второй, господин Лепеннон, был высок, белокож и красив, как большинство хайнцев. Здороваясь, оба посмотрели на Любова с живым интересом, а Лепеннон сказал:
— Я только что прочел ваш доклад о сознательном управлении парадоксальным сном у атшиян, профессор Любов.
Это было приятно. И было приятно услышать свой собственный честно заслуженный титул. По-видимому, они прожили несколько лет на Земле и, возможно, были какими-то специалистами по врасу. Но коммодор, представляя их, не сказал, кто они и какое положение занимают.
Зал мало-помалу наполнялся. Пришли все, кто чем-либо руководил в колонии. Вслед за Госсе, главным экологом колонии, вошел капитан Сусун, глава отдела развития природных ресурсов планеты — другими словами, лесоразработок. Его капитанский чин, как и капитанский чин Любова, был данью предрассудкам армейского начальства. Вошел капитан Дэвидсон — стройный и красивый. Его худое сильное лицо дышало суровым спокойствием. У всех дверей встали часовые. Армейские спины были бескомпромиссно выпрямлены. Не заседание, а расследование, это ясно. Кто виноват? «Я виноват», — с отчаянием подумал Любов, но посмотрел через стол на капитана Дона Дэвидсона, посмотрел с брезгливостью и презрением.
Коммодор Янг заговорил очень спокойно и тихо:
— Как вам известно, господа, мой корабль сделал остановку тут, на сорок первой планете, только чтобы высадить новых колонистов, а порт назначения «Шеклтона» — восемьдесят восьмая планета, Престно, входящая в хайнскую группу. Однако мы не можем игнорировать нападение на один из ваших дальних лагерей, поскольку оно произошло во время нашего пребывания на орбите. Особенно ввиду некоторых новых событий, о которых при нормальном положении вещей вы были бы извещены несколько позже. Дело в том, что статус сорок первой планеты как земной колонии теперь подлежит пересмотру, а резня в вашем лесном лагере может его ускорить. В любом случае мы с вами должны что-то решить немедленно, так как я не могу долго задерживать здесь свой корабль. В первую очередь надо удостовериться, что относящиеся к делу факты известны всем присутствующим. Рапорт капитана Дэвидсона о событиях в Лагере Смита был записан на пленку, и на корабле мы его все прослушали. И вы здесь тоже? Прекрасно. Если у кого-нибудь из вас есть вопросы к капитану Дэвидсону, задавайте их. У меня вопрос есть. На следующий день, капитан Дэвидсон, вы вернулись в сожженный лагерь на большом вертолете с восемью солдатами. Получили ли вы разрешение от старшего офицера здесь, в Центре, на этот полет?
Дэвидсон встал:
— Да, получил.
— Были вы уполномочены приземлиться и поджечь лес в окрестностях бывшего лагеря?
— Нет, не был.
— Однако лес вы подожгли?
— Да, поджег. Я хотел выкурить пискунов, которые убили моих людей.
— У меня все. Господин Лепеннон?
Высокий хайнец откашлялся.
— Капитан Дэвидсон, — начал он, — считаете ли вы, что ваши подчиненные в Лагере Смита были в целом всем довольны?
— Да, считаю.
Дэвидсон говорил твердо и прямо. Казалось, его не тревожило положение, в котором он оказался. Конечно, этим флотским и инопланетянам он не подчинен и отчитываться за потерю двухсот человек, а также за самовольно принятые карательные меры должен только перед своим полковником. Однако его полковник присутствует здесь и слушает.
— Они получали хорошее питание и жили в хороших условиях, насколько это возможно во временном лагере? И рабочие часы у них были нормальными?
— Да.
— Дисциплина была исключительно суровой?
— Нет, конечно.
— В таком случае чем вы объясните этот мятеж?
— Я не понял вопроса.
— Если среди них не было никакого недовольства, почему часть ваших подчиненных перебила остальных и подожгла лагерь?
Наступило неловкое молчание.
— Разрешите мне, — сказал Любов. — На землян напали работавшие в лагере местные врасу, атшияне, объединившись со своими лесными соплеменниками. В своем рапорте капитан Дэвидсон называет атшиян «пискунами».
На лице Лепеннона отразились смущение и озабоченность.
— Благодарю вас, профессор Любов. Я неверно понял ситуацию. Мне представлялось, что слово «пискуны» означает категорию землян, выполняющих неквалифицированную работу в лесных лагерях. Считая, как и все мы, что атшияне как раса лишены агрессивности, я не мог предположить, что подразумеваются они. Собственно говоря, я даже не знал, что они вообще сотрудничают с вами в лесных лагерях… Но тогда мне тем более непонятно, чем были вызваны это нападение и мятеж?
— Я не знаю.
— Когда капитан сказал, что его подчиненные были всем довольны, подразумевал ли он и аборигенов? — буркнул таукитянин Ор.
Хайнец тотчас спросил у Дэвидсона тем же озабоченным вежливым голосом:
— А жившие в лагере атшияне тоже были всем довольны?
— Насколько мне известно, да.
— В их положении там или в порученной им работе не было ничего необычного?
Любов ощутил, как возросло внутреннее напряжение полковника Донга, его офицеров, а также командира звездолета — словно завернули винт на один оборот. Дэвидсон сохранял невозмутимое спокойствие.
— Ничего.
Любов понял, что на «Шеклтон» отсылались только его научные отчеты, а его протесты и даже предписываемые инструкцией ежегодные оценки «приспособления аборигенов к присутствию колонистов» лежат на дне ящика чьего-то стола здесь, в штабе. Эти двое неземлян ничего не знали об эксплуатации атшиян. Они — но не коммодор Янг: он успел несколько раз побывать на планете и, вероятно, видел загоны, в которые запирали пискунов. Да и в любом случае командир корабля, облетающего колонии, не может не знать, как складываются взаимоотношения землян и врасу. Как бы он ни относился к деятельности департамента по развитию колоний, вряд ли что-нибудь могло его удивить. Но таукитянин и хайнец — откуда им знать, что творится на колонизируемых планетах? Разве что случай забрасывал их в такую колонию по пути совсем в другое место. Лепеннон и Ор вообще не собирались спускаться здесь с орбиты. Или, возможно, их не собирались спускать, но, услышав о чрезвычайном происшествии, они настояли на этом. Почему коммодор взял их сюда? По своей воле или по их требованию? Он не сказал, кто они такие, но в них чувствовалась привычка распоряжаться, от них веяло сухим опьяняющим воздухом власти. Голова у Любова больше не болела, он испытывал бодрящее возбуждение, его лицо горело.
— Капитан Дэвидсон, — сказал он, — у меня есть несколько вопросов, касающихся вашей позавчерашней стычки с четырьмя аборигенами. Вы уверены, что среди них был Сэм, или Селвер Теле?
— Да, кажется.
— Вы знаете, что у него с вами личные счеты?
— Не имею ни малейшего представления.
— Нет? Поскольку его жена умерла у вас на квартире сразу после того, как вы учинили над ней насилие, он считает вас виновником ее смерти. И вы не знали этого? Он уже один раз бросился на вас здесь, в Центрвилле. И вы забыли про это? Ну, как бы то ни было, личная ненависть Селвера к капитану Дэвидсону, возможно, в какой-то мере объясняет это беспрецедентное нападение или отчасти дала ему толчок. Вспышки агрессивного поведения у атшиян вовсе не исключены — ни одно из моих исследований не давало материалов для подобного утверждения. Подростки, еще не овладевшие искусством контролировать сновидения и перепевать противника, часто борются между собой или дерутся на кулаках, причем это отнюдь не всегда дружеские состязания. Но Селвер — взрослый мужчина и сновидец. Тем не менее, когда он в первый раз в одиночку бросился на капитана Дэвидсона, им явно руководило стремление убить. Как, кстати, и капитаном Дэвидсоном. Я был свидетелем их схватки. В то время я счел, что это нападение — исключительный случай, минутное безумие, вызванное горем, тяжелой психической травмой, что оно вряд ли повторится. Я ошибся… Капитан, когда четверо атшиян бросились на вас из засады, как вы указали в своем рапорте, вас в конце концов прижали к земле?
— Да.
— В какой позе?
Спокойное лицо капитана Дэвидсона напряглось, и Любова кольнула невольная жалость. Он хотел запутать Дэвидсона в его собственной лжи и вынудить хотя бы раз сказать правду, но вовсе не унижать его публично. Обвинения в изнасиловании и убийстве только поддерживали внутреннее убеждение Дэвидсона, что он — истинный мужчина, но теперь это лестное представление о себе оказывалось под угрозой. Любов вынудил его вспомнить, как он, профессиональный солдат, сильный, хладнокровный, бесстрашный, был брошен на землю врагами ростом с шестилетнего ребенка… Во что обошлась Дэвидсону всплывшая в его памяти картина, как он впервые смотрел на зеленых человечков не сверху вниз, а снизу вверх?
— Я лежал на спине.
— Голова у вас была откинута или повернута?
— Не помню.
— Я пытаюсь установить определенный факт, капитан, который помог бы объяснить, почему Селвер вас не убил, хотя у него были личные счеты с вами и незадолго до этого он участвовал в истреблении двухсот человек. Я подумал, что вы могли случайно принять одну из тех поз, которые заставляют атшиянина сразу же оставить своего противника.
— Я не помню.
Любов обвел взглядом сидевших за столом. Все лица выражали любопытство, но некоторые были настороженными.
— Эти умиротворяющие жесты и позы могут опираться на какие-то врожденные инстинкты или представлять собой рудименты реакции бегства, но они получили социальное развитие, усложнились и теперь заучиваются. Для наиболее действенной и совершенной позы покорности надо лечь навзничь, закрыть глаза и повернуть голову так, чтобы подставить противнику ничем не защищенное горло. Я убежден, что ни один атшиянин на этих островах просто физически не способен причинить вред врагу, принявшему эту позу. И прибегнет к тому или иному способу, чтобы дать выход гневу и желанию убить. Когда они вас повалили, капитан, может быть, Селвер запел?
— Что-что?
— Он запел?
— Не помню.
Стена. Непробиваемая. Любов уже хотел пожать плечами и замолчать, но тут таукитянин спросил:
— Что вы имеете в виду, профессор Любов?
Наиболее приятной чертой довольно жесткого таукитянского характера была любознательность, бескорыстное и неутомимое любопытство: таукитяне даже умирали охотно, интересуясь, что будет дальше.
— Видите ли, — ответил Любов, — атшияне заменяют физический поединок ритуальным пением. Это опять-таки широко распространенное в природе явление, и, возможно, оно опирается на какие-то физиологические моменты, хотя у людей трудно предположить «врожденные инстинкты» такого рода. Но как бы то ни было, здесь у всех высших приматов существуют голосовые состязания между двумя самцами — они воют или свистят. В конце концов доминирующий самец может дать противнику оплеуху, но чаще всего они просто около часа стараются переорать друг друга. Атшияне сами усматривают в этом аналогию со своими певческими состязаниями, которые также бывают только между мужчинами, однако, как они сами отмечают, у них такое состязание не только дает выход агрессивным побуждениям, но и представляет собой вид искусства. Победа остается за более умелым певцом. И я подумал, не пел ли Селвер над капитаном Дэвидсоном, если же пел, то потому ли, что не мог убить, или потому, что предпочел бескровную победу? Эти вопросы неожиданно приобрели большую важность.
— Профессор Любов, — сказал Лепеннон, — насколько эффективны эти приемы для разрядки агрессивности? Они универсальны?
— У взрослых — да. Так говорили все те, у кого я собирал сведения, и мои личные наблюдения полностью это подтверждали… До позавчерашнего дня. Изнасилование, избиение и убийство им практически неизвестны. Конечно, не исключаются несчастные случаи. И тяжелые мании. Но последние — редкость.
— А как они поступают с опасными маньяками?
— Изолируют. В буквальном смысле слова. На уединенных островах.
— Но атшияне не вегетарианцы, они охотятся на животных?
— Да. Мясо принадлежит к основным продуктам их питания.
— Поразительно! — воскликнул Лепеннон, и его белая кожа стала еще белее от волнения. — Человеческое общество с надежным антивоенным тормозом? А какой ценой это достигается, профессор Любов?
— Точного ответа я дать не могу. Пожалуй, ценой отказа от изменений. Их общество статично, устойчиво, однородно. У них нет истории. Полнейшая гомогенность и ни малейшего прогресса. Можно сказать, что, подобно лесу, дающему им приют, они достигли оптимального равновесия. Но это вовсе не значит, что они лишены способности к адаптации.
— Господа, все это очень интересно, но лишь в довольно узком смысле и не имеет прямого отношения к тому, что мы пытаемся тут установить.
— Извините, полковник Донг, но, возможно, это и есть объяснение. Итак, профессор Любов?
— Возникает вопрос, не доказывают ли они сейчас эту свою способность. Приспосабливая свое поведение к нам. К колонии землян. На протяжении четырех лет они вели себя с нами так же, как друг с другом. Несмотря на физические различия, они признали в нас членов своего вида, то есть людей. Однако мы вели себя не так, как должны себя вести им подобные. Мы полностью игнорировали систему отношений, права и обязанности, сопряженные с отсутствием насилия. Мы убивали, изгоняли и порабощали людей этой планеты, уничтожали их общины и рубили их леса. Нет ничего удивительного, если они решили, что нас нельзя считать людьми.
— А значит, можно убивать, как животных. Да-да, конечно, — сказал таукитянин, наслаждаясь логичностью этого построения, но лицо Лепеннона застыло, словно высеченное из белого мрамора.
— Порабощали? — переспросил хайнец.
— Капитан Любов излагает свои личные теории и мнения, — поспешно вмешался полковник Донг, — которые, должен сказать прямо, мне представляются ошибочными, и мы с ним уже обсуждали их прежде, но к теме нашего совещания они отношения не имеют. Мы никого не порабощаем. Некоторые аборигены играют полезную роль в наших начинаниях. Добровольный автохтонный корпус является составной частью всех здешних поселений, кроме временных лагерей. У нас не хватает людей для осуществления наших целей, мы постоянно нуждаемся в рабочих руках и используем всех, кого удается найти, но отнюдь не в формах, которые подпадали бы под определение рабства. Разумеется, нет.
Лепеннон хотел что-то сказать, но промолчал, уступая черед таукитянину, однако тот спросил только:
— Какова численность обеих рас?
Ему ответил Госсе:
— Землян в настоящее время здесь находится две тысячи шестьсот сорок один человек. Любов и я оцениваем численность местных врасу очень приблизительно в три миллиона.
— Вам следовало бы учесть эти статистические данные, прежде чем вы начали менять местные обычаи! — заметил Ор с неприятным, однако вполне искренним смехом.
— Мы достаточно вооружены и оснащены, чтобы противостоять любым агрессивным действиям со стороны аборигенов, — вмешался полковник. — Однако специалисты первой обзорной экспедиции и наши собственные — и в первую очередь капитан Любов — в полном согласии между собой внушали нам, будто новотаитяне — примитивные, безобидные и миролюбивые существа. Как выяснилось теперь, эти сведения были явно ошибочными…
— Явно! — перебил Ор. — Считаете ли вы, полковник, что люди как вид — примитивные, безобидные и миролюбивые существа? Конечно нет. Но вы ведь знали, что врасу на этой планете — люди? Точно такие же, как вы, как я или Лепеннон, поскольку все мы восходим к одной хайнской расе?
— Я знаю о существовании такой гипотезы…
— Полковник, это исторический факт!
— Я не обязан признавать это фактом! — огрызнулся старик-полковник. — И мне не нравится, когда мне навязывают чужие мнения. Я знаю другой факт: пискуны ростом в метр, они покрыты зеленым мехом, они не спят, и они не люди в том смысле, в каком я понимаю это слово!
— Капитан Дэвидсон, — спросил таукитянин, — по-вашему, местные врасу — люди или нет?
— Не знаю.
— Но вы совершили половой акт с аборигенкой — с женой этого Селвера. Значит, вы считали ее женщиной, а не животным? А остальные? — Он обвел взглядом побагровевшего полковника, нахмурившихся майоров, взбешенных капитанов и растерянных специалистов. Его лицо выразило брезгливое презрение. — Ход ваших мыслей нелогичен, — закончил он.
По его понятиям, это было грубейшее оскорбление.
Командир «Шеклтона» наконец вынырнул из омута общего смущенного молчания:
— Итак, господа, трагические события в Лагере Смита, вне всякого сомнения, тесно связаны с взаимоотношениями, установившимися между колонией и местным населением, а потому их нельзя рассматривать как малозначительный или случайный эпизод. Именно это мы и должны были установить, поскольку в нашем распоряжении есть средство, которое поможет вам выйти из затруднений. Цель нашего полета вовсе не исчерпывается доставкой сюда двух сотен невест, хотя я и знаю, как вы их ждали. На Престно возникли некоторые сложности, и нам поручено доставить тамошнему правительству ансибль. Другими словами, АМС — аппарат мгновенной связи.
— Что? — воскликнул Серенг, глава инженерной службы.
Все земляне растерянно уставились на коммодора Янга.
— У нас на борту находится ранняя его модель, которая обошлась примерно в годовой доход целой планеты. Но с того момента, когда мы покинули Землю, прошло двадцать семь землет, и теперь их научились изготовлять гораздо дешевле. Ими оснащаются все корабли космофлота, и автоматический корабль или корабль с командой, который доставил бы его вам при нормальном положении вещей, уже находится в полете. Точнее говоря, если я ничего не спутал, это корабль с командой, и он должен прибыть сюда через девять и четыре десятых земгода.
— Откуда вы знаете? — спросил кто-то, невольно подыграв коммодору, который ответил с улыбкой:
— Из переговоров по нашему ансиблю. Господин Ор, это изобретение ваших сопланетян, так не объясните ли вы его устройство присутствующим?
Таукитянин не смягчился.
— Пытаться объяснять им принцип действия ансибля бессмысленно, — сказал он. — Назначение же его можно изложить в двух словах: мгновенная передача сведений на любое расстояние. Один его элемент должен находиться на астрономическом теле, имеющем значительную массу, второй — в любой точке космоса. С момента выхода на орбиту «Шеклтон» ежедневно обменивался информацией с Землей, находящейся на расстоянии в двадцать семь световых лет. Для передачи вопроса и получения ответа уже не требуется пятидесяти четырех лет, как при использовании электромагнитных аппаратов. Передача происходит мгновенно, и разрыва во времени между мирами более не существует.
— Едва мы вошли в пространство-время этой планеты, мы, так сказать, позвонили домой, — мягко продолжал коммодор. — И нам сообщили, что произошло за двадцать семь лет нашего полета. Разрыв во времени по-прежнему существует для материальных тел, но не для связи. Вы, конечно, понимаете, что АМС для нас как космических видов важен не меньше, чем была важна речь на более ранней ступени нашей эволюции. Он тоже создает возможность для возникновения общества.
— Господин Ор и я покинули Землю двадцать семь лет назад в качестве представителей правительств Тау Второй и Хайна, — сказал Лепеннон. Голос его оставался кротким и вежливым, но из него исчезла всякая теплота. — В то время обсуждалось создание союза или лиги цивилизованных миров, которое стало возможным с появлением мгновенной связи. Сейчас Лига Миров существует. Она существует уже восемнадцать лет. Господин Ор и я являемся теперь эмиссарами Совета Лиги и потому обладаем определенными полномочиями и властью, которых не имели, когда улетали с Земли.
Эта троица с космолета твердит о том, будто существует аппарат мгновенной связи, будто существует межзвездное надправительство. Хотите — верьте, хотите — нет. Они сговорились и лгут. Вот какая мысль возникла в мозгу у Любова.
Он взвесил ее и решил, что она достаточно логична, но продиктована безотчетной подозрительностью, психическим защитным механизмом, и отбросил ее. Однако среди штабных, натренированных мыслить по заданным схемам, среди этих специалистов по самозащите найдется немало таких, кто уверует в это подозрение так же безоговорочно, как он его отбросил. Они не могут не прийти к выводу, что человек, вдруг претендующий на совершенно новую форму власти, должен быть или лжецом, или заговорщиком. Они бессильны что-либо изменить в своем мировосприятии, как и он сам, Любов, натренированный сохранять беспристрастность и гибкость мышления, хочет он того или нет.
— Должны ли мы поверить всему… всему этому, только полагаясь на ваше слово? — произнес полковник Донг с достоинством, но жалобно: его мыслительные процессы протекали недостаточно четко, и ему было ясно, что не следует верить ни Лепеннону, ни Ору, ни Янгу, но тем не менее он поверил им и перепугался.
— Нет, — ответил таукитянин. — С этим покончено. Прежде колониям вроде вашей приходилось полагаться на сведения, доставляемые космолетами, и устаревшую радиоинформацию. Но теперь вы можете сразу получить все необходимые подтверждения. Мы намерены передать вам ансибль, предназначавшийся для Престно. Лига уполномочила нас на это — разумеется, через ансибль. Ваша колония находится в тяжелом положении. В гораздо более тяжелом, чем можно было заключить по вашим рапортам. Ваши рапорты очень неполны — то ли из-за глупого неведения, то ли из-за сознательной цензуры. Однако теперь вы получили ансибль и можете прямо снестись с вашим земным руководством, чтобы запросить инструкции. Ввиду глубоких изменений, которые произошли в организации управления Землей после нашего отлета, я рекомендовал бы вам сделать это безотлагательно. Теперь нет никаких оправданий ни для безоговорочного следования устаревшим инструкциям, ни для невежества, ни для безответственной автономии.
Стоит таукитянину оскорбиться, и он уже не в силах совладать с собой. Господин Ор позволяет себе лишнее, и коммодор Янг должен был бы его одернуть. Но есть ли у него такое право? Какими полномочиями наделен «эмиссар Совета Лиги Миров»? Кто здесь главный? Любову вдруг стало страшно, и его виски словно стянул железный обруч. Возвращалась головная боль. Он взглянул на сидящего напротив Лепеннона, на переплетенные длинные белые пальцы его рук, которые спокойно лежали, отражаясь в полированной поверхности стола. Мраморная белизна кожи была скорее неприятна Любову, воспитанному в земных эстетических понятиях, но сила и безмятежность этих рук ему нравились. У хайнцев цивилизация в крови, думал он, ведь они приобщились к ней так давно. Они вели социально-интеллектуальную жизнь с грацией охотящейся в саду кошки, с неколебимой уверенностью ласточки, летящей через море вслед за летом. Они достигли всего. Им не надо было притворяться или фальшивить. Они были тем, чем были. Никто не укладывался в параметры человека так безупречно. Разве только зеленый народец? Измельчав, переприспособившись, застыв в своем развитии, пискуны так абсолютно, так честно, безмятежно были тем, чем были…
Бентон, один из офицеров, спросил Лепеннона, находятся ли они на планете в качестве наблюдателей Лиги… (он запнулся) Лиги Миров или уполномочены…
Лепеннон вежливо вывел его из затруднения:
— Мы просто наблюдатели и не имеем полномочий распоряжаться. Вы по-прежнему ответственны только перед Землей.
— Следовательно, ничто, в сущности, не изменилось! — с облегчением сказал полковник Донг.
— Вы забываете про ансибль, — перебил Ор. — Сразу после совещания я научу вас пользоваться им. И вы сможете проконсультироваться с вашим департаментом.
Заговорил Янг:
— Поскольку решение вашей проблемы не терпит отлагательств, а Земля теперь стала членом Лиги и Колониальный кодекс за последние годы мог значительно измениться, совет господина Ора весьма разумен и своевремен. Мы должны быть очень благодарны господину Ору и господину Лепеннону за их решение предоставить земной колонии ансибль, предназначенный для Престно. Это было их решение. Я же мог только от всего сердца с ними согласиться. Теперь остается еще один вопрос, решить который должен я, опираясь на ваше мнение. Если вы считаете, что колонии угрожают новые нападения все большего числа аборигенов, я могу задержать мой корабль здесь еще недели на две для пополнения вашего оборонительного оружия. Кроме того, я могу эвакуировать женщин. Детей в колонии пока еще нет, не так ли?
— Да, — сказал Госсе. — А женщин тут теперь четыреста восемьдесят две.
— Что же, у меня есть место для трехсот восьмидесяти пассажиров. Еще сто как-нибудь разместим. Лишняя масса замедлит возвращение домой примерно на год, но и только. К сожалению, ничего больше я вам предложить не могу. Мы должны лететь дальше, на Престно, ближайшую к вам планету, расстояние до которой, как вы знаете, чуть меньше двух световых лет. На обратном пути к Земле мы опять побываем здесь, но это будет не раньше чем через три с половиной земгода. Вы столько продержитесь?
— Конечно, — сказал полковник, и остальные поддержали его. — Мы предупреждены, и больше нас врасплох не застанут.
— А аборигены? — сказал таукитянин. — Они смогут продержаться еще три с половиной года?
— Да, — сказал полковник.
— Нет, — сказал Любов. Он все это время следил за выражением лица Дэвидсона, и в нем нарастало что-то похожее на панику.
— Полковник? — вежливо осведомился Лепеннон.
— Мы здесь уже четыре года, и аборигены благоденствуют. Места хватает для всех нас с избытком — как вам известно, планета очень мало населена, и ее никогда не открыли бы для колонизации, если бы дело обстояло иначе. Ну а если им снова взбредет в голову напасть, они нас больше врасплох не застанут. Нас неверно информировали относительно характера этих аборигенов, но мы прекрасно вооружены и сумеем защититься, хотя никаких карательных мер мы не планируем. Колониальный кодекс абсолютно запрещает что-либо подобное, и, пока я не узнаю, какие правила ввело новое правительство, мы будем строго соблюдать прежние правила, как всегда их соблюдали, а в них прямо указано на недопустимость широких карательных действий или геноцида. Просьб о помощи мы посылать не будем: в конце-то концов, колония, удаленная от родной планеты на двадцать семь световых лет, должна рассчитывать главным образом на собственные ресурсы и вообще полагаться только на себя, и я не вижу, как АМС может что-либо изменить в этом отношении, поскольку корабли, люди и грузы, как и раньше, перемещаются в космосе со скоростью, всего лишь близкой к световой. Мы будем по-прежнему отправлять на Землю лесоматериалы и сами о себе заботиться. Женщинам никакой опасности не грозит.
— Профессор Любов? — сказал Лепеннон.
— Мы здесь четыре года, и я не уверен, что местная человеческая культура сможет выдержать еще четыре. Что касается общей экологии планеты, полагаю, Госсе подтвердит мои слова, если я скажу, что мы невосстановимо погубили экологические системы на одном Большом острове, нанесли им огромный ущерб здесь, на Сорноле, который можно считать почти материком, и, если лесоразработки будут продолжаться нынешними темпами, еще до конца десятилетия почти наверное превратим в пустыню все крупные обитаемые острова. Ни штаб колонии, ни Лесное бюро в этом не виноваты: они просто следовали «плану развития», который был составлен на Земле на основании далеко не достаточных сведений о планете, ее экологических системах и аборигенах.
— Мистер Госсе? — произнес вежливый голос.
— Ну, Радж, вы, пожалуй, преувеличиваете. Бесспорно, Свалку — остров, где, вопреки моим рекомендациям, лесоразработки велись слишком интенсивно, — приходится сбросить со счетов. Если на определенной площади лес вырубается свыше определенного процента, фибровник отмирает, а именно корневая система этого растения связывает почву на расчищенной земле, без чего почва превращается в пыль и стремительно уносится ветрами и ливнями. Однако я не могу согласиться с тем, что данные нам установки неверны, — надо лишь строго им следовать. Они опираются на тщательное изучение планеты. И здесь, на Центральном острове, мы, точно следуя плану, добились успеха — эрозия незначительна, а расчищенная земля очень плодородна. Разработка леса вовсе не означает создания пустыни — ну разве что с точки зрения белки. Мы не знаем точно, как экосистемы здешних первобытных лесов приспособятся к новой комбинации леса, степи и пахотной земли, предусмотренной планом развития, но мы знаем, что во многих случаях шансы на адаптацию и выживание очень велики…
— Именно это утверждало экологическое бюро, когда речь шла об Аляске в первый период первого пищевого кризиса, — перебил Любов. Горло у него сжала судорога, и голос звучал пронзительно и хрипло. А он-то надеялся, что Госсе его поддержит! — Сколько ситкинских елей вам довелось увидеть за вашу жизнь, Госсе? Сколько белых сов? Или волков? Или эскимосов? После пятнадцати лет осуществления «программы развития» сохранилось около трех процентов исконных аляскинских видов, как растений, так и животных. А сейчас их число равно нулю. Лесная экология очень хрупка. Если лес гибнет, с ним гибнет и его фауна. А в языке атшиян лес называется тем же словом, которое означает мир. Вселенную. Коммодор Янг, я официально ставлю вас в известность, что, если колонии непосредственная опасность пока не грозит, она грозит всей планете…
— Капитан Любов! — перебил старый полковник. — Офицеры специальных служб не могут обращаться с подобными заявлениями к офицерам других служб, но только к руководству колонии, которое одно правомочно их рассматривать, и я не потерплю дальнейших попыток давать рекомендации без предварительного согласования.
Любов, застигнутый врасплох собственной вспышкой, извинился и попытался принять спокойный вид. Если бы он не потерял контроля над собой! Если бы у него не сорвался голос! Если бы у него хватило выдержки… А полковник тем временем продолжал:
— Нам представляется, что вы допустили серьезные ошибки в оценке миролюбия и отсутствия агрессивности у здешних аборигенов, и мы не предвидели и не предотвратили страшную трагедию в Лагере Смита именно потому, что положились на ваше мнение как мнение специалиста, капитан Любов. Поэтому я думаю, что нам придется подождать, пока другие специалисты по врасу не смогут изучить их глубже, поскольку факты свидетельствуют, что ваши заключения содержали существеннейшие ошибки.
Любов принял это молча. Пусть Янг и инопланетяне посмотрят, как они сваливают вину друг на друга. Тем лучше! Чем больше они будут препираться, тем вероятнее, что эти эмиссары проведут инспекцию, возьмут их под контроль. И ведь он действительно виноват, он действительно ошибся! «К черту самолюбие, лишь бы уберечь лесных людей!» — подумал Любов и с такой силой ощутил всю глубину своего унижения и самопожертвования, что у него на глаза навернулись слезы.
Тут он заметил, что Дэвидсон внимательно на него поглядывает.
Он выпрямился, лицо у него горело, в висках стучала кровь. Он не станет терпеть насмешек этой скотины Дэвидсона. Неужели Ор и Лепеннон не видят, что такое Дэвидсон и какой он здесь пользуется властью, тогда как его, Любова, власть — одна фикция, исчерпывающаяся правом «давать рекомендации»? Если все ограничится установкой этого их сверхрадио, трагедия в Лагере Смита почти наверняка станет предлогом для систематического истребления аборигенов. С помощью бактериологических средств, скорее всего. Через три с половиной года «Шеклтон» вернется на Новое Таити и найдет тут процветающую колонию и никаких трудностей с пискунами. Абсолютно никаких. Эпидемия — такая жалость… Мы приняли все меры, требуемые Колониальным кодексом, но, вероятно, произошла мутация — ни малейшей резистентности, но тем не менее мы сумели спасти часть их, перевезя на Новофолклендские острова в южном полушарии, где они прекрасно себя чувствуют — все шестьдесят два аборигена.
Совещание закончилось. Любов встал и перегнулся через стол к Лепеннону.
— Сообщите Лиге, что необходимо спасти леса, лесных людей, — сказал он еле слышно, потому что судорога сжимала его горло. — Вы должны это сделать, должны!
Хайнец посмотрел ему в глаза. Его взгляд был ласковым, сдержанным, бездонным. Он ничего не ответил.
Рассказать кому-нибудь — не поверят! Они все свихнулись. Эта проклятая планета им всем мозги набекрень сдвинула, одурманила, вот они и дрыхнут наяву не хуже пискунов. Да если бы ему самому еще раз прокрутили то, чего он насмотрелся на этом «совещании» и на инструктаже после, он бы не поверил. Командир корабля Звездного флота лижет пятки двум гуманоидам? Инженеры и техники визжат и пускают слюни из-за какого-то дурацкого радио, а волосатый таукитянин измывается над ними и бахвалится, словно земная наука давным-давно не предсказала появление АМС? Гуманоиды идейки-то свистнули, использовали и назвали свою штуковину ансиблем, чтобы никто не сообразил, что это всего-навсего АМС. Но хуже всего было это их совещание, когда псих Любов орал всякую чушь, а полковник Донг не заткнул ему пасть, позволил оскорблять и Дэвидсона, и весь штаб, и всю колонию, а эти две инопланетные морды сидят и ухмыляются — плюгавая серая макака и долговязая бледная немочь сидят и потешаются над людьми!
Хуже некуда. Но и когда «Шеклтон» улетел, лучше не стало. Ну ладно, пусть его отправили на Новую Яву в распоряжение майора Мухамеда, он не в претензии. Полковник должен был наложить на него дисциплинарное взыскание. В душе-то старик Динг-Донг наверняка одобряет, что он прошелся с огоньком по острову Смита и дал урок пискунам, но сделал он это по собственной инициативе, а дисциплина есть дисциплина, и полковник обязан был призвать его к порядку. Что поделаешь, играть надо по правилам. Но вот какое отношение к правилам имеет то, что вякает их телевизор-переросток, который они называют ансиблем? Этот их новый идол в штаб-квартире, на который они не намолятся?
Инструкции из Карачи, от департамента развития колоний. «Не допускать контактов между землянами и атшиянами, кроме тех, инициаторами которых будут атшияне». Проще говоря, с этих пор от пискуньих нор держись подальше, а рабочую силу ищи где хочешь! «Использование добровольного труда не рекомендуется, использование принудительного труда запрещается». Опять двадцать пять! А как тогда вести лесоразработки, об этом они подумали? Нужны Земле эти бревна и доски или нет? Небось все еще шлют робогрузовозы на Новое Таити по четыре в год, и каждый везет на Землю первоклассные пиломатериалы на тридцать миллионов неодолларов. Естественно, департаменту эти миллиончики очень даже кстати. Там сидят деловые люди. И инструкции идут не от них, это и дураку ясно.
«Колониальный статус сорок первой планеты пересматривается». Новым Таити ее уже больше не называют, скажите пожалуйста! «До вынесения окончательного решения колонисты должны соблюдать предельную осторожность в отношениях с местными обитателями… Использование какого бы то ни было оружия, кроме мелкокалиберных пистолетов, предназначенных для самозащиты, категорически запрещается». Прямо как на Земле, только там и пистолеты давно запрещены. Но за каким, спрашивается, чертом человек пролетел расстояние в двадцать семь световых лет, если на неосвоенной планете у него отбирают и автоматы, и огненный студень, и бомбы-лягушки? Нет-нет! Сидите себе, посиживайте, пай-мальчики, а пискуны пусть спокойненько плюют тебе в лицо, и распевают над тобой песни, и втыкают тебе нож в брюхо, и жгут твой лагерь! Но ты и пальцем не тронь милых зеленых малюток. И думать не смей!
«Всемерно рекомендуется политика воздержания от контактов, какие бы то ни было агрессивные или карательные действия строго запрещаются».
Вот она, суть всех этих «ансиблеграмм», и любой дурак сообразил бы, что шлет их не колониальный департамент. Не могли же они там настолько измениться за тридцать лет! Это все были практичные люди, они трезво смотрели на вещи и знали, какова жизнь на неосвоенных планетах. Всякому, кто не спятил от геошока, должно быть ясно, что это фальшивки. Может, они прямо заложены в аппарат — набор ответов на наиболее вероятные вопросы и выдает их аналитическое устройство. Инженеры, правда, вякают, что они бы такое сразу обнаружили. Может, и так. Тогда, значит, эта штука и в самом деле дает мгновенную связь с другой планетой, да только не с Землей. Вот это уж точно! Во второй передатчик ответы вкладывают не люди, а инопланетяне, гуманоиды. Скорее всего, таукитяне: аппарат сконструировали они и вообще соображать, подлецы, умеют. Как раз из тех, кто наверняка замышляет прибрать к рукам всю Галактику. Хайнцы, конечно, с ними стакнулись: розовые слюни в ансиблеграммах так и отдают хайнцами. Какая их конечная цель — отгадать, сидя здесь, непросто. Может, рассчитывают ослабить Землю, втянув ее в эту аферу с Лигой Миров. Ну а что они затеяли тут, на Новом Таити, понять легко: предоставят пискунам разделаться с людьми, и концы в воду. Свяжут по рукам и ногам ансиблевыми фальшивками, и пусть их режут все, кому не лень. Гуманоиды помогают гуманоидам — крысы помогают крысам.
А полковник Донг все это кушает. И намерен выполнять приказы. Так прямо и заявил: «Я намерен выполнять приказы Земли, а вы, Дон, вы, черт побери, будете выполнять мои приказы, а на Новой Яве — приказы майора Мухамеда». Дурак он старый, Динг-Донг, но Дэвидсон ему нравится, а он — Дэвидсону. Какие там еще приказы, когда надо спасать человечество от заговора гуманоидов! Но старика все-таки жаль! Дурак, зато мужественный и верный долгу. Не прирожденный предатель, не то что Любов — ханжа, нытик, язык без костей. Вот пусть пискуны его первым и прикончат, умника Раджа Любова, прихвостня гуманоидов.
Некоторые люди, особенно среди азиев и хиндазиев, так и рождаются предателями. Не все, конечно, но некоторые. А некоторые люди рождаются спасителями. Ну так уж они устроены, и никакой особой заслуги тут нет — как в евроафрском происхождении или в крепком телосложении. Он так на это и смотрит. Если в его силах будет спасти мужчин и женщин Нового Таити, он их спасет, а если нет — он, во всяком случае, сделает, что сможет, и говорить больше не о чем.
А, да — женщины! Это, конечно, обидно. Вывезли с Новой Явы всех до единой и больше из Центрвилла не шлют никого. «Пока еще опасно», — ничего умнее в штабе не придумали! А каково ребятам в трех дальних лагерях, это они учитывают? Пискуний не тронь, баб всех забрали в Центрвилл — на что они, собственно, рассчитывают? Ясное дело, ребята озлятся. Ну да долго это не протянется. Такая идиотская ситуация стабильной быть не может. Если теперь, после отлета «Шеклтона», они не вернутся понемножку в прежнюю колею, капитану Д. Дэвидсону придется легонько их подтолкнуть. Ладно, он готов потрудиться сверх положенного, лишь бы все пришло в норму.
В то утро, когда он улетал с Центрального, они отпустили всех рабочих пискунов — иди гуляй! Закатили благородную речугу на ломаном наречии, открыли ворота загона и выпустили всех ручных пискунов — всех до единого: носильщиков, землекопов, поваров, мусорщиков, домашних слуг и служанок, ну всю ораву. И хоть бы один остался! А ведь некоторые служили у своих хозяев с самого основания колонии, четыре земгода! Но они о верности и понятия не имеют! Собака там или шимпанзе хозяина бы не бросили. А эти еще и до собак не развились, остались на одном уровне с крысами и змеями: умишка только на то и хватает, чтобы обернуться и тяпнуть тебя, едва выпустишь их из клетки. Динг-Донг совсем спятил — выпустил пискунов прямо рядом с городом. Надо было свезти их всех на Свалку: пусть бы передохли там с голоду. Но эти два гуманоида и их говорящий ящик здорово напугали Донга. И если бы дикие пискуны на Центральном задумали устроить резню, как в Лагере Смита, у них теперь хоть отбавляй полезных помощников, которые знают город, знают порядки в нем, знают, где находится арсенал, где выставляются часовые и все прочее. Ну, если Центрвилл спалят, пусть там в штабе сами себе спасибо скажут. Собственно говоря, ничего другого они и не заслуживают. За то, что позволили предателям задурить себе голову, за то, что послушали гуманоидов и пренебрегли советами людей, которые знают, что такое пискуны на самом деле.
Никто из штабных молодчиков не слетал, как он, в лагерь, не поглядел на золу, на разбитые машины, на обгоревшие трупы. А труп Ока — там, где они перебили команду лесорубов… У него из обоих глаз торчали стрелы, будто какое-то жуткое насекомое высунуло усики и нюхает воздух. А, черт! Так и мерещится, так и мерещится!
Хоть одно хорошо: что бы там ни требовали фальшивки, а у ребят на Центральном будет для защиты кое-что получше «мелкокалиберных пистолетов». У них есть огнеметы и автоматы. Шестнадцать малых вертолетов оснащены пулеметами, и с них удобно бросать банки с огненным студнем. А пять больших вертолетов несут полное боевое вооружение. Ну да оно им и не понадобится. Достаточно подняться на малом вертолете над расчищенными районами, отыскать там ораву пискунов с их чертовыми луками и стрелами да забросать банками со студнем, а потом любоваться сверху, как они мечутся и горят. Вот это дело! Представляешь себе их, и в животе теплеет, словно о бабе думаешь или вспоминаешь, как этот пискун, Сэм, бросился на тебя, а ты ему в четыре удара всю морду разворотил. А все эйдетическая память да воображение поярче, чем у некоторых, — никакой его заслуги тут нет, просто так уж он устроен.
По правде сказать, мужчина только тогда по-настоящему и мужчина, когда он переспал с бабой или убил другого мужчину. Конечно, это он не сам придумал, а в какой-то старинной книжке вычитал, но что правда, то правда. Вот почему ему нравится рисовать в воображении такие картины. Хотя, конечно, пискуны и не люди вовсе.
Новой Явой назывался самый южный из пяти Больших островов, расположенный лишь чуть севернее экватора. Климат там был более жаркий, чем на Центральном и на острове Смита, где температура круглый год держалась приятно умеренная. Более жаркий и гораздо более влажный. В период дождей на Новом Таити они выпадали повсюду, но на Северных островах с неба тихо сеялись мельчайшие капли, и ты не ощущал ни сырости, ни холода. А здесь дождь лил как из ведра и на остров постоянно обрушивались тропические бури, когда не то что работать, а носа на улицу высунуть невозможно. Только надежная крыша спасает от дождя — ну и лес. До того он тут густ, проклятый, что никакой ураган его не берет. Конечно, со всех листьев капает вода, и оглянуться не успеешь, как ты уже насквозь мокрый, но если зайти в лес поглубже, то и в самый разгар бури даже ветерка не почувствуешь, а чуть выйдешь на опушку — блям! Ветер собьет тебя с ног, облепит жидкой рыжей глиной, в которую ливень превратил всю расчищенную землю, и ты опрометью бросаешься назад, в лес, где темно, душно и ничего не стоит заблудиться.
Ну и здешний командующий, майор Мухамед — сукин сын, законник! Все только по инструкции; просеки шириной точно в километр, чуть бревна вывезут — сажай фибровник, отпуск на Центральный получай строго по расписанию, галлюциногены выдаются ограниченно, употребление их в служебные часы карается, и так далее, и тому подобное. Только одно в нем хорошо: не бегает по каждому поводу радировать в Центр. Новая Ява — его лагерь, и он командует им на свой лад. Приказы из штаб-квартиры он получать ох как не любит. Выполнять-то он их выполняет: пискунов отпустил и все оружие, кроме детских пукалок, сразу запер, едва пришло распоряжение. Но предпочитает обходиться без приказов, а уж без советов и подавно — и от Центра, и от кого другого. Из этих, из ханжей: всегда уверен, что он прав. Самая главная его слабость.
Когда Дэвидсон служил в штабе, ему иногда приходилось заглядывать в личные дела офицеров. Его редкостная память хранила все подобные сведения, и он, например, вспомнил, что коэффициент умственного развития у Мухамеда равнялся 107, а его собственный, между прочим, 118. Разница в 11 пунктов, но, конечно, старику My он этого сказать не может, а сам My в жизни не расчухает, и заставить его слушать нет никакой возможности. Воображает, будто во всем разбирается лучше Дэвидсона, вот так-то.
Собственно говоря, они все здесь поначалу были колючие. Никто на Новой Яве ничего толком про бойню в Лагере Смита не знал — слышали только, что тамошний командующий за час до нападения улетел на Центральный, а потому единственный из всех остался в живых. Ну если так на это поглядеть, действительно выходит скверно. И можно понять, почему они сперва на него косились, словно он несчастье приносит, а то и вовсе как на иуду. Но когда узнали его поближе, переменили мнение. Поняли, что он не дезертир и не предатель, а наоборот, всего себя отдает, чтобы уберечь колонию на Новом Таити от предательства. И поняли, что сделать планету безопасной для земного образа жизни можно, только избавившись от пискунов.
Втолковать все это лесорубам было не так уж и трудно. Они этих зеленых крыс никогда особенно не обожали: весь день заставляй их работать да еще всю ночь сторожи! Ну а теперь они поняли, что пискуны — твари не просто пакостные, но и опасные. Когда он рассказал им, что увидел на острове Смита, когда объяснил, как два гуманоида на корабле космофлота обдурили штабных, когда втолковал им, что уничтожение землян на Новом Таити — всего лишь малая часть заговора инопланетян против Земли, когда он напомнил им бесстрастные неумолимые цифры (две с половиной тысячи человек против трех миллионов пискунов), вот тогда они по-настоящему поверили в него.
Даже здешний представитель экологического контроля на его стороне. Не то что бедняга Кеес, который злился, что ребята стреляют оленей, а потом сам получил заряд в живот от подлых пискунов.
Этот, Атранда, ненавидит пискунов всем нутром. Можно сказать, помешался на них, точно геошок получил или что похуже. До того боится, как бы пискуны не напали на лагерь, что ведет себя хуже всякой бабы. Но хорошо, что можно рассчитывать на местного специала.
Начальника лагеря убеждать смысла нет: сразу видно, что Мухамеда не обломаешь. Косный тип. И настроен против него — из-за того, что произошло в Лагере Смита. Чуть не прямо сказал, что не считает его надежным офицером.
Сукин сын, ханжа, но что он ввел тут такую строгую дисциплину, это хорошо. Вымуштрованных людей, привыкших выполнять приказы, легче прибрать к рукам, чем распущенных умников, и легче превратить в боевой отряд для оборонительных и наступательных действий, когда он возьмет на себя командование. А взять на себя командование придется: My — неплохой начальник лагеря лесорубов, но солдат никудышный.
Дэвидсон постарался заручиться поддержкой кое-кого из лучших лесорубов и младших офицеров, покрепче привязать их к себе. Он не торопился. Когда он убедился, что им можно по-настоящему доверять, десять человек забрались в полные военных игрушек подвалы клуба, которые старик My держал под замком, унесли оттуда кое-что, а в воскресенье отправились в лес поиграть.
Дэвидсон еще за несколько недель до этого отыскал там селение пискунов, но приберег удовольствие для своих ребят. Он бы и один справился, только так было лучше. Это сплачивает людей, связывает их узами истинного товарищества. Они просто вошли туда среди бела дня, всех схваченных пискунов вымазали огненным студнем и сожгли, а потом облили крыши нор керосином и зажарили остальных. Тех, кто пытался выбраться, мазали студнем. Вот тут-то и был самый смак: ждать у крысиных нор, пока крысы не полезут наружу, дать им минутку — пусть думают, будто спаслись, а потом подпалить снизу, чтобы горели, как факелы. Зеленая шерсть трещала — обхохочешься.
Вообще-то говоря, это было немногим сложнее, чем охотиться на настоящих крыс — чуть ли не единственных диких неохраняемых животных, сохранившихся на матушке Земле, и все-таки интереснее: пискуны ведь куда крупнее, и к тому же знаешь, что они могут на тебя кинуться, хотя на этот раз сопротивляться никто и не пробовал. А некоторые, вместо того чтобы бежать, даже ложились на спину и закрывали глаза. Прямо тошнит! Ребята тоже так подумали, а одного и вправду стошнило, когда он сжег такого лежачего.
И хоть отпусков ни у кого давно не было, ребята ни одной самки в живых не оставили. Заранее все обговорили и решили, что это уж слишком смахивает на извращение. Пусть у них и есть сходство с женщинами, но они нелюди, и лучше просто полюбоваться, как они горят, а самому остаться чистым. Они все с этим согласились, и никто от своего решения не отступил.
А в лагере ни один не проговорился: даже закадычным дружкам не похвастал. Надежные ребята! Мухамед про эту воскресную экскурсию ничего не узнал. Ну и пусть думает, что его подчиненные все как один пай-мальчики, валят себе лес, а пискунов за километр обходят. Вот так-то. И не надо ему ничего знать, пока не придет решительный день.
Потому что пискуны нападут. Обязательно. Где-нибудь. Может, тут, а может, на какой-нибудь из лагерей на Кинге или на Центральном. Дэвидсон знал это твердо. Единственный офицер во всей колонии, который знал это с самого начала. Никакой его заслуги, просто он знал, что прав. Остальные ему не верили — никто, кроме здешних ребят, которых у него было время убедить. Но и все прочие рано или поздно убедятся, что он не ошибся.
И он не ошибся.
Столкнувшись лицом к лицу с Селвером, он испытал настоящий шок. И в вертолете на обратном пути в Центрвилл из селения среди холмов Любов пытался понять, почему это случилось, пытался проанализировать, какой нерв вдруг сдал. Ведь, как правило, случайная встреча с другом ужаса не вызывает.
Не так-то легко было добиться, чтобы Старшая Хозяйка его пригласила. Все лето он вел исследования в Тунтаре. Он нашел там немало отличных помощников, которые охотно и подробно отвечали на его вопросы, наладил хорошие отношения с Мужским Домом, а Старшая Хозяйка позволяла ему не только беспрепятственно наблюдать жизнь общины, но и принимать в ней участие. Добиться от нее приглашения через посредство бывших рабов, которые оставались в окрестностях Центрвилла, удалось не скоро, но в конце концов она согласилась, так что он отправился туда «по инициативе атшиян», как предписывали новые инструкции. Собственно, если бы он их нарушил, полковник особенно возражать не стал бы, но этого требовала его совесть. А Донг очень хотел, чтобы он отправился туда. Его тревожила «пискунья угроза», и он поручил Любову оценить ситуацию, «посмотреть, как они реагируют на нас теперь, когда мы совершенно не вмешиваемся в их жизнь». Он явно надеялся получить успокоительные сведения, но Любов не мог решить, успокоит ли его доклад полковника Донга или нет.
В радиусе двадцати километров вокруг Центрвилла лес был вырублен полностью и пни все уже сгнили. Теперь это была унылая плоская равнина, заросшая фибровником, который под дождем выглядел лохматым и серым. Под защитой его волосатых листьев набирали силу ростки сумаха, карликовых осин и разного кустарника, чтобы потом, в свою очередь, защищать ростки деревьев. Если эту равнину не трогать, на ней в здешнем мягком дождливом климате за тридцать лет поднимется новый лес, который через сто лет станет таким же могучим, как прежний. Если ее не трогать…
Внезапно внизу снова возник лес — в пространстве, а не во времени: бесконечная разнообразная зелень листьев укрывала волны холмов Северного Сорноля.
Как и большинство землян на Земле, Любов никогда в жизни не гулял под дикими деревьями, никогда не видел леса, а только парки и городские скверы. В первые месяцы на Атши лес угнетал его, вызывал тревожную неуверенность — этот бесконечный трехмерный лабиринт стволов, ветвей и листьев, окутанный вечным буровато-зеленым сумраком, вызывал у него ощущение удушья. Бесчисленное множество соперничающих жизней, которые, толкая друг друга, устремлялись вширь и вверх к свету, тишина, слагавшаяся из мириад еле слышных, ничего не значащих звуков, абсолютное растительное равнодушие к присутствию разума — все это тяготило его, и, подобно остальным землянам, он предпочитал расчистки или открытый морской берег. Но мало-помалу лес начал ему нравиться. Госсе поддразнивал его, называл господином Гиббоном. Любов и правда чем-то напоминал гиббона: круглое смуглое лицо, длинные руки, преждевременно поседевшие волосы. Только гиббоны давно вымерли. Но нравился ему лес или нет, как специалист по врасу он обязан был уходить туда в поисках врасу. И теперь, четыре года спустя, он чувствовал себя среди деревьев как дома, больше того, — пожалуй, нигде ему не было так легко и спокойно.
Теперь ему нравились и названия, которые атшияне давали своим островам и селениям, звучные двусложные слова: Сорноль, Тунтар, Эшрет, Эшсен (на его месте вырос Центрвилл), Эндтор, Абтан, а главное — Атши, слово, обозначавшее и «лес», и «мир». Точно так же слово «земля» на земных языках обозначало и почву, и планету — два смысла и единый смысл. Но для атшиян почва, земля не была тем, куда возвращаются умершие и чем живут живые, — основой их мира была не земля, а лес. Землянин был прахом, красной глиной. Атшиянин был веткой и корнем. Они не вырезали своих изображений из камня — только из дерева.
Он посадил вертолет на полянке севернее Тунтара и направился туда, минуя Женский Дом. Его обдало острыми запахами атшийского селения — древесный дым, копченая рыба, ароматические травы, пот другой расы. Воздух подземного жилища, куда землянин мог заползти лишь с трудом, представлял собой невероятную смесь углекислого газа и разнообразной вони. Любов провел немало упоительно интеллектуальных часов, скорчившись в три погибели и задыхаясь в смрадном полумраке Мужского Дома Тунтара. Но на этот раз вряд ли стоило надеяться, что его пригласят туда.
Разумеется, тунтарцы знают о том, что произошло в Лагере Смита полтора месяца назад. И конечно, узнали об этом почти немедленно — вести облетают острова с поразительной быстротой, хотя и не настолько быстро, чтобы можно было всерьез говорить о «таинственной телепатической силе», в которую так охотно верят лесорубы. Знают они и о том, что тысяча двести рабов в Центрвилле были освобождены вскоре после резни в Лагере Смита, и Любов согласился с опасениями полковника Донга, что аборигены сочтут второе событие следствием первого. Это действительно, как выразился полковник Донг, «могло создать неверное впечатление». Но что за важность! Важно другое — рабов освободили. Исправить причиненное зло было невозможно, но оно хотя бы осталось в прошлом. Можно начать заново: аборигенов не будет больше угнетать тягостное недоумение, почему ловеки обходятся с людьми как с животными, а он освободится от жестокой необходимости подыскивать никого не убеждающие объяснения и от грызущего ощущения непоправимой вины.
Зная, как они ценят откровенность и прямоту, когда дело касается чего-либо страшного или неприятного, он ждал, что тунтарцы будут обсуждать с ним случившееся — торжествуя или виновато, радуясь или растерянно. Но никто не говорил с ним об этом. С ним вообще почти никто не говорил.
Он прилетел в Тунтар под вечер, что в земном городе соответствовало бы утренней заре. Вопреки убеждению колонистов, которые, как это часто бывает, предпочитали выдумки реальным фактам, атшияне спали, и спали по-настоящему, но физиологический спад у них наступал днем, между полуднем и четырьмя часами, а не между двумя и пятью часами ночи, как у землян. Кроме того, в их суточном цикле было два пика повышения температуры и повышенной жизнедеятельности — в рассветных и в вечерних сумерках. Большинство взрослых спало по пять-шесть часов в сутки, но с перерывами, а опытные сновидцы обходились двумя часами сна. Вот почему люди, считавшие краткие периоды как обычного, так и парадоксального сна всего лишь ленью, утверждали, будто аборигены вообще никогда не спят. Думать так было гораздо проще, чем разбираться, что происходит на самом деле. И в эту пору Тунтар только-только оживлялся после предвечерней дремоты.
Любов заметил, что среди встречных он многих видит впервые. Они оглядывались на него, но ни один к нему не подошел. Это были просто тени, мелькавшие на других тропинках в полутьме под могучими дубами. Наконец он увидел знакомое лицо — по тропинке навстречу ему шла Шеррар, двоюродная сестра Старшей Хозяйки, бестолковая старушонка, которая в селении ничего не значила. Она вежливо с ним поздоровалась, но не смогла — или не захотела — внятно ответить на его расспросы о Старшей Хозяйке и двух его обычных собеседниках: Эгате, хранителе сада, и Тубабе, Сновидце. Старшая Хозяйка сейчас очень занята, и про какого Эгата он спрашивает? Наверное, про Гебана? Ну а Тубаб, может, тут, а может, и не тут. Она буквально вцепилась в Любова, и никто больше к нему не подходил. Всю дорогу через поля и рощи Тунтара она ковыляла рядом с ним, все время на что-то жалуясь, а когда они приблизились к Мужскому Дому, сказала:
— Там все заняты.
— Ушли в сны?
— Откуда мне знать? Иди-ка, Любов, иди посмотри… — Она знала, что он всегда просит что-нибудь ему показать, но не могла придумать, чем бы его заинтересовать, чтобы увести отсюда. — Иди посмотри сети для рыбы, — закончила она неуверенно.
Проходившая мимо девушка, одна из молодых охотниц, посмотрела на него — это был хмурый взгляд, полный враждебности. Так на него еще никто из атшиян не смотрел, кроме разве что малышей, испугавшихся его роста и безволосого лица. Но девушка не была испугана.
— Ну хорошо, пойдем, — сказал он Шеррар.
Иного выхода, кроме мягкости и уступчивости, у него нет, решил он. Если у атшиян действительно вдруг возникло чувство групповой враждебности, он должен смириться с этим и просто попытаться показать им, что он по-прежнему их верный и надежный друг.
Но как могли столь мгновенно измениться их мироощущение, их мышление, которые так долго оставались стабильными? И почему? В Лагере Смита воздействие было прямым и нестерпимым: жестокость Дэвидсона способна вынудить к сопротивлению даже атшиян. Но это селение, Тунтар, земляне никогда не трогали, его обитателей не уводили в рабство, их лес не выжигали и не рубили. Правда, здесь бывал он, Любов, — антропологу редко удается не бросить собственную тень на картину, которую он рисует, — но с тех пор прошло больше двух месяцев. Они знают, что случилось в Лагере Смита, у них поселились беженцы, бывшие рабы, которые, конечно, рассказывают о том, чего они натерпелись от землян. Но могут ли известия из дальних мест, слухи и рассказы с такой силой воздействовать на тех, кто узнаёт о случившемся только из вторых рук, чтобы самая сущность их натуры радикально изменилась? Ведь отсутствие агрессивности заложено в атшиянах очень глубоко: и в их культуре, и в структуре их общества, и в их подсознании, которое они называют «явью снов», и, может быть, даже в физиологии. То, что зверской жестокостью можно спровоцировать атшиянина на попытку убить, он знает: он был свидетелем этого — один раз. Что столь же невыносимая жестокость может оказать такое же воздействие на разрушенную общину, он вынужден поверить — это произошло в Лагере Смита. Но чтобы рассказы и слухи, пусть даже самые страшные и ошеломляющие, могли возмутить нормальную общину атшиян до такой степени, что они начали действовать наперекор своим обычаям и мировоззрению, полностью отступив от привычного образа жизни, — в это он поверить не способен. Это психологически несостоятельно. Тут недостает какого-то фактора, о котором он ничего не знает.
В ту секунду, когда Любов поравнялся со входом в Мужской Дом, оттуда появился старый Тубаб, а за ним — Селвер.
Селвер выбрался из входного отверстия, выпрямился и на мгновение зажмурился от приглушенного листвой, затуманенного дождем дневного света. Он поднял голову, и взгляд его темных глаз встретился со взглядом Любова. Не было сказано ни слова. Любова пронизал страх.
И теперь, в вертолете, на обратном пути, анализируя причину шока, он спрашивал себя: «Откуда этот испуг? Почему Селвер вызвал у меня страх? Безотчетная интуиция или всего лишь ложная аналогия? И то и другое равно иррационально».
Между ними ничего не изменилось. То, что Селвер сделал в Лагере Смита, можно оправдать. Да и в любом случае это ничего не меняло. Дружба между ними слишком глубока, чтобы ее могли разрушить сомнения. Они так увлеченно работали вместе, учили друг друга своему языку — и не только в буквальном смысле. Они разговаривали с абсолютной откровенностью и доверием. А его любовь к Селверу подкреплялась еще и благодарностью, которую испытывает спасший к тому, чью жизнь ему выпала честь спасти.
Собственно говоря, до этой минуты он не отдавал себе отчета, как дорог ему Селвер и как много значит для него эта дружба. Но был ли его страх страхом за себя — опасением, что Селвер, познавший расовую ненависть, отвернется от него, отвергнет его дружбу, что для Селвера он будет уже не «ты», а «один из них»?
Этот первый взгляд длился очень долго, а потом Селвер медленно подошел к Любову и приветливо протянул к нему руки.
У лесных людей прикосновение служило одним из главных средств общения. У землян прикосновение в первую очередь ассоциируется с угрозой, с агрессивными намерениями, а все остальное практически сводится к формальному рукопожатию или ласкам, подразумевающим тесную близость. У атшиян же существовала сложнейшая гамма прикосновений, несущих коммуникативный смысл. Ласка как сигнал и ободрение была для них так же необходима, как для матери и ребенка или для влюбленных, но она заключала в себе социальный элемент, а не просто воплощала материнскую или сексуальную любовь. Ласковые прикосновения входили в систему языка, были упорядочены и формализованы, но при этом могли бесконечно варьироваться. «Они все время лапаются!» — презрительно морщились те колонисты, которые привыкли любую человеческую близость сводить только к эротизму, грабя самих себя, потому что такое восприятие обедняет и отравляет любое духовное наслаждение, любое проявление человеческих чувств: слепой гаденький Купидон торжествует победу над великой матерью всех морей и звезд, всех листьев на всех деревьях, всех человеческих движений — над Венерой-Родительницей…
И Селвер, протянув руки, сначала потряс руку Любова по обычаю землян, а потом поглаживающим движением прижал ладони к его локтям. Он был почти вдвое ниже Любова, что затрудняло жесты и придавало им неуклюжесть, но в прикосновении этих маленьких, хрупких, одетых зеленым мехом рук не было ничего робкого или детского. Наоборот, оно ободряло и успокаивало. И Любов очень ему обрадовался.
— Селвер, как удачно, что ты здесь! Мне необходимо поговорить с тобой.
— Я сейчас не могу, Любов.
Его голос был мягким и ласковым, но надежда Любова на то, что их дружба осталась прежней, сразу рухнула. Селвер изменился. Он изменился радикально — от самого корня.
— Можно, я прилечу еще раз, чтобы поговорить с тобой, Селвер? — настойчиво сказал Любов. — Для меня это очень важно…
— Я сегодня уйду отсюда, — ответил Селвер еще мягче, но отнял ладони от локтей Любова и отвел глаза.
Этот жест в буквальном смысле слова обрывал разговор. Вежливость требовала, чтобы Любов тоже отвернулся. Но это значило бы остаться в пустоте. Старый Тубаб даже не поглядел в его сторону, селение не пожелало его заметить. И вот теперь — Селвер, который был его другом.
— Селвер, эти убийства в Келм-Дева… может быть, ты думаешь, что они встали между нами? Но это не так. Может быть даже, они нас сблизили. А твои соплеменники все освобождены, и, значит, эта несправедливость тоже нас больше не разделяет. Но если она стоит между нами, как всегда стояла, так я же… я все тот же, каким был раньше, Селвер.
Атшиянин словно не услышал. Его лицо с большими, глубоко посаженными глазами, сильное, изуродованное шрамами, в маске шелковистой короткой шерсти, которая совершенно точно следовала его контурам и все же смазывала их, это лицо хмуро и упрямо отворачивалось от Любова. Вдруг Селвер оглянулся, словно против воли:
— Любов, тебе не надо было сюда прилетать. И уезжай из Центра не позже чем через две ночи. Я не знаю, какой ты. Лучше бы мне было никогда тебя не встречать.
И он ушел, шагая упруго и грациозно, словно длинноногая кошка, мелькнул зеленым проблеском среди темных дубов Тунтара и исчез. Тубаб медленно пошел за ним следом, так и не взглянув на Любова. Дождь легкой пылью беззвучно сеялся на дубовые листья, на узкие тропки, ведущие к Мужскому Дому и к речке. Только внимательно вслушиваясь, можно было уловить музыку дождя, слишком многоголосую, чтобы ее воспринять, — единый бесконечный аккорд, извлекаемый из струн всего леса.
— Селвер-то бог, — сказала старая Шеррар. — А теперь иди посмотри сети.
Любов отклонил ее приглашение. Остаться было бы невежливо и недипломатично, да и во всяком случае слишком для него тяжело.
Он пытался убедить себя, что Селвер отвернулся не от него — Любова, но от землянина. Но это не составляло никакой разницы и не могло служить утешением.
Он всегда испытывал неприятное удивление, вновь и вновь убеждаясь, насколько он раним и какую боль испытывает оттого, что ему причиняют боль. Он стыдился такой подростковой чувствительности — пора бы уж стать более толстокожим.
Он простился со старушкой, чей зеленый мех сверкал и серебрился дождевой пылью, и она с облегчением вздохнула. Нажимая на стартер, он невольно улыбнулся при виде того, как она ковыляет к деревьям, подпрыгивая от спешки, словно лягушонок, ускользнувший от змеи.
Качество — это важное свойство, но не менее важно и количество — соотношение размеров. У нормального взрослого тот, кто много меньше его, может вызвать высокомерие, презрительную снисходительность, нежность, желание защитить и опекать или желание дразнить и мучить, но любая из этих реакций будет нести в себе элемент отношения взрослого к ребенку, а не к другому взрослому. Если к тому же такой малыш покрыт мягким мехом, возникает реакция, которую Любов мысленно назвал «реакцией на плюшевого мишку». А из-за ласковых прикосновений, входивших в систему общения атшиян, она была вполне естественной, хотя по сути неоправданной. И наконец, неизбежная «реакция на непохожесть» — подсознательное отталкивание от людей, которые выглядят непривычно.
Но помимо всего этого, атшияне, как и земляне, порой попросту выглядели смешно. Некоторые действительно немного смахивали на лягушек, сов, мохнатых гусениц. Шеррар была не первой старушкой, спина которой вызывала у Любова улыбку…
«В том-то и беда колонии, — думал он, взлетая и глядя, как Тунтар и его облетевшие плодовые сады тонут в море дубов. — У нас нет старух. Да и стариков тоже, если не считать Донга, но и ему не больше шестидесяти. А ведь старухи — явление особое: они говорят то, что думают. Атшиянами управляют старухи — в той мере, в какой у них вообще существует управление. Интеллектуальная сфера принадлежит мужчинам, сфера практической деятельности — женщинам, а этика рождается из взаимодействия этих двух сфер. В этом есть своя прелесть, и такое устройство себя оправдывает, во всяком случае у них. Вот бы департамент догадался вместе с этими пышногрудыми соблазнительными девицами прислать еще двух-трех бабушек! Например, та девочка, с которой я ужинал позавчера: как любовница очаровательна и вообще очень мила, но — боже мой! — она ведь еще лет сорок не скажет мужчине ничего дельного и интересного…»
И все это время за мыслями о старых женщинах и о молодых женщинах пряталось потрясение, интуитивная догадка, никак не желавшая всплыть на поверхность.
Надо выяснить это для себя до возвращения в штаб.
Селвер… Так что же Селвер?
Да, он, конечно, видит, что Селвер — ключевая фигура. Но почему? Потому ли, что близко его знает, или потому, что в его личности кроется особая сила, которую он, Любов, не оценил — во всяком случае, сознательно?
Нет, неправда. Он очень скоро понял исключительность Селвера. Тогда Селвер был Сэмом, слугой трех офицеров, живших вместе во времянке. Бентон еще хвастал, какой у них хороший пискун и как отлично они его выдрессировали.
Многие атшияне, и особенно сновидцы из Мужских Домов, не могли приспособить свою двойную систему сна к земной. Если для нормального сна они вынуждены были использовать ночь, это нарушало ритм парадоксального сна, стодвадцатиминутный цикл которого, определявший их жизнь и днем и ночью, никак не укладывался в земной рабочий день. Стоит научиться видеть сны наяву, уравновешивая свою психику не на одном только узком лезвии разума, но на двойной опоре разума и сновидений, стоит обрести такую способность, и она остается у вас навсегда: разучиться уже невозможно, как невозможно разучиться мыслить. А потому очень многие обращенные в рабство мужчины утрачивали ясность сознания, тупели, замыкались в себе, даже впадали в кататоническое состояние. Женщины, растерянные, удрученные, проникались вялым и угрюмым безразличием, которое обычно для тех, кто внезапно лишился свободы. Легче приспосабливались мужчины, так и не ставшие сновидцами или ставшие ими недавно. Они усердно трудились на лесоразработках, или из них выходили умелые слуги. К этим последним относился Сэм — добросовестный безликий слуга, повар, прачка, дворецкий, а заодно и козел отпущения для трех своих хозяев. Он научился быть невидимым и неслышимым. Любов забрал Сэма к себе для получения этнологических сведений и благодаря странному внутреннему сходству между ними сразу же завоевал его доверие. Сэм оказался идеальным источником этнологической информации: он был глубоко осведомлен в обычаях своего народа, понимал их внутренний смысл и легко находил пути, чтобы истолковать их, наставить в них Любова, перекидывая мост между двумя языками, между двумя культурами, между двумя видами рода «человек».
Любов уже два года странствовал, изучал, расспрашивал, наблюдал, но так и не сумел найти ключа к психологии атшиян. Он даже не знал, где искать замок. Он изучал систему сна атшиян и не мог нащупать никакой системы. Он присоединял бесчисленные электроды к бесчисленным пушистым зеленым головам и не находил ни малейшего смысла в привычных бегущих линиях — в кривых, зубцах, альфах, дельтах и тэтах, которые запечатлевались на графиках. Только благодаря Селверу он наконец понял смысл атшийского слова «сновидение», означавшего, кроме того, «корень», и получил таким образом из его рук ключ к вратам в царство лесных людей. Именно на энцефалограмме Селвера он впервые осознанно рассматривал необычные импульсы мозга, «уходящего в сон». Эту фазу нельзя было назвать ни сном, ни бодрствованием, и со снами землян она сопоставлялась примерно так же, как Парфенон с глинобитной хижиной: суть одна, но совсем иная сложность, качество и соразмерность.
Ну так что же? Что же еще?
Селвер легко мог бы уйти в лес. Но он оставался — сначала как слуга, а потом (благодаря одной из немногих привилегий, которые давало Любову его положение специалиста) как научный ассистент — что, впрочем, не мешало запирать его на ночь вместе с остальными пискунами в загоне («помещении для добровольно завербовавшихся автохтонных рабочих»). «Давай я увезу тебя в Тунтар, и мы будем продолжать наши занятия там, — предложил Любов, когда в третий раз говорил с Селвером. — Ну для чего тебе оставаться здесь?» Селвер ответил: «Здесь моя жена Теле». Любов попытался добиться ее освобождения, но она работала в штабной кухне, а командовавшие там сержанты ревниво относились ко всякому вмешательству «начальничков» и «специалов». Любову приходилось соблюдать величайшую осторожность, чтобы они не выместили свою злость на атшиянке. И Теле, и Селвер, казалось, готовы были терпеливо ждать часа, когда они сумеют вместе бежать или вместе получат свободу. Пискуны разного пола содержались в разных половинах загона, полностью изолированных друг от друга (почему — никто толком объяснить не мог), и муж с женой виделись редко. Любову, который жил один, иногда удавалось устраивать им свидание у себя в коттедже на северной окраине поселка. Когда Теле возвращалась после одного такого свидания в штаб, она попалась на глаза Дэвидсону и, по-видимому, привлекла его внимание хрупкостью и пугливой грациозностью. Вечером он затребовал ее в свой коттедж и изнасиловал.
Возможно, ее убила физическая травма, а может быть, она оборвала свою жизнь силой самовнушения — на это бывали способны и некоторые земляне. В любом случае ее убил Дэвидсон. Подобные убийства случались и раньше. Но так, как поступил Селвер на второй день после ее смерти, не поступал еще ни один атшиянин.
Любов застал только самый конец. Он снова вспомнил крики, вспомнил, как опрометью бежал по Главной улице под палящим солнцем, вспомнил пыль, плотное людское кольцо… Драка длилась минут пять — долгое время, если дерутся насмерть. Когда Любов подбежал к ним, Селвер, ослепленный собственной кровью, был уже игрушкой в руках Дэвидсона, но все-таки он встал и снова бросился на капитана — не в яростном безумии, но с холодным бесстрашием полного отчаяния. Он падал и вставал. И, напуганный этим страшным упорством, обезумел от ярости Дэвидсон — швырнув Селвера на землю ударом в скулу, он шагнул вперед и поднял ногу в тяжелом ботинке, чтобы размозжить ему голову. И вот в эту секунду в круг ворвался Любов. Он остановил Дэвидсона — человек десять, с интересом наблюдавшие за дракой, успели устать от этого избиения и поддержали Любова. С тех пор он возненавидел Дэвидсона, а Дэвидсон возненавидел его, потому что он встал между убийцей и смертью убийцы.
Ибо убийство — это всегда самоубийство, но, в отличие от всех тех, кто кончает жизнь самоубийством, убийца всегда стремится убивать себя снова, и снова, и снова.
Любов подхватил Селвера на руки, почти не чувствуя его веса. Изуродованное лицо прижалось к его плечу, и кровь промочила рубашку насквозь. Он унес Селвера к себе в коттедж, перебинтовал его сломанную руку, обработал, как умел, раны на лице, уложил в собственную постель и ночь за ночью пытался разговаривать с ним, пытался разрушить стену горя и стыда, которой тот окружил себя. Конечно, все это было прямым нарушением правил и инструкций.
О правилах и инструкциях никто ему не напоминал. Зачем? Он и так знал, что в глазах офицеров колонии окончательно теряет всякое право на уважение.
До этого случая он старался не восстанавливать против себя штаб и протестовал только против явных жестокостей по отношению к аборигенам, стараясь убеждать, а не требовать, чтобы не утратить хотя бы той жалкой власти и влияния, какие были сопряжены с его должностью. Воспрепятствовать эксплуатации атшиян он не мог. Положение было гораздо хуже, чем он представлял себе, отправляясь сюда, когда в его распоряжении были только теоретические сведения. И от него зависело так мало! Его доклады департаменту и комиссии по соблюдению Колониального кодекса могли — после пятидесяти четырех лет пути туда и обратно — возыметь какое-то действие. Земля даже могла решить, что открытие Атши для колонизации было ошибкой. И уж лучше через пятьдесят четыре года, чем никогда! А если он восстановит против себя здешнее начальство, его доклады будут пропускать только частично или вовсе не пропускать, и тогда уж надежды не останется никакой.
Но теперь гнев заставил его забыть про тактику осторожности. К черту их всех, раз, по их мнению, заботясь о своем друге, он оскорбляет матушку Землю и предает колонию! Если к нему прилипнет кличка Пискуний Приспешник, ему станет еще труднее защищать атшиян, но он был не в силах поставить теоретическую общую пользу выше спасения Селвера, который без него неминуемо погиб бы. Ценой предательства друга нельзя спасти никого. Дэвидсон, которого вмешательство Любова и синяки, полученные от Селвера, ввергли в совершенно необъяснимую ярость, твердил всем и каждому, что еще прикончит взбесившегося пискуна, и, несомненно, при первом удобном случае привел бы свою угрозу в исполнение. И Любов в течение двух недель не отходил от Селвера ни на минуту, а потом на вертолете увез его на западное побережье, в селение Бротер, где жили его родичи.
За помощь рабу в побеге никаких наказаний предусмотрено не было, поскольку атшияне были рабами не по имени, а лишь на деле — назывались же они Рабочим корпусом аборигенов-добровольцев. Любов не получил даже устного выговора, однако с этого времени кадровые офицеры окончательно перестали ему доверять, и даже его коллеги из специальных служб — ксенобиолог, координаторы сельского и лесного хозяйства, экологи — разными способами дали ему понять, что он вел себя неразумно, по-донкихотски или как последний идиот. «Неужели вы рассчитывали, что будут одни розы?» — раздраженно спросил Госсе. «Нет, я не думал, что тут будут розы», — отрезал он тогда, а Госсе продолжал: «Не понимаю специалистов по врасу, которые по своей воле едут служить на планеты, открытые для колонизации! Вы же знаете, что народность, которую вы собираетесь изучать, будет ассимилирована, а возможно, и полностью уничтожена. Это объективная реальность. Такова человеческая природа, и уж вы-то должны знать, что изменить ее вам не под силу. Так зачем же ставить себя перед необходимостью наблюдать этот процесс? Любовь к самоистязанию?» А он крикнул: «Я не знаю, что вы называете человеческой природой! Может быть, именно она требует описывать то, что мы уничтожаем. И разве экологу много легче?» Госсе пропустил это мимо ушей. «Ну ладно, составляйте свои описания. Но держитесь в стороне. Зоолог, изучающий крысиное общество, не вмешивается и не спасает своих любимиц, если они подвергаются нападению!» И вот тут он сорвался. Этого он стерпеть не мог. «Да, конечно, — ответил он. — Крыса может быть любимицей, но не другом. А Селвер — мой друг. Если на то пошло, он — единственный человек на планете, которого я считаю своим другом!» Это глубоко обидело беднягу Госсе, которому нравилось играть роль опекуна и наставника, и никому никакой пользы не принесло. Тем не менее это была истина. А в истине обретаешь свободу… «Я люблю Селвера, я уважаю его, я спас его, я страдал вместе с ним, я боюсь его. Селвер — мой друг».
А Селвер-то — бог!
Зеленая старушонка произнесла эти слова так, словно говорила о чем-то общеизвестном, так, как сказала бы, что такой-то — охотник. «Селвер — ша’аб». Но что, собственно, значит «ша’аб»? Многие слова женской речи, повседневного языка атшиян, были заимствованы из мужской речи — языка, одинакового во всех общинах, и эти слова часто не только бывали двухсложными, но и имели двойной смысл. Точно у монет — орел и решка. «Ша’аб» значит «бог», или «дух-покровитель», или «могучее существо». Однако у него есть и совсем другое значение, но какое же?
К этому времени Любов уже успел вернуться в свой коттедж, и ему достаточно было снять с полки словарь, который они с Селвером составили ценой четырех месяцев изнурительной, но удивительно дружной работы. Ну да, конечно: ша’аб — переводчик.
Слишком уж укладывается в схему слишком уж противоположный смысл.
Связаны ли эти два значения? Двойной смысл подобных слов довольно часто имел внутреннюю связь, однако не настолько часто, чтобы это можно было считать правилом. Но если бог — переводчик, что же он переводит? Селвер действительно оказался талантливым толмачом, но этот дар нашел применение только благодаря тому, что на планете появился язык, чужой для ее обитателей, — обстоятельство новое и непредвиденное. Может быть, ша’аб переводит язык сновидений и философии, мужскую речь на повседневный язык? Но это делают все сновидцы. Или же он — тот, кто способен перенести в реальную жизнь пережитое в сновидении? Тот, кто служит соединительным звеном между явью снов и явью мира? Атшияне считают их двумя равноправными реальностями, но связь между ними, хотя и решающе важная, остается неясной. Звено — тот, кто способен облекать в слова образы подсознания. «Говорить» на этом языке означает «действовать». Сделать что-то новое. Изменить что-то или измениться самому — радикально, от корня. Ибо корень — это сновидение.
И такой переводчик — бог. Селвер добавил к речи своих соплеменников новое слово. Он совершил новое действие. Это слово, это действие — убийство. Только богу дано провести такого пришельца, как Смерть, по мосту между явью и явью.
Но научился ли он убивать себе подобных в снах горя и гнева, или его научило увиденное наяву поведение чужаков? Говорил ли он на своем языке или на языке капитана Дэвидсона? То, что словно бы коренилось в его собственных страданиях и выражало перемену в его собственном существе, на самом деле могло быть заразой, чумой с другой планеты и, возможно, несло его соплеменникам не обновление, а гибель.
Вопрос «Что я мог бы сделать?» был внутренне чужд Раджу Любову. Он всегда избегал вмешиваться в дела других людей — этого требовали и его характер, и каноны его профессии. Как специалист он должен был установить, что именно эти люди делают, а дальше — пусть как сами знают. Он предпочитал, чтобы просвещали его, а не просвещать самому, предпочитал искать факты, а не Истину с большой буквы. Но даже и тот, кто полностью лишен миссионерских склонностей, если только он не делает вид, будто полностью лишен и эмоций, порой вынужден выбирать между действием и бездействием. Вопрос «Что делают они?» внезапно превращается в «Что делаем мы?», а затем в «Что должен делать я?».
Он знал, что для него настала минута такого выбора, хотя и не отдавал себе ясного отчета в том, почему ему предложен выбор и какой именно.
Теперь он больше ничем не мог содействовать спасению атшиян: Лепеннон, Ор и ансибль уже сделали гораздо больше, чем успел бы сделать он за всю свою жизнь. Инструкции, поступавшие с Земли по ансиблю, были абсолютно четкими, и полковник Донг строго их придерживался, хотя руководители лесоразработок и настаивали, что выполнять их не следует. Он был честным и добросовестным офицером, а кроме того, «Шеклтон» вернется и проверит, как выполняются приказы. С появлением ансибля, этой machina ex machina,[3] прежней уютной колониальной автономии пришел конец. Теперь донесения на Землю обрели реальное значение, и человек нес ответственность за свои поступки еще при жизни. Отсрочки в пятьдесят четыре года больше не существовало. Колониальный кодекс утратил статичность. Лига Миров может в любой момент принять решение, и колония будет ограничена одним островом, или будет запрещена рубка деревьев, или будет поощряться истребление аборигенов — как знать? Директивные указания Земли пока еще не позволяли догадаться, как функционирует Лига и какой будет ее политика. Донга тревожил избыток возможностей, но Любов ему радовался. В разнообразии заключена жизнь, а где есть жизнь, там есть и надежда — таким было его кредо, бесспорно весьма скромное.
Колонисты оставили атшиян в покое, а те оставили в покое колонистов. Вполне терпимое положение вещей, и нарушать его без нужды не стоит. А нарушить его, пожалуй, может только страх.
Атшияне, конечно, не доверяют колонистам, прошлое по-прежнему их возмущает, но страха они как будто испытывать не должны. Ну а паника в Центрвилле, вызванная резней на острове Смита, улеглась, и с тех пор не случилось ничего, что могло бы вновь ее возбудить. Со стороны атшиян больше не было ни одного проявления враждебности, а так как после освобождения рабов все пискуны ушли в леса, прекратилось и постоянное подсознательное воздействие ксенофобии. И колонисты мало-помалу расслабились.
Если сообщить, что в Тунтаре он видел Селвера, это неминуемо встревожит Донга и прочих. Они могут даже попытаться захватить его и предать суду. Колониальный кодекс запрещает привлекать члена одного планетарного сообщества к ответственности по законам другой планеты, однако военный суд такими тонкостями не интересуется. Они вполне способны судить Селвера, признать его виновным и расстрелять. В качестве свидетеля с Новой Явы привезут Дэвидсона. «Ну нет! — подумал Любов, засовывая словарь на место. — Ну нет!» — и перестал об этом думать. Так он сделал свой выбор, даже не заметив этого.
На следующий день он представил краткий отчет о своей поездке: обстановка в Тунтаре нормальная, его беспрепятственно допустили туда, ему никто не угрожал. Это был весьма успокоительный отчет, и самый неточный в жизни Любова. В нем не упоминалось ни о чем действительно существенном — ни о том, что Старшая Хозяйка к нему не вышла, а Тубаб с ним не поздоровался, ни о появлении там большого числа чужих, ни о выражении лица молодой охотницы, ни о присутствии Селвера… Бесспорно, это последнее он утаил, но в остальном отчет точно следовал фактам, решил Любов. Он опустил только субъективные впечатления, как и полагается ученому. Пока он писал отчет, голова у него раскалывалась от боли, а когда он представил его в штаб, боль стала невыносимой.
Ночью ему без конца что-то снилось, но утром он не мог вспомнить ни одного сна. На вторую ночь после возвращения из Тунтара, проснувшись от истерических воплей сирены и грохота взрывов, он наконец взглянул правде в глаза: он — единственный человек в Центрвилле, который ожидал этого, он — предатель.
Но даже и теперь он не был до конца уверен, что атшияне действительно напали. Просто в ночном мраке творилось что-то ужасное.
Его коттедж был цел и невредим — возможно, потому, что окружен деревьями, подумал он, выбегая наружу. Центр города горел. Даже бетонный куб штаба внутри весь пылал, точно литейная печь. А там — ансибль, бесценное связующее звено. Пожары полыхали и в той стороне, где находился вертолетный ангар, и на космодроме. Откуда у них взрывчатка? Каким образом сразу вспыхнуло столько пожаров? Все деревянные дома по обеим сторонам Главной улицы горели. Рев огня нарастал, становился все страшнее. Любов побежал туда. Под ногами была вода. От пожарных насосов? И тут же он сообразил, что лопнула водопроводная труба, проложенная до реки Мененд, и вода растекается по земле, пока жуткое воющее пламя пожирает дома. Как они сумели? Куда делась охрана? На космодроме всегда дежурит охрана в джипах… Выстрелы, залпы, автоматная очередь… Вокруг повсюду мелькали маленькие фигуры, но он бежал среди них и почти их не замечал. Поравнявшись с гостиницей, он увидел в дверях девушку. Позади нее плясали огненные языки, но путь на улицу был свободен. И все же она стояла не двигаясь. Он окликнул ее, потом кинулся через двор, оторвал ее руки от косяка, в который она намертво вцепилась, и потащил за собой, повторяя негромко и ласково:
— Иди же, девочка! Ну иди же!
Она наконец послушалась, но слишком поздно. Стена верхнего этажа, озаренная изнутри огнем, не выдержала напора рушащейся крыши и медленно наклонилась вперед. Угли головни, пылающие стропила вылетели наружу, точно шрапнель. Падающая балка задела Любова горящим концом и сбила с ног. Он лежал ничком в багровеющем озере грязи и не видел, как маленькая зеленая охотница прыгнула на девушку, опрокинула на спину, перерезала горло. Он ничего не видел.
В эту ночь не была пропета ни одна песня. Только крики и молчание. Когда запылали небесные лодки, Селвер ощутил радость и на глазах у него выступили слезы, но слов не было. Он молча отвернулся, сжимая тяжелый огнемет, и повел свой отряд назад в город.
Все отряды с запада и с севера вели бывшие рабы вроде него — те, кому приходилось служить ловекам в Центре, так что они знали там все дороги и жилища.
В этих отрядах почти никто прежде не видел селений ловеков, а многие и самих ловеков никогда не видели. Они пришли потому, что их вел Селвер, потому, что их гнали плохие сны, и только Селвер знал, как с этими снами совладать. Сотни и сотни мужчин и женщин ждали в глубокой тишине вокруг города, пока бывшие рабы по двое и по трое делали то, что нужно было сделать сначала, — разбили главную водопроводную трубу, перерезали провода, которые несли свет от электростанции, проникли в арсенал и унесли оттуда все необходимое. Первые враги, часовые, были убиты быстро и бесшумно, в темноте, с помощью обычного охотничьего оружия — петли, ножа, лука. Динамит, украденный еще вечером из лесного лагеря в пятнадцати километрах к югу, был заложен в арсенале под штабом, дома облиты огненным веществом и подожжены. Тут завыла сирена, забушевал огонь, и ночь исчезла вместе с тишиной. С грохотом, точно от грома и валящихся деревьев, стреляли в основном ловеки — оружием, захваченным в арсенале, пользовались только бывшие рабы, а остальные предпочли собственные копья, ножи и луки. Но весь этот шум утонул в оглушительном реве, когда рухнули стены штаба и ангары с небесными лодками. Это взорвался динамит, который заложили и запалили Резван и те, кому пришлось работать в лагерях лесорубов.
В селении в эту ночь было около тысячи семисот ловеков, из них пятьсот самок, так как, по слухам, ловеки свезли сюда всех своих самок. Потому-то Селвер и остальные и решили начать, хотя еще не все люди, которые хотели быть с ними, успели добраться до Сорноля. Почти пять тысяч мужчин и женщин пришли через леса в Эндтор на Общую Встречу, а оттуда — в это место, в эту ночь.
Пожары полыхали все сильнее, и воздух стал тяжелым от запаха гари и крови.
Рот Селвера пересох, в горле саднило, он не мог выговорить ни слова и мечтал о глотке воды. Он вел свой отряд по средней тропе селения ловеков, один из них кинулся ему навстречу — в дымном багровом сумраке он казался огромным. Селвер поднял огнемет и оттянул защелку в ту самую секунду, когда ловек поскользнулся в жидкой грязи и рухнул на колени. Но из огнемета не вырвалась шипящая струя пламени — оно все было истрачено на небесные лодки, стоявшие в стороне от ангаров. Селвер уронил тяжелый баллон. Ловек был без оружия, и он был самцом. Селвер попытался сказать: «Не трогайте его, пусть бежит», но у него не хватило голоса, и двое охотников из Абтанских Полян прыгнули вперед, подняв длинные ножи. Большие безволосые руки взметнулись вверх и вяло опустились. Огромный труп бесформенной грудой преградил им дорогу. Тут, где прежде был центр селения, валялось много других мертвецов. По-прежнему с треском рушились горящие стены, ревел огонь, но остальные звуки затихли.
Селвер с трудом разомкнул губы и хрипло испустил клич сбора, завершающий охоту. Те, кто был с ним, подхватили клич громко и пронзительно. Вдали и вблизи в мутной, смрадной, пронизанной огненными всполохами ночной мгле раздались ответные крики. Вместо того чтобы увести своих людей из селения, Селвер сделал им знак уходить, а сам сошел на полосу грязи между тропой и жилищем, которое сгорело и обрушилось. Он перешагнул через мертвую лавочку и нагнулся над ловеком, прижатым к земле обугленным бревном. В темноте было трудно разглядеть уткнувшееся в грязь лицо.
Это было несправедливо, ненужно! Почему, когда вокруг столько других мертвецов, ему понадобилось нагнуться над этим? И ведь в темноте он мог бы его не узнать! Селвер повернулся и пошел вслед за своим отрядом, потом бросился назад, приподнял бревно со спины Любова, напрягая все силы, сдвинул его, упал на колени и подсунул ладонь под тяжелую голову. Казалось, что так Любову удобнее лежать, — земля уже не касалась его лица. И Селвер, не вставая с колен, застыл в неподвижности.
Он не спал четверо суток, а в сны не уходил еще дольше — он не помнил, насколько дольше. С тех пор как он ушел из Бротера с теми, кто последовал за ним из Кадаста, он дни и ночи напролет действовал, говорил, обходил селения, составлял планы. В каждом селении он говорил с лесными людьми, объяснял им новое, звал из яви снов в явь мира, готовил то, что произошло в эту ночь, — говорил, без конца говорил и слушал, как говорят другие. И ни минуты молчания, ни минуты одиночества. Они слушали, они услышали и последовали за ним по новой тропе. Они взяли в руки огонь, которого всегда боялись, взяли в свои руки власть над плохими снами и выпустили на врагов смерть, которой всегда страшились. Все было сделано так, как он говорил. Все произошло так, как он сказал. Мужские Дома и жилища ловеков сожжены, их небесные лодки сожжены или разбиты, их оружие украдено или уничтожено, и все их самки перебиты. Пожары догорали, пропахший дымом ночной мрак стал смоляным. Селвер уже ничего не видел вокруг и посмотрел на восток, не занимается ли заря. Стоя на коленях в жидкой грязи среди мертвецов, он думал: «Это сон, плохой сон. Я думал повести его, но он повел меня».
И во сне он почувствовал, что губы Любова шевельнулись, задели его ладонь. Селвер посмотрел вниз и увидел, что глаза мертвого открылись. В них отразилось гаснущее зарево пожаров. Потом он назвал Селвера по имени.
— Любов, зачем ты остался тут? Я ведь говорил тебе, чтобы ты на эту ночь улетел из города, — так сказал во сне Селвер. Или даже крикнул, словно сердясь на Любова.
— Тебя взяли в плен? — спросил Любов еле слышно, не приподняв головы, но таким обычным голосом, что Селверу на миг стало ясно: это не явь сна, а явь мира, лесная ночь. — Или меня?
— Не тебя и не меня, нас обоих — откуда мне знать? Все машины и аппараты сожжены. Все женщины убиты. Мужчинам мы давали убежать, если они хотели бежать. Я сказал, чтобы твой дом не поджигали, и книги будут целы. Любов, почему ты не такой, как остальные?
— Я такой же, как они. Я человек. Как каждый из них. Как ты.
— Нет. Ты не похож…
— Я такой, как они. И ты такой. Послушай, Селвер. Остановись. Не надо больше убивать других людей. Ты должен вернуться… к своим… к собственным корням.
— Когда твоих соплеменников здесь больше не будет, плохой сон кончится.
— Теперь же… — сказал Любов и попытался приподнять голову, но у него был перебит позвоночник. Он поглядел снизу вверх на Селвера и открыл рот, чтобы заговорить. Его взгляд скользнул в сторону и уставился в другую явь, а губы остались открытыми и безмолвными. Дыхание присвистнуло у него в горле.
Они звали Селвера по имени, много далеких голосов, звали снова и снова.
— Я не могу остаться с тобой, Любов, — плача, сказал Селвер, не услышал ответа, встал и попробовал убежать. Но сквозь темноту сна он смог двигаться только медленно-медленно, словно по пояс в воде. Впереди шел Дух Ясеня, выше Любова, выше всех других ловеков, высокий, как дерево, — шел и не поворачивал к нему белой маски. На ходу Селвер разговаривал с Любовым.
— Мы пойдем назад, — сказал он. — Я пойду назад. Теперь же. Мы пойдем назад теперь же, обещаю тебе, Любов!
Но его друг, такой добрый, тот, кто спас его жизнь и предал его сон, Любов ничего не ответил. Он шел где-то во мраке совсем рядом, невидимый и неслышимый, как смерть.
Группа тунтарцев наткнулась в темноте на Селвера — он брел, спотыкаясь, плакал и что-то говорил, весь во власти сна. Они увели его с собой в Эндтор.
Там два дня и две ночи лежал он, беспомощный и безумный, в наспех сооруженном Мужском Доме — шалаше на речном берегу. За ним ухаживали старики, а люди все приходили и приходили в Эндтор и снова уходили, возвращались на Место Эшсена, которое одно время называлось Центром, хоронили своих убитых и убитых ловеков — своих было более трехсот, тех больше семисот. Около пятисот ловеков было заперто в бараках загона, который не сожгли, потому что он стоял пустой и в стороне. Примерно стольким же ловекам удалось убежать: часть добралась до лагерей лесорубов на юге, которые нападению не подверглись, остальные притаились в лесу или в Вырубленных Землях, и там их продолжали разыскивать. Некоторых убивали, потому что многие молодые охотники и охотницы все еще слышали только голос Селвера, зовущий: «Убивайте их!» Другие отогнали от себя Ночь Убивания, словно кошмар, словно плохой сон, который нужно понять, чтобы он больше никогда не повторился. И, обнаружив в чаще измученного жаждой, ослабевшего ловека, они были не в силах его убить. И может быть, он убивал их. Некоторые ловеки собирались вместе. Такие группы из десяти-двадцати ловеков были вооружены топорами для рубки деревьев и пистолетами, хотя зарядов у них почти не было. Их выслеживали, окружали большими отрядами, а потом захватывали, связывали и уводили назад в Эшсен. За два-три дня их переловили всех, потому что эта область Сорноля кишела лесными людьми: ни один старик не помнил, чтобы столько народу собиралось когда-нибудь в одном месте — даже вполовину, даже в десять раз меньше. И люди все еще продолжали приходить из дальних селений, с других островов. А некоторые ушли домой. Захваченных ловеков запирали с остальными в загоне, хотя они там уже еле помещались, а жилища были для них слишком низки и тесны. Их поили, два раза в день задавали им корм, а вокруг день и ночь несли стражу двести вооруженных охотников.
Под вечер после Ночи Эшсена с востока, треща, прилетела небесная лодка и пошла вниз, словно собираясь сесть, а потом взмыла вверх, точно хищная птица, промахнувшаяся по добыче, и начала кружить над разрушенным причалом небесных лодок, над дымящимися развалинами, над Вырубленными Землями. Резван проследил, чтобы все радио были разбиты, и, возможно, небесную лодку с Кушиля или Ризуэла, где находились три небольших селения ловеков, заставило прилететь сюда именно молчание этих радио. Пленные в загоне выбежали из бараков и что-то кричали лодке всякий раз, когда она, треща, пролетала над ними, и она сбросила в загон что-то на маленьком парашюте, а потом ушла вверх и ее треск замер.
Теперь на Атши остались всего четыре такие крылатые лодки: три на Кушиле и одна на Ризуэле — все маленькие, поднимающие только четырех ловеков, но с пулеметами и огнеметами, а потому Резван и остальные очень из-за них тревожились, пока Селвер лежал, недосягаемый для них, бродя по загадочным тропам другой яви.
В явь мира он вернулся только на третий день — исхудавший, отупелый, голодный, безмолвный. Он искупался в реке и поел, а потом выслушал Резвана, Старшую Хозяйку из Берре и остальных, кто был избран руководителями. Они рассказали ему, что происходило в мире, пока он был в снах. Выслушав всех, он обвел их взглядом, и они снова увидели, что он — бог. После Ночи Эшсена многих, точно болезнь, поразили страх и отвращение, и их охватило сомнение. Их сны были тревожными, полными крови и огня, а весь день их окружали незнакомые люди, сотнями, тысячами сошедшиеся сюда из всех лесов: они собрались тут, не зная друг друга, точно коршуны у падали, и им казалось, что пришел конец всему, что уже никогда ничто не будет прежним, не будет хорошим. Но в присутствии Селвера они вспомнили, ради чего произошло то, что произошло, их смятение улеглось, и они ждали его слов.
— Время убивать прошло, — сказал он. — Надо, чтобы об этом узнали все. — Он снова обвел их взглядом. — Мне надо поговорить с теми, кто заперт в загоне. Кто у них старший?
— Индюк, Плосконогий, Мокроглазый, — ответил Резван, бывший раб.
— Значит, Индюк жив? Это хорошо. Помоги мне встать, Греда, у меня вместо костей угри…
Походив немного, он почувствовал себя крепче и час спустя отправился с ними в Эшсен, до которого было два часа ходьбы.
Когда они подошли к загону, Резван влез на лестницу, приставленную к стене, и закричал на ломаном языке, которым ловеки объяснялись с рабами:
— Донг, ходи к воротам, быстро-быстро!
В проходах между приземистыми бетонными бараками бродили несколько ловеков. Они закричали на него и начали швыряться земляными комьями. Он пригнулся и стал ждать. Старый полковник не появился, но из барака, хромая, вышел Госсе, которого они называли Мокроглазым, и крикнул Резвану:
— Полковник Донг болен, он не может выйти!
— Какой-такой болен?
— Болезнь живота. От воды. Что тебе надо?
— Говори-говори! — Резван посмотрел вниз на Селвера и перешел на свой язык. — Владыка-бог, Индюк прячется. С Мокроглазым ты будешь говорить?
— Буду.
— Гос-по-дин Госсе, к калитке! Быстро-быстро!
Калитку приоткрыли ровно настолько, чтобы Госсе сумел протиснуться в узкую щель. Он остался стоять перед ней совсем один, глядя на Селвера и на тех, кто пришел с Селвером, и стараясь не наступать на ногу, поврежденную в Ночь Эшсена. Одет он был в рваную пижаму, выпачканную в грязи и намоченную дождем. Седеющие волосы свисали над ушами и падали на лоб неряшливыми прядями. Хотя он был вдвое выше своих тюремщиков, он старался выпрямиться еще больше и глядел на них твердо, с гневной тоской.
— Что вам надо?
— Нам необходимо поговорить, господин Госсе, — сказал Селвер, которого Любов научил нормальной человеческой речи. — Я Селвер, сын Ясеня из Эшрета. Друг Любова.
— Да, я тебя знаю. О чем ты хочешь говорить?
— О том, что убивать больше никого не будут, если это обещают ваши люди и мои люди. Вас выпустят, если вы соберете здесь ваших людей из лагерей лесорубов на юге Сорноля, на Кушиле и на Ризуэле и все останетесь тут. Вы можете жить здесь, где лес убит и где растет ваша трава с зернами. Рубить деревья вы больше не должны.
Лицо Госсе оживилось.
— Лагерей вы не тронули?
— Нет.
Госсе промолчал. Селвер несколько секунд следил за его лицом, а потом продолжал:
— Я думаю, в мире ваших людей осталось меньше двух тысяч. Ваших женщин не осталось ни одной. В тех лагерях есть ваше оружие, и вы можете убить многих из нас. Но у нас тоже есть оружие, и нас столько, что всех вы убить не сможете. Я думаю, вы сами это знаете и поэтому не попросили, чтобы небесные лодки привезли вам огнеметы, не попытались перебить часовых и бежать. Это было бы бесполезно: нас ведь правда очень много. Будет гораздо лучше, если вы обменяетесь с нами обещанием: тогда вы сможете спокойно дождаться, чтобы прилетела одна из ваших больших лодок, и покинуть на ней мир. Если не ошибаюсь, это будет через три года.
— Да, через три местных года… Откуда ты это знаешь?
— У рабов есть уши, господин Госсе.
Только теперь Госсе посмотрел прямо на него. Потом отвел глаза, передернул плечами, переступил с больной ноги. Снова посмотрел на Селвера и снова отвел глаза.
— Мы уже обещали не причинять вреда никому из ваших людей. Вот почему рабочих распустили по домам. Но это не помогло. Вы не стали слушать…
— Обещали вы не нам.
— Как мы можем заключать какие бы то ни было соглашения или договоры с теми, у кого нет правительства, нет никакой центральной власти?
— Я не знаю. По-моему, вы не понимаете, что такое обещание. То, о котором вы говорите, было скоро нарушено.
— То есть как? Кем? Когда?
— На Ризуэле… на Новой Яве. Четырнадцать дней назад. Ловеки из лагеря в Ризуэле сожгли селение и убили всех, кто там жил.
— Это ложь! Мы все время поддерживали радиосвязь с Новой Явой до самого нападения. Никто не убивал аборигенов ни там, ни где-либо еще!
— Вы говорите ту правду, которую знаете вы, — сказал Селвер. — А я правду, которую знаю я. Я готов поверить, что вы не знаете об убийствах на Ризуэле, но вы должны поверить моим словам, что убийства были. Остается одно: обещание должно быть дано нам и вместе с нами, и оно не должно быть нарушено. Вам, конечно, надо обсудить все это с полковником Донгом и остальными.
Госсе сделал шаг к калитке, но тут же обернулся и сказал хриплым басом:
— Кто ты такой, Селвер? Ты… это ты организовал нападение? Ты вел своих?
— Да, я.
— Значит, вся эта кровь на твоих руках, — сказал Госсе и с внезапной беспощадной злобой добавил: — И кровь Любова тоже. Он ведь тоже убит. Твой «друг» Любов мертв.
Селвер не понял этого идиоматического выражения. Убийству он научился, но за словами «кровь на твоих руках» для него ничего не стояло. Когда на мгновение его взгляд встретился с белесым ненавидящим взглядом Госсе, он почувствовал страх. Тошнотную боль, смертный холод. И зажмурился, чтобы отогнать их от себя. Наконец он сказал:
— Любов — мой друг, и потому он не мертв.
— Вы — дети, — с ненавистью сказал Госсе. — Дети, дикари. Вы не воспринимаете реальности. Но это не сон, это реальность! Вы убили Любова. Он мертв. Вы убили женщин — женщин! — жгли их заживо, резали, как животных!
— Значит, нам надо было оставить их жить? — сказал Селвер с такой же яростью, как Госсе, но негромко и чуть напевно. — Чтобы вы плодились в трупе мира, как мухи? И уничтожили нас? Мы убили их, чтобы вы не могли дать потомства. Мне известно, что такое «реалист», господин Госсе. Мы говорили с Любовым о таких словах. Реалист — это человек, который знает и мир, и свои сны. А вы — сумасшедшие. На тысячу человек у вас не найдется ни одного, кто умел бы видеть сны так, как их надо видеть. Даже Любов не умел, а он был самым лучшим из вас. Вы спите, вы просыпаетесь и забываете свои сны, потом снова спите и снова просыпаетесь, — и так с рождения до смерти. И вы думаете, что это — существование, жизнь, реальность! Вы не дети, вы взрослые, но вы сумасшедшие. И потому нам пришлось вас убить, пока вы и нас не сделали сумасшедшими. А теперь идите и поговорите о реальности с другими сумасшедшими. Поговорите долго и хорошо!
Часовые открыли калитку, угрожая копьями сгрудившимся за ней ловекам. Госсе вошел в загон — его широкие плечи сгорбились, словно под дождем.
Селвер чувствовал себя бесконечно усталым. Старшая Хозяйка из Берре и еще одна женщина помогали ему идти — он положил руки им на плечи, чтобы не упасть. Греда, молодой охотник, родич его Дерева, начал шутить с ним. Он отвечал, смеялся. Казалось, они бредут назад в Эндтор уже несколько дней.
От усталости он не мог есть, только выпил немного горячего варева и лег у Мужского костра. Эндтор был не селением, а временным лагерем на берегу большой реки, куда приходили ловить рыбу из всех селений, которых было много в окрестных лесах, пока не появились ловеки. Мужского Дома там не построили. Два очага из черного камня и травянистый косогор над рекой, где удобно ставить палатки из шкур и камышовых плетенок, — вот и весь Эндтор. Река Мененд, Старшая река Сорноля, без умолку говорила там и в яви мира, и в яви сна.
У костра сидело много стариков. Одних он знал хорошо: они были из Бротера, из Тунтара и из его родного сожженного Эшрета, а других он вовсе не знал, хотя по их глазам и движениям, по их голосам понял, что все это — Владыки-Сновидцы. Пожалуй, столько сновидцев еще никогда не собиралось в одном месте. Он вытянулся во всю длину, подложил ладонь под подбородок и, глядя в огонь, сказал:
— Я назвал ловеков сумасшедшими. Не сумасшедший ли я сам?
— Ты не разбираешь, где одна явь, а где другая, — ответил старый Тубаб, подбрасывая в костер сосновый сук, — потому что ты слишком долго не видел снов и не уходил в сны. А за это приходится расплачиваться тоже очень долго.
— Яды, которые глотают ловеки, действуют примерно так же, как воздержание от сна и от снов, — заметил Хебен, который был рабом в Центрвилле и в Лагере Смита. — Ловеки глотают отраву, чтобы уходить в сны. После того как они ее проглотят, лица у них становятся как у сновидцев. Но они не умеют ни вызывать снов, ни управлять ими, ни плести и лепить, ни выходить из снов. Я видел, как сны подчиняли их, вели за собой. Они ничего не знают о том, что внутри их. Вот и человек, много дней не уходивший в сны, становится таким же. Будь он мудрейшим в своем Доме, все равно он еще долго потом будет иногда становиться сумасшедшим. Он будет подчинен, будет рабом. Он не будет понимать себя.
Глубокий старец, говоривший, как уроженец Южного Сорноля, положил руку на плечо Селвера и, ласково его поглаживая, сказал:
— Пой, наш молодой бог, это принесет тебе облегчение.
— Не могу. Спой для меня.
Старик запел, остальные начали ему подтягивать. Их пронзительные жиденькие голоса, почти лишенные мелодичности, шелестели, точно ветер в камышах Эндтора. Они пели одну из песен Ясеня об изящных резных листьях — как осенью они становятся желтыми, а ягоды краснеют, а потом первый ночной иней серебрит их.
Селвер слушал песню Ясеня, и рядом с ним лежал Любов. Лежа он не казался таким чудовищно высоким и широкоплечим. Позади него на фоне звезд чернели развалины выжженного огнем дома. «Я такой же, как ты», — сказал он, не глядя на Селвера, тем голосом сна, который пытается обнажить собственную неправду. Сердце Селвера давила тоска, он горевал по своему другу. «У меня болит голова», — сказал Любов обычным голосом и потер шею, как всегда ее тер, и Селвер протянул руку, чтобы коснуться его и утешить. Но в яви мира он был тенью и отблесками огня, а старики пели песню Ясеня — о белых цветках на черных ветках среди резных листьев.
На следующий день ловеки, запертые в загоне, послали за Селвером. Он пришел в Эшсен после полудня и встретился с ними в стороне от загона, под развесистым дубом — лесные люди чувствовали себя неуверенно под бескрайним открытым небом. Эшсен был дубовой рощей, и этот дуб — самый большой из немногих, которые колонисты сохранили, — стоял на косогоре за коттеджем Любова, одним из немногих пощаженных огнем. С Селвером под дуб пришли Резван, Старшая Хозяйка из Берре, Греда из Кадаста и еще девять человек, пожелавших участвовать в переговорах. Их охранял отряд лучников на случай, если ловеки тайком принесут оружие. Но лучники укрылись за кустами и среди развалин вокруг, чтобы ловеки не подумали, что им угрожают. С Госсе и полковником Донгом пришли трое ловеков, которые назывались «офицерами», и еще двое из лесных лагерей. При виде одного из них — Бентона — бывшие рабы стиснули зубы. Бентон имел обыкновение наказывать «ленивых пискунов», подвергая их стерилизации на глазах у остальных.
Полковник исхудал, его кожа, обычно желтовато-коричневая, казалась грязно-серой. Значит, он действительно болен.
— Начать необходимо с того… — сказал он, когда они расположились под дубом (ловеки остались стоять, а лесные люди опустились на корточки или сели на мягкий влажный ковер из прелых дубовых листьев). — Начать необходимо с того, чтобы вы в рабочем порядке определили суть ваших условий и какие они содержат гарантии безопасности для моих подчиненных.
Воцарилось молчание.
— Вы ведь понимаете наш язык? Если не все, то хоть некоторые?
— Да… Но вашего вопроса я не понял, господин Донг.
— Потрудитесь называть меня полковником Донгом!
— В таком случае потрудитесь называть меня полковником Селвером! — В голосе Селвера появилась напевность. Он вскочил на ноги, готовый к состязанию, и в его голове ручьями заструились мотивы.
Однако старый ловек продолжал стоять, огромный, грузный, сердитый, и не собирался принимать вызов.
— Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать оскорбления от низкорослых гуманоидов, — сказал он. Но губы его дрожали. Он был стар, растерян, унижен.
И предвкушение радости победы угасло в Селвере. В мире больше не оставалось радости, в нем была только смерть. Он снова сел.
— У меня не было намерения оскорбить вас, полковник Донг, — сказал он безучастно. — Не будете ли вы так добры повторить ваш вопрос?
— Я хочу выслушать ваши условия, а затем вы выслушаете наши, и больше ничего.
Селвер повторил то, о чем накануне говорил с Госсе. Донг слушал с явным нетерпением.
— Да-да. Но вам не известно, что в нашем распоряжении уже три дня есть действующий радиоприемник.
Селвер знал об этом: Резван немедленно проверил, не оружие ли сбросил на парашюте вертолет. Часовые сообщили, что это было радио, и он позволил, чтобы оно осталось у ловеков. Теперь Селвер просто кивнул.
— Мы поддерживаем постоянную связь с двумя лагерями на острове Кинга и с лагерем на Новой Яве, — продолжал полковник. — И если бы мы решили прорваться на свободу, то могли бы без труда это осуществить. Вертолеты доставили бы нам оружие и прикрывали бы наше отступление. Нам достаточно одного огнемета, чтобы проложить себе выход за ограду, а в случае нужды вертолеты могли бы сбросить тяжелые бомбы. Вы, впрочем, ни разу не видели их в действии.
— Если вы прорветесь за ограду, куда вы пойдете дальше?
— Будем придерживаться сути и не затемнять ее побочными или ложными факторами, а суть сводится к тому, что в нашем распоряжении, хотя вы, бесспорно, далеко превосходите нас численностью, остаются четыре лагерных вертолета, которые вам уже не удастся сжечь, потому что теперь их бдительно охраняют круглые сутки, а также достаточное число огнеметов. Таково реальное положение вещей: особого преимущества нет ни у вас, ни у нас, и мы можем вести переговоры с позиций обоюдного равенства. Разумеется, это временная ситуация. Мы уполномочены в случае необходимости принимать оборонительные полицейские меры, чтобы предотвратить разрастание войны. Кроме того, мы опираемся на огневую мощь Межзвездного флота Земли, который способен разнести в пыль всю вашу планету. Но вам этого не понять, а потому я скажу проще: в настоящий момент мы готовы вести с вами переговоры на основе полного равенства.
У Селвера не хватало терпения слушать его. Он знал, что эта раздражительность — симптом тяжелого душевного состояния, но был не в силах ее сдержать.
— Так говорите же!
— Ну, во-первых, я хочу со всей ясностью указать, что, получив передатчик, мы сразу же предупредили людей в лагерях, чтобы они не доставляли нам оружия и не предпринимали никаких попыток вывезти нас на вертолетах или освободить и тем более не допускали никаких ответных действий…
— Это было разумно. Что дальше?
Полковник Донг начал было гневную отповедь, но тут же смолк, и лицо у него совсем побелело.
— Я хотел бы сесть…
Мимо кучки ловеков Селвер поднялся по косогору, вошел в пустой двухкомнатный коттедж и взял складной стул, стоявший у письменного стола. Перед тем как покинуть окутанную тишиной комнату, он наклонился и прижался щекой к исцарапанной деревянной крышке стола, за которым всегда сидел Любов, когда работал с ним или один. Бумаги Любова еще лежали там. Селвер слегка их погладил. Потом спустился к дубу и поставил стул на влажную от дождя землю. Старый полковник сел, кусая губы и щуря от боли миндалевидные глаза.
— Господин Госсе, может быть, вы будете говорить за полковника? — сказал Селвер. — Он плохо себя чувствует.
— Говорить буду я, — объявил Бентон, выступая вперед, но Донг покачал головой и хрипло пробормотал:
— Пусть Госсе.
Теперь, когда полковник сам не говорил, а только слушал, дело пошло быстрее. Ловеки принимают условия Селвера. Когда будут даны взаимные обещания поддерживать мир, они отзовут остальных своих людей и будут жить все в одном месте — на расчистке в центре Сорноля, в хорошо орошаемом районе, занимающем площадь около четырех с половиной тысяч квадратных километров. Они обязуются не заходить в леса, лесные люди обязуются не заходить на Вырубленные Земли.
Спор завязался из-за четырех оставшихся вертолетов. Ловеки утверждали, что они им нужны, чтобы перевезти своих людей с других островов на Сорноль. Но машины могли брать только по четыре человека, а каждый полет продолжался несколько часов. Селвер подумал, что пешком ловеки доберутся до Сорноля гораздо быстрее, и предложил перевезти их через проливы на лодках, но оказалось, что ловеки никогда далеко пешком не ходят. Ну хорошо: они могут использовать вертолеты для «операции вывоза», как они выражаются. После этого они их сломают. Сердитый отказ. Свои машины они оберегали ревнивее, чем самих себя. Селвер уступил: они могут оставить вертолеты, если будут летать на них только над Вырубленными Землями и если все оружие будет с них снято и уничтожено. Тут они заспорили, но друг с другом, а Селвер ждал и время от времени повторял свои окончательные условия, потому что в этом он не считал возможным уступить.
— Ну какая разница, Бентон? — дрожащим от слабости и гнева голосом сказал наконец старый полковник. — Неужели вы не понимаете, что использовать это проклятое оружие мы все равно не сможем? Туземцев три миллиона, и они рассеяны по всем этим лесным островам — ни городов, ни важных коммуникаций, ни центрального руководства. Уничтожить с помощью бомб систему партизанского типа невозможно — это было доказано еще в двадцатом веке, когда тот полуостров, откуда я родом, более тридцати лет успешно отражал притязания колониальных держав. А до возвращения корабля у нас вообще нет никакой возможности доказать наше превосходство. Если мы сохраним мелкокалиберное оружие для охоты и обороны, то без остального как-нибудь обойдемся!
Он был их Старший, и в конце концов его мнение взяло верх, как это было бы и в Мужском Доме. Бентон рассердился. Госсе заговорил было о том, что произойдет, если перемирие будет нарушено, но Селвер его перебил:
— Это то, что может быть, а мы еще не кончили с тем, что есть. Ваш Большой Корабль должен вернуться через три года, то есть через три с половиной года по вашему счету. До этого времени вы тут свободны. Вам будет не очень тяжело. Из Центрвилла мы больше ничего не возьмем, кроме работ Любова, которые я хочу сохранить. У вас остались почти все ваши орудия для рубки деревьев и копания, а если вам мало, то на вашей территории находятся железные рудники Пельделя. Все это, по-моему, ясно. Остается узнать одно: когда корабль вернется, как они решат поступить с вами и с нами?
— Мы не знаем, — ответил Госсе, а Донг пояснил:
— Если бы вы не разломали в первую очередь ансибль-передатчик, мы могли бы получить такую информацию и, разумеется, наши сообщения повлияли бы на окончательное решение касательно статуса этой колонии, каковое мы и начали бы проводить в жизнь еще до возвращения корабля с Престно. Но из-за вашего бессмысленного вандализма, из-за вашего невежества в отношении ваших же интересов у нас не осталось даже радиопередатчика с радиусом действия больше нескольких сотен километров.
— Что такое ансибль? — Это слово, уже несколько раз повторявшееся во время переговоров, было для Селвера новым.
— АМС, — угрюмо ответил полковник.
— Нечто вроде радио, — высокомерно сказал Госсе. — Он позволяет нам осуществлять мгновенную связь с нашей планетой.
— Без задержки в двадцать семь лет?
Госсе уставился на Селвера:
— Верно. Совершенно верно. Ты многому научился от Любова, а?
— Что есть, то есть, — вмешался Бентон. — Любовский зелененький дружок! Разнюхал все, что мог, и даже сверх того. Например, что надо взорвать в первую очередь, где выставляются часовые и как пробраться в арсенал. Они наверняка поддерживали связь до последней минуты перед нападением.
Госсе неуверенно нахмурился:
— Радж погиб. Все это сейчас не имеет значения, Бентон. Нам необходимо установить…
— Вы, кажется, намекаете, Бентон, что капитан Любов вел подрывную деятельность и предал колонию? — яростно сказал Донг и прижал ладони к животу. — Среди моих людей не было ни шпионов, ни предателей, они были специально отобраны на Земле, и я всегда знаю тех, с кем должен работать.
— Я не намекаю, полковник. Я прямо говорю, что пискунов подстрекал Любов и что, если бы с прибытием сюда корабля Земфлота инструкции не были изменены, ничего подобного произойти не могло бы!
Госсе и Донг заговорили разом.
— Вы все очень больны, — сказал Селвер, встал и отряхнулся, потому что влажные бурые листья прилипали к его пушистому короткому меху, точно к шелку. — Мне очень жаль, что мы вынуждены запирать вас в загоне. Это плохое место для душевного здоровья. Пожалуйста, поскорее доставьте сюда остальных ваших людей. Потом, после того как большое оружие будет уничтожено и мы обменяемся обещаниями, вы получите полную свободу. Когда я сегодня уйду отсюда, ворота загона будут открыты. Что-нибудь еще?
Ни один из них не ответил. Они молча смотрели на него сверху вниз. Семь больших людей со светлой или коричневой безволосой кожей, одетые в ткани, темноглазые, с угрюмыми лицами — и двенадцать маленьких людей, зеленых или коричневато-зеленых, с большими глазами сумеречных существ и лицами сновидцев, а между обеими группами — Селвер, переводчик, слабый, изуродованный, держащий все их судьбы в своих пустых руках. На бурую землю, чуть шурша, капал дождь.
— Тогда прощайте, — сказал Селвер и увел своих людей.
— А они не такие уж глупые, — сказала Старшая Хозяйка из Берре, когда они с Селвером шли назад в Эндтор. — Я думала, такие великаны обязательно должны быть глупыми, но они увидели, что ты — бог, я это поняла по их лицам под конец разговора. А как ты хорошо лопочешь по-ихнему! И они очень безобразные. Неужели у них даже младенцы без шерсти?
— Надеюсь, этого мы никогда не узнаем.
— Брр! Только представить, что кормишь такого младенца. Словно дать грудь рыбе!
— Они все сумасшедшие, — удрученно сказал старый Тубаб. — Любов, когда прилетал в Тунтар, таким не был. Он ничего не знал, но он был разумен. А эти… Они спорят, и презирают своего старика, и ненавидят друг друга. Вот так! — И он сморщил опушенное серым мехом лицо, чтобы показать, как выглядели земляне, чьих слов он, разумеется, не понимал. — А ты им это и сказал, Селвер? Что они сумасшедшие?
— Я сказал им, что они больны. Но ведь они были побеждены, им было больно, они были заперты в этой каменной клетке. После такого кто угодно мог заболеть и нуждаться в исцелении.
— А исцелить их некому, — сказала Старшая Хозяйка из Берре. — Все их женщины убиты. Им, конечно, плохо. Но какие же они безобразные! Огромные голые пауки — вот кто они такие! Фу!
— Они люди, люди, такие же, как мы. Люди! — сказал Селвер, и голос у него стал тонким и режущим, как лезвие ножа.
— Милый мой владыка-бог, я же знаю это! Просто они с виду похожи на пауков, — сказала старуха, поглаживая его по щеке. — Вот что, люди, Селвер совсем измучился, расхаживая из Эндтора в Эшсен и обратно. Давайте сядем и передохнем.
— Только не здесь! — сказал Селвер. Они все еще были на Вырубленных Землях, среди пней и травянистых косогоров, под бескрайним голым небом. — Вот вернемся под деревья. — Он споткнулся, и те, кто не были богами, поддержали его и помогли ему идти дальше.
Диктофон майора Мухамеда пришелся Дэвидсону очень кстати. Кто-то ведь должен запечатлеть события на Новом Таити — историю того, как трусливо и подло была отдана на гибель земная колония. Пусть корабли, когда они прилетят с Земли, узнают истинную правду. Пусть будущие поколения узнают, на какое предательство, малодушие и глупость способны люди — но также и на какую беззаветную доблесть в самых отчаянных обстоятельствах. В свободные минуты (да, всего лишь минуты с тех пор, как ему пришлось взять на себя командование) он записал всю историю бойни в Лагере Смита и довел изложение событий до нынешней ситуации на Новой Яве. И на Кинге, и на Центральном тоже — в той мере, в какой удавалось извлекать крупицы фактов из тех истерических посланий, которыми штаб кормил его с Центрального вместо четкой и надежной информации.
Полностью о том, что на самом деле произошло в Центрвилле, никто никогда знать не будет, кроме пискунов, потому что люди там всячески пытаются замаскировать свое предательство и ошибки. Но общая картина все-таки достаточно ясна. Организованную шайку пискунов, которых привел Селвер, впустили в арсенал и в ангары, снабдили динамитом, гранатами, автоматами и огнеметами и науськали уничтожить город, а людей перебить. Здание штаба было взорвано первым — вот вам и доказательство, что действовали изнутри. Само собой, Любов участвовал в заговоре, и его зелененькие дружки, конечно, показали, на какую благодарность они способны, — перерезали ему глотку наравне с прочими. То есть Госсе и Бентон утверждали, будто утром после бойни видели его труп. Но только можно ли им там верить? Хочешь не хочешь, а дело ясное: каждый человек, который уцелел на Центральном после этой ночи, — уже предатель. Предатель своей расы.
Вот они клянутся, будто женщины убиты все. Плохо, конечно, но куда хуже, что верить этому нельзя. Пискунам ничего не стоило увести пленных в леса, а поймать перепуганную девчонку на окраине горящего города легче легкого. И уж зеленая нечисть, само собой, не упустила бы случая захватить женщин, чтобы поизмываться над ними всласть, верно? Одному Богу известно, сколько еще женщин томятся в пискуньих норах, в этих вонючих подземных ямах, связанные, беспомощные, а поганые волосатые мартышки щупают их, лапают, подвергают всяким надругательствам! Даже подумать невозможно! Но, черт побери, иногда приходится думать и о том, о чем думать невозможно!
Вертолет с Кинга сбросил пленникам в Центре радиопередатчик на следующий же день после бойни, и Мухамед записывал все свои переговоры со штабом. Самым немыслимым был разговор с полковником Донгом. Проигрывая запись первый раз, он не выдержал, сорвал ее с катушки и сжег. Зря, конечно. Надо было сохранить ее как доказательство полнейшей негодности командования и на Центральном, и на Новой Яве. Но кто бы выдержал — с такой горячей кровью, как у него! Он просто не мог сидеть и слушать, как полковник и майор обсуждают полную капитуляцию, сдаются на милость пискунов, соглашаются не принимать ответных мер, не защищаться, соглашаются уничтожить все боевое оружие и как-нибудь устроиться на клочке земли, отведенном для них пискунами, — в резервации, дарованной великодушными победителями, пакостными зелеными тварями! Поверить невозможно! В буквальном смысле слова невозможно.
Не исключено, что старички Динг-Донг и My не имели предательских намерений, а просто спятили, пали духом. Все эта проклятая планета! Надо быть по-настоящему сильной личностью, чтобы не поддаться ей. Что-то в здешнем воздухе — может, пыльца этих чертовых деревьев — действует вроде наркотика, так что обычные люди перестают отдавать себе отчет в окружающем и балдеют, точно пискуны. Ну а при таком численном превосходстве пискунам ничего не стоит с ними справиться.
Жаль, конечно, что Мухамеда пришлось убрать, но он ни за что не принял бы его планов, тут сомнений быть не может. Всякий согласился бы, кто прослушал бы эту невероятную запись. А потому лучше было пристрелить его. Во всяком случае, теперь он чист и его имя не покроется позором, как имена Донга и всех офицеров, которые остались в живых на Центральном.
Последнее время Донг к передатчику что-то не подходит, все больше Юю Серенг из инженерного отдела. Прежде они с Юю частенько проводили свободное время вместе, и он его даже другом считал, но теперь больше никому доверять нельзя. А кроме того, Юю тоже из азиев. Как подумаешь, странно получается, что их столько уцелело после Центрвиллской бойни. Из тех, с кем он разговаривал, не азий только Госсе. Здесь на Яве пятьдесят пять верных ребят, оставшихся после реорганизации, почти все евроафры вроде него самого, ну еще афры и афроазии, но чистых азиев — ни одного! Что ни говори, а кровь — она сказывается. Если у тебя в жилах нет настоящей крови, как ни крути, человек ты неполноценный. Конечно, он все равно спасет желтомордых подонков на Центральном, но это объясняет, почему они поджали хвосты в трудную минуту.
— Да пойми же наконец, Дон, в какое положение ты всех нас ставишь! — сказал Юю своим глухим голосом. — Мы заключили с пискунами перемирие по всем правилам. Кроме того, у нас есть прямой приказ Земли не трогать врасу и не наносить ответного удара. И как, черт побери, мы бы нанесли его? Даже теперь, когда остров Кинга и лагерь на юге Центрального полностью эвакуированы, нас тут все-таки меньше двух тысяч, а у тебя на Яве всего человек шестьдесят пять, верно? Неужели ты всерьез веришь, Дон, что две тысячи человек способны справиться с тремя миллионами разумных врагов?
— Юю, да на это и пятидесяти человек хватит! Были бы желание, умение и оружие.
— Бред! Но в любом случае, Дон, мы заключили перемирие. И если оно будет нарушено, нам конец. Только благодаря ему мы и держимся. Может быть, когда они вернутся с Престно и увидят, что произошло, они решат покончить с пискунами. Этого мы не знаем. А пока похоже, что пискуны намерены соблюдать перемирие — в конце-то концов, это они его предложили! — а нам ничего другого не остается. Их столько, что они нас голыми руками могут уничтожить, как произошло в Центрвилле. Они туда тысячами нагрянули. Неужели ты этого не можешь понять, Дон?
— Послушай, Юю, я, конечно, понимаю. Если вы боитесь использовать ваши три вертолета, так отправьте их сюда с ребятами, которые думают так же, как мы здесь, на Новой Яве. Раз уж мне придется в одиночку вас освобождать, то лишние вертолеты не помешают.
— Ты нас не освободишь, ты нас погубишь, идиот чертов! Отошли свой вертолет на Центральный немедленно! Это приказ полковника лично тебе как исполняющему обязанности начальника лагеря. Используй его для переброски своих людей. Понадобится не больше двенадцати полетов, и вы свободно уложитесь в четыре здешних дневных периода. А теперь выполняй приказ!
Щелк — и выключил приемник. Побоялся с ним спорить!
Но ведь с них станется послать свои три вертолета на Новую Яву, чтобы разбомбить или сжечь лагерь, поскольку формально он не подчиняется приказу, а старик Донг не терпит самостоятельности! Достаточно вспомнить, как он уже с ним разделался за пустяковые карательные меры на Смите. Не простил ему инициативы! Старик Динг-Донг, как большинство офицеров, любит безоговорочное послушание. Беда только в том, что такие в конце концов сами становятся послушными…
И тут Дэвидсон испытал подлинное душевное потрясение, вдруг сообразив, что вертолетов ему опасаться нечего. Донг, Серенг, Госсе, даже Бентон струсят послать их! Пискуны приказали, чтобы люди не смели пользоваться вертолетами за пределами своей резиденции, и они подчинились!
Черт! Его чуть наизнанку не вывернуло. Пора действовать! Они и так уже почти две недели прождали неведомо чего! Оборону лагеря он наладил: частокол укрепили и довели до такой высоты, что ни одна зеленая мартышка через него не перелезет, а Эйби — молодец мальчишка! — изготовил полсотни отличных мин и заложил их в стометровом поясе вокруг лагеря. Теперь настало время показать пискунам, что на Новой Яве они имеют дело с настоящими людьми, с настоящими мужчинами, а не со стадом овец, как на Центральном. Он поднял вертолет и провел отряд пехоты к пискуньим норам на юг от лагеря. Он научился распознавать такие места с воздуха по плодовым садам и по скоплениям деревьев определенных видов, хотя и не высаженных аккуратными рядами, как у людей. Просто жуть брала, сколько тут обнаружилось таких мест, едва он нашел способ определять их с воздуха. Лес кишмя кишел этой пакостью. Карательный отряд выжег к черту эти норы, а когда он с парой ребят летел обратно, то обнаружил еще норы — меньше чем в четырех километрах от лагеря! И на них, чтобы четко и ясно поставить свою подпись — пусть читает, кто захочет, — он сбросил бомбочку. Простенькую зажигалочку, но и от нее зеленый мех клочьями полетел. В лесу она оставила здоровую прореху, и края прорехи были охвачены огнем.
Собственно говоря, это и есть его оружие для массированного ответного удара. Лесные пожары. Хватит одного рейда на одном вертолете с зажигалочками и огненным студнем, чтобы выжечь целый остров. Придется, правда, подождать месяц-другой, до конца сезона дождей. А какой сжечь — Кинга, Смита или Центральный? Начать, пожалуй, стоит с Кинга — так, маленькое предупреждение, поскольку людей там больше нет. А потом Центральный, если они и дальше будут брыкаться.
— Что вы затеяли? — донесся голос из приемника, и Дэвидсон ухмыльнулся: ну словно старуха верещит, которую малость пощекотали. — Вы отдаете себе отчет в том, что делаете, Дэвидсон?!
— Ага!
— Вы что, рассчитываете запугать пискунов?
На этот раз не Юю. Должно быть, умник Госсе, а может, и не он, но какая разница? Все они только и умеют блеять, овцы поганые.
— Вот именно, — ответил он с мягкой такой иронией.
— По-вашему, если вы будете жечь их поселки, они сдадутся на вашу милость — все три миллиона? Так?
— Может, и так.
— Послушайте, Дэвидсон, — сказал передатчик, и в нем что-то захрипело, зашелестело. Ну да, понятно, пользуются аварийной аппаратурой, потому что большой передатчик сгорел вместе с их хваленым ансиблем, туда ему и дорога! — Послушайте, Дэвидсон, не могли бы мы поговорить с кем-нибудь еще?
— Нет, тут все по горло заняты. Да, кстати, живется нам тут неплохо, но не мешало бы разжиться сладеньким — фруктовыми коктейлями, персиками, ну и прочей ерундой. Кое-кому из ребят очень этого не хватает. Кроме того, мы не получили в срок марихуану, потому что вы там прошляпили город. Так если я пошлю вертолет, не сможете ли уделить нам ящик-другой сластей и травки?
Молчание, а потом:
— Хорошо. Высылайте вертолет.
— Чудненько. Уложите ящики в сетку, и ребята ее подцепят, чтобы не приземляться, — сказал он и ухмыльнулся.
Из Центра что-то залопотали, и вдруг прорезался голос старика Донга. В первый раз полковник сам к нему обратился. Пыхтит, старая перечница, и еле пищит, сквозь помехи и не разобрать толком, что он там бормочет.
— Слушайте, капитан, я хочу знать, отдаете ли вы себе отчет, на какие меры вы толкаете меня своими действиями на Новой Яве, если вы и впредь не будете выполнять мои приказы? Я пытаюсь говорить с вами как с разумным и лояльным офицером. Для обеспечения безопасности моих подчиненных здесь, на Центральном острове, я буду вынужден поставить аборигенов в известность, что мы слагаем с себя всякую ответственность за ваши действия.
— Совершенно справедливо, господин полковник.
— Я пытаюсь объяснить вам, что мы вынуждены будем сообщить им о своем бессилии воспрепятствовать нарушениям перемирия на Новой Яве. У вас там шестьдесят шесть человек, и они нужны мне здесь, чтобы мы могли сохранить колонию до возвращения «Шеклтона». Ваши действия — это самоубийство, а за жизнь тех, кто находится там с вами, отвечаю я.
— Нет, господин полковник, не вы, а я. Так что успокойтесь. Но только, когда джунгли вспыхнут, быстренько переберитесь на серединку Вырубки. Мы вовсе не хотим поджарить вас заодно с пискунами.
— Слушайте, Дэвидсон! Я приказываю вам немедленно передать командование лейтенанту Тембе и явиться ко мне сюда, — сказал далекий писклявый голос, и Дэвидсон неожиданно для себя выключил приемник. Его мутило.
Совсем спятили: все еще играют в солдатики и не желают взглянуть правде в глаза! Но с другой стороны, мало кто способен бескомпромиссно принять действительность, если дела идут скверно.
И конечно, после того как он разорил десяток-другой нор, местные пискуны только затаились. Он с самого начала знал, что разговор с ними должен быть короткий: нагони на них страху и потом не давай спуску. Тогда они прекрасно разберутся, кто тут главный, и подожмут хвосты раз и навсегда. Теперь в радиусе тридцати километров от лагеря все норы были вроде бы покинуты, но он все равно каждые два-три дня посылал отряды выжигать их.
А у ребят начали сдавать нервишки. До сих пор он не давал им сидеть сложа руки — из оставшихся в живых отборных пятидесяти пяти человек сорок восемь были лесорубами, так и пусть занимаются привычным делом, валят лес. Но они знали, что прибывающие с земли робогрузовозы уже не смогут спуститься на планету и будут вертеться на орбите в ожидании сигнала, который нечем подать. А что за радость валить лес неизвестно для чего? Это ведь нелегкая работа. Лучше уж просто его сжигать. Он разбил своих людей на взводы, и они отрабатывали способы поджога. Пока еще лили дожди и толком у них ничего не получалось, но все-таки они не кисли зря. Эх, были бы у него те три вертолета! Вот тогда бы дела пошли по-настоящему. Он взвешивал мысль о рейде на Центр, чтобы освободить вертолеты, но пока не говорил про это даже Эйби и Тембе, самым надежным из всех. Кое-кто из ребят побоится участвовать в вооруженном налете на собственный штаб. Они все еще к месту и не к месту повторяют: «Вот когда мы вернемся к остальным…» — и не знают, что эти «остальные» бросили их, предали, продались пискунам, лишь бы спасти свою шкуру. Этого он им не сказал — они могли бы и не выдержать.
Просто в один прекрасный день он, Эйби, Темба и еще кто-нибудь из надежных парней отправятся через пролив, а там трое спрыгнут с автоматами, захватят по вертолету и отправятся домой — тру-ля-ля, тру-ля-ля, — и отправятся домой. С четырьмя отличными взбивалками для яиц. Не взобьешь яиц — омлета не сделаешь!
Дэвидсон громко захохотал в темноте своего коттеджа.
Может, он и не будет особенно торопиться с этим планом: слишком уж приятно его обдумывать.
Прошло еще две недели, и они покончили со всеми крысиными норами на расстоянии дня пути от лагеря: лес теперь стоял чистенький и аккуратный. Никаких поганых тварей, никаких дымков над вершинами деревьев. Никто не прыгает перед тобой из кустов и не плюхается на спину с закрытыми глазами — еще дави их! Никаких тебе зеленых мартышек. Чащоба деревьев и десяток пожарищ. Только вот ребята того гляди на стенку полезут. Пора отправляться за вертолетами.
И как-то вечером он сообщил свой план Эйби, Тембе и Поусту.
Они с минуту молчали, а потом Эйби спросил:
— А как с горючим, капитан?
— Горючего хватит.
— На один вертолет. А четыре за неделю весь запас сожгут.
— То есть как? Что же, у нас для нашего только месячный запас остался?
Эйби кивнул.
— Ну, значит, нужно будет заодно захватить и горючее.
— А каким образом?
— Вот вы это и обмозгуйте.
Сидят и глядят на тебя ошалело. Просто зло берет. Все за них делай! Конечно, он прирожденный руководитель, но ему нравятся парни, которые и сами умеют соображать!
— Ну-ка, Эйби, это по твоей части, — сказал он и вышел покурить.
Никакого терпения не хватит, до того все хвосты поджимают. Не могут посмотреть в глаза фактам, и все тут.
С марихуаной у них стало туговато, и он уже два дня как ни одной сигареты не выкурил. Ну да ему это нипочем. Небо было затянуто тучами, сырая, теплая мгла пахла весной. Мимо прошел Джинини, скользя, точно конькобежец или даже гусеничный робот, потом таким же неторопливым скользящим движением повернулся к крыльцу коттеджа и уставился на Дэвидсона в смутном свете, падавшем из открытой двери. Джинини, широкоплечий великан, работал на роботопиле.
— Источник моей энергии подключен к Великому Генератору, и отключить меня невозможно, — сказал он ровным голосом, не сводя глаз с Дэвидсона.
— Марш в казарму отсыпаться! — скомандовал Дэвидсон тем резким, как удар хлыста, голосом, которого еще никто никогда не ослушался, и секунду спустя Джинини заскользил дальше, грузный, но тяжеловесно-изящный.
Последнее время ребята слишком уж налегают на галлюциногены. Этого добра хватает, но что хорошо для отдыхающего лесоруба, не очень-то годится для солдат крохотного отряда, брошенного всеми на враждебной планете. У них нет времени накачиваться и шалеть. Придется убрать эту дрянь под замок. Правда, как бы кое-кто из ребят не дал трещины… Ну и пусть! Яйцо не треснет — омлета не собьешь! Может, отправить их на Центральный в обмен на горючее? Вы мне — две-три цистерны с горючим, а я вам за них — двух-трех тепленьких лунатиков, дисциплинированных солдатиков, отличных лесорубов и совсем под стать вам: тоже попрятались в снах и знать ничего не желают…
Он ухмыльнулся и решил, что стоит обсудить этот план с Эйби и остальными, как вдруг часовой пронзительно завопил с дымовой трубы лесопилки:
— Идут! Они идут!
С западного поста тоже донеслись крики. Раздался выстрел.
И они таки пришли! Черт, рассказать кому-нибудь, так не поверят! Тысячами лезут, буквально тысячами! И ведь ни звука, ни шороха, пока не завопил часовой, а потом выстрел, а потом взрыв… Мина взорвалась! И еще, и еще! А тут один за другим вспыхнули сотни факелов и огненными дугами взлетели в темном сыром воздухе, точно ракеты, а с частокола со всех сторон посыпались пискуны, волна за волной, захлестывая лагерь, все перед собой сметая, — тысячи их, тысячи! Словно полчища крыс, как тогда в Кливленде, штат Огайо, во время последнего голода, когда он был совсем малышом. Что-то выгнало крыс из их нор, и они среди бела дня полезли через забор — живое мохнатое одеяло, блестящие глазки, когтистые лапы… Он заорал и побежал к матери… А может, ему это тогда просто приснилось? Спокойнее, спокойнее, не теряй головы! Скорее в бывший пискуний загон, к вертолету. Там еще темно… А, черт! Замок на воротах. Пришлось его повесить на случай, если какой-нибудь слабак вздумает выбрать ночку потемнее и смыться к папаше Динг-Донгу. Скорее найти ключ… никак его не вставишь… не повернешь толком. Ничего, ничего, только не теряй головы… А теперь еще надо бежать к вертолету, отпирать его. Откуда-то взялись рядом Поуст и Эйби. Ну вот, наконец затрещал мотор, завертелся винт, взбивая яйца, заглушая все жуткие звуки, писк, визг, пронзительное пение. А они взмыли в небо, и ад провалился вниз — горящий загон, полный крыс…
— Чтобы быстро и правильно оценить обстановку, нужна голова на плечах, — сказал Дэвидсон. — Вы, ребята, и думали быстро, и действовали быстро. Молодцы! А где Темба?
— Лежит с копьем в брюхе, — ответил Поуст.
Эйби, вертолетчику, словно бы не терпелось самому вести вертолет, и Дэвидсон уступил ему место, а сам перебрался на заднее сиденье и расслабился. Под ним в густой, непроглядной темноте черной полосой тянулся лес.
— Ты куда это взял курс, Эйби?
— На Центральный.
— Нет! На Центральный мы не полетим!
— А куда же мы полетим? — спросил Эйби, хихикнув, словно девка. — В Нью-Йорк? В Карачи?
— Пока поднимись повыше, Эйби, и иди в обход лагеря. Только широким кругом, так, чтобы внизу слышно не было.
— Капитан, лагеря больше нет, — сказал Поуст, старший лесоруб, коренастый спокойный человек.
— Когда пискуны кончат жечь лагерь, мы спустимся и сожжем пискунов. Их там четыре тысячи — все в одном месте. А у нас на хвосте установлено шесть огнеметов. Дадим пискунам минут двадцать и угостим их банками со студнем, а тех, кто побежит, прикончим огнеметами.
— Черт! — выругался Эйби. — Там ведь наши ребята! Может, пискуны их взяли в плен, мы же не знаем. Нет уж! Я не полечу назад жечь людей! — И он не повернул вертолета.
Дэвидсон прижал пистолет к затылку Эйби и сказал:
— Мы полетим назад, а потому возьми себя в руки, детка. Мне с тобой возиться некогда.
— Горючего в баке хватит, чтобы добраться до Центрального, капитан, — сказал вертолетчик, подергивая головой, словно пистолет был мухой и он пытался ее отогнать. — И все. Больше нам горючего взять негде.
— Ну так полетим на этом. Поворачивай, Эйби.
— Я думаю, нам лучше лететь на Центральный, капитан, — сказал Поуст этим своим спокойным голосом.
Стакнулись, значит! Дэвидсон в ярости перехватил пистолет за ствол и стремительно, как жалящая змея, ударил Поуста рукояткой над ухом. Лесоруб перегнулся пополам и остался сидеть на переднем сиденье, опустив голову между колен, а руками почти упираясь в пол.
— Поворачивай, Эйби! — сказал Дэвидсон голосом, точно удар хлыста, и вертолет по пологой кривой лег на обратный курс.
— Черт, а где лагерь? Я никогда не летал ночью без ориентиров, — пробормотал Эйби таким сиплым и хлюпающим голосом, точно у него вдруг начался насморк.
— Держи на восток и смотри, где горит, — сказал Дэвидсон холодно и невозмутимо.
Все они на поверку оказались слизняками. Даже Темба. Ни один не встал рядом с ним, когда пришел трудный час. Рано или поздно все они сговаривались против него просто потому, что не могли выдержать того, что выдерживал он. Слабаки всегда сговариваются за спиной сильного, и сильный человек должен стоять в одиночку и полагаться только на себя. Так уж устроен мир.
Куда, к черту, провалился лагерь? В этой тьме даже сквозь дождь зарево пожара должно быть видно на десятки километров. А нигде — ничего. Черно-серое небо вверху, чернота внизу. Значит, пожар погас… Его погасили… Неужели люди в лагере отбились от пискунов? После того как он спасся на вертолете? Эта мысль обожгла его мозг, как струя ледяной воды. Да нет… конечно же нет! Пятьдесят против тысяч? Ну нет? Но, черт побери, зато сколько пискунов подорвалось на минных полях! Все дело в том, что они валом валили. И ничем их нельзя было остановить. Этого он никак предвидеть не мог. И откуда они, собственно, взялись? В лесу вокруг лагеря пискунов уже давным-давно не осталось. А потом вдруг валом повалили со всех сторон, пробрались по лесам и вдруг полезли из всех своих нор, как крысы. Тысячи и тысячи. Так, конечно, их ничем не остановишь! Куда, к черту, девался лагерь? Эйби только делает вид, будто его ищет, а сам свое гнет.
— Найди лагерь, Эйби, — сказал он ласково.
— Так я же его ищу! — огрызнулся мальчишка. А Поуст ничего не сказал — так и сидел, перегнувшись, рядом с Эйби.
— Не мог же он сквозь землю провалиться, верно, Эйби? У тебя есть ровно семь минут, чтобы его отыскать.
— Сами ищите! — злобно взвизгнул Эйби.
— Подожду, пока вы с Поустом не образумитесь, детка. Спустись пониже!
Примерно через минуту Эйби сказал:
— Вроде бы река.
Действительно, река. И большая расчистка. Но лагерь-то где?
Они пролетели над расчисткой, но так ничего и не увидели.
— Он должен быть здесь, ведь другой большой расчистки на всем острове нет, — сказал Эйби, поворачивая обратно.
Их посадочные прожекторы били вниз, но вне этих двух столбов света ничего нельзя было разобрать. Надо их выключить!
Дэвидсон перегнулся через плечо вертолетчика и выключил прожекторы. Непроницаемая сырая мгла хлестнула их по глазам, точно черное полотенце.
— Что вы делаете? — взвизгнул Эйби, включил прожекторы и попытался круто поднять вертолет, но опоздал. Из мрака выдвинулись чудовищные деревья и поймали их.
Застонали лопасти винта, в туннеле прожекторных лучей закружились вихри листьев и веток, но стволы были толстыми и крепкими. Маленькая летающая машина накренилась, дернулась, словно подпрыгнула, высвободилась и боком рухнула в лес. Прожекторы погасли. Сразу наступила тишина.
— Что-то мне скверно, — сказал Дэвидсон.
И снова повторил эти слова. Потом перестал их повторять, потому что говорить их было некому. Тут он сообразил, что вообще не говорил. Мысли мутились. Наверное, стукнулся затылком. Эйби рядом нет. Где же он? А, это вертолет. Совсем перекошенный, но он сидит, как сидел. А темнота-то, темнота — хоть глаз выколи.
Дэвидсон начал шарить руками вокруг и нащупал неподвижное, по-прежнему скорченное тело Поуста, зажатое между передним сиденьем и приборной доской. При каждом движении вертолет покачивался, и он наконец сообразил, что машина застряла между деревьями, запуталась в ветках, точно воздушный змей. В голове у него немного прояснилось, но им овладело непреодолимое желание как можно скорее выбраться из темной накренившейся кабины. Он переполз на переднее сиденье, спустил ноги наружу и повис на руках. Ноги болтались, но не задевали земли — ничего, кроме веток. Наконец он разжал руки. Плевать, сколько ему падать, но в кабине он не останется! До земли оказалось не больше полутора метров. От толчка заболела голова, но он встал, выпрямился, и ему стало легче. Если бы только вокруг не было так темно, так черно! Но у него на поясе есть фонарик — выходя вечером из коттеджа, он всегда брал с собой фонарик. Так где же фонарик? Странно. Отцепился, должно быть. Пожалуй, следует залезть в вертолет и поискать. А может, его взял Эйби? Эйби нарочно разбил вертолет, забрал его фонарик и сбежал. Слизняк, такой же, как все они. В этой чертовой мокрой тьме не видно даже, что у тебя под ногами. Корни всякие, кусты. А кругом — шорохи, чавканье, непонятно какие звуки: дождь шуршит по листьям, твари какие-то шастают, шелестят… Нет, надо слазить в вертолет за фонариком. Только вот как? Хоть на цыпочки встань, не дотянешься.
Вдалеке за деревьями мелькнул огонек и исчез. Значит, Эйби взял его фонарик и пошел на разведку, чтобы ориентироваться. Молодец мальчик!
— Эйби! — позвал он пронзительным шепотом, сделал шаг вперед, стараясь снова увидеть огонек, и наступил на что-то непонятное. Ткнул башмаком, а потом осторожно опустил руку, чтобы пощупать, — очень осторожно, потому что ощупывать то, что не видишь, всегда опасно. Что-то мокрое, скользкое, будто дохлая крыса. Он быстро отдернул руку. Потом снова нагнулся и пощупал в другом месте. Башмак! Шнурки… Значит, у него под ногами валяется Эйби. Выпал из вертолета. Так ему и надо, сукину сыну, — на Центральный хотел лететь, иуда!
Дэвидсону стало неприятно от влажного прикосновения невидимой одежды и волос. Он выпрямился. Снова показался свет — неясное сияние за частоколом из ближних и дальних стволов. Оно двигалось. Дэвидсон сунул руку в кобуру. Пистолета там не было. Он вспомнил, что держал его в руке, на случай если Эйби или Поуст попробуют что-нибудь выкинуть. Но в руке пистолета тоже не было. Значит, валяется в вертолете вместе с фонариком.
Дэвидсон нагнулся и замер, а потом побежал. Он ничего не видел. Стволы толкали его из стороны в сторону, корни цеплялись за ноги… Внезапно он растянулся во весь рост на земле среди затрещавших кустов. Он приподнялся и на четвереньках пополз в кусты, стараясь забраться поглубже. Мокрые ветви царапали ему лицо, хватали за одежду. Но он упрямо полз вперед. Его мозг не воспринимал ничего, кроме сложных запахов гниения и роста, влажных листьев, трухи, молодых побегов, цветов — запахов ночи, весны и дождя. Ему на лицо упал свет. Он увидел пискунов. И вспомнил, что они делают, если загнать их в угол, вспомнил, что говорил об этом Любов. Он перевернулся на спину, откинул голову, зажмурил глаза и замер. Сердце стучало в груди как сумасшедшее.
Ничего не произошло.
Открыть глаза было очень трудно, но в конце концов он все-таки сумел это сделать. Они стояли вокруг. Их было много — может, десять, а может, и двадцать. Держат эти свои охотничьи копья — просто зубочистки, но наконечники из железа и такие острые, что вспорют тебе брюхо, оглянуться не успеешь. Он зажмурился и продолжал лежать неподвижно.
И ничего не произошло.
Сердце угомонилось, стало легче думать. Что-то защекотало его внутри, что-то похожее на смех. Черт подери! Он им не по зубам. Свои его предали, человеческий ум бессилен что-нибудь придумать, а он прибегнул к их собственной хитрости — притворился мертвым и сыграл на их инстинкте, который не позволяет убивать тех, кто лежит на спине, закрыв глаза. Стоят вокруг, лопочут между собой, а сделать ничего не могут, пальцем дотронуться до него боятся. Будто он — бог.
— Дэвидсон!
Пришлось снова открыть глаза. Сосновый факел в руках одного из пискунов все еще горел, но пламя побледнело, а лес был уже не угольно-черным, а белым. Как же так? Ведь прошло от силы десять минут. Правда, еще не совсем рассвело, но ночь кончилась. Он видит листья, ветки, деревья. Видит склоненное над ним лицо. В сером сумраке оно казалось серым. Все в рубцах, но вроде бы человеческое, а глаза — как две черные дыры.
— Дайте мне встать, — внезапно сказал Дэвидсон громким хриплым голосом.
Его бил озноб: сколько можно валяться на сырой земле! И чтобы Селвер смотрел на него сверху вниз? Ну уж нет!
У Селвера никакого оружия не было, но мартышки вокруг держали наготове не только копья, но и пистолеты. Растащили его запасы в лагере!
Он с трудом поднялся. Одежда леденила плечи и ноги. Ему никак не удавалось унять озноб.
— Ну кончайте, — сказал он. — Быстро-быстро!
Селвер продолжал молча смотреть на него. Но все-таки снизу вверх, а не сверху вниз!
— Вы хотите, чтобы я вас убил? — спросил он.
Подхватил у Любова его манеру разговаривать: даже голос совсем любовский. Черт знает что!
— Это мое право, ведь так!
— Ну, вы всю ночь пролежали в позе, которая означает, что вы бы хотели, чтобы мы оставили вас в живых. А теперь вы хотите умереть?
Боль в животе и голове, ненависть к этому поганому уродцу, который разговаривает, точно Любов, и решает, жить ему или умереть, — эта боль и эта ненависть душили его, поднимались в глотке тошнотным комком. Он трясся от холода и отвращения. Надо взять себя в руки. Внезапно он шагнул вперед и плюнул Селверу в лицо.
А секунду спустя Селвер сделал легкое танцующее движение и тоже плюнул. И засмеялся. И даже не попытался убить его. Дэвидсон вытер с губ холодную слюну.
— Послушайте, капитан Дэвидсон, — сказал пискун все тем же спокойным голоском, от которого Дэвидсона начинало мутить, — мы же с вами оба боги. Вы сумасшедший, и я, возможно, тоже, но мы боги. Никогда больше не будет в лесу встречи, как эта наша встреча. Мы приносим друг другу дары, какие приносят только боги. От вас я получил дар убийства себе подобных. А теперь, насколько это в моих силах, я вручаю вам дар моих соплеменников — дар не убивать. Я думаю, для каждого из нас полученный дар равно тяжел. Однако вам придется нести его одному. Ваши соплеменники в Эшсене сказали мне, что вынесут решение о вас, и, если я приведу вас туда, вы будете убиты. Такой у них закон. И если я хочу подарить вам жизнь, я не могу отвести вас с другими пленными в Эшсен. А оставить вас в лесу на свободе я тоже не могу — вы делаете слишком много плохого. Поэтому мы поступим с вами так, как поступаем с теми из нас, кто сходит с ума. Вас увезут на Рендлеп, где теперь больше никто не живет, и оставят там.
Дэвидсон смотрел на пискуна и не мог отвести глаз. Словно его подчинили какой-то гипнотической власти. Этого он терпеть не станет. Ни у кого нет власти над ним! Никто не может ему ничего сделать!
— Жаль, что я не свернул тебе шею в тот день, когда ты на меня набросился, — сказал он все тем же хриплым голосом.
— Может быть, это было бы самое лучшее, — ответил Селвер. — Но Любов помешал вам. Так же как теперь он мешает мне убить вас. Больше никого убивать не будут. И рубить деревья — тоже. На Рендлепе не осталось деревьев. Это остров, который вы называете Свалкой. Ваши соплеменники не оставили там ни одного дерева, так что вы не сможете построить лодку и уплыть оттуда. Там почти ничего не растет, и мы должны будем привозить вам пищу и дрова. Убивать на Рендлепе некого. Ни деревьев, ни людей. Прежде там были и деревья, и люди, но теперь от них остались только сны. Мне кажется, раз вы будете жить, то для вас это самое подходящее место. Может быть, вы станете там сновидцем, но, скорее всего, вы просто пойдете за своим безумием до конца.
— Убейте меня теперь, и хватит издеваться!
— Убить вас? — спросил Селвер, и в рассветном лесу его глаза, глядевшие на Дэвидсона снизу вверх, вдруг засияли светло и страшно. — Я не могу убить вас, Дэвидсон. Вы — бог. Вы должны сами это сделать.
Он повернулся, быстрый, легкий, и через несколько шагов скрылся за серыми деревьями.
По щекам Дэвидсона скользнула петля и легла ему на шею. Маленькие копья надвинулись на него сзади и с боков. Они трусят прикоснуться к нему. Он мог бы вырваться, убежать — они не посмеют его убить. Железные наконечники, узкие, как листья ивы, были отшлифованы и наточены до остроты бритвы. Петля на шее слегка затянулась. И он пошел туда, куда они вели его.
Селвер уже давно не видел Любова. Этот сон был с ним на Ризуэле. Был с ним, когда он в последний раз говорил с Дэвидсоном. А потом исчез и, может быть, спал теперь в могиле мертвого Любова в Эшсене, потому что ни разу не пришел к Селверу в Бротер, где он теперь жил.
Но когда вернулась большая лодка и Селвер отправился в Эшсен, его там встретил Любов. Он был безмолвным, туманным и очень грустным, и в Селвере проснулось прежнее тревожное горе.
Любов оставался с ним тенью в его сознании, даже когда он пришел на встречу с ловеками, которые прилетели на большой лодке. Это были сильные люди, совсем не похожие на ловеков, которых он знал, если не считать его друга, но Любов никогда не был таким сильным.
Он почти забыл язык ловеков и сначала больше слушал. А когда убедился, что они именно такие, отдал им тяжелый ящик, который принес с собой из Бротера.
— Внутри работа Любова, — сказал он, с трудом подбирая нужные слова. — Он знал о нас гораздо больше, чем знают остальные. Он изучил мой язык и знал Мужскую речь, и мы все это записали. Он во многом понял, как мы живем и уходим в сны. Остальные совсем не понимают. Я отдам вам его работу, если вы отвезете ее туда, куда он хотел ее отослать.
Высокий, с белой кожей, которого звали Лепеннон, очень обрадовался, поблагодарил Селвера и сказал, что бумаги обязательно отвезут туда, куда хотел Любов, и будут их очень беречь. Селверу было приятно это услышать. Но ему было больно называть имя друга вслух, потому что лицо Любова, когда он обращался к нему в мыслях, оставалось таким же бесконечно грустным. Он отошел в сторону от ловеков и только наблюдал за ними. Кроме пятерых с корабля, сюда пришли Донг, Госсе и еще другие из Эшсена. Новые были чисты и блестящи, как недавно отшлифованное железо. А прежние отрастили шерсть на лицах и стали чуть-чуть похожи на очень больших атшиян, только с черным мехом. Они все еще носили одежду, но старую, и больше не содержали ее в чистоте. Никто из них не исхудал, кроме их Старшего, который так и не выздоровел после Ночи Эшсена, но все они были немного похожи на людей, которые заблудились или сошли с ума.
Встреча произошла на опушке, где по молчаливому соглашению все эти три года ни лесные люди, ни ловеки не строили жилищ и куда даже не заходили. Селвер и его спутники сели в тени большого ясеня, который стоял чуть в стороне от остальных деревьев. Его ягоды пока еще казались маленькими зелеными узелками на тонких веточках, но листья были длинными, легкими, упругими и по-летнему зелеными. Свет под огромным деревом был неяркий, смягченный путаницей теней.
Ловеки советовались между собой, приходили, уходили, а потом один из них наконец пришел под ясень. Жесткий ловек с корабля, коммодор. Он присел на корточки напротив Селвера, не попросив разрешения, но и не желая оскорбить. Он сказал:
— Не могли бы мы поговорить немножко?
— Конечно.
— Вы знаете, что мы увезем всех землян. Для этого мы прилетели на двух кораблях. Вашу планету больше не будут использовать для колонизации.
— Эту весть я услышал в Бротере три дня назад, когда вы прилетели.
— Я хотел убедиться, поняли ли вы, что это — навсегда. Мы не вернемся. На вашу планету Лига наложила запрет. Если сказать по-другому, более понятными для вас словами, я обещаю, что, пока существует Лига, никто не прилетит сюда рубить ваши деревья или забирать вашу землю.
— Никто из вас никогда не вернется, — сказал Селвер, не то спрашивая, не то утверждая.
— На протяжении жизни пяти поколений — да. Никто. Потом, возможно, несколько человек все-таки прилетят. Их будет десять-пятнадцать. Во всяком случае, не больше двадцати. Они прилетят, чтобы разговаривать с вами и изучать вашу планету, как делали некоторые люди в колонии.
— Ученые, специалы, — сказал Селвер и задумался. — Вы решаете сразу все вместе, вы, люди, — вновь не то спросил, не то подтвердил он.
— Как так? — Коммодор насторожился.
— Ну, вы говорите, что никто из вас не будет рубить деревья Атши, и вы все перестаете рубить. Но ведь вы живете во многих местах. Если, например, Старшая Хозяйка в Карачи отдаст распоряжение, в соседнем селении его выполнять не будут, а уж о том, чтобы все люди во всем мире сразу его выполнили, и думать нечего…
— Да, потому что у вас нет единого правительства. А у нас оно есть… теперь, и его распоряжения выполняются — всеми и сразу. Но, судя по тому, что нам рассказали здешние колонисты, ваше распоряжение, Селвер, выполнили все и на всех островах сразу. Как вы этого добились?
— Я тогда был богом, — сказал Селвер без всякого выражения.
После того как коммодор ушел, к ясеню неторопливо подошел высокий белый ловек и спросил, можно ли ему сесть в тени дерева. Этот был вежлив и очень умен. Селвер чувствовал себя с ним неловко. Как и Любов, он будет ласков, он все поймет, а сам останется непонятен. Потому что самые добрые из них были так же неприкосновенны, так же далеки, как самые жестокие. Вот почему присутствие Любова в его сознании причиняло ему страдания, а сны, в которых он видел Теле, свою умершую жену, и прикасался к ней, приносили радость и умиротворение.
— Когда я был тут раньше, — сказал Лепеннон, — я познакомился с этим человеком, с Раджем Любовым. Мне почти не пришлось с ним разговаривать, но я помню его слова, а с тех пор я прочел то, что он писал про вас, про атшиян. Его работу, как сказали вы. И теперь Атши закрыта для колонизации во многом благодаря этой его работе. А освобождение Атши, по-моему, было для Любова целью жизни. И вы, его друг, убедитесь, что смерть не помешала ему достигнуть этой цели, не помешала завершить избранный им путь.
Селвер сидел неподвижно. Неловкость перешла в страх. Сидящий перед ним говорил, как Великий Сновидец. И он ничего не ответил.
— Я хотел бы спросить вас об одной вещи, Селвер. Если этот вопрос вас не оскорбит. Он будет последним… Людей убивали: в Лагере Смита, потом здесь, в Эшсене, и, наконец, в лагере на Новой Яве, где Дэвидсон устроил мятеж. И все. С тех пор ничего подобного не случалось… Это правда? Убийств больше не было?
— Я не убивал Дэвидсона.
— Это не имеет значения, — сказал Лепеннон, не поняв ответа.
Селвер имел в виду, что Дэвидсон жив, но Лепеннон решил, будто он сказал, что Дэвидсона убил не он, а кто-то другой. Значит, и ловеки способны ошибаться. Селвер почувствовал облегчение и не стал его поправлять.
— Значит, убийств больше не было?
— Нет. Спросите у них, — ответил Селвер, кивнув в сторону полковника и Госсе.
— Я имел в виду — у вас. Атшияне не убивали атшиян?
Селвер ничего не ответил. Он поглядел на Лепеннона, на странное лицо, белое, как маска Духа Ясеня, и под его взглядом оно изменилось.
— Иногда появляется бог, — сказал Селвер. — Он приносит новый способ делать что-то или что-то новое, что можно сделать. Новый способ пения или новый способ смерти. Он проносит это по мосту между явью снов и явью мира, и когда он это сделает, это сделано. Нельзя взять то, что существует в мире, и отнести его назад в сновидение, запереть в сновидении с помощью стен и притворства. Что есть, то есть уже навеки. И теперь нет смысла притворяться, что мы не знаем, как убивать друг друга.
Лепеннон положил длинные пальцы на руку Селвера так быстро и ласково, что Селвер принял это, словно к нему прикоснулся не чужой. По ним скользили и скользили золотистые тени листьев ясеня.
— Но вы не должны притворяться, будто у вас есть причины убивать друг друга. Для убийства не может быть причин, — сказал Лепеннон, и лицо у него было таким же тревожным и грустным, как у Любова. — Мы улетим. Через два дня. Мы улетим все. Навсегда. И леса Атши станут такими, какими были прежде.
Любов вышел из теней в сознании Селвера и сказал: «Я буду здесь».
— Любов будет здесь, — сказал Селвер. — И Дэвидсон будет здесь. Они оба. Может быть, когда я умру, люди снова станут такими, какими были до того, как я родился, и до того, как прилетели вы. Но вряд ли.
Почему мир назван именем человека, который был в нем чужим, пришельцем? Потому что планета была обязана Роканнону жизнью. Обитатели безымянной планеты не знали об опасности, грозящей им, и не смогли бы победить галактических преступников, захотевших устроить здесь свою базу. Не смогли бы, если бы им не помог этнолог Роканнон, а в его лице — Лига Всех Миров, объединение, посланником которого он был.
Как в мире, невероятно далеком от нашего, отличить сказку от реальности? Ведь мы не знаем даже названий многих планет, обитатели которых говорят просто: «Это наш мир». И в мире этом еще нет науки Истории, здесь прошлое — лишь объект мифа, здесь инопланетный исследователь, вернувшись через несколько лет, обнаруживает, что успел стать для местных жителей богом. Здесь разум еще спит, и когда мы, явившись на своих невероятно быстрых космических кораблях, пытаемся принести сюда свет знаний наших миров, в неверном еще свете этом начинают бурно расти, точно сорняки в поле, сумеречные суеверия и разнообразные преувеличения.
Пытаясь рассказать историю одного ученого из Лиги Миров, отправившегося в такой вот безымянный и мало еще исследованный мир, чувствуешь себя археологом среди древних руин: то приходится с трудом продираться сквозь сплетение веток, листьев и лиан, поглотивших развалины; то тебе вдруг попадается идеальное, с точки зрения геометрии, колесо или до блеска отполированный угловой камень дивного строения; то мелькнет перед тобой раскрытая дверь, а за ней, в полутьме — теплое мерцание очага, блеск драгоценного камня, едва заметный взмах женской руки…
Как отличить действительность от мифа, как отличить одну истину от другой?
Вся жизнь Роканнона озарена была мимолетной вспышкой синего огня, заключенного в старинном ожерелье. Что ж, с этого мы, пожалуй, и начнем.
Восьмой галактический сектор, № 62, система Фомальгаут-II.
Обнаружены Формы Высокоразвитого Интеллекта (ФВИ). Контакт состоялся со следующими представителями:
1. а) Гдемьяр (единственное число — гдем): интеллект высоко развит; гуманоиды, ведущие ночной образ жизни; троглодиты, обитают в пещерах; рост 120–135 см, кожа светлая, волосы темные. Социальное устройство: в момент Контакта их общество имело жесткую олигархическую структуру; гдемьяр проживают главным образом в городских общинах, скрепленных частичной телепатией (в пределах данной конгломерации). Культура: начало железного века, ориентация на технологическое развитие. В 252–254 гг. Лига искусственно подняла уровень их развития до Индустриального-С. В 254 г. олигархам Кириенского побережья был подарен автоматически пилотируемый корабль, способный совершать полеты Фомальгаут — Новая Южная Джорджия (и обратно). Статус С-прим.
б) Фийя (единственное число — фийян): интеллект высоко развит; гуманоиды; ведут обычный, дневной образ жизни; средний рост 130 см, волосы чаще всего светлые, кожа тоже светлая. Насколько можно судить по беглым наблюдениям во время Контакта, живут сельскими общинами и номадами, внутри которых отмечена частичная телепатическая связь. Также вполне возможна некоторая способность к телекинезу. К технологическому развитию, по всей видимости, не склонны; избегают контактов, внешние признаки культурного развития удалось выявить недостаточно. В настоящее время обложение фийя налогами представляется невозможным. Предположительно Статус Е.
2. Лийяр (единственное число — лиу): интеллект высоко развит; гуманоиды; дневной образ жизни; средний рост более 170 см; классовое феодальное общество, устроенное по принципу «замок — деревня»; культура — бронзовый век (без тенденции к дальнейшему развитию), героический эпос. Примечание: два «горизонтальных» псевдоподвида: а) ольгьяр (единственное число — ольгья), или «низкорослые», — светлокожие и темноволосые; б) ангьяр (единственное число — ангья), или «повелители», — очень высокие, темнокожие и светловолосые…
— Вот она, — сказал Роканнон, заглянув в карманный «Краткий словарь ФВИ», и указал на очень высокую темнокожую женщину с золотистыми волосами, уложенными короной надо лбом. Застыв посреди длинного зала, она неотрывно смотрела на какой-то экспонат под стеклом, а возле нее неловко переминались с ноги на ногу четыре карлика, довольно-таки неприятные на вид.
— Вот уж не знал, что в системе Фомальгаут-II, кроме тех троглодитов, есть еще какие-то народы, — откликнулся Кето, хранитель музея.
— Я тоже не знал. А там, оказывается, есть еще и много таких, чье существование, как гласит словарь, «пока не подтверждено». Их пока никто из исследователей даже не видел. Пора, пора заняться этой планетой повнимательней! Что ж, теперь мы, по крайней мере, знаем, откуда она.
— Хорошо б еще узнать, кто она такая!..
Она была из старинного королевского рода, потомок первых правителей ангьяр, однако семья ее обеднела, и в наследство Семли досталось лишь золото прекрасных волос, сиявших ясным немеркнущим светом. Маленькие фийя почтительно склонялись перед ней, когда она босиком носилась по полям — легконогое дитя народа ангьяр с пышной и яркой, точно комета, гривой светлых волос, развевавшихся на ветру Кириена.
Она была еще совсем девочкой, когда Дурхал Халланский увидел ее, влюбился, сделал своей женой и увез из полуразрушенного замка, где гуляли сквозняки, к себе в Халлан. В Халлане, построенном высоко на горе, тоже было не слишком уютно. Впрочем, Семли с детства привыкла к тому, что окна в замке без стекол, каменные полы не застелены коврами, а зимой по утрам под каждым окном наметает полоску снега. Юная жена Дурхала бесстрашно ступала босыми узенькими ступнями на ледяной пол и, со смехом поглядывая в серебряное зеркало на мужа, принималась заплетать и укладывать в сложную прическу пламень своих волос. Зеркало это, висевшее на стене их спальни, да свадебное платье матери Дурхала, расшитое тысячами крошечных прозрачных бисеринок, составляли все их богатство. Хотя даже среди обитателей замка кое у кого из родичей Дурхала, куда менее знатных, чем он, сундуки были полны богато расшитой одежды, имелась и позолоченная мебель, и серебряная упряжь, и прекрасные доспехи, и мечи в серебряных ножнах, и множество драгоценностей — все это не слишком нравилось жене молодого Дурхала, но она с завистью посматривала на усыпанную самоцветами диадему или золотую брошь, даже если владелица их почтительно уступала ей дорогу, склоняя голову перед благородством и величием ее рода и рода ее супруга.
Четвертыми от трона правителя Халлана сидели во время трапез Дурхал и жена его Семли — так близко от старика, что он нередко сам наливал Семли вино, беседуя со своим племянником и наследником Дурхалом об охоте; старый Хозяин Халлана поглядывал на юную пару любовно, хотя и мрачновато: самому ему уже надеяться было не на что. Впрочем, многие обитатели Халлана, да и Западных Земель, вообще почти перестали уповать на будущее — с тех пор, как в их мире появились Властелины Звезд со своими странными летающими домами, испускавшими столбы огня, и со своим ужасным оружием, что в один миг сравнивало с землею холмы. Властелины Звезд нарушили все древние военные законы, не соблюдали установленного перемирия и опозорили ангьяр данью — пусть небольшой! — обязав их платить ее во имя какой-то войны с неведомым врагом, притаившимся якобы между звезд, на дальнем конце времен. «Это будет и ваша война», — твердили ангьяр Властелины Звезд, однако уже много лет ангьяр не вели вообще никаких военных действий, не производили набегов, а проводили время в праздности, сидя в парадных залах своих замков и глядя, как ржавеют их мечи; и сыновья их вырастали, так и не нанеся порой ни одного удара врагу, а дочери вынуждены были выходить замуж за бедняков, даже за «низкорослых», ибо у них не было достойного приданого, добытого их отцами и братьями в геройском бою. Печально глядел старый правитель Халлана на золотоволосую пару, слушая, как Семли и Дурхал шутят и смеются, прихлебывая горьковатое вино в холодном, величественном, однако сильно обветшавшем уже парадном зале замка, издавна принадлежавшего их роду.
Семли мрачнела лишь тогда, когда видела сидевших на куда менее почетных, чем у нее, местах всяких «полукровок» и «низкорослых», в темных волосах и на белой коже которых сверкали драгоценные каменья. Сама она в приданое не получила даже серебряной заколки для волос. А расшитое бисером платье — подарок матери Дурхала — сразу после свадьбы спрятала в сундук: подарит дочери, если у нее когда-нибудь родится девочка.
И у них действительно родилась дочь, и они назвали ее Хальдре, и вскоре золотистый пушок на темнокожей головке малышки превратился в роскошь золотых кудрей — иным золотом Хальдре владеть, видно, было уже не суждено…
Семли не рассказывала мужу о своих страданиях. Дурхал был с нею очень нежен и мягок, однако в гордости своей испытывал лишь презрение к зависти и суетным, тщеславным желаниям, и Семли боялась, что он ее осудит. Зато она могла поговорить об этом с Дуроссой, сестрой Дурхала.
— Когда-то у нас в семье из поколения в поколение передавалось дивное сокровище, — сказала она. — Золотое ожерелье с огромным синим самоцветом — по-моему, это был сапфир.
Дуросса только плечами пожала и улыбнулась. Она тоже плохо разбиралась в драгоценных камнях. Стояло теплое лето, точнее, конец того периода, который северные ангьяр называют летом, — самая приятная часть долгого, восьмисотдневного года, начало которого отмечалось во время равноденствия. Семли такое летоисчисление казалось чуждым; она считала, что его выдумали здешние «низкорослые». На ней ее род кончался; родственники тоже не имели наследников мужского пола, однако Семли знала, что происходит из куда более благородной семьи, чем любая из здешних; жители этих заболоченных равнин слишком часто вступали в браки с «низкорослыми», и Семли их осуждала. Она сидела сейчас рядом с Дуроссой на залитой солнцем широкой скамье перед окном. Покои Дуроссы находились в Большой Башне, высоко над землей. Дуросса овдовела совсем молодой, детей у нее не было, и ее выдали замуж второй раз — за собственного дядю, брата ее отца, бывшего правителем Халлана. Поскольку брак был родственным и вторым для обеих сторон, Дуросса не получила титула Хозяйки Халлана, который в будущем должна была получить Семли. Но на троне сидела рядом с мужем и вместе с ним управляла его владениями. Дурхал был ее младшим братом, и она без памяти любила его молодую жену и очаровательную светловолосую дочурку.
— За это ожерелье заплатили всем, что получил мой предок Лейнен, когда завоевал Южные Владения, — мечтательно продолжала Семли. — Огромную сумму — стоимость целого королевства! — за одно украшение. Ты только подумай! Ах, оно, несомненно, затмило бы блеск всех украшений за столом Халлана! Даже те красивые камешки, похожие на яйца птиц кооб, которые носит твоя двоюродная сестра, рядом с ним померкли бы. Оно было так прекрасно, что даже имя получило — его назвали «Око моря». Моя прабабушка еще успела его поносить…
— А ты никогда его не видела? — спросила Дуросса, лениво поглядывая на раскинувшиеся внизу зеленые склоны гор, овеваемые жаркими беспокойными ветрами долгого, долгого лета. Ветры бродили по зеленым лесам, а потом по белым дорогам туманов уносились к далеким морским берегам.
— Нет. Оно пропало еще до моего рождения. Хотя нет, не пропало. Отец говорил, что его украли — еще до того, как в нашем мире появились эти Властелины Звезд. Вообще-то, он говорить об этом не любил, но у нас в замке была одна старуха из «низкорослых», у которой голова была битком набита всяческими историями, так вот она мне всегда твердила, что фийя-то уж точно знают, где это ожерелье.
— Хотелось бы мне на этих фийя поглядеть! — воскликнула Дуросса. — О них столько песен и всяких легенд сложено! Интересно, почему они никогда не появляются в Западных Землях?
— Наверное, здесь слишком высоко, да и холодновато для них, особенно зимой. А они очень любят солнце — вот и живут в южных долинах.
— А на «глиняных» они похожи?
— Я «глиняных» сама ни разу не видала; у нас, на юге, они стараются держаться подальше от ангьяр. По-моему, они похожи на ольгьяр — такие же светлокожие, — только куда безобразней. А фийя светловолосые и похожи на детей, только еще меньше и тоньше, но куда мудрее. Интересно, а вдруг они и правда знают, где это ожерелье и кто его украл? Ты только представь, Дуросса: я вхожу в парадный зал Халлана и сажусь рядом со своим мужем, а на шее у меня прекрасное ожерелье, стоимостью в целое королевство! Да я бы всех женщин сразу затмила, как мой супруг затмевает всех других мужчин!
Но Дуросса, склонившись к малышке, что сидела на звериной шкуре у ног матери и тетки и внимательно изучала собственные ножонки с крохотными пальчиками, лишь вполголоса пробормотала, словно обращаясь к девочке:
— Семли у нас совсем глупенькая, верно? Краса ее сверкает, точно падающая звезда, и мужу ее никакого золота не нужно, кроме золотых ее волос…
Но Семли, скользя взглядом по зеленым, нагретым летним солнцем склонам гор и в мечтах уносясь к морю, возражать ей не стала.
Миновала еще одна зима, и снова явились Властелины Звезд, собирая дань для своей непонятной бесконечной войны, — на этот раз они привели с собой в качестве переводчиков двух отвратительного вида «глиняных», и ангьяр, чувствуя себя бесконечно униженными, были настолько этим возмущены, что чуть не восстали. Потом снова настало лето, и прошло, и Хальдре подросла и стала прелестной маленькой болтушкой, и однажды утром Семли принесла девочку в залитые солнцем покои Дуроссы в Большой Башне и сказала:
— Присмотри, пожалуйста, за Хальдре, Дуросса. — Она была одета в старенький синий плащ, а золотые волосы ее скрывал капюшон. Говорила и двигалась она, пожалуй, чересчур торопливо, но лицо ее было спокойно. — Меня всего несколько дней не будет. Присмотришь? Я на юг собралась, в Кириен.
— К отцу?
— Нет, хочу отыскать свое наследство. Двоюродные братья Дурхала насмехаются над ним. Даже этот «полукровка» Парна из Харгета считает, что имеет на это право! А все потому, что у его жены есть атласное покрывало и бриллиантовая сережка в ухе, да нарядных платьев целых три штуки, хотя физиономия у этой черноволосой потаскухи точно из сырого теста! Тогда как жене благородного Дурхала приходится на свое единственное платье заплатки ставить…
— Разве Дурхалу важно, что надето на его жене, которой он так гордится?
Но Семли будто не слышала.
— Правители Халлана выглядят теперь беднее собственных гостей! Нет, я непременно принесу своему мужу и повелителю такое приданое, какое подобает женщине из моего рода!
— Опомнись, Семли! А брат мой знает, куда ты собралась?
— Скажи ему только, что я скоро вернусь и все будет хорошо, — сказала, смеясь, юная Семли, быстро наклонилась, поцеловала дочь и, прежде чем Дуросса успела еще что-то сказать, повернулась и полетела прочь по залитым солнцем каменным плитам пола.
Замужние женщины ангьяр ездили верхом лишь при необходимости, и Семли, выйдя замуж, так ни разу и не покидала замка Халлан; так что теперь, садясь в высокое седло, она вновь почувствовала себя девчонкой с буйным нравом, носившейся некогда вместе с северными ветрами над полями Кириена верхом на полудиких крылатых хищниках. Тот Крылатый, что сейчас уносил ее с высот Халлана, был породистым, могучим зверем с полосатой лоснящейся шкурой и зелеными глазами, жмурившимися от сильного ветра. Его широкие легкие крылья то закрывали, то снова приоткрывали перед Семли раскинувшиеся внизу холмы и облака над ними.
На третье утро она добралась до Кириена. Вновь перед ней были знакомые полуразрушенные стены, и отец ее, пивший всю ночь, как всегда, злился, что солнце, пробиваясь сквозь дыры в кровле, мешает ему спать. При виде дочери он рассердился еще больше.
— Ты зачем это сюда явилась? — прорычал он, стараясь спрятать взгляд опухших от пьянства глаз. Когда-то золотистые, а теперь отвратительно седые, тусклые пряди его волос стояли на черепе дыбом. — Разве этот юнец из Халлана — не муж тебе, что ты домой притащилась?
— Дурхал мне муж, и пришла я за своим приданым, отец.
Пьяница только пробурчал что-то, но она так весело и необидно рассмеялась, глядя на него, что он и сам невольно скривил рот в улыбке и поднял на нее глаза.
— Скажи, отец, это правда, что ожерелье «Око моря» украли фийя?
— Мне-то откуда знать? Сказки все это. А эта штуковина исчезла еще до того, как я родился. Впрочем, лучше б мне и вовсе не родиться! А ты, коли хочешь, самих фийя спроси. Ступай, ступай к ним. Или к мужу возвращайся. Только меня в покое оставь. Тут, в Кириене, не место для девиц, для золотых украшений и прочей чепухи. Кириену теперь конец; здесь и так одни развалины остались, в парадном зале ветер гуляет. Все сыновья Лейнена мертвы, все их сокровища пропали, все, все прахом пошло… Ступай своей дорогой, девочка.
Седой, опухший, похожий на тех пауков, что селятся в заброшенных жилищах, он потащился к подвалу, где, видно, прятался от света дня.
Ведя за собой крылатого зверя, вышла Семли из старого своего дома и побрела вниз по крутому склону холма, мимо деревни ольгьяр, которые хоть и поглядывали на нее сердито, но кланялись довольно почтительно. На пастбище паслись полудикие Крылатые с подрезанными крыльями. Семли спустилась в веселую, точно расписная миска, долину, до краев наполненную солнечным светом. Деревня фийя была на самом дне этой «миски», и маленькие хрупкие фийя уже выбегали из домов и садов навстречу Семли, осторожно ведущей в поводу своего зверя; фийя смеялись и радостно приветствовали ее тоненькими, еле слышными голосами:
— Рады видеть тебя, супруга молодого Дурхала, наследница Халлана, правительница Кириена! Здравствуй, Семли Золотоволосая! Здравствуй, Оседлавшая Ураган!
Они называли Семли всякими ласковыми прозвищами, и ей это было приятно, и ее совсем не раздражал их бесконечный смех, потому что смеялись они надо всем, в том числе и над собой. Она и сама была похожа на них — такая же веселая и смешливая. Только сейчас она высилась посреди их деревни в своем синем плаще, а фийя скакали вокруг, образуя маленькие водовороты, точно ручей у запруды.
— Приветствую вас, Солнечный Народ! Здравствуйте, фийя, друзья мои!
Они повели ее в один из своих воздушных домиков; множество крохотных ребятишек бежало следом. Возраст взрослого фийяна определить невозможно. Порой трудно даже сразу отличить одного от другого — так быстро они мелькают вокруг, точно мотыльки, собравшиеся на свет свечи. Семли даже казалось, что она разговаривает со всеми разом, а не с кем-то одним, хотя это было совсем не так. Видимо, разговаривал с ней все же кто-то один, а остальные кормили и ласкали ее Крылатого, тащили ей фрукты из своих садов и холодную родниковую воду и вообще всячески старались ей угодить.
— Никогда! — воскликнул тот фийян, которому она задала свой вопрос. — Никогда не крали фийя ожерелья, принадлежавшего правителям Кириена! Да и что фийя стали бы делать с золотым украшением, госпожа моя? Летом у нас есть золото солнца, а зимой — воспоминания о нем. А еще у нас есть золотые плоды и золотая листва, когда лето сменяется зимою, и золотистые волосы нашей госпожи Семли из Кириена. Разве нужно нам что-то еще?
— Так, может, его «низкорослые» украли?
Долго звенел после этих ее слов легкий смех фийя.
— Да разве они осмелятся? О, правительница Кириена! Никто не знает, как пропало знаменитое ожерелье, — ни ангьяр, ни ольгьяр, ни фийя, ни один из Семи Народов. Лишь мертвые могут помнить, как это случилось в давние времена, когда Кирли Гордый, прадед нашей Семли, гулял в одиночестве по берегу моря близ пещер… Но, может, оно и найдется еще у Тех, Кто Ненавидит Солнце.
— У «глиняных»?
Снова зазвенел смех фийя, только на сей раз какой-то нервный.
— Сядь с нами, Семли, солнцеволосая, вернувшаяся к нам с севера, поешь! — И она села с ними за стол, и ей было приятно их легкое гостеприимство, а они радовались ее искренней приветливости, но стоило ей снова заговорить о том, что если ожерелье у «глиняных» в пещерах, то она пойдет к ним и заберет свое наследство, как смех фийя начал стихать, а сами они, один за другим, стали как-то незаметно исчезать из-за стола, пока рядом с Семли не остался только один — тот, с кем она говорила до начала этого веселого застолья.
— Не ходи к «глиняным», Семли, — сказал он, и на мгновение сердце у нее будто остановилось, а вокруг все потемнело — это фийян в ужасе медленно прикрыл глаза своею тонкой рукой. И сразу яркие сочные плоды на деревянном блюде показались ей серыми, будто пепельными, а родниковая вода исчезла из всех сосудов.
— Далеко-далеко в горах разошлись некогда наши пути, — продолжал хрупкий собеседник Семли. — Да, фийя и гдемьяр давно расстались, хотя были вместе куда дольше. Ведь в гдемьяр есть то, чего нет в нас, фийя. А то, что есть в нас, им совершенно несвойственно. Подумай о солнечном свете, о зеленой траве, о дающих плоды деревьях, Семли. Подумай, что не все дороги, что ведут вниз, могут привести и наверх.
И фийян поклонился ей, чуть усмехнувшись.
За околицей деревни Семли вновь оседлала своего Крылатого и, громко крикнув «Прощайте!» провожавшим ее фийя, полетела, гонимая полуденным ветром, к скалистым берегам Кириенского моря, где жили в своих пещерах «глиняные».
Ее мучил страх — вдруг придется самой идти вглубь этих пещер, потому что гдемьяр не захотят выходить к ней? Говорят, они боятся не только солнечного света, но даже и лунного, даже свет Большой Звезды им неприятен… Путь ее был долог; лишь раз опустила она на землю Крылатого, чтобы зверь поохотился на древесных крыс. Сама же Семли удовольствовалась куском хлеба из седельной сумы. Хлеб совсем зачерствел и пахнул кожей, но вкус у него пока еще был хлебный, домашний, и она, сидя в одиночестве на лесной поляне, вдруг будто снова оказалась в зале Халлана, услышала негромкий спокойный голос Дурхала, увидела перед собой его лицо, освещенное горящими свечами, и так живо вспомнила она его, такого решительного, живого и молодого, что сразу представила себе, как вернется домой с ожерельем на шее, цена которому — целое королевство, и скажет: «Господин мой, я хотела преподнести тебе такой дар, который был бы тебя достоин…» И сразу же вскочила, заторопилась, позвала Крылатого и вновь устремилась в путь, но, когда она достигла наконец морского побережья, солнце уже село, и в небе зажглась Большая Звезда. С запада подул неприятный ветерок, холодный, порывистый, а Крылатый уже и без того смертельно устал, так что Семли позволила зверю опуститься на песок, и он сразу сложил крылья и свернулся клубком, поджав под себя свои пушистые, покрытые светлой шерстью лапы и довольно урча. Семли стояла рядом, одной рукой придерживая у горла плащ, а другой — нежно поглаживая крылатого кота, так что он прижал уши и замурлыкал, точно домашняя кошка. Прикосновение к теплой шерсти зверя успокаивало, однако вокруг было лишь серое, покрытое клочьями облаков небо да серое море, вдоль которого тянулась темная полоска берега. Потом она разглядела, что по этой темной полоске скользнуло какое-то почти сливающееся по цвету с песком невысокое существо… потом еще одно… потом сразу несколько. Существа перебегали с места на место, то и дело останавливаясь и присаживаясь на корточки.
Семли громко окликнула их. Ей показалось сперва, что они ее не расслышали, однако через минуту они уже окружали ее плотным кольцом, хотя от Крылатого старались держаться подальше. Зверь, впрочем, тоже перестал мурлыкать, и Семли почувствовала, как под ее рукой шерсть у него на загривке встала дыбом. Она взяла его под уздцы — приятно было чувствовать, что у нее есть такой могучий защитник, но она опасалась, что свирепый зверь может разнервничаться, и тогда его не удержишь. Странные существа вокруг точно вросли в песок — стояли, не шевелясь, и молча ее разглядывали. Ноги у них были короткие, толстые. Нет, она не ошиблась: это были они, «глиняные», — одного роста с фийя, да и во всем остальном чем-то их напоминающие, как напоминает порой человека его неуклюжая черная тень. Семли вспомнила звонкие голоса и смех легконогих хрупких фийя… Эти же коротышки были какие-то квадратные, совсем нагие, малоподвижные, с прямыми черными волосами и отвратительной, влажной и ноздреватой кожей — похожие на жирных личинок. Глаза у них были застывшие, как камни.
— Это вы — «глиняные»?
— Мы народ гдемьяр, мы жители царства Ночи. — Из тьмы вместе с ветром и запахами моря до нее донесся неожиданно звучный и низкий голос; но, как и в деревне фийя, Семли не сразу поняла, кто именно сказал это.
— Приветствую вас, Хозяева Ночи. Я Семли из Кириена, жена Дурхала из Халлана. А к вам явилась в поисках своего наследства — ожерелья «Око моря», которое давным-давно кто-то похитил.
— Так почему же ты ищешь его здесь, женщина из народа ангьяр? Здесь ты найдешь только ночь, да песок, да соль морскую.
— А потому, — отвечала Семли, готовая к словесному поединку, — что вещи порой заваливаются в разные трещины и ямки, да и золото, как известно, частенько стремится снова вернуться в землю, из которой пришло. А еще говорят, что созданное всегда ищет своего создателя. — Она не слишком надеялась на удачу, однако ее уловка сработала.
— Ты права; мы знаем об «Оке моря». Это ожерелье когда-то сделано было в наших пещерах. Но потом мы продали его ангьяр. И синий камень добыт тоже гдемьяр — на востоке наших владений. Но только все это было очень, очень давно, ангья. И этих историй почти никто не помнит.
— Нельзя ли мне поговорить с теми, кто еще помнит их?
Коротышки примолкли, будто в сомнении. Ветер затягивал серой мглой песчаный берег и Большую Звезду в небесах; море звучало то громче, то тише. Снова послышался тот же надменный звучный голос:
— Да, госпожа моя. Ты можешь войти в наши подземные дворцы. Пойдем. — В голосе отчего-то появились странные вкрадчивые нотки, но Семли решила об этом не задумываться и смело пошла следом за «глиняными», ведя на короткой сворке крылатого зверя с острыми когтями.
Вход в пещеру зиял, точно беззубый рот зевнувшего старца; оттуда тянуло затхлым запахом жилья. Кто-то из гдемьяр сказал Семли:
— А летающего кота, госпожа моя, оставь здесь.
— Нет, он пойдет со мной, — возразила она.
— Нельзя! — хором сказали «глиняные».
— Можно. Здесь я его не оставлю. Не могу я его оставить — он не мой. И вас он не тронет, я ведь крепко его держу.
— Нельзя! — снова прогудели «глиняные»; потом кто-то из них сказал: — Ну ладно, как пожелаешь, — и гдемьяр снова двинулись вглубь пещеры. Казалось, пещера захлопнула свою пасть у них за спиной — так темно вдруг стало под этими каменными сводами. Семли шла последней, замыкая длинную вереницу гдемьяр, которые вели ее куда-то по длинному и узкому туннелю.
Наконец впереди забрезжил свет, и она увидела, что с потолка свисает белый, слабо светящийся шар, а дальше еще один, и еще, и между ними, извиваясь, точно черви, протянулись длинные черные шнуры. Чем дальше они шли, тем короче становились расстояния между светящимися шарами, и наконец весь туннель оказался залит белым холодным сиянием.
Провожатые Семли остановились на перекрестке трех туннелей, в конце каждого из которых виднелась дверь, сделанная, похоже, из железа.
— Здесь нужно подождать, ангья, — сказали «глиняные», и с ней остались восемь из них, а трое отперли одну из дверей и вошли внутрь. Дверь с лязгом захлопнулась за ними.
Прямая и неподвижная, стояла дочь народа ангьяр в белом слепящем сиянии ламп; Крылатый прилег у ее ног, раздраженно подрагивая хвостом и сложенными крыльями: ему явно хотелось поскорее убраться отсюда, и он с трудом подавлял это желание. «Глиняные», присев на корточки у Семли за спиной, о чем-то тихо переговаривались на своем языке.
Но вот отворилась центральная из трех дверей, и оттуда донесся совсем иной голос, звучавший хвастливо-торжественно:
— Пусть эта ангья войдет в царство Ночи!
На пороге появился какой-то гдем, такой же низенький, жирный и серый, но все же прикрывший свою наготу неким подобием одежды. Он поманил Семли к себе:
— Войди же. Полюбуйся чудесами царства Ночи — нашими РУКОТВОРНЫМИ чудесами, ибо все это плоды усилий народа гдемьяр!
Семли пригнула голову, крепко держа Крылатого за повод, и последовала за гдемом в низенький дверной проем, рассчитанный явно на этих карликов. Перед ней открылся очередной длинный туннель, залитый белым светом, отражавшимся от его влажных стен. По полу тянулись, насколько мог видеть глаз, какие-то длинные металлические полосы, на которых стояло нечто вроде повозки с металлическими же колесами. Повинуясь своему новому провожатому и ни секунды не колеблясь, Семли с невозмутимым лицом шагнула в повозку, заставив Крылатого улечься в ногах. Гдем тоже сел в повозку напротив нее и стал трогать какие-то ручки и колеса, потом послышался громкий лязг и скрежет металла по металлу, и стены туннеля качнулись и стали уплывать назад. Все быстрее и быстрее мелькали стены по обе стороны от повозки, светящиеся шары над головой слились в одну сплошную полосу, вонючий застойный воздух взметнулся вихрем, сдувая с головы Семли капюшон.
Наконец повозка остановилась. Провожатый, а за ним и Семли поднялись по базальтовой лестнице в обширный вестибюль, а затем прошли в огромный зал, стены которого были высечены в толще скал то ли подземными водами за долгие годы, то ли бесчисленными поколениями гдемьяр. Эти стены никогда не знали солнечного света; тьму здесь разгоняли сияющие холодным белым светом шары. За вделанными в стены решетками вращались огромные лопасти, перемешивая затхлый воздух. Все пространство огромного зала, казалось, заполнено было каким-то гулом и скрежетом — громкими голосами «глиняных», визгом вращающихся за решетками лопастей, рокотом каких-то колес, бесконечными отзвуками, разносящимися по замкнутому пространству и пересекающимися друг с другом. В этом зале все гдемьяр были одеты, причем одежда их очень напоминала одежду Властелинов Звезд: штаны, мягкие башмаки и куртки с капюшонами. А вот женщины, как заметила Семли, оставались совершенно нагими и суетливо, точно рабыни, пробегали мимо, стараясь поскорее убраться с глаз долой. Среди мужчин многие явно были воинами — на поясе они носили нечто похожее на то ужасное оружие Властелинов Звезд, что изрыгало молнии; потом только Семли догадалась, что оружие это не настоящее — из цельного куска железа, вроде детских игрушек. Все это она умудрилась разглядеть, даже головы не повернув. Потом ее снова куда-то повели, но и тогда она по сторонам не смотрела — шла, гордо вздернув подбородок, куда ведут. Наконец она увидела прямо перед собой нескольких гдемьяр с железными обручами на черноволосых головах. Ее провожатый резко остановился, поклонился им и зычно провозгласил:
— Их величества Правители народа гдемьяр!
Правителей было семеро, и они с таким высокомерием воззрились на Семли, что она чуть не рассмеялась. Однако, сдержавшись, сказала сурово, глядя в их серые, похожие на комковатое тесто физиономии:
— Я пришла к вам, о повелители царства Тьмы, в поисках пропавшей драгоценности, принадлежащей нашему семейству. А ищу я приобретенное еще моим предком Лейненом ожерелье «Око моря». — Голос ее звучал совсем слабо под этими каменными сводами.
— Так нам и сказали гонцы, госпожа Семли. — На этот раз она сразу поняла, кто говорит с ней: он был еще ниже остальных и макушкой едва доставал гостье до груди, но белое лицо его было исключительно властным и свирепым. — Но у нас нет того, что ты ищешь.
— Говорят, когда-то оно здесь было.
— Мало ли что говорят там, наверху, под слепящим солнцем.
— И слова эти сразу уносит ветер, поскольку там, наверху, всегда дуют ветры, так? Я же не спрашиваю, как именно это ожерелье было украдено у нас и возвращено вам, его создателям. Все это старые сказки, старые обиды. Я всего лишь хочу знать, где оно сейчас. У вас его сейчас нет, хорошо. Но, может быть, вы все-таки знаете, где оно?
— Здесь его нет.
— Значит, оно в другом месте?
— Туда тебе не добраться. Никогда. Если только мы тебе не поможем.
— Ну так помогите мне. Прошу вас — ведь я ваша гостья.
— Недаром говорят: «Ангьяр отбирают, фийя отдают, а гдемьяр — и то и другое делают одновременно». Если мы поможем тебе, чем ты с нами расплатишься?
— Я от всей души поблагодарю вас, повелители Ночи.
Она стояла среди них, высокая, светловолосая, и гдемьяр глядели на нее с мрачным изумлением, с тяжким глухим желанием.
— Послушай, ангья, ты просишь о великой милости. Ты даже представить себе не можешь, насколько велика эта милость! Этого тебе не понять. Твой народ только и умеет, что беспечно носиться по ветру да зерно выращивать, ну и еще на мечах драться и шуметь. Но скажи, кто сделал мечи ангьяр из светлой стали? Мы, гдемьяр! Правители ангьяр приходят к нашим пещерам, и покупают у нас мечи, и уходят прочь, не оглядываясь, ничего не понимая. Но ты, раз уж ты здесь, смотри и постарайся как следует рассмотреть хотя бы некоторые из наших бесчисленных чудес — видишь эти огни, что горят вечно, видишь эти повозки, что ездят сами собой? А посмотри на те машины, что сами изготавливают для нас платье, и готовят нам еду, и освежают воздух в наших дворцах, и дают нам все, что мы пожелаем! Конечно же, все это выше твоего понимания. Но знай одно: мы, гдемьяр, друзья тех, кого вы называете Властелинами Звезд! Это мы приходим с ними в Халлан, в Реоган, в Хал-Оррен — во все ваши замки, чтобы помочь вам понять их речь. Вы, гордые ангьяр, платите Властелинам Звезд дань, а мы — их друзья. И мы оказываем им не меньшие услуги, чем они нам! Понимаешь теперь, сколь мало значит для нас твоя благодарность?
— Вот сам и решай. А мне на твой вопрос отвечать нечего, — гордо сказала Семли. — Я еще на свой ответа не получила. Я жду, господин мой.
Семеро правителей принялись совещаться — то молча глядя друг на друга, то принимаясь что-то бормотать вполголоса. Порой они посматривали в ее сторону и тут же отводили глаза, злобно что-то бубнили и снова замирали, уставившись друг другу в лицо. Вокруг них стала собираться толпа; гдемьяр подходили один за другим, медленно, молча, и вскоре вокруг Семли качалось целое море черных, будто прилизанных голов; огромный зал наполнился гулом их голосов, под ногами не было видно пола — лишь небольшое пространство совсем рядом с нею оставалось еще свободным. Крылатый жался к ней, дрожа от страха и раздражения; ему пришлось слишком долго сдерживать себя, и даже радужки его всегда ярких глаз побледнели, как бывает у этих зверей, если их заставить летать ночью. Семли погладила его по мохнатой теплой голове, шепча:
— Тихо, тихо, успокойся, мой храбрый, мой прекрасный, мой быстролетный…
— Хорошо, ангья, мы доставим тебя туда, где находится твое ожерелье. — Гдем с белым свирепым лицом снова повернулся к ней. — Более мы ничего не можем для тебя сделать. Ты должна отправиться с нами и сама предъявить свои права там, где теперь твое сокровище, и тем, кто им теперь владеет. Но твой летающий кот отправиться с тобой не сможет, учти это.
— Далеко ли до тех мест, господин мой?
— Очень далеко, госпожа. — Гдем отвратительно ухмыльнулся. — И все же путь туда не займет более одной ночи. Долгой ночи!
— Благодарю вас, о гдемьяр! Позаботитесь ли вы, пока меня не будет, о моем Крылатом? С ним ничего плохого не случится?
— Он будет спать, пока ты не вернешься. А сама полетишь на другом Крылатом, куда больше этого! Что ж ты не спросишь, куда мы намерены тебя доставить?
— Нельзя ли поскорее отправиться в путь? — словно не слыша его, воскликнула Семли. — Я спешу вернуться домой.
— Да-да. Скоро полетим, скоро. — И снова серые губы раздвинулись в усмешке, когда он взглянул в ее взволнованное лицо.
Семли не сумела бы рассказать, что именно произошло с нею за эти несколько часов — так быстро, непонятно, неожиданно все происходило. И этот шум! Сперва она крепко держала Крылатого, а какой-то «глиняный» вонзил в его золотисто-полосатую заднюю лапу длинную иглу. Она чуть не вскрикнула от ужаса, но ее зверь лишь дернулся и тут же, довольно замурлыкав, уснул. Потом его унесли «глиняные», которым явно было страшно прикоснуться к пушистой шерсти спящего зверя. Еще через несколько минут она увидела, как в ее собственную руку тоже вонзается игла, потом решила, что гдемьяр просто испытывали ее мужество, ибо сна вроде бы не было ни в одном глазу (впрочем, она не была в этом так уж уверена). Потом они куда-то долго ехали, пересаживаясь из одной самодвижущейся повозки в другую, по бесконечным пещерам, по уходящим во тьму туннелям, и почему-то тьма эта была наполнена крылатыми зверями, она слышала их ворчание, их призывное хриплое мяуканье, порой даже видела их в промельках белых фонарей и тогда понимала, что все они лишены крыльев и все слепы. И, увидев это, она даже зажмурилась от отвращения. Но езда по туннелям все продолжалась, мимо пролетали пещеры, серые тестообразные фигуры гдемьяр, их свирепые лица, слышались их гудящие голоса, и вдруг наконец они вывели ее на свежий воздух. Стояла ночь. Семли радостно подняла глаза к звездам и увидела в небе лишь одну луну — маленькую Хелики, всходившую на западе. Но «глиняные» по-прежнему были рядом, и они заставили ее снова вскарабкаться куда-то — то ли войти в пещеру, то ли сесть в очередную повозку, она толком не поняла. Там было тесно, кругом мелькали, точно крохотные свечки, какие-то огоньки, показавшиеся ей странно яркими после бесчисленного множества огромных темных пещер и бескрайнего звездного неба. Потом ей снова вонзили в руку иглу и сказали, что сейчас привяжут ее к странному плоскому и длинному креслу за ноги и за руки.
— Ни за что! — сказала Семли.
Но тут увидела, что те четверо «глиняных», что были ее провожатыми, спокойно позволили привязать себя к таким же креслам. И подчинилась. Потом все остальные ушли. Послышался страшный рев, сменившийся полной тишиной, и на грудь Семли будто навалилась тяжелая плита. Потом вдруг стало легко дышать, и все исчезло.
— Я умерла? — спросила Семли.
— Нет, госпожа моя, — произнес знакомый ей неприятный голос, и, открыв глаза, она увидела то самое белое лицо и растянутые в усмешке губы. И глаза — точно два холодных камешка. Путы с нее сняли, и она тут же вскочила. Веса своего она не чувствовала, не чувствовала и самого тела — только страх, только дыхание ветра, вздымавшее ее как пушинку.
— Мы не причиним тебе зла, — сказал тот же высокомерный голос, точно умножаясь у нее в ушах. — Дай только коснуться тебя, госпожа, нам бы так хотелось коснуться твоих волос. Позволь нам…
Странная округлая повозка, в которой все они находились, чуть подрагивала. Снаружи, за ее окном, была темная ночь, а может, туман, а может — пустота? Одна долгая ночь — так ведь они сказали? Да, но какая долгая! Семли сидела без движения, с трудом сдерживаясь, а их тяжелые серые ладони касались ее рук, ступней, плеч и даже горла — и тут она не выдержала, стиснула зубы, чтобы не закричать, и встала. Они тут же отпрянули.
— Мы ведь не сделали тебе ничего плохого, госпожа, — забормотали они. Она только головой помотала.
Потом они весьма почтительно попросили ее снова лечь в кресло, которое само связало ей руки путами, и когда за окном мелькнул золотистый свет, она бы, наверное, заплакала, если б не потеряла сознание.
— Что ж, — сказал Роканнон, — по крайней мере, мы знаем, откуда она.
— Хорошо бы еще узнать, кто она, — пробормотал хранитель музея. — Эти троглодиты говорят, она явилась за каким-то нашим экспонатом, так вроде?
— Слушай, не называл бы ты их троглодитами, а? — Будучи специалистом в области форм высокоразвитого интеллекта, этнологом до глубины души, он такого пренебрежительного отношения к разумным существам не выносил. — Они, конечно, не красавцы, но они наши союзники и обладают Статусом С… Не понимаю, правда, почему Комиссия все силы бросила именно на них? Причем даже не исследовав все тамошние ФВИ? Пари держу, первые исследователи Фомальгаута были из созвездия Центавра — там питают слабость к обитателям пещер, да еще ведущим ночной образ жизни. Мне-то больше нравятся представители второй группы — такие, как она.
— А эти троглодиты, похоже, перед ней робеют.
— А ты нет?
Кето снова взглянул на высокую женщину, потом покраснел и рассмеялся:
— Пожалуй, да! Я такой красивой инопланетянки ни разу не встречал за все восемнадцать лет, что на Новой Южной Джорджии живу. Честно говоря, я и в жизни такой красавицы никогда не видел. Прямо богиня! — И он побагровел буквально до корней волос. Кето был чрезвычайно застенчив, громких высказываний и преувеличений не любил. Впрочем, Роканнон был полностью согласен с его оценкой и лишь задумчиво покивал.
— Вот бы поговорить с ней без этих тро… гдемьяр в качестве переводчиков. — Роканнон подошел к гостье и, когда она повернула к нему свое прекрасное лицо, низко-низко ей поклонился и преклонил перед ней колено, зажмурившись от полного восхищения. Этот изящный жест он называл «всегалактическим поклоном». Снова выпрямившись, он увидел, что удивительная красавица улыбается и готова к разговору.
— Она говорит: «Я приветствую тебя, Властелин Звезд», — пробурчал один из ее коротышек-телохранителей на ломаном межгалактическом.
— Приветствую тебя, госпожа моя ангья, — ответил Роканнон. — Чем мы, сотрудники музея, можем тебе помочь?
Серебристый звонкий голос прозвучал, точно дыхание чистого ветерка, перекрывая гудение голосов гдемьяр.
— Она говорит: пожалуйста, отдай ей ее ожерелье с драгоценным камнем, оно давно-давно принадлежало ее кровным родственникам, ее семье.
— Какое ожерелье? — спросил Роканнон, и Семли, догадавшись, о чем он ее спрашивает, показала на центральную витрину: там лежала удивительной красоты и отменно тонкой работы вещь — цепь из светлого золота, довольно массивная и тем не менее изящная, с подвеской, в которую вделан был один-единственный крупный сапфир дивной красоты, похожий на синее пламя. Брови Роканнона поползли вверх, и Кето прошептал:
— Ничего себе! Вкус у нее недурной. Это же знаменитое «ожерелье Фомальгаута»!
Она улыбнулась им и снова что-то сказала, так ни разу и не взглянув на свою свиту.
— Она говорит, — забормотали гдемьяр, — о высокочтимые Властелины Звезд, старший хранитель Сокровищницы и его младший брат, что это ожерелье принадлежит ее семье с давних, давних времен.
— Слушай, Кето, откуда оно у нас, а?
— Погоди-ка, сейчас посмотрю. Ага, нашел. Вот: «поступило от гдемьяр…», в общем, от этих троглодитов или троллей, как тебе больше нравится, «…одержимых страстью к торговым сделкам». Видимо, так они расплатились за тот корабль, АD-4, на котором прилетели сюда. Когда-то гдемьяр действительно делали подобные украшения.
— И я спорить готов, что больше они ничего подобного не делают — разучились, ведь мы их по «индустриальному пути» направили, — покивал Роканнон.
— Но они вроде бы согласны с тем, что эта вещь принадлежит ей, а не им и не нам. Должно быть, тут что-то есть, Роканнон, иначе к чему им было лететь с ней в такую даль?
— Да уж, несколько лет как минимум они потеряли. — Будучи специалистом по ФВИ, Роканнон не раз совершал подобные «прыжки» во времени и пространстве. — Но, в общем, это не так уж и далеко. Ладно, ясно, что ни мой любимый словарик, ни твой каталог нам не помогут. По-моему, эти два народа — фийя и гдемьяр — вообще крайне плохо описаны и совсем не изучены. Возможно, эти коротышки просто обязаны проявлять к ангьяр почтение. А что, если именно этот проклятый сапфир послужит причиной галактической войны? Или эти типы настолько покорны желаниям красавицы, потому что страдают жутким комплексом неполноценности? Тоже возможно. А возможно и наоборот — она их пленница, и они хотят использовать ее как наживку, чтобы поймать нас на крючок… Откуда нам знать? Слушай, а вообще-то разрешается передавать экспонаты их прежним владельцам?
— Конечно! Считается, что все эти экзотические штучки у нас во временном пользовании и нам не принадлежат, так что стоит только прежнему хозяину предъявить на что-либо свои права… Мы редко спорим. Мир дороже. Не дай бог, еще действительно война начнется…
— Тогда я бы отдал ожерелье этой красотке.
— Ну, такой подарок преподнести всякому приятно, — улыбнулся Кето. — Сочту за честь. — Он отпер витрину и вынул оттуда тяжелую золотую цепь. Потом вдруг засмущался и протянул ожерелье Роканнону: — Знаешь, лучше ты сам отдай.
Так синий сапфир впервые коснулся ладони Роканнона.
Но думал он не о нем; держа в горсти драгоценный самоцвет, синим пламенем сиявший среди золотых колец цепи, он повернулся к прекрасной инопланетянке, и она не стала протягивать руку, чтобы взять ожерелье, а просто наклонила голову, и он, чуть коснувшись золотых волос, надел его ей на шею. На смуглой коже золотая цепь вспыхнула, точно бикфордов шнур. Семли посмотрела на камень и подняла глаза на Роканнона: во взгляде ее плеснулась такая гордость, такой восторг и такая благодарность, что Роканнон так и не смог ничего сказать, а его приятель, маленький Кето, хранитель музея, пробормотал на своем родном языке:
— Да-да, мы очень рады, очень-очень рады.
Она величественно кивнула своей золотистой головкой ему и Роканнону в знак благодарности и прощания, повернулась к своим квадратным коротконогим стражам — а может, пленителям? — и, накинув на плечи поношенный синий плащ, неторопливо прошла через огромный зал и исчезла за дверью. Кето и Роканнон долго смотрели ей вслед.
— А знаешь… — начал было Роканнон.
— Да? — не сразу откликнулся Кето, сразу почему-то охрипнув.
— Знаешь, порой мне кажется, что… особенно когда я встречаюсь с обитателями этих практически неведомых нам миров… что я случайно попал прямо в сказку или в какой-то исполненный трагизма миф, смысл которого мне разгадать не дано…
— Да, пожалуй, — помолчав, согласился Кето и откашлялся. — А интересно… интересно, как все-таки ее зовут?
Семли Светлокудрая, Семли Золотая, Хозяйка Ожерелья. «Глиняные» были покорны ее воле, и даже Властелины Звезд склонились перед нею — в том страшном месте, куда ее доставили «глиняные», в городе, что расположен по ту сторону Ночи. Да, они почтительно кланялись ей и охотно вернули ей ожерелье, что лежало среди их собственных сокровищ!
Однако в душе ее еще не улегся ужас тех подземелий, тех толстенных каменных сводов, где сливались все звуки, где невозможно разобрать, кто именно с тобой говорит, чьи отвратительные серые руки тянутся к тебе… Нет, с нее довольно! Она дорого заплатила за это ожерелье. Что ж, теперь оно принадлежит ей. А прошлое… пусть остается в прошлом!
Ее Крылатого гдемьяр держали в каком-то огромном странном сундуке, из которого зверь выполз весь в сосульках, с затянутыми мутной пленкой глазами. А когда они вышли наконец из пещер, Крылатый ни за что не хотел взлетать. Впрочем, потом он вроде бы пришел в себя, и теперь они летели, подгоняемые легким южным ветерком, назад, в Халлан.
— Скорей, скорей! — подгоняла Крылатого Семли и смеялась, потому что ветер словно унес прочь тот мрак, что наполнял ее душу. — Я так соскучилась! Скорее бы увидеть Дурхала, скорее бы…
И они летели все быстрей и быстрей и уже к вечеру второго дня прибыли в Халлан. Теперь пещеры «глиняных» казались Семли давнишним страшным сном. Крылатый пронес ее над длинной, в тысячу ступеней лестницей замка, мелькнул над подъемным мостом, перекинутым через пропасть, на дне которой виднелись поросшие лесом скалы, и опустился в золотых закатных лучах на специальную площадку во дворе. Семли спешилась и поднялась по последнему пролету лестницы, где в нишах застыли каменные изваяния героев, мимо двух стражников, которые кланялись ей, глаз не сводя с синего камня у нее на груди, горевшего нестерпимо ярким огнем.
В вестибюле она остановила пробегавшую мимо девушку, очень хорошенькую и, видимо, родственницу Дурхала — очень уж она была на него похожа. Вот только имени ее Семли почему-то никак не могла вспомнить.
— Знаешь, кто я, девочка? — спросила она. — Я Семли, жена Дурхала. Прошу тебя, сбегай к госпоже Дуроссе и скажи ей, что я вернулась.
Почему-то Семли боялась, что встретит Дурхала; боялась остаться с ним наедине. Ей требовалась поддержка доброй Дуроссы.
Девушка посмотрела на нее как-то странно, однако промолвила:
— Хорошо, госпожа моя, — и стрелой бросилась по лестнице, ведущей в Большую Башню.
Семли осталась ждать в зале, где от старости со стен осыпалась позолота. Но никто не появлялся. Неужели все собрались за столом в парадном зале? Тишина тяготила ее. Еще несколько минут — и Семли поспешила к лестнице, но тут навстречу ей выбежала какая-то седая старуха, которая, спотыкаясь на каменных плитах пола, с плачем протягивала к ней руки:
— Ах, Семли! Неужели это ты, Семли?
Она никогда раньше не видела этой старухи и отпрянула.
— Но, госпожа моя, кто ты?
— Я же Дуросса, Семли!
Семли молчала; она застыла, как каменная, пока Дуросса обнимала ее, плакала и спрашивала, правда ли, что ее взяли в плен «глиняные», заколдовали и все это время прятали у себя в пещерах? А может, это фийя приворожили ее своим колдовством? Потом наконец Дуросса отпустила ее, отошла чуть-чуть в сторону и перестала плакать.
— А ты все такая же молодая, Семли! В точности как в тот день, когда уходила отсюда. Ох, и на шее у тебя то самое ожерелье!..
— Да. Я принесла его в дар своему мужу Дурхалу. Где он?
— Дурхал умер.
Семли онемела.
— Твой муж и мой брат Дурхал, правитель Халлана, убит в бою семь лет назад. Тебя ведь не было так долго, Семли! И Властелины Звезд больше здесь не появлялись. А потом мы начали воевать с Восточными Замками, с лесными ангьяр и с правителями Хал-Оррена. Дурхала убил копьем какой-то «низкорослый» — ведь доспехов у моего брата почти не было, а душа его ослабела в разлуке с тобой. Он похоронен в полях, над Болотами Оррена.
Семли отвернулась. Помолчала, коснулась рукой золотой цепи, от тяжести которой голова ее клонилась на грудь.
— Тогда я пойду к нему. И принесу ему этот дар.
— Погоди, Семли! Посмотри на свою дочь, дочь Дурхала! Это ведь она перед тобой, Хальдре Прекрасная.
Перед ней стояла та самая девушка, с которой она заговорила в вестибюле и попросила позвать Дуроссу. На вид ей было лет девятнадцать, а глаза — темно-синие, как у Дурхала. Она не мигая смотрела на Семли — незнакомую женщину, которая оказалась ее матерью, хоть и выглядела почти ровесницей самой Хальдре. И волосы у обеих были одинаково золотые, и обе были прекрасны, только Семли чуть выше, да синий камень горел у нее на груди.
— Возьми же его, возьми! Для Дурхала и моей Хальдре я принесла его с того конца долгой-предолгой ночи! — воскликнула Семли, срывая с шеи тяжелую золотую цепь. Ожерелье выскользнуло у нее из рук и холодно зазвенело, ударившись о каменные плиты. — О, возьми его, Хальдре! — вскрикнула, точно от боли, Семли и, разрыдавшись, бросилась прочь из Халлана, по мосту и вниз по длинной широкой лестнице — стрелой, точно дикий зверь, спасающийся от преследования, пронеслась она по лесистому восточному склону горы и скрылась в чаще.
Таково начало этой легенды, и оно вполне соответствует действительности. Приведем несколько дополнительных фактов, помогающих прояснить картину. Факты эти взяты из знаменитого справочника, составленного Лигой Миров. Откроем страницы, посвященные восьмому галактическому сектору. Итак:
№ 62: Фомальгаут-II.
Тип АЕ — органическая жизнь на основе углерода. Планета с железным ядром; диаметр 6600 миль; атмосфера плотная, богатая кислородом. Период обращения (год) — 800 земных суток 8 часов 11 минут 42 секунды. Сутки равны 29 земным часам 51 минуте 02 секундам. Среднее расстояние от ближайшего солнца — 3,2 а. е., орбитальные отклонения незначительны. Наклон к плоскости эклиптики 27 градусов 20 минут 20 секунд, что вызывает ярко выраженную смену времен года. Сила тяжести 0,86 нормы.
Четыре основных континента — Северо-западный, Юго-западный, Восточный и Антарктический — занимают 38 % поверхности планеты.
Четыре спутника (типа Пернера, Локлика, Р-2 и Фобоса).
Вторая, ближайшая планета системы Фомальгаута наблюдается в небе как сверхъяркая звезда.
Ближайшая планета Лиги Миров: Новая Южная Джорджия со столицей Кергелен (на расстоянии 7,88 светового года).
История исследований: первая карта планеты составлена экспедицией Илисона в 202 г., пробы грунта и воздуха взяты роботами в 218 г.
Первая географическая экспедиция — 235–236 гг. Руководитель — Дж. Кьолаф. Произведена аэрофотосъемка основных массивов суши (см. карты 3114-а, б; 3115-а, б). Высадка, геологическое и биологическое обследование окружающей среды, а также контакты с представителями ФВИ производились только на Восточном и на Северо-западном континентах (см. также описание ФВИ).
Высадка миссионеров с целью ускорения развития технологии у ФВИ 1-А под руководством Дж. Кьолафа произведена в 252–254 гг.(только на Северо-западном континенте).
Восьмым галактическим сектором с центром в Кергелене, Новая Южная Джорджия, организованы высылки миссионеров с целью контроля и сбора галактического налога с представителей ФВИ 1-А и II в 254, 258, 262, 266, 270 гг.; в 275 г. планета была закрыта для посещения Всегалактическим Центром по Инопланетным Контактам — до получения результатов более тщательного исследования местных ФВИ.
Первая этнографическая экспедиция состоялась в 321 г. под руководством Г. Роканнона.
За Южным хребтом прямо в небо взлетел совершенно бесшумно ослепительно-белый столб — точно ствол гигантского дерева. На башнях закричали, зазвонили в бронзовые колокола стражники, но их крики и звон тут же потонули в оглушительном реве и грохоте, в порывах вдруг налетевшего ветра, в стонах склонившихся до земли деревьев на склонах гор.
Могиен из Халлана нагнал своего гостя, Властелина Звезд, уже на дорожке, ведущей к площадке для Крылатых.
— Не твой ли это корабль был там, за Южным хребтом, господин мой? — осторожно спросил он.
— Мой, — как всегда спокойно ответил Роканнон, бледный как мел.
— Садись. — Могиен помог гостю сесть на заднее седло. Крылатый был уже готов к полету, и стоило им усесться, как он сорвался с места и, покружив подобно серому листу, сорванному ветром, над мраморной лестницей в тысячу ступеней, над мостом, над лесистыми склонами гор Халлана, полетел за Южный хребет.
И сразу всадники увидели голубоватый дымок, что поднимался сквозь ливень золотых стрел утреннего солнца. По берегам лесного ручья, в сырых холодных зарослях шипел, угасая, лесной пожар.
На холме зиял страшный черный колодец, точно разверстый зев, над которым все еще летала черная гарь. По краям оставшейся от взрыва воронки аккуратно лежали широким кругом дотла сгоревшие деревья — точно черные черточки, нарисованные сажей на земле.
Молодой правитель Халлана придержал своего Крылатого, мощного серого зверя, в потоке воздуха, поднимавшегося над изуродованной долиной, и молча посмотрел вниз. Немало старых сказок сохранилось со времен его деда и прадеда о том, как впервые появились в их мире Властелины Звезд, как они с помощью своего страшного оружия сжигали холмы и заставляли моря кипеть; и как вынудили всех правителей гордых ангьяр принести им клятву верности и каждый год платить дань. В первый раз сегодня Могиен поверил этим сказкам. На мгновение у него даже дыхание перехватило.
— Так это твой корабль…
— Да. Сегодня я должен был встретиться здесь с остальными. Со своими товарищами. Теперь, господин мой, твои подданные пусть пока здесь не ходят. Запрети им это — не навсегда, конечно. Но пусть сперва пройдут зимние дожди.
— Колдовство?
— Нет, яд. Дожди его смоют. — Голос Властелина Звезд по-прежнему был спокоен, но головы он так и не поднял и на Могиена не смотрел, а все что-то пытался увидеть в черном провале под ними, теперь уже освещенном широкими полосами лившегося с неба света. Внезапно он снова заговорил, только Могиен не понимал ни слова — говорил Роканнон на своем языке, языке Властелинов Звезд, а среди ангьяр, да и во всем их мире, наверное, не было ни одного человека, который понимал бы этот язык.
Молодой ангья тем временем постарался успокоить Крылатого, который уже начинал нервничать. За спиной у него Властелин Звезд умолк, глубоко вздохнул и промолвил:
— Вернемся в Халлан. Здесь нам делать нечего…
Крылатый плавно развернулся и полетел назад.
— Господин мой, Роканнон, если тебе и твоим людям нужна помощь в вашей звездной войне, только скажи! Я готов привести к твоим ногам все войско Халлана!
— Благодарю тебя, господин мой. — Роканнон прижимался к спине Крылатого, склоняя под порывами бешеного ветра свою седеющую голову.
Вот и закончился этот длинный день. Ночной ветер, налетая порывами, заставлял пламя в большом очаге то и дело ярко вспыхивать. Зима подходила к концу, уже чувствовались в воздухе тревожащие ароматы наступающей весны. Роканнон сидел в своих покоях в башне замка Халлан. Подняв голову навстречу залетавшему в зарешеченные окна ветру, он вдыхал свежий ночной воздух, в котором чувствовался все же приятный, чуть сладковатый запах давно высохших травяных циновок на стенах его комнаты. Снова и снова он повторял в микрофон радиопередатчика: «Вызывает Роканнон. Это Роканнон. Отзовитесь!» И слушал, слушал тишину в наушниках, а потом снова настраивал передатчик и повторял: «Вызывает Роканнон…» Вдруг заметив, что говорит чуть ли не шепотом, он выключил передатчик. Сомнений нет: они погибли, все четырнадцать, его спутники, его друзья. Вместе с ним они пробыли на Фомальгауте-II половину долгого здешнего года, пора было собираться, сопоставить результаты исследований, посоветоваться. Смейт со своей группой прибыл сюда с Восточного континента, по дороге прихватив и арктическую группу. Здесь они должны были встретиться с Роканноном, руководителем Первой этнографической экспедиции, с тем человеком, который всех их сюда притащил. И вот теперь все они были мертвы, и вся их работа — дневники, зарисовки, магнитофонные записи, то, что могло бы хоть как-то оправдать их гибель, — пошла прахом, превратилась в черную сажу…
Роканнон снова включил передатчик, настроившись на аварийную частоту, но сигналов не последовало. А вызывать на этой частоте самому — значит просто объявить врагу: вот он я, здесь! Он замер и долго сидел в оцепенении, а когда в дверь гулко постучали, сказал на здешнем странном языке, пользоваться которым он теперь был обречен всю оставшуюся жизнь:
— Войдите!
В комнату влетел юный Могиен, правитель Халлана и лучший информант Роканнона в области культуры и местных нравов. От этого человека теперь зависела его судьба. Могиен был очень высоким, как и все ангьяр, светловолосым и смуглым, с несколько застывшим, как то и подобало Хозяину замка, выражением на красивом лице. Впрочем, лицо это частенько вспышками молний освещали самые различные эмоции — гнев, радость, азарт. Следом за Могиеном в комнату вошел его слуга Рахо, из «низкорослых». Рахо поставил на сундук желтую оплетенную бутылку с узким горлом и две деревянные чаши, наполнил чаши до краев и вышел. Только тогда наследный правитель Халлана произнес:
— Мне бы хотелось выпить с тобой, Властелин Звезд.
— И мне с тобой, и моим сыновьям — с твоими сыновьями, и моему народу — с твоим народом, господин мой, — откликнулся знакомой формулой вежливости Роканнон, недаром ведь он был этнологом и подолгу жил на девяти различных и весьма экзотических планетах, чтобы научиться вести себя, как подобает в таких случаях. Они подняли свои оплетенные в серебро деревянные чаши и выпили.
— Эта твоя говорящая штуковина теперь всегда молчит? — спросил Могиен, глядя на радиопередатчик.
— Да, голосов моих друзей в ней уже не услышишь.
Орехово-смуглое лицо Могиена не дрогнуло, однако он сказал:
— Представить не могу, что за оружие должно было быть у них!
— Лига Миров пользуется порой и более грозным оружием. Но не против своих.
— Так что же, началась война?
— Не думаю. Помнишь Яддама? Он все время оставался на корабле и, уж конечно, все знал бы благодаря ансиблю. Если б война действительно началась, нас бы непременно предупредили. Скорее всего, просто какая-то планета взбунтовалась. Когда я улетал из Кергелена, то есть девять лет назад, на Фарадее как раз назревал мятеж…
— А с помощью этой штуковины ты с Кергеленом поговорить не можешь?
— Нет. Да если б и мог, то слова мои летели бы туда долгие восемь лет, а потом я бы еще восемь лет ждал ответа. — Роканнон, как всегда, говорил несколько сурово, но просто и вежливо, хотя сейчас, пожалуй, в голосе его звучала усталость. — Помнишь, я показывал тебе на корабле ансибль? Такую большую машину, которая сразу может вести разговор с разными планетами, и не нужно тратить столько времени на посылку вопросов и ответов? Так вот, это за ансиблем они охотились. Мне кажется, было простым совпадением, что все мои товарищи оказались тогда на борту. Без ансибля я не могу бороться с таким врагом.
— Но если твой народ… твои друзья из города Кергелена, станут звать тебя с помощью своего ансибля, а ты не ответишь, разве они не прилетят?.. — Могиен не договорил, прочитав ответ на лице Роканнона:
— Прилетят. Через восемь лет…
На корабле, показывая Могиену ансибль, средство для моментальной связи со всеми мирами Лиги, Роканнон рассказывал ему и о новых кораблях, которые способны перемещаться с одной планеты на другую почти мгновенно.
— Это был новый корабль? Тот, что убил твоих товарищей? Сверхбыстрый? — спросил ангья.
— Нет. Самый обычный. Управляемый людьми. И теперь здесь, в этом мире, где-то прячутся враги.
Могиен знал: эти новые корабли, что летят быстрее света, никогда не имеют людей на борту; они несут лишь смертоносное оружие, способное нанести страшный, разрушительный удар. Налетят, все уничтожат вокруг и исчезнут. Об этом Роканнон много рассказывал ему, но вот ведь что странно (хотя Могиен и понимал, что друг его ему не солгал): такие корабли, какой был у Роканнона, добираются от одной звезды до другой долгие годы, а вот люди на них совсем не меняются, не стареют, словно для них проходит всего несколько часов, а не лет. Где-то там, на планете Форросуль, в городе Кергелене полсотни лет назад Роканнон встретился с Семли из Халлана и передал ей ожерелье «Око моря». Это была та самая Семли, что за одну ночь прожила шестнадцать лет и давно уже умерла; теперь и ее дочь Хальдре стала старухой, а ее внук Могиен — правителем Халлана, однако все тот же Роканнон сидит сегодня перед ним, Могиеном, и совсем не выглядит старым! Все эти годы промелькнули для него незаметно, пока он путешествовал среди звезд. Очень, очень странно! Впрочем, в сказках еще и не такое бывает.
— Когда мать моей матери, Семли, отправилась на тот берег ночи… — начал было Могиен и умолк.
— Не было на свете женщины красивее ее, — сказал Властелин Звезд, и лицо его чуть посветлело.
— Господин мой, ты стал ее другом, будь теперь другом и всем в ее доме, — быстро откликнулся Могиен, — но я-то хотел спросить вот о чем: на каком корабле летала Семли? Его ведь так и не отобрали у «глиняных»? Может, на нем есть ансибль? Тогда ты смог бы поговорить со своим народом и сообщить о враге.
Рассудительность Могиена явно потрясла Роканнона, однако он быстро взял себя в руки и спокойно ответил:
— Нет, ансибля там нет. Корабль этот подарили «глиняным» семьдесят лет назад, тогда еще никаких ансиблей не было. И его могли бы установить лишь в самое последнее время, а ваш мир был закрыт для инопланетных контактов целых сорок пять лет. Между прочим, благодаря мне. Это я вмешался. Встретившись с госпожой Семли, я тут же пошел к нашим правителям и сказал: «Мы же ничего не знаем об этом мире! Разве можно было пытаться как-то воздействовать на его развитие? Зачем мы собираем с этой планеты налог? Зачем притесняем ее обитателей? Разве у нас есть на это право?» Впрочем, если б я тогда не вмешался, сюда по крайней мере каждые два года прилетали бы наблюдатели, да и вы не остались бы один на один с этими захватчиками…
— А что все-таки этим захватчикам от нас нужно? — спросил Могиен, но не испуганно, а с любопытством.
— Им нужна ваша планета, по всей видимости. Ваш мир. Ваша земля и, возможно, вы сами. В качестве рабов. А впрочем, не знаю.
— Но если тот корабль все еще у «глиняных», Роканнон, и если он способен отнести тебя в твой город, то ты мог бы улететь и воссоединиться со своим народом.
Властелин Звезд быстро на него глянул.
— Ну, предположим, мог бы, — сказал он. Голос его снова звучал печально. Он долго молчал, а когда снова заговорил, то Могиен услышал в его голосе искреннее волнение: — Ведь это из-за меня ваш народ оказался беззащитным перед лицом внешнего врага! Это из-за меня сюда прилетели мои товарищи и погибли здесь! Я не собираюсь бежать в будущее и лет через восемь-десять узнать, что здесь произошло без меня! Послушай, Могиен, если бы ты помог мне добраться до пещер «глиняных», я, наверное, сумел бы как-то воспользоваться тем кораблем здесь, на этой планете, — скажем, вести разведку с его помощью или, по крайней мере, если не удастся переключить автоматическое управление на ручное, — можно было бы послать с ним в Кергелен письмо. Но сам я останусь здесь.
— По преданиям, Семли нашла корабль в пещерах гдемьяр на побережье Кириенского моря.
— Не одолжишь ли ты мне одного из своих Крылатых, господин мой Могиен?
— Я бы и сам полетел с тобой, если ты этого захочешь.
— Захочу и буду очень тебе благодарен!
— «Глиняные» одиноких гостей не любят, — сказал Могиен.
Он был страшно доволен. Два длинных меча у него на поясе прямо-таки подскакивали от нетерпения, и даже черная дыра на склоне горы, о которой он не забывал ни на минуту, не могла подействовать на него устрашающе. Давненько не участвовал он в набегах!
— Да сгинет наш враг, не оставив наследников! — торжественно провозгласил Могиен, вновь поднимая полную чашу.
Роканнон, чьи друзья были убиты без предупреждения, на мирном, беззащитном исследовательском корабле, не медлил ни секунды.
— Пусть сгинут они все, не оставив наследников! — отозвался он и вместе с ангья осушил свою чашу, озаряемый светом двух лун и желтых свечей, горевших в высокой башне замка Халлан.
К вечеру второго дня пути у Роканнона свело все тело, а лицо и руки были обожжены ветром, зато он научился отлично держаться в высоком седле и даже вполне сносно править огромным крылатым зверем, которого одолжил ему правитель Халлана. Солнце медленно садилось, и вокруг Роканнона в прозрачном чистом воздухе разливалось розовое сияние, окутывая его со всех сторон. Чтобы как можно дольше оставаться освещенными солнцем, Крылатые летели очень высоко, ловя его последние лучи. Как и обыкновенные кошки, они очень любили тепло. Могиен верхом на черном летучем хищнике, — интересно, подумал Роканнон, можно ли ездить верхом на коте и можно ли этого крылатого зверя называть котом? — посматривал вниз, подыскивая место для стоянки. Двое ольгья летели за ними следом на Крылатых несколько меньшего размера и белых, крылья которых казались ярко-розовыми в великолепии заката.
— Смотри-ка туда, Властелин Звезд!
Роканнон еле удержал своего Крылатого, который заворчал и завыл, увидев то, на что указывал Могиен: впереди в розовом небе виднелся небольшой черный предмет, который будто тащил за собой шлейф негромкого гудения. Роканнон махнул рукой, приказывая всем немедленно сесть на землю. На лесной поляне, куда они опустились, Могиен тут же спросил:
— Это такой же корабль, как твой, Властелин Звезд?
— Нет. Этому кораблю далеко от земли не улететь. Он называется «вертолет». А вот привезти его сюда могли только на космическом корабле, причем куда большем, чем был у меня, — на грузовике или на лайнере. Да, они явно прилетели сюда с дурными намерениями. И вылетели безусловно до того, как сюда отправилась моя экспедиция. Интересно, что все-таки они намерены делать, вооруженные бомбами и боевыми вертолетами?.. Они, между прочим, запросто могли нас подстрелить прямо в воздухе. Ничего не поделаешь, господин мой Могиен, придется переждать.
— Тот корабль прилетел со стороны пещер гдемьяр, — сказал правитель Халлана. — Надеюсь, враги нас не опередили.
Роканнон лишь молча кивнул, он просто кипел от гнева, глядя на черную кляксу на фоне чистого заката над нетронутым миром. Кто бы ни были эти люди, бросившие бомбу в безоружный исследовательский корабль, лишь увидев его издали, ясно одно: они намерены сами обследовать эту планету и захватить ее, превратив либо в свою колонию, либо в военную базу. А на «Формы Высокоразвитого Интеллекта», которых на этой планете по крайней мере три, причем все три находятся на крайне низком уровне технического развития, им наплевать; они их превратят в своих рабов или просто уничтожат. Ведь для подобных захватчиков главное — уровень технической развитости автохтонного населения, остальное значения не имеет.
Вот оно! — подумал Роканнон, глядя, как «низкорослые» расседлывают Крылатых и отпускают их на ночную охоту. Вот в чем слабость и самой Лиги Миров! Для нее тоже всегда важнее всего был уровень технического развития. Две миссии, посланные на эту планету в прошлом веке, начали с того, что стали подталкивать один из видов здешних ФВИ к уровню технологии атома, даже не заглянув предварительно на соседние континенты, не обследовав их даже бегло, не установив контакта со всеми обитающими на планете ФВИ. Ему удалось прекратить это, а потом и добиться посылки этнографической экспедиции на Фомальгаут-II, чтобы узнать об этой планете поподробнее, однако он прекрасно понимал, что все труды экспедиции в конечном итоге послужат информационным базисом для выбора того вида ФВИ и такой культуры, которые в Лиге сочтут наиболее перспективными. Так Лига готовилась к войне со своим последним врагом. Уже были обучены и вооружены сто миров, и еще тысяча миров проходила успешную подготовку — их обитатели учились пользоваться железом и сталью, познавали колесо, трактор, атомный реактор… Но Роканнон, знаток ФВИ и сам интеллектуал, предпочитал, в полном соответствии со своей профессией, учиться, а не учить. Прожив немалую часть своей жизни на весьма отсталых планетах, он сомневался, что так уж мудро делать ставку исключительно на умение применять современное оружие и пользоваться высокоразвитой техникой. Лигой Миров всегда заправляли представители агрессивных предприимчивых цивилизаций из созвездия Кентавра, с Земли, с Тау Кита, которым, по большому счету, было наплевать на иные, чем у них самих, способности, возможности и умения.
На эту планету, которую до сих пор даже и не назвали никак, она так и числится под «вторым номером» — Фомальгаут-II, — пожалуй, никогда особого внимания и не обратят, потому что до появления здесь представителей Лиги ни один из здешних народов не превзошел уровня рычага и кузнечного горна. Некоторые народы — на других планетах — в техническом отношении развивать было легко; они вполне могли стать союзниками Лиги, когда вернется ее давний межгалактический враг. А он вернется, в том сомнений у Лиги не было. Роканнон вспомнил, как Могиен предложил ему свою помощь — мечи Халлана против суперсветовых бомбардировщиков. Но что, если окажется, что и сами суперсветовики — просто детские игрушки по сравнению с тем оружием, которым обладает Враг? Что, если он обладает способностью убивать мысленно, телепатически? Разве не стоит побольше разузнать о телепатических способностях существ, населяющих хотя бы этот вот мир? Нет, политика Лиги чересчур узколоба; из-за нее было упущено слишком многое, а теперь, по всей видимости, она же привела к бунту на одной из планет. Если на Фарадее все-таки разразилась та буря, что назревала десять лет назад, то это означает одно: один из молодых членов Лиги, быстренько научившись воевать с помощью подаренного новой планете оружия, оперился и вылетел из гнезда, чтобы создать среди звезд свою собственную империю.
Роканнон, Могиен и двое темноволосых слуг поужинали вкусными сухарями, которые отлично умеют печь в Халлане, выпили по чаше доброго желтого васкана из кожаного бурдюка и улеглись спать. Высоченные деревья со всех сторон обступали их маленький костерок; на ветках покачивались гладкие, остроносые, темные шишки. Ночью над лесом послышался шелест холодного несильного дождя. Роканнон натянул пушистое меховое одеяло на голову и снова крепко заснул под неумолчный шепот дождевых капель. На рассвете вернулись Крылатые, и не успело взойти солнце, как маленький отряд снова пустился в путь, направляясь на крыльях ветра к берегам залива, где в своих пещерах глубоко под землей обитали гдемьяр.
В полдень они опустились на землю — точнее, на плоское глинистое поле. Казалось, вокруг нет ничего, кроме глины. Роканнон и двое слуг, Рахо и Яхан, изумленно озирались, пытаясь обнаружить хоть что-то живое. Но Могиен заявил со свойственной ангьяр уверенностью:
— Ничего, придут.
И они пришли. Квадратные коротышки, каких Роканнон видел тогда, много лет назад, в музее. Их было шестеро. Все едва доставали головой Роканнону до груди, а Могиену и вовсе были по пояс. Одежды они не носили; обнаженные тела их были того же светло-серого цвета, что и глинистые поля вокруг. «Вот уж действительно «глиняные»», — подумал Роканнон. Определить, кто из шестерых говорит, было совершенно невозможно — вроде бы все сразу, но почему-то одним, довольно-таки неприятным, резким и низким голосом. «Частичная телепатия в пределах данной конгломерации», — вспомнил Роканнон и с куда большим уважением посмотрел на безобразных карликов, владевших столь редким даром. Трое его рослых спутников явно никакого особого уважения по отношению к «глиняным» не испытывали. И смотрели весьма сурово.
— Что народу ангьяр и их слугам нужно в полях повелителей Ночи? — спросил один из гдемьяр (а может, и все разом?) на «общем» языке, одном из диалектов ангьяр.
— Я правитель Халлана, — сказал Могиен с высоты своего невероятного роста. — Рядом со мной Роканнон, Властелин Звезд и того пространства, что лежит меж ними; он служит Лиге Миров и является гостем и другом Халлана. Отнеситесь к нему с наивысшим почтением, гдемьяр! И отведите нас к тем, кто способен вести серьезные переговоры. Нам есть о чем поговорить, ибо скоро наступят такие времена, когда летом будет идти снег, ветры станут дуть в обратную сторону, а деревья — расти вверх корнями!
Одно удовольствие было слушать, как говорит этот ангья! Хотя Роканнону показалось, что Могиен все же недостаточно вежлив.
Гдемьяр продолжали стоять, явно сомневаясь в правдивости этих слов. «Да неужели?» — наконец вымолвил (или подумал?) кто-то один из них (а может, и все разом?).
— Именно так. И море застынет, как деревянное блюдо, а у камней вырастут ноги со ступнями и пальцами! А ну-ка быстрей ведите нас к своим повелителям! Может, хоть они знают, как надо вести себя с Властелином Звезд! Нечего зря слова тратить!
«Глиняные» снова примолкли. Стоя среди коротконогих троглодитов, Роканнон все время ощущал неприятное трепетание возле ушей, будто там собрались и машут крылышками бесчисленные мотыльки: это гдемьяр мысленно согласовывали решение.
— Пошли, — сказал наконец один из них (а может, и все разом), и они двинулись прямо по липучей глине к какому-то клочку сухой земли, где «глиняные» наклонились, выпрямились, и Роканнон увидел в земле круглую дыру, из которой торчала лестница: это был вход в царство Ночи.
Ольгьяр и Крылатые остались наверху, а Могиен и Роканнон полезли по лестнице вниз, в мир бесконечных пещер и разветвленных перекрещивающихся туннелей, прорытых в глине; стены в туннелях были бетонные, всюду горели электрические фонари, но пахло отвратительно — прокисшей едой и потом. Неслышно ступая своими серыми плоскими лапами, стражники привели их в темноватую, похожую на пузырь пещеру с каменными сводами и оставили одних.
Пришлось ждать. И довольно долго.
Интересно, какого черта первая исследовательская экспедиция рекомендовала Лиге обратить особое внимание именно на этих уродов? У Роканнона на сей счет было только одно и, возможно, не самое лучшее объяснение: первые экспедиции сюда организовали центаврийцы, привыкшие к холоду, так что им больше всего, видимо, пришлись по душе пещеры гдемьяр, где можно было укрыться от слепящих потоков солнечного света и ужасной, с точки зрения обитателей Альфы Центавра, жары. На планете, входящей в систему столь огромного солнца, как считали, должно быть, эти исследователи, разумные существа могли жить только под землей. Самому же Роканнону очень нравились и здешнее жаркое белое солнце, и ясные ночи, полные света четырех лун, и бурные перемены погоды, и непрестанно дующие ветры, и богатый кислородом воздух, и даже несколько меньшая сила тяжести, благодаря чему в этом мире было так много летающих тварей. Но именно по этой причине, одернул он себя, он куда меньше знает, чем те же центаврийцы, об этих троглодитах. Они явно неглупы. К тому же телепаты, — а этот дар встречается очень редко и изучен куда меньше, чем электричество, — однако телепатические способности гдемьяр не вызвали у первых исследователей ни малейшего интереса. Зато они подарили подземным жителям генератор и космический корабль-автомат, а также осчастливили их кое-какими математическими познаниями. Потом дружески похлопали по плечу и убрались восвояси. Интересно, чем с тех пор занимались эти гномы? Он стал расспрашивать об этом Могиена.
Молодой повелитель Халлана, который почти наверняка ни разу в жизни не видел, чтобы помещение освещалось чем-то иным, кроме свечей или факелов, без малейшего интереса глянул на электрическую лампочку над головой.
— Мастерили-то они всегда хорошо, — промолвил он пренебрежительно.
— А что нового они смастерили за последнее время?
— Мы всегда покупали у «глиняных» мечи; их кузнецы умели обрабатывать сталь еще во времена моего деда. А вот что было до этого, я не знаю. Мой народ давно живет бок о бок с «глиняными», они роют свои туннели даже на границах наших земель, а мы покупаем у них мечи и платим им серебром. Говорят, они очень богаты, но совершать на них набеги строго запрещено. Ничего хорошего войны между двумя соседними народами не приносят — ты и сам знаешь. Даже когда мой дед Дурхал искал здесь свою жену Семли, думая, что «глиняные» ее похитили, он этого запрета не нарушил и не стал силой заставлять их сказать правду. Да они все равно никогда не лгут, хотя и правды тоже, по возможности, стараются не говорить. У нас их не любят, да и они нас недолюбливают; наверное, не забыли старых времен, когда запрета на набеги еще не существовало… К тому же они порядочные трусы.
Вдруг за спиной у них прогремело:
— Склонитесь перед повелителями Ночи!
Роканнон тут же схватился за лазерный пистолет, а Могиен — за ручки обоих мечей. Но стоило им обернуться, как Роканнон тут же заметил встроенный в свод туннеля динамик и шепнул Могиену:
— Не отвечай!
— Говорите, о чужеземцы, явившиеся в обитель Ночи!
От рева, доносившегося из динамика, действительно можно было растеряться, однако Могиен выразил лишь незначительное раздражение, лениво приподняв роскошную бровь. А потом обратился как ни в чем не бывало к Роканнону:
— Ну что ж, господин мой, теперь ты всласть полетал на Крылатом и скажи, как тебе это понравилось?
— Говорите же, — снова загремело в динамике, — вас слушают!
— Очень понравилось! — подхватил игру Роканнон. — Мой полосатый удивительно легкокрыл. Летит, точно западный ветерок в летнюю пору. — Этот поэтический комплимент он как-то слышал за столом в парадном зале Халлана.
— Он отличных кровей.
— Говорите же! Вас слушают!
Не обращая ни малейшего внимания на вопли из динамика, они принялись обсуждать родословные Крылатых и проблемы их разведения в неволе. Вскоре в туннеле откуда-то появились двое «глиняных» и мрачно буркнули:
— Идемте.
По лабиринту переплетающихся бетонных коридоров они вышли к аккуратному, почти игрушечному автоматическому электрокару, на котором проехали несколько миль с довольно приличной скоростью куда-то вглубь, где вскоре, видимо, кончился глинистый слой и пошли известняки. Кар остановился у входа в ярко освещенный зал, в дальнем конце которого на возвышении стояли трое пещерных жителей. Сперва Роканнону даже стало стыдно: он, этнолог, не мог отличить одного гдема от другого! Такими в давние времена голландцам показались китайцы, а центаврийцам — русские… Позор! Понемногу он понял, чем отличается от других тот гдем, что стоял в центре: у него было белое властное лицо, все испещренное морщинами, и железная корона на голове.
— Что угодно Властелину Звезд в пещерах Могущественных?
Невыразительность «общего» языка была Роканнону только на руку. Он ответил столь же официально:
— Я надеялся быть гостем в пещерах гдемьяр, узнать обычаи повелителей Ночи, увидеть чудеса, ими сотворенные. Пока этой надежды я не утратил. Но сейчас в вашем мире творится неладное, и я поспешил сюда, сильно обеспокоенный. Поскольку я являюсь полномочным представителем Лиги Миров, то прошу вас отвести меня к звездному кораблю, который Лига преподнесла вам в знак своего доверия.
Ни один из троих и глазом не моргнул. Благодаря тому что они стояли на возвышении, их широкие, как бы лишенные признаков возраста лица и неподвижные, каменные глаза были сейчас на одном уровне с лицом Роканнона. Зрелище было не из приятных. В конце концов тот, что стоял слева, заговорил на исковерканном межгалактическом, и эта «обстриженная», полудетская речь забавно контрастировала с его мрачно-торжественным каменным лицом:
— Корабля нет.
— А где же он?
Гдем подумал минутку и уклончиво повторил:
— Корабля нет.
— Говори лучше на «общем» языке, — предложил ему Роканнон. — Я прошу вашей помощи, гдемьяр. В этом мире появились враги. Не только Лиги, но и ваши. И если вы допустите, чтобы они здесь остались, ваш мир вскоре будет принадлежать им.
— Корабля нет, — еще раз повторил гдем. Остальные двое стояли рядом молча, как сталагмиты.
— Ну что ж, в таком случае я должен буду передать Лиге, что народ гдемьяр не оправдал ее доверия и недостоин участия в великой Войне.
Ответом ему было молчание.
— Доверие должны проявлять обе стороны. Иначе доверия быть не может, — сказал гдем с железной короной на голове, воспользовавшись все же «общим» языком.
— Разве я обратился бы к вам с просьбой о помощи, если б не доверял вам? — удивился Роканнон. — Хорошо, прошу вас лишь об одном: пошлите свой корабль в Кергелен, только с моим посланием, никого из людей посылать не нужно — он долетит и сам.
Снова повисло молчание.
— Корабля нет, — снова повторил тот, что слева.
— Пойдем отсюда, Могиен, — сказал Роканнон и повернулся к «глиняным» спиной.
— Те, кто предает Властелинов Звезд, предают и древние обычаи нашего мира, — неторопливо и отчетливо произнес Могиен. — Вы издавна ковали для нас мечи, жители глиняного царства. И мечи эти еще не заржавели. — И, не прибавив больше ни слова, он вместе с Роканноном последовал за серыми тенями стражников к электрокару, который повез их обратно по путанице пустых, ярко освещенных коридоров к выходу в мир солнечного света.
Сперва, желая стряхнуть с себя тягостные впечатления, они пролетели несколько миль к западу и только тогда приземлились на берегу лесной речки и стали решать, что делать дальше.
Могиен чувствовал себя виноватым; он, привыкший быть гостеприимным, не оправдал надежд своего гостя! Даже обычное самообладание ему несколько изменило.
— Земляные черви! — возмущался он. — Жалкие трусливые личинки! И никогда ведь прямо не скажут, что у них на уме! Все маленькие народцы такие, даже фийя. Хотя фийя-то как раз доверять можно. Как ты думаешь, «глиняные» не могли отдать корабль врагу?
— Откуда нам знать.
— Мне ясно только одно: корабль они отдали бы только тому, кто заплатит за него двойную цену. Вещи, вещи, вещи, богатство — только и думают, как бы побольше к рукам прибрать! Интересно, что имел в виду тот старик, когда сказал, что доверие должны проявлять обе стороны?
— Мне кажется, гдемьяр считают, что мы — то есть Лига — их обманули, предали. Сперва мы их всячески поддерживали, а потом вдруг бросили на целых сорок пять лет, и даже весточки ни разу не послали, и к себе больше не приглашали — велели самим о себе заботиться. А все я со своими идеями! Хотя гдемьяр-то об этом не знают. Да и с какой стати им оказывать мне одолжение? Сомневаюсь, правда, чтобы они вступили в сговор с врагами. Но даже если они и договорились продать им корабль, все равно эти враги смогут сделать с его помощью не больше, а может, и меньше, чем я. — Роканнон, устало опустив плечи, смотрел на сверкающую ленту реки.
— Роканнон, — окликнул его Могиен, впервые обратившись к нему как к представителю своего племени, — тут недалеко, за лесом, живут в неприступном замке Кьодор мои родственники — тридцать сильных ангьяр, вооруженных мечами. И замку принадлежат три деревни ольгьяр — «низкорослые» тоже пригодятся, если мы решим наказать этих «глиняных» наглецов…
— Нет, — отрезал Роканнон. — Скажи своим, чтобы присматривали за «глиняными», это не повредит; враги вполне могут их подкупить. Но запретов мы нарушать не станем, и никаких войн между народами вашего мира развязывать тоже не будем. Это было бы совершенно бессмысленно. В такие времена, как сейчас, дорогой мой Могиен, судьба одного-единственного человека не имеет значения.
— А что же тогда имеет? — Могиен удивленно вскинул глаза.
— Господин мой, — обратился к нему молодой стройный ольгья Яхан, — там, среди деревьев, кто-то прячется. — И он указал на тот берег реки, где среди темных лап хвойных деревьев мелькало что-то яркое, пестрое.
— Это же фийя! — воскликнул Могиен. — Ты только на Крылатых посмотри! — Все четыре громадных зверя уже уставились туда, насторожив уши.
— Могиен, правитель Халлана, всегда приходит к народу фийя с миром! — загремел над неглубокой шумливой речкой могучий голос Могиена, и сразу же в сплетении теней на противоположном берегу возникла маленькая фигурка. Казалось, человечек приплясывает среди прыгающих солнечных зайчиков, все время меняя свой облик, пропадая из виду и снова становясь видимым, а когда фийян наконец двинулся к ним, Роканнону показалось, что он идет по реке, «аки посуху», — так легко ступало это хрупкое существо по просвеченному солнцем мелководью. Полосатый кот тут же поднялся и, мягко ступая могучими лапами, подошел к самой кромке воды. Когда фийян вышел на берег, Крылатый склонил к нему огромную мохнатую голову, и крошечный человечек ласково почесал его за ушами. Потом подошел к людям.
— Приветствую тебя, наследный правитель Халлана, солнцеволосый носитель мечей! — Голосок был нежный, слабый, как у ребенка, да и обликом своим фийян напоминал ребенка, вот только лицо его, на котором светились странные, большие и светлые глаза, было исполнено мудрости и печали. Глаза эти на мгновение остановились на Роканноне: — Приветствую тебя, гость Халлана, Властелин Звезд и Странник!
— Фийя знают все имена и все новости, — улыбнулся Могиен, но маленький фийян не улыбнулся в ответ. Это прямо-таки поразило Роканнона. Он не раз бывал в деревнях фийя, хотя и не оставался там надолго. Это был исключительно веселый народ.
— О, Властелин Звезд, — вновь зазвучал нежный негромкий голос незнакомца, — кто направляет те корабли, что приносят смерть?
— Приносят смерть? Кому? Фийя?
— Погибла вся моя деревня, — сказал крошечный человечек. — Я в это время был со стадом высоко в горах и там услышал их мысленный зов. Я поспешил к ним… Я увидел, как горят наши дома и люди вместе с домами… Они кричали, звали на помощь… А над деревней висели два корабля с вращающимися крыльями и плевались огнем. Теперь я остался один и вынужден всегда говорить вслух. Там, где в душе моей жили раньше голоса сородичей, теперь ревет пламя и ничьих голосов больше не слыхать! Зачем они убили их, господа мои?
Он переводил взгляд с Роканнона на Могиена, но оба молчали, и фийян вдруг согнулся, точно его смертельно ранили, присел на корточки и закрыл руками лицо.
Могиен возвышался над ним — обе руки на рукоятях мечей, вне себя от гнева.
— Клянусь, что отомщу тем, кто уничтожил маленьких фийя! Скажи, Роканнон, разве это возможно? У фийя нет даже мечей, чтобы защитить себя! Нет у них и богатств. И никогда не было врагов. И вот перебита целая деревня! Сожжена! Мертвы все те, с кем этот бедняга мог поговорить без слов! Всем известно, что ни один фийян не может жить без своих соплеменников. Оставшись одни, они умирают! Зачем они уничтожили всю его деревню?
— Чтобы все знали, как они сильны, — хрипло буркнул Роканнон. — Давай возьмем его с собой, Могиен.
Правитель Халлана опустился на колени перед маленьким скрючившимся на земле фийяном.
— Друг мой, садись со мной в седло. Я не умею говорить без слов, как твои близкие, но и сказанные вслух слова тоже кое-что значат порой.
Молча уселись они на Крылатых — маленький фийян, словно ребенок, сидел перед Могиеном, — и четыре огромных зверя снова взмыли в небеса. Влажный южный ветер, приносящий дожди, был для них попутным, и уже к вечеру следующего дня за бьющими в воздухе крыльями летучего кота Роканнон увидел мраморную лестницу, вьющуюся по лесистому склону горы, знакомый мост над пропастью и высокие башни замка Халлан, залитые закатными лучами и отбрасывавшие длинные тени.
Жители замка, светловолосые хозяева и темноволосые слуги, мгновенно собрались во дворе вокруг путешественников и поспешили сообщить, что неподалеку сожжен замок Реохан и все его обитатели перебиты. Как выяснил Роканнон, и туда прилетали вертолеты с вооруженными лазерным оружием людьми; воины и земледельцы замка Реохан не успели даже мечами взмахнуть — их перебили мгновенно. Жители Халлана были вне себя от горя и отчаяния, однако, увидев в седле Могиена маленького фийяна и узнав, почему он прилетел в их замок, они почувствовали, как возмущение в их душах сменяется страхом. Многие из них, будучи жителями самого северного из замков ангьяр, никогда фийя не видели, но знали, что этот народец всегда воспевался в сказках и легендах и что нападать на фийя всегда было строжайшим образом запрещено. Если уничтожение — страшное, кровавое — обитателей одного из замков ангьяр все же как-то еще можно было объяснить с позиций их философии воителей, то нападение на беззащитных фийя они воспринимали как святотатство. Страх и гнев в их душах слились воедино. Поздно вечером Роканнон, уже поднявшись в свои покои, слышал, как в парадном зале обитатели замка Халлан все еще продолжают громогласно клясться в том, что изгонят и уничтожат проклятого врага, и извергать потоки сложных метафор и гром гипербол. Ангьяр вообще были довольно хвастливы, не говоря уж об их мстительности, зазнайстве и упрямстве — недаром в их бесписьменном языке отсутствовала форма «не могу»! Не было у этого народа также никаких богов — только герои.
И вдруг сквозь доносившийся снизу шум Роканнон услышал совсем рядом чей-то голос; от неожиданности он снова чуть не сбил настройку радиопередатчика — так сильно дернулась его рука. Наконец-то ему удалось поймать частоту, на которой переговаривались эти бандиты! Голос продолжал звучать, однако язык был Роканнону не известен. Что ж, было бы слишком большой удачей, если бы враги еще и пользовались межгалактическим. Жители входивших в Лигу миров разговаривали на сотнях тысяч различных языков и диалектов, а языки присоединенных планет, вроде этой, были еще практически не изучены. Голос явно читал какой-то список — Роканнон различил знакомые числительные; числительные в межгалактическом языке принадлежали планете Тау Кита, математические достижения которой оказали огромнейшее влияние на все входящие в Лигу миры; многие из них также использовали в своих языках эти числительные. Роканнон напряженно вслушивался в незнакомую речь, однако ничего, кроме череды цифр, различить в ней не мог.
Вдруг голос смолк; в передатчике слышалось лишь легкое шипение.
Роканнон посмотрел на маленького фийяна, который, скрестив ноги, молча сидел на полу у зарешеченного окна башни. Он сам попросил у Роканнона разрешения остаться в его комнате.
— Это голос врагов, Кьо.
Лицо человечка не дрогнуло.
Ангьяр обычно называли фийя по названиям их деревень, поскольку считалось, что у этих маленьких существ, возможно, вообще нет собственных, так сказать индивидуальных, имен.
— А если ты очень постараешься, Кьо, то не сможешь ли разобрать мысли наших врагов? — спросил Роканнон, почти ни на что не надеясь. Он знал по своим кратким посещениям деревень фийя, что этот народ редко отвечает на заданные вопросы прямо, предпочитая улыбаться и отвечать весьма уклончиво. Однако Кьо ответил ему сразу — видно, фийяну было трудно ориентироваться в чуждой ему стихии устной речи.
— Я не смогу, Властелин Звезд, — печально сказал он.
— А с обитателями других деревень фийя ты без слов говорить можешь? — снова спросил Роканнон.
— Немножко. Если бы я среди них жил, тогда может быть… Фийя иногда живут в чужих деревнях. Говорят даже, что когда-то фийя и гдемьяр могли разговаривать друг с другом без слов, как один народ, но только все это было очень, очень давно. А еще говорят… — Он вдруг умолк.
— Твой народ и «глиняные» действительно были когда-то едины, — сказал Роканнон, — хотя теперь вы совсем друг на друга не похожи. Ну, что еще говорят, Кьо?
— Говорят, что давным-давно на юге, высоко в горах, среди серых мхов и камней, жили те, кто мог разговаривать без слов со всеми обитателями нашего мира. Они слышали мысли всех живых существ, эти Древние… Но мы-то давно спустились с горных вершин и живем — кто в долинах, кто в пещерах. Мы забыли о трудной жизни в горах.
Роканнон задумался. Он и не знал, что к югу от Халлана есть какие-то горы! Он даже взял было карманный галактический справочник, но тут шипение в передатчике прекратилось, и тот же голос зазвучал вновь, только чуть слабее и временами прерываясь из-за помех; теперь голос взывал на межгалактическом:
— Вызываю номер шестой. Вызываю номер шестой. Отзовитесь. Вызывает Фуайе. Отзовитесь. Номер шестой… — Голос еще долго бубнил, на несколько секунд замолкая и начиная снова монотонно вызывать на связь некий «номер шестой». — Вызывает Фрайди… Нет-нет, это Фрайди говорит… Вызывает Фуайе, номер шестой, вы на месте? Суперсветовые прибывают завтра, мне необходим полный отчет о состоянии «семь-шесть» и о сетях. Номер шестой, вы меня слышите? Оставьте свой великолепный план восточному подразделению, пусть они его выполняют. Вы слышите меня? Завтра состоится сеанс связи по ансиблю с базой, так что мне необходима ваша информация о состоянии «семь-шесть» немедленно. И совершенно не обязательно…
Какие-то помехи помешали Роканнону расслышать продолжение этой фразы, а когда голос возник вновь, то слышны были лишь отдельные слова. Потом вдруг послышался новый голос, похоже более близкий. Говорили на неизвестном Роканнону языке. Он внимательно вслушивался; рука его так и застыла на справочнике. Неподвижный фийян еле виднелся в темном углу напротив. Голос произнес две пары чисел, потом Роканнон уловил еще одно знакомое слово — «градусы». Он быстро записал числа, а потом, все еще внимательно вслушиваясь в чужую речь, открыл справочник на странице, где была карта Фомальгаута-II.
Так, записал он числа 28, 28-121 и 40. Возможно, градусов. Если предположить, что это координаты… Он шарил глазами по карте. Потом отметил найденную точку карандашом — сперва она оказалась прямо посреди океана. Но потом, когда он попробовал цифры 121-28, то карандаш его уперся в южные отроги горной гряды, примерно посредине Юго-западного континента. Он молча уставился на карту. Голос в передатчике смолк.
— Что случилось, Властелин Звезд?
— По-моему, я понял, где их база. Может быть… И там у них точно есть ансибль. — Он невидящим взором посмотрел на Кьо, потом снова на карту. — Если они действительно там… если бы я сумел туда добраться и расстроить их планы… если бы мне удалось передать Лиге всего одну фразу с помощью их ансибля… если бы я сумел…
Юго-западный континент описан только с помощью аэрофотосъемки, и на картах отмечены лишь самые крупные горы и реки да линия побережья. А это значит — сотни квадратных километров неизведанной территории! Да к тому же он всего лишь догадывается, что враг там…
— Но не могу же я сидеть сложа руки! — взорвался Роканнон. Он поднял голову и снова встретился с ясными глазами ничего не понимавшего фийяна.
Вскочив, Роканнон принялся мерить шагами каменный пол. Радио снова зашипело, послышался совсем тихий голос.
Преимущество у него одно: враг никак его не ждет. Они ведь считают, что планета полностью принадлежит им. Но, к сожалению, никаких иных преимуществ у него нет.
— Ох, как мне хочется ударить по ним их же оружием! — вырвалось у него. — Пожалуй, я все-таки попробую их найти. Там, в этих южных землях… Знаешь, Кьо, ведь и моих товарищей убили эти чужаки. Мы с тобой оба осиротели и оба говорим на чуждом нам языке. Мне бы очень не хотелось расставаться с тобой.
Он и сам не понял, почему вдруг сказал эти слова.
Тень улыбки скользнула по лицу фийяна. Он поднял руки и широко раскинул их, словно раскрывая объятия. Пламя свечей в подсвечниках колебалось, по стенам метались тени.
— Да, так было предсказано: Странник сам выберет себе друзей, — сказал фийян. — Правда, на время.
— Странник? — переспросил Роканнон, но на этот его вопрос Кьо не ответил.
Хозяйка замка медленно пересекла высокий зал, пышные юбки шуршали по каменному полу. Смуглая кожа ее с годами потемнела, точно на старой иконе; светлые волосы стали белыми. Но все же она была еще хороша — все женщины ее рода отличались необычайной красотой. Роканнон поклонился и приветствовал Хальдре в соответствии с обычаями ангьяр:
— Приветствую тебя, Хозяйка Халлана, дочь Дурхала, Хальдре Золотоволосая!
— Приветствую тебя, Роканнон, гость мой, — откликнулась она, спокойно на него глядя. Как практически все мужчины ангьяр, да и многие женщины, Хальдре была значительно выше его ростом. — Скажи, зачем ты направляешься на юг?
Она снова медленно пошла через зал, и Роканнон шел с нею рядом. В зале было темновато: темный камень стен, темные ковры на высоких стенах, холодный свет раннего утра, едва пробивающийся в узкие, похожие на бойницы окна, полуприкрытые черными ставнями.
— Хочу отыскать своих врагов, госпожа моя.
— А когда найдешь?..
— Когда найду, то… попробую проникнуть в их замок и воспользоваться их… у них есть такая машина, с помощью которой я мог бы послать Лиге послание, предупредить, что они здесь, в вашем мире. Они неплохо спрятались — вряд ли кто-нибудь смог бы их здесь отыскать: ведь во Вселенной миров столько же, сколько песчинок на морском берегу. Но отыскать их нужно непременно! Они уже причинили немало зла здешним народам, а вскоре причинят и куда более страшное зло.
Хальдре понимающе склонила голову.
— А это правда, что ты пойдешь налегке, взяв с собой всего несколько человек?
— Да, госпожа. Путь туда далек, нужно переплыть море. Да и в борьбе с врагом я надеюсь победить скорее умением, а не силой.
— Тебе понадобится не только умение, Властелин Звезд, — сказала старая Хальдре. — Что ж, пусть с тобой отправятся четверо верных наших слуг. Хватит ли тебе четверых? А еще я дам тебе двух Крылатых под поклажу и шесть — под седло да прибавлю парочку серебряных слитков — на тот случай, если тамошние варвары потребуют платы за то, что приютят тебя и моего сына Могиена.
— Так Могиен едет со мной? Этот твой дар для меня дороже всех остальных, Хозяйка Халлана!
Некоторое время Хальдре смотрела на него — печально, но ясно и твердо.
— Я рада, что доставила тебе удовольствие, Властелин Звезд. — Она снова начала прохаживаться по залу, и Роканнон шел с нею рядом. — Могиен только и думает что об этом походе: он любит тебя и мечтает о приключениях. А ты, великий Властелин, идя навстречу грозной опасности, хотел бы, чтобы мой сын отправился с тобою. Что ж, по-моему, вы должны пойти вместе. Но вот что я скажу тебе, здесь, сейчас, в этом зале, а ты запомни и не бойся моих упреков, когда вернешься: вряд ли сыну моему суждено вернуться с тобой вместе.
— Но, госпожа моя, он ведь наследник Халлана!
Хальдре не ответила; прошла через весь зал, развернулась у стены, завешанной потемневшими от времени гобеленами, на которых изображены были крылатые великаны, сражающиеся со светловолосыми людьми, и пошла обратно. Потом наконец заговорила снова:
— Ничего, Халлан найдет себе другого наследника. — Голос ее звучал спокойно и горько. — Снова среди нас появляетесь вы, Властелины Звезд, и приносите новые обычаи и новые войны. Замок Реохан обращен в прах. Сколько стоять Халлану? Наш мир теперь кажется мне всего лишь песчинкой на берегу Ночи. Все меняется, но в одном я по-прежнему уверена: проклятие тяготеет над моим родом. Мать моя, которую ты знал когда-то, сошла с ума и заблудилась в лесу; отец мой погиб в бою, мой муж стал жертвой предательства, а когда я носила под сердцем своего сына, то не могла подавить горьких предчувствий, понимая, что жизнь его будет короткой. Сам он не печалится об этом — ведь он ангья, у него два меча. Ну а моя роль по воле недоброй судьбы сводится к тому, чтобы в одиночестве править этим ветшающим замком и жить, жить, жить, пережить всех… — Она вдруг умолкла и не сразу заговорила снова: — Тебе, возможно, понадобится куда больше денег, чем есть у меня, чтобы — кто знает? — выкупить, может статься, свою жизнь. Возьми это. Я отдаю его тебе, Роканнон, — не своему сыну Могиену. Зло, связанное с этим ожерельем, не должно тебя коснуться. Да и разве не тебе оно принадлежало в городе, что лежит по ту сторону Ночи? Нам это сокровище ничего не дало, кроме тяжкого бремени и темных теней. Я возвращаю его тебе, Властелин Звезд; используй его, как найдешь нужным — как выкуп или как дар.
И она расстегнула золотую цепь и сняла со своей груди великолепное ожерелье с синим сверкающим камнем, которое стоило ее матери жизни, и протянула его на ладони Роканнону. Он взял ожерелье, и у него мурашки по спине побежали от тихого шуршания золотой цепи. Когда он поднял глаза на Хальдре, она смотрела прямо на него, и ее ясные синие очи в полумраке зала казались черными.
— Все, Властелин Звезд. Бери с собой моего сына и ступайте своим путем. И пусть сгинут враги твои, не оставив наследников!
Чадящее пламя факелов, мечущиеся по стенам замка тени, рычание Крылатых, голоса людей — все осталось далеко внизу, стоило полосатому зверю несколько раз взмахнуть крылами. Халлан светлячком светился на темном крутом склоне горы; кругом стояла тишина, лишь едва слышно вздымались и опускались крылья да в лицо Роканнону с легким свистом бил поток встречного воздуха. Восточный край неба у них за спиной уже начинал светлеть, и Большая Звезда горела ярко, предвещая рассвет, хотя до восхода было еще далеко. На этой планете, где сутки длились целых тридцать часов, все происходило неторопливо — закаты и восходы, долгие ночи и ясные дни. И времена года тоже сменяли друг друга без излишней поспешности, горделиво приходя каждое в свой черед; сейчас как раз наступало весеннее равноденствие — впереди были четыреста дней весны и лета.
— О нас еще сложат песни и будут петь их в высоких замках, — сказал Кьо, сидевший у Роканнона за спиной. — И в песнях этих будет говориться о том, как Странник с товарищами взлетели в небо и понеслись на крыльях весеннего ветра в предутренней мгле… — Он даже засмеялся. Внизу под ними, точно великолепно расписанные серые шелка, расстилались холмы и плодородные долины владений ангьяр; земля начинала понемногу светлеть, постепенно проступали яркие краски, четкие тени — это солнце, величественно поднимаясь над горами, высвечивало все своими лучами.
Они летели к морю вдоль русла реки и в полдень спустились немного отдохнуть на ее берегу. А к вечеру увидели небольшой замок на вершине холма, очень похожий на все остальные замки ангьяр, где и решили переночевать. Замок стоял в излучине той же реки, и его владелец радушно принял гостей. Обитатели замка с трудом сдерживали любопытство, вызванное появлением столь странного отряда. Прежде всего их интересовали фийян и странный человек, одетый, как правитель замка, но без мечей и со светлой, как у ольгьяр, кожей. Да и говорил он с каким-то странным акцентом. Однако и фийян и странный незнакомец путешествовали вместе с правителем Халлана и его четырьмя слугами. Честно говоря, смешанные браки и адюльтеры были весьма распространены между ангьяр и ольгьяр, просто высокородным владельцам замков не хотелось в этом признаваться. Сплошь и рядом можно было встретить светлокожих воинов в сопровождении золотоволосых слуг. Но прибывший вместе с правителем Халлана Странник был какой-то другой породы. Роканнон ничего о себе рассказывать не стал, не желая распространения известий о своем прибытии в эти края, а хозяин замка расспрашивать о нем наследника Халлана и его товарищей так и не решился. Если он когда-либо и узнал о том, кто были его загадочные гости, то лишь из легенды, которую сложили бродячие певцы и артисты много лет спустя.
Весь следующий день семь путешественников провели в полете над сказочно прекрасными землями, а переночевали в деревушке ольгьяр на берегу реки. На третий день они очутились в таких местах, которые не были знакомы даже Могиену. Река здесь поворачивала к югу, образуя обширную дельту, состоявшую из множества рукавов; в излучинах блестели болотца и озера. Холмы постепенно сглаживались, уступая место просторным равнинам, а в небе у самого горизонта виднелось бледное сияние — отраженный свет моря, которое они и увидели к концу дня, когда вылетели на простор побережья, где среди серых песчаных дюн виднелись глубоко врезавшиеся в сушу заливы и бухты. На вершине белого утеса они заметили одинокий замок и решили спуститься.
Спешившись, усталый, с затекшей спиной и ватными ногами, оглохший от долгого полета и сильного ветра Роканнон глядел на этот замок и думал, что в жизни не видел столь жалкого строения; к замку жались деревенские домишки, похожие на выводок цыплят под крылом у квочки. Улочки в деревне были кривые; из каждой щели на путников смотрели глаза бледных и каких-то особенно низкорослых и коренастых ольгьяр.
— Похоже, тут «глиняные» немало своей крови добавили, — заметил Могиен. — А вот и ворота. Это, должно быть, Толен, если нас не снесло ветром в сторону. Эй! Правители Толена! Гости стоят у ворот вашего замка!
Но из замка не донеслось ни звука.
— Качает ветер ворота эти, — сказал Кьо, и они заметили, что ворота и в самом деле не заперты; их провисшие створки из окованного бронзой дерева отсырели и болтались на ржавых петлях, поскрипывая на холодном морском ветру, насквозь продувавшем селение. Могиен ткнул в дерево острием ножа — ворота отворились, и изнутри пахнуло сыростью. Там было темно, слышалось подозрительное шуршание и хлопанье крыльев.
— Ну что ж, правители Толена, видно, не дождались своих гостей, — сказал Могиен. — Яхан, поговори-ка с этими уродами да постарайся найти нам место для ночлега.
Юноша подошел к собравшимся кучкой на дальнем краю двора деревенским жителям, которые продолжали пялить глаза на путников. Наконец один из них решился и, без конца кланяясь и извиваясь, точно морская водоросль, с униженным видом стал что-то объяснять Яхану на диалекте ольгьяр. Роканнон немного понимал его речь и догадался, что этот старик пытается уверить Яхана, что их деревня — неподходящее место для столь высоких гостей. Для «педанаров», так он сказал. «Интересно, — подумал Роканнон, — что это значит?» Высокий ольгья Рахо тоже подошел к ним и что-то сказал местным довольно сердито, но старик только приседал и кланялся, продолжая бормотать свое, пока наконец в переговоры не вступил Могиен. По законам ангьяр ему не полагалось разговаривать с подданными другого правителя, однако он настолько красноречиво обнажил один из своих мечей и взмахнул им, так что клинок засверкал в холодном, отражавшемся от морской воды свете небес, что деревенские сразу примолкли. Могиен с мечом в руке двинулся по окутанной уже сумерками узкой улочке; остальные путешественники пошли за ним, ведя на поводу своих Крылатых. Сложенные крылья огромных зверей то и дело задевали крыши низеньких крытых тростником хижин.
— Кьо, что значит «педанар»? — спросил Роканнон.
Но фийян только улыбнулся в ответ. Пришлось обратиться к Яхану.
— Видите ли, господин мой, педан — это… тот, кто странствует среди людей, — ответил тот неуверенно.
Роканнон кивнул, пока было достаточно и этого объяснения. Раньше, когда он еще только начинал исследовать нравы и обычаи этого народа, не превратившись еще в их прямого союзника и защитника, он все пытался обнаружить у них хоть какие-нибудь зачатки религии. Похоже, никаких религиозных представлений у лийяр не было вовсе. Но в то же время они были чрезвычайно доверчивы и впечатлительны. Они воспринимали всякие заклятия и проклятия, колдовство и таинственные силы как нечто само собой разумеющееся, да и вообще их отношение к природе было абсолютно анимистическим — одушевляли они все подряд, но богов у них не было. Слово «педан», похоже, отчасти имело оттенок чего-то сверхъестественного. Хотя в этот момент Роканнону даже в голову не пришло, что сверхъестественным эти люди могут считать его самого.
Понадобились три жалкие хижины, чтобы как-то разместить семерых путников, а Крылатые вообще ни в один из домов не влезали, так что их пришлось привязать снаружи. Звери сбились в кучку и распушили шерсть, стараясь согреться на пронизывающем морском ветру. Крылатый Роканнона принялся даже царапать стену хижины, жалобно подвывая, так что Кьо вышел и стал чесать ему за ушами.
— Бедняги, что-то еще ждет их впереди, — сказал Могиен, посмотрев на Крылатых, и уселся рядом с Роканноном у примитивного земляного очага, который немного согревал холодное помещение. — Знаешь, они ведь очень воды боятся, просто ненавидят ее.
— Да, ты еще в Халлане говорил, что через море Крылатые не полетят, а в этой деревне вряд ли найдется лодка, которая выдержала бы их вес. Как же мы переберемся через пролив?
— У тебя с собой тот рисунок, на котором изображена наша страна? — спросил Могиен. Географических карт ангьяр не знали, и Могиен пришел в восторг, увидев в карманном справочнике Роканнона карты различных районов своего мира. Роканнон вытащил справочник из старой кожаной сумки, верной своей спутницы во время всех странствий по иным мирам. В сумке были самые необходимые вещи из числа тех, что были у него при себе в Халлане, когда разбомбили их корабль, — галактический справочник, дневники, кое-какая одежда, оружие, аптечка, радиопередатчик, миниатюрные земные шахматы и потрепанный томик хайнской поэзии. Сперва он положил в сумку и сапфировое ожерелье, но прошлой ночью, вспомнив вдруг, какую цену заплатили за это сокровище, он сделал из мягкой замши мешочек, положил в него ожерелье и повесил на шею под рубашку, чтобы выглядело, как амулет. Теперь ожерелье Семли могло потеряться только вместе с его собственной головой.
Длинным загрубелым пальцем Могиен обвел контуры двух западных континентов в том месте, где они были как бы обернуты друг к другу лицом: самую южную часть владений ангьяр с двумя глубокими заливами и далеко выдающимся в море полуостровом, а через пролив — самую северную оконечность Юго-западного континента, который сам Могиен называл Фьерн.
— Вот сейчас мы здесь, — сказал Роканнон и положил рыбий позвонок, оставшийся после ужина, на самый конец полуострова.
— А здесь, если верить этим деревенским дурням, которые, кроме рыбы, ничего в жизни не пробовали, должен быть замок Пленот. — Могиен положил второй позвонок примерно в сантиметре от первого, чуть выше, и полюбовался им. — Здорово похоже на башню замка, когда сверху смотришь, правда? Вот вернемся в Халлан, и я пошлю сотню человек верхом на Крылатых, чтобы они все эти земли зарисовали, а потом прикажу высечь на каменной плите такую картину — все владения ангьяр. В этом Пленоте, по-моему, должны быть большие лодки, а может, и корабли. Возможно, это правитель Пленота захватил суда Толена. Эти два небогатых правителя всегда спорили из-за своих территорий, вот почему Толен ныне стоит пустой и в нем только ветер гуляет да кроется тьма. По крайней мере, так сказал Яхану тот старикашка.
— А правитель Пленота одолжит нам лодки?
— Ничего он нам не одолжит! Мы его считаем заблудшим.
То есть по законам ангьяр правитель считался изгоем, если ему неведомы были традиционные понятия гостеприимства, благодарности и возмездия.
— У него всего два Крылатых, — презрительно сказал Могиен, снимая меч. — А замок, говорят, и вовсе из дерева.
Наутро, когда они подлетали к деревянному замку Пленот, стража на башне сразу заметила их, и в воздух поднялись оба тамошних Крылатых, начав описывать над башней круги, а из бойниц высунулись лучники, готовые стрелять. Хозяин замка явно не желал принимать гостей. Только теперь Роканнон понял, почему на всех замках ангьяр крыши так сильно нависают над стенами, образуя козырьки, отчего внутри всегда темно, точно в пещере: так обитатели замков защищаются от нападений с воздуха. Замок Пленот оказался совсем небольшим и еще более жалким, чем Толен; при нем не было даже деревушки ольгьяр, и он, нахохлившись, торчал на черной скале над самым морем. Роканнон все же сомневался, что они вшестером сумеют взять этот замок, если им будет оказано сопротивление. Он проверил, крепко ли пристегнуты седельные ремни, которыми крепятся ноги всадника у бедра, перехватил поудобнее длинное боевое копье, которым его снабдил Могиен, и послал сам себя к черту, надеясь на удачный исход боя. Все-таки для подобных передряг он, пожалуй, уже не годился: сорок три стукнуло.
Могиен, летевший далеко впереди на своем черном звере, поднял копье и издал боевой клич. Полосатый тут же опустил огромную голову и быстрее замахал своими могучими черно-серыми крыльями, похожими на огромные опахала; длинное, покрытое пушистой шерстью легкое тело его было напряжено; Роканнон чувствовал, как бьется могучее сердце зверя. Ветер свистел у него в ушах, ему казалось, что и эта башня, крытая тростником, и ревущие грифоны над нею тоже несутся ему навстречу. Взяв копье на изготовку, Роканнон прильнул к спине Крылатого. Упоение битвой, какой-то первобытный восторг переполняли его; он даже слегка засмеялся, опьянев от ветра. Все ближе, ближе маячила башня с кружащими над ней крылатыми стражами, и вдруг, издав пронзительный вопль, Могиен метнул свое копье, серебристой молнией мелькнувшее в воздухе. Копье попало точнехонько в грудь одному из всадников, и тот, не удержавшись в седле, вылетел через круп своего Крылатого, порвав пристяжные ремни, и стал падать с высоты три сотни футов прямо в кремовые волны прибоя, набегавшие, казалось, почти беззвучно на прибрежные скалы. Могиен пролетел мимо оставшегося без всадника Крылатого и вступил в схватку со вторым стражем, пытаясь поразить его мечом; тот отбивал удары копьем, которое почему-то не метнул раньше, а держал наперевес. Слуги-ольгьяр кружили чуть поодаль, но в поединок не вмешивались, хотя и были готовы в любой момент прийти на помощь своему господину. Их Крылатые, похожие на жутких голубей, кружили довольно высоко от земли, чтобы стрелы лучников, прятавшихся на стенах замка, не могли пробить кожаные подбрюшники. Но вдруг все четверо слуг, издав леденящий душу вопль, резко бросили своих зверей вниз и присоединились к Могиену. Какое-то время Роканнон не видел ничего, кроме мелькания белых крыльев и сверкания клинков. Потом из этой мешанины выпала человеческая фигура, которая, словно пытаясь повиснуть в воздухе и полететь, нелепо дергала руками и ногами, но падение продолжалось, и вскоре несчастный ударился о крышу замка и соскользнул на камни внизу.
Только теперь Роканнону стало ясно, почему ольгьяр вмешались в поединок: стражник, нарушив все правила, ударил копьем не всадника, а Крылатого. Черный зверь, на крыле которого расплывалось багровое пятно, устремился в дюны. Оставшиеся без седоков Крылатые из замка понеслись в сторону Роканнона, надеясь, совершив круг, спуститься и укрыться за стенами замка. Ольгьяр гнались за ними, и Роканнон бросился на подмогу, оказавшись прямо над тростниковыми крышами замка. Он видел, как Рахо, ловко метнув веревку, поймал одного из беглецов; в ту же минуту он почувствовал, как что-то ужалило его в ногу. Он так и подпрыгнул в седле, отчего Крылатый под ним взволновался еще больше и, несмотря на туго натянутые поводья, выгнул спину дугой, а потом, впервые ослушавшись седока, встал на дыбы. Кругом, точно рой диких пчел, жужжали и пели стрелы. Мимо Роканнона с дикими криками и смехом пронеслись халланские ольгьяр и Могиен верхом на желтом с дикими глазами Крылатом из числа захваченных. Полосатый зверь Роканнона сразу выпрямил спину и полетел за ними.
— Лови, Властелин Звезд! — пронзительно крикнул ему Яхан, и Роканнон увидел летящую прямо на него комету с черным хвостом. Он поймал ее — скорее из чувства самозащиты — и обнаружил, что это зажженный факел. Держа его в руке, он присоединился к остальным, которые кружили над башней, намереваясь поджечь ее тростниковую крышу и деревянные балки.
— У тебя из левой ноги стрела торчит! — крикнул ему Могиен, пролетая мимо. Роканнон только рассмеялся в ответ каким-то безумным смехом и ловко зашвырнул свой факел прямо в бойницу, из которой высовывался лучник. — Вот это бросок! — восхитился Могиен, резко бросил своего Крылатого вниз, коснулся крыши и снова взлетел. Вслед ему взметнулись языки пламени.
Потом Роканнон увидел Яхана и Рахо, прижимавших к груди целые охапки горящих факелов, которые бросали всюду, где виднелась тростниковая кровля или деревянные постройки. Башня пылала, вверх взлетали снопы искр; Крылатые, устав от бесконечного осаживанья, раздраженные жалящими даже сквозь густой мех искрами, со злобным, леденящим душу ревом бросались на крыши замка. Фонтан стрел снизу иссяк; во двор из замка выбежал человек, прикрывавший голову чем-то вроде большой деревянной миски. В руках он держал нечто, показавшееся Роканнону сперва зеркалом, но потом выяснилось, что это еще одна миска, полная воды. Дергая за повод желтого Крылатого, который все норовил спуститься в родное стойло, Могиен подлетел к человеку поближе и крикнул:
— Эй, говори быстрее! Мои люди уже новую порцию факелов поджигают!
— Откуда ты, господин мой!
— Из Халлана!
— Я, правитель Пленота, прошу позволить мне потушить пожар.
— Ладно! Но ты вернешь мне похищенное тобой добро из замка Толен, а также вернешь и его обитателей. Живыми!
— Да будет так! — Человек, так и не вылив воду из миски, бросился назад в замок.
Нападающие отлетели к дюнам и оттуда смотрели, как обитатели замка, выстроившись цепочкой до моря, передают полные ведра и заливают пламя. Башня успела выгореть дотла, но стены и основное строение уцелели. Людей в замке было не больше двадцати пяти человек, включая женщин. Когда огонь был потушен, небольшая их группа осторожно приблизилась к дюнам. Впереди шел высокий худой человек с кожей темно-орехового оттенка и светлой рыжеватой шевелюрой типичного ангья. Следом за ним шли два воина в деревянных шлемах — в точности таких, как тот, который Роканнон принял за миску. Еще дальше тащились человек шесть мужчин и женщин с удивительно покорным, точно у овец, выражением лиц. Высокий человек обеими руками поднял глиняную чашу с водой и сказал:
— Я Огорен из Пленота, хозяин этих владений.
— Я Могиен, наследник Халлана.
— Жизни обитателей Толена теперь в твоей власти, господин мой. — Огорен кивнул в сторону шестерых оборванцев. — А вот богатств там не было никаких.
— Там были две длинные лодки, заблудший.
— Ну да, ну да, еще бы! Когда дракон прилетает с севера, он все видит! — Вид у Огорена был довольно кислый. — Суда, принадлежавшие Толену, теперь твои, господин мой.
— Ладно уж, — смягчился Могиен, — отведи суда к пристани Толена и получишь назад своих Крылатых.
— А кто второй, кто этот благородный ангья, что оказал мне честь быть побежденным в бою с вами? — спросил Огорен, поглядывая на Роканнона, который предстал пред ним во всем великолепии бронзовых доспехов истинного воина-ангья, однако без мечей. Могиен посмотрел на друга в замешательстве, и тот выпалил первое, что пришло в голову, — имя, которым назвал его Кьо: Странник, Олхор.
Огорен изумленно посмотрел на него, потом отвесил каждому из странных ангьяр поклон и промолвил:
— Чаша полна.
— Да не прольется ни капли воды, да не нарушится наш договор! — откликнулся Могиен.
Огорен тут же повернулся и устремился вместе со своей стражей к дымящемуся замку, даже не взглянув на освобожденных пленников, сгрудившихся на вершине одной из дюн. Могиен бросил:
— Отведите в деревню моего Крылатого, у него ранено крыло.
И, оседлав желтого зверя, тут же полетел прочь. Роканнон за ним. Взлетев, он обернулся: несчастные обитатели замка Толен понуро брели к границе своих жалких владений.
К тому времени, как он добрался до Толена, боевой задор в нем несколько поостыл, и он снова начал ругать себя. Дело в том, что, спустившись на вершину дюны, он обнаружил, что стрела действительно попала ему в ногу, но боли особой не чувствовал, пока он не дернул за нее как следует, даже не посмотрев, нет ли на ее наконечнике зазубрин. Однако они там оказались. Он знал наверняка, что ангьяр ядами не пользуются, и все же опасность заражения крови была вполне реальной. Забыв об осторожности при виде доблести и отваги, которые проявляли в бою его спутники, Роканнон постеснялся надеть свой защитный костюм, который был практически невидим глазу, хотя костюм этот был неуязвим даже для лазерного пистолета. И вот теперь он запросто мог умереть в какой-то жалкой дыре из-за паршивой царапины! Болван! А еще собирался спасти целую планету, хотя о собственной шкуре как следует позаботиться не может!
Старший из слуг-ольгьяр, спокойный полный парень по имени Иот, вошел в его хижину и, не говоря ни слова, быстро опустился на колени, ловко промыл и перевязал ему рану. За ним вошел Могиен, все еще одетый в латы. В шлеме с высоченной эгидой он был, казалось, чуть ли не трехметрового роста, а нагрудник лат под плащом делал плечи невероятно широкими, точно он прятал там сложенные крылья. Следом протиснулся Кьо, похожий на притихшего ребенка среди свирепых воинов. Потом пришли Яхан и Рахо, а потом и юный Биен, так что хижина чуть не рухнула, когда все они осторожно присели на корточки у очага. Яхан наполнил семь деревянных чаш в серебряной оправе, и Могиен торжественно передал каждому его чашу. Выпили. И Роканнон сразу почувствовал себя лучше. Могиен стал участливо расспрашивать его о ране, и ему стало почти совсем хорошо. Они пили васкан, а в дверь то и дело заглядывали и исчезали бледные лица перепуганных и восхищенных деревенских жителей. Роканнон пребывал в исключительно благодушном настроении; ему уже казалось, что он вел себя действительно как герой. Они поели, потом еще выпили, а потом Яхан встал и прямо здесь, в этой душной хижине, провонявшей дымом, жареной рыбой, смазкой для упряжи и потом, запел, аккомпанируя себе на бронзовой лире. Он пел о Дурхольде из Халлана, который освободил пленников Корхальта среди болот Борна в те далекие дни, когда владениями ангьяр правил Красный король. Пропев под конец родословную каждого из героев, участвовавших в той славной битве, он без перехода запел об освобождении плененных обитателей Толена и о сожжении башни Пленота — тем самым факелом, который Странник бросил, не убоявшись града стрел; воспел он и меткий, необычайной силы удар копьем, который нанес наследник Халлана Могиен, уподобившийся славному своему предку, не знавшему промахов метателю копий Хендину. Роканнон был уже совершенно пьян и страшно доволен собой. Песня несла его, точно полноводная река, и он чувствовал себя полностью принадлежащим этому миру, ради которого пролил кровь и в который явился когда-то как чужой, переплыв через океан Ночи. Вот только порой, ощущая присутствие тихого улыбчивого фийяна с собою рядом, он осознавал вдруг, что все же мир этот для него не родной.
Перед ними простиралось серое море, вздымалось пенными волнами в пелене серого дождя. В мире как бы совсем не осталось красок. Двое Крылатых со связанными крыльями, посаженные на цепь на корме, плакали и жаловались на судьбу, и с соседнего суденышка доносились точно такие же жалобные звуки.
Они провели в Толене довольно много дней, ожидая, пока подживет нога Роканнона и черный Крылатый снова сможет летать. Хотя причины для задержки были вполне уважительные, на самом деле Могиену явно и самому не хотелось пускаться в опасное плавание, хотя он прекрасно понимал, что море это нужно переплыть. Он в одиночестве бродил по серому песку между заливами вдали от замка Толен, стараясь побороть те же мрачные предчувствия, что владели и его матерью Хальдре. Роканнону он сказал только, что вид моря и шум морских волн нагоняют на него тоску. Когда же наконец его Крылатый совсем поправился, он вдруг решил отослать его назад в Халлан под присмотром Биена, словно желая спасти хоть что-то от неминуемой опасности. Они также решили оставить двух Крылатых и бо́льшую часть поклажи у престарелого правителя Толена и его племянников, тщетно пытавшихся как-то привести в порядок свою развалюху, именуемую замком. И вот теперь на двух больших лодках, носы которых были украшены головами драконов, они вшестером вышли в море под моросящим дождем.
Лодкой, где плыл Роканнон, правили два мрачных и тощих толенских рыбака. Яхан пытался успокоить сидевших на цепи несчастных Крылатых какой-то тягучей песней о давно умершем правителе Халлана; Роканнон и Кьо, закутавшись в плащи и натянув поглубже капюшоны, устроились на носу.
— Кьо, ты как-то рассказывал мне о южных горах… — вдруг промолвил Роканнон.
— Да, и что? — Фийян быстро оглянулся на север, туда, где за пеленой дождя уже скрылись земли ангьяр.
— А ты знаешь, что за люди живут в тех краях, которые ты называешь Фьерном?
От его любимого справочника толку было мало; в конце концов, именно он, руководитель этнографической экспедиции, должен был бы заполнить оставшиеся в нем пустые страницы. В справочнике были указаны пять форм высокоразвитого интеллекта, существующих на этой планете, однако описаны только три: лийяр (т. е. ангьяр/ольгьяр), фийя и гдемьяр. И еще негуманоиды, обнаруженные на огромном Восточном континенте в другом полушарии. Информация географов по поводу Юго-западного континента скорее напоминала слухи: «Существование неподтвержденной формы ВИ, возможно, вид 4. По непроверенной информации, это крупные гуманоиды, проживающие в обширных городах (?). Имеются также непроверенные данные о существовании еще одного вида ФВИ, возможно, пятого (?): крылатые сумчатые существа». В общем, он все это знал и так, а Кьо, точно ребенок, считал, что Роканнону вообще известны ответы на все вопросы, поэтому ответил ему вопросом на вопрос:
— Там ведь Древние живут, верно?
Роканнону пришлось удовлетвориться этим, и он все вглядывался в серый туман, за которым скрывалась неведомая, загадочная земля, а огромные крылатые кошки на корме все выли и жаловались на судьбу, и холодный дождь струйками стекал ему за ворот, стоило на минутку откинуть капюшон.
Один раз за время плавания ему показалось, что он слышит над головой стрекот вертолета; хорошо, что такой туман, подумал он. Потом пожал плечами: а собственно, чего прятаться? Вряд ли у этих воинственных захватчиков, которые устроили на планете военную базу, вызовут беспокойство два утлых суденышка с десятью «рыбаками» и какими-то странными кошками-переростками…
Так они и плыли по нескончаемым волнам, сквозь неперестающий дождь, пока над водой не повисла ночная тьма. Ночь всем показалась страшно холодной и чересчур долгой. Потом забрезжил рассвет, и взорам их вновь предстали те же серые волны, туман, дождь… Потом вдруг толенские мрачные рыбаки зашевелились, задвигались и стали с беспокойством вглядываться вдаль. И вдруг прямо над лодками навис утес, полускрытый клочьями тумана. Пока они подплывали к берегу, огибая прибрежные скалы, стали видны и низкорослые деревья, росшие по уступам утеса.
Яхан стал расспрашивать одного из рыбаков, а потом рассказал остальным:
— Он говорит, что мы сейчас входим в устье большой реки, и на ее дальнем берегу — единственное место, где можно причалить.
Нависавшие над лодкой скалы между тем уже уплывали назад, скрываясь в тумане, а лодку окутывал еще более плотный туман; днище ее поскрипывало под напором нового сильного течения. Голова ухмыляющегося дракона на носу покачивалась, и казалось, что дракон вот-вот обернется к ним. Воздух вокруг был белый и мутный. По обе стороны лодки бурлила вода, тоже мутная и красноватая. Рыбаки что-то кричали друг другу и перекликались со своими земляками на другой лодке.
— Тут был сильный паводок, — пояснил Яхан. — Они пытаются повернуть… Эй, держитесь!
Роканнон успел схватить Кьо за плечо, и лодка, черпнув воды, стала заваливаться на бок, закрутилась в каком-то бешеном танце, подхваченная бурным течением; рыбаки тщетно пытались придать ей былую устойчивость, но слепящий туман скрывал от взора речные берега и даже саму реку, и лодку раскачивало так, что Крылатые на корме рычали от страха и все пытались взлететь.
Потом наконец драконья голова на носу выровнялась и величественно поплыла над рекой. Но тут налетел неожиданный порыв ветра, принеся очередное облако непроницаемого тумана, и неустойчивое суденышко снова качнулось, черпануло воды, задев волну сразу обвисшим парусом, и в лицо Роканнону полетели брызги. Красноватая теплая вода попала в рот, залила глаза; он за что-то схватился, пытаясь отряхнуть воду с лица и глотнуть воздуха. Потом оказалось, что он по-прежнему сжимает плечо Кьо, и оба они уже довольно далеко от перевернувшейся лодки, а красная, как кровь, морская вода несет их в открытое море, покачивает, подбрасывает, точно играя. Роканнон громко позвал на помощь, но густой туман, повисший над самой водой, поглотил его голос. Где же берег? В той стороне, в этой? Как далеко до него? Он поплыл к тающему в тумане силуэту лодки. Кьо цеплялся за него.
— Роканнон!
Из белых клочьев тумана вынырнула голова веселого дракона. Могиен тут же прыгнул за борт и, решительно борясь с течением, поплыл к ним, быстро обвязал Кьо веревкой, которую держал в руках, и велел Роканнону тоже держаться за нее. Роканнон отчетливо видел лицо Могиена, дугой изогнутые брови и потемневшие от воды соломенные волосы. Их быстро подтащили к лодке; Могиен влез последним.
Вскоре подобрали и Яхана, а также одного из рыбаков. Второй рыбак и оба Крылатых утонули. Их затащило под лодку. Здесь, довольно далеко от берега, речное течение и дующий с суши ветер чувствовались слабее. Тяжело нагруженная промокшими насквозь людьми лодка покачивалась на красных волнах в туманной мгле.
— Роканнон, как это, интересно, ты умудрился остаться сухим? — Видимо, этот вопрос мучил Могиена уже давно.
Все еще не совсем пришедший в себя Роканнон оглядел свое насквозь промокшее платье и не понял вопроса. Но Кьо, улыбаясь и дрожа от холода, ответил:
— Странник надел вторую кожу.
Он имел в виду его защитный костюм. Роканнон действительно натянул его прошлой ночью, чтобы согреться, оставив обнаженными только руки и голову. Так, значит, костюм все еще при нем, и «Око моря» по-прежнему висит в своем замшевом мешочке у него на груди, но вот радиопередатчик, карты, оружие и прочие вещи, связывавшие его с родной цивилизацией, пропали.
— Яхан, ты вернешься домой.
Слуга и господин стояли лицом к лицу на берегу этих южных земель, окутанных туманом. Прибой шипел у их ног. Яхан не отвечал.
На шестерых у них осталось только три Крылатых. Кьо мог, конечно, лететь с кем-то из «низкорослых», как и Роканнон, но Могиен был слишком тяжел, чтобы садиться с кем-то вдвоем на одного Крылатого. Чтобы пощадить летучих котов, третьему ольгья приходилось отправляться на уцелевшей лодке в Толен. Могиен решил, что это будет самый младший из них, Яхан.
— Я же не наказываю тебя за какой-то проступок, Яхан. Ну ладно… отправляйся… рыбаки ждут.
Но его верный слуга даже не пошевелился. У него за спиной рыбаки затаптывали костер, возле которого они только что ели и сушили одежду. Бледные искры взлетали и тут же гасли, задушенные туманом.
— Господин мой, — прошептал Яхан, — отправь лучше Иота.
Лицо Могиена потемнело, он схватился за меч.
— Отправляйся немедленно, Яхан!
— Я не уйду, господин мой.
Меч со свистом вылетел из ножен, и Яхан с воплем отчаяния отскочил, повернулся и исчез в тумане.
— Подождите его немного, — сказал Могиен рыбакам с самым невозмутимым видом. — Если не придет, отчаливайте. А мы пойдем дальше. Кьо, господин мой, не сядешь ли на моего Крылатого, пока мы не взлетели?
Кьо сидел, весь съежившись, словно никак не мог согреться; он совсем ничего не ел и ни слова не произнес с тех пор, как они высадились на берег Фьерна. Могиен подсадил его на высокое седло и повел своего Крылатого под уздцы, двигаясь во главе их маленького отряда, направлявшегося вглубь континента. Роканнон все время оглядывался, надеясь заметить Яхана и удивляясь тому, какой он все-таки странный, его друг Могиен, — чуть не убил человека в приступе холодной ярости и сразу же заговорил с маленьким фийяном на удивление мягко и ласково. Надменный, но верный, безжалостный и одновременно добрый — таков был Могиен, достойный правитель Халлана.
Рыбаки сказали, что в восточной стороне есть какое-то селение, и путешественники пошли на восток. Над головой и вокруг по-прежнему высились бледные непроницаемые стены тумана. Верхом на Крылатых они, конечно, могли бы взлететь над этим влажным, окутавшим землю одеялом, но огромные звери, совершенно измученные да еще два дня пробывшие на привязи в ненавистной лодке, лететь не желали. Могиен, Иот и Рахо шли впереди, Роканнон тащился сзади, нарочно отставая и все время высматривая в тумане Яхана, которому чрезвычайно симпатизировал. Он так и не снял свой защитный костюм, и ему было в нем довольно тепло, хотя на голову все же натягивать его не стал, чтобы не чувствовать себя полностью изолированным от окружающего мира. Но даже и в защитном костюме он чувствовал себя неуютно в слепящем тумане, на незнакомом берегу, и внимательно смотрел под ноги, на серый песок, надеясь подобрать что-нибудь вроде посоха или палки. Наконец между бороздками, которые оставляли свисавшие до земли крылья летучих котов, среди водорослей и соляных наростов он увидел то, что нужно, — побелевшую от морской воды палку, выброшенную на берег волнами. Он очистил ее от соляного налета и сразу почувствовал себя увереннее. Однако эта незначительная задержка привела к тому, что он отстал от своих и поспешно бросился вдогонку, высматривая на песке их следы. Вдруг справа от него выросла высокая человеческая фигура. Он сразу понял, что это кто-то чужой, и замахнулся своим оружием, но его тут же обхватили сзади и повалили на землю. В рот сунули кляп — что-то мокрое, холодное, кожаное. Он попытался освободиться и тут же получил по голове такой удар, что потерял сознание.
Довольно быстро очнувшись, хотя и чувствуя сильную боль в голове, он понял, что лежит на спине на песчаном берегу. Над ним высились в тумане две огромные фигуры. Чьи-то голоса неторопливо спорили насчет того, как с ним быть, но он понимал этих людей лишь частично: они говорили на каком-то незнакомом ему диалекте ольгьяр.
— Да брось ты его прямо здесь, — сказал один, а другой ответил что-то вроде:
— Лучше его прямо здесь убить, все равно у него ничего нет.
Тут Роканнон настолько пришел в себя, что даже сумел приподняться и натянуть защитный костюм на голову и лицо. Один из великанов повернулся и стал внимательно вглядываться в лицо Роканнона, и тот понял, что никакой это не великан, а самый обыкновенный ольгья, просто одетый в неуклюжие шкуры.
— Давай отведем его к Згаме, может, он Згаме на что-нибудь сгодится, — предложил второй.
Они еще немного поспорили, потом подхватили Роканнона под мышки и поволокли по песку, да так быстро, что ему пришлось бежать. Он пытался вырваться, но голова по-прежнему кружилась. Краем глаза он заметил, что туман вроде бы стал темнее, потом услышал голоса, увидел край глинобитной стены, в которой был укреплен пылавший факел, и угол кровли. В темноте разговаривало множество людей. Наконец он очнулся полностью и понял, что лежит ничком на каменном полу. Он осторожно приподнял голову и огляделся.
Рядом с ним в очаге пылал огонь. Очаг был размером с небольшую хижину. Бесчисленные голые ноги и обтрепанные края грубых меховых одеяний отделяли его от огня. Он поднял голову повыше и увидел перед собой человеческое лицо: это был ольгья, белокожий, черноволосый, с очень густой бородой, одетый в полосатую черно-зеленую пушистую шкуру; на голове у него красовалась здоровенная меховая шапка.
— Ты кто? — спросил он густым басом, глядя на Роканнона сверху вниз.
— Я… я прошу принять меня в вашем замке как гостя, — пробормотал Роканнон формулу вежливого приветствия и медленно поднялся на колени. Встать он в данный момент был не в состоянии.
— Так мы тебя уже приняли, — хмыкнул бородатый, глядя, как Роканнон ощупывает шишку на голове. — Еще хочешь? — Вокруг задвигались, переминаясь, грязные ноги, торчавшие из-под оборванных шкур; незнакомцы с ухмылкой посматривали на Роканнона своими темными глазами.
Роканнону все-таки удалось встать на ноги; он выпрямился, но не говорил ни слова и старался не двигаться, пока не пройдет головокружение и не утихнет пульсирующая боль в голове. Потом поднял голову и посмотрел прямо в яркие черные глаза своего пленителя.
— Ты Згама, — сказал он уверенно.
Бородатый даже отступил на шаг от изумления, так что Роканнон, которого не раз испытывали подобным образом в разных мирах, решил закрепить достигнутый успех.
— Ну а я Олхор-Странник. И пришел с севера, с моря, из той страны, где встает солнце. Я пришел с миром и с миром уйду. Уйду на юг, мимо дворца Згамы. И никто меня не остановит!
— Ого! — выдохнули разом все глотки. Бледнолицые ольгьяр уставились на Роканнона. Однако сам он, не отрываясь, смотрел на Згаму.
— Тут я распоряжаюсь! — рявкнул тот, хотя и не слишком уверенно. — Никто тут без моего разрешения ходить не будет!
Роканнон молчал, он и бровью не повел.
Згама, видно, чувствовал, что игру «в гляделки» он проигрывает: все его подданные круглыми от изумления глазами по-прежнему смотрели только на незнакомца.
— Прекрати на меня пялиться! — взревел он, но Роканнон остался неподвижен. Он уже понял, что Згама так просто не сдастся, но предпринимать что-либо другое было уже поздно. — Я же сказал, прекрати пялиться! — Згама был вне себя; он со свистом рассек воздух мечом, который вытащил откуда-то из-под надетых на него шкур, потом замахнулся посильнее и ударил Роканнона по голове.
Однако голова загадочного чужака осталась на месте! Он, правда, пошатнулся, и все же меч Згамы отскочил от его головы, как от скалы. Собравшиеся вокруг костра дружно вздохнули: «Ах-х-х!» Незнакомец перевел дух и снова застыл в неподвижности, не сводя глаз со Згамы.
Згама колебался; он уже почти готов был отступить и дать этому загадочному Страннику пройти. Однако врожденное упрямство пересилило осторожность и страх.
— Взять его! — рявкнул он. — Руки ему скрутить! — Но люди не двинулись с места, и он сам схватил Роканнона за плечо и заломил ему руку за спину. Только тогда остальные опомнились и бросились на чужака, но тот и не сопротивлялся. Костюм отлично защищал практически от любых вредных воздействий извне — от температурных колебаний, от радиации, от поражения электрическим током, от ударов острыми предметами, мечом например, от пули и даже от лазерного луча, но вот помочь Роканнону освободиться от хватки полутора десятков человек костюм, разумеется, не мог.
— Никто просто так не пройдет мимо дворца Згамы, Властелина Большого Залива! — Теперь Згама по-настоящему дал волю своему гневу, когда его «смелые» головорезы наконец схватили Роканнона. — Ты же шпион! Шпион желтоголовых ангьяр! Я тебя знаю! Явился сюда со своими наглыми речами, колдовством и прочими штучками, а следом за тобой приплывут большие лодки с драконами. Нет уж, залива им не видать! Я здесь хозяин, у нас тут закон не писан! Так что пусть эти желтоголовые со своими рабами-подхалимами только сунутся сюда — уж мы дадим им попробовать нашей бронзы! А ты, значит, выполз из моря, чтобы погреться у моего очага? Ну ты у меня погреешься, шпион! Привязать его вон к тому столбу!
Его наглая, грубая речь словно взбодрила остальных бандитов, и они бросились исполнять приказание. Вскоре Роканнон был привязан к одному из столбов, поддерживавших над гигантским очагом громадные вертела. У его ног быстро выросла куча дров.
Потом все смолкли. Згама встал — огромный в своих шкурах, свирепый, крепкий, он выглядел весьма внушительно. Выхватив из очага пылающий сук, он ткнул им Роканнону чуть ли не в лицо и поджег дрова. Сухой плавник вспыхнул сразу, в мгновение ока сгорела одежда Роканнона и его коричневый теплый плащ, подарок Могиена; огонь плясал у самого лица.
— Ах! — снова выдохнула толпа, и вдруг кто-то один воскликнул: — Смотрите!
Когда чуть опали языки пламени, ольгьяр стала хорошо видна по-прежнему неподвижная фигура Странника у столба, хотя пламя уже вовсю лизало ему ноги. Странник смотрел Згаме прямо в глаза, на его обнаженной груди сиял огромный прекрасный камень, оправленный в золото, — точно открытый глаз.
— Педан, педан, — завизжали женщины и разбежались по темным углам.
Панику остановил своим зычным голосом Згама:
— Да сгорит он! Пусть себе горит! Эй, Дехо, подбрось-ка дровишек. Этого шпиона, видать, так просто не зажаришь! — Згама вытащил в круг, освещенный пламенем костра, какого-то мальчишку и заставил его подбрасывать дрова. — Что, у нас уж и поесть нечего? Эй, женщины, где еда? Несите! Вот уж ты, Странник, полюбуешься, какие мы гостеприимные, посмотришь, как сладко мы едим!
И он схватил с подноса, который услужливо поднесла ему одна из женщин, огромный оковалок мяса. Стоя перед Роканноном, Згама впился в жареное мясо зубами; мясной сок стекал по бороде. Его приспешники, подражая ему, тоже стали рвать зубами мясо, но старались все же держаться подальше от костра. Бо́льшая же часть ольгьяр вообще не осмелилась подойти к очагу; однако Згама всех заставил есть, пить и громко кричать, а кое-кто из мальчишек даже обнаглел настолько, что подбирался к самому костру и подбрасывал в огонь палку-другую. Но человек у столба по-прежнему стоял совершенно спокойно, будто онемев, а огонь плясал и лизал его странно светившуюся красноватую кожу.
Наконец шум стих, языки пламени опали. Мужчины и женщины улеглись спать тут же, на полу или прямо на теплой золе, завернувшись в свои шкуры. Дозорных осталось всего двое, да и те держали мечи на коленях и не выпускали из рук чаши с вином.
Роканнон устало прикрыл глаза, одним легким движением скрещенных пальцев высвободил из-под костюма лицо и вдохнул свежего воздуха. Ночь, как всегда, тянулась удивительно долго и наконец сменилась не менее долгим рассветом. В серых сумерках из завесы тумана, проплывавшего за окном, появился Згама. Оскальзываясь на жирных пятнах, оставшихся на полу после пиршества, и перешагивая через спящих и похрапывающих своих подданных, он подошел к своему пленнику и уставился на него. Тот тоже глаз не отвел, смотрел сурово и не мигая, не обращая ни малейшего внимания на бессильную ярость своего пленителя.
— Ну гори же, гори! — прорычал Згама и, стремительно повернувшись, выбежал вон.
Снаружи Роканнон услыхал знакомое сиплое мяуканье летучего кота — это были одомашненные звери, тучные, с очень густой шерстью; их повсеместно выращивали на мясо как ангьяр, так и ольгьяр, подрезав им крылья. Здесь этот своеобразный «скот» пасся, по всей вероятности, на прибрежных скалах. Дворцовый зал постепенно опустел, остались лишь несколько женщин с младенцами, старавшиеся держаться от Роканнона подальше, даже когда пришло время жарить на очаге мясо для близящегося ужина.
К этому времени Роканнон уже простоял, привязанный к столбу, часов тридцать и страдал не только от болей в затекшем теле, но и от жажды. Ему всегда было трудно обходиться без воды. Он мог очень долго ничего не есть и в цепях, возможно, продержался бы не меньше, хотя голова у него уже начинала кружиться от усталости; но вот без воды он, пожалуй, выдержит еще, самое большее, один здешний долгий день.
Он был совершенно беспомощен; не мог даже ничего сказать этому Згаме, пригрозить ему или польстить — похоже, любые его слова теперь только подлили бы масла в огонь.
С наступлением темноты, когда языки пламени снова заплясали у него перед глазами и снова сквозь них замаячила бородатая белокожая физиономия озверевшего Згамы, Роканнон постарался мысленно представить себе совсем другое лицо — светловолосого и темнокожего Могиена, которого любил как самого близкого друга, даже, пожалуй, как сына. Ночь все тянулась, костер жарко пылал, и Роканнон стал вспоминать крошку Кьо, маленького фийяна, бесхитростного и хрупкого, как ребенок, странным образом привязавшегося к нему, — отчего это так получилось, Роканнон даже и не пытался понять. Он вспомнил Яхана, воспевающего древних героев Халлана, Иота и Рахо, то ссорившихся, то мирившихся друг с другом, их веселый смех, когда они обихаживали громадных Крылатых; и еще он вспомнил Хальдре — как она расстегнула тогда на шее золотое ожерелье и подала ему. Но ничего изо всех своих сорока предшествующих лет жизни, проведенных в самых различных мирах, не вспоминал он, хотя столько всего узнал за эти долгие годы, столько всего сделал. Нет, теперь все это сгорело, навсегда унесено прочь тем взрывом и этим костром. Ему почудилось вдруг, что он стоит посреди парадного зала в замке Халлан, где на стенах висят гобелены с изображением дерущихся с крылатыми великанами светловолосых людей, а Яхан подносит ему чашу с водой…
— Выпей, Властелин Звезд. Пей же!
И он стал пить.
Отражение двух сестер-лун — Фени и Фели — плясало на поверхности налитой в чашу воды; Яхан снова наполнил чашу и подал Роканнону. Тот выпил. Костер почти догорел, лишь несколько угольев поблескивали во тьме. Огромный зал был погружен во мрак; кое-где на полу лежали пятна лунного света; стояла тишина, только слышалось сопение и храп множества спящих людей.
Яхан осторожно ослабил цепи, опутывавшие Роканнона, и тот всем телом отклонился назад, прислонившись к столбу, — ноги совершенно онемели, он даже стоять без поддержки не мог.
— Внешние ворота всю ночь сторожат, — прошептал ему на ухо Яхан. — И там стража не спит. Но вот утром, когда погонят стадо на пастбище…
— Нет, в лучшем случае завтра вечером. Я не могу бежать, Яхан. Ничего, блефовать я умею. Прицепи-ка цепь так, чтобы я мог на нее опереться, а потом сам смог ее отцепить. Вот здесь цепляй, поближе.
Один из спящих проснулся, сел и зевнул. Яхан ухмыльнулся, сверкнув зубами, и мгновенно пропал из виду, точно растворился во тьме.
На рассвете Роканнон видел, как он вместе с другими пастухами вышел из дворца, одетый в такие же грязные рваные шкуры. Волосы у него были всклокочены и стояли дыбом. К Роканнону снова подошел Згама, снова злобно орал, и было ясно, что этот безумец охотно пожертвовал бы половиной своих стад и половиной своих бесчисленных жен, лишь бы отделаться от этого Странника, от проклятого колдуна, из-за которого попался в ловушку собственной жестокости: тюремщик, как известно, часто становится пленником собственных пленных. Згама явно спал прямо в золе, вся его башка была перепачкана ею и пропахла гарью; скорее уж можно было предположить, что это его жгли на костре, а не Роканнона, белая кожа которого прямо-таки сияла чистотой. Вскоре Згама, спотыкаясь, побрел прочь, и снова бо́льшую часть дня огромный зал был пуст, хотя стражники не покидали дверного проема. Роканнон развлекался тем, что незаметно для других выполнял несложные физические упражнения, пытаясь размять затекшее тело. Когда проходящая мимо женщина заметила, как жертва у столба легонько потягивается, — а Роканнон не только своих упражнений не прекратил, но даже запел тихонько, — несчастная испуганно вскрикнула и на четвереньках уползла за порог, повизгивая от страха.
В окнах опять заклубился вечерний туман; мрачные женщины варили мясную похлебку с морскими водорослями; слышно было, как возвращаются домой стада; вернулся и Згама со своими подручными; на бородах у них поблескивали капли тумана, меховые одежды тоже были влажными. Они расселись на полу и принялись за еду. В зале гулко раздавались голоса, воняло немытым телом и мокрыми шкурами, над очагом стоял пар. Видно, хозяевам Роканнона уже поднадоело каждый вечер возвращаться к своему не желавшему гореть пленнику. Голоса их звучали угрюмо и злобно.
— Разведите-ка огонь, да пожарче, пусть сгорит наконец, черт бы его побрал! — заорал Згама, вскакивая и подбрасывая в костер охапку сучьев. Но никто из его людей не пошевелился.
— Погоди, Странник, я еще съем твое сердце, когда оно как следует прожарится у тебя между ребрами! А кольцо с твоим камушком вдену в нос! — Згаму прямо-таки трясло от злости — ведь проклятый Странник продолжал смотреть на него своим немигающим взглядом уже две ночи! Згаме становилось невтерпеж. — Ну погоди, я тебя заставлю глазки-то закрыть! — завизжал он и, схватив с полу длинную палку, что было силы ударил Роканнона по голове и тут же отскочил, словно испугавшись содеянного. Палка упала одним концом в костер и сразу занялась.
Роканнон неторопливо протянул правую руку, сжал палку в кулаке и выдернул ее из костра. Конец ее пылал. Он поднял этот конец на высоту глаз Згамы, а потом, все так же неторопливо, стряхнул цепи и вышел из костра. Пламя взметнулось и тут же опало, рассыпая искры и угольки прямо на его босые ступни.
— Вон! — скомандовал он, наступая на Згаму, который попятился. — Никакой ты здесь не хозяин. Человек, который не признает человеческих законов, — самый обыкновенный раб и больше ничего. И жестокий человек — тоже раб. И глупец — тоже раб. Так что ты мой раб, и я стану гнать тебя, точно последнюю скотину. Пошел вон!
Згама обеими руками ухватился за дверной косяк, но горящий конец палки упорно приближался к его глазам, и в конце концов он согнулся и, скрючившись, отскочил и сгинул где-то во тьме двора. Стражники застыли. Смоляные факелы, пылавшие на стенах, освещали окутанный туманом двор и внешние ворота; стояла полная тишина, только слышно было, как возится скот в стойлах да шипит море у прибрежных скал. Шаг за шагом Згама, видимый теперь в свете ярко горевших факелов, продолжал отступать, пока не остановился в воротах. Его белое лицо в черной бороде казалось ужасной застывшей маской. Горящий конец палки угрожающе приближался. Онемев от страха, Згама обхватил руками привратный столб, заполнив весь проем своим широкоплечим мясистым телом. Роканнон был совершенно измучен, однако горел жаждой мщения, так что, собрав последние силы, он толкнул Згаму горящим концом палки прямо в грудь, перешагнул через поверженного врага и скрылся за воротами в черноте ночи, в клочьях клубящегося тумана. Он не прошел и полусотни шагов — споткнулся, упал и не смог подняться.
Но никто его не преследовал. Никто даже не выглянул за ворота. Он в полуобморочном состоянии лежал на травянистом склоне какого-то холма. Через какое-то время погасли факелы — может быть, их кто-то специально погасил? — и Роканнона окутала непроницаемая тьма. В траве на разные голоса завывал ветер, далеко внизу шипел прибой.
Когда туман поредел, пропуская лунный свет, его отыскал Яхан. Оказалось, что он лежит на самом краю утеса. Яхан помог ему подняться, и они побрели прочь, пробираясь ощупью, спотыкаясь о камни, становясь на четвереньки там, где подъем был особенно крут. Шли они на юго-восток, в сторону от морского побережья. Пару раз они останавливались — передохнуть и перевести дыхание, и Роканнон засыпал мгновенно, стоило им замедлить ход. Яхан будил его и заставлял снова идти, пока они не спустились в какую-то лесную лощину; под деревьями, карабкавшимися по круто уходившему вверх склону горы, царила абсолютная чернота. Яхан и Роканнон вошли в эту черноту и двинулись по руслу ручья, который, собственно, и привел их сюда, но сумели пройти совсем немного: Роканнон внезапно остановился, сказал на своем родном языке: «Все, больше не могу!» — и сел на землю. Яхан отыскал узенькую полоску песка на берегу под обрывом, где их, по крайней мере, не было бы видно сверху, Роканнон заполз под этот нависающий козырек, точно зверь в логово, и заснул.
Проспал он часов пятнадцать и проснулся уже в сумерках. Рядом сидел Яхан, который принес ему поесть — зеленые побеги и съедобные корешки какого-то растения.
— Плодов-то еще никаких нет, — горестно объяснил он, — а лук у меня отобрали эти болваны, одетые в шкуры. Я поставил несколько силков, да только до ночи в них вряд ли кто попадется.
Роканнон с наслаждением съел зелень, напился из ручья, потянулся как следует, и в голове у него окончательно прояснилось.
— Яхан, а как ты, собственно, здесь оказался?
Молодой ольгья потупился, потом аккуратно закопал несколько оказавшихся несъедобными корешков в песок и смущенно пробормотал:
— Видишь ли, господин мой… я ведь своего хозяина ослушался. Ну и потом решил, что придется мне к Вольным пристать.
— Ты что же, раньше о них слышал?
— Да болтали разное… о таких местах, где ольгьяр сами себе и хозяева, и слуги. Говорят ведь даже, что когда-то только мы, ольгьяр, жили на тех землях, что теперь ангьяр принадлежат; кормились охотой, и никто нами не командовал; а потом с юга пришли ангьяр, приплыли на длинных лодках с драконьими головами… В общем, я набрел на замок Згамы, а его люди приняли меня за беглого, отобрали у меня лук, заставили работать, но ни о чем не спрашивали. Ну а потом я обнаружил тебя. Но даже если б и не обнаружил, все равно бы убежал! Я б тут и правителем быть не согласился, среди болванов этих!
— А ты не знаешь, где теперь наши товарищи?
— Нет. А ты хочешь их разыскать, господин мой?
— Зови меня просто по имени, Яхан. Конечно, я хочу их разыскать! Если на это осталась хоть какая-то надежда. Вдвоем с тобой нам этот континент не пересечь, да еще пешком, без одежды, без оружия.
Яхан молчал; он разглаживал ладошкой песок и смотрел на темную чистую воду, что бежала под низко нависшими лапами похожих на ели деревьев.
— Ты со мной не согласен?
— Если мой господин Могиен меня найдет, то непременно убьет. Это его право.
По законам ангьяр это было действительно так; а уж Могиен-то законы своего племени соблюдал как должно.
— Ну а если ты найдешь себе нового хозяина? Старый ведь не сможет тебя наказывать, верно?
Юноша кивнул и прибавил:
— Да только кто захочет взять в слуги того, кто против прежнего хозяина взбунтовался?
— Ну, это как посмотреть. Если хочешь, можешь принести клятву верности мне, а я стану отвечать за тебя перед Могиеном — если мы его найдем. Не знаю только, какие слова вы произносите…
— Мы говорим, — Яхан почти шептал, — «Господину своему передаю я часы своей жизни и смысл своей смерти».
— А я принимаю твой дар. И вместе с ним еще один — собственную жизнь, которую ты мне вернул.
Шумно струился ручей, небо медленно и торжественно гасило свои огни. Когда стало достаточно темно, Роканнон выскользнул из защитного костюма, лег в холодную воду и позволил ей омывать все тело, унося прочь застарелый пот и усталость, страх и память о том, как плясали у самых его глаз языки пламени. Снятый костюм представлял собой нечто полупрозрачное, почти невидимое и легко умещавшееся в горсти — тончайшая ткань, трубочки не толще волоса, тоненькие проводочки и два прозрачных кубика величиной не больше ногтя. Яхан с тревогой смотрел на него, когда он снова натягивал свой костюм; никакой другой одежды у него все равно не было; самому же Яхану пришлось продать свой плащ ангья за пару грязных шкур.
— Господин мой Странник… — наконец выдавил он из себя, — это же… это та самая кожа, которая не дала тебе сгореть в огне? И… сокровищу тоже?
Ожерелье теперь снова висело у Роканнона на шее в мешочке из-под амулета, одолженном Яханом. Роканнон ответил спокойно:
— Ну да, это, можно сказать, моя вторая кожа. И никакого колдовства. Она прочнее любых лат.
— А белый волшебный посох?
Роканнон глянул на выбеленный морем кусок плавника с сильно обгоревшим концом. Видно, вчера ночью Яхан подобрал палку на том утесе, в траве, как и Згама, считая, что посох — неотъемлемая часть самого Странника. Да и правда, что за волшебник без посоха?
— Ах да, посох, — задумчиво проговорил Роканнон. — Что ж, он довольно удобный, пригодится при ходьбе, если долго идти придется. — Он снова потянулся; есть все-таки очень хотелось; пришлось еще разок напиться как следует холодной темноватой воды из ручья.
Проснулся он довольно поздно, но чувствовал себя полным сил и готов был съесть сейчас что угодно. Яхан куда-то ушел еще на рассвете — должно быть, проверять свои силки, да и потом, холодно было спать в этом холодном сыром логове. Вернулся он с неважной добычей — горсточкой съедобных трав и весьма плохой новостью. Он прошел через весь лес до вершины горы, за которой они сейчас находились, и оттуда видел, что и дальше на юг тоже простирается море.
— Ну, если эти жалкие рыбоеды высадили нас на остров! — прорычал он. От его обычного оптимизма и добродушия следа не осталось, все заглушили холод, голод и мучительные сомнения.
Роканнон попытался вспомнить, как выглядело побережье на картах, которые теперь покоились на дне морском. Там была какая-то река, текущая с запада и с устьем в северной части длинного гористого языка суши; горный хребет тянулся с запада на восток, а между тем полуостровом и материком был обширный залив, которого на карте просто невозможно было не заметить, так что он отлично запечатлелся в его памяти. Может быть, даже сотни две километров шириной…
— Ну и широкий там залив? — спросил он Яхана.
— Очень широкий! — Яхан был мрачен. — Мне не переплыть, я ведь плавать-то толком не умею, господин мой.
— Можно обойти по суше. Эта горная гряда на западе выведет нас на материк. Скорее всего Могиен станет искать нас именно в той стороне. — Теперь ему предстояло все решать самому — Яхан и так сделал больше, чем мог. Но настроение у Роканнона было так себе, особенно при мысли о том, что придется долго идти по незнакомой и враждебной территории. Яхан сказал, что никого в лесу не встретил, но ему попадались хорошо утоптанные тропы; ясно, что здесь полно охотников — дичи совсем нет, все зверье попряталось.
Оставалась, правда, какая-то слабая надежда, что Могиен их отыщет, — если он вообще жив, на свободе и Крылатые при нем, — так что нужно было непременно идти на юг и по мере возможности стремиться на открытое пространство. Могиен, конечно же, станет искать их именно в этом направлении — ведь все их путешествие задумано ради того, чтобы попасть на юг.
— Пошли, — решительно сказал Роканнон, и они двинулись в путь.
Вскоре после полудня с вершины горы их взору открылся широкий, раскинувшийся с востока на запад залив, — сколько мог видеть глаз, всюду была свинцово-серая вода под низкими, мрачными тучами. На самом юге с трудом можно было различить лишь цепочку далеких туманных гор. Ледяной ветер пронизывал насквозь, воем своим заглушая все остальные звуки. Подгоняемые ветром, они спустились к воде и пошли по берегу на запад. Яхан посмотрел на тучи, поежился и похоронным тоном сообщил:
— Снег будет.
И действительно, скоро пошел снег — по-весеннему мокрые хлопья несло ветром, и они таяли, не успев коснуться земли или темной воды. В защитном костюме Роканнону было не холодно, но длительное напряжение и голод совершенно измотали его; Яхан тоже ужасно устал и замерз. Они тащились по берегу, поскольку все равно больше делать было нечего. Потом перешли вброд ручей и на его противоположном берегу, поросшем жесткой травой, которую уже засыпало мокрым снегом, нос к носу столкнулись с каким-то человеком.
— Ух ты! — воскликнул тот. Он был высокий, костистый, бородатый, с диковатым взглядом темных глаз; за плечами у него висел лук. — Вот так встреча! — Говорил он на языке ольгьяр. — Вы же тут замерзнете!
— Мы должны были дальше плыть, да у нас лодка опрокинулась и затонула, — тут же нашелся Яхан. — Нет ли у тебя тут огонька, чтобы нам погреться, господин охотник?
— Вы плыли через море с юга? — спросил незнакомец как-то встревоженно, и Яхан ответил, неопределенно махнув рукой:
— Мы-то сами с востока, приплыли за шкурами пельюнов, да только все наши вещи и деньги утонули вместе с лодкой.
— Хм, — сказал охотник, пребывая по-прежнему в сомнениях, однако великодушие в его душе явно одержало верх над колебаниями. — Ладно, пошли. У меня найдется и очаг, и еда.
И он быстро пошел куда-то в сторону по снегу, успевшему уже лечь тонким слоем. Следом за ним они вышли к хижине, примостившейся на склоне холма, в лесу, с видом на залив. Как внутри, так и снаружи хижина выглядела как самое обычное жилище ольгьяр, живущих в лесных и горных общинах, и Яхан тут же присел на корточки у очага со вздохом глубочайшего облегчения, словно пришел к себе домой. Такое поведение было для их хозяина лучшим подтверждением того, что они не враги. Их путаным смутным объяснениям он все-таки поверил явно не до конца.
— Давай-ка, парень, подбрось дровишек, — сказал он и протянул Роканнону домотканый плащ, чтобы тот прикрыл наготу.
Потом, раздевшись, он поставил на угли еще теплый глиняный горшок с тушеным мясом и тоже присел на корточки у огня рядом с путешественниками, поглядывая то на одного, то на другого своими диковатыми глазами.
— В это время здесь всегда снег идет. Вот погодите, еще и не так заметет. Ничего, места тут хватит; обычно-то мы втроем зимуем. Но остальные вернутся только сегодня к вечеру, а может, завтра. В общем, на днях. Все равно снегопад они в горах переждут — там, где охотятся. Мы на пельюнов охотимся. Ты, парень, небось уже догадался по моим свистулькам? — И он с улыбкой указал на целый набор разнообразных тростниковых свистулек и дудок, висевших у него на поясе. Вид у него был несколько простоватый, лицо широкое, глаза по-звериному посверкивали, но вел он себя исключительно гостеприимно. Накормив их мясным рагу, он предложил лечь спать, поскольку уже стемнело. Роканнон не заставил дважды просить себя. Тут же свернулся на вонючих шкурах в уголке и заснул сном младенца.
Утром снег все еще шел, земля стала совсем белой, и на ней не было видно ничьих следов. Товарищи их хозяина так и не вернулись.
— Должно быть, заночевали в Тимаше по ту сторону Спайна. Придут, как прояснится.
— Спайн — это так залив называется? — спросил Яхан.
— Нет. На том берегу залива никаких селений вообще нет и не было! Спайн — это горы, вон те, что прямо над нами. А все же, откуда вы сами-то? Ты, парень, говоришь на нашем языке, а вот дядя твой — по-другому!
Яхан виновато посмотрел на Роканнона, который все еще спал и не знал, что у него появился «племянничек».
— А, так он с самого севера, они там по-другому и говорят. А море здешнее у нас тоже заливом называют. Вот бы кого найти, чтобы на тот берег переплыть.
— Вы что же, дальше на юг собрались?
— А что? Все наше добро утонуло, мы теперь нищие. Придется как-то домой пробираться.
— Тут, чуть дальше по берегу, есть лодка. Потом, когда прояснится, сходим и посмотрим. Знаешь, парень, ты так спокойно говоришь, что вы на юг собрались, что у меня кровь в жилах стынет. Ведь между заливом и Большими горами ни одного человека не встретишь. Я, во всяком случае, ни разу не слышал, чтобы там люди жили, разве только те, о ком говорить не положено. Старые сказки, понятно. Кто его знает, есть ли там вообще какие-нибудь горы. Я-то бывал на том берегу — могу сказать, мало кого я там встретил, пока в горах охотился. А вот пельюнов там полно, особенно поближе к воде. Зато деревень совсем нет. И людей тоже. Никого. Я бы там даже ночевать не остался!
— Мы бы просто прошли по южному берегу на восток, — неуверенно пояснил Яхан, но взгляд у него стал озабоченным; ему все труднее становилось врать — каждым своим новым вопросом охотник загонял его в тупик. Однако он безусловно поступил правильно, скрыв от гостеприимного хозяина истинную цель их пути.
— Хорошо хоть вы не с севера приплыли! — сказал охотник (звали его, между прочим, Пиаи), принимаясь точить о камень свой длинный и широкий нож с острым концом. — Если на юге люди вообще не живут, так на севере — только жалкие рабы этих желтоголовых! Вы что, ничего о них не знаете? За морем, в северных странах, живет такой народ с желтыми волосами. Правду говорю! Говорят, живут они в домах, что выше деревьев, и носят при себе серебряные мечи, а еще — летают верхом на крылатых хищниках. Вот уж сказки! Пока сам не увижу — ни за что не поверю! На побережье шкура такого зверя очень дорого стоит, все знают, как опасно на них охотиться, разве ж можно этих тварей приручить да еще и верхом на них ездить? Чего только люди не выдумают! Мне вот совсем неплохо живется: торгую себе шкурами пельюнов, любого приманить могу, даже если ему до меня день лететь! Послушай-ка!
И он, поднеся свои свистульки к губам, еле различимым в зарослях бороды, легонько подул. Раздался жалобный звук, который становился то тише, то громче, потом набрал силу, зазвучал подобно связной мелодии и вдруг оборвался диким звериным криком. У Роканнона по спине поползли мурашки. Такой крик он не раз слышал в лесах Халлана. Яхан, который был охотником довольно опытным, сразу заулыбался и, не выдержав, издал охотничий клич:
— Играй, играй, вон она, взлетает уже!
Остаток дня они с Пиаи рассказывали друг другу всякие завиральные охотничьи истории, а за окном все падал и падал снег, хотя ветер совершенно стих.
К рассвету небо очистилось. Точно зимой, белые холмы были залиты красноватым светом восходящего солнца и блестели так ослепительно, что больно было смотреть. К полудню вернулись двое приятелей Пиаи, по-звериному настороженно поглядывавшие на незнакомцев.
— Они называют мой народ рабами, — сказал Яхан Роканнону, когда остальные на минутку вышли из хижины. — Но уж лучше я буду человеком на службе у людей, чем зверем, который охотится на зверей. Вон как эти.
Роканнон жестом велел ему молчать, Яхан послушно умолк, и тут же в хижину вошел один из охотников, косо на них глянул, но ни слова не сказал.
— Давай-ка собираться, — тихонько сказал Роканнон на языке ольгьяр, к которому несколько попривык за два последних дня. Зря они не ушли до возвращения приятелей Пиаи! Яхан тоже явно чувствовал себя не в своей тарелке. Когда в дом вошел Пиаи, Яхан сказал ему:
— Нам пора. Ясная погода, наверное, еще продержится, а мы пока обойдем залив по берегу. Но если б ты нас не приютил, мы бы точно от холода подохли. И еще знаешь что: в жизни я не слышал, чтобы так здорово играли песню пельюна! Пусть на охоте тебе всегда сопутствует удача!
Однако Пиаи ему не ответил. Стоял молча, неподвижно, потом вдруг весь подобрался, сплюнул в огонь, повращал своими дикими глазами и прорычал:
— По берегу обойдете? А на лодке, значит, не хотите? Лодка-то есть. Мне принадлежит. Во всяком случае, пользуюсь ею я. Вот мы вас на тот берег и перевезем.
— А пешком вам целых шесть дней понадобится, — вставил один из его приятелей, коротышка Кармик.
— Ну да, не меньше шести, — подхватил Пиаи. — А мы вас — на лодочке! Можем хоть сейчас в море выйти.
— Хорошо, — сказал Яхан, быстро глянув на Роканнона. Иного выхода у них все равно не было.
— Ну так пошли, — буркнул Пиаи. И они сразу же, не взяв каких-либо припасов, вышли из хижины. Пиаи шел впереди, его товарищи тащили весла. Снова дул пронзительный ветер, ярко светило солнце. В тени еще лежал снег, хотя повсюду он уже стаял, текли ручьи, сверкали под солнцем огромные лужи. Они довольно долго шли по берегу на запад; солнце уже садилось, когда они добрались до укрытия в скалах, где на подстилке из сухих водорослей лежала весельная лодка. Закат окрашивал воду и весь западный край неба багрянцем, и над этим красноватым сиянием уже видна была маленькая луна Хелики, на этот раз почти полная. Далеко на востоке всходила Большая Звезда, далекая подруга их планеты, похожая на драгоценный опал. Под сверкающим великолепием небес и вод изрезанное горами побережье выглядело темным и мрачным.
— Вот она, лодка, — сказал Пиаи, останавливаясь и поворачиваясь к ним лицом, на котором играл багровый отсвет заката. Его приятели молча встали у Роканнона и Яхана за спиной.
— Вам же придется назад в темноте плыть, — сказал Яхан.
— Ничего, Большая Звезда светит ярко, да и ночь будет звездная. А теперь, парень, надо бы нам заплатить за перевозку.
— Как? — не понял Яхан.
— Пиаи прекрасно знает, что у нас ничего нет. Даже плащ этот он мне подарил, — вмешался Роканнон, не обращая уже внимания на свой акцент: он сразу понял, откуда ветер дует.
— Мы всего лишь бедные охотники. Мы подарков не делаем, — сказал Кармик, который хоть и не рычал так, зато взгляд у него был злее и умнее, чем у Пиаи.
— У нас ничего нет, — повторил Роканнон. — Нечем нам платить. Оставьте нас здесь.
Яхан повторил то же самое, но более бойко, и Кармик оборвал его:
— А вот у тебя, чужак, на шее мешочек висит. Что там, в нем, а?
— Моя душа, — нашелся Роканнон.
Все так и уставились на него, даже Яхан. Однако блеф не удался. Прервав всеобщее молчание, Кармик, положив руку на рукоять ножа, приблизился к Роканнону; Пиаи и второй тоже подошли ближе.
— Это ведь ты был у Згамы! — сказал Кармик. — В селении Тимаш только об этом и разговоров. Как голый человек стоял среди горящего костра, а потом обжег Згаму своим белым посохом и вышел из пламени невредимым. А на груди, говорят, у него был удивительный камень на золотой цепи — вроде бы волшебная штука, в которой вся сила этого колдуна. Вот дурни! Сам-то ты, может, и вправду в огне не горишь и в воде не тонешь, но вот этот… — Он ловко схватил Яхана за волосы, оттянул ему голову назад и вбок, а к горлу приставил острие ножа. — А ну-ка, паренек, скажи своему Страннику, за которым ты следом таскаешься, чтобы он за постой заплатил… А ну быстро!
Роканнон так и застыл. Красные отблески заката на воде почти померкли, зато Большая Звезда на востоке засияла ярче; вдоль берега подул резкий холодный ветер.
— Да ладно, — буркнул Пиаи, поморщившись, — ничего мы ему не сделаем. И вас перевезем, как я и обещал, только заплатите. Ты же не сказал мне, что у тебя золото есть. Ты сказал, что у вас все утонуло. А сам небось спал в моем доме! Давай сюда эту побрякушку, и мы вас тотчас перевезем.
— Хорошо. Я отдам… но только на том берегу, — сказал Роканнон, указывая через залив.
— Нет, — сказал Кармик.
Яхан, совершенно беспомощный, даже не дрогнул. Роканнон видел, как бьется пульс у него на шее — как раз в том месте, где к коже прикасалось лезвие ножа.
— Там, — мрачно и твердо повторил Роканнон и угрожающе выставил вперед свой «посох» с обгорелым концом — вдруг подействует? — Перевезете нас, и я сразу отдам вам ожерелье. Это мое последнее слово. А если кто попробует что-нибудь с мальчиком сделать, пусть на себя пеняет! Умрет на месте. Это я вам тоже обещаю!
— Кармик, он ведь педан, — пробормотал Пиаи. — Сделай, как он велит. Все-таки они две ночи со мной под одной крышей ночевали. Отпусти мальчишку. Педан ведь сказал, что отдаст тебе эту штуку.
Кармик злобно посмотрел на него, потом на Роканнона и рявкнул:
— А ну-ка отбрось сперва свою белую палку подальше! Ладно, перевезем мы вас.
— Сперва отпусти мальчика, — стоял на своем Роканнон, а когда Кармик все-таки освободил Яхана, он рассмеялся ему в лицо и отшвырнул «посох» далеко в море.
Не выпуская из рук ножей, охотники погнали их с Яханом к лодке. Пришлось войти в воду и садиться со скользких скал, о которые разбивались невысокие мутно-красные волны. Пиаи и третий охотник сели на весла, а Кармик с ножом в руке — напротив пассажиров.
— Неужели ты отдашь ему сокровище? — прошептал Яхан на ухо Роканнону, воспользовавшись «общим» языком, которого эти ольгьяр не знали.
Роканнон кивнул.
Яхан сразу как-то охрип и снова зашептал ему на ухо:
— Лучше ты прыгни в воду и плыви, господин мой. Только не отдавай ожерелье Семли! Только не сейчас прыгай, а когда мы поближе к берегу подплывем. А меня они так и так отпустят — зачем я им, если камень от них уплывет?..
— Нет. Не отпустят они тебя; они тебя убьют. Тихо, сынок.
— Слушай, Кармик, что они там, заклинания бормочут? — сказал третий охотник. — Небось лодку утопить хотят?
— А ты греби быстрее, рыбье отродье! Сидите-ка смирно, — велел Кармик путешественникам, — не то я живо парнишке глотку перережу.
Роканнон и Яхан послушно затихли и стали смотреть на воду, которая постепенно из красной превращалась в туманно-серую. Берега позади и впереди уже скрывались в ночной мгле. «Их ножи не могут пробить защитный костюм, — думал Роканнон, — но вот Яхана я спасти не успею, если что». Ради ожерелья Семли он с радостью переплыл бы и весь этот залив, но Яхан плавать не умеет. Выбора не оставалось. По крайней мере, подвезут их, и то хорошо.
Постепенно из темноты стали выступать холмы южного берега, становясь все массивнее, все выше. Легкие серые облачка сползли к западу, показались звезды. Большая Звезда светила так ярко, что затмевала даже небольшую луну Хелики, которая, впрочем, сейчас убывала. Уже были слышны вздохи прибоя.
— Суши весла, — скомандовал Кармик, а Роканнону велел: — А теперь отдавай камень!
— Сперва поближе к берегу подгребите, — потребовал Роканнон спокойно.
— Отсюда я доберусь, господин мой, — дрожащим голосом пробормотал Яхан. — Вон уже тростники видны, так что…
Лодка еще немного проплыла и снова остановилась.
— Прыгай, когда я скажу, — сказал Яхану Роканнон.
Оба медленно поднялись и встали на корме. Роканнон, чуть освободив на шее защитный костюм, который теперь носил практически не снимая, разорвал кожаный ремешок, на котором висел мешочек с ожерельем, вытряхнул сапфировую подвеску на дно лодки, быстро застегнул костюм и в ту же секунду нырнул.
Минуты через две, уже стоя рядом с Яханом среди скал, он увидел, как лодка, казавшаяся черноватым неясным пятном на серой воде, начала уменьшаться, отплывая все дальше.
— Да чтоб они заживо сгнили! Чтоб у них в кишках черви завелись! Чтоб кости их в слизь превратились! — Яхан был вне себя, он даже заплакал. Он был ужасно напуган, но, как оказалось, гораздо труднее ему было сдержаться, когда Роканнон отдал каким-то подонкам сокровище ценой в целое королевство, спасая жизнь какого-то «низкорослого», его, Яхана, жизнь! Юноше казалось, что мир встал с ног на голову; на плечи его тяжким бременем легла невыносимая ответственность. — Неправильно это, господин мой! — вырвалось у него. — Неправильно!
— Что неправильно? То, что я выкупил твою жизнь с помощью какого-то камня? Успокойся, Яхан, возьми себя в руки. Ты же в сосульку превратишься, если мы немедленно костер не разожжем. Добудь-ка нам огонька. Ты, надеюсь, сноровки не утратил? А валежника тут полно. Давай-ка, шевелись!
Вскоре им удалось развести костер, причем настолько большой, что ночь даже как будто отступила немного, но все равно было ужасно, пронизывающе холодно, и Роканнон отдал Яхану меховой плащ, подаренный ему Пиаи. Юноша завернулся в него и наконец заснул, а Роканнон остался сидеть, подбрасывая в огонь топливо; на душе у него было тревожно, спать совершенно не хотелось. Ему и самому тяжело было расставаться с ожерельем — не потому, что оно «стоило целое королевство», но потому, что некогда именно немеркнущая в его памяти красота Семли заставила его годы спустя все-таки прилететь в этот мир; и еще — потому что ожерелье дала ему Хальдре, надеясь, что именно он сумеет с помощью сокровища отогнать нависшую над ее сыном тень ранней смерти. А может, не так уж и плохо, что прекрасного ожерелья больше у него нет? Ведь с ним вместе ушло и тяжкое бремя его опасной красоты. И может быть, в самом худшем случае, Могиену так и не доведется узнать, что ожерелье пропало. Кто знает, вдруг Могиен их не найдет? Или… вдруг он уже мертв?..
Об этом Роканнон решил не думать. Конечно же, Могиен ищет их с Яханом! И только в этом направлении! Разве не планировали они все вместе идти на юг, и только на юг? Ведь если догадки Роканнона окажутся правильными, они должны найти там врага. Что ж, суждено им встретиться с Могиеном или нет, а он, Роканнон, должен идти на юг.
Они вышли на заре, взбираясь по склону прибрежного холма еще в сумерках, но, когда добрались до вершины, взошедшее солнце уже осветило всю раскинувшуюся перед ними до самого горизонта равнину, совершенно пустую и исполосованную длинными тенями от кустарников. Пиаи все же был прав: видимо, к югу от залива действительно совсем нет людей. Ничего, зато Могиену легко будет увидеть их издали. И они решительно двинулись на юг.
Было холодно, но небо совсем расчистилось. Яхан надел на себя всю одежду, которая имелась у них обоих, Роканнон остался в защитном костюме. Они переходили вброд ручьи, которые здесь поворачивали к югу и встречались достаточно часто, так что путники не испытывали жажды. Они шли весь день и следующий тоже, питаясь корнями растения, которое называлось пейя. А еще Яхану удалось поймать парочку крылатых прыгунов, похожих на кроликов, которых он сшиб прямо в воздухе палкой и поджарил на костерке, сложенном из веток и былинок. Никаких других живых существ они не заметили. Прямо в небеса, казалось, уходил этот высокогорный поросший травой луг, ровный, лишенный деревьев, троп и дорог, погруженный в молчание.
Подавленные всем этим, оба путника присели у своего крошечного костерка в бескрайних сумерках, не говоря ни слова. Над головами у них через вполне определенные и довольно длительные промежутки времени биением пульса звучал в ночи чей-то негромкий крик — высоко-высоко в небесах. Это были огромные дикие летающие коты, двоюродные братья и сестры прирученных людьми Крылатых, совершавшие очередную весеннюю миграцию на север. До звезд, казалось, можно было достать рукой, лишь порой они скрывались за пролетавшей мимо стаей. Тот короткий клич испускало всегда только одно животное — остальные хранили молчание, влекомые ветром.
— С которой из звезд прибыл ты к нам, Странник? — тихонько спросил Яхан, глядя в небо.
— Я родился в мире, который на языке моей матери называется Хайн, а на языке отца — Давенант. Вы называете солнце этого мира Зимней Короной. Но родную планету я покинул очень давно…
— Так, значит, у вас там не один народ? Ваш Звездный Мир состоит из многих народов?
— Да, из многих сотен других народов. По крови я полностью принадлежу к народу моей матери; а мой отец, который был землянином, меня усыновил. Таков обычай, когда люди разных гуманоидных видов, не способные зачать и родить ребенка, вступают в брак. Ну, как если бы кто-то из ольгьяр, например, женился бы на женщине фийя…
— Такого у нас не бывает, — сухо заметил Яхан.
— Я знаю. Но жители Земли и Давенанта очень похожи, как мы с тобой, например. Ведь очень редко на одной планете сосуществует столько разных видов гуманоидов, как у вас. Чаще всего на планете бывает один вид, и его представители, в общем, похожи на нас, а все остальное — бессловесные твари.
— Ты повидал много миров! — мечтательно сказал юноша, пытаясь как-то осознать сказанное.
— Слишком много, — возразил его старший товарищ. — Мне уже сорок, если считать по-вашему. Но на самом деле я родился сто сорок лет назад. И целых сто лет потерял зря! Практически и не жил по-настоящему, болтаясь где-то в пространстве, меж звезд. Если бы я сейчас вернулся на Давенант или на Землю, то все мужчины и женщины, которых я знал когда-то, были бы уже давно мертвы. Теперь мне дано идти только вперед. Или же остановиться и… Что это? — Ощущение чьего-то присутствия заглушило, казалось, даже шуршание ручья по травянистому руслу. Что-то шевельнулось на самом краю освещенного костром круга — чья-то большая тень, что-то темное… Роканнон напряженно привстал на одно колено; Яхан мгновенно отпрыгнул подальше от огня.
Но больше никакого движения они не заметили. Все так же свистел ветер в траве и над горизонтом сияли ясным, незамутненным светом звезды.
Они снова уселись у костра.
— Что это было? — спросил Роканнон.
Яхан только плечами пожал.
— Пиаи что-то говорил… такое…
Спали они урывками, стараясь поскорее сменить друг друга у костра. Когда занялся неторопливый рассвет, оба чувствовали себя не отдохнувшими, а усталыми и тут же принялись искать следы или еще какие-нибудь отметины там, где, как им казалось, высилась темная тень, но молодая трава даже примята не была. Они тщательно затоптали свой костерок и двинулись дальше на юг.
Пора было бы попасться очередному ручью, однако ручьи попадаться перестали — либо все они теперь изменили свое направление, либо здесь вообще не было никаких ручьев. Эта равнина казалась бесконечной, они все шли и шли, а вокруг становилось все суше и суше; все глуше, серее становились краски, и за все утро им не попалось ни одного кустика пейи, только жесткая серо-зеленая трава колыхалась на всем пространстве до самого горизонта.
В полдень Роканнон остановился.
— Что-то тут не то, Яхан, — сказал он.
Яхан потер шею, огляделся и поднял измученное юное лицо к Роканнону:
— Если хочешь идти дальше, господин мой, то и я пойду с тобой.
— Мы не можем идти дальше без еды и воды. Придется, видно, украсть на побережье лодку и вернуться в Халлан. А здесь нам одним не справиться. Пошли.
Роканнон повернул на север. Яхан догнал его и пошел рядом. Высокое весеннее небо сияло нестерпимой синевой, ветер неумолчно свистел в бескрайних травяных просторах. Роканнон шел размеренно, чуть опустив плечи, шаг за шагом уходя все дальше — в вечную ссылку, в изгнание. Он обернулся только на крик вдруг остановившегося Яхана:
— Крылатые!
Взглянув вверх, Роканнон увидел их — три очень похожих на волшебных грифонов существа, круживших прямо над ними с растопыренными когтями; крылья их на фоне ярко-голубого пламени небес казались черными.
Могиен слетел с высокого седла еще до того, как лапы Крылатого коснулись земли. Он бросился к Роканнону и обнял его как брата. Голос его звенел от радости и облегчения.
— Клянусь копьем Хендина! Но почему, Властелин Звезд, ты бредешь нагим по этой пустыне? И как это тебе удалось забраться так далеко на юг, если идешь ты на север? Неужели ты… — Тут Могиен заметил Яхана и умолк.
— Яхан принес мне клятву верности, — вмешался Роканнон.
Могиен молчал. Он явно боролся с собой. Но вот постепенно улыбка скользнула по его губам, и он громко расхохотался.
— Неужели ты учил наши законы специально для того, чтобы красть у меня слуг, Роканнон? Нет, ты мне все-таки скажи, кто у тебя-то самого одежду украл?
— У Странника не одна кожа, — заметил Кьо, выходя вперед. Трава под ним практически не сминалась. — Приветствую тебя, Властелин Пламени! Прошлой ночью я мысленно слышал твой голос.
— Это Кьо нас к тебе привел, — подтвердил Могиен. — С тех пор как мы десять дней назад высадились на побережье Фьерна, он ни слова не промолвил, но вчера ночью на берегу залива, когда взошла Лиока, он стал слушать лунный свет и вдруг произнес: «Это там!» Как только рассвело, мы полетели, куда он велел, и нашли тебя.
— А где же Иот? — спросил Роканнон, заметив только Рахо, державшего Крылатых. Лицо Могиена не дрогнуло, когда он ответил:
— Иот мертв. На берегу на нас напали ольгьяр. Вооружены они были только камнями, но их было слишком много. Иот погиб, а ты пропал. Мы прятались в пещере среди утесов, пока Крылатые не отдохнули и не согласились подняться в воздух. Рахо сходил на разведку и услышал, что местные рассказывают о каком-то чужеземце с синим камнем на шее, который стоял на костре, но не горел и даже не обжегся, так что, как только Крылатые пришли в себя, мы отправились в логово этого Згамы, но там тебя уже не было, и мы в отместку подожгли их вонючие крыши и разогнали стада по лесам, а потом стали искать тебя среди этих дюн.
— Послушай, Могиен, — прервал его Роканнон, — видишь ли, «Око моря», драгоценный сапфир… В общем, мне пришлось его отдать, чтобы выкупить наши жизни. Вот так.
— Ты отдал «Око моря»? — Могиен так и уставился на него. — Ожерелье Семли? Ты его отдал? Чтобы выкупить… Нет, не свою собственную жизнь — кто бы тебя тронул! — но никчемную жизнь этого непослушного мальчишки? Дешево же ты ценишь мое наследство! Ладно уж, возвращаю ожерелье тебе! Не думай, что так легко потерять подобную вещь! — Он засмеялся, покрутил что-то в воздухе и бросил Роканнону. Тот поймал сверкнувший предмет, и на ладони у него оказался синий сапфир на золотой цепи!
— Вчера на том берегу залива мы наткнулись на ольгьяр — двое были еще живы, а один уже мертв; мы спросили, не видели ли они нагого Странника, которого сопровождает тупоголовый слуга, и один из них тут же со страха ткнулся носом в песок и все нам выложил. В общем, я отнял у его приятеля ожерелье, а заодно и его жизнь, потому что он, видите ли, отдавать чужое не хотел. Вот тогда-то мы и узнали, что ты перебрался через залив. Ну а потом Кьо привел нас прямехонько к тебе. Но почему ты все-таки шел на север, Роканнон?
— Чтобы… отыскать воду.
— Вон там, чуть левее, ручей, — быстро сказал Рахо. — Я его заметил как раз перед тем, как мы вас увидели.
— Ох, пойдемте скорее! Мы с Яханом не пили со вчерашнего дня.
Они оседлали Крылатых — Яхан сел вместе с Рахо, а Кьо на свое прежнее место позади Роканнона. Пригибаемая ветром трава быстро понеслась вниз, в сторону, и они устремились на юго-запад между бескрайней равниной и ясным небом.
Привал устроили у ручья, неторопливо струившего чистые воды среди однообразной, зеленой, без ярких цветов, травы. Наконец-то Роканнон снял с себя защитный костюм и надел запасную рубаху и плащ Могиена. Они поели сухариков, захваченных в Халлане, и корешков пейи. А еще Рахо и Яхан подстрелили из луков четырех короткокрылых «кроликов». Яхан был просто счастлив снова взять в руки лук. Зверьки здесь на равнине чуть ли не сами насаживались на стрелы; Крылатые ловили их буквально на лету. Крохотные зеленые, фиолетовые и желтые существа, которые назывались килар и были очень похожи на стрекоз с прозрачными жужжащими крылышками, хотя на самом деле являлись сумчатыми млекопитающими, совершенно не боялись людей и с любопытством толпились возле самого лица то одного, то другого путешественника, рассматривая его своими золотистыми глазами, или же садились на чье-нибудь плечо или колено и тут же снова взлетали и начинали кружиться над головой. Роканнону казалось, что эта бескрайняя заросшая травой равнина прямо-таки кишит самыми различными формами разумной жизни, хотя Могиен сказал, что они не видели ни одного человека или каких-либо человекоподобных существ, пока летали над равниной.
— А нам обоим показалось, что вчера к нашему костру кто-то приходил, — сказал неуверенно Роканнон. Впрочем, что, собственно, они видели? Тень? Но Кьо обернулся и внимательно посмотрел на него, оторвавшись от приготовления ужина, а Могиен не улыбнулся и промолчал, снимая ремень и перевязь с двумя мечами.
Со стоянки снялись с первыми лучами солнца и весь день летели с попутным ветром над залитой солнцем равниной. Лететь над ней было настолько же приятно, насколько трудно идти по ней пешком. Так прошел и следующий день, и уже к вечеру, когда они высматривали один из ручейков, которые в этом царстве трав попадались не так уж часто, Яхан повернулся в седле и крикнул, стараясь перекричать ветер:
— Странник! Посмотри вперед!
Далеко впереди, у самого горизонта, ровную поверхность морщили, вздыбливали какие-то серые вспышки.
— Это же горы! — воскликнул Роканнон.
В течение последующего дня равнина начала постепенно повышаться, вспухать пригорками и холмами, ложиться широкими складками — когда-то здесь было море. Высокие облака неторопливо плыли на север; далеко впереди виднелись холмы предгорий, а к вечеру показались и сами горы. И когда равнину окутала ночная тьма, крошечные вершины далеких горных пиков еще долго сияли золотым светом, пока из-за них не появилась луна Лиока и не поплыла торопливо по небу, точно крупная желтая звезда или космический корабль. Фени и Фели двигались более степенно, а последней из четырех лун взошла Хелики и помчалась вдогонку за сестрами, то вспыхивая, то угасая, стараясь все успеть за свой получасовой цикл обращения. Роканнон, лежа на спине в высокой черной траве, никак не мог налюбоваться неторопливым и светлым великолепием этого лунного танца.
На следующее утро, когда они с Кьо подошли к своему Крылатому, Яхан, придерживая повод зверя, предупредил Роканнона:
— Поосторожнее с ним сегодня, Странник.
Крылатый будто подтвердил его слова хриплым ворчанием, которому эхом откликнулся серый зверь Могиена.
— Что это с ними?
— Голодные, — пояснил Рахо, крепко держа повод своего белого. — Они в последний раз неплохо подзакусили, когда мы разогнали стадо этого Згамы, но с тех пор, как мы летим над этой равниной, дичи особой не попадается, а эти летающие попрыгунчики им на один зуб. Ты лучше подпояши свой плащ, господин мой: если твой Крылатый до него дотянется, ты вполне можешь попасть ему на обед.
Рахо, чьи каштановые волосы и смуглая кожа свидетельствовали о том, что к одной из его бабок или прабабок явно был неравнодушен кто-то из ангьяр, казался более решительным и насмешливым, чем прочие «низкорослые». Могиен никогда его не отчитывал, а что касается самого Рахо, то его грубоватые шутки не могли скрыть трепетного отношения к молодому правителю Халлана, которому ольгья был предан всей душой. Будучи человеком средних лет, Рахо явно считал это путешествие дурацкой затеей, но тем не менее, безусловно, до конца последовал бы за своим хозяином куда угодно, навстречу любой опасности.
Яхан передал Роканнону поводья и быстро отступил в сторону: Крылатый взвился в небеса, точно расправившаяся пружина. Весь день Крылатые летели с каким-то диким упорством, словно не чувствуя усталости, понимая, что лесистые предгорья сулят им славную охоту, а северный ветер лишь подгонял их. Все ближе подступали высокие темные холмы. Теперь и на равнине встречались деревья и даже небольшие рощицы — точно островки в бушующем море трав. Рощи сливались постепенно в леса с широкими травянистыми полянами. Еще до наступления сумерек путники опустились на берег небольшого болотистого озерца, лежавшего среди лесистых холмов. Ольгьяр быстро распрягли Крылатых, сняли с них седла и поклажу и отпустили охотиться. Звери с ревом взлетели, сильно ударяя крыльями, и мгновенно исчезли в лесу.
— Теперь вернутся, только когда наедятся досыта, — сказал Роканнону Яхан. — Или же если господин Могиен подует в свой свисток.
— Иногда они с собой диких самок приводят, — добавил Рахо.
Могиен, Рахо и Яхан тоже ушли в лес — охотиться на «кроликов» с крыльями да и вообще на любую дичь; Роканнон тем временем отыскал несколько кустиков пейи и поджарил съедобные коренья на углях, завернув их в листья того же растения. Он привык обходиться тем, что дает сама земля, и ему это даже нравилось; дни непрерывного полета, чуть приглушенный постоянный голод, спанье на голой земле и холодные весенние ветры привели в прекрасное состояние его душу и тело, и он теперь вновь с радостью воспринимал все новое и необычное, что встречалось им в пути. Встав от костра, Роканнон заметил, что Кьо стоит у самой кромки воды — тоненькая фигурка, похожая на те тростинки, что торчали из озера чуть подальше от берега. Кьо не сводил глаз с гор, высившихся впереди, серых и неприступных; вокруг их вершин собрались, казалось, все облака этого мира и все молчание его небес. Роканнон подошел к фийяну и увидел на его лице странное выражение — смесь отчаяния и страстного любопытства. Кьо, не оборачиваясь, своим легким неуверенным голоском вдруг проговорил:
— Странник, ожерелье теперь снова у тебя…
— Да, хотя я все время пытаюсь его кому-нибудь передать, — улыбнулся Роканнон.
— Там, — фийян указал на горы, — тебе придется отдать куда больше, чем золото и драгоценный самоцвет… Что же отдашь ты там, Странник, на тех холодных высотах, среди серых камней? После жара костра в ледяном безмолвии…
Роканнон слышал Кьо, видел его лицо, однако не заметил, чтобы губы его двигались. По спине у него пробежал холодок, и он изо всех сил постарался «замкнуться», избавиться от этого мысленного прикосновения к его внутреннему «я», к самым сокровенным его чувствам. Мгновение — и Кьо обернулся, спокойный и улыбчивый, как всегда, и заговорил своим обычным голосом:
— Там, за холмами, есть другие фийя, в лесах и зеленых долинах. Мой народ любит селиться в долинах; даже в здешних долинах живут фийя, лишь бы долины были невысоко и в них хватало солнца. Наверное, нам вскоре встретятся их селенья.
Эта новость всех очень обрадовала.
— А я уж думал, мы здесь больше и человеческой речи не услышим! — сказал Рахо. — Такая богатая, красивая страна — и совсем нет людей.
Глядя, как в воздухе над озером танцует парочка похожих на стрекоз киларов с розовато-сиреневыми крылышками, Могиен сказал:
— Здесь когда-то тоже жили люди. Предки ангьяр когда-то давно бродили по этим землям — еще до того, как появились на свет Герои, до того, как были построены Халлан и высокий Ойнхол, до того, как Хендин нанес свой знаменитый удар, а Кирфиель погиб на Холме Оррен. Ангьяр, приплывшие сюда с юга на длинных лодках с драконьими головами на носу, обнаружили здесь своих родичей, тоже ангьяр, но диких, живущих в лесах и прибрежных пещерах, и белолицых… Ты же знаешь, Яхан, «Балладу об Орхогиене»…
На ветре верхом,
По травам ступая,
Касаясь волны морской,
Прямо к звезде ночной,
Тропою Лиоки взлетая…
А тропа Лиоки, как у нас считается, ведет с юга на север. Описанное в этой балладе свидетельствует о том, что мы, ангьяр, сражались с дикими охотниками, которые называли себя ольгьяр, и победили их. Это был единственный родственный нам народ: ангьяр и ольгьяр составляют единое целое — лийяр. Но вот об этих горах в той песне вроде бы не сказано ничего. Она очень старая, эта песня; возможно, начало ее просто забыто. Может быть, и ангьяр тоже пришли из этих холмов? Красивая здесь страна — леса полны дичи, на холмах отличные пастбища, и для замков места отличные есть… И все же тут, похоже, сейчас никто не живет.
В тот вечер Яхан не стал играть на своей лире с серебряными струнами; и всем как-то не спалось, было тревожно — наверное, потому, что с ними не было Крылатых, а холмы вокруг стояли такие тихие, словно живые существа на них замерли от страха и всю ночь боялись шевельнуться.
Решив, что на берегу озера слишком сыро, уже на следующий день они двинулись дальше пешком, неторопливо, с остановками, успевая поохотиться и набрать свежих трав. В сумерках они вышли к холму, вся вершина которого была в странных буграх и рытвинах; похоже, под травой лежали руины замка. Приглядевшись, можно было определить очертания заросшего фундамента главного здания, двора и стен. Видимо, об этом замке даже в легендах памяти не сохранилось. Тут они и решили разбить лагерь, чтобы Крылатые легко могли найти их, когда наконец насытятся и вернутся.
Среди ночи Роканнон вдруг проснулся и сел. На небе светила только маленькая Лиока; костер совсем погас. Часового они не поставили. В нескольких шагах от Роканнона стоял Могиен, неподвижный и очень высокий в свете звезд. Роканнон сонно наблюдал за ним, удивляясь, почему это Могиен такой высокий и узкоплечий. «Странно, — подумал он. — Обычно в плаще ангьяр казались еще шире в плечах, потому что он свисал с них, точно крыша пагоды; впрочем, Могиен и без плаща был весьма широк в плечах и могуч. И почему это он все стоит там, да еще так странно ссутулившись?»
Человек медленно обернулся: нет, это был не Могиен!
— Кто там? — спросил Роканнон, вглядываясь в темное лицо; голос его в тишине прозвучал хрипло. Рядом с ним тут же проснулся и сел Рахо. Увидел незнакомца, схватился за лук и вскочил. За плечами высокого человека что-то шевельнулось — еще один такой же. И всюду вокруг них на заросших травой руинах под светом звезд высились такие же высокие, худые, молчаливые люди, в тяжелых плащах, с понуро опущенными головами. У костра, кроме Роканнона и Рахо, больше никого не было.
— Могиен! — крикнул Рахо.
Ответа не последовало.
— Где Могиен? Кто вы? Говорите же!..
Но они не ответили, а стали медленно приближаться. Рахо натянул тетиву, но они по-прежнему молчали, а потом вдруг разом бросились на них — плащи развевались, точно крылья. Двигались они неторопливыми крупными прыжками, высоко подскакивая в воздух. Отбиваясь, Роканнон думал, что вот-вот очнется от страшного сна — конечно же, это должен быть просто сон! Потому незнакомцы и движутся так медленно и молчат… Да, все это происходит во сне, он ведь не ощущает их ударов… Но тут он вспомнил, что на нем защитный костюм! И услышал отчаянный крик Рахо:
— Могиен!
Нападающим удалось повалить Роканнона на землю — просто потому, что их было значительно больше и он не смог высвободиться из-под груза навалившихся на него тел. Потом его подняли и понесли; голова его свешивалась вниз, а от мерных покачиваний начало подташнивать. Он извивался, пытаясь вырваться, но его держало множество рук. Потом он увидел, как залитые светом звезд холмы и леса качнулись и уплыли куда-то вниз, далеко-далеко… Голова у Роканнона закружилась, и он обеими руками ухватился за тех, кто поднял его над землей. Все они как бы нависали над ним; в воздухе шуршали их черные крылья.
Летели они долго; Роканнон все еще порой пытался очнуться от этого монотонного кошмара, но слышал над собой шипящие голоса и шум множества крыльев, несущих его все дальше и дальше… Потом вдруг полет превратился в долгое пологое скольжение вниз. Мимо него невероятно быстро промелькнул светлеющий восточный край неба, земля качнулась навстречу, мягкие сильные руки, державшие его, разжались, и он, оказавшись на свободе, тут же упал. Но не ударился. Голова страшно кружилась — он не мог даже сидеть; лежал, раскинув руки, и растерянно озирался по сторонам.
Лежал он на полу из ровных отполированных мелких плиток. Справа и слева вздымались стены, в утреннем свете казавшиеся серебряными, очень высокие и прямые, чистых очертаний, будто высеченные из стали. За спиной высился огромный купол какого-то здания, а впереди виднелись ворота, без арки или перекрытия, а за ними целая улица таких же серебристых домов, лишенных окон, но четких благородных очертаний, похожих друг на друга, как близнецы, и выстроившихся абсолютно четкими рядами вдоль улицы, создавая чистую геометрическую перспективу, и в рассветном полумраке начисто лишенных теней. Это был настоящий город. Не какая-то деревушка каменного века или замок, но действительно великолепный город, строгий и грандиозный, образец высокоразвитой технологии. Роканнон сел; голова все еще немного кружилась.
Стало светлее, и он сумел различить отдельные предметы в полумраке двора — какие-то свертки или груды вещей; вершина одной из этих бесформенных куч поблескивала золотистым светом. С ужасом, окончательно пробудившим его сознание, он разглядел знакомое темное лицо под копной спутанных соломенных волос. Глаза Могиена были открыты и неподвижно смотрели в небо.
Все четверо его друзей лежали такими же неподвижными грудами. На лице Рахо застыла ужасная гримаса. Даже Кьо, который при всей своей хрупкости казался совершенно неуязвимым, лежал, не шевелясь, с открытыми огромными глазами, в которых отражалось бледное небо.
И все же они дышали — медленно, тихо. Роканнон приложил ухо к груди Могиена и услышал слабое биение сердца, очень замедленное, глухое, точно доносившееся откуда-то издалека.
Странные звуки в воздухе заставили его инстинктивно припасть к земле и застыть, отчего он стал похож на своих парализованных товарищей. Чьи-то руки трясли его за плечи и за ноги. Потом его перевернули, и он, оказавшись снова на спине, увидел перед собой лицо: крупное, вытянутое, довольно красивое и удивительно мрачное. Темнокожая голова была полностью лишена волос, не было даже бровей. Глаза чистого золотистого цвета смотрели на него из-под тяжелых, лишенных ресниц век. Рот был небольшой, изящных очертаний, губы сомкнуты. Нежные сильные руки пытались разжать Роканнону зубы и открыть рот. Потом еще один высокий человек склонился над ним, и он закашлялся и задохнулся — в горло ему влили несколько глотков чего-то странного, скорее всего просто воды, теплой и несвежей. Потом встал, сплюнул и сказал:
— Со мной все в порядке, отпустите меня!
Но они уже повернулись к нему спиной и склонились над Яханом; один разжимал ему челюсти, второй лил в рот воду из длинного серебряного кувшина.
Это были очень высокие и очень худые гуманоиды, если судить по внешности; суровые и сдержанные. По земле они двигались довольно неуклюже. Узкие грудные клетки выпирали между двумя мощными плечевыми мышцами, поддерживавшими широкие мягкие крылья, ниспадающие, точно серые плащи. Ноги у них были тонкие и короткие, как у птиц, а темнокожие благородные головы все время чуть склонялись вперед — видимо, выпрямиться им мешали чересчур развитые лопатки и могучие крылья.
Любимый справочник Роканнона покоился на дне морском, под окутанными туманом водами пролива, однако в памяти ярко всплыли строчки: «…по неподтвержденным данным, вид 4(?) — крупные гуманоиды, обитающие в развитых городах…». Неужели ему выпало счастье подтвердить эти «неподтвержденные данные», первым наладить контакт с новой формой развитого интеллекта? Познакомиться с новой развитой культурой? С новыми возможными членами Лиги Миров? Чистые четкие очертания домов, спокойная доброжелательность огромных ангелоподобных существ, которые только что дали ему напиться, их царственное молчание — все это вызывало у него благоговейный трепет. Он никогда еще не встречал расы, подобной этой! Он подошел к тем двоим, что поили Кьо, и спросил вежливо и несколько неуверенно:
— Говорят ли крылатые господа на «общем» языке?
Они даже головы не повернули; мягко и неуклюже ступая, они перешли к Рахо, разжали ему рот и влили туда несколько глотков воды. Вода потекла у него по застывшим щекам. Тогда они перешли к Могиену. Роканнон бросился за ними.
— Выслушайте же меня! — воскликнул он, преграждая им путь, и тут же отошел в сторону: догадка пришла вместе с неприятным сосущим чувством. Широко открытые золотистые глаза слепы, существа эти не только ничего не видят, но и не слышат! Они не только не отвечали, но и не смотрели на него, просто шли себе дальше, высокие, неземные, похожие на ангелов, и мягкие крылья волочились за ними, как плащи, укрывая им спину от шеи до пят. Они вошли в куполообразное здание, и дверь за ними неслышно затворилась.
Немного успокоившись и взяв себя в руки, Роканнон подошел по очереди к каждому из своих товарищей, надеясь, что им дали противоядие и оно скоро начнет действовать. Но пока что перемен не было. У каждого сердце билось медленными слабыми толчками, дыхание тоже было очень замедленным и поверхностным. И только в груди у Рахо царило полное молчание, и страшно холодным было его искаженное лицо. Вода, которой они поили его, еще не высохла у него на щеках.
Волна гнева охватила Роканнона. Почему эти ангелоподобные обращаются с ними, как со своей добычей? Он оставил друзей лежать на прежнем месте, а сам устремился через двор, мимо ворот на улицу этого невероятного города.
Там все было неподвижно. Все двери были закрыты. Высокие, лишенные окон, один за другим высились серебристые фасады, дома стояли тихие в первых утренних лучах солнца.
Роканнон насчитал шесть перекрестков, прежде чем добрался до конца этой улицы и уперся в стену пятиметровой высоты, в которой не было видно ни одного прохода или калитки. Видимо, она окружала весь город, и Роканнон не стал искать в ней ворота, это было бессмысленно, да и зачем крылатым существам, построившим этот город, какие-то ворота? Он вернулся к той радиальной улице, ведущей к центральному зданию, по которой начал свой путь; это было единственное в городе здание, своими очертаниями отличавшееся от остальных и значительно выше серебристых домов, стоявших четкими геометрическими рядами. Роканнон снова вошел в тот же двор. Все двери по-прежнему были закрыты, улицы чисты и пусты, в небе тоже никого не было видно; стояла полная тишина, слышался лишь шум его шагов.
Он постучал в дверь на дальнем конце двора. Ответа не последовало. Он толкнул ее, и дверь распахнулась.
Внутри было тепло и темно, слышалось легкое шипение и шуршание крыльев, сразу возникало ощущение высоты и простора. Мимо него промелькнула высокая фигура; существо задержалось на мгновение, посмотрело на него и застыло. В полосе неяркого утреннего света, который падал из открытой им двери, Роканнон увидел, как крылатое существо сомкнуло веки над желтыми глазами и снова медленно их разомкнуло. Видимо, его слепил солнечный свет. Скорее всего, они летают и бродят по своим серебристым улицам только по ночам.
Не в силах оторваться от этого невообразимого лица, Роканнон привычно расшаркался (его «всегалактический поклон» скорее напоминал небольшое драматическое действо продолжительностью в одну минуту) и спросил на межгалактическом:
— Кто у вас здесь главный?
Произнесенный уверенным тоном, этот вопрос обычно производил должное впечатление. Но на сей раз никакой реакции не последовало. Существо смотрело прямо на Роканнона, потом один раз с полнейшим безразличием моргнуло и с презрительным видом закрыло глаза, снова погрузившись в дремоту и неподвижность.
Постепенно привыкнув к темноте, Роканнон увидел под сводом купола ряды и отдельные группы крылатых существ, сотни и сотни их; все они стояли не двигаясь, с закрытыми глазами.
Он бродил среди них, но они даже не пошевелились!
Давным-давно, на планете Давенант, где он родился, он вот так же бродил по музею, полному статуй, и с детским любопытством вглядывался в неподвижные лица древних хайнских богов.
Собрав все свое мужество, он подошел к одному из существ и коснулся его — или ее? — они, вполне возможно, могли оказаться и самками — руки`. Золотистые глаза открылись, прекрасное лицо повернулось к нему, маяча где-то в сумрачной вышине. «Хасса!» — сказало крылатое существо и, быстро наклонившись, поцеловало Роканнона в плечо, потом отступило на три шага, снова завернулось в свой «плащ» и застыло с закрытыми глазами.
Роканнон сдался. И побрел между спящими, пробираясь ощупью в мирной сонной тьме огромного зала, пока не нашел дальний выход, распахнутый от пола до сводчатого потолка. За ним было немного светлее; сквозь маленькие дырочки в кровле в помещение точно сыпался золотистый свет солнечных лучиков, в которых плясали пылинки. Стены также сводами уходили ввысь, но этот купол был не так высок и скорее напоминал сводчатую галерею или коридор, опоясывающий основной купол. Строение было, видимо, центром города. Внутри стены были замечательно расписаны прихотливым геометрическим орнаментом из переплетавшихся треугольников и шестигранников. Роканнон вновь ощутил прилив страстного исследовательского азарта. Эти существа были первоклассными строителями! Все поверхности в обширном строении были идеально гладкими и тщательно подогнанными. Сама архитектурная концепция здания была безупречной, а ее исполнение — выше всяческих похвал. Только очень высокая культура способна была создать такой шедевр зодчества. Но ни разу в жизни не встречал он высокоразвитого народа, который был бы столь же замкнут и не склонен к общению. В конце концов, зачем они притащили его и всех остальных сюда? Уж не спасли ли они их от какой-то опасности в полном соответствии со своей ангелической внешностью? А может, они используют представителей других народов как рабов? Если это так, то интересно, почему они не заметили, что он оказался невосприимчивым к их парализующему веществу? Возможно, они общаются вообще без помощи слов; ему упорно хотелось верить, что все объяснения заключены в невероятно развитом интеллекте этих существ, недоступном человеческому пониманию. Он пошел дальше, отыскав во внутренней стене округлого коридора еще одну дверь — на сей раз она была низенькой, так что ему даже пришлось нагнуться, а уж крылатым существам и вовсе пришлось бы ползти, чтобы проникнуть на ту сторону.
За дверью был тот же теплый, чуть желтоватый, приятно пахнущий полумрак, то же монотонное шипение крылатых существ и легкие подрагивания крыльев — здесь их тоже было бесчисленное множество, и все спали. На самом верху купола сияло золотом отверстие, к которому по сводчатой стене тянулся спиралью изящный длинный пандус. На пандусе временами что-то шевелилось, и дважды Роканнон заметил, как крошечная фигурка в вышине расправляет крылья и неслышно вылетает в отверстие, мелькнув в столбе золотистой пляшущей пыли. Когда он шел через зал к началу пандуса, со стены вдруг что-то упало — примерно с середины длинной спирали — и ударилось об пол с сухим громким треском. Роканнон подошел ближе. Это было тело одного из крылатых существ. От удара у него раскололся череп, однако крови видно не было. Тело было совсем маленькое, крылья явно сформировались не полностью.
Роканнон стал осторожно подниматься по пандусу.
На высоте метров десяти над полом он увидел в стене треугольную нишу, где скорчившись сидели такие же маленькие существа со сморщенными недоразвитыми крыльями. Их было девять, и сидели они тройками, на равных расстояниях друг от друга, вокруг чего-то большого и бледного. Роканнон вгляделся и узнал знакомую морду и странно пустые глаза летучего кота. Крылатый был еще жив, но парализован. Изящные ротики существ без конца будто целовали, целовали его…
Снова послышался тот же сухой стук. Роканнон глянул и увидел сухое мумифицировавшееся тело еще одного Крылатого.
Он быстро вернулся в коридор с расписными стенами, как можно аккуратнее тихо пробрался меж спящими стоя существами и вышел во двор, но там никого не оказалось. На каменных плитках, которыми был выложен двор, играло ослепительно-яркое солнце. Его спутники исчезли! Должно быть, их уволокли под своды зала, чтобы затем высосать из них жизнь до последней капли.
Ноги у Роканнона подкосились. Он сел прямо на красный полированный пол и, подавляя тошнотворный ужас, попытался решить, что делать дальше. Он должен вернуться в купол и вытащить оттуда Могиена, Яхана и Кьо! При мысли о том, чтобы снова пройти среди этих крылатых «изваяний», чьи благородные головы являются вместилищами настолько выродившихся или особым образом приспособившихся мозгов, что хозяева их практически низведены до уровня насекомых, у Роканнона по спине поползли мурашки. Но сделать это было необходимо. Его друзей необходимо было оттуда извлечь во что бы то ни стало. Интересно, а детеныши и их няньки достаточно крепко спят, чтобы позволить ему выкрасть их «обед»? Нечего задавать самому себе дурацкие вопросы! Сперва нужно проверить стену — если в ней все же нет никаких ворот, то все это бессмысленно: ему не перетащить своих товарищей через это пятиметровое препятствие.
Скорее всего, в этом сообществе три функционально различающихся вида, думал он, бредя по тихой, идеально прямой улице: няньки, строители и охотники, которые спят во внешних помещениях. А серебристые дома, возможно, являются жилищами самок, которые откладывают яйца и высиживают их. Те существа, что поили их водой, должно быть, как раз и есть няньки; они поддерживают жизнь в парализованной добыче, пока детеныши не высосут из нее все соки. Они ведь дали воды даже мертвому Рахо! Как же он сразу не догадался, что они лишены разума? Ему просто хотелось считать их разумными существами, ведь они были так похожи на ангелов! К черту! Какой там «вид номер 4», злобно подумал он, как бы возражая утонувшему справочнику. И тут что-то метнулось через улицу на перекрестке. Это было небольшое коричневое существо, и Роканнон даже не успел как следует разглядеть его, настолько завораживала эта перспектива совершенно одинаковых аккуратных домов. Коричневое существо явно этому городу не принадлежало! Значит, у этих ангелоподобных насекомых есть враги даже в их идеально устроенном улье! Роканнон быстро и уверенно пошел вперед; вокруг царила мертвая тишина. Добравшись до внешней стены, он свернул вдоль нее влево.
Чуть впереди, прижавшись к совершенно гладкому серебристому фундаменту стены, скрючилось одно из коричневых животных. На четвереньках оно было Роканнону примерно по колено. В отличие от большей части здешних существ с низко развитым интеллектом, оно было бескрылым, боязливо прижималось к земле и выглядело совершенно перепуганным, так что Роканнон просто обошел его, стараясь не испугать еще больше, и пошел дальше. Насколько он мог видеть, впереди не было ни калитки, ни ворот.
— Господин мой! — окликнул его слабый голос.
— Кьо! — заорал он, резко оборачиваясь. Гулкое эхо отдалось от стены, но позади никого не было. Лишь те же белые стены, черные тени, прямые линии, тишина…
Маленькое коричневое существо прыжками приблизилось к нему.
— Господин мой! — закричало оно тоненьким голоском. — Господин, о, пойдем, пойдем скорее, господин мой!
Роканнон так и застыл, изумленно на него глядя. Коричневое существо присело прямо перед ним, опершись на сильные задние лапы и переводя дух. Под пушистой шерсткой сильными толчками билось сердце; маленькие черные лапки — или ручки? — были молитвенно сложены. Черные глаза испуганно взирали на него. И оно все время повторяло на ломаном «общем» языке:
— Господин мой…
Роканнон опустился на колени. В голове у него все перемешалось; в конце концов он взял себя в руки и постарался как можно ласковее сказать:
— Я не знаю, как мне называть тебя, маленький…
— О, пойдем, — молило существо, — правители… повелители… Пойдем!
— Другие? Такие же, как я? Мои друзья?
— Друзья! — обрадовалось существо. — Друзья. Замок. Правители, замок, огненный дракон, день, ночь, огонь. О, пойдем!
— Хорошо, пойдем, — согласился Роканнон.
Оно прыгало, как кузнечик, по радиальной улице, потом повело его куда-то вбок, на север, а потом по боковой дорожке вывело к куполу с двенадцатью входами-выходами, где на красных каменных плитах двора по-прежнему лежали все его четверо товарищей. Позже, когда у него было время подумать, он догадался, что просто вышел из купола с другой стороны и в совсем другой дворик, а потому и потерял их.
Там их уже ждали: еще пятеро таких же коричневых существ стояли, точно отправляя какой-то обряд, возле Яхана. Роканнон опустился возле юноши на колени, стараясь казаться меньше ростом, и, как сумел, поклонился существам:
— Приветствую вас, мои маленькие мохнатые друзья!
— И мы тебя приветствуем, — ответили они все разом. Потом один, с черной шерсткой на мордочке, заявил:
— Киемхрир.
— Вас называют киемхрир? — переспросил Роканнон, и они стали быстро кланяться, явно подражая ему. — А меня — Роканнон-Странник. Мы прибыли сюда с севера, из страны Ангьяр. Там есть замок Халлан…
— Замок, — сказал Черномордый. Его писклявый голос дрожал от усердия. Он подумал немного, поскреб лапкой голову и изрек: — Дни, ночи, годы, годы… — Потом еще: — Правители уходят. Годы, годы, годы… Киемхрир уходят нет. — Он с надеждой глянул на Роканнона.
— То есть… киемхрир остаются здесь? — спросил Роканнон.
— Остаются! — выкрикнул Черномордый удивительно громко. — Остаются! Остаются!
И все остальные забормотали в полном восторге:
— Остаются…
— День, — сказал решительно Черномордый, указывая на солнце. — Правители приходят. Уходят?
— Да, мы непременно уйдем. Можете нам помочь?
— Помочь! — сказал коричневый киемхер, точно пробуя новое слово на вкус с явным удовольствием. — Помочь уйти? Правитель останется!
И Роканнон остался: сел и стал наблюдать за своими новыми знакомыми. Тот, с черной мордочкой, свистнул, и вскоре около десятка существ осторожно приблизились к пленникам. «Интересно, — подумал Роканнон, — где в столь упорядоченном, с математической точностью и аккуратностью построенном городе-улье они нашли место, чтобы спрятаться и жить?» Но, совершенно очевидно, они умудрились сделать это и явно имеют свои дома и хранилища, потому что один из них вскоре принес в крошечных черных ручках белый шар, который очень походил на большое яйцо. Собственно, это и была яичная скорлупа, которой пользовались как чашей; Черномордый взял скорлупу и осторожно расширил отверстие в верхнем ее конце. Внутри оказалась густая прозрачная жидкость. Он смазал этой жидкостью оставшиеся от уколов отметины на плечах лежавших без сознания людей; затем существа стали нежно и опасливо приподнимать их головы, а Черномордый вливал понемногу жидкости в рот каждому. Рахо он ничего вливать не стал и даже к нему не прикоснулся. Киемхрир между собой не разговаривали, пользуясь только свистом и жестами, и вообще вели себя очень тихо и с трогательной, почти изысканной вежливостью.
Черномордый подошел к Роканнону и ободряюще сообщил:
— Правитель останется.
— Мне нужно подождать? Конечно, подожду.
— Правитель… — начал было киемхер, указывая на тело Рахо, и запнулся.
— Мертв, — подсказал Роканнон.
— Мертв, мертв, — сказал малыш. И коснулся собственной шеи. Роканнон кивнул.
Двор с серебряными стенами залил яркий солнечный свет. Яхан, лежавший возле Роканнона, глубоко вздохнул.
Киемхрир полукругом уселись на задних лапках вокруг своего предводителя. Обращаясь к нему, Роканнон сказал:
— Маленький друг, могу я узнать твое имя?
— Имя, — прошептал Черномордый. Остальные продолжали молча сидеть в тех же позах. — Лийяр, — выговорил он то слово, под которым Могиен подразумевал сообщество «благородных» и «низкорослых», а справочник выдавал за название «вида II». — Лийяр. Фийя. Гдемьяр. Имена. Киемхрир — не имя.
Роканнон кивнул, размышляя, какой он вкладывает в это смысл. Слово «киемхер» (во множественном числе «киемхрир») на самом деле, как он вспомнил, было всего лишь прилагательным со значениями «быстрый», «ловкий», «гибкий».
У него за спиной вздохнул и ожил Кьо; он шевельнулся, сел, и Роканнон подошел к нему. Маленькие, не имеющие своего имени существа наблюдали за ними своими черными глазами внимательно и спокойно. Поднялся Яхан, за ним очнулся Могиен, которому, видно, вкололи самую большую порцию парализующего вещества, потому что сперва он даже не мог руку поднять. Один из коричневых пушистых малышей застенчиво показал Роканнону, что было бы неплохо растереть Могиену руки и ноги, что Роканнон и проделал, одновременно объясняя своим товарищам, что́ с ними случилось и где они оказались.
— Тот гобелен, — прошептал Могиен.
— О чем ты? — мягко спросил его Роканнон, думая, что он все еще не совсем пришел в себя, и молодой правитель Халлана пояснил:
— Тот гобелен — у нас дома… С крылатыми великанами…
И тут Роканнон вспомнил, как стоял вместе с Хальдре под вышитой на гобелене картиной — сражением светловолосых воинов с какими-то крылатыми людьми — в длинном парадном зале замка Халлан.
Кьо, который внимательно наблюдал за киемхрир, протянул руку. Черномордый тут же подскочил к нему и положил свою крошечную черную беспалую ручонку в изящную продолговатую ладонь Кьо.
— Повелители слов, — тихо промолвил фийян. — Любители слов, пожиратели слов, безымянные, маленький народец с огромной памятью. Неужели вы все еще помните речь Высоких, о киемхрир?
— Речь! Все еще! — воскликнул Черномордый.
Могиен с помощью Роканнона встал. Он казался замерзшим и измученным. Некоторое время он постоял возле мертвого Рахо, чье лицо выглядело просто ужасно при слепящем белом свете солнца, потом вежливо поздоровался с киемхрир и сказал Роканнону, что вроде бы пришел в себя.
— В крайнем случае, — сказал Роканнон, — если в этой стене нет ворот, можно попытаться взобраться на нее, сделав зарубки.
— Посвисти-ка лучше нашим Крылатым, господин мой, — робко предложил Яхан.
Тут было над чем подумать: свисток мог разбудить летающих обитателей купола, а спрашивать совета у киемхрир было бы слишком сложно. Поскольку летающие великаны вроде бы вели исключительно ночной образ жизни, путешественники все же решили попытать счастья. Могиен вытащил из-под плаща тоненькую дудочку, что всегда висела у него на ремне, и легонько дунул в нее; Роканнон даже ничего не расслышал, однако киемхрир вздрогнули. Через двадцать минут над куполом повисла огромная тень, покружила и снова устремилась на север; вскоре вернулись двое Крылатых и, быстро махая крыльями, опустились прямо посредине двора — полосатый зверь Роканнона и серый Могиена. Белого они с тех пор никогда не видели. Возможно, именно его высохшую мумию обнаружил Роканнон в золотистом полумраке купола: летучий кот стал пищей для детенышей этих ангелоподобных насекомых.
Коричневые существа явно боялись крылатых хищников. Элегантность их манер совершенно растворилась в этом страхе, и когда Роканнон попытался поблагодарить их и попрощаться с ними, Черномордый сумел лишь жалобным тоном простонать:
— О, лети, правитель! — стараясь держаться подальше от серой когтистой лапы Крылатого.
В часе лета от города-улья они обнаружили свое кострище, поклажу, плащи и шкуры, которые подстилали на землю во время ночевок. Все было нетронутым. На некотором расстоянии от лагеря валялись трупы трех летучих великанов, а рядом с ними — оба меча Могиена. Один из них был словно откушен у самой рукояти. Оказывается, Могиен ночью проснулся и увидел этих «ангелов», склонившихся над Яханом и Кьо. Один из них укусил его.
— И я сразу утратил способность говорить, — сказал Могиен. Но он все-таки вступил с ними в бой и убил троих, прежде чем парализующее вещество свалило его с ног. — Я слышал, как зовет на помощь Рахо. Три раза он звал меня, а я не мог ему помочь… — И он сел на землю среди поросших травой руин, переживших все имена и все легенды, положил на колени свой сломанный меч и не произнес более ни слова.
Они сложили огромный костер из веток и хвороста и возложили на него тело Рахо, унесенное из этого страшного города-улья; рядом с покойным положили его лук и стрелы. Яхан добыл огонь, и Могиен поджег погребальный костер. Потом они сели на Крылатых — Кьо позади Могиена, а Яхан позади Роканнона — и стали кругами подниматься над столбом дыма, повалившего от жарко вспыхнувшего погребального костра, сложенного на залитой полуденным солнцем вершине холма в этой чужой стране.
И долго еще был им виден тонкий столб дыма над оставшейся позади равниной.
Киемхрир совершенно ясно дали понять, что путешественникам необходимо двигаться дальше и постараться позаботиться о ночлеге и часовых, иначе с наступлением темноты на них снова нападут ангелоподобные «насекомые». Так что ближе к вечеру они спустились на берег ручья, пробивавшегося между двумя тесно прижавшимися друг к другу, поросшими лесом холмами, и устроили себе лагерь в двух шагах от небольшого водопада. Здесь было сыровато, но воздух был чистый, душистый и наполненный птичьим щебетом и прочей музыкой природы — просто душа отдыхала. На ужин товарищам Роканнона удалось поймать настоящий деликатес — каких-то неторопливо двигавшихся в своих раковинах «моллюсков», вкус которых они очень хвалили; однако Роканнон их есть отказался. У «моллюсков» на суставах недоразвитых конечностей и на хвосте сохранились остатки шерсти — это явно были вовсе не моллюски, а самые обыкновенные яйцекладущие, которых на этой планете было особенно много; вполне возможно, даже киемхрир были такими.
— Сам ешь, Яхан, — отмахнулся Роканнон. — Не могу я есть то, что в любую минуту может со мной заговорить! — У него живот сводило от голода, но он отошел и сел рядом с Кьо.
Кьо улыбнулся и потер оцарапанное плечо.
— Если бы можно было слышать, что говорят и все остальные… — пробормотал он.
— Тогда я, наверное, умер бы с голоду, — сказал Роканнон.
— Ну, зеленые-то существа всегда молчат, — сказал фийян, поглаживая ствол деревца с жесткой корой, склонившегося над ручьем. Здесь, на юге, деревья, главным образом хвойные, как раз зацветали, и в лесу было полно пыльцы со сложными и различными запахами. Цветы здесь всегда отдавали пыльцу ветру — как цветущие травы, так и цветущие деревья: здесь не было ни насекомых, ни привычных глазу Роканнона цветов с лепестками. Весна в этом не имеющем своего названия мире вся была зеленой — темно-зеленой, светло-салатовой, — и лишь золотистая пыльца порой пролетала облачком на ветру.
Когда стемнело, Могиен и Яхан легли спать, вытянувшись у еще теплых угольев; костер они решили на ночь не оставлять, чтобы не привлекать внимания давешних «знакомцев». Как и предполагал Роканнон, фийян оказался куда менее восприимчивым к ядам, чем лийяр; он совершенно оправился и с удовольствием остался поболтать с Роканноном, усевшись в темноте на берегу ручья.
— Ты поздоровался с киемхрир так, словно давно и хорошо знаком с ними, — заметил Роканнон, и фийян ответил:
— То, что помнил один из нашей деревни, помнили и все остальные, Странник. А потому нам ведомо так много всяких сказок, слухов и слушков, правдивых историй и небылиц. Кто знает, насколько стары некоторые истории…
— И все-таки об этих летающих великанах ты ничего не знал?
Кьо вроде бы сперва решил не отвечать, но потом все-таки заговорил:
— Фийя не помнят страха. Да и зачем его помнить? Мы свой выбор сделали. «Глиняным» мы оставили ночь, пещеры, мечи, а сами избрали другой путь — предпочли зеленые долины, солнечный свет, деревянные чаши. И поэтому мы считаемся полулюдьми. И мы многое забыли, многое! — Сегодня его голос звучал более решительно, более настойчиво, чем когда-либо, звонкий, перекрывающий даже шум ручья под берегом, на котором они сидели, даже шум водопада в узком горном ущелье. — С каждым днем мы все больше приближаемся к югу, и мне все чаще наяву видится то, о чем я знаю из сказок, которые мой народ так любит. Слишком многие сказки оказались правдой! А ведь мы по крайней мере половину из них успели забыть! О маленьких любителях слов, этих киемхрир, мы знаем из древних песен, которые поем вместе мысленно, но вот о летучих великанах мы забыли совсем. Мы, фийя, помним только друзей, а не врагов. Помним солнечный свет, а не тьму. И я, фийян, иду вместе со Странником на юг, прямо в мир наших легенд, и Странник не несет с собой меча, но мечтает услышать голос своего врага. Я еду верхом вместе с тем, кто переплыл океан Ночи, кто видел наш мир висящим, точно прекрасный синий камень, в черной пустоте. Я ведь только половинка человека. Я не могу уйти дальше холмов, окружающих мою долину. Я не могу пойти с тобой в эти высокие горы, Странник!
Роканнон легонько коснулся плеча Кьо. И фийян сразу же успокоился и притих. Они сидели и слушали журчание бегущей воды, грохот водопада, смотрели, как звезды серым отблеском отражаются в воде ручья среди кусков плавника и водоворотов желтоватой пыльцы с цветущих деревьев. Холодна как лед была эта вода, бегущая с южных гор.
Дважды в течение следующего дня видели они сверху далеко на востоке купола и расходящиеся от них, точно спицы в колесе, прямые улицы городов-ульев. В ту ночь они дежурили по двое. К началу следующей ночи они были уже далеко в предгорьях, и всю ночь дул ветер и лил дождь, и весь следующий день они тоже летели под дождем. Когда же рассеялись мрачные тучи, стало видно, что холмы с обеих сторон обступили высокие мрачные вершины. Миновала еще одна дождливая ночь, проведенная почти без сна на вершине холма под руинами очередной старинной башни, и поздним утром, миновав перевал, они вылетели в залитое солнцем пространство над уходящей к югу обширной долиной, за которой в туманной дымке виднелись далекие горы.
Теперь они летели все время прямо; справа, точно верстовые столбы, высились белые вершины. Долина казалась им широкой зеленой дорогой; ветер был прохладный, золотистый от пыльцы, и Крылатые неслись на этом ветерке, точно просвеченные солнцем листья. В нежную весеннюю зелень внизу как бы вставлены были темно-зеленые самоцветы деревьев и кустов; над ними легкой сероватой дымкой проплывал туман. Крылатый Могиена вдруг сделал круг и пошел вниз; Кьо показал Роканнону на раскинувшуюся внизу деревушку. Спускаясь на золотистом ветре, они увидели, что деревушка удачно расположена у подножия холма, возле нее протекает ручей, все вокруг залито солнечным светом, и из маленьких печных труб идет дымок. Стадо домашних Крылатых паслось за деревней, а в самом ее центре, в кругу маленьких домиков с разноцветными крышами и веселыми светлыми крылечками, высились пять огромных деревьев. Путешественники ступили на землю, и фийя, застенчивые и смеющиеся, вышли им навстречу.
Жители деревушки плохо говорили на «общем» языке; они вообще не привыкли говорить вслух. И все-таки путешественникам казалось, что они наконец вернулись домой, когда вошли в эти светлые, полные воздуха жилища и отведали вкусных кушаний из полированных деревянных мисок. Наконец-то можно было отдохнуть после скитаний по диким краям, от дождей, от ветра — отдохнуть и вкусить доброжелательного гостеприимства маленьких хозяев этого селения. «Странный народец, эти фийя, — думал Роканнон, — уклоняющийся от прямого общения, неуловимый, непоследовательный, но исключительно доброжелательный». Кьо назвал свой народ «полулюдьми», хотя сам Кьо уже не был одним из них. Он выглядел в точности как они, — в чистой новой одежде, которую они ему дали, — так же двигался, так же жестикулировал, но все же, стоя с ними рядом и окруженный ими, он заметно выделялся среди прочих фийя. Может быть, потому, что был для них чужаком и не мог как следует говорить с ними «без слов»? А может, из-за дружбы с Роканноном он настолько переменился, что стал совсем другим существом — более одиноким, более замкнутым, более печальным и более самодостаточным — целым человеком, а не его «половинкой»?
Фийя сумели описать путникам местонахождение своей деревушки. За большим горным хребтом на западе лежала пустыня; им следовало лететь дальше на юг над долиной, стараясь держаться восточных гор, — лететь еще далеко, пока гряда сама по себе не повернет к востоку.
— А разве там нет перевалов? — спросил Могиен, и маленькие человечки заулыбались и сказали, что, конечно же, есть.
— А вы знаете, что за страна лежит за этими перевалами?
— Но они так высоко в горах, и там так ужасно холодно! — вежливо уклонились фийя от ответа.
Путешественники отдыхали в деревне два дня и две ночи, а потом снова двинулись в путь, нагруженные поклажей — дорожными сухариками и вяленым мясом, которое с удовольствием приготовили для них фийя, любящие делать подарки. Через два дня пути они добрались до другой деревушки маленького народца, где их снова приняли так радушно, точно они были здесь не чужаками, а родными людьми, возвращения которых все давно ждали. Стоило Крылатым коснуться земли, как множество фийя, мужчины и женщины, бросились им навстречу, здороваясь с Роканноном, который первым спрыгнул на землю: «Приветствуем тебя, Странник!» Это его озадачило, и все еще несколько удивленный, он вдруг догадался, что это вовсе не его прозвище; просто слово «олхор» имеет такое значение — «путник, странник, путешественник», — а ведь они и есть странники! И все-таки именно фийян Кьо дал ему это прозвище.
Еще через день во время вполне спокойного полета над долиной ему вдруг пришел в голову один вопрос, который он тут же задал Кьо:
— Скажи, а в твоей деревне тебя никак больше не называли? Было ли у тебя какое-нибудь собственное имя?
— Меня называли «пастух», или «младший братец», или «бегун» — я очень быстро бегал.
— Но ведь все это прозвища, описательные слова, такие же, как «странник». Вы, фийя, мастера давать прозвища. Вы каждого сразу награждаете какой-нибудь меткой кличкой — Властелин Звезд, Носитель Мечей, Золотоволосая, Повелитель Слов. Я думаю, ангьяр переняли свою любовь к прозвищам именно у вас. А все-таки неужели собственных имен у вас нет?
— Властелин Звезд, Великий Путешественник, Пепельноволосый Носитель Сокровища, — сказал Кьо и улыбнулся, — а что, собственно, ты называешь именем?
— Пепельноволосый? Я что же, поседел?…Нет, не могу я дать тебе точное определение человеческого имени. Мое имя было дано мне при рождении — Гаверел Роканнон. Вот я его произнес, но в нем не содержалось никакого описания моих качеств, и тем не менее я назвал себя. И когда я вижу какое-нибудь новое для меня дерево, я спрашиваю тебя, или Яхана, или Могиена, поскольку ты отвечаешь нечасто, — как оно называется, каково его имя. И не успокаиваюсь, пока это имя не узнаю.
— Что ж, дерево — это дерево; как и я — фийян; как и ты… а кто ты?
— Но ведь есть и какие-то различия! В каждой деревне я спрашиваю: как называются эти горы на западе, которые вы из своей деревни видите всю свою жизнь, и фийя отвечают: «Это горы, Странник!»
— Ну да, горы, — подтвердил Кьо.
— Но ведь есть и ДРУГИЕ горы! Вон, на востоке, горы пониже, хотя тянутся вдоль той же самой долины. Как же вы отличаете один горный хребет от другого, одно живое существо от другого — без имен?
Обхватив руками коленки, фийян смотрел на сияющие в солнечном свете западные вершины гор. И Роканнон через некоторое время понял, что ответа ему не дождаться.
Задули более теплые ветры, и долгие дни стали еще длиннее; лето наступало, а они с каждым днем все дальше и дальше продвигались к югу. Поскольку Крылатые летели с двойной нагрузкой, путешественники не спешили и часто останавливались на день-два, чтобы самим поохотиться и дать возможность поохотиться летучим котам. Но вот горная цепь, тянувшаяся с восточной стороны долины, начала сворачивать к востоку; было видно, что там она встречается с прибрежной грядой, которая и преградила им путь к морю. Зелень долины, точно волны прибоя выплескивавшаяся на холмы предгорий, здесь померкла. Только значительно выше появились зеленые и зелено-бурые пятна альпийских лугов; потом остались только серые скалы и каменистые осыпи; и наконец, чуть ли не на полпути к небесам засверкали исхлестанные ветрами белоснежные горные вершины.
Высоко в предгорьях они обнаружили деревушку фийя. Резкий холодный ветер хлестал по крышам легких домишек, гнал клубы синего печного дыма по улицам, испещренным полосами длинных вечерних теней. Как и всегда, принимали их любезно и радушно, подали свежей воды и вкусного мяса, зелень на деревянных блюдах; в домиках было тепло и уютно; пропыленную одежду путников выстирали и вытряхнули; Крылатых заботливо накормили, и живая, как ртуть, малышня принялась гладить и ласкать их. После ужина для гостей танцевали четыре прекрасные девушки; танцевали они без музыки, но их движения были так легки и грациозны, что танцовщицы казались бестелесными, воздушными существами, игрой света и тени в отблесках костра, ускользающими, летучими призраками. Роканнон с довольной улыбкой глянул на Кьо, который, как всегда, сидел рядом с ним. Фийян тоже посмотрел на него, как-то очень мрачно, и вдруг сказал:
— Я останусь здесь, Странник.
Роканнон с трудом подавил рвущиеся из горла возражения и продолжал смотреть, как танцовщицы плетут прихотливый нематериальный рисунок танца воздушными своими движениями в неверном свете костра. Они точно создавали свою собственную музыку — из тишины, из ощущения необычности. Отблески огня на деревянных стенах тоже будто танцевали — меняли очертания, подпрыгивали, изгибались…
— Было предсказано: Странник сам выберет себе друзей. На время, правда.
Роканнон не понял, сам ли он это сказал, или Кьо, или то говорила его память. Он помнил эти слова, помнил их и Кьо. Девушки закончили танец и разошлись; тени их быстро пробежали по стенам вверх, золотом вспыхнули распущенные длинные волосы. Танцовщицы, у которых, как и у света и тени, не было собственных имен, замерли, застыли. Вот и у них с Кьо кончился период их совместной жизни — сложный рисунок его был завершен, оставалось лишь поставить точку; далее лежала тишина.
За тяжело вздымающимися крыльями полосатого зверя Роканнон видел каменистую осыпь на склоне, круто уходящем вниз; ущелье было таким узким, что Крылатый чуть ли не задевал валуны, стремясь поскорее добраться до перевала. Роканнон пристегнул бедра особыми седельными ремнями, потому что порой налетали такие неожиданно сильные порывы ветра, что Крылатый терял равновесие. Защитного костюма он не снимал, чтобы не замерзнуть. За плечами Роканнона сидел Яхан, закутавшийся во все имевшиеся у них шкуры и плащи, но все равно совершенно закоченевший; Яхан даже специально пристегнул себя ремнями за руки к седлу, потому что уже не доверял их хватке. Могиен, летевший далеко впереди на своем не так сильно нагруженном Крылатом, переносил холод и высоту гораздо лучше Яхана, и ему, судя по всему, даже радостно было вступить в эту схватку с неприступными вершинами.
Пятнадцать дней назад покинули они последнюю из деревушек фийя, попрощались с Кьо и полетели дальше, в сторону громоздившихся в небесах горных вершин, где, как им казалось, имелся наиболее удобный коридор в этой неприступной скалистой стене. Фийя не сумели как следует указать им путь; стоило только заговорить о переходе через горы, как маленькие человечки тут же умолкали и трусливо прятали глаза.
Первые дни все шло хорошо, но по мере того, как они забирались выше в горы, Крылатые начинали все быстрее и быстрее уставать, ибо разреженный воздух не обеспечивал их легкие нужным количеством кислорода, к тому же стала мешать еще и холодная неустойчивая погода. В последние три дня они вряд ли покрыли более пятнадцати километров, да и то летели почти вслепую. Люди оставались голодными, отдавая почти все вяленое мясо Крылатым; сегодня утром Роканнон отдал зверям последнее, что оставалось в дорожных сумках. Если до вечера они не минуют перевал, то придется вернуться назад, в лесистую местность, где можно будет поохотиться и отдохнуть, а потом, естественно, начать все сначала. Похоже, сейчас они были на верном пути, но с восточных вершин дул пронзительный и холодный ветер, да и небо стало заволакивать белой мглой. Но Могиен упорно летел вперед, так что Роканнон заставил своего Крылатого следовать за ним. Он уже почти забыл, зачем ему нужно было перебраться через эти горы, помнил только, что должен попасть туда, на юг. Однако собственного мужества для выполнения этой задачи ему уже не хватало. Теперь он в этом отношении зависел от Могиена.
— По-моему, твое царство здесь, — сказал он молодому правителю Халлана вчера вечером, когда они обсуждали свой дальнейший маршрут, и Могиен, глядя на величественные ледяные пики, на бездонные пропасти, на скалы, снег и бескрайние небеса, ответил, как всегда, чуть надменно и спокойно:
— Да, это мое царство.
Сейчас он окликнул Роканнона, и тот попытался пришпорить своего Крылатого, силясь сквозь намерзшие на ресницах снежинки разглядеть проход в бесконечном хаосе каменистых склонов и осыпей. Вот он! Конек крыши этого мира: неожиданно как бы распались два склона, и в этом проеме Роканнон увидел обширную белую равнину — перевал. По обе стороны от этого коридора исхлестанные ветрами вершины упирались, казалось, прямо в небеса. Роканнон почти нагнал Могиена и видел теперь его беспечное лицо, слышал высокий пронзительный клич воина-победителя. Он продолжал лететь следом за Могиеном над белой равниной под белыми облаками, а вокруг уже плясали снежинки — не падали, а просто кружились в веселом танце, ведь это здесь была их родина, их дом. Полумертвый от голода и усталости, Крылатый Роканнона захлебывался при каждом взмахе крыльев. Могиен немного придержал своего серого, чтобы они не потеряли его из виду за снеговой завесой, но продолжал вести их вперед, и они старались не отставать.
И вдруг в мерцающей снежной мгле что-то блеснуло, легкое светлое пятнышко — солнце! Бледно-золотистые снежные просторы расстилались внизу. Потом вдруг этот волшебный сияющий мир исчез, и Крылатого подхватил мощный поток воздуха. Далеко внизу, очень далеко, сквозь легкую дымку виднелись крошечные долины, озера, посверкивал язык ледника, темнели зеленые пятна лесов. Крылатый под Роканноном качнулся и стал падать, подняв в воздух крылья. Он падал как камень, так что Яхан даже закричал от страха, а Роканнон закрыл глаза и ухватился покрепче за седло.
Крылья заработали снова, потом вздрогнули, остановились, снова заработали; падение замедлилось, перешло в осторожный спуск и прекратилось совсем. Крылатый, весь дрожа, упал, поджав лапы, на каменистую землю. Рядом серый Могиена пытался найти местечко поровнее, чтобы улечься. Могиен, соскочив с седла, кричал:
— Мы прошли его! Прошли! — Его смуглое живое лицо победоносно сияло. — Теперь мое царство по обе стороны этого хребта, Роканнон!.. Сегодня, пожалуй, прямо здесь и переночуем. А завтра Крылатые смогут поохотиться ниже по склону, в лесах, а мы постараемся спуститься пешком. Пошли, Яхан.
Яхан, скорчившись, сидел на заднем седле и был не в состоянии двинуться с места. Могиен вытащил его из седла и помог лечь в укрытии под огромным валуном. Хотя полуденное солнце светило вовсю, тепла оно давало маловато, не больше, чем Большая Звезда, и казалось замерзшим кристалликом света в этом мглистом небе юго-западной стороны; а ветер стал еще холоднее. Пока Роканнон распрягал Крылатых, Могиен, правитель Халлана, старался как-то помочь своему слуге, как-то отогреть замерзшего Яхана. Костер разжечь было не из чего — они еще не достигли зоны лесов. Роканнон стащил с себя защитный костюм и заставил Яхана надеть его, не обращая внимания на слабые и сердитые протесты ольгья. Сам же пока завернулся в шкуры. Крылатые и люди сбились в кучу, чтобы хоть немного согреться, а потом разделили остаток воды и сухариков, которыми их снабдили фийя. Ночь всплыла с лежащих внизу долин. Появились звезды, точно выпущенные этой тьмой на свободу, и две наиболее яркие луны зажглись в небесах — казалось, на расстоянии вытянутой руки.
Глубокой ночью Роканнон вдруг очнулся от крепкого сна. Все было залито звездным и лунным светом. Кругом стояла мертвая тишина. И было адски холодно. Яхан схватил его за руку и что-то лихорадочно зашептал. Роканнон посмотрел, куда указывал юноша, и увидел на валуне, выше по склону, какую-то тень — точно темный промельк на фоне звездного неба.
Как и та тень, которую они с Яханом видели тогда в прериях, далеко отсюда, тень была огромной и странно расплывчатой. Даже когда он смотрел прямо на нее, то смутно видел звезды, просвечивавшие насквозь, а потом вдруг тень куда-то бесследно исчезла. Слева от того места, где она только что была, сияла Хелики, опять убывающая и потому светившая довольно слабо.
— Да это просто лунный свет, Яхан, — прошептал Роканнон. — Ты постарайся уснуть. Просто тебе что-то привиделось, потому что у тебя жар.
— Нет, — спокойно промолвил рядом с ним Могиен. — Ему не привиделось, Роканнон. То была моя смерть.
Яхан сел; его трясло.
— Нет, господин мой, не твоя, это невозможно! Я видел эту тень и раньше, на равнинах, когда тебя с нами не было… И Странник тоже видел!
Призвав на помощь остатки здравого разума, научной умеренности и прежних жизненных правил, Роканнон попытался их урезонить:
— Не болтайте глупостей!
Но Могиен его будто не слышал.
— И я видел ее на равнинах — она искала меня. И еще два раза в горах. Чья еще это может быть смерть, если не моя? Твоя, Яхан? Может, ты у нас благородный ангья? Где же твой второй меч?
Больной Яхан в отчаянии попытался что-то пролепетать, но Могиен продолжал:
— И это не смерть Роканнона, потому что он еще не достиг своей цели. Человек может умереть где угодно, но собственную смерть правитель встречает только в своем царстве. И она ждет его в тех местах, что принадлежат ему одному, — на поле боя, или в зале его замка, или в конце пути. А здесь — мое царство. Из этих гор пришли мои далекие предки, и я вернулся назад. Мой второй меч был сломан в битве. Слушай, смерть: я наследник Халлана, Могиен, — узнаешь меня?
Легкий пронзительный ветерок пролетел над скалами. Валуны громоздились выше по склону, между ними ярко светили звезды. Один из Крылатых вздрогнул и всхрапнул.
— Тихо! — прикрикнул на него Роканнон. — Все это глупости. Успокойтесь и спите…
Но после этого он и сам не мог спать, а когда открывал глаза, ненадолго забывшись в полудреме, то видел, что Могиен сидит, прижавшись к боку своего серого, спокойный и ко всему готовый, и внимательно вглядывается в ночную тьму.
Ночь сменилась светом дня, и они отпустили Крылатых, чтобы те поохотились в лесах, а сами пошли вниз пешком. Они все еще находились на очень большой высоте, значительно выше зоны лесов, так что ощущали себя в безопасности только до тех пор, пока не переменится погода. Но не прошло и часа, как они поняли: Яхану самому вниз не спуститься. Задача была не такой уж сложной, но напряжение и усталость взяли над юношей верх: он просто не держался на ногах, не говоря уж о том, чтобы ползти по осыпям или висеть над пропастью, что им все же иногда делать приходилось. Еще один день передышки в защитном костюме Роканнона мог бы, пожалуй, несколько восстановить его силы, но это означало, что им придется еще одну ночь провести на высокогорье, без огня и укрытия и даже без еды. Могиен взвесил все «за» и «против», хотя, пожалуй, не слишком долго раздумывал, и предложил Роканнону остаться с Яханом в укрытой от ветра и залитой солнцем впадине; сам же он решил поискать более удобный спуск, где они смогли бы нести Яхана, или, по крайней мере, присмотреть такое место, где они могли бы укрыться от снега и ветра.
Когда он ушел, Яхан, лежавший в полуобморочном состоянии, попросил напиться. Фляжка была пуста. Роканнон велел юноше лежать смирно и вскарабкался метров на пять выше по скалистому склону, где в тенистой впадинке осталось еще немного снега. Подъем оказался труднее, чем он ожидал, и ему пришлось лечь и перевести дыхание. Он лежал на камнях и тяжело хватал ртом светлый чистый воздух; сердце билось в груди.
Послышался какой-то шум, который Роканнон сперва принял за биение собственного пульса. Потом рядом с собой заметил тонкую струйку воды и сел. Крошечный теплый ручеек стекал, исходя паром, по языку слежавшегося потемневшего снега. Роканнон поискал глазами его исток и увидел черную дыру под нависающим утесом: пещера! Пещера! На большее они и надеяться не могли — так утверждал его рациональный разум, хотя почему-то Роканнону было удивительно трудно сейчас удержаться на самом краю темной иррациональной пропасти — панического ужаса. Он сидел среди камней не шевелясь, охваченный самыми худшими подозрениями.
Прямо над ним в безоблачном небе сияло солнце, освещая серые скалы. Снежные горные вершины скрывал ближайший утес, а земли внизу — огромное белое облако тумана. Здесь не было ничего, совсем ничего на этой пустынной серой кромке мира, кроме него самого и черного разверстого зева пещеры среди валунов.
Довольно долго просидев без движения, он встал и пошел вперед, перешагнул через дымившийся среди камней ручеек и заговорил с тем, кто, как он знал отлично, ждал его внутри.
— Я пришел, — сказал он просто.
Тьма внутри чуть шевельнулась, и обитатель пещеры появился у ее входа.
Он был похож на «глиняных» — такой же приземистый и бледнолицый; однако чем-то напоминал и фийя — хрупкостью, ясным светом глаз. В общем, что-то взяв у обоих этих народов, он, однако, остался отличным от них. Волосы у него были белые. Голос и на голос-то похож не был — ибо звучал где-то в мозгу Роканнона, а уши слышали лишь негромкий свист ветра; да и слов никаких незнакомец вроде бы не произносил. И тем не менее он явно спросил Роканнона, чего тот хочет.
— Не знаю, — сказал Роканнон громко, охваченный страхом, но за него без слов ответила его твердая решимость: «Я пойду дальше на юг и найду своего врага, а потом его уничтожу!»
Свистел ветер; теплый ручеек весело болтал у его ног. Двигаясь неторопливо и легко, обитатель пещеры чуть посторонился, и Роканнон, нагнувшись, вошел в ее темный зев.
«Что ты дашь мне за то, что я дал тебе?»
«А что я должен отдать, о Древний?»
«То, что тебе дороже всего и что тебе отдавать хочется меньше всего».
«У меня нет ничего своего в этом мире. Что же могу я отдать?»
«Какую-нибудь вещь; или жизнь; или удачу; или свой глаз; или надежду; или возвращение в дорогое тебе место — точно называть не нужно. Ты и так выкрикнешь имя или название этого, когда его у тебя больше не будет. Ну, отдашь мне это по доброй воле?»
«Отдам, о Древний».
Наступила тишина, только слышно было, как воет ветер. Роканнон снова нагнулся и вышел из темной пещеры. Когда он выпрямился, красный свет ударил ему прямо в глаза — это был холодный рассвет над серо-багровым морем облаков.
Яхан и Могиен спали, обнявшись, в той самой низинке, где он оставил Яхана, под грудой шкур и плащей. Они не пошевелились, когда Роканнон подполз к ним.
— Проснитесь, — сказал он тихонько.
Яхан сел, лицо его в красном свете зари выглядело голодным и совсем юным.
— Странник! А мы думали… что ты ушел… мы думали, ты упал…
Могиен тряхнул своей желтой гривой, словно прогоняя остатки сна, и с минуту смотрел на Роканнона. Потом хрипло сказал, и в голосе его звучала нежность:
— Хорошо, что ты вернулся, Властелин Звезд, друг мой. Мы тебя ждали.
— Я встретил… я разговаривал с…
Могиен поднял руку, призывая его к молчанию:
— Ты вернулся. Я рад этому. Ну что, мы идем на юг?
— Да.
— Хорошо! — сказал Могиен.
И в этот миг Роканнону вовсе не показалось странным, что Могиен, который до сих пор вроде бы вел его за собой, теперь разговаривает с ним, как подданный со своим повелителем.
Могиен подул в свисток, но, хотя они ждали долго, Крылатые не явились. Они прикончили последнюю порцию питательных сухариков фийя и снова двинулись вниз. Тепло защитного костюма явно пошло Яхану на пользу, и Роканнон настоял, чтобы тот его пока не снимал. Молодому ольгья нужна была еда и настоящий отдых, чтобы вернуть силы, но в целом он пока мог продержаться, а им непременно нужно было спешить: следом за таким красным восходом почти наверняка придет непогода. Идти было не слишком трудно, но продвигались они медленно и очень устали. На середине пути, где-то уже ближе к полудню, появился один из Крылатых: серый Могиена выплыл из-за раскинувшегося внизу леса. Они нагрузили Крылатого седлами и упряжью, а также шкурами — все это они сейчас несли на себе, — и он полетел с ними рядом, то над ними, то чуть ниже, как ему больше нравилось, иногда издавая звонкий клич, призывая своего полосатого дружка, который все еще охотился и пировал в лесах.
Примерно в полдень они достигли огромного гранитного «лба», по которому спуститься было почти невозможно. Они обвязали друг друга веревкой и поползли.
— С воздуха ты мог бы разглядеть и другую тропу, получше, Могиен, — сказал Роканнон. — Жаль, что не пришел и второй Крылатый. — У него было такое чувство, будто им нужно очень спешить; хотелось поскорее убраться с этого открытого участка горы и спрятаться среди деревьев.
— Твой Крылатый был слишком утомлен, когда мы его наконец отпустили; может, он до сих пор и не поел как следует. Мой все-таки нес не такую тяжесть. Я слетаю и посмотрю, какой ширины этот утес; может быть, мой Крылатый сумеет перенести нас всех троих, если тут всего несколько раз крыльями махнуть.
Он свистнул, и серый все с той же покорностью, которая не переставала удивлять Роканнона в столь крупном и прожорливом хищнике, подлетел к хозяину и аккуратно приземлился прямо на крутой склон, по которому они сползали. Могиен вскочил на него, громко, победоносно крикнул и полетел куда-то вбок; светлые волосы его вспыхнули на солнце, которое уже исчезало за грядой облаков.
По-прежнему дул холодный пронизывающий ветер. Яхан, скорчившись, прижался к скале и закрыл глаза. Роканнон устроился на крошечном выступе, глядя вдаль, на горную гряду, за которой, как он чувствовал, слабо мерцало в солнечных лучах море. Он не мог охватить взором все это неясное бескрайнее пространство, которое то и дело скрывали набегавшие облака и клочья тумана, но смотрел в одну точку, на юг, чуть восточнее той линии, на которой они сейчас находились. Он даже глаза закрыл. Прислушался — и услышал.
Странный дар получил он от обитателя пещеры, хранителя теплого источника в безымянных горах. Дар этот был больше, чем все то, о чем он мог бы попросить. Там, в темноте пещеры, его научили пользоваться всеми своими чувствами так, как он и другие земляне могли лишь мечтать, наблюдая подобные, очень редкие, свойства у представителей других миров, но к чему сами были абсолютно не способны, если не считать коротких всплесков озаренья да крайне редких исключений из общего правила. Стараясь сохранить в себе человека, Роканнон испуганно шарахался от той невероятно могущественной силы, которой хранитель источника обладал сам и которую предлагал другим. Дело в том, что в пещере он научился слышать чужие мысли, но только одного «вида» живых существ, обитающих во Вселенной: голоса своих врагов!
С помощью Кьо он уже постиг самые начатки телепатического общения; однако ни малейшего желания проникать в мысли своих товарищей он не испытывал, особенно в том случае, когда они не знают, о чем думает он сам. Понимание должно быть обоюдным для обеих сторон, если хочешь сохранить верность и любовь.
Но тех, кто убил его товарищей и нарушил мирный договор, тех, за кем он шпионил, кого он искал, он теперь слышал хорошо. И, сидя на этом гранитном «лбу», слушал мысли людей, находившихся далеко отсюда, в казарменных строениях, разбросанных на огромной территории среди округлых холмов, там, куда им было идти еще не меньше сотни километров. Невнятный разговор, шум, далекие ссоры, бурные споры, всплески эмоций… Он не знал, какой из голосов предпочесть; у него уже голова кружилась от невероятного объема различных сведений; он слушал — как младенец слушает взрослых, еще не различая их голоса. Те, кто рожден с глазами и ушами, должны научиться видеть и слышать, должны научиться выбирать конкретное лицо из множества перевернутых вверх ногами изображений, выбирать одно значение из множества слившихся в невнятный гомон слов. Хранитель источника обладал таким даром, о котором Роканнон когда-то лишь слышал в одном из миров, — умении распознавать в других телепатические способности; и он научил Роканнона, как ограничивать и направлять эти способности в себе, однако времени было мало, и он не успел научить его как следует пользоваться этим даром, не успел дать ему попрактиковаться. У Роканнона голова шла кругом от чужих и чуждых ему мыслей и чувств; тысячи чужаков толпились сейчас у него под черепом. Слов разобрать он не мог. «Разговор без слов» — так ангьяр называли это умение, сами им не обладая. То, что он «слышал», было не речью, а намерениями, мечтами, всякими иными чувствами, даже физическим восприятием чего-то — словом, разумно-чувственным восприятием действительности множеством различных людей, и все эти ощущения и чувства пересекались сейчас у него в мозгу, оставляя ужасные следы: страх или зависть, удовлетворение или желание спать, дикое, невыносимое головокружение, полупонимание, полуощущение… И вдруг из всего этого хаоса вынырнуло нечто совершенно ясное и отчетливое — контакт был более определенным, чем если бы Роканнону на обнаженное плечо кто-то положил свою теплую руку. Кто-то шел к нему: какой-то человек, вошедший с ним в телепатический контакт, ощутивший его мысленное присутствие. Вместе с этим ощущением возникли второстепенные — высокая скорость движения, ощущение замкнутого пространства, любопытство, страх…
Роканнон открыл глаза, глядя прямо перед собой, словно вот-вот увидит лицо того человека, чьи мысли он только что прочел. Он был близко; Роканнон был уверен, что он близко, и подходит еще ближе. Но ничего не было видно — только прозрачный воздух да все ниже опускавшиеся облака. На ветру уже кружились первые легкие снежинки. Слева от него небо закрывал огромный кусок скалы, преградившей им путь. Яхан подполз к Роканнону, глядя на него с испугом. Но успокоить Яхана он не мог, ибо присутствие того человека тяготило его, и он не мог нарушить контакт.
— Вон там… там… воздушный корабль, — пробормотал он хрипло, словно во сне. — Там! — Там, куда он указывал, не было ничего, только воздух да облака. — Там! — снова прошептал Роканнон.
Яхан, снова глянув туда, куда показывал Странник, вскрикнул. Прямо из-за утеса вылетел Могиен на сером Крылатом, а за ним, довольно далеко, за клочьями облаков виднелась более крупная черная тень, которая то повисала в воздухе, то начинала снова медленно приближаться к ним. Могиен скользнул вместе с потоком воздуха вниз, не замечая летящего предмета; лицо его было повернуто к горе, он искал своих товарищей — две крошечные фигурки среди гранита и облаков.
Черный предмет быстро увеличивался в размерах; он приближался к ним, лопасти винта со скрежетом и стуком вращались в горной тиши. Роканнон видел вертолет менее отчетливо, чем — мысленно — того человека, что был внутри. Он испытывал непонятное пока соприкосновение мыслей и чувств, сильный, ничему не подчиняющийся, неукротимый страх. Он шепнул Яхану: «Прячься!», но сам даже пошевелиться не смог. Вертолет точно обнюхивал скалу, клочья облаков отлетали от вращающегося винта. Даже видя, как он подлетает совсем близко, Роканнон смотрел на него как бы изнутри, даже не сознавая, что смотрит сейчас на эту скалу и себя самого глазами того, чужого человека, и видит на скале две маленькие фигурки, и страх, страх одолевает его… Вспышка огня, горячий болезненный удар, — боль Роканнон почувствовал в своем собственном теле, непереносимую боль. Мысленный контакт был прерван, точно его сдуло ветром. Роканнон снова стал самим собой и еле держался на крошечном гранитном выступе, прижимая правую руку к груди, задыхаясь, видя, как вертолет подлетает еще ближе, а лопасти винта вращаются с сухим оглушительным треском и лазерное оружие, установленное в носовой части, нацелено прямо на него.
Справа с порывом ветра и клочьями облаков вылетел серый крылатый зверь, верхом на котором сидел человек, кричавший громко и победно — точнее, Могиен не кричал, а громко хохотал. Один удар могучих серых крыльев — и Крылатый был брошен навстречу повисшей в воздухе машине, прямо ей в лоб. Раздался скрежет металла, который, казалось, вот-вот прервется ужасающим воплем, и тут же пространство перед Роканноном опустело.
Люди, прижавшиеся к скале, в ужасе смотрели перед собой. Ни звука не доносилось из пропасти, только проплывали, кружась, клочья облаков.
— Могиен!
Роканнон громко звал его, но ответа не было. Только боль, страх, тишина.
Дождь грохотал по крыше. В комнате стоял полумрак, дышать было легко.
Над его постелью склонилась женщина, чье лицо было ему хорошо знакомо — гордое, милое, темнокожее лицо в венце золотистых волос.
Он хотел сказать ей, что Могиен погиб, но слов этих произнести не мог. Он лежал, тоскуя, и все пытался решить загадку: он помнил, что Хальдре из Халлана была уже пожилой женщиной, седовласой, а эту, золотоволосую, он тоже знал, но когда-то давно, она уже умерла, да и видел он ее лишь однажды — на планете, находящейся в восьми световых годах отсюда, когда его еще звали Роканнон, а не Странник…
Он снова попытался что-то сказать.
— Ш-ш-ш, — сказала она и прибавила на «общем» языке, хотя и с легким акцентом: — Лежи спокойно, господин мой. — Она осталась рядом и сама ответила на его незаданный вопрос: — Это замок Бренья. Ты пришел сюда с еще одним человеком по снегу, с высоких гор. Ты чуть не умер и до сих пор еще очень болен. У нас еще будет время поговорить…
Да, времени было достаточно, и оно текло как бы мимо него под мирный шум дождя.
На следующий день, а может, чуть позже, пришел Яхан, очень исхудавший, прихрамывающий, с незажившими еще следами обморожения. Но еще более странным была в нем новая манера вести себя — какая-то униженная покорность. Они немного поговорили, и Роканнон спросил, сам смущаясь:
— Ты что же, Яхан, боишься меня?
— Я постараюсь не бояться, господин мой, — заикаясь, пообещал юноша.
Когда Роканнон смог встать и спуститься в парадный зал замка, тот же благоговейный ужас был написан на всех лицах, что обернулись к нему, хотя все это были смелые и великодушные лица. Золотоволосые, темнокожие, высокие люди — старинная раса, от которой впоследствии отделилось и племя ангьяр, откочевавшее на север по морскому побережью. Это были настоящие лийяр, Хозяева Земли, самые древние обитатели этих южных предгорий и холмистых равнин.
Сперва он решил, что кажется им странным из-за своей внешности — темных волос, светлой кожи, — но Яхан был таким же, а Яхана они совсем не боялись. Хотя и обращались с юношей как с равным, что необычайно радовало и смущало бывшего раба из замка Халлан. А вот с Роканноном они обращались как с верховным правителем, чуть ли не как с божеством.
Единственной, кто разговаривал с ним, как с обыкновенным человеком, была Гейн, невестка и наследница старого хозяина замка, вдовствующая уже несколько месяцев; ее светловолосый маленький сынишка бо́льшую часть дня находился при ней. Ребенок был застенчивым, однако Роканнона совсем не боялся, напротив, очень к нему привязался и вечно задавал множество вопросов о горах, о северных землях, о море. Роканнон старательно отвечал. А мать мальчика всегда внимательно прислушивалась к их разговорам, безмятежная и ласковая, как солнечный свет, и порой оборачивалась, чтобы улыбнуться Роканнону, и лицо ее было так хорошо ему знакомо, хотя здесь он увидел эту женщину впервые.
Наконец Роканнон не выдержал и спросил Гейн, что они, собственно, думают о нем в замке Бренья, и она ответила честно:
— Они думают, что ты бог.
И употребила то самое слово, которое он давно уже взял на заметку, еще в толенской деревушке: педан.
— Но я вовсе не бог! — сказал он чуть ли не сердито.
Она даже рассмеялась.
— А почему они так решили? — продолжал допытываться он. — Неужели боги лийяр все седые, со скрюченными, изуродованными руками?
Лазерный луч, которым все-таки успел поразить его вертолетчик, разворотил ему правое запястье, так что он практически не мог управлять всей рукой.
— Почему бы и нет? — снова улыбнулась Гейн и с достоинством вздернула подбородок. — Но главным образом — потому, что ты спустился с гор.
Некоторое время он переваривал эти слова.
— Скажи мне, госпожа моя, а ты знаешь о… хранителе источника?
Лицо ее тут же помрачнело.
— Нам известны об этом древнем народе только легенды, созданные очень давно. Девять поколений правителей Бреньи сменили друг друга с тех пор, как Иоллт Высокорослый ушел в горы и вернулся оттуда совсем другим человеком. Мы так и поняли: ты с ними тоже встречался, с Древнейшими…
— Как вы об этом догадались?
— Во сне ты бредил и все твердил о какой-то цене, о цене того дара, который получил, о Великой Цене. Иоллт тогда тоже заплатил… Ценой была твоя правая рука, не правда ли, господин мой? — спросила Гейн и вдруг смутилась, однако смотрела ему прямо в глаза.
— Нет. Я бы отдал обе руки, чтобы спасти то, что я потерял.
Он встал и подошел к окну. Комната располагалась в башне, и оттуда открывался вид на прекрасную холмистую равнину между далеким еще морем и горами. Сверху, с предгорий, на склонах которых высился замок Бренья, текла, извиваясь, река, становясь постепенно шире и ярко блестя среди более низких холмов на равнине, а потом исчезала в туманной дали, где лишь угадывались очертания деревень, возделанных полей и башен замков меж синих дождевых туч и проблесков ясного синего неба.
— Более прекрасной земли я в жизни не видел! — вырвалось у него. Он все еще думал о Могиене, который никогда уже не увидит своей древней родины.
— Для меня она уже не так прекрасна, как прежде.
— Почему же, госпожа моя?
— Из-за пришельцев!
— Расскажи мне о них.
— Они пришли в конце прошлой зимы; многие прилетели на больших воздушных кораблях; их оружие способно было сжечь все вокруг. Никто у нас и понятия не имел, из каких краев они сюда явились; никаких преданий о них не существовало. Теперь все земли между рекой Вьярн и морем захвачены ими. Они перебили или согнали с насиженных мест жителей целых восьми поместий. Мы, живущие в предгорьях, стали их пленниками; мы не осмеливаемся спуститься даже на наши старые пастбища, чтобы откормить скот. Мы сперва пытались сражаться с пришельцами. И моего мужа Ганинга они сожгли из своего смертоносного оружия. — Она быстро глянула на изуродованную, обожженную руку Роканнона и умолкла. Потом неуверенно продолжила: — Он… его убили во время первой оттепели, и за его смерть еще никто не отомстил. Мы склоняем головы и обходим стороной собственные владения — мы, Хозяева Земли! И нет такого человека, который смог бы отплатить проклятым пришельцам за смерть Ганинга!
«О святой гнев», — думал Роканнон, слыша в голосе Гейн отзвуки победоносного клича погибшего правителя Халлана.
— Они заплатят, госпожа моя, заплатят дорого. И за все. Ты ведь давно поняла, что никакой я не бог, но неужели ты считаешь меня обычным человеком?
— Нет, господин мой, — промолвила она. — Обычным я тебя не считаю.
Дни проходили за днями, долгие дни долгого лета. Белые вершины над замком Бренья поголубели, злаки в полях дали урожай, который убрали, а поля вспахали снова и засеяли, и вот уже тучные колосья опять наливались соком, когда однажды в полдень Роканнон сидел с Яханом во дворе замка и смотрел, как тренируют парочку молодых Крылатых.
— Знаешь, я ведь опять собираюсь на юг, — сказал Роканнон. — Но ты, Яхан, останешься здесь.
— Нет, Странник! Позволь мне пойти с тобой…
Яхан оборвал себя, вспомнив, возможно, тот туманный берег, где когда-то, горя жаждой приключений, не послушался Могиена. Роканнон усмехнулся и сказал:
— Лучше я пойду один. Так или иначе, это не займет много времени.
— Но я ведь поклялся служить тебе, Странник. Пожалуйста, позволь мне пойти с тобой!
— Все клятвы теряют силу, когда забываются имена. Ты поклялся верно служить Роканнону, но — по ту сторону гор. А в этой земле никаких рабов нет, и нет здесь человека по имени Роканнон. Прошу тебя как друга, Яхан, больше никому ничего не говори и меня ни о чем не проси, а просто оседлай завтра на заре халланского Крылатого.
Верный Яхан еще до восхода стоял во дворе, держа под уздцы Крылатого — того самого, полосатого. Зверь вскоре сам прилетел вслед за ними в замок Бренья, полузамерзший и умирающий от голода. Теперь шерсть его лоснилась, он был полон сил, урчал от нетерпения и помахивал своим полосатым хвостом.
— А ты надел свою вторую кожу, Странник? — шепотом спросил Яхан, пристегивая ноги Роканнона ремнями. — Говорят, эти пришельцы стреляют огнем по любому, кто пролетает вблизи их владений.
— Надел.
— Но меча-то не взял?..
— Нет. Меча не взял. Послушай, Яхан, если я не вернусь, найдешь в моей комнате сумку, а в ней кусок ткани, на которой… нарисовано много всяких вещей, например, изображена эта местность. Если кто-нибудь из представителей моего народа когда-нибудь прилетит сюда, отдай это им, хорошо? И ожерелье Семли тоже лежит в сумке. — Лицо Роканнона потемнело, и он на мгновение отвернулся. — Отдай его госпоже Гейн. Если, конечно, я сам не вернусь. Прощай, Яхан. Пожелай мне удачи.
— Пусть сгинут твои враги, не оставив наследников, — со свирепым видом выкрикнул Яхан, не скрывая слез, и выпустил поводья. Крылатый взмыл в теплое, почти бесцветное, будто выгоревшее летнее небо, развернулся, громко хлопая сильными крыльями, и, подхваченный северным ветром, исчез за ближними холмами. Яхан долго смотрел ему вслед. И долго еще после того, как Роканнон скрылся из виду и взошло солнце, высоко над землей в окне башни маячило смуглое милое женское лицо.
Странное то было путешествие: он летел в места, которых никогда не видел, но которые хорошо знал как бы изнутри благодаря сотням впечатлений других людей, которые «читал» теперь его мозг, так что он получил вполне адекватное представление о местности и существующих среди обитателей базы отношениях. Сто дней Роканнон провел в непрерывных тренировках, неподвижно сидя в своей комнате в замке Бренья, он учился воспринимать и анализировать полученную таким путем информацию, узнавая точное расположение каждого строения, каждого опорного пункта вражеской военной базы. И благодаря прямому воздействию чужого восприятия и собственной способности эстраполировать полученную информацию отлично знал теперь, что представляет собой эта база, зачем она там расположена, как попасть на ее территорию и где найти то, что ему нужно.
Однако оказалось удивительно трудно после стольких дней упорных занятий телепатией полностью отказаться от нее; как только он подлетел достаточно близко, ему пришлось полностью подавить в себе эту способность и пользоваться только обычными органами чувств — ушами, глазами — да собственной смекалкой. Случившееся тогда на гранитном «лбу» послужило ему суровым уроком: на близком расстоянии особо чувствительные индивиды способны ощутить твое телепатическое присутствие, хотя и неявно, скорее как тревожное предчувствие или страх. Он ведь тогда просто «притянул» вертолетчика к своей скале, точно попавшуюся на крючок рыбину, хотя сам вертолетчик, вероятнее всего, даже не понял, что заставило его лететь именно этим путем и стрелять по людям, прильнувшим к гранитному «лбу». И теперь, вступая на огромную территорию базы в одиночку, Роканнон не хотел, чтобы кто-либо обратил на него внимание; пусть его никто не замечает — ведь он явился сюда «аки тать в ночи».
На закате он привязал своего Крылатого на поляне в лесу, потом пешком спустился с холма и через несколько часов уже подходил к группе строений возле обширной забетонированной взлетной площадки для ракет. Ракета, правда, там была только одна, ею явно пользовались редко, поскольку завезены уже были все необходимые материалы и люди. Бессмысленно было бы вести войну с помощью обычных транспортных ракет, когда до ближайшей цивилизованной планеты восемь световых лет пути.
База была огромной, прямо-таки пугающих размеров, причем бо́льшая часть ее территории и построек была отведена под казармы. Восставшие теперь почти всю свою армию сосредоточили здесь. Пока Лига зря тратила время, разыскивая смутьянов на их родной планете, они готовились к войне, обосновавшись на этой безымянной планете в полной уверенности, что здесь их никто не найдет. Роканнон успел уже узнать, что некоторые из огромных казарм сейчас пусты; контингент солдат и техников был, видимо, несколько дней назад послан на соседнюю планету, которую они, возможно, уже завоевали или же просто убедили ее население стать их союзниками. Но эта группа войск не вернется еще по крайней мере лет десять. Жители планеты Фарадей всегда были чрезвычайно самоуверенными. Должно быть, в этой войне они одерживают победу за победой. Для того чтобы действительно угрожать безопасности Лиги Миров, им не хватало только такой вот хорошо засекреченной военной базы, где имелось шесть тяжелых суперсветовых бомбардировщиков.
Роканнон выбрал такую ночь, когда из всех четырех лун только маленький, некогда притянутый планетой астероид Хелики светил в небе до полуночи. Когда он приблизился к ряду ангаров, похожих на цепь черных рифов на ровной серой поверхности этого бетонного моря, его не заметили, и он не ощущал рядом ничьего присутствия. Ограды не было, практически не было и постовых. Сторожевые функции выполняли роботы, которые обшаривали космическое пространство вокруг планет системы Фомальгаут. Да и в конце концов, чего им было бояться со стороны каких-то аборигенов, живущих в бронзовом веке?
Хелики светила вовсю, когда Роканнон вышел из тени, отбрасываемой ангарами, но почти скрылась за горизонтом, когда он достиг своей цели: перед ним стояли шесть суперсветовых ракет — точно шесть угольно-черных огромных яиц, укрытых маскировочной сетью, едва различимой в темноте. Деревья рядом, на опушке Виарнского леса, казались игрушечными.
Теперь Роканнону необходимо было вновь воспользоваться своими телепатическими способностями — вне зависимости от того, опасно это или нет. Он застыл в тени деревьев, напряженный, настороженный, стараясь заставить зрение и слух работать на полную мощность, и одновременно попытался мысленно проникнуть внутрь яйцевидных кораблей, обойти их вокруг. Он знал — по рассказам обитателей замка Бренья, — что в каждой из ракет сидит наготове пилот, сидит и ночью и днем, так что в случае необходимости корабли в любую минуту могут взлететь — возможно, в сторону Фарадея.
Такая необходимость, видимо, могла возникнуть только в одном случае: если центр управления базой, расположенный в четырех милях отсюда, у восточной границы территории, будет захвачен восставшими или же подвергнется бомбардировке. В таком случае пилоты всех кораблей должны мгновенно переместить их в безопасное место, пользуясь ручным управлением, ибо эти суперсветовики, подобно всем прочим космическим кораблям, имели и ручное управление, не зависящее от внешних условий и достаточно уязвимого компьютерного центра, связанного с источником питания. Однако взлететь на таком корабле означало совершить самоубийство; такого «путешествия» не выдержало бы ни одно живое существо. Так что каждый из этих пилотов был не только одержим страстью к математике, но и являлся фанатиком, готовым пожертвовать собственной жизнью. То были действительно избранные. Но даже избранных снедала скука — приходилось вечно сидеть и ждать маловероятного мгновения, когда блеснет яркой вспышкой их слава. На одном корабле, как определил Роканнон, было в эту ночь два человека. Оба были погружены в глубокие раздумья, склонившись над расчерченной на квадраты доской. Роканнон сопоставил эти данные с тем, что уже не раз мысленно наблюдал в предыдущие ночи, и догадался: они же играют в шахматы! Но мысли его уже понеслись дальше, к другому кораблю. Сейчас тот корабль был пуст!
Он быстро перебежал по серой, окутанной ночной дымкой бетонной площадке, скрываясь за отдельными деревцами, к пятому по счету кораблю, взобрался по трапу и нырнул в незапертый люк. Внутри этот корабль не был похож ни на один из знакомых ему. Он весь, казалось, состоял из гнезд для управляемых ракет, из пусковых установок, из компьютерных устройств и реакторов — какой-то кошмарный лабиринт смерти, где коридоры были достаточно широки для прохождения ракеты, способной стереть с лица планеты огромный город. У этого корабля, поскольку он весьма необычным способом проходил сквозь время и пространство, не было ни носа, ни хвоста, да и вообще в его конструкции, с первого взгляда, не было никакой логики; к тому же Роканнон не сумел прочитать надписи на пульте управления. И рядом не было ни одного живого существа, чьи знания он мог бы мысленно использовать как руководство к действию. Двадцать минут он потратил на то, чтобы отыскать сам пульт управления, методично осматривая помещение корабля, подавляя волнение и страх, заставляя себя не «включать» свой телепатический дар, чтобы отсутствующий в корабле пилот не ощутил ни малейшего беспокойства.
Лишь на мгновение, когда он наконец обнаружил и пульт управления, и ансибль и даже уже уселся перед ним, позволил он себе мысленно покинуть этот корабль и отправиться на соседний, где неуверенная рука пилота застыла в раздумье над белым слоном. Он тут же отключился. Запомнив координаты, которые обозначены были на приборной доске ансибля, он быстро заменил их другими — координатами исследовательской базы Лиги Миров в Кергелене. Это были единственные координаты, которые он всегда помнил, так что ему не нужен был никакой справочник. Он включил ансибль, и пальцы его забегали по клавиатуре.
Действовал он довольно неуклюже, одной левой, здоровой рукой; на небольшом темном экране вспыхивали буквы, составляя слова послания, одновременно возникавшего на экранах и в далеком городе на той планете, что находилась отсюда в восьми световых годах пути:
«Лиге Всех Миров. Срочно. Военная база мятежников с планеты Фарадей находится на Фомальгауте-II, на Юго-западном континенте планеты. Координаты: 28 градусов 28 минут северной широты, 121 градус 40 минут западной долготы, до ближайшей крупной реки около 3 километров на северо-восток. База замаскирована, однако с воздуха должна быть заметна как четыре квадрата из двадцати восьми казарм и ангаров на пусковой площадке; взлетная полоса расположена с востока на запад. Шесть суперсветовых бомбардировщиков находятся не на самой базе, а на открытой площадке к юго-западу от основного ракетодрома, на опушке леса; они тщательно закамуфлированы и снабжены светопоглощающими устройствами. Прошу не наносить беспорядочных ударов по местности — жители планеты не являются союзниками мятежников. Я, Гаверел Роканнон, руководитель этнографической экспедиции на Фомальгауте-II и единственный из ее участников, уцелевший после нападения мятежников на наш корабль, передаю эти сведения с борта вражеского суперсветовика. До рассвета осталось около пяти часов».
Ему очень хотелось прибавить: «Дайте мне хотя бы часа два, чтобы выбраться отсюда», но он этого не сделал. Если фарадейцы его поймают, то обо всем сразу догадаются и, вполне возможно, перенесут свои суперсветовики в другое место. Он выключил ансибль и восстановил на его приборной доске прежние координаты. Пробираясь к выходу по огромным чудовищным коридорам, он снова мысленно проверил обстановку на соседнем корабле. Шахматисты встали из-за стола и ходили по кораблю. Он побежал — одинокая фигурка в полутемных безликих помещениях и соединяющих их коридорах. Сперва ему показалось, что он заблудился, не там свернул, однако вылетел он прямо к люку, мгновенно ссыпался по трапу и бросился сломя голову вдоль гигантского корабля, потом вдоль второго такого же и нырнул в лес.
Оказавшись в спасительной тени деревьев, Роканнон рухнул на землю, совершенно обессиленный. В груди жгло огнем, черные ветки над головой, казалось, совсем сомкнулись, и даже лунный свет не проникал сквозь них. Чуть переведя дыхание, он поспешил прочь — мимо ракетодрома, дальше, дальше, тем же путем, каким пришел сюда, по лесу, по холмам, и только свет снова взошедшей Хелики помогал ему видеть, куда он ступает, пока не взошла вторая луна, более яркая — Фени. Казалось, он не идет, а стоит на месте — время уходило с каждой секундой. Если они нанесут бомбовый удар по базе, пока он так близко от нее, ударная волна или всепожирающее пламя непременно нагонят его, и он изо всех сил продирался сквозь заросли и тьму, испытывая страх, который подавить было уже невозможно, и каждую секунду ожидая, что сзади вспыхнет чудовищный смертоносный свет. Но почему, почему же они медлят?
Еще далеко было до рассвета, когда Роканнон добрался до холма с раздвоенной вершиной, где оставил своего Крылатого. Зверь, раздраженный тем, что ему пришлось просидеть на привязи всю ночь, когда кругом полно отличной дичи, даже зарычал на Роканнона, но тот лишь обессиленно прислонился к его теплому плечу и немножко почесал Крылатого за ухом, вспоминая Кьо.
Потом он вскочил в седло и попытался заставить Крылатого взлететь, что удалось не сразу. Зверь довольно долго лежал в позе сфинкса и не желал подниматься. Наконец он встал, протестующе подвывая, и побрел по земле на север, причем со сводившей Роканнона с ума медлительностью. Холмы и поля, заброшенные деревушки и огромные деревья уже стали видны довольно отчетливо, но только когда из-за восточных холмов выполз белый краешек солнца, Крылатый наконец взлетел, отыскал подходящий поток воздуха и поплыл в бледном свете зари над землею. Роканнон то и дело оглядывался. Но позади ничего не было — только мирные земли да туман в устье реки на западе. Он мысленно прислушался к тому, что творится в стане врага, и ощутил их мысли и предутренние сны — все шло как обычно.
Он сделал все, что мог. Надо было быть полным дураком, чтобы рассчитывать, что он сможет как-то помешать неизбежному. Что может один человек против целого народа, решившего разжечь войну? Совершенно измученный, без конца пережевывая свое позорное поражение, Роканнон мчался в сторону замка Бренья. Больше ему некуда было идти. Больше он уже не удивлялся тому, почему Лига так медлит с ударом. Они вообще не станут наносить удар. Они решили, что это просто ловушка, обман, или же, что вполне возможно, он просто забыл координаты Кергелена; в конце концов, одна неверно набранная цифра — и его послание полетело в пустоту. И ради этого погибли Рахо, Иот, Могиен? Ради посланного в никуда сообщения? А он останется здесь, в вечной ссылке, бесполезный, беспомощный, чужой…
В конце концов, это-то как раз не важно. Он — всего лишь одиночка. Судьба одного-единственного человека не имеет значения…
«А что же тогда имеет?»
Невыносимо было вновь вспоминать это! Он еще раз оглянулся — просто чтобы не видеть маячившего перед ним лица Могиена — и с криком прикрыл изуродованной рукой глаза: ярчайший свет высоченным столбом вспыхнул вдруг на равнине у него за спиной.
В вое и яростных порывах поднявшегося вслед за тем ветра перепуганный Крылатый бросился было вперед, потом резко пошел вниз и рухнул на землю. Роканнон выскочил из седла и бросился рядом с ним, закрыв голову руками. Но от одного он не мог защитить себя — нет, не от этого света, а от тьмы, что ослепила вдруг его душу, принеся ему единовременное ощущение гибели тысяч людей. Смерть, смерть, смерть — всюду смерть, и все это сразу же болью отдалось в его собственном теле и душе. А потом настала тишина.
Роканнон поднял голову и прислушался. И услышал ее, эту тишину.
На закате достигнув замка Бренья, Роканнон спустился на двор, слез с Крылатого и остановился с ним рядом — усталый седой человек с опущенной головой. Все светловолосые обитатели замка моментально собрались вокруг него и стали спрашивать, что это за громадный пожар случился на юге и правда ли то, что рассказывают: будто все пришельцы разом погибли. Странно было видеть их — только что собравшихся вокруг него, но уже знающих то, что и сам он только что узнал. Он поискал глазами Гейн. Увидев ее лицо, он обрел наконец дар речи и сказал, запинаясь:
— То место, где жили враги, уничтожено полностью. Сюда они больше не вернутся. Правитель вашего замка Ганинг отомщен. Как и правитель замка Халлан — мой друг Могиен. И все твои братья, Яхан; и жители деревни Кьо; и мои друзья. Все враги теперь мертвы.
Люди расступились перед ним, и он вошел в замок один.
Вечером, через несколько дней после этих событий, ясным голубым вечером, наступившим после грозовых дождей, Роканнон прогуливался с Гейн по мокрой еще террасе, и она спросила его, уедет ли он из замка Бренья. Он долгое время молчал. Потом заговорил:
— Не знаю. Яхан, по-моему, хотел бы вернуться на север, в Халлан. Здесь есть несколько человек, которые с удовольствием отправились бы в подобное путешествие с ним вместе. А Хозяйка замка Халлан ждет известий о своем сыне… Но Халлан — не дом мне. У меня вообще нет дома в этом мире. Я не принадлежу ему.
Она уже знала немного, кто он такой, а потому спросила:
— А твои соплеменники разве не прилетят за тобой?
Он окинул взором прекрасную страну, расстилавшуюся перед ним, сверкавшую в сумерках ленту реки и сказал:
— Возможно. Через восемь лет. Смерть они могут послать мгновенно, а вот жизнь прилетать не торопится… Да и кто они, мои соплеменники? Я уже не тот, что был раньше. Я сильно переменился; я пил из того источника, что высоко в горах. И я бы никогда больше не хотел оказаться там, где вновь могу услышать голоса моих врагов.
Они прошли рядом, в молчании, семь шагов до парапета башни, и Гейн, посмотрев в синеву небес, окаймленную темной громадой гор, сказала:
— Останься с нами.
Роканнон ответил не сразу.
— Останусь. На время.
Но оказалось — навсегда. Когда на планету вновь прилетели корабли Лиги и Яхан повел одну из исследовательских групп на юг, в замок Бренья, чтобы отыскать там Роканнона, он был уже мертв и обитатели замка оплакивали своего господина. Прибывших встретила вдова Роканнона, высокая и светловолосая, с великолепным сапфировым ожерельем на шее. И Роканнон так и не узнал, что Лига Миров дала этой планете его имя.
В самые первые десятилетия деятельности Лиги Земля еще посылала свои космические корабли в бесконечно долгие экспедиции за границы мира, уже заселенного экспедициями Хайна и исследованного до мелочей. Они искали истинно неизведанные, новые земли. Все известные миры объединялись вокруг Хайна, а землян (самих, кстати, открытых и спасенных хайнцами) это не устраивало: им хотелось вырваться из семьи и жить особняком. Им хотелось открыть нечто совершенно новое. Хайнцы, как терпеливые, чадолюбивые родители, поощряли эти поиски и даже субсидировали корабли и экипажи (как, впрочем, и для некоторых других миров, входящих в Лигу).
Всех добровольцев, из которых формировались экипажи «Запредельного Поиска», объединяло одно: нормальными их назвать было никак нельзя.
Ну как можно назвать нормальным человека, отправляющегося за тридевять земель добывать информацию, которая попадет на Землю лишь пять-десять веков спустя? Ведь в те времена еще не пользовались ансиблем, и потому из-за космической интерференции мгновенная связь была возможна лишь в пределах ста двадцати световых лет; так что исследователи запредельного были полностью изолированы. К тому же они понятия не имели, что могут застать на Земле, когда вернутся (если, конечно, вернутся). Да ни один человек, проживший хоть какое-то время в Лиге, будь он в здравом уме, ни за какие блага мира не согласился бы добровольно отправиться на несколько веков в кругосветное путешествие по Вселенной. Вот поэтому в поисковики шли люди, стремящиеся уйти от действительности, неудачники и отщепенцы. И все поголовно они имели психические отклонения.
И вот десять таких ненормальных однажды поднялись на борт челнока, отправляющегося из космопорта в Смеминге. Все три дня лету к своему будущему кораблю, «Гаму», они потратили на довольно неловкие попытки завязать знакомство и сблизиться. («Гам» — слово из таукитянского — пренебрежительное обращение к детям или животным; что-то вроде «щенок».) В команде было два китянина, два хайнца, одна белденианка и пятеро землян.
Корабль был построен на Тау Кита, но арендован земным правительством.
На четвертые сутки челнок пришвартовался к «Гаму», и члены его разношерстного экипажа, стремясь попасть на борт, начали один за другим, извиваясь, протискиваться в узкий переходник — насмерть перепуганные сперматозоиды, возмечтавшие оплодотворить Вселенную. Челнок отчалил, и навигатор вывел «Гама» на курс. Несколько часов его еще можно было разглядеть из Смеминга, а потом корабль, отойдя на расстояние нескольких сотен миллионов миль, прощально померцал и… внезапно исчез.
Когда десять часов двадцать девять минут или же двести пятьдесят шесть лет спустя «Гам» вновь появился в космическом пространстве, он теоретически должен был оказаться в районе звезды КГ-Е-96651. Там он и оказался, что подтверждала ярко сверкавшая по курсу золотая точка. Где-то внутри сферы радиусом в четыреста миллионов километров должна была находиться и зеленоватая планетка, определенная в китянской лоции как Мир-4470. Теперь оставалось ее только найти. Это было так же просто, как переворошить четырестамиллионокилометровый стог сена в поисках зеленоватой иголки. Задача осложнялась тем, что двигаться в пределах звездной системы на скорости, даже приближенной к световой, было чревато взрывом как КГ-Е-96651, так и Мира-4470, не говоря уже о самом «Гаме». Поэтому корабль был вынужден ползти на ракетном приводе, делая не больше ста тысяч миль в час. Но математик-навигатор Аснанифоил был твердо уверен в том, что знает, где должна быть искомая «иголка», и обещал добраться до нее в течение десяти земных суток. Тем временем члены команды все еще притирались друг к другу.
— Видеть его больше не могу! — взорвался, брызгая слюной, Порлок — специалист по точным наукам (химия плюс физика, астрономия, геология и т. д.). — Этот тип просто чокнутый. Не представляю себе другой причины, по которой он оказался в «Поиске», кроме той, что наши большие начальники решили провести над нами эксперимент по выживанию. Как на морских свинках.
— В хайнских лабораториях мы обычно предпочитали хомяков, — мягко заметил хайнец Маннон (гуманитарные науки: психология плюс психиатрия, антропология, экология и т. д.). — Я имею в виду — вместо морских свинок. Но конечно, мистер Осден — явление исключительное. Это первый случай полнейшего излечения от синдрома Рендера — одного из подтипов инфантильного аутизма. До сих пор считалось, что этот психоз неизлечим. Великий земной аналитик Хаммергельд предположил, что в данном случае причиной аутизма является сверхразвитая способность к эмпатии. На основе этой теории он разработал специальный курс процедур, и первым пациентом, прошедшим этот курс, был мистер Осден. Он жил у доктора Хаммергельда до восемнадцати лет, и терапия, как видите, оказалась успешной.
— Успешной?!
— Естественно. Он полностью избавился от аутизма.
— Но он же абсолютно невыносим!
— Видишь ли, — бросив кроткий взгляд на пузырьки слюны в усах Порлока, продолжал Маннон, — когда встречаются два незнакомца — ну, к примеру, ты и мистер Осден, — тут же неосознанно вступает в действие твоя защитная реакция; она воздействует на твое поведение, манеры, делает их подспудно агрессивными, а ты настолько привыкаешь к подобной системе отношений, что начинаешь считать ее совершенно естественной. Мистер Осден, будучи острым эмпатом, прекрасно все это ощущает. Его собственные эмоции мешаются с твоими, причем до такой степени, что он сам уже не может различить, что лично его, а что — только твое. Подчеркиваю, что твоя реакция на незнакомого человека абсолютно нормальна, и вполне естественно, что тебе может в нем что-то не понравиться — ну там манера одеваться, форма носа или мало ли еще что… Но дело в том, что Осден-то все это чувствует, и, поскольку его аутизм в процессе терапии был полностью снят, ему ничего не остается, как прибегнуть к крайней форме защитной реакции — агрессии, которую, между прочим, спроецировал на него (пусть и непреднамеренно) именно ты.
Маннон, похоже, завелся надолго, и Порлок его перебил:
— Что бы ты там ни говорил, ничто не дает человеку права быть сволочью.
— Так он что, может подслушивать наши чувства? — всполошился второй хайнец в команде — биолог Харфекс.
— Это действительно сходно со слухом, — вступила в разговор, не отрывая глаз от кисточки, при помощи которой она тщательно покрывала ногти флюоресцентным лаком, Оллероо — ассистент специалиста по точным наукам. — На ушах-то у нас нет век, и мы не можем слушать или нет по собственному желанию. Вот так же и с эмпатией — ее не отключишь одним волевым импульсом. Он вынужден воспринимать наши эмоции, хочет сам того или нет.
— А что, он и наши мысли читать может? — испуганно оглядывая остальных, прерывающимся голосом спросил инженер Эсквана.
— Нет, — фыркнул Порлок. — Эмпатия и телепатия — не одно и то же! Телепатия — миф. Никто на это не способен.
— Верно, — с вкрадчивой улыбкой поддакнул Маннон. — Вот только незадолго до отлета с Хайна мне на глаза попался очень интересный рапорт с одного из недавно вновь открытых миров: этнолог Роканнон сообщал в нем, что явился свидетелем применения представителями местной мутировавшей гуманоидной расы определенной техники телепатии. Что самое интересное, так это то, что подобной технике можно научиться. Я, правда, читал не весь рапорт, а его краткий обзор в одном из журналов, однако…
И Маннон снова завелся как минимум на полчаса. Но остальные уже успели заметить, что, пока он токует, на его фоне прекрасно можно говорить о своих делах: он словно и не замечал ничего.
— Так почему же он все-таки нас так ненавидит? — спросил Эсквана.
— Да разве может хоть кто-нибудь тебя ненавидеть, душка Андер? — хихикнула Оллероо, мазнув ноготь его большого пальца светящимся ядовито-розовым лаком.
Инженер вспыхнул и расплылся в смущенной улыбке.
— Но он именно так себя и ведет, словно всех нас ненавидит, — вернулась к теме координатор Хайто — хрупкая женщина с ярко выраженным азиатским типом лица и совершенно не соответствующим подобной внешности резким, низким и сиплым голосом молодой лягушки-быка. — Ну хорошо, допустим, он страдает от нашей неосознанной враждебности, но тогда зачем ему усугублять ее своими постоянными нападками на нас? Прости, Маннон, но я невысокого мнения о терапии доктора Хаммергельда; аутизм все же много приемлемее в общении, чем…
Но тут она прикусила язык: в дверях кают-компании стоял Осден.
Он казался не человеком, а наглядным пособием по анатомии. Его кожа была неестественно белой и настолько тонкой, что все кровеносные сосуды просвечивали сквозь нее: словно карта на ватмане, исчерченная голубыми и красными дорогами. Его адамово яблоко, мускулатура вокруг рта, кости и связки выступали буграми настолько, что каждая деталь воспринималась в отдельности, будто специально подготовленный муляж для изучения строения человеческого тела. Волосы у него были буро-рыжими, цвета запекшейся крови, а брови и ресницы можно было разглядеть только при самом ярком освещении. Он не был настоящим альбиносом, и поэтому его глубоко запавшие глаза не были красными, но ни серыми, ни голубыми назвать их тоже было нельзя. Они вообще не имели цвета — их взгляд был прозрачен и чист, словно ледяная вода в проруби. Да и все лицо было лишено какого бы то ни было выражения — как анатомический рисунок или лик манекена.
— Согласен, — фальцетом заявил он. — Любой возврат к аутизму был бы для меня приемлемее, нежели постоянная пытка задыхаться в вони ваших дешевых и вторичных чувствишек. Почему от тебя так несет ненавистью, а, Порлок? Что, не можешь выносить самого моего вида? Так поди займись онанизмом, как прошлой ночью, — это хоть как-то улучшит исходящие от тебя вибрации… Кто, черт побери, переложил мои записи? Не смейте трогать моих вещей! Никто из вас! Я этого не потерплю!
— Осден, — спокойно прогудел своим густым низким басом Аснанифоил, — ну почему ты такая сволочь?
Андер Эсквана в ужасе закрыл лицо руками, словно заслоняясь от этой кошмарной сцены. Оллероо, напротив, уставилась на Осдена равнодушным взглядом — мол, она здесь так, сторонний наблюдатель.
— Что вам не по вкусу? — проговорил Осден. Он даже не смотрел в сторону Аснанифоила и вообще старался, насколько ему это позволяло тесное помещение, держаться на максимальном расстоянии от остальных. — На себя посмотрите: с чего мне вдруг ради вас менять свой характер?
Харфекс, человек сдержанный и осторожный, ответил:
— Не вдруг. Нам предстоит несколько лет провести в обществе только друг друга. У нас было бы намного меньше проблем, если бы…
— До вас что, до сих пор не дошло, что вы мне все до лампочки? — бросил Осден, сгреб свои пленки с записями и вышел.
Эсквана вдруг резко обмяк в кресле и мгновенно заснул. Аснанифоил начал чертить в воздухе волнистые линии, беззвучно бормоча «ритуальную арифметику».
— Его присутствие на борту нельзя объяснить иначе как диверсией нашего большого начальства. Теперь я в этом убедился окончательно, — горячо зашептал на ухо координатору Харфекс, беспокойно оглядывая через ее плечо остальных. — Они заранее запланировали провал нашей миссии.
Порлок уставился мокрыми от слез глазами на пуговицу от ширинки, которую он бессмысленно вертел в руках.
— Я же говорила вам, что все они тронутые, а вы посчитали это преувеличением.
Но в то же самое время их никак нельзя было назвать полностью сумасшедшими и невменяемыми. «Запредельный Поиск» старался все-таки подбирать в свои команды людей достаточно образованных, культурных и умеющих вести себя в обществе. Им ведь все же предстояло провести очень много времени в тесноте корабля, и потому требовались люди, способные терпимо, с пониманием отнестись к депрессиям, маниям, фобиям и капризам других, чтобы в коллективе поддерживались близкие к нормальным отношения. По меньшей мере большую часть пути. Осдена, однако, трудно было назвать интеллигентным человеком, он не имел специального образования — так, нахватался без всякой системы знаний в различных областях наук, — а уживаться с другими не только не умел, но, похоже, и не желал учиться. Он попал в экспедицию только потому, что обладал уникальным даром — способностью к сверхэмпатии, или, говоря проще, он был природным биоэмпатическим реципиентом широкого профиля.
Его талант не был избирательным: Осден воспринимал волны эмоциональных вибраций от всего, что вообще способно чувствовать. Он мог разделить и вожделение белой крысы, и боль раздавливаемого таракана, и фототропию мотылька. Вот большое начальство и решило, что в чуждых мирах будет очень удобно иметь под рукой человека, способного воспринять, кто и что здесь чувствует вообще и по отношению к экспедиции в частности. Осдена даже удостоили особого звания — сенсор.
— Что такое эмоция, Осден? — как-то спросила его Томико Хайто, все еще пытаясь завязать с ним дружеские отношения. — Ну, что ты там можешь воспринять своей сверхэмпатией?
— Омерзение, — ответил он в своей обычной раздражающей манере слишком тонким для нормального мужчины голосом. — Психические испражнения представителей животного царства. Я уже по уши провалился в ваше дерьмо.
— Я только попыталась, — как можно спокойнее заметила она, — что-то узнать о тебе. Ну, какие-нибудь факты…
— Какие факты? Ты пыталась залезть в меня. Чуток побаиваясь, чуток любопытствуя, а в остальном — с преогромным отвращением. Навроде того, как распотрошить дохлого пса, чтоб понаблюдать, как в нем копошатся глисты. Так вот, заруби себе на носу, что мне это непотребно. Я желаю быть один! — Его кожа пошла красно-фиолетовыми пятнами, а голос взлетел до визга. — Катайся в своем дерьме одна, ты, желтая ведьма!
— Да успокойся же, — сказала она, еле сдерживаясь, и почти сбежала в свою каюту.
Да, он, конечно же, был прав, описав мотивы ее поведения с такой точностью; да, ее вопросы были только преамбулой к дальнейшему разговору, слабой попыткой заставить его заинтересоваться. Ну и что в этом плохого? Разве подобная попытка является актом неуважения к кому бы то ни было? Правда, в тот момент, когда она задавала их, в ней действительно было маловато искреннего интереса; она скорее жалела его: бедный, озлобленный, высокомерный ублюдок, мистер Освежеванный, как прозвала его Оллероо… Интересно, какого же отношения он к себе ждет, продолжая вести себя подобным образом? Любви, что ли?
— Я думаю, он просто не в состоянии перенести, когда кто-то его жалеет, — предположила Оллероо, не отрывая глаз от полировки ногтей.
— Но он же тогда не способен ни с кем установить нормальные человеческие отношения. Все, чего добился доктор Хаммергельд, — так это развернул его аутизм внутрь его…
— Бедный мудак, — вздохнула Оллероо. — Томико, а ты не будешь против, если Харфекс забежит сегодня вечером на пару минут?
— А ты что, не можешь пойти к нему в каюту? Мне уже обрыдло торчать в кают-компании, любуясь этой ошкуренной горькой редькой.
— Вот. Ты же ненавидишь его. То есть я хочу напомнить, что он это прекрасно чувствует. И еще хочу напомнить, что прошлую ночь я именно провела в каюте Харфекса. Но если это станет системой, то Аснанифоил, с которым он живет, тоже разохотится. Так что мне было бы много удобнее здесь.
— Ну так обслужи обоих, — отрезала Томико с грубостью, присущей только оскорбленной добродетели. Она происходила из восточноазиатского региона Земли, где царили строгие пуританские отношения. И до сих пор еще была девственницей.
— Но мне больше одного за ночь не надо, — с незамутненным спокойствием объяснила Оллероо. На Белдене, Планете Садов, откуда она была родом, ни целомудренности, ни колеса так и не изобрели.
— Ну тогда попробуй, каков в постели Осден, — огрызнулась Томико.
Причины ее резких перепадов настроения для нее самой нередко оставались загадкой, но в данный момент причина была очевидна: взрыв раздражения был спровоцирован ее комплексом неполноценности и чувством вины.
Маленькая белденианка вскинула на нее распахнутые глаза и застыла с кисточкой для лака в руке:
— Томико, как ты можешь говорить такие непристойности?
— А что такого?
— Это было бы так гадко! Осден же мне ни капельки не нравится!
— Вот уж не думала, что для тебя это имеет значение, — равнодушно бросила Томико, забрала свои записи и, выходя из каюты, добавила: — Надеюсь, вы с Харфексом, или с кем там еще, успеете закончить до последнего звонка. Я слишком устала сегодня.
Оллероо забилась в рыданиях, роняя слезы на тщательно вызолоченные соски. Плакала она по любому поводу. А Томико плакала в последний раз, когда ей было десять лет от роду.
Маловато радости было на борту этого корабля, однако, когда Аснанифоил с помощью компьютеров вышел к Миру-4470, ее немножко прибавилось. Планета лежала прямо по курсу, сверкая, словно темно-зеленый драгоценный камень на дне гравитационного колодца. И по мере того как нефритовый диск рос на экранах, в команде росли взаимопонимание и терпимость. Даже эгоизм и грубость Осдена теперь работали на то, чтобы сплотить остальных.
— А может, он был введен в экипаж в качестве мальчика для битья. Или, как говорят на Земле, козла отпущения, — высказал предположение Маннон. — Может, и в самом деле его противостояние нам всем приводит в общем и целом к положительным результатам…
И ни один из них не посмел его перебить — настолько сильным в тот момент было желание поддерживать добрые отношения.
Корабль вышел на орбиту вокруг планеты. На ее ночной стороне не светилось ни одного огонька, а на дневной не было видно ни одной дороги, ни единой постройки.
— Людей здесь нет, — прошептал Харфекс.
— Конечно нет, — пробурчал Осден из-под напяленного на голову пластикового пакета, который, по его словам, предохранял его от вибраций находившихся рядом с ним остальных членов команды. Для наблюдений ему был выделен персональный экран. — Мы находимся в двухстах световых годах от границ хайнской экспансии, и снаружи вы не найдете ни одного человека. Причем нигде. Неужели вы считаете природу такой дурой, чтобы она дважды повторяла свои ошибки?
Никто даже не обернулся в его сторону; все взгляды были прикованы к экранам, на которых плыл нефритовый диск. Там была жизнь. Но там не было человека. А все они среди людей всегда чувствовали себя белыми воронами, и потому эта картина не рождала в их сердцах чувства одиночества и заброшенности, а наоборот — вселяла покой. Даже Осден лишился своей обычной непроницаемой маски: он слегка нахмурился.
Приводнение на океанскую гладь, взятие проб воздуха, высадка. Корабль со всех сторон окружали травянистые растения: сочные зеленые стебли кивали на ветру пышными метелками макушек и, слегка задевая экраны нацеленных на них видеокамер, запудривали линзы обильной пыльцой.
— Создается впечатление, что на планете одна фитосфера, — сказал Харфекс. — Осден, ты нащупал там хоть что-нибудь разумное?
Все головы обернулись к сенсору, но тот молча встал из-за экрана и налил себе чашку чая. Он не собирался отвечать. Он вообще очень редко снисходил до ответа на прямо поставленный вопрос.
Туго затянутые ремни военной дисциплины были абсолютно неприменимы к сумасшедшим ученым — ни у одного из них нет своего капрала в голове, заставляющего мозг выполнять приказы начальства. Их иерархические отношения строились на чем-то сходном с парламентской процедурой и регулировались системой мягких полуприказов. Однако (пусть даже по совершенно непостижимым для нее соображениям) большое начальство назначило доктора Томико Хайто координатором экспедиции, и она в первый раз за весь полет решила воспользоваться данной ей властью.
— Мистер сенсор Осден, — выдавила она из себя, — будьте добры ответить мистеру Харфексу.
— Интересно, как это я могу «нащупать» хоть что-то снаружи, если вокруг меня постоянно копошатся, как червяки в банке, девять психически неуравновешенных гуманоидов? Когда у меня будет что сказать, не бойтесь — скажу. Я прекрасно знаю свои обязанности сенсора. Но если вы, координатор Хайто, еще хоть раз позволите себе мною командовать, я подумаю о том, чтобы их с себя сложить.
— Отлично, мистер сенсор, я полагаю, что в дальнейшем мне не понадобится вам приказывать. — Голос Томико был абсолютно спокоен, но Осден, стоявший все это время к ней спиной, вздрогнул, словно получил физический удар.
Предположение биолога полностью оправдалось: произведя ряд проб и анализов, они не обнаружили на планете ни малейшего намека на животные формы жизни — даже никаких микроорганизмов. Никто в этом мире не ел другого.
Единственным способом существования был фотосинтез. Планета была безграничным царством растений, и ни одно из них не походило на те, что встречались до сих пор представителям царства человека. Бесконечное разнообразие форм и расцветок: зеленые, красные, пурпурные, коричневые… И полная тишина. Единственным, что здесь двигалось, был теплый ветерок — он лениво задевал листья и стебли и гонял облачка светло-зеленой пыльцы над бескрайними лесами, прериями, степями, лугами… на которых не росло ни единого цветка; ничья нога еще не ступала по этой девственной земле, ничьи глаза никогда не любовались этой пышной зеленью. Теплый печальный мир.
Безмятежно-печальный.
Поисковики спокойно, словно на пикнике, бродили по лугу, заросшему сиреневыми травами, и тихонько переговаривались друг с другом. Они не смели говорить громко, опасаясь нарушить великое, царившее здесь миллионы лет безмолвие ветра и листьев, листьев и ветра — то нарастающее, то стихающее, но неизбывное. Они говорили почти шепотом, но, будучи людьми, не могли не говорить.
— Бедняга Осден! — прыснула биотехник Дженни Чонг, пилотируя маленький разведывательный вертолет к Северному полюсу планеты. — Иметь в голове такую сверхточную аппаратуру — и быть не в состоянии ее применить. Какой облом!
— Он сказал мне, что ненавидит растения, — со смешком отозвалась Оллероо.
— Хочешь сказать, что он сам похож на растение? По крайней мере, до тех пор, пока мы его не задеваем?
— Я бы тоже не сказал, что мне вся эта растительность по душе, — заметил Порлок, глядя на расстилавшиеся внизу багровые приполярные леса. — Все одно и то же. Ни малейшей мысли. Ни малейших изменений. Человек, останься он здесь один, рехнется в пять минут.
— Но они все живые, — сказала Дженни Чонг. — И Осден ненавидит их именно за это.
— Ну, он все-таки не настолько ублюдок, — великодушно вступилась Оллероо.
Порлок бросил на нее косой взгляд:
— Ты что, и с ним спала?
Белденианка вспыхнула и разрыдалась:
— У вас, землян, на уме одно непотребство!
— Да нет, он ничего такого не хотел сказать, — поспешила вмешаться Дженни Чонг. — Ведь правда, Порлок?
Химик внезапно расхохотался, и его усы украсились гирляндой брызг слюны.
— Да Осден не переносит даже, когда к нему прикасаются, — сквозь слезы всхлипнула Оллероо. — Я его как-то случайно задела плечом в коридоре, так он оттолкнул меня с такой гадливостью, словно я грязная… вещь. Мы все для него только вещи.
— Он — дьявол! — внезапно взвился Порлок с такой яростью, что обе женщины испуганно вздрогнули. — Он уничтожит всю нашу команду, не одним способом, так другим. Попомните мои слова! Да его нельзя на пушечный выстрел подпускать к нормальным людям!
Они приземлились на Северном полюсе. Полуночное солнце еле тлело над невысокими холмами. Сухие ломкие зелено-бордовые палки растений торчали во всех направлениях. Хотя здесь везде существовало только одно направление — на юг. Подавленные великим безмолвием, поисковики молча достали свои инструменты и принялись за работу — три копошащихся вируса на теле неподвижного космического великана.
Осдена никто не приглашал в исследовательские экспедиции; никто не просил его сопровождать очередной вылет ни в качестве фотографа, ни пилота, ни связиста. Сам он тоже не изъявлял ни малейшего желания в них участвовать и потому редко покидал центральную базу. Там он часами просиживал за компьютером, делая сводку результатов изысканий Харфекса. Еще он помогал Эскване, в обязанности которого входила профилактика оборудования, но на радиоинженера общение с ним действовало таким специфическим образом, что он просыпал двадцать пять часов из тридцати двух, составлявших местные сутки. И даже несмотря на это, мог заснуть в любой момент, прямо над паяльником.
Однажды координатор решила не отправляться на вылет, а провести весь день на базе, чтобы спокойно составить отчет. Кроме нее, оставалась только Посвет Ту, с которой Маннон провозился все утро, чтобы вывести из состояния превентивной кататонии. Теперь она отлеживалась в своей комнате. Томико, одним глазом наблюдая за Осденом с Эскваной, заносила информацию в банк данных. Так прошло два часа.
— Ты, очевидно, собираешься для соединения этой цепи использовать микроманипуляторы восемьсот шестидесятой серии, — раздался тихий нерешительный голос Эскваны.
— Естественно!
— Прости, но я вижу, что у вас только восемьсот сороковые…
— Так будут восемьсот шестидесятые! Я, к твоему сведению, еще не успел поменять. У меня не тысяча рук! Вот когда я не буду знать, что делать дальше, тогда и начну спрашивать твоих советов, инженер!
Томико выждала с минуту и оглянулась. Эсквана спал, уронив голову на стол и засунув в рот большой палец.
— Осден!..
Тот промолчал и даже не обернулся. Лишь легкое нетерпеливое движение плечами показало, что он слушает.
— Ты не можешь не знать, в чем слабость Эскваны.
— Я не в ответе за его ненормальные физические реакции.
— Зато ты в ответе за себя. На этой планете без Эскваны нам не обойтись, а вот без тебя — вполне. Поэтому если ты не способен контролировать свою враждебность, то тебе, пожалуй, следует отказаться от общения с ним.
Осден отложил инструменты и встал.
— Да с удовольствием! — взвизгнул он. — Ты же не способна даже вообразить, что значит постоянно подвергаться вместе с ним приступам его неосознанного страха, разделять его патологическую трусость, быть вынужденным вместе с ним трястись как овечий хвост от малейшего шороха!
— Ты что это, пытаешься оправдаться передо мной за свое свинское к нему отношение? Я-то думала, в тебе больше самоуважения… — Томико внезапно обнаружила, что ее трясет от ярости. — Если твои эмпатические способности действительно позволяют тебе разделять с Андером его фобии и осознавать всю глубину его несчастья, то почему же это не вызывает в тебе ни капли сочувствия?
— Сочувствие, — пробормотал Осден. — Сострадание. Да что ты можешь знать о сочувствии?
Томико удивленно воззрилась на него, но он продолжал стоять к ней спиной.
— Не позволишь ли мне вслух назвать своими именами те эмоции, что ты сейчас, в данную минуту, соизволила почувствовать по отношению ко мне? — через минуту вновь заговорил он. — Я могу определить их даже точнее, чем ты сама. Я уже наловчился мгновенно анализировать любые вибрации, как только они меня достигают. И я принял все твои эмоции по полной программе.
— А что ты, интересно, от меня ожидал еще? Думаешь, я буду вежливо сносить все твои выходки?
— Да какое значение имеют мои выходки, ты, тупая кретинка? Ты что, думаешь, что любой нормальный человек — это источник любви? Мне судьбой предоставлен выбор — быть либо ненавидимым, либо презираемым. Не будучи ни женщиной, ни трусом, я предпочитаю вызывать к себе ненависть.
— Чушь. Самозащита. У каждого человека…
— Но я не человек, — перебил ее Осден. — Это вы все — люди. А я сам по себе. Я один.
Потрясенная столь бездонным солипсизмом, Томико несколько минут не могла выдавить из себя ни слова; наконец она бросила без всякой жалости, как, впрочем, и без злобы:
— Ну так пойди и удавись!
— Тебе этот путь больше подходит, Хайто, — глумливо усмехнулся он. — Я не подвержен депрессиям, и потому для меня сеппуку не является лекарством от всех болезней. Есть еще предложения?
— Тогда уходи. Полностью отдели себя от нас. Забирай вертолет и отправляйся на сбор образцов. Лучше в лес. Харфекс лесами еще не занимался. Возьми под контроль любой гектар леса в пределах радиосвязи. На связь будешь выходить в восемь и двадцать четыре часа ежесуточно.
Осден вышел и с этой минуты в течение пяти дней напоминал о себе лишь лаконичными сообщениями по два раза в сутки. Атмосфера на базе резко изменилась к лучшему. Эсквана теперь бодрствовал по восемнадцать часов. Посвет Ту достала свою любимую лютню и теперь с утра до вечера распевала гимны (раньше Осден, которого от музыки корежило, запрещал ей это). Маннон, Харфекс, Дженни Чонг и Томико прекратили принимать транквилизаторы. Порлок что-то там продистиллировал в лаборатории и в одиночку продегустировал. Потом долго маялся похмельем. Аснанифоил вместе с Посвет Ту закатили всенощную нумерологическую эпифанию — мистическую оргию на языке высшей математики — верх блаженства для любой таукитянской религиозной души. Оллероо переспала со всеми мужчинами. Работа пошла семимильными шагами.
Но на шестой день райской жизни пришел конец. Специалист по точным наукам с выпученными глазами опрометью вылетел на поляну, на которой находилась центральная база, и, не тратя времени на обход по протоптанной тропинке, помчался напролом сквозь обступавшие лагерь стволы сочных трав.
— Там в лесу… что-то есть… — запыхавшись, выпалил он. Руки и усы его тряслись мелкой дрожью. — Что-то большое. Оно двигалось. Я оставил в том месте отметку и поспешил убраться. А оно шло за мной. Оно будто бы скользило по ветвям. И не отставало. Оно меня преследовало. — Он с ужасом оглядел сбежавшуюся команду.
— Сядь, Порлок. Успокойся. Приди в себя и попробуй проанализировать свои впечатления. Ты что-то видел…
— Не то чтобы видел. Это было какое-то движение. Направленное. Я… я н-не знаю, что это было… Но оно двигалось само… По деревьям… Ну, по этим древовидностям… Да плевать, как они называются, главное — оно бродило по ним. И на самой опушке.
— Некому на тебя здесь нападать, Порлок, — угрюмо проговорил Харфекс. — Здесь даже микробов нет. А больших животных нет и быть не может.
— А что, если это просто какая-то лоза упала с дерева у тебя за спиной или рухнул подгнивший ствол?
— Нет, — стоял на своем Порлок. — Оно направленно двигалось ко мне. И очень быстро. А когда я обернулся, отпрянуло в гущу веток и спряталось. И еще я слышал какой-то треск. Если это не животное… то один бог знает, что это может быть! Оно было большим. Примерно с человека. Вроде рыжеватое. Но толком я не видел и не могу с уверенностью это утверждать.
— Это был Осден. Не наигрался в Тарзана в детстве, — нервно хихикнула Дженни Чонг.
Томико не выдержала и прыснула, но Харфекс остался серьезным, как гробовщик.
— Бродить одному среди этих древовидных трав небезопасно для здоровья, — наконец тихо, напирая на каждое слово, заговорил он. — Я давно это заметил и потому отложил исследование леса на потом. Колыхание густо растущих ветвей этих пастельных оттенков (и особенно в сочетании с люминофорами) создает гипнотический эффект. А коробочки спор взрываются со столь равными интервалами, что это создает впечатление какой-то искусственности. Но я думал, что это действует так только на меня, и не хотел пока делиться своими субъективными впечатлениями. Однако, если кто-то подвержен гипнозу больше, чем я, это вполне могло вызвать у него галлюцинации…
Порлок яростно затряс головой и, облизнув сухие губы, упрямо возразил:
— Оно там было. Оно двигалось вполне целеустремленно. Оно пыталось напасть на меня со спины.
Когда в двадцать четыре часа Осден вышел на связь, Харфекс рассказал ему о случае с Порлоком.
— Не обнаружили ли вы, мистер Осден, хоть чего-нибудь, что могло бы подтвердить наличие в лесу движущейся, сознательной жизнеформы?
— С-с-с, — сардонически прошипело радио, а затем раздался резкий безапелляционный фальцет сенсора: — Нет. Чушь собачья.
— Вы пробыли в лесу дольше, чем мы все, вместе взятые, — с безупречной вежливостью продолжал Харфекс. — Не пришли ли вы к тем же выводам, что и я, а именно: что данные растительные формы способны своим монотонным колыханием вызвать гипнотический эффект и в конечном итоге привести к галлюцинациям наблюдателя?
— С-с-с! Я согласен, что Порлок имеет большие проблемы с головой. Заприте его лучше в лаборатории, где он меньше наломает дров. От меня еще что-то надо?
— Пока больше ничего, — буркнул Харфекс, и Осден тут же отключился.
Никто не мог подтвердить рассказ Порлока, однако никто не мог и опровергнуть его. Сам же он был абсолютно уверен, что некто большой пытался напасть на него со спины. Поставить его слова под сомнение было легко, но в то же время ни один из членов экспедиции ни на минуту не забывал, что находится в чужом мире. И ни один из них не мог не признать, что каждого, кто вступал под сень инопланетных деревьев, брала оторопь и по спине легким холодком пробегал невольный страх. Харфекс предложил называть все-таки эти древовидные растения деревьями.
— Ведь это то же самое, только совсем другое, — объяснил он.
Все рано или поздно побывали в лесу и сошлись на том, что чувствуют там себя чрезвычайно неуютно и не могут отделаться от впечатления, что спиной ощущают чью-то слежку.
— Нет, с этим необходимо разобраться, — сказал наконец Порлок и потребовал, чтобы его, как и Осдена, направили в лес во временный лагерь, чтобы он смог заняться наблюдениями всерьез.
С ним вызвались идти Оллероо и Дженни Чонг, но только при условии, что они будут вместе. Харфекс направил группу в лес неподалеку от центральной базы, находившейся на широкой равнине, занимавшей четыре пятых континента D.
Он запретил им брать с собой оружие и потребовал не уходить слишком далеко и все время оставаться в пределах связи. Как и Осден, они дважды в сутки были обязаны отчитываться.
Прошло три дня. Потом Порлок сообщил, что на берегу реки заметил между деревьями движение чего-то большого, неопределенной формы. На следующую ночь Оллероо доложила, что слышала, как кто-то ходит вокруг палатки. Она клялась, что ей это не приснилось.
— На этой планете не может быть животных, — упорно продолжал твердить Харфекс.
И вдруг Осден пропустил свой утренний рапорт. Томико просидела у приемника целый час, а затем вместе с Харфексом вылетела в тот район, откуда пришло последнее сообщение от сенсора. Но когда вертолет пошел кругами над предполагаемым районом поисков, раскинувшееся внизу шелестящее море пурпурно-зеленых листьев, веток и метелок привело ее в отчаяние.
— Как мы сможем найти его в этой каше?
— Он сообщал, что остановился на ночлег на берегу реки. Надо искать аэрокар: от него он далеко уйти не мог. Собирать образцы — работа довольно кропотливая… А вот и река.
— А вот и его аэрокар! — воскликнула Томико, уловив в листве столь необычный для пастельных тонов этого мира резкий металлический блик. — Двигай туда.
Они зависли над берегом, и Томико сбросила веревочную лестницу. Оба начали спускаться, и вскоре пышная растительность сомкнулась над их головами.
Как только ее ноги коснулись земли, координатор тут же расстегнула кобуру, однако, бросив взгляд на невооруженного Харфекса, решила пока пистолета не вынимать. Но руки с кобуры тоже не сняла. Несмотря на то что они находились всего в нескольких метрах от реки, здесь царила полная тишина. Под кронами деревьев царил сырой полумрак. Вокруг колоннами уходили ввысь совершенно одинаковые стволы. Но при ближайшем рассмотрении все-таки между ними были некоторые различия: на одних мягкое покрытие было гладким, на других — бугристым; одни были буровато-зелеными, другие — коричневыми; все они были оплетены толстыми лианами и увешаны фестонами эпифитов; голые мощные ветви, лишь на макушке увенчанные пучком жестких темных блюдцеподобных листьев, тянулись вверх, создавая природную крышу, достигавшую двадцати-тридцати метров в толщину. Почва под ногами пружинила, как старый матрац с выпирающими пружинами корней и отводков.
— Вот его палатка, — сказала Томико и вздрогнула от звука собственного голоса, так грубо нарушившего первозданную тишину.
В палатке они обнаружили спальный мешок Осдена, несколько книг и коробку с продуктами.
«Надо покричать, позвать его», — подумала координатор, но вслух предложить это почему-то не решилась. Харфекс тоже не высказал подобного предложения, и они стали обследовать окрестности палатки, двигаясь кругами и стараясь все время держаться в поле зрения друг друга, что в сгущавшихся сумерках становилось все трудней.
Томико споткнулась о тело Осдена примерно в трехстах метрах от палатки и, если бы не ярко белевшие в сумраке страницы выпавшей из его рук записной книжки, вообще могла бы пройти мимо. Он лежал ничком между двумя огромными деревьями. Его затылок и плечи были залиты кровью, которая уже начала подсыхать.
Рядом тут же возникло лицо Харфекса — здесь, под сводом лесов, его обычно и так слишком белая хайнская кожа казалась зеленоватой.
— Он мертв?
— Нет. Он без сознания. Его кто-то ударил. Сзади. — Говоря, Томико быстро ощупала его голову. — Удар был нанесен оружием или инструментом. Никак не могу найти рану.
Они перевернули тело Осдена, и тот открыл глаза. Придерживая его голову, Томико склонилась к самому лицу раненого: его бледные губы дрогнули. И тут внезапно ее захлестнул панический страх. Она завизжала и бросилась бежать, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни и больно ушибаясь о стволы. Харфекс помчался вслед за ней и, поймав ее, крепко прижал к себе. Ощутив тепло его рук, Томико тут же пришла в себя.
— Что с тобой? Что такое? — мягко спросил он.
— Сама не знаю, — всхлипнула Томико. Ее сердце все еще колотилось как сумасшедшее, а перед глазами все плыло. — Страх. Ужас. Я испугалась, когда посмотрела ему в глаза.
— Да, мне тоже стало как-то не по себе. Странно.
— Все. Со мной все уже в порядке. Пойдем, надо ему помочь.
Поспешно и не особо церемонясь с бесчувственным телом Осдена, они отволокли его к берегу и, чтобы поднять в вертолет, продели ему под мышки веревочную петлю. Обвиснув, как тюк, Осден стал плавно подниматься вверх, качаясь поплавком в толще лиственного моря. Тело втащили в кабину, и уже через минуту вертолет поднялся высоко в небо, подальше от колеблющейся багрово-зеленой поверхности леса. Томико установила автопилот на обратный маршрут и перевела дыхание. Их с Харфексом глаза встретились.
— Я страшно перепугалась. До полусмерти. Никогда со мной такого не было.
— Я тоже чувствовал какой-то необъяснимый страх, — признался Харфекс. Он выглядел так, словно разом постарел лет на десять. — У меня это было не так сильно, как у тебя… Но совершенно беспричинный, какой-то животный ужас.
— Это началось, когда я посмотрела ему в лицо. Мне в тот момент показалось, что он пришел в сознание.
— Эмпатия?.. Надеюсь, он хоть расскажет, что же такое на него напало.
Осден, словно сломанный, заляпанный грязью и кровью манекен, в неловкой позе лежал на заднем сиденье, куда они его в спешке закинули, думая не столько об удобстве раненого, сколько о своем жгучем стремлении поскорее убраться из леса.
Их появление на базе вызвало всеобщую панику. Бессмысленная жестокость, с которой было осуществлено нападение, породила у всех самые зловещие опасения. Никто не знал, что и думать. И поскольку Харфекс упрямо продолжал отрицать возможность появления на планете животных, посыпались версии — одна фантастичнее другой: о разумных растениях, о древоподобных монстрах и даже о травяном сверхразуме, управляющем психополем на физическом уровне.
Скрытая фобия Дженни Чонг расцвела во всей красе, и та ни о чем больше не могла говорить, кроме как о темных «эго», крадущихся по пятам людей. Они с Оллероо и Порлоком в тот же день вернулись на базу, и теперь никакие силы не заставили бы ни одного члена экспедиции высунуть за пределы лагеря даже кончик носа.
Осден, пролежавший три или четыре часа без помощи, потерял много крови, а так как при этом получил еще и сотрясение мозга, то первое время он находился на грани жизни и смерти.
— Доктор… — слабым голосом звал он в бреду. — Доктор Хаммергельд.
Двое бесконечных суток лихорадка сменялась полукомой и вновь приступами горячечного бреда, но наконец больной все же пришел в сознание. Убедившись, что за его жизнь можно больше не опасаться, Томико пригласила в его комнату Харфекса.
— Осден, можешь ты нам рассказать, кто на тебя напал?
Блеклые глаза вопросительно уставились на Харфекса.
— На тебя напали, — мягко, но настойчиво продолжала Томико. — Может, ты пока не в состоянии это вспомнить. Кто-то на тебя напал. Ты шел по лесу.
— А! — вскрикнул он, и глаза его лихорадочно блеснули, а лицо мучительно напряглось. — Лес! Там, в лесу!
— Что было в лесу?
Осден судорожно вздохнул, затем черты лица расслабились: судя по выражению глаз, он совладал с собой. Помолчав немного, он ответил:
— Не знаю.
— Так ты видел того, кто на тебя напал? — спросил Харфекс.
— Не знаю.
— Ты же сейчас вспомнил.
— Не знаю.
— От твоего ответа могут зависеть жизни всех нас! Ты обязан рассказать, что видел!
— Не знаю, — раздраженно всхлипнул Осден. Он был настолько слаб, что даже не мог скрыть, что что-то знает, но не желает рассказывать.
Порлок, подслушивающий под дверью, от волнения изжевал свои усы.
Харфекс навис над Осденом и рявкнул:
— Ты расскажешь все или…
Томико пришлось прибегнуть к физическому вмешательству.
Необычайным усилием воли Харфекс взял себя в руки и молча ушел к себе, где тут же принял двойную дозу транквилизаторов. Остальные с потерянным видом слонялись по лагерю, не в силах говорить друг с другом. Осден даже в такой ситуации ухитрился противопоставить себя всем. Но теперь они от него зависели. Томико продолжала ухаживать за ним, еле сдерживая неприязнь, желчным комком застрявшую в горле. Этот кошмарный эгоизм, питавшийся чужими эмоциями, эта чудовищная самоуверенность вызывали гораздо большее отвращение, чем любое физическое уродство. Такие ублюдки не имеют права на существование. Такие не должны жить. Их надо убивать в младенчестве. Так почему бы не размозжить ему голову прямо сейчас?..
Осден дернулся и попытался приподнять безвольные руки, чтобы заслониться, а по его мраморно-белым щекам заструились слезы.
— Не надо, — просипел он. — Не надо…
Томико словно проснулась. Она села прямо и, помедлив, взяла его за руку. Он слабо воспротивился и попытался вырваться, но даже на это у него не хватило сил.
Они долго молчали, наконец Томико тихо заговорила:
— Осден, прости меня. Мне очень жаль. Я желаю тебе только добра. Ну позволь мне почувствовать к тебе хоть что-то доброе. Я не хотела причинить тебе вред на самом деле. Слушай, я все поняла. Это был один из нас. Что — нет? Нет, не отвечай, только покажи как-нибудь, права я или нет. Хотя, боюсь, я все же не ошиблась… Да, на этой планете есть животные. Их десять. Мне даже не так уж важно, кто именно это сделал. В конце концов, дело сейчас не в этом. Но я знаю, что в любом случае это была не я. Да, я начинаю понимать. Но осознать по-настоящему, Осден… Понять тебя… Если б ты знал, как нам это трудно. Но послушай: а что, если вместо ненависти и страха ты можешь вызвать любовь… Неужели тебя никто не любил?
— Никто.
— Но почему? Неужели никто и никогда? Все люди вокруг тебя оказались такими равнодушными и ленивыми? Ужасно. Нет-нет, лежи спокойно, все хорошо. Ну прислушайся, ведь сейчас-то ты не чувствуешь ненависти? Ну? Сейчас-то, по крайней мере, идет симпатия, сочувствие, добрые пожелания. Ты чувствуешь это, Осден?
— Вместе… с чем-то другим, — почти беззвучно прошептал он.
— Наверное, это фон, созданный моим подсознанием. Или эмоции кого-нибудь находящегося поблизости. Слушай, когда мы нашли тебя там, в лесу, я попыталась тебя перевернуть, и ты на минуту пришел в сознание. От тебя прямо-таки разило паническим страхом — я вся пропиталась им в одну секунду. Это что, ты меня так боялся?
— Нет.
Она все еще держала его за руку и тут почувствовала, что его кисть расслабляется. Похоже, он начинает задремывать, как человек, измученный болью и внезапно получивший временное облегчение.
— Лес… — сонно пробормотал он. — Страх…
Томико решила оставить его в покое и просто смотрела, как он засыпает, так и не выпуская его руки. Она прекрасно осознавала, что за эмоция в данный момент рождается в ее душе, как осознавала и то, что Осден ее сразу почувствует. Существовала только одна эмоция, или состояние души, способная изменить все разом, полярно перестроить все отношения. В хайнском языке и любовь, и ненависть обозначаются одним словом «онта». Нет, Томико не была влюблена в Осдена, но то, что она чувствовала к нему, было именно «онта», причем пока еще ближе к ненависти. Она держала его за руку и ощущала рожденные прикосновением токи, связывающие, объединяющие их. А он всегда так нетерпимо относился к любому физическому контакту… Жесткое кольцо мускулов вокруг рта, придававшее лицу вечно брезгливое выражение, смягчилось, и вдруг Томико увидела то, чего не видел еще ни один из членов их команды, — очень слабую, но улыбку… Но она тут же растаяла, как тень, и Осден глубоко заснул.
Все-таки он был крепко сколочен: уже на следующий день попытался садиться и ощутил голод. Харфекс снова хотел его допросить, но Томико запротестовала. На двери комнаты она повесила кусок полиэтилена, как делал Осден в своей каюте на корабле.
— Это что, действительно ограждает тебя от чужих эмоций? — поинтересовалась она.
— Нет, — сухо ответил Осден. Однако в последнее время он стал общаться с ней без обычной грубости.
— А-а, тогда это что-то вроде предостережения другим.
— Отчасти. Но с другой стороны, и самоубеждение. Доктор Хаммергельд считал, что это может мне помочь… Может, и помогает, отчасти.
И все же Осден знал, что такое любовь. Дитя-уродец, задыхавшееся от безлюбовья, равнодушия и чудовищных эмоций взрослых, было избавлено от всего этого одним-единственным человеком. Человеком, научившим его дышать и жить. Давшим ему все, что необходимо, — свою защиту и любовь. Отец-Мать-Бог в едином лице — никак не меньше.
— Он все еще жив? — спросила Томико, потрясенная вселенским одиночеством Осдена и профессиональной жестокостью великих ученых.
Ответом ей послужил визгливый смешок, неприятно резанувший по нервам:
— Он мертв уже два с половиной столетия! Ты что, забыла, где мы находимся? Все мы бросили свои семьи.
А там, за пластиковым занавесом, остальные восемь обитателей Мира-4470 продолжали свое странное, томительно бессмысленное существование. Они лишь изредка переговаривались приглушенными голосами. Эсквана спал; Посвет Ту снова отлеживалась после эпилептического припадка; Дженни Чонг пыталась расставить лампы в своей комнате таким образом, чтобы вообще не отбрасывать тени.
— Все они перепуганы до смерти, — говорила Томико, сама ощущая затаившийся в глубине души липкий противный страх. — Все они запугали себя своими фантастическими предположениями по поводу того, кто на тебя напал: вид плотоядной картошки, клыкастый шпинат или еще какая гадость… Даже Харфекса это не миновало. Возможно, ты и прав в том, что не торопишься встать и начать снова общаться с ними. Так лучше для нас всех. Но почему мы все настолько слабы, что не хотим посмотреть в лицо действительности и признать очевидное? Мы что, действительно все сходим с ума?
— А скоро будет еще хуже.
— Почему?
— Здесь-таки кто-то есть, — вырвалось у Осдена, но он спохватился и так крепко сжал губы, что кольцо мышц вокруг них легло как бастион.
— Разумный?
— Скорее… ощущающий.
— В лесу?
Он кивнул.
— И кто же?
— Страх. — Осден весь подобрался, и руки его нервно зашарили по одеялу. — Когда я упал там, в лесу, то не потерял сознания. Или, по крайней мере, даже если и отключался, то несколько раз приходил в себя. Не могу сказать точно. Наверное, так себя ощущает полностью парализованный человек.
— В какой-то мере ты и был им.
— Я лежал на земле. И даже головы не мог поднять. Не мог отвернуть лица от всей этой грязи, лиственного мусора, что покрывает в местных лесах землю. Все это лезло мне в глаза и ноздри, а я не мог… не мог шевельнуться. Глаз открыть не мог. Словно был похоронен заживо. Словно уже потонул в этом слое перегноя, стал его частью. Я знал, что лежу между двумя стволами, хотя и не видел их. Не мог видеть. Наверное (это я теперь понял), я решил так, потому что чувствовал их корни. Они вились прямо подо мной и уходили глубоко-глубоко в землю. Мои руки были в крови (это я тоже чувствовал). А кровь все текла и текла, пока листья и земля не облепили мое лицо удушливой маской. Вот тут я ощутил страх. Страх, все усиливающийся. Словно они наконец-то узнали, что я лежу здесь, на них, под ними, среди них; что именно я — то, чего они так боятся, но в то же время там был и просто страх, сам по себе. А я не мог перестать распространять волны страха, не мог встать и уйти. Потом, похоже, я отключился, но когда снова пришел в себя, страх продолжал пронизывать меня с еще большей силой. А я все еще не мог подняться. Даже шевельнуться. Но ведь и они не могли.
У Томико по затылку пробежал холодок, и внутри стал поднимать голову загнанный вглубь тошнотворный ужас.
— Они? Кто «они», Осден?
— «Они»… или «оно», или «это» — не знаю. Страх. Страхи.
— Чего это он крутит? — подозрительно сощурился Харфекс после того, как Томико пересказала ему последний разговор с Осденом. Она до сих пор не подпускала его к своему пациенту, понимая, что того нужно пока оградить от вспыльчивого хайнца. Но, к сожалению, у самого Харфекса эти предосторожности вызвали приступ паранойи, и он решил, что координатор и сенсор объединились в тайный союз и скрывают от него какую-то очень важную информацию об опасности, нависшей над большей частью команды.
— Это то же самое, как если бы слепой попытался описать слона. Осден не способен слышать или видеть… ощущение, как и любой из нас.
— Но он его все-таки ощутил, дорогуша, — прошипел Харфекс с еле сдерживаемой яростью. — Причем не только и не столько эмпатически, сколько своим собственным черепом. Оно подошло и шарахнуло его по башке каким-то тупым предметом. Так неужто он даже краем глаза не уловил ни единой детали?
— И кого же он должен был увидеть, Харфекс? — вкрадчиво спросила Томико, но хайнец не услышал в ее интонации скрытого намека.
Скорей всего, он даже мысли не допускал о подобном. Боятся всегда чужаков. Убийцей может оказаться любой иностранец, иноземец, просто чужой — но никак не один из нас. Во мне — любимом и прекрасном — зла нет!
— Первый удар сбил его с ног и лишил сознания, — терпеливо объяснила Томико. — Осден ничего не видел. Но когда пришел в себя один-одинешенек в лесу, то ощутил жуткий страх. И то был не его собственный страх — а воспринятый им эмпатически от кого-то еще. В этом он полностью уверен. И абсолютно уверен, что тот страх не исходил ни от одного из нас. Таким образом, это служит прямым доказательством, что далеко не все растения здесь бесчувственны.
— Хочешь запугать меня, Хайто, — мрачно пробурчал Харфекс. — Я только не понимаю, зачем тебе это надо.
Он встал, давая понять, что разговор закончен, и, ссутулившись, словно ему было не сорок лет, а по меньшей мере восемьдесят, побрел к своему лабораторному столу.
Томико оглядела остальных и ощутила, как растет их отчаяние. Ее едва возникшее, еще такое хрупкое, но уже такое глубокое взаимопонимание с Осденом помогало ей удерживаться на краю безумия и придавало сил. Но как же другие? Если уж Харфекс начал терять голову, чего ждать от остальных? Порлок и Эсквана заперлись в своих комнатах, остальные пока работали или, по крайней мере, старались себя чем-нибудь занять. И все же в их поведении было что-то неестественное. Сначала координатор не понимала, что же ее насторожило, но потом заметила, что все выбрали себе места так, чтобы иметь возможность наблюдать за лесом. Оллероо, игравшая с Аснанифоилом в шахматы, сидела к окну спиной, но и она, постоянно понемножку передвигая свой стул, вскоре оказалась сидящей бок о бок со своим партнером.
Томико тихонько подошла к Маннону, исследовавшему какой-то паукообразный бурый корень, и предложила ему решить эту маленькую психологическую шараду. Он мгновенно уловил суть вопроса и ответил с непривычным для него лаконизмом:
— Держать врага в поле зрения.
— Какого такого врага? А ты-то сам что чувствуешь, Маннон? — Она уцепилась за соломинку надежды, что там, где биолог потерпел поражение, может разобраться психолог.
— Я лично чувствую тревогу, причем отовсюду. Но я не эмпат. Мою тревогу можно в равной мере объяснить как стрессовым состоянием, являющимся естественной реакцией на нападение на члена нашей команды, так и стрессом более широкого профиля, вызванным нахождением в чужом мире и близостью того, что мы называем лесом, — хотя на самом деле это не более чем весьма приблизительная метафора.
Несколько часов спустя Томико была разбужена среди ночи воплями Осдена, которого мучили кошмары. Маннон дал ему успокоительное, и она снова почти мгновенно погрузилась в собственные дебри снов и блуждала по ним без дорог до самого утра. А утром Эсквана не проснулся. Его не разбудила даже лошадиная доза стимулятора. Он спрятался в свой сон, как улитка в раковину, будучи не в силах больше переносить напряжение бодрствования, и теперь лежал в позе эмбриона, засунув большой палец в рот, — безучастный ко всему окружающему миру.
— Прошло два дня, и двое выбыло. Десять негритят, девять негритят… — бормотал, не обращаясь ни к кому, Порлок.
— А следующим негритенком будешь ты! — взорвалась Дженни Чонг. — Сделай-ка себе анализ мочи, Порлок.
— Он скоро доведет нас всех до полного сумасшествия, — вскочил тот, размахивая руками. — Неужели вы этого не видите? Вы что, все оглохли и ослепли? Неужели вы не чувствуете эманации, которыми он на нас воздействует? Вы только прислушайтесь, ощутите, что изливается на нас из его комнаты, из его гнилых мозгов! Он нас всех сведет с ума! Мы рехнемся от страха!
— Ты это о ком? — пробасил, возвышаясь огромной волосатой горой над щуплым землянином, Аснанифоил.
— А что, тебе еще имя нужно называть? Да пожалуйста: Осден! Осден! Осден! А почему, ты думаешь, я пытался его убить? Это была самозащита! Я должен был спасти нас всех! Потому что вы ни черта не видите и не понимаете, что он нам готовит! Сначала он саботировал экспедицию тем, что повсюду заводил свары, чтобы нас перессорить, но этого ему показалось мало, и он стал отравлять нас страхом. Он генерирует его так мощно, что мы уже не можем ни спать, ни думать… Как огромное радио, которое, не издавая ни звука, все работает и работает… И никому не дает ни заснуть, ни услышать свои мысли. Хайто и Харфекса он уже полностью подчинил себе, но остальных-то можно еще спасти! Я должен был попытаться! Кто, как не я?!
— Не очень-то это у тебя получилось, — сухо заметил появившийся в дверях своей каюты полуголый, похожий на скелет Осден. — Я и то смог бы ударить сильнее. Да черт возьми, поверьте мне наконец, это не я пугаю вас до полусмерти, Порлок! Это идет оттуда, из лесу!
Тот бросился на Осдена с явным намерением придушить, но Аснанифоил поймал Порлока за шиворот и придерживал все то время, которое понадобилось Маннону, чтобы сделать успокоительный укол. Но пока его уводили, Порлок продолжал кричать что-то бессвязное о гигантских радиостанциях. Через несколько минут лекарство оказало свое действие, и Порлока уложили рядышком с Эскваной.
— С ним порядок, — облегченно вздохнул Харфекс. — А теперь, Осден, может, ты все же расскажешь нам, что знаешь? Причем желательно все.
— Но я ничего не знаю, — ответил Осден.
Он еле держался на ногах, и Томико поспешила усадить его в шезлонг.
— На третий день работы в лесу мне показалось, что я ощутил… нечто.
— Почему же ты не сообщил об этом сразу?
— Потому что я, как и любой из вас, принимаю транквилизаторы.
— И все равно ты должен был доложить об этом.
— Тогда вы отозвали бы меня назад на базу. А этого мне хотелось меньше всего. Вы все уже поняли, что включение меня в состав экспедиции было большой ошибкой. Я просто не в состоянии общаться с девятью невротиками, запертыми со мной на таком крошечном пространстве. Мне это не по силам. Подав заявление в «Запредельный Поиск», я свалял большого дурака, а наше начальство сваляло дурака не меньшего, приняв меня.
Все молчали, но по тому, как у Осдена дернулись плечи и поджались губы, Томико поняла, как болезненно он ощутил всеобщее согласие с его словами.
— В любом случае я не хотел возвращаться на базу. К тому же меня взяло любопытство: как это я ухитряюсь воспринимать эмоции там, где нет ни единого существа, их генерирующего? Тогда еще они не продуцировали ничего плохого. Да и вообще вибрации были слабенькие, почти неуловимые — как сквозняк в запертой комнате, как движение, пойманное краем глаза. Ничего конкретного.
Всеобщее внимание несколько его подбодрило: он говорил именно потому, что видел, как его слушают. Знали бы они, насколько он зависит от их прихотей: когда они чувствовали к нему неприязнь, он вынужден был так себя вести, чтобы ее оправдать; когда они высмеивали его, он эпатировал их еще больше; теперь они слушали, и он должен был говорить. Он был беспомощен перед ними, он был рабом их эмоций, настроений и капризов. И их было здесь семеро — слишком много, чтобы найти взаимопонимание сразу со всеми. Вот и приходилось скакать, как блоха, от одного настроения к другому. Даже сейчас, когда Осден своим рассказом, казалось бы, полностью завладел всеобщим вниманием, они не переставали думать о чем-то еще: Оллероо вдруг внезапно открыла для себя, что Осден не лишен привлекательности; Харфекс параноически все искал в его словах скрытый подтекст; сознание Аснанифоила, вообще не способное подолгу задерживаться на чем-то одном, уже устремилось в дебри абстрактной математики, а Томико разрывалась между чувством долга и своими комплексами. Отвлекшись, Осден заговорил тише, начал запинаться и обнаружил, что потерял нить рассказа.
— Я… Я думаю, что дело тут в деревьях, — сказал он и, окончательно сбившись, замолчал.
— Нет, не в деревьях, — покачал головой Харфекс. — У этих… не более развитая нервная система, чем у любого другого растения на Хайне или Земле. Нет у них нервной системы. Ни у одного.
— Ты так и не увидел за деревьями леса, как говорят у вас на Земле, — невесело усмехнулся Маннон. — А что ты скажешь о тех корневых узлах, над которыми мы с тобой бьемся уже вторую неделю, а?
— А что в них такого?
— Ничего. Они связывают деревья между собой. Только и всего. А теперь представь на минутку, что ты понятия не имеешь, как устроен мозг животного, а тебе выдали для его исследования одну-единственную взятую наобум клетку? Как ты думаешь, сумеешь ты выяснить, частью чего это является и какие функции выполняет все образование? Сможешь ты по отдельно взятой клетке определить способность мозга к ощущениям, сознанию?
— Нет. Потому что одна клетка ничего не чувствует. Она способна лишь реагировать на механические раздражители — не более. Ты что, хочешь сказать, что каждое из здешних растений — что-то вроде клетки и что они объединяются в общий «мозг»?
— Ну, не совсем так. Я просто обращаю твое внимание на то, что все они связаны между собой этими корневыми узлами под землей и эпифитами в кронах. Наличие этой связи отрицать никак нельзя. Ведь даже в степях самые жиденькие травки и те имеют подобные узлы. С чего бы это? Я прекрасно знаю, что сознание и способность ощущать не являются физическими объектами — их невозможно вытащить на кончике скальпеля при резекции мозга. Это функции соединенных между собой клеток. Но если наличествует связь, то не исключено, что и ей присущи подобные функции… Хотя, конечно, это маловероятно. Я даже не собираюсь убеждать вас в том, что сам верю в эту гипотезу. Более того, я думаю, что если бы это действительно было так, то Осден все-таки смог бы это ощутить и объяснить нам…
И Осден вдруг заговорил, словно в трансе:
— Способность ощущать, не имея чувств. Слепо, глухо, бездвижно. Лишь слабая возбудимость или раздражение в ответ на прикосновение. Реакция на солнечный свет, на свет вообще, на воду, на минеральные вещества, всасываемые корнями из земли. Это даже сравнить нельзя с сознанием животного. Близко нету. Присутствие, бытие без осознания. Полное неведение о собственном существовании. Нирвана.
— Но откуда же тогда взялся страх? — тихо спросила Томико.
— Не знаю. Я же не способен определять степень разумности объекта, я могу лишь воспринять, есть эмоция или нет… Несколько дней я просто ощущал смутный дискомфорт. Но вот тогда, когда я лежал там между двумя деревьями, когда моя кровь попала на их корни… — лоб Осдена покрылся каплями пота, — вот тогда-то и появился страх. Страх в чистом виде, — добавил он дрожащим голосом.
— Ну, допустим, такое образование существует, — задумчиво проговорил Харфекс. — Но если это и так, я уверен, что оно не в состоянии отреагировать на присутствие самопередвигающегося существа. Для подобного организма воспринять наше присутствие не легче, чем нам, скажем, осознать бесконечность.
— Когда я думаю о бесконечности, меня ужасает ее полное безмолвие, — прошептала Томико. — Но Паскаль был способен осознавать бесконечность. Может, именно через страх.
— Лесу мы могли показаться чем-то вроде лесного пожара, — продолжал развивать свою гипотезу Маннон. — Или урагана. Чего-то опасного. Для растения все, что передвигается, — опасно. Все, что не имеет корней, — чуждо, неприемлемо. И если у него все же есть сознание, то стоит ли удивляться, что он смог осознать присутствие Осдена — человека, чей мозг открыт для всех, человека, чувствующего обостренно. И вот этот человек лежит, излучая страх и боль, прямо внутри этого лесоорганизма. Вот он и испугался…
— Только не говори «он»! — перебил его Харфекс. — Это не существо, не личность! Это не более чем функция…
— Там только страх, — сказал Осден.
На минуту в комнате повисла тишина. Все молча прислушивались к безмолвию снаружи.
— Это что-то вроде того, что я все время ощущаю у себя за спиной? — робко спросила Дженни Чонг.
Осден кивнул:
— Вы все это ощущаете. Даже своими притупленными чувствами. А Эсквана просто не смог это перенести, потому что его эмпатические способности развиты лучше, чем у вас. Он даже мог бы сам научиться проецировать эмоции, но был всегда для этого слишком слабоволен и предпочитал роль медиума.
— Осден, — встрепенулась Томико, — но ты-то умеешь проецировать. Так попробуй передать этому лесу наши добрые намерения. Пусть он поймет, что мы не причиним ему вреда, и перестанет нас бояться. Ведь если у него есть некий механизм, позволяющий ему проецировать то, что мы воспринимаем как эмоцию, почему бы не попробовать найти с ним общий язык? Пошли ему сообщение: «Мы дружелюбны и неопасны».
— Ты должна знать, что ни один эмпат не способен лгать в проекции эмоций, Хайто. Я не могу послать им то, чего нет.
— Но мы действительно не желаем ему ничего плохого.
— Правда? Там, в лесу, где вы меня подобрали, ты тоже была столь прекраснодушно настроена?
— Нет. Я была в ужасе. Но ведь это же не относилось ни к лесу, ни к растениям.
— Да какая разница? Ты же все равно это излучала. Неужели вы до сих пор не поняли, — наконец прорвало Осдена, — почему с самого первого дня мы с вами — со всеми вами — так невзлюбили друг друга? Неужели вы не почувствовали, что я, получив от вас удар агрессии или антипатии, мгновенно возвращаю его обратно? Как и любое проявление симпатии, кстати. Это моя самозащита. Тут я ничем не лучше Порлока. Я был вынужден разработать эту технику зеркального отражения, потому что не имел естественной защиты от разрушительного воздействия эмоций других. И в результате ваша первоначальная антипатия ко мне как к уроду стала расти, как снежный ком, пока не превратилась в прочную ненависть. Какой-то порочный замкнутый круг! Теперь-то вы можете меня понять? Лес сейчас продуцирует одну-единственную эмоцию — страх. Так чем еще я могу ему ответить, если привык отражать?
— Ну и что нам теперь делать? — спросила Томико.
— Переносить лагерь, — тут же предложил Маннон. — На другой континент. Если там тоже есть эти лесоорганизмы, то, возможно, они нас заметят нескоро — если заметят вообще.
— Это будет для всех большим облегчением, — кивнул Осден.
Теперь команда смотрела на него совсем другими глазами. Он открылся им, и они увидели глубоко несчастного человека, загнанного в ловушку своих сверхразвитых чувств. До них постепенно стало доходить то, что уже давно поняла Томико: его эгоизм, его грубое, неприязненное отношение к ним было их собственным творением. Это они построили клетку, заперли его в ней и морщили носы, наблюдая за возмутительными манерами превращенного ими в обезьяну человека.
Никому не пришло в голову отнестись к нему с искренним доверием, если уж любви с первого взгляда он не способен был вызвать. А теперь уже слишком поздно. Будь у Томико побольше времени и возможности общаться наедине, она, наверное, смогла бы наладить с ним нормальные, основанные на доверии гармоничные отношения. Но времени не было: все поглощала работа, которую необходимо было сделать и которая не оставляла ни минуты на культивацию столь сложных отношений. Однако на то, чтобы понемногу, исподволь накапливать взаимную симпатию и ползти к любви черепашьим шагом, времени все же хватало. Она чувствовала, что в силах осуществить это, но, взглянув на Осдена, поняла, что ему этого будет недостаточно. Его пылавшее от сдерживаемого возмущения лицо свидетельствовало о том, что ему крайне неприятно всеобщее жалостливое любопытство. И даже ее сострадание не способно исправить положение.
— Тебе лучше прилечь, — торопливо сказала она, — а то рана снова начала кровоточить.
Осден послушно ушел к себе.
На следующий день исследователи запаковали оборудование, размонтировали ангар и жилые помещения, погрузились на борт «Гама» и отправились на другую сторону Мира-4470. Они долго летели над бескрайними зелеными и красными равнинами, лениво плещущимися теплыми морями, пока не опустились посреди заранее выбранной прерии на континенте G: двадцать тысяч квадратных километров, поросших опыляемыми ветром травами. На сотни километров вокруг не было не только леса, но даже одиночных деревьев. Виды трав здесь никогда не перемешивались, предпочитая расти как бы колониями. Исключение составляли лишь вездесущие сапрофиты.
Весь день команда монтировала новый лагерь и тридцать два часа спустя уже праздновала новоселье. Эсквана все еще спал, а Порлока продолжали накачивать наркотиками, зато все остальные воспрянули духом.
— Здесь можно дышать спокойно! — периодически облегченно вздыхал каждый.
Осден встал с постели и на дрожащих от слабости ногах доковылял до двери. Там он остановился и долго-долго смотрел на волнующееся в вечерних сумерках море трав, которые на самом деле травами не являлись. Ветерок пах пыльцой и шуршал в траве. А больше — ни звука. Эмпат не двигался. Настала ночь, и в небе загорелись звезды, заглядывая в окна самого обособленного в мире человеческого дома. Ветер улегся, и наступила полная тишина. Сенсор слушал.
Томико Хайто тоже напряженно вслушивалась в ночь. Она лежала, вытянувшись, на постели и слушала, как кровь бьется в ее артериях; она слушала дыхание спящих, легкие порывы ветра, бег черных мыслей, мягкие шаги приближающихся снов, плавное движение Вселенной к большому взрыву, вкрадчивую поступь смерти. Но долго этого выносить она оказалась не в силах и, вскочив с постели, почти сбежала из тесного крошечного мирка своей комнатки.
Нынешней ночью из всей команды спал лишь Эсквана. Порлок, спеленутый смирительной рубашкой, ворочался, пытаясь выпутаться, и ругался на чем свет стоит на своем родном языке. Оллероо с Дженни Чонг с унылыми лицами играли в карты, Посвет Ту заперлась в блоке физиотерапии. Аснанифоил рисовал мандалу. Маннон с Харфексом сидели в комнате Осдена.
Томико сменила ему повязку на голове и только сейчас обратила внимание на то, что его рыжеватые волосы выглядят несколько необычно — в них появились седые пряди. Ее руки задрожали. Все молчали.
— Откуда и здесь появиться страху? — вспорол тишину ее резкий голос.
— Не только деревья; травы тоже…
— Но мы же в двадцати тысячах километров от места, где были сегодня утром. Мы на другой стороне планеты.
— А это все равно, — угрюмо произнес Осден. — Это один большой зеленый организм. Много ли потребуется времени, чтобы отфутболить мысль из одного конца мозга в другой?
— Оно не может думать. Оно на это не способно, — по привычке возразил Харфекс. — Это всего лишь сеть, по которой идут некие процессы. Все эти переплетающиеся ветви, вездесущие эпифиты, корневые узлы — все это способно лишь передавать электрохимические импульсы. Если выразиться точнее, то тут нет отдельных растений как таковых. Это единая система, а пыльца, разносимая ветром, служит своеобразным способом связи между континентами. Нет, в это невозможно поверить. Не может вся биосфера планеты быть единой коммуникативной сетью. Причем ощущающей, но не обладающей сознанием, бессмертной и изолированной…
— Изолированной… — повторил Осден. — Вот оно! Вот откуда страх. Дело не в том, что мы способны передвигаться или можем нести разрушение. Дело в том, что мы просто есть. Мы — нечто иное. Чужое. Здесь никогда не было ничего чужого, отдельного от этого мира.
— Ты абсолютно прав, — почему-то шепотом поддержал его Маннон. — Оно никогда не имело равных себе. Не имело врагов. Оно ни с кем не общалось, кроме себя самого. Оно всегда было одно и вообразить себе не могло, что существует кто-то еще.
— Тогда интересно, как отражается его самость на борьбе видов за выживание?
— Может, и никак, — ответил Осден. — С чего это ты полез в телеологию, Харфекс? Ты что, хайнец, что ли? Чем заковыристей задачка, тем больше кайфа с ней возиться?
Но Харфекс никак не прореагировал на укол. Было похоже, что он сломался.
— Мы должны убираться отсюда, — грустно сказал он.
— О, вот теперь-то ты понял наконец, почему я всегда так стремился убраться от вас всех подальше, оградить себя от вашего присутствия, — с болезненной настойчивостью вернулся Осден к своей проблеме. — Ведь что приятного в том, что все боятся кого-то?.. И если бы это касалось только животных. С ними я как раз могу справиться. Да я уживусь скорее с тигром или коброй — более развитый интеллект даст мне определенные преимущества. Мне лучше работать в зоопарке, чем в человеческом коллективе… Если бы я только мог справиться с этим чертовым тупым овощем! Если б только он был не таким огромным и подавляющим!.. Сейчас я воспринимаю от него только все тот же панический страх. Но раньше, до всего, я ведь ловил его безмятежность и спокойствие! Тогда я еще не понимал его и потому не мог настроиться на прием. Я не знал, как он огромен. Это то же самое, как попытаться воспринять весь солнечный свет сразу или осознать ночь. Все ветра и штили одновременно. Зимние звезды и летние звезды в один единый момент бытия. Привыкнуть иметь корни, но зато — ни единого врага. Быть целостным. Понимаешь? Некому на тебя посягать. Нет ни одного врага. Быть полностью…
«Он никогда так откровенно не говорил раньше», — подумала Томико, а вслух сказала:
— Ты беззащитен перед ним, Осден. Он влияет на тебя, на твою личность. И ты уже меняешься. Если мы немедленно отсюда не улетим, то первым, кто сойдет здесь с ума, будешь ты.
Он не ответил. Медленно-медленно повернул он голову в ее сторону и впервые за все время их знакомства встретился с Томико взглядом. И, не отводя от нее своих прозрачных, как вода, глаз, вдруг злобно усмехнулся:
— А много мне помог здравый смысл? Но твоя-то работа здесь не доделана, Хайто.
— Надо, надо убираться отсюда, — пробормотал Харфекс.
— А если я сдамся, — сказал Осден, словно размышляя вслух, — может, тогда мне удастся с ним связаться?
— Под «сдамся» ты подразумеваешь, — заметно волнуясь, осторожно заговорил Маннон, — насколько я тебя понял, отказ отсылать полученную эмоцию к ее источнику. То есть в данном случае, вместо того чтобы возвращать растительному существу его страх, попытаться абсорбировать его эмоцию. Но это либо убьет тебя на месте, либо отбросит обратно к твоему крайнему аутизму.
— Но почему? — удивился Осден. — Оно излучает неприятие. Но оно не обладает интеллектом, а я обладаю.
— У вас разные весовые категории. Разве способен мозг одного человека достичь взаимопонимания со столь огромным и чуждым разумом?
— Мозг одного человека способен постичь принцип строения Вселенной, — отпарировала Томико, — и выразить его одним словом — «любовь».
Маннон с удивлением смотрел на обоих, не зная, что ответить. Молчал и Харфекс.
— В лесу мне будет легче, — сказал Осден. — Кто-нибудь из вас полетит со мной?
— Когда?
— Теперь же. Пока никто не успел свихнуться и впасть в буйство.
— Я полечу, — сказала Томико, и одновременно с ней Харфекс заявил:
— Никто не полетит.
— Я не могу, — замялся Маннон. — Я… я боюсь. Я могу разбить вертолет.
— Надо взять с собой Эсквану. Если мне удастся выйти на связь, он может послужить нам медиумом.
— Координатор, вы одобряете план сенсора? — официальным тоном спросил Харфекс.
— Да.
— А я нет. Но полечу с вами.
— Думаю, мы это переживем, Харфекс. — Томико не отрывала глаз от лица Осдена. Эта белая уродливая маска преобразилась на глазах и сейчас притягивала ее взгляд выражением страстного нетерпения юного любовника, стремящегося на первое свидание.
Оллероо и Дженни Чонг, все еще пытающиеся отвлечься от своих страхов игрой в карты, вдруг разом затрещали, как перепуганные дети:
— Но эта тварь в лесу навалится на вас и…
— Что, боитесь темноты? — осклабился Осден.
— Но посмотрите на Эсквану, Порлока… Даже Аснанифоил…
— Вам оно не причинит никакого вреда. Это не более чем импульс, пробегающий между синапсами. Ветер, колышущий ветки. Страшный сон.
Спящего Эсквану погрузили на заднее сиденье, а Томико села за пульт управления. Харфекс и Осден молча смотрели на постепенно растущую на горизонте тонкую полоску леса, все еще отделенную от них милями и милями серой равнины.
Наконец они долетели до границы смены цвета, пересекли ее, и теперь под ними расстилалось темное, почти черное море листьев.
Томико стала выискивать место для приземления. Она спускалась все ниже и ниже, несмотря на то что все в ней противилось этому, несмотря на страстное желание улететь отсюда подальше. Здесь, в лесу, мощь излучения была намного сильнее. Людей то и дело пронизывали темные волны отторжения и неприятия. Впереди показалось светлое пятно: макушка холма, слегка возвышающаяся даже над самыми высокими из окружавших ее темных крон не-деревьев, корневых систем, частей одного целого. Томико направила вертолет туда. Но посадка прошла довольно плохо — пальцы скользили, словно были намазаны сухим мылом.
Лес сомкнулся вокруг — черный в ночной темноте.
Томико окончательно струсила и закрыла глаза. Эсквана застонал во сне. Харфекс дышал как паровоз, но даже не пошевелился, когда Осден, перегнувшись через него, распахнул дверь.
Эмпат встал; его спина и повязка на голове были едва различимы в свете приборных лампочек панели управления. Он перешагнул через Харфекса и замер на секунду в дверном проеме.
Томико затрясло. Она скорчилась в кресле, не в силах даже поднять голову.
— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, — шептала она. — Нет. Нет. Нет.
Осден скользнул вниз и растворился в обступившем вертолет мраке. Ушел.
«Я иду!» — прогремел беззвучный голос.
Томико закричала. Харфекс поперхнулся; он попытался привстать, но снова упал в кресло и больше не двигался.
Томико в ужасе нырнула внутрь себя и сконцентрировалась на центре своего существа — слепом глазе живота. Снаружи был только страх, страх, страх.
И вдруг он исчез.
Она подняла голову. Медленно расцепила судорожно сведенные пальцы.
Потом села прямо. Ночь была очень темной, и над лесом горели звезды. И больше не было ничего.
— Осден, — позвала она, но из ее горла не вырвалось ни звука.
Она повторила попытку, и над холмом разнесся жалобный зов одинокой лягушки-быка. Ответа не было.
Только сейчас до нее стало доходить, что с Харфексом что-то не в порядке. Она зашарила в темноте, пытаясь найти его голову, — оказалось, что он сполз с сиденья. И вдруг в мертвой тишине кабины раздался голос:
— Хорошо.
Это был голос Эскваны.
Томико включила внутренний свет и увидела радиоинженера, спящего в обычной скрюченной позе.
Его рот открылся и произнес:
— Все хорошо.
— Осден…
— Все хорошо, — повторили губы Эскваны.
— Где ты?
Молчание.
— Вернись.
Начал подниматься ветер.
— Я остаюсь здесь.
— Ты не можешь остаться…
Молчание.
— Ты будешь здесь одинок, Осден!
— Слушай. — Голос был слабым, слова — еле разборчивыми, словно их заглушало ветром. — Слушай. Я желаю тебе всего самого хорошего.
Томико снова стала его звать, но больше ответа не получила. Эсквана лежал неподвижно. А Харфекс был еще неподвижнее.
— Осден! — закричала она в ночную темноту, разрывая неустойчивое на ветру безмолвие лесосущества. — Я вернусь. Мне нужно срочно доставить Харфекса на базу. Я вернусь, Осден!
Тишина и шелест листьев на ветру.
Все необходимые исследования Мира-4470 восьмерка исследователей завершила через сорок одни сутки. Сначала Аснанифоил и женщины по очереди ежедневно летали на поиски Осдена в район той лысой горы, где он остался памятной всем ночью. Хотя Томико в глубине души так до конца и не была уверена, что правильно определила и указала место посадки, совершенной наобум, когда голова кружилась от страха. В этом безграничном лесу были и другие холмы. Исследователи оставили Осдену кучу тюков со всем необходимым: продуктов на пятьдесят лет, одежду, инструменты, палатку. Потом поиски прекратили — очень трудно в дебрях бесконечных древесных лабиринтов, в чьих темных коридорах полы пронизаны корнями, а стены сплетены из лиан, найти человека, который сам не хочет, чтоб его нашли. Они могли пройти мимо на расстоянии вытянутой руки и не заметить его в вечном сумраке, царящем в этих лесах.
Но он был жив — потому что страх исчез, словно его не было никогда.
Томико пыталась найти рациональное объяснение тому, что сумел сделать Осден, но никак не могла это сформулировать — слова разбегались, как тараканы. Он вобрал страх в себя и, приняв его, сумел преодолеть. Он отказался от себя самого, от своей сущности; он полностью растворился в чуждом ему мире, где нет места никакому злу. Он постиг искусство быть любимым и отдал себя всего, без остатка. Но рациональным это объяснение назвать никак нельзя.
Люди из «Запредельного Поиска» в последний раз шли под густой кроной, сквозь живую колоннаду, окруженные дремлющей тишиной и спокойствием, жизнью, едва ли осознающей их присутствие и полностью к ним равнодушной. Здесь не было времени. И расстояния не имели никакого значения. О, нам бы мира и времени вдосталь… Планета кружилась, сменяя солнечный свет великой тьмой ночи; ветра — что лета, что зимы — были прекрасны, и светлая пыльца летела легкими облачками над океанами.
После многих лет исследований и световых лет пути «Гам» вернулся на то место, где два столетия назад находился космопорт Смеминга. Но там все-таки нашлись люди, которые приняли отчеты команды (хоть и с большим скептицизмом) и списали потери: «Биолог Харфекс — умер от страха; сенсор Осден — остался в качестве колониста».
Мир далекой планеты, на которой 600 лет живет среди местных высокоразумных существ небольшая колония землян, потерявших связь с Лигой. В преддверии очень долгой зимы, длящейся десятилетия, люди и одно из племен впервые объединяются перед наступлением все сметающих на своем пути кочевников. О любви человека Джекоба Агата, руководителя Космопора, и местной девушки Ролери, дочери вождя, рожденной в бесплодное время и потому одинокой.
В последние дни последнего лунокруга Осени по умирающим лесам Аскатевара гулял ветер с северных хребтов — холодный ветер, несущий запах дыма и снега. Тоненькая, совсем невидимая в своих светлых мехах, точно дикий зверек, девушка Ролери все дальше углублялась в лес сквозь вихри опавших листьев. Позади остались стены, камень за камнем поднимавшиеся все выше на склоне Тевара, и поля последнего урожая, где завершалась хлопотливая уборка. Она ушла одна, и никто ее не окликнул. Чуть заметная тропа, которая вела на запад, была исполосована бесчисленными бороздами — их оставили бродячие корни в своем движении на юг. Ролери то и дело перебиралась через рухнувшие деревья и огромные кучи сухих листьев.
Там, где у подножия Пограничной гряды тропа разветвлялась, Ролери пошла прямо, но не сделала и десяти шагов, как услышала позади ритмичный нарастающий шорох. Она быстро обернулась.
На северной тропе появился вестник. Его босые подошвы разметывали кипящий прибой сухих листьев, длинные концы шнура, стягивающего волосы, бились по ветру за плечами. Он бежал с севера — ровно, упорно, на пределе сил и, даже не взглянув на девушку у развилки, исчез за поворотом. Топот его ног затих в отдалении. Ветер подгонял его всю дорогу до Тевара, куда он нес известия, что надвигается буря, беда, Зима, война. Ролери равнодушно повернулась и пошла дальше по тропе, которая прихотливо петляла вверх, по склону, между огромными сухими стволами, стонавшими и скрипевшими от ударов ветра. Потом за гребнем распахнулось небо, а под небом лежало море.
Западный склон гряды был очищен от высохшего леса, и Ролери, укрывшись от ветра за толстым пнем, могла без помех рассматривать сияющий простор запада, бесконечное протяжение серых приморских песков и справа, совсем близко внизу, красные крыши обнесенного стенами города дальнерожденных на береговых утесах.
Высокие, ярко выкрашенные каменные дома уступами окон и крыш уходили к обрыву. За городской стеной, там, где утесы понижались к югу, на аккуратных террасах коврами раскинулись луга и поля, расчерченные правильными линиями дамб. А от городской стены на краю обрыва через дамбы и дюны, через пляж, над влажно поблескивающей прибрежной отмелью гигантские каменные арки вели к странному черному острову среди сверкающего песка. Черная глыба, вся в черной игре теней, круто вставала в полумиле от города над ровной плоскостью и искрящейся гофрировкой пляжа — мрачная несокрушимая скала, увенчанная куполами и башнями, вытесанными с искусством, недоступным ни ветру, ни морю. Что это могло быть такое — жилище, изваяние, крепость, могильник? Какие черные чары выдолбили камень и воздвигли этот немыслимый мост в том былом времени, когда дальнерожденные были еще могучи и вели войны? Ролери пропускала мимо ушей путаные истории о колдовстве, без которых не обходилось ни одно упоминание о дальнерожденных, но теперь, глядя на черный риф среди песков, она испытывала незнакомое ощущение отчужденности — впервые в жизни она соприкоснулась с чем-то совсем ей чуждым, что было сотворено в одном из неведомых ей былых времен руками из иной плоти и крови, по замыслу, рожденному иным разумом. Эта черная громада казалась зловещей и неодолимо влекла ее к себе. Как завороженная она следила за крохотной фигуркой, которая шла по высокому мосту, — такая ничтожная в сравнении с его длиной и высотой, черная точка, черная черточка, ползущая к черным башням среди сверкающего песка.
Ветер здесь был менее холодным, солнечные лучи пробивались сквозь клубившиеся на западе тучи и золотили улицы и крыши внизу. Город манил ее своей чуждостью, и Ролери не стала больше медлить, собираться духом, а с дерзкой решимостью легко сбежала по склону и вошла в высокие ворота.
И там она продолжала идти все той же легкой, беззаботной походкой, но только из гордости: сердце ее отчаянно заколотилось, едва она ступила на серые безупречно ровные плиты странной улицы странного города. Ее взгляд торопливо скользил слева направо и справа налево по высоким жилищам, воздвигнутым целиком над землей, по их крутым крышам и окнам из прозрачного камня (значит, это была не сказка!) и по узким полоскам влажной земли, где пустили цепкие корни коллем и хадун — их плети с яркими багряными и оранжевыми листьями вились по голубым и зеленым стенам, оживляя серо-свинцовые тона поздней Осени. Многие жилища у восточных ворот стояли пустые, краска на их стенах облупилась, окна зияли черными провалами. Она шла дальше, спускалась по лестницам, и жилища вокруг утратили заброшенный вид, а навстречу ей начали попадаться дальнерожденные.
Они глядели на нее. Ей доводилось слышать, будто дальнерожденные смотрят человеку прямо в глаза, но проверять этого она не стала. Во всяком случае, ее никто не остановил. Ее одежда походила на их одежду, да и кожа у некоторых из них, как она убедилась, искоса посматривая по сторонам, было ненамного темнее, чем у людей. Но и не взглянув ни разу им в лицо, она ощущала неземную темень в их глазах.
Неожиданно улица вывела ее на широкое, открытое пространство правильной формы, очень ровное и все испещренное золотыми отблесками солнца, клонящегося к западу. По сторонам этого квадрата стояли четыре дома высотой с небольшую гору. У каждого по низу тянулись арки, а над ними правильно чередовались серые и прозрачные камни. Сюда вели только четыре улицы, и каждую можно было перегородить опускными воротами, подвешенными между стен четырех огромных домов. Значит, эта площадь — крепость внутри крепости или город внутри города. А над ней высоко в небо уходила вызолоченная солнцем башня, венчавшая один из домов.
Это было надежное место, но совсем пустое.
В углу на усыпанной песком площадке величиной с доброе поле играли сыновья дальнерожденных. Двое боролись — очень искусно и упорно, а мальчишки помоложе, в стеганых куртках и шапках, вооружившись деревянными мечами, рьяно разучивали удары. Глядеть на борцов было очень интересно: они неторопливо пританцовывали друг против друга и неожиданно схватывались с удивительной быстротой и грацией. Ролери, засмотревшись, остановилась возле двух высоких дальнерожденных в меховой одежде, которые молча наблюдали за происходящим. Когда старший борец внезапно перекувырнулся в воздухе и упал на мускулистую спину, она охнула почти одновременно с ним, а потом засмеялась от удивления и удовольствия.
— Отличный бросок, Джокенеди! — воскликнул дальнерожденный рядом с ней, а женщина по ту сторону площадки захлопала в ладоши. Младшие мальчики, поглощенные своим занятием, продолжали наносить и отражать удары.
Она даже не знала, что чародеи растят воинов, да и вообще ценят силу и ловкость. Хотя она слышала про их умение бороться, они всегда рисовались ей горбунами, которые в темных логовах гнутся над гончарными кругами и длинными паучьими руками выделывают на них красивые сосуды из глины и белого камня, попадающие потом в шатры людей. Ей вспомнились всякие истории, слухи, обрывки сказок. Про охотника говорили, что «он удачлив, как дальнерожденный», а одну глину называли «чародейской землей», потому что чародеи ее очень ценили и давали за нее всякие вещи. Но толком она ничего не знала. Задолго до ее рождения Люди Аскатевара уже кочевали по северу и востоку своего Предела, и ей ни разу не пришлось помогать тем, кто отвозил зерно в житницы под Теварским холмом, а потому она не бывала на склонах западной гряды до этого лунокруга, когда все Люди Аскатевара собрались здесь со своими стадами и семьями, чтобы построить Зимний Город над подземными житницами. Об этом инорожденном племени она ничего, в сущности, не знает.
Тут она заметила, что победивший борец, стройный юноша, которого назвали Джокенеди, уставился ей прямо в лицо, и, поспешно отвернувшись, попятилась со страхом и омерзением.
Он подошел к ней. Его обнаженные плечи и грудь блестели от пота, точно черный камень.
— Ты пришла из Тевара, верно? — спросил он на языке Людей, но выговаривая почти все слова как-то неправильно. Он улыбнулся ей, радуясь своей победе и стряхивая песок с гибких рук.
— Да.
— Чем мы можем тебе помочь? Ты чего-нибудь хочешь?
Он стоял совсем рядом, и она, конечно, не могла посмотреть на него, но его голос звучал дружески, хотя и чуть насмешливо. Мальчишеский голос. Она подумала, что он, наверное, моложе ее. Нет, она не позволит, чтобы над ней смеялись.
— Да, — сказала она небрежно. — Я хочу посмотреть черную скалу на песках.
— Так иди. Виадук открыт.
Она почувствовала, что он пытается заглянуть в ее опущенное лицо. И совсем отвернулась.
— Если кто-нибудь тебя остановит, скажи, что тебе показал дорогу Джокенеди Ли, — добавил он. — А может быть, проводить тебя?
Она даже не стала отвечать. Выпрямившись и опустив глаза, она направилась по улице, которая вела с площади на мост. Пусть ни один из этих скалящих зубы черных лжелюдей не смеет думать, будто она боится.
За ней никто не шел. Никто из встречных не обращал на нее внимания. Короткая улица кончилась. Между гигантскими пилонами виадука она оглянулась, потом посмотрела вперед и остановилась.
Мост был огромен — дорога для великанов. С гребня он казался хрупким, его арки словно летели над полями, над дюнами и песками. Но здесь она увидела, что он очень широк — двадцать мужчин могли бы пройти по нему плечом к плечу — и ведет прямо к высоким черным воротам в башне-скале. По краям он ничем не был отгорожен от воздушной пропасти. Идти по нему? Нет! Об этом и подумать нельзя. Такая дорога не для человеческих ног.
По боковой улице она вышла к западным воротам в городской стене, торопливо миновала длинные пустые загоны и стойла и выскользнула через калитку, чтобы вернуться назад, обогнув стены снаружи.
Здесь, где утесы понижались и в них там и сям были прорублены ступеньки, аккуратные полоски полей, залитые желтым предвечерним светом, дышали тихим покоем, а дальше за дюнами простирался широкий пляж, где можно поискать длинные зеленые морские цветы, которые женщины Аскатевара хранят в своих ларцах и по праздникам вплетают в волосы. Она вдохнула таинственный запах моря. Ей еще ни разу не доводилось гулять по морским пескам. А солнце еще только-только начинает клониться к закату. Она сбежала по ступеням, вырубленным в обрыве, прошла через поля, через дамбы и дюны и наконец оказалась на ровных сверкающих песках, которые простирались, докуда хватало глаз, на север, на запад и на юг.
Дул ветер. Солнце светило негреющим светом. Откуда-то спереди, с запада, доносился неумолчный звук, словно вдали ласково рокотал могучий голос. Ее ноги ступали по твердому ровному песку, которому не было конца. Она побежала, наслаждаясь быстрым движением, остановилась, засмеялась от беспричинной радости и посмотрела на арки моста, мощно шагающие вдоль крохотной вьющейся цепочки ее следов, потом снова побежала и снова остановилась, чтобы набрать серебристых ракушек, торчавших из песка. Позади нее на краю обрыва лепился город дальнерожденных, точно кучка пестрых камешков на ладони. Она еще не успела устать от соленого ветра, от простора и одиночества, а уже почти поравнялась с башней-скалой, которая черной стеной загородила от нее солнце.
В этой широкой и длинной тени прятался холод. Она вздрогнула и снова пустилась бежать, чтобы поскорее выбраться на свет, стараясь не приближаться к черной громадине. Она торопилась проверить, низко ли опустилось солнце и далеко ли ей еще бежать, чтобы увидеть вблизи морские волны.
Ветер донес до ее слуха еле слышный голос, который кричал непонятно, но так настойчиво, что она остановилась и испуганно поглядела через плечо на гигантский черный остров, встающий из песка. Не зовет ли ее это чародейское место?
В вышине на неогороженном мосту, над уходящей в скалу опорой, стояла черная фигура, такая далекая, и звала ее.
Она повернулась и побежала, потом остановилась, повернула назад. Ее захлестнул ужас. Она хотела бежать и не могла. Ужас давил ее, она не могла шевельнуть ни ногой, ни рукой и стояла, вся дрожа, а в ушах нарастал рокочущий рев. Чародей на черной башне оплетал ее паутиной своего колдовства. Вскинув руки, он снова пронзительно выкрикнул слова, которых она не поняла: ветер донес их отзвук, точно зов морской птицы, — ри-и, ри-и! Рев в ушах стал еще громче, она скорчилась на песке.
Вдруг ясный и тихий голос внутри ее головы произнес: «Беги! Вставай и беги. К острову. Не медли. Беги!» И сама не зная как, она вскочила и поняла, что бежит. Тихий голос раздался снова — он направлял ее шаги. Ничего не видя, задыхаясь, она добралась до черных ступенек в скале и начала карабкаться по ним. За поворотом ей навстречу метнулась черная фигура. Она протянула руку и почувствовала, что ее втаскивают выше по лестнице. Потом пальцы, сжимавшие ее запястье, разжались, и она привалилась к стене, потому что у нее подгибались колени. Черная фигура подхватила ее, поддержала, и голос, прежде звучавший внутри ее головы, произнес громко:
— Смотри! Вот оно!
Внизу о скалу с грохотом ударился водяной вал. Кипящая вода, разделенная остовом, снова сомкнулась, и вал, весь в белой пене, с ревом покатился дальше, разбился на пологом склоне у дюн, лизнул их, и между ними и островом заплясали сверкающие волны.
Ролери, вся дрожа, цеплялась за стену. Ей никак не удавалось унять дрожь.
— Прилив накатывается сюда чуть быстрее, чем способен бежать человек, — произнес позади нее спокойный голос. — А глубина воды вокруг Рифа в прилив почти четыре человеческих роста. Нам надо подняться еще выше. Потому-то мы и жили здесь в старину. Ведь половину времени Риф окружен водой. Заманивали вражеское войско на пески перед началом прилива. Конечно, если они ничего про приливы не знали. Тебе уже легче?
Ролери слегка пожала плечами. Он как будто не понял, и тогда она сказала:
— Да.
Его речь была понятной, хотя он употреблял много слов, которых она не знала, а остальные почти все произносил неправильно.
— Ты пришла из Тевара?
Она снова пожала плечами. Ее мучила дурнота, к глазам подступали слезы, но она сумела их подавить. Поднимаясь по черным ступенькам еще одной лестницы, она поправила волосы и из-за их завесы искоса взглянула на лицо дальнерожденного — сильное, суровое, темное, с мрачными блестящими глазами, темными глазами лжечеловека.
— А что ты делала на песках? Разве никто не предупредил тебя о приливах?
— Я ничего не знала, — прошептала она.
— Но ваши Старейшины знают о них. Во всяком случае, знали прошлой Весной, когда ваше племя жило тут на побережье. Память у людей дьявольски короткая! — Говорил он недобрые вещи, но голос у него оставался спокойным и недобрым не был. — Вот сюда. И не бойся — здесь никого нет. Давно уже никто из ваших людей не бывал на Рифе.
Они вошли в темный проем туннеля и оказались в комнате, которую Ролери сочла огромной — пока не увидела следующей. Они проходили через ворота и открытые дворики, по галереям, висящим над морем, по комнатам и сводчатым залам — безмолвным, пустым, где обитал только морской ветер. Теперь резное серебро моря покачивалось далеко внизу. Она испытывала ощущение удивительной легкости.
— Здесь никто не живет? — спросила она робко.
— Сейчас нет.
— Это ваш Зимний Город?
— Нет. Мы зимуем в городе на утесах. Тут была крепость. В былые годы на нас часто нападали враги. А почему ты бродила по пескам?
— Я хотела увидеть.
— Увидеть что?
— Пески. Море. Сначала я прошла по вашему городу, я хотела увидеть.
Они поднялись на другую галерею, и у нее закружилась голова от высоты. Между стрельчатыми арками, крича, витали морские птицы. Последний коридор вывел их к поднятым воротам, под ногами загремело железо, из которого делают мечи, а потом начался мост. От башни к городу между небом и морем они шли молча, а ветер толкал их вправо — все время вправо. Ролери окоченела и совсем обессилела от высоты, от необычности всего, что ее окружало, от того, что рядом с ней идет этот темный лжечеловек.
Когда они вошли в городские ворота, он внезапно сказал:
— Я больше не буду говорить в твоих мыслях. Тогда у меня не было выбора.
— Когда ты велел мне бежать… — начала она и запнулась, потому что толком не понимала, что он имеет в виду и что, собственно, произошло там, на песках.
— Я думал, это кто-то из наших, — сказал он словно с досадой, но тут же справился с собой. — Не мог же я стоять и смотреть, как ты утонешь. Пусть и по собственной вине. Но не бойся. Больше я этого делать не буду, и никакой власти я над тобой не приобрел, что бы ни говорили тебе ваши Старейшины. А потому иди: ты вольна как ветер и сохранила свое невежество в полной неприкосновенности.
В его голосе и впрямь было что-то недоброе, и Ролери испугалась. Рассердившись на себя за этот страх, она спросила дрожащим, но дерзким голосом:
— А прийти еще раз я тоже вольна?
— Да. Когда захочешь. Могу ли я узнать твое имя, дочь Аскатевара?
— Ролери из Рода Вольда.
— Вольд — твой дед? Твой отец? Он еще жив?
— Вольд замыкает круг в Перестуке Камней, — сказала она надменно, стараясь не уронить своего достоинства.
Почему он говорит с ней так властно? Откуда у дальнерожденного, у лжечеловека без роду и племени, стоящего вне закона, такое суровое величие?
— Передай ему привет от Джакоба Агата альтеррана. Скажи ему, что завтра я приду в Тевар поговорить с ним. Прощай, Ролери.
Он протянул руку в приветствии равных, и, растерявшись, она прижала ладонь к его ладони. Потом повернулась и побежала вверх по крутой улице, вверх по ступенькам, натянув меховой капюшон на лоб и отворачиваясь от дальнерожденных, которые попадались ей навстречу. Ну почему они глядят тебе прямо в лицо, точно мертвецы или рыбы? Животные с теплой кровью и Люди никогда не таращатся друг на друга. Она вышла из ворот, обращенных к холмам, вздохнула с облегчением, быстро поднялась на гребень в гаснущих красных лучах заходящего солнца, спустилась со склона между умирающими деревьями и торопливо пошла по тропе, ведущей в Тевар. За жнивьем сквозь сгустившиеся сумерки мерцали звездочки очагов в шатрах, окружающих еще не достроенный Зимний Город. Она ускорила шаг — скорее туда, к теплу, к еде, к Людям. Но даже в большом женском шатре ее рода, стоя на коленях у очага и ужиная похлебкой вместе с остальными женщинами и детьми, она ощущала в своих мыслях что-то странное и чужое. Она сжала правую руку, и ей почудилось, что она хранит в ладони пригоршню мрака… прикосновение его руки.
— Каша совсем остыла! — проворчал он и оттолкнул плетенку, а потом, когда старая Керли покорно взяла ее, чтобы подогреть бхану, мысленно обозвал себя сварливым старым дурнем. Но ведь ни одна из его жен — правда, теперь всего одна и осталась, — ни одна из его дочерей, ни одна из женщин его Рода не умеет варить бхановую кашу, как ее варивала Шакатани. Как она стряпала! И какой молодой была… последняя его молодая жена. Умерла в восточных угодьях, умерла молодой, а он все живет и живет — и вот уже скоро опять наступит лютая Зима.
Вошла девушка в кожаной куртке с выдавленным на плече трилистником — знаком его Рода. Внучка, наверное. Немного похожа на Шакатани. Он заговорил с ней, хотя и не припомнил ее имени:
— Это ты вчера вернулась поздней ночью, девушка?
Тут он узнал ее по улыбке и по тому, как она держала голову. Та маленькая девочка, с которой он любил шутить, — такая задумчивая, дерзкая, ласковая и одинокая. Дитя, рожденное не в срок. Да как же ее все-таки зовут?
— Я пришла к тебе с вестью, Старейший.
— От кого?
— Он назвался большим именем — Джакат-абатбольтерра. А может быть, и по-другому. Я не запомнила.
— Альтерран? Так дальнерожденные называют своих Старейшин. Где ты встретила этого человека?
— Это был не человек, Старейший, а дальнерожденный. Он шлет тебе привет и весть, что придет сегодня в Тевар поговорить со Старейшим.
— Вот как? — сказал Вольд и слегка потряс головой, восхищаясь ее дерзостью. — И ты, значит, его вестница?
— Он случайно заговорил со мной.
— Да-да. А знаешь ли ты, девушка, что у людей Пернмекского Предела незамужнюю женщину, которая заговорит с дальнерожденным, наказывают?
— А как наказывают?
— Не будем об этом.
— Пернмеки едят клоуб и бреют головы. Да и что они знают о дальнерожденных? Они же никогда не приходят на побережье. А в одном из шатров я слышала, будто у Старейшего в моем Роде была дальнерожденная жена. В былые дни.
— Это верно. В былые дни. — Девушка молча ждала, а Вольд вспомнил далекое прошлое, другое время, былое время — Весну. Краски, давно развеявшиеся сладкие запахи, цветы, отцветшие сорок лунокругов назад, почти забытый голос. — Она была молодой. И умерла молодой. Еще до наступления Лета. — Помолчав, он добавил: — Но это совсем не то же самое, что незамужней женщине разговаривать с дальнерожденным. Тут есть разница, девушка.
— А почему?
Несмотря на свою дерзость, она заслуживала ответа.
— Причин несколько, и не очень важных, и важных. Главная же такая: дальнерожденный берет всего одну жену, а истинная женщина, вступив с ним в брак, не будет рожать сыновей.
— Почему, Старейший?
— Неужто женщины больше не болтают в своем шатре? И ты в самом деле так уж ничего не знаешь? Да потому, что у Людей и дальнерожденных детей не может быть. Разве ты об этом не слышала? Либо брак остается бесплодным, либо женщина разрешается мертвым уродом. Моя жена Арилия, дальнерожденная, умерла в таких родах. У ее племени нет никаких брачных правил. Дальнерожденные женщины, точно мужчины, вступают в брак с кем хотят. Но обычай Людей нерушим: женщины делят ложе с истинными мужчинами, становятся женами истинных мужчин и дают жизнь истинным детям!
Она грустно нахмурилась, посмотрела туда, где на стенах Зимнего Города усердно трудились строители, а потом сказала:
— Прекрасный закон для женщин, которым есть с кем делить ложе.
На вид ей можно было дать лунокругов двадцать, — значит она родилась не в положенное время Года, а в Летнее Бесплодие. Сыновья Весны вдвое и втрое ее старше, давно женаты, и не один раз, и их браки не бесплодны. Осеннерожденные — еще дети. Но кто-нибудь из весеннерожденных еще возьмет ее третьей или четвертой женой, так что ей нечего сетовать. Пожалуй, надо бы устроить ее брак. Но с кем и в каком она родстве?
— Кто твоя мать, девушка?
Она поглядела в упор на застежку у его горла и сказала:
— Моей матерью была Шакатани. Ты забыл ее?
— Нет, Ролери, — ответил он после некоторого молчания. — Я ее не забыл. Но послушай, дочь, где ты говорила с этим альтерраном? Его зовут Агат?
— В его имени есть такая часть.
— Значит, я знал его отца и отца его отца. Он в родстве с женщиной, с дальнерожденной, о которой мы говорили. Кажется, он сын ее сестры или сын ее брата.
— Значит, твой племянник. И мой двоюродный брат, — сказала она и вдруг рассмеялась.
Вольд тоже усмехнулся такому неожиданному выведению родства.
— Я встретила его, когда ходила посмотреть море, — объяснила она. — Там, на песках. А перед этим я видела вестника, который бежал с севера. Женщины ничего не знают. Случилось что-нибудь? Начинается Откочевка на юг?
— Может быть, может быть, — пробормотал Вольд. Он уже опять не помнил ее имени. — Иди, девочка, помоги своим сестрам на полях, — сказал он и, забыв про нее и про бхану, которой так и не дождался, тяжело поднялся на ноги.
Обойдя свой большой, выкрашенный алой краской шатер, он посмотрел туда, где толпы людей возводили стены Зимнего Города и готовили земляные дома, и дальше — на север. Северное небо над оголенными холмами было в это утро ярко-синим, чистым и холодным.
Ему ясно припомнилась жизнь в тесных ямах под крутыми крышами — среди сотни спящих вповалку людей просыпаются старухи, разводят огонь в очагах, тепло и дым забираются во все поры его тела, пахнет кипящей в котлах зимней травой. Шум, вонь, жаркая духота этих нор под замерзшей землей. И холодное чистое безмолвие мира на ее поверхности, то выметенного ветром, то занесенного снегом, а он и другие молодые охотники уходят далеко от Тевара на поиски снежных птиц, корио и жирных веспри, что спускаются подо льдом замерзших рек с дальнего севера. Вон там, по ту сторону долины, из сугроба поднялась мотающаяся белая голова снежного дьявола. А еще раньше, прежде снега, льда и белых зверей Зимы, была такая же ясная погода, как сегодня, солнечный день, золотой ветер и синее небо, стынущее над холмами. И он, нет, не мужчина, а совсем малыш, вместе с другими малышами и женщинами смотрит на плоские белые лица, на красные перья, на плащи из незнакомого сероватого перистого меха. Летающие голоса, он не понимает ни слова, но мужчины его Рода и Старейшины Аскатевара сурово приказывают плосколицым идти дальше. А еще раньше с севера прибежал человек с обожженным лицом, весь окровавленный, и закричал: «Гааль! Гааль! Они прошли через наше стойбище в Пекне!..»
Куда яснее любых нынешних голосов он и теперь слышал этот хриплый крик, донесшийся через всю его жизнь, через шестьдесят лунокругов, что пролегли между ним и тем малышом, который смотрел во все глаза и слушал, между этим холодным солнечным днем и тем холодным солнечным днем. Где была Пекна? Затерялась под дождем и снегом, а оттепели Весны унесли кости убитых врасплох, истлевшие шатры, и память о стойбище, и его название.
Но на этот раз, когда гааль пройдет на юг через Пределы Аскатевара, убитых врасплох не будет! Он позаботился об этом. Есть польза и в том, чтобы прожить больше своего срока, храня воспоминания о былых бедах. Ни один клан, ни одна семья Людей Аскатевара не замешкалась в летних угодьях, и их уже не застанут врасплох ни гааль, ни первый буран. Они все здесь. Все двадцать сотен: осеннерожденные малыши мельтешат вокруг, как опавшие листья, женщины перекликаются и мелькают в полях, точно стаи перелетных птиц, а мужчины дружно строят дома и стены Зимнего Города из старых камней на старом основании, охотятся на последних откочевывающих зверей, рубят и запасают дрова, режут торф на Сухом Болоте, загоняют стада ханн в большие хлева, где их надо будет кормить, пока не прорастет зимняя трава. Все они, трудясь тут уже половину лунокруга, подчиняются ему, Вольду, а он подчиняется древним обычаям Людей. Когда придет гааль, они запрут городские ворота, когда придут бураны, они затворят двери земляных домов — и доживут до Весны. Доживут!
Он с трудом опустился на землю позади своего шатра и вытянул худые, исполосованные шрамами ноги, подставляя их солнечным лучам. Солнце казалось маленьким и белесым, хотя небо было прозрачно-ясным. Оно теперь было вдвое меньше, чем могучее солнце Лета, — даже меньше луны. «Солнце с луной сравнялось, ждать холодов недолго осталось». Земля хранила сырость дождей, которые лили, не переставая, почти весь этот лунокруг. Там и сям на ней виднелись бороздки, которые оставили бродячие корни, двигаясь на юг. О чем бишь спрашивала эта девочка? О дальнерожденных? Нет, о вестнике. Он прибежал вчера (вчера ли?) и, задыхаясь, рассказал, что гааль напал на Зимний Город Тлокну на севере у Зеленых Гор. В его словах крылась ложь и трусость. Гааль никогда не нападает на каменные стены. Грязные плосконосые дикари в перьях, бегущие от Зимы на юг, точно бездомное зверье. Они не могут разорить город. Пекна — это было всего лишь маленькое стойбище, а не город, обнесенный стеной. Вестник солгал. Все будет хорошо. Они выживут. Почему глупая старуха не несет ему завтрак? А как тепло здесь, на солнышке.
Восьмая жена Вольда неслышно подошла с плетенкой бханы, над которой курился пар, увидела, что он уснул, досадливо вздохнула и неслышно вернулась к очагу.
Днем, когда угрюмые воины привели к его шатру дальнерожденного, за которым бежали малыши, с хохотом выкрикивая обидные насмешки, Вольд вспомнил, как девушка сказала со смехом: «Твой племянник, мой двоюродный брат». А потому он тяжело поднялся с сиденья и приветствовал дальнерожденного стоя, как равного, — отвратив лицо и протянув руку ладонью вверх.
И дальнерожденный без колебаний ответил на его приветствие как равный. Они всегда держались с такой вот надменностью, будто считали себя ничуть не хуже Людей, даже если сами этому и не верили. Этот был высок, хорошо сложен, еще молод, и походка у него, точно у главы Рода. Если бы не темная кожа и не темные неземные глаза, его можно было бы принять за человека.
— Старейший, я Джакоб Агат.
— Будь гостем в моем шатре и шатрах моего Рода, альтерран.
— Я слушаю сердцем, — ответил дальнерожденный, и Вольд сдержал усмешку: это был вежливый ответ в дни его отца, но кто говорит так теперь? Странно, как дальнерожденные всегда помнят старинные обычаи и раскапывают то, что осталось во временах минувших. Откуда такому молодому знать выражение, которое из всех людей в Теваре помнит только он, Вольд, да, может быть, двое-трое самых древних стариков? Еще одна их странность — часть того, что люди называют чародейством, из-за чего они боятся темнокожих. Но Вольд их никогда не боялся.
— Благородная женщина из твоего Рода жила в моих шатрах, и я много раз ходил по улицам вашего города, когда была Весна. Я не забыл этого. И потому говорю, что ни один воин Тевара не нарушит мира между нами, пока я жив.
— Ни один воин Космопора не нарушит его, пока я жив.
Произнося свою речь, старый вождь так растрогался, что у него на глазах выступили слезы, и он, смигивая их и откашливаясь, опустился на свой ларец, покрытый ярко раскрашенной шкурой. Агат стоял перед ним, выпрямившись: черный плащ, темные глаза на темном лице. Молодые воины, которые привели его, переминались с ноги на ногу, ребятишки, столпившиеся у откинутой полости шатра, подталкивали друг друга локтями и перешептывались. Вольд поднял руку, и всех как ветром сдуло. Полость опустилась, старая Керли развела огонь в очаге и выскользнула наружу. Вольд остался наедине с дальнерожденным.
— Садись, — сказал он.
Но Агат не сел.
— Я слушаю, — сказал он, продолжая стоять.
Раз Вольд не предложил ему сесть в присутствии других людей, он не сядет, когда некому видеть, как вождь приглашает его садиться. Все это Вольду сказало чутье, необычайно обострившееся за долгую жизнь, бо́льшую часть которой ему приходилось руководить Людьми и их поступками. Он вздохнул и позвал надтреснутым басом:
— Жена!
Старая Керли вернулась и с удивлением посмотрела на него.
— Садись! — сказал Вольд, и Агат сел у очага, скрестив ноги. — Ступай! — буркнул Вольд жене. Она тотчас исчезла.
Молчание. Неторопливо и тщательно Вольд развязал кожаный мешочек, висевший на поясе его туники, вынул маленький кусок затвердевшего гезинового сока, отломил крошку, завязал мешочек и положил крошку на раскаленный уголь с краю очага. Поднялась струйка едкого зеленоватого дыма. Вольд и дальнерожденный глубоко вдохнули дымок и закрыли глаза. Потом Вольд откинулся на обмазанный смолой плетеный горшок, заменяющий отхожее место, и произнес:
— Я слушаю.
— Старейший, мы получили вести с севера.
— Мы тоже. Вчера прибежал вестник.
(Но вчера ли это было?)
— Он говорил про Зимний Город в Тлокне?
Старик некоторое время смотрел на огонь, глубоко дыша, словно гезин еще курился, и пожевывая нижнюю губу изнутри. Его лицо (и он это отлично знал) было тупым, как деревянная чурка, неподвижным, дряхлым.
— Я сожалею, что принес дурные вести, — сказал дальнерожденный своим негромким спокойным голосом.
— Не ты. Мы их уже слышали. Очень трудно, альтерран, распознать правду в известиях, которые доходят к нам издалека, от других племен в других Пределах. От Тлокны до Тевара даже вестник бежит восемь дней, а чтобы пройти этот путь с шатрами и стадами, нужен срок вдвое больше. Кто знает? Когда Откочевка достигнет этих мест, ворота Тевара будут готовы и замкнуты. А вы свой город никогда не покидаете, и, уж конечно, его ворота чинить не нужно?
— Старейший, на этот раз потребуются небывало крепкие ворота. У Тлокны были стены, и ворота, и воины. Теперь там нет ничего. И это не слухи. Люди Космопора были там десять дней назад. Они ждали на отдаленных рубежах прихода первых гаалей, но гаали идут все вместе.
— Альтерран, я слушал, теперь слушай ты. Люди иногда пугаются и убегают еще до того, как появится враг. Мы слышим то одну новость, то другую. Но я стар. Я дважды видел Осень, я видел приход Зимы, я видел, как идет на юг гааль. И скажу тебе правду.
— Я слушаю, — сказал дальнерожденный.
— Гааль обитает на севере, вдали от самых дальних Пределов, где живут Люди, говорящие одним с нами языком. Предание гласит, что их летние угодья там обширны, покрыты травой и простираются у подножия гор с реками льда на вершинах. Едва минует первая половина Осени, в их земли с самого дальнего севера, где всегда Зима, приходит холод и снежные звери, и, подобно нашим зверям, гаали откочевывают на юг. Они несут свои шатры с собой, но не строят городов и не запасают зерна. Они проходят Предел Тевара в те дни, когда звезды Дерева восходят на закате, до того, как впервые взойдет Снежная звезда и возвестит, что Осень кончилась и началась Зима. Если гаали натыкаются на семьи, кочующие без защиты, на охотничьи пастбища, на оставленные без присмотра стада и поля, они убивают и грабят. Если они видят крепкий Зимний Город с воинами на стенах, они проходят мимо, а мы пускаем два-три дротика в спины последних. Они идут все дальше и дальше на юг. Пока не остановятся где-то далеко отсюда. Люди говорят, что там Зима теплее, чем тут. Кто знает? Так откочевывают гаали. Я знаю. Я видел Откочевку, альтерран, я видел, как гаали возвращаются на север в дни таяния, когда растут молодые леса. Они не нападают на каменные города. Они подобны воде, текучей воде, шумящей между камнями. Но камни разделяют воду и остаются недвижимы. Тевар — такой камень.
Молодой дальнерожденный сидел, склонив голову, и размышлял — так долго, что Вольд позволил себе посмотреть прямо на его лицо.
— Все, что ты сказал, Старейший, правда, полная правда, и было неизменной правдой в былые Годы. Но теперь, теперь новое время. Я — один из первых моих людей, как ты — первый среди своих. Я прихожу как один вождь к другому, ища помощи. Поверь мне, выслушай меня: наши люди должны помочь друг другу. Среди гаалей появился большой человек, глава всех племен. Они называют его не то Куббан, не то Коббан. Он объединил все племена и создал из них войско. Теперь гаали по пути на юг не крадут отбившихся ханн, они осаждают и захватывают Зимние Города во всех Пределах побережья, убивают весеннерожденных мужчин, а женщин обращают в рабство и оставляют в каждом городе своих воинов, чтобы держать его в повиновении всю Зиму. А когда придет Весна и гаали вернутся с юга, они останутся здесь. Эти земли будут их землями — эти леса, и поля, и летние угодья, и города, и все люди тут — те, кого они оставят в живых.
Старик некоторое время смотрел в сторону, а потом произнес сурово, еле сдерживая гнев:
— Ты говоришь, я не слушаю. Ты говоришь, что моих Людей победят, убьют, обратят в рабство. Мои Люди — истинные мужчины, а ты — дальнерожденный. Побереги свои черные слова для собственной черной судьбы!
— Если вам грозит опасность, то наше положение еще хуже. Знаешь ли ты, сколько нас живет сейчас в Космопоре? Меньше двух тысяч, Старейший.
— Так мало? А в других городах? Когда я был молод, ваше племя жило на побережье и дальше к северу.
— Их больше нет. Те, кто остался жив, пришли к нам.
— Война? Моровая язва? Но ведь вы никогда не болеете, вы, дальнерожденные.
— Трудно выжить в мире, для которого ты не создан, — угрюмо ответил Агат. — Но как бы то ни было, нас мало, мы слабы числом и просим принять нас в союзники Тевара, когда придут гаали. А они придут не позже чем через тридцать дней.
— Раньше, если гааль уже в Тлокне. Они и так задержались, ведь в любой день может выпасть снег. Они поспешат!
— Они не будут спешить, Старейший. Они движутся медленно, потому что идут все вместе — все пятьдесят, шестьдесят, семьдесят тысяч!
Внезапно Вольд увидел то, о чем говорил дальнерожденный: увидел неисчислимую орду, катящуюся плотными рядами через перевалы за своим высоким плосколицым вождем, увидел воинов Тлокны — а может быть, Тевара? — мертвых, под обломками стен их города, и кристаллы льда, застывающие в лужах крови… Он тряхнул головой, отгоняя страшное видение. Что это на него нашло? Он некоторое время сидел и молчал, пожевывая нижнюю губу изнутри.
— Я слышал тебя, альтерран.
— Но не все, Старейший!
Какая дикая грубость! Но что взять с дальнерожденного?! Да и потом, среди своих он — один из вождей… Вольд позволил ему продолжать.
— У нас есть время, чтобы приготовиться. Если Люди Аскатевара, Люди Аллакската и Пернмека заключат союз и примут нашу помощь, у нас будет свое войско. Оно встретит Откочевку на северном рубеже ваших трех Пределов, и гааль вряд ли решатся вступить в битву с такой силой, а вместо этого свернут к восточным перевалам. Согласно нашим хроникам, в былые Годы гаалы дважды выбирали этот восточный путь. А так как Осень на исходе, дичи мало и наступают холода, гаали, встретив готовых к битве воинов, наверное, предпочтут свернуть, чтобы продолжать путь на юг без задержки. Я думаю, что у Куббана есть только одна тактика: нападать врасплох, полагаясь на численное превосходство. Мы заставим их свернуть.
— Люди Пернмека и Аллакската, как и мы, уже ушли в свои Зимние Города. Неужели вы еще не узнали Обычая Людей? С наступлением Зимы никто не воюет и не сражается!
— Растолкуй этот Обычай гаалям, Старейший! Решай сам, но поверь моим словам!
Дальнерожденный вскочил, словно стремясь придать особую силу своим уговорам и предостережениям. Вольд пожалел его, как часто теперь жалел молодых людей, которые не видят всей тщеты стараний и замыслов, не замечают, как их жизнь и поступки проходят бесследно между желанием и страхом.
— Я слышал тебя, — сказал он почти ласково. — Старейшины моего племени услышат твои слова.
— Так можно мне прийти завтра и узнать?..
— Завтра или день спустя…
— Тридцать дней, Старейший! Самое большое — тридцать дней!
— Альтерран, гааль придет и уйдет. Зима придет и уйдет. Что толку в победе, если воины после нее вернутся в недостроенные дома, когда землю уже скует лед? Вот мы будем готовы к Зиме и тогда подумаем о гаале… Но сядь же… — Он снова развязал мешочек и отломил еще крошку гезина для прощального вдоха. — А твой отец тоже был Агат? Я встречал его, когда он был молод. И одна из моих недостойных дочерей сказала мне, что встретила тебя, когда гуляла на песках.
Дальнерожденный быстро вскинул голову, а потом сказал:
— Да, мы встретились с ней там. На песках между двумя приливами.
Что вызывало приливы у этих берегов: почему дважды в день к ним стремительно подступала вода, катясь гигантским валом высотой от пятнадцати до пятидесяти футов, а потом опять откатывалась куда-то вдаль? Ни один из Старейшин города Тевара не сумел бы ответить на этот вопрос. Любой ребенок в Космопоре сразу сказал бы: приливы вызывает луна, притяжение луны.
Луна и земля обращаются вокруг друг друга, и цикл этот занимает четыреста дней — один лунокруг. Вместе же, образуя двойную планету, они обращаются вокруг солнца торжественным величавым вальсом в пустоте, длящимся до полного повторения шестьдесят лунокругов, двадцать четыре тысячи дней, целую человеческую жизнь — один год. А солнце в центре их орбиты, это солнце называется Эльтанин, Гамма Дракона.
Перед тем как войти под серые ветви леса, Джакоб Агат взглянул на солнце, опускающееся в туман над западным хребтом, и мысленно произнес его истинное название, означавшее, что это не просто солнце, но одна из звезд среди мириада звезд.
Сзади до него донесся ребячий голос — дети играли на склоне Теварского холма, и вспомнил злорадные, только чуть повернутые прочь лица, насмешливый шепот, за которым прятался страх, вопли у него за спиной: «Дальнерожденный идет! Бегите сюда посмотреть на него!» И здесь, в одиночестве леса, Агат невольно ускорил шаг, стараясь забыть недавнее унижение. Среди шатров Тевара он чувствовал себя униженным и мучился, ощущая себя чужаком. Он всегда жил в маленькой сплоченной общине, где ему было знакомо каждое имя, каждое лицо, каждое сердце, и лишь с трудом мог заставить себя разговаривать с чужими. А особенно — когда они принадлежат к другому биологическому виду и полны враждебности, когда их много и они у себя дома. Теперь он с такой силой ощутил запоздалый страх и муки оскорбленной гордости, что даже остановился. «Будь я проклят, если вернусь туда! — подумал он. — Пусть старый дурень верит чему хочет и пускай коптится в своем вонючем шатре, пока не явится гааль. Невежественные, самодовольные, нетерпеливые, мучномордые, желтоглазые дикари, тупоголовые врасу! Да гори они все!»
— Альтерран?
Его догнала девушка. Она остановилась на тропе в нескольких шагах от него, упершись ладонью в иссеченный бороздами белый ствол батука. Желтые глаза на матово-белом лице горели возбужденно и насмешливо. Агат молча ждал.
— Альтерран? — повторила она своим ясным мелодичным голосом, глядя в сторону.
— Что тебе нужно?
Девушка отступила на шаг.
— Я Ролери, — сказала она. — На песках…
— Я знаю, кто ты. А ты знаешь, кто я? Я лжечеловек, дальнерожденный. Если твои соплеменники застанут тебя за разговором со мной, они либо изуродуют меня, либо подвергнут тебя ритуальному опозориванию, — я не знаю, какого именно обычая придерживаются у вас. Уходи домой!
— Мои соплеменники так не делают. А ты и я, мы в родстве, — сказала она упрямо, но ее голос утратил уверенность.
Она повернулась, чтобы уйти.
— Сестра твоей матери умерла в наших шатрах.
— К нашему вечному стыду, — сказал он и пошел дальше. Она осталась стоять на тропе.
У развилки, перед тем как свернуть налево, к гребню, он остановился и поглядел назад. В умирающем лесу все было неподвижно, и только в опавших листьях шуршал запоздалый бродячий корень, который с бессмысленным упорством растения полз на юг, оставляя за собой рыхлую бороздку.
Гордость истинного человека не позволяла ему устыдиться того, как он обошелся с этой врасу: наоборот, ему стало легче, и он снова обрел уверенность в себе. Нужно будет свыкнуться с насмешками врасу и не обращать внимания на их самодовольную нетерпимость. Они не виноваты. В сущности, это то же тупое упрямство, как вон у того бродячего корня, — такова уж их природа. Старый вождь искренне убежден, что встретил его со всемерной учтивостью и был очень терпелив. А потому он, Джакоб Агат, должен быть столь же терпеливым и столь же упорным. Ибо судьба жителей Космопора — судьба человечества на этой планете — зависит от того, что предпримут и чего не предпримут племена местных врасу в ближайшие тридцать дней. Еще до того, как снова взойдет молодой месяц, история шестисот лунокругов, история десяти Лет, двадцати поколений, долгой борьбы, долгих усилий, возможно, оборвется навсегда. Если только ему не улыбнется удача, если только он не сумеет быть терпеливым.
Огромные деревья, высохшие, с обнаженными трухлявыми корнями, тянулись унылыми колоннадами или беспорядочно теснились на склонах гряды у тропы и на много миль вокруг. Их корни истлевали в земле, и они готовы были рухнуть под ударами северного ветра, чтобы тысячи дней и ночей пролежать под снегом и льдом, а потом в долгие оттепели Весны гнить, обогащая всей своей гекатомбой почву, где в глубоком сне покоятся их глубоко погребенные семена. Терпение, терпение.
Подхлестываемый ветром, он спустился по светлым каменным улицам Космопора на площадь и, обогнув арену, где занимались физическими упражнениями школьники, вошел под арку увенчанного башней здания, которое все еще носило древнее название — Дом Лиги.
Подобно остальным зданиям вокруг площади, Дом Лиги был построен пять Лет назад, когда Космопор был еще столицей сильной и процветающей колонии, во времена могущества. Весь первый этаж занимал обширный Зал Собраний. Его серые стены были инкрустированы изящными золотыми мозаиками. На восточной стене стилизованное солнце окружали девять планет, а напротив, на западной стене, семь планет обращались по очень вытянутым эллиптическим орбитам вокруг своего солнца. Третья планета в обеих системах была двойной и сверкала хрусталем. Круглые циферблаты с тонкими изукрашенными стрелками над дверью и в дальнем конце зала показывали, что идет триста девяносто первый день сорок пятого лунокруга Десятого местного Года пребывания колонии на Третьей планете Гаммы Дракона. Кроме того, они сообщали, что это был сто второй день тысяча четыреста пятого года по летоисчислению Лиги Всех Миров, двенадцатое августа на родной планете.
Очень многие полагали, что никакой Лиги Миров давно нет, скептики же любили задавать вопрос, а была ли когда-нибудь «родная планета». Но часы, которые здесь, в Зале Собраний, и внизу, в Архиве, шли вот уже шестьсот лиголет, самим своим существованием и точностью словно подтверждали, что Лига во всяком случае была и что где-то есть родная планета, родина человечества. Они терпеливо отсчитывали время планеты, затерявшейся в бездне космического мрака и столетий. Терпение, терпение.
Наверху, в библиотеке, другие альтерраны уже ждали его возле очага, где горел плавник, собранный на пляже. Когда подошли остальные, Сейко и Элла Пасфаль зажгли газовые горелки и привернули пламя. Хотя Агат не сказал еще ни слова, его друг Гуру Пилотсон, встав рядом с ним у огня, сочувственно произнес:
— Не расстраивайся из-за них, Джакоб. Стадо глупых упрямых кочевников! Они никогда ничему не научатся.
— Я передавал?
— Да нет же! — Гуру засмеялся. Он был щуплый, быстрый, застенчивый и относился к Агату с восторженным обожанием. Это было известно не только им обоим, но и всем окружающим, всем обитателям Космопора. В Космопоре все знали все обо всех, и откровенная прямота, хотя и сопряженная с утомительными психологическими нагрузками, была единственным возможным решением проблемы парасловесного общения.
— Видишь ли, ты явно рассчитывал на слишком многое и теперь не можешь подавить разочарование. Но не расстраивайся из-за них, Джакоб. В конце-то концов, они всего только врасу!
Заметив, что их слушают, Агат ответил громко:
— Я сказал старику все, что собирался. Он обещал сообщить мои слова их Совету. Много ли он понял и чему поверил, я не знаю.
— Если он хотя бы выслушал тебя, уже хорошо. Я и на это не надеялась, — заметила Элла Пасфаль, иссохшая, хрупкая, с иссиня-черной кожей, морщинистым лицом и совершенно белыми волосами. — Вольд даже не мой ровесник, он старше. Так разве можно ожидать, чтобы он легко смирился с мыслью о войне и всяких переменах?
— Но ему же это должно быть легче, чем другим, ведь он был женат на женщине нашей крови, — сказал Дермат.
— Да, на моей двоюродной сестре Арилии, тетке Джакоба, — экзотический экземпляр в брачной коллекции Вольда. Я прекрасно помню этот роман, — ответила Элла Пасфаль с таким жгучим сарказмом, что Дермат стушевался.
— Он не согласился нам помочь? Ты рассказал ему про свой план встретить гаалей на дальнем рубеже? — пробормотал Джокенеди, расстроенный новостями.
Он был молод и мечтал о героической войне с атаками под звуки фанфар. Впрочем, и остальные предпочли бы встретиться с врагом лицом к лицу: все-таки лучше погибнуть в бою, чем умереть от голода или сгореть заживо.
— Дай им время. Они согласятся, — без улыбки сказал Агат юноше.
— Как Вольд тебя принял? — спросила Сейко Эсмит, последняя представительница знаменитой семьи. Имя Эсмит носили только потомки первого главы колонии. И оно умрет с ней. Она была ровесницей Агата — красивая, грациозная женщина, нервная, язвительная, замкнутая. Когда Совет собирался, она смотрела только на Агата. Кто бы ни говорил, ее глаза были устремлены на Агата.
— Как равного.
Элла Пасфаль одобрительно кивнула.
— Он всегда был разумнее остальных их вожаков, — сказала она.
Однако Сейко продолжала:
— Ну а другие? Тебе дали спокойно пройти мимо их шатров?
Сейко всегда умела распознать пережитое им унижение, как бы хорошо он его ни замаскировывал или даже заставлял себя забыть. Его родственница, хотя и дальняя, участница его детских игр, когда-то возлюбленная и неизменный верный друг, она умела мгновенно уловить и понять любую его слабость, любую боль, и ее сочувствие, ее сострадание смыкались вокруг него, точно капкан. Они были слишком близки. Слишком близки — и Гуру, и старая Элла, и Сейко, и все они. Ощущение полной отрезанности, испугавшее его в этот день, на мгновение распахнуло перед ним даль, приобщило к тишине одиночества и пробудило в нем неясную жажду. Сейко не спускала с него глаз, кротких, нежных, темных, ловя каждое его настроение, каждое слово. А девушка врасу, Ролери, ни разу не посмотрела на него прямо, не встретилась с ним глазами. Ее взгляд все время был устремлен в сторону, вдаль, мимо — золотой, непонятный, чуждый.
— Они меня не остановили, — коротко ответил он Сейко. — Завтра они, может быть, придут к какому-нибудь решению. Или послезавтра. А сколько запасов доставлено сегодня на Риф?
Разговор стал общим, хотя то и дело возвращался к Джакобу Агату или сосредоточивался вокруг него. Некоторые члены Совета были старше его, но, хотя эти десятеро, избиравшиеся на десять лиголет, были равны между собой, все же постепенно он стал их неофициальным главой и они, как правило, полагались на его мнение. Решить, что отличало его от остальных, было непросто, — может быть, энергия, сквозившая в каждом его движении и слове. Но как проявляется способность руководить — в самом ли человеке или в поведении тех, кто его окружает? Тем не менее одно отличие заметить было можно: постоянную напряженность и мрачную озабоченность, порождаемые тяжким бременем ответственности, которое он нес уже давно и которое с каждым днем становилось все тяжелее.
— Я допустил один промах, — сказал он Пилотсону, когда Сейко и другие женщины, входившие в Совет, начали разносить чашечки с горячим настоем листьев батука, церемониальным напитком ча. — Я так старался доказать старику, насколько опасны гаали, что, кажется, начал передавать. Правда, не парасловами, но все равно у него был такой вид, будто он увидел привидение.
— Эмоции ты всегда проецируешь мощно, а вот контроль, когда ты волнуешься, никуда не годится. Вполне возможно, что он и правда увидел привидение.
— Мы так долго не соприкасались с врасу, так долго варились в собственном соку, общаясь только между собой, что я не могу полагаться на свой контроль. То я передаю девушке на пляже, то проецирую образы на Вольда. Если так пойдет и дальше, они снова вообразят, что мы колдуны, и возненавидят нас, как в первые годы. А нам нужно добиться их доверия. И времени почти не остается. Если бы мы узнали про гаалей раньше!
— Ну, поскольку других человеческих поселений на побережье больше нет, — сказал Пилотсон с обычной обстоятельностью, — мы хоть что-то узнали только благодаря твоему предусмотрительному совету послать разведчиков на север. Твое здоровье, Сейко! — добавил он, беря у нее крохотную чашечку, над которой поднимался пар.
Агат взял последнюю чашечку с подноса и выпил ее одним глотком. Свежезаваренный ча слегка стимулировал восприятие, и он с пронзительной остротой ощутил его вяжущий вкус и живительную теплоту, пристальный взгляд Сейко, простор почти пустой комнаты в отблесках пламени, сгущающиеся сумерки за окном. Голубая фарфоровая чашечка в его руке была старинной — изделие Пятого Года. Старинными были и напечатанные вручную книги в шкафчиках под окнами. Даже стекла в оконных рамах были старинными. Весь их комфорт, все, благодаря чему они оставались цивилизованными, оставались альтерранами, было очень старым. Задолго до его рождения у обитателей колонии уже не хватало ни энергии, ни досуга для новых утверждений человеческого дерзания и умения. Хорошо хоть, что они еще способны сохранять и беречь старое.
Постепенно, Год за Годом, на протяжении жизни по крайней мере десяти поколений, их численность неуклонно сокращалась: детей рождалось все меньше, казалось бы, совсем немного, но всегда меньше. Они перестали расширять свои поселения, начали их покидать. Прежние мечты о большой процветающей стране были полностью забыты. Они возвращались (если только из-за своей слабости не становились жертвами Зимы или враждебного племени местных врасу) в древний центр колонии, в первый ее город — Космопор. Они передавали своим детям старые знания и старые обычаи, но не учили их ничему новому. Их жизнь становилась все более скромной, и простота теперь ценилась больше сложности, покой — больше борьбы, стоицизм — больше успеха. Они отошли на последний рубеж.
Агат, разглядывая чашечку в своих пальцах, увидел в ее нежной прозрачности, в совершенстве ее формы и хрупкости материала как бы символ и воплощение духа их всех. Сумерки за высокими окнами были такими же прозрачно-голубыми. Но холодными. Голубые сумерки — неизмеримые и холодные. И Агат вдруг испытал прилив безотчетного ужаса, словно в детстве: планета, на которой он родился, на которой родился его отец и все его предки до двадцать третьего колена, не была его родной. Они здесь — чужие. И всегда ощущали это. Ощущали, что они — дальнерожденные. И мало-помалу, с величественной медлительностью, с неосмысленным упорством эволюционного процесса эта планета убивала их, отторгая чужеродный привой.
Быть может, они слишком покорно подчинились этому процессу, слишком, слишком легко смирились с неизбежностью вымирания. С другой стороны, именно готовность подчиняться — непоколебимо подчиняться Законам Лиги — с самого начала стала для них источником силы, и они все еще сильны, каждый из них. Но у них недостает ни знаний, ни умения, чтобы бороться с бесплодием и с патологическим течением беременности, которые все больше сокращают численность каждого нового поколения. Ибо не вся мудрость записана в Книгах Лиги, и день ото дня, из Года в Год крупицы знания теряются безвозвратно, заменяясь полезными сведениями, помогающими существовать здесь и сейчас. И в конце концов они перестали понимать многое из того, чему учат их книги. Что по-настоящему сохранилось от их наследия. Если и правда когда-нибудь, согласно былым надеждам и старым сказкам, корабль спустится со звезд на крыльях огня, признают ли их людьми те люди, которые выйдут из него?
Но корабль так и не прилетел… и никогда не прилетит. Они вымрут. Их жизнь здесь, их долгое изгнание и борьба за то, чтобы уцелеть в этом мире, окончатся, не оставят следа, рассыпавшись прахом, точно комочек глины.
Он бережно поставил чашку на поднос и вытер пот со лба. Сейко внимательно смотрела на него. Он резко отвернулся от нее и заставил себя слушать то, что говорили Джокенеди, Дермат и Пилотсон. Но сквозь туман нахлынувших на него зловещих предчувствий на миг и без всякой связи с ними, и все же словно объяснение и затмение, перед его мысленным взором возникла светлая и легкая фигура девушки Ролери, испуганно протягивающей к нему руку с темных камышей, к которым уже подступило море.
Над крышами и недостроенными стенами Зимнего Города разнесся стук камня о камень — глухой и отрывистый, он был слышен во всех высоких алых шатрах вокруг города. Ак-ак-ак-ак. Этот звук раздавался очень долго, а потом в него вдруг вплелся новый стук — кадак-ак-ак-кадак. И еще один — более звонкий, прихотливо прерывистый, и еще, и еще, пока отдельные ритмы не затерялись в лавине сухих дробных ударов камня о камень, уже неотличимых друг от друга в беспорядочном грохоте.
Лавина стука все катилась, оглушая и не смолкая ни на миг. И наконец Старейший из Людей Аскатевара вышел из своего шатра и медленно направился к Городу между рядами шатров и пылающих очагов, над которыми поднимались струи дыма, колеблясь в косых лучах предвечернего предзимнего солнца. Грузно ступая, старик в одиночестве прошествовал через стоянку своего племени, через ворота Зимнего Города и по узкой тропе, вившейся среди крутых деревянных крыш, единственной надземной части зимних жилищ, вышел на открытое пространство, за которым опять начинались крутые крыши. Там сто с лишним мужчин сидели, упершись подбородками в колени, и, как завороженные, стучали камнем по камню. Вольд сел на землю, замкнув круг. Он взял меньший из двух лежащих перед ним тяжелых, гладко отполированных водой камней и, с удовольствием ощущая в руке его вес, ударил по большому камню — клак! Клак! Клак! Справа и слева от него продолжался оглушительный стук, тупой монотонный грохот, сквозь который, однако, временами прорывался четкий ритм. Он исчезал, возникал снова, на миг придавая стройность хаотической какофонии. Вольд уловил этот ритм, встроился в него и уже не сбивался. Шум словно исчез, и остался только ритм. И вот уже сосед слева тоже начал отбивать этот ритм — их камни поднимались и опускались в одном дружном движении. И сосед справа, и сидевшие напротив — теперь они тоже четко били в лад. Ритм вырвался из хаоса, подчинил его себе, соединил все борющиеся голоса в полное согласие, слил их в могучее биение сердца Людей Аскатевара, и оно стучало, стучало, стучало.
Этим исчерпывалась вся их музыка, все их пляски.
Наконец какой-то мужчина вскочил и вышел на середину круга. Грудь его была обнажена, руки и ноги разрисованы черными полосами, волосы окружали лицо черным облаком. Ритмичный стук замедлился, затих, замер вовсе.
— Вестник с севера рассказал, что гааль движется Береговым Путем. Их очень много. Они пришли в Тлокну. Все слышали про это?
Утвердительный ропот.
— Тогда выслушайте человека, по чьему слову вы сошлись на этот Перестук Камней, — выкрикнул шаман-глашатай, и Вольд с трудом поднялся на ноги.
Он остался стоять на месте, глядя прямо перед собой, грузный, весь в шрамах, неподвижный, как каменная глыба.
— Дальнерожденный пришел в мой шатер, — сказал он надтреснутым, старческим басом. — Он вождь в Космопоре. И он сказал, что дальнорожденных осталось мало и они просят помощи у Людей.
Главы кланов и семей, неподвижно сидевшие в круге, подняв колени к подбородку, разразились громкими возгласами. Над ними, над деревянными крышами, высоко в холодном золотистом свете парила белая птица, предвестница Зимы.
— Этот дальнерожденный сказал, что Откочевка движется не кланами и племенами, а единой ордой во много тысяч и ведет ее сильный вождь.
— Откуда он знает? — крикнул кто-то во весь голос.
В Теваре на Перестуке Камней ритуал соблюдался не особенно строго — не так, как в племенах, которые возглавляли шаманы. В Теваре они никогда не имели такого влияния.
— Он посылал лазутчиков на север, — столь же громогласно ответил Вольд. — Он сказал, что гааль осаждает Зимние Города и захватывает их. А вестник сообщил, что так случилось с Тлокной. Дальнерожденный говорит, что воинам Тевара нужно в союзе с дальнерожденными, а также с Людьми Пернмека и Аллакската отправиться на северный рубеж нашего Предела — все вместе мы заставим Откочевку свернуть на Горный Путь. Он сказал это, и я услышал. Каждый ли из вас услышал?
Возгласы согласия прозвучали недружно и смешались с бурными возражениями. На ноги вскочил глава одного из кланов:
— Старейший! Из твоих уст мы всегда слышали только правду. Но когда говорили правду дальнерожденные? И когда это Люди слушали дальнерожденных? Дальнерожденный говорил, но я ничего не услышал. Если Откочевка сожжет его Город, что нам до этого? Люди там не живут! Пусть они погибают, и тогда мы, Люди, возьмем себе их Предел.
Говорил Вельмек, дюжий, темноволосый, набитый словами. Вольд его всегда недолюбливал и теперь ответил неприязненно:
— Я слышал слова Вельмека. И не в первый раз. Люди ли дальнерожденные или нет — кто знает? Может быть, они и правда упали с неба, как повествует сказание. Может быть, нет. В этом Году никто с неба не падал. Они выглядят как Люди, они сражаются как Люди. Их женщины во всем походят на наших женщин — это говорю вам я! У них есть своя мудрость. И лучше выслушать их.
Когда он упомянул дальнерожденных женщин, угрюмые лица вокруг расплылись в усмешках, но он уже жалел о своих словах. Ни к чему было напоминать им об узах, некогда связывавших его с дальнерожденными. И вообще не следовало говорить о ней: как-никак она была его женой.
Вольд удрученно опустился на землю, показывая, что больше он говорить не будет.
Однако многих встревожил рассказ вестника и предупреждение Агата, и они вступили в спор с теми, кто был склонен отмахнуться от новостей или объявить их ложью. Умаксуман, один из весеннерожденных сыновей Вольда, любивший военные набеги и стычки, открыто поддержал план Агата и высказался за поход к северному рубежу.
— Это хитрость! Наши воины уйдут на север, там их задержит первый снег, а дальнерожденные тем временем угонят наши стада, уведут наших жен и опустошат наши житницы! Они не Люди, и в них нет ничего, кроме коварства и обмана! — надрывался Вельмек, которому редко выпадал случай дать волю красноречию по столь благодарному поводу.
— Они всегда подбирались к нашим женщинам, ничего другого им и не нужно! Как же им не чахнуть и не вымирать, если у них родятся одни уроды! Они подбираются к нашим женщинам, чтобы растить человеческих детей, точно собственных детенышей! — возбужденно кричал довольно молодой глава семьи.
— А что, если дальнерожденный сказал правду? — спросил Умаксуман. — Что, если гаали пройдут через наш Предел всем скопом, тысячами и тысячами? Мы готовы дать им отпор?
— Но стены не кончены, ворота не поставлены, последний урожай еще не убран, — возразил кто-то из пожилых, и этот довод был куда более веским, чем тайное коварство дальнерожденных.
Если сильные молодые мужчины отправятся на север, сумеют ли женщины, дети и старики закончить все необходимые работы в Зимнем Городе до наступления Зимы? Может быть, успеют, может быть, нет. Слишком уж многим должны они рискнуть, положившись всего лишь на слова дальнерожденного.
Сам Вольд ни к какому решению не пришел и ждал, что скажут Старейшины. Ему понравился дальнерожденный, назвавшийся Агатом, — он не казался ни лжецом, ни легковерным простаком. Но как знать наверное? Все Люди порой становятся чужими друг другу, а не только чужаки. Как тут разобраться? Возможно, гаали и идут единым войском. Но Зима-то придет обязательно. Так от какого врага защищаться сначала?
Старейшины склонялись к тому, чтобы ничего не предпринимать, однако Умаксуман и его сторонники все-таки настояли на том, чтобы послать вестников в соседние Пределы Аллакскат и Пернмек и узнать, что они скажут о плане совместной обороны. Этим все и ограничилось. Шаман отпустил тощую ханну, которую привел на случай, если будет решено начать войну — такое решение обретало силу, лишь подкрепленное ритуальным побиением камнями, — и Старейшины разошлись.
Вольд сидел у себя в шатре с мужчинами своего Рода над горшком горячей бханы, когда снаружи послышался шум. Умаксуман вышел, крикнул кому-то, чтобы они убирались подальше, и вернулся в большой шатер с Агатом, дальнерожденным.
— Добро пожаловать, альтерран! — сказал старик и, злокозненно покосившись на двух своих внуков, добавил: — Не хочешь ли сесть и разделить с нами нашу еду?
Он любил ошарашивать людей. Всю жизнь любил. Потому-то в былые дни он так часто и наведывался к дальнерожденным. А кроме того, это приглашение рассеяло мучивший его стыд: все-таки не следовало упоминать перед другими мужчинами о дальнерожденной девушке, которая когда-то стала его женой.
Агат, такой же невозмутимый и серьезный, как и в прошлый раз, принял приглашение и съел столько каши, сколько требовали приличия. Пока они ужинали, он молчал и, только когда жена Уквета выскользнула из шатра с остатками трапезы, наконец сказал:
— Старейший, я слушаю.
— Слушать тебе придется немного, — ответил Вольд и рыгнул. — Вестники побегут в Пернмек и Аллакскат. Но мало кто согласился на войну. С каждым днем холод все сильней, и спасение — только изнутри стен, только под крышами. Мы не странствуем в былых временах, как вы, но мы знаем, каким всегда был Обычай Людей, и следуем ему.
— Ваш Обычай хорош, — сказал дальнерожденный. — Настолько хорош, что гаали переняли его у вас. В былые Зимы вы были сильнее, чем гаали, потому что ваши кланы встречали их вместе, а они шли разрозненно. Но теперь и гаали поняли, что сила — в числе.
— Только если эта весть — не ложь! — крикнул Уквет, который приходился Вольду внуком, хотя был старше его сына Умаксумана.
Агат молча посмотрел на него, и Уквет тотчас отвернулся, избегая прямого взгляда темных глаз.
— Если это ложь, то почему гаали так задержались на своем пути к югу? — спросил Умаксуман. — Почему они медлят? Когда-нибудь прежде они дожидались, пока не будет убрано последнее поле?
— Кто знает? — сказал Вольд. — В прошлом Году они миновали Тевар задолго до того, как взошла Снежная Звезда, это я помню. Но кто помнит Год, бывший до прошлого?
— Может быть, они идут Горным Путем, — вмешался еще один внук, — и вовсе не покажутся в Аскатеваре.
— Вестник сказал, что они захватили Тлокну, — резко возразил Умаксуман. — А Тлокна лежит к северу от Тевара на Береговом Пути. Почему мы не хотим поверить этой вести? Почему мы мешкаем и ничего не делаем?
— Потому что те, кто ведет войну Зимой, не доживают до Весны, — проворчал Вольд.
— Но если они придут…
— Если они придут, мы будем сражаться.
Наступило молчание, Агат больше ни на кого не смотрел, а устремил темный взгляд в пол, точно истинный человек.
— Люди говорят, — начал Уквет насмешливо, предвкушая торжество, — будто дальнерожденные наделены колдовским могуществом. Я об этом ничего не знаю, я родился на летних угодьях и до нынешнего лунокруга не видел дальнерожденных и уж тем более не сидел рядом с ними за едой. Но если они чародеи и обладают таким могуществом, почему им нужна помощь против гаалей?
— Я тебя не слышу! — загремел Вольд. Его щеки побагровели, из глаз покатились слезы.
Уквет закрыл лицо руками. Разъяренный дерзким обхождением с гостем его шатра, а также собственной растерянностью, заставившей его спорить и с теми и с другими, старик тяжело дышал и смотрел прямо на Уквета, все еще прятавшего лицо.
— Я говорю! — наконец объявил Вольд голосом громким и звучным, как в молодости. — Я говорю! Вы слушаете! Вестники побегут по Береговому Пути, пока не встретят Откочевку. А за ними на два перехода позади — но только до рубежа нашего Предела — будут следовать воины, все мужчины, рожденные между серединой Весны и Летним Бесплодием. Если гааль идет ордой, наши воины отгонят его к горам, если же нет, они вернутся в Тевар.
Умаксуман радостно захохотал и крикнул:
— Старейший, ведешь нас ты, и никто другой!
Вольд что-то проворчал, рыгнул и сел.
— Но воинов поведешь ты, — мрачно сказал он Умаксуману.
Агат прервал свое молчание и произнес обычным, спокойным голосом:
— Мои люди могут послать триста пятьдесят воинов. Мы пойдем старым путем по берегу и соединимся с вашими воинами на рубеже Аскатевара.
Он встал и протянул руку. Вольд, сердясь, что его заставили принять решение, и все еще не оправившись после своей вспышки, словно не заметил ее, но Умаксуман стремительно вскочил и прижал ладонь к ладони дальнерожденного. На миг они замерли в отблесках очага, точно ночь и день: Агат — темный, сумрачный, угрюмый и Умаксуман — светлокожий, ясноглазый, радостный.
Решение было принято, и Вольд знал, что сумеет навязать его всем Старейшинам. Но он также знал, что больше ему уже не придется принимать решений. Послать их на войну он мог, но Умаксуман вернется вождем воинов, а потому — самым влиятельным человеком среди Людей Аскатевара. Приказ Вольда был его отречением от власти. Умаксуман станет молодым вождем. Он будет замыкать круг на Перестуке Камней, он поведет Зимой охотников, он возглавит набеги Весной и великое кочевье в долгие дни Лета. Его Год только начинается…
— Идите все! — проворчал Вольд. — Пусть люди завтра соберутся на Перестук Камней, Умаксуман. И скажи шаману, чтобы он пригнал ханну, но только жирную, с хорошей кровью!
Агату он не сказал ни слова. И они ушли — сильные молодые люди. А он сидел у очага, скорчившись, поджав под себя плохо гнущиеся ноги, и глядел в желтое пламя, словно хотел обрести в нем утраченный блеск солнца, невозвратимое тепло Лета.
Дальнерожденный вышел из шатра Умаксумана и остановился, продолжая разговаривать с молодым вождем. Оба смотрели на север и щурились, потому что седой ветер обжигал глаза холодом. Агат протянул руку вперед, словно говорил о горах, и порыв ветра донес два-три слова до Ролери, которая стояла, глядя на дорогу, ведущую к городским воротам. От его голоса она вздрогнула, и по ее жилам побежала волна страха и тьмы, пробудив воспоминание о том, как этот голос говорил в ее мыслях, внутри ее, и звал, чтобы она пришла к нему.
И тут же, точно искаженное эхо, в ее памяти прозвучали злые слова, резкие, как пощечина, когда на лесной тропе он крикнул, чтобы она уходила, когда он прогнал ее от себя.
Она опустила на землю корзины, которые оттягивали ей руки. В этот день они перебирались из алых шатров, в которых прошло ее кочевое детство, под крутые деревянные крыши, в тесноту подземных комнат, переходов и кладовых Зимнего Города, и все ее родные и двоюродные сестры, тетки, племянницы возбужденно перекликались, хлопотливо сновали между шатрами и воротами, нагруженные связками мехов, ларцами, мешками из шкур, корзинами, горшками. Она оставила свои корзины у дороги и пошла к лесу.
— Ролери! Ро-олери! — доносились сзади пронзительные голоса, которые вечно звали, наставляли, бранили ее, ни на мгновение не стихая у нее за спиной. Она ни разу не оглянулась и продолжала идти вперед, а очутившись под защитой леса, побежала — и замедлила шаг, только когда все звуки затихли вдали, пропали в полной вздохов и шорохов тишине среди деревьев, стонущих под ветром. О стоянке людей напоминал лишь легкий горьковатый запах древесного дыма, который доносился и сюда.
Теперь тропа во многих местах была перегорожена рухнувшими деревьями, и ей приходилось перебираться через них или проползать под ними, а сухие сучья рвали ее одежду, цеплялись за капюшон. Ходить по лесу при таком ветре было небезопасно — вот и сейчас где-то выше по склону раздался приглушенный расстоянием треск. Еще один ствол не выдержал напора ветра. Но ей было все равно. Сейчас она могла бы вновь спуститься на эти серые пески, чтобы спокойно, совсем спокойно ждать, когда обрушится на нее пенящаяся стена воды в четыре человеческих роста. Она остановилась с той же внезапностью, с какой побежала, и замерла на окутанной сумраком тропе.
Ветер дул, стихал, начинал дуть с новой силой. Мутные, мглистые тучи неслись так низко, что почти задевали густое сплетение сухих обнаженных ветвей над головой у девушки. Тут уже наступил вечер. Ее гнев угас, сменился растерянностью, и она стояла в безмолвном оцепенении, ссутулясь от ветра. Что-то белое мелькнуло перед ней, и она вскрикнула, но не шевельнулась. Вновь мелькнула белая молния и вдруг застыла над ней на кривом суку — не то огромная птица, не то зверь с крыльями, совершенно белый и сверху и снизу, с короткими крючковатыми губами, которые то смыкались, то размыкались, с неподвижными серебряными глазами. Вцепившись в сук четырьмя широкими когтями, неведомая тварь неподвижно глядела на нее вниз, а она неподвижно глядела вверх. Серебряные глаза смотрели не мигая. Внезапно развернулись огромные крылья в рост человека и захлопали, ломая ветки вокруг. Тварь била белыми крыльями и пронзительно кричала, а потом взмыла вверх навстречу ветру и тяжело полетела среди сухих древесных вершин под клубящимися тучами.
— Снеговей, — сказал Агат, остановившись на тропе позади нее. — По поверью, они приносят снежные бури.
Огромное серебряное чудище так напугало ее, что все мысли смешались. На миг она ослепла от слез, всегда сопровождающих сильное душевное волнение у людей этой планеты. Она надеялась встретить дальнерожденного здесь, в лесу, и осыпать его насмешками, уничтожить презрением: ведь она заметила, что под маской небрежного высокомерия он был глубоко уязвлен, когда Люди в Теваре смеялись над ним и ставили его на место так, как он того заслуживал, лжечеловек, низшее существо. Но белый жуткий снеговей нагнал на нее такой страх, что она закричала, глядя на дальнерожденного в упор, как мгновение назад смотрела на крылатое чудовище:
— Я тебя ненавижу! Ты не человек, я тебя ненавижу!
Тут слезы высохли, она отвела взгляд, и оба они довольно долго молчали.
— Ролери! — прозвучал негромкий голос. — Посмотри на меня.
Но она не повернула головы. Он подошел ближе, и она отпрянула с воплем, пронзительным, как крик снеговея:
— Не прикасайся ко мне!
Ее лицо исказилось.
— Успокойся, — сказал он. — Возьми меня за руку. Возьми же!
Она снова отпрянула, но он схватил ее за запястье и удержал. Вновь они застыли без движения.
— Пусти! — сказала она наконец обычным голосом, и он сразу разжал пальцы. Она глубоко вздохнула. — Ты говорил. Я слышала, как ты говорил внутри меня. Там, на песках. Ты и опять так можешь?
Не сводя с нее внимательного спокойного взгляда, он кивнул:
— Да. Но ведь я тогда же сказал тебе, что больше не буду. Никогда.
— Я все еще слышу его. Я чувствую твой голос! — Она прижала ладони к ушам.
— Я знаю. И прошу у тебя прощения. Когда я позвал тебя, я не сообразил, что ты врасу… что ты из Тевара. Закон это запрещает. Да это и не должно было получиться.
— Что такое врасу?
— Так мы называем вас.
— А как вы называете себя?
— Люди.
Она посмотрела вокруг, на стонущий сумеречный лес, на колоннады серых стволов, на клубящиеся тучи почти над самой головой. Этот серый движущийся мир пугал своей непривычностью, но она больше не боялась. Прикосновение его пальцев, подлинное, осязаемое, вдруг смягчило мучительность его присутствия, принесло успокоение, а их разговор окончательно привел ее в себя. Она вдруг поняла, что прошлый день и всю ночь была во власти безумия.
— А все у вас умеют… разговаривать вот так?
— Некоторые умеют. Этому надо учиться. И довольно долго. Пойдем вон туда и сядем. Тебе надо отдохнуть.
Он всегда говорил сурово, но теперь в его голосе появился новый оттенок, что-то совсем другое, словно та настойчивость, с какой он звал ее на песках, преобразилась в бесконечно подавляемую бессознательную мольбу, в ожидание отклика. Они сели на упавший ствол батука чуть в стороне от тропы. Она подумала, что он и ходит, и сидит совсем не так, как мужчины ее Рода, — его осанка, все его движения были лишь чуть-чуть иными и все-таки совершенно чужими. Особенно его зажатые между коленями темные руки с переплетенными пальцами. А он продолжал:
— Вы тоже могли бы научиться мысленной речи, но ваши люди не захотели. Сказали, кажется, что это чародейство… В наших книгах написано, что мы сами давным-давно переняли это умение у людей еще одной планеты, которая называлась Роканнон. Тут нужны не только способности, но и долгие упражнения.
— Значит, ты можешь слышать мои мысли, если захочешь?
— Это запрещено, — сказал он так бесповоротно, что ее опасения исчезли без следа.
— Научи меня этому умению, — вдруг совсем по-детски попросила она.
— На это потребовалась бы вся Зима.
— Ты что же, учился этому всю Осень?
— И часть Лета. — Он чуть-чуть улыбнулся.
— Что такое «врасу»?
— Это слово из нашего древнего языка. Оно означает «высокоразумные существа».
— А где та, другая планета?
— Ну… Их очень много. Там. За луной и солнцем.
— Значит, вы правда упали с неба? А зачем? А как вы добрались из-за солнца сюда, на берег моря?
— Я расскажу, если ты захочешь услышать, Ролери, только это не сказка. Многого мы сами не понимаем, но то, что мы знаем о своей истории, — все правда.
— Я слушаю, — прошептала она ритуальную фразу. Однако, хотя его слова произвели на нее впечатление, полностью она их не приняла.
— Так вот. Там, среди звезд, есть очень много миров, и обитает на них очень много различных людей. Они создали корабли, способные переплыть тьму между мирами, и отправились путешествовать, ведя торговлю и исследуя неведомое. Они объединились в Лигу, как ваши кланы объединяются в Предел. Но у Лиги Всех Миров был какой-то враг, появившийся откуда-то из неизмеримой дали. Откуда точно, я не знаю. Книги писались для людей, которые знали больше, чем знаем мы.
Он все время употреблял слова, похожие на настоящие. Только в них не было смысла. Ролери тщетно пыталась понять, что такое «корабль», что такое «книга». Но он говорил с такой задумчивостью, с такой тоской, что она слушала как завороженная.
— Лига копила силы, ожидая нападения этого врага. Более могущественные миры помогали более слабым вооружаться и готовиться к встрече с ним. Ну почти так, как мы тут готовимся к приходу гаалей. Я знаю, что для этого обучали чтению мыслей, но в книгах говорится и про оружие — про огонь, способный сжечь целые планеты и взорвать звезды. И в это время мои соплеменники прилетели сюда из своего родного мира. Их было немного. Им предстояло завязать дружбу с людьми этого мира и узнать, не захотят ли они вступить в Лигу и заключить союз против общего врага. Но враг напал как раз в те дни. Корабль, привезший моих соплеменников, вернулся на родину, чтобы присоединиться к военному флоту. Многие улетели на нем, а кроме того, он увез… ну… дальноговоритель, с помощью которого люди в одном мире могли говорить с людьми в другом. Но некоторые остались. То ли они должны были оказать помощь этому миру, если бы враг добрался сюда, то ли просто не могли вернуться — мы не знаем. В их записях сказано только, что корабль улетел. Копье из белого металла, длиннее целого города, стоящее на огненном пере. Осталось его изображение. Я думаю, они верили, что корабль скоро вернется. Это было десять Лет назад.
— А как же война с врагом?
— Мы не знаем. Мы ничего не знаем о том, что происходило в других мирах с тех пор, как корабль улетел. Некоторые из нас думают, что война была проиграна, а другие считают, что нет, но что победа досталась дорогой ценой и за долгие Годы сражений про горстку оставшихся здесь людей успели забыть. Кто знает? Если мы выживем, то когда-нибудь узнаем. Если никто не прилетит сюда, мы сами построим корабль и отправимся на поиски.
Он говорил тоскливо и насмешливо. У Ролери голова шла кругом от неизмеримости распахнувшегося перед ней времени, пространства и собственного непонимания.
— С этим трудно жить, — сказала она немного погодя.
Агат засмеялся, словно удивившись:
— Нет! В этом мы черпаем гордость. Трудно другое: выжить в мире, которому ты чужой. Пять Лет назад мы были многочисленны и могущественны, а теперь — погляди на нас!
— Говорят, дальнерожденные никогда не болеют. Это правда?
— Да. Вашими болезнями мы не заражаемся, а своих сюда не привезли. Но если нас ранить, то потечет кровь. И мы стареем, совсем как Люди.
— Но ведь по-другому и быть не может, — сердито сказала она.
Он оставил насмешливый тон:
— Наша беда в том, что у нас почти нет детей. Так много родится мертвыми и так мало — живыми и крепкими!
— Я об этом слышала. И много думала. У вас такие странные обычаи! Ваши дети родятся и в срок, и не в срок — даже в Зимнее Бесплодие. Почему?
— Так уж у нас ведется! — Он снова засмеялся и посмотрел на нее, но она помрачнела.
— Я родилась не в срок, в Летнее Бесплодие, — сказала она. — У нас это тоже случается, но очень редко. И вот, понимаешь, когда Зима кончится, я уже буду стара и не смогу родить весеннего ребенка. У меня никогда не будет сына. Какой-нибудь старик возьмет меня пятой женой. Но Зимнее Бесплодие уже началось, а к приходу Весны я буду старой. Значит, я умру бездетной. Женщине лучше совсем не родиться, чем родиться не в срок, как родилась я… И еще одно: правду говорят, что дальнерожденный берет всего одну жену?
Он кивнул, и она догадалась, что они кивают, когда соглашаются, вместо того чтобы пожать плечами.
— Ну так неудивительно, что вас становится все меньше.
Он усмехнулся, но она не отступила:
— Много жен — много сыновей! Будь ты из Тевара, ты был бы уже отцом пяти или десяти детей. А сколько их у тебя?
— Ни одного. Я не женат.
— И не разу не делил ложе с женщиной?
— Этого я не говорил! — ответил он и добавил: — Но когда мы хотим иметь детей, мы женимся.
— Будь ты одним из нас…
— Но я не один из вас! — отрезал он, и наступило молчание. Потом он сказал мягче: — Дело не в обычаях и нравах. Мы не знаем, в чем причина, но она скрыта в нашем теле. Некоторые доктора считают, что здешнее солнце не такое, как то, под которым рождались и жили наши предки, и оно воздействует на нас, мало-помалу меняет что-то в нашем теле. И эти изменения губительны для продолжения рода.
Они вновь надолго замолчали.
— А каким он был — ваш родной мир?
— У нас есть песни, которые рассказывают о нем, — ответил он, но когда она робко спросила, что такое «песня», он промолчал и продолжал после паузы: — Наш родной мир ближе к солнцу, и Год там продолжается меньше одного лунокруга. Так говорят книги. Ты только представь себе: Зима длится всего девяносто дней!
Они засмеялись.
— Огонь развести не успеешь! — сказала Ролери.
Легкий сумрак сгущался в ночную тьму. Уже трудно было различить тропу перед ними, черный проход между стволами, ведущий налево в ее город, направо — в его. А здесь, на полпути — только ветер, мрак, безлюдье. Стремительно приближалась ночь. Ночь, и Зима, и война — время умирания и гибели.
— Я боюсь Зимы, — сказала она еле слышно.
— Мы все ее боимся, — ответил он. — Какая она? Мы ведь знаем только солнечный свет и тепло.
Она всегда хранила бесстрашное и беззаботное одиночество духа. У нее не было сверстников и подруг, она предпочитала держаться в стороне от остальных, поступала по-своему и ни к кому не питала особой привязанности. Но теперь, когда мир стал серым и не обещал ничего, кроме смерти, теперь, когда она впервые испытала страх, ей встретился он — темная фигура на черной скале над морем, — и она услышала его голос, который звучал у нее в крови.
— Почему ты никогда не смотришь на меня? — спросил он.
— Если ты хочешь, я буду смотреть на тебя, — ответила она, но не подняла глаз, хотя и знала, что его странный темный взгляд устремлен на нее. В конце концов она протянула руку, и он сжал ее пальцы.
— У тебя золотые глаза, — сказал он. — Я хотел бы… хотел бы… Но если бы они узнали, что мы были вместе, то даже теперь…
— Твои родичи?
— Твои. Моим до этого нет дела.
— А мои ничего не узнают.
Они говорили тихо, почти шепотом, торопливо, без пауз.
— Ролери, через две ночи я ухожу на север.
— Я знаю.
— Когда я вернусь…
— А когда ты не вернешься! — крикнула девушка, не выдержав ужаса, который нарастал в ней все последние дни Осени, — страха перед холодом, страха смерти.
Он обнял ее и тихо повторял, что он вернется, а она чувствовала, как бьется его сердце… совсем рядом с ее.
— Я хочу остаться с тобой, — сказала она, а он уже говорил:
— Я хочу остаться с тобой.
Вокруг них смыкался мрак. Они встали и медленно пошли к темному проходу между стволами. Она пошла с ним в сторону его города.
— Куда нам идти? — сказал он с горьким смешком. — Это ведь не любовь в дни Лета. Тут ниже по склону есть охотничий шалаш. Тебя хватятся в Теваре.
— Нет, — шепнула она, — меня никто не хватится.
Вестники отправились в путь, и на следующий день воины Аскатевара должны были двинуться на север по широкой, но совсем заросшей тропе, пересекающей Предел, а небольшой отряд из Космопора собирался выступить тогда же по старой береговой дороге. Умаксуман, как и Агат, считал, что им лучше будет объединить силы не раньше чем перед самой битвой с врагом. Их союз держался только на влиянии Вольда. Многие воины Умаксумана, хотя они не раз принимали участие в набегах и стычках до наступления Зимнего Перемирия, с большой неохотой шли на эту нарушавшую все обычаи войну, и даже среди его собственного Рода набралось немало таких, кого союз с дальнерожденными возмущал. Уквет и его сторонники открыто заявили, что, покончив с гаалями, они разделаются с чародеями. Агат пропустил их угрозу мимо ушей, предвидя, что победа смягчит или вовсе рассеет его ненависть, а в случае поражения все это уже не будет иметь значения. Однако Умаксуман не заглядывал так далеко вперед и был обеспокоен.
— Наши разведчики ни на минуту не выпустят вас из виду. В конце-то концов, гаали не станут дожидаться нас у рубежа.
— Длинная Долина под Крутым Пиком — вот лучшее место для битвы, — сказал Умаксуман, сверкнув улыбкой. — Удачи тебе, альтерран!
— Удачи тебе, Умаксуман!
Они простились как друзья под скрепленным глиной сводом каменных ворот Зимнего Города. Когда Агат повернулся, чтобы уйти, за аркой что-то мелькнуло и закружилось в сером свете тусклого дня. Он удивленно посмотрел на небо, потом обернулся к Умаксуману:
— Погляди!
Теварец вышел за ворота и остановился рядом с ним. Вот, значит, какое оно — то, о чем рассказывали старики! Агат протянул руку ладонью вверх. На нее опустилась мерцающая белая пушинка и исчезла. Сжатые поля и истоптанные пастбища вокруг, речка, темный клин леса, холмы на юге и на западе — все как будто чуть дрожало и отодвигалось под низкими тучами, из которых сыпались редкие хлопья, падая на землю косо, хотя ветер стих.
Позади них среди крутых деревянных крыш раздались возбужденные крики детей.
— А снег меньше, чем я думал, — наконец мечтательно произнес Умаксуман.
— Я думал, он холоднее. Воздух сейчас словно бы даже немного потеплел… — Агат с трудом отвлекся от зловещего и завораживающего кружения снега. — До встречи на севере, — сказал он и, притянув меховой воротник к самой шее, чтобы защитить ее от непривычного щекотного прикосновения снежинок, зашагал по тропе к Космопору.
Углубившись в лес на полмили, он увидел еле заметную тропинку, которая вела к охотничьему шалашу, и по его жилам словно разлился жидкий огонь. «Иди же, иди!» — приказал он себе, сердясь, что снова теряет власть над собой. Днем у него почти не осталось времени для размышлений, но это он успел обдумать и распутать. Вчерашняя ночь… она была и кончилась вчера. И ничего больше. Не говоря уж о том, что она все-таки врасу, а он — человек и общего будущего у них быть не может, это глупо и по другим причинам. С той минуты, когда он увидел ее лицо на черных ступеньках над пенистыми волнами, он думал о ней и томился желанием снова ее увидеть, точно мальчишка, влюбившийся в первый раз. Но больше всего на свете он ненавидел бессмысленность, тупую бессмысленность необузданной страсти. Такая страсть толкает мужчин на безумства, заставляет преступно рисковать тем, что по-настоящему важно, ради нескольких минут слепой похоти, и они теряют контроль над своими поступками. И он остался с ней вчера ночью, только чтобы не утратить этого контроля, благоразумие требовало избавиться от наваждения. Он снова повторил себе все это, ускорив шаг и гордо откинув голову, а вокруг танцевали редкие снежинки. И по той же причине он еще раз встретился с ней сегодня ночью. При этой мысли его тело и рассудок словно озарились жарким светом, мучительной радостью. Но он продолжал твердить себе, что завтра отправится с отрядом на север, а если вернется, тогда хватит времени объяснить ей, что таких ночей больше не должно быть, что они никогда больше не будут лежать, обнявшись, на его меховом плаще в темноте шалаша в самом сердце леса, где вокруг нет никого — только звездное небо, холод и безмерная тишина… Никогда. Никогда… Ощущение абсолютного счастья, которое она ему подарила, вдруг вновь нахлынуло на него, парализуя мысли. Он перестал убеждать и уговаривать себя, а просто шел вперед размашистым шагом сквозь сгущающиеся лесные сумерки и, сам того не замечая, тихонько напевал старинную любовную песню, которую его предки не забыли в изгнании.
Снег почти не проникал сквозь ветки. «Как рано теперь темнеет!» — подумал он, подходя к развилке, и это была его последняя связная мысль перед тем, как что-то ударило его по щиколотке и он, потеряв равновесие, упал ничком, успев, однако, опереться на руки. Он попытался встать, но тень слева вдруг превратилась в серебристо-белую человеческую фигуру, и на него обрушился удар. В ушах у него зазвенело, он высвободился из-под какой-то тяжести и снова попробовал приподняться. Он утратил способность думать и не понимал, что происходит, — ему казалось, будто все это уже было раньше, а может, этого никогда и не было, а только ему чудится. Серебристых людей с полосками на ногах и руках было несколько, и они крепко держали его, а один подошел и чем-то ударил его по губам. Сомкнулась тьма, пронизанная яростью и болью. Отчаянно рванувшись всем телом, он высвободился и ударил кого-то из серебристых в челюсть — тот отлетел в темноту, но их оставалось много, и второй раз он высвободиться не сумел. Они били его, а когда он уткнулся лицом в грязь, начали пинать в бока. Он вжимался в спасительную грязь, ища у нее защиты… потом послышалось чье-то дыхание. Сквозь гул в ушах он расслышал голос Умаксумана. И он тоже, значит. Но ему было все равно, лишь бы они ушли, лишь бы оставили его в покое. Как рано теперь темнеет.
Кругом был мрак, густой и непроглядный. Он пытался ползти. Надо добраться домой, к своим, к тем, кто ему поможет. Было так темно, что он не видел своих рук. Бесшумный невидимый снег падал в абсолютной темноте на него, на грязь, на прелые листья. Надо добраться домой. Ему было очень холодно. Он попытался встать, но не было ни востока, ни запада, и, скованный болью, он уронил голову на локоть. «Придите ко мне!» — попытался он позвать на мысленной речи, но было невыносимо трудно обращаться в непроглядной тьме куда-то вдаль. Гораздо легче лежать так и не шевелиться. Это легко, очень легко.
В Космопоре, в высоком каменном доме, у пылающего в очаге плавника Элла Пасфаль вдруг подняла глаза от книги. Она совершенно ясно почувствовала, что Джакоб Агат передает ей… Но ни образы, ни слова не возникали в ее мозгу. Странно! Впрочем, у мысленной речи столько странных побочных эффектов, непонятных, необъяснимых следствий! В Космопоре многие вообще ей не научились, а те, кто способен передавать, редко пользуются своим умением. На севере, в Атлантике, они с большей свободой общались мысленно. Сама она была беженкой из Атлантики и помнила, как в страшную Зиму ее детства она разговаривала с остальными мысленно чаще, чем вслух. А когда ее отец и мать умерли во время голода, она потом целый лунокруг вновь и вновь чувствовала, будто они передают ей, ощущала их присутствие в глубинах своего сознания, но не было ни образов, ни слов — ничего.
«Джакоб!» — передала она и повторяла долго, упорно, но ответа не пришло.
В то же мгновение Гуру Пилотсон, еще раз проверявший в Арсенале снаряжение, которое утром возьмет с собой отряд, внезапно поддался смутной тревоге, не оставлявшей его весь день, и воскликнул:
— Куда запропастился Агат, черт бы его побрал!
— Да, он что-то запаздывает, — согласился один из хранителей Арсенала. — Опять ушел в Тевар?
— Укреплять дружбу с мучномордыми, — невесело усмехнулся Пилотсон и снова нахмурился. — Ну ладно, займемся теперь меховыми куртками.
В то же мгновение в комнате, обшитой кремовыми панелями из атласного дерева, Сейко Эсмит беззвучно разрыдалась, ломая руки, мучительно заставляя себя не передавать ему, не звать его на параязыке и даже не произносить его имени вслух — Джакоб!
В то же самое мгновение мысли Ролери вдруг затемнились, и она скорчилась без движения.
Она скорчилась без движения в охотничьем шалаше. Утром она решила, что в суматохе переселения из шатров в подземный лабиринт Родовых Домов ее отсутствие накануне вечером и позднее возвращение остались незамеченными. Но теперь порядок уже восстановился, жизнь вошла в обычное русло, и, конечно, кто-нибудь да увидит, если она попробует ускользнуть в сумерках. А потому она ушла днем, надеясь, что никто не обратит на это внимания — ведь она часто уходила так прежде, — кружным путем добралась до шалаша, заползла внутрь, плотнее закуталась в свои меха и приготовилась ждать наступления ночи и шороха его шагов на тропинке. Начали падать снежинки, их кружение навевало на нее сон. Она глядела на них и сквозь дремоту пыталась представить себе, что будет завтра. Ведь завтра он уйдет. А ее клан будет знать, что она отсутствовала всю ночь. Но до завтра еще далеко. Тогда и видно будет. А сейчас еще сегодня. Она уснула. И вдруг проснулась, словно ее ударили. Она вся скорчилась, и в ее мыслях была пустая тьма.
Но тут же она вскочила на ноги, схватила кремень и трут, высекла огонь и зажгла плетеный фонарь, который захватила с собой. Его слабый свет неровным пятном ложился на землю. Она спустилась по склону на тропу, постояла в нерешительности и пошла на запад. Потом снова остановилась и шепотом позвала:
— Альтерран!
Деревья вокруг окутывала ночная тишина. Ролери пошла вперед и больше не останавливалась, пока не увидела его. Он лежал на тропе.
Снег повалил гуще, и хлопья неслись поперек смутной полосы света, отбрасываемой фонарем. Теперь они ложились на землю и уже не таяли, белой пылью рассыпались по его разорванному плащу, прилипали к его волосам. Рука, к которой она прикоснулась, была совсем холодной, и она поняла, что он умер. Она села возле него на мокрую окаймленную снегом землю и положила его голову себе на колени.
Он пошевелился и слабо застонал. Ролери сразу очнулась, перестала бессмысленно стряхивать снег с его волос и воротника и сосредоточенно задумалась. Потом осторожно опустила его голову на землю, встала, машинально попробовала стереть с руки липкую кровь и, светя себе фонарем, посмотрела по сторонам. Она нашла то, что искала, и принялась за работу.
В комнату косо падал неяркий солнечный луч. Было так тепло, что он не мог разомкнуть веки и снова и снова соскальзывал в пучину сна, в глубокое неподвижное озеро. Но свет заставлял его подниматься на поверхность, и в конце концов он проснулся и увидел серые стены и солнечный луч, падающий из окна.
Он лежал неподвижно, а бледно-золотой луч погас, снова вспыхнул, перешел с пола на дальнюю стену и начал подниматься по ней, становясь все краснее. Вошла Элла Пасфаль и, увидев, что он не спит, сделала кому-то позади знак не входить. Она закрыла дверь и опустилась рядом с ним на колени. Обстановка в домах альтерранов была скудной: спали они на тюфяках, а вместо стульев обходились плоскими подушками, разбросанными по ковру, застилавшему пол, но и ими пользовались редко. А потому Элла просто опустилась на колени и поглядела на Агата. Красный отблеск лег на ее морщинистое лицо. В этом лице не было ни мягкости, ни жалости. Слишком много ей пришлось перенести в детстве, и сострадание, сочувствие захирели в ее душе, а к старости она и вовсе разучилась жалеть. Теперь, покачивая головой, она негромко спросила:
— Джакоб… Что ты сделал?
Он попытался ответить. Но у него невыносимо заломило виски, а сказать ему, в сущности, было нечего, и он промолчал.
— Что ты сделал?..
— Как я добрался домой? — пробормотал он наконец, но разбитые губы не слушались. И Элла жестом остановила его.
— Как ты добрался сюда? Ты это спросил? Тебя притащила она. Эта молоденькая врасу. Соорудила волокушу из сучьев и своей одежды, уложила тебя на нее и тащила через гребень до Лесных Ворот. Ночью, по снегу. Сама она осталась только в шароварах — тунику разорвала, чтобы перевязать тебя. Эти врасу крепче дубленой кожи, из которой шьют себе одежду. Она сказала, что тянуть волокушу по снегу легче, чем по земле… А снег ведь уже сошел. Ведь это было два дня назад. Вообще-то, ты отдыхал довольно долго.
Она налила в чашку воды из кувшина на подносе возле его тюфяка и помогла ему напиться. Ее склонившееся над ним лицо казалось бесконечно старым и хрупким. Она с недоумением сказала на мысленной речи: «Как ты мог, Джакоб? Ты всегда был таким гордым!»
Он ответил тоже без слов. Облеченный в слова, его ответ прозвучал бы: «Я не могу жить без нее».
Он передал свое чувство с такой силой, что старая Элла отшатнулась и, словно обороняясь, произнесла вслух:
— Ты выбрал странное время для увлечения, для любовных идиллий! Когда все полагались на тебя!
Он повторил то, что уже сказал ей, потому что это была правда и ничего другого он сказать ей не мог. Она сурово передала: «Но ты на ней не женишься, а потому тебе лучше поскорее научиться жить без нее».
Он ответил: «Нет!»
Она села на пятки и застыла без движения. Когда ее мысли вновь открылись для него, они были исполнены глубокой горечи: «Ну что же, поступай по-своему! Какая разница? Что бы мы сейчас ни делали, вместе или по отдельности, все непременно будет плохо. Мы не способны найти выход, одержать победу. Нам остается только и дальше совершать самоубийство… Мало-помалу, один за другим — пока мы все не погибнем, пока не погибнет Альтерра, пока все изгнанники не будут мертвы…»
— Элла! — перебил он вслух, потрясенный ее отчаянием. — А они выступили?..
— Кто? Наше войско? — Она произнесла это слово насмешливо. — Выступили без тебя?
— Но Пилотсон…
— Если бы Пилотсон их повел, то только на Тевар, чтобы отомстить за тебя. Он вчера чуть не помешался от ярости.
— А они?
— Врасу? Ну конечно, они не выступили. Когда стало известно, что дочка Вольда бегает в лес на свидания с дальнерожденным, Вольд и его сторонники оказались в довольно смешном и постыдном положении, как ты можешь себе представить. Разумеется, представить себе это после случившегося много проще, но тем не менее мне кажется…
— Элла! Ради бога!
— Ну хорошо. На север никто не выступил. Мы сидим тут и ждем, чтобы гаали явились, когда им это будет удобно.
Джакоб Агат лежал неподвижно, стараясь не провалиться вниз головой в разверзшуюся под ним бездну. Это была пустая бездонная пропасть его собственной гордости, слепого высокомерия, которое диктовало все его прошлое поведение. Самообман и ложь. Если он погибнет — пусть. Но те, кого он предал?
Несколько минут спустя Элла передала: «Джакоб, даже при самых благоприятных обстоятельствах из этого вряд ли что-нибудь могло выйти. Человек и нечеловек не способны сотрудничать. Шестьсот лиголет неудач могли бы научить тебя этому. Твое безрассудство послужило для них всего лишь предлогом. Если бы не это, они нашли бы что-нибудь другое, и очень скоро. Они — наши враги, такие же как гаали. Или Зима. Или все остальное на этой планете, на которой мы лишние. У нас нет союзников, кроме нас самих. Мы здесь одни. Не протягивай руки ни одному существу, для которого этот мир родной…»
Он прервал контакт с ее мыслями, не в силах больше выносить беспросветность этого отчаяния. Он попытался замкнуться в себе, отгородиться от внешнего мира, но что-то тревожило его, не давало ему покоя, и он вдруг осознал что. С трудом приподнявшись, он нашел в себе силы выговорить:
— Где она? Вы же не отослали ее назад…
Одетая в белое альтерранское платье, Ролери сидела, поджав под себя ноги, чуть дальше от него, чем недавно Элла. Эллы не было, а Ролери сидела там и что-то старательно чинила… что-то вроде сандалии. Она как будто не услышала, что он заговорил. А может быть, ему только приснилось, что он произнес эти слова… Но тут она сказала своим ясным голосом:
— Старуха тебя встревожила. А зачем? Что ты можешь сделать сейчас? По-моему, никто из них без тебя и двух шагов ступить не сумеет.
На стене позади нее лежали последние багряные отблески солнца. Она сидела и чинила сандалию. Ее лицо было спокойно, глаза, как всегда, опущены.
Оттого что она была рядом, боль и сознание вины, терзавшие его, вдруг отступили, заняли свое место в истинном соотношении со всем остальным. Возле нее он становился самим собой. Он произнес ее имя вслух.
— Спи! Тебе нехорошо разговаривать, — сказала она, и в ее голосе проскользнула прежняя робкая насмешливость.
— А ты останешься? — спросил он.
— Да.
— Как моя жена! — сказал он твердо.
Боль заставляла его торопиться. Но не только боль. Ее родичи, наверное, убьют ее, если она вернется к ним. Ну а его родичи? Что они с ней сделают? Он — ее единственная защита, и надо, чтобы эта защита была надежной.
Она наклонила голову, словно соглашаясь. Но он еще плохо знал ее жесты и не был уверен. Почему она сидит сейчас так тихо и спокойно? До сих пор она была такой быстрой и в движениях, и в чувствах. Но ведь он знает ее всего несколько дней…
Она продолжала спокойно работать. Ее тихая безмятежность укрыла его, и он почувствовал, что к нему начинают возвращаться силы.
Над крутыми крышами ярко пылала звезда, чей восход возвестил наступление Зимы, — ярко, но безрадостно, точно такая, какой Вольд запомнил ее с дней своего детства шестьдесят лунокругов назад. Даже огромный серп молодого месяца, висевший в небе напротив нее, казался бледнее Снежной Звезды.
Начался новый лунокруг и новое Время Года, но начались они при дурных предзнаменованиях.
Неужто луна и правда, как рассказывали когда-то дальнерожденные, — это мир вроде Аскатевара и других Пределов, но только там никто не живет, а звезды — тоже миры, где обитают люди и звери и Лето сменяется Зимой?.. Но какими должны быть эти люди, обитающие на Снежной Звезде? Жуткие чудовища, белые как снег, с узкими щелями безгубых ртов и огненными глазами мнились в воображении Вольда. Он тряхнул головой и попробовал вслушаться в то, что говорили другие Старейшины. Вестники, вернувшиеся всего через пять дней, принесли с севера всякие слухи, а потому Старейшины развели огонь в большом дворе Тевара и назначили Перестук Камней. Вольд пришел последним и замкнул круг, потому что никто другой не осмелился занять его место, но это не имело никакого значения: он только почувствовал себя еще более униженным. Ибо он объявил войну, а ее не стали вести, он послал воинов, а они не выступили, и союз, который он заключил, был нарушен. Рядом с ним сидел Умаксуман и тоже молчал. Остальные кричали и спорили, но все попусту. А чего еще можно было ждать? На Перестуке Камней не родилось единого ритма — был только грохот и разнобой. Так как же они могли надеяться, что придут к согласию? Глупцы, глупцы, думал Вольд, хмурясь на огонь, тепло которого не достигало его. Другие моложе, их греет молодость, они вопят друг на друга и горячатся. А он старик, и никакие меха не могут согреть его здесь, в ледяном блеске Снежной Звезды, на ветру Зимы. Его окоченевшие ноги ныли, в груди кололо, и ему было все равно, из-за чего они кричат и ссорятся.
Внезапно Умаксуман вскочил.
— Слушайте! — загремел он, и мощный звук его голоса («От меня унаследовал!» — подумал Вольд) принудил их притихнуть, однако кое-где еще раздавались насмешливые и злобные возгласы. До сих пор, хотя все достаточно хорошо знали, что произошло, непосредственный повод или предлог их ссоры с Космопором не обсуждался вне стен Родового Дома Вольда. Просто было объявлено, что Умаксуман не поведет воинов, что похода не будет, что надо опасаться нападения дальнерожденных. Обитатели других домов, даже те, кто не слышал про Ролери и Агата, прекрасно понимали, что подлинная суть происходящего — борьба за власть в самом влиятельном клане. Эта борьба была подоплекой всех речей, произносившихся сейчас на Перестуке Камней, хотя как будто решался совсем другой вопрос: обходиться ли с дальнерожденными как с врагами при встрече вне стен Города или считать, что между ними по-прежнему мир? И вот теперь заговорил Умаксуман: — Слушайте, Старейшины Тевара! Вы говорите то, вы говорите это, но вам нечего сказать. Гаали идут, и через три дня они придут сюда. Так замолчите, возвращайтесь к себе, острите копья, проверьте ворота и стены, потому что идут враги, идут на нас. Глядите! — Он взмахнул рукой, указывая на север, и многие повернулись туда, словно ожидая, что орды Откочевки сию минуту проломят стену, — такая сила была в словах Умаксумана.
— А почему ты не проверил ворота, через которые ушла твоя кровная родственница, Умаксуман?
Теперь это было сказано вслух, и пути назад нет.
— Она и твоя кровная родственница, Уквет, — с гневом ответил Умаксуман.
Один был сыном Вольда, другой его внуком, и говорили они о его дочери. Впервые в жизни Вольд узнал стыд, ничем не прикрытый, бессильный стыд: его опозорили в присутствии лучших людей племени. Он сидел неподвижно, низко опустив голову.
— Да, и моя! И только благодаря мне наш Род не покрылся позором! Я и мои братья вышибли зубы из грязного рта того, к кому она прибежала тайком, и я поступил бы с ним так, как Обычай требует поступать с лжелюдьми, которые не лучше подлой скотины, но ты остановил нас, Умаксуман. Остановил нас своей глупой речью.
— Я остановил вас, чтобы вам не пришлось драться не только с гаалем, но еще и с дальнерожденными, глупец! Она достигла возраста, когда может выбрать себе мужчину, если захочет, и это не…
— Он не мужчина, родич, а я не глупец!
— Ты глупец, Уквет, потому что воспользовался случаем, чтобы поссориться с дальнерожденными, и лишил нас последней надежды повернуть Откочевку на другой путь!
— Я тебя не слышу, лжец, предатель!
С громким кличем они бросились на середину круга, отцепляя от пояса боевые топоры. Вольд поднялся на ноги. Сидящие рядом подняли головы, ожидая, что он, как Старейший и Глава Рода, запретит схватку. Но он этого не сделал. Он молча отвернулся от нарушенного круга и, тяжело шаркая ногами, побрел по проходу между высокими остроконечными крышами под выступающими стрехами в дом своего Рода.
Он с трудом спустился по ступеням из утрамбованной глины в жаркую духоту огромной землянки. Мальчики и женщины принялись наперебой спрашивать его, что решил Перестук Камней и почему он вернулся один.
— Умаксуман и Уквет вступили в бой, — сказал он, чтобы отделаться от них, и сел у огня, почти спустив ноги в очажную яму.
Ничем хорошим это не кончится. Да и вообще ничто уже не может кончиться хорошо. Когда женщины, причитая, внесли в дом труп его внука Уквета и по полу протянулась широкая полоса крови, хлещущей из разрубленного черепа, он только поглядел на них, но ничего не сказал и не попытался встать.
— Умаксуман убил его, убил своего родича, своего брата! — вопили жены Уквета, окружив Вольда, но он не поднял головы. Наконец он обвел их тяжелым взглядом, точно старый зверь, загнанный охотником, и сказал хрипло:
— Замолчите… Да замолчите же…
На следующий день опять пошел снег. Они похоронили Уквета, первенца Зимней Смерти, и белые хлопья легли покрывалом на мертвое лицо, прежде чем его засыпали землей. Вольд подумал об Умаксумане — изгнаннике, бродящем в одиночестве среди холмов: кому из них лучше? И потом еще много раз возвращался к этой мысли.
Язык у него стал очень толстым, и ему не хотелось говорить. Он сидел у огня и не всегда мог понять, день снаружи или ночь. Спал он тревожно, и ему казалось, что он все время просыпается. И один раз, просыпаясь, он услышал шум снаружи, на поверхности.
Из боковых каморок с визгом выбежали женщины, хватая на руки осеннерожденных малышей.
— Гааль! Гааль! — вопили они.
Но другие вели себя тихо, как подобает женщинам могущественного дома. Они прибрали большую комнату, сели и начали ждать.
Ни один мужчина не пришел за Вольдом.
Старик знал, что он уже не вождь. Но разве он уже и не мужчина? И должен сидеть под землей у огня с младенцами и женщинами?
Он стерпел публичный позор, но потери самоуважения он стерпеть не мог. Поднявшись, он побрел на негнущихся ногах к своему старому пестрому ларцу, чтобы достать толстую кожаную куртку и тяжелое копье длиной в человеческий рост, которым он убил в единоборстве снежного дьявола — так давно, так давно! Теперь он отяжелел, тело плохо ему повинуется, с той поры миновали все светлые и теплые Времена Года, но он — тот же, каким был тогда, тот, кто убил этим копьем в снегах былой Зимы. Разве он не тот же, не мужчина? Они не должны были оставлять его здесь, у огня, когда пришел враг.
Глупые женщины кудахтали вокруг него, и он рассердился, потому что они мешали ему собраться с мыслями. Но старая Керли отогнала их, вложила ему в руку копье, которое какая-то девчонка было выхватила у него, и застегнула на шее плащ из серого меха корио. Этот плащ она шила для него весь конец Осени. Все-таки осталась одна, которая знает, что такое мужчина. Она молча смотрела на него, и он ощутил ее печаль и горькую гордость. А потому он заставил себя расправить плечи и пошел, держась совсем прямо. Пусть она — сварливая старуха, а он — глупый старик, но они хранят свою гордость. Он медленно поднялся по ступенькам, вышел на яркий свет холодного полудня и услышал за стенами крики чужих голосов.
Мужчины толпились на квадратной платформе над дымоходом Дома Пустоты. Он вскарабкался по приставной лестнице, и они потеснились, давая ему место. Его била дрожь, в груди хрипело, и сперва он словно ослеп. Но потом он увидел — и на время забыл обо всем, пораженный небывалым зрелищем.
Долина, огибавшая подножие Теварского холма с севера на юг, была, точно река в половодье, от края до края заполнена бурлящим людским потоком. Он медленно катился на юг, темный, беспорядочный, то сжимаясь, то опять расплескиваясь, останавливаясь, вновь приходя в движение под крики, вопли, оклики, скрип, щелканье кнутов, хриплое ржание ханн, плач младенцев, размерное уханье тех, кто тащил волокуши. Алая полоса свернутого войлочного шатра, ярко раскрашенные браслеты на руках и ногах женщин, пучок алых перьев, гладкий наконечник копья, вонь, оглушительный шум, нескончаемое движение — непрерывное движение, упорное движение на юг, Откочевка. Но ни одно былое время не видело такой Откочевки — единым множеством. Насколько хватало глаз, расширяющаяся к северу долина кишела людьми, а поток все сползал и сползал с седловины, не иссякая. И ведь это были только женщины с малышами, скот и волокуши с припасами. Рядом с этой могучей людской рекой Зимний Город Тевара был ничто. Камешек на берегу в половодье.
Сначала у Вольда все похолодело внутри. Но потом он приободрился и сказал:
— Дивное дело!
И оно действительно было дивным — это переселение всех племен севера. Он был рад, что ему довелось увидеть такое. Стоящий рядом с ним Старейшина, Анвильд из Рода Сьокмана, пожал плечами и ответил негромко:
— И конец для нас.
— Если они остановятся.
— Эти не остановятся, но сзади идут воины.
Они были так сильны, так неуязвимы в своем множестве, что их воины шли сзади.
— Чтобы накормить столько ртов, им сегодня же понадобятся наши запасы и наши стада, — продолжал Анвильд. — И как только эти пройдут, воины нападут на Город.
— Значит, надо отослать женщин и детей в западные холмы. Когда враг так силен, Город — только западня.
— Я слушаю, — сказал Анвильд, утвердительно пожав плечами.
— Теперь же, без промедления, прежде чем гааль нас окружит.
— Это уже было сказано и услышано. Но другие говорят, что нельзя отсылать женщин туда, где их ждут всякие опасности, а самим оставаться под защитой стен.
— Ну так пойдем с ними! — отрезал Вольд. — Неужели Люди Тевара не могут ничего решить?
— У них нет главы, — ответил Анвильд. — Они слушают того, этого и никого. — Продолжать — значило обвинить во всех бедах Вольда и его родичей, а потому он добавил только: — И мы будем ждать здесь, пока нас всех не перебьют.
— Своих женщин я отошлю, — сказал Вольд, рассерженный спокойной безнадежностью Анвильда, отвернулся от грозного зрелища Откочевки, кое-как спустился по приставной лестнице и пошел распорядиться, чтобы его родичи спасались, пока еще не поздно. Он тоже пойдет с ними. Ведь сражаться против бесчисленных врагов бесполезно, а хоть горстка Людей Тевара должна уцелеть, должна выжить.
Однако молодые мужчины его клана не согласились с ним и не захотели подчиниться ему. Они не убегут. Они будут сражаться.
— Но вы умрете, — сказал Вольд. — А ваши женщины и дети еще могут уйти. Они будут свободными… если не останутся тут с вами.
Его язык снова стал толстым. А они ждали, чтобы он замолчал, и не скрывали нетерпения.
— Мы отгоним гааля, — сказал молодой внук. — Мы ведь воины!
— Тевар — крепкий город, Старейший, — сказал другой вкрадчиво, льстивым голосом. — Ты объяснил нам, как построить его хорошо, и мы все сделали по твоему совету.
— Он выдержит натиск Зимы, — сказал Вольд. — Но не натиск десяти тысяч воинов. Уж лучше, чтобы женщины моего Рода погибли от холода среди снежных холмов, чем жили наложницами и рабынями гаалей!
Но они не слышали, а только ждали, чтобы он наконец замолчал.
Он вышел наружу, но у него уже не было сил карабкаться по приставным лестницам, и, чтобы никому не мешать в узком проходе, он отыскал укромное место неподалеку от южных ворот, в углу между стеной и подпоркой. Поднявшись по наклонной подпорке, сложенной из ровных кусков сухой глины, можно было увидеть, что делается за стеной, и он некоторое время следил за Откочевкой. Потом, когда ветер забрался под его меховой плащ, он присел на корточки и прижал подбородок к коленям, укрывшись за выступом. Солнце светило прямо туда. Некоторое время он грелся в его лучах и ни о чем не думал. Иногда он поглядывал на солнце — Зимнее солнце, слабое, старое.
Из истоптанной земли под стеной уже поднималась зимняя трава — недолговечные растеньица, которые будут стремительно набираться сил, расцветать и отцветать между буранами до самого наступления Глубокой Зимы, когда снег уже больше не тает и только лишенные корней сугробники выдерживают лютый холод. Всегда что-нибудь да живет на протяжении великого Года, выжидая своего дня, расцветая и погибая, чтобы снова ждать.
Тянулись долгие часы.
Оттуда, где находились северная и западная стены, донеслись громкие крики. Воины бежали по узким проходам маленького города, где под нависающими стрехами мог пройти только один человек. Затем оглушительные вопли раздались позади Вольда, за воротами слева от него. Деревянные подъемные створки, которые можно было открыть только изнутри, с помощью сложной системы воротов, затряслись и затрещали. В них били бревном. Вольд с трудом выпрямился. Все тело его затекло, и он не чувствовал своих ног. Минуту он простоял, опираясь на копье, а потом привалился спиной к глиняным кирпичам и поднял копье, но не положил его на металку, а приготовился ударить с близкого расстояния.
Наверное, у гаалей были лестницы: они уже перебрались через северную стену и дрались внутри города — это он определил по шуму. Между крышами пролетело копье. Кто-то не рассчитал и слишком резко взмахнул металкой. Ворота снова затряслись. В прежние дни у них не было ни лестниц, ни таранов, и они приходили не десятками тысяч, а крались мимо оборванными семьями и кланами, трусливые дикари, убегающие на юг от холода, вместо того чтобы остаться жить и умереть в своем Пределе, как поступают истинные Люди… И тут в проходе появился один из них — с широким белым лицом и пучком алых перьев в закрученных рогом, вымазанных смолой волосах. Он бежал к воротам, чтобы открыть их изнутри. Вольд шагнул вперед и сказал:
— Стой!
Гааль оглянулся, и старик вонзил копье в бок врага под ребра так глубоко, что железный наконечник почти вышел наружу. Он все еще пытался вытащить копье из дергающегося в судорогах тела, когда позади него в городских воротах появилась первая пробоина. Это было жутко — дерево лопнуло, как гнилая кожа, и в дыру просунулась тупая морда толстого бревна. Вольд оставил копье в брюхе гааля и, спотыкаясь, тяжело побежал по проходу к своему Родовому Дому. Крутые деревянные крыши в том конце города пылали дымным пламенем.
Самым странным среди всего странного и непонятного в этом жилище были изображения на стене большой комнаты внизу. Когда Агат ушел и все комнаты погрузились в мертвую тишину, она так долго смотрела на изображения, что они стали миром, а она — стеной. Мир этот был сплетениями, сложными и прихотливыми, точно смыкающиеся ветви деревьев, точно струи потока, серебристые, серые, черные, пронизанные зеленью, алостью и желтизной, подобной золоту солнца. И, вглядываясь в эти причудливые сплетения, можно было различить в них, между ними, слитые с ними и образующие их узоры и фигуры — зверей, деревья, траву, мужчин и женщин и разные другие существа, одни похожие на дальнерожденных, другие не похожи. И еще всякие странности: ларцы на круглых ногах, птицы, топоры, серебряные копья, оперенные огнем, лица, которые не были лицами, камни с крыльями и дерево, все в звездах вместо листьев.
— Что это такое? — спросила она у дальнерожденной женщины из Рода Агата, которой он поручил заботиться о ней, и та, как всегда стараясь быть доброй, ответила:
— Картина, рисунок. Ведь твои соплеменники рисуют красками, не так ли?
— Да, немножко. А о чем рассказывает эта картина?
— О других мирах и о нашей родине. Видишь, вот люди… Ее написал очень давно, еще в первый Год нашего изгнания, один из сыновей Эсмита.
— А это что? — с почтительного расстояния указала Ролери.
— Здание. Дворец Лиги на планете Давенант.
— А это?
— Эробиль.
— Я снова слушаю, — вежливо сказала Ролери (теперь она старательно соблюдала все законы вежливости), но, заметив, что Сейко не поняла ритуальной фразы, спросила просто: — А что такое эробиль?
— Ну… приспособление, чтобы ездить, вроде… Но ведь вы даже не знаете колеса, так как же объяснить тебе? Ты видела наши повозки — наши волокуши на колесах? Ну так это была повозка, чтобы на ней ездить, только она летала по воздуху.
— А вы и сейчас можете строить такие повозки? — в изумлении спросила Ролери. Но Сейко неверно истолковала ее вопрос и ответила сухо, почти раздраженно:
— Нет. Как мы могли сохранить здесь подобное умение, если Закон запрещает нам подниматься выше вашего технического уровня? А вы за шестьсот Лет даже не научились пользоваться колесами!
Чувствуя себя беспомощной в этом чужом и непонятном мире, изгнанная своим племенем, а теперь разлученная с Агатом, Ролери боялась Сейко Эсмит, и всех, кого она встречала здесь, и всех вещей вокруг. Но покорно снести пренебрежение ревнивой женщины, женщины старше ее, она не могла.
— Я спрашиваю, чтобы узнать новое, — сказала она. — Но по-моему, ваше племя пробыло здесь меньше, чем шестьсот Лет.
— Шестьсот лиголет равны десяти здешним Годам… — Помолчав, Сейко Эсмит продолжала: — Видишь ли, про эробили и про всякие другие вещи, которые придумали люди у нас на родине, мы знаем далеко не все, потому что наши предки, перед тем как отправиться сюда, поклялись блюсти Закон Лиги, запрещавший им пользоваться многими вещами, не похожими на те, которые были у туземцев. Закон этот называется «культурное эмбарго». Со временем мы бы научили вас изготовлять всякие вещи вроде крылатых повозок. Но Корабль улетел. Нас здесь осталось мало. И мы не получали никаких известий от Лиги, а многие ваши племена в те дни относились к нам враждебно. Нам было трудно хранить и Закон, и знания, которыми мы тогда обладали. Возможно, мы многое утратили. Мы не знаем.
— Какой странный Закон! — сказала Ролери.
— Он был создан ради вас, а не нас, — сказала Сейко своим быстрым голосом, произнося слова жестко, как Агат, как все дальнерожденные. — В Заветах Лиги, которые мы изучаем в детстве, написано: «На планетах, где селятся колонисты, запрещено знакомить местные высокоразумные существа с какими бы то ни было религиозными или философскими доктринами, обучать их каким бы то ни было техническим нововведениям или научным положениям, прививать им иные культурные понятия и представления, а также вступать с ними в парасловесное общение, если они сами это умение не развили. Запреты эти не могут быть нарушены до тех пор, пока Совет региона с согласия Пленума не постановит, что данная планета по степени своего развития готова к прямому контакту или ко вступлению в Лигу…» Короче говоря, это значит, что мы обязаны жить, как живете вы. И в той мере, в какой мы отступили от вашего образа жизни, мы нарушили наш собственный Закон.
— Нам это вреда не принесло, — сказала Ролери. — А вам — особой пользы.
— Не тебе судить, — сказала Сейко с холодной сухостью, но опять справилась с собой. — Время браться за работу. Ты пойдешь?
Ролери послушно направилась за Сейко к дверям, но, выходя, оглянулась на картину. Она никогда еще не видела ничего столь целостного. Эта мрачная серебристая пугающая сложность действовала на нее почти как присутствие Агата. А когда он был с ней, она боялась его — но только его одного. Никого и ничего другого.
Воины Космопора ушли. Они должны были изматывать идущих на юг гаалей нападениями из засад и партизанскими налетами в надежде, что Откочевка свернет на более безопасную дорогу. Однако никто серьезно не верил в успех, и женщины заканчивали приготовление к осаде. Сейко и Ролери пришли в Дом Лиги на большой площади, и им вместе с двадцатью другими поручили пригнать стада ханн с дальних лугов к югу от города. Каждая женщина получила сверток с хлебом и творогом из ханньего молока, потому что вернуться они должны были не раньше вечера. Корм оскудел, и ханны теперь бродили на южных пастбищах между пляжем и береговой грядой. Женщины прошли около восьми миль, а потом рассыпались по лугу и повернули обратно, собирая и гоня перед собой все увеличивающееся стадо низкорослых косматых ханн, которые тихо и покорно брели к Городу.
Теперь Ролери увидела дальнерожденных женщин по-новому. Прежде их легкие, светлые одежды, по-детски быстрые голоса и быстрые мысли создавали ощущение беспомощности и слабости. Но вот они идут среди холмов по оледенелой, пожухлой траве, одетые в меховые куртки и штаны, как женщины Людей, и гонят медлительное косматое стадо навстречу северному ветру, работая дружно, умело и упорно. А как слушаются их ханны! Словно они не гонят их, а ведут, словно у них есть какая-то особая власть. Они вышли на дорогу, сворачивающую к Лесным Воротам, когда солнце уже село, — горстка женщин в море неторопливо трусящих животных с крутыми косматыми крупами. Когда впереди показались стены Космопора, одна из женщин запела. Ролери никогда прежде не слышала этой игры с высотой и ритмом звуков. Ее глаза замигали, горло сжалось, а ноги начали ступать по темной дороге в лад с этим голосом. Другие женщины подхватили песню, и теперь она разносилась далеко вокруг. Они пели об утраченной родине, которую никогда не знали, о том, как ткать одежду и расшивать ее драгоценными камнями, о воинах, павших на войне. А одна песня рассказывала про девушку, которая лишилась рассудка от любви и бросилась в море: «Ах, волны уходят далеко, пока не начнется прилив…» Звонкими голосами творя песню из печали, они гнали вперед стадо — двадцать женщин в пронизанной ветром мгле. Было время прилива, и слева от них у дюн колыхалась и плескалась чернота. Впереди на высоких стенах пылали факелы, преображая Град Изгнания в остров света.
Съестные припасы в Космопоре расходовались теперь очень бережно. Люди ели все вместе в одном из больших зданий на площади или, если хотели, уносили свою долю к себе домой. Женщины, собиравшие стадо, вернулись поздно. Торопливо поев в странном здании, которое носило название Тэатор, Ролери пошла с Сейко Эсмит в дом женщины Эллы Пасфаль. Она предпочла бы вернуться в пустой дом Агата и остаться одной, но она делала все, что ей говорили. Она больше уже не была незамужней и свободной, она была женой альтеррана и пленницей, хотя они ей этого и не показывали. Впервые в жизни она подчинялась.
Очаг не топился, и все же в высокой комнате было тепло. На стене в стеклянных клетках горели светильники без фитилей. В этом доме, который был больше любого Родового Дома в Теваре, старая женщина жила совсем одна. Как они выносят одиночество? И как они хранят свет и тепло Лета в стенах своих домов? Весь Год они остаются в этих домах — всю свою жизнь, и никогда не кочуют, никогда не живут в шатрах среди холмов, на просторах летних угодий. Ролери рывком подняла голову, которая почти склонилась на грудь, и искоса посмотрела на Эллу Пасфаль — заметила ли старуха, что она задремала? Конечно заметила. Эта старуха замечает все, а Ролери она ненавидит.
Как и все они, эти альтерраны, Старейшины дальнерожденных. Они ненавидят ее, потому что любят Джакоба Агата ревнивой любовью, потому что он взял ее в жены, потому что она — человек, а они — нет.
Один из них что-то говорил про Тевар, что-то очень странное, чему нельзя было поверить. Она опустила глаза, но, наверное, испуг все-таки промелькнул на ее лице, потому что мужчина, которого звали Дермат альтерран, перестал слушать и сказал:
— Ролери, ты не знала, что Тевар захвачен?
— Я слушаю, — прошептала она.
— Наши воины весь день тревожили гаалей с запада, — объяснил дальнерожденный. — Когда гаальские воины ворвались в Тевар, мы атаковали носильщиков и стоянки, которые их женщины разбивали на восточной опушке леса. Это отвлекло часть их сил, и некоторые теварцы сумели выбраться из города, но они и наши люди рассеялись по лесу. Некоторые уже добрались сюда, но про остальных мы пока ничего не знаем. Они где-то в холмах, а ночь холодная.
Ролери молчала. Она так устала, что ничего не могла понять. Зимний Город захвачен, разрушен. Как это может быть правдой? Она ушла от своих родичей, а теперь они все мертвы или скитаются без крова среди холмов в Зимнюю ночь. Она осталась совсем одна. Вокруг звучали и звучали жесткие чужие голоса. Ролери почудилось — и она знала, что это ей чудится, — будто ее ладони и запястья вымазаны кровью. У нее кружилась голова, но она больше не хотела спать. Порой она ощущала, что на мгновение переступает рубеж, первый рубеж Пустоты. Блестящие холодные глаза чародейки Эллы Пасфаль глядели на нее в упор. У нее не было сил пошевелиться. И куда идти? Все мертвы.
И вдруг что-то изменилось. Словно дальний огонек вспыхнул во мраке. Она сказала вслух, но так тихо, что ее услышали только те, кто сидел совсем рядом:
— Агат идет сюда.
— Он передает тебе? — резко спросила Элла Пасфаль.
Ролери несколько мгновений смотрела куда-то мимо старухи, которую боялась, и не видела ее.
— Он идет сюда, — повторила она.
— Вероятно, он ей не передает, Элла, — сказал тот, которого называли Пилотсоном. — Между ними в какой-то мере существует постоянный контакт.
— Чепуха, Гуру.
— Но почему? Он рассказывал, что на пляже передавал ей с большим напряжением и пробился. По-видимому, у нее врожденный дар. И в результате возник постоянный контакт. Так ведь уже не раз бывало.
— Да, между людьми, — сказала старуха. — Необученный ребенок не способен ни принимать, ни передавать параречь, Гуру. Ну а врожденный дар — редчайшая вещь в мире. И ведь она даже не человек, а врасу.
Ролери тем временем вскочила, выскользнула из круга, пошла к двери и открыла ее. Снаружи был пустой мрак и холод. Она посмотрела в дальний конец улицы и различила фигуру мужчины, который бежал тяжело и устало. Он вступил в полосу желтого света, падающего из двери, и, протягивая руку к ее протянутой руке, тяжело дыша, произнес ее имя. Его улыбка открыла зияющую пустоту на месте трех передних зубов, грязная повязка выбилась из-под меховой шапки, лицо было серым от усталости и боли. Он ушел в холмы сразу же, как только гаали вступили в Предел Аскатевара — три дня и две ночи тому назад.
— Принеси мне воды, — тихо сказал он Ролери, а потом переступил порог, и все остальные столпились вокруг него.
Ролери нашла комнату с очагом для стряпни, а в ней — металлическую тростинку с цветком наверху. В доме Агата тоже был такой цветок: если его повернуть, из тростинки потечет вода. Она нигде не видела ни плетенок, ни чаш, а потому налила воду в глубокую складку своей кожаной туники и так понесла ее своему мужу в большую комнату. Он глубокими глотками выпил воду из ее туники. Остальные посмотрели с удивлением, а Элла Пасфаль сказала резко:
— В буфете есть чашки.
Но она уже не была чародейкой, ее злоба ранила не больше, чем стрела на излете. Ролери опустилась на колени рядом с Агатом и слушала его голос.
После первого снега снова потеплело. Днем светило солнце, иногда накрапывал дождь, ветер дул с северо-запада, ночью слегка подмораживало — словом, погода была такой же, как весь последний лунокруг Осени. Зима мало чем отличилась от того, что ей предшествовало, и не верилось, что действительно бывают снегопады, наваливающие сугробы в несколько десятков футов, как рассказывалось в записях о предыдущих Годах, и что в течение целых лунокругов лед даже не подтаивает. Может быть, так будет позже. А сейчас опасность была одна — гаали…
Словно не замечая воинов Агата, хотя те нанесли несколько чувствительных ударов на флангах их войска, северяне стремительно ворвались в Аскатеварский Предел, разбили лагерь на восточной опушке леса и теперь, на третий день, начали штурмовать Зимний Город. Однако у них, по-видимому, не было намерения сровнять его с землей — они явно старались уберечь от огня житницы и стада, а возможно, и женщин. Но мужчин они убивали без пощады всех подряд. Может быть, они собирались оставить свой гарнизон — ведь, по сведениям, полученным с севера, они проделывали это уже не раз. С наступлением Весны гаали без помех вернутся с юга в покоренные богатые земли.
«Совсем не в духе врасу», — размышлял Агат, лежа под прикрытием толстого упавшего ствола в ожидании, пока воины его маленького отряда займут позиции, чтобы в свою очередь напасть на Тевар. Он уже двое суток провел под открытым небом — сражался и прятался, сражался и прятался… Ребро, которое ему повредили в лесу, сильно ныло, хотя повязку наложили хорошо, болела полученная накануне неглубокая рана на голове — ему еще повезло, что камень, выпущенный из гаальской пращи, только слегка задел висок. Но благодаря иммунитету раны заживали быстро, и Агат не думал о них — другое дело, если бы у него была рассечена артерия. Правда, он на минуту потерял сознание и упал, но потом все обошлось. А сейчас ему хотелось пить, тело затекло от неподвижности, но мысли были удивительно ясными: этот короткий вынужденный отдых пошел ему на пользу. Совсем не в духе врасу строить планы так далеко вперед. В отличие от его собственного биологического вида, они не воспринимали ни времени, ни пространства в их непрерывной протяженности. Время для них было фонарем, освещающим путь на шаг вперед и на шаг назад, а все остальное сливалось в единую непроницаемую тьму. Время — это Сегодня: вот этот, только этот день необъятного Года. У них не существовало лексики для исторических понятий, а только «сегодня» и «былое время». Вперед они не заглядывали, — во всяком случае, не дальше следующего Времени Года. Они не видели времени со стороны, а пребывали внутри его, как фонарь в ночном мраке, как сердце в теле. И так же обстояло дело с пространством. Пространство для них было не поверхностью, по которой проводятся границы, а Пределом, сердцем всех известных земель, где пребывает он сам, его клан, его племя. Вокруг Предела лежали области, обретавшие четкость по мере приближения к ним и сливающиеся в неясный туман по мере удаления — чем дальше, тем все более смутно. Но линий, границ не было. И такое планирование далеко вперед, стремление сохранить завоеванное место через протяженность пространства и времени противоречило всем устоявшимся представлениям. Оно было… чем? Закономерным сдвигом в культуре врасу или инфекцией, занесенной с территории былых северных колоний Человека?
«В таком случае они впервые заимствовали у нас хоть какую-то идею! — с сардонической улыбкой подумал Агат. — Того и гляди, мы начнем подцеплять их простуды. И это убьет нас. Как, вполне возможно, наши представления и идеи убьют их…»
В нем нарастала ожесточенная, но почти неосознанная злоба против теварцев, которые оглушили его, повредили ребро, разорвали их союз; а теперь он вынужден смотреть, как их истребляют в их же собственном жалком глиняном городишке прямо у него на глазах. В схватке с ними он оказался беспомощным, а теперь, когда надо спасать их, он тоже почти беспомощен. И он испытывал к ним настоящую ненависть за то, что из-за них так остро ощущал свою беспомощность.
В эту минуту — как раз тогда, когда Ролери пошла назад к Космопору вместе с женщинами, гнавшими стадо, — в овражке у него за спиной среди палой листвы раздался шорох. Шорох еще не успел стихнуть, а он уже навел на овражек свой заряженный дротикомет. Закон культурного эмбарго, который стал для изгнанников основой их этики, запрещал применение взрывчатых веществ, но в первые Годы, когда шла война с местными врасу, некоторые племена отравляли наконечники стрел и копий. Поэтому врачи Космопора сочли себя вправе составить несколько своих ядов, которыми все еще пользовались охотники и воины. Действовали эти яды по-разному — только оглушали или обездвиживали, убивали мгновенно или медленно. Яд в его дротике был смертелен и за пять секунд парализовывал нервные центры крупного животного — даже более крупного, чем гаальский воин. Простой и изящный механизм посылал дротик точно в цель за семьдесят шагов.
— Выходи! — крикнул Агат в мертвую тишину овражка, и его все еще опухшие губы раздвинулись в злой усмешке. Сейчас он даже с удовольствием прикончил бы еще одного врасу.
— Альтерран?
Из серых сухих кустов на дне овражка поднялся врасу и встал прямо, опустив руки. Это был Умаксуман.
— А, черт! — сказал Агат, опуская дротикомет, хотя и продолжая держать палец на спуске. Подавленная ярость разрешилась судорожной дрожью.
— Альтерран, — повторил теварец хрипло, — в шатре моего отца мы были друзьями.
— А потом? В лесу?
Туземец молчал. Широкоплечий, плотно сложенный. В светлых волосах запеклась глина, изнуренное лицо было землистым.
— Я слышал там и твой голос. Если уж вы решили отомстить за сестру, так могли бы не нападать всем скопом, а устроить честный поединок.
Агат все еще не снимал палец со спуска, но, когда Умаксуман заговорил, выражение его лица изменилось: он не надеялся услышать ответ.
— Меня с ними не было. Я догнал их и остановил. Пять дней назад я убил Уквета, моего племянника-брата, который их вел. С тех пор я прячусь в холмах.
Агат поставил дротикомет на предохранитель и отвел взгляд.
— Иди сюда, — сказал он после некоторого молчания, и только тут оба сообразили, что стоят во весь рост и громко разговаривают, а кругом кишат гаальские разведчики.
Когда Умаксуман, упав на землю, заполз под защиту ствола, Агат беззвучно засмеялся.
— Друг, враг, что тут, к черту, разбирать! На, бери, — добавил он, протягивая врасу ломоть хлеба, который вынул из сумки. — Ролери — моя жена вот уже три дня.
Умаксуман молча взял хлеб и начал есть с жадностью изголодавшегося человека.
— Когда вон там слева свистнут, мы все вместе ворвемся в город через пролом в стене у северного угла и попробуем увести еще уцелевших теварцев. Гаали ищут нас у болот, где мы были утром, а здесь нас не ждут. Этот наш первый налет на город будет и последним. Хочешь присоединиться к нам?
Умаксуман пожал плечами в знак согласия.
— Оружие у тебя есть?
Молодой теварец поднял и опустил топор. Бок о бок, припав к земле, они молча смотрели на пылающие крыши, на суматошные вспышки движения в узких проходах маленького города на холме перед ними. Серая пелена затягивала небо, ветер приносил едкий запах дыма.
Слева раздался пронзительный свист. Склоны холмов к западу и к северу от Тевара вдруг ожили — маленькие фигурки, пригнувшись, врассыпную перебегали седловину, поднимались по противоположному склону, скапливались у пролома и исчезали в хаосе горящего города.
У пролома воины Космопора объединялись в группы от пяти до двадцати человек, которые затем вступали в бой с рыскавшими по проходам гаалями, пуская в ход дротикометы, бола и ножи, или спешно разыскивали теварских женщин и детей и бежали с ними к воротам. Они действовали так быстро и слаженно, что казалось, будто все было заранее отрепетировано. Гаали, занятые истреблением последних защитников города, были застигнуты врасплох.
Агат и Умаксуман кинулись в пролом вместе, и пока они бежали к площади Перестука Камней, к ним один за другим присоединялись космопорские воины. Оттуда по узкому проходу-траншее они уже вдесятером пробрались к другой площади, поменьше, и ворвались в один из больших Родовых Домов. Когда они скатились по глиняным ступенькам в подземный сумрак, навстречу им, вопя и размахивая боевыми топорами, бросились белолицые люди с пучками алых перьев в закрученных рогами волосах, готовые защищать свою добычу. Агат нажал на спуск, и дротик влетел прямо в открытый рот одного гааля. И тут же Умаксуман отрубил руку другого, как дровосек отрубает толстый сук. Затем наступила тишина. Женщины молча жались в темном углу. Надрывно заплакал младенец.
— Идите за нами! — крикнул Агат, и несколько женщин пошли к нему, но, разглядев, кто он, остановились как вкопанные. Возле него в полосе тусклого света, падавшего из открытой двери, возник Умаксуман, сгорбившийся под тяжестью ноши.
— Берите детей, выходите наружу! — загремел он, и, услышав знакомый голос, они послушно двинулись к лестнице.
Агат быстро построил их, поставил своих людей впереди и подал знак выходить. Они высыпали из Родового Дома и побежали к воротам: странная процессия женщин, детей и воинов во главе с Агатом, который, размахивая гаальским топором, прикрывал Умаксумана, несущего на своих плечах тяжелую ношу — старого вождя, своего отца Вольда. Ни один гааль не посмел встать у них на пути.
Они выбрались за ворота, проскочили мимо гаалей на склоне, где прежде стояли шатры, и скрылись в лесу, куда устремились и другие космопорские воины вместе со спасенными женщинами и детьми, которые бежали впереди и позади них. Весь налет на Тевар длился не более пяти минут.
В лесу им повсюду грозила опасность: гаальские разведчики и отряды двигались по тропе к Космопору. Спасенные и спасители, рассыпавшись, поодиночке и по двое углубились в лес южнее тропы. Агат остался с Умаксуманом — молодой воин нес старика и не мог защищаться. Они с трудом продирались сквозь сухой кустарник и бурелом. Но ни один враг не встретился им в серой чащобе древесных скелетов. Где-то далеко позади пронзительно кричала женщина.
Они долго пробирались на юг, а потом на запад, взбираясь и спускаясь по лесистым склонам, и в конце концов по широкой дуге вышли на север к Космопору. Когда Умаксуман совсем обессилел, Вольд попробовал идти сам — медленно, с трудом передвигая ноги. Наконец они выбрались из леса и далеко впереди увидели факелы Града Изгнания, пылающие во мраке над морем, где бушевал ветер. Поддерживая старика под локти, почти волоча его, они поднялись по склону к Лесным Воротам.
— Врасу идут! — возвестили часовые, разглядев сперва только светлые волосы Умаксумана. Потом увидели Агата, и раздались возгласы: — Альтерра! Альтерра!
Навстречу ему бросились люди и проводили в город — друзья, которые сражались с ним бок о бок, подчинялись его приказам и не раз спасали его жизнь все эти три дня засад и стычек в лесах и на холмах.
Они сделали все, что могли. Четыреста человек против орды, движущейся с неумолимым упорством огромной стаи откочевывающих зверей. Не меньше пятнадцати тысяч воинов, а всего от шестидесяти до семидесяти тысяч гаалей с шатрами, грубыми горшками, волокушами, ханнами, постелями из шкур, топорами, наплечными браслетами, досками, к которым привязывают младенцев, кремнями, огнивами — со всем их скудным имуществом и страхом перед Зимой и голодом. Он видел, как гаальские женщины на стоянках сдирали сухой лишайник с упавших стволов и тут же его съедали. Ему не верилось, что маленький Град Изгнания еще цел, еще не сметен этим половодьем свирепости и голода, что над воротами из железа и резного дерева еще пылают факелы и навстречу ему радостно бегут друзья.
Он пытался рассказать им историю этих трех дней. Он говорил:
— Вчера днем мы зашли им в тыл… — Слова падали невесомые, нереальные. И нереальной была эта теплая комната, нереальными были лица мужчин и женщин вокруг, которых он знал всю жизнь. — Земля там… Вся Откочевка двигалась по двум-трем узким долинам, и склоны там обнажены, словно после оползня. Одна глина. И больше ничего. Земля истоптана в пыль. Ничего, кроме глины…
— Но как они могут двигаться такой массой? Что они едят? — пробормотал Гуру.
— Зимние запасы городов, которые захватывают. Все растения в наших краях уже погибли, урожай убран, дичь ушла на юг. Им остается только грабить селения на своем пути и питаться мясом угнанных ханн, чтобы не умереть с голоду, прежде чем они успеют выбраться за границу Зимних снегов.
— Значит, они придут и сюда, — сказал кто-то негромко.
— Наверное. Завтра или послезавтра.
Это было правдой и все равно тоже казалось нереальным. Он провел рукой по лицу и почувствовал под ладонью засохшую грязь, ссадины, распухшие, незажившие губы. Раньше его поддерживала мысль, что он обязательно должен прийти в город и рассказать обо всем Совету, но теперь на него навалилась невероятная усталость, он не мог говорить и не слышал их вопросов. Рядом с ним молча стояла на коленях Ролери. Он посмотрел на нее, и она, не поднимая золотистых глаз, сказала очень тихо:
— Тебе надо уйти домой, альтерран.
Он не думал о ней все эти бесконечные часы, пока сражался, метал дротики, бежал, прятался в лесу. Он впервые увидел ее две недели назад, разговаривал с ней по-настоящему не более трех раз, делил с ней ложе один раз, вступил с ней в брак в Зале Законов рано утром три дня назад, а через час ушел с отрядом в холмы. Он почти ничего о ней не знал, и она даже не принадлежала к его биологическому виду. А через день-другой они почти наверное будут убиты. Он беззвучно рассмеялся и ласково положил ладонь на ее руку.
— Да, отведи меня домой, — сказал он.
Легкая, изящная, не похожая на них, она молча встала и ждала в стороне, пока он прощался с остальными.
Он уже сказал ей, что Вольд, Умаксуман и еще двести человек ее племени спаслись из поверженного Зимнего Города сами или с помощью его отряда и нашли приют в Космопоре. Она тогда не сказала, что хочет пойти к ним. А теперь, когда они поднимались по крутой улице, которая вела от дома Эллы к его дому, она вдруг спросила:
— Для чего вы вошли в Тевар и спасли людей?
— Для чего? — Вопрос удивил его. — Но ведь они не могли спастись сами.
— Это не причина, альтерран.
Она выглядела робкой женой-туземкой, во всем покорной своему господину. Но он начинал понимать, что на самом деле она упряма, своевольна и очень горда. Голос ее был кроток, но говорила она то, что хотела сказать.
— Нет, это не причина, Ролери. Нельзя же сидеть сложа руки и смотреть, как эти дикари режут людей. И я хочу сражаться, ответить на войну войной…
— Ну а ваш город? Как вы прокормите тех, кого привели сюда? Если его окружат гаали? Или потом, Зимой?
— Запасов у нас достаточно. Это нас не беспокоит. Нам не хватает воинов.
Он спотыкался от усталости. Но чистый и холодный воздух прояснил его мысли, и в нем затеплился крохотный огонек радости, который он не испытывал уже давно. Всем своим существом он чувствовал, что эту маленькую передышку среди мрака, эту легкость духа он обрел потому, что рядом с ним идет она. Его так давно давило бремя ответственности за все. А она, посторонняя, чужая, с иной кровью, с иным сознанием, не была причастна его силе, его совести, его знаниям, его изгнанию. Между ними не было ничего общего, но она встретила его и слилась с ним полностью и всецело. Как будто их не разделяла непреодолимая стена различий. Казалось, именно эта чуждость, пропасть, лежавшая между ними, и толкнула их друг к другу, а соединив, дала им свободу.
Они вошли в незапертую дверь. В высоком узком доме из грубо тесанного камня нигде не горел свет. Этот дом стоял здесь три Года, сто восемьдесят лунокругов. В нем родился его прадед, его дед, его отец и он сам. Он знал его как собственное тело. И, входя в этот дом с ней, с женщиной из кочевого племени, которой иначе предстояло бы жить то в одном шатре, то в другом, то на одном склоне холма, то на другом или же в тесной землянке под снегом, он испытал странное удовольствие. Его охватила нежность к ней, которую он не умел выразить, и нечаянно он произнес ее имя, но не вслух, а на параязыке. И сразу же в темноте она обернулась к нему и в темноте посмотрела ему в лицо. Дом и город вокруг них были окутаны безмолвием. И у него в сознании вдруг прозвучало его имя — точно тихий шепот в ночи, точно прикосновение через бездну.
— Ты передала мне! — сказал он вслух, растерянно, изумленно. Она ничего не ответила, но в своем сознании всеми своими нервами, всей своей кровью он вновь услышал ее сознание, которое тянулось к нему: «Агат, Агат…»
Старый вождь был крепок. Апоплексический удар, сотрясение мозга, переутомление, долгие часы на холоде, гибель Города — все это он перенес, сохранив в целости не только волю, но и ясность рассудка.
Что-то он не понимал, что-то лишь изредка вторгалось в его мысли. Он был даже рад, что больше не сидит у огня в душном сумраке Родового Дома, как женщина. Это, во всяком случае, он знал твердо. Ему нравился, всегда нравился возведенный на скалах, полный солнца и ветра город дальнерожденных, который был построен до того, как родился самый старый из ныне живущих Людей, и стоит, совсем не изменившись, на своем старом месте. Построен он куда надежнее Тевара. А что случилось с Теваром? Иногда он помнил оглушительные вопли, горящие крыши, изрубленные, изуродованные тела своих сыновей и внуков, а иногда не помнил. Стремление выжить в нем было очень сильно.
До селения дальнерожденных поодиночке, по двое и по трое добирались и другие беженцы — кое-кто даже из захваченных Зимних Городов на севере, — и теперь здесь было уже около трехсот истинных Людей. Ощущать свою слабость, свою малочисленность, жить подачками презираемых чужаков было так тягостно и странно, что некоторые теварцы, особенно пожилые мужчины, не могли этого вынести. Они сидели, поджав под себя ноги, пребывая в Пустоте, и зрачки их глаз сжались в крохотные точки, словно они натерлись соком гезина. И женщины тоже — те, кто видел, как их мужей рубили в куски на улицах и у очагов Тевара, те, кто потерял детей, — тяжело заболевали от горя или уходили в Пустоту. Но для Вольда конец Тевара и всего привычного ему мира сливался с концом его жизни. Он знал, что уже очень далеко ушел по пути смерти. И с тихим одобрением смотрел на каждый новый день и на всех молодых мужчин, будь то истинные Люди или дальнерожденные, ибо сражаться и дальше должны были теперь они.
Солнце лило свет на каменные улицы, на ярко раскрашенные дома, хотя над северными дюнами висела мутно-грязная полоса. На большой Площади перед домом, который назывался Тэатор и в котором поселили всех истинных Людей, Вольда окликнул какой-то дальнерожденный. Он не сразу узнал Джакоба Агата, а узнав, сказал с хриплым смешком:
— Альтерран! Ты ведь был красивым молодцом! А сейчас у тебя во рту дыра, точно у пернмекских шаманов, которые выламывают себе передние зубы. А где… (он забыл ее имя) где женщина из моего Рода?
— В моем доме, Старейший.
— Ты покрыл себя стыдом, — сказал Вольд.
Он знал, что оскорбляет Агата, но ему было все равно. Конечно, Агат теперь глава над ним, но тот, кто держит в своем доме или шатре наложницу, покрывает себя вечным стыдом. Пусть Агат дальнерожденный, но преступать обычаи не смеет никто.
— Она моя жена. Где же тут стыд?
— Я слышу неверно, мои уши стары, — осторожно сказал Вольд.
— Она моя жена.
Вольд посмотрел прямо на Агата, в первый раз встретившись с ним взглядом. Глаза Вольда были тускло-желтыми, как солнце Зимы, и из-под тяжелых век не проглядывало даже полоски белка. Глаза Агата были темными — темный зрачок, темная радужная оболочка в белой обводке на темном лице: нелегко выдержать взгляд этих странных глаз, неземных глаз.
Вольд отвернул лицо. Вокруг него смыкались большие каменные дома дальнерожденных, чистые, яркие, озаренные солнцем, старые.
— Я взял от вас жену, дальнерожденный, — сказал он наконец, — но я не думал, что кто-то из вас возьмет жену из моего Рода. Дочь Вольда замужем за лжечеловеком и никогда не даст жизнь сыну!
— У тебя нет причины горевать, — сказал молодой дальнерожденный. Он стоял непоколебимо, как скала. — Я равен тебе, Вольд. Во всем, кроме возраста. Когда-то у тебя была дальнерожденная жена. Теперь у тебя дальнерожденный зять. Тогда ты выбирал сам, а теперь прими выбор своей дочери.
— Это нелегко, — сказал старик с угрюмой простотой и продолжал после некоторого молчания: — Мы не равны, Джакоб Агат. Люди моего племени убиты, а я никто. Но я человек, а ты нет. Так разве есть сходство между нами?
— Но между нами хотя бы нет обиды и ненависти, — ответил Агат все так же непреклонно.
Вольд поглядел по сторонам и наконец медленно пожал плечами в знак согласия.
— Это хорошо. Значит, мы сможем достойно умереть вместе, — сказал дальнерожденный и засмеялся — вдруг, без видимой причины, как всегда смеются дальнерожденные. — Я думаю, гаали нападут через несколько часов, Старейший.
— Через несколько…
— Очень скоро. Возможно, когда солнце будет высоко. — Они стояли возле пустой спортивной площадки, у их ног валялся деревянный диск. Агат поднял его и ни с того ни с сего по-мальчишески метнул высоко в воздух. Следя за его полетом, он добавил: — На каждого из нас их двадцать. И если они переберутся через стены или разобьют ворота… Всех дальнерожденных детей я отсылаю с их матерями на Риф. Когда подъемные мосты подняты, взять Риф невозможно, а воды и припасов там достаточно, чтобы пятьсот человек прожили лунокруг. Но оставлять женщин одних не следует. Может быть, ты выберешь нескольких своих мужчин и уведешь их туда вместе с теми вашими женщинами, у кого есть дети? Им нужен глава. Ты одобряешь этот план?
— Да. Но я останусь здесь, — сказал старик.
— Как хочешь, Старейший, — ответил Агат невозмутимо, и его суровое молодое лицо, все в рубцах, осталось непроницаемым. — Но выбери мужчин, которые пойдут вместе с вашими женщинами и детьми. Уходить надо скоро. Наших женщин поведет Кемпер.
— Я пойду с ними, — сказал Вольд тем же тоном, и Агат словно бы немного растерялся. Значит, и его можно поставить в тупик! Но он тут же невозмутимо согласился. Его почтительность, конечно, лишь вежливое притворство — какое почтение может внушать умирающий, которого не признают вождем даже остатки его собственного племени? Но он оставался почтительным, как бы глупо ни отвечал Вольд. Да, он поистине скала. Таких людей мало.
— Мой вождь, мой сын, мое подобие, — сказал старик с усмешкой, положив ладонь на плечо Агата. — Пошли меня туда, куда нужно тебе. От меня больше нет пользы, и мне остается только умереть. Ваша черная скала — плохое место для смерти, но я пойду туда, если ты скажешь.
— Во всяком случае пошли с женщинами двух-трех мужчин, — сказал Агат. — Надежных, рассудительных людей, которые сумеют успокоить женщин. А мне надо побывать у Лесных Ворот, Старейший. Может быть, и ты пойдешь туда?
Агат стремительно исчез. Опираясь на космопорское копье из светлого металла, Вольд медленно побрел за ним вверх по ступенькам и крутым улицам. На полпути он остановился и только тут сообразил, что ему следует вернуться и отослать молодых матерей с их малышами на остров, как просил Агат. Он повернулся и побрел по улице вниз. Глядя, как шаркают по камням его ноги, он понял, что ему следует послушаться Агата и уйти с женщинами на черный остров, здесь он будет только помехой.
Светлые улицы были безлюдны, и только изредка мелькал какой-нибудь дальнерожденный, шагая торопливо и сосредоточенно. Они все знают, что им надо делать, и каждый выполняет свои обязанности, каждый готов. Если бы кланы Аскатевара были готовы, если бы воины выступили на север, чтобы встретить гааля у рубежа, если бы они заглядывали в приближающееся время, как умеет заглядывать Агат… Неудивительно, что люди назвали дальнерожденных чародеями. Но ведь на север они не выступили по вине Агата. Он допустил, чтобы женщина встала между союзниками. Знай он, Вольд, что эта девчонка посмела снова заговорить с Агатом, он приказал бы убить ее за шатрами, а тело бросить в море, и Тевар, возможно, стоял бы и сейчас.
Она вышла из двери высокого дома и, увидев Вольда, застыла на месте.
Хотя она и завязала волосы сзади, как замужняя, он заметил, что одета она по-прежнему в кожаную тунику и штаны с выдавленным трехлепестковым цветком, знаком его Рода.
Они не посмотрели в глаза друг другу.
Она молчала, и в конце концов заговорил Вольд: прошлое — это прошлое, а он назвал Агата сыном.
— Ты пойдешь на черный остров или останешься здесь, женщина из моего Рода?
— Я останусь здесь, Старейший.
— Агат отсылает меня на черный остров, — сказал он неуверенно, тяжело переступил с ноги на ногу и сильнее оперся на копье. Холодное солнце освещало его забрызганные кровью меха.
— По-моему, Агат боится, что женщины не пойдут, если ты не поведешь их. Ты или Умаксуман. Но Умаксуман во главе наших воинов охраняет северную стену.
Куда девалась ее шаловливость, ее беззаботная, милая дерзость? Она была серьезной и кроткой. И вдруг он ясно вспомнил маленькую девочку, единственного ребенка в летних угодьях, дочь Шакатани, летнерожденную.
— Так, значит, ты жена альтеррана? — сказал он, и эта мысль, заслоняя образ непослушной смеющейся девочки, снова сбила его, и он не услышал ответа.
— Почему мы все не уйдем из города на остров, раз его нельзя взять?
— Не хватит воды, Старейший. Гаали войдут сюда, и мы все умрем на скале.
За крышами Дома Лиги виднелась полоса виадука. Был прилив, и волны поблескивали за черной крепостью на острове.
— Дом, построенный над морской водой, — не жилище для Людей, — сказал он угрюмо. — Он слишком близко к стране за морем… Теперь слушай! Я хотел сказать Арилии… Агату. Погоди. Я забыл о чем. Я не слышу своих мыслей… — Он напряг память, но она оставалась пустой. — Ну, пусть так. Мысли стариков подобны пыли. Прощай, дочь.
Он пошел, тяжело ступая, волоча ноги, через площадь к Тэатору, а там велел молодым матерям собрать детей и идти с ним. Потом он повел свой последний отряд — кучку перепуганных женщин с малышами и трех мужчин помоложе, которых выбрал сопровождать их, — по высокому воздушному пути, где кружилась голова, к черному страшному жилищу.
Там было холодно и тихо. Под сводами высоких комнат перекатывались отголоски плеска и шипения волн на камнях внизу. Его люди сгрудились вместе в одной огромной комнате. Он пожалел, что с ним нет старой Керли — она бы была надежной помощницей. Но она лежит мертвая в Теваре или в лесу. Наконец две женщины похрабрее заставили остальных взяться за дело. Они нашли зерно, чтобы смолоть его для бхановой каши, и воду, чтобы варить кашу, и дрова, чтобы вскипятить воду. Когда под охраной десяти мужчин пришли женщины дальнерожденных, теварцы могли угостить их горячей едой. В крепости теперь собралось не меньше шестисот человек, и она уже не была пустой: под сводами перекликались голоса и всюду копошились малыши, словно на женской половине Родового Дома в Зимнем Городе. Но за узкими окнами, за прозрачным камнем, который не допускал внутрь ветра, далеко-далеко внизу среди камней вскипали волны, дымясь на ветру.
Ветер менялся, грязная полоса в небе на севере разошлась туманом, и вокруг маленького бледного солнца повис большой белый круг — снежный круг. Вот оно! Вот что он хотел сказать Агату. Выпадет снег. Не щепотка соли, как в прошлый раз, а снег. Метель. Слово, которое он так долго не слышал и не произносил, вызвало у него странное чувство. Значит, чтобы умереть, он должен вернуться в унылые однообразные просторы своего детства, он должен вновь вернуться в белый мир снежных бурь.
Он все еще стоял у окна, но уже не видел волн, шумящих внизу. Он вспомнил Зиму. Много толку будет гаалям от того, что они захватили Тевар и, может быть, захватят Космопор! Сегодня или завтра они будут обжираться мясом ханн и зерном. Но далеко ли они уйдут, когда повалит снег? Истинный снег, метель с ледяным ветром, которая жнет леса и сравнивает долины с холмами? Как они побегут, когда на всех дорогах их настигнет этот враг! Слишком долго они задержались на севере! Вольд вдруг хрипло засмеялся и отошел от темнеющего окна. Он пережил свое время, своих сыновей, он больше не вождь, от него нет никакой пользы, и он должен умереть здесь, на скале среди моря. Но у него есть великие союзники, и великие воины служат ему — они сильнее Агата, сильнее всех людей. Метель и Зима вступают в битву на его стороне, и он переживет своих врагов.
Грузно ступая, он подошел к очагу, развязал мешочек с гезином, бросил крошку и трижды глубоко вдохнул. А потом взревел:
— Эй, женщины? Готова каша?
Они послушно подали ему плетенку, и он ел и был доволен.
В первый же день осады Ролери послали к тем, кто носил воинам на стенах и крышах запасы копий — длинные, почти неотделанные стебли хольна, тяжелые, с грубо заостренным концом. Метко брошенное, такое копье убивало, но и из неопытных рук град таких копий отгонял гаалей, которые пытались приставить лестницу к стене у Лесных Ворот. Она втаскивала бесконечные связки этих копий по бесконечным ступенькам, на других ступеньках брала их у женщины, стоявшей ниже, и передавала наверх, бежала с ними по улицам, где гулял ветер, и ее ладони и теперь еще горели от тонких, как волоски, колючих заноз. Но сегодня она с рассвета таскала камни для катапульт — похожих на огромные пращи камнеметов, которые были установлены у Лесных Ворот. Стоило гаалям подтащить свои тараны, как на них обрушивались тяжелые камни, и они разбегались. Но чтобы прокормить катапульты, нужно было очень много камней. Мальчишки на ближайших улицах выворачивали тесаные каменные бруски, а она и еще семь женщин укладывали их по десять штук в небольшой круглоногий ларец и тащили воинам — восемь женщин, впряженные в веревочную сбрую. Тяжелый ларец с каменным грузом не хотел сдвигаться с места, но они налегали на веревки все вместе, и вдруг его круглые ноги поворачивались. Грохоча и дергаясь, он полз за ними вверх по склону. Они ни на миг не ослабляли усилий, пока не добирались до ворот и не вываливали камни. Тогда они переводили дух, отбрасывали прилипшие к глазам волосы и тащили пустой подпрыгивающий ларец за новым грузом. Снова и снова, и так все утро. Камни и веревки до крови ободрали жесткие ладони Ролери. Она оторвала два широких лоскута от своей тонкой кожаной юбки и примотала их ремешками от сандалий к рукам. Работать стало легче, и другие женщины сделали то же.
— А жалко, что вы не помните, как делать эробили! — крикнула она Сейко Эсмит, когда они бежали вниз по улице, а за ними громыхала неуклюжая повозка.
Сейко не ответила, — может быть, она и не услышала. Среди дальнерожденных не было слабых духом, и Сейко не щадила себя, но напряжение и усталость сказывались на ней все больше: она двигалась, словно во сне. Один раз, когда они возвращались к воротам, гаали начали кидать через стену горящие копья — повсюду на камнях улицы и на черепичных крышах задымились их тлеющие древки. Сейко забилась в постромках, точно попавший в ловушку зверек, пригибаясь и шарахаясь от летящих над головой огненных палок.
— Они погаснут, этот город не загорится, — мягко сказала Ролери, но Сейко, повернув к ней невидящее лицо, пробормотала:
— Я боюсь огня, я боюсь огня…
Однако, когда молодому арбалетчику на стене попал в лицо камень из гаальской пращи и он, не удержавшись на узком выступе, сорвался и ударился о землю прямо перед ними, сбив с ног двух женщин в их упряжке и забрызгав их юбки кровью и мозгом, это Сейко бросилась к нему, это она положила разбитую голову себе на колени и прошептала слова прощания.
— Он твой родич? — спросила Ролери, когда Сейко снова впряглась в повозку и они потащили камни дальше.
Дальнерожденная женщина ответила:
— Мы в Городе все родичи. Это был Джокенеди Ли — самый молодой в Совете.
Молодой борец на арене в углу большой площади, сияющий от пота, от торжества, сказавший ей, что в городе она может ходить, где хочет. Первый дальнерожденный, который заговорил с ней.
Джакоба Агата она не видела с позапрошлой ночи, потому что у всех, кто остался в Космопоре, у каждого дальнерожденного и у каждого человека были свои обязанности и свое место, а место Агата — руководителя пятнадцати сотен защитников города, осажденного пятнадцатью тысячами врагов, — было повсюду. Мало-помалу усталость и голод высасывали ее силы, и ей начало чудиться, будто он тоже лежит, распростертый на залитых кровью камнях, там, где гаали нападали особенно упорно, — у Морских Ворот над обрывом.
Женщины остановились: веселый мальчишка привез им на круглоногой повозке хлеб и сушеные плоды, а маленькая, очень серьезная девочка, тащившая на плечах кожаный мешок с водой, дала им напиться. Ролери ободрилась. Она была уверена, что они все умрут, — разве не смотрела она с крыши на холмы, почерневшие от воинов врага? Их столько, что и не сосчитать, а осада едва началась… Но Агата не могут убить, в этом она была уверена еще больше. А раз он будет жить, то будет жить и она. Как смерти осилить его? Ведь он жизнь — ее жизнь. Она сидела на камне и с удовольствием грызла черствый хлеб. Вокруг нее на расстоянии броска копья со всех сторон смыкались ужас, пытки, надругательства, но она сидела и спокойно жевала хлеб. Пока они дают отпор, вкладывая в него все силы, все свое сердце, они хотя бы одерживают победу над своим страхом.
Но скоро все стало очень плохо. Они тянули за собой груз к воротам, и внезапно грохот повозки и все звуки вокруг утонули в оглушительном реве по ту сторону ворот — в гуле, точно при землетрясении, таком глубоком и могучем, что его слушали все кости, а не только уши. И створки ворот подпрыгнули на железных петлях, затряслись… Тут она на миг увидела Агата: он бежал во главе отряда лучников и метателей дротиков с того конца города и на бегу выкрикивал распоряжения тем, кто стоял на стенах.
Женщинам было велено укрыться на улицах ближе к площади, и они рассыпались в разные стороны. «Гу-у-у, гу-у-у, гу-у-у!» — ревел голос бесчисленных множеств у Лесных Ворот. Этот гул был таким грозным, что казалось, кричат сами холмы, и вот-вот они выпрямятся и сбросят город с утесов в море. Ветер был ледяным. Те, с кем она возила камни, ушли, все запуталось, смешалось… И у нее больше не было работы. Начало темнеть. А день ведь еще не состарился, еще не наступило время ночи. И вдруг она поняла, что действительно скоро умрет, поверила в свою смерть. Застыв на месте, она беззвучно закричала — между высокими пустыми домами, на пустой улице.
В боковом проходе мальчики выворачивали камни и тащили их туда, где улица выводила на главную площадь. Там строили баррикаду перед внутренними воротами. Такие же баррикады росли и на остальных трех улицах. Она начала помогать мальчикам — чтобы согреться, чтобы что-то делать. Они трудились молча — пять-шесть мальчиков, выполнявших почти непосильную для них работу.
— Снег, — сказал один, остановившись рядом с ней.
Она отвела взгляд от камня, который шаг за шагом толкала перед собой, и увидела, что в воздухе кружат белые хлопья, с каждым мгновением становясь все гуще. Остальные мальчики тоже остановились. Ветер больше не дул. Умолк и чудовищный голос у ворот. Снег и темнота пришли вместе и принесли тишину.
— Только поглядите! — ахнул кто-то из мальчиков.
Дальний конец улицы вдруг исчез. Слабое желтоватое сияние было светом в окнах Дома Лиги в сотне шагов от них.
— У нас будет вся Зима, чтобы глядеть на него, — отозвался другой. — Если мы только доживем. Пошли! В Доме уже, наверное, подают ужин.
— Ты идешь? — спросил младший у Ролери.
— Мои люди едят не там, а в… в Тэаторе.
— Нет, мы все едим в Доме Лиги, чтобы меньше было возни. Пошли!
Мальчики держались застенчиво-грубовато, по-товарищески. И она пошла с ними.
Ночь наступила рано, день наступил поздно. Она проснулась в доме Агата и увидела серый свет на серых стенах, полоски мути, сочащиеся сквозь щели ставней, которые закрывали стеклянные окна. Кругом стояла тишина, полная тишина. И в доме, и снаружи не раздавалось ни единого звука. Откуда такая тишина в осажденном городе? Но осада и гаали словно отодвинулись куда-то далеко, оттесненные этим непонятным утренним безмолвием. Тут было тепло и рядом лежал Агат, погруженный в сон. Она боялась пошевельнуться.
Стук внизу, частые удары в дверь, голоса. Очарование развеялось, лучшие мгновения кончились. Они зовут Агата. Она разбудила его — это оказалось совсем не легко. Наконец, все еще ослепленный сном, он встал и открыл ставень, впустив в комнату дневной свет.
Третий день осады, первый день метели. Улицы были укрыты глубоким снегом. А он все падал. Иногда густые хлопья опускались спокойно и плавно, но чаще их кружил, бросал и гнал резкий северный ветер. Все было приглушено и преображено снегом. Холмы, лес, поля и луга — все исчезло. Даже небо. Соседние крыши растворились в белизне. Виден был только снег, лежащий и падающий, а больше не было видно ничего.
На западе вода отступала, откатывалась в бесшумную метель. Виадук изгибался и уходил в ничто. Риф исчез. Ни неба, ни моря. Снег летел на огромные утесы, засыпал пляж.
Агат закрыл ставни, опустил крючок и повернулся к ней. Его лицо все еще не утратило сонного спокойствия, голос был хриплым.
— Они не могли уйти, — пробормотал он.
Потому что с улицы ему кричали:
— Гаали ушли! Они сняли лагерь, они бегут на юг…
Как знать? Со стен Космопора были видны только вихри снежных хлопьев. Но не стоят ли чуть дальше за завесой тысячи шатров, разбитых, чтобы переждать метель? А может быть, там ничего нет… Со стен на веревках спустились разведчики. Трое вернулись и сказали, что поднялись по склону до леса и не нашли гаалей, однако дальше идти не решились, потому что в двухстах шагах даже города не было видно. Один не вернулся. Захвачен или заблудился?
Совет собрался в библиотеке Дома Лиги. И туда, как обычно, пришли все, кто хотел, — для того, чтобы слушать и принять участие в обсуждении. В Совете теперь осталось восемь человек вместо десяти. Смерть настигла Джокенеди Ли и Гариса, самого молодого и самого старого. На заседание пришли семеро: Пилотсон нес стражу на стенах. Однако комнату заполнили безмолвные слушатели.
— Они не ушли… Но они не рядом с городом… Кроме… кроме некоторых…
Элла Пасфаль говорила хрипло, на горле у нее билась жилка, лицо стало глинисто-серым. Ей лучше всех дальнерожденных удавалось «слушать мысли», как они это называли. Она была способна улавливать человеческие мысли на очень далеком расстоянии, непосильном для других, и могла слушать их незаметно для того, кто думал.
«Это запрещено!» — сказал Агат так давно… неделю назад? И на этот раз он был против того, чтобы таким способом узнать, ушли ли гаали от Космопора или нет.
— Мы ни разу не нарушили этот закон, — сказал он. — Ни разу за все время Изгнания! — И еще он сказал: — Мы узнаем, где гаали, как только кончится метель. А пока удвоим стражу на стенах.
Но остальные с ним не согласились и настояли на своем. Увидев, что он уступил, смирился с их решением, Ролери растерялась и расстроилась. Он сказал, что он не Глава Города и не Глава Совета, что десятерых альтерранов выбирают на время и они управляют все вместе, как равные. Но Ролери не могла этого понять. Либо он главный среди них, либо нет. А если нет, то их всех ждет гибель.
Старуха задергалась в судорогах, глядя перед собой невидящими глазами, и попыталась объяснить словами смутные, необъяснимые проблески чужого сознания, мыслящего на неизвестном языке, выразить крепкое неясное ощущение чего-то, чего касались чужие руки.
— …Я держу… я держу… к-канат… в-веревку, — произнесла она, запинаясь.
Ролери вздрогнула от страха и отвращения. Агат отвернулся от Эллы, замкнувшись в себе.
Наконец Элла замерла и долго сидела, опустив голову.
Сейко Эсмит налила церемониальную чашку ча для семи членов Совета и для Ролери. Каждый, едва коснувшись напитка губами, передавал его соседу, а тот своему соседу, пока она не опустела. Взяв чашку у Агата, Ролери несколько мгновений изумленно рассматривала ее, прежде чем сделать глоток. Нежно-синяя, тонкая, как цветочный лепесток, она пропускала свет, точно драгоценный камень.
— Гаали ушли, — сказала вслух Элла Пасфаль, поднимая измученное лицо. — Они движутся сейчас по какой-то долине между грядами холмов. Это воспринялось очень четко.
— Гилнская долина, — пробормотал кто-то. — Милях в десяти за Болотами.
— Они бегут от Зимы. Стены города в безопасности.
— Но Закон нарушен, — сказал Агат, и его охрипший голос заглушил оживленные радостные возгласы. — Стены всегда можно восстановить. Ну, увидим…
Ролери спустилась с ним по лестнице в обширный Зал Собраний, заставленный длинными столами и скамейками, потому что общая столовая помещалась теперь здесь, под золотыми часами и хрустальными шариками планет, обращающихся вокруг своих солнц.
— Пойдем домой, — сказал он, и, надев длинные меховые куртки с капюшонами, которые всем выдавали со склада в подвале Общинного Дома, они вышли на Площадь, навстречу слепящему ветру.
Но не прошли они и десяти шагов, как из метели выскочила нелепая белая фигура, вся в красных разводах, и закричала:
— Морские Ворота! Они ворвались в Морские Ворота!
Агат взглянул на Ролери и скрылся за снежной завесой. И почти сразу с башни вверху донеслись глухие удары металла о металл, только чуть приглушенные снегом. Эти могучие звуки они называли «колоколом», и еще перед осадой все выучили его сигналы. Четыре удара, пять ударов и тишина, потом опять пять ударов, и снова, и снова: все воины к Морским Воротам, к Морским Воротам.
Ролери едва успела оттащить вестника с дороги под аркадами Дома Лиги, как из дверей начали выбегать мужчины, без курток, натягивая куртки на бегу, с оружием и без оружия. Они ныряли в крутящийся снег и исчезали из виду, не успев пересечь Площадь.
Больше из дверей никто не появлялся. Со стороны Морских Ворот сквозь вой ветра доносился шум, но в этом снежном мире он казался очень далеким. Она стояла под аркой, поддерживая вестника. Из глубокой раны у него на шее текла и текла кровь. Он упал бы, если бы она его отпустила. Его лицо было ей знакомо — альтерран, которого зовут Пилотсон, и она повела его к двери, называя по имени, чтобы он пришел в себя. А он пошатывался от слабости и бормотал, словно еще не сообщил своей вести:
— Они ворвались в Морские Ворота, они в стенах города…
Высокие узкие створки Морских Ворот гулко распахнулись, лязгнули засовы. Битва в снежных вихрях кончилась. Но защитники города оглянулись и сквозь сыплющиеся хлопья увидели на улице, за сугробами в красных пятнах, убегающие тени.
Подняв своих раненых и убитых, они поспешно вернулись на Площадь. В такой буран было бессмысленно высматривать осадные лестницы. На стене уже в десяти шагах все сливалось в непроницаемую тьму. Гаальский воин, а может быть и не один, проскользнул в город под самым носом у часовых и открыл Морские Ворота. Нападение удалось отбить, но в любую минуту в любом месте гаали могли начать новый штурм, бросившись на стены всем скопом.
— Я думаю, — сказал Умаксуман, шагая рядом с Агатом к баррикаде между Тэатором и Колледжем, — я думаю, что гаали почти все ушли сегодня на юг.
Агат кивнул.
— Да, конечно. Если они задержатся, то перемрут от голода. Остался только отряд, чтобы занять город, прикончить нас и жить на наших запасах до Весны. Сколько их, как ты полагаешь?
— Там, у ворот, было не больше тысячи, — с сомнением в голосе произнес теварец. — Но могло остаться больше. И если они перебрались через стены… Смотри! — Умаксуман указал на неясную фигуру, которая быстро метнулась в сторону, когда снежная завеса дальше по улице на мгновение раздвинулась. — Ты туда! — буркнул он и бросился налево.
Агат обошел квартал справа и встретился с Умаксуманом у следующего угла.
— Неудача, — сказал он.
— Удача! — коротко ответил теварец и взмахнул гаальским топором с костяной инкрустацией, которого минуту назад у него не было.
В снежном хаосе у них над головой плыл низкий мелодичный звон колокола на башне Дома Лиги — бом, бом-бом, бом, бом-бом, бом… Уходите на Площадь, на Площадь… Все, кто дрался у Морских Ворот, кто нес дозор на стенах и у Лесных Ворот, кто спал у себя дома или пытался следить за врагом с крыш, пришли или еще шли в сердце города, на Площадь, огороженную четырьмя высокими зданиями. Одного за другим их пропускали за баррикады. Умаксуман и Агат тоже наконец направились туда. Было бы безумием медлить на опустевших улицах, где прятались неясные тени.
— Идем же, альтерран! — настойчиво сказал теварец, и Агат неохотно внял голосу здравого смысла. Так мучительно было оставлять свой город врагу!
Ветер тем временем стих. И порой в странном безмолвии, полном сложного сплетения звуков, люди на Площади улавливали звон бьющегося стекла, удары топора по двери где-то на улицах, уводивших за завесу метели. Многие дома были оставлены незапертыми, и грабители могли проникнуть в них без всякого труда, но их не ждало там ничего, кроме защиты от снега и ветра. Все съестные припасы до последней крошки были сданы в общий фонд в Доме Лиги еще неделю назад. В прошлую ночь вода и природный газ были отключены во всех домах, кроме четырех зданий на Площади. Фонтаны Космопора больше не били, и на кольца сосулек легли высокие снежные шапки. Склады и зернохранилища помещались глубоко под землей, в подвалах и погребах, много лет назад сооруженных под Общинным Домом и Домом Лиги. Остальные дома в городе стояли пустыми, холодные, темные, покинутые, ничего не суля врагам.
— Нашего стада им хватит на целый лунокруг. И корм не понадобится: они зарежут всех ханн, а мясо провялят… — Дермат, член Совета, прямо на пороге Дома Лиги обрушил на Агата панические упреки.
— Пусть прежде их поймают! — буркнул Агат.
— О чем ты?
— О том, что несколько минут назад, перед тем как уйти от Морских Ворот, мы открыли хлева и выпустили ханн. Со мной был Паул Пастух, и он проецировал панический страх. Они бросились врассыпную как ошпаренные, и буран замел их следы.
— Ты выпустил ханн? Все стадо? А как же мы проживем Зиму? Если гаали уйдут?
— Неужто сигнал паники, который Паул спроецировал на ханн, подействовал и на тебя, Дермат? — вспыхнул Агат. — По-твоему, мы не сумеем собрать собственный скот? Ну а наши запасы зерна? Охота? Сугробники, наконец? Да что с тобой, черт побери?
— Джакоб! — тихо сказала Сейко Эсмит, становясь между ними.
Он осознал, что кричит на Дермата, и с усилием взял себя в руки. Но у кого хватит сил, вернувшись после кровавого боя, уговаривать пожилого мужчину, вдруг закатившего истерику? У него отчаянно болела голова. Рана над виском, которую он получил во время одного из налетов на стоянки гаалей, все еще ныла, хотя ей давно было пора затянуться. Из схватки у Морских Ворот он вышел невредимым, но на нем запеклась кровь других людей.
В высокие окна библиотеки, ставни которых были открыты, мягко били снежные хлопья. Наступил полдень, но казалось, что уже смеркается. Внизу была Площадь, бдительные часовые на баррикадах, а дальше — покинутые дома, оставленные воинами стены, город снега и теней.
Этот день, день отступления во Внутренний Город и четвертый день осады, они провели за баррикадами, однако ночью, когда метель на время поутихла, по крышам Колледжа наружу выбрались разведчики. К рассвету метель снова разыгралась — а может быть, почти сразу за первым налетел второй буран, — и под прикрытием снегопада и стужи не только мужчины, но и мальчики Космопора начали партизанскую войну на улицах родного города. Они уходили по двое и по трое, крались по улицам, крышам, комнатам — тени среди теней. Они пускали в ход ножи, отравленные дротики, бола. Они врывались в собственные дома и убивали укрывшихся там гаалей — или гаали убивали их.
Агат, который не знал страха высоты, особенно ловко играл в эту игру на крышах. Занесенная снегом черепица стала коварно скользкой, но оттуда легче всего было поражать гаалей дротиками, и он не мог противостоять соблазну, тем более что другие такие же забавы — прятки и салочки на улицах, жмурки в домах — обещали столько же шансов уцелеть или погибнуть.
Шестой день осады, четвертый день бурана: в этот день хлопья сменились снежной крупой — мелкой, редкой, летевшей по ветру горизонтально. Термометры в подвале Общинного Дома, где помещался архив, а теперь был устроен госпиталь, показывал, что температура снаружи равна минус четырем градусам, а анемометр регистрировал порывы ветра со скоростью до шестидесяти миль в час. На улицах творилось что-то ужасное: ветер швырял ледяную крупу в лицо, точно горсти песка, бросал ее в разбитые окна, ставни которых пошли на костры, волнами гнал по расщепленным полам. Если не считать четырех зданий вокруг Площади, в городе не было ни тепла, ни пищи. Гаали пережидали буран, забившись в пустые комнаты, и прямо на полу жгли ковры, разломанные двери, ставни, шкафы. Есть им было нечего — все запасы забрала Откочевка. Они ждали, чтобы погода переменилась, — тогда можно будет охотиться, а покончив с защитниками города, благоденствовать на его зимних запасах. Но пока буран не стихал, осаждающие голодали.
Они заняли виадук, хотя пользы им от него не было никакой. Дозорные на Башне Лиги наблюдали их единственную нерешительную попытку захватить Риф: град копий и поднятый подъемный мост сразу же положили ей конец. На песок под обрывом они спускаться не решились: по-видимому, зрелище мчащейся к берегу приливной волны внушило им ужас, а о том, когда ее следует ожидать, они не имели никакого представления, так как пришли сюда из внутренних областей материка. Значит, за Риф можно было не опасаться, и тем, кто особенно хорошо владел параречью, удавалось вступать со своими близкими на острове в достаточно тесный контакт для того, чтобы узнать, что все там идет хорошо и любящие отцы могут не волноваться: все дети здоровы. Да, Рифу ничего не грозило. Но в город враги ворвались и заняли его. Более ста его защитников были убиты, а остальные заперты в четырех домах, как в ловушке. Город снега, теней и крови.
Джакоб Агат, скорчившись, сидел в комнате с серыми стенами. Она была пуста, только на полу валялись присыпанные снегом обрывки войлочного ковра и битое стекло. Дом был погружен в мертвую тишину. Вон там, под окном, раньше лежал тюфяк… Ролери разбудила его на рассвете в тот единственный раз, когда они вместе ночевали в его доме, где он сейчас прячется, точно чужой. С горькой нежностью он прошептал ее имя. Когда-то… так давно, так давно — дней двенадцать назад — он сказал, что не может жить без нее, а сейчас у него ни днем ни ночью не выпадало минуты, чтобы даже вспомнить о ней. «Ну, так я буду думать о ней сейчас, дай мне хотя бы думать о ней!» — яростно бросил он глухой тишине, но подумал только, что они родились не в ту пору, в неположенный срок. Нельзя начинать любить, когда приходит время смерти.
Ветер заунывно свистел в разбитых окнах. Агата пробирала дрожь. Весь день ему было то жарко, то холодно. Термометр продолжал опускаться, и у тех, кто отправлялся на вылазки по крышам, кожа теряла чувствительность, покрывалась болячками — старики называли это «обморожением». Двигаясь, он чувствовал себя лучше. А думать не надо — что толку. По привычке он направился к двери, но тут же спохватился и на цыпочках подошел к окну, через которое влез в комнату. На первом этаже соседнего дома обосновались гаали. Сверху Агату была видна спина одного из них, мускулистая согнутая шея, очень белая под грязью. И волосы у них были светлые, только вымазанные какой-то темной смолой. Странно, что, в сущности, он не знает, как выглядят его враги. Мечешь издалека дротик, наносишь удар и убегаешь или, как в схватке у Морских Ворот, дерешься врукопашную, еле успевая наносить и отражать удары — тут уж некогда разглядывать. А какие у них глаза? Тоже коричневые или золотистые, как у теварцев? Нет, как будто серые… Но сейчас не время выяснять это. Он вспрыгнул на подоконник, подтянулся на карниз и ушел из своего дома по крыше.
На обычном пути к Площади его ждала засада — гаали тоже начали выбираться на крыши. Он быстро ускользнул от всех преследователей, кроме одного. Но этот, сжимая в руке духовую трубку, следом за ним перемахнул через широкий провал между домами, который остановил остальных. Агату пришлось спрыгнуть в боковой проход. Он упал, вскочил и кинулся по улице Эсмит к баррикаде. Дозорный высматривал таких беглецов и сразу бросил веревочную лестницу. Агат взлетел по ней наверх, но уже на баррикаде ему в правую руку впился дротик. Он спрыгнул за баррикаду, выдрал дротик, высосал ранку и сплюнул. Гаали не отравляли своих дротиков и стрел, но они подбирали и снова использовали дротики космопоровцев, в том числе и отравленные. Наглядная демонстрация одной из причин установления Закона о культурном эмбарго. Агат пережил очень скверные две минуты, ожидая, что вот-вот начнутся судороги, потом решил, что ему повезло, и тут же глубокая ранка над запястьем заболела очень сильно. Сможет ли он теперь стрелять как следует?
В Зале Собраний под золотыми часами раздавали обед. Он ничего не ел с рассвета и изнывал от голода, пока не сел за стол с тарелкой горячей бханы и солонины. Тут он почувствовал, что не может проглотить ни куска. Разговаривать ему тоже не хотелось, но это было все-таки лучше, чем есть, и он отвечал на вопросы тех, кто собрался вокруг него, и сам расспрашивал их. Затем на башне над их головой раздался набат — еще один штурм.
Как обычно, гаали бросались то на одну баррикаду, то на другую, и, как обычно, без особого толку. Вести настоящий штурм в такую погоду было невозможно. И эти короткие налеты в сумерках они устраивали только в надежде, что хотя бы одному-двум воинам удастся проникнуть за баррикаду, воспользовавшись тем, что внимание ее защитников отвлечено, перебежать через площадь и открыть выходящие на улицу массивные чугунные двери Общинного Дома. С наступлением темноты нападавшие отступили, и вскоре лучники, стрелявшие из окон верхнего этажа Колледжа и Общинного Дома, крикнули, что на улицах вокруг никого нет. Как обычно, двое-трое защитников баррикады были ранены или убиты — пущенная снизу стрела достала арбалетчика в верхнем окне; мальчик, который взобрался на самый верх баррикады, чтобы точнее попадать в цель, был тяжело ранен в живот копьем с железным наконечником, остальные отделались царапинами и синяками. Каждый день число раненых и убитых увеличивалось, и все меньше оставалось тех, кто охранял баррикады и сражался. Слишком их было мало даже для малых потерь…
Когда Агат вернулся с баррикады, у него опять начался жар и озноб. Почти все, кого набат оторвал от обеда, вернулись за свои столы, но Агату запах еды вдруг стал противен. И, заметив, что ранка на запястье снова начала кровоточить, он воспользовался этим предлогом, чтобы уйти и спуститься в подвал Общинного Дома — пусть костоправ забинтует ее как следует.
В этом огромном зале с низким потолком всегда поддерживалась одна и та же температура, и круглые сутки он освещался мягким, ровным светом. Отличное помещение, чтобы хранить старинные инструменты, карты и папки с документами, и отличное помещение для раненых. Они лежали на тюфяках, разостланных поверх войлочного ковра, крохотные островки сна и боли среди глубокой тишины длинного зала. И он увидел, что надежда его не обманула и между ними навстречу ему идет его жена. Он смотрел на нее — живую, реальную — и не испытывал той горькой нежности, которую вызывали в нем мысли о ней, а просто радовался.
— Здравствуй, Ролери, — буркнул он и, сразу отвернувшись от нее к Сейко и костоправу Воттоку, спросил, как себя чувствует Гуру Пилотсон. Он не знал, что делать с переполнявшим его восторгом, и не мог ни заглушить его, ни справиться с ним.
— Его рана пухнет, — шепотом сказал Вотток, и Агат удивленно посмотрел на него, не сразу сообразив, что он говорит о Пилотсоне.
— Пухнет? — повторил он с недоумением и, подойдя к тюфяку Пилотсона, опустился рядом с ним на колени.
Глаза Пилотсона были устремлены прямо на него.
— Ну, как дела, Гуру?
— Ты совершил опасную ошибку, — сказал раненый.
Они знали друг друга с рождения и были друзьями всю жизнь. Агат сразу понял, о чем думает Пилотсон, — о его женитьбе. Но он не нашелся что ответить.
— Это ничего не изменило… — начал он наконец и тут же умолк. Нет, он не станет оправдываться.
— Мало, слишком мало, — сказал Пилотсон.
И тут только Агат понял, что сознание его друга помрачено.
— Все хорошо, Гуру! — сказал он с такой властной твердостью, что Пилотсон глубоко вздохнул и закрыл глаза, словно эти слова его успокоили. Агат встал и вернулся к Воттоку. — Перевяжи мне, пожалуйста, руку, чтобы остановить кровь. А что с Пилотсоном?
Ролери принесла полоску ткани и пластырь. Вотток быстро и ловко забинтовал руку Агата и ответил на его вопрос:
— Я не знаю, альтерран. По-видимому, гаали пользуются ядами, которых наши противоядия не нейтрализуют. Я перепробовал их все. И не один Пилотсон альтерран стал их жертвой. Вот погляди на этого мальчика. С ним то же самое.
Мальчик, которому не минуло и пятнадцати лунокругов, стонал и метался, точно в кошмаре. В одной из уличных вылазок его ранили в бедро. Кровь давно остановили, однако под кожей от раны тянулись багровые полосы, а сама она выглядела странно и была очень горячей на ощупь.
— Ты перепробовал все противоядия? — повторил Агат, отводя глаза от искаженного мальчишеского лица.
— Все до единого. А помнишь, альтерран, как в начале Осени ты загнал на дерево клойса и он тебя исцарапал? Эти царапины были похожи на его рану. Может быть, гаали изготовляют яд из крови или желез клойсов. И его рана заживет, как твои царапины. Да, вот шрам… — Вотток повернулся к Сейко и Ролери и объяснил: — Когда он был не старше этого мальчика, он залез на дерево за клойсом, а тот зацепил его когтями. Ранки были пустяковыми, но они распухли, рука стала горячей, и он очень плохо себя чувствовал. Однако через несколько дней все зажило.
— Это рана не заживет, — тихо сказала Ролери Агату.
— Почему ты так думаешь?
— Раньше я… иногда ходила со знахаркой нашего клана. И кое-чему научилась… Полоски у него на ноге… такие полоски называются тропами смерти.
— Значит, ты знаешь этот яд, Ролери?
— Это не яд. Так может случиться с каждой глубокой раной. И даже с самой маленькой, если кровь не течет, а в нее попала грязь. Огонь, зажженный оружием!
— Суеверные выдумки! — гневно перебил старый врач.
— Оружие не зажигает в нас огня, Ролери, — объяснил Агат, бережным движением отводя ее от рассерженного старика. — Мы не…
— Но ведь он горит и в мальчике, и в Пилотсоне! И погляди сюда…
Она повернула его к тюфяку, на котором сидел раненый теварец, добродушный пожилой человек. Он охотно позволил Агату осмотреть под волосами место, где было его ухо, которое отрубил гаальский топор. Рана подживала, но она распухла, была горячей, и из нее что-то сочилось.
Агат машинально прижал ладонь к виску, к собственной ноющей ране, которую не удосужился даже перевязать.
К ним подошел Вотток. Свирепо поглядев на ни в чем не повинного теварца, он сказал:
— Местные врасу называют «огнем от оружия» инфекции, возникающие, когда в кровь попадают микроорганизмы. Ты изучал это в школе, Джакоб. Поскольку люди иммунны к местным бактериям и вирусам, нам опасны только повреждения жизненно важных органов, большая потеря крови или химические яды, но от них у нас есть противоядия…
— Но ведь мальчик умирает, Старейшина, — перебила Ролери с мягким упорством. — Рану зашили, не промыв…
Старый врач задохнулся от бешенства:
— Иди к своим родичам и не учи меня, как надо лечить людей…
— Довольно! — сказал Агат.
Наступило молчание.
— Ролери! — сказал Агат. — Если ты сейчас здесь не очень нужна, то, может, мы могли бы пойти… — он чуть было не сказал «пойти домой», — поесть чего-нибудь, — закончил он растерянно.
Она еще не обедала, и, сидя рядом с ней в Зале Собраний, он тоже съел несколько ложек. Потом они надели куртки и через неосвещенную площадь, где завывал ветер, пошли к зданию Колледжа. Там они ночевали в классной комнате вместе с двумя другими парами. Большие спальни в Общинном Доме были удобнее, но почти все супружеские пары, если только жена не ушла на Риф, устроились в Колледже, предпочитая хотя бы такое подобие уединения. Одна женщина, укрывшись курткой, уже крепко спала за задвинутыми партами. К разбитым окнам для защиты от дротиков, стрел и ветра были придвинуты поставленные на ребро столы. Агат и его жена постелили куртки на голый пол. Но Ролери не позволила ему сразу уснуть: она зачерпнула с подоконника чистый снег и промыла им раны у него на голове и руке. Ему было больно, и он, обессиленный усталостью, раздраженно потребовал, чтобы она перестала, но она ответила:
— Ты — альтерран, ты не болеешь, но от этого не будет вреда. Никакого вреда не будет.
В холодном мраке пыльной комнаты Агат в бредовом сне иногда начинал говорить вслух, а потом, когда она заснула, он позвал ее из глубины собственного сна, через черную бездну, повторяя ее имя и словно уходя все дальше и дальше. Его голос ворвался в ее дремоту. И она проснулась. Было еще темно.
Утро наступило рано: по краям заслонявших окна столов загорелся серебряный ореол, на потолок легли светлые полосы. Женщина, которая спала, когда они накануне пришли сюда, продолжала спать мертвым сном безмерного утомления, но муж и жена, устроившиеся на одном из столов, чтобы избежать сквозняка, уже проснулись. Агат приподнялся, сел, поглядел по сторонам и хрипло, растерянно сказал:
— Метель кончилась…
Чуть-чуть отодвинув стол, загораживающий ближайшее окно, они выглянули наружу и вновь увидели мир: истоптанный снег на Площади, сугробы, венчающие баррикады, фасады трех величественных зданий справа, слева и напротив, слепо глядящих закрытыми ставнями, заснеженные крыши позади них и кусочек моря. Бело-голубой мир, купающийся в прозрачном свете, — голубые тени в сверкающей белизне повсюду, куда уже достигли лучи раннего солнца.
Этот мир был прекрасен, но они были беззащитны в нем, словно ночью рухнули укрывавшие их стены.
Агат подумал то же, что думала она, так как он сказал:
— Идемте в Дом Лиги, пока еще они не сообразили, что могут спокойно расположиться на крышах и тренироваться на нас в стрельбе по мишеням.
— Можно пользоваться туннелями, соединяющими все здания, — сказал мужчина, спрыгивая со своего стола.
Агат кивнул:
— Мы и будем ими пользоваться, но на баррикады по туннелю не доберешься…
Ролери медлила, пока остальные не ушли, а тогда настояла, чтобы Агат позволил ей еще раз осмотреть рану над виском. Рана выглядела получше… или, во всяком случае, не хуже. На его лице еще не зажили следы ударов ее родичей, а ее руки были все в ссадинах от камней и веревок, в болячках, воспалившихся от холода. Она прижала свои истерзанные руки к его истерзанной голове и засмеялась.
— Мы точно два старых воина, — сказала она. — Джакоб Агат, когда мы уйдем в страну под морем, твои передние зубы вырастут снова?
Он непонимающе посмотрел на нее и попробовал улыбнуться, но у него ничего не получилось.
— Может быть, когда умирает дальнерожденный, он возвращается на звезды… в другие миры, — сказала она и перестала улыбаться.
— Нет, — ответил он и встал. — Нет, мы остаемся здесь. Ну так идем, жена моя.
Хотя и солнце, и небо, и снег сияли ослепительным блеском, воздух снаружи стал таким холодным, что было больно дышать. Они торопливо шли к аркаде Дома Лиги, как вдруг позади них раздался шум. Агат схватился за дротикомет, и они обернулись, готовые броситься в сторону. Странная вопящая фигура словно взлетела над баррикадой и рухнула вперед головой в снег почти рядом с ними. Гааль! С двумя копьями в груди. Дозорные на баррикадах махали руками и кричали. Арбалетчики торопливо натягивали тетиву своего оружия и, задрав головы, смотрели на восточную стену здания над собой — из-за ставней окна на верхнем этаже выглядывал какой-то человек и что-то кричал им. Мертвый гааль лежал ничком на истоптанном окровавленном снегу в голубой тени баррикады.
Один из дозорных подбежал к Агату:
— Альтерран! Они, наверное, сейчас все кинутся на приступ…
Но его перебил человек, выскочивший из дверей Колледжа:
— Нет! Я видел этого! Этот гнался за ним. Оттого он и вопил так…
— Кого ты видел? Он что, бросился на приступ в одиночку?
— Он убегал от этого, спасал свою жизнь. А вы там с баррикады разве не видели? Неудивительно, что он так вопил! Весь белый, бежит, как человек, а шея, альтерран… шея вот такая! Выскочил из-за угла следом за ним. А потом повернул обратно.
— Снежный дьявол, — сказал Агат и посмотрел на Ролери, ища подтверждения. Она кивнула — ведь она не раз слышала рассказ Вольда.
— Белый, и высокий, и голова мотается из стороны в сторону… — она повторила жутковатую пантомиму Вольда, и человек, который видел зверя из окна, воскликнул:
— Да-да!
Агат взобрался на баррикаду взглянуть, не покажется ли снежный дьявол еще раз. Ролери осталась внизу. Она смотрела на мертвеца. В каком же он был ужасе, что, ища спасения, кинулся на вражеские копья! Она впервые видела гааля так близко — пленных не брали, а она почти все время проводила в подземной комнате, ухаживая за ранеными. Гааль был коротконогий и очень худой. Кожа еще белее, чем у нее, и натерта жиром так, что лоснится. В намазанные смолой волосы вплетены алые перья. Не одежда, а одни лохмотья, кусок войлока вместо куртки. Мертвец лежал, раскинув руки и ноги, как застигла его внезапная смерть, уткнувшись лицом в снег, словно все еще стараясь спрятаться от белого зверя, который гнался за ним… Ролери неподвижно стояла возле него в холодной светлой тени баррикады.
— Вон он! — закричал над ней Агат со ступенчатой внутренней стороны баррикады, сложенной из тесаных брусков уличной мостовой и камней с береговых утесов.
Он спустился к ней, его глаза блестели. Торопливо шагая рядом с ней к Дому Лиги, он говорил:
— На одну секунду он все-таки показался. Перебежал улицу Отейка. На бегу он мотнул головой в нашу сторону. Они охотятся стаями?
Ролери не знала. Она знала только излюбленный рассказ Вольда о том, как он один убил снежного дьявола среди мифических снегов прошлой Зимы. Они вошли в переполненную столовую, и Агат, сообщив о случившемся, задал тот же вопрос. Умаксуман сказал твердо, что снежные дьяволы часто бегают стаями, но дальнерожденные, конечно, не могли положиться на слова врасу и пошли справиться со своими «книгами». Книга, которую они принесли в столовую, сказала, что после первого бурана Девятой Зимы были замечены снежные дьяволы, бежавшие стаей из двенадцати-пятнадцати особей.
— А как говорят книги? У них же нет голоса. Это вроде мысленной речи, вот как ты говоришь со мной?
Агат посмотрел на нее. Они сидели за одним из длинных столов в Зале Собраний и, обжигаясь, пили жидкий травяной суп, который так любят дальнерожденные. Ча — называют они его.
— Нет… А впрочем, да, отчасти. Слушай, Ролери. Я сейчас уйду на баррикаду, а ты возвращайся в госпиталь. Не обращай внимания на воркотню Воттока. Он стар и переутомлен. Но он очень много знает. Если тебе понадобится сходить в другое здание, иди не через Площадь, а по туннелю. Вдобавок к гаальским лучникам еще эти твари… — Он как будто засмеялся. — Что дальше? Хотел бы я знать!
— Джакоб Агат, можно я спрошу…
За то короткое время, которое она его знала, ей так и не удалось распутать, сколько кусков в его имени и какие она должна употреблять.
— Я слушаю, — сказал он очень серьезно.
— А почему ты не говоришь на мысленной речи с гаалями? Вели им, чтобы… чтобы они ушли. Как ты велел мне на песках, чтобы я убежала к Рифу. Как ваш пастух велел ханнам…
— Люди ведь не ханны, — ответил он, и ей вдруг пришло в голову, что из них только он один и ее соплеменников, и своих соплеменников, и гаалей равно называет Людьми.
— Старая… Элла Пасфаль… она же слушала гаалей, когда их большое войско двинулось на юг.
— Да. Люди, обладающие этим даром и умеющие им пользоваться, способны даже на расстоянии слышать чужие мысли так, что тот, кто их думает, ничего не замечает. Ну, как в толпе ощущаешь общий страх или общую радость. Конечно, это много проще, чем слышать мысли, но все-таки есть и общее — отсутствие слов. А мысленная речь и восприятие мысленной речи — это совсем другое. Нетренированный человек, если ему передать, сразу замкнет свое сознание, так и не поняв, что он слышит. Особенно если передается не то, чего он сам хочет или во что верит. Обычно те, кто не учился параобщению, обладают полнейшей защитой от него. Собственно говоря, обучение параобщению сводится главным образом к отработке способов разрушать собственную защиту.
— А животные? Ведь они слышат?
— В какой-то степени. Но опять-таки слова здесь отсутствуют. У некоторых людей есть способность проецировать на животных. Очень полезное свойство для охотников и пастухов, ничего не скажешь. Разве ты не слышала, что дальнерожденные — очень удачливые охотники?
— Да. Потому их и называют чародеями. Но, значит, я — как ханна? Я слышала тебя.
— Да. И ты передала мне… Один раз в моем доме… Так иногда бывает между двумя людьми — исчезают все барьеры, вся защита. — Он допил свой ча и задумчиво уставился на узор солнца и сверкающих планет на длинной стене напротив. — В таких случаях необходимо, чтобы они любили друг друга. Необходимо… Я не могу проецировать гаалям мой страх. Мою ненависть. Они не услышат. Но если бы я начал проецировать их на тебя, то мог бы тебя убить. А ты меня, Ролери…
Тут пришли и сказали, что его ждут на Площади, и он должен был уйти от нее. Она спустилась в госпиталь, чтобы ухаживать за лежащими там теварцами, как ей было поручено, и чтобы помочь раненому дальнерожденному мальчику умереть. Это была тяжелая смерть. И длилась она весь день. Вотток позволил ей сидеть с мальчиком. Убедившись, что все его знания бесполезны, старый врач то угрюмо и горько смирялся с неизбежным, то впадал в ярость.
— Мы, Люди, не умираем вашей мерзкой смертью! — крикнул он один раз в бессильной злобе. — Просто у него какой-то врожденный порок крови!
Ей было все равно, что бы он ни говорил. Все равно было и мальчику, который умер в мучениях, сжимая ее руку.
В большой тихий зал приносили новых раненых — по одному, по двое. Только поэтому она знала, что наверху, на снегу, под яркими лучами солнца идет ожесточенный бой. Принесли Умаксумана. Ему в голову попал камень из гаальской пращи, и он лежал без движения, могучий, красивый. Она смотрела на него с тоскливой гордостью — бесстрашный воин, ее брат. Ей казалось, что его смерть близка, но через некоторое время он сел на тюфяк, встряхнул головой и встал.
— Где это я? — спросил он громким голосом, и, отвечая ему, она чуть не засмеялась. Детей Вольда убить нелегко!
Он рассказал ей, что гаали без передышки осаждают четыре баррикады разом, совсем как у Лесных Ворот, когда они всей толпой ринулись к стенам и лезли на них по плечам друг друга.
— Воины они глупые, — сказал он, потирая большую шишку над ухом. — Если бы им хватило ума неделю сидеть на крышах вокруг этой Площади и пускать в нас стрелы, у нас не осталось бы людей, чтобы защищать баррикады. Но они только и умеют, что наваливаться всей ордой и вопить…
Он опять потер шишку, сказал: «Куда дели мое копье?» — и ушел сражаться.
Убитых сюда не приносили, их складывали под навесом на Площади, чтобы потом предать сожжению. Может быть, Агата убили, а она об этом не знает… Каждый раз, когда по ступенькам спускались носильщики с новым раненым, в ней вспыхивала надежда: если это раненый Агат, то он жив! Но каждый раз она видела на носилках другого человека. А когда он будет убит, коснется его мысль ее мысли в последнем зове? И может быть, этот зов ее убьет?
На исходе нескончаемого дня принесли старую Эллу Пасфаль. Она и еще несколько дальнерожденных ее возраста потребовали, чтобы им поручили опасную обязанность подносить оружие защитникам баррикад. А для этого надо было перебегать Площадь, обстреливаемую врагом. Гаальская стрела насквозь пронзила ее шею от плеча до плеча. Вотток ничем не мог ей помочь. Маленькая черная, очень старая женщина лежала, умирая, среди молодых мужчин. Пойманная ее взглядом, Ролери подошла к ней, так и держа тазик с кровавой рвотой. Суровые, темные, непроницаемые, как камень, старые глаза пристально смотрели на нее, и Ролери ответила таким же пристальным взглядом, хотя среди ее сородичей это было не в обычае.
Забинтованное горло хрипело, губы дергались.
«Разрушить собственную защиту…»
— Я слушаю, — дрожащим голосом произнесла Ролери вслух ритуальную фразу своего племени.
«Они уйдут, — сказал в ее мыслях слабый, усталый голос Эллы Пасфаль. — Попытаются догнать тех, кто ушел на юг раньше. Они боятся нас, боятся снежных дьяволов, домов, улиц. Они полны страха и уйдут после этого последнего усилия. Скажи Джакобу. Я слышу их. Скажи Джакобу… они уйдут… завтра…»
— Я скажу ему, — пробормотала Ролери и заплакала.
Умирающая женщина, которая не могла ни двигаться, ни говорить, смотрела на нее. Ее глаза были как два темных камня.
Ролери вернулась к своим раненым, потому что за ними надо было ухаживать, а других помощников у Воттока не было. Да и зачем идти разыскивать Агата там, на кровавом снегу, среди шума и суматохи, чтобы перед тем, как его убьют, сказать ему, что безумная старуха, умирая, говорила, что они уцелеют?
Она занималась своим делом, а слезы все катились и катились по ее щекам. Ее остановил один дальнерожденный, который был ранен очень тяжело, но получил облегчение после того, как Вотток дал ему свое чудесное снадобье — маленький шарик, ослабляющий или вовсе прогоняющий боль. Он спросил:
— Почему ты плачешь?
Он спросил это с дремотным любопытством, как спрашивают друг друга малыши.
— Не знаю, — ответила она. — Попробуй уснуть.
Однако она, хотя и смутно, знала причину своих слез: все эти дни она жила, смирившись с неизбежным, и внезапная надежда жгла ее сердце мучительной болью, а так как она была всего лишь женщиной, боль заставляла ее плакать.
Тут, внизу, время стояло на месте, но день все-таки, наверное, близился к концу, потому что Сейко Эсмит принесла на подносе горячую еду для нее с Воттоком и для тех раненых, кто был в силах есть. Она осталась ждать, чтобы унести пустые плошки, и Ролери сказала ей:
— Старая Элла Пасфаль умерла.
Сейко только кивнула. Лицо у нее было какое-то сжавшееся и странное. Пронзительным голосом она произнесла:
— Они теперь мечут зажженные копья и бросают с крыш горящие поленья и тряпье. Взять баррикады они не могут и потому решили сжечь здания вместе со складами, а тогда мы все вместе умрем голодной смертью на снегу. Если в Доме начнется пожар, вы здесь окажетесь в ловушке и сгорите заживо.
Ролери ела и молчала. Горячая бхана была сдобрена мясным соком и мелко нарубленными душистыми травами. Дальнерожденные в осажденном городе стряпали вкуснее, чем ее родичи в пору Осеннего Изобилия. Она выскребла свою плошку, доела кашу, оставленную одним раненым, подобрала остатки еще с двух плошек, а затем отнесла поднос Сейко, жалея, что не нашлось еще.
Потом очень долго к ним никто не спускался. Раненые спали и стонали во сне. Было очень тепло: жар газового пламени уютно струился через решетки, словно от очажной ямы в шатре. Сквозь тяжелое дыхание спящих до Ролери иногда доносилось прерывистое «тик-тик-тик» круглолицых штук на стенах. И они, и стеклянные ларцы по сторонам комнаты, и высокие ряды «книг» играли золотыми и коричневыми отблесками в мягком, ровном свете газовых факелов.
— Ты дала ему анальгетик? — шепнул Вотток, и она утвердительно пожала плечами, встала и отошла от раненого, возле которого сидела.
«Старый костоправ за эти дни словно стал на половину Года старше, — подумала Ролери, когда он сел рядом с ней у стола, чтобы нарезать еще бинтов. — А знахарь он великий!» И, видя его усталость и уныние, она сказала, чтобы сделать ему приятное:
— Старейшина, если рану заставляет гнить не огонь от оружия, то что?
— Ну… особые существа. Зверюшки, настолько маленькие, что их не видно. Показать их тебе я мог бы только в специальное стекло, вроде того, которое стоит вон в том шкафу. Они живут почти повсюду. И на оружии, и в воздухе, и воде. Если они попадают в кровь, тело вступает с ними в бой, от этого раны распухают и происходит все остальное. Так говорят книги. Но как врачу мне с этим сталкиваться не приходилось.
— А почему эти зверюшки не кусают дальнерожденных?
— Потому что не любят чужих! — Вотток невесело усмехнулся своей шутке. — Мы ведь здесь чужие, ты знаешь. Мы даже не способны усваивать здешнюю пищу, и нам для этого приходится время от времени принимать особые ферментирующие вещества. Наша химическая структура самую чуточку отклоняется от здешней нормы, и это сказывается на цитоплазме… Впрочем, ты не знаешь, что это такое. Ну, короче говоря, мы сделаны не совсем из такого материала, как вы, врасу.
— И потому у вас темная кожа, а у нас светлая?
— Нет, это значения не имеет. Чисто поверхностные различия — цвет кожи, волос, радужной оболочки глаз и прочее. А настоящее отличие спрятано глубоко, и оно крайне мало — одна единственная молекула во всей цепочке, — сказал Вотток со вкусом, увлекаясь собственными объяснениями. — Тем не менее вас, врасу, можно отнести к Обыкновенному Гуманоидному Типу. Так записали первые колонисты, а уж они-то это знали. Однако такое различие означает, что браки между нами и здешними жителями будут бесплодными, что мы не способны усваивать местную органическую пищу без помощи дополнительных ферментов, а также не реагируем на ваши микроорганизмы и вирусы… Хотя, честно говоря, роль ферментирующих веществ преувеличивают. Стремление во всем следовать примеру Первого Поколения порой переходит в чистейшей воды суеверия. Я видел людей, возвращающихся из длительных охотничьих экспедиций, не говоря уж о беженцах из Атлантики прошлой Весной. Ферментные таблетки и ампулы кончились у них еще за два-три лунокруга до того, как они перебрались к нам, а пищу, между прочим, их организмы усваивали без малейших затруднений. В конце-то концов, жизнь имеет тенденцию адаптироваться…
Вотток вдруг умолк и уставился на нее странным взглядом. Она почувствовала себя виноватой, потому что ничего не поняла из его объяснений — всех главных слов в ее языке не было.
— Жизнь… что? — робко спросила она.
— Адаптируется. Приспосабливается. Меняется! При достаточном воздействии и достаточном числе поколений благоприятные изменения, как правило, закрепляются… Быть может, солнечное излучение мало-помалу вызывает приближение к местной биохимической норме… В таком случае все эти преждевременные роды и мертворожденные младенцы представляют собой издержки адаптации или же результат биологической несовместимости матери и меняющегося эмбриона… — Вотток перестал размахивать ножницами и склонился над бинтами, но тут же опять поднял на нее невидящий, сосредоточенный взгляд и пробормотал: — Странно, странно, странно! Это означает, знаешь ли, что перекрестные браки перестанут быть стерильными.
— Я снова слушаю, — прошептала Ролери.
— …Что от браков людей и врасу будут рождаться дети!
Эти слова она поняла, но ей осталось непонятно, сказал ли он, что так будет, или что он этого хочет, или что этого боится.
— Старейшина, я глупа и не слышу тебя, — сказала она.
— Ты прекрасно его поняла! — раздался рядом слабый голос. Пилотсон альтерран лежал с открытыми глазами. — Так ты думаешь, что мы в конце концов стали каплей в ведре, Вотток? — Пилотсон приподнялся на локте. Темные глаза на исхудалом воспаленном лице лихорадочно блестели.
— Раз у тебя и у некоторых других раны загноились, это надо как-то объяснить.
— Ну так будь проклята адаптация! Будь прокляты твои перекрестные браки и те, кто родится от них! — крикнул раненый, глядя на Ролери. — До тех пор пока мы не смешивали своей крови с чужой, мы представляли Человечество. Мы были изгнанниками, альтерранами, Людьми! Верными знаниям и законам Человека! А теперь, если браки с врасу будут давать потомство, не пройдет и Года, как наша капля человеческой крови исчезнет без следа. Разжижится, растворится, превратится в ничто. Никто не будет пользоваться этими инструментами и читать эти книги. Внуки Джакоба Агата будут до скончания века сидеть, стуча камнем о камень, и вопить… Будьте вы прокляты, глупые дикари! Почему вы не можете оставить нас в покое, в покое!
Он трясся от озноба и ярости. Старый Вотток, который тем временем наливал что-то в один из своих меленьких пустых внутри дротиков, нагнулся и ловко всадил дротик в руку бедного Пилотсона, чуть пониже плеча.
— Ляг, Гуру, — сказал он, и раненый послушался. На его лице была растерянность.
— Мне все равно, если я умру от ваших паршивых вирусов, — сказал он сипнущим голосом. — Но своих проклятых ублюдков держите отсюда подальше, подальше от… от Города…
— Это на время его успокоит, — сказал Вотток со вздохом и замолчал.
А Ролери снова взялась за бинты. Такую работу она выполняла ловко и быстро. Старый доктор следил за ней, и лицо его было хмурым и задумчивым.
Когда она выпрямилась, чтобы дать отдохнуть спине, то увидела, что старик тоже заснул — темная кучка костей и кожи в углу позади стола. Она продолжала работать, размышляя, верно ли она поняла его и правду ли он говорил — что она может родить Агату сына.
Она совсем забыла, что Агат, возможно, уже лежит убитый. Она сидела среди погруженных в сон раненых, под гибнущим Городом, полным смерти, и думала о том, что сулит им жизнь.
Вечер принес с собой стужу. Снег, подтаявший под солнечными лучами, смерзся в скользкую ледяную корку. Прячась на соседних крышах и чердаках, гаали пускали в ход свои вымазанные смолой стрелы, и они проносились в холодном сумрачном воздухе, точно ало-золотые огненные птицы. Крыши четырех осажденных зданий были медными, стены — каменными, и пламя бессильно угасало. Баррикады уже никто не пытался брать приступом. Прекратился и дождь стрел — и с железными, и с огненными наконечниками. С верха баррикады Джакоб Агат смотрел на пустые темнеющие улицы между темными домами.
Осажденные приготовились к ночному штурму — положение гаалей, несомненно, было отчаянным. Но холод все усиливался. Наконец Агат назначил дозорных, а остальных отправил с баррикад заняться своими ранами, поесть и отдохнуть. Если им трудно, то гаалям должно быть еще труднее — они хотя бы одеты тепло, а гаали совсем не защищены от такого холода. Даже отчаяние не выгонит северян, кое-как укутанных в обрывки шкур и войлока, под этот страшный прозрачный свет льдистых звезд. И защитники уснули — кто прямо на своих постах, кто вповалку в вестибюлях, кто под окнами вокруг костров, разведенных на каменном полу высоких каменных комнат, а их мертвые лежали, окостенев, на обледенелом снегу у баррикад.
Агат не мог спать. Он не мог уйти в теплую комнату и оставить Площадь. Весь день они сражались здесь не на жизнь, а на смерть, но теперь Площадь лежала в глубоком безмолвии, и над ней горели созвездия Зимы — Дерево, и Стрела, и пятизвездный След, а над восточными крышами пылала сама Снежная Звезда. Звезды Зимы. Они сверкали кристаллами льда в глубокой холодной черноте ночи.
Он знал, что эта ночь — последняя. Может быть, его последняя ночь, может быть, его Города, а может быть, осады. Три исхода. Но как выпадет жребий, он не знал. Шли часы. Снежная Звезда поднималась все выше. Площадь и улицы вокруг тонули в безмерной тишине, а в нем росло и росло странное упоение, непонятное торжество. Они спали, враги, замкнутые стенами Города, и казалось, бодрствует лишь он один, а Город, со всеми спящими, со всеми мертвецами, принадлежит ему — ему одному. Это была его ночь.
— Альтерран! — крикнул кто-то вслед ему хриплым шепотом, но он только повернулся, жестом показал, чтобы они держали веревку наготове к его возвращению, и пошел вперед по самой середине улицы. Он чувствовал себя неуязвимым, и не подчиниться этому ощущению — значит накликать неудачу. И он шагал по темной улице среди врагов так, словно вышел погулять после обеда.
Он прошел мимо своего дома, но не свернул к нему. Звезды исчезали за черными островерхими крышами и снова появлялись, зажигая искры во льду под ногами. Потом улица сузилась, чуть повернула между домами, которые стояли пустые, еще когда Агат не родился, и вдруг завершилась небольшой площадью перед Лесными Воротами. Катапульты еще стояли на своем месте, но гаали начали их ломать и разбирать на топливо. Возле каждой чернела куча камней. Створки высоких ворот, распахнувшиеся в тот день, теперь были снова заперты и крепко примерзли к земле. Агат поднялся по лестнице надвратной башни и вышел на дозорную площадку. Он вспомнил, как перед самым началом снегопада стоял здесь и видел внизу идущее на приступ гаальское войско — ревущую толпу, которая накатывалась, точно волна прилива на пески, грозя смести перед собой все. Будь у них больше лестниц, осада кончилась бы тогда же… А теперь нигде ни движения, ни звука. Снег, безмолвие, звездный свет над гребнем и над мертвыми обледенелыми деревьями, которые его венчают.
Он повернулся и посмотрел на Град Изгнания — на маленькую кучку крыш, уходящих вниз от его башни к стене над обрывом. Над этой горсткой камня звезды медленно склонялись к западу. Агат сидел неподвижно, ощущая холод даже под одеждой из крепкой кожи и пушистого меха. И тихо-тихо насвистывал плясовой мотив.
Наконец запоздалое утомление бесконечного дня нахлынуло на него, и он спустился со своей вышки. Ступеньки оледенели. На предпоследней он поскользнулся, уцепился за каменный выступ, чтобы удержаться, и краем глаза уловил какое-то движение по ту сторону маленькой площади.
Из черного подвала улицы между двумя домами приближалось что-то белое, чуть поднимаясь и опускаясь, словно волна в ночной тьме. Агат смотрел и не понимал. Но тут оно выскочило на площадь — что-то высокое, тощее, белое быстро бежало к нему в мутном свете звезд, точно человек. Голова на длинной изогнутой шее покачивалась из стороны в сторону. Приближаясь, оно издавало хриплое чириканье.
Дротикомет он взвел, еще когда спрыгнул с баррикады, но рука плохо слушалась из-за раны в запястье, а пальцы в перчатке плохо гнулись. Он успел выстрелить, и дротик попал в цель, но зверь уже кинулся: короткие когтистые передние лапы вытянулись вперед, голова странным волнообразным движением надвинулась на него, разинулась круглая зубастая пасть. Он упал под ноги зверю, пытаясь повалить его и увернуться от щелкающей пасти, но зверь оказался быстрее. Он почувствовал, что когти передних, таких слабых на вид, лап одним ударом разорвали кожу его куртки и всю одежду под ней, почувствовал, что парализован чудовищной тяжестью. Неумолимая сила запрокинула его голову, открывая его горло… И он увидел, как звезды в неизмеримой тишине над ним бешено закружились и погасли.
В следующий миг он стоял на четвереньках, упираясь ладонями в ледяные камни рядом с вонючей грудой белого меха, которая вздрагивала и подергивалась. Яд в дротике подействовал ровно через пять секунд и чуть было не опоздал на секунду. Круглая пасть все еще открывалась и закрывалась, ноги с плоскими и широкими ступнями сгибались и разгибались, точно снежный дьявол продолжал бежать. «Снежные дьяволы охотятся стаями», — вдруг всплыло в памяти Агата, пока он старался отдышаться и успокоиться. Снежные дьяволы охотятся стаями… Он неуклюже, но тщательно перезарядил дротикомет и, держа его наготове, пошел назад по улице Эсмит. Не переходя на бег, чтобы не поскользнуться на льду, но уже и не прогулочным шагом. Улица по-прежнему была пустой и тихой — и бесконечно длинной. Но, подходя к баррикаде, он снова насвистывал.
Агат крепко спал на полу комнаты в Колледже, когда их лучший арбалетчик, молодой Шевик, потряс его за плечо и настойчиво зашептал:
— Проснись, альтерран! Ну проснись же! Скорее идем…
Ролери так и не пришла. Две другие пары, с которыми они делили комнату, крепко спали.
— Что такое? Что случилось? — вскочив, бормотал Агат еще сквозь сон и натягивая разорванную куртку.
— Идем на башню!
Больше Шевик ничего не сказал.
Агат покорно пошел за ним, но тут сон развеялся, и он все понял. Они перебежали Площадь, серую в первых слабых лучах рассвета. Торопливо поднялись по винтовой лестнице на Башню Лиги, и перед ними открылся город. Лесные Ворота были распахнуты.
Между створками теснились гаали и толпами выходили наружу.
В рассветной мгле трудно было разглядеть, сколько их — не меньше тысячи или даже двух, говорили дозорные на башне, но они могли и ошибиться: внизу у стен и на снегу мелькали лишь неясные тени. Они группами и поодиночке появлялись за воротами, исчезали под стенами, а потом неровной растянутой линией вновь появлялись выше на склоне, размеренной трусцой удаляясь на юг, и вскоре скрывались из виду — то ли их поглощал серый сумрак, то ли складки холма. Агат все еще смотрел им вслед, когда горизонт на востоке побелел и по небу до зенита разлилось холодное сияние.
Озаренные утренним светом дома и крутые улицы Города были исполнены покоя.
Кто-то ударил в колокол на башне, и прямо у них над головой ровно и часто загремела бронза о бронзу, оглушая, ошеломляя. Зажав уши, они бросились вниз, а навстречу им уже поднимались другие люди. Они смеялись, они окликали Агата, старались его остановить, но он бежал и бежал по гудящим ступенькам под торжествующий звон, а потом очутился в Зале Собраний. И в этой огромной, шумной, набитой людьми комнате, где на стенах плыли золотые солнца, а золотые циферблаты отсчитывали Годы и Годы, он искал чужую, непонятную женщину — свою жену. А когда нашел и взял ее за руки, то сказал:
— Они ушли, они ушли, они ушли…
А потом повернулся и во всю силу своих легких закричал всем и каждому:
— Они ушли!
Все тоже что-то кричали ему, кричали друг другу, смеялись и плакали. А он опять взял Ролери за руку и сказал:
— Пойдем со мной. Пойдем на Риф.
Волнение, торжествующая радость оглушили его, ему не терпелось пройти по улицам, убедиться, что Город снова принадлежит им. С Площади еще никто не уходил, и когда они спустились с западной баррикады, Агат достал дротикомет.
— У меня вчера вечером было неожиданное приключение, — сказал он Ролери, а она посмотрела на зияющую прореху в его куртке и ответила:
— Я знаю.
— Я его убил!
— Снежного дьявола?
— Вот именно.
— Ты был один?
— Да. И он, к счастью, тоже.
Она быстро шла рядом с ним, но он заметил, каким восторженным стало ее лицо, и громко засмеялся от радости.
Они вышли на виадук, повисший под ледяным ветром между сияющим небом и темной водой в белых разводах пены.
Колокол и параречь уже доставили на Риф великую новость, и подъемный мост опустился, как только они подошли к нему. Навстречу выбежали мужчины, женщины, сонные, закутанные в меха ребятишки, и вновь начались крики, расспросы, объятия.
За женщинами Космопора робко и хмуро жались женщины Тевара. Агат увидел, как Ролери подошла к одной из них — довольно молодой, с растрепанными волосами и перепачканным лицом. Почти все они обрубили волосы и казались грязными и оборванными — даже трое-четверо из мужчин, оставшихся с ними на Рифе. Их вид был точно темный мазок на сияющем утре победы. Агат заговорил с Умаксуманом, который пришел следом за ним собрать своих соплеменников. Они стояли на подъемном мосту под отвесной стеной черной крепости. Врасу столпились вокруг Умаксумана, и Агат сказал громко, так, чтобы все они слышали:
— Люди Тевара защищали наши стены бок о бок с Людьми Космопора. Они могут остаться с нами или уйти, жить с нами или покинуть нас, как им захочется. Ворота моего Города будут открыты для вас всю Зиму. Вы свободны выйти из них и свободны вернуться желанными гостями!
— Я слышу, — сказал теварец, склонив светловолосую голову.
— А где Старейший? Где Вольд? Я хочу сказать ему…
И тут Агат по-новому увидел перепачканные золой лица и грубо обрубленные волосы. Как знак траура. Поняв это, он вспомнил своих мертвых друзей — родственников, — и безрассудное упоение победой угасло в нем. Умаксуман сказал:
— Старейший в моем Роде ушел в страну под морем вслед за своими сыновьями, которые пали в Теваре. Он ушел вчера. Они складывали рассветный костер, когда услышали колокол и увидели, что гааль уходит на юг.
— Я хочу стоять у этого костра, — сказал Агат, глядя на Умаксумана. Теварец заколебался, но пожилой мужчина рядом сказал твердо:
— Дочь Вольда — его жена, и у него есть право клана.
И они позволили ему пойти с Ролери и с теми, кто уцелел из их племени, на верхнюю террасу, повисшую над морем. Там, на груде поленьев, лежало тело старого вождя, изуродованное старостью, но все еще могучее, завернутое в багряную ткань цвета смерти. Маленький мальчик поднес факел к дровам, и по ним заплясали красно-желтые языки пламени. Воздух над ними колебался, а они становились все бледнее и бледнее в холодных лучах восходящего солнца. Начался отлив, вода гремела и шипела на камнях под отвесными черными стенами. На востоке, над холмами Аскатевара, и на западе, над морем, небо было чистым, но на севере висел синеватый сумрак. Дыхание Зимы.
Пять тысяч ночей Зимы, пять тысяч ее дней — вся их молодость, а может быть, и вся их жизнь.
Какую победу можно было противопоставить этой дальней синеватой тьме на севере? Гаали… что гаали? Жалкая орда, жадная и ничтожная, опрометью бегущая от истинного врага, от истинного владыки, от белого владыки Снежных Бурь. Агат стоял рядом с Ролери, глядя на угасающий погребальный костер высоко над морем, неустанно осаждающим черную крепость, и ему казалось, что смерть старика и победа молодого — одно и то же. И в горе, и в гордости было меньше правды, чем в радости — в радости, которая трепетала на холодном ветру между небом и морем, пылающая и недолговечная, как пламя. Это его крепость, его Город, его мир. И это — его соплеменники. Он не изгнанник здесь.
— Идем, — сказал он Ролери, когда последние багровые искры угасли под пеплом. — Идем домой.
Действие романа разворачивается в далеком будущем на Земле, захваченной пришельцами откуда-то из дальнего космоса — шингами. Главный герой — человек, которому шинги стерли память. Его цель — найти себя настоящего. Именно он оказывается последней надеждой человечества, потому что он прилетел с планеты Верель, о которой захватчики ничего не знали; он — дальний потомок Джекоба Агата.
Во тьме, что противостояла солнцу, пробудился безмолвный дух. Погруженный всецело в хаос, он не ведал, что такое порядок. Он не владел даром речи и не знал, что тьма зовется ночью.
По мере того как забрезжил позабытый им свет, дух шевельнулся, пополз, побежал, то падая на четвереньки, то выпрямляясь, направляясь неведомо куда. В том мире, в котором он пребывал, не было путей, поскольку всякий путь подразумевал наличие начала и конца.
Все в этом существе было перемешано и запутано, все вокруг противилось ему. Смятение его бытия усугублялось силами, для которых у существа не было названий, — страхом, голодом, жаждой, болью. Сквозь дремучую чащу действительности существо брело на ощупь в тишине, пока его не остановила ночь — самая могучая из неведомых ему сил. Но когда вновь забрезжил рассвет, оно опять двинулось неизвестно куда.
Внезапно очутившись на залитой ярким солнцем Поляне, существо выпрямилось и на какое-то мгновение застыло. Затем прикрыло глаза руками и закричало.
Парт, сидевшая за прялкой в залитом солнцем саду, первой увидала его на краю леса. Она оповестила остальных учащенной пульсацией своего мозга. Но страх ей был неведом, и, к тому времени когда остальные вышли из дома, она уже пересекла Поляну и оказалась рядом со странной фигурой, раболепно припавшей к земле среди высоких, сочных трав. Приблизившись, они увидели, что Парт положила руку ему на плечо и, низко склонившись, что-то тихо шептала существу.
Она повернулась к ним и с удивлением в голосе спросила:
— Вы видите, какие у него глаза?..
Глаза у незнакомца действительно были странными — огромные зрачки, радужная оболочка цвета потускневшего янтаря, которая формой напоминала вытянутый овал, так что белков не было видно вовсе.
— Как у кошки, — сказал Гарра.
— Словно яйцо без белка, — вставил Кай, выказывая тем самым легкую неприязнь, вызванную этим небольшим, но довольно существенным отличием.
Во всем остальном незнакомец ничем не отличался от обычного мужчины, на лице и на обнаженном теле которого бесцельное продирание сквозь лес оставило грязные потеки и царапины. Разве что кожа была чуть светлее, чем у окружавших его загорелых людей, которые тихо обсуждали внешность чужака, прижавшегося к прогретой солнцем земле, дрожащего от страха и истощения.
Как ни всматривалась Парт в необычные глаза незнакомца, она не уловила в них ни искры мысли. Мужчина был глух к словам и не понимал жестов.
— Какой-то недоумок или сумасшедший, — выразил общее мнение Зоув. — К тому же истощенный до предела. Но это поправимо.
С этими словами Кай и юный Фурро наполовину затащили, наполовину завели едва волочившего ноги парня в дом. Там им вместе с Парт и Лупоглазой удалось накормить и помыть его, а затем уложить на тюфяк, вколов ему в вену дозу снотворного, чтобы не мог убежать.
— Может, он Синг? — спросила Парт у отца.
— А может, ты? Или я? Не будь наивной, моя дорогая, — ответил Зоув. — Если бы я был в состоянии ответить на твой вопрос, я смог бы тогда освободить Землю. Тем не менее я надеюсь все-таки определить, ущербен ли его разум или нет и откуда к нам пришел этот незнакомец. А также как он заполучил желтые глаза… Разве людей скрещивали с котами или соколами в былые дни упадка человеческой цивилизации? Попроси Кретьян выйти на веранду, дочка.
Парт помогла своей слепой двоюродной сестре Кретьян подняться по лестнице на тенистый прохладный балкон, где спал незнакомец. Зоув и его сестра Карелл по прозвищу Лупоглазая ждали их там. Оба сидели, поджав ноги под себя и выпрямив спины. Лупоглазая забавлялась с любимой рамкой с узорами. Зоув и не старался чем-то занять себя: брат и сестра притерлись друг к другу за долгие годы. Их широкоскулые смуглые лица были насторожены и в то же время совершенно невозмутимы.
Девочки сидели неподалеку, не смея нарушить тишину. На Парт, с красновато-коричневой кожей и копной блестящих длинных черных волос, не было ничего, кроме свободных серебристых штанов. Смуглая и хрупкая Кретьян была чуть постарше. Красная повязка прикрывала ее пустые глазницы и удерживала на затылке пышные волосы. На ней была такая же туника из искусно сотканной, украшенной узорами материи, как и на ее матери.
Жаркий летний полдень буйствовал в саду под балконом и на кочковатых полях Поляны. Со всех сторон стоял лес. К этому крылу дома деревья подходили настолько близко, что на стены падала тень от густой листвы; во всех других направлениях они темнели голубоватой дымкой на горизонте.
Некоторое время все четверо сидели молча, находясь одновременно вместе и порознь, связанные друг с другом чем-то большим, чем слова.
— Янтарные бусы раз за разом собираются в узор Бездны, — сказала Лупоглазая.
Она улыбнулась и отложила в сторону рамку с унизанными драгоценными камнями пересекающимися струнами.
— Твои бусы рано или поздно всегда складываются в узор Бездны, — сказал ее брат. — А все подавляемая тобой тяга к мистицизму. Ты кончишь так же, как наша мать, — будешь видеть, если уже не видишь, узоры в пустой рамке.
— Чепуха, — скривилась Лупоглазая. — Я никогда в жизни ничего в себе не подавляла.
— Кретьян, — обратился Зоув к племяннице, — у него шевельнулись веки. Наверное, он сейчас в фазе сновидений.
Слепая девушка приблизилась к ложу. Она вытянула руку, и Зоув осторожно положил ее на лоб незнакомца. Все снова погрузились в молчание и стали прислушиваться. Но слышать что-то могла только Кретьян.
Наконец она подняла склоненную голову.
— Ничего, — промолвила девушка слегка настороженно.
— Совсем ничего?
— Какая-то мешанина — провал. У него нет разума.
— Кретьян, дай-ка я расскажу тебе, как он выглядит. Ноги его прошли немало, руки — натружены. Сон и лекарство смягчили лицо чужака, но только работающий мозг мог избороздить его такими морщинами.
— Как он выглядел до того, как уснул?
— Напуганным, — сказала Парт. — Напуганным и смущенным.
— Возможно, он не землянин, — сказал Зоув. — Хотя как такое могло случиться… Скорее он просто мыслит иначе, чем все мы. Попробуй-ка еще разок, дочка.
— Я попробую, дядя. Пока я не ощущаю абсолютно никаких признаков разума, никаких чувств или обрывков мыслей. Разум ребенка может пребывать в смятении, но здесь… Здесь дела обстоят намного хуже — лишь тьма и какая-то мешанина.
— Что ж, пожалуй, довольно, — спокойно заметил Зоув. — Негоже твоему разуму находиться там, где нет другого разума.
— Его тьма похуже моей, — сказала девушка. — Смотрите, у него на руке кольцо…
Она на мгновение прикрыла своей рукой руку незнакомца — из чувства жалости или как бы бессознательно прося прощения за то, что копалась в его мыслях.
— Да, простое золотое кольцо без каких-либо отметин или узора. Это единственное, что было при нем. И разум несчастного раздет догола точно так же, как и его тело. Итак, бедное создание явилось к нам из леса… но кто же прислал его к нам?
Все обитатели Дома Зоува, кроме маленьких детей, собрались в этот вечер в просторной комнате внизу, куда сквозь открытые высокие окна проникал влажный ночной воздух. Свет звезд, окрестные деревья, журчание ручья — все это растекалось по тускло освещенной комнате, поскольку между людьми и произносимыми ими словами оставалось достаточно места для теней, ночного ветерка и тишины.
— Истина, как всегда, сторонится незнакомцев, — проникновенно произнес Глава Дома. — Этот чужак поставил нас перед выбором из нескольких не слишком правдоподобных вариантов. Возможно, он — слабоумный от рождения и забрел к нам просто по чистой случайности. Но тогда кто не уследил за ним? Быть может, это человек, чей разум пострадал вследствие несчастного случая или был поврежден умышленно. Не исключено, что мы столкнулись с Сингом, скрывающим свой разум под маской мнимого слабоумия. А может, он и не человек, и не Синг? Но кто тогда? Мы не в состоянии ни доказать, ни отвергнуть ни одно из этих предположений. Что же нам с ним делать?
— Посмотрим, можно ли его чему-нибудь научить, — сказала Росса, жена Зоува.
Старший сын Главы Дома Меток заметил:
— Если незнакомца можно научить, то тогда доверять ему нельзя. Возможно, его подослали сюда специально, чтобы мы научили всему, что умеем, раскрыли перед ними наши секреты и способности. Он станет кошкой, взращенной добросердечными мышами.
— Я отнюдь не добросердечная мышь, сынок, — усмехнулся Зоув. — Значит, ты думаешь, что он — Синг?
— Или их орудие.
— Мы все — орудия Сингов. Но как бы ты с ним поступил?
— Убил бы до того, как он проснется.
Пронеслось легкое дуновение ветерка, где-то в духоте залитой светом звезд Поляны жалобно отозвался козодой.
— Я вот думаю, — пробормотала Старейшая, — может, он — жертва, а вовсе не орудие. Возможно, Синги разрушили его мозг в наказание за крамольные мысли или проступки. Следует ли нам заканчивать начатое ими?
— Это было бы лишь проявлением милосердия, — сказал Меток.
— Смерть — ложное милосердие, — с горечью заметила Старейшая.
Они еще некоторое время беседовали, спокойно, однако с осознанием всей серьезности положения, где проблемы морального свойства переплелись с острыми страхами, никогда не обсуждаемыми напрямую, но сразу встававшими во весь рост, стоило кому-нибудь произнести слово «Синг». Парт не принимала участия в обсуждении, поскольку ей было всего пятнадцать лет, хотя старалась не пропустить ни единого слова. Она испытывала симпатию к незнакомцу и хотела, чтобы он остался в живых.
Вскоре к дискуссии присоединились Раина и Кретьян. Раина провела с чужаком все психологические тесты, какие смогла, в то время как Кретьян пыталась уловить какие-нибудь ментальные реакции. Пока им особенно нечем было похвастать. Никаких повреждений нервной системы и областей мозга, связанных с органами чувств и координацией движений, у незнакомца обнаружить не удалось, хотя по физическим рефлексам и координации движений он скорее напоминал годовалого ребенка, а область мозга, отвечавшая за функции речи, вообще не реагировала на раздражители.
— Сила мужчины, координация ребенка, разума никакого, — подытожила Раина.
— Если мы не убьем его, как зверя, — сказала Лупоглазая, — то нам придется, как зверя, его приручить…
— Наверное, стоит попробовать, — вступил в разговор Кай, брат Кретьян. — Пусть те из нас, кто помоложе, возьмут на себя заботу о нем. Посмотрим, что удастся сделать. В конце концов, никто не заставляет нас учить незнакомца Канонам для Просвещенных! Прежде всего его следует научить не мочиться в постель… Я хочу знать, человек ли он. А как вы думаете, Глава?
Зоув развел своими большими руками:
— Кто знает? Возможно, что-то нам расскажут анализы крови, которые сделает Раина. Мне не приходилось слышать, чтобы у слуг Сингов были желтые глаза или какие-либо другие отличия от людей Земли. Но если он не Синг и не человек, то кто же он тогда? Пришельцы из Внешних Миров вот уже двенадцать столетий не ступали на нашу планету. Как и ты, Кай, я готов пойти на риск и оставить его среди нас из чистого любопытства…
Итак, они сохранили своему гостю жизнь. Сперва он доставлял мало беспокойства приглядывавшим за ним молодым людям. Потихоньку восстанавливал силы, много спал и безмолвно сидел или лежал практически все время, когда бодрствовал. Парт дала ему имя Фальк, что на диалекте Восточного Леса означало «желтый», из-за его светлой кожи и опаловых глаз.
Однажды утром, через несколько дней после появления незнакомца, дойдя до не украшенного узором участка ткани, которую она пряла, Парт оставила работавший от солнечных батарей ткацкий станок тихо урчать в саду и взобралась на огороженный балкон, где держали Фалька.
Чужак не заметил появления девочки. Он сидел на своем матрасе и пристально смотрел на затянутое маревом летнее небо. От яркого света глаза мужчины заслезились, и он протер их рукой, а затем, увидев собственную руку, недоуменно уставился на нее. Нахмурившись, незнакомец некоторое время сжимал и разжимал пальцы. Затем снова обратил свой взор на ослепительно сиявшее солнце и медленно, осторожно загородил его открытой ладонью.
— Это солнце, Фальк, — сказала Парт. — Солнце…
— Солнце, — повторил он, не отводя взгляда; вся пустота его существа наполнилась светом солнца и звуком имени. Так началось обучение.
Парт поднялась из подвала и, проходя мимо старой кухни, увидела, как Фальк, одиноко сгорбившись в одном из оконных проемов, смотрит на падающий за мутным стеклом снег. Девять вечеров назад он ударил Россу, и его пришлось запереть до тех пор, пока он не успокоился. С тех пор мужчина замкнулся и упорно молчал. Было как-то странно видеть на его лице — лице взрослого человека — недовольную мину упрямого, обиженного ребенка.
— Иди-ка к огню, Фальк, — сказала Парт, но не остановилась, чтобы подождать его.
В большом зале возле очага она забыла о чужаке и стала думать о том, как бы поднять свое собственное дурное настроение. Делать было решительно нечего. Снег все шел и шел, окружавшие лица были знакомы до боли, все книги повествовали о вещах, происходивших в столь давние и далекие времена, что не могли уже претендовать на правдивость. Вокруг притихшего дома и обступивших его полей высился молчаливый лес — бесконечный, однообразный и равнодушный. Зима следовала за зимой, и ей не суждено было покинуть Дом, потому что некуда было уходить и нечего было там делать…
На одном из пустых столов Раина забыла свой теанб — плоский инструмент с клавишами, как утверждали, хайнского происхождения. Парт подобрала мелодию в Регистре Восточного Леса, затем переключила инструмент на родное звучание и начала все заново. Она не слишком хорошо умела играть на теанбе и медленно находила нужные клавиши, намеренно растягивая слова, чтобы выиграть время для поиска следующей ноты.
За ветрами в лесах,
За штормами в морях,
На залитых солнцем камнях
Дочь прекрасная Айрека стоит.
Девочка сбилась, затем все же нашла нужную ноту:
…стоит
Молчаливо с пустыми руками.
Слова и мелодия невообразимо древней легенды ужасно далекой планеты были частью наследия людей в течение долгих веков. Парт пела очень тихо, сидя одна в огромной комнате, освещенной пламенем очага, а за окном в сгущавшихся сумерках все валил снег.
Она услышала позади себя какой-то звук и, повернувшись, увидела Фалька. В его странных глазах стояли слезы.
— Парт… прекрати, — прошептал он.
— Что-то не так, Фальк? — забеспокоилась девушка.
— Мне… больно, — сказал мужчина, отворачивая в сторону лицо — зеркало бессвязного и беззащитного разума.
— Хорошая похвала моему пению, — подколола она его.
И в то же время Парт была тронута его словами и больше не пела. Позже этим же вечером она видела, как Фальк стоял у стола, на котором лежал теанб, не осмеливаясь прикоснуться к нему, словно опасаясь выпустить заключенного внутри инструмента сладкозвучного безжалостного демона, который плакал под пальцами Парт, превращая ее голос в музыку.
— Мое «дитя» учится быстрее, чем твое, — заметила как-то Парт в разговоре с двоюродной сестрой Гаррой, — но твое растет быстрее. К счастью.
— Твое и без того достаточно велико, — согласилась Гарра.
Она глядела через садик при кухне на берег ручья, где стоял, держа на плечах годовалого ребенка Гарры, Фальк. Полдень раннего лета звенел трелями сверчков и цикад. Черные локоны то и дело касались щек Парт, когда руки ее раз за разом проворно укладывали и перезаряжали нить ткацкого станка. Над челноком виднелись головы и шеи танцующих цапель, вытканных серебром на черном фоне. В свои семнадцать лет Парт уже считалась лучшей ткачихой среди женского населения Дома. Зимой ее руки всегда были выпачканы химическими препаратами, из которых изготовлялись нити и краски, а летом она воплощала в жизнь на ткацком станке, который приводился в движение энергией солнечных батарей, все пришедшие ей в голову изящные и разнообразные узоры.
— Паучок, — сказала ей мать, трудившаяся неподалеку, — шутки шутками, но мужчины остаются мужчинами.
— И поэтому ты хочешь, чтобы я вместе с Метоком отправилась в Дом Катола и выменяла себе мужа за свой гобелен с цаплями?
— Я никогда такого не говорила, — возразила мать и вновь принялась выпалывать сорняки между грядками салата.
Фальк поднялся по тропинке. Малышка на его плече весело улыбалась, щурясь от яркого солнца. Он поставил девочку на траву и обратился к ней так, будто она была взрослой:
— Здесь не так жарко, как внизу, правда? — Затем, повернувшись к Парт, спросил со свойственной ему прямотой: — У Леса есть конец?
— Говорят, что есть. Все карты отличаются друг от друга. Но в этом направлении в конце концов будет море, а вот в этом — прерии.
— Прерии?
— Такие открытые пространства, поросшие травой. Как наша Поляна, но простирающиеся на тысячи миль аж до самых гор.
— Гор? — повторил он с невинной прямотой ребенка.
— Высокие холмы, на вершинах которых круглый год лежит снег. Вот такие.
Прервавшись, чтобы перезарядить челнок, Парт сложила свои длинные округлые смуглые пальцы в виде горной вершины.
Внезапно желтые глаза Фалька вспыхнули, и лицо его напряглось.
— Под белым — голубое, а еще ниже… очертания далеких холмов.
Парт взглянула на мужчину, но промолчала. Почти все, что он знал, исходило непосредственно от нее, потому что только она обучала его. Постоянное общение оказывало влияние на ее собственное взросление. Их умы тесно переплелись друг с другом.
— Я вижу их… когда-то видел их. Я помню их, — произнес Фальк, запинаясь.
— Изображение?
— Нет. Не в книге. В своем разуме. Я на самом деле помню их. Иногда, перед тем как заснуть, я вижу их. Я не знаю, как они называются, наверное, просто Горы.
— Можешь нарисовать?
Встав рядом с девушкой на колени, Фальк быстро набросал на земле контур неправильного конуса, а под ним — две линии холмов предгорья.
Гарра вытянула шею, чтобы взглянуть на рисунок, и спросила:
— Белые от снега?
— Да. Как будто я вижу их сквозь что-то… быть может, сквозь большое окно, большое и высокое… Разве это видение не из твоего разума, Парт? — спросил Фальк слегка встревоженно.
— Нет, — ответила девушка. — Никто из живущих в Доме никогда не видел высоких гор. Я думаю, что вообще никто с этого берега Внутренней реки не мог любоваться подобной картиной. Эти горы, должно быть, очень далеко отсюда.
Сквозь сон прорвался отдаленный скрежет пилы, вгрызавшейся в дерево. Фальк вскочил и сел рядом с Парт. Оба они заспанными глазами напряженно смотрели на север, откуда доносился, то нарастая, то стихая, странный звук. Первые лучи восходящего солнца как раз начали пробиваться над черной массой деревьев.
— Воздухолет, — прошептала Парт. — Такой звук я уже однажды слышала, правда давным-давно.
Девушка поежилась. Фальк обнял ее за плечи, охваченный тем же беспокойством, ощущением присутствия далекого, непостижимого зла, которое двигалось где-то на севере по кромке дневного света.
Звук стих вдали. В необъятной тишине леса несколько пташек защебетали, приветствуя первые лучи осеннего солнца. Свет на востоке разгорался. Фальк и Парт ощущали тепло и безграничную поддержку рук друг друга. Полусонный Фальк снова задремал. Когда Парт поцеловала его и выскользнула из кровати, чтобы приняться за свою обычную повседневную работу, он прошептал:
— Не уходи, мой ястребок, моя малышка…
Однако девушка засмеялась и упорхнула прочь. Он же продолжал дремать, не в силах подняться из сладких расслабляющих глубин удовольствия и покоя…
Солнце ярко светило прямо ему в глаза. Он перевернулся на бок, затем, зевая, сел и уставился на покрытые красными листьями могучие ветви дуба, который, как башня, возвышался рядом с балконом, где спал Фальк. До него дошло, что Парт, уходя, включила аппарат для обучения во сне, что стоял у его подушки. Тот тихонько нашептывал сетианскую теорию чисел. Все это рассмешило Фалька, а прохлада солнечного ноябрьского утра окончательно согнала с него сон. Он натянул на себя рубашку и брюки из тяжелой темной мягкой ткани, сотканной Парт, которые скроила и подогнала под него Лупоглазая, и встал у деревянных перил, глядя на бескрайнее буро-красно-золотистое море листвы, окружавшее Поляну.
Свежее, тихое, приятное утро было таким же, как и в ту пору, когда первые люди на этой земле просыпались в своих хрупких, заостренных кверху жилищах и выходили наружу посмотреть на восход солнца над темным лесом. Каждое утро похоже на любое другое, и осень всегда остается осенью, но годы, которым ведут счет люди, идут нескончаемой чередой. На этой земле некогда жила одна раса… затем другая — завоеватели. Обе расы исчезли, победители и проигравшие. Миллионы жизней канули в Лету. Обе расы ушли за туманные дали горизонта прошедших времен. Были завоеваны и вновь потеряны звезды, а годы все шли, и минуло так много лет, что лес древнейших эпох, полностью уничтоженный в течение той эры, когда люди творили свою историю, вырос снова. Даже в незапамятные времена далекого прошлого на то, чтобы вырос лес, уходило немало лет, и далеко не каждая планета была способна на такое. Процесс превращения безжизненного солнечного света в тень и грациозное переплетение бесчисленных волнуемых ветром ветвей не происходил сплошь и рядом.
Фальк стоял, радуясь утру. Его радость была столь велика еще и потому, что до этого ему довелось пережить совсем немного других рассветов в той короткой веренице сохранившихся в памяти дней, что отделяли его от тьмы. Он на мгновение прислушался к стрекоту цикад на дубе, затем потянулся, энергично пригладил волосы и спустился вниз, чтобы влиться в общее русло работ по дому.
Дом Зоува являл собой высокое строение из дерева и камня, смесь замка и фермерской усадьбы. Некоторые его части были построены около столетия назад, а некоторые — еще раньше. Этому Дому был присущ налет примитивности: темные лестницы, каменные очаги и подвалы, голые плиточные или деревянные полы. Надежно защищенный от пожаров и причуд погоды, он был лишен незавершенности. При этом некоторые элементы его конструкции являлись в высшей степени сложными устройствами или механизмами: дающие приятный свет лампы накаливания, хранилища музыкальных записей, книг и фильмов, различные автоматические приспособления для уборки, стряпни, стирки и работы в поле, а также более тонкая и специализированная аппаратура, размещенная в лабораториях Восточного Крыла. Все эти предметы являлись неотъемлемой частью Дома. Они были сделаны и встроены в него руками его мастеров или умельцев других лесных Домов. Механизмы были массивными и простыми, легко поддающимися ремонту, сложными и деликатными являлись лишь принципы работы питавшего их источника энергии.
Явно недоставало только одного типа технологических приспособлений. Библиотека была скудна на руководства по электронике, которая воспринималась практически на уровне инстинкта. Мальчишкам нравилось делать миниатюрные устройства для передачи сигналов из комнаты в комнату. Однако здесь не было телевидения, телефона и радио, а также телеграфной связи с окружавшим Поляну миром. Способов передачи сигналов на дальние расстояния не существовало. В гараже Восточного Крыла, правда, стояли несколько машин на воздушной подушке собственного изготовления, но ими пользовались только мальчишки для игр. На узких лесных тропах таким машинам было особо не развернуться. Когда люди отправлялись с целью торговли или с дружеским визитом в другие Дома, они шли пешком, а если путь был очень долог, то ехали верхом на лошадях.
Работа по дому и на ферме, для всех без исключения, была легкой и необременительной. Что касалось удобств, то люди жили в тепле и чистоте, но не более, а пища была здоровой, хотя и однообразной. Жизнь в Доме отличалась монотонной неизменностью совместного проживания и спокойной умеренностью. Безмятежность и однообразие жизни сорока четырех членов Дома были обусловлены его изолированностью — ближайший к нему Дом Катола находился почти в тридцати милях к югу.
Поляну со всех сторон окружал дремучий, неисхоженный, равнодушный лес. Непроходимая чаща, а над нею — небо. Ничего враждебного человеку, ничто не загоняло людей в строго очерченные рамки, как в городах былых времен. Вообще, сохранить нетронутыми хоть какие-то атрибуты развитой цивилизации здесь, где люди столь малочисленны, само по себе было крайне рискованным предприятием и выдающимся достижением, хотя для большинства из них это казалось вполне естественным: таким уж сложился общепринятый стиль жизни. Ничего другого они и представить себе не могли.
Фальк все воспринимал несколько иначе, чем остальные дети Дома, поскольку ни на минуту не должен был забывать о том, что пришел он из этой необъятной, чуждой человеку чащи, такой же зловещий и одинокий, как и бродившие в ней дикие звери, и что то, чему он научился в Доме Зоува, было подобно тоненькой свечке, горевшей посреди океана тьмы.
За завтраком — хлеб, сыр из козьего молока и темное пиво — Меток предложил сходить вместе поохотиться на оленей. Фальк обрадовался приглашению. Старший Брат был очень искусным охотником, таким же постепенно становился и он сам; во всяком случае, это их сближало.
Но тут вмешался Глава Дома:
— Возьми сегодня Кая, сынок. Я хотел бы переговорить с Фальком.
Каждый из обитателей Дома имел свою личную комнату для занятий или работы, а также для сна, когда становилось прохладно. Комната Зоува была маленькой и светлой, с высоким потолком. Окна ее выходили на запад, север и восток. Глядя на скошенные поля поздней осени и черневший вдали лес, Глава Дома произнес:
— Вот там, на прогалине, Парт впервые увидела тебя пять с половиной лет назад. Немало воды утекло с тех пор! Не настало ли время нам поговорить?
— Наверное, Глава, — робко ответил Фальк.
— Трудно судить наверняка, но мне кажется, что тебе было около двадцати пяти лет, когда ты объявился здесь. Что осталось у тебя от тех двадцати пяти лет?
— Кольцо, — сказал Фальк и на мгновение вытянул левую руку.
— И воспоминания о высокой горе?
— Воспоминания о воспоминании, — Фальк пожал плечами. — Как я вам уже говорил, я часто натыкаюсь в своей памяти на звуки голоса, мимолетные движения, жесты, расстояния… Все это каким-то образом не стыкуется с моими воспоминаниями о жизни с вами. Но они не образуют цельной картины, в них нет никакого смысла.
Зоув присел на скамью у окна и кивком предложил Фальку сесть рядом.
— Ты впитывал знания с поразительной быстротой. Я гадал: а что, если Синги, с учетом широкомасштабной колонизации иных миров и контроля за человеческой наследственностью в былые времена, выбрали нас за наше послушание и тупость, а ты — отпрыск некоей мутировавшей человеческой расы, каким-то образом сумевшей избежать генетического контроля?.. Но кем бы ты ни был, ты в высшей степени умный человек… И мне интересно, что же ты сам думаешь о своем загадочном прошлом?
Около минуты Фальк хранил молчание. Невысокий, худой, хорошо сложенный мужчина. Его очень живое и выразительное лицо сейчас было весьма мрачным и полным тревоги. Чувства отражались на нем столь же явственно, как и на лице ребенка. Наконец, видимо придя к какому-то решению, Фальк сказал:
— Когда я учился прошлым летом у Раины, она показала мне, чем я отличаюсь от нормального человека с точки зрения генетики. Отличие совсем невелико — всего один или два витка спирали. Ну, как различие между «вей» и «о».
Зоув с улыбкой поднял глаза на Фалька, когда тот сослался на столь захвативший его воображение Канон, но молодой человек оставался совершенно серьезным.
— Тем не менее можно безошибочно утверждать, что я — не человек. Быть может, я какой-нибудь урод или мутант, появившийся на свет в результате случайного или преднамеренного воздействия, или инопланетянин. Лично мне наиболее вероятным кажется предположение, что я — плод некоего провалившегося генетического эксперимента, вышвырнутый экспериментаторами за ненадобностью… Трудно сказать наверняка. Я предпочел бы думать, что я — инопланетянин и прибыл к вам с какой-то другой планеты. Во всяком случае, это означало бы, что я не одинок во Вселенной.
— Что вселяет в тебя уверенность, что существуют другие обитаемые миры?
Фальк удивленно поднял брови, задав вопрос, в котором вера ребенка соседствовала с логикой зрелого мужчины:
— А разве есть причины полагать, что другие планеты Лиги уничтожены?
— А разве есть причины думать, что они вообще существовали?
— Этому меня учили вы сами, а также книги, легенды…
— И ты веришь им? Ты веришь всему, что мы тебе рассказали?
— Чему же еще мне верить? — Он покраснел. — Какой резон вам лгать мне?
— Мы могли бы лгать тебе во всем, день и ночь, по любой из двух веских причин. Потому, что мы — Синги. Или потому, что мы думали, будто ты служишь им.
Возникла пауза.
— Но я мог бы служить им, сам того не зная, — сказал Фальк, опустив глаза.
— Не исключено, — кивнул Глава. — Ты должен учитывать такую возможность, Фальк. Между нами говоря, Меток всегда был убежден, что твой мозг запрограммирован. И все же он никогда не лгал тебе. Никто из нас не пытался преднамеренно ввести тебя в заблуждение. Один поэт сказал как-то тысячу лет назад: «В истине заключается человечность…» — Зоув произнес эти слова торжественным тоном, а затем рассмеялся. — Двуличен, как и все поэты. Да, мы поведали тебе обо всем, что сами знали, Фальк, не кривя душой, но, возможно, не все наши предположения и легенды согласуются с истиной…
— Вы в состоянии научить меня отличать правду от лжи?
— Нет, не в состоянии. Ты впервые увидел свет где-то в другом месте… возможно, даже на другой планете. Мы помогли тебе снова стать взрослым, но мы не в силах вернуть тебе настоящее детство. Оно бывает у человека только раз…
— Среди вас я чувствую себя ребенком, — с горечью пробормотал Фальк.
— Но ты не ребенок! Ты — неопытный взрослый. Ты — в некотором роде калека, именно потому, что в тебе нет частицы ребенка, Фальк. У тебя обрублены корни, ты оторван от своих истоков. Разве ты можешь сказать, что здесь твой родной дом?
— Нет, — ответил Фальк, вздрогнув, и тут же добавил: — Но я очень счастлив здесь!
Глава Дома немного помолчал, затем продолжил свои расспросы:
— Как ты считаешь, хороша ли наша жизнь, ведем ли мы образ жизни, подобающий людям?
— Да.
— Тогда скажи мне вот что. Кто наш враг?
— Синги.
— Почему?
— Они откололись от Лиги Миров, лишили людей свободы выбора, разрушили плоды их труда и хранилища информации. Они остановили эволюцию расы. Они — тираны и лжецы.
— Но они не мешают нам жить здесь так, как мы хотим.
— Мы затаились… мы живем порознь, чтобы они оставили нас в покое. Если бы мы попытались построить какую-нибудь большую машину, если бы мы стали объединяться в группы, города или народы для того, чтобы сообща вершить что-нибудь грандиозное, тогда Синги пришли бы к нам, разрушили содеянное и разбросали бы нас по миру. Я лишь повторяю то, что вы неоднократно говорили мне, Глава, и во что я верю!
— Я знаю. Интересно, не чувствовал ли ты за фактами некую… легенду, догадку, надежду…
Фальк промолчал.
— Мы прячемся от Сингов. А также мы прячемся от самих себя, от тех, какими мы были прежде. Ты понимаешь это, Фальк? Нам неплохо живется в наших домах… совсем неплохо, но нами руководит исключительно страх. Некогда мы путешествовали среди звезд, а теперь мы не осмеливаемся отойти от дома даже на сотню миль. Мы храним остатки знаний, но никак не пользуемся ими. Хотя в прошлом мы использовали эти знания для того, чтобы ткать образ нашей жизни, словно гобелен, простертый над ночью и хаосом. Мы преумножали возможности, что давала нам жизнь. Мы занимались работой, достойной людей.
Зоув снова задумался, а затем продолжил, глядя на светлое ноябрьское небо:
— Представь себе множество планет, различных людей и зверей, живущих на них, созвездия их небес, выстроенные ими города, их песни и обычаи. Все это утрачено, утрачено нами столь же окончательно и бесповоротно, как твое детство потеряно для тебя. Что мы, по существу, знаем о времени собственного величия? Несколько названий планет и имен героев, обрывки фактов, из которых мы пытаемся скроить полотно истории. Закон Сингов запрещает убийство, но они убили знания, они сожгли книги и, что, быть может, хуже всего, сфальсифицировали оставшееся. Они, как водится, погрязли во Лжи. Мы не уверены ни в чем, что касается Эпохи Лиги; сколько документов было подделано? Ты должен помнить: что бы ни случилось, Синги — наши враги! Можно прожить целую жизнь, так воочию и не увидев ни одного из них. В лучшем случае услышишь, как где-то вдалеке пролетает их воздухолет. Здесь, в Лесу, они оставили нас в покое, и, вероятно, то же самое происходит повсюду на Земле, хотя наверняка ничего не известно. Они не трогают нас, пока мы остаемся здесь, в темнице нашего невежества и дикости, пока мы кланяемся, когда они пролетают над нашими головами. Но они не доверяют нам. Как они могут доверять нам даже по прошествии двенадцати столетий! Им неведомо такое чувство, как доверие, поскольку у них лживое нутро. Они не соблюдают договоров, могут нарушить любое обещание, любую клятву, предают и лгут не переставая, а некоторые записи времен Падения Лиги намекают на то, что они способны лгать даже в мыслях. Именно Ложь победила все расы Лиги и поставила нас в подчиненное положение. Помни об этом, Фальк. Никогда не верь Врагу, что бы он ни говорил.
— Я буду помнить об этом, Глава, если мне суждено когда-либо встретиться с Врагом.
— Ты не встретишься с ним, если только сам того не захочешь.
Отражавшееся на лице Фалька понимание сменилось застывшим, напряженным выражением. То, чего он ожидал, наконец свершилось.
— Вы хотите сказать, Глава, что я должен покинуть Дом?
— Ты сам уже подумывал об этом, — так же спокойно ответил Зоув.
— Да. Но мне незачем уходить. Я хочу жить здесь. Парт и я…
Он запнулся, и Зоув, воспользовавшись этим, мягко отрезал:
— Я уважаю любовь, расцветшую между тобой и Парт, ваше счастье и преданность друг другу. Но ты пришел сюда по дороге куда-то еще, Фальк. К тебе здесь все хорошо относятся и всегда хорошо относились. Твой брак с моей дочерью почти наверняка был бы бездетным, но даже в этом случае я радовался бы ему. Однако я убежден, что тайна твоего происхождения и твоего появления здесь настолько велика, что ее нельзя небрежно отбросить в сторону. Ты мог бы указать новые пути, у тебя впереди много работы…
— Какой работы? Кто может поведать мне об этом?
— То, что хранится в тайне от нас, и то, что украли у тебя, находится у Сингов. В этом ты можешь быть совершенно уверен.
В голосе Зоува звучала такая мучительная, болезненная горечь, какой Фальку никогда прежде не доводилось слышать.
— Разве те, кто погряз во лжи, скажут мне всю правду, если я их об этом попрошу? И как мне узнать предмет моих поисков, даже если мне удастся отыскать его?
Зоув немного помолчал, затем с обычной убежденностью произнес:
— Я все больше склоняюсь к мысли, сынок, что в тебе заключена какая-то надежда для людей Земли. Мне не хочется отказываться от этой мысли. Но только ты сам сможешь отыскать свою собственную правду. Если тебе кажется, что твой путь заканчивается здесь, то, возможно, это и есть правда.
— Если я уйду, — неожиданно спросил Фальк, — вы позволите Парт пойти вместе со мной?
— Нет, сынок.
Внизу в саду пел ребенок — четырехлетний сынишка Гарры. Он выписывал замысловатые кренделя на дорожке и звонко напевал какую-то милую несуразицу. Высоко в небе, выстроившись в клин, летели стая за стаей на юг дикие гуси.
— Я должен был идти с Метоком и Фурро за невестой для Фурро, — сказал Фальк. — Мы намеревались отправиться как можно скорее, пока не изменилась погода. Если я решу уйти, то отправлюсь в путь от Дома Рансифеля.
— Зимой?
— Несомненно, к западу от Рансифеля есть и другие Дома, где меня приютят в случае необходимости.
Фальк не сказал, а Зоув не спросил, почему он собирается идти именно на запад.
— Может, оно и так. Я не знаю, дают ли там пристанище путникам. Но если ты уйдешь, то ты останешься один, и тебе следует и впредь оставаться одному. За пределами этого Дома другого безопасного места для тебя нет на всей Земле.
Зоув, как всегда, говорил от чистого сердца и платил за правду внутренней болью и сдержанностью. Фальк быстро заверил его:
— Я все понимаю, Глава. Я буду сожалеть не о безопасности…
— Я скажу тебе то, что я думаю в отношении тебя. Я полагаю, что ты родом с одного из затерянных миров. Я думаю, что ты родился не на Земле. Я полагаю, что ты — первый инопланетянин, ступивший на Землю за последние тысячу или, быть может, даже более лет и принесший с собой какое-то послание или знак. Синги заткнули тебе рот и отпустили тебя в лесу, чтобы никто не мог обвинить их в твоем убийстве. И ты пришел к нам. Если ты уйдешь, я буду горевать, зная, насколько тебе одиноко, но я буду надеяться на тебя и на нас самих! Если у тебя есть известие для людей, то ты в конце концов его вспомнишь. Должна же быть хоть какая-то надежда для нас, хоть какой-то знак, ведь нельзя жить так вечно!
— Возможно, моя раса никогда не была в дружественных отношениях с человечеством? — сказал Фальк, глядя на Зоува своими желтыми глазами. — Кто знает, ради чего я явился сюда?
— Именно. Ты разыщешь тех, кто знает. И тогда сделаешь то, что тебе предначертано сделать. Я не испытываю страха. Если ты служишь Врагу, то и мы все ему служим: все уже потеряно, и терять нам больше нечего. Если же это не так, то тогда ты обладаешь тем, что некогда потеряли люди, — предназначением! И, следуя ему, возможно, ты вселишь надежду во всех нас…
Зоув прожил шестьдесят лет. Парт — двадцать, но в этот холодный день, заставший девушку в Длинном Поле, она чувствовала себя старухой, потерявшей счет годам. Ее вовсе не утешала мысль о грядущем триумфе прорыва к звездам или о торжестве истины. Пророческий дар ее отца преломился в ней в отсутствие иллюзий. Она знала, что Фальк собирается уйти из Дома.
— Ты больше сюда не вернешься, — только и выдавила из себя она.
— Я вернусь, Парт.
Девушка обняла его, пропуская мимо ушей обещания.
Фальк попытался мысленно дотянуться до нее, но в телепатическом общении он был не слишком искусен. Единственным Слухачом в Доме была слепая Кретьян. Никто из прочих обитателей Дома не проявлял способностей к общению без слов — мыслеречи. Техника обучения мыслеречи не была утрачена, однако на практике применялась нечасто. Великое достоинство этого наиболее сжатого и совершенного способа общения превратилось в угрозу для людей.
Мысленный диалог между двумя разумами мог быть непоследовательным и сумбурным, не обходилось без ошибок и взаимного недоверия, однако им нельзя было пренебрегать. Между мыслью и сказанным словом существует зазор, куда может внедриться намерение; что-то останется за рамками, и на свет появится ложь. Между мыслью и мысленным посланием такого зазора нет; они рождаются одновременно, и места для лжи не остается.
В последние годы существования Лиги, судя по рассказам и обрывочным записям, с которыми ознакомился Фальк, мыслеречь использовалась очень широко, и телепатические способности достигли весьма высокой степени развития. Данные навыки на Земле появились довольно поздно; техника мыслеречи была позаимствована у какой-то иной расы. Одна из книг называла ее Последним Искусством. В книгах имелись также намеки на трения и частые перестановки в правительстве Лиги Миров, возникавшие, вероятно, вследствие преобладания формы общения, которая отрицала ложь.
Но все эти слухи были такими же туманными и полумифическими, как и вся история человечества. Не вызывало сомнений только одно: после прихода Сингов и падения Лиги разрозненные общины больше не доверяли друг другу и использовали обычную речь. Свободный человек мог говорить свободно, но рабам и беглецам приходилось скрывать свои мысли. Именно это твердили Фальку в Доме Зоува, так что у него практически не было опыта в установлении связи между разумами.
Фальк старался убедить Парт в том, что он не лжет:
— Верь мне, Парт, я еще вернусь к тебе!
Но она не хотела его слушать.
— Нет, я не буду говорить с тобой мысленно, — произнесла она вслух.
— Значит, ты оберегаешь свои мысли от меня?
— Да, оберегаю. Зачем мне передавать тебе свою печаль? Какой толк в правде? Если бы ты солгал мне вчера, я до сих пор пребывала бы в уверенности, что ты просто собираешься к Рансифелю и через десять дней вернешься назад. Значит, у меня были бы в запасе десять дней и десять ночей. Теперь же у меня ничего не осталось, ни единого дня или часа. У меня забрали все подчистую. Так что же хорошего в правде?
— Парт, ты будешь ждать меня?
— Нет.
— Всего один год…
— Через год и один день ты вернешься верхом на серебристом скакуне, чтобы увезти меня в свое королевство и сделать законной королевой?.. Нет, я не намерена ждать тебя, Фальк. Почему я обязана ждать человека, чей труп будет гнить в лесу или которого застрелят в прериях Скитальцы? А может, тебя лишат разума в Городе Сингов или отправят в вековое путешествие к другой звезде? Чего именно ты предлагаешь мне ждать? Не думай, что я найду себе другого мужчину. Нет, я останусь здесь, в отчем доме, выкрашу нитки в черный цвет и сотку себе черную одежду, чтобы носить ее и умереть в ней. Но я не стану никого и ничего ждать! Никогда.
— Я не имел права спрашивать… — промолвил он с болью в голосе.
Она заплакала.
— О, Фальк, я ни в чем не виню тебя!
Они сидели на пологом склоне, возвышавшемся над Длинным Полем. Между ними и лесом паслись на огороженном пастбище овцы и козы. Годовалые ягнята сновали между длинношерстными матками. Дул унылый ноябрьский ветер.
Парт прикоснулась к золотому кольцу на его левой руке.
— Кольцо, — сказала она, — это вещь, которую дарят. Временами мне приходит в голову… а тебе не приходит?.. что у тебя, возможно, была жена. Представь, вдруг она ждет тебя…
Девушка задрожала.
— Ну и что? — спросил Фальк. — Какое мне дело до того, кем я был, что было со мной? К чему мне уходить отсюда? Все, кем я являюсь теперь, — это твое, Парт, исходило от тебя, это твой дар…
— И он был сделан по доброй воле, — сквозь слезы сказала девушка. — Возьми его и иди… Уходи…
Они обнимали друг друга, и ни один из них не пытался освободиться из этих объятий.
Дом остался далеко позади за покрытыми инеем черными стволами и переплетенными голыми ветвями деревьев, которые смыкались за спинами путников.
День был серым и холодным, тишину леса нарушало только посвистывание ветра в ветвях — бессмысленное перешептывание, которое, казалось, шло отовсюду и никогда не смолкало. Впереди размашистой легкой походкой шагал Меток, за ним следовал Фальк, замыкал группу молодой Фурро. Все трое были одеты в легкие теплые куртки с капюшонами и штаны из нетканого материала, который называли зимним, что не давал замерзнуть даже в самый сильный снегопад. Каждый нес небольшой заплечный мешок с подарками, товарами для торговли, спальником и запасом сухих концентратов, достаточным, чтобы переждать месячную пургу. Лупоглазая, которая с самого рождения ни разу не покидала Дом, ужасно боялась леса и соответственно снарядила их в дорогу. У каждого был лазерный пистолет, а Фальк дополнительно нес еще медикаменты, компас, второй пистолет, смену одежды, бухту веревки и небольшую книгу, что дал ему Зоув два года назад, — это составляло все его пожитки и весило около пятнадцати фунтов. Меток, Фальк и Фурро легко и бесшумно шагали по устланной листьями узкой тропке, окруженной безмолвными деревьями.
Они должны были добраться до Рансифеля на третий день пути. Вечером второго дня они ступили в местность, отличавшуюся от той, что окружала Дом Зоува. Лес поредел, все чаще попадались кочки. Вдоль склонов холмов виднелись серые прогалины, по которым текли укрытые кустарником ручьи.
Друзья разбили лагерь на одной из таких прогалин, на южном склоне холма, поскольку усилился несущий дыхание зимы северный ветер. Фурро принес несколько охапок сухого хвороста, а двое других путников очистили место для костра от травы и сложили незамысловатый каменный очаг.
— Мы пересекли водораздел сегодня днем, — заметил Меток, пока они работали. — Ручей течет здесь на запад и в конце концов впадает во Внутреннюю реку.
Фальк выпрямился и посмотрел на запад, но невысокие холмы и затянутое тучами небо ограничивали обзор.
— Меток, — сказал он, — я думаю, что мне нет смысла идти к Рансифелю. Мне лучше пойти своим путем. Кажется, вдоль большого ручья, который мы пересекли сегодня днем, идет тропа, ведущая на запад. Я вернусь туда и пойду по ней.
Меток поднял глаза. Он не владел мысленной речью, но взгляд его был достаточно красноречив: не намереваешься ли ты сбежать домой?
Фальк же воспользовался мысленной речью для ответа: «Нет, черт побери!»
— Извини, — вслух произнес Старший Брат своим обычным мрачным тоном.
Он и не пытался скрыть того, что только рад уходу Фалька. Для Метока не было ничего важнее безопасности Дома. Каждый чужак таил в себе угрозу, даже тот, с кем он прожил бок о бок целых пять лет, который был его соратником по охоте и возлюбленным его сестры.
— Тебя хорошо примут у Рансифеля, Фальк, — продолжил он. — Почему бы тебе не начать свое путешествие оттуда?
— А почему не отсюда?
— Дело твое.
Меток установил последний камень, и Фальк принялся разводить огонь.
— Если мы и пересекли тропу, то я не знаю, откуда она ведет и куда. Завтра утром мы пересечем настоящую тропу — старую Дорогу Хайренда. Дом Хайренда расположен далеко на западе. Идти туда пешком не меньше недели. За последние шестьдесят-семьдесят лет туда никто не ходил — не знаю, по какой причине. Но когда я бывал там в последний раз, дорога была по-прежнему отчетливо видна. Та же, о которой ты говоришь, может оказаться звериной тропой и завести тебя в болото или в лесную чащу.
— Хорошо, — согласился Фальк. — Я попробую пойти по Дороге Хайренда.
Возникла пауза, а затем Меток спросил:
— Почему ты собираешься идти на запад?
— Потому что Эс Тох находится на западе.
Это редко произносимое вслух имя прозвучало как-то странно под покровом небес. Фурро, подошедший с охапкой хвороста, с тревогой огляделся вокруг. Больше Меток вопросов не задавал.
Так, на склоне холма у костра, провел Фальк последнюю ночь с теми, кто были для него братьями и соплеменниками. На следующее утро, едва рассвело, они вновь отправились в путь и задолго до полудня подошли к широкой заросшей тропе, ответвлявшейся влево от тропинки, ведущей к Рансифелю. Ее начало было помечено, словно вратами, двумя огромными соснами. Под сенью ветвей, где остановились путники, царили сумрак и тишина.
— Возвращайся к нам, наш гость и брат, — сказал молодой Фурро.
Его настроение, приподнятое предстоящим сватовством, несколько упало при виде этого мрачного, едва видного пути, по которому предстояло идти Фальку. Меток же только произнес:
— Дай мне свою фляжку.
Взамен он протянул свою собственную, выполненную из серебра со старинной гравировкой.
Затем они разошлись. Двое пошли на север, один — на запад.
Пройдя немного, Фальк остановился и посмотрел назад. Его спутники уже исчезли из виду. Тропа Рансифеля еле виднелась за молодой порослью деревьев и кустарников, покрывавшей Дорогу Хайренда. Похоже было, что этой дорогой все-таки пользовались, хотя и нечасто. Но ее не расчищали уже много лет.
Фальк стоял в одиночестве посреди лесной чащи, в тени бесконечных деревьев. Земля была мягкой от листьев, опадавших на нее добрую тысячу лет. Огромные сосны и кедры приглушали свет и звуки. В воздухе кружилось несколько снежинок.
Фальк немного ослабил ремень, на котором держалась его поклажа, и двинулся дальше.
К наступлению вечера ему уже чудилось, что он в пути целую вечность и ушел бесконечно далеко от Дома и что он всегда был таким одиноким.
Дни в точности походили один на другой. Серый зимний свет, легкий ветерок, поросшие лесом холмы и долины, затяжные подъемы и спуски, скрытые в кустах ручьи, болотистые низины… И хотя Дорога Хайренда сильно заросла, идти по ней было совсем несложно, поскольку она вся состояла из длинных прямых участков с плавными поворотами и избегала болот и возвышенностей. Очутившись среди холмов, Фальк понял, что эта дорога следует какому-то древнему тракту, который был прорублен прямо через холмы, и даже две тысячи лет не смогли стереть его с лица земли. Но деревья уже росли на нем и вдоль него на всем протяжении — сосны и кедры, густые заросли шиповника на обочинах, бесконечные ряды дубов, буков, орешника, ясеней, ольхи, вязов, и над всеми ними возвышались величавые кроны каштанов, которые теперь теряли свои последние темно-желтые листья, роняя их на дорогу.
По вечерам Фальк готовил себе ужин из белки или кролика, а иногда даже из дикой курицы, которых ему удавалось подстрелить среди моря деревьев, где сновала уйма всякой мелкой живности. Он собирал орехи и жарил на углях каштаны. Но по ночам ему было плохо. Два кошмара неотступно преследовали его и заставляли просыпаться к полуночи. Во-первых, ему казалось, что кто-то, кого он никогда раньше не встречал, тайком преследует его в темноте. Второй кошмар был еще хуже: чудилось, будто он забыл взять с собой что-то очень важное, существенное, без чего ему грозит неминуемая гибель. Фальк просыпался, осознавая, что это сущая правда: он потерялся, позабыв не что иное, как самого себя.
Он разводил костер, когда не было дождя, и жался к огню, слишком сонный и сбитый с толку кошмарами, чтобы взять в руки книгу «Старый Канон» и поискать утешения в словах, которые гласили, что, когда все пути потеряны, Истинный Путь виден отчетливо. Одиночество всегда являлось страшным испытанием для человека. А он ведь не был человеком; в лучшем случае он был недочеловеком, пытавшимся обрести свою цельность и бесцельно бредущим через страну под равнодушными звездами… Даже однообразные, хмурые, безрадостные дни служили облегчением после длинных осенних ночей.
Фальк по-прежнему продолжал вести счет времени и на тринадцатый день путешествия, одиннадцатый после перекрестка, подошел к концу Дороги Хайренда. Некогда здесь была Поляна. Он пробрался через густые заросли ежевики и поросль молодых березок к четырем обвалившимся почерневшим башням — дымоходам рухнувшего Дома, которые до сих пор возвышались над зарослями чертополоха и лозами дикого винограда. От Дома Хайренда теперь осталось только название. Дорога обрывалась в развалинах.
Фальк задержался среди руин на несколько часов ради мимолетных следов былого присутствия людей. Он переворачивал немногие уцелевшие части проржавевших механизмов, разбитые черепки, лоскуты сгнившей материи, которые распадались в прах при одном его прикосновении… Наконец он взял себя в руки и стал искать тропу, ведущую на запад от Поляны. По пути встретилось какое-то странное место — квадратное поле со стороною в полмили, покрытое совершенно ровной и гладкой, без малейших трещин, субстанцией, напоминавшей темно-фиолетовое стекло. По краям на него наползала земля, по нему были разбросаны ветки и листья, но оно оставалось неповрежденным. Этот ровный клочок земли словно некогда залили расплавленным аметистом. Что это было — пусковая площадка какого-то невообразимого летательного аппарата, зеркало, с помощью которого можно передавать сигналы на другие планеты, основание некоего силового поля?.. Чем бы эта площадка ни была, она навлекла беду на Дом Хайренда. Синги не могли позволить людям предпринять слишком великое начинание.
Миновав странное место, Фальк ступил в лес, теперь уже не следуя какой-либо тропе.
Лес здесь был редким, состоявшим из величественных лиственных деревьев. Остаток дня Фальк шел быстрым шагом и поддерживал тот же темп все следующее утро. Местность снова становилась холмистой, вытянувшиеся с севера на юг цепи холмов пересекали его путь, и около полудня он очутился в болотистой долине, полной ручьев, которая показалась ему с высоты близлежащей цепи холмов наиболее удобным местом для преодоления следующей гряды.
Фальк стал искать брод, барахтаясь на заболоченных заливных лугах под сильным холодным дождем. Когда он наконец выбрался из этой угрюмой долины, погода начала разгуливаться, из-за туч вышло солнце и позолотило своими лучами землю, стволы и голые ветви деревьев.
Это подбодрило путника. Фальк решительно зашагал дальше, рассчитывая идти до самой темноты и только тогда разбить лагерь. Мир заполняли свет и абсолютная тишина, если не считать звона срывавшихся с концов ветвей капель и отдаленного пересвистывания синичек. Затем он услышал, совсем как в своем сне, слева от себя звуки шагов, которые следовали за ним.
Упавший дуб, некогда бывший досадной помехой, в мгновение ока превратился в укрытие; Фальк спрятался за ним и, держа наготове пистолет, громко крикнул:
— Выходи!
Долгое время все было тихо.
— Выходи! — приказал мысленно Фальк, но тут же закрылся от чужих мыслей, поскольку боялся получить ответ. Он ощущал присутствие чего-то чуждого; в воздухе витал слабый, неприятный запах.
Из-за деревьев вышел дикий кабан. Зверь пересек человеческие следы и остановился, обнюхивая землю. Нелепая, огромная свинья с могучими плечами, заостренной спиной и проворными, запачканными грязью ножками. С покрытого складками щетинистого рыла на Фалька взглянули крохотные сверкающие глазки.
— Ах, человече, — гнусаво протянуло создание.
Напряженные мышцы Фалька резко сократились, и он еще крепче сжал рукоятку лазерного пистолета, но стрельбу решил пока не открывать. Раненый кабан может быть невероятно быстр и опасен. Фальк скорчился за стволом, стараясь не шевелиться.
— Человек, человек, — снова проговорил дикий кабан низким и монотонным голосом, — думай для меня. Думай для меня. Слова мне трудны.
Рука Фалька, державшая пистолет, задрожала. Неожиданно для самого себя он громко сказал:
— Ну и не говори тогда. Я не намерен общаться с тобой мысленно. Давай иди своей кабаньей дорогой.
— Ах, человече, поговори со мной мысленно!
— Уходи, не то я выстрелю!
Фальк выпрямился и направил пистолет на животное. Маленькие сверкающие глазки уставились на оружие.
— Нехорошо забирать чужую жизнь, — произнес кабан.
Фальк уже пришел в себя и на сей раз промолчал, будучи уверен, что зверь не поймет его слов. Он слегка повел дулом пистолета, прицелился получше и сказал:
— Уходи!
Кабан в нерешительности опустил голову, потом с невероятной быстротой, словно освободясь от связывавших его пут, повернулся и опрометью рванул в том направлении, откуда пришел.
Фальк некоторое время стоял неподвижно, затем повернулся и вновь продолжил свой путь, держа пистолет наготове. Рука его слегка дрожала.
Существовали старинные предания о говорящих зверях, но обитатели Дома Зоува считали их чистыми сказками. Фальк ощутил кратковременный приступ тошноты и столь же мимолетное желание громко рассмеяться.
— Парт, — прошептал он, поскольку ему нужно было хоть с кем-то поговорить. — Я только что получил урок этики от дикого кабана… О Парт, выйду ли я когда-нибудь из леса? Есть ли у него конец?
Он поднялся на крутую, заросшую кустарником гряду. На вершине лес слегка поредел и между деревьев показались свет солнца и чистое небо. Еще через несколько шагов Фальк вышел из-под ветвей на зеленый склон, что спускался к садам и распаханным полям, окружавшим широкую чистую реку.
На противоположном берегу реки на огороженном лугу паслось стадо в полсотни голов, а еще дальше, перед западной грядой холмов, располагались луга и сады. Чуть южнее от того места, где стоял Фальк, река огибала невысокий холм, на склоне которого возвышались красные трубы Дома, озаренные заходящим вечерним солнцем.
Дом казался реликтом золотой поры человечества, прикипевшим к этой долине. Века его пощадили. Прибежище, уют и, прежде всего, порядок — произведение рук человеческих. Какая-то слабость охватила Фалька при виде дыма, поднимавшегося из красных кирпичных труб.
Он сбежал вниз по длинному склону, через огороды на тропу, которая вилась вдоль реки среди низкорослой ольхи и золотистых ив. Не было видно ни единой живой души, кроме красно-бурых коров, пасшихся за рекой. Тишина и покой наполняли залитую зимним солнцем долину.
Замедлив шаг, Фальк направился через огороды к ближайшей двери дома. По мере того как он огибал холм, перед ним вставали высокие стены из красного кирпича и камня, отражавшиеся в стремнине изгиба реки. В некотором замешательстве молодой человек остановился, решив, что лучше громким окликом дать знать о своем присутствии, прежде чем следовать дальше.
Краем глаза он уловил какое-то движение в открытом окне как раз над глубокой дверной нишей. Фальк в нерешительности стоял и смотрел вверх, когда вдруг неожиданно почувствовал глубокую острую боль в груди между ребер. Он зашатался и осел, сжавшись, как прихлопнутый паук.
Боль жила в нем лишь краткое мгновение. Он не потерял сознания, но был не в силах пошевелиться или промолвить хоть слово.
Его окружили люди. Он видел их, хотя и смутно, сквозь накатывавшие волны небытия, но почему-то не слышал голосов. Он будто совершенно оглох, а тело его полностью оцепенело. Он силился собраться с мыслями, несмотря на отказ органов чувств. Его схватили и куда-то понесли, но он не ощущал рук, которые подняли его. Сперва навалилось ужасное головокружение, а когда оно прошло, Фальк потерял всякий контроль над своими мыслями — те куда-то рвались, путались, мешали одна другой… В голове начали возникать какие-то голоса, кричащие и шепчущие, хотя весь мир плыл, тусклый и беззвучный, перед его глазами.
«Кто ты… ты откуда пришел Фальк куда ты идешь не знаю человек ли ты на запад я не знаю не человек…»
Слова накатывали, как волны, отзывались эхом, парили, будто ласточки, что-то требовали, напирали, наталкивались друг на друга, кричали, умирали в серой тишине…
Черная пелена застилала глаза. Через нее пробился лучик света.
Стол; край стола, освещенный лампой в темной комнате.
Фальк обрел способность видеть, чувствовать. Он сидел на стуле в темной комнате за длинным столом, на котором стояла лампа. К стулу его привязали: он чувствовал, как веревка врезается в мышцы груди и рук при малейшей попытке пошевелиться.
Движение: слева возник один человек, справа — другой. Подобно Фальку, незнакомцы сидели вплотную к столу: наклонились вперед и переговаривались друг с другом. Голоса их доносились словно издалека, из-за высоких стен, и Фальк не мог разобрать ни слова.
Он поежился от холода. Это чувство крепче связало его с реальностью, и он начал обретать контроль над своими ощущениями. Улучшился слух, вернулась способность шевелить языком.
Удалось пробормотать невнятно:
— Что вы со мной сделали?..
Ответа не последовало, но вскоре человек, который сидел слева, приблизил свое лицо вплотную к лицу Фалька и громко спросил:
— Почему ты пришел сюда?
Фальк услышал слова; через мгновение он понял, что́ они означали. Спустя еще мгновение он ответил:
— Ради убежища. На ночь.
— Убежища? От чего ты искал убежища?
— От леса. От одиночества.
Холод все глубже пронизывал его. Удалось слегка высвободить свои тяжелые, онемевшие руки, и Фальк попытался застегнуть рубашку. Пониже веревок, которыми он был привязан к стулу, как раз между ребер, он нащупал небольшое болезненное пятнышко.
— Держи руки по швам! — велел человек, сидевший в тени справа. — Нет, здесь больше чем программирование, Аргерд. Никакая гипнотическая блокировка не смогла бы противостоять пентанолу.
Тот, кто сидел слева, крупный мужчина с плоским лицом и бегающими глазками, ответил тихим, шипящим голосом:
— Откуда у тебя такая уверенность? Что нам, собственно, известно об их трюках? В любом случае, откуда нам знать, какова его сопротивляемость, кто он? Эй, Фальк, ответь, где находится то место, откуда ты к нам пришел, — Дом Зоува, не так ли?
— На востоке. Я вышел… — Число никак не приходило ему в голову. — Думаю, четырнадцать дней назад.
Как им удалось узнать название его Дома, а также его собственное имя?
Способность мыслить быстро возвращалась к Фальку, и его удивление длилось недолго. Ему случалось охотиться на оленей с Метоком, стреляя при этом специальными дротиками; животное погибало от малейшей царапины. Игла, которая вонзилась в него, или последующая инъекция, сделанная, когда он был беспомощен, содержала некий наркотик, который наверняка снимал как сознательный самоконтроль, так и примитивные подсознательные блокировки телепатических центров мозга, оставляя его открытым для допроса.
Они рылись в его мозгу. От этой мысли ощущение холода и слабости нахлынуло еще сильнее, подкрепленное бессильной яростью. Какова причина столь бесцеремонного вторжения? Почему они решили, что он намерен лгать им, еще до того, как перемолвились с ним хоть словом?
— Вы думаете, что я — Синг?
Лицо человека справа, худого, длинноволосого и бородатого, внезапно появилось в круге света лампы. Поджав губы, незнакомец открытой ладонью ударил Фалька по губам. Голова Фалька откинулась назад, и от удара он на мгновение ослеп. В ушах зазвенело, во рту возник привкус крови. Затем последовал второй удар, третий…
Человек свистящим шепотом повторял раз за разом:
— Не упоминай этого имени, не упоминай, не упоминай…
Фальк беспомощно ерзал на стуле, пытаясь хоть как-то защититься или вырваться. Человек слева что-то отрывисто рявкнул, и на некоторое время в комнате воцарилась тишина.
— Я пришел сюда с добрыми намерениями, — сказал наконец Фальк, стараясь говорить как можно спокойнее, несмотря на гнев, боль и страх.
— Хорошо, — кивнул сидевший слева Аргерд. — Давай выкладывай свою историю. Итак, ради чего ты пришел сюда?
— Переночевать и спросить, есть ли поблизости какая-нибудь тропа, ведущая на запад.
— Почему ты идешь на запад?
— Зачем вы спрашиваете? Я же сказал вам об этом мысленно, когда нет места лжи. Вы знаете, что́ у меня на уме.
— У тебя какой-то странный разум, — слабым голосом произнес Аргерд, — и необычные глаза. Никто не приходит сюда, чтобы переночевать, или узнать дорогу, или еще за чем-нибудь. А если все же слуги тех, других, приходят сюда, мы убиваем их. Мы убиваем прислужников и говорящих зверей, Странников, свиней и всякий сброд. Мы не подчиняемся закону, который гласит, что нельзя отбирать чужую жизнь. Не так ли, Дреннем?
Бородач ухмыльнулся, показав при этом коричневые зубы.
— Мы — люди! — сказал Аргерд. — Свободные люди! Мы — убийцы. А кто ты такой, с наполовину развитым мозгом и совиными глазами, и что помешает нам убить тебя? Разве ты человек?
На своем коротком веку Фальку не доводилось сталкиваться лицом к лицу с жестокостью и ненавистью. Тем немногим людям, которых он знал, было ведомо чувство страха, но страх не правил ими. Они были великодушны и дружелюбны. Перед этими двумя мужчинами Фальк был беззащитен, как ребенок, и это приводило его в замешательство и ярость.
Он тщетно искал какой-нибудь способ защиты или отговорку… Напрасно! Единственное, что ему оставалось, — говорить правду.
— Я не знаю, кто я и откуда пришел в этот мир. И я собираюсь выяснить это.
— Где?
Фальк посмотрел сначала на Аргерда, затем на Дреннема. Он знал, что ответ им известен и что Дреннем снова ударит его, едва его губы произнесут это слово.
— Отвечай! — прорычал бородатый. Он приподнялся и наклонился вперед.
— В Эс Тохе, — сказал Фальк, и Дреннем снова ударил его по лицу, и снова Фальк принял этот удар молча и униженно, как ребенок, которого наказывают неизвестные ему люди.
— Какой в этом смысл? Он не собирается поведать нам что-либо сверх того, что мы вытянули из него под пентанолом. Позволь ему встать, — вступился за Фалька Аргерд.
— И что потом? — спросил Дреннем.
— Он пришел сюда просить пристанища на ночь, и он его получит. Поднимайся!
Веревку, которой он был привязан к стулу, ослабили. Фальк, шатаясь, поднялся. Когда он увидел низкую дверь и черный колодец лестницы, к которому его подвели, он попытался сопротивляться и вырываться, но мышцы еще не были готовы слушаться. Дреннем заставил Фалька пригнуться и с силой пихнул его через порог. Дверь с треском захлопнулась, пока он повернулся и, шатаясь, пытался удержаться на лестнице.
Здесь царила кромешная тьма. Дверь, не имевшая ручки с его стороны, была подогнана так плотно, что сквозь нее не проникало ни единого звука или лучика света. Фальк сел на верхней ступеньке и уткнулся лицом в ладони.
Мало-помалу слабость тела и смятение мыслей начали отступать. Он поднял голову и попытался хоть что-то разглядеть.
Фальк обладал исключительно острым ночным зрением; на эту способность его глаз с огромными зрачками и радужкой ему давным-давно указала Раина. Но сейчас в глазах плясали только какие-то точки и туманные образы. Он был не в состоянии что-либо разглядеть. Поэтому встал и осторожно начал спускаться вниз по узким невидимым ступенькам.
Двадцать одна ступенька, двадцать две, двадцать три — и ровный пол. Грязь. Фальк медленно двинулся вперед, вытянув руку и прислушиваясь.
Хотя темнота чуть ли не физически давила на него, сковывала движения, пыталась обмануть, заставляя думать, что стоит ему хорошенько присмотреться, и он прозреет, — ее самой Фальк не боялся. Методично, шагами и прикосновениями, он обследовал ту часть обширного подвала, в которой находился. Это была только первая комната из длинной вереницы, которая, судя по эху, казалось, уходила в бесконечность. Он вернулся к лестнице — та, будучи отправной точкой исследований, стала его базой, — присел на самую нижнюю ступеньку и некоторое время сидел неподвижно. Его мучили голод и сильная жажда. Всю поклажу забрали, ничего ему не оставив.
«Это твоя вина», — горько укорил самого себя Фальк, и в его мозгу прозвучало нечто вроде диалога.
«Что я такого сделал? Почему они напали на меня?»
«Зоув говорил тебе: никому не доверяй. Они никому не доверяют и, пожалуй, правы».
«Даже тем, кто приходит с мольбой о помощи?»
«А твое лицо и твои глаза? Разве не ясно с первого же взгляда, что ты не являешься нормальным человеком?»
«Но ведь все равно они могли бы дать мне глоток воды», — настаивала детская и потому не ведавшая страха часть его мозга.
«Чертовски повезло, что тебя не убили, едва завидев», — отвечал интеллект, и это крыть было нечем.
Все обитатели Дома Зоува, конечно, давно привыкли к его внешности, а гости были очень редки и осторожны, и поэтому ему никогда не указывали прямо на наличие у него физических отличий от нормальных людей. Казалось, эти отличия играли гораздо меньшую роль в долгой изоляции Фалька по сравнению с его невежеством и потерей памяти. Теперь же он впервые понял, что любой незнакомец, взглянув на его лицо, не призна́ет в нем человека.
Тот, кого звали Дреннем, особенно боялся незваного гостя. Он потому и бил его, что отчаянно боялся всего чужого и питал к Фальку отвращение, считая его странным чудовищем.
Именно это и пытался растолковать ему Зоув, когда давал свое серьезное и почти нежное напутствие: «Ты должен идти один, ты сможешь идти только один!»
Теперь ему не оставалось ничего, кроме как заснуть. Фальк как можно удобнее устроился на нижней ступеньке лестницы, поскольку пол был сырым и грязным, и закрыл глаза.
В какой-то неопределенный миг безвременья он проснулся от мышиного писка. Твари сновали рядом с ним в темноте, едва слышно скребясь и шепча тоненькими голосками у самой земли:
— Нехорошо отбирать чужую жизнь, при-ивет, не убивай нас, не убивай нас…
— Я буду! — рявкнул Фальк, и мыши тут же притихли.
Снова погрузиться в сон оказалось нелегко, или, скорее, трудно было с уверенностью сказать, спит он или бодрствует. Фальк лежал и гадал, что сейчас снаружи — день или ночь? Как долго его будут держать здесь и собираются ли они убить его или накачивать тем самым наркотиком до тех пор, пока его разум не будет уничтожен, а не просто введен в смятение? Сколько времени должно пройти, чтобы жажда из неудобства превратилась в муку? Как можно ловить в темноте мышей без мышеловки и приманки и сколько человек способен продержаться на диете из сырых мышей?
Несколько раз, чтобы отвлечься от этих мыслей, Фальк прогуливался по подвалу. Он нашел какую-то большую кадку, и сердце его учащенно забилось в надежде, но та оказалась пустой. Острые зазубрины изранили его пальцы, когда он шарил по ее дну. Обследуя на ощупь нескончаемые невидимые стены, он так и не нашел другой лестницы или двери.
В конце концов Фальк заблудился и не мог вновь отыскать лестницу. Сел на землю в кромешной темноте и представил себе, что он серым зимним днем продолжает свое одинокое путешествие по лесу под дождем. Он мысленно повторил все, что только смог вспомнить из Старого Канона:
Путь, который может быть пройден,
Не является вечным Путем…
Во рту настолько пересохло, что Фальк даже пытался лизать влажную грязь пола, однако к языку прилипала лишь сухая пыль. Мыши временами суетились совсем близко от него и что-то шептали.
Откуда-то из дальних закоулков тьмы донесся лязг засовов, и промелькнул яркий отблеск света. Свет…
Обрисовались неясные призрачные очертания сводов, арок, бочек, перегородок и проемов. Фальк с трудом поднялся и нетвердой походкой рванулся к свету.
Свет исходил из низкого дверного проема, через который, подойдя ближе, удалось разглядеть земляную насыпь, верхушки деревьев и клочок багрового то ли утреннего, то ли вечернего неба. Фалька ослепило так, будто на дворе стоял летний полдень. Он остановился у двери, не в силах сдвинуться с места из-за ослепительного света, а также из-за неподвижной фигуры, преградившей ему путь.
— Выходи! — раздался тихий, хриплый голос Аргерда.
— Подожди. Я еще ничего не вижу.
— Выходи и иди не останавливаясь! Не оборачивайся, а не то я срежу тебе башку!
Фальк шагнул в дверной проем и вновь остановился в нерешительности. Мысли, посетившие его в темноте подвала, теперь сослужили ему добрую службу. Он решил, что если его отпускают, значит они боятся его убить.
— Живее!
Фальк решил попытать счастья.
— Я не уйду без своей поклажи, — прохрипел он, с трудом выдавливая слова из пересохшего горла.
— У меня в руке лазер.
— Ну так давай, пускай его в ход. Мне не пересечь континент без своего пистолета.
Теперь уже Аргерд погрузился в раздумья. Наконец он крикнул кому-то, почти срываясь на визг:
— Греттен! Греттен! Принеси сюда хлам чужака!
Прошло несколько минут. Фальк стоял в темноте у самого порога. Аргерд застыл снаружи. По просматриваемому от двери травянистому склону сбежал мальчик, швырнул на землю мешок Фалька и исчез.
— Забирай! — приказал Аргерд. Фальк вышел на свет и нагнулся. — А теперь убирайся!
— Подожди, — пробормотал Фальк. Стоя на коленях, он торопливо перебирал содержимое переворошенного, незавязанного мешка. — Где моя книга?
— Книга?
— Старый Канон! Книга для чтения, а не справочник по электронике…
— Думаешь, мы отпустили бы тебя с ней?
Фальк недоуменно взглянул на него:
— Разве вы не чтите Каноны, по которым следует жить людям? Зачем вы отняли у меня книгу?
— Ты не знаешь и никогда не будешь знать того, что известно нам. Если сейчас же не уберешься, мне придется подпалить тебе руки. Давай вставай и топай отсюда!
В голосе Аргерда вновь прорезались истерические нотки, и Фальк понял, что зашел слишком далеко. Ненависть и страх, которые исказили грубые черты не лишенного печати разума лица Аргерда, заставили Фалька поспешно завязать мешок и взвалить его на плечи. Он быстро прошел мимо здоровяка и начал подниматься по травянистому склону, что подступал к подвальной двери.
На дворе стоял вечер, солнце только что скрылось за горизонтом. Фальк двинулся вслед за солнцем. Ему казалось, что его затылок и дуло пистолета Аргерда связаны невидимой нитью, натягивавшейся по мере того, как он удалялся от дома.
Фальк пересек заросшую сорняками лужайку, по шатким планкам мостика перебрался через реку, прошел по тропинке мимо пастбища, миновал огороды. Потом взобрался на вершину гряды и только здесь рискнул обернуться.
Потаенная долина предстала перед его взором такой же, как и в первый раз, — залитой золотистым светом вечера, милой и мирной; кирпичные дымоходы высились над рекой, в которой отражалось небо.
Фальк торопливо углубился в окутанный печалью лес, где ночь уже вступила в свои права.
Мучимый голодом и жаждой, измотанный и упавший духом, Фальк теперь с унынием размышлял о предстоящем бесцельном путешествии через простиравшийся перед ним Восточный Лес. Он утратил даже малейшую надежду на то, что хоть где-то на пути ему встретится гостеприимный дом, разнообразив суровую монотонность окружающей действительности. Надо не искать дороги, а всячески избегать их, сторонясь людей и строений, подобно дикому зверю. Лишь одна мысль слегка утешала Фалька, если не считать ручейка, из которого он напился, и пищевого рациона из мешка, — мысль о том, что его не сломили испытания, которые он сам навлек на себя. Он вступил в схватку с кабаном-моралистом и жестокими людьми на их собственной территории и сумел оставить противника ни с чем. Воспоминание об этом грело душу Фалька. Он настолько плохо знал самого себя, что все его поступки являлись одновременно актами самопознания, как у маленького мальчика. Сознавая, сколь многого ему недостает, Фальк был рад обнаружить, что смелостью, во всяком случае, он не обделен.
Он напился, поел и двинулся в путь под призрачным светом луны, которого вполне хватало для его глаз, и вскоре между ним и Домом Страха, как про себя Фальк прозвал ту долину, пролегла добрая миля пересеченной местности. Наконец, совершенно измотанный, он прилег на краю небольшой прогалины, чтобы немного поспать.
Фальк не стал разводить огонь и сооружать навес. Он просто лежал, глядя в омытое лунным светом зимнее небо. Ничто не нарушало тишины, кроме редкого тихого уханья охотившейся совы. Эти безмятежность и заброшенность казались ему успокоительными и благословенными после полной шорохов и призрачных голосов кромешной тьмы подвала-темницы Дома Страха.
Продвигаясь дальше на запад сквозь деревья и дни, он не вел счет ни одним, ни другим. Он шел, и время шло вместе с ним.
В Доме Страха он потерял не только книгу. У него забрали также серебряную фляжку Метока и небольшую коробочку, тоже из серебра, с дезинфицирующей мазью. Они оставили у себя книгу, поскольку крайне нуждались в ней или же потому, что приняли ее за какой-то шифр или код. Какое-то время потеря книги необъяснимо угнетала Фалька, так как ему казалось, что она была единственным звеном, по-настоящему связывавшим его с людьми, которых он любил и которым верил. Однажды он даже пообещал себе, сидя у костра, что на следующий день повернет назад, снова разыщет Дом Страха и заберет свою книгу. Но на следующий день он продолжил свой путь. Ориентируясь по компасу и солнцу, Фальк мог идти точно на запад, но он никогда не сумел бы вновь отыскать какое-либо определенное место среди бескрайних просторов леса с его бесчисленными холмами и долинами. Ни потаенную долину Аргерда, ни Поляну, где Парт, наверное, что-то ткала при свете зимнего солнца. Все это осталось позади и было навеки утрачено.
Может, и к лучшему, что книга пропала. Чем смогла бы помочь ему здесь, посреди леса, эта книга, с ее тонким и последовательным мистицизмом очень древней цивилизации, этот тихий голос, доносившийся из времен давно забытых войн и бедствий? Человечество пережило катастрофу, а Фальк опередил человечество. Он зашел слишком далеко и был очень одинок.
Теперь он жил всецело за счет охоты, вследствие чего преодолевал за день меньшее расстояние. Даже если дичи было много и она не пугалась выстрелов, охота была из тех занятий, что не терпели суеты. Потом еще требовалось освежевать добычу, приготовить ее, обсосать косточки, сидя у огня, и, набив желудок до отказа, подремать на морозце. Кроме того, нужно было соорудить из веток шалаш для защиты от дождя и снега и спать до следующего утра. Книге не было здесь места, даже Старому Канону Бездействия. Фальк не смог бы читать ее. По сути, он практически перестал думать. Он молча охотился, ел, шел, спал в тишине леса, похожий на серую тень, скользившую на запад через промерзшую чащу.
Становилось все холоднее и холоднее. Поджарые дикие кошки, красивые маленькие твари с пятнистым или полосатым мехом и зелеными глазами, частенько выжидали неподалеку от костра в надежде полакомиться остатками человеческой трапезы и набрасывались с осторожной и хищной свирепостью на кости, которые швырял им со скуки Фальк. Грызуны, их обычная добыча, из-за морозов впали в зимнюю спячку и стали попадаться крайне редко. После Дома Страха перестали встречаться звери, способные разговаривать мысленно или вслух. Животные в этих прелестных заснеженных равнинных лесах, которые нынче пересекал Фальк, вероятно, никогда не видели человека и не знали его запаха, на них никто никогда не охотился.
По мере того как Фальк удалялся от притаившегося в мирной долине Дома Страха, он все отчетливее осознавал его чуждость. Подвалы там кишмя кишели мышами, которые попискивали по-человечьи, а обитатели Дома обладали великим знанием — сывороткой правды и вместе с тем были по-варварски невежественны. Там побывал Враг.
Но Враг вряд ли когда-либо заглядывал сюда, в этот лес. Здесь вообще никто не бывал. И едва ли кто-нибудь когда-нибудь побывает. Среди серых ветвей кричали сойки, прихваченный морозцем бурый ковер сотен осенних листопадов хрустел под ногами. Величественный олень уставился на путника, замерев на противоположном краю маленькой лужайки, как бы прося его предъявить разрешение на пребывание здесь.
— Я не буду стрелять в тебя. Сегодня утром я разжился двумя курицами! — крикнул Фальк.
Олень молча посмотрел на него с величественным самообладанием и пошел прочь. Здесь никто не боялся человека, никто не заговаривал с ним. Фальку пришла в голову мысль, что в конце концов он может забыть человеческую речь и вновь стать таким, каким уже был когда-то — немым, диким, утратившим все человеческое. Он слишком далеко ушел от людей и забрел туда, где правили бессловесные твари.
На краю луга Фальк споткнулся о камень и, стоя на четвереньках, прочел вырезанные на полупогребенной глыбе выветрившиеся буквы: «С К… О». Сюда когда-то пришли люди, они жили здесь. Под его ногами, под обледенелой упругой подушкой из полусгнивших стволов и листьев, под корнями деревьев лежал город. Только Фальк пришел в этот город на одно-два тысячелетия позднее, чем следовало.
Дни, счет которым Фальк давно потерял, стали потихоньку удлиняться, и он понял, что Конец Года, день зимнего солнцестояния, скорее всего уже миновал. Хотя зима, вследствие глобального потепления климата, была не столь суровой, как в те годы, когда город стоял на поверхности, она тем не менее оставалась промозглой и унылой. Часто шел снег; Фальк сообразил: если бы у него не было одежды из особой зимней ткани и спального мешка, захваченных из Дома Зоува, холод причинял бы ему куда большие неудобства. Северный ветер дул настолько свирепо, что Фалька все время сбивало немного к югу, и, чтобы не идти против ветра, он при первой же возможности брал курс на юго-запад.
Одним пасмурным днем он шагал по берегу текущего на юг ручья — с трудом продирался сквозь густой подлесок, покрывавший каменистую, раскисшую под дождем и снегом почву. Внезапно кустарник сошел на нет, и Фальк резко остановился. Перед ним простиралась широкая река, испещренная оспинами дождя, поверхность которой тускло блестела. Низкий противоположный берег был наполовину скрыт густым туманом.
Фалька ужаснула ширина этой реки. Он был потрясен мощью безмолвного черного потока, величественно несущего свои воды под затянутым облаками небом на запад. Сперва он решил, что это, должно быть, Внутренняя река, один из немногих верных ориентиров, известных, по слухам, жителям Восточного Леса. Однако утверждалось, что Внутренняя река течет на юг, являясь западной границей царства деревьев. По всей видимости, Фальк вышел на один из ее притоков. Теперь не будет нужды карабкаться по высоким холмам, к тому же не возникнет проблем ни с питьевой водой, ни с дичью. Более того, приятно чувствовать под ногами песчаный берег, а над головой — чистое небо вместо угнетающего полумрака голых ветвей.
Однажды утром ему удалось подстрелить у реки дикую курицу. Их кудахчущие, низко летающие стаи встречались здесь повсеместно, регулярно снабжая путника мясом. Фальк лишь перебил птице крыло, и, когда он подбирал ее, она была еще жива. Курица забила крыльями и закричала пронзительным птичьим голосом:
— Брать жизнь… брать жизнь…
Он скрутил ей шею.
Слова звенели в голове Фалька, не желая стихать. Последний раз животное заговорило с ним, когда он приближался к Дому Страха. Выходит, где-то среди этих унылых холмов жили люди: некая группа добровольных изгоев, вроде той, к которой принадлежал Аргерд, или жестокие Странники, которые непременно убьют Фалька, как только увидят его необычные глаза, или батраки, которые доставят его к своим повелителям в качестве раба… Хотя, в конце концов, Фальку, возможно, и предстояло предстать перед этими самыми Повелителями, он все же предпочел бы добраться до них самостоятельно и в свое время. «Никому не верь, избегай людей!» Фальк хорошо выучил данный урок. В тот день он продвигался вперед с большой осторожностью и настолько тихо, что зачастую водоплавающие птицы, снующие по берегам реки, испуганно взлетали практически у него из-под ног.
Однако не было видно ни троп, ни каких-либо других признаков того, что у реки живут люди. Только на закате одного из коротких зимних дней взмыла в воздух стая бронзово-зеленых диких уток и полетела над водой, перекликаясь бессвязными и искаженными словами человеческой речи.
Вскоре после этого Фальк остановился. Ему показалось, что он чувствует запах горящей древесины.
Ветер дул с северо-запада, навстречу ему, и Фальк двинулся вперед с удвоенной осторожностью. Когда начали сгущаться сумерки, погружая во тьму лес и речные просторы, далеко впереди на заросшем кустарником и ивняком берегу мигнул и исчез огонек, затем вспыхнул снова.
Остановил Фалька и заставил уставиться на далекий огонек не страх и даже не осторожность, а то, что это был первый огонь, встретившийся в чаще с тех пор, как он покинул Поляну, если не считать его собственного одинокого костерка. Вид огонька, сиявшего вдали, как-то странно тронул его душу.
Осторожный, как всякое лесное животное, Фальк подождал, пока ночь полностью не вступила в свои права, а затем медленно и бесшумно двинулся по берегу реки, стараясь ни на шаг не отходить от ив, пока не подошел настолько близко, что различил острый, запорошенный снегом конек крыши и желтый квадрат окна под ним.
Высоко над темным лесом и рекой сияло созвездие Ориона. Зимняя ночь была тихой и очень холодной. Время от времени с ветвей деревьев сыпался сухой снег, распадаясь на отдельные снежинки, которые слетали к черной воде, вспыхивая, словно искорки, когда они пересекали луч света, падавший из окна.
Фальк стоял, не сводя глаз с огня очага в хижине. Затем подошел поближе и надолго замер в неподвижности.
Внезапно дверь хижины со скрипом отворилась, взметнув в воздух снежную пыль, и на темной земле раскрылся золотой веер.
— Иди сюда, на свет, — пригласил человек, стоявший в золотистом свечении дверного проема.
Хоронясь во тьме, Фальк положил руку на лазер и вновь замер.
— Я улавливаю твои мысли, незнакомец. Я — Слухач. Иди смелее. Здесь нечего бояться. Ты говоришь на этом языке?
Фальк молчал.
— Что ж, надеюсь, ты меня понимаешь, потому что я не собираюсь пользоваться мыслеречью. Здесь нет никого, кроме нас с тобой. Я слушаю чужие мысли, не прилагая никаких усилий, подобно тому как ты слышишь своими ушами, и я знаю, что ты по-прежнему там, в темноте. Подойди и постучись, если хочешь какое-то время побыть под крышей.
Дверь закрылась.
Фальк немного помедлил, затем пересек темный участок, отделявший его от двери домика, и постучал.
— Заходи!
Он открыл дверь и очутился среди тепла и света. Старик, длинные седые волосы которого ниспадали на спину, стоял на коленях перед очагом. Он даже не повернулся, чтобы взглянуть на незнакомца, а продолжал методично подкладывать дрова. Затем начал декламировать нараспев:
Я один, в смятении,
Заброшенный всеми,
Будто по морю плыву,
Где нет гавани
Куда бросить мне якорь…
Наконец седая голова повернулась. Старик улыбался, искоса глядя на Фалька своими узкими, светлыми глазами.
Сбивчиво и хрипло, поскольку он давно уже не говорил вслух, Фальк продолжил цитату из Старого Канона:
От всех есть какая-то польза,
Только я один ни на что не годен.
Я — чужестранец,
Отличный ото всех других,
Но я ищу молоко Матери моего Пути…
— Ха-ха-ха! — рассмеялся старик. — Так ли это, Желтоглазый? Садись сюда, поближе к огню. Да, ты и впрямь чужестранец. Как далеко твоя страна?.. Кто знает? И сколько дней ты уже не мылся горячей водой? Кто знает? Где этот чертов чайник? Свежо сегодня снаружи, не правда ли? Воздух холодный, как поцелуй предателя. А вот и чайник!.. Наполни-ка его из того ведра у двери, и я поставлю на огонь. Вот так. Я живу скромно, да ты и сам это понял, так что особых удобств у меня не жди. Но горячая ванна остается горячей ванной, вскипел ли чайник от расщепления водорода или от сосновых поленьев, не так ли? Да, ты и впрямь чужестранец, парень, и твоя одежда также нуждается в стирке, хоть она и водоустойчива. Что это у тебя там?.. Кролики? Хорошо. Мы их потушим завтра с овощами. Ведь на овощи не поохотишься с лазерным пистолетом. А вилки капусты не будешь таскать в заплечном мешке. Я живу здесь один-одинешенек, потому что я великий, самый великий Слухач. Я живу один и слишком много болтаю. Родился я не здесь, я же не сморчок; но, живя среди людей, я был не в силах закрыться от их мыслей, от всей этой суеты, печали, бессмысленного бормотания и тревог — в общем, от всего того, что свойственно именно людям. Я устал продираться сквозь густой лес их мыслей. Потому и решил жить в настоящем лесу, окруженный только зверьем, чьи мысли неглубоки и спокойны. В них нет места смерти и лжи. Садись сюда, парень, твой путь сюда был долог, и ноги твои устали.
Фальк присел на деревянную скамью у очага.
— Спасибо вам за гостеприимство, — промолвил он.
Он хотел было назвать свое имя, но старик опередил его.
— Не трудись, парень. Я могу дать тебе уйму хороших имен, которые вполне сойдут для этой части света. Желтоглазый, Чужеземец, Гость — любое подойдет. Помни о том, что я — Слухач. Мне не нужны слова или имена. Я ощутил, что где-то там, во тьме, есть одинокая душа, и почувствовал, как мое освещенное окно притягивало твои глаза. Разве этого не достаточно? Мне не нужны имена. А мое имя — Самый Одинокий. Верно? Теперь придвигайся поближе к огню и грейся.
— Я уже почти согрелся, — сказал Фальк.
Седые космы старика мотались по его плечам, когда он, проворный и хрупкий, сновал туда-сюда. Плавно текла его тихая речь; он никогда не задавал прямых вопросов и не делал пауз, чтобы выслушать ответ. Он не боялся никого и сам никому не внушал страха.
Теперь все дни и ночи, проведенные в лесу, слились воедино и остались в прошлом. Фальк не разбивал лагеря — он был дома. Не нужно было думать о погоде, о темноте, о звездах, зверях и деревьях; он мог сидеть, удобно вытянув ноги к яркому огню, мог есть не в одиночестве, мог вымыться у огня в деревянной лохани с горячей водой. Он не знал, что доставляло ему большее удовольствие — тепло воды, смывавшей грязь и усталость, или то тепло, что омывало здесь его душу, быстрая бессмысленная болтовня старика, чудесная сложность людского разговора после долгого молчания в чаще.
Фальк принимал на веру все, что говорил старик, поскольку тот был Слухачом, эмпатом, способным ощущать эмоции. Эмпатия по сравнению с телепатией — то же, что осязание по сравнению со зрением: более неясное, более примитивное и более пытливое чувство. Ей не надо было упорно обучаться, как телепатическому общению. Напротив, непроизвольная эмпатия нередко встречалась и среди нетренированных людей. Слепая Кретьян, обладая определенными способностями с рождения, путем постоянных упражнений научилась воспринимать мысли. Но то был совсем иной дар. Фальк достаточно быстро понял, что старик, по сути, до определенной степени переживал все, что испытывал или ощущал его гость. Почему-то это нисколько не беспокоило Фалька, хотя осознание того, что наркотик Аргерда открыл его мозг для телепатического проникновения, некогда привело его в бешенство. Разница была в намерениях; и еще кое в чем.
— Сегодня утром я убил курицу, — сказал он, когда старик на мгновение умолк, согревая над очагом полотенце. — Она говорила на нашем языке. Цитировала… Закон. Выходит, здесь поблизости живут… живет кто-то, кто обучает зверей и птиц человеческому языку?
Даже вымывшись в лохани, Фальк не расслабился настолько, чтобы произнести имя Врага… особенно после урока, преподанного ему в Доме Страха.
Вместо ответа старик впервые задал ему вопрос:
— Ты съел эту курицу?
— Нет, — ответил Фальк, растирая себя полотенцем так, что кожа его покраснела. — Не стал после того, как она заговорила. Вместо этого я подстрелил кроликов.
— Убил ее и не съел? Стыдно, стыдно, парень.
Старик заверещал, словно дикий петух:
— Испытываешь ли ты благоговение перед жизнью? Ты должен понимать Закон. Он гласит, что нельзя убивать, если ты не вынужден убивать. Помни об этом в Эс Тохе. Уже вытерся? Прикрой свою наготу, Адам из Канона Яхве. Нет, завернись… Конечно, это не ровня твоей одежде, а всего лишь оленья шкура, выдубленная в моче, но, по крайней мере, она чистая.
— Откуда вы знаете, что я направляюсь в Эс Тох? — спросил Фальк.
Он закутался в мягкий кожаный балахон, как в тогу.
— Потому что ты не человек, — ответил старик. — И не забывай о том, что я — Слухач. Хочу я этого или нет, мне известна направленность твоих мыслей, чужестранец. Север и юг — скрыты в тумане; далеко на востоке — утраченный свет; на западе лежит тьма, гнетущая тьма. Мне знакома эта тьма. Слушай меня, потому что я не хочу слушать тебя, дорогой гость, бредущий на ощупь. Если бы я хотел выслушивать людскую болтовню, я бы не жил здесь среди диких свиней, словно кабан. Я должен поведать тебе кое-что, прежде чем пойду спать. Итак, слушай…
Сингов совсем немного. Это одновременно великая новость, мудрость и совет. Помни об этом, когда ступишь в ужасающую темноту ярких огней Эс Тоха. Случайные обрывки знаний всегда могут пригодиться. А теперь забудь о востоке и западе и ложись-ка спать. Можешь занять кровать. Хотя я и противник показной роскоши, я не чужд таким простым радостям жизни, как кровать для сна. Во всяком случае, время от времени. И я даже рад компании разок-другой в году. Хотя и не могу сказать, что мне так не хватает людского общества, как тебе. Я хоть и один, но не одинок…
И, сооружая себе спальное место на полу, он процитировал Новый Канон:
«Я одинок не более, чем флюгер или ручей у мельницы, или Полярная звезда, или южный ветер, или апрельский дождь, или январская оттепель, или первый паучок в новом доме… Я одинок не более, чем утка в пруду, что смеется так громко, или чем сам Уолденский пруд…»
Здесь старик сказал «спокойной ночи» и умолк.
В эту ночь Фальк спал так крепко и долго, как еще никогда с начала своего путешествия.
В хижине у реки он пробыл еще два дня и две ночи, поскольку ее хозяин принимал его очень радушно; ему оказалось нелегко покинуть эту крохотную обитель тепла и дружеского общения. Старик редко прислушивался к словам Фалька и никогда не отвечал на вопросы, но среди его непрерывной болтовни проскальзывали определенные факты и намеки. Фальк узнал, что́ может ему повстречаться на пути отсюда на запад, хотя где именно находится то или иное место, он так и не смог разобрать. Судя по всему, до Эс Тоха путь был свободен; а дальше? И что находилось за Эс Тохом?
Сам Фальк не имел об этом ни малейшего представления. Он знал лишь, что в конце концов можно выйти к Западному морю, за которым лежал Великий Континент, а затем можно опять попасть в Восточное море и в Лес. Людям было известно, что мир имеет форму шара, но у них не осталось ни единой карты. Фальку казалось, что старик, возможно, в состоянии нарисовать карту. С чего он так решил, он и сам не понимал, поскольку его хозяин никогда впрямую не рассказывал о том, что видел за пределами этой крохотной прогалины на берегу реки.
— Приглядывайся к курам, — как бы между прочим произнес за завтраком старик ранним утром того дня, когда Фальк собирался в дорогу. — Некоторые из них умеют говорить, а другие умеют слушать. Совсем как мы, а? Я говорю, а ты слушаешь, поэтому я — Слухач, а ты — Вестник. Чертова логика. Помни о курах и не доверяй тем, что поют. Петухам можно доверять больше — они слишком заняты своим кукареканьем. Иди один. Вреда тебе от этого не будет. Передавай от меня привет всем Предводителям Странников, которых ты встретишь, особенно Хенстрелле. Кстати, прошлой ночью, в промежутке между твоими и моими снами, мне пришла в голову мысль, что ты достаточно поупражнялся в ходьбе и мог бы взять мой слайдер. Я и забыл о том, что он у меня есть. Мне он не нужен — я не собираюсь покидать эти места, кроме как после смерти. Надеюсь, кто-нибудь забредет сюда и похоронит меня или хотя бы вытащит мое тело наружу на поживу крысам и муравьям, раз уж я умер. Меня не прельщает перспектива сгнить здесь, в этом доме, который я столько лет содержал в такой чистоте. В лесу пользоваться слайдером ты, конечно, не сможешь, так как там уже не осталось ничего, достойного именоваться дорогами, но, если захочешь спуститься по реке, он вполне может сгодиться. А переправиться через Внутреннюю реку в оттепель без него сможет разве что рыба. Если надумаешь взять слайдер, то он — в сарайчике.
Сходной философии придерживались обитатели Дома Катола, ближайшего к Дому Зоува поселения. Фальк знал, что одним из их принципов было жить, стараясь по возможности — не переходя грань разумного и не опускаясь до фанатизма — не пользоваться механическими приспособлениями. То, что этот живший куда аскетичнее, чем они, старик, который разводил птицу и выращивал овощи, поскольку у него не было даже ружья для охоты, обладал таким продуктом сложной технологии, как слайдер, показалось Фальку очень странным и заставило его впервые взглянуть на хозяина дома с некоторым сомнением.
Слухач цыкнул зубом и захихикал.
— У тебя никогда не было оснований доверять мне, парнишка-чужестранец. А у меня — тебе. Ведь, в конце концов, многое можно утаить даже от самого чуткого Слухача. Человек способен не признаваться в чем-то даже самому себе, не так ли? Возьми слайдер. Я свое уже отпутешествовал. Слайдер рассчитан только на одного, да тебе никто больше и не нужен. Думаю, впереди у тебя еще долгий путь, который пешком не одолеть. А может, даже и на слайдере.
Фальк промолчал, но старик ответил и на незаданный вопрос.
— Возможно, тебе придется вернуться домой, — сказал он.
Расставаясь с ним промозглым, туманным утром под припорошенными инеем елями, Фальк с сожалением и благодарностью пожал старику руку, как Главе Дома, — так его учили поступать в подобных случаях. Затем он едва слышно прошептал:
— Тиокиой.
— Как ты назвал меня, Вестник?
— Это означает… Я думаю, что это означает «отец»…
Слово это вырвалось из уст Фалька нечаянно, непроизвольно. Он не имел ни малейшего представления о том, к какому языку оно принадлежало.
— Прощай, бедный, доверчивый дурачок! Говори всегда правду и знай, что в правде твое спасение. А может, и нет, все дело случая. Иди один, дорогой мой дурачок! Так, наверное, лучше для тебя. Мне будет недоставать твоих мыслей. Прощай. Рыба и гости начинают пованивать на четвертый день. Прощай!
Фальк склонился над слайдером, изящным маленьким летательным аппаратом. Внутренняя поверхность кабины была украшена причудливым объемным орнаментом из платиновой проволоки. Фальк забавлялся с аппаратом подобного типа в Доме Зоува; после беглого изучения приборов он прикоснулся к левой шкале, переместил свой палец вдоль нее, и слайдер бесшумно поднялся примерно фута на два. Прикосновение к правой шкале заставило его заскользить над двором к берегу реки, пока маленький аппарат не завис над ледяной крошкой заводи, у которой стояла хижина.
Фальк оглянулся, чтобы попрощаться, но старик уже скрылся в хижине, прикрыв за собой дверь. Когда Фальк вышел на своем бесшумном челне на простор темной магистрали реки, над ним вновь сомкнулась величественная тишина.
Густой ледяной туман арками повисал впереди и позади, а также клубился среди серых деревьев по обоим берегам реки. Земля, деревья и небо — все было серым ото льда и тумана. Только воды, неторопливое течение которых слегка опережал летательный аппарат, были темными. Когда на следующий день пошел снег, снежинки, казавшиеся черными на фоне неба и становившиеся белыми над водой за миг до исчезновения, падали не переставая, чтобы раствориться в бесконечном потоке.
Данный способ передвижения был вдвое быстрее, а также безопаснее и легче, чем ходьба. Его излишняя легкость и однообразие гипнотизировали. Фальк с удовольствием сходил на берег, когда наставала пора поохотиться или разбить лагерь. Водоплавающие птицы чуть ли не сами летели ему в руки, а животные, спускавшиеся на водопой, смотрели на человека так, словно он, скользивший мимо них на слайдере, был чем-то вроде журавля или цапли, и подставляли свои беззащитные бока и грудь под дуло его пистолета. Потом ему оставалось только освежевать добычу, разделать ее на куски, приготовить, съесть и соорудить себе небольшой шалаш из веток и коры на случай снега или дождя, используя перевернутый слайдер вместо крыши. Фальк спал, на заре доедал оставшееся с вечера мясо, пил воду из реки и отправлялся дальше. И дальше. И дальше.
Он забавлялся со слайдером, чтобы скоротать бесконечные часы: поднимал его футов на пятнадцать вверх, где ветер и завихрения делали воздушную подушку ненадежной и норовили опрокинуть машину, пока Фальк не компенсировал крен собственным весом; или глубоко зарывал аппарат в воду, поднимая фонтаны пены и брызг, так что слайдер несся вперед, то и дело чиркая по поверхности реки и становясь на дыбы, как норовистый жеребец.
Парочка падений не отбили у Фалька охоту к подобным забавам. Потеряв управление, слайдер зависал на высоте одного фута; оставалось лишь вскарабкаться назад, добраться до берега и развести костер, а если сильно не продрог, то и сразу продолжить свой путь как ни в чем не бывало. Одежда Фалька была водонепроницаемой и от купания в реке промокала не больше, чем от дождя. Зимняя одежда не давала ему замерзнуть, хотя до конца согреться он тоже никогда не мог — походные костерки годились разве что для приготовления пищи. После бесконечной череды дней с дождем, туманом и мокрым снегом во всем Восточном Лесу, вероятно, не нашлось бы сухих дров для настоящего костра.
Фальк занимал себя тем, что заставлял слайдер двигаться вниз по реке длинными, лихими рыбьими прыжками, сопровождаемыми громкими всплесками и фонтанами брызг. Производимый при этом шум давал ему желанную передышку от монотонности гладкого бесшумного скольжения над водой между деревьев и холмов.
Вот и следующий поворот. Фальк с плеском свернул, повторив изгиб реки осторожными прикосновениями к шкалам управления, — и вдруг резко затормозил, беззвучно зависнув в воздухе. Из серебристых речных далей ему навстречу плыла лодка.
Оба судна были друг у друга как на ладони — не проскользнешь незамеченным в тень прибрежных деревьев. Сжимая пистолет в руке, Фальк распростерся на дне слайдера и направил машину к правому берегу, подняв ее до десяти футов, чтобы иметь преимущество по высоте перед людьми в лодке.
Они неторопливо приближались, влекомые одним небольшим треугольным парусом. Когда расстояние между лодками сократилось, до Фалька донеслись отголоски пения.
Продолжая петь, люди подплыли еще ближе, не обращая на незнакомца ни малейшего внимания.
Насколько простирались его недалекие воспоминания, музыка всегда одновременно привлекала и пугала Фалька, вызывая у него чувство какого-то мучительного восторга, доставляя наслаждение, близкое к пытке. При звуках пения он с особой силой ощущал, что он — не человек, что эта игра ритма, тона и такта абсолютно чужда ему, он не просто позабыл ее, а действительно слышал впервые. Но именно необычность музыки всегда привлекала его, и теперь Фальк бессознательно снизил скорость слайдера, чтобы послушать.
Пели четыре или пять голосов, сливаясь, разделяясь и переплетаясь в столь совершенной гармонии, какой ему никогда еще не доводилось слышать. Слов он не понимал. Казалось, весь лес, а также бессчетные мили серой воды и тусклого неба слушают вместе с ним, погрузившись в почтительное молчание.
Песня стихла, ее сменили тихий смех и веселая болтовня. Теперь лодка и слайдер были почти на одной линии, разделенные лишь сотней ярдов воды.
Высокий, очень стройный мужчина, стоявший у руля, окликнул Фалька — его чистый голос далеко разнесся над водою. Фальк опять не понял ни единого слова. В серо-стальном свете зимнего дня волосы рулевого и его спутников отливали червонным золотом, словно все они были близкими родственниками или соплеменниками. Фальк никак не мог толком разглядеть их лица — только наклоненные вперед стройные тела и золотисто-рыжие волосы. Он даже не мог сказать, сколько людей смеялось и перешучивалось там, в лодке. На какой-то миг черты одного из лиц, лица женщины, наблюдавшей за ним через пропасть движущейся воды, обрели четкость. Фальк замедлил ход слайдера и наконец завис над поверхностью реки. Лодка, казалось, тоже замерла в воде.
— Следуй за нами, — снова позвал мужчина, и на этот раз Фальк, узнав язык, понял его. Это был старый язык Лиги — галакт. Как и все обитатели Леса, Фальк выучил его с помощью магнитных лент и книг, поскольку все документы, сохранившиеся со времен Великой Эры, были написаны на галакте. На нем общались друг с другом люди, говорившие на разных языках. От него произошли все диалекты обитателей Леса, хотя за тысячи лет они порядком ушли друг от друга. Как-то раз Дом Зоува посетили выходцы с берегов Восточного моря, говорившие на столь странном диалекте, что с ними проще было объясняться на галакте. Тогда Фальк впервые услышал, как на нем говорят вживую. Обычно это был голос звуковых книг или шепот гипнотической ленты у его уха темным зимним утром. Призрачно и архаично звучал этот язык в звонком голосе рулевого:
— Следуй за нами, мы направляемся в город.
— В какой город?
— В наш собственный, — ответил рулевой и рассмеялся.
— В город, который радушно встречает путешественников, — добавил пассажир лодки.
Его поддержал тот самый высокий голос, что пел так сладко в общем хоре:
— Тем, кто не замышляет против нас зла, нечего бояться!
Женщина крикнула, словно едва сдерживая смех:
— Выбирайся из чащи, путешественник, и слушай наши песни всю ночь напролет.
Имя, которым они назвали его, означало «путешественник» или «вестник».
— Кто вы? — спросил Фальк.
Дул ветер, широкая река катила свои воды. Лодка и слайдер застыли на месте, наперекор ветру и течению, такие близкие и такие далекие, будто зачарованные кем-то.
— Мы — люди!
С этим ответом исчезло все очарование, как уносит мелодию или сладкое благоухание легкий порыв ветерка с востока. У Фалька будто вновь забилась в руках подраненная птица, выкрикивая человеческие слова пронзительным нечеловеческим голосом. Его пронзил холод; без лишних колебаний он прикоснулся к серебристой шкале и послал слайдер на полной скорости вперед.
Ни единого звука не донеслось оттуда, где находилась лодка, и через несколько мгновений, когда его решимость растаяла, Фальк замедлил ход и оглянулся. Лодки нигде не было видно. Широкая темная гладь реки была пуста вплоть до далекого теперь поворота.
После этого Фальк больше не предавался шумным играм, а летел вперед как можно быстрее и тише. Всю ночь он не разводил костра, и сон его был тревожным. Но все-таки то очарование не испарилось без следа. Сладкие голоса рассказывали о городе, «Элонее» на древнем языке, и, скользя вниз по реке один среди пустынных берегов над темной водой, Фальк вслух шептал это слово: «Элонее», Людская Обитель.
Там жили вместе мириады людей, не в одном доме, а в тысячах домов, с просторными жилыми помещениями, башнями, стенами и окнами. Там были улицы и большие открытые места, где встречались улицы; в домах для торговли, о которых говорилось в книгах, продавались все мыслимые творения рук человеческих. Там возвышались правительственные дворцы, где сильные мира сего обсуждали свои великие деяния. Там существовали огромные поля, откуда могучие корабли стартовали к иным мирам… Разве есть на Земле что-либо более замечательное, чем эти Людские Обители?
Теперь они все исчезли. Остался только Эс Тох, Обитель Лжи. Во всем Восточном Лесу не было ни единого города с набитыми живыми душами башнями из бетона, стали и стекла, что вздымались бы над болотами и зарослями ольхи, над кроличьими норами и оленьими тропами, над заброшенными дорогами и погребенными в земле развалинами.
И все же видение города неотступно преследовало Фалька, словно смутное воспоминание о чем-то таком, что он некогда видел. Об этом можно было судить по силе того наваждения, той иллюзии, которой он чудом сумел не поддаться. Фальк гадал, не встретятся ли ему еще подобные трюки и искушения по мере продвижения на запад — к их источнику.
Шли дни, река продолжала катить свои воды, и в один из серых дней перед ним медленно раскрылся во всю внушавшую благоговение ширь новый мир — необозримая гладь вод под необозримым небом: место слияния Лесной реки с Внутренней рекой. Неудивительно, что в Домах Восточного Леса слыхали о Внутренней реке, несмотря на глубокое невежество, порожденное огромным расстоянием. Река была столь величественной, что даже Синги не смогли утаить ее. Гигантский сверкающий поток желтовато-серых вод катился от последних островков затопленного леса на запад, к далекой гряде холмов.
Фальк высадился на западном берегу и впервые на своей памяти очутился вне Леса.
К северу, западу и югу простиралась холмистая равнина, поросшая многочисленными деревьями и густым кустарником в низинах; тем не менее это было открытое пространство, и весьма обширное. Напрягая глаза, Фальк вглядывался на запад, пытаясь уверить себя, что сможет разглядеть там горы. Считалось, что эта открытая местность, прерии, простирается на тысячи миль, но точно в Доме Зоува никто ничего о ней не знал.
Гор видно не было. Зато вечером Фальк увидел край мира, где тот соприкасался со звездным небом. Фальк никогда раньше не видел горизонта — на его памяти все было окружено переплетением ветвей и листьев. Но здесь ничто не скрывало звезды, которые огненным узором горели на скроенном из тьмы куполе, накрывавшем Землю. А под ногами круг замыкался; час шел за часом, и из-за горизонта на востоке всходили все новые великолепные созвездия. Фальк провел без сна половину долгой зимней ночи и вновь проснулся на заре, когда восточный край мира озарили первые лучи солнца и из открытого космоса на поля и веси полился свет.
Теперь Фальк взял направление по компасу строго на запад. Не сдерживаемый более изгибами реки, он двигался быстро и напрямик. Управление слайдером перестало быть скучной забавой; над пересеченной местностью аппарат часто бросало из стороны в сторону, что не позволяло ни на секунду отвлекаться от панели управления. Фальку нравились необъятная ширь неба и прерий, а пребывание в одиночестве в столь обширных владениях доставляло ему удовольствие. Погода держалась вполне сносная, похоже, что зима уже была на исходе.
Мысленно возвращаясь в Лес, Фальк ощущал себя как бы вышедшим из удушливой потаенной тьмы на свет и воздух, и прерия казалась ему одной огромной Поляной. Дикий бурый скот стадами в десятки тысяч голов, похожими на тени от облаков, покрывал просторы прерий. На темной почве местами пробивались первые зеленые побеги самых стойких трав. И повсюду — на земле и под землею — сновали и рылись всевозможные зверьки: кролики, барсуки, зайцы, мыши, дикие коты, кроты, антилопы, койоты — бывшие паразиты и любимцы исчезнувшей цивилизации. В необъятных просторах неба хлопали тысячи крыльев. Вдоль различных водоемов располагались на ночлег стаи белых журавлей, и в воде среди ряски и водорослей отражались их длинные ноги и вытянутые распахнутые крылья.
Почему люди больше не путешествуют ради того, чтобы взглянуть на мир, в котором живут?.. Фальк раздумывал над этим, сидя у костра, мерцавшего крохотным опалом среди голубого океана сумерек прерии. Почему такие люди, как Зоув и Меток, хоронятся в лесах, почему их не тянет увидеть чарующие просторы Земли?.. Теперь Фальку было известно кое-что из того, чего те, кто научил его всему, не знали, — человек мог видеть, как его планета вращается среди звезд.
На следующий день он продолжил свой путь сквозь холодный северный ветер, управляя слайдером с мастерством, вошедшим уже в привычку. Стадо диких коров покрывало добрую половину прерий к югу от курса, которого придерживался Фальк, и каждое из тысяч и тысяч животных стояло по ветру, низко опустив белую морду. Путника отделяла от первых особей стада примерно миля гнувшейся на ветру серой длинной травы. И тут он увидел, что какая-то серая птица внезапно устремилась ему наперерез, изменив курс без единого биения крыльев. Она летела очень быстро.
Фалька охватила тревога, он принялся махать рукой, чтобы отпугнуть животное, а затем упал на дно слайдера и попытался заложить вираж, но было уже слишком поздно. За миг до столкновения Фальк разглядел слепую, лишенную всяких черт голову.
Последовал удар, скрежет раздираемого металла и выворачивающее наизнанку падение, которому не было конца.
— Старуха Кесснокати говорит, что должен пойти снег, — раздался тихий голос его приятельницы. — Мы должны быть готовы, вдруг нам представится шанс сбежать.
Фальк продолжал молча сидеть, напряженно вслушиваясь в гомон стойбища — доносившиеся издалека голоса, переговаривавшиеся на чужом языке; сухой скрежет скребка о шкуру; тоненький крик ребенка; потрескивание огня в шатре.
— Хоррессинс!
Кто-то снаружи позвал его, и он поспешно встал. Женщина схватила Фалька за руку и повела туда, откуда его позвали. У большого общего костра в центре круга, образованного шатрами, праздновали удачную охоту — поджаривали быка. Фальку сунули в руку кусок мяса. Сок и растаявший жир бежали по его подбородку, но он не обращал внимания на подобные мелочи, дабы не уронить достоинства охотника общины Мзурра племени Баснасска.
Люди, среди которых он оказался, шли очень узким, извилистым и тернистым Путем по необъятным равнинам прерий, и Фальк должен был в точности следовать всем изгибам этого пути. Племя Баснасска питалось исключительно свежим полупрожаренным мясом, сырым луком и кровью. Дикие погонщики дикого скота, они, подобно волкам, избавляли многочисленные стада от слабых, ленивых или увечных животных. Вся их жизнь, не знавшая покоя, была зациклена на мясе. Они охотились с ручными лазерами и обороняли свою территорию от чужаков с помощью устройств в виде птиц, одно из которых и уничтожило слайдер Фалька. Эти устройства представляли собой небольшие ракеты, автоматически наводившиеся на все объекты, что использовали энергию ядерного распада.
Люди племени Баснасска сами не делали и не ремонтировали свое оружие. Они и пользовались-то им только после обрядов очищения и многочисленных заклинаний. Где они его брали, Фальк выяснить не сумел, хотя краем уха слышал о ежегодных паломничествах, которые могли быть связаны с добыванием оружия. Люди племени не знали земледелия и не держали домашних животных. Неграмотные и знакомые с историей человечества лишь по мифам и легендам о героях, они уверяли Фалька, что он не мог выйти из Леса, так как в Лесу живут только огромные белые змеи. В племени царила монотеистическая религия, обряды которой включали в себя нанесение увечий, кастрацию и человеческие жертвоприношения.
Именно одно из суеверий этой сложной религии заставило дикарей оставить Фалька в живых — при нем был лазер, следовательно, его статус был выше статуса раба. Обычно таким пленникам вырезали желудок и печень для обряда гадания, а тело отдавали на растерзание женщинам. Однако за пару недель до рокового столкновения летательного устройства со слайдером в общине Мзурра умер один из стариков. Поскольку в племени не нашлось еще не получившего имени младенца, которому можно было бы передать имя усопшего, им нарекли пленника. Хотя тот и был слеп, изуродован и только временами приходил в сознание, это все же было лучше, чем ничего. Пока старый Хоррессинс сохранял свое имя, его призрак, злобный, как все призраки, мог вернуться и причинить беспокойство живым. Поэтому у призрака отобрали имя и передали его Фальку.
Заодно был произведен и обряд посвящения новичка в Охотники. Церемония эта включала в себя бичевание, вызывание рвоты, танцы, пересказывание снов, выкалывание татуировок, обильное поглощение пищи, совокупление всех мужчин по очереди с одной и той же женщиной и, наконец, всенощные призывы к Богу, чтобы тот хранил нового Хоррессинса от всяческих бед. Затем Фалька оставили без всякого присмотра, мятущегося в бреду, на лошадиной шкуре в шатре из коровьих шкур. Он должен был умереть или выздороветь, а призрак прежнего Хоррессинса, лишенный имени и силы, в это время уходил по ветру в прерии.
Девушка, которая меняла повязку на глазах раненого и обрабатывала его раны, старалась приходить к нему почаще. Фальк мог видеть ее только мельком, приподняв в зыбком уединении шатра повязку — девушка поспешно наложила ее на глаза пленника, как только его приволокли. Если бы Баснасски увидали глаза Фалька, они тут же отрезали бы ему язык, чтобы он не мог назвать своего имени, а затем сожгли бы его живьем.
Сердобольная девушка поведала ему об этом и о многом другом, что полагалось знать, живя в общине Баснасска, но практически ничего не рассказала о себе. По-видимому, она была в племени ненамного дольше, чем сам Фальк. Насколько он понял, бедняга потерялась в прерии и решила, что лучше присоединиться к племени, чем умереть с голоду. Баснасски с удовольствием принимали рабынь для ублажения мужчин, к тому же она знала толк во врачевании, поэтому ее оставили в живых. У нее были рыжеватые волосы и очень тихий голос. Звали ее Эстрел. Вот и все, что Фальк знал о ней, а сама она никогда не расспрашивала его, кто он и откуда.
Хорошенько поразмыслив, он понял, что легко отделался. Топливо, продукт древней сетианской технологии, не взрывалось и не горело, так что слайдер не разлетелся на клочки. Мелкие осколки взорвавшейся ракеты нашпиговали левый бок и щеку Фалька, но мастерство Эстрел и кое-какие имевшиеся у нее медикаменты сыграли свою роль. Заражения удалось избежать, и он быстро выздоравливал. Уже через несколько дней после своего кровавого крещения в Хоррессинса Фальк начал планировать побег.
Однако дни сменялись днями, а благоприятной возможности все не предоставлялось. Жизнь общины, состоявшей из осторожных, ревностных людей, жестко регламентировалась различными обрядами, обычаями и табу. Хотя у каждого Охотника имелся свой шатер, женщин держали всех вместе, и все дела мужчины вершили также совместно. Это была скорее не община, а некий клуб или стадо — его члены составляли единое целое. В таких условиях любая попытка добиться независимости или уединения, разумеется, сразу же вызывала подозрение. Фальку и Эстрел приходилось ловить любую возможность перемолвиться хоть парой слов. Девушка не знала диалекта Леса, но они могли общаться на галакте, на котором Баснасски говорили с жутким акцентом.
— Лучше всего, — сказала она однажды, — попытаться бежать, когда начнется метель. Тогда снег скроет нас и наши следы. Но как далеко мы сможем уйти пешком в пургу? Правда, у тебя есть компас, но стужа…
Зимнюю одежду у Фалька отобрали вместе с остальными его пожитками, включая золотое кольцо, которое он раньше никогда не снимал. Ему оставили только пистолет — обязательную часть экипировки охотника, не подлежащую конфискации. Одежда, которую Фальк носил так долго, теперь прикрывала торчащие мослы Старого Охотника Кесснокати, а компас у новенького не отобрали только потому, что Эстрел выкрала и припрятала устройство до того, как перерыли его мешок. Они оба были одеты в куртки и штаны из оленьих шкур, а также парки и сапоги из красноватой бычьей кожи, но, чтобы спастись в метель в прериях, когда пронизывающий ветер сбивал с ног, нужны были стены, крыша над головой и очаг.
— Если мы доберемся до владений Самситов, всего лишь в нескольких милях к западу отсюда, то спрячемся в одном известном мне Старом Месте и будем сидеть там, пока не прекратят поиски. Я подумывала об этом еще давно, до твоего появления. Но у меня не было компаса, и я наверняка заблудилась бы в пургу. Имея компас и пистолет, можно рискнуть… Хотя не исключена и неудача.
— Если это наш единственный шанс, — сказал Фальк, — то мы обязаны воспользоваться им.
Он не был уже тем наивным, полным надежд и легко подверженным чужому влиянию человеком, каким был до пленения, стал более стойким и непоколебимым. Хотя Фальк сильно страдал, находясь в заточении, он не испытывал особой неприязни к Баснасскам. Они заклеймили пленника раз и навсегда, покрыв его руки синим узором татуировки — отличительным знаком варвара, но все же человека! В этом не было ничего дурного. Просто у них свои дела, а у него — свои. Суровый характер, воспитанный жизнью в Лесном Доме, требовал, чтобы Фальк бежал и продолжил путешествие, которое Зоув называл «мужской работой». Эти же люди никуда не стремились и пришли неизвестно откуда, поскольку они обрубили все корни, связывавшие их с прошлым человечества. Фальку не терпелось выбраться из общины не только в связи с тем чрезвычайным риском, которому он подвергал себя, живя среди Баснассков. Помимо всего прочего, Фальк ощущал себя беспомощным, пойманным в ловушку, страдающим от удушья. Смириться с этим было куда труднее, чем с повязкой, что скрывала от него окружающий мир.
В этот вечер Эстрел остановилась у его шатра, чтобы сообщить, что начинается снегопад. Они шепотом строили планы побега, когда у полога шатра внезапно раздался чей-то голос.
Эстрел тихо перевела сказанное:
— Он спрашивает: «Слепой Охотник, хочешь ли ты Рыжую сегодня на ночь?»
Она не стала ничего разъяснять. Фальк уже знал правила и этикет дележа женщин, принятые в племени, но как назло в этот момент он не мог думать ни о чем, кроме предмета их разговора, и поэтому машинально произнес в ответ самое полезное слово из своего куцего запаса слов Баснассков: «Миег!» — «Нет».
Мужской голос возле шатра добавил что-то более нетерпеливым тоном.
— Если снегопад не прекратится, — прошептала Эстрел на галакте, — то, возможно, завтра ночью мы сможем осуществить задуманное.
Все еще размышляя о будущем побеге, Фальк ничего не ответил. Затем он вдруг понял, что девушка поднялась и ушла. Только тогда до него дошло, что Рыжею была именно она и что тот мужчина хотел провести с нею ночь.
Фальк мог бы просто сказать «да» вместо «нет». И когда он вспомнил ее тактичность и нежность по отношению к нему, мягкость ее прикосновения и голоса, ту молчаливость, за которой она скрывала уязвленную гордость или стыд, то вдруг почувствовал себя униженным, как товарищ и как мужчина, поскольку не удосужился защитить ее.
— Мы уйдем сегодня, — сказал он на следующий день, стоя на ветру перед Женским Шатром. — Приходи ко мне. Переждем часть ночи, а потом двинемся в путь.
— Коктеки велел мне сегодня прийти к нему в шатер.
— Ты сможешь улизнуть?
— Наверное.
— Где его шатер?
— Позади Шатра Общины Мзурра и чуть левее. С заплатой на пологе.
— Если ты не появишься, я приду туда сам, чтобы увести тебя.
— Может, в другой вечер будет не так опасно…
— И не так много снега? Зима кончается. Возможно, это последняя вьюга. Мы должны бежать завтра.
— Я приду в твой шатер, — покорно сказала Эстрел.
Утром Фальк сделал небольшую щелку в своей повязке, чтобы хоть как-то наблюдать за происходящим вокруг, и сейчас он попытался разглядеть девушку; но при тусклом свете раннего утра она была лишь серым пятном на сером фоне.
Она пришла поздно вечером, бесшумно, как хлопья снега, бросаемые ветром на шатер. Каждый приготовил то, что следовало взять с собой. Никто не проронил ни слова. Фальк надел куртку из бычьей кожи, натянул на голову капюшон и плотно завязал его. Он наклонился, чтобы откинуть полог шатра, но тут же отскочил в сторону, поскольку в шатер снаружи начал протискиваться, согнувшись вдвое из-за узости лаза, Коктеки, широкоплечий бритоголовый Охотник, который ревниво относился к своему статусу и к своим мужским способностям.
— Хоррессинс! Эта Рыжая… — начал он и тут заметил ее в тени при слабом свете угольков. В то же мгновение Охотник увидел, как одеты женщина и Фальк, и разгадал их намерения.
Он отпрянул назад, ко входу в шатер, и открыл было рот, чтобы закричать. Без лишних раздумий Фальк быстро и решительно нажал на спуск своего пистолета, и смертоносная вспышка света не дала крику сорваться с уст Коктеки. В мгновение ока бесшумный лазерный луч выжег ему рот, мозг и саму жизнь.
Фальк потянулся через догоравшие угли, схватил девушку за руку и помог ей переступить через тело только что убитого им мужчины.
Снаружи вовсю валил снег. Слабый ветерок кружил снежинки. Холод перехватывал дыхание. Эстрел тихо всхлипывала. Стиснув в левой руке запястье женщины, а в правой — лазер, Фальк двинулся на запад, осторожно пробираясь среди разбитых где попало шатров, которые казались тусклыми желтыми тенями. Через пару минут исчезли и они, и Фалька с Эстрел окружали только ночь и снег.
Ручные лазеры Восточного Леса могли выполнять несколько функций: рукоятка служила зажигалкой, а ствол мог быть превращен в не слишком яркий фонарик. Фальк настроил свой пистолет так, чтобы луч высвечивал стрелку компаса и окружающее пространство не более чем на несколько шагов, и они двинулись в путь.
С пологого склона, где разбило зимнее стойбище племя Баснасска, ветер сдул практически весь снег. Но, продвигаясь по компасу на запад через метель, смешавшую воздух и землю в одну вихрившуюся массу, путники постепенно добрели до низины. Стали попадаться четырех-пятифутовые сугробы, через которые Эстрел пробивалась, хватая ртом воздух, словно выдохшийся пловец на исходе марафонского заплыва. Фальк вытащил из своего капюшона ремень из сыромятной кожи и, намотав один конец себе на руку, дал ей другой, чтобы она держала его в руке. Затем двинулся вперед, прокладывая путь.
Однажды Эстрел упала, и рывок натянувшегося ремня едва не сбил его с ног. Обернувшись, Фальк вынужден был некоторое время шарить по сторонам фонариком, прежде чем увидел, что она лежит почти что у самых его ног. Он встал на колени и в тусклом, испещренном снежинками круге света впервые отчетливо увидел ее лицо. Она прошептала:
— Такого я не ожидала…
— Попробуй немного отдышаться. В этой впадине мы защищены от ветра.
Они прижались друг к другу в крохотном островке света, и на сотни миль вокруг них во тьме, окутавшей равнину, завывала вьюга.
Эстрел что-то прошептала, и он не сразу разобрал слова.
— Зачем ты убил этого человека?
Фальк расслабился, его чувства притупились, он набирался сил для следующей стадии их мучительно медленного побега и поэтому ответил не сразу. В конце концов, выдавив из себя некое подобие улыбки, он пробормотал:
— А что еще мне?..
— Не знаю. Тебя вынудили.
Лицо ее было бледным и искаженным от болезненного напряжения. Фальк не обратил внимания на последние слова девушки. Она слишком замерзла, чтобы долго отдыхать здесь, и поэтому он поднялся, потянув спутницу за собой.
— Идем. До реки уже рукой подать.
Но до нее оказалось гораздо дальше, чем он думал. Эстрел пришла в шатер к Фальку, насколько он понял, через несколько часов после наступления темноты. В языке Леса имелось слово «час», но измерение времени было неточным и скорее оценочным, поскольку людям, не занимавшимся бизнесом и не общавшимся друг с другом через пространство и время, точное времяисчисление было ни к чему. И все же Фальк чувствовал, что до рассвета еще далеко. Они продолжали брести вперед, и ночь шла вместе с ними.
Когда первые серые блики начали пробиваться сквозь черноту вьюги, путники с трудом спускались по склону, покрытому мерзлой спутанной травой и низким кустарником. Прямо перед Фальком обрисовалась огромная мычащая туша и снова легла в снег. Где-то неподалеку замычала еще одна корова или бык, и через минуту они были окружены огромными мычавшими созданиями с белыми мордами и испуганными влажными глазами, ходячими сугробами с мохнатыми боками и плечами. Пробравшись сквозь стадо, мужчина и женщина вышли на берег небольшой речки, которая отделяла территорию Баснассков от земель Самситов.
Быстрая, неглубокая речка не замерзала даже в сильные морозы. Пришлось преодолевать ее вброд. Течение и скользкие камни пытались сбить путников с ног, ледяная вода постепенно дошла им до пояса, обжигающий холод пронизывал все тело. В конце пути ноги отказались служить Эстрел, и Фальк буквально выволок ее из воды на промерзший камыш. А затем вновь в полном изнеможении прижался к ней среди укрытых снегом кустов обрывистого берега.
Фальк выключил фонарик лазера. Постепенно набирал силу ненастный, снежный день.
— Надо идти дальше. Нужно развести костер.
Эстрел не ответила.
Фальк прижал ее к себе. Их сапоги, штаны и куртки от плеч и ниже замерзли и превратились в камень. Лицо девушки, безвольно склонившей голову ему на плечо, было смертельно бледным.
Он назвал ее по имени, пытаясь расшевелить ее.
— Эстрел! Эстрел, приди в себя. Мы не можем здесь больше оставаться. Осталось пройти совсем немного. Все трудности уже позади. Ну же, просыпайся, малышка, просыпайся.
От усталости он повторял те же слова, что когда-то, давным-давно, говорил на рассвете Парт.
Наконец она вняла его мольбам, с его помощью с трудом поднялась, поправила замерзшие перчатки и поплелась за Фальком по обрывистому берегу через снежную круговерть.
Они шли на юг вдоль русла реки, как и было запланировано при обсуждении деталей побега. Фальк особенно и не надеялся, что им удастся что-либо разглядеть в этой белой пелене, которая была ничуть не лучше ночного бурана. Вскоре путники вышли к ручью, притоку реки, через которую они перебрались утром, и поплелись вверх по течению, что было нелегко из-за ставшей пересеченной местности.
Силы иссякли. Фальку казалось, что наилучшим выходом было бы упасть и забыться. Его останавливало лишь то, что кто-то рассчитывал на него, кто-то далекий, тот, кто давным-давно отправил его в это путешествие. Он не мог просто лечь и сдаться, поскольку был в ответе перед кем-то…
Тут послышался хриплый шепот Эстрел. Впереди сквозь буран проступали, подобно зловещим призракам, несколько высоких тополей, и девушка потянула Фалька за руку. Они, спотыкаясь, начали прочесывать северный берег застывшего ручья сразу за тополями в поисках чего-то.
— Камень, — не переставая шептала Эстрел. — Камень…
И хотя Фальк не знал, зачем ей понадобился камень, он внимательно ощупывал снег. Они долго ползали на четвереньках, пока наконец девушка не наткнулась на отметку, которую искала, — запорошенную снегом каменную глыбу высотой около полуметра.
Своими смерзшимися перчатками Эстрел стала отгребать снег с восточной стороны глыбы. Отупевший от усталости Фальк помогал ей. Они расчистили металлический прямоугольник, сидевший заподлицо с удивительно ровной поверхностью земли. Эстрел попыталась нажать на него — щелкнул потайной запор, но края прямоугольника намертво вмерзли в землю. Фальк наконец обрел способность трезво мыслить и с помощью теплового луча, исходившего из рукоятки лазера, отогрел замерзший металл люка. Подняв его, они увидели уходившую вниз узкую крутую лестницу.
— Все в порядке. — Эстрел сошла по ступенькам задом наперед, поскольку ноги уже не держали ее, распахнула дверь и подняла глаза на Фалька. — Заходи!
Он спустился, прикрыв за собой крышку люка. Сразу стало совершенно темно, и, прижавшись к ступенькам, Фальк поспешно включил луч лазера. Внизу тускло светилось бледное лицо Эстрел. Он спустился ниже и проследовал за девушкой в дверь, которая вела в очень темное, просторное помещение, просторное настолько, что фонарик высвечивал лишь потолок и ближайшие стены. Стояла мертвая тишина, воздух был затхлым, но не застоявшимся — чувствовалась легкая постоянная тяга.
— Здесь должны быть дрова, — донесся откуда-то слева тихий, хриплый от усталости голос девушки. — Вот. Нам необходимо разжечь костер. Помоги мне…
Сухие дрова были сложены в высокие штабеля в углу поблизости от входа. Пока Фальк разжигал костер внутри круга почерневших камней практически в центре пещеры, Эстрел сходила куда-то в дальний угол и приволокла пару теплых одеял. Путники разделись и вытерлись насухо, а затем завернулись в одеяла и свои спальники и подсели поближе к огню. Огонь разгорался хорошо, словно в камине, благодаря сильной тяге, которая также уносила дым. Конечно, обогреть всю эту огромную пещеру было невозможно, но свет и тепло костра ободряли и снимали напряжение. Эстрел вынула из своей сумки сушеное мясо, и они принялись его жевать, хотя и слишком устали, чтобы испытывать голод. Постепенно тепло костра стало отогревать их кости.
— Кто еще пользуется этим убежищем?
— Я думаю, любой, кто о нем знает.
— Здесь некогда стоял могущественный Дом, если это помещение — его подвал, — задумчиво заметил Фальк, глядя на игру теней, что на некотором удалении от костра постепенно сливались в непроницаемую тьму, и вспоминая обширные подвалы под Домом Страха.
— Говорят, здесь когда-то стоял целый город, который занимал большую площадь. Так ли это, я не знаю.
— А как ты проведала об этом месте? Разве ты из племени Самситов?
— Нет.
Фальк прекратил расспросы, вспомнив обычай. Однако вскоре девушка сама начала рассказывать покорным тоном:
— Я из Странников. Нам известно о многих подобных тайных убежищах. Полагаю, ты слышал о Странниках?
— Кое-что, — кивнул Фальк и, выпрямившись, взглянул на свою спутницу, сидевшую по другую сторону костра. Завитки рыжих волос падали Эстрел на лицо, когда она сидела сгорбившись в бесформенном спальном мешке, и светлый нефритовый амулет у нее на шее отбрасывал блики при свете костра…
— В Лесу о нас знают совсем немного.
— Ни один Странник не забирался так далеко на восток. То, что рассказывают о них у нас в Доме, больше подходит, пожалуй, к Баснасскам — дикари, кочевники, охотники…
Он говорил, превозмогая сон, положив голову на руки.
— Некоторых Странников можно назвать дикарями, некоторых — нет. Все Охотники — дикари, не высовывающие носа за пределы собственной территории. Таковы Баснасски, Самситы или Аркса. Мы же, Странники, заходим на восток до самого Леса, на юг — до устья Внутренней реки, на запад — за Великие Горы, а затем — за Западные Горы и вплоть до самого моря. Я сама воочию наблюдала, как солнце садится в пучину вод за цепью аквамариновых островов, что лежат вдалеке от берега, за пределами затонувших после землетрясения долин Калифорнии…
Тихий голос девушки постепенно сбился на ритмичный напев какого-то древнего псалма.
— Продолжай, — попросил Фальк, но Эстрел молчала, и вскоре он уснул.
Некоторое время она изучала лицо спящего, затем сгребла угли вместе, прошептала, словно молясь, несколько слов в висевший у нее на шее амулет и свернулась клубочком по другую сторону от костра.
Когда Фальк проснулся, она уже сооружала из камней подставку для котелка, наполненного снегом.
— Похоже, что снаружи день клонится к вечеру, — сказала Эстрел. — Но с тем же успехом сейчас может быть раннее утро или полдень. Метель разгулялась как никогда. Это не даст им выследить нас. А даже если они нас обнаружат, то все равно не смогут проникнуть внутрь… Этот котелок я нашла в тайнике вместе с одеялами. Там был и мешочек с сушеным горохом. Мы здесь неплохо устроимся.
Она повернула к нему свое обветренное тонкое лицо и едва заметно улыбнулась:
— Одна беда — темновато. Я не люблю толстые стены и темноту.
— Это все же лучше, чем завязанные глаза. Хотя твоей повязке я обязан жизнью. Слепой Хоррессинс все же лучше, чем мертвый Фальк.
Он помолчал, а затем спросил:
— Почему ты меня спасла?
Эстрел пожала плечами. На ее устах застыла все та же едва заметная улыбка.
— Ты был пленником, как и я… Бытует мнение, что Странники искусны в хитрости и притворстве. Разве ты не слышал, что они звали меня Лисою? А сейчас давай-ка я взгляну на твои раны. Я прихватила с собой сумку с лекарствами.
— Так Странники еще и искусные врачеватели?
— Мы кое-что смыслим в этом деле.
— И тебе известен Древний Язык. Вы не забыли, как жили люди в прежние времена, в отличие от Баснассков.
— Да, мы все умеем изъясняться на галакте. Посмотри-ка, ты обморозил вчера край уха, поскольку вынул завязку из своего капюшона, чтобы помочь мне в пургу.
— Но как я могу взглянуть на собственное ухо? — рассмеялся Фальк, отдаваясь заботливым рукам девушки. — Обычно мне это ни к чему.
Заклеив пластырем еще не заживший порез на его левом виске, она пару раз искоса взглянула на лицо Фалька, пока наконец не осмелилась спросить:
— Наверное, у многих обитателей Леса такие странные глаза?
— Нет, больше ни у кого.
Повинуясь обычаю, Эстрел больше ни о чем не спрашивала, а он, решив не открываться никому, сам не стал ни о чем рассказывать. Однако его собственное любопытство все же пересилило и заставило задать вопрос:
— Но ты же не боишься этих кошачьих глаз?
— Нет, — тихо ответила девушка. — Ты напугал меня только однажды. Когда выстрелил… не раздумывая…
— Он поднял бы на ноги все стойбище…
— Я знаю, знаю. Но мы не носим оружия. Ты выстрелил так быстро, что я страшно испугалась. Мне вспомнилась ужасная сцена из детства: один мужчина в мгновение ока убил другого из пистолета, совсем как ты. Убийца был из Выскобленных.
— Выскобленных?
— О, их иногда можно встретить в наших горах.
— Я почти ничего не знаю о Горах.
Девушка без особой охоты объяснила:
— Тебе ведь известен Закон Повелителей. Они никого не убивают. Когда в их городе объявляется убийца, его не уничтожают, а превращают в Выскобленного, что-то делая с мозгом. Преступник начинает новую жизнь невинным, как младенец. Тот мужчина, о котором я упомянула, был старше тебя, но обладал разумом маленького ребенка. В его руках оказался пистолет, и его пальцы помнили, как с ним надо обращаться. Он застрелил человека в упор, точно так же, как и ты…
Задумавшись, Фальк молча смотрел сквозь огонь на пистолет — чудесное миниатюрное устройство, которое помогало разжигать огонь, добывать мясо и освещать путь в темноте на протяжении всего долгого путешествия. Его руки не помнили, как надо обращаться с оружием… разве не так? Его научил стрелять Меток. Фальк не сомневался в этом. Он никак не мог быть очередным безумцем или преступником, которому предоставили еще один шанс надменно милостивые Повелители Эс Тоха…
Тем не менее по сравнению со смутными догадками и предположениями о собственном происхождении…
— Как они могут проделывать такое с человеческим разумом?
— Не знаю.
— Возможно, Повелители поступают так не только с преступниками, но и с бунтовщиками.
— Кто такие бунтовщики?
Эстрел говорила на галакте куда более бегло, чем Фальк, но ей никогда не приходилось слышать такого слова.
Она закончила перевязку раны и аккуратно спрятала свои немногочисленные медикаменты в сумку. Вдруг Фальк повернулся к ней так резко, что девушка от испуга даже слегка подалась назад.
— Ты видела когда-нибудь такие глаза, как у меня, Эстрел?
— Нет.
— Ты знаешь… о Городе?
— Об Эс Тохе? Да, я была там.
— Значит, ты видела Сингов?
— Ты не Синг.
— Нет, но я хочу встретиться с ними, — с жаром в голосе сказал Фальк. — Только боюсь…
Он замолчал.
Эстрел закрыла сумку с медикаментами и убрала ее к себе в мешок.
— Эс Тох кажется странным местом людям из одиноких домов и дальних мест, — наконец произнесла она. — Однако я гуляла по его улицам, и ничего плохого со мной не случилось. Там живет множество людей, которые вовсе не боятся Повелителей. И тебе не нужно страшиться их. Повелители исключительно могущественны, хотя бо́льшая часть того, что болтают об Эс Тохе, не соответствует истине…
Их взгляды встретились. Внезапно Фальк решился и, призвав на помощь все свое искусство телепатии, впервые мысленно обратился к ней: «Тогда поведай мне всю правду об Эс Тохе!»
Она покачала головой и вслух произнесла:
— Я спасла тебе жизнь, а ты спас мою. Мы — товарищи и на какое-то время — попутчики. Но я не буду мысленно переговариваться ни с тобой, ни с другим случайным знакомым, ни сейчас, ни когда-либо после.
— Значит, ты все-таки думаешь, что я — Синг? — спросил он иронически и немного униженно, поскольку понимал, что Эстрел права.
— Кто может с уверенностью судить? — парировала девушка, а затем добавила с легкой улыбкой: — Хотя мне было бы трудно в это поверить… Снег в котелке уже растаял. Я поднимусь наверх и наберу еще. Надо так много снега, чтобы получить самую малость воды, а нам обоим хочется пить. Тебя ведь зовут Фальк?
Он кивнул, не отрывая от нее глаз.
— Не подозревай меня, Фальк. Дай мне показать, что я собой представляю. Мыслеречь сама по себе ничего не доказывает. Доверие — это такая штука, которая растет, отталкиваясь от поступков, день ото дня.
— Тогда поливай его, — сказал Фальк, — и я надеюсь, что оно вырастет.
Позже, во время долгой безмолвной ночи в пещере, он пробудился ото сна и увидел, что Эстрел сидит на корточках перед тлеющими углями, уткнувшись в колени. Он тихо позвал ее по имени.
— Мне холодно, — откликнулась она. — Я ужасно озябла.
— Ложись ко мне, — улыбнувшись, сонно предложил Фальк. Девушка молча поднялась и, переступив догоравший костер, подошла к нему, совершенно обнаженная, только светлый нефрит висел меж ее грудей. Худенькое тело дрожало от холода. И хотя в определенных аспектах ум его ничем не отличался от ума незрелого юнца, Фальк решил не трогать ту, что столько натерпелась от дикарей Баснасска. Но она шепнула ему:
— Согрей меня, дай мне утешение.
Он вспыхнул, как костер на ветру. Вся его решимость была сметена близостью и абсолютной покорностью ее тела.
Фальк и Эстрел провели в пещере еще три дня и три ночи, пока снаружи бушевала пурга, отсыпаясь и занимаясь любовью. Эстрел была неизменно податливой и покорной, а Фальк, сохранив в памяти только приятную и полную радости любовь, которую он разделял с Парт, был ошеломлен той ненасытностью и неистовством, которые возбуждала в нем Эстрел. Думы о Парт часто сопровождал образ чистого и быстрого родника, что бил среди валунов в тенистом уголке леса неподалеку от Поляны. Но никакие воспоминания не могли утолить его жажду, и он вновь и вновь искал удовлетворения в безграничной уступчивости Эстрел и находил, во всяком случае, изнеможение. Однажды это даже вызвало у него неожиданную вспышку гнева.
— Ты отдаешься мне лишь потому, — обвинил он ее, — что, на твой взгляд, если бы ты отказалась, я бы тебя изнасиловал.
— А ты так не поступил бы?
— Нет! — отрезал Фальк, не кривя душой. — Я не хочу, чтобы ты обслуживала меня, подчинялась мне… Разве мы оба не нуждаемся в тепле, в человеческом тепле?
— Да, — прошептала девушка.
Некоторое время Фальк держался особняком, решив, что больше не прикоснется к ней, и в одиночку отправился обследовать с фонариком то странное место, куда они попали. После нескольких сотен шагов пещера сужалась, превращаясь в широкий туннель с ровным полом и высоким потолком. Безмолвный и темный, туннель долгое время шел абсолютно прямо, затем, не сужаясь и не разветвляясь, резко повернул и вновь потянулся в бесконечность.
Шаги Фалька гулко отдавались в тишине. Ничто не отбрасывало бликов или теней от его фонарика. Он шагал до тех пор, пока не устал и не проголодался, и только тогда повернул назад. Этот безликий туннель скорее всего тянулся в никуда. Фальк вернулся к Эстрел, к ее обманчиво многообещающим объятиям.
Пурга стихла. Прошедший ночью дождь оголил черную землю, и последние рыхлые сугробы стремительно таяли, сверкая на солнце. Фальк стоял на верхней ступеньке лестницы, солнце играло в его волосах, лицо и легкие овевал свежий ветерок. Он чувствовал себя кротом после зимней спячки или крысой, вылезшей из своей норы.
— Пойдем, — крикнул Фальк и опять спустился в пещеру, чтобы помочь девушке быстро уложить вещи и прибрать помещение.
Он спросил у Эстрел, знает ли она, где сейчас ее соплеменники, и она ответила:
— Теперь, вероятно, они далеко на западе.
— Знали ли они, что ты в одиночку пересекала территорию Баснасска?
— В одиночку? Это только в сказках времен Эры Городов женщины ходили куда хотели в одиночку. Со мной был мужчина. Баснасски убили его.
На ее нежном лице застыла ничего не выражающая маска. Фальк решил, что именно этим объяснялись удивительная пассивность Эстрел, скудость ответных порывов, что казалось ему едва ли не предательством его сильных чувств. Она столько перенесла, что была больше не способна сопереживать. Кем был тот ее спутник, которого убили Баснасски? Это Фалька не касалось, пока она сама не захочет об этом рассказать. Но весь его гнев исчез без следа, и с этого момента он обращался с Эстрел с участием и терпением.
— Могу ли я помочь тебе в поисках твоих соплеменников?
Девушка тихо ответила:
— Ты добрый человек, Фальк, но они порядком опередили нас, и мы не в силах прочесать в их поисках все Западные прерии.
Последняя, стоическая нота в ее голосе тронула его.
— Тогда иди со мной на запад, пока не услышишь какие-либо вести о соплеменниках. Ты ведь знаешь, куда я направляюсь.
Фальку до сих пор было трудно произнести название «Эс Тох» — в языке Леса ему придавался непристойный, вызывавший отвращение оттенок. Он еще не привык к той легкости, с какой Эстрел говорила о городе Сингов как об обычном месте обитания людей.
Девушка некоторое время колебалась, однако, когда Фальк стал настаивать, согласилась идти вместе с ним. Это доставило ему удовольствие, поскольку он одновременно желал и жалел ее, а еще потому, что познал одиночество и не хотел столкнуться с ним еще раз.
Они вместе вышли навстречу негреющему солнцу и ветру. На душе у Фалька было легко и спокойно. В тот день цель его путешествия не довлела над ним. День выдался ясный, вверху проплывали кустистые белые облака, и цель пути заключалась в самом продвижении вперед. Фальк шел на запад, а рядом с ним шагала нежная, послушная, не знавшая усталости женщина.
Путники пересекли Великие прерии пешком, о чем легко сказать, но трудно сделать. Дни стали длиннее, чем ночи, и весенний ветер все теплел. Наконец они впервые хотя бы издали увидели цель своего путешествия — барьер, от обилия снега и от расстояния казавшийся белым, стену, пересекавшую материк с севера на юг. Фальк долго стоял неподвижно, глядя на эти горы.
— Эс Тох стоит высоко в горах, — сказала Эстрел. — Там, я надеюсь, каждый из нас найдет то, что ищет.
— Зачастую я скорее боюсь этого, чем на это надеюсь. И все же я рад, что увидел горы.
— Нам пора идти дальше.
— Я спрошу Герцога, не возражает ли он, если мы отправимся в путь завтра.
Прежде чем уединиться, Фальк обернулся и посмотрел на восток, на раскинувшуюся за садами Герцога пустыню, словно окидывая взором весь пройденный ими совместно путь.
Теперь он лучше представлял себе, каким большим и таинственным был мир времен заката человеческой истории. Фальк и его спутница могли долгие дни не встречать никаких следов присутствия людей.
В начале своего путешествия они передвигались с повышенной осторожностью, пересекая территории Самситов и других охотничьих племен, которые, по сведениям Эстрел, были такими же дикарями, как и Баснасски. Затем, в более засушливой местности, им приходилось держаться хоженых троп, чтобы находить воду. Однако, наткнувшись на следы недавно прошедших людей или признаки того, что где-то поблизости есть селение, Эстрел удваивала бдительность и порою меняла направление их движения, чтобы избежать риска быть замеченными. Девушка имела общее, а временами и на редкость точное представление о тех обширных пространствах, которые они пересекали. В тех же случаях, когда местность становилась практически непроходимой и у них возникали сомнения, какое направление избрать, Эстрел говорила: «Подождем до зари» — и отходила на минуту в сторону, чтобы помолиться своему амулету. Затем возвращалась, заворачивалась в спальный мешок и безмятежно засыпала. Путь же, который она избирала на заре, неизменно оказывался правильным.
— Инстинкт Странника, — говорила она, когда Фальк восхищался ее интуицией. — В любом случае, пока мы держимся поближе к воде и подальше от людей, мы в безопасности.
Но однажды, во многих днях пути на запад от пещеры, огибая глубокую промоину, они неожиданно вышли к селению, и кольцо вооруженных стражей сомкнулось вокруг путников прежде, чем они сумели скрыться. Сильный дождь помешал им увидеть или услышать что-либо до того, как они буквально наткнулись на поселок. Однако местные жители не проявили враждебности и даже предложили путешественникам остановиться у них на пару дней. Фальк только обрадовался, поскольку идти или разбивать лагерь под таким дождем было делом крайне неблагодарным.
Этот народ называл себя Пчеловодами. Странные люди, грамотные и вооруженные лазерами, все они, и мужчины, и женщины, были одеты в совершенно одинаковые длинные желтые балахоны из теплой ткани с вышитым коричневым крестом на груди. Они оказались гостеприимны, но не общительны. Устроили путешественников на ночлег в своих домах-бараках — длинных, низких, непрочных зданиях из дерева и глины — и обильно кормили их за общим столом, но разговаривали крайне мало как с незнакомцами, так и друг с другом, будто община немых.
— Они дали обет молчания. У них много всевозможных клятв, обетов и ритуалов, и никто не знает, для чего все это, — сказала Эстрел с тем спокойным безразличным презрением, с которым она, казалось, относилась к большинству людей.
«Странники, должно быть, гордый народ», — подумал Фальк.
Пчеловодов нисколько не трогало очевидное презрение девушки, они вообще не перемолвились с ней ни словом. Лишь спросили у Фалька:
— Твоей женщине нужна пара новых башмаков?
Как будто она была его лошадью и ее следовало подковать. Их собственные женщины носили мужские имена, и с ними обращались, как с мужчинами. Степенные молчаливые девы с ясными глазами жили и работали наравне со столь же уравновешенными и спокойными мужчинами. Немногим из Пчеловодов перевалило за сорок, и не было никого моложе двенадцати. Странная община: словно здесь, среди полного запустения, разбила лагерь на зиму армия во время перемирия в какой-то непонятной войне. Необычные, печальные и восхитительные люди. Упорядоченность и аскетизм их жизни напоминали Фальку его лесной дом, а ощущение их тайной, но безраздельной преданности друг другу действовало на него удивительно успокаивающе. Эти прекрасные бесполые воители неистово верили, но они ни за что не сказали бы чужаку, во что именно.
— Они пополняют свои ряды за счет того, что разводят женщин-дикарок, как свиноматок, и воспитывают приплод единой группой. Поклоняются какому-то Мертвому богу и задабривают его жертвоприношениями, притом человеческими. Они — не что иное, как пережиток древнего суеверия, — сказала Эстрел, когда Фальк однажды с похвалой отозвался о Пчеловодах.
Несмотря на всю свою уступчивость, девушка, по-видимому, терпеть не могла, когда с ней обращались, будто с существом низшего порядка. Высокомерие, крывшееся в столь пассивной натуре, одновременно трогало и веселило Фалька, и он позволил себе слегка подколоть ее:
— Я вот видел, что ты по ночам что-то шепчешь своему амулету. Религии, конечно, отличаются…
— Они действительно отличаются, — оборвала его Эстрел, но без особого пыла.
— Интересно, для чего им оружие?
— Чтобы обратить против Врага, несомненно. Словно им по силам сражаться с Сингами. Словно Синги удосужились бы сражаться с ними!..
— Ты хочешь идти дальше, не так ли?
— Да. Я не доверяю этим людям. Они очень многое прячут от посторонних.
В тот вечер Фальк пошел за пропуском к главе общины, сероглазому мужчине по имени Хиардан, который был, возможно, даже моложе его. Хиардан спокойно выслушал изъявления благодарности, а затем сказал без всяких обиняков, как это было принято у Пчеловодов:
— Я думаю, что ты говорил нам одну только правду. За это я благодарен тебе. Мы бы приняли тебя теплее и поведали бы тебе о многом из того, что нам известно, если бы ты пришел один.
Фальк помедлил, прежде чем ответить.
— Я сожалею об этом. Но я никогда не добрался бы сюда, если бы не моя подруга и проводник. И… вы живете здесь все вместе, Владыка Хиардан. Вы бываете когда-нибудь наедине с собою?
— Редко, — ответил тот. — Одиночество — смерть для души, поскольку человек — существо социальное. Так гласит наша поговорка. Но мы также говорим: «Не доверяй никому, кроме своих братьев и сородичей, которых ты знаешь с детства». Вот наше правило, залог нашей безопасности.
— Но у меня нет сородичей и нет безопасности, Владыка, — сказал Фальк и, по-солдатски, на манер Пчеловодов, склонив голову, взял из рук вождя свой пропуск. На следующее утро они с Эстрел вновь двинулись на запад.
Время от времени по дороге попадались и другие селения или стойбища, все небольшие и разбросанные по обширной территории — их было всего пять-шесть на триста-четыреста пройденных миль. Возле некоторых из них Фальк отваживался останавливаться. Он был вооружен, а поселения выглядели безобидными: пара шатров кочевников у полузамерзшего ручья, или маленький одинокий пастушонок на огромном холме, присматривавший за полудикими бурыми волами, или же просто голубоватый дымок на фоне бездонного серого неба. Фальк покинул Лес ради того, чтобы отыскать какую-либо информацию о себе, какие-нибудь намеки на то, кем он был на протяжении тех лет, которых не помнил. Как он узнает об этом, если бояться спрашивать? Но Эстрел не хотела задерживаться даже возле самых крохотных и бедных поселений в прерии.
— Они недолюбливают Странников и вообще всех чужаков. Те, кто живет так долго в одиночестве, полны страха. Из страха дикари приняли бы нас и дали бы нам пищу и кров, но затем под покровом темноты пришли бы, связали нас и убили. К ним нельзя прийти и сказать: «Я ваш друг»… Они знают, что мы здесь. Они наблюдают за нами. Если они увидят, что мы тронемся завтра дальше, то нас не потревожат. Но если мы не сдвинемся с места или же попытаемся приблизиться к ним, они начнут нас бояться. Именно страх вынуждает убивать.
Обветренный и измотанный дорогой, Фальк сидел, откинув назад капюшон и скрестив руки на коленях, у костра с подветренной стороны небольшого холма. Порывы ветра с залитого багрянцем запада шевелили его волосы.
— Пожалуй, ты права, — задумчиво произнес он, глядя на далекий дымок.
— Вероятно, по этой самой причине Синги никого не убивают.
Эстрел чувствовала, в каком настроении товарищ, и пыталась утешить его, изменить ход мыслей.
— По какой такой причине? — спросил Фальк, понимая намерения девушки, но не откликаясь на ее попытки.
— Потому что они не боятся.
— Возможно…
Она заставила его задуматься. Вскоре Фальк сказал:
— Что ж, судя по всему, мне следует пойти прямо к ним и задать свои вопросы. Если они убьют меня, я получу удовлетворение хотя бы от того, что испугаю их…
Эстрел покачала головой:
— Они не испугаются. И они не убивают.
— Даже тараканов? — спросил Фальк, вымещая на ней свое плохое настроение, вызванное усталостью. — Как они там поступают с тараканами в своем Городе… обезвреживают их, а затем снова выпускают на свободу, как Выскобленных, о которых ты мне говорила?
— Не знаю, — ответила Эстрел.
Она всегда серьезно воспринимала его вопросы.
— Я знаю только, что их Закон требует почитать жизнь, и они строго его придерживаются.
— Но почему Синги должны почитать человеческую жизнь, ведь они не люди?
— Именно поэтому их правила требуют почитать все формы жизни, разве не так? И меня учили, что, с тех пор как пришли Синги, больше не было войн ни на Земле, ни между планетами. Именно люди убивают друг друга!
— Нет таких людей, которые смогли бы сотворить со мной то, что сделали Синги. Я чту жизнь, поскольку она куда сложнее и неопределеннее, чем смерть. Самым сложным и самым неопределенным свойством ее является разум. Следуя своему закону, Синги сохранили мне жизнь, но они убили мой разум. Разве это не убийство? Они убили того мужчину, которым я некогда был. Они убили того ребенка, которым я некогда был. Какое тут благоговение перед жизнью, когда так забавляются с человеческим разумом? Их Закон лжив, а их благоговение притворно.
Ошеломленная этой вспышкой гнева, Эстрел встала на колени перед костром и стала разделывать кролика, которого подстрелил Фальк. Пропитавшиеся пылью рыжеватые волосы завитками спадали со склоненной головы. Лицо девушки было терпеливым и отрешенным. Как всегда, Фалька влекли к ней сострадание и желание, но хоть они и были близки, он все никак не мог ее понять. Неужели все женщины таковы? Эстрел походила на заброшенную комнату в огромном доме, на шкатулку, от которой потерян ключ. Она ничего не таила, и все же покров окутывавшей ее тайны оставался нетронутым.
Величественный вечер опустился на исхлестанные дождем просторы земли и травы. Язычки пламени походного костерка червонным золотом горели в прозрачных голубых сумерках.
— Готово, — раздался ее тихий голос.
Фальк поднялся и встал рядом с девушкой у костра.
— Друг мой, любовь моя, — сказал он, на мгновение взяв ее за руку.
Они сели рядом и разделили друг с другом сперва трапезу, а затем и сон.
Чем дальше продвигались они на запад, тем суше становилась земля и прозрачнее воздух. Несколько дней Эстрел вела его на юг, чтобы обогнуть территорию, которая принадлежала племени крайне диких кочевников — Наездников. Фальк доверял суждениям подруги, не имея ни малейшего желания повторить печальный опыт встречи с Баснассками.
На шестой день их путешествия к югу они пересекли холмистую местность и вышли на сухое возвышенное плато, ровное и голое, а оттого постоянно продуваемое ветрами. Во время дождя овраги наполнялись стремительными потоками, но на следующий день снова высыхали. В летнюю пору это место, должно быть, превращалось в полупустыню, но даже весной оно навевало уныние.
Путники дважды проходили мимо древних развалин, неприметных курганов и возвышенностей, объединенных, однако, пространственной геометрией улиц и площадей. Вокруг в рыхлом грунте было полно черепков посуды, осколков цветного стекла и пластика. С тех пор как здесь жили люди, прошло, вероятно, два-три тысячелетия. Эта обширная степь, годная только на пастбище для скота, больше никогда не осваивалась после переселения людей к звездам, точная дата которого не поддавалась точному вычислению из-за отрывочности и ненадежности сохранившихся записей.
— Трудно представить себе, — заметил Фальк, — что здесь когда-то играли дети… и женщины развешивали выстиранное белье. Все это было так давно, в другую эпоху… гораздо дальше от нас, чем планеты, вращающиеся вокруг далеких звезд.
— Эпоха Городов, — подхватила Эстрел. — Эпоха Войн… Мне не доводилось слышать об этих местах ни от кого из моих соплеменников. Наверное, мы зашли слишком далеко на юг и направляемся к Южным Пустыням.
Поэтому они сменили курс и пошли теперь на северо-запад и на следующее утро вышли к большой, бурной, оранжевой от ила реке. Она была неглубокой, но переходить ее было опасно. Целый день ушел на поиски брода.
Местность на западном берегу была еще более засушливой. Путники наполнили фляги водой из реки, и поскольку воды всегда было скорее слишком много, чем слишком мало, то Фальк почти не обратил на это внимания. Небо теперь было ясным, и солнце сияло весь день. Впервые за сотни пройденных миль не приходилось бороться с холодным ветром и можно было спать в сухости и тепле. Весна быстро и явственно наступала на эту безводную землю. Перед зарей ярко блестела утренняя звезда, и прямо у ног путников распускались дикие цветы. Но минуло уже три дня, как они пересекли реку, а им не повстречался еще ни один родник или ручей.
Борясь с бурным потоком реки, Эстрел подхватила простуду. Девушка ни на что не жаловалась, но уже была не в состоянии поддерживать прежний высокий темп, и лицо ее как-то осунулось. Затем у нее началась дизентерия.
В этот день они рано разбили лагерь. Лежа вечером у костра, Эстрел вдруг заплакала. Она выдавила из себя едва ли пару еле слышных всхлипываний, но и этого было более чем достаточно для той, что никогда не показывала свои чувства.
Фальк неловко пытался утешить подругу, взяв ее за руки. Девушка вся горела от лихорадки.
— Не прикасайся ко мне, — прошептала она. — Не надо, не надо. Я потеряла его, потеряла. Что же мне теперь делать?
Только теперь он заметил, что на ее шее нет цепочки с амулетом из белого нефрита.
— Я, должно быть, потеряла его, когда мы переходили реку, — немного успокоившись, произнесла Эстрел.
— Почему ты не сказала об этом раньше?
— А что толку?
На это ответить ему было нечего.
Эстрел вновь взяла себя в руки, но он все равно чувствовал ее подавленное лихорадочное беспокойство. Ночью ей стало хуже, а к утру она совсем разболелась. Девушка не могла есть, и, несмотря на муки жажды, ее желудок не принимал крови кролика. Однако больше пить было нечего. Фальк уложил ее по возможности удобнее, а затем взял пустые фляги и направился на поиски воды.
Вокруг на много миль вплоть до самого подернутого маревом горизонта простиралась холмистая равнина, заросшая жесткой травой, полевыми цветами и чахлым кустарником. Солнце жарило вовсю; в небесной вышине заливались степные жаворонки. Фальк шел быстрым ровным шагом, сначала уверенным, затем вымученным. Он прочесал местность к северу и к востоку от их стоянки. Влага от прошедших на той неделе дождей ушла глубоко в почву, и нигде не было видно ни ручейка. Следовало продолжить поиски к западу от лагеря.
Возвращаясь назад, Фальк с беспокойством искал глазами стоянку и неожиданно с пологого невысокого холма заметил в нескольких милях к западу неясное темное пятно, которое могло оказаться рощей деревьев. Мгновением позже он увидел дым от костра и, несмотря на усталость, бегом бросился к нему. Заходившее солнце слепило глаза, во рту совершенно пересохло.
Эстрел не давала костру погаснуть, чтобы дать Фальку ориентир. Она лежала у огня в своем изношенном спальном мешке и не подняла головы, когда он подошел к ней.
— На западе, неподалеку отсюда, видны деревья; возможно, там есть вода. Сегодня утром я выбрал неправильное направление, — сказал Фальк, собирая вещи и укладывая их в свой мешок.
Ему пришлось помочь Эстрел встать на ноги; он взял ее за руку, и они двинулись в путь. Пошатываясь, девушка прошла с помертвевшим лицом милю, затем другую. Взойдя на один из пологих холмов, Фальк вытянул вперед руку и воскликнул:
— Вон там! Видишь? Это деревья… там должна быть вода.
Но Эстрел опустилась на колени, затем тихо легла на бок, скорчившись от боли на траве и закрыв глаза. Идти дальше она не могла.
— Думаю, осталось самое большое две-три мили. Я разожгу здесь сигнальный костер, а пока ты будешь отдыхать, схожу и наполню фляги. Я просто уверен, что там есть вода, и это не займет много времени.
Эстрел тихо лежала, пока Фальк собирал хворост и разжигал небольшой костер. Затем он навалил рядом с девушкой зеленых веток, чтобы она могла их подбрасывать в огонь.
— Я скоро вернусь, — сказал он и собрался было уходить. Тут она приподнялась, вся бледная и дрожащая, и крикнула:
— Нет! Не покидай меня. Ты не имеешь права оставлять меня одну… Не уходи…
В ее словах не было логики. Она была больна и напугана до предела. Фальк не мог оставить девушку здесь перед приходом ночи; ему следовало так поступить, однако у него не хватило духу. Он поднял Эстрел, закинул ее руки себе на шею и так, полуволоча-полунеся ее, двинулся вперед.
Со следующего холма деревья тоже были видны, но до них, казалось, ближе не стало. Солнце уже садилось, заливая золотом безбрежный океан земли. Фальку пришлось нести Эстрел, и каждые несколько минут он вынужден был останавливаться и класть свою ношу на землю. Потом он падал рядом с ней, чтобы перевести дух и набраться сил. Ему казалось, что будь у него хоть немного воды, всего несколько капель, чтобы смочить рот, не было бы так тяжело.
— Там есть дом, — шепнул Фальк хриплым голосом. — Там, среди деревьев. И совсем недалеко отсюда.
На сей раз девушка услышала товарища и, бессильно изогнувшись, стала бороться с ним.
— Не ходи туда, милый, — стонала она. — Нет, только не в дома! Рамаррен не должен заходить в дома.
Эстрел стала что-то тихо шептать на языке, которого он не знал, словно моля о помощи. Фальк зашагал дальше, согнувшись под ее весом.
Поздние сумерки неожиданно рассек золотистый свет окон, лившийся из-за громад темных деревьев.
С той стороны, откуда падал свет, донесся пронзительный вой, который все нарастал, постепенно приближаясь. Фальк было рванулся, потом замер, увидев метнувшиеся к нему из темноты лаявшие и завывавшие тени. Высотой ему примерно по пояс, они окружили его, рыча и щелкая зубами. Он стоял, поддерживая обмякшее тело Эстрел, не в силах вытащить пистолет и не осмеливаясь даже шевельнуться. И лишь в нескольких сотнях ярдов от него безмятежно светились высокие окна дома.
Он закричал:
— Помогите!
Но с его губ сорвался лишь хриплый стон.
Внезапно раздались голоса, что-то грозно кричавшие издалека. Черные звериные тени отпрянули назад и замерли в ожидании. К тому месту, где Фальк упал на колени, продолжая прижимать к себе Эстрел, подбежали люди.
— Заберите женщину, — произнес громкий мужской голос.
Другой голос отчетливо произнес:
— Что это у нас здесь? Неужели пара новых работников?
Фальку приказали встать, но он смог только прошептать:
— Не трогайте ее, она больна.
— Сейчас же встань!
Сильные руки быстро заставили его подчиниться. Он позволил им взять Эстрел. От усталости так кружилась голова, что Фальк еще долго не понимал, где он и что с ним происходит. Ему дали вдоволь напиться холодной воды, и это было единственное, что он помнил и что имело для него значение.
Его посадили. Кто-то, чью речь Фальк не понимал, попытался заставить его выпить какой-то жидкости — жгучего пойла, сильно отдававшего можжевельником. Первое, что он различил вполне отчетливо, был стакан — небольшой сосуд из мутноватого зеленого стекла. Он не пил из стаканов с тех пор, как покинул Дом Зоува. Фальк тряхнул головой, ощущая, как спиртное прочистило ему глотку и мозги, и поднял глаза.
В необъятном полу из полированного камня отражалась дальняя стена, в которой светился мягким желтоватым сиянием огромный диск. Лицо Фалька ощущало тепло, исходившее от этого диска. На полпути между ним и солнцеподобным кругом света прямо на голом полу стояло высокое массивное кресло; рядом с ним на полу обрисовывался неподвижный силуэт какого-то темного зверя.
— Кто ты?
Фальк видел контур носа и челюсти, черную руку на подлокотнике кресла. Вопрос, заданный низким и твердым, как камень, голосом, прозвучал не на галакте, а на языке Леса, хотя и на несколько непривычном диалекте.
Фальк помедлил и сказал правду:
— Я не знаю, кто я. Мою личность отобрали у меня шесть лет назад. В одном из Лесных Домов я научился обычаям людей. Я направляюсь в Эс Тох, чтобы попытаться узнать свое имя и происхождение.
— Ты идешь в Обитель Лжи, чтобы отыскать истину? Дураки и оружие мечутся по нашей уставшей Земле, но твое недомыслие не сравнится ни с чем. Что привело тебя в мое Королевство?
— Моя спутница…
— Ты хочешь сказать, что это она привела тебя сюда?
— Она заболела, и я старался найти воду. Как…
— Попридержи-ка язык. Я рад, что это не она привела тебя сюда. Тебе известно, что это за место?
— Нет.
— Это Владение Канзас, и я его Властелин. Я Повелитель, Герцог и Бог. Я несу ответственность за все, что здесь происходит. Мы тут играем в одну из самых великих игр. Она называется «Сюзерен». Ее правила стары как мир, и свободу моих действий ограничивают только законы. Все остальное — в моей власти.
Теплое прирученное светило метнулось с пола на потолок, а затем с одной стены на другую, когда незнакомец поднялся в кресле. Мягкое сияние обрисовывало контур ястребиного носа, высокого, немного скошенного лба, поджарого сильного тела с величественной осанкой и резкими движениями.
Стоило Фальку слегка пошевелиться, как мифическая тварь у трона оскалилась и зарычала.
— Значит, тебе неизвестно твое имя?
— Те, кто принял меня к себе, назвали меня Фальком.
— Отправиться на поиски своего истинного имени — нет благороднее цели для мужчины! Ничего удивительного, что это привело тебя к моим вратам. Я принимаю тебя в игру в качестве игрока, — объявил Герцог Канзаса. — Не каждый день человек с глазами, похожими на опалы, стучится в мою дверь, моля о помощи. Отказать ему означало бы проявить подозрительность и нелюбезность, а что стоит королевское величие без риска и милосердия? Тебя назвали Фальком… но я не буду звать тебя так. В этой игре ты — Опал. Ты свободен в своих передвижениях. Гриффон, лежать!
— Герцог, моя спутница…
— Твоя спутница — или Синг, или их орудие, или просто женщина. Кем ты ее предпочитаешь считать? Берегись, человек, не спеши отвечать королю. Я знаю, в качестве кого ты ее держишь. Но у нее нет имени, и она не участвует в игре. Женщины моих ковбоев присмотрят за ней, и довольно, покончим с этим.
Продолжая говорить, Герцог приблизился к Фальку, медленно вышагивая по голому полу.
— Имя моего спутника — Гриффон. Читал ли ты когда-нибудь в старых Канонах или легендах о таком животном, как собака? Гриффон — имя моей собаки. Как видишь, у нее мало общего с теми желтыми тявкающими тварями, которые носятся по прериям, хотя они и родня ему. Род Гриффона, как и мой, королевский, угасает. Опал, чего бы ты хотел больше всего?
Герцог задал этот вопрос с неожиданной сердечностью, глядя прямо в глаза Фальку. Уставший и сбитый с толку Фальк был склонен говорить только правду и ответил:
— Попасть домой!
— Попасть домой… — задумчиво повторил Герцог Канзаса. Он был таким же черным, как и его силуэт или тень. Старый, черный, как сажа, мужчина семи футов роста с узким острым лицом.
— Попасть домой…
Герцог отступил в сторону, чтобы взглянуть на длинный стол, стоявший возле стула Фалька. Вся крышка стола — Фальк только теперь заметил это — была утоплена на несколько дюймов и окантована рамкой. В ней помещалась сетка из золотых и серебряных проволочек, на которых были нанизаны костяшки с отверстиями такой формы, что они могли переходить с одной проволоки на другую, а в некоторых точках — и с одного уровня на другой. Тут были сотни костяшек, размером от детского кулачка до семечка яблока, — из глины, камня, дерева, металла, кости, пластика, стекла, аметиста, агата, топаза, бирюзы, опала, янтаря, берилла, хрусталя, граната, изумруда и алмаза.
Это была моделирующая система; сходные системы имели Зоув, Лупоглазая и другие обитатели родного Дома Фалька. Систему породила великая культура планеты Давенант, хотя ею издавна пользовались на Земле. Это был и оракул, и компьютер, и орудие мистических ритуалов, и игрушка. Во второй своей короткой жизни у Фалька не хватило времени, чтобы толком разобраться в принципах работы моделирующих систем. Лупоглазая как-то обмолвилась, что ей понадобилось лет сорок-пятьдесят только для того, чтобы научиться обращаться с ней, а ее моделирующая система, являвшаяся фамильной реликвией, представляла собой квадрат со стороной всего лишь в четверть метра с двадцатью-тридцатью костяшками.
Хрустальная призма ударила в железную сферу с чистым высоким звоном. Бирюза устремилась налево, а связанные между собой полированные костяшки с вкраплениями граната скользнули вправо и вниз, в то время как огненный опал вспыхнул на миг в самом центре системы. Черные, худые, сильные пальцы мелькали над проволочками, играя с самоцветами жизни и смерти.
— Значит, — сказал Повелитель, — ты хочешь домой. Но взгляни-ка! Ты умеешь читать узоры? Слоновая кость, алмаз и хрусталь, а также огненные самоцветы… и среди них мечется Опал — за Королевский Дом, за пределы Темницы с Прозрачными Стенами, за холмы и ущелья Коперника, и вот камень уже летит среди звезд. Ты выйдешь за пределы узора, узора времени. Взгляни же!
От мелькания разноцветных костяшек у Фалька зарябило в глазах. Он вцепился в край огромной системы и прошептал:
— Я не умею читать узоры…
— Ты — участник этой игры, Опал, разбираешься ты в ней или нет. Хорошо, просто отлично. Сегодня вечером мои псы лаяли на нищего бродягу, а он оказался повелителем звезд. Опал, когда я однажды приду к тебе, моля дать мне воды из твоих колодцев и приютить, ты ведь впустишь меня? Ночь тогда будет куда холоднее, чем сегодняшняя… И до той поры утечет много воды! Ты пришел в наш мир из далекого прошлого. Я стар, но ты намного старше меня. Ты должен был умереть еще лет сто назад. Вспомнишь ли ты столетие спустя, что когда-то встретил в пустыне некоего короля? Ступай, как я уже говорил, ты свободен в своих передвижениях. Если тебе что-нибудь понадобится, мои люди будут рады услужить тебе.
Фальк пересек зал и вышел через занавешенный портал. Снаружи в вестибюле его ждал мальчик. Тот позвал своих товарищей; они, не выказывая ни удивления, ни подобострастия, вежливо выжидали, пока гость не заговорит первым. Потом отвели его в ванную, дали смену одежды, накормили ужином и уложили в чистую постель в тихой комнате.
Фальк прожил во Дворце Владыки Канзаса в общей сложности тринадцать дней, пока последний снег и редкие весенние дожди не омыли пустыню, лежавшую за пределами садов Герцога. Выздоравливавшую Эстрел держали в одном из многочисленных домиков, которые теснились за Дворцом. Фальк был свободен навещать ее, когда хотел… он мог делать все, что ему было угодно.
Герцог единолично правил своими владениями, но власть его зиждилась вовсе не на принуждении. Служить ему скорее почиталось за честь, ибо, признав врожденное величие одного человека, его подданные самоутверждались как люди. Их было не более двух сотен — ковбоев, садоводов и ремесленников, с женами и детьми. Очень маленькое королевство. Тем не менее Фальк уже через несколько дней нисколько не сомневался в том, что Герцог Канзаса не утратил бы своего величия, даже если бы он жил один. Дело было в присущих ему качествах.
Удивительная неповторимость владений Герцога настолько очаровала и поглотила Фалька, что все эти дни он практически не вспоминал о мире, что лежал за их пределами, о том разобщенном, полном насилия и неустроенности мире, по которому он так долго путешествовал. Однако, затронув на тринадцатый день в беседе с Эстрел вопрос об их уходе, он вдруг задумался о характере взаимоотношений Владения Канзас с остальным миром и спросил у нее:
— Мне показалось, что Синги не допускают зарождения феодального строя среди людей. Почему же тогда они позволили Герцогу, или Королю, как бы он себя ни называл, сохранить свои владения?
— А почему бы и не позволить ему пошалить? Владение Канзас довольно обширное, но пустынное и малолюдное. К чему Повелителям Эс Тоха вмешиваться в его дела? Я думаю, что для них он просто глупый хвастливый ребенок.
— Тебе он тоже кажется таким?
— Ну… Ты видел, как вчера здесь пролетал корабль?
— Да, видел.
Летательный аппарат — первый, который видел Фальк, хотя ему было хорошо знакомо его жужжание — пролетел прямо над домом на большой высоте. Все подданные Герцога высыпали в сад, колотя в сковородки, дети кричали, собаки завывали, а сам Владыка, стоя на верхнем балконе, с торжествующим видом запускал оглушительно рвущиеся петарды до тех пор, пока корабль не исчез в туманной дымке на западе.
— Они такие же глупые, как Баснасски, а старик — просто безумец, — усмехнулась Эстрел.
Хотя Владыка Канзаса не желал видеть женщину, его люди были к ней очень добры. Горькая нотка в смехе подруги удивила Фалька.
— Баснасски забыли, как некогда жили люди. А подданные Герцога, возможно, помнят это слишком хорошо. — Он рассмеялся. — В любом случае корабль улетел, не причинив никому вреда.
— Только не потому, что Враг испугался петард, Фальк, — заметила Эстрел без тени улыбки, словно пытаясь о чем-то предупредить его.
Он мельком взглянул на девушку. Она, очевидно, не разглядела сумасшедшего, поэтического сумасбродства этого фейерверка, которое уравняло аппарат Сингов с солнечным затмением. Но почему бы в дни сумерек человечества не устроить фейерверк? С того времени как Эстрел заболела и потеряла свой нефритовый талисман, ее не покидали печаль и тревога, а пребывание в этом месте, доставлявшее столько удовольствия Фальку, для девушки являлось сущим мучением. Пора было уходить отсюда.
— Пойду поговорю с Герцогом о нашем уходе, — нежно сказал ей Фальк и, оставив подругу в тени ив, усыпанных желто-зелеными почками, направился через сад к Дворцу.
Рядом с ним трусили пять длинноногих могучих черных псов — почетный караул, которого ему скоро будет так недоставать.
Герцог Канзаса что-то читал в тронном зале. Диск, что висел на восточной стене помещения, днем светился холодным серебристым светом, словно маленькая домашняя луна, и только ночью излучал мягкое солнечное тепло. Трон, сделанный из полированного мореного дерева, росшего в южных пустынях, стоял перед диском. Фальк единственный раз видел Герцога на троне в самый первый вечер своего пребывания здесь. В эту минуту Герцог сидел на одном из стульев возле моделирующей системы, и высокие окна за его спиной, выходившие на запад, не были зашторены. За ними виднелись далекие темные горы, увенчанные ледяными шапками.
Герцог поднял лицо и выслушал Фалька. Вместо ответа он положил руку на книгу, которую читал. Это был не один из роскошно украшенных микрофильмов из его необыкновенно богатой библиотеки, а небольшая рукописная книга на обычной бумаге.
— Тебе известен этот Канон?
Фальк посмотрел туда, куда указывал Герцог, и прочел несколько певучих фраз:
Нужно бояться
Страха людского.
О горе!
Ты все еще
Не достигло
Своего предела!
— Мне известны эти строки, Герцог. Перед тем как я отправился в путешествие, мне подарили экземпляр этой книги. Но я не знаю языка, которым написана страница, что слева в вашем экземпляре.
— Это символы языка, на котором книга была написана первоначально, пять или шесть тысяч лет назад, — язык Желтого Императора, моего предка. Так ты потерял свою книгу по дороге? Тогда возьми мою. Но я уверен, что ты потеряешь и ее; следуя Пути, теряешь свой путь. О горе! Почему ты всегда говоришь только правду, Опал?
— Не знаю.
По сути, хотя Фальк постепенно и пришел к твердому решению, что никогда не будет лгать, независимо от того, с кем говорит или насколько невероятной может выглядеть правда, он не знал, почему именно пришел к такому решению.
— Пользоваться оружием врага означает играть по его правилам, — сказал он.
— О, враг давным-давно уже выиграл свою игру. Значит, ты уходишь? Ну что ж, иди. Сейчас самое время отправиться в путь. Но я задержу на некоторое время твою спутницу.
— Я обещал ей помочь найти соплеменников, Герцог.
— Ее соплеменников? — Суровое, испещренное морщинами лицо повернулось к гостю. — А за кого ты ее принимаешь?
— Она из Странников.
— Ну, тогда я — зеленый орех, ты — рыба, а эти горы сделаны из сушеного овечьего помета! Придерживайся и дальше своих правил, говори правду — и услышишь в ответ тоже правду. Набери фруктов из моих цветущих садов, перед тем как двинуться на запад, Опал, напейся влаги из моих бесчисленных колодцев в тени гигантских папоротников. Разве я не правлю королевством чудес? Миражи и пыль ждут тебя на западе вплоть до самой границы тьмы. Скажи, что удерживает тебя возле этой женщины — вожделение или верность?
— Мы многое пережили вместе.
— Не верь ей!
— Она помогла мне и вселила надежду. Мы — товарищи по несчастью. Мы доверяли друг другу… Как я могу разрушить это доверие?
— Вот глупец, о горе мне! — воскликнул Герцог Канзаса. — Я дам тебе десять женщин, которые будут сопровождать тебя до самой Обители Лжи — с флейтами, лютнями, тамбуринами и противозачаточными пилюлями. Я дам тебе пять дюжих молодцов, вооруженных ракетницами. Я дам тебе собаку… по правде говоря, я считаю, что только такое живое ископаемое, как собака, может стать твоим подлинным другом. Кстати, знаешь, почему вымерли собаки? Потому что они чересчур доверяли людям. Иди в одиночку, человек!
— Я не могу.
— Что ж, поступай как знаешь. Здесь игра уже закончена.
Герцог встал, подошел к трону у серебристого круга и уселся на него. Он даже не повернул головы, когда Фальк попытался произнести слова прощания.
Поскольку в его памяти слово «гора» ассоциировалось с образом одинокой вершины, Фальк думал, что стоит им добраться до гор, как они доберутся и до Эс Тоха; он не понимал, что им предстоит еще вскарабкаться на крышу континента.
Горы вырастали кряж за кряжем; день за днем двое путников взбирались все выше и выше в заоблачные высоты, а их цель, расположенная к юго-востоку, будто лишь отдалялась. Среди лесов, стремительных потоков, на вздымавшихся выше туч снежных или гранитных склонах им то тут, то там попадались маленькие деревеньки или стойбища. Зачастую они не могли обойти их, поскольку другой тропы не было, тогда спокойно проезжали мимо на своих мулах — щедром даре Герцога, и никто не чинил им препятствий. Эстрел сказала, что горцы, жившие на пороге владений Сингов, были людьми осторожными, предпочитавшими не досаждать незнакомцам, но и не приваживать их, по возможности уклоняясь от встреч.
Апрельские ночи в горах очень холодны, и поэтому для путешественников стало большим облегчением, когда однажды они остановились на ночлег в деревне. Деревушка была крохотная, всего четыре деревянных домика у шумного ручья, несущего свои воды по дну каньона в тени огромных, иссеченных ветрами пиков, но с названием — Бесдио; Эстрел как-то останавливалась в ней много лет назад, когда была еще девочкой. Обитатели Бесдио, двое из которых были такими же рыжеволосыми и светлокожими, как и сама Эстрел, обменялись с ней несколькими короткими фразами. Они говорили на том же языке, что и Странники. Фальк так и не научился этому языку, поскольку всегда говорил со своей спутницей на галакте. Эстрел что-то объясняла, указывая на восток и на запад; горцы сдержанно кивали, не отрывая от нее глаз, и лишь изредка искоса поглядывали на Фалька. Задав пару вопросов, они накормили путников и без лишних слов пустили их переночевать, но сделали это столь холодно и безразлично, что Фальку стало немного не по себе.
Хлев, в котором им предстояло провести ночь, был, однако, теплым, согретым живым теплом скота, коз и птицы, что теснились здесь, в мирном, полном запахов и шорохов сотовариществе, Эстрел осталась поболтать с жителями деревни в одном из домов, а Фальк тем временем отправился на сеновал, соорудил там роскошное двойное ложе из сена и расстелил спальные принадлежности. Когда пришла его спутница, он уже почти спал, но все-таки пробормотал сквозь полузабытье:
— Хорошо, что ты пришла. У меня какое-то смутное беспокойство.
— Здесь не только мой запах!
Эстрел впервые с момента их встречи отпустила нечто похожее на шутку, и Фальк взглянул на девушку с некоторым недоумением:
— Похоже, ты счастлива, что мы уже совсем неподалеку от Города, не так ли? Хотел бы я разделять твои чувства.
— А почему бы мне не радоваться? Там я надеюсь отыскать свое племя. Повелители мне обязательно помогут. Да и ты найдешь там то, что ищешь, и будешь восстановлен в своих правах.
— Восстановлен в правах? Мне казалось, что ты считаешь меня одним из Выскобленных.
— Тебя? Никогда! Неужели ты и впрямь веришь в то, что именно Синги влезли в твои мозги? Ты упомянул об этом как-то раз, еще в прериях, но я тогда не поняла тебя. Разве ты можешь считать себя Выскобленным или просто обычным человеком? Ты ведь родился не на Земле!
Нечасто она говорила столь убедительно. Ее слова утешали Фалька, совпадая с его собственными надеждами, и в то же время он был несколько озадачен, поскольку прежде Эстрел долгое время была подавлена и молчалива. Затем он заметил у нее на шее кожаный ремешок, с которого что-то свисало.
— Они дали мне амулет, — промолвила девушка.
Похоже, в нем и заключался источник ее оптимизма.
— Да, — подтвердила она, с удовольствием глядя на кулон. — Мы с ними одной веры. Теперь у нас все будет хорошо.
Фальк слегка улыбнулся, но был рад, что это утешило ее. Погружаясь в сон, он чувствовал, что Эстрел лежит, глядя в темноту, полную запахов и спокойного дыхания животных. Когда перед зарей прокукарекал петух, он наполовину проснулся и услыхал, как девушка шепчет молитвы над своим амулетом на неизвестном ему языке.
Они вышли, избрав тропу, что вилась к югу от грозных вершин. Оставалось пересечь лишь один горный кряж, и четыре дня путники взбирались все выше и выше. Воздух становился разреженней и холодней, небеса отливали темной синевой, а кудрявые облака, нависавшие над оставшимися далеко внизу высокогорными лугами, ярко сверкали в ослепительных лучах апрельского солнца. Когда Фальк и Эстрел наконец достигли перевала, небо потемнело, и на голые скалы и рыжевато-серые обнаженные склоны повалил снег.
На перевале стояла пустая хижина, и путники вместе со своими мулами жались в ней, пока не утих снегопад и они не смогли возобновить путь.
— Теперь идти будет легче, — заметила Эстрел, повернувшись к Фальку.
Он улыбнулся, однако страх в нем только нарастал по мере того, как приближался Эс Тох.
Тропа начала постепенно расширяться и вскоре превратилась в дорогу. На глаза стали попадаться хижины, фермы, дома. Люди встречались редко, поскольку было холодно и дождливо и они предпочитали отсиживаться под крышами. Двое путников одиноко трусили под дождем по пустынной дороге. На третье утро после того, как они миновали перевал, небо прояснилось, и через пару часов езды Фальк остановил своего мула, вопросительно глядя на Эстрел.
— Что случилось, Фальк? — поинтересовалась она.
— Мы у цели… Это же Эс Тох, не так ли?
Вокруг простиралась ровная местность, хотя со всех сторон горизонт застилали далекие горные вершины, а пастбища и пахотные земли, мимо которых они проезжали раньше, сменились домами, множеством домов! Повсюду были разбросаны хижины, бараки, лачуги, постоялые дворы и лавки, где изготавливали и обменивали различные изделия. Везде сновали дети и кишмя кишели взрослые — на дороге, на обочинах, пешие, верхом на лошадях или мулах и проносившиеся в слайдерах. Все это производило впечатление крайней скученности, скудости, неряшливости и суетности под бездонными небесами занимавшегося в горах утра.
— До Эс Тоха еще целая миля, если не больше.
— Тогда что же это за город?
— Это лишь окрестности города.
Фальк начал взволнованно и испуганно озираться. Дорога, по которой он шел от самого Дома в Восточном Лесу, теперь превратилась в улицу и вскоре должна была закончиться.
Люди удивленно пялились на странников и на их вышагивавших посреди улицы мулов, но никто не останавливался и не заговаривал с незнакомцами. Женщины отворачивали лица. Лишь некоторые из оборванных детишек указывали на путников пальцами, смеялись, а потом убегали, скрываясь в загаженных проулках или позади какого-нибудь барака. Вовсе не это ожидал увидеть здесь Фальк; впрочем, что он вообще ожидал увидеть?
— Я и не знал, что в мире столько людей, — наконец выдавил из себя он. — Они роятся вокруг Сингов, как мухи над навозом.
— Личинки мух питаются навозом! — сухо сказала Эстрел. Затем, взглянув на Фалька, девушка протянула руку и похлопала его по плечу. — Здесь живут прихлебатели и отверженные, сброд, который не пускают в городские ворота. Давай пройдем еще немного и войдем в Город, в истинный Город! Мы проделали долгий путь, чтобы увидеть его.
Они поехали дальше и вскоре увидели возвышавшиеся над крышами убогих лачуг ярко сверкавшие на солнце стены зеленых башен без окон.
Сердце Фалька учащенно забилось; тут он заметил, что Эстрел что-то шепчет в амулет, который ей дали в Бесдио.
— Мы не можем въехать в город верхом на мулах, — заявила девушка. — Нам следует оставить их здесь.
Они остановились у ветхой общественной конюшни, и Эстрел начала что-то втолковывать на западном диалекте подбежавшему к ней служителю. Когда Фальк спросил Эстрел, о чем она его просит, та ответила:
— Взять у нас этих животных в качестве залога.
— Залога?
— Если мы потом не оплатим их содержание, он заберет их себе. Ведь у нас нет денег, не так ли?
— Нет, — робко подтвердил Фальк. У него не только не было денег, он никогда их даже не видел. И хотя в галакте имелось такое слово, в диалекте Леса аналога ему не было.
Конюшня была последним зданием на краю пустыря, усеянного булыжниками и мусором, который отделял район трущоб от высокой длинной стены из гранитных глыб. Пешие путники могли попасть в Эс Тох только одним путем. Огромные конические колонны образовывали ворота.
На левой колонне была вырезана надпись на галакте: «ПОЧИТАНИЕ ЖИЗНИ». На правой виднелась длинная фраза, написанная буквами, которых Фальк никогда прежде не видел. Не наблюдалось никакого движения через ворота, и возле них не было стражи.
— Колонна Лжи и Колонна Тайны, — проходя между ними, громко сказал он, не позволяя благоговейному страху овладеть его душой. Однако, войдя в Эс Тох и увидев город, он молча замер на месте.
Город Повелителей Земли был выстроен на двух склонах каньона — грандиозного пролома в горах, узкого и фантастического. Черные стены с редкими полосками зелени обрывались вниз на добрых полмили в его тенистые глубины к серебристой полоске реки. На самых краях обращенных друг к другу отвесных утесов возвышались башни Города, соединенные перекинутыми через пропасть изящными арками мостов. Затем башни, мосты и дорожки заканчивались, и перед самым головокружительным изгибом каньона вновь возвышалась стена. Геликоптеры с прозрачными лопастями парили над бездной, а по едва различимым улицам и узким мостикам носились слайдеры. Хотя солнце еще толком и не поднялось над могучими пиками на востоке, казалось, что ничто не отбрасывает здесь теней; огромные зеленые башни сияли так, словно они впитывали солнечные лучи.
— Идем! — сказала Эстрел, устремившись вперед; ее глаза сверкали. — Здесь нам нечего бояться, Фальк.
Он последовал за подругой. Улица, что спускалась между более низкими зданиями к башням на краю обрыва, была совершенно пустынна. Однажды Фальк оглянулся на ворота и уже не смог разглядеть прохода между колоннами.
— Куда ты меня ведешь?
— Я тут знаю одно место, дом, где бывают мои соплеменники.
Эстрел взяла его за руку, впервые за все их долгое совместное путешествие, и пока они шли по длинной извилистой улице, она постоянно льнула к нему, не поднимая глаз от мостовой. По мере того как путники приближались к сердцу Города, дома справа от них становились все выше, а слева, не огражденная какой-либо стенкой или парапетом, зияла головокружительная пропасть, дно которой скрывалось в густой тени — черный провал между сияющими, вздымавшимися в небеса башнями.
— Но если нам понадобятся деньги…
— О нас позаботятся.
Мимо проехали на слайдерах причудливо и ярко одетые люди. На посадочных площадках зданий с отвесными стенками трепетали лопасти геликоптеров. Высоко над ущельем прожужжал набиравший высоту аэрокар.
— И все эти люди — Синги?
— Некоторые из них.
Фальк инстинктивно держал свободную руку на лазере. Эстрел, не глядя на товарища, сказала с усмешкой:
— Не вздумай воспользоваться здесь оружием, Фальк. Ты пришел сюда, чтобы обрести свою память, а не потерять ее.
— Куда ты меня ведешь, Эстрел?
— Вон туда.
— Туда? В этот дворец?
Светившаяся глухая зеленоватая стена безлико вздымалась в небо. В ней отворилась квадратная дверь.
— Здесь меня знают, — сказала Эстрел. — Не бойся. Идем со мной.
Она еще крепче сжала его руку.
Фалька обуревали сомнения. Оглянувшись, он увидел на улице несколько человек — наконец-то пешком. Они не спеша шли в сторону чужаков, с любопытством поглядывая на них. Это испугало Фалька, и он вошел вместе с Эстрел внутрь здания, миновав внутренние двери, створки которых автоматически раздвинулись. Уже внутри, снедаемый предчувствием того, что он совершает непоправимую ошибку, Фальк остановился.
— Что это за место? Эстрел…
Они находились в зале с высоким потолком, наполненным сочным зеленоватым светом, где царил полумрак, как в подводной пещере. В зал вели множество дверей и коридоров, из которых показались спешившие им навстречу люди.
Эстрел отбежала в сторону. В панике Фальк повернулся к дверям за спиной, однако те уже закрылись, а ручек у них не было. Неясные фигуры людей ворвались в зал и устремились к вошедшему, что-то крича на бегу. Фальк прижался спиной к закрытым дверям и потянулся к лазеру, но тот исчез. Оружие было в руках Эстрел. Девушка стояла за спинами людей, которые окружили Фалька, а когда он попытался пробиться к ней, его схватили и сбили с ног.
Тут краем уха Фальк услышал то, что никогда не слышал прежде, — переливы ее смеха.
В ушах звенело, во рту ощущался неприятный металлический привкус. Перед глазами все плыло, голова кружилась и что-то, казалось, ограничивало движения. Вскоре Фальк понял, что некоторое время был без сознания; очевидно, сейчас он не в силах пошевелиться из-за того, что избит или одурманен.
Затем Фальк осознал, что его запястья и лодыжки закованы в кандалы. Когда он наклонил голову, чтобы получше рассмотреть их, головокружение усилилось. В ушах возник чей-то зычный голос, раз за разом повторявший одно и то же слово: рамаррен-рамаррен-рамаррен…
Фальк напрягся и закричал что было силы, пытаясь избавиться от внушавшего ужас голоса. Перед глазами заплясали искорки, и сквозь пульсировавший в голове оглушительный рев он услышал, как кто-то кричит его собственным голосом:
— Я не…
Когда Фальк вновь пришел в себя, вокруг царила абсолютная тишина. Голова раскалывалась, и зрение восстановилось еще не полностью, но кандалы на руках и ногах исчезли, будто их никогда и не было, и он чувствовал, что за ним присмотрят, его защитят и приютят. Они знали, кто он, и радушно встретили его. За ним пришли близкие ему люди, и теперь он в безопасности: о нем заботятся, его любят, и единственное, в чем он теперь нуждается, — это в сне и отдыхе.
Однако тихий, проникновенный голос продолжал шептать у него в голове: маррен-маррен-маррен…
Фальк окончательно проснулся, хотя это стоило ему определенных усилий, и умудрился сесть. Ноющую голову пришлось стиснуть ладонями, чтобы одолеть вызванный резким движением приступ тошноты. Сперва он понял, что сидит на полу некоей комнаты, и пол этот показался ему на удивление теплым и податливым, почти мягким, словно бок какого-то огромного животного. Затем Фальк поднял голову и осмотрелся.
Он сидел один-одинешенек посреди столь необычной комнаты, что у него снова зашумело в голове. Мебели здесь не было. Стены, пол и потолок были сделаны из одного и того же полупрозрачного материала, который казался мягким и волнистым, словно сложенным из множества плотных светло-зеленых вуалей, но на ощупь был жестким и гладким. Странный вычурный узор покрывал все пространство пола, не прощупываясь при этом рукой, — либо обман зрения, либо орнамент находился под гладкой поверхностью прозрачного пола.
С помощью перекрещивавшихся псевдопараллельных линий, использованных в качестве декоративной отделки, создавалась иллюзия кривизны углов комнаты. Чтобы убедить себя в том, что стены в действительности образуют прямой угол, требовалось усилие воли, хотя, возможно, и это являлось самообманом, поскольку углы могли и на самом деле не быть прямыми.
Но ничто из данного назойливого украшательства не приводило Фалька в такое смятение, как сам факт полупрозрачности целой комнаты. Смутно, словно через толщу зеленоватых вод пруда, сквозь пол просматривалось еще одно помещение. Над головой маячило светлое пятнышко — возможно, луна, затуманенная одним или несколькими зеленоватыми потолками. Сквозь одну из стен комнаты пробивались вполне отчетливые полосы и пятна яркого света, и Фальк мог различить движение огней геликоптеров или аэрокаров. Сквозь остальные три стены уличные огни пробивались заметно менее ярко, поскольку были ослаблены другими стенами, коридорами и комнатами. Там двигались какие-то тени. Он видел их, но не мог разобрать детали; черты лиц, одежда и ее цвет — все было подернуто туманной дымкой.
Откуда-то из зеленых глубин неожиданно выплыла чья-то тень, затем стала сжиматься, становясь все более зеленой и расплывчатой, пока совсем не исчезла в туманном лабиринте. Любопытная складывалась картина: вроде бы есть видимость — но без отчетливых деталей; одиночество — но без уединения. Эта завуалированная игра света и теней сквозь зеленоватые туманные поверхности была невероятно прекрасной и в то же время чрезвычайно раздражала.
Внезапно Фальку почудилось, что яркое пятно на ближайшей стене слегка дрогнуло. Он быстро повернулся и с ужасом наконец увидел нечто живое и вполне различимое — чье-то изможденное лицо, уставившееся на него желтыми, нечеловеческими глазами.
— Синг, — прошептал он, охваченный слепым ужасом.
Словно передразнивая его, уродливые губы беззвучно произнесли то же слово — «синг», и Фальк понял, что видит отражение собственного лица.
Фальк с трудом выпрямился и, подойдя к зеркалу, коснулся его рукой, чтобы убедиться в правильности своей догадки. Это и впрямь было зеркало, наполовину утопленное в литую раму.
Внезапно послышался чей-то голос, и он обернулся. В другом конце комнаты стояла слабо различимая в тусклом свете скрытых светильников, но все же достаточно реальная фигура. Двери нигде не было видно, однако человек как-то вошел в комнату и теперь стоял, глядя на Фалька. Это был очень высокий мужчина, с широких плеч которого ниспадала белая накидка или плащ. У него были светлые волосы и ясные темные проницательные глаза.
Человек произнес низким и очень мягким голосом:
— Добро пожаловать, Фальк. Мы давно направляем и защищаем тебя, ожидая твоего прихода.
Комнату залил более яркий, мерцающий свет. В низком голосе появилась восторженная нотка:
— Отбрось страх и прими наше гостеприимство, о Вестник. За твоей спиною нелегкий путь, и ноги твои ступили на дорогу, что приведет тебя домой!
Сияние все разгоралось, пока не начало слепить Фалька. Пришлось непрерывно мигать, и когда он наконец, прищурившись, поднял глаза, мужчина уже исчез без следа.
Непроизвольно ему на ум пришли слова, произнесенные несколько месяцев назад старым Слухачом в лесу: «Ужасная тьма ярких огней Эс Тоха».
Больше он не позволит, чтобы его дурачили и дурманили наркотиками. Как глуп он был, что явился сюда; живым ему отсюда не выбраться, но и дурачить себя больше не позволит. Фальк уже отправился было на поиски потайной двери, чтобы последовать за тем человеком, когда голос за его спиной внезапно произнес:
— Подожди еще немного, Фальк. Иллюзии не всегда лгут. Ты ведь ищешь истину…
Небольшая складка в стене раскрылась и превратилась в дверь. В комнату вошли две фигуры. Одна, маленькая и хрупкая, ступала вполне уверенно. На ней были штаны с нарочито выступавшим вперед гульфиком, короткая кожаная куртка и туго натянутая на голову шапочка. Вторая, повыше, в тяжелой мантии, перемещалась небольшими семенящими шагами, как обычно двигаются танцоры. К талии человека — наверное, мужчины, если судить по низкому, хотя и очень тихому голосу, — спадали длинные иссиня-черные волнистые волосы.
— Нас сейчас снимают, Стрелла.
— Я знаю, — ответил невысокий человек голосом Эстрел. Ни один из них не обратил ни малейшего внимания на Фалька. Они вели себя так, словно в комнате больше никого не было. — Ну же, спрашивай, что хотел, Краджи.
— Я хотел спросить тебя: почему это отняло так много времени?
— Много? Ты несправедлив, мой Повелитель. Как я могла проследить его путь в Лесу к востоку от Хорга? Там ведь сплошная глушь. А от глупых животных помощи не добьешься — только и способны, что лепетать слова Закона. Когда вы в конце концов сбросили мне детектор, настроенный на людей, я находилась в двухстах милях к северу от него. Он направлялся к территории Баснасска. Тебе известно, что Совет снабдил их птицебомбами, чтобы перехватывать Странников и других бродяг. Так что мне пришлось присоединиться к этому вшивому племени. Разве ты не получал моих сообщений? Я постоянно передавала их, пока не обронила передатчик при переправе через реку к югу от Владения Канзас. И моя мать в Бесдио дала мне новый. Они же наверняка записывали мои отчеты на пленку.
— Я никогда не прослушиваю отчеты. Но в любом случае все это время потрачено напрасно — тебе так и не удалось за долгие недели научить его не бояться нас.
— Эстрел! — крикнул Фальк. — Эстрел!
Нелепая и хрупкая в своем трансвеститском костюме Эстрел не обернулась, не услышала его. Она продолжала разговаривать с мужчиной в мантии. Давясь от стыда и гнева, Фальк выкрикивал ее имя, затем бросился вперед и схватил ее за плечо… Но там не было ничего, кроме перелива разноцветных пятен в воздухе.
Складка двери в стене открывала Фальку соседнюю комнату. Человек в мантии и Эстрел стояли там спиной к нему. Он шепотом произнес ее имя. Она обернулась и взглянула на него. Она смотрела ему в глаза, и в ее взоре не было ни торжества, ни стыда. Ее взгляд оставался таким же спокойным, бесстрастным, отчужденным, как и все то время, пока они были вместе.
— Почему… почему ты лгала мне? — хрипло спросил Фальк. — Зачем ты привела меня сюда?
Он сам мог себе ответить. Он знал, кем он был и кем всегда оставался в глазах Эстрел. И этот вопрос задал не его разум, а его самоуважение и верность, которые не могли ни вынести, ни принять всю тяжесть истины в это первое мгновение.
— Меня послали, чтобы я привела тебя сюда. Они хотели, чтобы ты пришел.
Фальк попытался взять себя в руки. Застыв в неподвижности, даже не пытаясь шагнуть ей навстречу, он спросил:
— Ты — из Сингов?
— Я — Синг, — сказал мужчина в мантии, приветливо улыбаясь. — А все Синги — лжецы. И если я — Синг, который тебе лжет, в таком случае я, конечно же, не Синг, хотя и лгу, не являясь при этом Сингом. А может, все это ложь, будто все Синги — лгуны? Но я на самом деле Синг; и я воистину лгу. Животные, как известно, тоже лгут. Ящерицы меняют свой цвет, жуки имитируют кору, рыба камбала лжет тем, что, застыв в неподвижности, окрашивается в цвет песка или гальки в зависимости от характера дна… Стрелла, этот фрукт глупее всякого ребенка.
— Нет, милорд Краджи, он очень умен, — возразила Эстрел тихим бесстрастным голосом. Девушка говорила о Фальке так, как люди говорят о животных.
Она шла рядом с Фальком, ела с ним, спала с ним. Она засыпала в его объятиях… Фальк молча стоял и смотрел на нее. Эстрел и высокий мужчина тоже стояли молча, не двигаясь, словно ожидали от Фалька какого-то сигнала для продолжения своего выступления.
Он не испытывал к ней неприязни. Она не будила в нем никаких чувств. Она стала воздухом, призрачным мерцанием света. Все чувства его теперь были обращены вовнутрь, на себя. Его поташнивало от унижения.
«Иди один, Опал», — говорил ему Владыка Канзаса. «Иди один», — говорил ему Хиардан-Пчеловод. «Иди один», — говорил ему старый Слухач в Лесу. «Иди один, сынок», — говорил ему Зоув. Сколько людей смогли бы направить его, помочь ему в поисках, вооружить знанием, если бы он пересек прерии в одиночку? Сколь многому он мог бы научиться, если бы не доверился Эстрел?
Теперь же ему известно лишь то, что он неизмеримо глуп и что она лгала ему. Она не переставая лгала ему с самого начала, с того самого момента, когда сказала, что она — Странница… нет, еще раньше. С того момента, когда впервые увидела его и притворилась, будто не знает, кем и чем он является. Она давно уже знала о нем и была послана для того, чтобы противодействовать влиянию тех, кто ненавидит Сингов — виновников того, что было сделано с его мозгом, и чтобы помочь ему обязательно добраться до Эс Тоха.
«Но тогда почему, — мучительно размышлял Фальк, стоя в одной комнате и глядя на Эстрел, стоявшую в другой, — почему она теперь перестала лгать?»
— Что я теперь говорю тебе, не имеет никакого значения, — сказала она, словно прочтя его мысли.
Возможно, так оно и было. Они никогда не пользовались мыслеречью, но если Эстрел из Сингов и имеет их ментальные способности, величину которых люди оценивали лишь по слухам и догадкам, Эстрел, возможно, подслушивала его мысли в течение всего их совместного путешествия. Как он мог судить об этом? Спрашивать же у нее не было никакого смысла…
За спиной послышался какой-то звук. Фальк обернулся и увидел двух людей, стоявших в другом конце комнаты возле зеркала. В длинных черных одеяниях с белыми капюшонами, они были вдвое выше обычных людей.
— Тебя так легко провести, — сказал один гигант.
— Ты должен понимать, что тебя дурачили, — добавил другой.
— Ты всего лишь получеловек!
— И как получеловек ты не можешь знать всей правды.
— Ты, кто ненавидит, одурачен и высмеян.
— Ты, кто убивает, выскоблен и превращен в орудие.
— Откуда ты явился, Фальк?
— Кто ты, Фальк?
— Где ты, Фальк?
— Что ты собой представляешь, Фальк?
Оба гиганта откинули свои капюшоны, показывая, что под ними ничего нет, кроме тени, и попятились к стене. Затем прошли сквозь нее и исчезли.
Из другой комнаты в объятия Фалька бросилась Эстрел. Она прижалась к нему всем телом и стала жадно и отчаянно целовать его.
— Я люблю тебя, я влюбилась в тебя с первого же взгляда. Верь мне, Фальк, верь мне!
Затем она, по-прежнему всхлипывавшая «Верь мне!», была оторвана от него и уведена прочь, словно влекомая некоей могущественной, невидимой силой, как бы выброшенная свирепым порывом ветра сквозь некую узкую дверь, которая бесшумно закрылась за ней, как захлопнувшийся рот.
— Ты понимаешь, — спросил высокий мужчина из другой комнаты, — что находишься под воздействием галлюциногенов?
В его шепчущем, хорошо поставленном голосе сквозили нотки сарказма и внутренней опустошенности.
— Меньше всего доверяй самому себе!
Мужчина задрал свою мантию и обильно помочился. После этого он ушел, поправляя на ходу одежду и приглаживая длинные волосы.
Фальк стоял и наблюдал за тем, как зеленоватый пол дальней комнаты постепенно поглощает мочу.
Края дверного проема стали медленно смыкаться. Это был единственный выход из этой комнаты-западни. Фальк сбросил с себя оцепенение и проскочил сквозь проем до того, как он закрылся. Комната, в которой некогда стояли Эстрел и ее спутник, ничем не отличалась от той, которую он только что покинул, разве что была поменьше и похуже освещена. В дальнем конце ее виднелся узкий проем, который медленно закрывался.
Фальк поспешно пересек комнату и, пройдя сквозь проем, очутился в третьей комнате, которая ничем не отличалась от первых двух, разве что была еще меньше и хуже освещена. Щель в ее дальнем конце тоже медленно смыкалась, и он промчался сквозь нее в следующую комнату, еще меньше и темнее предыдущей, откуда он протиснулся в еще одну маленькую, совсем темную комнату, а затем вполз на маленькое тусклое зеркало и взмыл вверх, крича от леденящего душу ужаса, по направлению к холодно взиравшей на него белой испещренной кратерами луне.
Проснулся Фальк, чувствуя себя отдохнувшим, набравшимся сил, но в состоянии некоторой прострации в удобной кровати в ярко освещенной комнате без единого окна. Он приподнялся и сел. И тут, словно по сигналу, из-за перегородки к нему поспешили двое мужчин с туповатыми лицами и немигающими глазами.
— Приветствуем тебя, лорд Агад! Приветствуем тебя, лорд Агад! — повторяли они друг за другом. — Идемте с нами, пожалуйста, идемте с нами, пожалуйста.
Фальк встал с постели, совершенно обнаженный, готовый сражаться — единственным четким воспоминанием была его схватка и поражение в холле дворца, — но здесь никто не собирался прибегать к насилию.
— Идемте, пожалуйста, — беспрестанно твердили мужчины, пока он не уступил им.
Так и не дав Фальку одеться, его вывели из комнаты, провели по плавно изгибавшемуся пустому коридору, через зал с зеркальными стенами, вверх по лестнице, которая на самом деле оказалась наклонным скатом с нарисованными ступеньками, и наконец пригласили в просторную меблированную комнату с зеленовато-голубыми стенами. Один из мужчин остался снаружи, другой вошел вместе с Фальком.
— Вот — одежда, вот — пища, вот — вода. Поешьте и попейте. Если вам что-то нужно — попросите. Хорошо?
Мужчина смотрел на Фалька, не отводя взгляда, но без особого интереса.
На столе стоял кувшин с водой, и первое, что сделал Фальк, — напился до отвала, поскольку его мучила страшная жажда. Затем он окинул взглядом странную, довольно приятную комнату с мебелью из прочного, напоминающего стекло пластика и полупрозрачными стенами без окон. Потом он стал с любопытством изучать своего то ли стража, то ли слугу — крупного мужчину с тупым невыразительным лицом и пристегнутым к поясу пистолетом.
— Что гласит Закон? — спросил Фальк, повинуясь некоему импульсу.
— Не отбирать жизнь, — охотно и без всякого удивления ответил таращившийся на него детина.
— Тогда зачем тебе пистолет?
— О, этот пистолет обездвиживает человека, а не убивает, — ответил стражник и рассмеялся. Интонации его голоса совершенно не сочетались с произносимыми словами, а между словами и смехом вклинилась небольшая пауза.
— Теперь ешьте, пейте, мойтесь. Вот хорошая одежда. Смотрите, одежда здесь.
— Ты — Выскобленный?
— Нет. Я начальник стражи Подлинных Повелителей, и я подключен к компьютеру номер восемь. Теперь ешьте, пейте, мойтесь.
— Я все это сделаю, когда ты покинешь комнату.
Последовала небольшая пауза.
— О да, конечно, лорд Агад, — ответил здоровяк и снова захихикал, словно от щекотки. Возможно, ему было щекотно, когда компьютер говорил через его мозг. Наконец мужчина вышел.
Сквозь внутреннюю стену комнаты Фальку были видны неуклюжие силуэты двух охранников. Они расположились в коридоре по обе стороны двери. Фальк нашел ванную и помылся. Чистая одежда лежала на огромной мягкой постели, что занимала один из углов комнаты. Одежда имела свободный покрой и была расшита кричащими красными и фиолетовыми узорами. Фальк неодобрительно осмотрел ее, но все же надел на себя. Его видавший виды мешок с вещами лежал на столе из золотистого, похожего на стекло пластика. На первый взгляд все было на месте, кроме старой одежды и оружия.
Тут же на столе была разложена еда, и Фальк почувствовал зверский голод. Он понятия не имел, сколько времени прошло с тех пор, как двери этого дворца сомкнулись за ним, но, судя по голоду, немало. Пища оказалась весьма необычной, очень острой, с большим количеством приправ и малоприятной на вкус, однако он съел все, что ему дали, и не отказался бы от добавки. Поскольку еды больше не было и он сделал все, о чем его просили, Фальк более внимательно осмотрел комнату. Неясные силуэты стражников за полупрозрачной зеленовато-голубоватой стеной куда-то пропали, и он собрался было выяснить, в чем, собственно, дело, но тут заметил, что едва различимая вертикальная прорезь двери начала расширяться, а за ней маячила чья-то тень. Постепенно в стене возник высокий овальный проем, через который в комнату вошел какой-то человек.
Фальк сперва подумал, что это девушка, но затем понял, что перед ним паренек лет шестнадцати, одетый в такие же свободные одежды, как и он сам. Не приближаясь к Фальку, паренек остановился, вытянул вперед руки и стал скороговоркой нести какую-то тарабарщину.
— Кто ты?
— Орри, — ответил юноша и выдал новую порцию тарабарщины. Он выглядел хрупким и возбужденным, его голос дрожал от переполнявших чувств. Затем юноша упал на колени и низко склонил голову.
Такой позы Фальку раньше видеть не приходилось, хотя ее значение было вполне понятно. Аналоги данной позы совершеннейшего почтения и преданности встречались ему среди Пчеловодов и подданных Повелителя Канзаса.
— Говори на галакте, — приказал слегка шокированный и чувствующий себя неловко Фальк. — Кто ты?
— Я — Хар Орри, преч Рамаррен, — прошептал паренек.
— Встань. Поднимись с колен. Я не… Ты знаешь меня?
— Преч Рамаррен, разве вы не помните меня? Я ведь Орри, сын Хара Уэдена…
— Как меня зовут?
Мальчик поднял голову, и Фальк ошеломленно уставился на него… они смотрели друг другу прямо в глаза. Глаза юноши были серовато-янтарного цвета, с большими темными зрачками. Белков не было, радужная оболочка заполняла всю глазницу, как у кошек. Такие глаза Фальк видел разве что в зеркале прошлым вечером.
— Ваше имя Агад Рамаррен, — покорно ответил испуганный паренек.
— Откуда ты знаешь мое имя?
— Я… я всегда знал его, преч Рамаррен.
— Значит, ты моей расы? Значит, мы представители одного народа?
— Я сын Хара Уэдена, преч Рамаррен! Клянусь вам!
В серо-золотистых глазах мальчишки на мгновение блеснули слезы. Фальк и сам имел обыкновение реагировать на стрессовые ситуации кратковременным слезовыделением. Лупоглазая как-то упрекнула Фалька: мол, нельзя стыдиться, скорее всего, чисто физиологической реакции, присущей его расе.
Смятение и беспокойство, которые Фальк испытал в Эс Тохе, лишили его способности трезво анализировать происходящее. Часть разума твердила: «Именно этого они и добиваются. Тебя хотят сбить с толку и сделать излишне доверчивым». В настоящий момент он уже не мог разобрать, была ли Эстрел, которую он так хорошо знал и преданно любил, ему другом, или же она из Сингов, или просто орудие в руках Сингов; говорила ли она ему правду или же постоянно лгала, угодила ли она в западню вместе с ним или же сама привела его в ловушку? Он помнил ее смех; но помнил он и ее отчаянное объятие, ее шепот… Как следует поступить с этим мальчиком, с болью и ужасом глядящим на него такими же неземными глазами, как и его собственные? Будет ли юноша правдиво отвечать на вопросы или же будет лгать?
Среди всех этих иллюзий, ошибок и обманов, как показалось Фальку, существовал лишь один верный путь — тот, которому он следовал с тех пор, как покинул Дом Зоува.
Он еще раз посмотрел на паренька и сказал:
— Я не знаю тебя. Я не помню тебя, хотя, возможно, и должен помнить, потому что в моей памяти сохранились только последние четыре или пять лет моей жизни.
Фальк кашлянул, вновь отвернулся и сел в одно из высоких вертящихся кресел, пригласив мальчика последовать его примеру.
— Вы… помните Верель, преч Рамаррен?
— Что такое Верель?
— Наш дом. Наша планета.
У Фалька защемило где-то в груди, но он промолчал.
— Вы помните… путешествие сюда, преч Рамаррен? — заикаясь, спросил мальчик. Казалось, слова Фалька не дошли до него. В голосе пробивались гнетущие, тоскливые нотки, подкрепленные уважением и страхом.
Фальк покачал головой.
Орри повторил свой вопрос, слегка видоизменив его:
— Вы помните наше путешествие на Землю, преч Рамаррен?
— Нет. А когда оно было?
— Шесть земных лет тому назад. Простите меня, пожалуйста, преч Рамаррен. Я не знал… Я был над Калифорнийским морем, и за мной послали аэрокар, автоматический аэрокар. Мне не сообщили, для чего я понадобился. Затем лорд Краджи объяснил мне, что нашелся один из членов нашей экспедиции, и я подумал… Но он ничего не сказал о том, что случилось с вашей памятью… Значит… вы помните только Землю?
Казалось, паренек умолял Фалька, чтобы тот ответил отрицательно.
— Я помню только Землю.
Фальк кивнул, твердо решив не поддаваться чувствам мальчика, его наивности, детской искренности лица и голоса. Нельзя исключать возможность, что этот Орри на самом деле вовсе не такой, каким желает казаться.
Ну а если он не кривит душой?
«Я не позволю, чтобы меня вновь одурачили», — с горечью подумал Фальк.
«Позволишь, позволишь, — немедленно отозвалась другая часть его мозга. — Тебя одурачат, если только захотят, и ты не сможешь это предотвратить. Если ты не станешь задавать вопросы этому мальчику, дабы не выслушивать лживых ответов, то ложь возьмет верх во всем, и результатом твоего путешествия в Эс Тох будет лишь молчание, лицедейство и отвращение. Ты пришел сюда, чтобы узнать свое имя. Он дал тебе некое имя. Прими его».
— Ты мне расскажешь, кто… мы такие?
Мальчик снова перешел на тарабарщину, но тут же умолк, встретив непонимающий взгляд Фалька.
— Вы не помните, как говорить на келшаке, преч Рамаррен? — спросил он почти жалобным тоном.
Фальк покачал головой:
— Келшак — это твой родной язык?
— Да, — ответил мальчик и добавил с ноткой упрямства: — И ваш тоже, преч Рамаррен.
— Как на келшаке звучит слово «отец»?
— Хьовеч, или вава — для детей.
Неискренняя улыбка промелькнула по лицу Орри.
— А как вы называете пожилого человека, которого уважаете?
— Для этого есть много слов… Превва, киоинеп… Дайте мне подумать, пречна. Я так давно не говорил на келшаке… Пречновег… человека более высокого положения, если это не родственник, можно назвать тиокиой или превиотио…
— Тиокиой. Я как-то раз произнес это слово, не зная, откуда оно пришло мне на ум…
Это не было подлинной проверкой. Фальк никогда толком не рассказывал Эстрел о нескольких днях, проведенных у старого Слухача в Лесу, но за ту ночь или несколько суток, пока он находился, одурманенный, в их руках, они могли изучить вдоль и поперек все его воспоминания, все, что он когда-либо говорил или думал. Он даже не догадывался, что с ним сделали, и не имел ни малейшего понятия о том, что они вообще могут предпринять. Меньше всего он знал о том, чего они добиваются. Единственное, что ему оставалось делать, — продолжать в том же духе, пытаясь получить необходимые сведения.
— Ты здесь свободен в своих передвижениях?
— О да, преч Рамаррен. Повелители очень добры. Они уже давно ищут кого-нибудь… из оставшихся в живых членов экспедиции. Тебе известно, пречна, о ком-либо…
— Нет.
— Когда я несся сюда несколько минут назад, Краджи успел мне лишь сообщить, что ты жил в лесу где-то в восточной части этого материка, в каком-то диком племени.
— Я расскажу тебе об этом, если захочешь. Но сначала ты расскажи мне кое о чем. Я не знаю, кто я, кто ты, что это была за экспедиция и что такое Верель.
— Мы — Келши, — скованно начал мальчик, очевидно смущенный тем, что ему приходится объяснять столь элементарные вещи тому, кого он считал выше себя, причем не только в силу разницы в возрасте. — Мы из народа Келшак и живем на Вереле… сюда мы прибыли на корабле «Альтерра».
— Зачем мы прилетели сюда? — спросил, подавшись вперед, Фальк.
Медленно, часто сбиваясь, несколько раз повторяя одно и то же, прерываемый тысячами вопросов, Орри вел свое повествование, пока не устал говорить, а Фальк — слушать. К тому времени полупрозрачные стены комнаты уже озарил свет заходящего солнца.
Бессловесные слуги принесли им еду и питье. Пока они ели и пили, Фальк не переставал мысленно разглядывать бриллиант, который мог оказаться как фальшивым, так и бесценным: историю, строй, образ — подлинный или ложный — того мира, который он некогда потерял.
Вокруг желто-оранжевого, словно око дракона или огненный опал, солнца не спеша кружились по вытянутым орбитам семь планет. Год на третьей зеленой планете длился шестьдесят земных лет. «Счастлив тот, кто встретит свою вторую весну», — так перевел одну из пословиц того мира Орри. Когда планета находилась на самом дальнем от солнца участке своей орбиты, зимы в северном полушарии, благодаря сильному наклону планетарной оси к плоскости эклиптики, становились студеными, мрачными и наводящими ужас. Во время долгого, в половину человеческой жизни, лета в этом мире наблюдалось не знавшее границ пиршество жизни. Гигантская луна, цикл которой составлял четыреста дней, поднимала грандиозные приливные волны в глубоких морях планеты. А еще в список чудес входили частые землетрясения, действующие вулканы, бродячие растения, поющие животные… И люди, имевшие собственный язык и строившие города.
В этот удивительный, хотя и не столь уж необычный мир двадцать лет назад прибыл космический корабль (Орри имел в виду двадцать гигантских лет этой планеты — то есть более тысячи двухсот лет по земному летоисчислению). Прибывшие на корабле колонисты, подданные Лиги Всех Миров, посвятили свой труд и свою жизнь незадолго до того открытой планете, удаленной от древних центральных миров Лиги, в надежде в конце концов привести разумных обитателей планеты в Лигу в качестве новых союзников в Грядущей Войне. Такова была политика Лиги в течение многих поколений — со времен прихода предупреждения из-за Скопления Гиад о гигантской волне завоевателей, которая столетие за столетием перемещалась от планеты к планете, неумолимо приближаясь к обширному скоплению из восьмидесяти планет, гордо называвшему себя Лигой Всех Миров. Земля, находившаяся на самом краю ядра Лиги, ближе всех к недавно открытой планете Верель, снарядила первый корабль с колонистами. Ожидались корабли и с других планет Лиги, однако ни один из них так и не совершил посадку на Верель. Война опередила их.
Единственной нитью, связывавшей колонистов с Землей, с главной планетой Лиги — Давенантом и со всеми остальными мирами Лиги, был ансибль, средство мгновенной связи, установленный на борту их корабля. По словам Орри, ни один корабль не мог перемещаться быстрее скорости света…
Тут Фальк поправил юношу. В действительности существовали военные корабли, построенные на принципе ансибля, но они были лишь смертоносными машинами, невероятно дорогими и неспособными перевозить живых существ. Скорость света, с ее эффектом замедления времени для путешественников, ограничивала быстроту перемещения людей как тогда, так и теперь. Поэтому колонисты Вереля оказались абсолютно оторванными от родного мира и все новости получали через ансибль. Не прошло и пяти лет, как им сообщили, что нагрянул Враг, и сразу же после этого сообщения стали сбивчивыми, противоречивыми, прерывистыми и вскоре вовсе прекратились. Примерно треть из числа колонистов решила преодолеть на корабле гигантскую вековую пропасть, отделявшую их от Земли, чтобы влиться в борьбу своего народа против захватчиков. Остальные же остались на Вереле, обрекая себя на добровольное изгнание. До конца своих дней им так и не суждено было узнать, что́ случилось с их родной планетой и с Лигой, которой они служили, что представлял собой Враг и удалось ли ему одолеть Лигу, или же он был разбит наголову. Колонисты остались без корабля и средств связи, в изоляции — маленькое поселение, окруженное любопытными и враждебными аборигенами, которые находились на более низкой стадии развития, но ничем не уступали людям в интеллекте. Колонисты, а затем и их потомки ждали… но звезды, мерцавшие над их головами, хранили молчание. Больше не было ни кораблей, ни каких-либо известий. Их собственный корабль, очевидно, был уничтожен, а записи об открытии новой планеты утеряны. Все забыли о маленьком желто-оранжевом опале, затерянном среди мириадов звезд.
Колония процветала, разрастаясь все дальше вглубь материка, на живописном побережье которого был основан первый город, названный Альтеррой. Затем, через несколько лет (тут Орри запнулся и поправил себя: «То есть через шестьсот лет по земному летоисчислению. Кажется, это был десятый год с основания Колонии. Я ведь только начал изучать историю, преч Рамаррен, но мой отец и вы любили рассказывать мне о подобных вещах перед путешествием…»), колония стала переживать тяжелые времена, резко уменьшилось число рождений, и еще меньше детей выживало.
Здесь Орри снова запнулся, потом наконец сказал:
— Помню, как вы говорили мне тогда, что альтерране не понимали, что с ними происходит. Они полагали, что причиной тому близкородственные браки, но на самом деле это было нечто вроде отбора. Повелители же утверждают, что такого быть не могло, поскольку независимо от того, сколько времени на планете существует колония чужаков, она продолжает оставаться чужеродной. С помощью манипуляций с генами можно получить потомство от браков с коренными жителями, однако оно будет стерильным. Так что я не знаю, что же в точности случилось с альтерранами, — я был совсем ребенком, когда вы и отец пытались поведать мне об этом. Помню, как вы говорили об отборе с целью появления… жизнеспособного вида.
В общем, колонисты были на грани вымирания, когда им удалось вступить в союз с одной из туземных народностей — теварцами. Они вместе пережили зиму и, когда пришла весенняя пора размножения, вдруг обнаружили, что теварцы и альтерране могут иметь потомство. Во всяком случае, в достаточном количестве, чтобы основать гибридную расу. Повелители утверждают, что такое невозможно, но я помню: именно так вы рассказывали мне.
— И мы — потомки этой расы?
— Вы являетесь потомком Альтерра Агата, преч Рамаррен, главы колонии землян в течение всей Зимы десятого года! Мы еще в школе узнали об Агате. Ваше имя, преч Рамаррен — Агад из Шарена. У меня нет столь известных предков, но моя прабабушка родом из семьи Эсми из Кьоу. Это все альтерранские имена. Конечно, для демократического общества Земли подобные различия ничего не значат, правда?
Тут на лице Орри опять выступила печать беспокойства, как будто юношу раздирал какой-то неясный внутренний конфликт. Фальк вновь вернул его к полному домыслов и догадок рассказу об истории Вереля, такой, какой ее запомнил Орри.
Новое племя теварцев-альтерран расцвело за годы, последовавшие после зловещей Десятой Зимы. Маленькие городки стали разрастаться. На единственном континенте северного полушария установилась культура торгового обмена. В течение нескольких поколений она охватила и примитивные народы южных континентов, где проблема выживания в суровую Зиму утратила былую остроту. Население выросло. Наука и техника развивались все возраставшими темпами, ведомые Книгами Альтерры — корабельной библиотекой, тайны которой становились все более объяснимыми по мере того, как отдаленные потомки колонистов восстанавливали утраченные знания. Поколение за поколением хранило и копировало эти книги, изучая язык, на котором они написаны, — им был, конечно же, галакт. В конце концов исследовали даже луну и планеты системы.
Рост городов и распри между народами контролировала и сглаживала могущественная империя Келшак, раскинувшаяся на древнем северном континенте. На гребне эры мира и могущества Империя построила и отправила в космос корабль, способный двигаться со скоростью света. Этот корабль «Альтерра» покинул Верель через восемнадцать с половиной лет после того, как с Земли прибыл корабль с колонистами, то есть через тысячу двести лет по земному летоисчислению.
Экипаж судна не знал, с чем ему суждено столкнуться на Земле. На Вереле еще не разобрались в принципе работы ансибля, а радиосигналы посылать в космос не осмеливались, чтобы не выдать свое местоположение какому-нибудь враждебному миру, где правил Враг, которого так боялась Лига. Чтобы получить необходимые сведения, туда должны были отправиться живые люди, преодолев непроглядную тьму, отделявшую альтерран от их прародины.
— Сколько времени длилось путешествие?
— Более двух лет по летоисчислению Вереля, возможно, сто тридцать — сто сорок световых лет. Я тогда был совсем еще мальчишкой, преч Рамаррен, и многого не понимал, а о многом мне и не рассказывали…
Фальк не мог взять в толк, почему подобное неведение должно смущать паренька. Лично его в гораздо большей степени ошеломил тот факт, что Орри, которому на вид было лет пятнадцать-шестнадцать, прожил уже около ста пятидесяти лет. А он сам?
— «Альтерра», — продолжал Орри, — отправилась на Землю с космодрома, расположенного вблизи древнего теварского прибрежного города. На борту корабля было девятнадцать мужчин, женщин и детей, большей частью подданных империи Келшак, ведущих свой род от первых колонистов. Взрослых отбирал Совет Империи — с учетом степени подготовленности, способностей, смелости и наличия «арлеш».
Я не могу подобрать нужного слова на галакте. Арлеш — это арлеш, — бесхитростно улыбнулся юноша. — Рэйл означает… делать правильные вещи, вроде учебы в школе, как река следует своему руслу. Арлеш, как мне кажется, проистекает из рэйл.
— Тао? — спросил Фальк, но Орри никогда не слышал о Древнем Каноне Человечества. — Что случилось с кораблем? Что произошло с остальными семнадцатью членами экипажа «Альтерры»?
— У Барьера нас атаковали бунтовщики на межпланетных кораблях. Синги подоспели уже после того, как «Альтерра» была уничтожена, а нападавшие скрылись. И спасли меня, захватив один из кораблей бунтовщиков. Они так и не узнали, были ли остальные члены экипажа убиты или же взяты в плен. Синги вели поиски по всей планете, и около года назад до них дошли слухи о человеке, живущем в Восточном Лесу… Похоже, что это мог быть один из нас.
— Что ты помнишь из всего этого — нападение и так далее?
— Ничего. Вы же знаете, как полет со скоростью света воздействует на психику…
— Я знаю, что для тех, кто находится внутри корабля, время как бы останавливается. Но какие при этом возникают ощущения, в книгах не описывается.
— На самом деле я практически ничего не помню. Я был тогда совсем мальчишкой… девяти земных лет. И я не уверен, что кто-либо смог бы сохранить отчетливые воспоминания. Невозможно понять, как… события соотносятся друг с другом. Как будто и слышишь, и видишь, только все не стыкуется. Происходящее теряет всякое значение. Не могу объяснить… Это ужасно, но все происходит словно во сне. А когда происходит переход в обычное пространство — этот переход Повелители и называют Барьером, — пассажиры теряют сознание, если только специально не готовятся к нему. Наш корабль готов не был. Никто не пришел в себя, когда на нас напали, — поэтому-то я помню о нападении ничуть не больше, чем вы, преч Рамаррен. Очнулся я уже на борту корабля Сингов.
— Почему тебя, мальчика, взяли в такую опасную экспедицию?
— Мой отец был ее руководителем, мать тоже находилась на корабле. Вы же знаете, преч Рамаррен: когда возвращаешься из такого путешествия, то все родные и близкие уже давно покоятся в могилах. Теперь-то это уже не имеет никакого значения — мои родители погибли, или, быть может, с ними поступили точно так же, как с вами. И они даже не узнали бы меня, если бы мы встретились…
— Какова была моя роль в этой экспедиции?
— Вы были нашим навигатором.
Ирония этих слов заставила Фалька поморщиться, но Орри продолжал повествование в своей уважительной, наивной манере:
— Естественно, вы прокладывали курс корабля, определяли его координаты в космосе. Из всех Келшей вы были самым великим «простени» — математиком-астрономом. Вы были «пречнова» для всех членов экипажа, кроме моего отца Хара Уэдена. У вас была Восьмая Ступень, преч Рамаррен! Вы помните что-нибудь об этом?
Фальк покачал головой.
Мальчик вдруг сник, а затем наконец произнес:
— Не могу до конца поверить в то, что вы ничего не помните. Разве что, когда вы делаете нечто подобное…
— Качаю головой?
— На Вереле в знак отрицания мы пожимаем плечами. Вот так.
Простодушие мальчика было неотразимым. Фальк попытался пожать плечами, и ему показалось, что в этом есть какая-то правильность, привычность, которые способны были убедить его в том, что жест этот ему давно и прекрасно знаком. Он улыбнулся, и Орри тут же повеселел.
— Вы так похожи на себя прежнего, преч Рамаррен, и вместе с тем совсем другой! Простите меня. Но что же с вами такое сделали, чтобы заставить вас столько забыть?
— Они уничтожили меня. Конечно же, я похож на себя. Я таков, какой я есть. Я — Фальк…
Он спрятал лицо в ладонях.
Ошеломленный Орри молчал. Неподвижный, прохладный воздух комнаты светился подобно иссиня-зеленому драгоценному камню вокруг них; западная стена играла в лучах заходящего солнца.
— Насколько пристально здесь за тобой следят?
— Повелители считают, что мне лучше иметь при себе коммуникатор, особенно когда я улетаю куда-нибудь на авиетке. — Орри притронулся к браслету на левом запястье, напоминавшему обыкновенную золотую цепочку. — Это опасно — оказаться среди туземцев.
— Но ты волен ходить, куда тебе заблагорассудится?
— Да, конечно. Моя комната, преч Рамаррен, точно такая же, как эта, ваша, только расположена по другую сторону каньона. — Орри снова смутился. — Здесь у нас нет врагов, поймите, преч Рамаррен.
— Нет? Тогда где же они?
— Ну… снаружи, там, откуда вы пришли…
Они уставились друг на друга, чувствуя обоюдное непонимание.
— Ты думаешь, что люди, земляне — наши враги? Ты думаешь, что это они уничтожили мой разум?
— А кто же еще? — прошептал, тяжело дыша, перепуганный Орри.
— Пришельцы… Синги!
— Но никакого Врага не было, — мягко возразил мальчик, словно понимая, насколько его бывший учитель и повелитель невежествен и дик. — Как, впрочем, и Войны.
В комнате раздался приглушенный дребезжащий звук, похожий на удар гонга, и через мгновение бестелесный голос произнес:
— Собирается Совет.
Скользнула в сторону дверь, и в комнату ступила высокая фигура в длинной белой мантии и вычурном черном парике. Брови на лице вошедшего были сбриты и нарисованы высоко на лбу. Лицо, превращенное наложенным гримом в безжизненную маску, было лицом уверенного в себе человека среднего возраста.
Орри пулей выскочил из-за стола и поклонился, прошептав:
— Добро пожаловать, лорд Абандибот!
— Хар Орри, — отозвался мужчина приглушенным до уровня скрипучего шепота голосом, — приветствую тебя, малыш!
Затем он повернулся к Фальку:
— И вас тоже, Агад Рамаррен. Добро пожаловать к нам. Совет Земли собирается, чтобы ответить на ваши вопросы и удовлетворить ваши просьбы. Смотрите…
Он лишь мельком взглянул на Фалька и ни на шаг не приблизился ни к одному из верелиан. Этого человека окружала какая-то странная атмосфера власти, а также полной самодостаточности, поглощенности самим собой. Абандибот держался особняком, недостижимый ни для кого. Все трое на мгновение замерли.
Фальк, проследив за взглядами остальных, увидел, что внутренняя стена комнаты потускнела и преобразилась, превратившись в нечто напоминавшее прозрачный сероватый студень, в котором двигались и трепетали линии и формы. Затем изображение прояснилось, и Фальк затаил дыхание. Возникло лицо Эстрел, только увеличенное раз в десять. Ее глаза смотрели на Фалька с отрешенным спокойствием портрета.
— Я — Стрелла Зиобельбель.
Губы изображения шевелились, но откуда исходил голос, определить было невозможно — холодный отстраненный шепот трепетал в воздухе комнаты.
— Меня послали доставить в Город в целости и сохранности участника экспедиции с планеты Верель, проживавшего, по слухам, на востоке Континента Номер Один. Я думаю, это именно тот человек, который нам нужен.
Ее лицо растворилось. Его сменило изображение лица Фалька.
Бестелесный шипящий голос спросил:
— Узнает ли Хар Орри этого человека?
Как только юноша заговорил, на экране появилось его лицо.
— Это Агад Рамаррен, Повелители, навигатор «Альтерры».
Лицо мальчика поблекло, и мерцавший экран опустел. Шепот множества голосов зашелестел в воздухе, будто совещались между собой духи, разговаривавшие на неизвестном языке. Значит, Синги во время заседания Совета сидели каждый в своей комнате, в окружении одних лишь шепчущих голосов.
Пока шла вся эта абракадабра вопросов и ответов, Фальк шепнул Орри:
— Ты знаешь этот язык?
— Нет, преч Рамаррен. Со мной они всегда говорят только на галакте.
— Почему они общаются таким способом, а не лицом к лицу?
— Их слишком много. Лорд Абандибот говорил мне, что на Совете Земли присутствуют тысячи и тысячи Сингов. Они рассеяны по всей планете, хотя Эс Тох является единственным городом.
Жужжание бесплотных голосов стихло, и на экране появилось новое лицо — лицо мужчины с мертвенно-бледной кожей, черными волосами и блеклыми глазами.
— Кен Кениек, — шепнул Орри.
Мужчина заговорил:
— Агад Рамаррен, мы собрались на этот Совет для того, чтобы вы могли завершить свою миссию на Земле и, если пожелаете, вернуться затем на свою родную планету. Сейчас лорд Пелле Абандибот передаст вам мысленное послание.
Стена тут же погасла, вновь обретя полупрозрачный зеленоватый оттенок. Высокий человек в дальнем конце комнаты пристально посмотрел на Фалька. Губы его не шевелились, но Фальк слышал его речь, не приглушенную, а четкую и необычайно отчетливую. С трудом верилось, что это мыслеречь, и в то же время это не могло быть ничем иным. Лишенная характерных особенностей и тембра, освобожденная от всего наносного, она была абсолютно понятной и простой. Один разум напрямую обращался к другому.
— Мы пользуемся мыслеречью, чтобы донести до вас правду, и только правду, поскольку ни мы, называющие себя Сингами, ни какие-либо другие люди не в силах исказить или утаить истину при мыслеречи. Ложь, которую люди приписывают нам, сама по себе является ложью. Но если вы предпочитаете говорить вслух, то так и поступайте, тогда и мы последуем вашему примеру.
— Я не владею искусством мыслеречи, — громко произнес Фальк после некоторой паузы.
Его живой голос резанул по ушам после этого яркого, бессловесного контакта разумов.
— Хотя слышу вас достаточно хорошо. И не прошу у вас правды. Кто я такой, чтобы требовать истину? Но мне хотелось бы узнать то, что вы считаете необходимым сообщить.
Юный Орри выглядел потрясенным. На лице Абандибота не отразилось абсолютно никаких эмоций. Очевидно, он был настроен одновременно на мозг как Фалька, так и мальчика, что само по себе являлось редчайшим достижением, насколько мог судить Фальк, поскольку Орри вслушивался в телепатическую речь с явным напряжением.
— Люди стерли содержимое вашего мозга и научили вас тому, что они пожелали… тому, во что сами хотят верить. Поэтому вы и не доверяете нам. Именно этого мы и боялись. Спрашивайте нас о чем хотите, Агад Рамаррен с Вереля. Мы будем говорить только правду.
— Как долго я нахожусь здесь, в Эс Тохе?
— Шесть дней.
— Почему меня сперва накачали наркотиками и пытались одурачить?
— Мы пытались восстановить вашу память, однако нам не удалось этого сделать.
«Не верь ему, не верь ему!» — убеждал себя Фальк с такой неистовостью, что Синг, обладай он хоть зачатками дара эмпатии, без всяких сомнений вполне отчетливо воспринял бы эту мысль. Но это не имело никакого значения. Игру надлежало сыграть так, как того хотят Повелители, несмотря на то что они устанавливали ее правила и были весьма сведущи в подобных играх. Неведенье Фалька не играло никакой роли. Его главным козырем была честность. Он все поставил на одну старую истину — нельзя надуть честного человека. Правда, если довести игру до конца, приведет только к правде.
— Объясните мне, почему я должен вам доверять?
Зазвучала мыслеречь, ясная и отчетливая, словно сыгранная на электронном синтезаторе мелодия, в то время как ее передатчики, Абандибот, а также Фальк и Орри стояли неподвижно, будто фигуры на шахматной доске.
— Мы — те, кого вы зовете Сингами, — являемся людьми. Мы — земляне. Мы родились на Земле от обычных людей, так же как и ваш предок Джакоб Агат, житель Первой Колонии на Вереле. Люди научили вас тому, что, по их мнению, являлось историей Земли тех двенадцати веков, которые прошли со времен основания Колонии на Вереле. Теперь мы — тоже люди — научим вас тому, что известно нам.
Не было никакого Врага, что обрушился с далеких звезд на Лигу Всех Миров. Лигу уничтожили революция, гражданская война, собственная коррупция, милитаризм, деспотизм. По всем планетам Лиги прокатились волны переворотов. С Главного Мира были посланы карательные экспедиции, превращавшие поверхность восставших планет в расплавленный песок. Навстречу неизвестности в космос больше не отправлялись межзвездные корабли; он кишел кораблями-снарядами, разрушителями миров. Земля не подверглась полному уничтожению, хотя погибла половина ее населения вместе со всеми городами, кораблями и ансиблями, архивами и культурой. Все это произошло за два ужасных года гражданской войны между Повстанцами и Сторонниками Лиги, причем обе стороны были вооружены невообразимо мощным оружием, разработанным Лигой для борьбы с враждебными пришельцами.
Некоторые отчаявшиеся земляне, на какой-то миг одержавшие верх в борьбе, но знавшие, что скорый контрпереворот и разруха неизбежны, применили новое оружие. Они стали лгать. Они сами придумали себе имя, выдумали новый язык и невнятные предания о далекой планете-прародине, с которой якобы явились сюда. Затем они распространили по всей Земле слух — как среди собственных приверженцев, так и среди Сторонников Лиги, — будто с далеких звезд пришел Враг. Именно он развязал гражданскую войну, проник во все эшелоны власти, развалил Лигу и захватил власть на Земле. Теперь Враг собирался покончить с войной. А добился он всего этого с помощью невиданной, жуткой, присущей только ему одному способности — лгать в мыслеречи.
Люди поверили в эти сказки. Они были созвучны их панике, их отчаянию, их усталости. Мир вокруг лежал в руинах, и они покорились Врагу, который, как им хотелось верить, имел над ними сверхъестественную власть и потому был несокрушим. Они проглотили эту наживку ради установления мира.
С тех пор они и живут в мире. Мы, обитатели Эс Тоха, рассказываем миф: мол, в начале всех начал Создатель произнес Великую Ложь. Тогда не существовало абсолютно ничего, но Создатель сказал: «Она существует!», и вот, для того чтобы эта божественная ложь могла стать божественной истиной, тут же начала свое существование наша Вселенная.
Если мир среди людей зависит от лжи, найдутся те, кто пожелает подкрепить эту ложь. Поскольку люди упорно верили в то, что явился Враг и овладел Землей, мы сами назвали себя Врагом и стали править. Никто не пришел, чтобы оспорить нашу ложь или нарушить установившийся мир; планеты Лиги разобщены, век межзвездных перелетов миновал. Возможно, раз в столетие какой-нибудь корабль с далекой планеты, вроде вашего, и забредает сюда. Но противники нашего правления, вроде тех, что напали на ваш корабль у Барьера, по-прежнему существуют. Мы пытаемся взять их под свой контроль, поскольку правы мы или нет, но вот уже больше тысячелетия мы несли и продолжаем нести бремя мира между людьми. За то, что мы сказали Великую Ложь, мы обречены теперь поддерживать Великий Закон. Вам известен этот Закон, который мы — люди среди людей — навязываем каждому индивидууму: единственный Закон, которому мы научились в самую ужасную для человечества годину.
Ослепительно-яркая мыслеречь прекратилась; впечатление было такое, словно в комнате неожиданно погас свет. В наступившей подобно тьме тишине юный Орри прошептал вслух:
— Почтение к Жизни!
Вновь наступила тишина. Фальк стоял неподвижно, стараясь ни выражением лица, ни даже мыслями, которые могли быть подслушаны, не выдать охватившие его смятение и нерешительность. Неужели все, что он знал раньше, не соответствует истине? Неужели у человечества действительно не было Врага?
— Но если эта история правдива, — наконец вымолвил он, — почему вы не поведаете об этом и не докажете свою правоту людям?
— Мы — люди, — пришел телепатический ответ. — Многие тысячи знают эту горькую правду. Мы — те, кто обладает властью и знаниями и пользуется ими во имя мира. Наступили темные века, и сейчас длится один из них, один из многих, когда люди считали, что миром правят демоны. Мы играем роль демонов в их мифологии. Когда вместо мифов они начнут пользоваться логикой и разумом, мы придем им на помощь. Тогда-то они и узнают правду.
— А зачем вы рассказали обо всем этом мне?
— Ради истины как таковой и ради вас самих.
— Кто я такой, чтобы заслужить такую честь? — холодно повторил Фальк, всматриваясь через пространство комнаты в похожее на маску лицо Абандибота.
— Вы — посланец затерянной в космосе планеты, колонии, все записи о которой были утеряны в эпоху Смуты. Вы прибыли на Землю, и мы, Повелители Земли, не смогли оградить вас от опасности. В этом наш позор и наше горе. Именно люди Земли напали на вас, перебив или подвергнув лоботомии весь ваш экипаж, — люди Земли, планеты, на которую вы вернулись спустя много столетий. Ими оказались повстанцы с Континента Номер Три, более развитого и густонаселенного по сравнению с данным Континентом Номер Один. Повстанцы используют украденные межпланетные корабли; они считают, что корабли, приходящие с околосветовой скоростью, могут принадлежать только «Сингам», и нападают на них без предупреждения. Будь мы более бдительны, это можно было бы предотвратить. Мы готовы возместить вам ущерб любым доступным нам образом.
— Они искали вас и остальных все эти годы, — вмешался в разговор Орри. В голосе юноши читались искренность и нотка мольбы; очевидно, ему очень хотелось, чтобы Фальк поверил данной истории, принял ее и… сделал что?
— Вы пытались восстановить мою память? — спросил Фальк. — Зачем?
— А разве не за этим вы пришли сюда, разве не за своей утерянной личностью?
— Да, это так, но я…
Фальк даже не знал, какие вопросы ему следует задать; он никак не мог решить: верить или не верить в то, о чем только что поведали Синги. У него не было критериев, опираясь на которые он мог бы вынести свое суждение. Едва ли Зоув и все остальные лгали ему в глаза, но нельзя было исключать возможность, что их самих обманули или они просто пребывали в неведении.
И все же инстинктивно Фальк с недоверием относился ко всему тому, в чем его только что уверял Абандибот.
С другой стороны, тот объяснялся посредством вполне отчетливой и недвусмысленной мыслеречи, где ложь невозможна… Или все же возможна? Если лжец утверждает, будто он не лжет…
Оторвавшись от всех этих мыслей, Фальк еще раз взглянул на Абандибота и сказал:
— Пожалуйста, больше не пользуйтесь мыслеречью. Я… я хотел бы слышать ваш голос. Итак, вы обнаружили, что не в силах восстановить мою память?
После плавности мыслеречи шепот Абандибота показался сбивчивым и скрипучим:
— По крайней мере теми средствами, которыми мы пользовались.
— А другими средствами?
— Не исключено. Мы считали, что в вашем мозгу установлена парагипнотическая блокировка, но выяснилось, что содержимое вашего мозга было просто стерто. Нам неведомо, как повстанцы смогли узнать технику этого процесса, которую мы держим в строжайшей тайне. Но еще большей тайной является то, что даже стертый мозг можно восстановить.
На суровом, похожем на маску лице Синга на миг появилась улыбка и тут же исчезла без следа.
— Да, с помощью психокомпьютерной техники мы способны восстановить ваш прежний разум. Однако это связано с безвозвратной полной блокировкой замещающей личности. Поскольку таковая имеется, мы не сочли возможным продолжать работу без вашего согласия.
Замещающая личность… Что, собственно, значили эти обтекаемые слова?
Фальк почувствовал, как по его телу пробежали мурашки. Он осторожно спросил:
— То есть для того, чтобы вспомнить, кем я был когда-то, я должен… забыть, кем я являюсь сейчас?
— К несчастью, именно так обстоят дела. Конечно, потеря новой личности, которой лишь несколько лет от роду, заслуживает всяческого сожаления, но, вероятно, это не слишком высокая плата за восстановление прежнего, вне всяких сомнений, недюжинного разума, а также за реальную возможность завершить великую космическую миссию и возвратиться на родную планету обогащенным знаниями, ради которых вы и отправились в путь.
Несмотря на свой хриплый, странно звучащий шепот, Абандибот и в обычной речи был столь же красноречив, как и в мысленной. Его слова текли нескончаемым потоком, и Фальк уловил, если уловил, их смысл только с третьей-четвертой попытки.
— Возможность… завершить?.. — повторил он, чувствуя себя полным идиотом и глядя на Орри, словно в поисках поддержки с его стороны. — Вы имеете в виду, что могли бы послать меня — нас — назад на… ту планету, с которой, как вы полагаете, я прибыл сюда?
— Мы почли бы за честь предоставить вам в качестве частичного возмещения нанесенного ущерба околосветовой корабль для обратного путешествия на Верель.
— Мой дом — Земля! — с неожиданной яростью воскликнул Фальк.
Абандибот промолчал. Через минуту заговорил Орри.
— А мой — Верель, преч Рамаррен, — жалобно произнес мальчик. — И я никогда не смогу вернуться туда без вас.
— Почему?
— Я не знаю, где он расположен. Я был ребенком, когда уничтожили наш корабль со всеми его навигационными компьютерами. Я не в состоянии рассчитать курс!
— Но у этих людей есть околосветовые корабли и навигационные компьютеры! Тебе нужно лишь знать, вокруг какой звезды вращается Верель, и дело с концом!
— Как раз этого я и не знаю, преч Рамаррен.
— Что за чепуха… — заговорил было Фальк. Его недоверчивость начала перерастать в гнев. Абандибот поднял руку.
— Пусть мальчик все объяснит, Агад Рамаррен, — прошептал он.
— Объяснит, почему он не знает названия солнца своей родной планеты?
— Это правда, преч Рамаррен, — дрожащим голосом произнес Орри. Его лицо залила краска. — Если… если бы вы были самим собою, вы не задали бы такого вопроса. На девятом лунокруге дальше Первой Ступени не продвинешься. Ступени… Да, наша цивилизация, полагаю, очень сильно отличается от земной. Теперь я вижу — в свете того, что Повелители пытаются здесь делать, и в свете демократических идеалов Земли, — что данная система во многом является крайне отсталой. Но тем не менее у нас существуют Ступени, которые не зависят от ранга и происхождения и являются базисом Фундаментальной Гармонии… Я находился на Первой Ступени, а у вас, преч Рамаррен, была Восьмая. И для каждой Ступени имеются… вещи, которым вас не будут учить, о которых вам не должны и не будут рассказывать, которые вы не в силах понять, пока полностью не взойдете на эту Ступень. И насколько мне известно, Истинное Имя Планеты или ее Светила можно узнать не раньше чем на Седьмой Ступени… до того они просто мир — Верель, и солнце — прахан. Истинные Имена — древние названия — приведены в восьмом томе Книг Альтерры, книг Колонии. Эти названия написаны на галакте и потому могут значить что-то для живущих на Земле Повелителей. Но я не в состоянии перечислить их, так как они мне неизвестны; я называю их просто «солнце» и «планета». Мне не попасть домой до тех пор, пока вы не вспомните то, что некогда знали! Какое солнце? Какая планета? О, вы должны разрешить им, преч Рамаррен, вернуть вам память! Неужели вы не видите?
— Смутно, — ответил Фальк, — как сквозь тусклое стекло.
И когда прозвучали эти слова из Канона Яхве, Фальк вдруг отчетливо представил себе сиявшее над Поляной солнце. Он словно вновь стоял на продуваемом ветрами, утонувшем в ветвях деревьев балконе Лесного Дома. И понял, что не за своим именем пришел он в Эс Тох, но за именем солнца, за подлинным названием светила родной планеты.
Странное заседание невидимого Совета Повелителей Земли завершилось. Уходя, Абандибот сказал:
— Выбор за вами, Агад Рамаррен. Вы можете остаться Фальком, нашим гостем на Земле, или вступить во владение памятью и выполнить свое предначертание в качестве Агада Рамаррена с Вереля. Мы хотим, чтобы вы сделали свой выбор сознательно и тогда, когда сами сочтете нужным. Мы ожидаем вашего разрешения и будем терпеливы.
Затем, обернувшись к Орри, он добавил:
— Сделай так, чтобы твой соплеменник чувствовал себя в городе как дома, Хар Орри, и давай нам знать о всех своих и его пожеланиях.
Дверь отъехала в сторону перед Абандиботом, и тот вышел из комнаты. Высокая величественная фигура исчезла из виду так стремительно, словно ее сдуло ветром. Находился ли Абандибот здесь на самом деле, во плоти, или это была своего рода проекция? Фальк не мог бы ответить однозначно. Да и видел ли он хоть раз живого Синга или сталкивался лишь с тенями и движущимися образами?
— Мы можем где-нибудь прогуляться… на воздухе? — резко спросил Фальк у мальчика, устав от бесплотных и вычурных способов общения и стен этого дома, одновременно интересуясь, насколько далеко простирается их свобода.
— Где угодно, преч Рамаррен. Мы можем пройтись по улице… или возьмем слайдер? Или пойдем в дворцовый сад.
— В сад.
Орри повел его вниз по огромному радужному коридору через тамбур-шлюз в какую-то небольшую комнатку.
— Сад, — громко произнес мальчик, и двери плавно закрылись.
Движения не чувствовалось, но, когда двери открылись, люди вышли прямо в сад. Вряд ли он находился снаружи дворца: через полупрозрачные стены далеко внизу мерцали огни города. Полная луна призрачно сияла сквозь стеклянный потолок. Сад был полон бликов приглушенного света и теней, повсюду росли тропические кустарники и лианы, вившиеся вокруг шпалер и свисавшие с беседок, гирлянды кремовых и багряных цветов наполняли воздух сладкими ароматами, густые листья не позволяли видеть дальше чем на несколько футов.
Фальк резко обернулся, чтобы удостовериться, не перекрыта ли позади него дорога к выходу. Знойная, удушливая, полная запахов тишина казалась сверхъестественной. Ему на миг почудилось, что обманчивые тени этого сада хранят воспоминания о какой-то невообразимо далекой, ныне утраченной планете, чуждой всему земному, мире запахов и иллюзий, болот и неожиданных превращений…
На тропинке меж застилавших обзор цветов Орри остановился, взял из висевшей на столбе корзины маленькую белую трубочку и, сунув ее кончик себе в рот, принялся жадно сосать. Фальку доставало других впечатлений, и он не обратил бы на действия Орри особого внимания, но юноша, как бы слегка смутившись, сам начал объяснять:
— Это парифа, транквилизатор… Все Повелители прибегают к нему. Он стимулирует работу мозга. Может, хотите…
— Нет, спасибо. Мне вот что интересно…
Фальк ненадолго задумался. Просящиеся на язык вопросы не стоило задавать напрямую. Все время, пока шел «Совет» и Абандибот давал объяснения, Фалька не покидало странное, сбивавшее с толку ощущение, что все это было представлением… «пьесой», подобной той, которую он видел на древних магнитных лентах в библиотеке Владыки Канзаса: старый безумный король Лир рыщет в бурю по вересковым зарослям. Но самое забавное, что у Фалька к тому же возникло смутное ощущение, что эта пьеса разыгрывалась не столько для него, сколько для Орри. Он не слишком понимал подоплеку дела, но у него вновь и вновь возникало ощущение, что все слова, обращенные к нему, были на самом деле призваны доказать что-то мальчику.
И мальчик верил в реальность происходящего. Для него это не было пьесой. Или же он сам был актером и участвовал в постановке.
— Меня смущает вот что, — осторожно начал Фальк. — По твоим словам, Верель находится на расстоянии ста тридцати — ста сорока световых лет от Земли. Именно на таком расстоянии вряд ли так уж много звезд.
— Повелители говорят, что на расстоянии ста пятнадцати — ста пятидесяти световых лет есть всего четыре звезды с планетами, среди которых может оказаться и наша. Но они расположены в четырех различных направлениях, и если Синги пошлют корабль на поиски нашей родины, то на облет всех четырех звезд уйдет около тысячи трехсот лет реального времени.
— Хотя ты был всего лишь ребенком, все же, пожалуй, странно, что ты не помнишь, сколько времени требовалось на путешествие и сколько лет тебе должно было исполниться по возвращении домой.
— Речь шла о «двух годах», преч Рамаррен, то есть, грубо говоря, о ста двадцати земных годах… но мне казалось ясным, что это примерная цифра и что мне не следует уточнять.
На какой-то момент, возвратившись мыслями опять на Верель, мальчик вдруг заговорил с трезвой рассудительностью, какой он раньше не выказывал.
— Полагаю, — сказал он, — не зная, кого или что они обнаружат на Земле, взрослые члены экспедиции хотели быть уверенными в том, что мы, дети, незнакомые с техникой блокирования мозга, не в состоянии выдать местонахождения Вереля противнику. Для нас самих было безопаснее оставаться в полном неведении.
— А ты помнишь, как выглядит звездное небо Вереля, какие там созвездия?
Орри пожал плечами в знак отрицания и улыбнулся:
— Повелители тоже спрашивали меня об этом. Я был зимнерожденным, преч Рамаррен. Весна только началась, когда мы покинули Верель. Мне нечасто приходилось видеть безоблачное небо.
Судя по всему, и впрямь только он — точнее, его подавленная личность, Рамаррен — мог бы сказать, откуда прилетела экспедиция. Объясняло ли это главную загадку — тот интерес, который Синги проявляли к нему, причину, по которой он был доставлен сюда под присмотром Эстрел, их предложение восстановить его память?
Итак, существовала планета, которая не находилась под их контролем; на ней вновь открыли околосветовой полет. Синги хотят узнать ее местонахождение. Если они восстановят его память, он сможет поведать им об этом. Если только память восстановить удастся. И если хоть что-то из того, что они наговорили, являлось правдой.
Фальк вздохнул. Он устал от этой круговерти подозрений, от изобилия иллюзорных чудес. Иногда даже мелькала мысль, а не находится ли он до сих пор под воздействием какого-нибудь наркотика. Фальк чувствовал, что не в состоянии судить о том, как следует поступить. Он и, вероятно, этот мальчик были игрушками в руках страшных, ни во что не веривших игроков.
— Человек по имени Абандибот… он тогда находился в комнате или это была какая-то проекция, иллюзия?
— Я не знаю, преч Рамаррен, — ответил Орри.
Вещество, которым мальчик надышался из трубки, казалось, подбодрило и успокоило его. Всегда отличавшийся некоторой инфантильностью, сейчас он говорил с веселой непринужденностью.
— Думаю, что Абандибот все же был там. Но они никогда не приближаются ко мне. Честно говоря, за все то время, которое я провел здесь, за все шесть лет я ни к кому из этих людей еще ни разу не прикоснулся. Они стараются держаться особняком, всегда поодиночке. Нет, я вовсе не желаю сказать, что они плохо ко мне относятся, — поспешно добавил Орри, чтобы у Фалька не сложилось превратное впечатление о Повелителях. — Они добрые. Я очень люблю и лорда Абандибота, и Кен Кениека, и Парлу. Но они так далеки… всегда далеки от меня. Они несут слишком тяжелое бремя: сохраняют знания и поддерживают мир. Они выполняют множество других обязанностей и делают это в течение вот уже тысячи лет, тогда как остальные люди Земли не несут никакой ответственности и ведут жизнь диких зверей на воле. Их соплеменники — люди ненавидят Повелителей и не хотят знать правду, которую им предлагают. Вот Повелителям и приходится всегда держаться порознь, оставаться одинокими — ради сохранения мира. Ведь если бы их не было, умения и знания были бы утрачены в течение нескольких лет воинственными племенами: всякими там Домами, Странниками и рыщущими по планете людоедами.
— Далеко не все они людоеды, — сухо заметил Фальк.
Казалось, что Орри уже выложил весь заученный урок.
— Да, — согласился юноша. — Возможно, и не все.
— По мнению «дикарей», они пали так низко именно потому, что Синги не дают им поднять головы. Что если они попытаются искать новые знания, Синги воспрепятствуют им, а если они попытаются построить свой собственный город, то Синги уничтожат его вместе со всем населением.
Наступила пауза. Орри закончил обсасывать трубочку с парифой и аккуратно зарыл ее среди корней кустарника с вытянутыми висячими кроваво-красными цветами. Фальк терпеливо ждал ответа мальчика и только спустя некоторое время понял, что ответа не будет. Его слова просто не дошли до сознания Орри, поскольку не несли для него никакого смысла.
Они продолжали молча идти вглубь сада.
— Ты знаешь ту, чье изображение появилось вначале? — спросил Фальк.
— Стреллу Зиобельбель? — с готовностью отозвался Орри. — Да, я видел ее и раньше на заседаниях Совета.
— Она из Сингов?
— Нет. Она не принадлежит к Повелителям. Я думаю, что она из горцев, просто была воспитана в Эс Тохе. Многие люди приводят или присылают сюда своих детей, чтобы их воспитывали для службы у Повелителей. А детей с недоразвитым умом приводят сюда и подключают к психокомпьютерам для того, чтобы даже они могли внести свой посильный вклад в великое дело. Именно их невежественные люди называют «людьми-орудиями». Ты пришел сюда со Стреллой Зиобельбель, преч Рамаррен?
— Да, и, кроме того, я странствовал с ней, делился с ней пищей и спал с ней. Она называла себя Эстрел, Странницей.
— Тогда вы сами должны были догадаться, что она не Синг! — вырвалось у мальчика. Он тут же покраснел, замолчал и, вытащив еще одну белую трубочку, принялся ее сосать.
— Будь Эстрел Сингом, она не стала бы спать со мной? — настойчиво поинтересовался Фальк.
Мальчик, все еще красный от смущения, пожал плечами, выразив отрицание на верелианский манер. Затем наркотик все же придал ему смелости, и Орри произнес:
— Они не вступают в физический контакт с обычными людьми, преч Рамаррен. Они словно боги — холодные, добрые и умные… всегда держатся особняком…
Речь мальчика была сбивчивой, многословной, по-детски наивной. Осознавал ли Орри свое одиночество в этом чуждом ему мире, где он прожил детство и вступил в годы отрочества среди людей, которые всегда держались отстраненно, которые никогда не прикасались к нему, которые пичкали его словами, но настолько оторвали от реальности, что уже в пятнадцать лет он стал искать удовлетворения в наркотиках?
Орри определенно не осознавал своей изоляции как таковой. Казалось, он не имел сколь-либо четких представлений о многих вещах. Однако порой в его глазах читалась такая тоска. У мальчика был взгляд человека, погибавшего от жажды в солончаках, перед которым вдруг возник мираж.
Фальку хотелось еще о многом расспросить его, но от подобных расспросов толку было мало. Преисполненный жалости, Фальк положил руку на худенькое плечо Орри. Мальчик вздрогнул от прикосновения, застенчиво улыбнулся и вновь принялся сосать наркотик.
Позже, вернувшись в свою комнату, обставленную со всей возможной роскошью для его удобства — или с целью произвести впечатление на Орри? — Фальк долго шагал взад-вперед, как волк в клетке, пока наконец не улегся спать. Ему снился дом, похожий на Лесной Дом, только населенный людьми с глазами цвета янтаря и агата. Фальк старался убедить местных обитателей, что он — их соплеменник, но они не понимали его языка и как-то странно смотрели на него, пока он, запинаясь, искал нужные слова, слова истины, слова правды… истинное имя.
Когда он проснулся, ожидавшие люди-орудия были готовы исполнить любое его желание. Фальк отпустил их и сам вышел в коридор. По дороге ему никто не встретился. Длинные, подернутые дымкой коридоры казались совершенно пустынными, как и комнаты с полупрозрачными стенами без каких-либо признаков дверей. Однако его ни на секунду не покидало чувство, что за ним наблюдают, отслеживают каждое движение.
Когда Фальк вернулся к себе в комнату, там уже поджидал Орри, который горел желанием показать ему город. Весь день напролет они колесили по городу, пешком или на слайдере, по улицам и висячим садам, по мостам, дворцам и общественным зданиям Эс Тоха. Орри был щедро снабжен полосками иридия, служившими здесь деньгами, и когда Фальк заметил, что ему не нравится вычурная одежда, в которую его облачили хозяева дворца, то Орри настоял, чтобы они зашли в лавку торговца одеждой и там купили все необходимое.
Фальк стоял среди стеллажей и прилавков с пышными одеяниями, тканными и пластифицированными, сиявшими яркими цветными узорами. Он вспомнил о Парт, которая ткала на своей маленькой прялке белых журавлей на сером фоне.
— Я сотку черную одежду, — сказала девушка в момент прощания, — и буду ходить в ней.
Вспомнив об этом, Фальк предпочел всей радуге материй и накидок простые черные штаны, темную рубашку и короткую черную куртку из теплой ткани.
— Эта одежда немного напоминает мне ту, что носят у нас дома, на Вереле, — сказал Орри, с легким недоумением взирая на свое собственное огненно-красное одеяние. — Только у нас там не было зимней одежды из такой ткани. О, сколько мы могли бы взять с собой на Верель, о скольком рассказать и сколькому научить, если бы сумели отправиться туда!
Они зашли в столовую, выстроенную на прозрачном уступе прямо над ущельем. По мере того как холодный ясный вечер высокогорья наполнял темнотой бездну под ними, дома, выраставшие из склонов ущелья, начали переливаться всеми цветами радуги, а улицы и висячие мосты засверкали огнями. Пока Фальк с Орри ели остро приправленную пищу, они как бы плавали в волнах окутывавшей их тихой музыки и наблюдали за многочисленными обитателями города.
Некоторые из людей, передвигавшихся по улицам Эс Тоха, были одеты бедно, некоторые — роскошно. Многие носили безвкусно эпатажную одежду лиц противоположного пола, и это смутно напомнило Фальку одежду Эстрел. Среди жителей Эс Тоха были люди различных рас, причем некоторые из них Фальку никогда раньше не встречались. Один из типов людей отличался очень белой кожей, голубыми глазами и волосами цвета соломы. Орри объяснил, что это представители племени, живущего на Континенте Номер Два, чья культура поощрялась Сингами — те даже привозили сюда их вождей и молодых людей на авиетках, дабы показать Эс Тох и научить его законам.
— Как видите, преч Рамаррен, неправда, что Повелители отказываются учить туземцев. Как раз напротив, это туземцы отказываются учиться. Вот с этими белыми людьми Повелители щедро делятся своими знаниями.
— От чего же им пришлось отказаться, что́ им пришлось забыть ради такой награды? — спросил Фальк, но Орри не уловил подоплеки вопроса.
Мальчик практически ничего не мог рассказать о так называемых туземцах, о том, как они живут и какими знаниями обладают. К владельцам лавок и официанткам он был снисходителен, но вел себя приветливо, как человек, общающийся с домашними животными. Это высокомерие Орри скорее всего привез с Вереля; судя по его описаниям, общество Империи Келшак имело иерархическое устройство, где каждый четко знал свое место, но кто устанавливал ступени или уровни, какие именно достоинства лежали в основе данного деления, Фальк так и не смог понять. Похоже, ранг человека зависел не только от его происхождения, однако детских воспоминаний Орри не хватало для составления четкой и цельной картины. Кроме того, Фальку не слишком нравилось, каким тоном Орри произносил слово «туземцы», и он, не выдержав, спросил с оттенком иронии:
— Откуда тебе известно, кому следует кланяться и кто должен кланяться тебе? Я не в состоянии отличить Повелителей от туземцев. Да Повелители и есть туземцы… разве не так?
— О да. Туземцы называют себя так сами, потому что они упорствуют в своих представлениях о Повелителях как о завоевателях-пришельцах. Я сам не всегда способен их различать.
Мальчик улыбнулся искренней, обезоруживающей улыбкой.
— Большинство людей на улицах — Синги?
— Думаю, да. Хотя, разумеется, я знаю в лицо лишь некоторых.
— Не понимаю, что удерживает Повелителей, Сингов, от контактов с туземцами, если и те и другие — земляне?
— Ну, знания, власть… Ведь Повелители уже правят Землей дольше, чем ачиновао — Келши.
— Но почему они держатся обособленной кастой? Ты как-то сказал, что Повелители верят в идеалы демократии.
Это было некое древнее слово, которое он услышал из уст Орри. Фальк не был уверен, что до конца понимает его значение, хотя знал, что оно имеет какое-то отношение к участию общественности в управлении государством.
— Да, конечно, преч Рамаррен. Совет правит демократически, для всеобщего блага, здесь нет ни королей, ни диктаторов. Может быть, сходим в парифа-холл? Если вам не по душе парифа, там есть другие стимулирующие средства, а также танцовщицы и мастера игры на теамбе…
— Тебе нравится музыка?
— Нет, — чистосердечно признался мальчик слегка извиняющимся тоном. — Она вызывает у меня желание плакать или кричать. Конечно, на Вереле тоже поют, но только маленькие дети и животные. То, что здесь поют взрослые люди, кажется мне… неправильным. Однако Повелители поощряют туземное искусство. А танцы… иногда они очень красивы.
— Нет, в парифа-холл не пойдем. — Фальк становился все более неугомонным. Ему не терпелось во всем поскорее разобраться. — У меня есть вопрос к тому, кого зовут Абандибот, если он пожелает с нами встретиться.
— Пожалуйста. Абандибот был моим учителем в течение долгого времени. Я могу связаться с ним с помощью вот этого.
Орри приблизил к губам золотой браслет, охватывавший его запястье. Пока мальчик что-то бормотал в него, Фальк тихо сидел, вспоминая, как Эстрел шептала слова молитвы в свой амулет, и удивлялся собственной редкостной тупости. Любой дурак мог бы догадаться, что это передатчик; любой дурак, кроме него самого…
— Лорд Абандибот говорит, что готов принять нас в любое время. Он в Восточном Дворце, — объявил Орри, и они покинули столовую. По пути мальчик швырнул полоску денег кланявшемуся официанту, увидевшему, что гости уходят.
Весенние грозовые тучи скрыли звезды и луну, но улицы были залиты светом. Фальк шел с тяжелым сердцем. Несмотря на все свои страхи, он страстно желал увидеть город, «элонае», Людскую Обитель; но тот лишь тревожил и выматывал его. И не толпы людей беспокоили его, хотя он никогда на своей памяти не видел больше десятка домов и сотни людей зараз; не реалии города выбивали его из колеи, а нереальность. Это место отнюдь не было Людской Обителью. В Эс Тохе не ощущалось дыхания истории, преемственности поколений, хотя отсюда уже в течение тысячелетия правили миром. Здесь не было ни библиотек, ни школ, ни музеев, искать глазами которые заставляли его телевизионные ленты, хранившиеся в доме Зоува; здесь не было памятников и каких-либо иных напоминаний о Великой Эре Человечества, не наблюдалось круговорота знаний и товаров. Ходящие в обращении деньги были просто подачкой Сингов, поскольку не существовало экономики, способной вдохнуть в них жизненную силу. Хотя утверждалось, что на Земле живет множество Повелителей, они основали почему-то только один город, оторванный от остального мира — подобно самой Земле, которая держалась в стороне от других планет, что некогда образовывали Лигу.
Эс Тох был замкнутым на себя, самодостаточным городом без истории. Все его великолепие, мелькание огней, машин и лиц, мельтешение чужаков, роскошь улиц и зданий — все располагалось над глубокой трещиной в земле, над пустотой. Это была Обитель Лжи. И тем не менее город был великолепен. Он напоминал гигантский бриллиант, упавший с неба на дикие просторы Земли: гордый, чуждый и вечный.
Слайдер перенес их через изящную арку моста без перил к ярко освещенной башне. Далеко внизу во тьме бежала невидимая река. Горы скрылись за грозовыми облаками и в сиянии города. Слуги, встречавшие у входа в башню, провели Фалька и Орри к лифту, а затем и в комнату, стены которой, как всегда полупрозрачные и глухие, были словно сделаны из голубоватого искрящегося тумана. Гостей попросили присесть и поднесли высокие серебряные кубки. Фальк осторожно отхлебнул и с удивлением узнал тот самый пахнущий можжевельником напиток, что ему некогда предложили во Владении Канзас. Он знал, насколько тот крепок, и не выпил больше ни капли. Орри же с наслаждением осушил свой кубок.
Вошел Абандибот — высокий, в белой мантии. С похожим на маску лицом, он едва заметным жестом отпустил слуг и встал на некотором отдалении от Фалька и Орри. Слуги оставили третий кубок на маленьком столике. Абандибот поднял его, как бы салютуя, выпил до дна и затем произнес хриплым шипящим шепотом:
— Вы не осушили свой кубок, лорд Рамаррен. Есть одна старая-престарая земная поговорка: «Истина в вине».
Он улыбнулся и тут же снова стал серьезным.
— Но, вероятно, вас мучает жажда, которая утоляется не вином, а истиной.
— Я хочу задать вам один вопрос.
— Всего один?
Насмешливая нотка, сквозившая в этих словах, показалась Фальку настолько отчетливой, что он даже взглянул на Орри, надеясь, что и тот тоже уловил ее, но мальчик, опустив серовато-золотистые глаза, посасывал очередную трубочку парифы и явно ничего не заметил.
— Я бы предпочел переговорить с вами наедине, — решительно сказал Фальк.
Услышав эти слова, Орри удивленно поднял глаза.
— Разумеется, я готов, — кивнул Синг. — Однако мой ответ не изменится, если Хар Орри уйдет отсюда. Нет ничего, что мы предпочли бы поведать вам, утаив при этом от него; равно как нет ничего, что мы предпочли бы поведать ему, утаив от вас. Но если вам угодно, чтобы он вышел, пусть будет по-вашему.
— Подожди меня в холле, Орри, — сказал Фальк.
Мальчик кивнул и покорно вышел из комнаты.
Когда вертикальные створки двери закрылись за ним, Фальк произнес, вернее, прошептал, потому что все здесь не столько говорили, сколько шептали:
— Я хотел бы повторить свой прежний вопрос. Я не уверен, что правильно вас понял. Вы в состоянии восстановить мою прежнюю память только за счет моей нынешней личности, не так ли?
— Почему вы спрашиваете меня, правда ли это? Поверите ли вы моему ответу?
— А почему я не должен верить ему? — поинтересовался Фальк, но у него вдруг засосало под ложечкой — он почувствовал, что Синг играет с ним как кошка с мышкой.
— Разве мы не Лжецы? Вы не обязаны верить всему, что мы говорим. Разве не этому учили вас в Доме Зоува? Мы же знаем, что́ вы о нас думаете.
— Ответьте на мой вопрос, — попросил Фальк, сознавая всю тщетность своего упорства.
— Я скажу вам лишь то, что уже говорил раньше, только немного подробнее, хотя Кен Кениек лучше меня разбирается во всем этом. Никто из нас не знает человеческий мозг лучше, чем он. Хотите, я позову его? Не сомневаюсь, что он не будет возражать против присутствия своей проекции здесь, среди нас. Нет? В общем, это неважно. Грубо говоря, ответ на вопрос таков: содержимое вашего мозга стерто. Выскабливание мозга — это некая операция, разумеется, не хирургическая, а параментальная, которая производится с помощью психоэлектрического оборудования. Ее последствия куда серьезнее, чем обычное гипнотическое блокирование. Восстановление стертой памяти возможно, но это более сложный процесс, чем, соответственно, снятие гипнотической блокировки. То, что вас волнует в данный момент, — это вторичная, добавочная, неполная память — структура личности, которую вы сейчас считаете собственным «Я». Но это, конечно же, не так. Если взглянуть на дело беспристрастно, то ваше вторичное «Я» — просто рудимент, эмоционально чахлый и интеллектуально неполноценный по сравнению с истинной личностью, которая упрятана в потаенных глубинах вашей психики.
Поскольку было бы наивно ожидать от вас беспристрастного взгляда на данную проблему, мог возникнуть соблазн обмануть вас: уверить в том, что восстановление личности Рамаррена не помешает продолжению существования личности Фалька; соблазн солгать, чтобы рассеять все ваши страхи и сомнения и тем самым сделать ваш выбор не столь мучительным. Но лучше вам знать правду, иначе ни вы, ни мы не придем к истине. А истина заключена в следующем: когда мы восстановим синаптические способности вашего мозга в их первоначальном состоянии, если вы позволите мне столь упрощенно описать немыслимо сложную и опасную операцию, которую готов провести с помощью своих психокомпьютеров Кен Кениек, то такое восстановление повлечет за собой тотальную блокировку вторичной синаптической плоскости. Эта вторичная сущность будет безвозвратно подавлена, то есть, в свою очередь, стерта.
— Итак, чтобы оживить Рамаррена, вы должны убить Фалька?
— Мы никого не убиваем, — раздался в ответ хриплый шепот Синга. Затем он повторил те же слова мысленно с ослепляющей интенсивностью: — Мы никого не убиваем!
Последовала недолгая пауза, после чего Абандибот прошептал:
— Чтобы добиться великого, следует отказаться от малого. Так было всегда.
— Чтобы жить, нужно смириться со смертью, — сказал Фальк и увидел, как лицо-маска поморщилось. — Хорошо. Я согласен: убивайте. Хотя мое согласие не играет особой роли, не так ли? И все же вы хотите получить его.
— Мы не убьем вас. — Шепот стал громче. — Мы никого не убиваем. Мы не забираем ничьей жизни. Мы собираемся восстановить вашу истинную память и сущность. Только вам придется кое о чем забыть — такова цена. Здесь не может быть ни выбора, ни сомнений. Чтобы стать Рамарреном, необходимо забыть Фалька.
— Дайте мне еще один день, — произнес Фальк и встал, тем самым давая понять, что разговор закончен.
Он проиграл; он был беспомощен. И все же он заставил эту маску поморщиться, в какой-то миг он задел ложь за самое больное место. И в это мгновение он чувствовал, что истина совсем близко, но у него не хватило сил или умения, чтобы дотянуться до нее.
Фальк покинул башню вместе с Орри и, когда они оказались на улице, предложил:
— Давай немного пройдемся. Я хотел бы поговорить с тобой за пределами этих стен.
Они пересекли ярко освещенную улицу и вышли на край обрыва. Овеваемые холодным ночным ветром, мужчина и мальчик стояли там плечом к плечу. Огни моста отбрасывали на них свет, который рассеивался в черной бездне, обрывавшейся вниз прямо с обочины улицы.
— Когда я был Рамарреном, — медленно произнес Фальк, — имел ли я право попросить тебя оказать мне услугу?
— Какую угодно, — ответил Орри с рассудительной готовностью, базировавшейся, судя по всему, на том, что ему внушили в детстве на Вереле.
Фальк посмотрел мальчику прямо в глаза, указал на золотой браслет на руке Орри и жестом показал, что его необходимо снять и бросить в ущелье.
Орри попытался было что-то сказать, однако Фальк приложил палец к губам.
Глаза мальчика вспыхнули, он немного поколебался, затем все же снял браслет и швырнул его в темноту пропасти. Потом вновь повернулся к Фальку со страхом и смятением на лице, но было ясно видно, что он всей душой хочет заслужить одобрение Фалька.
Впервые за все время общения с Орри Фальк мысленно обратился к нему:
— Есть у тебя другое такое устройство?
Сначала мальчик ничего не понял. Мыслеречь Фалька была неумелой и слабой по сравнению с тем, как умели «говорить» Синги. Когда же до Орри наконец дошел смысл слов, он так же мысленно ответил:
— Нет. У меня был только этот коммуникатор. Зачем вы приказали мне его выбросить, преч Рамаррен?
— Я хочу побеседовать с тобой так, чтобы нас никто не подслушал.
Мальчик выглядел испуганным.
— Повелители могут услышать нас, — пробормотал он вслух. — Они могут подслушать мыслеречь где угодно, преч Рамаррен… а я только начинаю упражняться в защите своего мозга…
— Тогда мы будем говорить вслух, — сказал Фальк, хотя он и сомневался в том, что Синги могут прослушивать мыслеречь «где угодно» без помощи каких-либо технических средств. — Судя по всему, Повелители Эс Тоха привели меня сюда, чтобы восстановить мою память, память Рамаррена. Но они могут или решили восстановить мою прежнюю личность только ценой моей нынешней памяти, ценою всего того, что я узнал на Земле. Они настаивают именно на этом. Я же не хочу, чтобы так случилось. Я не хочу забыть все, что знаю и о чем догадываюсь. Я не хочу стать невежественным орудием в руках этих людей. Я не хочу вновь умирать прежде своей окончательной смерти! Я не рассчитываю на то, что мне удастся воспротивиться им, но я хочу попытаться, и услуга, о которой я хотел бы тебя попросить, заключается в том…
Фальк замолчал, колеблясь в выборе возможностей, поскольку четкого плана он пока что не выработал.
Лицо Орри, раскрасневшееся поначалу от возбуждения, теперь снова потускнело от охватившего его смятения, и в конце концов мальчик спросил:
— Но почему…
— Ну? — резко сказал Фальк, видя, что власть, которую он на короткое время обрел над мальчиком, начала улетучиваться. Однако этим своим нетерпеливым «ну» Фальку все же удалось немного растормошить Орри, и если ему суждено было достучаться до разума мальчика, это должно произойти именно сейчас.
— Почему вы не доверяете Повелителям, преч Рамаррен? Зачем им нужно подавлять ваши воспоминания о Земле?
— Потому что Рамаррен не знает того, что знаю я. И ты тоже этого не знаешь. А наше неведение может поставить под удар родную планету.
— Но вы… вы ведь даже не помните нашу планету.
— Ты прав. Однако я не намерен служить Лжецам, которые распоряжаются здесь. Слушай меня внимательно. Насколько я могу судить, в их намерения входит следующее. Они восстановят мой прежний разум для того, чтобы узнать подлинное название и местонахождение нашей родной планеты. Если они узнают об этом, пока будут возиться с моим мозгом, то тут же убьют меня, а тебе скажут, что операция потерпела неудачу. Если же нет, они оставят мне жизнь, по крайней мере до тех пор, пока я не скажу им того, что они хотят узнать. А я, как Рамаррен, не буду знать достаточно, чтобы утаить от них правду.
Затем нас отправят назад, на Верель, как единственных выживших после великого путешествия. Вернувшись на родную планету после векового отсутствия, мы поведаем соплеменникам о том, что на варварской Земле люди-Синги высоко держат факел цивилизации. Что Синги вовсе не являются Врагами, а совсем напротив, они — жертвующие собой владыки, мудрые Повелители, не какие-то там чужаки-завоеватели из глубин Вселенной, а самые что ни на есть обыкновенные люди. Мы расскажем на Вереле о том, как дружелюбны Синги. И нам охотно поверят. Поверят той же лжи, в которую будем верить мы сами. Так что дома не будут бояться нападения со стороны Сингов и не придут на помощь людям Земли, истинным ее обитателям, которые так ждут избавления от Лжи.
— Но, преч Рамаррен, в этом нет никакой лжи, — сказал Орри.
Фальк долго смотрел на мальчика в рассеянном колеблющемся свете. На сердце у него было тяжело, но он в конце концов спросил:
— Так ты сделаешь для меня то, о чем я тебя попрошу?
— Да, — прошептал мальчик.
— Все очень просто. Когда ты впервые встретишься со мной как с Рамарреном — если вообще встретишься, — то скажи мне следующие слова: «Прочитайте первую страницу книги».
— Прочитайте первую страницу книги, — покорно повторил мальчик.
Наступило молчание. Фалька все больше охватывала безысходность. Он чувствовал себя мухой, попавшей в паутину.
— И это все, о чем вы хотели меня попросить, преч Рамаррен?
— Да, все.
Мальчик склонил голову и пробормотал какую-то фразу на своем родном языке, очевидно некую формулу обещания. Затем спросил:
— А что мне следует сказать о браслете-коммуникаторе Повелителям, преч Рамаррен?
— Скажи им правду… Это не имеет никакого значения, если ты сохранишь другую тайну, — произнес Фальк. Судя по всему, они хотя бы не научили мальчишку лгать. Но не научили его и отличать правду от лжи.
Орри провел Фалька назад через мост к своему слайдеру, и они вернулись в сиявший дворец с полупрозрачными стенами. Оставшись в комнате наедине с собой, Фальк дал выход страху и ярости, понимая, что его обвели вокруг пальца и лишили свободы выбора. Даже когда ему удалось укротить свой гнев, он все равно продолжал метаться по комнате, как волк по клетке, борясь со страхом смерти.
Если он откажет им, позволят ли ему жить как Фальку, пусть и бесполезному для них, однако в то же время безвредному?
Нет, не позволят. Это было ясно как день, и только трусость заставила его рассматривать этот вариант. Тут надежды нет.
Можно ли сбежать от них?
Не исключено. Пустота этого здания могла быть обманчивой, иллюзорной, как и многое здесь, — или предательской. Фальк чувствовал и догадывался, что за ним неотступно следят, подслушивают и подглядывают из потайных помещений или с помощью скрытых автоматических устройств. Все двери здесь охранялись слугами или электронными мониторами. Но даже если ему удастся сбежать из Эс Тоха, что тогда?
Сумеет ли он совершить обратный переход через горы и равнины, через реки и леса, чтобы вернуться в конце концов на Поляну, где Парт… Нет! Фальк гневно остановил ход своих мыслей. Он не может повернуть назад. Он уже так далеко зашел, что теперь просто обязан идти до самого конца: через смерть, если ее не удастся миновать, ко второму рождению — к рождению незнакомого ему человека с чужой душой.
И никто не поведает незнакомцу и чужаку всей правды. Мало того, что придется умереть, так смерть его еще и сыграет на руку Врагу. Именно это и бесило Фалька, заставляло его мерить шагами тихий зеленоватый полумрак комнаты. Ему не следовало плясать под дудку Лжецов, нельзя выдать им то, что они хотели узнать. И вовсе не судьба Вереля беспокоила Фалька… исходя из того, что он знал, из всех тех догадок, что только сбивали с толку, сам Верель был одной большой ложью, а Орри — усовершенствованным вариантом Эстрел. Но Фальк любил Землю, хотя и был чужаком на ней. Земля для него ассоциировалась с Домом в Лесу, с залитой солнцем Поляной, с девушкой по имени Парт. Вот их-то он и не имел права предать.
Снова и снова он пытался представить себе, каким образом он как Фальк мог бы оставить послание самому себе, но уже как Рамаррену. Проблема эта сама по себе была столь нелепой, что притупляла воображение и казалась неразрешимой. Синги контролируют каждый его шаг; послание не дойдет до адресата.
Сначала Фальк думал воспользоваться Орри как посредником, приказав ему сказать Рамаррену: «Не отвечайте на вопросы Сингов»… но он не был уверен в преданности Орри, в том, что мальчик сохранит приказ в тайне от захватчиков. После всех манипуляций Сингов над сознанием бедного ребенка он теперь фактически был их орудием; даже то лишенное смысла сообщение, которое Фальк передал Орри, могло уже стать достоянием Повелителей.
И нет никакого устройства или уловки, никакого средства или способа, чтобы предпринять обходной маневр и выйти с честью из создавшейся ситуации. Одна лишь совсем призрачная надежда на то, что он выстоит, что бы с ним ни сделали, что он сможет остаться самим собой и откажется забыть, откажется умереть. Единственное, что давало ему основание надеяться на подобный исход, — уверения Сингов, будто это невозможно.
Они хотели, чтобы он поверил в то, что это невозможно.
Все те иллюзии и галлюцинации первых часов или дней Фалька в Эс Тохе, по всей видимости, имели целью привести его в состояние смятения, сбить с толку, подорвать веру в самого себя, в свои убеждения, знания, в свои силы. Вот чего добивались Синги. Тогда все их разглагольствования о стирании содержимого мозга являются в равной степени запугиванием и шантажом с целью убедить его, что он не в силах противостоять парагипнотическим операциям.
Но Рамаррен и не выдержал…
Однако у Рамаррена не было подозрений и предубеждений насчет способностей Сингов и насчет того, что́ они пытаются сделать с ним, в то время как у Фалька были. В этом и состояла разница. Но даже с учетом всего вышесказанного память Рамаррена не была уничтожена полностью, что, по их уверениям, ожидало память Фалька. Если же удача от него отвернется…
«Надежда — вещь более хрупкая и ненадежная, чем сама вера, — подумал он, шагая по комнате под беззвучные отблески молний бушевавшей над его головой грозы. — Хорошие времена наполнены верой в жизнь; в плохие времена остается только надеяться на лучшее. Но сама суть от этого не меняется: каждый разум образует неразрывные связи с другими разумами, а также с окружающим миром и со временем. Без веры человек живет, но не человеческой жизнью; без надежды он погибает. Когда нет места дружбе, когда люди не прикасаются друг к другу, чувства неизбежно атрофируются, разум становится холодным и одержимым. Единственно возможными отношениями между людьми становятся отношения хозяина и раба, убийцы и жертвы…»
Законы существуют для того, чтобы подавлять те побуждения, которых люди сами боятся в себе больше всего. «Не убий!» — единственный Закон, превозносимый Сингами. Все остальное дозволено. По всей видимости, это значит, что ничто другое их, в общем-то, и не интересует… Страшась своего собственного тщательно скрываемого влечения к смерти, они проповедуют почтение к жизни, в конечном счете дурача ложью и самих себя.
У Фалька не было бы ни единого шанса одолеть противника, если бы не качество, с которым не в силах справиться ни один лжец, — человеческая честность. Возможно, им даже не приходило в голову, что человек способен так сильно жаждать остаться самим собой, жить собственной жизнью, что он находит в себе силы сопротивляться, даже не имея ни малейшего шанса на успех.
Все возможно…
Успокоив наконец разбушевавшиеся мысли, Фальк взял книгу, что подарил ему Владыка Канзаса, и какое-то время внимательно читал, пока его не сморил сон.
На следующее утро — возможно, последнее в этой его жизни — Орри предложил ему продолжить осмотр достопримечательностей города с аэрокара. Фальк согласился, заметив, что хотел бы взглянуть на Западный океан. Двое Сингов, Абандибот и Кен Кениек, вежливо спросили, можно ли им сопровождать их почетного гостя и постараться ответить на все возникающие вопросы о Земле или о ходе предстоящей операции.
По правде говоря, Фальк в глубине души надеялся побольше узнать о том, что они собираются сделать с его мозгом, и тем самым подготовиться к сопротивлению. Но ничего хорошего из этого не вышло. Кен Кениек сыпал бесконечным потоком терминов, разглагольствуя о нейронах и синапсах, блокировании и разблокировании, о наркотиках, гипнозе, парагипнозе и подключенных к мозгу компьютерах. Все это было для Фалька бессвязным набором слов, причем слов устрашающих, и вскоре он прекратил всякие попытки вникнуть в смысл речей Синга.
Аэрокар, пилотируемый бессловесным слугой, который казался всего лишь придатком органов управления, поднялся над горами и устремился на запад над яркой в краткую пору весеннего цветения пустыней. Через несколько минут машина приблизилась к гранитной глыбе Западного Хребта. Несущие на себе суровую печать катаклизмов двухтысячелетней давности, горы Сьерры вздымали в небо свои зазубренные пики, выраставшие из заснеженных ущелий. За горными кряжами лежал залитый солнечным светом океан, под его волнами темными пятнами проступали затонувшие участки суши.
Давным-давно там стояли забытые ныне города — подобно тому как в голове Фалька таились позабытые города, имена и лица. Когда аэрокар развернулся, чтобы лететь обратно на восток, Фальк сказал:
— Завтра будет землетрясение — и Фальк скроется в пучине…
— Мне очень жаль, но это неизбежно, лорд Рамаррен, — с удовлетворением в голосе произнес Абандибот.
А может, Фальку только почудилось, будто в его голосе промелькнула нотка удовлетворения? Всякий раз, когда Абандибот выражал свои чувства словами, это звучало настолько фальшиво, что, казалось, подразумевало прямо противоположные эмоции; но, возможно, Абандибот вообще не испытывал каких-либо чувств или душевных волнений. Кен Кениек, с водянистыми глазами и бледным лицом, чьи правильные черты не были отмечены печатью возраста, никогда и не пытался изобразить те или иные эмоции. Дело было не в его флегматичности или безмятежности, но в полной закрытости, самодостаточности и отрешенности.
Аэрокар стрелой мчался над пустынями, отделявшими Эс Тох от моря. На их обширные пространства явно давно не ступала нога человека. Машина совершила посадку на крыше здания, где находилась комната Фалька. После нескольких тягостных часов, проведенных в обществе холодных, бесстрастных Сингов, он страстно мечтал даже об этом призрачном уединении. И ему не стали чинить препятствий. Остаток дня Фальк провел в своей комнате с полупрозрачными стенами, опасаясь, что Синги вновь одурманят его или навеют какие-нибудь иллюзии, пытаясь привести в смятение или ослабить волю «почетного гостя». Однако, по всей видимости, они чувствовали, что нет особой необходимости предпринимать дополнительные меры предосторожности. Его оставили в покое — пусть себе шагает по полупрозрачному полу, сидит или читает свою книгу. Что, в конце-то концов, он может предпринять против их воли?
Снова и снова в течение долгих часов ожидания Фальк возвращался к книге. Он не осмеливался делать на ней никаких отметок, даже ногтем, только читал страницу за страницей, хотя и без того практически знал содержание наизусть, полностью поглощенный данным занятием, вникая в смысл, повторяя каждое слово про себя, что бы он ни делал — расхаживал по комнате, сидел или лежал. Вновь и вновь мысли его возвращались к самому началу книги, к самым первым словам на самой первой странице:
Путь, который может быть пройден,
Это не вечный Путь.
Имя, которое можно назвать,
Это не вечное Имя.
Поздно ночью, под гнетом усталости и голода, под напором мыслей, которые Фальк непрерывно гнал от себя, и страха перед смертью, которому он не позволял овладеть собой, разум его наконец пришел к тому состоянию, которое он так долго искал. Стены пали, душа отделилась от бренного тела, и он превратился в слова. Он стал тем самым словом, что было произнесено во тьме в самом начале времен, словом, которое некому услышать. Он стал первой страницей времени.
Постепенно чувство времени вернулось к нему, и вещи вновь получили имена, а стены заняли свои места. Фальк прочел первую страницу книги еще раз, а затем лег и постарался уснуть.
Восточная стена комнаты приобрела изумрудный оттенок в лучах восходящего солнца, когда за ним пришли двое слуг. Фалька повели вниз через призрачный коридор и этажи здания на улицу, усадили в слайдер и повезли по тенистым улицам и через ущелье в другую башню. Эти двое были не обычными слугами, что предугадывали все его желания, а тренированными, безмолвными стражниками. Помня методичную жестокость избиения, которому его подвергли, когда он впервые очутился в Эс Тохе, — первый урок неверия в себя, что преподали Синги, — Фальк предположил, что они боятся — вдруг в самую последнюю минуту он попытается скрыться? — и приставили к нему стражников, дабы пресечь любой подобный порыв.
Его провели через лабиринт комнат в ярко освещенные подземные покои, стены которых представляли собой экраны и блоки какого-то огромного вычислительного комплекса. Навстречу вышел Кен Кениек. Он был один. У Фалька мелькнула мысль, что ему ни разу не доводилось видеть больше двух Сингов одновременно. И вообще он видел очень немногих. Но сейчас было не время размышлять над подобной проблемой, хотя где-то в закоулках мозга промелькнуло некое смутное воспоминание, объяснение…
— Вы не пытались прошлой ночью совершить самоубийство, — сказал Кен Кениек своим безразличным шепотом.
Такой выход из положения даже не приходил Фальку в голову.
— Я решил позволить вам проделать это, — с вызовом ответил Фальк.
Кен Кениек не обратил никакого внимания на выпад, хотя, судя по всему, не пропустил ни единого слова.
— Все готово, — сказал он. — Это в точности те же блоки памяти и соединения между ними, что были использованы для блокировки вашей первоначальной структуры сознания шесть лет тому назад. Если вы согласны на данный опыт, то устранение блокировок не будет сопряжено с какими-либо затруднениями или нанесением повреждений. Согласие очень существенно для восстановления сознания, но не для его подавления. Вы готовы?
Практически одновременно с произнесенными вслух словами он обратился к Фальку при помощи отчетливой мыслеречи: «Вы готовы?»
Синг напряженно вслушивался, пока Фальк едва слышно не пробормотал:
— Да.
Словно удовлетворившись данным ответом или сопровождающими его эмоциональными обертонами, Синг кивнул и произнес монотонным шепотом:
— Я начну прямо сейчас, без применения наркоза. Наркотики нарушают чистоту парагипнотического процесса; без них мне легче работать. Садитесь вот сюда.
Фальк молча подчинился, стараясь изгнать из мозга все мысли.
По какому-то неслышному сигналу в комнату вошел ассистент и наклонился над Фальком, в то время как сам Кен Кениек уселся перед одним из компьютерных терминалов, словно музыкант за свой инструмент. На мгновение Фальк вспомнил огромную систему Узора в тронном зале Властителя Канзаса, быстрые черные пальцы, парившие над ней… Непроницаемая тьма черной портьерой опустилась на глаза и разум. Он сознавал, что к его черепу прилаживают нечто вроде капюшона или колпака; затем он перестал что-либо ощущать, кроме черноты, бесконечной черноты, кроме кромешной тьмы. В этой тьме чей-то голос произнес некое слово в его мозгу, слово, которое он почти что понял. Снова и снова голос повторял это слово, чье-то имя… Подобно языку пламени, встрепенулась его воля к жизни, и он вопреки всему провозгласил, собрав в кулак все свои силы, в мертвой тишине:
— Я — Фальк!
Затем опустилась тьма.
Место было темным и тихим, словно лесная чаща. Обессилевший, он долгое время пребывал в полудремоте. Ему часто снились или вспоминались какие-то фрагменты из ранее виденных снов. Затем он вновь крепко уснул и опять проснулся посреди зеленоватого полумрака и тишины.
Кто-то шевельнулся рядом с ним. Повернув голову, он увидел какого-то юношу, совершенно ему незнакомого.
— Кто ты?
— Я — Хар Орри.
Имя это, словно камень, погрузилось в сонную трясину мозга и исчезло. Только круги от него расходились все шире и шире, медленно и неторопливо, пока внешнее кольцо не коснулось берега и не исчезло. Орри, сын Хара Уэдена, один из членов экипажа, мальчик, ребенок, зимнерожденный.
По тихой заводи сна пробежала легкая рябь. Он прикрыл глаза и попытался нырнуть поглубже.
— Мне снилось, — пробормотал он с закрытыми глазами, — множество снов…
Он снова открыл глаза и взглянул в испуганное, отмеченное печатью сомнений лицо юноши.
О чем же он позабыл?
— Что это за место?
— Пожалуйста, лежите спокойно, преч Рамаррен. Вам еще нельзя разговаривать. Пожалуйста, лежите спокойно.
— Что со мной случилось?
Головокружение заставило его послушаться мальчика и снова откинуться назад. Тело его, даже мускулы губ и языка, когда он произносил слова, не повиновались ему должным образом. Это была не слабость, а странная потеря контроля. Рука поднималась лишь усилием воли, словно он поднимал не свою, а чью-то чужую руку.
Чью-то чужую руку… Он недоуменно уставился на свою руку, которая была покрыта на удивление темным, как выдубленная кожа ханна, загаром. От локтя до запястья следовала череда голубоватых параллельных шрамов, слегка прерывистых, словно образованных повторяющимися стежками иглы. Кожа на ладони огрубела и обветрилась, как будто он долгое время провел на открытом воздухе, а не в лабораториях, вычислительном центре управления полетом, в Залах Совета и местах Молчания в Вегесте…
Внезапно что-то заставило его оглядеться по сторонам. Комната, в которой он находился, не имела окон, но сквозь зеленоватые стены пробивался солнечный свет.
— Произошла авария, — наконец вымолвил он. — При запуске или когда… Но мы же совершили полет… Или мне все это приснилось?
— Нет, преч Рамаррен, мы действительно совершили полет.
В комнате вновь воцарилась тишина.
— Я помню полет так, словно он длился одну только ночь, одну долгую ночь, недавнюю ночь… Но она превратила тебя из ребенка почти что в мужчину. Значит, мы в чем-то ошиблись.
— Нет. Полет здесь ни при чем…
Орри запнулся.
— Где все остальные?
— Пропали без вести.
— Погибли? Говори прямо, веспреч Орри.
— Скорее всего погибли, преч Рамаррен.
— Где мы сейчас находимся?
— Пожалуйста, успокойтесь.
— Отвечай.
— Эта комната находится в городе, который называется Эс Тох, на планете Земля, — без запинки ответил мальчик и жалобно всхлипнул. — Вам ничего об этом неизвестно? Вы ничего не помните? Совсем ничего? Значит, сейчас дела еще хуже, чем были прежде…
— Откуда мне помнить Землю? — прошептал Рамаррен.
— Я… я должен был сказать вам следующее: «Прочтите первую страницу книги».
Рамаррен не обратил внимания на невнятное бормотание мальчика. Теперь он знал, что все пошло вкривь и вкось, что существовал период времени, о котором он ничего не помнил. Но пока ему не удастся побороть эту необычную слабость своего тела, он не в силах что-либо предпринять. И он лежал неподвижно, пока не прошло головокружение. Затем, отгородив свой разум от внешнего мира, Рамаррен начал повторять про себя Монологи Пятой Ступени. Когда они наконец успокоили его разум, он заставил себя уснуть.
Ему снова снились сны, запутанные и пугающие, с редкими вкраплениями приятных эпизодов, которые напоминали лучики солнца, пробивавшиеся сквозь тьму дремучего леса. Когда он погрузился в более крепкий сон, эти фантастические видения исчезли, и во сне всплыло единственное простое и отчетливое воспоминание: он стоит рядом с каким-то крылатым аппаратом, поджидая отца, чтобы вместе с ним отправиться в город. Вплоть до самого подножия горы Чарны леса уже сбросили свои листья, хотя воздух по-прежнему был теплым, чистым и спокойным. Его отец, Агад Карсен, худощавый подвижный немолодой уже человек, облаченный в церемониальные одежды и головной убор, с олицетворявшим власть жезлом в руках, медленно идет по лужайке рядом со своей дочерью, и оба они смеются, когда он поддразнивает девушку, обсуждая ее первого поклонника.
— Гляди в оба за этим парнем, Парт, он будет докучать тебе вне всякой меры, стоит только дать повод.
Он вновь слышит эти слова, легкомысленно брошенные давным-давно, в яркий солнечный день длинной золотой осени его молодости, а им вторит девичий смех. Сестра, сестренка, любимая Арнан… Каким это именем отец назвал ее? Не настоящим именем, а как-то иначе…
Рамаррен проснулся. Он сел на кровати, с определенным усилием заставив свое тело подчиниться, и хотя оно по-прежнему не отличалось послушанием, это явно было его тело. На какое-то мгновение при пробуждении ему почудилось, будто он призрак, оказавшийся в чужой плоти.
Теперь он был в полном порядке. Он — Агад Рамаррен, рожденный в доме из серебристого камня среди широких лугов, раскинувшихся у седой вершины Чарны — Одинокой Горы. Он был наследником Агада, рожденным осенью и потому обреченным всю свою жизнь прожить осенью и зимой. Весны он никогда не видел и, вероятно, не увидит, так как корабль «Альтерра» начал полет к Земле в первый день весны. Но долгие осень и зима, пора его детства, юности и зрелости, ярко и живо развернулись перед ним подобно реке, по которой можно было подняться до самого истока.
Орри в комнате не было.
— Орри!
Теперь он пришел в себя и был настроен наконец узнать, что же все-таки случилось с ним, с его спутниками, с «Альтеррой» и ее миссией.
На оклик никто не отозвался. В комнате, казалось, не было не только окон, но и дверей. Рамаррен сдержал свой порыв мысленно обратиться к мальчику; он не знал, настроен ли до сих пор на него мозг Орри. К тому же его собственный мозг, очевидно, перенес какое-то повреждение или вмешательство, лучше действовать с осторожностью. Не стоит вступать в контакт с посторонним, пока не станет ясно, не угрожает ли ему утрата контроля над собой или потеря чувства времени.
Рамаррен встал, испытав приступ головокружения и болезненное покалывание в области затылка, и пару раз прошелся по комнате, чтобы немного размяться. Заодно он рассмотрел диковинную одежду, что была на нем, и странную комнату, заставленную мебелью на длинных тонких ножках. Полупрозрачные темно-зеленые стены были покрыты причудливыми чередующимися узорами, в одном из которых скрывалась дверь-диафрагма, а в другом — зеркало в половину человеческого роста.
Перед зеркалом Рамаррен остановился. Он показался себе похудевшим, обветренным и, вероятно, постаревшим: насколько, сейчас трудно было сказать. Глядя на себя, он испытывал определенную неловкость. Чем вызвана странная неуверенность в своих силах? Что с ним случилось, что было утеряно?
Рамаррен повернулся и заставил себя внимательно осмотреть комнату. В ней было много загадочных предметов, и только два имели относительно привычный, хотя и несколько чужеродный облик — чашка для питья на столе и книга рядом с ней. Он подошел и взял в руки книгу. Что-то, о чем говорил ему Орри, мелькнуло в голове и вновь исчезло.
Рамаррен не смог прочитать название книги, хотя отдельные буквы напоминали буквы алфавита Языка Книг. Он открыл ее и принялся перелистывать страницы. Листы слева были заполнены — судя по всему, от руки — столбцами причудливых, сложных узоров: религиозные символы, иероглифы, стенографическая скоропись? Листы справа были также исписаны от руки, но буквы там напоминали буквы Книг, буквы Галактического Алфавита. Книга кодов? Однако не успел он толком поломать голову над первыми словами, как дверь бесшумно скользнула в сторону и в комнату вошла женщина.
Рамаррен смотрел на нее с нескрываемым любопытством, беспечно и без страха; чувствуя себя слегка уязвимым, он сделал свой взгляд несколько более твердым и властным, чтобы соответствовать происхождению, достигнутой им Ступени и высокому положению.
Нисколько не смущенная, женщина наградила его ответным взором. Некоторое время они стояли, молча глядя друг на друга.
Она была красивой и стройной, одетой в фантастические одежды. Ее волосы то ли выгорели, то ли были подкрашены. Глаза женщины являли собой темные кружочки, обрамленные белым овалом. Такие глаза были у фигур на фресках Зала Лиги в Старом Городе; фрески изображали темнокожих высоких людей, строивших город, воевавших с Кочевниками, наблюдавших за звездами, — Первых Колонистов, землян Альтерры…
Теперь у Рамаррена не осталось ни малейших сомнений в том, что он на самом деле находится на Земле, что он совершил полет. Он отбросил гордыню и инстинкт самозащиты и встал перед женщиной на колени. Для него, как и для всех людей, что послали его в это путешествие через восемьсот двадцать пять триллионов миль пустоты, эта женщина была представительницей расы, которую время и память наделили божественными качествами. Женщина, отдельный индивидуум… однако она принадлежала к Человеческой Расе Людей и смотрела на него глазами этой расы, и Рамаррен отдал должное истории, легендам и долгому изгнанию своих предков, встав перед ней на колени и склонив голову.
Затем он поднялся и простер к ней раскрытые ладони в келшакском знаке приветствия.
Она начала что-то говорить. Хотя ему никогда не доводилось видеть эту женщину прежде, ее голос казался бесконечно знакомым; Рамаррен не знал этого языка, однако все же понял сначала одно слово, затем — другое. На мгновение данный факт испугал его своей сверхъестественностью, пробудил опасения, что она пользуется какой-то формой мыслеречи, способной проникнуть даже через барьер несинхронизированного мышления. В следующее мгновение он осознал, что понимает женщину, потому что она говорит на Языке Книг, на галакте, и только ее акцент и беглость речи помешали ему сразу осознать это.
Она уже произнесла несколько фраз, удивительно быстро, бесстрастно и как-то безжизненно:
— …не знают, что я здесь. Теперь скажи мне, кто из нас лжец, ты, не верящий никому. Я прошла вместе с тобой весь бесконечный путь, я спала с тобой добрую сотню ночей, а теперь ты даже не припоминаешь моего имени. Не так ли, Фальк? Тебе известно мое имя? Помнишь ли ты свое собственное имя?
— Меня зовут Агад Рамаррен, — ответил он, и его собственное имя, произнесенное его собственным голосом, прозвучало как-то странно.
— Кто тебе это сказал? Ты — Фальк! Разве тебе не известен человек по имени Фальк?.. Он прежде был облечен в твою плоть. Кен Кениек и Краджи запретили мне произносить при тебе это имя, но мне надоело переступать через себя и играть по их правилам; я предпочитаю играть по собственным. Неужели ты не помнишь свое имя, Фальк? Ах, ты так и не поумнел и по-прежнему таращишься на меня, словно выброшенная на берег рыба.
Он сразу же опустил глаза. Смотреть человеку прямо в глаза на Вереле считалось невежливым, и данный вопрос строго регламентировался различными табу и предписаниями.
Такова была его единственная внешняя реакция на ее слова; а вот внутренний отклик оказался куда более живым и разнообразным. С одной стороны, женщина находилась под воздействием малой дозы наркотика, скорее всего галлюциногена — его тренированная восприимчивость поведала ему об этом со всей определенностью. С другой стороны, хотя Рамаррен не до конца понимал все, что она говорила, намерения гостьи по природе своей были агрессивными и направленными на разрушение. И эта агрессивность была действенной. Несмотря на неполноту понимания, странные нападки женщины и произносимое раз за разом имя затронули в нем какую-то струну, потрясли и смутили его разум.
Рамаррен слегка повернулся в сторону, давая понять, что не станет встречаться с ней взглядом, если она сама того не захочет, и произнес на архаичном языке, который его народ знал только по древним книгам Колонии:
— Вы из расы людей или из расы Врага?
Женщина натужно рассмеялась:
— Из обоих, Фальк. Здесь нет Врага, и я работаю на Сингов. Слушай, скажи Абандиботу, что тебя зовут Фальк. Скажи Кен Кениеку! Скажи всем Повелителям, что тебя зовут Фальк… это заставит их немного побеспокоиться! Фальк…
— Достаточно.
Рамаррен ни на йоту не повысил голос, но теперь вложил в него всю свою властность; женщина замолкла на полуслове, тяжело дыша открытым ртом. Заговорив вновь, она смогла только повторить то имя, которым его называла, дрожащим и почти умоляющим голосом.
Вид у странной посетительницы был очень жалкий, однако он так и не ответил ей. Она находилась в состоянии временного или даже постоянного душевного расстройства, а Рамаррен ощущал себя порядком потрясенным и отгородился от нее ментальным барьером, отслеживая присутствие и голос женщины лишь частицей своего разума. Ему требовалось собраться с мыслями; с ним происходило что-то очень странное.
Дело было не в наркотиках, по крайней мере не в известных ему наркотиках. Испытываемые им сейчас глубокое душевное потрясение и дискомфорт превышали любое из наведенных безумий ментальной дисциплины Седьмой Ступени.
Однако на раздумья времени не оставалось.
Голос поднялся в пронзительный вой, затем перешел на злобный визг, и тут Рамаррен почувствовал, что в комнате присутствует кто-то еще. Он стремительно обернулся: женщина начала было вытаскивать из своих странных одежд незнакомый предмет, по всей видимости оружие, но тут же замерла, уставившись не на него, а на высокого человека, стоявшего в дверях.
Не было произнесено ни слова, но вновь прибывший обрушил на женщину телепатический сигнал столь ошеломляющей силы, что Рамаррен вздрогнул. Оружие упало на пол, а женщина, жалобно вереща, выбежала из комнаты, стремясь скрыться от уничтожающей настойчивости мысленного приказа. Ее призрачная тень мелькнула за стеной и исчезла.
Высокий человек перевел взгляд и телепатически обратился к нему:
— Кто вы?
Рамаррен спокойно ответил:
— Агад Рамаррен.
Но он ничего больше не добавил и не поклонился. Дела обстояли даже хуже, чем он первоначально себе представлял. Что это за люди? В противоборстве, свидетелем которого он только что стал, читались безумие, жестокость и ничего больше; определенно, здесь не было ничего, что могло бы вызвать чувство почтительности или доверия.
Высокий человек подошел немного ближе и с улыбкой на суровом, напряженном лице вежливо произнес на Языке Книг:
— Я Пелле Абандибот, и я сердечно приветствую вас на Земле, как нашего соплеменника, сына долгого изгнания, посланца Затерянной Колонии.
Рамаррен, услышав эти слова, отвесил сдержанный поклон и только спустя довольно продолжительное время промолвил:
— Похоже, я уже провел на Земле некоторое время и обрел себе врага в лице этой женщины, а также заработал несколько шрамов. Не расскажете ли мне, как это произошло и что случилось с остальными членами экспедиции? Если хотите, обращайтесь ко мне мысленно; я не говорю на галакте столь же свободно, как вы.
— Преч Рамаррен, — начал высокий мужчина. Очевидно, он перенял данное обращение от Орри, словно оно являлось лишь уважительным обращением, не имея представления о том, что́ в действительности кроется за ним. — Сперва простите меня за то, что я не сразу заговорил вслух. Мы пользуемся мыслеречью только в самых неотложных случаях или общаясь с низшими по положению. Кроме того, извините нас за вторжение этого создания, служанки, которую безумие побудило преступить Закон. Мы позаботимся о ее рассудке. Больше она вам докучать не будет. Что же касается ваших вопросов, то на все будет дан ответ. Если говорить коротко, вам предстоит услышать грустную историю, которая, вопреки всему, сейчас близка к счастливой развязке.
Корабль «Альтерра» в околоземном пространстве подвергся нападению со стороны наших врагов, поставивших себя вне Закона. Они успели перенести по меньшей мере двух членов вашего экипажа в свои катера, прежде чем прибыл наш патрульный корабль. Завидев его, враги уничтожили «Альтерру» вместе со всеми, кто находился на ее борту, и рассыпались в разные стороны на маленьких планетарных катерах.
Мы перехватили один из них и обнаружили юношу, Хар Орри; вас увезли на другом — не знаю, с какой целью. Они не убили вас, но стерли всю вашу память, вплоть до младенческого периода, а затем бросили в глухом лесу, где вас ждала неминуемая смерть. Однако вы выжили и обрели кров среди лесных варваров. В конце концов наша поисковая группа обнаружила вас, привезла сюда, и с помощью парагипнотической техники нам удалось восстановить вашу память. Вот и все, что мы могли сделать.
Рамаррен слушал незнакомца очень внимательно. Рассказ ошеломил его, и он не делал попыток скрыть свои чувства; но он ощутил также определенную тревогу и подозрения, и их-то не стал выставлять напоказ.
Высокий мужчина сперва обратился к нему с телепатическим обращением, хотя и с очень кратким, и таким образом дал Рамаррену настроиться на свой мозг. Затем Абандибот прекратил использовать мыслеречь и установил эмпатическую защиту. Однако она не была совершенной. Рамаррен, прекрасно тренированный и обладавший высокой чувствительностью, уловил смутные эмпатические образы, резко противоречащие тому, что говорил Абандибот вслух. Это свидетельствовало либо о его безумии, либо о лживости.
Но не исключена была и возможность того, что он сам настолько выбит из колеи — вероятно, вследствие перенесенного им парагипноза, — что на его чувственное восприятие просто нельзя положиться.
— Как давно?.. — спросил он наконец и на мгновение взглянул прямо в странные, обведенные белым глаза.
— Шесть лет по земному летоисчислению, преч Рамаррен. Длительность земного года была приблизительно равна длительности одного лунокруга.
— Как долго, — прошептал он. Его друзья, его соратники по полету, выходит, давно-давно мертвы, а он в одиночку провел на Земле… — Шесть лет?
— Вы ничего не помните об этих годах?
— Ничего.
— Нам пришлось стереть рудиментарную память, которая образовалась в течение этого времени, чтобы восстановить вашу первоначальную память и истинную личность. Мы очень сожалеем о потере шести лет вашей жизни, но воспоминания о них не были ни нормальными, ни приятными. Преступные злодеи превратили вас в создание еще более жестокое, чем они сами. Я рад, что вы ничего не помните, преч Рамаррен.
Абандибот был не просто рад, а полон ликования. Этот человек, видимо, обладал очень ограниченными эмпатическими способностями либо не был достаточно тренирован. В противном случае он возвел бы защиту получше.
Собственная телепатическая блокировка Рамаррена была безупречна. Все больше и больше отвлекаясь на подслушивание обертонов разума Абандибота, которые свидетельствовали о фальши или неискренности произносимых речей, и продолжая страдать из-за путаницы в мыслях, Рамаррен вынужден был мобилизовать все свои силы, чтобы обрести способность рассуждать трезво.
Как могли шесть лет жизни пройти, не оставив ни единого воспоминания? Вместе с тем сто сорок лет полета их околосветового корабля от Вереля до Земли слились в памяти в одно бесконечное, леденящее душу мгновение… Как обращалась к нему та сумасшедшая, какое имя она выкрикивала в припадке безумного гнева?
— Как меня звали все эти шесть лет?
— Звали? Вы имеете в виду — среди туземцев, преч Рамаррен? Я не помню, как именно вас звали, если они вообще дали вам какое-либо имя.
«Фальк, она звала меня Фальком», — вспомнил Рамаррен.
— Коллега, — неожиданно сказал он, переведя на галакт келшакскую форму обращения. — Если не возражаете, я хотел бы продолжить наш разговор немного позднее. То, о чем вы мне рассказали, встревожило меня. Позвольте мне немного побыть одному.
— Конечно, конечно, преч Рамаррен. Ваш юный друг Орри с нетерпением ожидает встречи с вами… Прислать его сюда?
Но Рамаррен, высказав свое пожелание и услышав, что оно будет исполнено, перешел на другую ступень восприятия и отключился от Абандибота, воспринимая любые его слова просто как шум.
— Нам тоже не терпится узнать о вас побольше, когда вы почувствуете себя вполне поправившимся.
Тишина. Затем шум возобновился:
— Слуги будут рады исполнить любое ваше желание. Если захотите поесть или пообщаться с кем-нибудь, вам нужно только подойти к двери и сказать об этом.
Снова наступила тишина, и наконец назойливое присутствие Абандибота перестало мучить Рамаррена.
Но он едва обратил на это внимание. Рамаррен был слишком поглощен самим собой, чтобы беспокоиться о странных манерах своих хозяев. Сумятица внутри мозга нарастала с каждым мгновением, приближаясь к некоей критической точке, словно его волокли на встречу с кем-то или чем-то, кого он боится и в то же самое время страстно желает увидеть. Самые тяжкие дни тренинга Седьмой Ступени были лишь бледной тенью испытываемого им сейчас разлада чувств и индивидуальности, напоминавшего наведенный, тщательно контролируемый психоз. Или же… он сам вел себя к этому, подталкивая свой разум к критической отметке? Но кто же этот «он», который принуждал сам и которого принуждали? Его убили и возвратили к жизни. Была ли смертью та смерть, которую он не в состоянии вспомнить?
Чтобы окончательно не впасть в панику, Рамаррен стал осматриваться в поисках предмета, глядя на который он смог бы сосредоточиться и, впав в транс, применить отработанную технику Выхода, позволявшую вернуть ясность мышления. Но все вокруг казалось чужим, незнакомым и обманчивым. Даже пол под ногами был тусклой завесой тумана. Перед тем как вошла та женщина, что называла его незнакомым именем, он просматривал некую книгу. Книга… Он держал ее в своих руках, и она была реальной.
Рамаррен опять осторожно взял ее в руки и взглянул на раскрытую страницу. Столбцы красивых, бессмысленных значков, строчки едва разборчивого письма, буквы — производные тех букв, которые он изучал когда-то давным-давно по Первому Сборнику Текстов. Он смотрел на эти значки и не мог прочитать. И вдруг из них сложилось значение слова, написанного на неизвестном языке.
Путь…
Рамаррен перевел взгляд со страницы на собственную руку, державшую книгу. Чья это была рука, покрытая шрамами и загоревшая под лучами чужого солнца? Чья?
Путь, который может быть пройден,
Это не вечный Путь.
Имя…
Он не мог вспомнить это имя; не мог прочесть его. Он прочел эти слова во время сна, долгого сна, сна, овеянного смертью.
Имя, которое можно назвать,
Это не вечное Имя.
В нем поднялась какая-то гигантская волна, захлестнула его и тут же отхлынула.
Он стал Фальком, но продолжал быть и Рамарреном. Он был и глупцом и мудрецом одновременно: единый человек, рожденный дважды.
В эти первые, полные страха часы он молился о том, чтобы его избавили то от одного «я», то от другого. Однажды он в муке выкрикнул что-то на своем родном языке и не понял произнесенных им же самим слов. Это было настолько ужасно, что он даже заплакал, совершенно отчаявшись; произнесенных слов не понял Фальк, а заплакал затем — Рамаррен.
В тот самый миг полного отчаяния он впервые на мгновение нащупал некую точку равновесия, центр, на секунду став «самим собой»; и вновь упустил его. Однако этого оказалось достаточно, чтобы родилась надежда на возвращение краткого мига гармонии. Гармония: становясь Рамарреном, он цеплялся за данное понятие, и, возможно, только мастерское владение краеугольной келшакской доктриной удерживало его от падения в бездну безумия. Но те два разума, что делили его черепную коробку, пока что не пришли к воссоединению или равновесию; приходилось метаться между ними, попеременно вытесняя одну личность другой для ее же собственного блага. Он не отваживался спать, хотя и был на грани изнеможения, поскольку крайне боялся пробуждения.
Стояла ночь, и он был предоставлен самому себе. «Самим себе», — заметил Фальк. Поначалу он оказался сильнее, поскольку был некоторым образом подготовлен к данному испытанию. Именно Фальк первым вступил диалог с Рамарреном.
«Мне нужно хотя бы немного поспать, Рамаррен», — сказал он.
Рамаррен воспринял его слова как чью-то мыслеречь и без какого-либо предварительного раздумья искренне ответил: «Я боюсь уснуть». Затем он некоторое время бодрствовал и воспринимал сны Фалька как тени и отзвуки в своем мозгу.
Он пережил эти первые, самые тяжелые часы. К тому времени, когда тусклые лучи солнца пробились сквозь зеленоватую завесу стен комнаты, страхи прошли, и он начал обретать контроль над мыслями и действиями обеих заключенных в нем личностей.
Естественно, два комплекта воспоминаний фактически не перекрывались. Сознание Фалька зародилось в тех многочисленных нейронах, что оставались незадействованными даже при высокоразвитом интеллекте — на невспаханных полях разума Рамаррена. Основные моторные и сенсорные каналы никогда не были заблокированы и в определенном смысле использовались обоими разумами, хотя и возникали трудности, обусловленные двойным набором манеры передвигаться и режимов восприятия.
Любой предмет сейчас представлялся по-разному, в зависимости от того, осматривал ли его Фальк или Рамаррен. И хотя в долгосрочной перспективе данная раздвоенность могла привести к увеличению интеллектуальной мощи и восприимчивости, в настоящее время голова шла кругом от подобной неразберихи. Кроме того, ощутимая разница в эмоциональном отклике во многих случаях приводила к тому, что «он» и впрямь испытывал противоречивые чувства. Поскольку воспоминания Фалька и Рамаррена относились только к принадлежавшим им частям совместной жизни, то эти два набора воспоминаний никак не хотели выстраиваться в надлежащей последовательности и имели склонность проявляться одновременно.
Личности Рамаррена было трудно смириться с тем, что он потерял где-то существенный отрезок своей жизни. Где он был, скажем, десять дней назад? Путешествовал на спине мула по заснеженным горам Земли. Фальку об этом было известно. Но Рамаррен помнил, что как раз в это же время он прощался со своей женой в доме на покрытом травой высокогорном плато Вереля… К тому же догадки Рамаррена относительно Земли часто вступали в противоречие с тем, что знал Фальк. Одновременно невежество последнего в отношении всего, что касалось Вереля, накладывало странный отпечаток сказочности на собственное прошлое Рамаррена. Но даже в этой путанице все же присутствовали зачатки взаимосогласованности. Факт оставался фактом — «он» был, телесно и хронологически, одним человеком. Подлинной проблемой являлось не воссоздание единства, но постижение его.
Однако до согласованности было еще очень далеко. Если «он» желал мыслить и действовать хоть сколько-нибудь разумно, то по мере необходимости приходилось доминировать то одной, то другой структуре памяти. Чаще всего верх брал Рамаррен, поскольку навигатор «Альтерры» был решительным и сильным человеком. Фальк в сравнении с ним ощущал себя сущим ребенком. Он мог предложить лишь знания, которыми располагал, и потому решил положиться на силу и опыт Рамаррена, которые были так необходимы человеку с двумя разумами, попавшему в двусмысленную и весьма опасную ситуацию.
Один вопрос беспокоил его больше всех прочих — можно ли доверять Сингам или нет? Если Фальку был просто-напросто внушен беспочвенный страх перед Повелителями Земли, то все опасности не имели под собой реальной почвы. Поначалу Рамаррен думал, что, возможно, так оно и есть; но думал он так совсем недолго.
Его двойная память уже успела зафиксировать явную ложь и противоречия. Абандибот отказался мысленно говорить с Рамарреном, заявив, что Синги избегают телепатического общения. Фальк же знал, что это ложь. Почему Абандибот пошел на обман? Очевидно, потому, что он намеревался солгать — изложить версию Сингов о том, что произошло с «Альтеррой» и ее экипажем, — и не хотел или не осмелился сделать это телепатически.
Но он поведал Фальку практически ту же историю посредством мыслеречи.
Если данная версия была фальшивой, значит Синги умели лгать в мыслеречи и пользовались этим.
Рамаррен обратился к памяти Фалька. Первые попытки завершились неудачей, но когда он начал бороться, меряя шагами уединенную комнату, то связи начали налаживаться, и постепенно возникла ясность; он смог воспроизвести звенящую тишину слов Абандибота: «Мы, кого вы называете Сингами, являемся людьми…» Даже воспроизводя их по памяти, Рамаррен почувствовал, что это ложь — невероятная и несомненная. Синги умели лгать телепатически — догадки и страх униженного человечества оказались обоснованными. Синги действительно были Врагами.
Они не были людьми. Они были пришельцами, наделенными чуждым даром, и, вне всяких сомнений, именно они, пользуясь своими способностями, раскололи Лигу и добились господства над Землей. Именно они напали на «Альтерру», когда та вошла в околоземное пространство. Все разговоры о бунтовщиках были чистым вымыслом. Синги убили или лишили разума всех членов экипажа, кроме маленького Орри. Рамаррен мог догадаться почему: потому что они обнаружили, подвергнув испытанию его или другого тренированного телепата из состава команды, что верелиане способны распознать ложь в мыслеречи. Это устрашило Сингов, и они разделались со взрослыми, оставив в живых только безвредного ребенка в качестве источника информации.
Для Рамаррена его спутники по полету погибли только вчера, и, стараясь перенести этот удар, он пытался уверить себя, что, быть может, они остались в живых и находятся сейчас где-нибудь на Земле. Но если кто-то все-таки выжил — а ведь ему несказанно повезло, — то где же они сейчас? Судя по всему, Синги с превеликим трудом отыскали даже одного члена экипажа, когда обнаружили, что нуждаются в нем.
Другой вопрос: для чего понадобился им Рамаррен? Почему они приложили столько усилий, чтобы разыскать его, доставить сюда и вернуть ему память, которую прежде сами же уничтожили?
Имевшиеся в его распоряжении факты не давали иного объяснения, кроме того, к которому он пришел как Фальк: Сингам надо узнать, откуда он родом.
В мысли Фалька-Рамаррена впервые закралась позитивная нотка. Если на самом деле все так просто, то это даже смешно. Орри оставили в живых, потому что он был столь юн, нетренирован, не сформирован как личность, уязвим и послушен — идеальное орудие и источник информации. Мальчик был самим совершенством, вот только одного не знал — откуда он прибыл на Землю… К тому времени, когда Синги обнаружили это, необходимая им информация уже начисто была стерта из сознания тех, кто располагал ею, а беспомощные члены экипажа были рассеяны по дикой, опустошенной Земле, обреченные на смерть от несчастного случая, голода, нападения диких животных или людей.
Вероятно, Кен Кениек, манипулируя вчера мозгом Рамаррена с помощью психокомпьютера, пытался заставить его выдать, как звучит название солнца планеты Верель на галакте. И логично предположить, что если бы он разгласил эти сведения, то был бы уже мертв или лишен разума. Собственно, он, Рамаррен, им не нужен, нужны только его знания. Но, похоже, враг их так и не получил.
Данный факт сам по себе должен был изрядно встревожить Сингов. Атмосфера строгой секретности вокруг содержания книг Потерянной Колонии на Келшаке соответствовала технике защиты мозга от телепатического вторжения. Эта мистическая секретность — или, вернее, ограниченность доступа — сформировалась за долгие годы на базе ревностного контроля за распространением научно-технических знаний, проводимого Первыми Колонистами и имевшего, в свою очередь, в своей основе Закон Лиги о культурном эмбарго, который запрещал импорт достижений культуры и техники на колонизируемые планеты.
Концепция ограничения доступа к информации стала краеугольным камнем верелианской культуры, и деление верелианского общества на ранги базировалось на убеждении, что знания и техника должны оставаться под разумным контролем. Отдельные сведения, такие как Истинное Имя солнца, были формальными и символическими, но данный формализм воспринимался с беспредельной серьезностью, ибо в Келшаке знание являлось религией. Для охраны таких неосязаемых священных мест в человеческом разуме были выработаны неуловимые и неуязвимые средства защиты. Запрет мог быть нарушен, только если Рамаррен находился в одном из Мест Тишины и к нему обращался в определенной форме человек, достигший такой же Ступени. В иных обстоятельствах он был просто не способен открыть на словах, письменно или телепатически Истинное Имя солнца родной планеты.
Разумеется, Рамаррен располагал эквивалентными комплексами сведений — набором навыков из области астрономии, которые давали ему возможность прокладывать курс «Альтерры» от Вереля к Земле; знанием точного расстояния между солнцами двух планет; отпечатавшейся в его памяти астронома четкой картиной звездного неба, каким оно видится с Вереля. Синги до сих пор не получили от пленника подобную информацию — скорее всего вследствие того, что его мозг находился в слишком хаотичном состоянии в первые часы после того, как он был восстановлен посредством манипуляций Кен Кениека, а может, и потому, что продолжали функционировать усиленный парагипнотический защитный блок и особые преграды. Зная, что на Земле все еще может находиться Враг, экипаж «Альтерры» отбыл подготовленным. Синги могли бы заставить пленника раскрыть информацию только в том случае, если бы они добились существенно бо́льших успехов в деле изучения мозга, чем верелиане. Им оставалось лишь пытаться сбить его с толку, убедить по-хорошему. Так что в настоящее время он мог не опасаться, по крайней мере, физических мер воздействия.
…До тех пор, пока врагу не станет известно, что он сохранил память Фалька.
Впервые осознав это, он невольно поежился. Раньше подобное как-то не приходило ему в голову. Как Фальк, он был для Сингов бесполезен, но и безвреден. Как Рамаррен, он был им полезен и тоже безвреден. Но как Фальк-Рамаррен, он представлял собой угрозу, и они этого не потерпят: просто не смогут позволить себе мириться с подобной угрозой.
Кроме того, необходимо было ответить еще на один вопрос — почему они так стремятся узнать, где находится Верель? Какое им дело до Вереля?
И снова память Фалька воззвала к разуму Рамаррена, на сей раз спокойным, жизнерадостным и ироничным голосом. Старый Слухач в дремучем лесу, человек, чувствовавший себя на Земле еще более одиноким, чем Фальк, как-то сказал: «Сингов совсем немного…»
Он назвал это великой новостью, мудростью и советом; и то была чистая правда. Согласно старинным преданиям, с которыми Фальк познакомился в Доме Зоува, Синги были пришельцами из очень отдаленного сектора Галактики, расположенного за скоплением Гиад. Если дело действительно обстояло так, столь невообразимую бездну пространства-времени вряд ли пересекло великое множество Сингов. Их число оказалось достаточным, чтобы внедриться в Лигу и уничтожить ее посредством телепатической лжи, а также других способностей или оружия, которыми враги, возможно, располагали. Но было ли их достаточно много, чтобы править всеми теми планетами, которые они разъединили и завоевали? Планеты невелики только по сравнению с разделяющей их бездной. Сингам, должно быть, пришлось рассеяться по покоренным планетам и всеми силами удерживать их от восстания.
Орри сказал как-то Фальку, что Синги вряд ли много путешествуют или торгуют, используя околосветовые корабли; за все время своего пребывания на Земле он ни разу не видел такого корабля. Было ли это следствием того, что они боялись своих собственных соплеменников на других планетах, которые могли во многом превзойти их за прошедшие столетия? Или, возможно, Земля — единственная планета, которой они все еще правили, ограждая ее от любых попыток исследования со стороны других планет? Точных сведений не было; но скорее всего на Земле Сингов действительно немного.
Они отказывались верить рассказу Орри о том, что земляне на Вереле видоизменились, генетически сблизившись с местной формой жизни, и в конце концов смогли получать плодовитое потомство от браков с туземными гуманоидами. Синги утверждали, что это невозможно; значит, с ними такого не произошло, они оказались не способны образовывать полноценные семьи с землянами. Они и по прошествии двенадцати столетий были чужими на Земле, оставаясь в изоляции. Неужели Синги и в самом деле правили человечеством из одного-единственного Города?
Рамаррен вновь обратился за советом к Фальку и получил отрицательный ответ. Враг манипулировал людьми с помощью хитрости, страха и оружия, быстро предотвращая чрезмерное усиление какого-либо племени или накопление знаний, которые могли бы представлять собой угрозу. Синги не давали человечеству возможности что-либо сделать, но и сами ничего не делали. Они не правили, а только вредили.
Теперь было ясно, почему Верель представлял для них смертельную опасность. До сих пор им удавалось сохранять невидимую, но разрушительную власть над человеческой культурой, которую они давным-давно сломали и направили в иное русло. Однако сильная, многочисленная, технологически развитая раса, воспитанная на легендах о своем кровном родстве с землянами, располагавшая познаниями о принципах работы мозга и оружием, не уступавшим их собственному, могла сокрушить Сингов одним ударом и освободить людей от их власти.
Если они узнают от него, где находится Верель, вышлют ли они туда околосветовой корабль-бомбу, как огонек, бегущий по сверхдлинному бикфордову шнуру, что протянулся через световые годы для уничтожения планеты?
Да, такая возможность казалась более чем реальной. И все же два факта говорили против нее: тщательная подготовка юного Орри как бы к роли посланника, а также — единственный Закон Сингов.
Фальк-Рамаррен был не в состоянии решить, являлось ли правило Уважения к Жизни единственной подлинной верой врага, единственным мостиком над пропастью самоуничтожения, которая таилась в поведении Сингов подобно черному каньону, над которым выстроен их Город, или же это было величайшей ложью из всего нагромождения лжи. Они действительно старались избегать убийства разумных существ. Они оставили его и, возможно, других членов экипажа в живых; их тщательно приготовленная пища была растительного происхождения; для того чтобы сдерживать рост населения, Синги натравливали племена друг на друга, развязывали войны, оставляя людям право убивать; согласно легендам, в первые годы своего правления они прибегали к евгенике и переселению народов, а не к геноциду. Значит, они следовали букве собственного Закона, только на особый лад.
В таком случае их забота о юном Орри свидетельствовала о том, что ему и предстояло исполнить роль их посланника. Ему, единственному спасшемуся участнику полета, предстояло вернуться через бездну космического пространства на Верель и рассказать соотечественникам то, что Синги поведали ему о Земле, — чирик, чирик, подобно птицам, что чирикали «нельзя отнимать жизнь», высокоморальному борову или попискивавшим мышам в подвалах Дома Страха… Недалекий, честный, одурманенный Орри принесет Великую Ложь на Верель.
Честь и память о Колонии были сильными движущими силами на Вереле, и зов о помощи с Земли мог бы получить на нем отклик; но если верелианам расскажут, что нет и никогда не было Врага, что Земля является древним райским садом, им вряд ли захочется совершать столь длительное путешествие. Если же они все-таки решатся это сделать, то отправятся в путь невооруженными, подобно Рамаррену и его товарищам.
Еще один голос всплыл в его памяти, услышанный еще раньше в глубинах Леса: «Мы не можем жить так вечно. Должна быть какая-то надежда, некое знамение».
Зоув полагал, что Фальк прибыл сюда с посланием к человечеству. Увы, надежда оказалась еще более непрочной, знамение — еще более неясным. Наоборот, ему предстояло переправить послание человечества, по существу — мольбу о помощи, об избавлении.
«Я должен отправиться домой. Я должен рассказать им всю правду», — подумал Рамаррен, зная, что Синги любой ценой не допустят этого, что будет послан только Орри, а его задержат здесь или убьют.
Совершенно измотанный долгими попытками думать последовательно и связно, он наконец расслабился, перестав жестко контролировать свой измученный сомнениями двойной разум, и в изнеможении упал на кушетку, спрятав лицо в ладонях. «Если б я только мог отправиться домой. Если б я только смог еще раз пройтись вместе с Парт по поляне…»
Так оплакивал свою незавидную долю мечтатель Фальк. Рамаррен же пытался уйти от безысходной тоски, думая о своей жене Адрис — темноволосой золотоглазой женщине в платье, расшитом тысячью крохотных серебряных цепочек. Но его обручальное кольцо пропало, а Адрис была мертва. Она умерла давным-давно. Девушка выходила замуж за Рамаррена, зная, что вместе они будут немногим более одного лунокруга, так как он уже готовился к полету на Землю. В то единственное ужасное мгновение полета она прожила всю свою жизнь, состарилась и умерла. Со дня ее смерти скорее всего прошло не менее сотни земных лет… Где теперь тот мечтатель, где его мечта?
«Тебе следовало умереть столетием раньше», — сказал как-то Властитель Канзаса ничего не понимавшему Фальку, видя, чувствуя или зная, что внутри его кроется человек, рожденный давным-давно. Теперь, если Рамаррену суждено вернуться на Верель, он попадет в далекое будущее. Около трех столетий, почти пять верелианских долгих лет пройдет с тех пор, как он покинул родную планету. Все изменится настолько, что на Вереле он будет таким же чужаком, каким был на Земле.
Оставалось только одно место, куда он действительно мог вернуться как к себе домой и быть с радостью встреченным теми, кто любил его: Дом Зоува. Но он никогда больше его не увидит. Если и вела его куда-то судьба, так только прочь от Земли. Он вынужден полагаться только на самого себя и должен пройти свой путь до конца.
День давно уже наступил. Осознав, что очень голоден, Рамаррен подошел к скрытой двери и громко попросил на галакте принести ему еды. Ответа не последовало, однако вскоре слуга принес еду и сервировал стол. Когда Рамаррен заканчивал трапезу, за дверью прозвучал слабый сигнал зуммера.
— Войдите, — сказал Рамаррен на языке Келшак, и в комнату вошли Хар Орри, высокий Синг Абандибот и двое других, которых Рамаррен раньше не видел, и все же их имена всплыли у него в голове: Кен Кениек и Краджи. Их представили ему с предельной вежливостью.
Рамаррен обнаружил, что в состоянии вполне прилично владеть собой. Необходимость держать личность Фалька тщательно скрытой и подавленной фактически пошла ему только на пользу, позволив вести себя легко и непринужденно. Он чувствовал, что психолог Кен Кениек пытается настроиться на его мозг, причем с недюжинным искусством и напором, но это ничуть не беспокоило Рамаррена. Если его барьеры выдержали даже под парагипнотическим колпаком, они, безусловно, не подведут и сейчас.
Никто из Сингов не обращался к нему телепатически. Они стояли поодаль в странных напряженных позах, как бы опасаясь чьего-либо прикосновения, и говорили исключительно шепотом. Рамаррен задал несколько вполне естественных вопросов о Земле, человечестве и Сингах, с серьезным видом выслушивая каждый ответ. Раз он попытался настроиться на мозг юного Орри… Не удалось. Мальчик не имел никакой видимой защиты, но, вероятно, подвергся некой ментальной обработке, которая свела на нет то небольшое искусство фазовой настройки, которому он научился, еще будучи ребенком. Кроме того, мальчик находился под воздействием наркотика, к употреблению которого его приучили. Даже когда Рамаррен послал ему незаметный традиционный сигнал их родства по пречное, Орри продолжал сосать трубочку с наркотиком. Погружение в яркий, притягивающий мир наркотического полусна притупило восприятие мальчика, и он не реагировал ни на какие сигналы.
— Вы пока что не видели на Земле ничего, кроме этой комнаты, — хриплым шепотом сказал одетый как женщина Синг по имени Краджи. Рамаррен остерегался всех Сингов, но Краджи возбуждал в нем особый, инстинктивный страх и антипатию. Было что-то омерзительное в этом тучном теле под ниспадавшими одеждами, в длинных иссиня-черных волосах, в хриплом выверенном шепоте.
— Разумеется, мне хотелось бы увидеть больше.
— Мы обязательно покажем вам все, что вы пожелаете увидеть. Земля открыта для своего почетного гостя.
— Я не помню, видел ли я Землю с борта «Альтерры», — задумчиво произнес Рамаррен на галакте с сильным верелианским акцентом. — Не помню я и нападения на корабль. Не могли бы вы объяснить мне, чем это вызвано?
Возможно, рискованный вопрос, но уж очень хотелось получить ответ, заполнить единственный пробел в двойной памяти.
— Вы находились в состоянии, которое мы называем ахронией, — сказал Кен Кениек. — Выход из полета со скоростью света произошел мгновенно, непосредственно у Барьера, поскольку ваш корабль не оборудован устройством для синхронизации состояний с различной скоростью течения времени. На тот момент и в последующие несколько минут или часов вы были либо без сознания, либо безумны.
— Мы не сталкивались с данной проблемой во время коротких перелетов со скоростью света.
— Чем дольше полет, тем сильнее Барьер.
— Полет на сто двадцать пять световых лет на едва апробированном корабле, — добавил Абандибот своим скрипучим шепотом и с присущей ему напыщенностью, — был очень храбрым поступком!
Рамаррен принял комплимент, не поправив цифры.
— Давайте, милорды, покажем нашему гостю Столицу Земли.
Одновременно со словами Абандибота Рамаррен перехватил обрывок телепатического разговора между Краджи и Кен Кениеком, хотя не уловил его смысла. Он был слишком поглощен поддержанием собственной защиты, чтобы отвлекаться на подслушивание мыслеречи или даже на прощупывание чужих эмоций.
— Корабль, на котором вы возвратитесь на Верель, — сказал Кен Кениек, — будет, конечно же, оснащен ретемпорализатором, и вы не испытаете расстройства психики при входе в околопланетное пространство родной планеты.
Рамаррен поднялся, причем весьма неуклюже — в отличие от Фалька, он не привык к стульям и ощущал неудобство от сидения будто бы на насесте, — но, оказавшись на ногах, тут же переспросил:
— Корабль, на котором мы вернемся?..
В затуманенном взоре Орри блеснула искра. Краджи зевнул, показав крепкие желтые зубы.
— Когда вы увидите все, что хотели бы посмотреть на Земле, — сказал Абандибот, — и узнаете все, что вы хотели бы узнать, мы предоставим вам околосветовой корабль, на котором вы, лорд Агад и Хар Орри, сможете вернуться домой. Сами мы путешествуем крайне мало. Войн больше нет; нет и необходимости торговать с другими планетами, и мы не хотим вновь взваливать на нашу бедную Землю бремя гигантских расходов на постройку околосветовых кораблей только ради утоления собственного любопытства. Мы, люди Земли, теперь относимся к старым расам; мы сидим дома, ухаживаем за своим садом и не лезем в чужие дела. Но ваш полет должен быть завершен, ваша миссия должна быть выполнена. «Новая Альтерра» ждет вас в космопорту, и Верель ждет вашего возвращения. Очень жаль, что вашей цивилизации не удалось заново открыть принципы связи с помощью ансибля, и мы поэтому не в состоянии прямо сейчас наладить контакт. К настоящему времени на Вереле, возможно, и появилось устройство мгновенной связи, однако мы не можем послать сообщение, не располагая координатами Вереля.
— Верно, — вежливо заметил Рамаррен.
Возникла небольшая напряженная пауза.
— Не думаю, что я понял… — первый начал Рамаррен.
— Ансибль — это…
— Я знаю, что такое ансибль, хотя и не понимаю, как он работает. Действительно, к тому времени как я покинул Верель, мы еще не открыли повторно принципа мгновенной связи. Но что помешало вам наладить контакт с Верелем?
Он встал на скользкую дорожку и сейчас, полностью владея собой, находился в центре внимания, являясь равноправным игроком, а не пешкой в чужой игре. Застывшие лица его собеседников излучали почти физически ощутимое напряжение.
— Преч Рамаррен, — сказал Абандибот, — мы никогда не имели чести знать, где в точности находится Верель, поскольку Хар Орри слишком молод, чтобы помнить точное расстояние до планеты, хотя, конечно же, приблизительная цифра нам известна. Так как его практически не учили галакту, мальчик не смог назвать на нем и имя солнца Вереля. Поэтому мы вынуждены ждать помощи от вас, прежде чем предпринять попытку установить ансибль-контакт с Верелем, а также ввести координаты вашей родной планеты в компьютер приготовленного для вас корабля.
— Итак, вы не знаете имени звезды, вокруг которой вращается Верель?
— К несчастью, в этом-то и заключается вся проблема. Если вас не затруднит…
— Я не могу сказать его вам.
Это не удивило Сингов. Они были слишком погружены в себя, слишком эгоцентричны.
Абандибот и Кен Кениек никак не отреагировали на слова Рамаррена. Карджи же промолвил странным, леденящим душу, выверенным шепотом:
— Вы хотите сказать, лорд Агад, что тоже его не знаете?
— Я не могу назвать вам Истинное Имя Нашего Солнца, — торжественно произнес Рамаррен.
На этот раз он уловил мысленный посыл, обращенный Кен Кениеком к Абандиботу: «Ну, что я тебе говорил!»
— Преч Рамаррен, прошу извинить мое невежество. Я не знал, что задавать подобные вопросы запрещено. Вы же простите меня, не так ли? В свое оправдание могу лишь сказать, что мы не знакомы с вашими обычаями, и хотя невежество является плохим извинением, это все, на что я могу уповать, — прохрипел Абандибот.
Тут его неожиданно перебил словно очнувшийся от испуга Орри:
— Преч Рамаррен, но вы… вы же сумеете задать кораблю координаты? Вы же должны помнить то… что вам было известно как навигатору?
Рамаррен повернулся к мальчику и тихо спросил:
— Ты хочешь вернуться домой, веспреч?
— Да!
— Через двадцать или тридцать дней, если это подходит лордам, что предложили нам столь щедрый дар, мы отправимся на их корабле к Верелю.
Он снова повернулся к Сингам:
— Прошу простить меня за то, что мои уста и мой разум закрыты в ответ на ваш вопрос. Мое молчание плохо смотрится на фоне вашей невиданной искренности.
«Если бы мы пользовались мыслеречью, — подумал Рамаррен, — данный обмен репликами был бы куда менее вежливым». В отличие от Сингов, он не умел мысленно лгать и, следовательно, не смог бы произнести ни единого слова из своих последних вежливых речей.
— Ничего страшного, лорд Агад! Для нас важны не столько ответы на наши вопросы, сколько ваше благополучное возвращение! Главное, чтобы вы были в состоянии запрограммировать корабль — а все наши записи и компьютеры в вашем распоряжении, стоит только попросить.
Да, если Синги захотят узнать, где расположен Верель, им понадобится всего лишь проверить, какой курс был введен в бортовой компьютер. После чего они повторно сотрут содержимое мозга Рамаррена, объяснив Орри, что восстановление памяти в конце концов привело к полному расстройству его психики; а затем отправят Орри с посланием на Верель. Если и существовал какой-то выход из этой западни, то он его пока что не отыскал.
Они все вместе прошли через призрачные коридоры, спустились по лестницам и лифтам и вышли из дворца на улицу. Та часть его мозга, что являлась Фальком, была практически подавлена, и Рамаррен двигался, думал и говорил совершенно свободно — так, как и следовало ожидать от Рамаррена. Он ощущал постоянную настороженную готовность разумов Сингов, в особенности Кен Кениека, поймать верелианина на малейшей ошибке или проскользнуть в самую узкую щелочку в его защите. Напряжение заставило Рамаррена быть бдительным вдвойне. Поэтому именно он, чужак, взглянул вверх на предполуденное небо и увидел там желтое солнце Земли.
Рамаррен остановился, охваченный внезапной радостью, поскольку это действительно было событие, независимо от того, что произошло раньше и что ждало его в будущем. Событие — увидеть на протяжении одной жизни сияние двух светил: свет оранжево-золотого солнца Вереля и светло-золотого — Земли. Теперь он мог сопоставить их, как человек, державший в руках два самоцвета и сравнивавший их красоту ради того, чтобы воздать еще бо́льшую хвалу каждому в отдельности.
Мальчик стоял рядом. Рамаррен начал бормотать первые слова приветствия, которому учат детишек народа Келшак, чтобы те произносили его при виде восходящего солнца или после затяжных зимних бурь:
— Добро пожаловать, животворная звезда, средоточение жизни…
Орри подхватил слова гимна и стал нараспев вторить старшему. Впервые между ними возникло согласие, и Рамаррен был рад, поскольку Орри еще предстояло сыграть свою роль.
Вызвали слайдер, и они поехали по улицам города. Рамаррен задавал соответствующие вопросы, Синги отвечали на них так, как считали нужным. Абандибот стал подробно описывать, как все башни, мосты, улицы и дворцы Эс Тоха были возведены тысячелетие назад за одну ночь на речном острове на другой стороне планеты и как из века в век, едва только у них возникало такое желание, Повелители Земли призывали на помощь свои удивительные машины и перемещали весь город на новое, удовлетворявшее их прихотям место.
Орри был так оглушен наркотиками и сладкими речами, что верил всему напропалую, а верил ли этим россказням Рамаррен, Сингов интересовало мало. Абандибот, очевидно, порою лгал просто для собственного удовольствия; возможно, иных удовольствий у него и не было.
Затем последовали подробные описания того, как многие Синги смешались с простыми людьми, замаскировавшись под «туземцев» и реализуя единый план, исходивший из Эс Тоха; какой беззаботной и полнокровной жизнью живет бо́льшая часть человечества, зная, что Синги поддерживают мир и несут на своих плечах бремя власти; как чутко опекаются наука и искусство, как гуманно относятся к бунтовщикам и преступным элементам. Планета смиренных людей, живущих в скромных маленьких домиках, планета миролюбивых племен и стойбищ, планета, где нет войн, убийств и перенаселенности, где позабыты прежние достижения и амбиции. Земля — обитель сущих детей под неусыпным отеческим руководством Сингов…
Утешающий и ободряющий рассказ все продолжался и продолжался, повествуя об одном и том же с различными вариациями. Неудивительно, что бедный малыш Орри верил всем этим россказням. Рамаррен тоже поверил бы практически всему, не будь у него воспоминаний Фалька о лесе и о равнинах; Фальк жил на Земле совсем не среди детей, но среди людей ожесточившихся, страдавших и полных страстей.
В тот день Рамаррена водили по всему Эс Тоху, и ему, жившему среди старинных улиц Вегеста и в гигантских Зимних Домах Каспула, Эс Тох показался призрачным городом, ненастоящим и скучным, поражающим лишь фантастической красотой окружавшей природы. Затем Рамаррену и Орри начали показывать Землю с борта аэрокара и с межпланетных кораблей во время однодневных поездок под присмотром Абандибота или Кен Кениека. Они совершили вылазки на каждый из материков Земли и даже на пустынную, давным-давно покинутую Луну.
Дни сменялись днями; Синги продолжали вести свою игру в расчете на Орри и готовы были обхаживать Рамаррена до тех пор, пока им не удастся вытянуть из него желаемую информацию. Хотя за ним постоянно наблюдали — непосредственно или с помощью электронных устройств, визуально или телепатически, — его ни в чем не ограничивали. Очевидно, Синги почувствовали, что им нечего бояться гостя.
Возможно, они даже собирались отпустить его домой вместе с Орри, считая Рамаррена достаточно безвредным в своем неведении. Но он мог получить обратный билет с Земли только в обмен на необходимую Сингам информацию, выдав месторасположение Вереля. Пока что он не сказал им об этом ни слова, они же ничего и не спрашивали.
Ну а узнай Синги в конце концов, где находится Верель… Так ли это важно?
Очень важно. Даже если в их планы и не входит немедленное нападение на потенциального противника, они в состоянии выслать вслед за «Новой Альтеррой» робота-шпиона с ансибль-передатчиком на борту, чтобы тот передавал в режиме реального времени сообщения на Землю о любых приготовлениях к новому межзвездному полету. Ансибль предупредит об экспедиции на Землю еще до ее отбытия. Единственным тактическим преимуществом Вереля перед Сингами было то, что Синги не знали точных координат планеты, а на поиски требовалось несколько столетий. Рамаррен мог купить себе шанс на освобождение, только подставив под удар родной дом.
Стараясь разрешить вставшую перед ним дилемму, он откровенно тянул время, посещая вместе с Орри и тем или иным из приставленных к нему Сингов самые различные места. Земля простиралась под крыльями их воздушных кораблей подобно гигантскому прекрасному саду, пришедшему в запустение и отданному на откуп сорнякам. Всем своим натренированным разумом Рамаррен искал какой-нибудь трюк, который позволил бы кардинально изменить расстановку сил и превратить его из марионетки в кукловода: так, во всяком случае, ситуация виделась его келшакскому складу ума. Если взглянуть на проблему под нужным углом, то можно найти единственно правильный выход из любой ситуации, будь то хаос или западня, поскольку в долгосрочной перспективе в основе всего лежит не дисгармония, но отсутствие взаимопонимания, не удача или неудача, но невежество. Вот об этом размышлял Рамаррен, в то время как его второе «я», Фальк, не только не высказывал своих предложений, но даже не тратил времени на всестороннее обдумывание ситуации.
Фальку, который видел, как дымчатые и яркие камни скользят по проволочкам Узора, который жил среди людей в их разоренных поселениях и общался с королями в изгнании, казалось, что ни одному человеку не дано управлять своей судьбой либо изменить ход игры. Единственное, что ему оставалось, — это ждать, когда сверкающий бриллиант удачи соскользнет на подходящий виток времени. Гармония существует, однако не существует способа постичь ее; Путь не может быть пройден. Поэтому, пока Рамаррен изнурял размышлениями свой разум, Фальк залег где-то в глубинах мозга и выжидал. Когда представится шанс, он его не упустит.
Или может случиться, что шанс сам найдет его.
Но пока ничего особенного не происходило. Они находились вместе с Кен Кениеком на борту маленького аэрокара, оборудованного автопилотом — одной из умных машин, что позволяли Сингам столь эффективно контролировать и усмирять целую планету. Они возвращались в Эс Тох из продолжительного путешествия к островам Западного океана, на одном из которых совершили посадку. Местную деревушку на берегу лазурного теплого моря населяли красивые, уверенные в себе люди, всецело поглощенные хождением под парусом, плаванием и сексом, — великолепный образчик человеческого счастья и возврата к природе, словно нарочно созданный для показа верелианам. Здесь не о чем было беспокоиться, нечего было бояться.
Орри дремал, не выпуская из пальцев трубочку с парифой. Кен Кениек включил автопилот и вместе с Рамарреном — но сидя в трех-четырех футах от него, поскольку Синги никогда ни к кому не приближались вплотную, — смотрел через стеклянный колпак кабины аэрокара на спокойное голубое море. Рамаррен устал и позволил себе немного расслабиться в эти приятные мгновения праздности, вися в стеклянном шарике посреди синевато-золотистой сферы.
— Очаровательная планета, — заметил Синг.
— Да.
— Прекраснейший из всех миров. Хотя, возможно, Верель красивее?
— Нет, он куда суровее.
— Да, таким его делает весьма продолжительный год. Сколько он длится? Шестьдесят земных лет?
— Да.
— Вы родились осенью, не так ли? Значит, так ни разу и не видели планету летом?
— Всего один раз, когда я летал в южное полушарие. Но лето там холоднее, а зима теплее, чем в Лекши. Мне так и не довелось увидеть Великое Северное Лето.
— Вам еще может представиться такая возможность. Если вы вернетесь через несколько месяцев, какое время года будет на Вереле?
Рамаррен прикинул в уме и через пару секунд ответил:
— Позднее лето. Что-то около двенадцатого лунокруга лета.
— По моим подсчетам, должна была бы быть осень… сколько времени длится полет?
— Сто сорок два земных года, — ответил Рамаррен, и когда он произнес эти слова, легкий порыв паники пронесся по его рассудку и тут же утих. Он почувствовал присутствие сознания Синга в своем мозгу; отвлекая внимание Рамаррена разговорами, Синг ментально потянулся к его рассудку, обнаружил, что защита ослабла, и установил полномасштабный контроль. Это свидетельствовало о невероятной терпеливости и недюжинном мастерстве Синга в области телепатии. Раньше Рамаррен боялся возникновения подобной ситуации, но сейчас, когда это все-таки случилось, тревоги не испытывал.
Теперь Кен Кениек общался с ним мысленно, с помощью прекрасно воспринимаемой, отчетливой мыслеречи, а не посредством присущего Сингам хриплого тихого шепота.
— Все в порядке, все очень даже неплохо. Разве вам не приятно, что мы наконец настроились друг на друга?
— Очень приятно, — согласился Рамаррен.
— Действительно. Теперь, когда мы находимся в созвучии друг с другом, все наши волнения позади. Итак, сто сорок два световых года… Выходит, ваше солнце находится в созвездии Дракона. Как оно зовется на галакте? Нет, все правильно, вы не можете произнести его ни вслух, ни мысленно. Эльтанин — таково название вашего солнца, не так ли?
Рамаррен не отреагировал на его слова.
— Эльтанин — Око Дракона. Очень хорошо. Другие звезды, которые мы рассматривали как вариант, находятся несколько ближе. Теперь мы сэкономим уйму времени: мы уже почти у це…
Быстрая, отчетливая, убаюкивающая мыслеречь внезапно оборвалась, и Кен Кениек конвульсивно дернулся; то же самое произошло и с Рамарреном. Синг резко рванулся к органам управления аэрокаром, но мгновенно отпрянул. Он как-то странно, излишне сильно наклонился вперед, словно небрежно управляемая марионетка. Затем осел на пол кабины и так и остался там лежать, белым застывшим лицом вверх.
Орри внезапно пробудился от своей наркотической дремоты и уставился на Рамаррена:
— Что случилось? Что-то не так?
Ответа он не услышал. Рамаррен стоял так же неподвижно, как лежал Синг, глаза его впились в глаза Кен Кениека двойным невидящим взором. Когда он наконец зашевелился, с его губ сорвалось несколько слов на непонятном для Орри языке. Через мгновение он с трудом произнес на галакте:
— Сделай так, чтобы корабль завис.
Теперь он говорил без верелианского акцента, на искаженном диалекте галакта, употребляемом обитателями Земли. Несмотря на корявость речи, настойчивые и властные интонации прозвучали предельно ясно. Орри подчинился приказу. Маленький стеклянный шарик завис над центром чаши океана к востоку от солнца.
— Преч, что…
— Молчи!
Наступила тишина. Кен Кениек неподвижно лежал на полу кабины. Жуткое напряжение, охватившее Рамаррена, начало постепенно ослабевать.
Схватка на ментальном уровне между ним и Кен Кениеком свелась к череде засад и ответных ловушек. В физических терминах, Синг внезапно бросился на Рамаррена, полагая, что захватил в плен одного человека, однако на него самого неожиданно напал другой человек, точнее, разум, притаившийся в засаде, — Фальк. Он был в силах лишь на краткий миг взять под контроль сознание Синга, да и то лишь благодаря внезапности нападения, но этого мгновения вполне хватило, чтобы освободить Рамаррена. Итак, Рамаррен на мгновение вышел на свободу, а разум Синга по-прежнему оставался синхронизированным с ним. Следовательно, он был уязвим, и Рамаррену удалось взять под контроль сознание Кен Кениека. Потребовались все искусство и вся мощь разума, чтобы держать мозг Синга в узде, делая врага таким же беспомощным и покорным, каким секундой раньше был его собственный мозг. Но у него по-прежнему имелось большое преимущество: он являлся человеком с двумя разумами, и пока Рамаррен удерживал Синга в беспомощном состоянии, Фальк был свободен в своих мыслях и поступках.
Именно сейчас выдался тот случай, тот шанс, которого он так ждал. Второй такой возможности может и не представиться.
Фальк вслух спросил:
— Где находится приготовленный к полету околосветовой космический корабль?
Было забавно слышать, как Синг отвечает на вопрос своим хриплым шепотом, и впервые не сомневаться в том, что он не лжет.
— В пустыне к северо-западу от Эс Тоха.
— Охраняется?
— Да.
— Людьми?
— Нет.
— Вы отвезете нас туда.
— Я отвезу вас туда.
— Веди корабль туда, куда он тебе скажет, Орри…
— Я ничего не понимаю, преч Рамаррен. Разве мы не…
— Мы собираемся покинуть Землю прямо сейчас. Займись управлением.
— Займись управлением, — тихо повторил Кен Кениек.
Орри повиновался, следуя указаниям Синга относительно курса полета. На полной скорости аэрокар понесся в восточном направлении, и все же казалось, что он продолжает висеть над безмятежным центром океана, к кромке которого за их спинами медленно клонилось солнце. Западные острова будто плыли навстречу по испещренному морщинками волн изгибу сверкающей поверхности воды; потом впереди выросли остроконечные белые вершины прибрежных хребтов, которые мгновение спустя замелькали под брюхом аэрокара. И вот они уже над мрачной пустыней, взрезанной обезвоженными извилистыми цепями гор.
Продолжая следовать едва слышным указаниям Кен Кениека, Орри снизил скорость аэрокара, сделал круг над одним из горных кряжей, затем переключил управление на посадочный маяк. Высокие безжизненные горы вздымались над ними, окружая их стеной, когда аэрокар садился на выжженное, тенистое плато.
Не было видно ни космопорта, ни посадочного поля, ни дорог, ни зданий, но какие-то неясные гигантские тени, словно миражи, дрожали над песком и зарослями полыни на фоне темных склонов гор. Фальк смотрел на них, безуспешно пытаясь сфокусировать зрение, и Орри первым удивленно выдохнул:
— Корабли!
Это был флот межзвездных кораблей Сингов, замаскированный светоотражающими сетками. Первыми Фальку на глаза попались небольшие корабли, но были и другие, которые он сперва принял за холмы…
Аэрокар изящно приземлился рядом с маленьким полуразрушенным бараком без крыши, чьи доски побелели и потрескались на ветру пустыни.
— Что это за барак?
— Вход в подземные помещения находится у одной из его стен.
— Там внизу стационарные компьютеры?
— Да.
— Готов ли какой-нибудь из малых кораблей к полету?
— Они все готовы. В большинстве своем это полностью автоматизированные корабли-защитники.
— Есть ли среди них хотя бы один, который может пилотироваться людьми?
— Да. Тот, который предназначался для Хара Орри.
Рамаррен удерживал телепатическую хватку на разуме Синга, в то время как Фальк приказал тому отвести их на корабль и показать бортовые компьютеры. Кен Кениек тут же повиновался, хотя Фальк-Рамаррен, в общем-то, не ожидал столкнуться с подобной покорностью: как и в случае обыкновенного гипнотического внушения, существовали пределы управления разумом. Инстинкт самосохранения зачастую противился даже самому сильному внушению и мог даже нарушить ментальную настройку.
Однако измена, которую вынужден был сейчас совершить Синг, по-видимому, не вызывала в нем инстинктивного сопротивления; он провел их к звездолету и послушно ответил на все вопросы Фалька-Рамаррена, затем отвел назад к полуразрушенному бараку и отдал команду, открывшую потайной люк, что скрывался в песке рядом с дверью в хижину. Они ступили в открывшийся туннель. У каждой подземной двери или защитного устройства Кен Кениек произносил соответствующий сигнал или пароль, и в конце концов они попали в защищенные от нападения, катаклизмов и грабителей помещения глубоко под землей, где находились устройства автоматического управления и компьютеры для прокладки курса.
Со времени инцидента в аэрокаре прошло уже больше часа. Кен Кениек, покорный и подобострастный, напоминавший временами Фальку бедняжку Эстрел, стоял рядом, не способный причинить вред… пока Рамаррен полностью контролировал его мозг. Стоило его хватке ослабнуть, как Синг тут же отправил бы мысленный призыв о помощи в Эс Тох, если найдет на это силы, либо активизирует какую-либо систему сигнализации, и Синги с их вооруженными слугами прибудут сюда буквально через пару минут. Но Рамаррену все же придется ослабить этот контроль, ибо в дальнейшем для оценки ситуации требовался именно его мозг. Фальк не знал, как ввести в компьютер данные для расчета курса на Верель, планету системы звезды Эльтанин. Это мог сделать только Рамаррен.
Однако у Фалька имелись свои способы решения данной проблемы.
— Дайте мне ваш пистолет.
Кен Кениек тут же вручил ему миниатюрное оружие, которое прятал под ниспадающими одеждами. Орри с ужасом наблюдал за происходящим. Фальк не собирался смягчать шок мальчика; фактически он даже усугубил его.
— Почтение к Жизни? — холодно осведомился он, осматривая оружие.
И действительно, это был не пистолет и не лазер, а лишь парализатор, причем маломощный. Из него нельзя было убить человека. Фальк направил оружие на Кен Кениека, жалкого в его полной беззащитности, и выстрелил. Тут Орри вскрикнул и рванулся вперед, однако Фальк направил парализатор и на него. Затем, с трясущимися руками, он отвернулся от двух распростертых на полу парализованных тел и отдал бразды правления Рамаррену. На данный момент он свое дело сделал.
У Рамаррена не было времени волноваться или мучиться угрызениями совести. Он сразу же направился к компьютерам и принялся за работу. Из осмотра бортовых устройств корабля стало ясно, что в них применялась не обычная сетианская математика, которую по-прежнему использовали земляне и из которой выросла верелианская математика, — некоторые операции Сингов были абсолютно чужды сетианской логике. Ничто другое не могло столь твердо убедить Рамаррена в том, что Синги действительно являлись завоевателями с какой-то очень далекой планеты, чужаками для Земли и для всех планет древней Лиги. Он никогда до конца не верил в то, что старые земные легенды не искажают в данном вопросе истину, теперь же ему пришлось воочию в этом убедиться.
И хорошо, что Рамаррен был профессиональным математиком, иначе он быстро бы опустил руки, отчаявшись ввести координаты Вереля в работавшие на неведомых принципах компьютеры Сингов. Ему потребовалось пять часов…
Пока Рамаррен работал, Фальк не мог занимать глазные рецепторы, но он прислушивался к малейшему шороху и ни на секунду не забывал о распростертых неподалеку двух бесчувственных телах. А еще он думал об Эстрел, гадая, где она сейчас и что с ней стало. Держат ли ее под стражей, а может, стерли ей память или убили? Нет, Синги не убивают. Они боятся убивать и боятся умирать, а потому назвали свой страх Почтением к Жизни.
Синги, Враги, Лжецы… Лгали ли они на самом деле? Возможно, дело обстоит не совсем так; возможно, в основе их лжи лежит глубокое, непоправимое отсутствие взаимопонимания. Они оказались не способны вступить в контакт с людьми и использовали ложь в корыстных целях, выковав из нее великое оружие — лживую мыслеречь. Но, в конце концов, стоила ли овчинка выделки? Двадцать столетий лжи минуло с тех пор, как враги впервые появились на Земле… Изгнанники или пираты, а может быть, просто авантюристы, мечтавшие о создании собственной империи. Выходцы с невообразимо далекой планеты, чья плоть навечно осталась стерильной. Изолированные, глухонемые, правившие такими же глухонемыми в мире иллюзий. Как они были одиноки…
Рамаррен завершил свой труд. После пяти часов изнурительной подготовительной работы и восьми секунд вычислений компьютера в его руку скользнула крохотная иридиевая полоска, необходимая для программирования бортового компьютера.
Он обернулся и уставился затуманенным взором на Орри и Кен Кениека. Как с ними поступить? Очевидно, им придется отправиться в полет.
«Сотри записи расчетов в компьютере», — пронесся в голове знакомый голос, его собственный голос — голос Фалька. У Рамаррена от усталости в глазах стояли пятна, но постепенно до него дошел смысл требования Фалька, и он молча повиновался. После чего он не в силах был сообразить, что же нужно делать дальше. И тут в конце концов впервые сдался, не делая больше попыток доминировать, и позволил себе раствориться в… самом себе.
Фальк-Рамаррен тут же принялся за работу. Он энергично выволок Кен Кениека на поверхность и протащил Синга по залитому лунным светом песку в корабль, едва различимые очертания которого дрожали в ночном воздухе пустыни; он устроил неподвижное тело в анатомическом кресле, всадил в него дополнительную дозу парализующего облучения и вернулся за Орри.
По дороге к кораблю мальчик начал приходить в себя и ухитрился забраться внутрь без посторонней помощи.
— Преч Рамаррен, — хрипло спросил он, вцепившись в руку Фалька-Рамаррена, — куда мы направляемся?
— На Верель.
— Кен Кениек тоже летит с нами?
— Да. Он сможет рассказать на Вереле свою версию происходящего на Земле, ты — свою, а я — свою… Всегда существует более чем один путь к истине. Пристегнись-ка. Вот так.
Фальк-Рамаррен вставил маленькую металлическую полоску в считывающее устройство корабельного компьютера и задал трехминутную готовность к старту. Последний раз взглянув на пустыню и звезды, он задраил все люки и поспешил, дрожа от усталости и напряжения, пристегнуться рядом с Орри и Сингом.
Взлет обеспечивали обычные ракетные двигатели; околосветовой привод начинал действовать только в космосе. Корабль мягко оторвался от земли и через несколько секунд вышел за пределы атмосферы. Автоматически включились видеоэкраны, и Фальк-Рамаррен увидел, как быстро уменьшается в размерах Земля — голубоватая, затянутая облаками сфера со светлым ободком. Затем корабль окунулся в бездонный океан солнечного света.
Покидает ли он свой дом или же направляется домой?
На обращенном вниз экране вспыхнул золотистым полумесяцем Восточный океан, подобно драгоценному камню на гигантской решетке Узора. Затем узор и решетка разлетелись вдребезги, Барьер был преодолен, маленький корабль вырвался за пределы времени и помчался сквозь тьму космоса.
Редко случается, чтобы одна книга в один и тот же год получила сразу две высшие премии научно-фантастической литературы США — «Хьюго» и «Небьюлу». Так случилось с «Левой рукой тьмы» в 1969 году. Это большой, сложный и серьезный роман, в котором писательница ставит и разрешает глобальнейшие философские и нравственные проблемы.
Планета Гетен, которую пришельцы из Экумена назвали Зимой, не балует своих обитателей ни приятным климатом, ни разнообразием жизненных форм. Во многих отношениях гетенцы не имеют аналогий в других мирах. Например, они не представляют себе, что такое «полет», так как на Гетене нет ни одного летающего существа. Поэтому осмыслить появление чужака, прилетевшего из другого мира, для них особенно трудно. Но они владеют даром предсказания, который мог бы обогатить Экумен. И вот на Гетене Генли Ай, посланник галактического содружества.
Генли Аю невероятно трудно. Но Урсула Ле Гуин доказывает, что взаимопонимание возможно даже между самыми чуждыми народами и расами. Ай не остается в одиночестве. Как и у Роканнона, у него появляются друзья и единомышленники среди жителей планеты. И это прежде всего Эстравен, премьер-министр государства Кархид. Трагичная и величественная фигура Эстравена выдвигается на первый план и почти заслоняет Ая. Эстравен мыслит шире, чем все феодальные владыки Гетена. Он мыслит категориями вселенной и человечества, а не отдельной страны и отдельного народа. Это заставляет его совершать поступки, необъяснимые с точки зрения короля и его приближенных. Это губит его. Эстравен, как и Ай, сознает, что неважно, какая именно из двух гетенских стран первой присоединится к Экумену, потому что вслед за ней присоединится и другая. И когда Эстравен и Ай понимают, что в Кархиде им не добиться успеха, они отправляются во враждебное государство Оргорейн…
Мой отчет будет носить повествовательный характер, форму легенды, ибо еще в детстве, на родной планете, я постиг, что суть всякого воображения — правда. Любой, самый достоверный факт может быть воспринят как с восторгом, так и с недоверием — в зависимости от того, как его преподнести: факты в этом смысле подобны жемчужинам, что встречаются в земных морях, — на одних женщинах они оживают и блестят ярче, на других тускнеют и умирают. Только факты, пожалуй, не столь материальны и совершенны с точки зрения формы. Однако и те и другие весьма восприимчивы к внешним воздействиям.
Я не единственный участник этой истории и не единственный ее автор. Честно говоря, я вообще не знаю, кто тут главный герой и кто рассказчик. Судите сами. Только все это — единое целое, даже когда факты порой начинают противоречить друг другу, а повествование распадается на различные версии. Вы вольны выбрать ту, которая вам больше по вкусу, но знайте: все изложенное здесь — чистая правда, и все толкования, в сущности, сводятся к одному и тому же.
История эта началась в государстве Кархайд планеты Зима на 44-й день экуменического года. По здешнему календарю приведенная дата расшифровывается следующим образом: Одархад Тува, или 22-й день третьего месяца весны Года Первого. Текущий год здесь — это всегда Год Первый. Лишь датировка предшествующих и последующих лет позволяет выделить каждый новый год из всех прочих: отсчет как бы ведется от некоего перманентного «сейчас».
Итак, в Эренранге, столице государства Кархайд, наступала весна, а мне грозила смертельная опасность, о которой я и не подозревал.
Я был в числе участников парада. Шел сразу за оркестром королевских госсиворов и непосредственно перед королем. Лил дождь.
Набухшие влагой тучи над темными башнями; потоки воды, низвергающиеся с небес в глубокие щели улиц; темный, исхлестанный непогодой каменный город — и сквозь него медленно тянется тонкая золотая нить праздничного шествия. Первыми идут зажиточные люди — купцы, ремесленники, — подлинные хозяева города Эренранга. Ряд за рядом, в ярких красивых одеждах проходят они сквозь завесу дождя с изяществом рыб, скользящих в глубинах морских. У них умные, спокойные лица. Идут не в ногу — это ведь не военный парад; в здешних парадах нет даже намека на солдафонство.
Далее следуют князья, мэры городов и родовитые представители — по одному, по пять, по сорок пять, а то и по четыре сотни — от каждого домена или княжества. Пестрая людская река струится под звуки горнов, костяных свистулек и старинных деревянных рожков; с их резкими звуками смешиваются нудноватые, но чистые переливы электрофлейт. Флаги различных княжеств сплетаются на ветру в гигантские разноцветные косы, которые цепляются за желтые ограничительные флажки. У каждой группы представителей своя мелодия, все это воспринимается как какофония, чудовищное эхо которой гремит в глубоких провалах улиц.
Идут жонглеры с блестящими золотыми шарами; с особой подкруткой подбрасывают они шары — снопы золотистых искр взлетают над толпой, — снова ловят и снова бросают вверх. Золотые шары будто вобрали в себя дневной свет; кажется, что они стеклянные и сквозь них просвечивает солнце.
За жонглерами следуют человек сорок в желтом, которые играют на госсиворах. Госсивор — а на нем полагается играть только в присутствии короля — издает довольно странные печальные звуки, напоминающие мычание. Когда все сорок человек играют одновременно, от этого рева можно сойти с ума. По-моему, от него даже могут обрушиться башни Эренранга. В ответ на столь чудовищную музыку тучи, влекомые ветром, яростно плюются в музыкантов холодным дождем. Если эта музыка считается королевской, то неудивительно, почему все короли Кархайда сумасшедшие.
За госсиворами выступает свита короля, его гвардия, придворные, столичная знать, приближенные его величества, представители различных сословий, сенаторы, советники, послы, князья; все идут как попало, рядность не соблюдается вовсе, зато важности хоть отбавляй. В окружении свиты вышагивает сам король Аргавен XV — в белом мундире, белоснежной сорочке, в белых штанах, заправленных в краги шафранового цвета, и в желтой островерхой фуражке. Золотое кольцо на пальце — его единственное украшение, знак принадлежности к королевскому роду. За ним следом восемь дюжих молодцов несут королевский паланкин, сплошь утыканный желтыми сапфирами; паланкину несколько веков, им давным-давно уже не пользуются короли Кархайда, однако для парада это совершенно необходимый атрибут, связанный с Давними Временами. За паланкином идут восемь стражников, вооруженных обыкновенными старыми винтовками — тоже своего рода атрибут варварского прошлого, — причем заряжены они пулями из мягкого металла. Сама смерть следует за королем по пятам. За стражниками, несущими в своих руках смерть, идут ученики ремесленных школ и разнообразных колледжей, торговцы и королевские слуги, длинные вереницы детей и молодежи в ярких белых, красных, золотистых, зеленых одеждах; и наконец, завершают парад мягкие на ходу и очень тихоходные местные автомобили темных цветов.
Потом королевская свита — и я в ее числе — собирается на специально сколоченной из новых досок платформе возле недостроенной арки новых речных ворот. Парад должен завершиться установкой замкового камня в воротах, то есть открытием нового речного пути и нового порта в Эренранге. В общей сложности это трудоемкое строительство вместе с выемкой промерзшего грунта и прокладыванием подъездных путей заняло пять лет. Великая стройка призвана увековечить имя Аргавена XV в анналах кархайдской истории. Мы сбились в кучу на тесной трибуне в насквозь промокших тяжелых парадных одеждах. Дождь кончился, и солнце светит вовсю — дивное, ясное, но такое предательское солнце планеты Зима. Я замечаю своему соседу справа: «Вы подумайте, настоящая жара!»
Сосед — плотный темнокожий уроженец Кархайда с гладкими густыми волосами — одет в тяжелый парадный мундир из зеленой кожи с золотым галуном и теплую белую рубаху; он в зимних штанах, да еще на шее у него тяжеленная серебряная цепь, каждое звено которой толщиной в руку. Он, обильно потея, отвечает мне: «Да, действительно жарко».
Повсюду вокруг нас, насколько хватает глаз, — море лиц, похожих на россыпь коричневых камешков на морском берегу; повсюду слюдяной блеск многих тысяч внимательных глаз. Это жители города, задрав головы, наблюдают за нами.
И вот король поднимается по мощным сходням из цельных бревен, ведущим прямо от трибуны к вершине арки, пока еще не соединенные концы которой возвышаются над рекой и причалами. И в этот миг толпа вздрагивает и восхищенно вздыхает: «О Аргавен!» Однако король будто не слышит. Впрочем, подданные и не ждут ответа. Госсиворы, в последний раз немузыкально рявкнув, смолкают. Воцаряется тишина. Солнце ярко освещает город, полоску реки, толпу и короля над ней, в вышине. Каменщики сразу включают электрическую лебедку, и, пока король поднимается, замковый камень свода проплывает мимо него вверх, потом его опускают на место и почти беззвучно вставляют в гнездо: теперь огромный, в тонну весом блок соединяет две основные опоры воедино, завершая конструкцию. Каменщик с мастерком и ведром поджидает короля на строительных лесах; остальные строители быстро спускаются вниз по веревочным лестницам, словно пауки по паутине. Там, в вышине, между рекой и солнцем, король и каменщик преклоняют колена. Потом, взяв в руки мастерок, король начинает цементировать швы. Работать ему явно не хочется, и он скоро передает мастерок каменщику, однако за работой наблюдает очень внимательно. Цемент, которым пользуется король, красновато-розового цвета, и свежие швы ярко выделяются среди остальных. Минут через пять, восхищенный поистине пчелиной заботливостью короля, я спрашиваю соседа слева: «А что, у вас всегда замковые камни укрепляют красным цементом?» — вспомнив, что полоски того же яркого цвета имеются на каждой из арок Старого Моста, красиво изогнувшегося над рекой чуть выше по течению.
Утерев пот со лба, мой сосед — наверное, мне придется считать его мужчиной, раз уж я начал называть его «он», — отвечает: «В Давние Времена замковый камень всегда укрепляли раствором из костей и цемента, замешанным на крови. То была человеческая кровь. И человеческие кости. Считалось, что иначе арка непременно рухнет. Понимаете? Ну а теперь мы используем кровь и кости животных».
Он, мой сосед слева, говоривший всегда именно так — откровенно, но все же осторожно; иронично, но всегда помня о том, что я чужой, что у меня обо всем свое, чуждое здешним людям, мнение, — рассказывает мне о самых различных вещах. По-моему, только в этой его манере и проявляется настороженность по отношению ко мне — настороженность представителя уникальной расы и человека, занимающего в высшей степени ответственный пост. Ибо это один из самых могущественных людей страны. Я не могу с точностью сказать, какой исторический термин наиболее адекватно смог бы охарактеризовать его положение в государстве: визирь, премьер-министр, а может быть, королевский советник? Кархайдское выражение, отражающее его функции, — «ухо короля». Он из древнего княжеского рода, правитель независимого княжества; ему подвластны великие события и судьбы людей. Имя его — Терем Харт рем ир Эстравен.
Похоже, король покончил со своей задачей каменщика, и я этому очень рад; однако он, обойдя по лесам, похожим снизу на деревянную паутину, арку с другой стороны, все начинает сначала: естественно, у ворот же две стороны. В Кархайде не годится проявлять нетерпение. Флегматиками его жителей ни в коем случае назвать нельзя, они упрямы, неуступчивы, и если уж что затеяли, то непременно доведут до конца — как сейчас король, упрямо завершающий арку. Толпа на набережной реки Сесс сколь угодно долго готова смотреть, как трудится король, но мне все это уже порядком надоело, к тому же ужасно жарко. Мне еще ни разу до сегодняшнего дня не было по-настоящему жарко здесь, на планете Зима, и вряд ли когда-нибудь еще будет, но все же я не способен по достоинству оценить сие великое событие и наслаждаться жарой. Я одет для Ледникового Периода, а не для пляжа: среди бесконечных слоев и прослоек одежды из шерсти, растительных и искусственных волокон, меха и кожи, в этих недосягаемых для зимнего холода доспехах я теперь вяну, как лист редиски на жарком солнце. Чтобы отвлечься, я рассматриваю толпу вокруг, вновь и вновь прибывающих участников парада, яркие знамена различных княжеств и доменов, что неподвижно повисли, освещенные солнечными лучами, и лениво спрашиваю Эстравена, чей это герб вон там, и там, и еще вон на том флаге, дальше. Он знает их все, о каком бы я ни спросил, а ведь их там многие сотни, некоторые принадлежат каким-то затерянным в глуши безвестным княжествам или просто обедневшим родам из обширной, но безлюдной области под названием Перинг, что граничит со страной Диких Ветров, или из земли Керм, что лежит поблизости от Великих Льдов.
— Я ведь и сам родом из Керма, — говорит Эстравен, когда я выражаю восхищение по поводу его поистине безграничных познаний в местной геральдике. — А кроме того, мне по должности полагается знать все княжества и домены. Ведь они-то и есть Кархайд. Править этой страной — это прежде всего значит править ее князьями. Правда, по-настоящему это никогда еще не получалось. Знаете, у нас есть поговорка: Кархайд — это не государство, а толпа вздорных родственников.
Я этой поговорки не знал и подозреваю, что ее только что сочинил сам Эстравен: его стиль.
Тут один из членов киорремии (это что-то вроде палаты лордов или парламента), которую возглавляет Эстравен, проталкивается к нам сквозь толпу и начинает что-то возбужденно говорить моему соседу. Это двоюродный брат короля Пеммер Харге рем ир Тайб. Он говорит с Эстравеном очень тихо, с едва заметным высокомерием, зато часто улыбается. Эстравен, хоть и потеет страшно, словно глыба льда под жаркими лучами солнца, остается все таким же светски холодным и блестящим придворным дипломатом, как будто ледяная глыба у него внутри абсолютно нерушима, и нарочито громко отвечает на таинственный шепот Тайба. Тон у него при этом самый обычный и предельно вежливый, так что его собеседник со своими секретами выглядит полнейшим дураком. Я прислушиваюсь к их разговору, одновременно наблюдая, как король кончает замазывать шов довольно жидким цементом. Из разговора я ничего особенного понять не могу — кроме того, что между Эстравеном и Тайбом явно существует вражда. По-моему, вражда эта не имеет никакого отношения к моей персоне; мне просто интересно понаблюдать за людьми, что правят Кархайдом, что, в буквальном смысле этого слова, вершат судьбы двадцати миллионов. Государственная власть стала для жителей Экумены столь тонким, сложным и с трудом поддающимся определению понятием, что лишь изощренному уму под силу разобраться в ее едва заметных проявлениях; здесь же границы ее пока еще вполне определенны и власть эта вполне ощутима. В Эстравене, например, власть над людьми проявляется как усиление неких свойств его собственного характера; он не делает ни одного бессмысленного жеста, никогда не произнесет ни одного слова, к которому не прислушаются. Он это прекрасно понимает, и понимание своей ответственности делает его еще более значительным. Он всегда основателен и величав. Ничто так не содействует популярности в массах, как успех. Я не очень-то доверяю Эстравену: никогда нельзя знать его истинные намерения. Мне он не нравится, однако я не могу, например, не ощущать тепла солнечных лучей.
Плавное течение моих мыслей прерывают вновь закрывшие солнце тучи. Вскоре дождь начинает вовсю поливать и темную реку, и людей, собравшихся на набережной; небо тоже темнеет. Когда король начинает спускаться вниз, на небе как раз исчезает последнее светлое пятно; какое-то мгновение фигура монарха в белом одеянии и высокая арка за его спиной как бы светятся на фоне сгустившихся на юге грозовых туч. Гроза приближается. Поднимается холодный ветер, продувая насквозь Дворцовую улицу; река становится свинцовой, деревья на набережной содрогаются от холода. Парад окончен. Еще полчаса — и снова начинает идти снег.
Автомобиль увозит короля вверх по Дворцовой улице; толпа, что движется следом, напоминает крупную гальку, перекатываемую мощным приливом. Эстравен снова поворачивается ко мне и говорит:
— Не поужинаете ли со мной сегодня, господин Аи?
Я принимаю его приглашение скорее с изумлением, чем с удовольствием. Эстравен очень много сделал для меня за последние шесть-восемь месяцев, но я не ожидал столь очевидного личного расположения, да и не стремился к нему. Харге рем ир Тайб все еще стоит довольно близко от нас и, безусловно, подслушивает, и, по-моему, ему специально предоставлена эта возможность. Подобные, чисто женские, штучки всегда действовали мне на нервы. Я покидаю трибуну и начинаю, пригибаясь, проталкиваться сквозь толпу, чтобы скорее скрыться. Я не намного выше среднего гетенианца, однако в толпе рост мой почему-то привлекает внимание. Вот он, смотрите, вон Посланник идет! Разумеется, это моя работа, но порой подобное внимание здорово ее осложняет; все чаще я мечтаю о том, чтобы стать совсем неприметным, обычным гетенианцем. Как все.
Пройдя квартала два по Пивоваренной улице, я свернул к своему дому и вдруг — здесь толпа уже значительно поредела — обнаружил, что рядом со мной идет Тайб.
— Церемония прошла поистине безупречно, — восхищенно заявил кузен короля, улыбаясь мне и показывая длинные, чистые, желтоватые зубы. Потом зубы исчезли в складках и морщинах его лица, тоже желтоватого, — лица старика, хотя Тайб был вовсе не стар.
— Добрый знак перед успешным открытием нового порта, — откликнулся я.
— О да, разумеется! — Зубы появились снова.
— Церемония кладки замкового камня очень впечатляет…
— О да! Этот ритуал соблюдается с незапамятных времен. Впрочем, лорд Эстравен вам, конечно же, все это уже рассказывал…
— Лорд Эстравен вовсе не обязан что-то мне рассказывать.
Я старался говорить равнодушным тоном, и все же каждое мое слово для Тайба звучало двусмысленно.
— О да, разумеется, я понимаю, что… — торопливо заговорил он. — Просто лорд Эстравен славится своей благосклонностью по отношению к иностранцам. — Он снова улыбнулся, демонстрируя зубы, каждый из которых как бы таил в себе особую, отдельную тайну — две, три, тридцать две тайны! Тридцать два значения каждого слова!
— Немногие здесь до такой степени иностранцы, как я, лорд Тайб. Я очень признателен здешним жителям за их доброту.
— О да, конечно, конечно! А благодарность — это ведь столь редкое благородное чувство, воспетое поэтами. И реже всего благодарность встречается здесь, в Эренранге; без сомнения, именно потому, что чувство это не имеет практического применения. Ах, в какие суровые, неблагодарные времена мы живем! Все теперь не так, как бывало в старину, не правда ли?
— Я крайне мало знаю об этом периоде, лорд Тайб, однако и в других мирах мне приходилось слышать подобные сожаления.
Тайб некоторое время пристально смотрел на меня, словно ставил диагноз: безумие. Потом снова показал свои длинные желтые зубы.
— О да, конечно! Да! Я как-то все время забываю, что вы прибыли сюда с другой планеты. Вам-то, разумеется, об этом никогда не удается забыть. Хотя, без сомнения, жизнь здесь, в Эренранге, была бы куда лучше, проще и безопаснее для вас, если бы вы все-таки сумели об этом забыть, а? Да-да, конечно! Но вот и моя машина: я велел, чтобы меня ждали здесь, подальше от толчеи. Я бы с удовольствием вас подвез, но должен отказать себе в этом удовольствии, ибо весьма скоро обязан быть во дворце, а, как гласит пословица, бедным родственникам опаздывать не годится. Даже и королевским, не так ли? О да, конечно! — И кузен короля нырнул в свой маленький черный электромобиль, еще раз показав мне все свои зубы и пряча глаза в паутине морщин.
Оставшись в одиночестве, я двинулся к себе на Остров[4]. Сад перед ним, после того как стаял последний зимний снег, стал наконец открыт взору. Зимние двери, расположенные в трех метрах от поверхности земли, были уже опечатаны и теперь несколько месяцев останутся закрытыми — пока вновь не наступит осень и за ней следом не придут морозы, не выпадут глубокие снега. Рядом с домом, среди размокших клумб, луж, покрытых ломкими ледяными корочками, и быстрых, нежноголосых весенних ручьев, прямо на покрытой первой зеленью лужайке стояли и нежно беседовали двое юных влюбленных. Их правые руки были судорожно сцеплены — одна в другой. Первая фаза кеммера. Вокруг них плясали крупные пушистые снежинки, а они стояли себе босиком в ледяной грязи, держась за руки и ничего не замечая вокруг, кроме друг друга. Весна пришла на планету Зима.
Я пообедал у себя на Острове и, когда колокола на башне Ремми — местной ратуши — пробили Час Четвертый, был уже у стен дворца, вполне готовый к ужину. Жители Кархайда плотно едят четыре раза в день: первый завтрак, второй, обед и ужин. А в промежутках еще много раз перекусывают и подкрепляются. На планете Зима нет крупных съедобных животных, как нет и продуктов, поставляемых млекопитающими, — то есть молока, масла или сыра; богатой белками и углеводами пищей здесь являются яйца, рыба, орехи и некоторые хейнские злаки. Не слишком калорийная диета для столь сурового климата, так что пополнять запасы «горючего» приходится довольно часто. Я уже привык без конца что-то есть, буквально через каждые пятнадцать минут. И лишь позже, в конце этого года, я открыл для себя неожиданный факт: оказывается, гетенианцы сумели приспособиться не только к непрерывному поглощению пищи, но и к неопределенно долгому голоданию.
Снег все еще шел — мягкий, легкий весенний снежок, это было куда приятнее бесконечных дождей, свойственных периоду оттепели на этой планете. Я неторопливо брел по территории дворца в спокойной голубизне вечернего снегопада и только один раз чуть-чуть сбился с пути. Королевский дворец Эренранга — это как бы город в городе, окруженные могучими стенами джунгли бесчисленных дворцов, башен, садов, двориков, храмов, крытых мостов, напоминающих туннели, и разнообразных переходов из одной части дворца в другую. Здесь были замечательные рощи и чудовищные тюрьмы — наследие многовековой королевской паранойи, которой не избежал ни один монарх Кархайда. Надо всем этим возвышались мрачные величественные стены из красного камня — внешние укрепления центрального замка, где в обычное время не живет никто, кроме самого короля. Все же остальные — слуги, челядь, придворные, лорды, министры, члены королевского совета, гвардия короля и так далее — размещаются в других дворцах, бараках или казармах, что находятся внутри крепостных стен. Эстравену в знак особого расположения короля был предоставлен Угловой Красный Дом — здание, построенное 440 лет назад для Гармеса, любимого кеммеринга короля Эмрана III, чья краса до сих пор воспевается поэтами. Гармес был похищен наемниками враждебной королю клики из Внутренних Земель, изуродован, сведен с ума и превращен в скота. Эмран III умер через сорок лет после этого, все еще горя жаждой неутоленной мести, и был прозван Эмран Несчастливый. Трагедия, свершившаяся в столь далекие времена, постепенно утратила свою горечь, но слабая дымка несбывшихся надежд, какой-то странной меланхолии по-прежнему окутывала эти каменные стены, таилась в темных углах. Небольшой сад при доме был обнесен резной оградой; ветви плакучих деревьев, серем, склонялись к воде небольшого пруда меж раскиданных на его берегах огромных каменных валунов. В мутноватых снопах света, падавшего из окон, кружились вместе с крупными хлопьями снега крохотные коробочки семян; ими была усыпана вся темная поверхность воды. Эстравен стоял на крыльце, ждал меня — без шапки, без куртки на морозе! — и любовался таинством падения в ночи мертвых снежных хлопьев, смешанных с живыми семенами растений. Он спокойно приветствовал меня и провел в дом. Других гостей не ожидалось.
Я немного этому удивился, однако мы сразу же пошли к столу, а о делах за едой говорить не принято; но я удивился куда больше, отведав кушанья, которые были, безусловно, выше всяческих похвал; даже вечные хлебные яблоки повар Эстравена совершенно преобразил, так что я от всей души выразил свое восхищение. После ужина мы сидели у камина и пили горячее пиво. В мире, где на обеденном столе всегда имеется специальное приспособление, чтобы разбивать ледок, которым успевает покрыться еда, а также питье в твоем бокале, горячее пиво начинаешь особенно ценить.
За столом Эстравен весьма мило болтал; теперь же, сидя напротив меня у камина, был погружен в исполненное достоинства молчание. Хотя я уже почти два года провел на планете Зима, но все еще был очень далек от адекватного восприятия ее обитателей. Я очень старался, но все мои попытки кончались тем, что я воспринимал гетенианцев то как мужчин, то как женщин; я как бы загонял их в рамки столь неестественных для них и столь понятных для меня категорий. И вот теперь, прихлебывая исходящее паром кисловатое пиво, я подумал, что поведение Эстравена за столом было типично женским: сплошное обаяние, такт и некая загадочная бесплотность при безукоризненной светскости. Может быть, именно этой женственной мягкости и изяществу в нем я и не доверял? Может, именно это-то мне в нем и не нравилось? Просто немыслимо было представить его женщиной — этого темнокожего, ироничного, могущественного вельможу, что сидел со мной рядом в полутемной гостиной, освещенной лишь пламенем камина; и все же когда я думал о нем как о мужчине, то постоянно ощущал некую фальшь, неясный обман, крывшийся то ли в нем самом, то ли в моем отношении к нему. Голос у него был мягкий, хотя и довольно звучный; недостаточно низкий для голоса мужчины, однако вряд ли похожий и на голос женщины… Впрочем, он что-то давно уже говорил этим своим загадочным голосом.
— Мне очень жаль, — говорил Эстравен, — что я вынужден был столь долго откладывать удовольствие принимать вас в моем доме, но я рад, что теперь между нами больше не возникает вопроса о каком-то там покровительстве…
Последнее меня несколько удивило. Он, безусловно, покровительствовал мне, по крайней мере до сегодняшнего дня. Может быть, он хотел сказать, что аудиенция у короля, которую он испросил для меня на завтра, положит конец нашим различиям и сделает нас равными по положению?
— Мне кажется, я не совсем вас понимаю, — сказал я.
Мое замечание, казалось, сильно его озадачило, и он умолк.
— Ну что ж, видите ли… — начал он наконец очень неуверенно, — ваше пребывание в моем доме… вы же понимаете, что я больше не могу выступать перед королем в качестве вашего адвоката.
Он говорил так, словно стыдился меня. Совершенно очевидно, что и это приглашение в гости, и то, что я его принял, имели некий недоступный мне глубинный смысл. Но если мне не хватало знаний этикета, то ему — этики. Одно лишь было мне абсолютно ясно: я был прав, не доверяя Эстравену. Он был не просто хитер и не просто всесилен: он оказался поразительно вероломен. В течение долгих месяцев моего пребывания в Эренранге именно он внимательнее остальных выслушивал меня, отвечал на все мои вопросы, посылал врачей и инженеров проверить, действительно ли я прилетел на своем корабле с другой планеты; он по собственной инициативе помогал мне сойтись с нужными людьми и последовательно продвигал меня вверх по здешней иерархической лестнице, на самой нижней ступеньке которой я в первый год своего пребывания здесь находился: из обладающего чересчур большим воображением монстра я превратился, благодаря его усилиям, в уважаемого иноземного Посланника, который вот-вот будет удостоен аудиенции у самого короля. И вот теперь, подняв меня до столь опасных высот, он внезапно ледяным тоном сообщает, что лишает меня своей поддержки…
— Но я всегда привык полагаться на вас, вы сами приучили меня…
— С моей стороны это было ошибкой.
— Вы хотите сказать, что, устроив мне эту аудиенцию, все же не стали отзываться положительно о моей миссии в целом, как… — Мне показалось, что лучше проглотить это «как раньше обещали мне».
— Я не мог иначе.
Я очень разозлился, но не ощутил в нем ни ответного гнева, ни каких-либо сожалений.
— Не скажете ли, почему вы именно так поступили?
Он помолчал, потом решился:
— Хорошо.
И снова замолчал. Пока длилось это молчание, я уж было решил, что вновь совершил ошибку: мне, не слишком умному и, в общем-то, беззащитному чужаку, не следовало бы требовать у премьер-министра инопланетного государства объяснить свое поведение, тем более что я, чужак, недостаточно хорошо понимаю — и, возможно, никогда не пойму! — что лежит в основе здешней государственной власти и деятельности современного кархайдского правительства. Без всякого сомнения, многое связано с понятием шифгретор — совершенно непереводимое слово, обозначающее одновременно престиж, авторитет, общественное лицо человека и благородное происхождение, — всеобъемлюще важный фактор социальной значимости как в Кархайде, так и во всех прочих государствах планеты Гетен. Если это так, то я никогда до конца не пойму поведения Эстравена.
— Вы слышали, что сказал мне король сегодня во время праздника?
— Нет.
Эстравен наклонился и вынул прямо из горячей золы в камине кувшин с пивом. Потом молча налил мне полную кружку. Пришлось пояснить:
— Насколько я мог слышать, король не разговаривал сегодня с вами во время праздника.
— Мне тоже так показалось, — согласился он.
До меня наконец дошло, что это всего лишь очередной намек. Послав к чертям эту идиотскую, типично женскую манеру вечно говорить намеками и загадками, я спросил напрямик:
— Вы что же, лорд Эстравен, хотите сказать, что больше не пользуетесь благосклонностью короля?
Я полагал, что уж теперь-то он непременно рассердится, однако он ничем этого не проявил, кроме осторожного упрека:
— Я ничего не хочу сказать вам, господин Аи.
— О господи, лучше бы вы все-таки хотели!
Он посмотрел на меня с любопытством:
— Ну хорошо. Тогда скажем так: при дворе есть несколько человек, которые, как вы выражаетесь, пользуются благосклонностью короля, но отнюдь не благосклонно относятся ни к вашему присутствию здесь, ни к вашей миссии.
А-а, значит, ты спешишь поскорее присоединиться к ним и продаешь меня, чтобы спасти собственную шкуру, подумал я, но говорить об этом, разумеется, было нельзя. Эстравен был настоящим придворным, хитрым и умным политиком, а я — просто доверчивым дураком. Даже в двуполом обществе политик слишком часто не является по-настоящему цельной личностью. Пригласив меня на обед, Эстравен рассчитывал, что я так же легко приму его предательство, как он его совершил. Очевидно, спасти собственное лицо было для него куда важнее, чем остаться честным. А потому я заставил себя выговорить:
— Мне очень жаль, что ваше доброе отношение ко мне послужило причиной стольких неприятностей.
О черт побери! Я даже ощутил слабое чувство морального превосходства, правда мимолетное: слишком он был непредсказуем.
Он отодвинулся назад, так что блики огня освещали лишь его колени и точеные, маленькие, но сильные руки, державшие серебряную кружку, лицо же оставалось в тени — темнокожее лицо, да еще как бы нарочно затененное пышными, растущими низко надо лбом волосами и густыми бровями; глаза прятались в пушистых густых ресницах, и все вместе это было окутано особой дымкой утонченной обходительности. Может ли человек прочитать чувства, написанные на морде кошки? тюленя? выдры? Некоторые жители планеты Гетен, подумал я, похожи именно на этих животных: у них такие же глубокие, бездонные и одновременно яркие глаза, которые не меняют выражения, о чем бы ты с этими людьми ни говорил.
— Неприятности я навлек на себя сам, — ответил он. — И это не имеет ни малейшего отношения к вам, господин Аи. Вам известно, что Кархайд и Оргорейн ведут тяжбу относительно протяженности нашей границы близ Северного Перевала в долине Синотх? Еще дед нынешнего короля Аргавена предъявил права на эту долину, однако Комменсалы так и не согласились признать ее собственностью Кархайда… Слишком много снега уже принесла эта туча, и снег все еще идет, сугробы становятся все выше. Я помог кое-кому из кархайдских фермеров, что живут в долине, перебраться на восток через старую границу, полагая, что спор этот может погаснуть и сам собой, если эту территорию просто оставить в распоряжении Орготы — ведь граждане Оргорейна живут в этих местах уже несколько тысячелетий. Несколько лет тому назад я входил в состав Административной группы Северного Перевала; тогда я и познакомился с некоторыми из кархайдских фермеров, проживающих в долине Синотх. Мне было крайне неприятно сознавать, что им постоянно угрожают бандитские погромы, а также ссылка на Добровольческие Фермы Оргорейна. И я подумал: а почему бы, собственно, не устранить как таковой сам предмет спора?.. Но нет, в Кархайде такая идея была воспринята как в высшей степени непатриотичная. Более того, трусливая и оскорбительная для государства. Мог пострадать шифгретор самого короля!
Его ироничные намеки, хитросплетение интриг, да и сама история конфликта на границе с Оргорейном были мне совершенно неинтересны. Я мысленно вернулся к тому, что нас теперь разделяло с Эстравеном. Доверяю я ему или нет, но все же можно еще попытаться извлечь из него хоть какую-то пользу.
— Мне очень жаль, — сказал я, — но действительно грустно, если вопрос о нескольких фермерах и их правах способен испортить ваши отношения с королем и тем самым обречь на провал мою миссию. Ведь в данном случае речь идет о делах куда более важных, чем несколько километров государственной границы.
— Безусловно. Все это значительно важнее. Но может быть, Экумена, границы которой находятся в тысяче световых лет от границ Кархайда, проявит по отношению к нам некоторое терпение?
— Стабили Экумены — очень терпеливые люди, лорд Эстравен. Они будут ждать и сто лет, и даже пятьсот, пока Кархайд и другие государства планеты Гетен не разберутся и не решат окончательно, стоит ли им присоединяться к остальному человечеству Вселенной. И сказанное мной связано лишь с моей собственной, личной надеждой. И я испытываю сейчас лишь свое собственное, личное разочарование. Признаюсь откровенно: я надеялся с вашей помощью…
— Я тоже. Ничего, ледники тоже не вчера замерзли… — Поговорка, как всегда, была у него наготове, однако в мыслях он явно был где-то далеко. Меня он не замечал. Я почему-то подумал, что он в своей борьбе за власть как бы окружает мои фигуры своими пешками…
— Вы попали к нам, — сказал он наконец, — в странные времена. Все меняется; мы вышли на новый виток. Нет, пожалуй, еще не вышли; мы чересчур далеко зашли по тому пути, которому следовали до сих пор. Я полагал, что ваше присутствие, ваша миссия помогут нам свернуть с неверного пути и откроют перед нами некие новые перспективы. Но — в нужный момент… в нужном месте… Все это слишком неопределенно, господин Аи…
Теряя терпение от бесконечных общих слов, я сказал:
— Вы, стало быть, утверждаете, что этот нужный момент еще не наступил. Может быть, вы посоветуете мне аннулировать аудиенцию?
Я говорил по-кархайдски, так что моя ошибка звучала еще ужаснее, однако Эстравен не улыбнулся и не нахмурился.
— Я боюсь, что аннулировать ее имеет право один лишь король, — мягко сказал он.
— О господи, конечно, я вовсе не это имел в виду! — От стыда я даже закрыл руками лицо. Меня воспитали в обществе свободных и искренних людей Земли, и я, видимо, никогда не смогу усвоить как следует бесконечные правила гетенианского протокола, не научусь той немыслимой бесстрастности, которая так ценится в Кархайде. Я прекрасно понимал, что такое король в своем королевстве, история Земли буквально кишит королями, но у меня не было ни малейшего опыта общения с ними… мне не хватало такта… Я поднял свою кружку и стал жадно пить горячий пьянящий напиток. — Что ж, я расскажу королю меньше, чем собирался, когда рассчитывал на вашу поддержку.
— Хорошо.
— Хорошо? Но чем же? — не удержался я.
— Ну, господин Аи, вы же в своем уме. И я тоже. Но поскольку ни один из нас не является королем, вы же понимаете… Я полагаю, что вы намеревались рассказать Аргавену, в разумных пределах конечно, о том, что целью вашей миссии является попытка объединения Гетен со всей Экуменой. И он, в разумных пределах конечно, об этом уже знает: об этом ему сказал я, как вам известно. Я не раз обсуждал с ним ваши проблемы, пытаясь заинтересовать его. Но все было не к месту и не вовремя. Я этого не учел — сам слишком всем этим увлекся и забыл, что он король. Все, о чем я ему рассказывал, значит для него лишь одно: его власти что-то угрожает, причем его королевство вдруг оказывается всего лишь пылинкой в космосе, а его власть — просто игрой, шуткой для тех, кто правит сотней миров.
— Но Экумена никем не правит! Она лишь координирует. Ее власть в каждом из входящих в нее государств и миров ничуть не больше власти их собственных правителей. Просто в союзе с Экуменой Кархайд обретет значительно большую стабильность и авторитет, чем когда-либо.
Некоторое время Эстравен молчал. Сидел, уставившись в огонь, отблески которого играли на его серебряной кружке и широкой светлой цепи у него на груди, обозначающей его ранг. В старом доме царила тишина. За ужином нам прислуживал слуга, но жители Кархайда не знают института рабства или иной личной зависимости и нанимают именно работников, а не людей; так что теперь все слуги, конечно же, разошлись по домам. Придворный такого ранга, как Эстравен, по-моему, должен был бы иметь хоть какую-то охрану, поскольку убийства в Кархайде случаются достаточно часто, но я и раньше не заметил ни одного охранника, и сейчас никого в доме не слышал. Мы явно были одни.
Я остался один на один с существом из иного мира в стенах этого мрачного дворца, в странном заснеженном городе посреди Ледникового Периода, наступившего на чужой мне планете.
Все, что я говорил сегодня и вообще с тех пор, как прибыл на планету Гетен, внезапно показалось мне не просто нелепым, но и немыслимым. Как мог я ожидать, чтобы этот вот человек, впрочем, как и любой другой в этой стране, поверил моим сказочкам об иных мирах, народах, о каком-то малопонятном «добром» правительстве, существующем где-то в черной пустоте космоса? Все это было на редкость глупо. Я прилетел в Кархайд на весьма странном корабле; я действительно по ряду физических признаков существенно отличался от гетенианцев; разумеется, все это следовало как-то объяснить, однако мои собственные разъяснения на этот счет были в достаточной степени абсурдны. Я и сам им не очень-то поверил бы на месте гетенианцев.
— Я вам верю, — сказал мне Эстравен, этот инопланетянин, сидевший прямо передо мной в совершенно пустом доме. И столь велико было в тот миг мое ощущение чужеродности, что я уставился на него в полной растерянности.
— Боюсь, что и Аргавен тоже вам верит. Но не доверяет. Отчасти потому, что больше уже не доверяет мне. Я сделал слишком много ошибок, был слишком беспечен. И не могу настаивать на вашем доверии ко мне хотя бы потому, что из-за меня ваша жизнь оказалась под угрозой. Я забыл, кто такой наш король; забыл, что в самом себе он видит весь Кархайд; забыл, что в нашей стране считается патриотизмом и что сам король уже по положению своему истинный патриот. Позвольте мне спросить вас вот о чем, господин Аи: знаете ли вы, что такое патриотизм, убеждались ли вы в том, что он существует, на собственном опыте?
— Нет, — сказал я, потрясенный до глубины души вдруг открывшейся мне яркой индивидуальностью Эстравена и силой его духа. — Не уверен, что хорошо представляю это себе. Если только не называть патриотизмом просто любовь к родине, ибо это-то чувство мне хорошо знакомо.
— Нет, не любовь к родине я имею в виду. Я имею в виду страх. Боязнь всего иного, чем ты сам, чем то, что окружает тебя. И знаете, страх этот не просто поэтическая метафора, он скорее носит политический характер и проявляется в ненависти, соперничестве, агрессивности. И он растет в нас, этот страх. Растет год за годом. Мы слишком далеко зашли по старой дороге. А вы… вы явились из такого мира, где даже государств уже не существует, причем в течение многих столетий… Вы едва понимаете, о чем я говорю вам, однако именно вы указываете нам новый путь… — Эстравен внезапно умолк: голос его сорвался. Но уже через несколько секунд, полностью овладев собой, он продолжал, как всегда сдержанный и корректный: — Из-за этого страха я и отказался слишком настойчиво защищать ваши идеи перед королем. Во всяком случае, пока. Однако я боюсь не за себя, господин Аи. И мои действия отнюдь не отличаются патриотичностью. В конце концов, на планете Гетен есть и другие государства.
Я понятия не имел, к чему он клонит, но был уверен, что у этих объяснений есть и совсем иной смысл. Из всех темных и загадочных душ, которые встречались мне в этом мрачном, промерзшем городе, душа Эстравена была самой темной и загадочной. Мне не хотелось бродить по бесконечному психологическому лабиринту и играть в прятки с премьер-министром Кархайда. Я не ответил. Но через некоторое время он сам, причем очень осторожно, продолжил начатый разговор:
— Если я правильно вас понял, ваша Экумена главным образом предназначена служению общим интересам человечества. Мы ведь здесь очень различны: у Орготы, например, есть давний опыт подчинения местнических интересов общегосударственным, а у Кархайда такого опыта нет вообще. Да и Комменсалы Оргорейна — люди в основном вполне здравомыслящие, хотя и не очень образованные, тогда как король Кархайда не только безумен, но и довольно глуп.
Совершенно очевидно, что должного чинопочитания в Эстравене не было и в помине. Как, видимо, и понятия о верности. С легким отвращением я сказал:
— Если это действительно так, то вам, должно быть, весьма затруднительно служить своему королю.
— Не уверен, что когда-либо ему служил, — ответил королевский премьер-министр. — Или имел таковое намерение. Я никому не служу. Настоящий человек должен отбрасывать свою собственную тень…
Колокола на башне ратуши пробили Час Шестой, полночь, и я, воспользовавшись этим предлогом, извинился и собрался уходить. Когда я в прихожей натягивал теплый плащ, Эстравен сказал:
— На данный момент я проиграл, потому что, как мне кажется, вы теперь из Эренранга уедете… — (Интересно, почему это пришло ему в голову?) — Но я верю, что наступит тот день, когда я снова смогу задавать вам вопросы. Я еще так много хотел бы от вас узнать. Особенно об этой вашей способности говорить с помощью мыслей. Вы ведь едва коснулись общих принципов такого общения…
Его любознательность казалась мне совершенно естественной: этакое бесстыдство сильной личности. Впрочем, его обещания помочь мне тоже выглядели вполне искренними. Я сказал, что конечно, в любой момент, и на этом вечер закончился. Он проводил меня через сад, покрытый тонким слоем снега; в небе светила здешняя луна — большая, равнодушная и рыжая. Меня пробрала дрожь: здорово подморозило.
— Вам холодно? — с вежливым удивлением спросил он. Для него, естественно, это была теплая весенняя ночь.
Я чувствовал себя таким усталым и таким здесь чужим, что сказал:
— Мне холодно с тех пор, как я попал в этот мир.
— Как вы называете этот мир на своем языке? Нашу планету?
— Гетен.
— А на вашем языке у вас разве нет для нее названия?
— Есть. Придумали первые Исследователи. Они назвали эту планету Зима.
Мы остановились у ворот. За решеткой, которой был обнесен сад, смутно вырисовывались в снежной мгле здания и крыши Большого дворца, кое-где на разной высоте горели в окнах слабые золотистые огоньки, отбрасывая свет на соседние строения. Стоя под невысокой каменной аркой ворот, я непроизвольно взглянул вверх и задумался: не был ли этот замковый камень тоже укреплен по старинке — раствором, замешанным на костях и крови? Эстравен распрощался и повернул назад, к дому: он никогда не был многословен при встречах и прощаниях. Я пошел прочь, скрипя башмаками, по молчаливым дворам и аллеям дворца, по легкому, залитому лунным светом снежку, а потом — по глубоким провалам каменных улиц. Я шагал торопливо, потому что замерз, был потрясен изменой и страдал от неуверенности, одиночества и страха.
Лет двести тому назад в Очаге Шатх государства Перинг, что на самой границе страны Диких Ветров, жили-были два брата, которые стали кеммерингами и поклялись друг другу в вечной любви и верности. В те далекие времена, как и сейчас, родные братья могли быть кеммерингами до тех пор, пока один из них не родит ребенка; после этого им надлежало расстаться навсегда. По закону они не имели права клясться друг другу в вечной преданности. Но те два брата дали друг другу такую клятву. Когда стало ясно, что скоро родится ребенок, правитель Шатха приказал братьям расстаться и никогда не встречаться более. Услышав этот приказ, один из братьев-кеммерингов — тот, что носил во чреве дитя, — впав в отчаяние, добыл яду и покончил с собой. После этого обитатели Очага единодушно изгнали его брата из княжества, возложив на него вину за эту смерть. Поскольку стало известно — а слухи всегда обгоняют путника, — что человек этот изгнан из собственного Очага, никто не желал дать ему пристанище, и, приютив по закону гостеприимства на три дня, изгоя выставляли за ворота. Так скитался он, пока не понял, что на родной земле не осталось больше для него ни капли доброты в чьем-либо сердце и преступление его[5] никогда не будет прощено. Он не сразу поверил в это, ибо был еще молод и обладал чувствительной душой. Когда же юноша убедился, что это действительно так, то вернулся издалека к родному Очагу и, как подобает изгнаннику, встал у его внешних ворот. И вот что сказал он своей семье: «Для людей я утратил свое лицо: на меня смотрят — и не видят. Я говорю — но меня не слышат. Я прихожу в дом — и не нахожу приюта. У огня не находится для меня места, чтобы я мог согреться, на столе — пищи, чтобы я мог утолить голод, в доме — постели, где я мог бы приклонить голову. Все, что у меня теперь осталось, — это мое имя — Гетерен. И это имя теперь я произношу у ворот вашего Очага как проклятье; я оставляю его здесь, а вместе с ним — свой позор. Сохраните же мое имя и мой позор. А я, безымянный, пойду искать свою смерть». Тут некоторые жители Очага, вознегодовав, хотели наброситься на него и убить, ибо убийство менее позорно для всего рода, чем самоубийство. Но юноша бежал от них; он прошел через всю страну, продвигаясь все дальше на север, к Вечным Льдам. Его преследователи, удрученные неудачной погоней, один за другим возвращались в Шатх. А Гетерен продолжал свой путь и через два дня достиг границ Ледника Перинг[6].
Еще два дня шел он по леднику на север. У него не было с собой ни еды, ни палатки — ничего, кроме теплого плаща. На ледниках нет растительности и не водятся никакие звери. Наступил второй месяц осени, Сасми, уже начались сильные снегопады, порой снег шел день и ночь. Но юноша упорно продвигался дальше к северу сквозь пургу. Однако на второй день понял, что слабеет, и вынужден был ночью лечь и немного поспать. А на третий день, проснувшись утром, обнаружил, что руки у него обморожены, как, наверное, и ноги; он так и не смог развязать тесемки башмаков, чтобы выяснить это, ибо руки больше его не слушались. Тогда Гетерен пополз вперед на четвереньках, отталкиваясь коленями и локтями. Не было в том особого смысла, ибо не все ли равно, сколько еще проползет он по леднику, прежде чем умрет, но он чувствовал, что непременно должен двигаться к северу.
Прошло немало времени; снегопад прекратился, ветер стих. Выглянуло солнце. Стоя на четвереньках, он не мог видеть далеко, да и меховая оторочка капюшона наползала ему на глаза. Не ощущая больше холода ни в руках, ни в ногах, ни на лице, он подумал было, что мороз совсем лишил его чувствительности. И все же пока он еще мог двигаться. Снег вокруг него в этих местах выглядел как-то странно: он был похож на высокую белую траву, что проросла сквозь вечные льды. Когда Гетерен касался ее, трава не ломалась, а пригибалась и снова выпрямлялась, как трава-сабля. Тогда он перестал ползти и сел, отбросив назад капюшон, чтобы осмотреться. Повсюду, насколько хватал глаз, расстилались поля, заросшие этой снежной травой, белой и сверкающей под солнцем. Среди полей возвышались купы деревьев, покрытых белоснежной листвой. Небо было ясное, стояло полное безветрие, и все вокруг было бело.
Гетерен снял рукавицы и осмотрел руки. Они тоже были белые, как снег. Но боль от страшных укусов стужи прошла, пальцы снова слушались его, и он снова мог стоять на ногах. Более он не ощущал ни холода, ни голода, ни каких-либо иных страданий.
Вдали на севере он увидел высокую башню, похожую на башни его родного Очага; оттуда кто-то шагал по снегу прямо к нему. Через некоторое время Гетерен смог разглядеть, что человек этот абсолютно наг и кожа у него очень белая. Волосы тоже. Белый человек подошел еще ближе, совсем близко, с ним уже можно было говорить, и Гетерен спросил его: «Кто ты?»
И белый человек ответил: «Я твой брат и кеммеринг Хоуд».
То было имя его брата-самоубийцы. И Гетерен увидел, что белый человек лицом и фигурой в точности похож на живого Хоуда. Вот только в теле его больше не было жизни, а голос звучал слабо и тонко, словно ломались хрупкие льдинки.
Тогда Гетерен спросил: «Что же это за место такое?»
Хоуд ответил: «Это самое сердце пурги. Мы, убившие себя, живем здесь. Здесь мы с тобой можем сохранить верность той клятве, что дали друг другу».
Но Гетерен испугался и сказал: «Я не останусь здесь. Если бы ты тогда убежал со мной на юг, подальше от нашего Очага, мы могли бы навсегда остаться вместе и всю жизнь хранить верность нашей клятве и никто на свете не узнал бы о том, что мы нарушили закон. Но ты первым изменил клятве, ты предал нас и предал собственную жизнь. И не сможешь теперь звать меня по имени».
И правда, Хоуд шевелил губами, но так и не мог выговорить имени своего родного брата.
Он быстро подошел к Гетерену, протянул к нему руки, обнял его, сжал его левую руку своими руками. Но Гетерен вырвался и убежал. Он бежал на юг и видел, как перед ним вырастает стена пурги, и, пройдя сквозь нее, он снова упал на колени и больше бежать уже не мог, а мог лишь ползти на четвереньках.
На девятый день после того, как он ушел из родного Очага на север, Гетерен был обнаружен в пределах своего княжества неподалеку от Очага Ороч, что находится к северо-востоку от Шатха. Жители его не знали, кто этот человек и откуда он пришел; они нашли его барахтающимся в снегу, умирающим от голода, ослепшим от снега, с почерневшим от мороза и солнечных ожогов лицом; поначалу он не мог даже говорить. И все же Гетерен не только выжил, но и не заболел, разве что сильно обмороженную левую руку его пришлось отнять. Кое-кто поговаривал, что это тот самый Гетерен из Шатха; но остальные считали, что такого быть не может, потому что Гетерен ушел на Ледник еще во время первых осенних снегопадов и, без сомнения, погиб. Сам же он утверждал, что имя его вовсе не Гетерен. Окончательно поправившись, человек этот покинул Ороч и княжество на границе страны Диких Ветров и отправился на юг и в тех краях стал называть себя Энохом.
Когда Энох был уже совсем старым и жил в долине реки Рир, он как-то повстречался со своим земляком и спросил его, как идут дела в княжестве и Очаге Шатх. И человек тот ответил, что дела там плохи. Нет удачи ни в домашней работе, ни в поле; все пришло в упадок, все больны какой-то странной болезнью, весной зерно в полях вымерзает, а то, что успевает созреть, гниет на корню, и так продолжается уже много лет. Тогда Энох сказал ему: «А знаешь, ведь я Гетерен из Шатха» — и поведал о том, как тогда поднялся на Ледник и кого там встретил. И закончил свой рассказ:
«Передай жителям Шатха, что я беру назад свое имя и снимаю с них проклятье». Через несколько дней после этого Гетерен заболел и умер. А тот путешественник рассказал его историю в Шатхе и передал его последние слова. Говорят, что с тех пор сам Очаг и все княжество вновь стали процветать, жизнь снова наладилась в домах и в полях и пошла дальше своим чередом.
Я проснулся поздно и оставшиеся утренние часы провел за чтением собственных записей, касающихся придворного этикета, а также наблюдений моих предшественников, Исследователей, относительно гетенианской психологии. Я читал невнимательно — в общем-то, я давно уже все это знал наизусть — и сейчас просто старался заглушить тот внутренний голос, что неумолчно бубнил у меня в ушах: «Ты все с самого начала сделал неправильно». Поскольку голос не умолкал, я все-таки начал с ним спорить, утверждая, что смогу в дальнейшем обойтись и без помощи Эстравена; может быть, получится даже лучше. В конце концов, моя задача здесь вполне под силу и одному человеку. Первый Мобиль всегда работает в одиночку. Первые вести из любого нового мира в Экумену всегда передаются голосом одного-единственного человека. Мобиля, разумеется, можно убить, как убили Пеллегля на Четырех Быках, или заточить в сумасшедший дом вместе с другими безумцами, как это произошло по очереди с первыми тремя Посланниками на Гао; и все-таки Экумена продолжает посылать Мобилей в одиночку, и эта практика вполне оправдывает себя. Порой голос одного-единственного человека, говорящего правду, куда большая сила, чем целые флоты и армии, особенно если этому человеку дать достаточно времени, но времени-то в Экумене как раз хватает… «У тебя зато его не хватает!» — сказал мой внутренний голос, но я убедительно попросил его заткнуться. В Часу Втором, исполненный спокойствия и рассудительности, я прибыл на аудиенцию к королю Кархайда. Впрочем, вся моя рассудительность улетучилась еще в приемной, прежде чем я успел хотя бы взглянуть на короля.
В королевскую приемную я был препровожден дворцовой стражей через бесчисленные длинные залы и коридоры. Потом один из адъютантов его величества попросил меня подождать немного и оставил одного в огромном зале с высокими потолками, но без окон. Перед встречей с королем Кархайда я постарался одеться подобающим образом. Я как раз продал свой четвертый рубин и треть полученной суммы истратил на два костюма — для вчерашнего парада и сегодняшней аудиенции (от наших Исследователей мне было известно, что гетенианцы очень ценят драгоценные камни — значительно больше землян, например, — так что я явился на Гетен с полными карманами рубинов и сапфиров, чтобы при случае было чем расплачиваться). Все на мне было новым, очень тяжелым и прочным, но сшитым хорошо и выглядевшим добротно, даже красиво, как вообще вся одежда в Кархайде: белая, отороченная мехом теплая рубаха, серые узкие штаны, длинная, похожая на камзол куртка хайэб из кожи цвета морской волны, новая шапка и новые перчатки, под строго определенным углом торчащие из-под слегка сползающего на бедра ремня, дополняющего хайэб, новые башмаки… Уверенность в том, что одет я хорошо, в полном соответствии с этикетом, все-таки прибавляла спокойствия и рассудительности. Я спокойно и рассудительно огляделся.
Как и во всем королевском дворце, в этом зале с высокими потолками и красными стенами царило запустение и стоял запах плесени, как если бы постоянно гулявшие там сквозняки залетали из прошлых веков. В камине ревел огонь, но тепла особого не давал.
Камины в Кархайде существуют для того, чтобы согревать душу, а не тело. Промышленная революция в Кархайде совершилась по крайней мере три тысячи лет тому назад, за эти тридцать веков кархайдцы изобрели прекрасное и экономичное центральное отопление с использованием водяных и электрических радиаторов, а также иных энергетических источников тепла; однако в домах у них по-прежнему центральное отопление отсутствует. Возможно, потому, что они боятся утратить природную сопротивляемость холоду, как это происходит, например, с полярными птицами на Земле: если их хотя бы недолгое время продержать в теплой палатке, а потом выпустить на волю, они тут же погибнут от обморожения конечностей. Я же, будучи вообще пташкой тропической, мерз постоянно; мерз как на улице, так и дома, хоть дома и немного меньше; у меня замерзали руки и ноги, и весь я дрожал от холода. Сейчас я тоже ходил по залу взад-вперед, стараясь согреться. Живыми в этой унылой приемной были только я да огонь в камине; мебели, впрочем, тоже было немного: стол, стул, на столе — каменная ваза и старинный радиоприемник, украшенный серебром, резным деревом и костью, — достойный экспонат для выставки народного творчества. Приемник играл под сурдинку, и я чуточку прибавил звук, услышав, что эпическая песня или баллада сменилась сводкой дворцовых новостей. Как правило, жители Кархайда читают немного и предпочитают слушать, причем не только новости, но и литературные тексты; всяческие инсценировки и спектакли у них недостаточно популярны, а книги и телевизоры распространены гораздо меньше, чем радиоприемники; газет не существует вообще. Утром я сводку новостей проспал, да и теперь слушал вполуха, думая совсем о другом, пока повторенное несколько раз знакомое имя не привлекло мое внимание. Что это они там говорят об Эстравене? Какой-то королевский указ? Информация, видимо, была важной, потому что указ начали читать сначала:
«Терем Харт рем ир Эстравен, лорд Эстре из Керма, данным указом лишается титула князя и почетного членства в Королевском Совете; он обязан покинуть королевство Кархайд и соподчиненные княжества в течение трех дней. По истечении указанного срока, а также если он осмелится когда-либо вернуться в пределы государства, Харт рем ир Эстравен подлежит незамедлительной казни без суда и следствия. Всем жителям Кархайда запрещается вести с ним какие бы то ни было переговоры, а также предоставлять ему кров под страхом тюремного заключения и штрафа. Запрещается также передавать или одалживать Харт рем ир Эстравену любые денежные суммы или товары и возвращать одолженные у него суммы. Доводим до сведения всех жителей Кархайда: Харт рем ир Эстравен совершил тяжкое преступление, за которое осужден на пожизненную ссылку: предательство. Тайными и явными путями он склонял Королевский Совет и короля Кархайда — под предлогом верной службы его величеству — к тому, чтобы Объединенное Королевство Кархайд отказалось от своего суверенитета и присоединилось к некоей Лиге Миров, вымышленный характер которой не вызывает у нас ни малейших сомнений; пресловутая Лига Миров — всего лишь беспочвенная выдумка предателей-заговорщиков, которые стремятся ослабить авторитет нашего государства и его короля в угоду вполне реально существующим врагам. Одгьирни Тува, Час Восьмой, Королевский дворец в Эренранге. АРГАВЕН ХАРГЕ».
Далее сообщили, что полный текст только что зачитанного указа расклеен на воротах многих домов и всех почтовых отделений города.
Сначала я, естественно, просто выключил радио, словно надеясь остановить этот поток враждебных излияний. Потом бросился к двери. Там, разумеется, я остановился. Вернулся на прежнее место, к столу у камина, и задумался. Спокойствия и рассудительности как не бывало. Мне страшно хотелось достать ансибль и послать срочный вызов Стабилям Хейна. Это желание я тоже подавил, потому что оно было еще глупее предыдущего. К счастью, больше никаких желаний у меня возникнуть не успело. Створки двери в дальнем конце приемной распахнулись, и адъютант, почтительно отступив в сторону и пропуская меня вперед, провозгласил: «Господин Дженри Аи!» Мое имя Дженли, но жители Кархайда звук «л» не произносят. И вот я оказался в знаменитом Красном Зале наедине с королем Аргавеном XV.
Красный Зал поражал своими размерами. Казалось, что от камина до камина в его торцовых стенах никак не меньше полукилометра. И примерно столько же — от пола до потолочных балок, с которых свисали пыльные красные то ли занавеси, то ли знамена, в пятнах и потеках от старости. Окна скорее походили на бойницы в крепостных стенах и почти не пропускали света; слабые его лучи повисали где-то в вышине, под потолком. Мои новые башмаки — тук-тук-тук — прогрохотали через весь зал: я наконец приближался к королю, заканчивая путь длиной в полгода.
Аргавен стоял у третьего, самого большого в этом зале камина на особом возвышении; коренастый, в мрачноватых красных одеждах, с большим выступающим животом, темнокожий, он казался страшно взвинченным и одновременно каким-то тусклым, невыразительным; только на большом пальце у него ярко вспыхивало кольцо — королевский перстень с печатью.
Я остановился у края этого постамента и, согласно этикету, застыл в почтительном молчании.
— Поднимитесь сюда, господин Аи. Садитесь.
Я подчинился и сел в кресло, стоящее справа от камина. Все эти действия входили в ранее изученный мной ритуал. Сам же Аргавен остался стоять метрах в трех от меня спиной к камину, в котором ревело пламя. Через некоторое время он сказал:
— Говорите же, господин Аи. Вы, кажется, что-то должны были мне сообщить? Я слышал, у вас есть для меня некое послание.
На лице его, которое теперь было повернуто ко мне, играли красные блики огня, мелькали темные тени, но само оно выглядело плоским и жестоким, как холодная луна в небесах над этой ледяной планетой, как рыжая и глупая луна планеты Гетен. Вблизи Аргавен не казался столь величественным и надменно-мужественным, как издали, в толпе своих придворных. У него был высокий пронзительный голос, и он то и дело яростным безумным жестом вскидывал голову, как бы выражая высокомерное изумление.
— Дело в том, ваше величество, что все мысли разом как бы улетучились из моей головы, едва я узнал, что лорд Эстравен объявлен вами вне закона.
Аргавен растянул губы в улыбке и молча уставился на меня. Потом вдруг визгливо рассмеялся и стал похож на злобную бабу, которая веселым смехом пытается скрыть досаду.
— Будь он проклят, — пробормотал король, — жалкий гордец! Высокородный преступник! Предатель! Вы ведь обедали с ним вчера, не так ли? И он, конечно, рассказывал вам, насколько он всесилен, как управляет самим королем и как вам легко будет вести со мной разговор о ваших делах после того, как он все должным образом подготовил… Не так ли? Ведь он все это говорил вам, господин Аи?
Я колебался.
— Хорошо, тогда я расскажу вам, что он советовал мне, если вам это интересно. Он, например, советовал мне отказаться от встречи с вами, заставить вас подождать еще; может быть, даже предложить вам собрать свои вещи и перебраться отсюда подальше — в Оргорейн или на Острова. Последние полмесяца — черт бы его побрал! — он только и делал, что твердил мне об этом. Однако ему самому пришлось собирать вещички и быстренько отправляться в Оргорейн, ха-ха-ха!..
Король снова притворно весело рассмеялся и даже захлопал от удовольствия в ладоши. И тут же из-за занавесей беззвучно вынырнул стражник и застыл у края постамента. Аргавен рявкнул на него, и стражник столь же беззвучно исчез, как и появился. Хрюкая от смеха, Аргавен подошел ко мне еще ближе, буквально нос к носу, и уставился прямо в лицо. Темные радужки его глаз слегка отливали оранжевым. Я опасался его теперь значительно больше, чем мог предполагать, и совершенно не представлял, как следует вести себя с этим непоследовательным и непредсказуемым человеком. Потом решил, что лучше всего искренность.
— Могу ли я узнать, ваше величество, не считаете ли вы и меня соучастником преступных действий Эстравена?
— Вас? Нет! — Он еще более внимательно вгляделся в меня. — Я не знаю, что за чертовщина сидит в вас, господин Аи: то ли вы сексуальный извращенец, то ли искусственно созданное чудовище, то ли действительно пришелец из великой пустоты космоса; но вы не предатель; вы были всего лишь орудием в руках предателя, всего лишь инструментом. А инструменты я не наказываю. Они приносят вред лишь в руках плохих специалистов. Позвольте посоветовать вам кое-что, господин Аи. — Аргавен выговорил слово «посоветовать» со странным нажимом и удовлетворением, а мне почему-то именно в этот миг пришло в голову, что больше никто за эти два года ни разу ничего мне не посоветовал. Гетенианцы охотно отвечали на мои вопросы, однако открыто ничего никогда не советовали, даже Эстравен, самый лучший мой помощник. Должно быть, это тоже было связано у них с пресловутым шифгретором. — Никому больше не позволяйте использовать вас в корыстных целях, господин Аи, — внятно проговорил король. — Держитесь подальше от всяких интриг и политических течений. Лгите лучше самостоятельно и действуйте тоже самостоятельно. И никому не верьте. Вы хоть это-то понимаете? Не верьте никому! Черт бы его побрал, этого лжеца, этого хладнокровного предателя! Я-то ведь ему доверял! Я сам повесил ему на шею серебряную цепь, будь она проклята! Лучше бы я его самого на этой цепи повесил. Нет, по-настоящему я никогда не верил ему! Никогда! И вы никому не доверяйте. А он пусть теперь подыхает от голода на помойках Мишнори, пусть жрет отбросы, пусть кишки у него сгниют, но никогда… — Король Аргавен весь затрясся и захлебнулся собственной злобой со звуком, похожим на отрыжку; потом он повернулся ко мне спиной и начал пинать ногой концы горящих поленьев, пока вверх не взлетел целый сноп искр и черный пепел не запорошил его лицо, волосы и камзол. Искры король ловил на лету голыми руками.
Не оборачиваясь и словно превозмогая боль, он заговорил вдруг своим высоким пронзительным голосом:
— Говорите же! Что вы должны были мне сообщить, господин Аи?
— Можно мне сперва задать вам вопрос, ваше величество?
— Задавайте.
Аргавен весь как-то подергивался, покачивался, переступал с ноги на ногу и неотрывно смотрел в огонь. Пришлось обращаться к его спине:
— Вы верите, что я именно тот, за кого себя выдаю?
— Эстравен располагал целой толпой врачей, они буквально завалили меня медицинскими справками; не меньше сведений я получил и от инженеров из Королевских мастерских, которые занимались вашим кораблем, и от других специалистов тоже. Не могут же все они оказаться лжецами? А они все утверждают, что вы не человек. Что же теперь?
— А теперь, ваше величество, вот что. Существуют и другие такие же существа, как я. И я являюсь здесь их представителем…
— О да! Представителем этого их союза, этой Лиги… да-да, очень хорошо!.. Но для чего они послали вас сюда? Ведь вы именно этот вопрос хотите услышать от меня?
Хотя Аргавен явно был не в своем уме, да и проницательностью тоже не отличался, он, безусловно, был хорошо обучен всякого рода словесным уверткам и двусмысленностям, которыми здесь всегда пользуются в разговоре друг с другом те, чьей главной целью является достижение наивысшего уровня шифгретора и упрочение некоего родства между собой по этому признаку. Границы подобного родства все еще были для меня совершенно неясны, однако я уже кое-что знал о постоянном соперничестве, свойственном этим отношениям, и о вечно возобновляющемся словесном поединке между соперниками, обладающими одинаковым шифгретором. То, что я не веду с Аргавеном никакого словесного поединка, а честно и просто пытаюсь что-то ему объяснить, уже само по себе было ему совершенно непонятно.
— Я никогда не делал из этого тайны, ваше величество. Экумена хочет, чтобы государства планеты Гетен стали ее союзниками.
— Но ради чего?
— Ради материальной выгоды. Ради увеличения общей суммы знаний. Ради расширения понятий об интеллекте. Ради более полного и глубокого проникновения в жизнь иных мыслящих существ. Во имя всеобщей гармонии и высшей славы Господней. Ради любопытства. Ради удовольствия и приключений, наконец.
Я говорил на непонятном ему языке, не на том, которым пользуются здесь те, кто правит другими, — короли, завоеватели, диктаторы. На привычном ему языке невозможно было бы дать адекватный ответ на его вопрос. Молча и сердито смотрел Аргавен на пляшущие в камине языки пламени, растерянно переминаясь с ноги на ногу.
— Как велико ваше королевство — в этом космическом Нигде? Эта ваша Экумена?
— Она объединяет восемьдесят три обитаемые планеты, около трех тысяч различных типов гуманоидов…
— Три тысячи народов? Понятно. Теперь объясните мне, зачем нам, одному-единственному народу, иметь дело с целыми толпами чудовищ, живущих в космической пустоте? — Он специально обернулся, чтобы заглянуть мне в глаза: он все еще продолжал вести со мной словесный поединок и задал этот риторический вопрос не без умысла, но как бы в шутку. Впрочем, шутка эта меня почти не задела. Король — как справедливо предупреждал меня Эстравен — был очень и очень взволнован, прямо-таки охвачен тревогой.
— Да, три тысячи различных народов на восьмидесяти трех планетах, ваше величество; однако ближайшая из них находится на расстоянии семнадцати световых лет от Гетен. Так что если вы боитесь, что Гетен будет вовлечена в какие-то интриги или междоусобицы неведомыми союзниками, то примите во внимание хотя бы то расстояние, которое их от вас отделяет. Местные интриги никак не связаны с соседями той или иной планеты по космосу. — Я по вполне определенной причине не стал упоминать о космических войнах, ибо в кархайдском языке нет даже слова «война». — А вот подумать о выгодной торговле, по-моему, стоит. Например, об обмене научными идеями и технологией, осуществляемом с помощью ансибля; или о торговле различными товарами и произведениями искусства, которые доставят пилотируемые или автоматические межпланетные корабли. Сюда могут прибыть несколько человек оттуда — послы, преподаватели, торговцы, — а представители Гетен отправятся туда. Экумена — это не королевство и не государство, она выполняет скорее функции координатора и казначея при различных формах торговли и обмена знаниями; без такого координатора общение миров, населенных мыслящими существами, происходило бы наудачу, а торговля стала бы слишком рискованной, как вам, должно быть, уже ясно. Жизни человеческие слишком коротки по сравнению с космическими расстояниями, которые невозможно было бы преодолеть одним прыжком без специальной системы связи, без централизованного управления и контроля, без налаженного графика всех работ; вот поэтому и была создана Лига Миров, Экумена… Все мы люди, ваше величество. Все. И миры, населенные различными людьми, возникли много-много миллиардов лет тому назад из одного мира — хейнского. Мы отличаемся друг от друга, но все мы сыновья одного Очага…
Но ничто из сказанного мной не заинтересовало короля, не вызвало его доверия. Я еще некоторое время пытался говорить, надеясь объяснить ему, что ни его шифгретор, ни шифгретор всего Кархайда нисколько не пострадают от присутствия в его жизни и в жизни планеты Гетен Экумены, но толку по-прежнему не было никакого. Аргавен стоял надувшись, словно сердитая старая выдра, посаженная в клетку, и то покачивался взад-вперед, то переступал с ноги на ногу, оскалив зубы в страдальческой ухмылке. Я наконец иссяк.
— И они все такие же черные?
У гетенианцев кожа чаще всего золотисто-коричневая или красновато-коричневая, но я видел довольно много почти таких же темнокожих людей, как я сам.
— Некоторые еще чернее, — ответил я. — У нас встречаются самые различные цвета кожи. — Я открыл свой портфель, целых четыре раза подвергнутый досмотру, пока я попал в приемную короля; там у меня был ансибль и кое-какие изображения людей — фотографии, кинопленки, рисунки, видеозаписи, кристаллограммы. Настоящая маленькая галерея, посвященная Человеку: людям с планет Хейн, Чиффевар, Цета, Эс, Терра и Альтерра, жителям Дальних Звезд, Капетина, Оллюля, Четырех Быков, Роканнона, Энсбо, Сайма, Где и Шишельского Рая…
Король мельком взглянул на парочку изображений, не выказав особого интереса.
— Что это?
— Это жительница планеты Сайм, женщина. — Я вынужден был использовать то слово, которым гетенианцы обозначают человека, находящегося в кульминационной фазе кеммера женского типа; вторым значением этого слова является понятие «самка животного».
— Постоянно?
— Да.
Он выронил кристаллограмму с изображением женщины и снова застыл, покачиваясь с ноги на ногу и глядя мимо меня; на лице его плясал отсвет пламени.
— Они все такие, как она… как вы?..
Это был непреодолимый барьер. И я никак не мог его снизить специально для них. Они должны были в конце концов научиться преодолевать его сами — одним прыжком.
— Да. Половая физиология гетенианцев, насколько мы в данный момент осведомлены, представляет собой совершенно уникальное явление.
— Значит, у всех там, на этих планетах, постоянный кеммер? Это общества сплошных извращенцев? Так мне и лорд Тайб говорил; а я решил, что он шутит. Что ж, возможно, это и правда; однако мне даже думать об этом противно, господин Аи, и я не понимаю, зачем нашим людям стремиться к общению со столь непохожими на них чудовищами или хотя бы терпеть это общение? Впрочем, возможно, вы находитесь здесь только для того, чтобы сообщить, что у меня просто нет иного выбора?
— Выбор — во всяком случае, в отношении Кархайда — всегда остается за вами, ваше величество.
— А если я и вам тоже велю собирать вещички?
— Что ж, я подчинюсь. Потом, наверное, я смогу попробовать еще раз — с представителями следующих поколений королей…
Это его задело. Он рявкнул:
— А что, вы бессмертны?
— Нет, отнюдь нет, ваше величество. Однако прыжки во времени имеют и свои положительные стороны. Если я покину Гетен прямо сейчас и улечу на ближайшую от нее планету Оллюль, то проведу в пути семнадцать лет общепланетного времени. А прыжки во времени — это перелеты в космосе, совершаемые практически со скоростью света. Один лишь мой путь от Гетен до Оллюль и обратно — те несколько часов, что я проведу в космическом корабле, — здесь будет равен тридцати четырем годам; так что по возвращении я вполне могу начать все сначала.
Но даже рассказ о прыжках во времени, в котором гетенианцы явно видели намек на сказочное бессмертие и слушали меня с восторгом — все, от рыбаков на острове Хорден до премьер-министра лорда Эстравена, — оставил короля равнодушным. Он вдруг воскликнул своим пронзительным, визгливым голосом:
— А это еще что такое? — и показал на ансибль.
— Ансибль, коммуникационное устройство, ваше величество.
— Радиоприемник?
— Нет, его работа не использует ни радиоволн, ни какой-либо другой формы энергии. Константа одновременности — основной принцип его конструкции — в какой-то степени аналогична гравитационному…
Я снова позабыл, что разговариваю отнюдь не с Эстравеном, который самым внимательным образом прочел все рапорты ученых обо мне и о моем корабле и всегда с пониманием слушал мои разъяснения. Теперь передо мной был и без того уже раздосадованный король Аргавен.
— Вот что делает этот прибор, ваше величество: передает информацию из одной точки Вселенной в другую и — сразу же — ответ. Одновременно соединяет две любые точки во Вселенной. Причем одна из них непременно должна находиться на планете или любом космическом теле, обладающем конкретной массой вещества, а другая — где угодно. У меня как раз второй, как бы переносной конец этой связи. Этот прибор сейчас настроен на координаты нашего Первичного Мира — на планету Хейн… Межпланетному кораблю требуется шестьдесят семь лет, чтобы добраться от Гетен до Хейна, однако мое послание, закодированное с помощью этого вот ключа, услышат на Хейне сразу, пока я еще только буду передавать его. Вы не хотите что-нибудь передать Стабилям Хейна, ваше величество?
— Я не говорю на языке космоса, — заявил король, злобно и тупо усмехаясь.
— У них там под рукой есть помощник, который говорит по-кархайдски; я их заранее предупредил о нашей встрече.
— Что вы хотите сказать? Как это? Откуда?
— Что ж, как вам известно, ваше величество, я здесь не первый инопланетянин. До меня на вашу планету прилетала команда Исследователей, которые не стали обнаруживать себя, стараясь во всем походить на обычных гетенианцев; неузнанные, они в течение целого года путешествовали по территории Кархайда и Оргорейна, а также обследовали Архипелаг. Потом покинули планету Гетен и составили обширный отчет для Совета Экумены. Это случилось примерно лет сорок тому назад, еще во времена правления вашего дедушки. Их отчет был на редкость благоприятен. А я получил ценнейшую информацию, прежде чем прилетел сюда. Не хотите ли посмотреть, как работает мой ансибль, ваше величество?
— Я не любитель фокусов, господин Аи.
— Это не фокус, ваше величество. Некоторые из кархайдских ученых сами научились…
— Я не ученый.
— Вы великий правитель, ваше величество. Равные вам правители Первичного Мира Экумены ждут от вас хотя бы слова.
Он диковато глянул на меня. Моя лесть и попытки привлечь его внимание загнали короля в тенета престижности, хоть я и добивался совсем не этого. Все вообще шло не так, как надо.
— Ну хорошо. Спросите эту вашу машинку: что превращает обычного человека в предателя?
Я осторожно тронул клавиатуру ансибля, настроенного на кархайдскую письменность. «Король Аргавен, правитель Кархайда, спрашивает Стабилей планеты Хейн: что превращает обыкновенного человека в предателя?» Вспыхнувшие на экране буквы быстро пробежали и исчезли. Аргавен внимательно наблюдал за мной, даже прекратив покачиваться и переступать с ноги на ногу.
Последовала довольно долгая пауза. Без сомнения, некто на расстоянии семидесяти двух световых лет от меня с лихорадочной поспешностью вводил полученные данные в компьютер, настроенный на кархайдский язык, а может, и в компьютер общефилософских знаний. Наконец на экране загорелись яркие буквы: «Королю Аргавену, правителю Кархайда на планете Гетен. Примите наши приветствия. Я не знаю, что может превратить обычного человека в предателя. Ни один обычный человек себя предателем не считает; именно это и затрудняет ответ на поставленный так вопрос. С уважением, Спимоль Дж. Ф., от имени Стабилей города Сайре, планета Хейн, 93/1491/45». И надпись медленно растаяла.
Когда из ансибля выползла лента с напечатанным ответом, я оторвал кусок и подал Аргавену. Он уронил ленту на стол и снова отошел к центральному камину — чуть в огонь не влез — и со всей силы пнул ногой горящее полено, гася взметнувшиеся искры руками.
— Столь же «полезный» ответ я мог бы получить у любого из своих предсказателей. Но хитроумных ответов еще недостаточно, господин Аи. Недостаточно и этой вашей машинки. И вашего корабля. Целый мешок хитроумных фокусов и сам фокусник в придачу! Вы хотите, чтобы я поверил вам, вашим сказочкам и «посланиям из космоса»? Но с какой стати мне верить им, да и вообще слушать вас? Если там, среди звезд, даже и существует восемьдесят тысяч миров, населенных чудовищами, то мне-то что с того? Нам от них ничего не нужно. Мы избрали для себя жизненный путь и давно уже следуем этим путем. Кархайд стоит у ворот новой эпохи, великой Новой Эры. И мы пойдем дальше своим путем… — Он заколебался, словно утратив нить рассуждений — не его собственных, разумеется. Если Эстравен и перестал быть «королевским ухом», то им непременно стал кто-то другой. — А если бы жителям этой Экумены что-нибудь действительно было нужно от нас, они никогда не прислали бы вас одного. Это просто шутка, мистификация. Иначе инопланетяне буквально кишели бы здесь.
— Но ведь для того, чтобы отворить одну дверь, тысячи людей вовсе не требуется, ваше величество.
— Однако тысячи людей могут потребоваться, чтобы держать ее открытой.
— Экумена подождет, пока вы сами не откроете ее, ваше величество. Она ничего не станет требовать у вас силой. Я был послан сюда один и работал в одиночку все это время, чтобы у вас даже возможности не возникло бояться меня.
— Бояться вас? — переспросил король, поворачивая ко мне исчерканное тенями лицо и отвратительно ухмыляясь. Голос его сорвался на крик. — Но я действительно боюсь вас, Посланник! Я боюсь тех, кто послал вас! Я боюсь лжецов, я боюсь трюкачей, но больше всего я боюсь горькой правды. Именно поэтому я столь успешно правлю своей страной. Только поэтому. Ибо мной самим правит страх. Да, страх. И нет ничего сильнее страха. И ничто в этом мире не вечно. Вы тот, за кого себя выдаете, и все же вы всего лишь чья-то шутка, фокус трюкача. Там, меж звездами, ничего нет, там лишь пустота, ужас и тьма; и вы прилетаете оттуда совершенно один и еще пытаетесь испугать меня. Я и так уже достаточно напуган, хоть я и здешний король. Но настоящий правитель здесь — страх! А теперь забирайте ваши звуковые ловушки и прочие штучки и убирайтесь, больше нам не о чем говорить. Я отдал приказ, чтобы в пределах Кархайда вам предоставили полную свободу действий.
Итак, аудиенция была окончена, и — тук-тук-тук — мои башмаки простучали обратно по бесконечному красному полу в красноватом сумраке Красного Зала, пока двустворчатая дверь, выплюнув меня наружу, не захлопнулась за моей спиной.
Я потерпел неудачу. Полную неудачу. Но то, что особенно беспокоило меня, когда, покинув королевский дворец, я шел по аллеям парка, было связано не столько с самим провалом моей деятельности в Кархайде, сколько с ролью в нем Эстравена. Почему король сослал его как защитника союза с Экуменой (что, по всей видимости, и составляло основу его преступления и служило причиной указа о высылке), если (судя по словам самого короля) на самом деле Эстравен агитировал его против этого союза? Когда именно он начал советовать королю не доверять мне и почему? Почему в таком случае он сам был сослан, а я оставлен на свободе? Кто из них был бо́льшим лжецом и ради какой дьявольской цели они лгали мне оба?
Эстравен — чтобы спасти собственную шкуру, так я тогда решил; ну а король? Наверное, чтобы спасти собственное лицо. Объяснение казалось довольно правдоподобным. Однако я по-прежнему не был уверен, действительно ли Эстравен лгал мне? Я вдруг понял, что вовсе не уверен в этом.
Я как раз шел мимо Углового Красного Дома. Ворота в сад были открыты. Я заглянул туда и увидел деревья серем, склонившие свои беловатые стволы над темной водой пруда; дорожки, посыпанные розовым толченым кирпичом, в сероватом безмятежном свете дня казались заброшенными. Легкий снежок, не успев растаять, все еще лежал в тени за валуном на берегу пруда. Я вспомнил, как Эстравен ждал меня вон там, на крыльце, когда вчера вечером вдруг пошел снег, и сердце мое пронзила обыкновенная человеческая жалость. Еще вчера на параде я видел этого человека, взмокшего в тяжелых доспехах на жаре, однако нисколько не утратившего своего великолепия и достоинства, — человека на вершине своей карьеры и славы, теперь волей судьбы согнанного со сцены и превращенного в жертву. Сейчас он в спешке бежит к границе, обгоняя свою смерть всего лишь на три дня, совсем один, и никто не смеет ему даже слово сказать… Смертный приговор в Кархайде редкость. На планете Зима жизнь дается трудно, и люди там предпочитают, чтобы смертный приговор выносила сама природа или в крайнем случае гнев, но не правосудие. Интересно, как Эстравену с таким клеймом удастся выбраться из Кархайда? Вряд ли он бежал в автомобиле — все они здесь являются собственностью короля; может быть, ему удалось нанять снегоход? А вдруг он пешком пробирается сейчас к границе, унося в заплечном мешке все свое жалкое имущество? Жители Кархайда чаще всего передвигаются именно пешком; у них здесь нет вьючных животных, нет летательных аппаратов; для энергоемких механизмов серьезным препятствием является слишком холодный климат. Впрочем, они неторопливы. Я представил себе, как этот гордый человек, размеренно шагая по дороге, направляется в ссылку — маленькая усталая фигурка среди бесконечных заснеженных просторов, устремившаяся на запад, к заливу. Весь этот водоворот мыслей промелькнул в моей голове, пока я стоял у ворот дома Эстравена; в водоворот этот оказались втянутыми и мои собственные невнятные сомнения относительно мотивов и поступков не только Эстравена, но и короля. Оба они вместе просто меня добили. Да, я, разумеется, потерпел неудачу. Но что же теперь?
Наверное, мне следует направиться в Оргорейн, это соседнее с Кархайдом государство и его наиболее сильный соперник. Но как только я туда уеду, мне, вполне возможно, будет уже не очень просто вернуться назад, в Кархайд, а я еще не закончил здесь свои дела. Я должен все время помнить о том, что вся моя жизнь целиком может потребоваться лишь для того, чтобы миссия, с которой послала меня сюда Экумена, была выполнена. Не спеши. Нет никакой особой необходимости сломя голову мчаться в Оргорейн, пока ты не получил еще достаточно полных сведений о Кархайде, и прежде всего о Цитаделях. В течение двух лет я только и делал, что отвечал на вопросы, теперь я, пожалуй, сам задам несколько интересующих меня вопросов. Но не в Эренранге. Я наконец-то понял, о чем Эстравен пытался тогда предупредить меня; хоть и нельзя было полностью доверять его советам, нельзя было и сбрасывать их со счетов. Ведь он явно намекал тогда, хоть и не говорил этого прямо, что мне следует держаться подальше от столицы и королевского дворца. Почему-то мне вдруг вспомнились зубы Тайба… Король предоставил мне свободу передвижения по стране; я этим воспользуюсь. Как любили говорить в Экуменической Школе, когда активная деятельность перестает приносить пользу, начинайте тихо собирать информацию; когда сбор информации перестает приносить пользу, ложитесь спать. Спать мне пока не хотелось. Я, пожалуй, направлюсь на восток, к Цитаделям; возможно, там мне удастся собрать кое-какую информацию у Предсказателей.
Однажды князь Берости рем ир Ипе пришел в Цитадель Танжеринг и предложил сорок драгоценных бериллов и половину урожая всех своих садов в уплату за предсказание. Цена оказалась приемлемой для всех, и князь Берости задал свой вопрос Ткачу Одрену. Вопрос этот звучал так: «В какой день я умру?»
Предсказатели собрались вместе и удалились во Тьму. Когда пребывание во Тьме закончилось, Одрен произнес слова общего ответа всех Предсказателей: «Ты умрешь в день Одстрет» (что значит девятнадцатый день любого месяца. — Дж. Аи).
«Но какой это будет месяц, какой год и сколько лет пройдет до этого дня?» — возопил Берости. Однако священная связь между Предсказателями уже распалась, и ответа не последовало. Тогда Берости вбежал в круг Предсказателей, схватил Ткача Одрена за горло и стал его душить, требуя, чтобы ему разъяснили ответ. С большим трудом Ткача вырвали из рук князя Берости — он был очень сильный человек и все порывался освободиться и кричал: «Дайте же мне настоящий ответ!»
Одрен сказал тогда: «Настоящий ответ тебе дан. Цена за него уплачена. Уходи».
Разгневанный Берости рем ир Ипе вернулся в Очаг Чаруте, один из трех Очагов, принадлежавших его роду. То было небогатое селение в северном Озноринере, которое Берости совсем разорил, собирая плату за предсказание. Князь заперся в верхних комнатах центральной башни Очага, как в крепости, и не желал выходить оттуда ни к другу, ни к врагу, ни ради сева, ни ради сбора урожая, ни во время кеммера, ни для развеселых забав. Так прошел один месяц, потом еще один, и еще, и шесть месяцев прошло, и десять, а Берости все сидел в своих покоях, как узник, и ждал. В дни Оннетерхад и Одстрет (восемнадцатый и девятнадцатый дни месяца. — Дж. Аи) он отказывался от пищи и питья, а также совсем не ложился спать.
Его возлюбленным кеммерингом, связанным с ним клятвой верности, был некто Хербор из рода Геганнер. И вот этот Хербор поздней осенью, уже в месяце Гренде, объявился в Цитадели Танжеринг и сказал Ткачу: «Мне необходимо получить предсказание».
«Чем ты можешь нам заплатить за это?» — спросил Ткач Одрен, заметив, что человек этот одет бедно, на нем старые башмаки и сани у него тоже старые.
«Я заплачу собственной жизнью», — сказал Хербор.
«А нет ли у тебя чего-нибудь иного, господин мой? — учтиво спросил Одрен, ибо теперь обращался с ним как с самым благородным князем. — Не можешь ли ты расплатиться с нами иначе?»
«Не могу: у меня больше ничего нет, — ответил Хербор. — Но я не уверен, имеет ли моя жизнь какую-либо ценность для вас».
«Нет, — сказал Одрен, — для нас — никакой».
Тогда Хербор упал перед Одреном на колени, сгорая от стыда и любви, и крикнул: «Умоляю, ответь на мой вопрос! Это не ради меня».
«Ради кого же?» — спросил Ткач.
«Ради князя моего и кеммеринга Аше Берости, — ответил Хербор и заплакал. — Он больше не ведает ни любви, ни радости, ни охоты править своим княжеством, получив здесь тот ответ на свой вопрос, который и ответом-то не является. Он умрет от этого».
«Именно так: от чего же еще может умереть человек, как не от смерти? — ответствовал Ткач Одрен. Однако страстные слова Хербора все же тронули его сердце, и, помолчав, он сказал: — Я попробую отыскать ответ на твой вопрос, Хербор, и не запрошу за этот ответ ничего. Но подумай сам: все на свете имеет свою цену. И спрашивающий всегда платит то, что должен».
Тогда Хербор прижал руки Одрена к своим глазам в знак благодарности, и подготовка к предсказанию началась. Предсказатели собрались вместе и ушли во Тьму. Они призвали к себе Хербора, и он задал им свой вопрос, который звучал так: «Сколь долго проживет Аше Берости рем ир Ипе?» Так Хербор надеялся вызнать число дней или лет, оставшихся его возлюбленному, и успокоить его сердце. Вдруг Предсказатели как-то странно, разом все задвигались, зашевелились во Тьме, и Одрен воскликнул с такой болью в голосе, словно его жгли на костре: «Дольше, чем Хербор из рода Геганнер!»
Не на такой ответ надеялся Хербор, однако именно такой ответ получил он и, обладая кротким и терпеливым сердцем, отправился с этим ответом домой, в Чаруте, сквозь метели последнего предзимнего месяца Гренде. Он пересек пределы княжества, добрался до родного Очага, поднялся по лестнице в башню, где на самом верху нашел своего кеммеринга Берости, по-прежнему в тупом оцепенении сидевшего у погасшего камина. Положив руки на стол из красного камня, Берости бессильно уронил на них голову.
«Аше, — сказал Хербор, — я побывал в Цитадели Танжеринг и получил ответ Предсказателей на свой вопрос. Я спросил их, сколько ты еще проживешь, и ответ их гласил: Берости проживет дольше, чем Хербор».
Берости медленно повернул голову, словно шея у него заржавела, и посмотрел на него. Потом сказал: «Так ты спросил у них, когда же я в таком случае умру?»
«Я спросил, как долго ты еще проживешь».
«Как долго? Ах ты дурак! Отчего же ты не спросил Предсказателей, когда именно мне предстоит умереть — в какой день, месяц, год, сколько еще дней мне осталось! Ты зачем-то спросил «как долго». Ах ты дурак, дурак лупоглазый, да уж конечно, я проживу дольше, чем ты!»
И Берости в гневе легко, словно лист жести, поднял столешницу из красного камня и опустил ее на голову Хербора. Тот упал, а Берости так и застыл в оцепенении. Потом он приподнял каменную плиту и увидел, что раздробил Хербору череп. Тогда Берости водрузил столешницу на место, лег рядом с мертвецом и обнял его, словно они оба по-прежнему любили друг друга. Так их и нашли жители Очага Чаруте, когда в конце концов взломали дверь и ворвались в верхние покои. С тех пор Берости лишился рассудка, и его пришлось денно и нощно стеречь, ибо он все порывался отправиться на поиски Хербора, который, как ему казалось, находится где-то неподалеку, в пределах княжества. Так он прожил еще месяц, а потом повесился в день Одстрет — девятнадцатый день месяца Терн, первого месяца зимы.
Мой квартирный хозяин, персона весьма достойная, организовал мне путешествие на восток.
— Если хотите посетить Цитадели, сначала нужно перебраться через Каргав, потом по горным дорогам попасть в Старый Кархайд, а потом — в Рир, прежнюю столицу королевства. Вот что я скажу вам по секрету: один мой близкий знакомый водит караваны вездеходов через перевал Эскар; вчера за чашей орша он как раз сказал мне, что они отправляются довольно скоро, в первый день лета, Гетени Осме, поскольку весна была очень теплой и дороги уже растаяли до самого Энгохара, а на самом перевале дня через два пройдут снегоуплотнители, так что можно будет отправляться в путь. Сам-то я через перевал вовсе не собираюсь: Эренранг стал мне родным домом. А все ж таки я йомешта, слава девятистам Хранителям Трона и священному Млеку Меше, а выросшие в нашей вере всегда и везде одинаковы. Наша-то религия новая, и господь наш, Меше, родился всего 2202 года тому назад, тогда как Старый Путь Ханддары был проложен за 10 000 лет до этого. Чтобы найти Старый Путь, необходимо вернуться в Старый Кархайд. Знаете что, господин Аи, я сохраню для вас комнату на этом Острове, и она будет ждать вас, когда бы вы ни вернулись. По-моему, вы поступаете мудро, на время покидая Эренранг: всем ведь известно, что Предатель постарался каждому показать, какой он вам большой друг. Но теперь, когда «королевским ухом» стал старый Тайб, все опять пойдет как надо. Если угодно, можете прямо сейчас спуститься в Новый Порт; там вы найдете моего приятеля, и если он услышит, что вы от меня…
Ну и так далее. Ужасный болтун! К тому же, заметив, что я не слишком забочусь о своем шифгреторе, он охотно использовал любой предлог, чтобы дать мне разумный совет; впрочем, даже и он портил любой, самый искренний совет бесконечными «если» и «как будто». Он был комендантом нашего Острова, а я про себя называл его своей «квартирной хозяйкой» — уж больно толстая, подрагивающая на ходу задница была у него, доброе, полное лицо и по-женски добрая, отзывчивая душа, несмотря на довольно-таки противную привычку вечно подсматривать, вынюхивать и шпионить. Ко мне этот человек относился прекрасно, однако в мое отсутствие водил всяких любопытствующих прощелыг ко мне в комнату: «Посмотрите, господа, вот комната нашего загадочного Посланника!» В нем было столько женского — во внешности и в повадках, — что я однажды спросил, сколько у него детей. Он помрачнел. Сам он никогда еще не производил на свет ребенка. Однако был, так сказать, отцом четверых. Один из тех щелчков по носу, которые я вечно здесь получал. Культурный шок, который я порой здесь испытывал, был, в общем-то, незначительным по сравнению с тем биологическим шоком, которому я, существо мужского пола, постоянно подвергался среди этих людей, пять шестых своей жизни пребывающих в состоянии некоей бесполой стерильности.
Радиосводки новостей по большей части состояли из сообщений о деятельности нового премьер-министра Пеммера Харге рем ир Тайба. Значительная часть новостей была также посвящена конфликту у северной границы, в долине Синотх. По всей вероятности, Тайб решил возобновить притязания Кархайда на эту территорию; подобная государственная политика в любом другом мире на данном уровне развития цивилизации непременно привела бы к войне. Но на планете Гетен ничто не приводило к войне. Ссоры, убийства, феодальные распри, интриги, вендетты, публичные избиения, пытки, разжигание ненависти — все это входило в репертуар их гуманистических «достижений»; но до войны дело не доходило никогда. Похоже, им не хватало способности мобилизоваться. В этом смысле они вели себя подобно животным или женщинам. Но совсем не как мужчины или муравьи-солдаты. Так что, какова бы ни была причина этого, войны у них еще никогда не бывало. То, что я узнал об Оргорейне, однако, указывало, что за последние пять-шесть столетий он значительно повысил свою мобилизационную способность и продолжал ее повышать, в этом смысле становясь гораздо больше похожим на настоящее националистическое государство. Борьба за усиление своего авторитета, постоянное соперничество, прежде всего в области экономики, могли бы заставить и Кархайд вступить в соревнование со своим более крупным соседом и стать единой нацией, а не толпой вздорных родственников, как говаривал Эстравен; тогда жители Кархайда, как говаривал все тот же Эстравен, превратились бы в подлинных патриотов своего государства. Если бы это произошло, у гетенианцев наконец, вполне возможно, возникли бы великолепные шансы развязать первую в истории планеты войну.
Мне давно хотелось побывать в Оргорейне и самому увидеть, насколько справедливы мои предположения, но сначала нужно было покончить с делами в Кархайде. А потому я продал еще один рубин знакомому ювелиру со шрамом на лице, чей магазин находился на улице Энг, и, почти без багажа, прихватив с собой лишь деньги, ансибль, кое-какие инструменты и смену одежды, попросился в качестве пассажира на один из вездеходов торгового каравана, отправлявшегося к перевалу в первый день лета.
Караван вышел в путь на рассвете, покинув продуваемые всеми ветрами грузовые верфи Нового Порта. Вездеходы прошли под новой аркой и повернули на восток — двадцать неуклюжих, тихоходных, похожих на баржи грузовиков на гусеничном ходу, гуськом ползущих по глубоким улицам Эренранга, тонувшим в предрассветных сумерках. Они везли ящики с линзами, катушки с магнитофонной лентой, мотки медной и платиновой проводки, тюки с материей из натурального волокна, сырье для которой было выращено близ Западного Перевала, вяленый балык, доставленный с берегов залива Гутен, целые корзины шарикоподшипников и прочих некрупных машинных деталей; десять грузовиков были полностью загружены зерном из Орготы. Все это предназначалось для кархайдского форпоста Перинг, расположенного на пересечении северной и восточной границ государства. Все перевозки грузов на Великом Континенте осуществлялись с помощью этих электровездеходов, которые в теплое время года через многочисленные реки и проливы переправляли на паромах и баржах. В течение долгих зимних месяцев пути лишь кое-где расчищали медлительные снегоуплотнители, так что автосани да еще довольно малочисленные буера на замерзших реках служили здесь единственными средствами передвижения, если не считать лыж и обыкновенных саней, которые людям приходилось тащить самим. В период таяния снегов на Гетен не надежен ни один вид транспорта, а потому бо́льшая часть транспортных перевозок осуществляется — причем с великой поспешностью — именно летом. Дороги в это время буквально забиты караванами машин. Движение строго контролируется. Каждое отдельное транспортное средство, как и весь караван, обязано поддерживать постоянную радиосвязь со специальными постами, расположенными вдоль дорог. И движение осуществляется все же вполне равномерно, какими бы забитыми ни казались пути, причем машины движутся со скоростью около сорока километров в час (земной). Гетенианцы могли бы сделать свои машины более скоростными, но не делают этого. И на вопрос «Почему?» отвечают: «А зачем?» Точно так же, как когда нас, землян, спрашивают, зачем нам столь скоростные машины и мы отвечаем: «А почему бы и нет?» О вкусах, как говорится, не спорят. Землянам присуще вечное стремление вперед, постоянный прогресс. Для людей с планеты Зима, которые вечно живут в Году Первом, прогресс значительно менее важен, чем сам процесс жизни. Мои вкусы были типично земными, так что, покинув Эренранг, я порой прямо-таки терял терпение из-за методичной неторопливости каравана; мне хотелось выскочить из вездехода и побежать вперед. Хотя оказалось удивительно приятно ощутить широкий простор, выбраться из глубоких улиц-ущелий, зажатых каменными стенами, затененных крутыми черными крышами и бесчисленными башнями, — из этого лишенного солнца города, где все мои надежды в итоге обернулись страхом и предательством.
Взбираясь к перевалу Каргав, караван довольно часто, хоть и ненадолго, останавливался, чтобы люди могли перекусить в придорожных гостиницах. Уже к полудню, преодолев очередной подъем, мы смогли полюбоваться широкой горной долиной. Отсюда была видна гора Костор, до которой надо было еще ползти вверх километров шесть. Отвесная стена ее западного склона скрывала пока самые северные вершины, порой достигавшие десятикилометровой высоты. К югу от Костора на фоне бесцветного неба тянулась череда белых вершин; я насчитал тринадцать; последняя из них неясным призраком мерцала в дымке на далеком горизонте. Водитель перечислил мне названия всех тринадцати и принялся рассказывать страшные истории о неожиданных снежных обвалах, о том, как вездеходы буквально сдувало с дороги горными ветрами, о снегоуплотнителях, порой на целые недели отрезанных от мира на недосягаемых высотах перевалов, и так далее и тому подобное — должно быть, из самых дружеских побуждений: намереваясь меня, такого отчаянного, чуточку припугнуть. Он описывал, например, как шедший перед ним вездеход занесло и машина полетела в пропасть с трехсотметровой высоты; самым удивительным, по его словам, было то, что падал вездеход крайне медленно, он полдня сползал по склону и наконец совершенно беззвучно исчез в двенадцатиметровом слое снега на дне пропасти, а сползшая за ним следом лавина окончательно поглотила его.
С наступлением Часа Третьего мы остановились на обед в большой придорожной гостинице, где в просторных помещениях ярко горел в каминах огонь, под потолком виднелись балки мощной кровли, а столы изобиловали прекрасной едой; однако ночевать мы не остались. Наш караван следовал безостановочным маршрутом и считался «спальным». Водители спешили (если это слово вообще применимо к особенностям кархайдской жизни и психики) первыми прибыть в Перинг, чтобы, так сказать, снять на местном рынке все сливки с помощью своих агентов. В вездеходах сменили электробатареи, на вахту заступила новая смена водителей, и мы снова двинулись в путь. Один из вездеходов служил чем-то вроде спального вагона — но только для водителей; для пассажиров там места не нашлось, и я провел ночь на жестком сиденье в холодной кабине водителя. За всю ночь мы только один раз около полуночи сделали остановку, чтобы перекусить в маленькой гостинице высоко в горах. Кархайд — суровая страна, мало приспособленная для комфорта. На рассвете я очнулся от дремоты и увидел, что все живое как бы осталось позади, а впереди — только скалы, льды и тьма, прорезанная светом фар, да узкая дорога, ведущая все вверх и вверх. Дрожа, я подумал, что есть вещи и поважнее комфорта и теплого жилища — если, конечно, ты не старая женщина и не кошка.
На этой дороге, ползущей вверх меж устрашающих стен из снега и гранита, гостиниц больше не попадалось. Для того чтобы перекусить, водители осторожненько подъезжали к стоянке и аккуратно вставали один за другим на заваленной снегом площадке под углом градусов тридцать к краю. Все вылезали из кабин и собирались у спального вездехода, где шла раздача мисок с горячим супом и нарезанных ломтиками хлебных яблок, а также кружек с кисловатым пивом. Мы стояли на снегу, переступая с ноги на ногу, и жадно поглощали пищу, запивая ее пивом и стараясь повернуться спиной к пронизывающему насквозь ветру, который нес колючую снеговую пыль. Потом возвращались обратно в грузовики и снова двигались в путь — все выше и выше. В полдень на перевале Уехот, на высоте более четырех километров, на солнце было +26, а в тени —10 градусов. Электродвигатели работали настолько бесшумно, что слышно было, как ворчат, сползая по бесконечно далеким голубоватым склонам, снежные лавины — где-то километрах в тридцати от дороги.
Ближе к вечеру мы преодолели Эстакар, верхнюю точку перевала на высоте более пяти километров. Глядя на южный склон Костора, по которому мы бесконечно долго, целые сутки, ползли сюда, я заметил странное нагромождение скал примерно на полкилометра выше дороги, очень похожее на старинный замок.
— Вон, посмотрите, там наверху Цитадель, — сказал водитель.
— Так это построено людьми?
— Да, это Цитадель Арикостор.
— Но ведь на такой высоте жить невозможно!
— Ну, Старики могут. Мне приходилось бывать с караваном в последние дни лета; мы привозили продукты из Эренранга. Разумеется, они практически заперты там в течение десяти-одиннадцати месяцев в году, но для них это значения не имеет. Там примерно семь или восемь постоянных Обитателей.
Я смотрел на контрфорсы из грубого камня, столь немыслимые в безлюдном пространстве этих высот, что никак не мог поверить в их реальность; однако оставил свои сомнения при себе. Если какие-то люди способны выжить в этих промороженных местах, это, безусловно, жители Кархайда.
Дорога теперь пошла вниз, довольно сильно петляя и проходя в опасной близости от отвесных краев пропасти. Восточный склон Каргава значительно круче западного и образует как бы гигантские ступени сбросов, возникших еще во времена ранних геологических возмущений. На закате мы увидели едва заметную сквозь мощный слой белого тумана цепочку движущихся точек на два километра ниже: караван, который ушел из Эренранга за день до нас. К вечеру следующего дня мы достигли того же участка дороги и потихоньку продолжали спускаться по заваленному плотным снегом склону горы, боясь даже чихнуть, чтобы не вызвать снежной лавины. Отсюда мы увидели далеко внизу, на востоке, теряющиеся в дымке тумана обширные долины, по которым пробегали тени облаков; сквозь туман поблескивали серебряные нити рек. Это была долина реки Рир.
В сумерки, на четвертый день нашего путешествия, мы добрались до самого Рира. Между Эренрангом и Риром было более двух тысяч километров, горная стена в несколько километров высотой и две или три тысячи лет. Караван остановился у западных ворот города, откуда грузы должны были доставить к местам назначения мелкие баржи, специально предназначенные для плавания по узким каналам и речным рукавам. Ни один вездеход или автомобиль въехать в Рир не мог. Город был построен за много веков до того, как жители Кархайда начали использовать энергетические двигатели, а использовали они их уже более двадцати веков. В Рире не существовало обычных улиц, вместо них были крытые переходы, похожие на туннели. Летом по ним можно было ходить как внутри, так и снаружи. Отдельные дома, Острова и Очаги строились, как заблагорассудится их хозяевам: хаотично, просторно. В Кархайде часто именно анархическая застройка городов придавала им особое очарование. Над городом царили башни Дворца Ун — кроваво-красные и без окон. Построенные семнадцать веков назад, башни эти служили резиденцией королей Кархайда по крайней мере тысячу лет, пока Аргавен Харге Первый не перебрался через Каргав и не основал поселение в обширной долине за Западным Перевалом.
Все строения Рира отличаются фантастической массивностью, мощным глубоким фундаментом, защищены от любых бурь и паводков. Зимой ветер в горных долинах бывает порой таким сильным, что в городе сдувает почти весь снег; зато, когда при тихой погоде случаются обильные снегопады, жителям не приходится расчищать улицы, потому что улиц там нет. Тогда из дома в дом можно попасть по закрытым каменным переходам или по временным, прорытым прямо в снегу туннелям. А над снежной поверхностью виднеются лишь крыши домов; зимние двери в них устроены прямо на чердаках или в мансардах. Весна — самое трудное здесь время, ибо долина Рира богата реками. Весной пешеходные туннели превращаются в сточные трубы, а между домами возникают каналы или озера, по которым жители Рира переправляются на лодках, отталкивая льдинки веслами. Но всегда — летом ли, во время пыльных бурь, или зимой, когда дома по самые крыши утопают в снегу, или во время весенних паводков — красные башни Рира отчетливо видны в небесах — нерушимый, но опустевший ныне оплот, древняя столица Кархайда.
Я остановился в отвратительной и слишком дорогой гостинице, как бы скрючившейся при виде гордых башен. Мне всю ночь снились дурные сны, и я, поднявшись на рассвете, поспешно расплатился за ночлег, завтрак и весьма невнятные указания относительно того, как мне следует идти, и двинулся пешком на поиски Отерхорда, старинной Цитадели, расположенной неподалеку от Рира. Пройдя буквально метров пятьдесят, я сбился с пути. Стараясь идти все время так, чтобы башни находились у меня за спиной, а белоснежная громада Каргава — справа, я вышел из города по южной дороге, но сынишка какого-то фермера, попавшийся мне навстречу, тут же объяснил, где именно нужно было свернуть, чтобы попасть в Отерхорд.
Я добрался туда к полудню. То есть куда-то я добрался, хотя понятия не имел, куда именно. Вокруг был лес или, если угодно, густой кустарник; но деревья выглядели в высшей степени ухоженными даже для этой страны, где лесники весьма и весьма прилежны; тропа, по которой я шел, была очень прямой и вела куда-то вправо по склону горы меж аккуратных деревьев. Через некоторое время я заметил совсем рядом с тропой небольшой деревянный домик, а потом — большое строение, тоже деревянное, но уже слева и чуть дальше; оттуда доносился весьма аппетитный запах жареной рыбы.
Я медленно и несколько неуверенно брел по тропе, понятия не имея, как ханддараты отнесутся к появлению такого «туриста». Я маловато знал о Цитаделях. Ханддара — это религия без какой-либо церковной организации, без священнослужителей, без соответствующей иерархии, без обетов и четких установлений. Я до сих пор не могу с уверенностью сказать, есть ли у ханддаратов бог. Ханддара неуловима, непостижима. Она вне времени и пространства. Единственная ее манифестация, постоянная и неизменная, — это ее Цитадели, убежища, куда люди могут удалиться от мира и провести там либо одну ночь, либо всю жизнь. Я бы не стал так уж интересоваться этим совершенно непостижимым культом и тем более лезть в святая святых ханддаратов, если бы мне уже давно не хотелось получить ответ на вопрос, который так и остался не выясненным Исследователями: кто такие Предсказатели и чем они занимаются?
Я уже прожил в Кархайде гораздо дольше самих Исследователей и начал сомневаться в том, что в легендах о Предсказателях и их пророчествах есть рациональное зерно. Легенды о пророчествах широко распространены на всех населенных людьми планетах Вселенной. Пророчествовать могут боги, духи и даже компьютеры. Двусмысленность предсказаний оракулов или простая статистическая вероятность всегда оставляют место для различных толкований, а любые противоречия тут же изживаются Истинной Верой. Тем не менее легенды о пророчествах всегда представляют интерес для любого Исследователя. Мне, например, пока не удалось убедить ни одного жителя Кархайда в существовании телепатической связи; они не желают верить в нее, не «увидев» собственными глазами. Пожалуй, то же самое испытываю и я в отношении Предсказателей Ханддары.
Я брел по тропе, когда до меня наконец дошло, что это самый центр селения или города, просто дома здесь построены так же далеко друг от друга и хаотично, как в Рире, да еще среди деревьев. Селение выглядело в высшей степени мирным. Над крышей каждого дома, над каждой тропой нависали ветви хемменов — самых распространенных деревьев на планете Зима, толстоствольных, невысоких, с густой светло-красной хвоей. Пирамиды хемменов обступали и ту тропу, по которой я шел; воздух был напоен хвойным ароматом; дома были сложены из толстых стволов этих же деревьев. В конце концов я просто остановился, не зная, в какую дверь постучать, и тут из-за деревьев появился человек, неспешно подошел ко мне и вежливо поздоровался.
— Не нужен ли вам ночлег? — спросил он.
— Я пришел, чтобы задать Предсказателям один вопрос.
Я давно уже решил: пусть в любом случае думают, что я житель Кархайда. Как и наши Исследователи, я никогда не испытывал в этом отношении особых трудностей: среди множества кархайдских диалектов акцент мой был практически незаметен, а мои половые «аномалии» скрывали тяжелые теплые одежды. У меня, правда, не было такой густой шапки волос и типичных для всех гетенианцев раскосых глаз с чуть опущенными уголками, к тому же я был несколько выше обычного их роста и кожа у меня была темнее, но все же я не настолько уж выходил за пределы нормы. Растительность на лице мне долго и тщательно выводили еще до того, как я улетел с Оллюля (тогда мы еще даже не знали, что на севере, в Перунтере, существуют «волосатые» племена, у которых не только чрезвычайно густые бороды, но и тела покрыты курчавой растительностью, как это бывает у белокожих землян). Меня даже спрашивали, когда это я умудрился так сильно сломать нос. Нос мой от природы плоский и широкий, а у гетенианцев носы тонкие, прямые, с четко очерченными изящными ноздрями, очень хорошо приспособленные для того, чтобы дышать леденящим воздухом планеты Зима. Вот и этот человек, встретивший меня на тропе в Отерхорде, смотрел на мой нос с легким любопытством. Однако на мое заявление спокойно ответил:
— В таком случае вы, наверное, захотите поговорить с Ткачом? Он сейчас внизу, на поляне, если только не уехал за дровами. А может быть, вам угодно будет прежде поговорить с кем-либо из Целомудренных?
— Не знаю, не уверен… Я, знаете, на редкость мало осведомлен…
Молодой человек рассмеялся и поклонился мне.
— Я польщен! — заявил он. — Я прожил здесь три года и все еще чувствую себя весьма мало осведомленным, настолько мало, что об этом и говорить не стоит.
Он почему-то очень развеселился, однако манеры у него были удивительно приятные, с его помощью мне даже удалось припомнить кое-что о Ханддаре и ее особой мудрости: я понял, насколько самонадеянным и хвастливым было мое заявление — все равно что сказать, подойдя к здешним Обитателям: «Знаете, я на редкость хорош собой…»
— Я хотел сказать, что ничего не знаю о Предсказателях…
— Завидно! — сказал молодой Обитатель. — И тем не менее мы всегда вынуждены пачкать чистый снег своими следами, чтобы попасть куда-либо. С вашего позволения, я мог бы проводить вас на поляну. Меня зовут Госс.
— Дженли, — представился я, не упоминая своего «Аи».
Мы углубились в лесную чащу. Узкая тропа постоянно петляла, то поднимаясь по склону, то опускаясь вниз; тут и там, то совсем рядом с ней, то в отдалении, среди массивных стволов хемменов стояли небольшие, сложенные из бревен дома. Все здесь было красновато-коричневым, мрачноватым; во влажном воздухе было разлито спокойствие и хвойный аромат. От одного из домов плыли слабые нежные звуки кархайдской флейты. Госс шел легко и быстро в нескольких метрах впереди меня, стройный и изящный, как девушка. Вдруг его теплая белая рубаха как бы вспыхнула в лучах света, и вслед за ним я вышел из густой тени леса на залитый солнцем широкий зеленый луг.
Метрах в шести от нас возвышалась неподвижная, очень прямая фигура человека; он стоял к нам боком, его алый хайэб и белая рубаха, расшитая яркими эмалями, красиво выделялись на зеленом фоне. Подальше из густой травы поднималась вторая «статуя» — человек, одетый в голубое и белое; этот вообще даже не пошевелился и не взглянул в нашу сторону, пока мы разговаривали с первым. Они были заняты практикой психотренинга, так называемого Присутствия, что, по сути дела, является состоянием транса. Ханддараты, как всегда от противного, называют его антитрансом, имея в виду некую «утрату себя» или «саморастворение», осуществляемые через концентрацию образно-чувственного восприятия. Техника погружения в это состояние явно имеет самое непосредственное отношение к мистицизму и, пожалуй, связана с категорией имманентности. Впрочем, не берусь уверенно классифицировать ни практику Ханддары, ни ее категории.
Госс что-то сказал человеку в алом хайэбе. Тот медленно возвратился к реальности, посмотрел на нас и сделал несколько неторопливых шагов по направлению ко мне; внезапно меня охватил страх: под полуденным солнцем он светился каким-то иным светом, словно исходящим от него самого.
Он был почти таким же высоким, как и я, только стройнее, с ясными глазами и открытым красивым лицом. Когда наши взгляды встретились, мне вдруг захотелось заговорить с ним мысленно, попытаться достигнуть глубин его души с помощью телепатии, которой я ни разу не пользовался с тех пор, как попал на планету Зима, и пока что пользоваться не намеревался. Сейчас, однако, это желание оказалось сильнее запрета: я вышел с ним на телепатическую связь, но ответа не получил. Контакт не состоялся. Он продолжал смотреть мне прямо в лицо. Потом улыбнулся и сказал приятным, довольно высоким голосом:
— Вы тот самый Посланник, да?
— Да, — заикаясь, ответил я.
— Мое имя Фейкс. Нам весьма лестно принимать у себя такого гостя. Вы ведь поживете у нас в Отерхорде?
— С радостью принимаю ваше приглашение. Мне, если это возможно, хотелось бы немного узнать о практике Предсказаний. А если взамен я смогу сообщить нечто интересующее вас, например относительно того, кто я такой и откуда прибыл, то я…
— Все, что вам будет угодно, — сказал Фейкс с безмятежной улыбкой. — Это просто замечательно! Ведь для того, чтобы попасть сюда, вам пришлось пересечь Космический Океан, затем проделать еще две тысячи километров от Эренранга, перебраться через Каргав и…
— Мне давно хотелось побывать в Отерхорде. Ведь ваши Предсказатели пользуются удивительной славой.
— В таком случае вам, наверное, интересно было бы посмотреть, как это происходит. Или у вас есть свой собственный вопрос к нам?
Его ясные глаза заставляли говорить правду.
— Не знаю, — ответил я.
— Нусутх, — сказал он, — не важно. Это не имеет значения. Возможно, если вы останетесь здесь, то в конце концов решите, есть ли у вас вопрос к Предсказателям, или совсем нет никаких вопросов… Знаете, есть лишь определенные дни, когда Предсказатели могут собраться все вместе, так что в любом случае вам придется пожить с нами некоторое время.
Я и пожил, и это были очень приятные дни. Мне была предоставлена полная свобода; приходилось лишь порой принимать участие в общих работах — на поле, например, или в саду, а также заготавливать дрова и ремонтировать жилища. Гости вроде меня приглашались теми постоянными Обитателями, которым в данный момент требовалась помощь. В остальное время никто меня не беспокоил, и порой за целый день мне не доводилось ни с кем обменяться даже словом. Наиболее часто моими собеседниками оказывались молодой Госс и Фейкс Ткач, чей удивительный характер — абсолютно прозрачный и одновременно абсолютно непостижимый, словно бездонный колодец, полный ключевой воды, — как бы воплощал в себе чистоту и загадочность этих мест. По вечерам то в одном, то в другом невысоком, окруженном деревьями домике в гостиной у очага собиралась компания: разговаривали, пили пиво; порой звучала и музыка — энергичные ритмы Кархайда, мелодически несложные, зато всегда в форме весьма изощренных импровизаций. В один из таких вечеров я наблюдал танец двух Стариков Отерхорда. Это действительно были очень старые люди: волосы их совсем побелели, руки и ноги казались тощими, как палки, а кожистые складки у внешних уголков глаз нависали так, что, по-моему, мешали им видеть. Их танец был медленным, движения точными, рассчитанными, радующими сердце и взор. Старики начали танцевать в Часу Третьем, сразу после обеда. Музыканты совершенно произвольно то вступали, то почти все разом умолкали, за исключением барабанщика, который ни на миг не прекращал, искусно меняя ритм, вести мелодию. В Часу Шестом двое престарелых танцоров все еще продолжали свой танец. Миновала полночь, то есть они протанцевали уже более пяти земных часов. Впервые мне удалось наблюдать феномен дотхе — произвольно вызываемую и контролируемую человеком концентрацию энергии; на Земле подобный «истерический» прилив сил может быть вызван, например, сильным душевным волнением, однако дотхе землянам неведомо; теперь мне гораздо легче было поверить в немыслимые истории, рассказываемые о Стариках-ханддаратах.
Здесь шла глубокая «интровертная» жизнь — вполне самодостаточная, чуточку застойная; ханддараты были погружены в то самое воспеваемое ими особое «неведение», которое является следствием неактивности и невмешательства. Основное правило подобного поведения прекрасно выражено их излюбленным словом нусутх, которое приблизительно можно перевести выражением «все равно» или «не важно». Слово это — краеугольный камень культа Ханддара, и я не стану притворяться, что хотя бы отчасти понял его. Зато после двух недель, проведенных в Отерхорде, я начал гораздо лучше понимать Кархайд, за бесконечными государственными праздниками, сложной политикой и страстями которого стоит многовековая, древняя тьма, пассивная, анархическая, молчаливая и в то же время удивительно плодотворная Тьма Ханддары.
Именно среди этого, казалось бы, абсолютного молчания и вспыхивает вдруг необъяснимое откровение Предсказателя.
Молодой Госс, который с удовольствием сопровождал меня повсюду, сказал, что я могу спросить Предсказателей о чем угодно, любым способом сформулировав свой вопрос.
— Чем лучше обдуман вопрос, чем короче он сформулирован, тем точнее будет ответ на него, — сказал он. — Неясность порождает неясность. И на некоторые вопросы, разумеется, ответа не существует.
— А если я задам как раз такой вопрос? — поинтересовался я. Это ограничение казалось мне искусственным, хотя и было уже знакомо.
Госс совершенно неожиданно ответил:
— В таком случае Ткач откажется отвечать вам. Вопросы, не имеющие ответа, разрушили не одну группу Предсказателей.
— Разрушили?
— Вам ведь известна история лорда Шортха, который заставил Предсказателей из Цитадели Эсен отвечать на вопрос «В чем смысл жизни?» Вообще-то, случилось это уже более двух тысяч лет назад. Предсказатели в тот раз оставались во Тьме в течение шести дней и шести ночей. В конце концов все Целомудренные впали в кататонию, Блаженные умерли, а Перверты насмерть забили лорда Шортха камнями, ну а Ткач… Это был человек по имени Меше.
— Основатель культа Йомеш?
— Да, — сказал Госс. И засмеялся, будто сказал что-то веселое. Я так и не понял, над кем он смеялся — над последователями культа Йомеш или надо мной.
И я решил задать такой вопрос, на который можно было бы ответить только «да» или «нет»; тогда, по крайней мере, можно будет судить о степени ясности или двусмысленности ответа. Фейкс подтвердил слова Госса о том, что вопрос мой может касаться материй, совершенно неведомых Предсказателям. Я мог спросить, например, будет ли в этом году в северном полушарии планеты Эс хороший урожай культуры ульм, они ответят на этот вопрос, не имея ни малейшего представления о том, существует ли такая планета. Мне показалось, что все это похоже на самое обыкновенное гадание — вроде обрывания лепестков ромашки или подбрасывания монетки. Нет, заявил мне Фейкс, ничего подобного, среди Предсказателей никто не полагается на удачу. Да и весь процесс предсказания полностью противоположен обычному гаданию.
— Значит, вы читаете мысли?
— Нет, — сказал Фейкс, улыбаясь открыто и безмятежно.
— Но может быть, вы устанавливаете между собой телепатическую связь, не отдавая себе в этом отчета?
— А какой толк тогда был бы в предсказаниях? Если спрашивающий знает ответ, то зачем ему платить нам дорогую цену?
Я выбрал такой вопрос, ответа на который мне определенно недоставало. Одно лишь время могло доказать, правы Предсказатели или нет, если только не одно — как я отчасти опасался — из тех поистине восхитительных профессиональных «пророчеств», которые применимы для любого исхода дела. Вопрос мой отнюдь не был тривиальным; я напрочь отказался от идеи спросить, например, когда перестанет идти дождь или иную подобную чушь, ибо осознал, что задавать вопрос Предсказателям — дело не только весьма сложное, но и опасное, прежде всего для всех девяти Предсказателей Отерхорда. Цена ответа была высока: два из моих оставшихся рубинов уплыли в казну Цитадели; однако для дающих ответ цена эта была еще выше. И когда я ближе узнал Фейкса и мне стало почти невозможно поверить в то, что он просто ловкий трюкач, не менее трудно оказалось считать его абсолютно честным человеком, заблуждающимся относительно трюкаческого характера самой процедуры предсказания. Его интеллект и проницательность были столь же отточены, ясны и прекрасно огранены, как мои рубины. И я не осмеливался готовить ему ловушку. Так что вопрос мой содержал лишь то, что мне больше всего хотелось узнать.
Итак, в день Оннетерхад, то есть восемнадцатого числа текущего месяца, девять Предсказателей собрались наконец вместе в Большом Доме, который обычно стоял запертым. Это был как бы один огромный зал с каменными, очень холодными полами, слабо освещенный, так как свет падал из двух очень узких, щелеобразных окон под крышей. В глубоком камине, находившемся в одной из торцовых стен зала, горел огонь. Предсказатели, все в плащах с низко надвинутыми капюшонами, уселись кружком прямо на каменный пол — бесформенные застывшие изваяния, похожие на дольмены в слабых отблесках огня, горевшего в камине. Госс и еще двое молодых Обитателей, а также лекарь из ближайшего Очага в молчании наблюдали за ними, сидя на скамьях у камина. Я прошел через весь зал и оказался в кругу Предсказателей. Ничего особо сакрального не происходило, и все же вокруг царило странное напряжение. Один из Предсказателей исподлобья посмотрел на меня, когда я вошел в круг; я успел заметить странное выражение его грубоватого, тяжелого лица и дерзкий, даже какой-то оскорбительный взгляд.
Фейкс неподвижно сидел, скрестив ноги; он был очень сосредоточен, весь поглощен концентрацией сил, отчего его обычно спокойный, негромкий голос прозвучал неожиданно для меня, как раскат грома.
— Спрашивай! — велел он.
Я, застыв в самом центре круга, задал свой вопрос:
— Станет ли ваш мир, планета Гетен, членом Экумены, или Лиги Миров, по прошествии пяти лет?
Воцарилось молчание. Я по-прежнему стоял в кругу, а точнее, висел в центре паутины, сотканной их молчанием.
— Ответ на заданный вопрос существует, — раздался спокойный голос Ткача.
У Предсказателей, казалось, наступила некоторая релаксация. Изваяния в надвинутых капюшонах ожили, задвигались; тот, что так странно смотрел на меня, зашептал что-то на ухо своему соседу. Я вышел из круга и присоединился к сидевшим у камина.
Двое из Предсказателей были как бы обособлены от остальных. Они все время молчали; один время от времени приподнимал левую руку и слегка похлопывал или поглаживал ею пол — он проделал это уже раз десять или двадцать, — потом снова застывал в той же позе. Ни одного из них я раньше в Цитадели не видел. Это были Блаженные, как называл их Госс. Они были безумны. Госс называл их еще «разделителями времени», что примерно соответствовало нашему понятию «шизофреник». В Кархайде психологи и психиатры, хоть и не умели использовать телепатию, а потому были похожи на слепых хирургов, проявляли прямо-таки гениальную изобретательность в изготовлении наркотических средств, лечении гипнозом, в акупунктуре и криотерапии, а также во многих других видах ментальной терапии. Я тихонько спросил Госса:
— А разве нельзя вылечить этих двух психопатов?
— Вылечить? — удивился он. — А вы стали бы лечить певца от его удивительного голоса?
Пятеро следующих за Блаженными по кругу Предсказателей были постоянными Обитателями Отерхорда, как объяснил мне Госс; пока они исполняют функции Предсказателей, они обязаны хранить обет Целомудрия и не вступать в половую связь в период кеммера. Один из Целомудренных, по всей вероятности, как раз находился в кеммере. Я легко мог выделить его из остальных: уже научился отличать ту, не слишком заметную внешне, физическую активность, напоминающую просветление, которая свидетельствует о первой фазе кеммера.
Рядом с этим человеком сидел второй по степени важности член группы Предсказателей — Перверт.
— Он прибыл сюда из Очага Сприв вместе с врачом, — сообщил мне Госс. — В некоторых группах Предсказателей искусственно создают Первертов — вводят самым обычным людям женские или мужские гормоны за несколько дней до предсказания. Но лучше, конечно, иметь настоящего Перверта. Этот, например, пришел охотно; он любит славу.
Говоря о Перверте, Госс использовал местоимение, которым гетенианцы обозначают самца животного, а вовсе не то, которое применяется для человека в кеммере мужского типа. Госс даже немного смутился. Жители Кархайда свободно и даже с удовольствием говорят на любые темы, касающиеся вопросов секса или кеммера, — к этому все они без исключения относятся с уважением; однако они очень неохотно обсуждают различные типы извращений, — во всяком случае, в разговорах со мной это всегда было так. Слишком затянувшийся период кеммера, когда значительный дисбаланс женских или мужских половых гормонов нарушает привычное поведение гетенианца, здесь называется извращением или перверсией; это случается, в общем, не так уж и редко; по крайней мере три-четыре процента взрослых являются настоящими первертами, или сексопатами с гетенианской точки зрения, хотя по нашим земным стандартам это вполне нормальные люди. Перверты не считаются изгоями, однако относятся к ним с большим презрением, как, например, к гомосексуалистам в двуполых обществах. На кархайдском сленге их зовут «мертвяками». Перверты бесплодны.
Перверт из числа Предсказателей после того первого долгого и странного взгляда, которым он одарил меня в самом начале, больше не обращал внимания ни на кого, кроме своего непосредственного соседа, пребывавшего в кеммере, причем явно женского типа, который проявлялся тем отчетливее, чем сильнее воздействовала на него несколько преувеличенная — по здешним меркам — мужественность Перверта. Перверт постоянно что-то нашептывал своему соседу; тот отвечал немногословно и, как мне казалось, с некоторым отвращением. Остальные в течение уже довольно длительного времени продолжали хранить молчание. В тишине слышался лишь назойливый шепот Перверта. Фейкс не сводил глаз с одного из Блаженных. Перверт быстро и нежно накрыл своей рукой руку кеммерера. Тот с отвращением, а может, и со страхом отдернул ее и посмотрел на Фейкса, сидевшего напротив, как бы в поисках защиты. Фейкс не пошевелился. Кеммерер остался на прежнем месте и в следующий раз, когда Перверт дотронулся до него, даже не дрогнул. Один из Блаженных вдруг поднял лицо и издал длинный, фальшивый, негромкий смешок: ах-ха-ха-ха… хе-хе-хе…
Фейкс поднял руку. И сразу же лица всех Предсказателей в кругу обернулись к нему; он словно собрал их взгляды в некий пучок.
Сеанс предсказания начался в полдень. Шел снег, и свет серого дня вскоре померк, едва просачиваясь сквозь узкие окна-бойницы под козырьком крыши. Слабые светлые полосы света протянулись от окон — словно косые паруса фантастических призрачных судов; на стенах возникли загадочные продолговатые тени; лица Предсказателей, сидящих на полу, слабо светились как бы сами по себе: то взошла уже луна, лучи ее пробивались сквозь облака и лесную чащу. Огонь в камине давно погас, иного освещения в зале не было, лишь неяркие полосы и треугольники лунного света вырывали порой из темноты то лицо, то руку, то чью-то неподвижную спину. Какое-то время я видел профиль Фейкса, застывший как белый мрамор в луче лунной пыли. Потом полоса света упала наискосок на сгорбленную спину кеммерера: голова его лежала на согнутых коленях, руки были уперты в пол, а все тело сотрясала странная ритмичная дрожь, совпадающая с ударами — шлеп-шлеп-шлеп — рукой по полу одного из Блаженных, что сидел напротив кеммерера в темноте. Все Предсказатели казались связанными между собой, словно узлы единой паутины, я совершенно непроизвольно почувствовал эту связь, этот беззвучный разговор между ними, как бы направляемый Фейксом и контролируемый им. Именно он, Фейкс, был центром паутины, ее Ткачом. Бледный лунный свет распался на отдельные блики; блики скользнули по восточной стене зала и исчезли. Паутина, сотканная внутренней силой Предсказателей, напряжением и тишиной, становилась все более прочной.
Я попытался прервать мысленный контакт с ними. Мне стало не по себе от этого затянувшегося молчания, наэлектризованного напряжения, оттого, что меня помимо моей воли втягивает в круг их отношений, я становлюсь как бы точкой, одним из узелков создаваемой ими паутины. Однако, установив телепатический барьер, я почувствовал себя еще хуже: как бы отгороженным от них и в то же время во власти галлюцинаций, видений, мысленных контактов-прикосновений, диких образов и ощущений; все мои чувства были как-то гиперсексуально окрашены, обладали какой-то гротескной страстностью — немыслимое черно-красное кипение эротических символов и желаний. Передо мной мелькали жадно распахнутые колодцы с рваными краями-губами, женские половые органы, раны, похожие на дьявольские пасти… Я полностью утратил равновесие, я куда-то падал… Если я не смогу выплеснуть в крике весь этот хаотический бред, я действительно провалюсь в него, я сойду с ума. Но крикнуть я не мог. Эмфатические и паравербальные силы, что действовали теперь, невероятно могущественные и запутанно-сложные, созданные где-то в недрах сексуальной перверсивности и общей нарушенности половых отношений, в недрах общего безумия Предсказателей, исказившего, казалось, даже само Время, и всепоглощающая необходимость сконцентрироваться и воспринимать лишь непосредственно данную реальность — все это вместе было выше моей способности к телепатической самоизоляции, выше возможностей моего самоконтроля. Но все же эти безумные силы и страсти находились под контролем: центром, управляющим ими, был неподвижный Фейкс. Проходили часы, пролетали секунды; лунный свет больше не заглядывал в зал, скользя лишь по наружной стороне его стен; в самом зале царила тьма. И в самом центре этой тьмы был Фейкс, Ткач, казавшийся теперь женщиной в одеянии из света. Свет лился как серебро: серебряными были странные доспехи, в которые была облачена женщина, и ее меч. Внезапно свет стал жгучим и непереносимо ярким; он потоками струился по ее ногам — расплавленное серебро, жидкий огонь, — и она закричала от ужаса и боли: «Да, да, да!»
Раздался тихий смешок Блаженного — хе-хе-хе! — смешок этот становился все громче, пока не превратился в волнами набегающий крик; казалось, ему не будет конца, хотя, по-моему, невозможно кричать так долго, не переводя дыхания. В темноте послышалось какое-то движение, борьба, передвигалось нечто огромное, перемещались минувшие века, толпились тени грядущих поколений. «Свет, свет, — отчетливо и медленно проговорил чей-то мощный голос и еще раз повторил: — Свет. Подбросьте дров в камин. Дайте света, больше света…»
Оказалось, то был голос врача из Сприва. Он давно уже вошел в круг, который полностью распался. Врач стоял на коленях перед Блаженными — самыми хрупкими здесь душевно, но служившими чем-то вроде детонаторов; оба сейчас лежали на полу бесформенными кучами. Тот, что пребывал в кеммере, уронил голову Фейксу на колени и судорожно хватал ртом воздух; его била дрожь. Фейкс с какой-то отстраненной лаской погладил его по голове. Один лишь Перверт забился в угол, мрачный и всеми презираемый. Предсказание завершилось, время обрело свой нормальный ход. Паутина скрытых сил была разорвана; сейчас торжествовали равнодушие и предельная усталость. Но где же ответ на мой вопрос? Как разгадать загадку оракула, двусмысленное изречение пророка?
Я опустился на пол рядом с Фейксом. Он смотрел на меня своими ясными глазами. И на какое-то мгновение я вдруг увидел его таким, каким он предстал во тьме, — женщиной в светлых серебряных доспехах, горящей в огне и с болью выкрикивающей: «Да!»
Фейкс заговорил, и видение тут же исчезло.
— Получил ли ты ответ, о Задавший Вопрос? — мягко спросил он.
— Я получил ответ, о Ткач.
Да, я его получил! Через пять лет, начиная с сегодняшнего дня, Гетен станет членом Экумены. Ответ был утвердительным и очень ясным. Никаких загадок, никаких двусмысленностей. Даже тогда я сознавал, что ответ этот представляет собой не столько пророчество, сколько результат наблюдений и опыта. Я не мог отделаться от ощущения, что ответ этот абсолютно верен, тем более что он совпадал с моими собственными воззрениями. Ответ Предсказателей обладал логической ясностью и чистотой обоснованного предвидения.
Экумена владеет целым флотом космических кораблей, умеет перемещать тела и предметы в пространстве почти мгновенно на любые расстояния и в любые миры; нам ведома телепатия, однако предвидение, предчувствие мы пока еще приручить не сумели. Для того чтобы постичь эту науку, необходимо попасть на Гетен.
— Я — как бы нить накаливания, — объяснял мне Фейкс через день или два после сеанса предсказания. — Наша общая энергия нарастает как вовне, так и внутри нас, исходит наружу и возвращается назад, каждый раз вдвое усиливая свой импульс, пока не происходит прорыв; тогда в меня входит свет, окружает меня и я сам как бы становлюсь этим светом… Один Старик из Цитадели Арбин однажды сказал мне: если бы Ткача удалось в момент ответа поместить в вакуум, он продолжал бы гореть годами. Именно так трактует учение Йомеш состояние, в котором оказался Меше: он ясно видел прошлое и будущее не один лишь миг, а в течение всей своей жизни — из-за вопроса, заданного лордом Шортхом. В это трудно поверить. Я сомневаюсь, что человек способен такое вынести. Впрочем, не важно…
Нусутх — вечный и двусмысленный ответ ханддаратов. Как и всегда.
Мы шли рядом по дорожке, и Фейкс посмотрел на меня. Лицо его — одно из самых красивых человеческих лиц, какие я когда-либо видел, — тонкое и твердое одновременно, казалось вырезанным из камня.
— Во Тьме, — сказал он, — нас было десять; не девять. Там был кто-то еще, не Предсказатель.
— Да, был. Я не сумел мысленно отгородиться от вас. Вы, Фейкс, прирожденный слушатель, реципиент, к тому же у вас естественный дар проникновения в чужую душу; так что, по всей вероятности, вы прирожденный и весьма сильный телепат. Именно поэтому вы и есть Ткач, тот, кто инициирует и поддерживает напряжение всей группы Предсказателей, объединяя их общий дар предвидения до тех пор, пока связь не нарушится и вместе с ней не исчезнет и та «паутина», что была соткана вами; в этот момент вы и получите ответ.
Он слушал мрачно, но заинтересованно.
— Странно слышать, как тайны моего искусства излагает посторонний, человек Извне… Я-то ощущаю его лишь изнутри, как последователь Ханддары.
— Если вы… если ты позволишь, Фейкс… конечно, если ты сам этого захочешь — что до меня, то мне бы этого очень хотелось! — мы можем попробовать поговорить с тобой мысленно.
Теперь я был уверен, что он прирожденный телепат; его согласие, немного практики — и непроизвольно созданный им барьер исчезнет.
— Если ты научишь меня этому, я смогу слышать, что думают остальные?
— Нет, нет. Во всяком случае, не больше, чем ты слышишь теперь благодаря своему дару Ткача. Телепатия — это сугубо произвольная форма связи между людьми.
— Тогда почему же людям не говорить друг с другом как обычно?
— Как тебе сказать… Разговаривая как обычно, кое-кто может и солгать.
— А при мысленном разговоре?
— Тогда солгать невозможно, во всяком случае — преднамеренно.
Фейкс какое-то время размышлял, потом сказал:
— Это искусство, которым должны бы заинтересоваться короли, политики и деловые люди.
— Деловые люди повели с телепатией яростную борьбу: едва обнаружилось, что этому искусству легко можно научиться, как они на десятилетия объявили его вне закона.
Фейкс улыбнулся:
— А короли?
— У нас больше нет королей.
— Да. Я понимаю, что… Что ж, благодарю тебя, Дженри. Но мое дело — забывать то, что знал, а не учиться новому. И я, пожалуй, пока не стану учиться искусству, которое может полностью изменить наш мир.
— Согласно твоему собственному предсказанию, ваш мир и так изменится не позднее чем через пять лет.
— И я тоже изменюсь с ним вместе, Дженри. Но у меня нет ни малейшего желания самому менять его.
Шел дождь, затяжной мелкий дождь гетенианского лета. Мы поднимались прямо сквозь лес по горному склону чуть выше Цитадели; брели просто так, без дороги. Между темными ветвями виднелось серое пасмурное небо, с алых иголок хемменов стекала чистая дождевая вода. Воздух был пропитан сыростью, но казался довольно теплым. Все вокруг было наполнено шумом дождя.
— Фейкс, скажи мне вот что. У вас, ханддаратов, есть дар, которым жаждут обладать люди всех миров: вы можете предсказывать будущее. И все же вы живете, как и все остальные… как будто вам этот дар безразличен…
— Но какую роль в обычной жизни может играть этот дар, Дженри?
— Ну, например… Возьмем этот спор между Кархайдом и Оргорейном по поводу долины Синотх. Мне кажется, в последнее время престиж Кархайда сильно пострадал из-за этого конфликта. Так почему же король Аргавен не посоветуется со своими Предсказателями, не спросит, какую политику избрать, кого из членов киорремии назначить на пост премьер-министра? Или еще что-нибудь в этом роде?
— Такие вопросы задавать трудно.
— Не понимаю почему. Он ведь может просто спросить: «Кто наилучшим образом будет служить мне в качестве премьер-министра?» — и больше ничего.
— Спросить-то он может. Вот только не знает, что значит «служить наилучшим образом». Для него это может, например, значить, что избранник непременно отдаст долину Синотх Оргорейну, а может быть, удалится в ссылку, а может быть, убьет короля. Это понятие может означать множество вещей, которых король вовсе не ожидает, да и не желает.
— Тогда ему нужно предельно точно сформулировать свой вопрос.
— Да. Но, видишь ли, вопрос такого рода потянет за собой еще целую цепочку вопросов. Даже король обязан уплатить свою цену за каждый из них.
— А вы ему назначите высокую цену?
— Очень, — спокойно сказал Фейкс. — Задающий вопрос, как тебе известно, платит столько, сколько может себе позволить. Вообще-то, короли приходи раньше к Предсказателям за советом, но не слишком часто…
— А что, если один из Предсказателей сам обладает в обществе достаточной властью?
— Обитатели Цитадели не имеют ни власти, ни государственного статуса. Меня, конечно, могут вызвать в Эренранг и даже избрать членом киорремии; что ж, если я соглашусь принять этот пост и поеду туда, то верну себе и общественное положение, и свою тень, но моей роли Ткача тогда придет конец. И если у меня самого возникнет вопрос, мне придется поехать в Цитадель Орньи, уплатить цену и получить ответ. Но мы, ханддараты, не стремимся получать ответы. Иногда, правда, трудно подавить это желание, но мы стараемся.
— Фейкс, я что-то не совсем тебя понимаю…
— Дело в том, что наша основная задача здесь — узнать, какие вопросы задавать нельзя.
— Но ведь вы же Те, Кто Дает Ответы!
— Значит, ты все еще не понял, Дженри, зачем мы совершенствуем и практикуем искусство предсказания?
— Наверное, нет…
— Чтобы доказать полную бессмысленность получения ответа на вопрос, который задан неправильно.
Я довольно долго размышлял над этим, пока мы брели под мокрыми от дождя густыми ветвями отерхордского леса. Лицо Фейкса под белым капюшоном казалось усталым, но спокойным; внутренний свет, обычно горевший в его глазах, угас. В глубине души я все-таки почему-то немного побаивался его. Когда он смотрел на меня своими ясными, добрыми, честными глазами, мне в лицо будто заглядывали тринадцать тысячелетий развития Ханддары. Этот старинный способ мышления и бытия, прекрасно организованный, всеобъемлющий и последовательный, давал человеку настолько полную свободу мысли и уверенность в себе, такое совершенство дикого, естественного существа, что казалось, будто неведомое Великое и Вечное взирает на тебя из своего непреходящего сейчас…
— Неведомое, — тихо звучал в лесу голос Фейкса, — непредсказанное, недоказанное — вот на чем основана жизнь. Лишь неведение пробуждает мысль. Недоказанность — вот основа для любого действия. Если бы твердо было доказано, что Бога не существует, не существовало бы и религий. Не было бы ни Ханддары, ни Йомеш, не было бы домашних божеств — ничего. Впрочем, если бы имелись четкие доказательства, что Бог существует, религии тоже не существовало бы… Скажи мне, Дженри, что является абсолютно достоверным? Что можно счесть постижимым, предсказуемым, неизбежным?.. Назови хотя бы что-то, известное тебе, что непременно свершится в твоем будущем и моем?
— Мы оба непременно умрем.
— Да. Это верно. Существует один лишь вопрос, на который можно дать твердый ответ, и этот ответ мы уже знаем сами… А потому единственное, что делает продолжение жизни возможным, — это постоянная, порой непереносимая неуверенность в ней, незнание того, что произойдет с тобой в следующий миг…
Меня разбудил повар, который всегда приходил в дом очень рано. Спал я крепко, и ему пришлось долго трясти меня, приговаривая мне прямо в ухо:
— Вставайте, вставайте, лорд Эстравен, из королевского дворца гонец прибыл!
Наконец до меня дошло, и я, борясь со сном, с трудом встал и поспешил в гостиную, где ожидал королевский гонец. И голеньким, точно новорожденный младенец, угодил прямиком в ссылку.
Читая переданное гонцом послание, я довольно спокойно подумал, что, в общем-то, ожидал подобных событий, хотя и не так скоро. Однако, когда гонец на моих глазах стал приколачивать чертов указ к дверям моего дома, мне показалось, что он вбивает гвозди мне прямо в лоб; я отвернулся, но продолжал стоять рядом, лишившись и дома, и родины, терзаемый болью, которой я заранее предусмотреть не сумел.
Впрочем, когда боль от первого удара прошла, я начал прикидывать, что можно еще успеть сделать, и, когда колокол на башне пробил Час Девятый, покинул территорию дворца. Больше ничто меня здесь не задерживало. Я взял с собой то, что мог унести. Недвижимую собственность продать я не мог, а банковские вклады не мог получить наличными, не подвергая кого-то смертельной опасности. Причем наибольшей опасности подвергались именно те, кто был готов мне помочь. Я написал своему старому другу и кеммерингу Аше, как ему следует наилучшим образом воспользоваться кое-каким моим имуществом, чтобы доход от продажи получили наши с ним сыновья, однако предупредил его, что пытаться переслать деньги мне не стоит, потому что Тайб непременно будет держать всю границу с Оргорейном под контролем. Даже подписать письмо своим именем я не мог. Даже просто позвонить кому-то по телефону в моем положении означало своими руками отправить невинного человека в тюрьму. Так что я поспешил убраться из дому, пока какой-нибудь беспечный приятель не забрел ко мне в гости и не потерял не только свои деньги, но и свободу — в награду за дружбу с изгоем.
Я двинулся по улицам города к западной окраине. Потом на одном из перекрестков остановился и задумался. Почему бы, собственно, мне не пойти на восток, через горы и долины, в свой родной Керм? Преодолеть пешком весь этот далекий путь, подобно самым нищим беднякам, и в таком виде явиться в Очаг Эстре, в тот самый каменный дом на крутом горном склоне, где я родился… Почему бы, в самом деле, мне не вернуться домой? Три или четыре раза я вот так останавливался и смотрел назад, на восток, и каждый раз среди равнодушных лиц прохожих мне попадалось по крайней мере одно заинтересованное — лицо шпиона, подосланного, чтобы проследить, как я уберусь из Эренранга; и каждый раз я понимал, сколь безумны мои намерения вернуться домой. С тем же успехом можно было бы сразу совершить самоубийство. Я от рождения был обречен жить в ссылке — так во всяком случае, мне казалось, — и путь в родной дом был для меня равносилен пути к смерти. Так я продолжал шагать на запад и больше уже назад не оглядывался.
Через три обещанных мне дня отсрочки я, если очень повезет, должен оказаться самое дальнее в Кусебене на берегу залива, километрах в ста пятидесяти отсюда. Изгнанников чаще всего предупреждали о королевском указе еще накануне вечером, за ночь до вступления указа в силу, так что обычно у них была возможность сесть на какой-нибудь корабль и плыть по течению реки Сесс к заливу, прежде чем капитаны судов станут по закону ответственны за помощь преступнику. Но Тайб по гнусной природе своей на такое благородство способен не был. Теперь ни один капитан не осмелится взять меня на борт; в порту все меня отлично знают, поскольку именно я строил его для Аргавена. Ни один вездеход не посадит меня в кабину, а до границы с Оргорейном от Эренранга километров шестьсот. Выбора у меня не оставалось: нужно было пешком добраться до Кусебена.
Повар мой успел подумать именно об этом. Я его, разумеется, тотчас же отослал, но, прежде чем уйти, он выложил на видное место все припасы и тщательно упаковал все, что мог, приготовив мне «горючее» на три дня маршевого броска. Его доброта не только спасла меня, но и поддержала мой боевой дух, ибо каждый раз, останавливаясь по дороге, чтобы перекусить хлебным яблоком и сушеными фруктами, я думал, что есть все-таки хоть один человек, который не считает меня предателем, потому что дал мне эту еду.
Оказалось, что зваться предателем тяжело. Даже странно, до чего это тяжело, ведь так просто назвать предателем кого-то другого. Это слово прилипает к тебе навечно и звучит очень убедительно. Я и сам наполовину поверил в то, что стал предателем.
Я пришел в Кусебен к вечеру на третий день пути — полный тревоги, со стертыми в кровь ногами, потому что последние годы в Эренранге пристрастился к роскоши и обжорству и совершенно утратил былую любовь к пешим прогулкам. В Кусебене у городских ворот меня поджидал Аше.
Мы были кеммерингами целых семь лет; у нас родилось двое сыновей. Поскольку родил их непосредственно Аше, то они носили его имя: Форет рем ир Осборт — и воспитывались в его Очаге Кланхарт. Три года назад Аше удалился в Цитадель Орньи и теперь носил золотую цепь Целомудренного. В течение последних трех лет мы не виделись, и все же, когда я заметил его в вечерних сумерках под каменной аркой ворот, мне сразу вспомнилась прежняя теплота наших отношений, словно расстались мы лишь вчера; я сразу понял, что в нем живы любовь и преданность; именно эта любовь и послала его навстречу мне в час невзгод. И, чувствуя, что вновь запутываюсь во всем этом, я рассердился: любовь Аше всегда заставляла меня идти против собственной воли.
Я прошел мимо него. Мне необходимо быть жестоким, так что нечего тянуть, нечего притворяться добреньким.
— Терем, — окликнул он меня и пошел следом. Я быстро спускался по крутым улочкам Кусебена к порту. С моря дул южный ветер, трепал в садах черные деревья, и этим теплым летним вечером я удирал от Аше, словно от убийцы. Он все-таки догнал меня — мои стертые ноги не позволяли мне идти достаточно быстро — и сказал: — Терем, я пойду с тобой.
Я не ответил.
— Десять лет назад тоже был месяц Тува, и мы дали клятву.
— А три года назад ты первым нарушил ее и бросил меня. Впрочем, ты поступил разумно.
— Я никогда не нарушал клятву, которую мы тогда дали друг другу, Терем.
— Что ж, верно. Нечего было нарушать. Все это было неправдой. Во второй раз такую клятву не дают. Ты и сам это знаешь; да и тогда знал. Единственный раз я по-настоящему поклялся в верности, так никогда и не произнеся этого вслух, потому что это было невозможно; а теперь тот, которому я поклялся в верности, мертв, а моя клятва уже давно нарушена. Так что никакой обет нас не связывает. Отпусти меня.
Я говорил гневно, но обвинял в нашей трагедии не Аше, а скорее себя самого; вся прожитая мной жизнь была словно нарушенная клятва. Но Аше этого не понял, в глазах его стояли слезы, когда он сказал:
— Ты возьмешь это, Терем? Пусть нас не связывает клятва, но я очень люблю тебя.
И он протянул мне небольшой сверток.
— Нет, Аше. Денег у меня достаточно. Отпусти меня. Я должен уходить один.
Я двинулся дальше, и он не пошел за мной. Но за мной следовала тень моего брата. Плохо я поступил, заговорив о нем. Я вообще всегда все делал плохо.
В гавани мне не повезло. У причалов не оказалось ни единого судна из Оргорейна, на котором я уже к полуночи мог бы оказаться за пределами Кархайда, как было предписано королевским указом. Мне встретилось всего несколько человек, да и те спешили домой; я заговорил с рыбаком, возившимся у своей лодки с разобранным двигателем; рыбак только молча взглянул на меня и тут же отвернулся. Мне стало страшно: если этого человека не предупредили заранее, то откуда бы ему меня знать? Значит, слуги Тайба опередили меня и специально стараются задержать в Кархайде, чтобы истекло время отсрочки. Тогда казнь неизбежна. Горечь и злоба душили меня; теперь к ним прибавился страх. Я как-то не думал, что указ о ссылке — всего лишь предлог и меня в любом случае намерены физически уничтожить. Едва лишь пробьет Час Шестой, как люди Тайба возьмут меня голыми руками. Тогда бессмысленно будет кричать «Убивают!», ибо свершится правосудие.
Я уселся на мешок с песком. Причал был открыт всем ветрам и взорам. Слышались бесконечные шлепки волн о сваи, внизу качались и подпрыгивали привязанные рыбачьи лодки. У дальнего конца пирса горел фонарь. Я сидел и смотрел на этот огонек и дальше — в темную морскую даль. Некоторые сразу начинают решительную борьбу с опасностью, но только не я. Этим даром я не обладаю; у меня скорее дар предвидения. Когда же угроза становится реальностью, я почему-то резко глупею. А потому я и сидел на мешке с песком, тупо размышляя, сможет ли человек доплыть до Оргорейна без лодки. Воды залива Чарисун только что очистились ото льда — на месяц или два. Некоторое время в ледяной воде можно, конечно, продержаться, но до порта Орготы около двухсот километров. Впрочем, плавать я совсем не умею. Потом я стал смотреть в сторону города и обнаружил, что ищу взглядом Аше; я все еще надеялся, что он последует за мной, несмотря на запрет. И тут я ощутил такой жгучий стыд, что сразу вышел из оцепенения и вновь обрел способность мыслить трезво.
Выбора у меня не оставалось: придется дать взятку или убить его — этого рыбака, что все еще возился со своей лодкой. Кстати, отвратительная лодка, с ней и возиться-то не стоило. И мотор у нее никуда не годится. Еще оставалась кража. Однако рыбаки всегда запирают моторы своих лодок. Так что нужно сперва отомкнуть цепь, которой лодка крепится к причалу, добраться до мотора, завести его, выбраться — при свете яркого фонаря, что горит на пирсе! — в открытое море и плыть одному в Оргорейн, хотя я ни разу в жизни не плавал на моторной лодке. Довольно глупое и, пожалуй, безнадежное предприятие. Впрочем, мне приходилось иметь дело с весельной лодкой — на Ледяном озере в Керме… Я еще раньше приметил одну весельную лодку, привязанную между двумя сваями во внешнем доке. Ну что ж, увидел — украл. Я бросился туда прямо под удивленно уставившимися меня глазами фонарей, спрыгнул в лодку, легко отвязал ее от причала, вставил весла в уключины и решительно двинулся по кипящей черной воде в открытое море; отблеск фонарей плясал и дробился на волнах. Когда я отплыл уже достаточно далеко, то на минуту остановился, чтобы поправить одно из весел, которое туго поворачивалось в уключине, ведь мне еще предстояло грести и грести, хотя в глубине души я надеялся, что на следующий день меня подберет, например, орготский патрульный корабль или какое-нибудь рыболовное судно. Нагнувшись над уключиной, я неожиданно почувствовал столь сильную слабость, что почти потерял сознание, и, скрючившись, застыл на банке. То было последствие пережитого мной приступа трусости. Я и не подозревал, что способен до такой степени струсить. Я поднял глаза и тут же на самом краю пирса увидел две черные фигуры — как две кривые черные ветки дерева в свете фонаря, раскачивающегося над разделяющей нас водой. Тут до меня дошло, что мой внезапный паралич — следствие не столько пережитого страха, сколько непроизвольного предчувствия смерти: кто-то тщательно целился в меня из ружья.
Я сумел разглядеть это ружье у одного из них в руках. Если бы уже перевалило за полночь, то он, по-моему, давно бы с удовольствием застрелил меня; однако выстрел из обыкновенной винтовки производит слишком много шума — пришлось бы объясняться. А потому они воспользовались акустическим ружьем. Когда жертву хотят только оглушить, то заряд рассчитывают метров на тридцать, не больше. Не знаю, на каком расстоянии выстрел из него смертелен, но я отплыл явно недостаточно далеко. Меня всего скрючило, и я упал на дно лодки, извиваясь, как малый ребенок при желудочной колике. Даже вздохнуть было трудно, потому что ослабленный расстоянием выстрел угодил мне прямо в грудь. Поскольку они весьма скоро непременно подыскали бы моторное судно, чтобы догнать и прикончить меня, нельзя было терять ни минуты, и я, задыхаясь, яростно заработал веслами. Тьма лежала за моей спиной, впереди тоже была тьма, и туда, в эту тьму, я направил свою лодку. Руки у меня дрожали от слабости, приходилось следить, чтобы не уронить весла: я их почти не чувствовал. Залив остался позади; вокруг была кромешная тьма. Пришлось ненадолго остановиться. С каждым гребком руки немели все сильнее. Сердце билось неровными толчками, а легкие, казалось, разучились работать вовсе. Я попытался снова грести, но не был уверен, сдвинулся ли хотя бы с места. Тогда я решил на время осушить весла, но не смог даже поднять их. Когда прожектор сторожевого катера засек меня, плавающего подобно снежинке на угольно-черной воде, я даже не в силах был отвернуться от яркого света.
Они отцепили мои пальцы от весел, вынули меня из лодки и, как большую выпотрошенную черную рыбу, втащили на палубу. Я лежал и чувствовал, что меня рассматривают очень внимательно, однако не понимал, что именно они говорят. Мне показалось только — скорее по интонациям, — что капитан судна сказал: «Час Шестой еще не пробил» — и потом сердито ответил кому-то: «Какое мне дело до этого? Король сослал его, и я подчинюсь королевскому указу, но это ведь тоже человек».
Итак, вопреки приказам, полученным по радио от людей Тайба с берега, вопреки возражениям команды, опасавшейся наказания, этот офицер кусебенской портовой охраны перевез меня через залив Чарисун целым и невредимым и высадил в Оргорейне в порту Шелт. Не знаю, поступил ли он так, руководствуясь собственным шифгретором, восстав против безжалостных слуг Тайба, готовых убить безоружного, или просто из доброты. Это и не важно. Нусутх. Как говорится, прекрасное необъяснимо.
Я впервые поднялся на ноги, когда увидел, как побережье Орготы выплывает из утреннего тумана. Потом я заставил себя как можно скорее пойти прочь от корабля по приморским улочкам Шелта, но вскоре, видимо, снова упал. А когда очнулся, то обнаружил, что нахожусь в общественном госпитале Комменсалии чарисунского Округа номер четыре, в двадцать четвертой Комменсалии Сеннетни. У меня были все возможности в этом удостовериться: эта надпись на орготском языке имелась на спинке кровати, на подставке настольной лампы, на металлической чашке, стоявшей на столике, на самом столике, на одежде сиделки, на простынях и моей ночной рубашке. Вошел врач и сказал:
— Почему вы сопротивлялись дотхе?
— Я не погружался в дотхе, — изумился я. — В меня просто стреляли из акустического ружья.
— Все симптомы указывают на то, что вы сопротивлялись релаксационной фазе дотхе.
Он не допускал возражений, этот строгий врач, и в итоге заставил меня признать, что я, возможно, все-таки использовал силу дотхе, чтобы преодолеть парализующее воздействие акустического шока: ведь я греб как бешеный, даже не отдавая себе отчета в том, что делаю; а потом, утром, во время фазы танген, когда нужно соблюдать полный покой, я, оказавшись на территории Орготы, решительно двинулся прочь от набережной и тем самым чуть не убил себя. Когда я все это припомнил и, к его большому удовлетворению, подтвердил первоначальный диагноз, он сообщил мне, что я смогу выйти из больницы лишь через день-два, и переключился на следующего больного. Следом за врачом явился Инспектор.
Следом за каждым человеком в Оргорейне непременно появляется Инспектор.
— Имя?
Я не попросил его прежде назвать свое. Придется учиться жить, не отбрасывая тени, как они это делают в Оргорейне, — не обижаться самому и не обижать без причины других. Но своей родовой фамилии я ему не назвал: никому нет до нее дела.
— Терем Харт? Это не орготское имя. Из какой вы Комменсалии?
— Я из Кархайда.
— Это государство не входит в число Комменсалий Оргорейна. Покажите мне ваши документы, разрешение на въезд и удостоверение личности.
А интересно, где мои документы?
Я, видно, достаточно долго провалялся на улице, прежде чем кто-то подвез меня до госпиталя и сдал туда — без документов, без денег, без верхней одежды, босиком… Когда я узнал об этом, то, вместо того чтобы рассердиться, только засмеялся: упав на дно колодца, не имеет смысла гневаться. Смех мой Инспектора явно оскорбил.
— Разве вы не понимаете, что явились без документов и без разрешения в чужое государство? Как вы намереваетесь вернуться обратно в Кархайд?
— В гробу.
— Прекратите ваши неуместные шутки и отвечайте мне как официальному лицу. Если вы не намерены возвращаться на родину, то здесь вас пошлют на Добровольческую Ферму — там самое место всяким подонкам и отщепенцам, а также нарушителям государственной границы! Иного места в Оргорейне для попрошаек и бунтовщиков нет. Лучше бы вам все-таки заявить о своем намерении вернуться в Кархайд в течение трех дней, иначе я…
— Из Кархайда я выписан навечно.
Врач, который как раз в этот момент кончил заниматься с моим соседом, услышав мое имя, отвел Инспектора в сторонку и о чем-то некоторое время шептался с ним. После чего Инспектор несколько скис и, вернувшись ко мне, процедил сквозь зубы:
— В таком случае, я полагаю, вам следует подать прошение о разрешении на постоянное проживание в Великой Комменсалии Оргорейна и функционировании в качестве одной из государственных единиц — учитывая ваши прежние способности и возможности.
— Да, конечно, — ответил я.
Шутить с этим типом мне абсолютно расхотелось, особенно когда он произнес слово «постоянное» — самое зубодробительное из всех его чудовищных слов.
Через пять дней, согласно моему заявлению, мне был предоставлен вид на жительство: я стал «государственной единицей» города Мишнори (как и просил), получил временное удостоверение личности и мог отправляться туда немедленно. Мне пришлось бы здорово поголодать эти пять дней, если бы старый врач не оставил меня в больнице. Ему доставляло удовольствие держать под своим присмотром в палате премьер-министра Кархайда, и премьер-министр был ему очень за это благодарен.
Я отработал проезд до Мишнори грузчиком на машинах со свежей рыбой, идущих караваном из Шелта. Это было не очень продолжительное, но очень «пахучее» путешествие, окончившееся на одном из огромных рынков Южного Мишнори, где я вскоре подыскал себе и постоянную работу. В таких местах летом всегда есть работа — разгрузка, погрузка, хранение, упаковка, укладка, перевозка скоропортящихся продуктов. Я имел дело в основном с рыбой; так что и поселился неподалеку от рынка вместе со своими напарниками по работе в леднике. Рыбный Остров прозвали они своим домом. Мы буквально провоняли рыбой, но мне нравилось, что большую часть дня приходится проводить в холодном погребе. Мишнори летом напоминает парную баню. С ледников даже не тянет прохладой, вода в реке только что не кипит, люди плавают в собственном поту. В течение целого месяца Окре средняя температура была не ниже пятнадцати градусов, а однажды днем поднялась до тридцати двух! Когда под конец рабочего дня приходилось выбираться из холодного, пропахшего рыбой убежища в это вонючее пекло, я обычно проходил километра три до набережной Кундерер, где росли деревья и можно было сверху смотреть на великую реку, хотя к воде спуститься было нельзя. Там я торчал допоздна, а потом тащился к себе, на Рыбный Остров, и горячий, густой ночной воздух облеплял меня, как влажная простыня. В той части Мишнори, где я жил, уличные фонари обычно бывали разбиты всякой шпаной и прочими любителями темноты. По темным улочкам без конца шныряли машины Инспекторов, высвечивая фарами прохожих, отнимая у бедного люда его единственную собственность — ночь.
Новый закон о регистрации иностранцев, вступивший в действие в следующем месяце, Кус, и ставший новым шагом в поединке Оргорейна с Кархайдом, аннулировал мой вид на жительство, и я, лишившись работы, полмесяца провел в приемных бесконечных Инспекторов. Мои бывшие напарники давали мне денег в долг и воровали для меня рыбу, так что с голоду я умереть не успел, прежде чем мне снова выдали вид на жительство, однако урок получил хороший. Мне, пожалуй, даже нравились мои новые друзья — надежные, крепкие парни, — хотя жили они в ловушке, выхода из которой не было. Я же должен был делать свое дело и возвращаться в общество таких людей, которые нравились мне куда меньше. Наконец я все-таки позвонил тем, встречу с которыми откладывал долгих три месяца.
На следующий день я стирал свою рубаху в прачечной Рыбного Острова среди прочих его обитателей; все мы были совсем или наполовину голые, кругом клубы пара, рыбная вонь, грязь… И тут сквозь плеск воды я услышал, как кто-то позвал меня, причем моим родовым именем. Это оказался Комменсал Иегей, который и в грязной прачечной выглядел точно так же, как когда-то во время приема Полномочного Посла Архипелага в парадном зале королевского дворца в Эренранге. Это было месяцев семь тому назад.
— Может быть, вы все-таки выйдете отсюда, Эстравен? — громко и высокомерно сказал он своим высоким гнусавым голосом, этот мишнорский богатей. — Да оставьте вы, черт возьми, эту рубаху!
— Другой у меня нет.
— Тогда вылавливайте ее поскорей из этого вонючего супа и ступайте за мной. Здесь несколько жарковато.
Мои соседи уставились на него с суровым любопытством, понимая, что перед ними человек очень богатый. Откуда им было знать, что это не кто-нибудь, а Комменсал. Мне было неприятно, что он сам явился сюда, ему бы следовало послать кого-нибудь за мной. Жители Орготы чаще всего имеют весьма слабое представление о приличиях. Мне хотелось, чтобы он поскорее ушел из прачечной. Мокрую рубашку все равно невозможно было надеть, поэтому я попросил одного бездомного, который вечно слонялся возле нашего Острова, постеречь ее для меня, пока я не вернусь. Долги мои я отдал, за жилье заплатил, документы были в кармане хайэба. Так, без рубашки, я и покинул Рыбный Остров близ рыночной площади и пошел следом за Иегеем туда, где жили власть имущие.
В качестве «секретаря» Иегея я снова был перерегистрирован, но уже не как полноправный житель Оргорейна, а как Депендент. Имен для них всегда недостаточно, им необходимо прежде всего наклеить соответствующий ярлык, тогда в их классификации для тебя моментально находится место, даже если о сущности твоей они и понятия не имеют. Но на этот раз ярлык был точно к месту: я на самом деле был Депендентом, подчиненным и зависимым лицом, и вскоре мне не раз предстояло проклинать ту цель, что привела меня сюда, заставила есть чужой хлеб и быть у кого-то на иждивении, ибо в течение целого месяца в жизни моей не было ни малейшего просвета, ни малейшего намека на то, что я хоть сколько-нибудь приблизился к искомой цели. С тем же успехом можно было оставаться и на Рыбном Острове.
В последний день лета, уже к вечеру, Иегей послал за мной. Шел дождь. Я явился в его кабинет и застал там Комменсала округа Секиве, Обсла, которого знавал еще в те времена, когда он возглавлял Представительство торгового флота Орготы в Эренранге. Низкорослый и важный, с маленькими треугольными глазками на плоском, жирном лице, Обсл составлял странную пару с тощим и изящно-изысканным Иегеем. Старая жирная карга и великосветский щеголь — вот как они выглядели рядом; но было в этом сочетании и что-то неуловимо важное, что исходило сразу от них обоих: оба входили в состав Тридцати Трех, что правили Оргорейном; но и помимо этого, в союзе Обсла и Иегея крылась какая-то тайна.
Мы обменялись вежливыми приветствиями и выпили по глотку ситхской «живой воды»; потом Обсл, вздохнув, сказал мне:
— А теперь расскажите, почему вы так вели себя в Сассинотхе, Эстравен, ибо если когда-либо и существовал человек, который, на мой взгляд, не способен ошибиться ни во времени действия, ни в оценке собственного шифгретора, то это только вы.
— Страх оказался во мне сильнее осторожности, Комменсал.
— Страх перед кем? Перед самим дьяволом? Чего вы боитесь, Эстравен?
— Того, что сейчас происходит. Продолжения борьбы за престиж в долине Синотх, возможного унижения Кархайда; гнева короля, который неизбежно последует за подобным унижением; и того, что гнев короля правительство Кархайда использует в своих интересах.
— Использует? Но как?
Нет, Обсл все-таки был человеком совершенно невоспитанным. Иегей, изящный, но колючий, поспешил вмешаться:
— Комменсал, лорд Эстравен — мой гость, и, право же, не стоит его допрашивать…
— Лорд Эстравен, разумеется, ответит на мои вопросы так и тогда, как и когда сочтет нужным, — он всегда так поступал. — Обсл ухмылялся, словно в той пригоршне грязи, которой он старался испачкать меня, спрятал иголку. — Он же понимает, что находится среди друзей.
— Я всегда и везде признаю своих друзей, Комменсал, но я более не забочусь о том, чтобы сохранить их дружбу.
— Ну это-то мне известно. И все-таки мы вполне можем тащить наши общие сани, даже не будучи кеммерингами, как говорят у нас в Секиве, — верно, Эстравен? Черт побери, мне же понятно, за что вас сослали, мой дорогой: за то, что вы любите Кархайд больше, чем его короля.
— Точнее, за то, что любил своего короля больше, чем его двоюродного братца.
— Или за то, что любили Кархайд больше, чем Оргорейн, — сказал Иегей.
— Может, я не прав, лорд Эстравен?
— Вы правы, Комменсал.
— Значит, вы считаете, что Тайб хочет править Кархайдом столь же эффективно, как мы правим Оргорейном? — спросил Обсл.
— Да, я так считаю. Мне кажется, что Тайб, умело используя конфликт в долине Синотх и при необходимости обостряя его, может уже в течение этого года добиться в Кархайде больших перемен, чем за последнюю тысячу лет. У него есть достойный пример: деятельность вашего Сарфа. И он умело играет на страхах Аргавена. Это куда проще, чем пробудить в Аргавене мужество, как — увы, тщетно — пытался сделать я. Если Тайб одержит победу, вы, господа, окажетесь перед лицом врага, вполне вас достойного.
Обсл кивнул.
— Давайте на время забудем о шифгреторе, — сказал Иегей. — Я хотел бы понять, чего добиваетесь вы, Эстравен?
— Хочу узнать, смогут ли ужиться на Великом Континенте два Оргорейна.
— О да! Да, конечно, вы точно выразили и мои мысли, — сказал Обсл. — Я тоже не раз думал об этом; именно вы поселили эти опасения в моей душе. И уже давно, Эстравен. Тень Оргорейна становится слишком длинной. Она может накрыть и Кархайд. Да, поистине спор между двумя кланами из-за поместья — это нормально; и грабеж одного города другим с помощью наемной банды — тоже; спор между государствами из-за границы, несколько сожженных амбаров, несколько убийств — все это в порядке вещей. Но спор из-за всей территории государства? Захват имущества, в котором участвуют пятьдесят миллионов человек? Клянусь сладостным Млеком Меше, картина эта огнем пылает в моих ночных кошмарах, и я просыпаюсь весь в холодном поту… Жизнь наша более небезопасна, о нет. И ты тоже понимаешь это, Иегей; ты и сам не раз уже говорил об этом, просто другими словами.
— Я вот уже в тринадцатый раз голосовал против усиления давления на противоборствующую сторону в долине Синотх. Но что толку? Среди Тридцати Трех по крайней мере двадцать членов оппозиционной нам партии в любой момент проголосуют за углубление конфликта, и каждое движение Тайба только усиливает контроль Сарфа над этими двадцатью. Он строит через долину стену и ставит вдоль стены свою охрану, вооруженную винтовками — винтовками! Я-то считал, что их теперь можно только в музеях найти. Кроме того, Тайб, едва в этом возникает нужда, сразу начинает подкармливать доминирующую партию всякими домыслами на наш счет.
— И тем самым укрепляет Оргорейн. Но также и Кархайд. Каждый ваш ответ на его провокации, каждое ваше оскорбление в адрес Кархайда, любое повышение вашего авторитета служат тому, что и Кархайд становится все сильнее и будет становиться все сильнее, пока не превратится в равное вам централизованное государство. И, кроме того, винтовки в Кархайде отнюдь не хранят в музеях. Они находятся в распоряжении королевской гвардии.
Иегей налил всем еще по глотку «живой воды». Высший свет Орготы пьет сей драгоценный напиток, доставляемый сюда за восемь тысяч километров по туманным морям из Ситха, так, словно это простое пиво. Обсл вытер губы и подмигнул.
— Ну хорошо, — сказал он, — все оказалось именно так, как я думал и думаю сейчас. А думаю я вот что: перед нами сани, которые нам предстоит тащить всем вместе. Но прежде чем впрячься в эти сани, я задам один вопрос, Эстравен, а то мне совершенно заморочили этим голову. Что это за бесконечные темные и крайне загадочные слухи о некоем Посланнике, что прибыл с обратной стороны луны?
Значит, Дженли Аи все-таки испросил разрешение на въезд в Оргорейн.
— Ах, Посланник? Он действительно тот, за кого выдает себя.
— А это значит…
— …что он прислан из другого мира.
— Да ладно, оставьте вы эти ваши кархайдские метафоры, Эстравен! Я же забыл о своем шифгреторе. Так вы ответите мне или нет?
— Но я уже ответил вам.
— Значит, он действительно инопланетянин? — воскликнули в один голос Обсл и Иегей. — И он действительно получил аудиенцию у короля Аргавена?
Я ответил сразу обоим: да, получил. Они с минуту помолчали, а потом снова заговорили оба сразу, даже не пытаясь скрыть своей заинтересованности. Иегей, правда, пробовал ходить вокруг да около, зато Обсл сразу перешел к делу:
— Какую роль в таком случае вы отводите ему в своих планах? Похоже, вы сделали на него ставку и проиграли. Почему?
— Потому что Тайбу удалось обвести меня вокруг пальца. Я все смотрел в небеса и не заметил, как сел в лужу.
— Вы что же, стали увлекаться астрономией, дорогой мой?
— Нам всем неплохо было бы ею увлечься, Обсл.
— А он не представляет для нас угрозы, этот Посланник?
— Думаю, что нет. Он лишь передал от своего народа предложение установить с нами дипломатические и прочие связи — начать торговлю, подписать разные договоры, завязать сотрудничество. Больше ничего. Он прибыл один, без оружия, без охраны, всего лишь с одним коммуникационным устройством на своем корабле, который, кстати, позволил нам обследовать полностью. По-моему, он не тот, кого следовало бы бояться. И все же именно он, безоружный, положит конец и Королевству, и Комменсалиям.
— Почему?
— А как установить отношения с народами других миров, если не стать подобными им, их братьями? Как сможет Гетен заключить союз с космической организацией, включающей восемьдесят миров, не будучи единым миром?
— Восемьдесят миров? — проговорил Иегей и как-то смущенно засмеялся.
Обсл косо глянул на меня и сказал:
— Мне кажется, вы слишком долго были в обществе безумца в королевском дворце, Эстравен, и сами отчасти утратили разум… Во имя Меше! Что это за ерунда такая — какой-то союз с солнцем и договор с лунами? Как этот парень попал сюда? Прилетел верхом на комете? На астероиде? На метеорите? Корабль! Что это еще за корабль, который плывет по воздуху? Или по космосу? И все-таки вы, пожалуй, не более безумны, чем всегда, друг мой. То есть вы в своем безумии не только строптивы, но и мудры. Впрочем, все жители Кархайда безумцы. Ну что ж, пошли дальше, лорд Эстравен, я следую за вами! Давайте, давайте! Ведите нас.
— Сам я никуда идти не собираюсь, Обсл. Да и куда вы прикажете мне идти? Вы же тем не менее можете это сделать. Если хоть немного последуете советам Посланника. Только он может показать вам путь, который выведет вас наконец из долины Синотх, заставит свернуть с того злополучного курса, которым мы невольно продолжаем следовать.
— Прекрасно. На старости лет я еще, пожалуй, действительно увлекусь астрономией. Но куда это меня в итоге приведет?
— К величию, если вы пойдете более мудрым путем, чем я. Господа, я много времени провел в обществе Посланника, я видел его корабль, который пересек Великую Пустоту, и я абсолютно уверен, что он является гонцом из другого мира, с иной планеты. Что же касается благородства его намерений и его рассказов об этих иных мирах, то подтвердить, правда ли это, не может никто; можно только судить самому — как и о любом другом человеке. Если бы он был одним из нас, я назвал бы его человеком честным и благородным. Но возможно, вы и сами придете к подобному выводу. В одном лишь я абсолютно точно уверен: для него государственные границы просто линии, прочерченные на земле. У ворот Оргорейна стоит куда более могущественный соперник, чем Кархайд. И народ, который первым пойдет на союз с ним, первым откроет для него двери своего государства, станет править всей планетой. Всеми тремя континентами планеты Гетен. Теперь наши границы — это не линии на земле между двумя конкретными холмами, а орбита, которую описывает наша планета, вращаясь вокруг солнца. Рисковать своим шифгретором ради какой-либо иной цели теперь было бы просто глупо.
Иегей явно понимал меня, но толстый Обсл только поглядывал своими утонувшими в жирных складках лица глазками и молчал.
— Ладно, примем все это на веру и положим месяц, чтобы окончательно разобраться, — сказал он наконец. — Впрочем, если бы я все это услышал не из ваших, а из чьих-то еще уст, Эстравен, я счел бы подобные рассказы чистейшей воды мистификацией, ловушкой для нашего достоинства, сплетенной из звездного блеска. Но мне известно ваше упрямство. И вы слишком горды и не унизитесь до того, чтобы специально морочить нам голову дурацкими сплетнями. Я не могу поверить в то, что вы рассказываете, но знаю, что любые лживые слова застряли бы у вас в глотке… Ладно, ладно. Станет ли еще он говорить с вами столь же откровенно, как, судя по вашим рассказам, он говорил с вами?
— Он именно этого и хочет: говорить и быть услышанным. Здесь или в другом месте. Тайб заставит его замолчать навсегда, если он еще хоть раз попробует быть услышанным в Кархайде. Я боюсь за него: он, похоже, не понимает нависшей над ним опасности.
— Вы расскажете нам то, что вам известно о нем?
— Расскажу; но разве что-то мешает ему самому приехать сюда и рассказать вам все?
Иегей промолвил, деликатно покусывая ноготь:
— Я полагаю, что нет. Он уже испросил разрешение на въезд в Комменсалию. Кархайд не возражает. Просьба Посланника сейчас рассматривается…
1448 год, день 81-й. Похоже, они результат некоего эксперимента. Сама мысль об этом уже неприятна. Но теперь, когда существуют доказательства, что люди на Земле, например, тоже появились как результат эксперимента — «приживления» там группы жителей планеты Хейн в сочетании с имевшимися уже автохтонными протогуманоидами, — нельзя сбрасывать со счетов и возможного эксперимента на планете Гетен. Хейнские колонисты явно ставили опыты на генном уровне; ничем иным нельзя объяснить появление хилф[7] на планете Эс, или вырождающихся крылатых гоминидов с Роканнона, или особенности гетенианской половой физиологии.
Возможно, эксперимент закончился неудачей; но вряд ли здесь имел место естественный отбор. Их двуполость не имеет практически никакой адаптивной ценности.
Но стоило ли ради эксперимента столь глубоко перепахивать целый мир? Ответа на этот вопрос не найдено. Тинибоссол, например, считает, что колония эта была основана в период наиболее длительного межледникового периода. Вполне возможно, что тогда условия жизни оказались достаточно мягкими — по крайней мере, в течение первых сорока-пятидесяти тысячелетий — даже на столь суровой планете, как Гетен. К тому времени, как льды вновь начали свое наступление, связь с хейнской цивилизацией была прервана, а колонисты предоставлены самим себе. Об эксперименте забыли.
У меня есть собственная теория относительно сексуальной физиологии гетенианцев. Многие ее положения мне очень помогла прояснить информация, собранная Оти Нимом в различных районах Оргорейна. Так что сначала я бы хотела перечислить все имеющиеся у меня в распоряжении сведения, а уж потом изложить свою теорию. Всему, как говорится, свой черед.
Сексуальный цикл гетенианцев колеблется от 26 до 28 дней (хотя чаще говорится именно о 26 днях, что соответствует продолжительности здешнего лунного месяца). В течение первых 21–22 дней индивид пребывает в латентном состоянии сомер, то есть сексуально неактивен. Примерно на 18-й день под влиянием деятельности гипофиза в кровь начинают поступать гормоны, а на 22–23-й день индивид входит в состояние кеммера — период наибольшей сексуальной восприимчивости, или эструс. В течение первой фазы кеммера, обозначаемой кархайдским словом сечер, индивид по-прежнему андрогинен. Половые признаки и потенция в изоляции не проявляются вовсе. Таким образом, гетенианец в первой фазе кеммера, находясь в изоляции или в обществе пребывающих в сомере людей, к половому акту не способен. Однако сексуальная активность уже в этой фазе весьма сильна, она оказывает в этот момент решающее влияние не только на личность данного индивида, но и на его социальную и духовную жизнь и деятельность. Когда индивид обретает партнера по кеммеру, гормональная деятельность получает дополнительный стимул (по всей вероятности, за счет прикосновения, при котором возникает не выясненная пока секреторная деятельность, а может быть, и появляется особый запах), и в итоге один из партнеров обретает гормонально-половую стабильность, превращаясь в женскую или мужскую особь. Половые органы также претерпевают соответствующие внешние изменения, усиливаются эротические ласки, и второй партнер, как бы подстегнутый переменой, происшедшей с первым, обретает признаки противоположного пола. Исключений практически не бывает. Если же и возможно проявление у обоих партнеров по кеммеру одних и тех же половых признаков, то эти случаи настолько редки, что их можно не учитывать. Вторая фаза кеммера (кархайдский термин торхармен) — это взаимное обретение половых различий и соответствующей потенции; торхармен, по всей вероятности, длится от двух до двадцати часов. Если у первого из партнеров кеммер успел достигнуть своего полного развития, то второй проходит первые фазы чаще всего значительно быстрее; если же оба вступают в состояние кеммера одновременно, то развитие фаз происходит медленнее. Нормальные индивиды не имеют предварительной предрасположенности к мужской или женской роли; то есть они даже не знают, кем будут в данном конкретном случае — женщиной или мужчиной, — и не способны выбирать. (Оти Ним писал, что в некоторых районах Оргорейна довольно сильно распространено употребление искусственных гормонов для установления предпочтительной половой принадлежности; ничего подобного я не наблюдала в сельских районах Кархайда.) Когда половая определенность достигнута, она не подлежит изменению до полного окончания кеммера. Кульминационная фаза — называемая по-кархайдски токеммер — продолжается от двух до пяти дней, во время которых половое влечение и потенция достигают своего максимума. Эта фаза завершается почти внезапно, и, если зачатия не произошло, индивиды возвращаются в состояние сомера в течение нескольких часов.
(Примечание: Оти Ним полагает, что эта четвертая фаза представляет собой некий эквивалент менструации.)
Если же у индивида, выступившего в женской роли, наступает беременность, гормональная активность организма, естественно, продолжается, и в течение 8,4 месяца беременности, а также всего периода лактации (6–8 месяцев) данный индивид остается женщиной. Мужские половые органы у него втянуты в брюшную полость (как в период сомера), грудные железы увеличены, бедра становятся шире. С прекращением лактации индивид постепенно возвращается в состояние сомера, становясь обычным андрогином. Не прослеживается никакого физиологического «привыкания к роли», так что «мать», родившая нескольких детей, может с тем же успехом стать «отцом» еще нескольких.
Все они носят пока весьма поверхностный характер: я слишком много путешествовала и недостаточно долго жила на одном месте, чтобы иметь возможность сделать достаточно обоснованные выводы.
Кеммеринги — это отнюдь не всегда постоянные пары индивидов. Принцип парности, разумеется, одна из наиболее распространенных традиций, однако в крупных городах в «домах любви» порой образуются довольно большие группы кеммерингов, между которыми происходят беспорядочные половые связи. Наиболее сильно противопоставлена данному явлению традиция «клятвы кеммерингов» (кархайдский термин оскиоммер), которая по всем своим целям и намерениям более всего соответствует моногамному браку. Легального статуса оскиоммер не имеет, но с общественной и этической точек зрения представляет собой весьма древний и очень живучий институт. Вся структура кархайдских клановых Очагов и княжеств, несомненно, основана на институте оскиоммера. Ничего не могу с уверенностью сказать относительно правил «развода»; здесь, в Озоринере, развод хотя и существует, однако после развода или смерти одного из партнеров не допускается заключения нового союза: «клятву кеммерингов» можно дать только один раз.
На всей планете Гетен происхождение, конечно же, определяется по материнской линии, то есть по линии родительницы в буквальном смысле этого слова (кархайдский термин ама).
Инцест разрешен, правда с различными ограничениями, как между сводными братьями и сестрами, так и между родными (происходящими от одних, давших «клятву кеммерингов» родителей). Родные братья и сестры, однако, не имеют права давать клятву друг другу, а также продолжать быть кеммерингами после того, как у одного из них родится дитя. Инцест между представителями различных поколений строжайше запрещен (во всяком случае, в Кархайде и Оргорейне; говорят, что он разрешен у племен Перунтера, населяющих арктический континент планеты, но возможно, это лишь слухи).
Что же еще могу я прибавить из слышанного мной лично? Пора, пожалуй, подводить итоги.
Существует одна-единственная черта всей этой аномальной физиологии, имеющая, пожалуй, определенную адаптационную ценность. Поскольку соитие возможно лишь в период фертильности, то высок и процент успешного зачатия — как у всех млекопитающих в период эструса. В суровых климатических условиях, когда столь высока детская смертность, этим свойством, вероятно, определяется способность расы к выживанию. В настоящее время показатели как детской смертности, так и рождаемости в цивилизованных областях планеты Гетен не слишком высоки. Тинибоссол полагает, что на всех трех континентах планеты проживает не более ста миллионов человек, и считает, что численность населения оставалась примерно неизменной в течение последнего тысячелетия. Ритуальная и этическая свобода, а также употребление контрацептивов сыграли, по всей видимости, основную роль в поддержании столь устойчивого уровня.
Существуют, однако, такие аспекты двуполости, о которых мы могли лишь догадываться или наблюдать их очень поверхностно и которые мы, возможно, никогда не поймем до конца. Разумеется, всех нас, Исследователей, очень занимает феномен кеммера. Но нас-то он занимает с чисто научной точки зрения, а вот что касается самих гетенианцев, то ими он правит, он доминирует во всей их жизни. Структура их общества, устройство производства, сельского хозяйства, торговли, размеры их поселений, сюжеты их рассказов и легенд — все так или иначе сопряжено с циклом сомера-кеммера. У каждого раз в месяц бывает отпуск; ни один из жителей, кто бы он ни был по своему положению, не обязан работать, если он находится в кеммере (во всяком случае, его нельзя насильно заставить трудиться). Никто не может быть изгнан из «дома любви», даже если у него нет денег или он кому-то кажется неприятным. Все как бы отступает перед регулярно проявляющимися «томлениями страсти». Это-то нам понять довольно легко. А вот что нам понять весьма трудно: четыре пятых своей жизни жители планеты Гетен не являются сколько-нибудь сексуально ориентированными. Для занятий сексом вроде бы отведено немало места и времени — но как бы отдельно ото всей остальной жизни. Общество планеты в своем повседневном функционировании и существовании представляется абсолютно бесполым.
Следует учесть: любой житель планеты Гетен может заниматься чем угодно, взяться за любое дело, владеть любой профессией. Это звучит очень понятно, однако психологические последствия подобной установки непредсказуемы. Например, тот факт, что любой гетенианец от семнадцати до тридцати пяти лет имеет полное право (по определению Нима) «связать себя беременностью». На самом деле беременность никого так уж особенно «не связывает» — во всяком случае, не в такой степени, как женщин из других миров: физиологически и психологически. Нагрузки и привилегии делятся здесь достаточно равномерно; каждый может подвергнуться риску забеременеть или, наоборот, стать отцом. А потому никто здесь настолько и не свободен в этом отношении, как свободен не состоящий в браке мужчина где-либо в ином мире.
Следует учесть: ребенок полностью лишен психосексуальной связи со своими матерью и отцом. Мифа об Эдипе на планете Зима возникнуть не могло.
Следует учесть: при негативном отношении одного из партнеров к другому половой акт здесь невозможен, а потому здесь нет и насилия. У большей части млекопитающих — за исключением человека — соитие также может происходить лишь при взаимном расположении; в любом другом случае оно невозможно. На планете Гетен существуют, разумеется, соблазнение и разврат, однако развратные действия в таком случае необходимо исключительно точно осуществлять в строго определенный день или даже час.
Следует учесть: здесь отсутствуют такие понятия, как «сильная» и «слабая» половина рода человеческого. Общество не делится на такие категории, как защитники — защищаемые; главенствующие — подчиняющиеся; хозяева — рабы; активные — пассивные. Именно поэтому дуалистическая направленность мышления обычного человека на планете Гетен, по всей вероятности, сильно ослаблена или полностью изменена.
Непременно следует учесть — и это должно войти в мои окончательные выводы, — что при встрече с гетенианцами нельзя и недопустимо вести себя как в обычном двуполом обществе, то есть не до́лжно навязывать конкретному гетенианцу ни роли женщины, ни роли мужчины и строить свое поведение по отношению к нему в зависимости от собственных представлений о его половой принадлежности, а также от предполагаемых сексуальных мотивов его поведения в качестве вашего возможного партнера. Привычное нам поведение, выработанное определенной социосексуальной моделью, здесь совершенно недопустимо. В эту игру они играть просто не могут. Они не воспринимают друг друга как мужчин или женщин. С этим нашему разуму и воображению смириться практически невозможно. Каков наш первый вопрос, когда родится ребенок?
И все же не стоит воспринимать гетенианца как существо среднего рода. Это вовсе не так, ведь они отнюдь не бесплодны. Их скорее можно назвать «потенциалами» или «интегралами» — как больше нравится. Поскольку в языке Кархайда нет специального личного местоимения для обозначения человека в состоянии сомера, я вынуждена говорить «он» по той же самой причине, по которой мы употребляем местоимение «он» по отношению к невиданному божеству: понятие «бог», заменяемое местоимением «он», как-то менее определенно, менее специфично, чем местоимения женского или среднего рода — «она» или «оно». Однако уже само по себе употребление местоимения «он» приводит к тому, что я порой забываю: конкретный житель Кархайда, с которым я в данный момент общаюсь, вовсе не мужчина, а мужчиноженщина, бисексуал.
Первого Мобиля, если он будет сюда послан, необходимо предупредить заранее, что, при отсутствии чрезмерной самоуверенности и будучи человеком еще не старым, он непременно почувствует себя уязвленным, мужская гордость его будет страдать. В мужчине естественно желание, чтобы его мужественность оценивали по достоинству; женщине же хочется, чтобы ее женственностью любовались, какими бы косвенными и незаметными ни были проявления подобных оценок. На планете Зима ничего этого не будет. Каждого уважают и оценивают только в соответствии с его человеческими качествами. Это поразительный и ужасный опыт!
Но вернемся к моей теории. Рассматривая мотивы для проведения подобного эксперимента — если таковой действительно состоялся — и пытаясь по возможности оправдать наших хейнских предков, снять с них вину за этот варварский поступок, за то, что они распорядились чужими жизнями как материалом для научных изысканий, я составила кое-какие предположения относительно возможных — ожидаемых хейнцами — результатов эксперимента.
Сомер-кеммер приводит людей к деградации, возвращает их к эструсу, как это имеет место у низших млекопитающих, коз, оленей и т. п., а соответственно, и подчиняет жизни человеческих существ строго определенным циклам. Возможно, экспериментаторам хотелось выяснить, смогут ли люди, лишенные постоянной сексуальной потенции, сохранить свой разум и культуру.
С другой стороны, ограничение силы полового влечения и сведение его проявлений к непродолжительному отрезку времени, как и «выравнивание» половых различий у андрогинов, должны в значительной степени мешать эксплуатации этого влечения и проявления различных его нарушений. Несомненно, определенные сексуальные отклонения неизбежны, хотя общество планеты по мере сил стремится предотвратить их; однако, пока социальное единство представлено достаточно большой группой людей и пока несколько человек одновременно могут находиться в состоянии кеммера, вполне допустимы и разнообразные формы удовлетворения сексуальных желаний, хотя число вариантов и не становится недопустимым; половые аномалии кончаются обычно вместе с периодом кеммера. И прекрасно, ибо благодаря этому гетенианцы избавлены от серьезных душевных потрясений и потерь. Однако что остается этим людям в состоянии сомера? Стоит ли воспевать подобные преимущества? Чего может достигнуть общество бесполых существ?.. евнухов?.. Впрочем, они, разумеется, вовсе не евнухи и не бесполы; даже в период сомера их скорее можно сравнить с детьми в препубертатный период, предшествующий половому созреванию, когда половые реакции присутствуют, но они как бы стерты, латентны.
А вот другая моя догадка относительно целей этого гипотетического эксперимента: попытка исключить из жизни людей войну. Интересно, исходили ли древние хейнцы из того постулата, что продолжительная сексуальная активность, как и организованная социальная агрессивность — которые совершенно не свойственны ни одному виду млекопитающих, за исключением человека, — является причиной и следствием войн? Или они, подобно Тумасу Сонгу Анготу, считали воинственную агрессивность чисто мужской чертой, свидетельством активности именно этой половины человечества, некоей расширенной формой насилия, а потому, проводя данный эксперимент, стремились количественно уменьшить не только проявления излишней «мужественности», приводящие к насилию, но и избыточной «женственности», это насилие провоцирующие? Бог его знает. Но и в самом деле гетенианцы, хотя соперничество среди них развито достаточно сильно (что доказывает, в частности, существующая сложная система социальных иерархических отношений, способствующая различным видам борьбы за первенство, престиж и т. п.), похоже, в целом не слишком агрессивны; во всяком случае, у них никогда не происходило таких массовых столкновений, которые можно было бы назвать войной. Они довольно легко могут убить — одного, двоих, гораздо реже десятерых, — но никогда не убивают людей сотнями или тысячами. Почему?
Возможно, в итоге выяснится, что подобное отсутствие агрессивности не имеет ничего общего с психологией андрогинов. В конце концов, население планеты Гетен не так уж велико. Существует также такой немаловажный фактор, как здешний климат. А климат на планете Зима настолько суров, настолько близок к предельно допустимому для существования человеческой жизни, что даже при всей редкостной способности гетенианцев к адаптации в условиях предельно низких температур они, возможно, тратят весь свой воинственный заряд на войну со стужей. Маргинальные народности, то есть существующие практически на пределе возможного, редко являются завоевателями. Таким образом, доминирующим фактором в жизни гетенианцев представляются не взаимоотношения полов и не какие-либо иные проявления человеческой натуры, но и прежде всего окружающая среда, сам их ледяной мир. На этой планете у человека есть куда более жестокий враг, чем сам человек.
Я всего лишь женщина с мирной планеты Чиффевар и вовсе не являюсь специалистом в области различных форм насилия или войн. Кому-то другому, видимо, придется еще решать проблему агрессивности в применении к планете Гетен. Однако я совершенно не представляю, как кто-либо из людей смог бы находить удовлетворение в победах и воинских почестях, пережив хотя бы один зимний период на планете Гетен, воочию увидев такого противника, как Великие Льды?
Я провел это лето скорее в качестве Исследователя, чем Мобиля: мотался по всему Кархайду из конца в конец, из одного города в другой, из одного княжества в другое, наблюдал, слушал — то есть занимался тем, что Мобилю поначалу вообще недоступно, ибо он на незнакомой планете всеми воспринимается как некое чудо и чудовище одновременно и постоянно должен быть готов к тому, чтобы дать очередное представление, где единственным актером будет он сам. Я с удовольствием рассказывал всем, кто давал мне кров в этом сельском краю, в больших Очагах и отдельных деревнях, кто я такой; многие кое-что, хотя и очень мало, слышали обо мне по радио, но весьма смутно представляли, что именно я собой являю. Они были любознательны — одни больше, другие меньше. Очень немногие боялись меня лично или проявляли какую-то ксенофобию вообще. Врагом в Кархайде считается не чужеземец, а захватчик. Любой иностранец, откуда бы он ни явился, считается гостем. Врагом же чаще бывает ближайший сосед.
Весь месяц Кус я прожил в древнем фамильном Очаге Горинхеринг. Очаг — это своеобразное сочетание укрепленного замка, небольшого города и деревенского поместья. Горинхеринг возвышался на холме над вечными туманами великого океана Годомина. В Очаге было около пятисот жителей, и, явись я на четыре тысячелетия раньше, предки их жили бы в том же самом месте, согласно тем же самым традициям, хотя за это время на планете Гетен были изобретены электродвигатель, радио, различные станки и механизмы, автомобили и сельскохозяйственная техника. Все это уже успело стать привычным, промышленная революция осуществлялась здесь размеренно, без каких бы то ни было социальных бурь и потрясений. И за тридцать веков Гетен не достигла того, что на планете Земля свершилось за каких-то тридцать десятилетий. Но никогда Гетен не приходилось платить столь жестокую цену за свои достижения, как Земле.
Планета Зима — мир неприветливый, недружелюбный; за неадекватное поведение, неправильное отношение к себе он наказывает сразу и неизбежно — смертью от холода или голода. И никаких тебе пограничных состояний, никаких отсрочек. Отдельный человек еще может уповать на удачу, однако целое общество себе этого позволить не может; так что культурные сдвиги на Гетен очень редки, как редки и физиологические мутации, однако они порой дают неожиданные и значительные результаты. А потому гетенианцы продвигались по своему историческому пути очень медленно. Взяв за основу любую конкретную точку их истории, поспешный наблюдатель может сделать вывод о полном прекращении промышленного и социального развития на всей территории планеты. Однако ни то ни другое никогда не прекращалось. Сравните бурный поток и движение ледника: оба в итоге своей цели достигают.
Я много беседовал со стариками Горинхеринга и с детьми, которых мне впервые довелось наблюдать непосредственно, потому что в Эренранге все дети живут в закрытых частных или государственных Очагах, или так называемых школах. Двадцать пять — тридцать процентов всего взрослого населения города постоянно заняты профессиональным воспитанием и образованием детей. В Горинхеринге воспитанием детей занимались сами жители Очага, в основном старики; за это несли ответственность одновременно все, и никто в отдельности. А потому дети довольно-таки дикими ватагами слонялись по скрывающимся в тумане холмам и пляжам побережья. Когда мне удавалось приманить одну из таких группок и завести беседу, то дети оказывались одновременно застенчивыми и гордыми, но безгранично доверчивыми.
Сила родительского инстинкта столь же сильно варьируется здесь, на Гетен, как и во всей Вселенной. Никаких общих выводов на этот счет сделать нельзя. Я, например, ни разу не видел, чтобы житель Кархайда ударил ребенка. Или хотя бы сердито обругал его. Их доброта по отношению к детям поразила меня прежде всего своей искренностью, деятельным характером и почти полным отсутствием собственнических инстинктов. Последнее, пожалуй, больше всего отличает здешнее отношение к детям от того, что мы на Земле называем «материнским инстинктом». Я подозреваю, что на Гетен вряд ли возможно провести грань между материнским и отцовским инстинктами; здесь главенствует общий родительский инстинкт — желание прежде всего защитить, поддержать, — что абсолютно не связано с различием полов родителей…
В начале последнего летнего месяца, Хаканна, в Горинхеринге появились упорные слухи, основанные, впрочем, на официальных сообщениях из дворца, о том, что король Аргавен ожидает наследника. Причем не очередного сына от кого-то из своих кеммерингов — он уже был отцом семерых детей, — а собственного, родного сына, во плоти и крови, единственного королевского наследника-принца. Итак, король Аргавен решил сам родить ребенка.
Мне это показалось смешным, как и многим обитателям Горинхеринга — по разным, разумеется, причинам. Хозяева мои говорили, что король уже слишком стар, чтобы рожать детей, и по этому поводу много шутили, и, надо сказать, весьма непристойно. Старики чесали языки целыми днями. Над Аргавеном они откровенно смеялись, однако сама его персона никого особенно не интересовала. «Кархайд — это не государство, а толпа вздорных родственников» — так когда-то сказал Эстравен, и эти слова — как и многое другое из сказанного им — все чаще приходили мне на ум, поскольку я все больше узнавал об этой стране. То, что казалось единым государством, существовавшим уже многие века, на самом деле представляло собой мешанину из практически неуправляемых княжеств-принципалий, самостоятельных городов и отдельных деревень, «псевдофеодальных племенных экономических единиц» — расползающийся во все стороны союз соперничающих между собой, а порой и враждебных друг другу людей и правителей, которыми весьма неуверенно и непоследовательно пытался править монарх. По-моему, ничто и никогда не сможет сделать Кархайд единой нацией. Даже быстрое распространение различных скоростных коммуникационных и транспортных средств, которое, казалось бы, практически неизбежно должно было бы привести к национальному объединению, ни к чему такому не привело. Экумена не могла обращаться к жителям Кархайда как к единой нации, обществу, государству, способному на некую тотальную мобилизацию; скорее имело бы смысл взывать к их достаточно сильному, хотя и недоразвитому чувству чисто человеческой общности. Меня очень тревожили эти мысли. Я тогда, разумеется, заблуждался; однако эти новые сведения о гетенианцах сослужили мне впоследствии хорошую службу.
Поскольку я не собирался весь год провести в Старом Кархайде, мне необходимо было вернуться к Западному Перевалу до того, как Каргав станет недоступным. Даже здесь, на побережье, уже два раза за этот месяц выпадал снег, хотя лето еще не кончилось. Без особой охоты покинул я эти места и прибыл в Эренранг в самом начале месяца Гор, первого месяца осени. Аргавен уединился в своем летнем дворце Уорривер, назначив на время своего отсутствия Регентом Пеммера Харге рем ир Тайба. Тайб от души наслаждался предоставленной ему властью. Уже в первые два часа после прибытия в столицу я начал ощущать не только слабые места в собственных выводах относительно Кархайда — выводы эти к тому же весьма устарели, — но и определенный дискомфорт, пожалуй, даже опасность, грозящую мне в Эренранге.
Аргавен явно был не в своем уме; его собственная злобная непоследовательность отравила темной желчью настроение жителей всей столицы. Король Кархайда был буквально пропитан страхом. Все хорошее за годы его правления осуществлялось лишь благодаря министрам и членам киорремии. Впрочем, и особого зла от Аргавена не было тоже. Его неустанная борьба с собственными ночными кошмарами не оказала на королевство разрушительного воздействия. Зато кузен короля, Тайб, принадлежал к иной породе людей: его безумие основывалось на четких логических построениях. Тайб отлично понимал, когда и как нужно действовать в своих интересах. Единственное, чего он не знал, — это когда нужно остановиться.
Тайб довольно много выступал по радио. Эстравен, будучи премьер-министром, никогда так не вел себя, и вообще показуха кархайдцам несвойственна: правительство — это не балаган с актеришками; правители предпочитают действовать скрытно, отнюдь не напрямую. Тайб, однако, продолжал ораторствовать. Снова услышав его голос по радио, я вспомнил длинные, обнаженные в улыбке зубы и лицо, покрытое паутиной морщин. Речи Тайба были громогласны, длинны и напыщенны: хвалы в адрес Кархайда, хулы в адрес Оргорейна, разоблачение «подрывающих государственную целостность фракций», демагогические разглагольствования относительно «нерушимости границ королевства», целые лекции по истории, этике и экономике — и все почти на грани истерики, так что от чрезмерной злобы или восторга голос его порой срывался на визг. Он много говорил о гордости за свою страну, об «истинном патриотизме», но маловато о шифгреторе ее граждан, о собственном достоинстве или личном авторитете каждого. Не слишком ли велики оказались потери со стороны Кархайда из-за конфликта в долине Синотх, что тему шифгретора и авторитета старались не затрагивать вообще? Видимо, все же это было не так, ибо долину Синотх Тайб упоминал довольно часто. Однако о шифгреторе он явно избегал говорить, и я был почти уверен, что он стремится разбудить эмоции более низкого, примитивного, почти неконтролируемого уровня психики. Он хотел вызвать к жизни то, что постоянно подавлялось правилами поведения, соответствующими понятию шифгретора, как бы сублимирующего до безопасного уровня низменные чувства и желания. Он хотел, чтобы слушающие его речи жители Кархайда испытывали одновременно гнев и злобу. А потому основными темами его выступлений были отнюдь не гордость или любовь, хотя эти слова употреблялись им без конца; однако в том контексте, в котором их употреблял он, значили они лишь самовосхваление и ненависть к другим. Он также немало разных слов говорил об Истине, ибо, как он выражался, «копал куда глубже поверхностного налета цивилизации». Это была его излюбленная и, казалось бы, довольно благовидная метафора — насчет «налета цивилизации». Или «облицовки», «штукатурки», «обновления старых стен» и тому подобного, то есть всего того, что скрывает более благородную и древнюю основу. За подобной метафорой может с успехом спрятаться по крайней мере дюжина софизмов. Один из наиболее опасных — признание того, что цивилизация, будучи искусственно созданной, противоречит природе, то есть является нарушением естественности бытия… Разумеется, цивилизация — это никакой не «налет», и примитивная первобытная («естественная») культура и культура цивилизованного общества — лишь ступени общего процесса развития человечества. Если цивилизации и можно что-то противопоставить, так это войну. Так что либо то, либо другое. Но не то и другое вместе. Мне казалось, когда я слушал надоедливые истеричные речи Тайба, что он стремится, насаждая страх и яростно убеждая в существовании врага, заставить свой народ как-то изменить выбор, сделанный еще до того, как началась его официальная история, — выбор как раз между этими противоположностями: цивилизацией и войной.
Возможно, для этого как раз пришло время. Медленно, как осуществлялся и весь их материально-технический прогресс, мало-помалу, невысоко ценя «прогресс» как таковой, гетенианцы в итоге — в последние пять, десять или пятнадцать веков — все-таки немного обогнали Природу. Они уже вышли из абсолютной зависимости от своего безжалостного климата; и плохой урожай в отдельной провинции уже не мог привести к голодной смерти; даже особенно холодная и снежная зима не приводила города к изоляции. На основе определенной материальной стабильности Оргорейн постепенно превратился в единое и все более централизующееся государство. Теперь Кархайд тоже должен был «собраться с силами» и совершить аналогичный шаг. Однако Тайб считал, что всякое там развитие самосознания и собственного достоинства, установление торговых отношений с другими государствами, строительство дорог, ферм, учебных заведений и так далее — все это лишь проклятый «налет цивилизации», который необходимо уничтожить. Перед ним была конкретная и ясная цель, и он шел к ней по самому короткому и проверенному пути. Чтобы превратить народ Кархайда в граждан единого государства, в единую нацию, он избрал путь войны. Его идеи, разумеется, были недостаточно четко сформулированы, однако звучали весьма убедительно. Второй способ столь же быстрого создания единой нации или всеобщей мобилизации людей — это насаждение в государстве новой религии; однако таковой под рукой не оказалось, и Тайб предпочел путь милитаризации.
Я послал Регенту Тайбу записку, в которой изложил суть вопроса, заданного мною Предсказателям, и ответ, который получил от них. Тайб мне не ответил. Тогда я отправился в посольство Орготы и испросил разрешения на въезд в государство Оргорейн.
У Стабилей всей хейнской Экумены куда меньше помощников, чем чиновников в одном лишь этом посольстве относительно небольшой страны; все они путаются в бесконечных магнитофонных записях, различных досье, очень медлительны и дотошны. Никаких «кое-как», никаких ошибок, никаких подтасовок, столь характерных для официальных лиц Кархайда. Я терпеливо ждал, пока в посольстве закончат возню с оформлением моих документов.
Ожидание, однако, становилось довольно неприятным. Количество королевских гвардейцев и муниципальной полиции на улицах Эренранга увеличивалось, похоже, с каждым днем; все стражники были вооружены до зубов, у них даже начинало вырисовываться некое подобие военной формы. Настроение в городе царило мрачное, хотя торговые и прочие сделки совершались довольно успешно, благосостояние в целом росло и погода была ясной. Меня сторонились уже почти все, даже моя «квартирная хозяйка». Этот толстяк больше не показывал желающим мою комнату и частенько жаловался на травлю со стороны «людей из дворца», а потом начал обращаться со мной не как с уважаемым гостем и Посланником с другой планеты, а скорее как с политическим преступником. Тайб произнес еще одну речь по случаю очередного столкновения в долине Синотх: оказывается, «отважные кархайдские фермеры, истинные патриоты» совершили налет в районе южной границы, близ Сассинотха, на орготскую деревню, сожгли ее, убили девять мирных жителей, а тела их отволокли к границе и бросили в реку Эй. «Такую могилу, — вещал Регент, — обретут все враги нашего государства!» Я слушал эту передачу в столовой нашего Острова. Мои соседи выглядели по-разному: кто мрачным, кто равнодушным, а кто и довольным; однако во всех лицах сквозило нечто общее — их словно искажал какой-то легкий тик или чуть заметная гримаска. И взгляд у всех был одинаково беспокойным.
Вечером ко мне в комнату постучался и вошел незнакомый мне человек, первый мой гость с тех пор, как я вернулся в Эренранг. Он двигался легко, у него была нежная кожа, застенчивые манеры, а на груди висела золотая цепь Предсказателя, одного из Целомудренных.
— Я друг одного из тех, кто дружил с вами, — представился он с прямотой застенчивого человека. — Я пришел просить вас о милости — ради него.
— Вы имеете в виду Фейкса?..
— Нет. Эстравена.
Должно быть, выражение участия и готовности помочь на моем лице сменилось чем-то совсем иным; возникла небольшая пауза, потом незнакомец пояснил:
— Эстравена-предателя. Разве вы его не помните?
Застенчивости как не бывало. Теперь в его голосе звучал гнев. Он явно готов был поставить на кон свою честь — предъявить мне свой шифгретор, как здесь говорят. Если бы я хотел ответить ему тем же, то есть практически согласился бы на дуэль, то мне нужно было бы ответить как-нибудь так: «Нет, я не припоминаю его; а скажите, что он собой представляет?» Но играть в эти игры мне вовсе не хотелось: я уже к этому времени достаточно часто сталкивался с вулканическими вспышками кархайдского темперамента. Я неодобрительно посмотрел прямо в гневное лицо незнакомца и сказал:
— Конечно, я его помню.
— Однако дружеских чувств к нему не испытываете. — Его темные, с чуть опущенными вниз уголками глаза смотрели прямо на меня с живым интересом.
— Скорее, благодарность и разочарование. Это он послал вас ко мне?
— Он не посылал.
Я подождал, пока он объяснит. Он сказал:
— Извините меня. Мои выводы были слишком поспешны; теперь я пожинаю плоды собственной торопливости и домыслов.
Я едва успел остановить этого надменного гордеца, ибо он тут же направился к двери.
— Пожалуйста, послушайте: я ведь не знаю, кто вы и что вам угодно. Я же не отказал вам, я просто совсем ничего не понимаю, а потому и не выразил сразу согласия помочь. Вы ведь не откажете мне в праве на определенную осторожность? Эстравена сослали за то, что он поддерживал мою деятельность здесь…
— А вы не считаете, что, хотя бы отчасти, в долгу перед ним?
— Ну, отчасти, пожалуй, да. Хотя то, с чем связана моя миссия здесь, выше всех личных долгов и привязанностей.
— Если это так, — сказал незнакомец с яростной убежденностью, — то ваша миссия аморальна.
Это остановило меня. Он говорил как защитник экуменических представлений, и мне крыть было нечем.
— Не думаю, что это так, — ответил я наконец. — В недостатках ее осуществления виновен в данном случае тот, кто ее осуществляет. Во всяком случае, сама идея не виновата ни в чем. Но прошу вас, скажите, что именно от меня требуется.
— У меня есть некая денежная сумма — проценты, долги и тому подобное, — которую мне удалось собрать. Это остатки состояния моего друга. Услышав, что вы вскоре собираетесь посетить Оргорейн, я решил попросить вас передать ему эти деньги, если, разумеется, вы найдете его. Как вам известно, за контакт с преступником полагается кара. Кроме того, риск может оказаться и бессмысленным, ибо он может находиться как в Мишнори, так и на одной из их проклятых Ферм; а может быть, просто умер. Я не имею возможности выяснить это. Друзей в Оргорейне у меня нет. И здесь тоже нет никого, к кому я мог бы обратиться с подобной просьбой. Я подумал о вас, потому что вы стоите как бы надо всей этой политикой и свободны в передвижении по стране. Но я совсем не подумал о том, что и у вас могут быть свои собственные политические соображения. Прошу прощения за собственную глупость.
— Хорошо, я возьму эти деньги. Но если он умер или его невозможно будет отыскать, кому мне следует их возвратить?
Он уставился на меня. Выражение его лица беспрестанно менялось: он переживал жестокую душевную борьбу. Потом судорожно вздохнул или, скорее, всхлипнул. У жителей Кархайда в большинстве случаев слезы весьма близко, и они стыдятся их не больше, чем мы смеха. Наконец он проговорил:
— Благодарю вас. Мое имя Форет. Я живу в Цитадели Орньи.
— Вы из семьи Эстравена?
— Нет. Я его кеммеринг, Форет рем ир Осбот.
У Эстравена за время нашего знакомства, насколько мне известно, никакого кеммеринга не было; но в отношении этого человека в душе моей не возникло ни малейших сомнений. Он, возможно, поступал неразумно или невольно служил чьим-то корыстным целям, однако его собственные побуждения были чисты и искренни. И он только что преподал мне урок: я понял, что вызов чести в Кархайде может быть сделан в том числе и на уровне этики и победит в этом поединке сильнейший. Ведь он загнал меня в угол буквально с первых двух ходов.
Деньги у него были с собой, и он передал их мне — солидную сумму в банкнотах Королевской купеческой гильдии Кархайда, так что никто в случае чего ни в чем не смог бы меня уличить, как, впрочем, и помешать мне просто истратить эти деньги.
— Если вы отыщете его… — Форет запнулся.
— Что-нибудь передать на словах?
— Нет, ничего. Только если бы я знал…
— Если я действительно его найду, то попытаюсь подробно сообщить вам о нем.
— Спасибо, — сказал он и протянул мне обе свои руки — в Кархайде этот жест выражает особое дружеское расположение, так что пользуются им нечасто. — Я желаю вам успеха в выполнении вашей миссии, господин Аи. Он… Эстравен… он верил, что вы прибыли сюда, чтобы творить добро, я знаю. Он очень, очень верил в это.
Эстравен был для него целью и смыслом жизни. Форет был из тех про́клятых, кому на роду написано вечно оставаться однолюбом. Я снова сказал:
— Может быть, вы все-таки хотели бы что-то передать ему еще?
— Передайте ему, что дети здоровы, — сказал он, потом поколебался, тихо прибавил: — Нусутх, не важно все это, — и ушел.
Через два дня я покинул Эренранг и отправился, на этот раз пешком, к северо-западной границе Кархайда. Разрешение на въезд в Оргорейн пришло гораздо скорее, чем можно было ожидать; судя по поведению чиновников посольства, они и сами явно этого не ожидали, так что, когда я явился забирать документы, они были со мной ядовито-вежливы, понимая, что ради моей персоны чьим-то высшим указом нарушены все требования и правила протокола. Поскольку в Кархайде вообще никаких особых правил для отъезжающих из страны не существовало, я тут же двинулся в путь. За это лето я убедился, насколько приятно путешествовать пешком по такой стране, как Кархайд. Там великое множество дорог и гостиниц — как для пеших путешественников, так и для пассажиров и водителей транспортных средств. Кроме того, практически всегда можно рассчитывать на кархайдские законы гостеприимства. Горожане, крестьяне, простые фермеры или князья всегда предоставят путешественнику пищу и кров по этим неписаным правилам по крайней мере на три дня, а на самом деле куда дольше. Но самое лучшее то, что всюду тебя принимают доброжелательно и спокойно, словно долгожданного гостя.
Я не спеша брел по удивительно красивой холмистой долине, расположенной между реками Сесс и Эй, порой отрабатывая свой ночлег на огромных княжеских полях. Шла жатва; урожай спешно убирали в амбары и хранилища, так что каждые рабочие руки, каждый серп или уборочный комбайн были на счету: необходимо было спасти это море золотистого зерна от приближающейся непогоды. Первая неделя моего пешего странствия была наполнена золотом пшеницы; стояли чудесные теплые дни, и по вечерам, прежде чем улечься спать, я обычно выходил на короткую прогулку по скошенным полям, покинув неярко освещенный уединенный домик фермера или сияющую огнями гостиную княжеского поместья, и смотрел на звезды, огни которых в темном ветреном осеннем небе казались огнями далеких городов.
Мне, пожалуй, даже расхотелось покидать эту страну, которая хоть и проявила ко мне, посланцу другого мира, полное безразличие, но ко всем обыкновенным путникам и чужестранцам была очень нежна и гостеприимна. Да и страшновато было начинать все сначала: снова рассказывать о себе на новом языке, снова объяснять цели своей миссии новым слушателям и, возможно, снова потерпеть неудачу. Я забрел чуть севернее, чем нужно, оправдывая изменения в своем маршруте желанием увидеть долину Синотх — предмет давнишнего спора между Кархайдом и Оргорейном. Хотя погода стояла ясная, становилось все холоднее, и в конце концов я все-таки повернул к западу раньше, чем успел добраться до Сассинотха, вспомнив, что там, на границе, как раз построена эта пресловутая стена, через которую могут и не пропустить. Пришлось сделать небольшой крюк к югу и несколько километров пройти по берегу пограничной реки Эй, чтобы добраться до моста, который соединял две маленькие деревушки — Пасерер на кархайдской стороне и Сиувенсин на оргорейнской. Деревушки сонно смотрели друг на друга над бурными водами шумной реки Эй.
Стражник на кархайдской стороне спросил меня только, не собираюсь ли я возвращаться сегодня вечером, и махнул мне на прощанье рукой. Зато на стороне Оргорейна немедленно явился Инспектор, который никак не менее часа исследовал мое удостоверение личности и прочие документы. Паспорт он оставил у себя, сказав, что я должен явиться за ним завтра утром; вместо паспорта он выдал мне временное разрешение на проживание в специальном Доме Для Приезжих Комменсалии Сиувенсина. Еще час я провел в кабинете управляющего Домом Для Приезжих, пока тот читал мои бумаги, а также выданное мне удостоверение и звонил Инспектору пограничного пункта, от которого я только что к нему прибыл.
Не могу точно поручиться, что орготское слово означает именно «комменсалов» или «комменсалию» и корнями своими уходит в понятие «сотрапезники». Слово это используется при обозначении всех национально-государственных институтов Оргорейна, начиная от названия самого государства и его федеральных компонентов до более мелких единиц административно-территориального деления: городов, общественных ферм, шахт, фабрик и так далее. В качестве прилагательного это понятие употребляется во всех перечисленных выше названиях и понятиях; слово «Комменсалы» обычно применяется к главам тридцати трех федераций, или округов, составляющих правительство Оргорейна, его исполнительный и законодательный органы; однако слово «комменсал» может также означать и просто «житель Великой Комменсалии Оргорейн». Таким образом, все население страны — ее комменсалы. Именно в отсутствии различий между общим и специальным значениями этого слова, в использовании его как для обозначения целого, так и части, как правящей верхушки, так и отдельных граждан государства, в этой его неопределенности и кроется самая суть этого понятия.
В конце концов, адекватность моих документов, как и моей личности, была подтверждена, и в Часу Четвертом я наконец — впервые с раннего утра — поел; мне была подана каша из местной пшеницы и ломтики холодного хлебного яблока. При всем невероятном количестве чиновников Сиувенсин оказался маленькой простенькой деревушкой, погруженной в глубокую сельскую дремоту. Дом Для Приезжих вряд ли соответствовал своему многообещающему названию. В его столовой помещался всего один стол и пять стульев, даже камина там не было, а еду приносили из деревенской харчевни. Вторая из имеющихся в Доме Для Приезжих комната была отведена под спальню: шесть кроватей, толстый слой пыли, плесень на стенах. Комната оказалась в полном моем распоряжении. По всей видимости, все в Сиувенсине сразу же после ужина ложились спать, так что я тоже улегся и уснул, слушая ту оглушительную сельскую тишину, от которой с непривычки звенит в ушах. Проспал я примерно час и проснулся от сдавившего сердце кошмара: в моем сне рвались снаряды, захватчики топтали чужие земли, кого-то без конца убивали, горели дома и стога в полях…
Сон был ужасен; в какой-то момент мне приснилось, что я бегу вниз по какой-то темной улице в толпе странных безликих существ, а дома у меня за спиной взлетают в воздух, и языки пламени пляшут, пожирая обломки, а дети кричат и плачут от страха.
…Кончилось все это тем, что я среди ночи вышел подышать свежим воздухом прямо в чем был и оказался посреди покрытого сухим жнивьем поля. Передо мной чернела какая-то ограда. Половинка луны дурацкого рыжего цвета и несколько звезд выглядывали из-под низко, над самой головой, несущихся облаков. Ветер был пронизывающе ледяным. Рядом со мной возвышался какой-то большой амбар, наверное зернохранилище, а чуть подальше я увидел разлетающиеся на ветру снопы искр.
Я был без теплых штанов и босиком, в одной лишь рубахе, без хайэба (или куртки), однако свой неизменный дорожный тючок я прихватил с собой: там была не только одежда, но и оставшиеся рубины, деньги, документы, мои записи и ансибль. Тючок этот я использовал как подушку во время своего путешествия. По всей вероятности, я и во сне цеплялся за него. Я вытащил оттуда башмаки, штаны, подбитый мехом зимний хайэб и оделся прямо среди холодной темной тишины деревенского поля. Огоньки Сиувенсина мерцали где-то в километре у меня за спиной. Потом я потихоньку побрел в поисках дороги и скоро вышел на нее. По дороге шли люди. Все они, похоже, были беженцы, как, впрочем, и я, но они, по крайней мере, знали, куда идут. Я пошел за ними, поскольку не знал, куда мне податься. От Сиувенсина стоило явно держаться подальше: я догадался, что на него напали ночью бандиты из кархайдского селения Пасерер с другого берега реки Эй.
Бандиты подожгли несколько домов и быстро убрались; сражения никакого не было. Вдруг на бредущих по дороге людей упал яркий свет от зажженных фар, и, скорчившись у обочины, мы увидели штук двадцать грузовиков, на полной скорости мчащихся к Сиувенсину. Раз двадцать вспыхнули и пропали фары, прошипели шины, и мы снова оказались в тишине и темноте.
Вскоре мы добрались до фермы, где нас остановили и допросили. Я попытался пристроиться к той группе людей, с которой шел по дороге, но мне не повезло; им, впрочем, тоже не повезло, за исключением тех, кто прихватил с собой документы. Люди без документов — а я к тому же еще и иностранец без паспорта! — были отрезаны от общего стада и на ночь помещены в склад — просторный каменный полуподвал без окон, с единственной дверью, которая запиралась снаружи. То и дело дверь отпирали и вводили очередного беженца в сопровождении местного полицейского, вооруженного акустическим ружьем. При закрытой двери внутри было совершенно темно — ни малейшего лучика света. В столь непроглядной тьме перед глазами обычно начинают вспыхивать снопы искр и плавать огненные круги. Воздух был холодный и густо пропитанный запахом пыли и зерна. Ни у кого даже фонарика с собой не было; всех этих людей среди ночи вышвырнули из собственных постелей; двое из них оказались совершенно голыми, по дороге люди дали им какие-то одеяла, чтобы прикрыть наготу. Своего у них не было ничего. Но самое ценное из их имущества, оставшегося неизвестно где, — это, разумеется, документы. В Оргорейне лучше остаться совсем голым, чем лишиться документов.
Все сидели порознь в обширном, пыльном, слепяще темном помещении. Порой кто-то шептал два-три слова ближайшему соседу, и снова все смолкало. В этой оргорейнской темнице не было и намека на то чувство солидарности, какое бывает обычно у всех заключенных. Никто ни разу не пожаловался.
Слева от себя я услышал шепот:
— Я видел его на улице, возле моей двери. Ему оторвало голову.
— Да, они пользуются старинными винтовками, что стреляют кусочками свинца. Как бандиты!
— Тиена говорит, что они не из самого Пасерера, а из княжества Оворд и что их привезли к реке на вездеходе.
— Но ведь между Овордом и Сиувенсином нет вражды.
Они ничего не понимали; они ни на что не жаловались. Они не протестовали, когда соотечественники заперли их в подвале после того, как их дома были сожжены, а их самих выстрелы бандитов погнали прочь. Они даже не пытались понять причину происшедшего. Вскоре тихий говор — отдельные редкие фразы на гнусавом языке Орготы, по сравнению с которым кархайдские слова звучали как камешки, падающие в пустой котел, — совсем умолк. Люди уснули в темноте и тишине. Какой-то ребенок немножко поскулил, и ему отвечало гулкое подвальное эхо.
Вдруг дверь широко распахнулась, и за ней оказался ясный день; солнечные лучи ножами ударили мне в глаза, яркие, пугающие. Я, спотыкаясь, вышел наружу и машинально следовал за остальными, пока не услышал собственное имя. Я не сразу узнал его хотя бы потому, что в Оргорейне звук «л» произносят. Кто-то повторял его снова и снова; наверное, с тех пор, как открыли дверь.
— Пожалуйста, пройдите сюда, господин Аи, — торопливо проговорил некто в красном, и я сразу перестал быть жалким беженцем. Меня отсекли от тех безымянных, вместе с которыми я брел в поисках спасения по темной дороге, вместе с которыми, утратив документы и перестав, таким образом, быть личностью, я всю ночь просидел в темном подвале. Теперь я вновь обрел свое имя, меня узнали и признали человеком, я снова существовал как личность. Что ж, существенное облегчение. Я с радостью последовал за незнакомым мне человеком.
Служащие местного Управления Фермами Комменсалии были возбуждены и расстроены; они всячески старались проявить заботу и даже извинились за неудобства, причиненные прошлой ночью. «Ах, напрасно, напрасно вчера вы решили заночевать в Сиувенсине! — все сокрушался какой-то толстый Инспектор. — Ах, если бы вы сразу прибыли в Оргорейн, как все!» Они не понимали, кто я такой и почему мне следует оказывать особое внимание; их неосведомленность на этот счет была совершенно очевидной, однако и это мне было безразлично. Господина зовут Дженли Аи, он — Посланник, с ним следует обращаться с должным почтением. Что они и делали. Так что к полудню я уже ехал в автомобиле по дороге в Мишнори; автомобиль был предоставлен в мое распоряжение Управлением Фермами Комменсалии Восточного Хомсвашома, восьмой округ. Я получил новый паспорт и бесплатный пропуск во все Дома Для Приезжих, находящиеся на пути моего следования, а также переданное по телеграфу приглашение прибыть в резиденцию Комиссара путей сообщения и портов первого округа Комменсалии господина Утха Шусгиса.
Радиоприемник в моем маленьком автомобиле включался вместе с двигателем и работал непрерывно, так что весь день, пока я ехал через бескрайние, богатые ручьями и засаженные пшеницей поля Восточного Оргорейна (ограды там отсутствуют, поскольку нет никаких стадных животных), радио не умолкало. Меня проинформировали о погоде, об урожае, о состоянии дорог; меня предупредили, чтобы я осторожнее вел машину; мне передали самые разнообразные новости изо всех тридцати трех округов, данные о производительности труда на самых различных предприятиях и грузообороте морских и речных портов; потом я прослушал несколько монотонных гимнов Йомеш, потом снова сводку погоды. Все это было очень мило — во всяком случае, после бесконечных громогласных заявлений, которых я вдоволь наслушался в Эренранге. Не последовало ни единого упоминания о налете на Сиувенсин: правительство Орготы явно не было намерено разжигать страсти. В сводках новостей, которые передавались весьма часто, говорилось лишь, что в районе восточной границы по-прежнему поддерживается и будет поддерживаться порядок. Мне это понравилось: информация не содержала никаких провокационных намеков и носила спокойный, уверенный характер. Качество, которое я всегда особенно ценил в гетенианцах, — это уверенность; порядок поддерживается — и точка… Теперь я был рад, что уехал из Кархайда с его непредсказуемой политикой, стремящегося к развязыванию войны и руководимого беременным королем-параноиком и эгоистичным маньяком Регентом. Мне радостно было ехать вот так, неторопливо, с усыпляющей скоростью сорок километров в час через обширные, разделенные прямыми межами поля, сплошь засеянные пшеницей, под ровным серым небом, по направлению к столице Оргорейна, правительство которого верило в Порядок.
На дороге часто встречались полицейские патрули (в отличие от Кархайда, где вечно надо было спрашивать дорогу у прохожих или ехать наугад), которые предупреждали меня, что машину остановят на таком-то инспекционном пункте, принадлежащем такому-то округу Комменсалии; на этих пунктах необходимо было предъявить Инспектору свое удостоверение личности и зарегистрироваться в специальном журнале. Мои документы каждый раз вызывали уважение: мне приветливо махали рукой на прощанье после самой минимальной задержки и вдобавок вежливо сообщали, как далеко до ближайшего Дома Для Приезжих, где, если мне будет угодно, я смогу поесть или переночевать. При скорости сорок километров в час поездка от Северного Перевала до Мишнори — мероприятие довольно серьезное, так что ночевать в пути мне пришлось дважды. Еда в Домах Для Приезжих была невкусной, но обильной, ночлег вполне пристойный. Даже отсутствие отдельной комнаты в какой-то степени компенсировалось молчаливостью и сдержанностью моих гостиничных соседей. У меня ни разу не возникло ни одного дорожного знакомства или хотя бы краткого разговора во время этих остановок, хотя лично я несколько раз такие попытки предпринимал. Жители Орготы не похожи на людей недружелюбных, скорее они просто нелюбопытны; в целом они какие-то бесцветные, очень спокойные и покорные. Мне они нравились. Я уже прожил два года в холодном климате среди слишком горячих и холерически страстных кархайдцев. И теперешняя перемена была мне приятна.
Следуя вдоль восточного берега великой реки Кундерер, я на третье утро добрался наконец до Мишнори, столицы и самого крупного города Оргорейна.
Когда в редкие перерывы между проливными осенними дождями выглядывало солнце, город этот выглядел весьма забавно: он казался состоящим сплошь из глухих каменных стен, в которых лишь кое-где на очень большой высоте были прорублены узкие окошки, широкие улицы были заполнены народом, но люди среди этих домов выглядели карликами, уличные фонари зажигались на невероятно высоких столбах; крыши домов вздымались ввысь, точно руки молящегося гиганта, а козырьки над дверями, торчавшие из стен на высоте метров шести от земли, казались чем-то вроде нелепых книжных полок. На редкость уродливый, какой-то гротескный город представал передо мной в лучах солнца. Однако он был построен не для этих теплых и солнечных дней. Он был построен для зимы. Зимой вам тут же стала бы ясна и разумность его архитектуры, и экономичность, и своеобразная красота: когда улицы эти на три метра поднялись бы вверх, вымощенные толстенным, плотным слоем снега, а крутые крыши высились бы над этими улицами изящными черными зигзагами — крутизна не позволяет снегу и льду скапливаться на них, — а под навесами у дверей стояли бы сани, а узкие окна-щели светились бы теплым желтым светом сквозь метель и пургу.
Мишнори был чище, больше и светлее, чем Эренранг, а кроме того, выглядел более открытым и импозантным. В нем преобладали дома из желтовато-белого камня, простой, но величественной архитектуры; застройка велась в соответствии со строгим планом, в большей части этих зданий размещались различные правительственные учреждения и службы Комменсалии, а также многочисленные храмы культа Йомеш, основной религии государства. Здесь не ощущалось веяния тайных слухов и давления чьей-то «высочайшей» вывихнутой психики; не ощущалось и постоянного присутствия чьей-то огромной и мрачной тени, как в Эренранге. Здесь все было просто, величаво и аккуратно. Я чувствовал себя так, словно вырвался из мрачной тьмы давно минувших веков, и жалел, что зря проторчал целых два года в Кархайде. Наконец-то я попал в страну, которая, с моей точки зрения, готова была вступить в экуменическую эру.
Я немного покатался по городу, потом вернул автомобиль в Региональное бюро и пешком направился в резиденцию Комиссара путей сообщения и портов первого округа Комменсалии. Я так и не смог до конца взять в толк, было ли его приглашение просьбой или вежливым приказом. Нусутх. Я прибыл в Оргорейн, чтобы говорить от лица Экумены, и с тем же успехом могу начать выполнять свою миссию здесь, как и в любом другом месте.
Мои первые впечатления о жителях Орготы как людях флегматичных и сдержанных были поколеблены Комиссаром Шусгисом, который с улыбкой и радостными криками бросился мне навстречу, схватил обе мои руки — тем жестом, который кархайдцы приберегают для выражения наиболее сильных интимных своих чувств, — и, энергично встряхивая их, словно пытаясь выбить искру в моем внутреннем двигателе, проревел приветствия в адрес «посла Экумены, Лиги Всех Миров, на планете Гетен».
Это был настоящий сюрприз. Ибо ни один из двенадцати или четырнадцати чиновников (Инспекторов!), изучавших мои документы, не выказал ни малейшей осведомленности относительно того, что означают мое имя, мой статус Посланника Экумены или само понятие Экумены; каждому жителю Кархайда все это было, по крайней мере приблизительно, известно. Я уж было решил, что Кархайд постарался не допустить, чтобы хоть малейшее радиосообщение обо мне просочилось в Орготу, окружив мою персону строжайшей государственной тайной.
— Не Посол, господин Шусгис. Всего лишь Посланник.
— Ну, значит, будущий Посол. Ну разумеется. Посол, клянусь Меше! — Шусгис, плотный, сияющий радостной улыбкой, осмотрел меня с головы до ног и снова засмеялся. — Вы вовсе не такой, как я ожидал, господин Аи! Просто ничего похожего! По слухам, вы должны были быть высоким, как уличный фонарь, тощим, как санный полоз, совершенно черным и к тому же косоглазым — одним словом, ледяное чудовище, страх! Так ведь ничего подобного! Только вы чуть темнее, чем большинство из нас.
— Для Земли это нормально, — сказал я.
— Неужели вы оказались в Сиувенсине именно в ту ночь, когда эти бандиты совершили свой налет? Клянусь грудями Меше! Ах, в каком ужасном мире мы живем! Ведь вас могли бы застрелить, еще когда вы только шли по мосту через реку Эй, — и это после всего вашего долгого пути в Оргорейн! Ну хорошо! Хорошо! Вы все-таки здесь в конце концов. И множество людей жаждет вас видеть и слышать, и все рады приветствовать вас в Оргорейне!
Он тут же устроил меня в собственном доме, не принимая никаких возражений. Всего лишь чиновник высокого ранга, хоть и очень богатый человек, Шусгис жил так, как в Кархайде не жил никто, даже знатнейшие князья. Его дом представлял собой целый Остров, где проживало не менее сотни работников — его прислуга, клерки, технические советники и так далее; зато не было никого из родственников или членов клана. Система расширенных феодальных семей, всех этих Очагов и княжеств, хотя и достаточно еще различимая в структуре Комменсалии, была в Оргорейне «национализирована» уже несколько веков назад. Все дети старше одного года жили здесь отдельно от родителей и воспитывались в специальных Очагах Комменсалии. Никакого иерархического деления по степени знатности здесь не было. Частные завещания законными не считались: умирая, человек оставлял все свое имущество государству. Все одинаково начинали с нуля. Однако позже, что совершенно естественно, возникали должностные и имущественные различия. Шусгис был богат и со своими богатствами обращался весьма вольно. В моих апартаментах были такие предметы роскоши, о существовании которых на планете Зима я и не подозревал: например, душ. А также электрокамин — в дополнение к прекрасному настоящему камину. Шусгис только смеялся:
— Мне было сказано: Посланника нужно держать в тепле; он прибыл из мира жаркого, как печка, ему трудно переносить наши холода. Обращайся с ним так, как с человеком, ждущим ребенка; постель его накрой меховыми одеялами, а в комнату дополнительно поставь электрокамин; подогревай ему воду для умывания, а окна держи закрытыми! Ну как, все хорошо? Удобно вам тут будет? Пожалуйста, скажите непременно, если вам что-нибудь еще понадобится.
Удобно ли мне! Ни один человек в Кархайде ни разу и ни при каких обстоятельствах не спросил меня об этом.
— Господин Шусгис, — проникновенно сказал я, — я чувствую себя здесь как дома.
Но ему все было мало, так что, пока на моей постели не появилось еще одно одеяло из меха пестри, а в камин не подбросили еще охапку дров, он не успокоился.
— Я знаю, как это бывает, — сказал он. — Когда я ждал ребенка, то никак не мог согреться… ноги у меня вечно были как лед, и я всю зиму просидел у камина. Это, конечно, было уже давно, но я все прекрасно помню!
Гетенианцы рано заводят детей и примерно после двадцати четырех лет начинают применять контрацептивы; в своей женской ипостаси они утрачивают фертильность где-то лет в сорок. Шусгису было за пятьдесят, отсюда и это «уже давно»; впрочем, очень трудно было представить его в роли юной матери. Это был опытный политик с твердыми убеждениями, проницательный, общительный, искусно пользующийся доброжелательностью в своих интересах; в центре же его интересов был прежде всего он сам. Это общечеловеческий тип. Я встречал таких на Земле, на Хейне, на Оллюле… Полагаю, что таких людей можно встретить даже в аду.
— Вы очень хорошо информированы относительно моих взглядов и вкусов, господин Шусгис. И это весьма лестно. Ведь я полагал, что известия обо мне до вас еще добраться не успели.
— Нет, — сказал он, прекрасно понимая, что я имею в виду, — они бы, разумеется, предпочли похоронить вас под снегом у себя в Эренранге, не так ли? Однако они отпустили вас, отпустили; и именно тогда мы здесь поняли, что вы не просто еще один из этих кархайдских безумцев, а нечто настоящее.
— Боюсь, я не совсем понимаю вас.
— Почему Аргавен и его приспешники боятся вас, господин Аи? Боятся и одновременно хотят, чтобы вы вернулись? Они боятся, что если они попробуют плохо обращаться с вами или попытаются заставить вас молчать, то им, возможно, придется за это расплачиваться. Они боятся нацеленных на них ружей — из космоса! Разве нет? Вот потому-то они и не осмеливаются вас трогать. Они просто попытались заглушить ваш голос. Потому что боятся и вас, и того, что несете вы на планету Гетен!
Это было явное преувеличение; мое имя, разумеется, не раз упоминалось в кархайдских новостях, по крайней мере до тех пор, пока у власти находился Эстравен. Но у меня уже возникало ощущение, что по неким причинам информация о моей персоне не слишком-то распространена в Оргорейне; Шусгис мои опасения подтвердил.
— Значит, сами вы не боитесь того, что я несу на планету Гетен?
— Нет, мой дорогой, мы не боимся!
— Зато этого порой боюсь я.
В ответ он предпочел весело рассмеяться. Я не стал ничего уточнять. Я не торговец и не продаю прогресс отстающим цивилизациям. Представители миров должны встречаться на равных, испытывая друг к другу хоть какое-то уважение, искренне стараясь понять друг друга, только тогда моя миссия сможет по-настоящему начаться.
— Господин Аи, вас ждет множество людей; все они жаждут с вами познакомиться; это важные персоны и самые обыкновенные люди, но кое-кто, несомненно, вызовет ваш интерес: именно они вершат здесь дела. Я просил о чести лично принимать вас, потому что у меня, во-первых, большой дом, а во-вторых, я известен как лицо нейтральное; я не Доминатор, не сторонник Открытой Торговли, а простой Комиссар путей сообщения, который выполняет возложенные на него государственные функции; и я постараюсь, чтобы вам не досаждали всякими сплетнями насчет хозяина того дома, в котором вы живете. — Он засмеялся. — Однако сие означает, что вам придется довольно много есть — если вы не возражаете, конечно.
— Я в вашем распоряжении, господин Шусгис.
— В таком случае сегодня у нас небольшой ужин с Ванаке Слозом.
— Комменсалом Куверы? Это третий округ, я не ошибся?
Разумеется, прежде чем приехать сюда, мне пришлось как-то подготовиться, выучить кое-какие «уроки». Шусгис выказал несколько преувеличенный восторг по поводу того, что я соблаговолил узнать столь многое о его родном Оргорейне. Его манера вести себя все-таки очень сильно отличалась от кархайдской, там подобный восторг сочли бы унизительным — либо для него, хозяина, либо для меня, уважаемого гостя; я не могу сказать точно, но чей-то шифгретор, безусловно, пострадал бы, а возможно, и оба.
Для парадного обеда мне нужна была соответствующая одежда, поскольку мой красивый эренрангский костюм исчез во время налета на Сиувенсин, а потому днем я взял государственное такси, отправился в центр города и приобрел там полную орготскую экипировку. Хайэб и рубаха очень походили на кархайдские, однако вместо легких летних штанов здесь носили высокие, до бедер, гетры, мешковатые и неуклюжие; наиболее популярны были ярко-синий и красный цвета; качество ткани и покрой костюма казались старомодными и лишенными изящества. Вот что значит массовый пошив. Эта одежда помогла мне понять, чего именно не хватало впечатляющему массивными, добротными зданиями городу: элегантности. Однако отсутствие элегантности в одежде — небольшая цена за столь ценные знания; я уплатил ее с радостью. Вернувшись в дом Шусгиса, я тут же отправился под горячий душ, струйки которого били сразу со всех сторон, окутывая тело словно колючим туманом. Я подумал о холодных цинковых ваннах Восточного Кархайда, где стучал зубами от холода все лето, и о своей собственной ванне в Эренранге, где вода по краям покрывалась ледяной коркой. Может, это тоже своего рода элегантность? Нет уж, да здравствует комфорт! Я надел свой нарядно вышитый красный костюм и в сопровождении Шусгиса на его личном автомобиле отправился на торжественный ужин. В Оргорейне значительно больше домашних слуг и всяческих служб быта, чем в Кархайде. Это потому, что все жители Орготы являются ее гражданами, а государство обязано всех своих граждан обеспечить работой. И делает это. Таково, во всяком случае, общепринятое объяснение, хотя, как и многие другие объяснения экономического порядка, оно под определенным углом явно обходит нечто более существенное.
В чрезвычайно ярко освещенной высокой и белоснежной парадной гостиной Комменсала Слоза было десятка два-три гостей. Трое были Комменсалами, а все остальные происходили явно из весьма благородных семей и сами по себе были людьми уважаемыми. Это чувствовалось сразу; передо мной были не просто жители Орготы, пришедшие из любопытства поглазеть на инопланетянина. Я не был здесь ни диковинкой, как в течение целого года в Кархайде, ни чудовищем-извращенцем, ни загадкой. Как мне показалось, они видели во мне ключ к решению некоей важной проблемы.
Но что за дверь предстояло мне отпереть? У некоторых этих государственных мужей и высокопоставленных чиновников явно была на этот счет своя точка зрения, и они весьма бурно приветствовали меня, но я-то оставался в полном неведении!
И во время ужина ничего выяснить мне тоже, разумеется, не удастся. На всей планете Зима, даже в стране варваров, в насквозь промерзшем Перунгере, считается исключительно неприличным говорить о делах во время еды. Поскольку ужин не замедлил явиться, я отложил все свои вопросы и принялся за клейкий рыбный суп, рассматривая хозяина дома и его гостей. Слоз был хрупким моложавым человеком с необычайно светлыми и ясными глазами, с глубоким, чуть глуховатым голосом; похоже, он был чистой воды идеалистом, искренне и целиком посвятившим себя высокой цели. Мне он в общем понравился, но было бы весьма любопытно узнать, какой именно цели посвятил он свою жизнь. Слева от меня сидел другой Комменсал, толстомордый тип по имени Обсл. Он был тучный, добродушный и назойливо любопытный. Уже после третьей ложки супа он как начал спрашивать меня, так и не мог остановиться: какого черта, неужели я взаправду родился на какой-то другой планете? А чем она отличается от Гетен? Все говорят, что там жарче, но насколько, черт побери, жарче?
— Ну как вам сказать… Например, в этих широтах на Земле снег не выпадает никогда.
— Снег не выпадает! Надо же! Неужели никогда? — Он на редкость радостно рассмеялся — так дети радуются доброй шутке, желая, чтобы с ними продолжали забавную игру.
— Наши заполярные регионы очень похожи на ваши зоны обитания; мы уже очень давно, гораздо раньше, чем вы, пережили свой последний ледниковый период, хотя и у нас он еще не совсем закончился. По сути своей Земля и Гетен очень схожи. Как, впрочем, и все обитаемые миры. Человек может жить лишь при довольно строго определенных условиях. Гетен в этом смысле находится где-то у самых пределов данной системы…
— Значит, существуют планеты еще более жаркие, чем ваша?
— Бо́льшая их часть значительно теплее Земли. На некоторых постоянная жара. Например, планета Где в основном представляет собой каменистую пустыню. В самом начале там было просто тепло, но население так эксплуатировало внутренние энергетические ресурсы своей планеты, что нарушило природный баланс, еще пятьдесят или шестьдесят тысячелетий тому назад, например, вырубив леса на топливо. Там еще продолжают жить люди, но планета Где похожа теперь — если я правильно разобрался в ваших священных книгах — на то место, куда, согласно учению Йомеш, после смерти попадают всякие воры и мошенники.
Тут на устах Обсла появилась усмешка — такая спокойная и одобрительная, что я внезапно понял, что недооценил этого человека.
— Некоторые последователи культа Йомеш считают, что места, куда попадают люди после смерти, существуют на самом деле и находятся в иных мирах, на других планетах. Вы не знакомы с такой точкой зрения, господин Аи?
— Нет; меня кем только ни считали, но пока еще никто не заподозрил во мне привидение, явившееся с того света.
И тут мне удалось наконец посмотреть направо: произнося слово «привидение», я словно увидел одно из них. Темнокожее, в темных одеждах существо, неподвижное и словно окутанное мраком, сидело рядом со мной — призрак смерти на веселом пиру.
Обсла отвлек от меня его сосед с другой стороны; бо́льшая часть гостей внимала речам Слоза, сидевшего во главе стола. Я обернулся вправо и проговорил шепотом:
— Не ожидал встретить вас здесь, лорд Эстравен.
— Неожиданное и делает жизнь возможной, — ответил он.
— Мне поручено кое-что передать вам.
Он беспокойно посмотрел на меня.
— Это всего лишь деньги — часть ваших собственных доходов; их посылает вам Форет рем ир Осбот. Вся сумма при мне, в доме господина Шусгиса. Я позабочусь о том, чтобы как можно скорее вручить их вам.
— Очень любезно с вашей стороны, господин Аи.
Он был тихий, покорный и словно уменьшившийся в размерах — изгнанник, живущий за счет своих способностей и умений в чужой стране. Похоже, он не слишком стремился к беседе со мной, и я даже рад был этому. Но время от времени в течение этого утомительного, наполненного бесконечными речами, вопросами и ответами вечера, хотя все мое внимание и было приковано к представителям непростой и могущественной Орготы, намеревавшейся то ли завязать со мной дружеские отношения, то ли как-то иначе использовать меня, я посматривал на Эстравена, ощущая его присутствие, замечая его вроде бы совершенно равнодушное лицо. И в голову мне вдруг пришла мысль — хотя я тут же постарался отринуть ее как безосновательную, — что я по собственной доброй воле никогда не приехал бы в Мишнори и не ел бы сейчас жареную чернорыбицу с Комменсалами Оргорейна; а Комменсалы и палец о палец не ударили бы, чтобы я оказался здесь. Все это сделал он.
Давным-давно, задолго до того, как король Аргавен I создал единое государство Кархайд, тяжкая распря шла между княжеством Сток и княжеством Эстре земли Керм. Налеты и грабежи с обеих сторон продолжались в течение трех поколений, и конца этому спору не предвиделось, ибо спор был связан с земельными владениями. Хорошей пахотной земли в Керме мало, и слава любого княжества — в протяженности его границ, а правят там люди гордые, вспыльчивые, отбрасывающие черные тени.
Случилось так, что родной сын и наследник лорда Эстре во время охоты на пестри бежал на лыжах по Ледяному озеру в первый месяц весны, Иррем, попал в трещину и провалился под лед. Однако, положив поперек полыньи одну лыжу, он все-таки выбрался из воды. И оказался в не менее ужасном положении: он промок насквозь, а было очень холодно, настоящий курем[8], к тому же близилась ночь. Юноша не чувствовал в себе сил, чтобы добраться до дому: до Очага было не менее десяти километров вверх по склону холма, — а потому направился к деревне Эбос на северном берегу озера. Когда наступила ночь, все затянуло туманом, спустившимся с ледника, и над озером сгустилась такая мгла, что он ничего не видел перед собой, не видел даже, куда ставит лыжи. Он шел медленно, опасаясь трещин, но все-таки старался двигаться вперед, потому что уже промерз до костей и понимал, что вскоре не сможет двигаться вовсе. Наконец во тьме и тумане он разглядел впереди огонек. Он снял лыжи, потому что берег озера здесь был неровным, каменистым и местами совсем лишенным снега. Едва держась на ногах, из последних сил устремился он к этому огоньку, находившемуся явно в стороне от Эбоса. Оказалось, что это светится окно одинокого домика, со всех сторон окруженного густыми деревьями тор, единственными, что могут расти на земле Керм. Деревья тесно обступили домик, и, хотя они были невысоки, он буквально утонул в зелени. Юноша кулаками застучал в дверь и громко позвал на помощь; кто-то впустил его в дом и подвел к огню, пылающему в очаге.
Там был всего один человек, больше никого. Этот человек раздел Эстравена[9], хотя одежды его задубели на морозе и превратились в металлический панцирь, потом завернул его голым в меховые одеяла и, согревая собственным теплом, изгнал ледяной холод из тела. Потом напоил горячим пивом, и юноша в конце концов пришел в себя и уставился на своего спасителя и благодетеля.
Человек этот не был ему знаком; они были примерно ровесниками и смотрели друг другу в лицо. Оба были красивы, стройны и хорошо сложены, с тонкими чертами лица, темнокожие. Эстравен заметил в глазах незнакомца огонек кеммера. И сказал:
— Я Арек из Эстре.
— А я Терем из Стока, — откликнулся тот.
При этих словах Эстравен рассмеялся, потому что был еще слишком слаб, и сказал:
— Значит, ты отогрел меня и спас от смерти, чтобы потом убить, Стоквен?
— Нет, — ответил тот, протянул руку и дотронулся до Эстравена, чтобы убедиться, что холод совсем покинул тело юноши.
И тут Эстравену, хотя ему оставалось еще день или два до наступления кеммера, показалось, что в душе его разгорается огонь. И оба они застыли, едва касаясь друг друга руками.
— Смотри, они совсем одинаковые, — сказал Стоквен и положил свою ладонь на ладонь Эстравена, и ладони действительно почти совпали: одинаковой длины и формы — словно левая и правая рука одного человека, просто сложившего их вместе. — Я тебя никогда раньше не видел, — сказал Стоквен. — И мы с тобой смертельные враги.
Он встал и поворошил дрова в камине; потом вернулся к своему гостю.
— Да, мы смертельные враги, — сказал Эстравен. — Мы заклятые враги, но я бы дал тебе клятву кеммеринга.
— А я тебе, — сказал Стоквен.
И тогда они поклялись друг другу в вечной верности, а в земле Керм — как тогда, так и сейчас — клятва эта нерушима и неизменна. Ту ночь и следующий день и еще одну ночь провели они в хижине на берегу замерзшего озера. Наутро небольшой отряд явился из княжества Сток, и один из пришедших узнал наследника лорда Эстре. Ни слова не говоря и никого не предупредив, он вытащил нож и на глазах у юного Стоквена, на глазах у всех зарезал Эстравена, вонзив клинок ему в грудь и горло. Юноша, обливаясь кровью, замертво рухнул на холодную золу в очаге.
— Он был единственным наследником Эстре, — сказал его убийца.
Стоквен ответил:
— В таком случае кладите его в свои сани и везите в Эстре: пусть его с честью похоронят там.
А сам вернулся в Сток. Однако убийцы хоть и пустились было в путь, но не повезли тело Эстравена домой, а оставили в дальнем лесу на растерзание диким зверям и той же ночью вернулись в Сток. Терем в присутствии своего родителя по крови лорда Хариша рем ир Стоквена спросил их:
— Сделали вы то, что я велел вам?
— Да, — ответили они.
И Терем сказал:
— Вы лжете, ибо никогда не вернулись бы из Эстре живыми, если бы выполнили мой приказ. Итак, вы его не выполнили и вдобавок солгали, чтобы скрыть это; я прошу изгнать этих людей из Стока.
И по приказу лорда Хариша убийцы были изгнаны из Очага и княжества и объявлены вне закона.
Вскоре после случившегося Терем покинул родной дом, сказав, что мечтает некоторое время пожить в Цитадели Ротерер, и на целый год исчез из княжества Сток.
А в княжестве Эстре все это время тщетно искали юного Арека в горах и на равнинах, а потом оплакали его гибель; горько оплакивали его все лето и осень, ибо он был единственным родным сыном князя и его наследником. Однако к концу месяца Терн, когда тяжелым снежным покрывалом накрывает землю зима, пришел со стороны гор некий лыжник и подал стражнику у ворот сверток из меха, сказав:
— Это Терем, сын сына лорда Эстре.
А потом, подобно камню, скатывающемуся по крутому склону горы, он ринулся вниз на своих лыжах и исчез из виду прежде, чем кому-то пришло в голову задержать его.
В свертке оказался новорожденный младенец. Он плакал. Люди отнесли его старому лорду Сорве и передали то, что сообщил им незнакомец; и душа лорда, исполненная тоски, узнала в младенце своего утраченного сына Арека. Он приказал объявить ребенка сыном своей семьи и дал ему имя Терем, хоть подобное имя никогда раньше и не встречалось в роду Эстре.
Ребенок рос красивым, умным и сильным; это был темнокожий и молчаливый мальчик, и все же каждый замечал в нем сходство с покойным Ареком. Когда Терем вырос, лорд Сорве, будучи главой семьи, объявил его наследником Эстре. И тут ожесточились сердца многих сводных его братьев, отцом которых был старый князь; каждый из них обладал своими достоинствами и силой, каждый давно дожидался места правителя. И они сговорились устроить юному Терему ловушку, когда тот в одиночестве отправился поохотиться на пестри в первый месяц весны, Иррем. Юноша оказался хорошо вооружен, и заговорщикам не удалось застать его врасплох. Двоих он застрелил в тумане, что толстым покрывалом укутывает Ледяное озеро в начале весны, а с третьим дрался на ножах и убил его, хотя и сам оказался тяжело ранен — в грудь и в шею. После схватки он бессильно стоял над телом брата и смотрел, как на землю опускается ночь. Терем слабел и страдал от боли, раны его сильно кровоточили, и он решил обратиться в ближайшую деревушку Эбос за помощью, однако во тьме и тумане сбился с пути и забрел в густой лес на восточном берегу Ледяного озера. Там в зарослях деревьев тор он заметил уединенную хижину, открыл дверь, вошел, но был слишком слаб и не смог разжечь огонь в очаге, а без сил упал на его холодные камни и лишился чувств. Кровь же продолжала сочиться из его неперевязанных ран.
Среди ночи кто-то тихонько вошел в хижину. То был никому не известный одинокий путник. Человек этот так и застыл на пороге, увидев юношу, лежащего в луже собственной крови. Потом торопливо устроил удобное и теплое ложе из меховых одеял, которые достал из сундука, развел в очаге огонь, промыл и перевязал раны Терема. Заметив, что юноша пришел в себя и смотрит на него, незнакомец сказал:
— Я Терем из Стока.
— А я Терем из Эстре.
И оба вдруг умолкли. Потом юноша улыбнулся и спросил:
— Ты перевязал мне раны и спас меня, чтобы потом убить, Стоквен?
— Нет, — ответил старший из этих двух Теремов.
Тогда Эстравен спросил:
— Но как случилось, что ты, правитель княжества Сток, оказался здесь один, в столь опасном месте, на земле, из-за которой идет вражда?
— Я часто прихожу сюда, — спокойно ответил Стоквен.
Он взял юношу за руку, чтобы проверить, нет ли у того жара; на какое-то мгновение ладонь его легла на ладонь юного Эстравена — каждый палец, каждая линия этих двух рук в точности совпали, словно то были руки одного человека.
— Мы с тобой смертельные враги, — сказал Стоквен.
И Эстравен ответил:
— Да, мы смертельные враги. Но я никогда не видел тебя раньше.
Стоквен чуть отвернулся.
— Когда-то очень давно я однажды видел тебя, — сказал он. — Я бы очень хотел, чтобы между нашими Очагами и княжествами установился мир.
И Эстравен сказал:
— Клянусь, что между мной и тобой всегда будет мир.
Итак, они поклялись друг другу хранить мир и больше уже ни о чем не говорили. Раненый уснул. А рано утром Стоквен покинул хижину, но вскоре из деревни Эбос за Эстравеном пришли люди и перенесли его домой, в Эстре. Больше ни один человек не осмеливался оспаривать волю старого князя: справедливость его решения доказана была кровью троих сыновей, пролитой на льду замерзшего озера; и после смерти старого Сорве лордом Эстре стал Терем. Уже через год он прекратил старую распрю, передав половину оспариваемых земель княжеству Сток. За это, а также за убийство трех своих братьев его прозвали Эстравен Предатель. Однако имя его, Терем, по-прежнему очень часто дают детям княжества Эстре.
На следующее утро, когда я покончил с поздним завтраком, который мне подали прямо в спальню, вежливо заблеял домашний телефон. Когда я снял трубку, на том конце послышалось:
— Это Терем Харт. Можно мне подняться к вам?
— Да, пожалуйста.
Я был рад одним махом покончить со всеми неясностями. Разумеется, никаких дружеских отношений между нами существовать не могло. И пусть его позор и изгнание, хотя бы номинально, на моей совести, я все же не мог полностью взять на себя ответственность за его судьбу и не чувствовал за собой особой вины. Там, в Эренранге, он так и не сделал ни малейшего шага мне навстречу, не объяснил ни своих действий, ни намерений, и я не в силах был поверить этому человеку. Я предпочел бы, чтобы он не был так тесно связан с теми представителями Орготы, которые, если уж честно, приняли меня как родного. Его неожиданное присутствие в Мишнори могло привести лишь к осложнениям.
Эстравена проводил ко мне один из многочисленных слуг Шусгиса. Я усадил его в огромное мягкое кресло и предложил выпить со мной горячего пива.
Он отказался. Он отнюдь не чувствовал себя смущенным — застенчивость давно уже не была ему свойственна, если он вообще когда-либо обладал ею, — однако держался весьма отчужденно и настороженно.
— Вот и первый настоящий снег, — сказал он и, заметив, как я глянул на плотно занавешенные окна, спросил: — Вы разве не видели, что делается на улице?
Я посмотрел и увидел: снег кружился в порывах легкого ветерка, плотным слоем устилал улицы и крыши домов; за ночь выпало не меньше семидесяти-восьмидесяти миллиметров осадков. Сегодня был Одархад Гор, семнадцатый день первого месяца осени.
— Рановато, пожалуй, — сказал я, словно зачарованный глядя на белоснежную зиму за окном.
— В этом году предсказывают суровую зиму.
Я раздернул шторы. Тусклый ровный свет осеннего дня упал на лицо Эстравена. Он выглядел постаревшим. Видно, нелегко ему пришлось с тех пор, как я в последний раз виделся с ним в Угловом Красном Доме королевского дворца в Эренранге. Тогда мы сидели у камина в его собственной гостиной.
— Вот то, что меня просили передать вам, — сказал я и протянул ему плотно завернутые в фольгу деньги, которые предусмотрительно выложил на стол сразу же после его звонка.
Он взял их и мрачно поблагодарил. Я продолжал стоять. Через некоторое время, по-прежнему держа пакет с деньгами в руках, поднялся и он.
На душе у меня почему-то скребли кошки, но я подавил эту жалость. Я был намерен навсегда отбить у него охоту являться ко мне. То, что сейчас приходилось так унижать его достоинство, было грустно.
Он смотрел прямо на меня. Он, конечно, был меньше меня ростом, даже меньше, чем большинство женщин моей расы, коротконогий и довольно плотный. И все-таки, когда он смотрел мне в глаза, не возникало ощущения, что смотрит он снизу вверх. Я не ответил на его взгляд. Я с подчеркнуто заинтересованным видом рассматривал радиоприемник на столе.
— Нельзя верить всему, что здесь услышишь по радио, — добродушным и довольно веселым тоном сказал он. — По-моему, в Мишнори вам придется искать иной источник достоверной информации. И советчики вам тоже понадобятся.
— Похоже, многие стремятся оказать мне такую услугу.
— А по-вашему, гарантия надежности именно в большом числе советчиков, да? То есть десять, безусловно, надежнее одного. Извините, мне не следовало говорить здесь по-кархайдски, я совсем забыл. — Дальше он продолжал на языке Орготы. — Изгнанники никогда не должны говорить на своем родном языке: в их устах он особенно горек. К тому же родной язык всегда удобней предателям, господин Аи. Я имею полное право отблагодарить вас. Вы помогли не только мне, но и моему старому другу и кеммерингу Аше Форету, так что благодарю вас не только от своего имени, но и от его тоже. Если позволите, моя благодарность будет иметь форму совета. — Он помолчал; я тоже не говорил ни слова. Я никогда раньше не слышал, чтобы он так нарочито светски-изысканно обращался ко мне, и понятия не имел, что бы это могло значить. Он продолжал: — В Мишнори вы тот, кем не стали в Эренранге. Там вас славословили; здесь же дадут понять, что вы ничего особенного собой не представляете. Вас просто используют в борьбе оппозиционных партий. Я вам советую: будьте очень осторожны в том, как и для чего они используют вас. А заодно выясните, что это за враждующие партии и кто их представляет. Самое же лучшее — вообще не позволяйте никому из их представителей использовать вас, ибо цели у них недобрые.
Он умолк. Я уже намеревался попросить его быть немного поконкретнее в своих предостережениях, но он быстро проговорил:
— Прощайте, господин Аи, — повернулся и вышел.
Я стоял ошеломленный. Этот человек действовал на меня как удар электрического тока: ничего внешне не заметно, но не знаешь, что именно с тобой произошло.
Ему, конечно же, удалось совершенно испортить то состояние покоя и самодовольства, в котором я находился, поглощая завтрак. Я подошел к узкому окну и снова выглянул наружу. Снегопад чуть ослабел. Зрелище было дивное: снежинки падали легкими белыми хлопьями, подобно лепесткам цветущей вишни под весенним ветерком в садах моей родины, на Земле, на теплой Земле, где все деревья весной в цвету. И тут внезапно меня охватило ощущение полного одиночества, отчужденности, страшной тоски… Два года провел я на этой проклятой планете; и снова, хотя осень еще не успела начаться, начиналась зима, третья моя зима здесь — долгие месяцы безжалостного, беспощадного холода, бесконечного воя пурги, льда, ветра, дождя со снегом, снега с дождем и снова холода, холода, холода — холода внутри, холода снаружи, холода, пронизывающего до костей, парализующего мозг. И среди этого холода я снова буду совершенно одиноким, чужим для всех, и ни единой родной души рядом, никого, кому можно было бы полностью доверять. Бедный Дженли! Может, поплачем? Я увидел, как на улицу прямо под моим окном вышел Эстравен — темная, приземистая (оттого что я смотрел сверху) фигура, окруженная мутным серо-белым облаком снегопада. Он огляделся, поправляя свободно застегнутый ремень на своем хайэбе — теплой куртки он не носил, — и с удивительной быстротой устремился куда-то по улице легкой, изящной походкой. В эту минуту он казался единственным живым существом в целом Мишнори.
Я отвернулся от окна, отошел в тепло комнаты. Ее роскошное убранство выглядело довольно нелепо: огромный электрокамин, широкие мягкие кресла, кровать, застланная меховыми одеялами, всякие тряпки, занавески, барахло…
Тогда я надел теплую куртку и вышел прогуляться, пребывая в мрачном настроении, навеянном этим мрачным миром.
В тот день мне предстоял ленч с Комменсалами Обслом и Иегеем, а также кое с кем из тех, кого я видел вчера. Меня также должны были представить некоторым неизвестным мне лицам. Ленч здесь обычно подается в буфетной и съедается а-ля фуршет, — возможно, для того, чтобы людям не казалось, что они почти весь день тратят на сидение за обеденным столом. Однако на этот раз для столь официальной церемонии были накрыты столы, а что касается буфета, то запасы в нем были поистине неисчерпаемы, было подано восемнадцать или двадцать холодных и горячих блюд — в основном различными способами приготовленные яйца сьюбе и хлебные яблоки. Еще до начала трапезы, пока не вступил в силу запрет на деловые разговоры, Обсл незаметно шепнул мне, накладывая на тарелку огромное количество обжаренных во взбитом тесте яиц сьюбе:
— Вон тот тип по имени Мерсен — шпион из Эренранга, а вон там стоит некто Гаум — так это штатный сотрудник Сарфа. Имейте это в виду. — И он тут же разразился хохотом, будто в ответ на собственную шутку получил не менее забавную, а потом двинулся к блюду с маринованной чернорыбицей.
Я понятия не имел, что такое этот Сарф.
Когда люди уже начали рассаживаться за столами, торопливо вошел молодой человек и что-то сказал хозяину дома Иегею, который немедленно повернулся к нам.
— Новости из Кархайда, — сообщил он. — Сегодня утром у короля Аргавена родился ребенок, который умер, не прожив и часа.
Наступила тишина, потом возник неясный шум, а потом привлекательный молодой человек по имени Гаум рассмеялся и поднял свою пивную кружку.
— Да будет столь же долгой жизнь всех королей Кархайда! — воскликнул он.
Некоторые чокнулись с ним, однако большинство тоста не поддержали.
— Клянусь Меше! Смеяться, когда умер ребенок?! — возмущенно сказал какой-то толстый старик в пурпурных одеждах и тяжело плюхнулся рядом со мной; его толстые гетры собрались вокруг бедер, как юбка. Лицо его было искажено от отвращения.
Завязался спор относительно того, кому из своих сыновей Аргавен теперь отдаст предпочтение, ведь королю было уже далеко за сорок, и вряд ли он решился бы снова родить себе кровного сына и подлинного наследника. Интересовало компанию и то, сколь долго Тайб пробудет еще в роли Регента. Некоторые считали, что его регентству незамедлительно будет положен конец; другие сомневались.
— А что думаете вы, господин Аи? — спросил человек по имени Мерсен, которого Обсл назвал кархайдским шпионом (а стало быть, человеком Тайба). — Вы ведь совсем недавно прибыли из Эренранга; там, говорят, прошел слух о том, что Аргавен отрекся от престола, не объявляя об этом публично, и передал бразды правления своему кузену?
— Ну, вообще-то, да, такие слухи и до меня долетали.
— Как вы думаете, имеют ли они реальные основания?
— К сожалению, не располагаю ни малейшими сведениями на этот счет, — ответил я, но тут вмешался хозяин дома и что-то сказал насчет погоды, потому что все уже приступили к еде.
После того как слуги убрали грязную посуду и груды жареной и маринованной пищи, все мы уселись за одним длинным столом и были поданы крошечные рюмочки с крепчайшим напитком, «живой водой», как его здесь называют. Впрочем, такое название часто встречается и на Земле. И вот тут-то меня буквально засыпали вопросами.
С тех пор как в первые месяцы моего пребывания на Гетен меня непрерывно обследовали кархайдские врачи и ученые, я ни разу больше не сталкивался с таким количеством людей, желавшим получить информацию обо мне и удовлетворить свое любопытство. Очень немногие из жителей Кархайда, даже из тех рыбаков и фермеров, среди которых я провел свои первые месяцы на этой планете, изъявляли отчетливое желание задать мне вопрос, хотя порой им явно этого хотелось. Какие-то все они были слишком сложные, типичные интраверты, любители ходить вокруг да около. Во всяком случае, конкретные вопросы и ответы им не нравились. Я вспомнил вдруг о Цитадели Отерхорд и о том, что Фейкс Ткач говорил мне по поводу ответов… В Кархайде даже ученые-специалисты ограничивали свои вопросы ко мне чисто физиологической тематикой, касавшейся, например, деятельности желез внутренней секреции или системы кровообращения, — именно этим я прежде всего отличался от гетенианцев. Они никогда не заходили настолько далеко, чтобы, например, спросить, как половой инстинкт моей расы влияет на те или иные общественные институты, или о том, как мы справляемся с нашим «постоянным кеммером». Они, однако, весьма внимательно слушали, когда я что-либо рассказывал по собственной воле; так, психологи выслушали мой рассказ о телепатии, однако ни один не сподобился задать хотя бы какие-то самые общие вопросы на этот счет или получить адекватное представление о земном или экуменическом сообществе — кроме, пожалуй, Эстравена.
Здесь же, в Орготе, по всей вероятности, люди не были настолько связаны понятием шифгретора, а потому ни задавать вопросы, ни отвечать на них не считалось зазорным. Однако вскоре я заметил, что некоторые из этих вопросов носят явно провокационный характер: меня как бы пытались уличить во лжи, доказать, что я всего лишь самозванец. На какое-то мгновение мне даже стало не по себе. Я, разумеется, и раньше встречался с недоверием — еще в Кархайде, — но крайне редко со столь явной провокацией. Тайб однажды прекрасно продемонстрировал мне, как следует вести себя с обманщиком и мистификатором, — во время парада в Эренранге, — но, как я давно уже понял, то было лишь частью игры, имевшей целью дискредитацию Эстравена в моих глазах. Я догадывался, что на самом деле Тайб вполне верит мне. Он, в конце концов, видел мой корабль; у него, как и у любого другого, был свободный доступ к отчетам инженеров относительно устройства этой небольшой посадочной ракеты, а также моего ансибля. Никто из жителей Орготы моего корабля не видел, но и он, пожалуй, не показался бы им артефактом с чужой планеты и сколько-нибудь убедительным доказательством. Устройство посадочной ракеты, как и ансибля, было бы настолько им непонятно, что эти предметы они успешно отнесли бы к разряду мистификаций. Старинный закон, запрещающий всякий экспорт культуры, стоял на страже и не допускал ввоза поддающихся анализу или копированию предметов чужой цивилизации на другие планеты, находящиеся на более ранней стадии научно-технического развития. А потому у меня с собой не было ничего, кроме посадочной ракеты и ансибля, коробки со всевозможными цветными изображениями, несомненных странностей моей анатомии и физиологии и недоказуемых особенностей моего интеллекта. Картинки пошли по кругу, сидящие за столом рассматривали их с вежливо-уклончивым интересом — так люди часто рассматривают фотографии членов чьей-то чужой семьи. Вопросы, однако, продолжали сыпаться.
— Что такое Экумена? — спросил, например, Обсл. — Это одна из планет или союз нескольких миров? Это конкретная страна или чье-то правительство?
— Ну, в понятие «Экумена» включены сразу все эти понятия. Но ни одно из них в отдельности ему не соответствует. Экумена — это наше, земное слово; обычно оно трактуется как «место проживания людей»; в языке Кархайда для него, пожалуй, подойдет слово «очаг». Что касается языка Орготы, то я не уверен, что найду подходящее слово: я еще недостаточно хорошо знаю ваш язык. По-моему, слово «комменсалия» не годится, хотя есть несомненное сходство в том, как организовано управление Комменсалией и Экуменой. Однако Экумена по сути своей вообще не государство и не форма правления. Это как бы попытка объединить мистику с политикой, что само по себе, разумеется, обречено на провал. Однако даже неудачные эти попытки уже принесли человечеству куда больше добра, чем все предшествующие формы сосуществования различных миров. Экумена — это, безусловно, некое сообщество, и оно, хотя бы потенциально, обладает определенной культурой, некоей специфической формой культурного просветительства. Можно даже сказать, что это просто очень большая школа — Очень Большая Школа для всего человечества. Ее суть — объединение и сотрудничество, а потому это еще и некий союз. Лига Миров, обладающая определенным уровнем централизованной и обусловленной организованности. И сейчас я представляю здесь Экумену прежде всего именно как Лигу Миров. Экумена как политическое содружество функционирует благодаря четкому координированию, а не жестким методам правления. Она не навязывает законы силой; решения принимаются совещательно и при согласии всех, а не по приказу. Как экономическое объединение, Экумена чрезвычайно активна; там заботятся о постоянных внутренних связях между планетами-участницами и поддерживают баланс в торговле между восемьюдесятью различными мирами. Точнее, восемьюдесятью четырьмя, если Гетен присоединится к нам…
— Что вы имеете в виду, говоря, что она не навязывает своих законов? — спросил Слоз.
— У нее их просто нет. Государства-союзники развиваются и живут по своим собственным внутренним законам; если возникает конфликт, Экумена оценивает ситуацию, предпринимает юридические или этические попытки исправить положение, помочь разобраться, может быть, сделать иной выбор. Теперь же, если Экумена как эксперимент с высшими формами органической жизни потерпит крах, ей придется превратиться просто в некую силу, поддерживающую мир и порядок, в институт, отчасти напоминающий полицию. Но пока в этом нет никакой необходимости. Все центральные миры еще не оправились после Эры Великих Катастроф, окончившейся каких-то два столетия тому назад; там возрождают утраченные искусства и ремесла, утраченные идеалы, умение говорить друг с другом…
Как иначе мог я объяснить этим людям, у которых нет даже слова «война», что такое Эра Космических Войн и каковы ее последствия?
— Это выглядит на редкость привлекательно, господин Аи, — сказал хозяин дома Комменсал Иегей, изящный, щегольски одетый человек с неторопливой речью и острым взглядом. — Но я не могу понять, какой им смысл заключать союз с нами? Какую реальную пользу извлекут они из своего восемьдесят четвертого мира? И не очень-то, я бы сказал, высокоразвитого, ибо мы не обладаем ни звездными кораблями, ни многим другим, что есть у них.
— Ни у кого из нас их не было, пока нас не посетили жители Хейна и Эс. И многим мирам не позволялось их иметь еще много веков, пока Экумена не выработала свод законов, подобный тому, что у вас здесь называется, по-моему, Открытой Торговлей.
Мои слова вызвали смех, потому что именно так называлась возглавляемая Иегеем партия.
— Открытая торговля — это первая и основная цель моего прибытия на вашу планету. Разумеется, это торговля не только товарами материальными, но и знаниями, технологией, научными идеями, философскими воззрениями, искусством, медициной, результатами опытов и теоретических исследований… Я сомневаюсь, чтобы планета Гетен особенно стремилась к космическим путешествиям в иные миры. Отсюда семнадцать световых лет до ближайшего экуменического мира — планеты Оллюль, вращающейся вокруг звезды, которую вы называете Асиомсе; самая же дальняя планета Экумены находится от вас на расстоянии двухсот пятидесяти световых лет, и вы даже не можете увидеть то солнце, вокруг которого она обращается. С помощью моего коммуникационного устройства — вот этого ансибля — вы сможете, однако, разговаривать с ее жителями, словно по радио. Но я не уверен, что вы когда-либо встретитесь с кем-либо из них… Тот вид торговли, о котором я говорил, может оказаться удивительно выгодным для вас, только представляет он собой скорее обмен информацией, а не ввоз и вывоз конкретных товаров. По сути дела, моя задача состоит в том, чтобы выяснить, хотите ли вы вступить в контакт с остальным человечеством Вселенной.
— Вы, — с нажимом повторил за мной Слоз, чуть наклоняясь вперед, — это значит Оргорейн или вся планета Гетен в целом?
Мгновение я колебался, потому что совсем не ожидал такой постановки вопроса.
— Пока что — на данный момент — это значит Оргорейн. Но договор не может носить эксклюзивного характера. Если Ситх, или островные государства, или Кархайд решат присоединиться к Экумене, они вправе это сделать. Всякий раз вопрос решается сугубо индивидуально. А затем, как это обычно происходит на планетах столь же высокого уровня развития, как Гетен, различные расы, географические регионы или государства в конце концов устанавливают систему представительств, выполняющих функции координаторов как на самой данной планете, так и в ее отношениях с другими планетами. Локальная группа Стабилей — так у нас это называется. Подобная система экономит массу времени, а также средств, поскольку расходы делятся на всех поровну; например, если вы здесь решите создать межзвездный корабль…
— Клянусь млеком Меше! — сказал толстый Хьюмери рядом со мной. — Вы что ж, хотите, чтобы мы согласились выстреливать своими людьми в Космическую Пустоту? Уф! — Он всхлипнул, как аккордеон на слишком высокой ноте, выражая одновременно отвращение и восторг.
— А где ваш корабль, господин Аи? — вкрадчиво, с полуулыбкой спросил Гаум, словно сам ответ почти не имеет значения, а он лишь хочет, чтобы замечено было тонкое коварство его вопроса. Он был поразительно хорош собой по меркам любой расы и любого пола; я просто глаз от него не мог отвести, отвечая ему и попутно размышляя, что же все-таки представляет собой Сарф.
— Как?! Но ведь это вовсе не тайна! Об этом весьма много сообщалось в различных кархайдских радиопередачах. Ракета, на которой я осуществил посадку на острове Хорден, в данный момент находится в литейной мастерской Королевской школы ремесел; однако там осталась лишь основная ее часть: по-моему, различные эксперты, обследовав ее, унесли с собой каждый по кусочку.
— Ракета? — переспросил толстяк Хьюмери, потому что я употребил то слово, которое у жителей Орготы обозначает всякие хлопушки и шутихи.
— Используя это слово, легче всего объяснить принцип работы этого посадочного устройства, господин Хьюмери.
Толстяк снова всхлипнул, как аккордеон. Гаум смиренно улыбнулся и сказал:
— В таком случае у вас больше нет возможности вернуться на… ну, туда, откуда вы прибыли?
— О, конечно же есть! Я могу поговорить с Оллюль с помощью ансибля и попросить прислать за мной патрульный корабль. Правда, он прибудет сюда только через семнадцать лет. Или же я могу послать радиосигнал большому звездолету, который принес меня в вашу солнечную систему и теперь вращается вокруг вашего солнца. Он сможет совершить посадку на Гетен через несколько дней.
Эти слова произвели настоящую сенсацию — судя по шуму и потрясенным лицам; даже Гаум не смог скрыть изумления. В этом пункте было некое противоречие с той информацией, которой располагал Кархайд. Наличие звездолета на орбите я держал пока в тайне даже от Эстравена. Если бы, как мне до сих пор это преподносили, в Орготе знали обо мне лишь то, что Кархайд пожелал им сообщить, то данная информация явилась бы просто одним из множества сюрпризов, которые им еще предстояло получить. Однако дело обстояло иначе. Это был слишком большой сюрприз.
— Так где же этот корабль, господин Аи? — спросил Иегей.
— На своей орбите, вращается вокруг вашего солнца, где-то между орбитами Гетен и Кухурн.
— Как же вы попали оттуда сюда?
— На шутихе прилетел, — сказал старый толстый Хьюмери.
— Именно так. Мы не сажаем большие межзвездные корабли на обитаемые планеты до тех пор, пока не установлена открытая радиосвязь или планета уже не вступила в Лигу Миров. Так что приземлился я с помощью небольшой ракеты, или посадочного устройства, на острове Хорден.
— И вы можете связаться с… с большим кораблем при помощи обычного радио, господин Аи? — Это задал свой вопрос Обсл.
— Да. — Я решил пока что не упоминать о существовании маленького радиоспутника, специально запущенного мной на орбиту Гетен: мне не хотелось, чтобы у них создалось впечатление, что их небеса битком набиты моими железками. — Потребуется, правда, довольно мощный радиопередатчик, но у вас таких много.
— Тогда, значит, и мы можем связаться с вашим кораблем по радио?
— Да, если будете знать пароль и пошлете верный сигнал. Люди на борту корабля находятся в состоянии стазиса, или, по-вашему, спячки, чтобы не терять бессмысленно годы своей жизни, ожидая результатов моей работы. Верный сигнал, переданный на нужной волне, включит специальные механизмы, которые выведут экипаж из спячки; после чего мои товарищи свяжутся со мной либо по радио, либо с помощью ансибля, используя планету Оллюль как ретранслятор.
Кто-то встревоженно спросил:
— А сколько их там?
— Одиннадцать.
Это сообщение вызвало вздох облегчения и даже смех. Напряжение несколько ослабело.
— А что, если вы никогда не пошлете им этот сигнал? — спросил Обсл.
— Тогда они автоматически выйдут из стазиса года через четыре.
— И совершат посадку, чтобы забрать вас?
— Не совершат, пока не узнают, что со мной. Сначала они с помощью ансибля проконсультируются со Стабилями на Оллюль и Хейне. Скорее всего, они предпримут вторую попытку и пошлют на Гетен кого-то еще. Тоже в качестве Посланника. Второму Посланнику обычно приходится значительно легче, чем первому. Ему меньше приходится объяснять, что самое важное, да и люди верят ему более охотно…
Обсл ухмыльнулся. Остальные в основном оставались мрачными и настороженными. Гаум едва заметно кивнул мне, словно одобряя ту быстроту, с которой я нашел нужный ответ: это был знак заговорщика. Слоз смотрел горящими глазами куда-то в пространство, словно что-то напряженно искал в собственной душе. Потом, как бы оторвавшись от загадочного видения, он вдруг резко повернулся ко мне.
— Но почему же, — сказал он, — господин Посланник, за целых два года вы ни разу не поговорили с этим своим кораблем?
— А откуда вам знать, говорил он с кораблем или нет? — откликнулся, улыбаясь, Гаум.
— Мы, черт возьми, прекрасно знаем, что не говорил, господин Гаум, — сказал, также улыбаясь, Иегей.
— Не говорил, — сказал я. — И вот почему: сама мысль о том, что где-то в небесах меня ожидает огромный корабль, могла бы стать причиной народных волнений в Кархайде. По-моему, и кто-то из вас считает точно так же. Будучи в Кархайде, я никогда не подходил к столь опасной черте, даже в самых откровенных разговорах с теми, с кем постоянно имел дело. У вас же здесь было гораздо больше времени подумать о том, кто я такой; вы выражаете готовность позволить мне выступить открыто перед населением Оргорейна; страх не до такой степени правит вами. И я решил пойти на риск, так как считаю, что для этого пришло время и что Оргорейн именно то место, которое мне требовалось.
— Вы правы, господин Аи, вы правы! — страстно воскликнул Слоз. — Уже через месяц вы сможете послать за своим кораблем, и его будут приветствовать в Оргорейне как священное доказательство, как знак, как символ новой эры! И тогда глаза тех, кто не видит, откроются!
Разговор продолжался в том же духе, пока нам не подали обед. Мы поели, выпили и разошлись по домам; я — абсолютно измочаленный, однако очень и очень довольный тем, как складываются дела. Конечно, странные намеки и неясности имели место. Слоз явно хотел сделать из меня новое божество, Гаум — мошенника. Мерсен, похоже, жаждал убедить всех, что не он является тайным агентом Кархайда, а я. Но Обсл, Иегей и некоторые другие вели себя гораздо разумнее. Они хотели выйти на связь со Стабилями и посадить один из звездолетов Экумены на территории Орготы, чтобы убедить Комменсалию Оргорейн в необходимости союза с Экуменой. Они полагали, что благодаря этому Оргорейн не только одержит решительную победу над Кархайдом, но и укрепит свой государственный престиж, а Комменсалы, которые возглавят борьбу за союз с Экуменой, тоже обретут немалый дополнительный вес и авторитет в правительстве. Партия Открытой Торговли, составляющая меньшинство в правительстве Тридцати Трех, находилась в оппозиции к тем, кто жаждал продолжения распри в долине Синотх, и в основном состояла из сторонников консервативной, неагрессивной, антинационалистической политики. Они давно уже не имели большинства в правительстве и рассчитывали, что при известном риске смогут вернуть эту власть тем путем, который я перед ними изобразил. То, что они не видели дальше своего носа и рассматривали мою миссию лишь как средство для достижения собственных целей, особого зла не представляло. Оказавшись на верном пути, они вскоре неизбежно поймут, куда именно он ведет. Впрочем, при всей недальновидности они, по крайней мере, были реалистами.
Обсл, убеждая других, высказал, например, следующую мысль:
— Или Кархайд, опасаясь той силы, которую придаст Оргорейну новый союз, — а Кархайд всегда, как известно, опасался новых путей развития и новых идей, — снова окажется в хвосте и безнадежно отстанет от нас, или, что возможно, правительство Эренранга все-таки соберет все свое мужество и тоже попросит включить его в этот союз — вторыми после нас. В любом случае шифгретор Кархайда сильно пострадает; в любом случае править санями будем именно мы. Если у нас хватит ума воспользоваться этой возможностью сейчас, то мы приобретем постоянное и очень надежное преимущество! — И, обернувшись ко мне, он прибавил: — Но Экумена должна тоже захотеть помочь нам, господин Аи. Нам нужно нечто большее, чем вы один, и более конкретное, чтобы показать его народу Оргорейна; тем более вас и так уже хорошо знают в Эренранге.
— Мне это понятно, Комменсал. Вы хотели бы иметь хорошее, весомое, вещественное доказательство, да и мне хотелось бы вам такое представить. Но я не могу посадить корабль, пока, хотя бы до определенной степени, нельзя гарантировать его безопасность, пока не будет достигнуто единство ваших мнений, господа Комменсалы. Мне необходимо согласие вашего правительства и определенные гарантии с его стороны; таким образом, лишь общее собрание Комменсалов, видимо, имеет право принять подобное решение и объявить о нем публично.
Обсл посмотрел на меня сурово, однако сказал:
— Что ж, весьма справедливо.
Возвращаясь домой с Шусгисом, который в сегодняшнее мероприятие не привнес ничего, кроме своего радостного смеха, я спросил:
— Господин Шусгис, а что такое этот Сарф?
— Один из постоянно действующих и весьма активных отделов Внутреннего Управления. Они занимаются самыми различными вопросами — например, фальшивыми документами, несанкционированными путешествиями по стране, фиктивными должностями, всякими подделками и прочей ерундой. Собственно, сарф на жаргоне Орготы значит «хлам». Так его люди и прозвали.
— Значит, все эти бесконечные Инспекторы и таможенники — агенты Сарфа?
— Ну, во всяком случае, некоторые.
— А полиция, я полагаю, также до некоторой степени находится под его опекой? — Я очень осторожно задал этот вопрос и получил не менее осторожный ответ:
— Думаю, что да. Я, правда, сотрудник Внешнего Управления. И не могу сделать так, чтобы все государственные службы функционировали честно и не были связаны с Внутренним Управлением.
— Разумеется, оба эти управления все же как-то контактируют друг с другом. Ну вот расскажите, пожалуйста, как осуществляется, например, управление водными путями?
Своим последним вопросом я попытался увести наш разговор как можно дальше от самого Сарфа. То, о чем умолчал Шусгис, могло бы остаться незамеченным для уроженца планеты Хейн или еще более счастливой планеты Чиффевар, но я-то родился на Земле. Это не всегда такое уж несчастье — иметь в числе предков преступников. От совершавшего поджоги прадеда можно получить в наследство способность улавливать даже самый слабый запах дыма.
Было удивительно интересно обнаружить здесь, на планете Гетен, государства, столь похожие на те, что существовали некогда на Земле: монархию и рядом с ней цветущую пышным цветом бюрократию. Последнее новообразование было не менее интересным, но вовсе не столь забавным. Странно, но чем менее примитивным оказывается то или иное общество, тем более зловещие ноты звучат в его политике.
Итак, Гаум, который хотел, чтобы я выглядел лжецом, был тайным агентом полиции Оргорейна. Знал ли он, что это известно Обслу? Без сомнения, знал. Был ли он в таком случае агентом-провокатором? Являлся ли он номинально сторонником партии Обсла или ее противником? Какие из фракций в рамках правительства Тридцати Трех контролировали деятельность Сарфа, какие из них сами находились под его контролем? Хорошо было бы прямо сразу выяснить все как следует, однако задача эта не из легких. Путь, который сперва казался мне таким ясным и исполненным надежд, теперь представлялся куда более извилистым и темным, как это уже было со мной в Эренранге. Я-то полагал, что здесь дело сразу пошло как надо; однако лишь до тех пор, пока возле меня, подобно призраку, не возник вчера вечером Эстравен.
— А каковы позиция и положение лорда Эстравена здесь, в Мишнори? — спросил я Шусгиса, который приткнулся в углу плавно движущейся машины и, казалось, задремал.
— Эстравен? Знаете, здесь его называют Харт. У нас тут, в Оргорейне, титулов нет, отменили все это с началом Новой Эры. Что ж, насколько я понимаю, он Депендент, подчиненный Комменсала Иегея.
— Он у него и живет?
— По-моему, да.
Я уже хотел было вслух удивиться, почему же в таком случае он вчера был у Слоза, а сегодня у Иегея — нет, когда вдруг понял, что в свете нашей короткой утренней беседы с Эстравеном все это отнюдь не так уж странно. И все же мысль о том, что он держится в стороне намеренно, встревожила меня.
— Его отыскали, — снова заговорил Шусгис, поудобнее устраивая свой толстый зад на подушках сиденья, — где-то в южной части города — то ли на клеевой фабрике, то ли на рыбоконсервном заводе, что-то в этом роде; буквально из помойной ямы вытащили. Это, уж конечно, Партия Открытой Торговли расстаралась. Разумеется, он был им весьма полезен, когда был в Кархайде членом киорремии и премьером, так что они и теперь его поддержали. Впрочем, в основном для того, чтобы досадить Мерсену, как мне кажется. Ха-ха! Мерсен — шпион Тайба, и он, конечно же, думает, что об этом никто не знает, хотя знают абсолютно все; он потому и Харта на дух не переносит: все никак не поймет, кто же он такой — то ли предатель, то ли двойной агент; сам-то не может никак догадаться, а спросить не хочет, боится шифгретором рисковать. Ха-ха!
— А с вашей, господин Шусгис, точки зрения, кто такой Харт?
— Предатель, господин Аи. Самый обыкновенный предатель. Предал в долине Синотх интересы собственной страны, только чтобы помешать Тайбу оказаться на самом верху. Вот только вел себя не слишком умно. Его вполне могло бы постигнуть куда более жестокое наказание, чем просто ссылка. Клянусь грудями Меше! Если играешь сразу против всех бывших союзников, проиграешь непременно. Вот чего эти люди никак не могут понять, потому что начисто лишены патриотизма, лишь самих себя любят. Хотя, по-моему, Харту, в общем-то, все равно, где он в данный момент находится, пока он продолжает, хотя бы ползком, продвигаться к власти. Надо сказать, он не так уж плохо продвинулся и здесь — всего-то за пять месяцев, между прочим.
— Неплохо.
— Вы ведь ему тоже не слишком-то доверяете, а?
— Нет, не доверяю.
— Рад это слышать, господин Аи. Не понимаю, что Иегей и Обсл нашли в этом человеке. Это же стопроцентный шпион, его интересует только собственная выгода, и, кроме того, он пытается прицепиться к вашим саням, господин Аи, пока ему самому идти трудно. Вот как мне все это представляется. Что ж, не уверен, что соглашусь просто так подвезти его на своих санях, если он меня хоть раз об этом попросит. — Шусгис фыркнул и энергично кивнул, как бы подтверждая свое мнение о Харте, потом улыбнулся мне так, как один порядочный человек улыбается другому.
Автомобиль плавно двигался по широким, хорошо освещенным улицам. Утренний снег почти растаял, только вдоль тротуаров тянулись грязные серые полосы невысоких сугробов; шел дождь, мелкий, холодный.
Огромные здания в центре Мишнори — государственные учреждения, школы, храмы Йомеш — выглядели в мелкой дождевой пыли такими блестящими и скользкими, что казалось, будто они оплывают в лучах высоких уличных фонарей. Углы домов таяли в дымке, фасады были заляпаны мокрой грязью. Нечто расплывчатое, непрочное виделось мне в тяжеловесной архитектуре этого города, как бы сложенного из монолитов, да и в самом этом с виду монолитном государстве, в котором и часть, и целое назывались одним и тем же словом. И сам Шусгис, мой радушный хозяин, приземистый, толстый человек, казалось бы очень прочно стоящий на земле, — даже он во всех своих «очертаниях» и проявлениях представлялся мне неясным, немножко — совсем чуть-чуть — ненастоящим.
С тех пор как я, проехав через обширные золотистые поля Оргорейна, четыре дня назад начал свое успешное продвижение к «святыням» Мишнори, мне все время чего-то не хватало. Но чего? Я чувствовал здесь себя особенно одиноким. В эти последние дни от холода я не страдал — здесь хорошо топили во всех домах. Ел я, впрочем, без удовольствия. Кухня Орготы вообще довольно пресная, безвкусная, на мой взгляд. Но ведь и это не беда. Вот только почему люди, с которыми я встречался, вне зависимости от того, хорошо или плохо они ко мне относились, тоже казались мне какими-то пресными? Попадались ведь и весьма яркие личности — например, Обсл, Слоз и этот отвратительный красавец Гаум, — но все-таки каждому чего-то не хватало, какого-то качества, какой-то стороны души, что ли. Никому из них не удавалось выглядеть достаточно убедительным. Все они были как бы недостаточно прочными, настоящими…
Как если бы они не отбрасывали тени, подумал я вдруг.
Подобные заумные рассуждения — весьма существенная часть моей работы. Без предрасположенности к столь высоколобому анализу меня никогда не назначили бы Мобилем; я прошел специальную тренировку, стажировался на Хейне, жители которого называют эту способность искусством надуманных ситуаций. Конечная цель при этом сводится к тому, что индивид интуитивно постигает законы некоей морально-этической всеобщности, а потому и само понятие это скорее можно выразить не в рациональных символах, а с помощью метафоры. Я никогда особенными талантами в искусстве надуманных ситуаций не блистал, а в этот вечер не верил и собственной интуиции: чересчур устал. Вернувшись к себе, я бросился под спасительный горячий душ. Но даже и там мне было как-то неуютно, даже эта горячая вода казалась мне нереальной, ненастоящей, готовой вот-вот исчезнуть.
Мишнори. Стрет Сузми. Я не очень-то исполнен надежд, хотя стечение обстоятельств указывает, что надежда есть. Обсл напрямую торгуется и заключает сделки со своими приятелями, Иегей использует льстивые уговоры. Слоз обращает в новую веру, и число их сторонников растет… Все это люди достаточно хитрые и проницательные, в своих партиях пользуются значительным влиянием. Всего лишь семеро из Тридцати Трех являются подлинными сторонниками Открытой Торговли; что же касается остальных, то Обсл полагает добиться надежной поддержки со стороны еще десятерых, что уже дает определяющее преимущество.
Один из Комменсалов, похоже, проявляет неподдельный интерес к Посланнику; это Комменсал округа Айниен, по имени Итепен; он интересовался инопланетной миссией, еще будучи простым сотрудником Сарфа и занимаясь цензурированием радиопередач, специально подготовленных для них в Эренранге. Похоже, что тогдашние функции до сих пор тяготят его совесть. Именно он предложил Обслу, чтобы Тридцать Три объявили о приглашении звездного Корабля на Гетен не только жителям Оргорейна, но и жителям Кархайда, одновременно попросив Аргавена присоединиться к этому, общепланетному в таком случае, приглашению. Благородная идея, однако никто ей не последует. Они ни за что не обратятся с подобной просьбой к Кархайду.
Члены Сарфа из числа Тридцати Трех, разумеется, будут против как просто пребывания Посланника на нашей планете, так и его миссии. Что касается тех вялых и абсолютно равнодушных десятерых членов правительства, которых Обсл надеется переманить на свою сторону, то, по-моему, они просто побаиваются Посланника, как и Аргавен, как и большая часть его придворных в Кархайде, с той лишь разницей, что Аргавен считал Посланника сумасшедшим (как и он сам), а эти уверены, что Посланник просто лжет (как и они сами). Кроме того, они боятся публичной дискредитации в том случае, если все это просто мистификация, которой отказался поверить Кархайд, а может быть, которую сам Кархайд и придумал. Что будет с их шифгретором, если они присоединят свои голоса к всепланетному приглашению инопланетян, а никакого звездного корабля на самом деле не окажется?
Ничего не скажешь, Дженли Аи требует от нас необычайного и полного доверия.
Для него, по всей видимости, ничего необычайного в таком доверии нет.
А Обсл и Иегей думают, что большинство в правительстве Тридцати Трех можно будет убедить в необходимости поверить ему. Не знаю почему, но у меня куда меньше надежды на это; может быть, потому, что в действительности-то мне и не очень хочется, чтобы Оргорейн проявил себя более просвещенным государством, чем Кархайд, чтобы именно он пошел на риск и прославился, оставив Кархайд в тени. Если это патриотические чувства, то возникли они слишком поздно: едва я понял, что Тайб вскоре уберет меня со сцены, я сделал все возможное, чтобы обеспечить непременное появление Посланника в Оргорейне, а оказавшись здесь в ссылке, постарался превратить Комменсалов в его сторонников.
Благодаря тем деньгам, которые он передал мне от Аше, я теперь снова живу независимо, как самостоятельная «государственная единица», а не Депендент. Я больше не хожу на банкеты, не появляюсь нигде в компании Обсла или других сторонников Дженли Аи; я не видел Посланника вот уже больше полумесяца — с его второго дня в Мишнори.
В тот день он передал мне присланные Аше деньги так, как выдают плату наемному убийце. Мне нечасто приходилось испытывать подобный гнев, и я совершенно сознательно оскорбил его. Он понял, что я разгневан, однако вряд ли он понимал, что его самого тоже оскорбляют; он, похоже, вполне серьезно принял мой совет, не обратив внимания на то, в каких выражениях этот совет был ему дан; так что, остыв, я это осознал и забеспокоился. Возможно, что в Эренранге он все время искал именно моего совета, не зная, как мне об этом намекнуть? Если так оно и было, то он почти наверняка не понял и половины из того, что я говорил ему в моем доме у камина, а вторую половину понял в лучшем случае неправильно — в ту злополучную ночь после церемонии у Новых ворот. Его шифгретор необходимо укрепить, необходимо дать ему дополнительную информацию и поддержать, хотя его понятия о чести и достоинстве совсем иные, чем у нас. Именно поэтому мое абсолютно прямое и откровенное поведение он, вполне возможно, воспринял как лживую уловку, считая, что я, как всегда, темню.
Его самое слабое место — в неверной интерпретации наших моральных устоев. Все его ошибки проистекают отсюда. Он плохо знает нас, а мы — его. Он бесконечно чужд нам, а я, дурак, еще допустил, чтобы моя тень пересекла тот луч света, что исходит от принесенной им надежды. Я подавил свое мирское тщеславие. Я убрался с его пути, потому что именно этого он и хочет. Он прав. Кархайдский предатель, изгой не принесет пользы его делу.
В соответствии с законом Орготы о том, что каждая «государственная единица» должна иметь работу, я работаю — с Часа Восьмого до полудня на фабрике пластмассовых изделий. Работа легкая: я управляю машиной, которая соединяет и при помощи нагревания склеивает кусочки пластика. Получаются маленькие прозрачные коробочки. Понятия не имею, для чего они предназначены. К полудню, совершенно отупев, я начинаю вспоминать те искусства, которыми некогда занимался в Цитадели Ротерер. Приятно убедиться, что не совсем утратил способность управлять силой дотхе или входить в антитранс; вот только что проку от этого? Так же, впрочем, как и от умения впадать в летаргию или долгое время голодать. Ведь я теперь практически начинаю с нуля, как ребенок. Попробовал было поголодать один только день, и живот мой вопит от голода. А если неделю? А месяц?
Ночами теперь подмораживает; сегодня сильный ветер несет дождь со снегом. Весь вечер я неотступно думал об Эстре, и вой ветра за окном кажется мне отзвуком тех родных ветров, что дуют в Керме. Вечером написал сыну письмо, довольно длинное. И пока писал, то постоянно чувствовал рядом присутствие Арека, словно он стоял у меня за спиной. Зачем я храню такие вот записи? Чтобы их прочел мой сын? Мало же добра принесут они ему. Возможно, я пишу просто для того, чтобы выражать мысли на родном языке.
Хархахад Сузми. По-прежнему ни единого упоминания о Посланнике по радио Оргорейна. Ни словечка. Интересно, замечает ли это Дженли Аи? Несмотря на оживленную деятельность внутри правительственного аппарата, ничего видимого на поверхности не происходит, ничего не говорится вслух. Государственная машина хранит свои махинации в тайне.
Тайб хочет научить Кархайд лгать. Уроки сам он берет у Оргорейна: хорошая школа. Полагаю, однако, что с обучением этому предмету — искусству настоящей лжи — у нас будут сложности: настолько давно мы привыкли ходить вокруг да около правды, так и не касаясь ее и не говоря ни единого лживого слова при этом.
Вчера Оргота совершила бандитский налет на Кархайд через реку Эй; налетчики сожгли зернохранилища Текембера. Именно это и требуется Сарфу; именно этого хочет Тайб. А что в итоге?
Слоз, которому удалось окутать туманом веры Йомеш якобы мистические заявления Посланника, изображает прибытие Посланника Экумены на нашу планету как пришествие Царствия Меше в мир людей; в этом мистическом тумане сама цель совершенно теряется. «Мы должны прекратить соперничество с Кархайдом раньше, чем придут Новые Люди, — говорит Слоз. — Мы должны очистить свои души до их прихода. Мы должны смирить свой шифгретор, отказаться от мести друг другу и объединиться, не завидуя, став братьями одного Очага».
Но как того добиться до их пришествия? Как разорвать этот порочный круг?
Гьирни Сузми. Слоз возглавляет комитет по борьбе с порнографическими спектаклями, разыгрываемыми в здешних Домах Любви. Дома эти, должно быть, весьма похожи на кархайдские, нусутх. Слоз — их решительный противник, а вульгарные спектакли эти считает настоящим богохульством.
Противостоять чему-либо порой означает поддерживать это.
Здесь часто говорят: «Все дороги ведут в Мишнори». И правда: даже если повернуться к Мишнори спиной, пойти от него прочь, то идти-то все равно будешь по дороге, ведущей в Мишнори. Выступать против вульгарности, например, неизбежно означает то, что и сам становишься вульгарным. Нужно непременно идти совсем в другом направлении, непременно иметь совсем иную цель, только тогда и выйдешь на другую дорогу.
Иегей сегодня в зале Тридцати Трех заявил: «Я в любом случае против блокады экспорта зерна в Кархайд и против насаждения злобного соперничества, которое лежит в основе этой блокады». Достаточно верное заявление, но так он с дороги в Мишнори не свернет. Он должен предложить некую альтернативу. Оргорейн и Кархайд — оба должны свернуть с того пути, на который слишком давно встали, должны избрать другое направление, пойти в другую сторону — и разорвать наконец порочный круг. Иегей, по-моему, должен был бы говорить только о Посланнике, и ни о чем больше.
Быть атеистом, в сущности, значит поддерживать Бога. Есть Бог или Его нет — в плоскости доказательств это примерно одно и то же. Именно поэтому слово «доказательство» не часто употребляется ханддаратами, которые решили не рассматривать Бога как факт, как объект для построения доказательств или для безграничной веры: они разорвали круг и оказались на свободе. Узнать, какие вопросы не имеют ответа, и не отвечать на них; это искусство более всего необходимо во времена смуты и тьмы.
Торменбод Сузми. Мое беспокойство растет: по-прежнему ни единого слова о Посланнике в передачах Центрального радио. Никакой информации о нем, содержавшейся в передачах из Эренранга, здешняя цензура не пропускала, а слухи, исходящие от владельцев нелегальных радиоприемников, по-моему, здесь всегда распространялись с трудом. Сарф обладает гораздо более полным контролем над всеми здешними средствами связи, чем мне это представлялось. Безграничность такого контроля пугает. В Кархайде король и киорремия тоже в значительной степени контролируют деятельность масс, однако слухами управлять почти не способны, а уж рты заткнуть — тем более. Здесь же правительству ведомо все, даже мысли граждан. Конечно же, никому не следовало бы обладать подобной властью над другими.
Шусгис и кое-кто еще открыто возят Дженли Аи по городу. Интересно, догадывается ли он, что подобная открытость и вседозволенностъ призваны скрыть от него самого то, что его как Посланника иного мира скрывают от людей? Я порой спрашиваю своих напарников на фабрике, но они не знают ровным счетом ничего и уверены, что я имею в виду какого-то помешанного из последователей Йомеш. Итак, информации нет — нет и интереса, а стало быть, нет ничего, что могло бы способствовать продвижению дела Аи или хотя бы способно было защитить его самого.
К сожалению, он слишком похож на нас внешне. В Эренранге на него частенько показывали на улице пальцем — кое-что знали, кое-что слышали и, уж во всяком случае, были уверены в том, что он действительно существует. Здесь, где присутствие Посланника держат в тайне, он открыто ходит по улицам, оставаясь неузнанным. Они, конечно же, видят его таким, каким я и сам когда-то впервые увидел его: очень высокий, сильный, очень темнокожий молодой человек, у которого как раз наступает кеммер. В прошлом году я изучил медицинские отчеты о нем. Его отличие от нас весьма глубоко. И отнюдь не ограничивается внешними признаками. Необходимо достаточно хорошо и близко знать его, чтобы догадаться, что это инопланетянин.
Но тогда почему же они скрывают его? Почему ни один из Комменсалов не напишет о нем в газету, не упомянет его в публичном выступлении или по радио? Почему молчит даже Обсл? Боятся.
Мой король боялся Посланника; эти люди боятся друг друга.
По-моему, я единственный, кому Обсл доверяет, поскольку я иностранец. Он даже получает удовольствие от общения со мной (как и я от общения с ним) и несколько раз, отбросив шифгретор, искренне просил моего совета. Но когда я почти вынуждаю его рассказать о Посланнике вслух, пробудить к нему общественный интерес — хотя бы в качестве защиты от фракционных интриг, — он меня как будто не слышит.
«Если бы вся Комменсалия обратила на Посланника внимание, Сарф никогда не осмелился бы его тронуть, — говорю я. — Как и тебя, Обсл». Обсл только вздыхает: «Да-да, но мы этого сделать не можем, Эстравен. Что же нам, выступать с проповедями на перекрестках, как верующим-фанатикам?»
«Ну хорошо, — говорю я, — но кто-то ведь может специально поговорить с людьми, пустить нужные слухи; мне именно так и пришлось вести себя в прошлом году в Эренранге. Нужно заставить людей задавать вопросы, те вопросы, на которые у вас есть ответ: Посланник собственной персоной».
«Ах, если бы он посадил здесь этот свой проклятый корабль, нам было бы что показать людям! Но в данный момент…»
«Он не посадит корабль, пока не будет уверен, что вы действуете с добрыми намерениями». — «А с какими же! — выкрикивает Обсл, раздуваясь, как огромный радиоприемник, как груда местных бюллетеней и научной периодики (все это в руках Сарфа!). — Ну что я могу? По-прежнему притворяться? Разве я весь прошлый месяц не занимался его делами? Во имя веры! Он рассчитывает, что мы поверим всему, что бы он нам ни говорил, а сам в ответ нам же и не верит!» Обсл возмущен. «А стоит ли ему верить вам?» — говорю я. Обсл пыхтит и не отвечает.
Он наиболее честен из всех остальных правительственных чиновников Орготы, известных мне.
Одгетени Сузми. Чтобы стать в Сарфе высокопоставленным лицом, необходимо, как мне кажется, обладать определенным комплексом или, точнее, комплексной формой глупости. Пример тому — Гаум. Он видит во мне агента Кархайда, пытающегося привести Оргорейн к колоссальной потере престижа, убедив его граждан поверить в фокус с Посланником Экумены; он думает, что, будучи премьер-министром, я тратил свое время именно на подготовку этой мистификации. Клянусь Богом, у меня есть дела поинтереснее, чем бросать вызов этому мерзавцу. Но даже этот, совершенно очевидный, факт он разглядеть не способен. Теперь, когда Иегей практически от меня отрекся, Гаум полагает, что меня можно подкупить, и явно намерен попытаться сделать это, действуя своими собственными, весьма любопытными методами. Он либо следил за мной, либо приставлял ко мне наблюдателей, — во всяком случае, я все время был у него «под присмотром», — так, им известно, что я, например, вступлю в первую фазу кеммера на двенадцатый или тринадцатый день этого месяца — в день Постхе или Торменбод. Именно поэтому он, якобы случайно, и подвернулся мне в самом расцвете собственного кеммера, явно стимулированного гормонами, чтобы соблазнить меня. Чисто случайная встреча на улице Пьенефен. «Харт! Я вас целых полмесяца не видел! Где это вы прятались? Пойдемте выпьем кружечку пива».
Он выбрал пивную рядом с одним из государственных Домов Любви. Но заказал не пиво, а «живую воду»: явно не собирался терять время даром. После первой рюмки он положил руку мне на ладонь и, приблизив свое лицо к моему, страстно прошептал: «Ведь мы не случайно встретились сегодня: я ждал вас. Молю, будьте моим кеммерингом!» — и назвал меня моим домашним именем. Я не отрезал ему язык только потому, что, с тех пор как покинул Эстре, не ношу с собой ножа, и сообщил, что намерен в ссылке блюсти воздержание. Он продолжал ворковать, что-то бормотать и цепляться за руки. У него был женский тип кеммера, и он очень быстро входил в полную фазу. Гаум в состоянии кеммера особенно красив, и он очень рассчитывал на свою красоту и сексуальную неотразимость, зная, по-моему, что, будучи ханддаратом, я вряд ли стану принимать средства, снижающие половую активность, так что особенно упорствовать не стану. Он забыл, что отвращение порой действует не хуже иного лекарства. Я высвободился из его объятий — разумеется, не совсем оставшись равнодушным — и предложил ему воспользоваться услугами ближайшего Дома Любви. И тут он посмотрел на меня с ненавистью, достойной сострадания, потому что, как бы недостойны ни были его цели, сейчас он действительно находился в глубоком кеммере и был очень сильно возбужден.
Неужели он всерьез рассчитывал, что я польщусь на его дрянную красоту? Он, должно быть, думал, что после той истории мне будет здорово не по себе; и мне действительно стало здорово не по себе.
Будь они все прокляты, эти грязные людишки! Среди них нет ни одного с чистой душой.
Одсордни Сузми. Сегодня днем Дженли Аи выступал с речью в зале Тридцати Трех. Больше никого туда не пустили, и никакой радиопередачи сделано не было, но Обсл потом пригласил меня к себе и прокрутил собственную магнитофонную запись заседания. Посланник говорил хорошо, с трогательной искренностью и убедительностью. Есть в нем некая невинность, которую я привык считать чуждой нам и довольно глупой; и все же в отдельные моменты именно за этой кажущейся невинностью открывается такая широта знаний и такая дальновидность, что мне становится страшно. Его устами говорит уверенный в себе и очень великодушный народ — такой народ, который сплел воедино премудрость древнего, немыслимо глубокого и невообразимо разнообразного жизненного опыта множества человеческих обществ. Но сам-то Аи еще молод, нетерпелив, неопытен. Он выше нас и видит шире, но, как бы то ни было, он всего лишь обычный человек.
Теперь он говорит куда лучше, чем в Эренранге: проще, искуснее, — постепенно выучился и этому мастерству. Как, впрочем, и все мы.
Его речь часто прерывали члены доминирующей партии, требуя, чтобы председательствующий остановил этого безумца, выдворил его из зала и вернулся к обычному распорядку дня. Комменсал Иеменбей вел себя особенно шумно и непредсказуемо. «Неужто ты готов жрать этот словесный бред, это дерьмовое гиши-миши!» — орал он время от времени, обращаясь к Обслу. В аудитории стоял такой невообразимый шум, что даже на пленке было почти невозможно его слушать; шум, по словам Обсла, был специально организован Кахаросайлом и его сообщниками.
Цитирую по памяти.
Альшель (председательствующий). Господин Посланник, мы находим вашу информацию, а также предложения, сделанные господином Обслом, господином Слозом, господином Итепеном, господином Иегеем и другими лицами, весьма и весьма интересными, весьма и весьма обнадеживающими. Нам нужно, однако, нечто большее, чтобы развивать наши отношения. (Смех в зале.) Поскольку король Кархайда запер вашу… хм, тот механизм, на котором вы прилетели, и мы лишены возможности видеть его, то нельзя ли, как это вами же и было предложено, вызвать вашу… э… ваш звездный корабль и посадить его в Оргорейне? Как вы называете этот механизм?
Аи. «Звездный корабль» — хорошее название, господин председатель.
Альшель. А? Но как вы сами-то его называете?
Аи. Ну, с технической точки зрения это искусственный межзвездный планетолет, цетианская модель «НАФАЛ-20».
Голос из зала. Вы уверены, что это не санки святого Петете? (Смех.)
Альшель. Прошу вас! Да. Хорошо. Так вот, если бы вы могли посадить ваш корабль здесь — чтобы он обрел, так сказать, твердую почву под собой, — а мы могли бы, так сказать, получить некое вполне материальное…
Голос из зала. Вполне материальное рыбье дерьмо!
Аи. Я очень хотел бы посадить этот корабль, господин Альшель, — как в качестве доказательства, так и в качестве свидетельства нашего взаимного расположения. Я жду лишь вашего предварительного публичного заявления об этом событии.
Кахаросайл. Разве вы не видите, Комменсалы, что это такое? Это ведь не просто глупая шутка. Это по своему замыслу публичное издевательство над нашим доверием, точнее, нашей доверчивостью! И человек этот издевается над нами с невероятной настойчивостью и наглостью, глядя нам прямо в глаза. Вы ведь знаете, что он из Кархайда. Знаете, что он кархайдский агент. Вы все можете убедиться, что это извращенец, Перверт, которые в Кархайде в связи с распространенным там культом Тьмы не только не подвергаются лечению, но даже искусственно создаются для оргий кархайдских Предсказателей. И тем не менее, когда он говорит, что прилетел из далекого космоса, некоторые из вас отказываются верить собственным глазам, глушат голос разума и верят ему! Никогда не думал я, что такое возможно!
И так далее и тому подобное.
Если судить по записи, Аи реагировал на гнусные намеки и оскорбления терпеливо. Обсл сказал, что он вообще держался хорошо. Я бродил вокруг зала Тридцати Трех, чтобы увидеть, как все они будут выходить. Вид у Аи был мрачно-задумчивый. Что ж, причин задуматься у него хватало.
Моя беспомощность непереносима. Именно я запустил эту машину и теперь не способен контролировать ее деятельность. Надвинув на лицо капюшон, я прокрадывался по улицам, чтобы только взглянуть на Посланника. И для этой жизни — крадучись, ползком! — я отказался от власти, денег, друзей? Что ты за дурак. Терем!
Почему я всегда прилепляюсь сердцем к чему-то недопустимому, невозможному?
Одепс Сузми. Коммуникационное устройство Дженли Аи теперь передано Тридцати Трем под ответственность Обсла; но и оно ничего не изменит в представлениях кого бы то ни было. Без сомнения, устройство функционирует именно так, как говорит Аи, однако если королевский математик Шорст способен был сказать о нем лишь: «Я не понимаю принципов его работы», то и любой математик или инженер Орготы скажет не больше, и ничего не будет ни доказано, ни опровергнуто. Замечательный результат — если бы эта страна представляла собой, например, одну из Цитаделей Ханддары, но, увы, мы должны идти дальше, пятная своими следами свежий и рыхлый снег, доказывая и опровергая, задавая вопросы и отвечая на них.
Еще раз я попытался надавить на Обсла, требуя, чтобы Аи была предоставлена возможность связаться по радио со своим большим кораблем, разбудить команду и попросить кого-то из них переговорить с Тридцатью Тремя. На этот раз у Обсла уже была заранее подготовлена причина, согласно которой делать это ни в коем случае не следовало. «Послушайте, Эстравен, дорогой мой, всем нашим радио заправляет Сарф, теперь вам это известно. И я понятия не имею — даже я! — кто из людей в Бюро связи работает на Сарф; большая часть, без сомнения, ибо мне достоверно известно, что они свободно пользуются передатчиками и радиоприемниками любых категорий, вплоть до тех, что находятся в ремонтных мастерских. Они могут — и непременно это сделают — заблокировать или фальсифицировать любой радиосигнал, который к нам поступит. Если он действительно поступит! Вы представляете себе подобную сцену в зале? Мы, «жертвы внешнего космоса», жертвы собственной мистификации, затаив дыхание, будем слушать лишь электрические разряды — и ничего больше! Ни ответа ни привета!»
«А у вас, конечно, нет денег, чтобы нанять для такого сеанса порядочных техников или перекупить кого-то из команды Сарфа?» — спросил я; впрочем, без толку. Он боится за свой престиж. Его поведение по отношению ко мне уже изменилось. И если сегодня он отменит прием в честь Посланника, то дела совсем плохи.
Одархад Сузми. Прием он отменил.
Утром я отправился на встречу с Посланником в полном соответствии с орготскими правилами приличий. Не явился открыто с визитом в дом Шусгиса, где все нашпиговано людьми Сарфа, да и сам Шусгис — один из них, но встретился с ним на улице, «случайно», в стиле Гаума. Тайком, украдкой. «Господин Аи, не уделите ли мне минутку?» Он изумленно огляделся и, узнав меня, встревожился. Впрочем, через минуту он взорвался: «Что, в конце концов, вам от меня нужно, господин Харт? Вы же знаете, что я не могу полагаться на ваши слова, с тех пор как в Эренранге…»
Это было, по крайней мере, искренне, хотя и очень непонятно. Впрочем, все же отчасти понятно: он знал, что я хочу дать ему совет, а не просить у него что-то, и сказал так, чтобы пощадить мою гордость.
«Это Мишнори, а не Эренранг, — сказал я, — но опасность, которой вы подвергаетесь, везде одна и та же. Если вы не сможете убедить Обсла и Иегея, что вам необходимо связаться по радио с вашим кораблем, чтобы люди на борту, оставаясь в безопасности, могли бы как-то подтвердить ваши заявления, тогда, как мне кажется, вам следует немедленно использовать этот ансибль и вызвать корабль на Гетен. Риск, которому в таком случае подвергнется он, меньше, чем тот риск, которому подвергаетесь теперь вы в одиночку».
«Споры между Комменсалами относительно моих радиопосланий держатся от меня в секрете. Откуда вам известно о моих «заявлениях», господин Харт?»
«Дело моей жизни — знать…»
«Но в данном случае это вовсе не ваше дело. Это дело Комменсалов Оргорейна».
«Говорю вам, что жизнь ваша в смертельной опасности, господин Аи», — сказал я; на это он не ответил ничего, и я ушел.
Мне, конечно же, следовало поговорить с ним еще несколько дней назад. Теперь слишком поздно. Страх разрушает и его затею, и мои надежды, снова разрушает все. Но не страх перед этим инопланетянином, не страх перед кем-то из иного мира, с иной планеты. В Орготе у них на это не хватает ни широты мышления, ни широты души — понять то, что в действительности и невероятно, и странно. Они даже не видят этого. Они смотрят на человека из иного мира и видят — что? Какого-то шпиона из Кархайда, Перверта, агента, жалкую «государственную единицу» — единичку, подобную им самим.
Если он немедленно не пошлет за кораблем, то завтра будет поздно; возможно, уже слишком поздно.
Это моя вина. Я все сделал неправильно.
Меше есть Центр Всех Времен. Он ясно увидел все сущее, когда прожил на этой земле уже тридцать лет. И еще тридцать лет прожил он после того, так что Ясное Ви`дение приходится на самую середину его жизни. Века, прошедшие до мгновения Ясного Видения, столь же долги, как и те, что придут им на смену, ибо Ясновидение Меше было Центром Всех Времен, где нет ни прошлого, ни будущего. Но есть и прошлое и будущее одновременно. Прошлого не было, и будущее не наступит. Есть Центр Всех Времен. И все — в нем.
Невидимого для Меше не существует.
Когда тот бедняк из Шенея пришел к Меше, жалуясь, что ему нечем накормить свое кровное дитя, что нет у него даже зерна для посева, ибо дожди еще в полях сгноили весь урожай, и теперь семья его голодает, Меше сказал: «Выкопай яму на каменистом поле Тюэрреша; в ней — множество серебра и драгоценных камней, ибо вижу я, как король хоронит в этом месте свое сокровище десять тысяч лет тому назад, опасаясь соседа, с которым у него давняя тяжба».
Бедняк из Шенея вырыл в мореновой гряде Тюэрреша яму и в том самом месте, которое указал Меше, извлек на поверхность целую груду старинных драгоценностей. При виде их он громко закричал от радости. Но Меше, стоя с ним рядом, заплакал и сказал: «Я вижу, как некий человек убивает брата своего из-за одного лишь такого блестящего камушка. И происходит это десять тысяч лет спустя. Эта вот яма, откуда достал ты сокровище, станет могилой убиенного, о человек из Шенея. Я знаю также, где твоя собственная могила, ибо я вижу тебя лежащим в ней».
Жизнь каждого человека — в Центре Времен; все жизни были ясно увидены Меше и запечатлелись в его глазу. Мы, люди, стали зеницами очей его. А деяния наши — его Ясновидением. Бытие наше дало ему Знание.
В самой гуще леса Орнен, что раскинулся на сто тысяч шагов в длину и сто тысяч шагов в ширину, стояло дерево хеммен. Дерево было старым, раскидистым, с сотней крупных ветвей, и на каждой сотня мелких веточек, а на каждой веточке — сотни сотен иголок. И дерево это сказало своей душе, что гнездится в корнях: «Видны все мои листья-иглы, кроме одной; эту единственную иголку скрывают во тьме остальные. Это моя великая тайна. Кто распознает ее во тьме, среди бесчисленных моих игл? Кто сочтет их все?»
В своих скитаниях Меше проходил как-то через лес Орнен и именно с этого дерева хеммен сорвал именно ту маленькую веточку с заветной иголкой, которую и сломал.
Ни одна дождевая капля не упадет снова с небес во время осенней непогоды, если она падала раньше; а осенние дожди выпадали и раньше, и выпадают сейчас, и будут выпадать всегда в это время года. Меше видит каждую каплю, знает, куда она падала, падает и упадет в будущем.
У Меше в зенице ока — все звезды и тьма межзвездная, все это залито ярким светом.
Отвечая на тот вопрос лорда Шортха, в миг Ясновидения Меше узрел все небеса разом, как если бы все это было одно лишь солнце. Над землей и под землей — вся сфера небесная была залита светом, как поверхность солнца, и тьмы не было вовсе. Ибо видел он не то, что было, и не то, что будет, но то, что есть. Те звезды, что, исчезая с небосклона[10], уносят с собой свой свет, единовременно запечатлелись в его Глазу и светили теперь все сразу.
Тьма есть лишь в глазу смертного, считающего, что он видит все, однако не видит ничего. Во взгляде Меше тьмы не существует.
А потому те, кто взывает к Тьме[11], обезумели и были исторгнуты со слюной изо рта Меше, ибо они дают имена тому, чего не существует, называя это несуществующее Истоком и Концом.
Нет ни истока, ни конца, и все существует лишь в Центре Времен. Подобно тому как все звезды разом могут отразиться в одной лишь капле дождя, падающего с небес в ночи, так и капля эта тоже отражается сразу во всех звездах мира. Не существует ни тьмы, ни смерти, ибо все сущее — лишь в великом Миге Ясновидения и концы и начала едины.
Един Центр Всех Времен, как един миг Ясного Видения, как един закон и вечный свет. Так загляни же теперь в Глаз Меше!
Обеспокоенный внезапным появлением Эстравена, его осведомленностью и яростной настойчивостью его предостережений, я остановил такси и помчался прямо к Комменсалу Обслу, намереваясь спросить, откуда Эстравену известно столь многое и почему он внезапно возник передо мной буквально из пустоты, пытаясь заставить меня сделать именно то, что еще вчера сам Обсл советовал мне ни в коем случае не делать. Комменсала дома не оказалось; привратник не знал, где он и когда вернется. Тогда я поехал к Иегею, но с тем же результатом. Шел сильный снег; это был самый мощный снегопад за всю осень; шофер отказался везти меня дальше, поскольку резина у него на колесах была нешипованная, и отвез к Шусгису. В тот вечер мне также не удалось и по телефону связаться ни с Обслом, ни с Иегеем, ни со Слозом.
За обедом Шусгис объяснил мне: идет праздник Йомеш; на торжественной церемонии ожидается присутствие Святых, а также высокопоставленных лиц и администрации Комменсалии. Он также объяснил мне поведение Эстравена, и, надо сказать, довольно-таки злобно: как поведение человека, некогда могущественного, но утратившего власть, который хватается за любую возможность повлиять на кого-то или на что-то, но поступает все более и более неразумно, со все возрастающим отчаянием, ибо сознает, что неизбежно погружается в бессильную безвестность. Я согласился; это, пожалуй, соответствовало возбужденному, почти отчаянному поведению Эстравена. Однако по-прежнему не мог избавиться от беспокойства, странным образом охватившего и меня после той встречи. В течение всей долгой и обильной трапезы я чувствовал какую-то смутную тревогу. Шусгис говорил не умолкая, обращаясь не только ко мне, но и к своим многочисленным помощникам и лизоблюдам, которые каждый вечер садились с ним вместе за стол; я никогда еще не видел его столь велеречивым и оживленным. Когда обед наконец закончился, было уже достаточно поздно, чтобы снова куда-то ехать. К тому же, как сказал Шусгис, торжественная церемония еще продолжается и окончится далеко за полночь, так что все Комменсалы все равно будут заняты. Я решил отказаться от ужина и пораньше лег спать. Где-то среди ночи, когда до рассвета было еще далеко, меня разбудили какие-то неизвестные мне люди и сообщили, что я арестован; после чего меня под стражей препроводили в тюрьму Кундершаден.
Кундершаден — очень старое, одно из немногих древних строений, еще сохранившихся в Мишнори. Я часто обращал на него внимание, когда бродил по городу: это длинное мрачное и даже какое-то зловещее здание со множеством башен весьма отличалось от светлых каменных кубов и прочих геометрически правильных форм, свойственных архитектуре периода Комменсалии. Здание полностью соответствует своему назначению и названию. Это настоящая тюрьма. Не просто название, за которым скрывается что-то иное, не метафора, это тюрьма как явление жизни, полностью соответствующее значению этого слова.
Тюремщики — грубые коренастые люди — протащили меня по коридорам и на какое-то время оставили одного в маленькой комнате, очень грязной и очень ярко освещенной. Почти сразу же в комнатку ввалилась новая толпа стражников, во главе которых шел человек с тонкими чертами лица и весьма важным видом. Он выставил их всех за дверь, оставив в комнате лишь двоих. Я спросил, нельзя ли передать записку Комменсалу Обслу.
— Комменсал знает о вашем аресте.
— Знает? — переспросил я с довольно глупым видом.
— Разумеется, мое руководство действует в соответствии с указаниями Тридцати Трех… Вы будете подвергнуты допросу.
Стражники схватили меня за руки. Я начал вырываться, сердито приговаривая:
— Я и так с готовностью отвечу на все ваши вопросы, может быть, можно обойтись и без этого возмутительного насилия?
Человек с тонким лицом не обратил на мои возражения ни малейшего внимания, лишь позвал на помощь еще одного стражника. Втроем им удалось наконец растянуть меня на столе, намертво закрепить руки и ноги и сделать мне какой-то укол. По-моему, мне ввели «эликсир правды».
Не знаю, сколько длился допрос и о чем вообще шла речь, потому что мне без конца делали инъекции, видимо вводя дополнительные дозы сильного наркотика. Так что я плохо что-либо помню. Когда я снова пришел в себя, то понятия не имел, сколько времени провел в Кундершадене: дня четыре-пять, судя по внешнему виду и физическому состоянию; но в этом я не был уверен. Я еще довольно долго никак не мог сообразить, какой же может быть день и месяц, и вообще еле-еле, с трудом начал осознавать, где именно нахожусь.
А находился я в грузовике, очень похожем на тот, что привез меня через перевал Каргав в Рир; только тогда я ехал в кабине, а теперь — в крытом кузове. Там, кроме меня, было еще человек двадцать-тридцать; точнее определить было трудно: окна отсутствовали, и свет проникал только сквозь щель в задней стенке, загороженной к тому же четырьмя слоями стальной сетки. Мы, по всей очевидности, уже давно были в пути, когда я, очнувшись, обрел наконец способность соображать. У каждого в фургоне было свое определенное место, в воздухе висел тяжкий запах испражнений, рвоты и пота, который не исчезал ни на минуту, но вроде бы и не усиливался. Все мы были друг другу абсолютно незнакомы. Ни один не знал, куда нас везут. Разговаривали мало. Во второй раз я оказался запертым в темноте вместе с покорными, ни на что не жалующимися и ни на что не надеющимися жителями Оргорейна. Теперь я понял, что за знак был дан мне в мою первую ночь в этой стране. Тогда я не придал должного значения пребыванию в темном подвале и отправился искать сущность оргорейнцев на поверхности земли, при солнечном свете. Ничего удивительного, что там все казалось мне ненастоящим.
По-моему, грузовик наш двигался на восток; я так и не смог до конца отделаться от этого ощущения, даже когда стало совершенно ясно, что движется он на запад, все дальше и дальше вглубь Оргорейна. Чувство ориентации относительно полюсов часто подводит человека на чужой планете, а в тех случаях, когда разум не способен или просто не имеет возможности компенсировать это неверное восприятие визуально, наступает растерянность, ощущение полного одиночества.
Один из нас — из того живого груза, который везли в кузове, — в ту ночь умер. Его, видимо, раньше сильно избили дубинкой или ударили сапогом в живот: умер он от непрерывного кровотечения изо рта и анального отверстия. Никто ничем ему не помог; да и помочь, собственно, было нечем. Пластиковый кувшин с водой, который сунули в фургон несколько часов назад, давно уже был пуст. Умирающий был моим соседом справа, и я положил его голову к себе на колени, чтобы ему легче было дышать; у меня на коленях он и умер. Все мы были голыми, но потом я будто оделся: мои ноги, бедра и руки покрыла сухая, жесткая коричневая корка, его кровь — одеяние, не дающее тепла.
Ночью становилось жутко холодно, и мы были вынуждены жаться друг к дружке, чтобы согреться. Труп, поскольку тепла он дать нам не мог, просто отбросили в сторону — как бы исключили из общества. Остальные сплелись в клубок, покачиваясь и подпрыгивая на ухабах. Тьма внутри нашей стальной коробки была всепоглощающей. Мы ползли по какой-то сельской дороге, и за нами явно не шла ни одна машина; даже вплотную прижав лицо к стальной решетке, невозможно было ничего разглядеть сквозь щель в двери, кроме темноты и неясных мелькающих теней — снежных хлопьев.
Падающий снег; снег, только выпавший; давно выпавший снег; снег после дождя или дождь, перешедший в снег; снежный наст… В Орготе и Кархайде для каждого из этих понятий было свое слово. В кархайдском языке (который я знал лучше) существовало, по моим подсчетам, шестьдесят два слова для обозначения различных видов, состояний, долговременности и прочих качеств снежного покрова; вот теперь это был снег падающий, снегопад; примерно столько же слов существует для ледостава; еще один из лексических наборов — штук двадцать словосочетаний, если не больше, — определяет такие свойства погоды, как уровень температуры, сила ветра и общее количество осадков за последние дни. Всю ночь я пытался воскресить в памяти списки этих словосочетаний. Каждый раз, вспоминая еще одно, я повторял весь список сначала, расставляя понятия в алфавитном порядке.
Вскоре после рассвета грузовик остановился. Люди кричали в дверную щель, что в кузове мертвец и что его надо вынуть. Кричали все по очереди. И все вместе. Что было сил колотили по стенам и полу своей стальной коробки, устроив такой дьявольский концерт, что в конце концов сами не выдержали. Однако никто так и не пришел. Грузовик несколько часов стоял без движения, наконец снаружи послышались голоса, грузовик дернулся, буксуя на заледенелой дороге, и снова двинулся в путь. Через щель было видно, что уже довольно позднее утро, светит солнце, а движемся мы по заросшим лесом склонам гор.
Грузовик прежним манером полз еще три дня и три ночи — прошло уже четверо суток с тех пор, как я очнулся. Мы совсем не останавливались на контрольных пунктах, потому что, наверное, объезжали все города и селения стороной, по окольным секретным дорогам. Впрочем, грузовик все-таки иногда останавливался, например, чтобы сменить шофера и перезарядить батареи питания; были и другие, более длительные остановки, причину которых невозможно было установить, находясь внутри наглухо закрытого фургона. В течение двух дней мы с полудня до темноты стояли на месте, а потом всю ночь ехали без остановок. Один раз в день, около полудня, через дверцу в задней стенке нам просовывали большой кувшин с водой.
Считая покойника, нас было двадцать шесть, два раза по тринадцать. Гетенианцы часто считают «чертовыми дюжинами»: двадцать шесть, пятьдесят два, — скорее всего, видимо, потому, что лунный цикл составляет у них двадцать шесть дней, то есть примерно соответствует продолжительности их полового цикла. Труп плотно притиснули к щели в дверях, где было холоднее всего. Живые же, то есть мы, сидели или лежали скрючившись — каждый на своем месте, на своей территории, в своем княжестве — до наступления ночи, когда холод становился настолько невыносимым, что все потихоньку начинали сползаться все ближе и ближе друг к другу и в конце концов снова сплетались в клубок в центре кузова. Этот человеческий комок в сердцевине своей хранил тепло, а по краям был очень холодным.
Еще от него исходила доброта. Я и некоторые другие, например один старик и еще один человек, которого мучил кашель, были негласно признаны наименее стойкими к холоду, так что каждую ночь мы неизменно оказывались в центре этого клубка из двадцати пяти человеческих тел, где было тепло. Мы не боролись за теплое местечко — просто оказывались там каждую ночь. Сколь поразительна и ужасна эта сила человеческой доброты! Ужасна потому, что все мы в итоге предстали нагими и нищими перед всепобеждающими холодом и тьмой. Доброта была нашим единственным достоянием. Мы, прежде столь богатые, полные сил люди, в итоге вынуждены были довольствоваться такой вот малостью. Больше нам нечего было дать друг другу.
Несмотря на то что ночью мы жались друг к дружке как можно теснее, буквально сплетались телами, все пассажиры грузовика были необычайно разобщены. Некоторые еще не совсем пришли в себя после инъекций наркотиков; некоторые, возможно, были умственно отсталыми или ущербными; и, наконец, все были ошеломлены и напуганы. Но все-таки странно, что из двадцати пяти человек ни один даже ни разу не заговорил, обращаясь ко всем сразу, даже ни разу никто не выругался вслух. Доброта и долготерпение чувствовались в этих людях, но — лишь в молчании, вечно в молчании. Сбитые, точно сельди в бочке, в этой прокисшей тьме, отчетливо ощущая смертность друг друга, мы стукались локтями, тряслись на ухабах, дышали одним и тем же воздухом, много раз перемешанным нашими легкими; чтобы согреться, складывали свои тела вместе, как складывают поленья в очаге или костре, но при этом оставались друг другу чужими. Я так и не знаю имен тех, кто проделал столь долгий путь на этом грузовике.
Однажды, правда, — я думаю, то было на третий день, когда грузовик простоял много часов неподвижно и уже стало казаться, что нас попросту бросили в пустыне, чтобы мы так и сгнили заживо в этом фургоне, — один из них заговорил со мной. Он долго рассказывал о том, как работал на мельнице в Южном Оргорейне и как влип в историю, поспорив с надзирателем. Он все говорил и говорил тихим, монотонным голосом и все время касался ладонью моей руки, как бы для того, чтобы убедиться, что я его слушаю. Солнце уже клонилось к западу, а мы все стояли на обочине пустынной дороги. Неожиданно солнечный луч проник сквозь щели в двери, осветив все вокруг, даже тех, кто сидел в самом темном углу, и я вдруг увидел перед собой девушку. Грязную, глупенькую, но очень хорошенькую и измученную. Она заглядывала мне в лицо с застенчивой улыбкой, словно искала утешения. Это был кеммер женского типа, и ее явно тянуло ко мне. Единственный раз кто-то из моих несчастных сокамерников просил у меня помощи, но этой помощи я дать не мог. Я встал и подошел к щели в задней двери, как бы желая подышать воздухом и посмотреть, что там снаружи, и долгое время не возвращался.
В ту ночь грузовик без конца полз по холмистым склонам то вверх, то вниз. Время от времени по совершенно необъяснимым причинам он останавливался. При каждой остановке вокруг нашего стального ящика воцарялась мертвая звенящая тишина — тишина бескрайних, пустынных высокогорных долин. Тот, что был в кеммере, по-прежнему льнул ко мне и все порывался коснуться меня рукой. Я снова очень долго простоял у дверной щели, прижавшись лицом к стальной сетке и дыша чистым воздухом, который огнем жег горло и легкие. Пальцев своих, вцепившихся в решетку, я не чувствовал. В конце концов я осознал, что они либо уже отморожены, либо очень скоро это произойдет. От моего дыхания между губами и сеткой нарос целый ледяной мостик. Пришлось ломать его пальцами, прежде чем я смог отвернуться. Когда я наконец присоединился к остальным, уже сбившимся в тесный клубок, то меня начала бить такая сильная дрожь, что все тело подпрыгивало и содрогалось, будто в конвульсиях. Потом грузовик двинулся дальше. Шум и движение создавали слабую иллюзию живого тепла, но меня не оставляла лихорадка, я так и не смог уснуть в ту ночь. По-моему, бо́льшую часть ночи мы ехали на очень большой высоте, но точно определить ее я бы не смог; в таких условиях частота дыхания и пульса и даже давление — слишком ненадежные показатели.
Как я узнал позже, в ту ночь мы преодолевали перевал Сембенсиен и находились на высоте более трех километров.
Голод меня не особенно мучил. Последний раз я ел, похоже, как раз во время длительной и обильной трапезы в доме Шусгиса; возможно, меня кормили и в Кундершадене, но этого я не помню. Еда как бы не вписывалась в ту жизнь, которую мы вели в своей стальной коробке, и я почти не думал о ней. Жажда, однако, казалась основополагающим фактором здешней жизни. Один раз в день во время остановки маленькая дверца-ловушка в тяжелой задней двери грузовика, явно предназначенная специально для этого, открывалась, кто-нибудь из нас просовывал наружу пустой пластиковый кувшин для воды, и вскоре его всовывали обратно, но уже полным; вместе с ним влетал и глоток свежего ледяного воздуха. У нас не было никакой возможности как-то разделить воду между собой. Кувшин просто пускали по рядам, и каждый делал по три-четыре больших глотка, прежде чем передать кувшин следующему. Никто — ни в одиночку, ни группой — не пытался захватить кувшин надолго, но никто и не позаботился о том, чтобы сберечь немного воды для того человека, который давно уже сильно кашлял, а теперь еще и горел в жару. Я как-то раз предложил оставить ему немного, мои соседи кивнули в знак согласия, однако так ничего и не сделали. Воду делили более или менее поровну — никто не пытался выпить больше, чем ему полагалось; кувшин пустел в течение нескольких минут. Однажды троим последним, что сидели в дальнем углу, у кабины, воды не досталось; кувшин, достигнув их, оказался пуст. На следующий день двое из них потребовали, чтобы им дали напиться первыми, что и было сделано. Третий лежал, скрючившись, в своем углу и не шевелился; и снова никто не позаботился о том, чтобы он получил свою долю. Почему же это не попытался сделать я? Не знаю. То был уже мой четвертый день в кузове грузовика, и, если бы меня тоже вот так обделили, я не уверен, что предпринял бы хоть малейшую попытку добиться своей порции. Умом я понимал, что тот человек, наверное, очень хочет пить, что он жестоко страдает, как и больной, что разрывался от кашля; что все остальные страдают тоже. Я воспринимал их страдания значительно отчетливей, чем свои собственные, но был не в состоянии хоть чем-то облегчить участь этих людей, а потому принимал все как должное, спокойно и покорно.
Я знаю, что в одинаковых обстоятельствах разные люди могут вести себя очень по-разному. Сейчас вокруг меня были жители Орготы, с рождения приученные к дисциплине, совместному труду, покорности и послушанию во имя достижения общей цели, установленной для них свыше. В них весьма ослаблены были такие качества, как независимость и способность принимать самостоятельные решения. Не слишком способны они были и на проявление гнева. Они образовывали нечто целостное, включавшее и меня; каждый чувствовал это единство, и лишь оно служило убежищем и спасением в бесконечной ночи — то было единство тесно прижавшихся друг к другу людей, только так могущих сохранить жизнь. Но люди, ставшие единым целым, безмолвствовали; ни один голос не прозвучал от имени всей группы; общность эта была как бы обезглавленной и оттого абсолютно пассивной.
На пятое утро — если мой отсчет времени был правилен — грузовик остановился. Мы услышали, как снаружи переговаривались люди. Замок в стальных дверях нашей камеры отперли, и створки широко распахнулись.
Один за другим мы подползали к разверзшемуся стальному зеву и спрыгивали или кулем падали на землю. Из грузовика живыми выбралось двадцать четыре человека. Двое были мертвы: давнишний покойник и еще один, новый, тот, что в течение двух дней не получал своей порции воды. Мертвецов вытащили из кузова.
Снаружи оказалось очень холодно, так холодно и так нестерпимо светло из-за яркого солнца, отражавшегося в белоснежном покрывале долины, что покинуть свое зловонное убежище в кузове грузовика было непросто; некоторые из узников плакали. Мы так и стояли, сбившись в кучу, у борта огромного грузовика — все нагие, вонючие, наше маленькое сообщество, ночное наше братство. И прямо на нас светили безжалостные лучи солнца. Нас вскоре разогнали и заставили построиться в колонну, а потом повели к какому-то зданию, расположенному не более чем в полукилометре. Металлические стены здания и покрытая белым снегом крыша, просторная заснеженная долина, величественная ограда гор в ледяных шапках, сияющих под утренним солнцем, бескрайнее ясное небо — все, казалось, переливалось и сверкало в немыслимо яростных потоках света.
Сначала нас остановили в каком-то ветхом строеньице, чтобы мы смыли грязь; однако все тут же начали пить воду, предназначавшуюся для мытья. После того как мы все же умылись, нас отвели в главное здание и выдали нижнее белье, теплые рубахи из серого войлока, теплые штаны, гетры и войлочные башмаки. Охранник проверил по списку наши имена, и нас отвели в столовую, где вместе с другими людьми в сером — их было не меньше сотни — мы сели за привинченные к полу столы и получили завтрак: кашу из зерен местной пшеницы и пиво. После завтрака всех нас, как новеньких, так и «стариков», разделили на группы по двенадцать человек. Мою группу забрали на лесопилку, находившуюся неподалеку и окруженную забором. Сразу за этим забором начинался лес; заросшие лесом склоны гор простирались на север так далеко, насколько хватал глаз. Под присмотром охранника мы таскали от здания лесопилки доски и укладывали их в сарай, где зимой хранились пиломатериалы.
После нескольких дней, проведенных в тесноте грузовика, было не так-то легко даже ходить, а тем более наклоняться и поднимать тяжести. Нам не позволяли и минуты стоять без дела, но и не особенно подгоняли. Примерно в полдень выдали по миске чего-то вроде неперебродившей ба́рды — жидкого варева из зерен пшеницы под названием орш; перед заходом солнца нас отвели обратно в бараки и накормили обедом — каша, немного овощей и пиво. С наступлением ночи заперли в спальне, где до самого утра ярко горел свет. Спали мы на двухметровых нарах, установленных вдоль стен в два яруса. Старые заключенные, естественно, захватили лучшие, верхние нары: там было гораздо теплее. Каждому у двери выдали спальный мешок. Мешок был грубым, тяжелым и теплым. Для меня главным его недостатком была длина. Гетенианец обычного роста легко помещался в таком мешке с головой, а я не мог даже вытянуться во весь рост.
Место, где я теперь жил, называлось Третьей Добровольческой Фермой Комменсалии Пулефен и было подотчетно Агентству по вопросам переселения. Пулефен — тридцатый округ — это самый-самый северо-запад обитаемой территории Оргорейна, с одной стороны ограниченный горным массивом Сембенсиен, с другой — рекой Исагель и побережьем океана. Территория округа населена мало, крупных городов здесь нет. Самым близким считается Туруф, расположенный в нескольких километрах от Пулефена, на юго-западе; впрочем, я так никогда его и не видел. Ферма находилась на самом краю обширного безлюдного лесного района Тарренпет. Это были слишком северные места, чтобы здесь могли расти такие крупные деревья, как хеммены, серемы или черные вейты, так что лес был весьма однообразен: сплошь кривоватые и низкорослые хвойные деревья (метра три-четыре высотой) с серыми иголками. Назывались они тор. Хотя флора и фауна на планете Зима небогата, количество представителей каждого ее вида весьма велико: в лесном массиве Тарренпет тысячи квадратных километров, заросших деревьями тор, только тор, и никакими другими. С природой, даже дикой, на планете Гетен обращались всегда очень бережно и аккуратно, а потому, хоть в этих лесах и производилась промышленная добыча древесины, там не было ни единой проплешины, ни одной покрытой жалкими пнями вырубки, ни одного эрозированного горного склона. Казалось, что каждое деревце в этом лесу поставлено на учет и ни единая крошка опилок с нашей лесопилки не пропадает зря. На Ферме была своя небольшая лесоперерабатывающая фабрика, и когда из-за погодных условий заключенные не могли выходить из лесозаготовки, то все работали либо на фабрике, либо на лесопилке, например собирая и прессуя щепки, кору и опилки в брикеты различной формы, а также извлекая из хвои деревьев тор смолу, используемую при производстве пластмасс.
Что касается работы, то работали мы как следует, и нас никто особенно не подгонял. Если бы еще чуть лучше питаться и одеваться теплее, то работа здесь по большей части была бы даже приятной. Однако до этого было весьма далеко: мы постоянно мерзли и голодали. Охрана редко проявляла по отношению к нам грубость, и никогда — жестокость. Охранники, как правило, были флегматичными, неряшливыми, тяжеловесными людьми и, на мой взгляд, какими-то женоподобными — отнюдь не в смысле хрупкости или чего-то в этом роде, а как раз наоборот: они были похожи на крупных, мягкотелых, мясистых, добродушных и смешливых теток. Здесь, в этой тюрьме, я впервые на планете Зима испытал некое странное чувство: мне показалось, что я единственный мужчина среди множества женщин. Или евнухов. У заключенных-гетенианцев была какая-то свойственная евнухам бабистость и одновременно грубость, и они всегда были какие-то равнодушные, так что трудно было даже рассказать о каждом из них в отдельности. Беседы их отличались поразительной мелочной тривиальностью. Сначала мне показалось, что эта безжизненность и тупость — следствие недостаточного питания, холода и несвободы, но вскоре я убедился, что все гораздо сложнее: это было вызвано препаратами, которые давали всем заключенным, чтобы предотвратить у них наступление кеммера.
Я знал о существовании фармацевтических средств, способных уменьшить или практически свести на нет наиболее активную фазу полового цикла гетенианцев; они применялись в тех случаях, когда определенные условия, медицинские показания или вопросы морали требовали воздержания. Таким способом можно было пропустить одну или несколько фаз кеммера без особого вреда для организма. Свободное применение этих препаратов было вполне распространенным и даже приветствовалось. Но мне и в голову не приходило, что ими могут кормить людей насильно, против их воли.
Причины для этого были весьма серьезны. Заключенный в состоянии кеммера стал бы чем-то вроде детонатора в своей группе. Даже если его освободить от работы, то как быть дальше, особенно если в данный момент среди заключенных нет больше ни одного человека в том же состоянии? Так чаще всего и случалось, ибо на Ферме нас было всего человек сто пятьдесят. Гетенианцу пройти фазу кеммера без партнера крайне тяжело; а стало быть, лучше просто избежать этого жалкого в подобных условиях состояния и связанных с ним страданий, а заодно и необходимости освобождать людей от работы. Так что заключенных предохраняли от наступления кеммера искусственно.
Те, кто пробыл на Ферме уже несколько лет, и психологически, и, по-моему, в какой-то степени даже физиологически адаптировались к подобной химической кастрации. Они напоминали рабочих волов. И были настолько же бесстыдны и лишены каких бы то ни было желаний. Но ведь это совсем несвойственно людям — не иметь ни стыда, ни желаний.
Будучи уже по самой природе своей весьма организованными и ограниченными в половой жизни, гетенианцы не страдают от особенно сильных общественных ограничений в этой сфере. Здесь значительно меньше всяческих условностей, общепринятых правил и норм, а также подавления проявлений сексуальности и сексапильности, чем в любом известном мне обществе, где люди четко противопоставлены по половым признакам. Воздержание соблюдается исключительно по собственной воле; и всегда можно найти оправдание, если нечаянно его нарушить. Сексуальные неврозы, расстройства и извращения встречаются исключительно редко. На Ферме я впервые столкнулся с примером общественно необходимого вмешательства в частную половую жизнь. Но поскольку сексуальное влечение подавлялось насильственно, а не добровольно, это повлекло за собой не просто и не только физиологические нарушения, но нечто более опасное, особенно, как мне кажется, если подавление половой функции затягивалось: тотальную пассивность.
На планете Зима не существует общественных насекомых. Гетенианцы не создают на своей земле поселений маленьких бесполых работников-рабов, не обладающих иными инстинктами, кроме инстинкта покорности, подчинения интересам той общности, к которой конкретный индивид принадлежит, как это было весьма распространено на Земле во всех древних обществах. Если бы на планете Зима существовали муравьи, гетенианцы, вполне возможно, уже давно попытались бы имитировать «социальное» устройство их колоний. Режим содержания людей на Добровольческих Фермах — весьма недавнее изобретение, ограниченное пределами одного государства и практически не известное ни в одной другой стране. Однако и это весьма зловещий признак; неизвестно, какое направление общество этих людей, столь уязвимых в плане любого контроля над сексуальностью, может избрать.
На Ферме Пулефен нас, как я уже говорил, явно недокармливали, а одежда наша, прежде всего обувь, совершенно не соответствовала тамошним холодам. Охрана — в основном бывшие заключенные, проходящие испытательный срок, — содержалась ненамного лучше. Основной целью пребывания здесь, как и самого режима Фермы, было наказание людей, а не уничтожение их, и я думаю, что все было бы вполне переносимо, если бы нас не пичкали лекарствами и не подвергали бесконечным «осмотрам».
Некоторые заключенные проходили «осмотр» группами, человек по двенадцать; они декламировали некий свод правил вроде тюремного катехизиса, получали свою порцию гормональной дряни и вновь приступали к работе. Другие — например, политические — подвергались допросу индивидуально каждые пять дней, причем с применением особых наркотических средств — «эликсира правды».
Не знаю, что за наркотики они использовали. Не знаю, с какой целью велись эти допросы. Понятия не имею, о чем именно меня спрашивали. Обычно я приходил в себя только в спальне через несколько часов после допроса, лежа, как и остальные шесть-семь моих товарищей по несчастью, на своих нарах; кое-кто, как и я, уже через несколько часов был способен соображать, но некоторые продолжали довольно долго оставаться в полной прострации. Когда мы уже могли стоять на ногах, охранники отводили нас на фабрику; однако после третьего или четвертого «осмотра» я подняться просто не смог. Меня оставили в покое, и на следующий день я, пошатываясь, все-таки вышел на работу вместе со своей группой. Очередной «осмотр» заставил меня беспомощно проваляться два дня. Какой-то препарат — то ли гормональные средства, то ли проклятый «эликсир правды» — явно действовал на меня токсично, и прежде всего на мою земную нервную систему; причем токсины эти обладали способностью накапливаться в организме.
Я еще помню, как во время очередного «осмотра» мечтал попросить Инспектора сделать для меня исключение. Я бы начал с обещания отвечать правдиво на любой вопрос, который он мне задаст, безо всяких инъекций; а потом я бы сказал ему: «Разве вы не видите, насколько бессмысленно получать ответ на неправильно заданный вопрос?» И тогда Инспектор обернулся бы Фейксом с золотой цепью Предсказателя на шее, и я бы долго-долго беседовал с ним, причем беседовал бы с удовольствием. Грезя об этом, я следил, как из трубки в бак со щепками и опилками капает определенными порциями кислота. Но разумеется, едва я вошел в ту маленькую комнатку, где нас обычно «осматривали», как помощник Инспектора задрал мне рубаху и всадил иглу прежде, чем я успел открыть рот, так что единственное, что я запомнил после этого «осмотра», а может, и после предыдущего, — это как молодой Инспектор с грязными ногтями устало повторял: «Ты должен отвечать мне на языке Орготы. Ты не должен говорить ни на каком другом языке. Ты должен говорить на языке Орготы…»
Никакой больницы на Ферме не было. Основной принцип: работай или умирай. На самом деле кое-какие послабления все же оставались — как бы перерывами на отдых между работой и смертью, которые давали нам охранники. Как я уже говорил, жестокими они не были; впрочем, и добрыми тоже. Они были неряшливыми, равнодушными и небрежными во всем и, до тех пор пока им ничто не грозило, не слишком заботились о том, что делается вокруг. Они, например, позволяли мне и еще одному заключенному оставаться днем в спальне — просто «забывали» нас, спрятавшихся в спальных мешках, как бы по недосмотру, когда видели, что мы совершенно не держимся на ногах. Особенно плохо мне было после последнего «осмотра»; второй доходяга, человек средних лет, явно страдал какой-то болезнью почек и практически уже умирал. Однако поскольку сразу взять и умереть он не мог, то ему позволили растянуть это удовольствие, и он без всякой помощи валялся на нарах.
Его я помню более отчетливо, чем кого-либо на Ферме. Он принадлежал к ярко выраженному физическому типу гетенианцев с Великого Континента: ладно скроен — правда, ноги и руки чуть коротковаты — и даже во время болезни выглядел крепким и упитанным благодаря довольно толстому слою подкожного жира. У него были изящные маленькие руки и ноги, довольно широкие бедра и чуть впалая грудь; грудные железы чуть больше развиты, чем обычно у мужчин земной расы; кожа темного, красновато-коричневого оттенка; волосы мягкие, похожие на шерстку зверька. Лицо широкое, с мелкими, но очень четкими чертами; скулы высокие, выступающие. Этот тип людей схож с некоторыми этническими группами землян, живущих в очень высоких широтах, близ полюса, например в Арктике. Моего нового знакомого звали Асра; он был плотником.
Мы часто беседовали.
Асра, как мне кажется, не то чтобы не хотел умирать, но просто боялся самого процесса умирания и искал способа отвлечься от этого страха.
У нас было мало общего, кроме близкой смерти, а это вовсе не та тема, которую нам хотелось бы обсуждать. По большей части мы вообще не слишком-то хорошо понимали друг друга. Для него это практически не имело значения. Мне же, поскольку я был моложе и настроен более мрачно, хотелось понимания, сочувствия, совета. Однако ни советов, ни сочувствия не было. Мы просто беседовали.
По ночам в спальне горел яркий свет, там было полно народу, шум и гам. Днем свет выключали, огромное помещение погружалось в сумрак и становилось пустым и тихим. Мы лежали по соседству на нарах и негромко разговаривали. Асра любил рассказывать длинные цветистые истории о днях своей юности в Комменсалии Кундерер — в той самой обширной и прекрасной долине, которую я почти целиком пересек, направляясь от границы с Кархайдом в Мишнори. Диалект Асры сильно отличался от общеупотребимого в Орготе языка, обычаев и механизмов; я этих слов совсем не знал, так что редко понимал больше половины — скорее общую суть воспоминаний. Когда он чувствовал себя лучше, обычно где-то к полудню, я просил его рассказать мне какой-нибудь миф или сказку. Большинство гетенианцев знают их великое множество. Гетенианская литература, хоть существует и ее письменная форма, — это скорее живая фольклорная устная традиция; в этом отношении все гетенианцы достаточно хорошо образованы. Асра без конца мог рассказывать истории и легенды, краткие притчи-поучения Йомеш, отрывки из сказания о Парсиде, отдельные части Великого Эпоса, а также саги Морских Торговцев, похожие на авантюрные или рыцарские романы. Все это, да еще разные сказки, которые он помнил с детства, Асра легко и плавно рассказывал мне на орготском диалекте, а потом, устав, просил и меня рассказать какую-нибудь историю. «А что рассказывают у вас в Кархайде?» — обычно спрашивал он, растирая ноги, которые у него сильно болели, и глядя на меня со своей застенчивой, терпеливой и одновременно лукавой улыбкой. Однажды я сказал:
— Я знаю историю о людях, которые живут в другом мире.
— Что же это за мир такой?
— Он похож на этот в общем и целом, только находится на планете, не принадлежащей к вашей солнечной системе. Та, другая планета вращается вокруг звезды, которую вы называете Селеми. Это тоже желтая звезда, она похожа на ваше солнце, и на той планете, под чужим солнцем, тоже живут люди.
— Это же вероучение Санови — о других мирах. Был в нашем селении старый сумасшедший священник, последователь Санови; он частенько приходил к нам домой — я тогда был еще совсем маленьким — и рассказывал нам, детям, обо всем таком: куда, например, деваются лжецы, когда умирают, и куда — самоубийцы, а куда — воры. Ведь мы-то с тобой, верно, тоже в одно из этих мест попадем, а?
— Нет, в той стране, о которой я рассказываю, живут не духи мертвых. В том мире живут настоящие люди. Живые. И они живут в настоящем мире. Они такие же живые, как и вы здесь, и похожи на вас. Но только давным-давно научились летать.
Асра ухмыльнулся.
— Нет, они, конечно, не хлопают при этом руками, как крыльями. Они летают в машинах, похожих на автомобили. — Все это, однако, было ужасно трудно выразить на языке Орготы, в котором нет даже точного слова со значением «летать»; наиболее близкое по смыслу было слово «скользить, планировать». — Видишь ли, они научились делать машины, которые скользят по воздуху, как сани — по заснеженному склону горы. Постепенно они заставляли эти машины двигаться все быстрее и быстрее, улетать все дальше и дальше, а потом они, словно камешек, выпущенный из пращи, стали улетать далеко за облака, прорывая воздушный слой вокруг Земли, и попадали в иные миры, в которых светят иные солнца. Попадая в иные миры, они обнаруживали там таких же людей…
— Скользящих по воздуху?
— Иногда да, а иногда нет… Когда, например, они прилетели в мой мир, мы уже умели передвигаться по воздуху. Но зато они научили нас перелетать из одного мира в другой — у нас тогда еще не было для этого своих машин.
Асра был совершенно озадачен тем, что я, рассказчик, вдруг сам поместил себя внутрь сказки. Меня лихорадило, меня мучили язвы, появившиеся на руках и груди после инъекций наркотика, и я уже не мог вспомнить, как сначала намеревался построить свой рассказ.
— Продолжай, — сказал он, пытаясь все же уловить смысл истории. — А чем еще они занимались в этом мире, кроме того, что скользили по воздуху?
— О, они занимаются многим из того, что делают люди и здесь. Но только все они постоянно находятся в кеммере.
Он смущенно хихикнул. Конечно, при той жизни, которую мы вели на Ферме, скрыть что бы то ни было оказывалось невозможно, так что мое прозвище среди заключенных и охраны было, разумеется, Перверт. Но там, где нет ни полового влечения, ни стыда, никто, какими бы половыми аномалиями он ни страдал, из общей массы не выделяется. И я думаю, что Асра никак не связал это сообщение ни со мной, ни с особенностями моей физиологии. Он воспринял это всего лишь как одну из вариаций на старую тему, а потому похихикал и сказал:
— Все время в кеммере… Тогда… это мир вознаграждения? Или наказания?
— Не знаю, Асра. А каков, по-твоему, мир Гетен? Это мир вознаграждения или наказания?
— Ни тот ни другой, сынок. Этот мир, что вокруг, — настоящий; в нем все так, как и должно быть. Ты просто рождаешься здесь… и все идет как полагается…
— Я родился не здесь. Я сюда прилетел. Я избрал этот мир для себя.
Повисло молчание. Вокруг стоял мрак. За стенами барака стояла здешняя немыслимая тишина, нарушаемая лишь негромким визгом ручной пилы. Больше ни звука.
— Ну хорошо… хорошо, — пробормотал Асра и вздохнул, потом снова потер ноги, невольно постанывая при этом. — А у нас никто сам себе мира не выбирает, — сказал он.
Через одну или две ночи после этого разговора у него началась кома, и вскоре он умер. Я так и не узнал, за что его отправили на Добровольческую Ферму, за какое преступление, ошибку или нарушение правил оформления документов. Мне было известно только, что пробыл он на Ферме Пулефен меньше года.
Через день после смерти Асры меня вызвали на очередной «осмотр»; на этот раз им пришлось нести меня туда на руках, и больше я уже ничего вспомнить не могу.
Когда Обсл и Иегей вдруг оба срочно уехали из города, а привратник Слоза отказался впустить меня в дом, я понял, что пришло время обратиться за помощью к врагам, ибо от друзей моих ничего хорошего больше ждать не приходилось. Я явился в роли отъявленного шантажиста к Комиссару Шусгису: поскольку у меня не хватало денег, чтобы просто подкупить его, я вынужден был жертвовать своей репутацией. Среди людей вероломных прозвище Предатель уже само по себе звучит весомо. Я сообщил Шусгису, что в Оргорейне пребываю как тайный агент партии кархайдской аристократии и конечная цель моей деятельности — убийство Тайба, а он, Шусгис, по нашим планам должен был бы выполнять функцию моего связного с Сарфом; если же он откажется выдать мне необходимую информацию, я немедленно сообщаю в Эренранг, что Шусгис — двойной агент, состоящий также на службе партии Открытой Торговли. Информация моя, разумеется, тут же вернется в Мишнори и станет достоянием Сарфа. Как ни странно, чертов болван мне поверил. И довольно быстро сообщил все, что я хотел знать; даже поинтересовался, доволен ли я.
Непосредственная опасность со стороны моих «верных» друзей — Обсла и Иегея — мне пока не угрожала.
Свою же безопасность они купили, принеся в жертву Посланника, и надеялись, доверяя мне, что я не стану вредить ни им, ни себе. Пока я открыто не заявился к Шусгису, ни один человек из Сарфа, кроме Гаума, не считал меня достойным внимания, зато теперь они, разумеется, будут ходить за мной по пятам. Я должен быстро закончить свои дела и исчезнуть. Не имея возможности передать весточку кому-либо из Кархайда лично, поскольку почта перлюстрируется, а телефонные и радиоразговоры прослушиваются, я впервые за все это время отправился в Королевское посольство Кархайда. Послом был Сардон рем ир Ченевич, которого я достаточно хорошо знал при дворе в Эренранге. Он тут же согласился послать официальное письмо Аргавену о том, что именно произошло с Посланником, где находится место его заключения и так далее. Я вполне доверял Ченевичу; это умный и честный человек, и я надеялся, что письмо нигде не перехватят. Однако догадаться о том, как поступит Аргавен, получив его, было абсолютно невозможно. Я хотел все же, чтобы Аргавен располагал данной информацией — хотя бы на тот случай, если вдруг сквозь облака на землю упадет звездный корабль Посланника. Тогда у меня еще была какая-то надежда, что Аи успел до своего ареста послать на корабль сигнал.
Теперь я действительно был в опасности, и опасность эта усиливалась, поскольку кто-нибудь наверняка заметил, как я входил в Посольство Кархайда. Так что прямо от дверей Посольства я направился на автостанцию в южной части города и в тот же день еще до обеда покинул Мишнори тем же способом, каким явился сюда, — в качестве грузчика. Старые документы и пропуска у меня были с собой, хотя они не совсем соответствовали моей новой работе. Подделка документов в Оргорейне — дело весьма рискованное; здесь по пятьдесят два раза на дню их проверяют, однако мне не так уж редко приходилось рисковать в жизни, а старые приятели по Рыбному Острову отлично научили меня, как подделать в случае чего бумаги. Меня несколько раздражало чужое имя, но иного выхода не было. Под собственным именем я никогда спокойно не добрался бы через весь Оргорейн до побережья Западного моря.
Мысли мои уже были там, на западе, пока наш караван, спотыкаясь, продвигался по мосту Кундерер — прочь от Мишнори. Осень постепенно поворачивалась лицом к зиме. Я непременно должен был добраться до своей цели, прежде чем дороги закроются для относительно скоростных видов транспорта и пока еще есть хоть какой-то смысл добираться туда. Мне уже доводилось видеть Добровольческую Ферму в Комсвашоме, когда я служил в Управлении долины Синотх, приходилось и беседовать с бывшими узниками таких Ферм. И теперь увиденное и услышанное много лет назад камнем лежало у меня на душе. Посланник, столь уязвимый для холода, кутавшийся в теплый хайэб даже при нуле, не выдержит зимы в Пулефене. Уверенность в этом гнала и гнала меня вперед, но караван двигался медленно, петляя от одного города к другому, шел то к северу, то к югу, то принимая грузы, то разгружаясь, так что прошло полмесяца, прежде чем я добрался до Этвена, что в устье реки Исагель.
В Этвене мне повезло. Беседуя с людьми в Доме Для Приезжих, я узнал, что в ближайшее время торговцы мехами — имеющие лицензии охотники-трапперы — на санях или ледоходах двинутся вверх по реке до леса Тарренпет, почти к самому Леднику. Как раз начинался охотничий сезон, и у меня возникла идея самому превратиться в траппера. В Керме, как и в районе Ледника Гобрин, водятся белоснежные пестри; эти зверьки любят селиться поближе к Великим Льдам. Когда-то в молодости я часто охотился на пестри в лесах Керма, так почему бы мне не поохотиться теперь в точно таких же лесах Пулефена среди низкорослых деревьев тор?
На дальнем северо-западе Оргорейна, в диком краю у западных отрогов Сембенсиена, люди появляются и исчезают, как и когда им заблагорассудится: там явно не хватает Инспекторов, чтобы зарегистрировать всех.
Там даже в Новую Эру сохранилось что-то от прежней свободы. Сам Этвен — серый портовый город, построенный на серых скалах в устье реки Исагель; морской ветер часто несет по его улицам серые косые дожди, а люди там — мрачноватые моряки — говорят всегда прямо. Я с благодарностью оглядываюсь назад, вспоминая Этвен, где мне улыбнулось счастье.
Я купил лыжи, снегоступы, различные капканы и провизию; обзавелся охотничьей лицензией и разрешением, а также удостоверением охотника и прочими бумагами в бюро Комменсалии и двинулся вверх по течению Исагели с группой трапперов, которую вел старик по имени Маврива. Река еще не замерзла, и колесный транспорт по дорогам пока ходил, ибо в этих приморских краях чаще шли дожди, чем снег, несмотря на последний месяц осени. Большая часть охотников ждала в Этвене настоящей зимы и с наступлением месяца Терн поднималась вверх по Исагели на ледоходах, но Маврива спешил забраться подальше на север и обогнать остальных: он намеревался ставить ловушки уже на самых первых пестри, которые как раз в конце осени спускаются с гор в тамошние леса. Маврива знал районы Гобрина, Северного Сембенсиена и Огненных Холмов так же хорошо, как те, кто там родился, так что за время пути я успел многому у него научиться. Все это весьма пригодилось мне впоследствии.
В городе под названием Туруф я отстал от группы, притворившись больным. Они пошли дальше на север, а я, чуть выждав, двинулся на северо-восток, в предгорья Сембенсиена, уже сам по себе. Несколько дней мне потребовалось, чтобы обследовать местность. Потом, спрятав большую часть своего имущества километрах в пятнадцати-двадцати от Туруфа в уединенной лощине, я вернулся в город по южной дороге и на несколько дней поселился в Доме Для Приезжих. Как бы запасаясь необходимым для долгой охоты, я купил еще одни лыжи, еще одни снегоступы, пополнил запас провизии, купил меховой спальный мешок, зимнюю одежду — все снова; а еще — переносную печку Чейба, многослойную палатку и легкие сани, чтобы погрузить все это имущество. Теперь оставалось только ждать, когда дождь превратится в снег, а грязь — в лед; не так уж долго, если учесть, что целый месяц потребовался мне, только чтобы добраться от Мишнори до Туруфа. На четвертый день первого месяца зимы, Архад Терн, зима полностью вступила в свои права; пошел снег, которого я так ждал.
Поздним утром я пробрался через электрозаграждение на Пулефенской Ферме, следы мои почти сразу исчезли под снегом. Сани я оставил в лощине у ручья, в густом лесу к востоку от Фермы, и с одним только рюкзаком, надев снегоступы, вернулся назад, на дорогу. Потом в открытую пошел прямо к главным воротам Фермы. Там я предъявил документы, которые мне успели еще раз подделать в Туруфе. Теперь они были с «синей печатью» и удостоверяли, что я, Тенер Бент, освобожденный из заключения досрочно, согласно предписанию, обязан не позднее Эпс Терн, третьего дня зимы, явиться на третью Добровольческую Ферму Комменсалии Пулефен для несения караульной службы в течение двух лет. Какой-нибудь востроглазый Инспектор непременно заметил бы, что документы поддельные, но там востроглазых было маловато.
Оказалось, что попасть в тюрьму легче легкого. Я даже как-то приободрился.
Начальник охраны выбранил меня за то, что явился я на день позже предписанного, и отослал в барак. На обед я опоздал, и, к счастью, было уже слишком поздно, так что положенной мне униформы я не получил и остался в собственной хорошей и теплой одежде. Ружья никакого мне не дали, но я присмотрел более-менее подходящее, слоняясь возле кухни и выпрашивая у повара хоть что-нибудь поесть. Повар держал свое ружье на крючке за печью. Его я и украл. Убить из него было нельзя — оно не обладало для этого необходимой мощностью. Скорее всего, у охранников все ружья были такие. На этих Фермах нет необходимости убивать людей из ружей: там позволяют голоду, зиме и отчаянию сделать это.
Всего я насчитал тридцать-сорок охранников и полтораста заключенных. Ни один не был одет как следует, по-зимнему; большая часть людей уже крепко спала, хотя едва начался вечер, Час Четвертый. Я заставил одного молодого охранника провести меня по всей территории и показать спящих заключенных. Наконец я их увидел: при слепяще ярком свете они спали в общей большой комнате, и я уже простился с надеждой на незамедлительное осуществление своего плана, опасаясь сам попасть под подозрение. Заключенные попрятались в спальные мешки, скрючившись там, словно младенцы во чреве матери, совершенно неотличимые друг от друга. Все — кроме одного: мешок был слишком короток, чтобы он мог в нем спрятаться; лицо его стало похоже на обтянутый темной кожей череп, закрытые глаза провалились в глазницы, на голове — копна длинных вьющихся волос.
Счастье, которое улыбалось мне в Этвене, теперь поворачивало колесо судьбы, и я ощущал, что одним прикосновением могу сейчас перевернуть весь мир. У меня никогда не было особых талантов, кроме одного: я всегда чувствовал, когда именно можно тронуть рукой гигантское колесо Фортуны, чтобы знать и действовать. Мне уж было показалось, что я утратил свой дар провидения — в этом мне не раз приходилось, к сожалению, убеждаться в прошлом году в Эренранге, — и он никогда больше не возродится в моей душе. И ужасно обрадовался, вновь ощутив в себе эту уверенность — уверенность в том, что можешь управлять собственной судьбой и удачей даже в тревожное время, как санями на крутом и опасном спуске.
Поскольку я продолжал слоняться вокруг и всюду совал свой нос, изображая чересчур любопытного кретина, меня записали в самую позднюю смену караула; к полуночи все в тюрьме, кроме меня и еще одного охранника, спали. Я продолжал по-прежнему тупо бродить по комнатам и коридорам, время от времени заглядывая в спальню с двумя рядами нар вдоль стен. Я уже все спланировал и начал готовить душу и тело ко вхождению в дотхе, ибо моих собственных сил никогда не хватило бы для выполнения задуманного и необходимо было призвать на помощь силы Тьмы. Незадолго до рассвета я в очередной раз зашел в спальню и из украденного у повара акустического ружья выпустил в голову Дженли Аи заряд, чтобы как следует его оглушить, потом вместе со спальным мешком взвалил его на плечо и потащил в караулку.
— В чем дело? — проворчал мой полусонный напарник. — Оставь ты его в покое!
— Да ведь он умер!
— Как, еще один? О всемогущий Меше, ведь еще и зима-то как следует не началась… — Он наклонился, чтобы заглянуть Посланнику в лицо: тот висел у меня на плече головой вниз, как куль. — А, это тот, Перверт. Клянусь Великим Глазом, я не верил гнусным сплетням насчет кархайдцев, пока сам на него не посмотрел: до чего же мерзкий урод! И ведь целую неделю провалялся на нарах — все стонал да вздыхал, я и не думал, что он возьмет и помрет. Ладно, вынеси его куда-нибудь наружу, пусть до рассвета там полежит. Чего стоишь, как грузчик с мешком турдов!..
У контрольно-пропускного пункта я остановился; хотя я и был всего лишь охранником, меня никто не окликнул, когда я вошел внутрь и долго искал — и наконец нашел! — настенную панель со всякими кнопками и выключателями. На самих выключателях ничего написано не было, однако охранники написали рядом на стене краткие обозначения, чтобы не особенно утруждать свою память, если вдруг поднимут по тревоге. Я решил, что «Ог.» обозначает «электроограждение», и повернул выключатель, вырубив электричество по внешней ограде Фермы. Потом взвалил Аи на плечи и пошел по коридору дальше. У входных дверей, правда, пришлось объясняться с постовыми. Я старательно изображал, пыхтя, как мне тяжело в одиночку тащить здоровенного покойника; сила дотхе во мне уже достигла своего предела, но мне вовсе не хотелось, чтобы постовые заметили, что мне ничего не стоит вот так нести человека, который значительно тяжелее меня самого. Я сказал:
— Заключенный вот. Умер. Велели вытащить на улицу. Куда бы мне его пристроить?
— Не знаю. Отнеси подальше. Только смотри под крышу положи, не то его снегом занесет, а потом весной, как таять начнет, он, глядишь, и всплывет, да еще вонять будет. Снег так и валит, настоящая педиция.
У нас в Кархайде такой тяжелый, влажный снегопад называется соув. Но все равно, трудно было придумать для меня лучшую весть.
— Ладно, так и быть, подальше оттащу, — сказал я и, свернув со своей ношей за угол барака, шел все дальше и дальше, пока барак не скрылся из виду. Тогда я поудобнее взвалил Аи на плечи, повернул на северо-восток и через несколько сот метров перебрался через отключенную ограду, перетащил Аи, снова взвалил его на плечо и двинулся по направлению к реке с такой скоростью, на какую только был способен. Я еще не успел достаточно далеко отойти от ограждения, когда позади заверещали свистки и зажглись мощные прожекторы. Валил достаточно густой снег, и меня самого нельзя было увидеть даже при ярком свете, однако вряд ли снег успел за считаные минуты скрыть мои следы. И все же, когда я спустился к реке, они на мой след еще не вышли. Я двинулся на север по черной земле под густыми деревьями или прямо по воде там, где землю уже занесло снегом; речка, небольшой, но бурный приток Исагели, еще не замерзла. Теперь, когда рассвело, видимость стала значительно лучше, так что я шел очень быстро. Я уже достиг полного дотхе, и Посланник не казался мне таким уж тяжелым, хотя нести его, длинного и неуклюжего, было весьма неудобно. Берегом ручья я пробрался в лес, к той лощине, где были спрятаны сани. На них я взвалил самого Посланника, а вещи набросал вокруг него так, что он совсем скрылся в этой куче; а сверху еще и палатку привязал. Потом переоделся, съел немного особой высококалорийной пищи, потому что меня уже донимал невыносимый голод, свойственный человеку при затянувшемся дотхе, и двинулся прямо на север, через лес, по широкой дороге. Вскоре меня нагнали двое лыжников.
Теперь, когда я был одет и снаряжен как обычный траппер, мне нетрудно было соврать, что я пытаюсь догнать группу Мавривы, которая ушла на север еще в последние дни месяца Гренде. Они Мавриву знали и восприняли мою историю вполне нормально, но в документы все-таки заглянули. Им и в голову не приходило, что беглецы могут устремиться на север, потому что к северу от Пулефена ничего нет, кроме леса и льдов; впрочем, возможно, беглецы их вообще не интересовали. Да и с какой, собственно, стати они должны были бы их интересовать? Лыжники двинулись дальше и только через час снова проехали мимо меня, возвращаясь на Ферму. Один из них оказался моим напарником по ночному дежурству. К счастью, он так и не разглядел тогда моего лица, хотя оно маячило у него перед носом добрую половину ночи.
Когда они скрылись из виду, я свернул с дороги и весь остаток дня шел в обратном направлении по лесу и по холмам восточнее Фермы. Наконец я вышел к ней с восточной стороны, остановившись в той самой укромной лесистой лощине чуть выше Туруфа, где давно уже припрятал остальное снаряжение. Тащить сани по покрытой бесконечными складками замерзшей земле было нелегко, тем более что поклажа значительно превосходила мой собственный вес, однако снег падал густой, ложась довольно плотным покровом, а я к тому же по-прежнему пребывал в дотхе. Я вынужден был оставаться в дотхе, постоянно стимулируя себя, потому что если хоть немного ослабить напряжение, то потом больше ни на что не будешь годиться. Я никогда раньше не пребывал в дотхе больше часа, но знал, что некоторые из Стариков способны поддерживать в себе силу дотхе целый день и еще целую ночь, а порой и более суток, так что прежний опыт сослужил мне теперь хорошую службу. В состоянии дотхе человек обычно не испытывает никакого беспокойства, так что единственное, о чем я все-таки беспокоился, — это состояние Посланника. Он должен был давно уже очнуться после того легкого акустического выстрела в голову, однако до сих пор даже не пошевелился. А у меня не было времени просто наклониться к нему. Неужели он отличается от нас настолько, что даже легкий акустический шок, вызывающий в крайнем случае лишь переменный паралич, для него оказался смертельным? Когда колесо судьбы поворачивается под твоей рукой, надо быть особенно осторожным со словами, а я уже дважды назвал его мертвым, да и тащил на плече так, как тащат мертвое тело. Порой у меня даже возникала мысль, что через все эти бесконечные холмы и леса я везу в санях мертвеца и что выпавшая мне удача, как и сама его жизнь, в конце концов потрачена зря. От таких мыслей я весь покрывался испариной и начинал ругаться и чертыхаться, тут же сила дотхе уходила из меня, как вода из треснувшего кувшина. Но все-таки шел дальше; и сила моя меня не подвела: я достиг тайника у подножия гор, поставил палатку и сделал все, что мог, для Аи — открыл коробку сверхпитательных кубиков, бо́льшую часть проглотил сам, но и ему влил в рот немного бульона. Выглядел он так, будто вот-вот умрет от истощения. На руках и на груди у него были ужасные язвы, которые еще больше воспалились от прикосновений грубого вонючего спального мешка. Когда я обработал эти страшные раны, уложил Аи в теплый меховой спальник и замаскировал палатку так, как лишь зима и дикие края могут спрятать человека, не осталось больше ничего, что я смог бы еще для него сделать. Наступила уже ночь, но на меня надвигалась иная тьма — расплата за самовольное вызволение всех сил и возможностей своего тела; и тьме этой должен был я доверить теперь и себя, и его.
Мы спали. Падал снег. Всю ту ночь и день и еще ночь моего танген-сна, видимо, непрерывно шел снег. То была не какая-нибудь пороша, а настоящий мощный первый снегопад новой зимы. В конце концов я очнулся и, чуть приподнявшись, заставил себя выглянуть наружу: палатка наполовину была засыпана снегом. Солнечные пятна и голубые тени от сугробов чередовались на белоснежном покрывале, укутавшем землю и все вокруг. Далеко на востоке, в вышине, висело небольшое серое облачко, смущая ослепительную яркость небес: дым над вулканом Уденушреке, ближайшим из Огненных Холмов. Вокруг крошечного горбика палатки лежали снега; холмы, горные вершины, пропасти, склоны — все было белым-бело, все было покрыто девственно-чистым снежным ковром.
Я медленно восстанавливал силы, испытывая постоянную сильную слабость и желание спать; но когда все-таки заставлял себя подняться, то непременно давал Аи немножко питательного бульона; и к вечеру второго дня нашего общего забытья он очнулся, хотя и не совсем сознавал, что с ним. Он сел, громко вскрикнув, словно от ужаса, а когда я опустился перед ним на колени, почему-то стал вырываться изо всех сил, однако такой расход энергии был для него чрезмерен, и он снова потерял сознание. В ту ночь он без конца бредил на каком-то абсолютно неведомом мне языке. Очень странно было в темной неподвижности этих диких гор слушать, как он бормочет слова того языка, который был для него родным в совсем ином мире. Следующий день оказался еще труднее: когда я пытался хотя бы покормить его, он, видимо принимая меня за кого-то из этих мерзавцев с Фермы, приходил в ужас от того, что ему снова могут дать какой-нибудь наркотик. Он разражался бурными мольбами на жуткой смеси кархайдского и орготского, жалобно просил: «Не надо!» — и с паническим упорством сопротивлялся мне. Это тянулось без конца, а я все еще пребывал в состоянии танген, по-прежнему ощущая не только физическую, но и душевную слабость, так что порой был просто не в силах заботиться о нем. В какой-то момент я подумал, что они не только без конца кололи его наркотиками, но и давали ему специальные препараты, подавляющие интеллект. И тогда я решил, что если это так, то лучше бы он умер во время нашего путешествия через лес, и лучше бы мне никогда больше так не везло, и лучше бы меня самого арестовали, когда я бежал из Мишнори, и отправили на какую-нибудь Ферму, чтобы там я отрабатывал свое проклятое везенье.
Очнувшись ото сна, я заметил, что он глядит прямо на меня, и, видно, давно.
— Эстравен? — изумленно прошептал он.
И тут у меня с души будто камень свалился. Я заверил его, что я — это я, немного покормил, уложил поудобнее, и в ту ночь впервые мы оба спали спокойно.
На следующий день ему стало значительно лучше, он начал нормально есть. Раны на его теле подживали. Я спросил, откуда они.
— Не знаю. Мне кажется, это из-за уколов; они все время делали мне какие-то уколы…
— Чтобы предотвратить кеммер? — Мне уже приходилось слышать подобное от бывших заключенных — тех, кто либо сбежал, либо был освобожден по закону, отработав свое на Добровольческой Ферме.
— Да. И еще другие. Не знаю, что они мне кололи, по-моему, какой-то «эликсир правды» или что-то в этом роде. Я совсем раскис от этих уколов, но они все равно продолжали колоть. Что они хотели узнать? Что такого особенного мог я им сказать?
— Они не столько пытались что-то выяснить у вас, сколько хотели вас приручить.
— Приручить?
— Сделать вас послушным, насильно приучив к одной из разновидностей оргриви, наркотика. В Кархайде это тоже практикуется. А возможно, они просто ставили на вас, как и на всех остальных, какие-то опыты. Мне рассказывали, что на этих Фермах испытывают, например, препараты, способные подавлять интеллект. Я, когда впервые услышал об этом, еще сомневался, теперь больше не сомневаюсь.
— В Кархайде у вас тоже такие Фермы есть?
— В Кархайде? — переспросил я. — Нет.
Он в волнении потер лоб рукой.
— В Мишнори мне тоже говорили, помнится, что в Оргорейне таких ужасных мест нет.
— Наоборот! Они своими Фермами даже хвастаются; они любят демонстрировать фотографии и прослушивать записи, сделанные на Добровольческих Фермах, где досрочно освобожденные преступники якобы «вновь привыкают» к нормальной жизни, а вымирающие племена находят надежное убежище. Они вполне могли бы показать вам, например, Добровольческую Ферму первого округа — это совсем рядом с Мишнори, чудесное место, прямо веди кого хочешь. Если вы думаете, что в Кархайде тоже есть подобные Фермы, то явно переоцениваете нас: мы не настолько изощренный народ.
Он долгое время лежал, глядя на светящуюся печку Чейба, которую я включил на такую мощность, что сам вскоре начал задыхаться от жары. Потом снова посмотрел на меня:
— Вы, кажется, уже говорили мне утром, но голова у меня, видно, совсем не соображала, и я ничего не помню… Где мы, как мы сюда попали?
Я снова рассказал ему.
— Значит, вы просто… вышли оттуда и вынесли меня?
— Господин Аи, любой из заключенных в одиночку или вместе с другими может выйти оттуда в любую ночь. Если бы вас настолько не заморили голодом, если бы вы все не были так измучены, запуганы и отравлены наркотиками, если бы у вас была нормальная зимняя одежда, если бы вам было куда пойти… В этом-то все и дело. Куда бы, например, пошли вы? В город? Но у вас нет документов — так что это тупик. В дикие края? Но там вам негде укрыться — так что это смерть. Летом, скорее всего, они значительно увеличивают число охранников. Зимой же Ферму охраняет сама зима.
По-моему, он совсем не слушал меня.
— Но вы бы не смогли пронести меня на спине и тридцать метров, Эстравен. Не говоря уже о том, чтобы бежать со мной по холмам в темноте десятки километров…
— Я был в состоянии дотхе.
Он все еще сомневался.
— Это вариант самовозбуждения?
— Да.
— Так вы… вы один из ханддаратов?
— Я вырос в вере Ханддара и целых два года провел в Цитадели Ротерер. В Керме большая часть жителей — ханддараты.
— Я полагал, что после дотхе, этого почти немыслимого выброса энергии, возникает некий коллапс…
— Да, у нас это называется танген, «темный сон». Он длится значительно дольше, чем дотхе, и если танген уже начался, то сопротивляться этому сну очень опасно. Я проспал две ночи подряд и все еще нахожусь в тангене. Сейчас я бы не смог и вокруг этого холма обойти. А страшный голод — вечный спутник релаксационного периода; я уже съел бо́льшую часть припасов, которых в обычном состоянии мне должно было хватить на неделю.
— Ну хорошо, — с какой-то сварливой поспешностью проворчал он. — Ладно, я верю вам… что мне еще остается, как не верить вам. Вот он я, вот вы… Но я все-таки не понимаю! Не понимаю, зачем вы это сделали.
Тут терпение у меня лопнуло. Я уставился на ледоруб, что все время был у меня под рукой, и постарался не смотреть на Аи и не отвечать ему, пока не усмирил свой бешеный гнев. К счастью, мой энергетический баланс еще не восстановился, и на слишком быстрые действия способен я не был. А еще я сказал себе: он ведь ничего не понимает, он чужой на этой земле, с ним очень плохо обращались, его запугали. И постепенно справедливость восторжествовала. Я наконец смог выговорить:
— Отчасти есть и моя вина в том, что вы попали в Оргорейн и на Ферму Пулефен. Я пытаюсь искупить свою ошибку.
— Но вы же никак не связаны с приездом в Оргорейн.
— Господин Аи, мы с вами все время смотрим на одно и то же, но очень разными глазами; я ошибался, полагая, что мы можем видеть что-то одинаково. Позвольте напомнить вам прошлую весну. Тогда я как раз начал уговаривать Аргавена немного подождать, не принимать никакого решения относительно вас или вашей миссии — еще за полмесяца до церемонии Возложения замкового камня. Ваша аудиенция тогда была запланирована, и, как казалось, это было к лучшему, хотя особых результатов ожидать не следовало. Я полагал, что вы все это понимаете, но я ошибался. Я слишком многое принимал на веру и не хотел вас обижать своими советами; я думал, вам и так ясно, какую опасность представляет и сам Пеммер Харге рем ир Тайб, и его внезапное возвышение и доминирующее положение в киорремии. Если бы Тайб знал, по какой причине вас следует опасаться, он бы непременно обвинил вас в поддержке какой-либо из оппозиционных фракций, и Аргавен, преследуемый бесчисленным множеством фобий, скорее всего, приказал бы вас уничтожить. Я хотел, чтобы вы, потерпев поражение, остались в живых, хотя у власти пребывает Тайб. Случилось так, что вместе с вами потерпел поражение и я. Это должно было случиться, хоть я и не предполагал, что именно в ту ночь, когда мы с вами беседовали у камина. Никто не задерживается на посту королевского премьер-министра слишком долго. Получив приказ о высылке, я уже не мог ничего сообщить вам, ибо, будучи изгоем, навлек бы на вас еще большую опасность. Я приехал сюда, в Оргорейн. Я всячески пытался сделать так, чтобы вы сочли необходимым тоже приехать сюда. Я заставил тех Комменсалов из числа Тридцати Трех, которым не доверял в меньшей степени, чем остальным, выдать вам разрешение на въезд в страну; вы бы этого разрешения никогда не получили без их вмешательства. Они видели в дружбе с вами — и я старательно поддерживал в них эту веру — путь к власти, путь, ведущий к прекращению усиливающегося соперничества с Кархайдом, к восстановлению Открытой Торговли, а также возможность хоть как-то ослабить мертвую хватку Сарфа. Но это люди чересчур осторожные и действовать боятся. Вместо того чтобы всячески вас рекламировать, они вас прятали — и, естественно, потеряли надежду на успех и проиграли; ну а потом попросту продали вас Сарфу, чтобы спасти собственные шкуры. Я возлагал на них слишком большие надежды, а потому это исключительно моя ошибка.
— Но какова была ваша цель? Все эти интриги, таинственность, борьба за власть, заговоры — для чего все это, Эстравен? К чему вы стремились?
— Я стремился к тому же, что и вы: союзу моего мира с вашими мирами. А вы что думали?
Мы не мигая смотрели друг на друга, склонясь над раскаленной печкой, как парочка деревянных идолов.
— Вы хотите сказать, что, даже если бы первым согласился вступить в союз Оргорейн…
— Даже если бы первым был Оргорейн, Кархайд так или иначе вскоре последовал бы его примеру. Неужели вы думаете, что я стал бы понапрасну рисковать шифгретором, когда на карту поставлено столь многое, когда решается судьба всех нас, всего населения моей планеты? Разве имеет значение, какая страна проснется первой, если следом проснемся мы все?
— Но как, черт побери, мне верить всему, что вы тут говорите! — взорвался он вдруг. От слабости голос его звучал не гневно, а скорее грустно и жалобно. — Если все это действительно так, то неужели вы не могли объяснить мне хоть что-то немного раньше, еще прошлой весной, и избавить нас обоих от увлекательного посещения Фермы Пулефен? Ваши попытки помочь мне…
— …окончились неудачей. И благодаря им вы попали в беду, познали позор, подверглись опасности… Я понимаю. Но если бы я тогда попытался бороться ради вас с Тайбом, вас бы сейчас здесь попросту не было: вы были бы в могиле, в Эренранге. А теперь в Кархайде есть несколько человек, которые верят вашим словам, потому что прислушивались ко мне; и еще несколько в Оргорейне. Они еще очень могут вам пригодиться. Самой большой моей ошибкой было то, что я, как вы это сказали, не объяснился с вами раньше. Но я не привык так вести себя. Я не привык ни давать, ни принимать — ни советы, ни обвинения.
— Мне не хотелось бы быть несправедливым, Эстравен…
— И все-таки вы несправедливы. Странно. Я единственный человек на всей планете Гетен, который до конца поверил вам, и я же единственный человек на этой планете, которому отказались верить вы.
Аи уронил голову на руки и долго молчал. Потом проговорил:
— Простите меня, Эстравен. — Это звучало одновременно как извинение и как признание моей правоты.
— Дело в том, — сказал я, — что вы не способны или просто не хотите поверить в то, что я в вас верю. — Я встал, потому что ноги мои свела судорога, и обнаружил, что дрожу от гнева и усталости. — Научите меня языку мыслей, — сказал я, пытаясь говорить легко и беззлобно, — вашему языку, который не способен лгать. Научите меня говорить на нем, а потом спросите, почему я сделал то, что сделал.
— Мне бы очень этого хотелось, Эстравен.
Я проснулся. До сих пор мне казалось невероятно странным просыпаться внутри этого неясно различимого конуса тепла и слушать доказательства собственного разума: это палатка, а я лежу в ней живой, а Ферма Пулефен уже далеко. На этот раз, проснувшись, я уже не испытал никаких тревог — лишь благодарное ощущение покоя. Я сел и пальцами попытался зачесать назад свои свалявшиеся отросшие патлы. Потом посмотрел на Эстравена, вытянувшегося поверх спального мешка и крепко спящего буквально в полуметре от меня. Он был голый по пояс: ему было жарко. Темнокожее таинственное лицо его освещала раскаленная печка; оно было совершенно открыто моему взгляду. Во сне Эстравен выглядел немного глуповатым, как, впрочем, и любой другой человек, наверное. Скуластое волевое лицо его было сейчас расслабленным и мечтательным, над верхней губой и над тяжелыми бровями выступили крошечные капельки пота. Я вспомнил, как он обливался потом весной, на параде в Эренранге, во всей подобающей его положению парадной амуниции под горячими лучами солнца. Теперь он лежал передо мной беззащитный, полуголый, освещенный холодноватым светом печки, и впервые я увидел его таким, каким он был на самом деле.
Он проснулся, как всегда, поздно, с трудом. В конце концов, позевывая, он воздвигся посреди палатки, натянул рубаху и высунул голову наружу — посмотреть, что там творится; потом спросил, не хочу ли я чашечку орша. Обнаружив, что я уже успел сварить целый котелок этого питья, использовав ту воду, в которую превратился кусок льда, с вечера оставленный им на печке, он сдержанно поблагодарил меня, принял из моих рук чашку, сел и стал пить.
— Куда мы направимся теперь, Эстравен?
— В зависимости от того, куда вы сами захотите пойти, господин Аи. И от того, сколько вы сможете пройти.
— Надо идти на запад. К побережью. Это километров сорок отсюда.
— А потом что?
— Заливы вскоре замерзнут, если уже не замерзли. В любом случае зимой ни один корабль в открытое море не выйдет. Стало быть, придется спрятаться и ждать до следующей весны, когда большие грузовые суда вновь поплывут в Ситх и Перунтер. Но ни одно не поплывет в Кархайд — если эмбарго на торговлю не будет отменено. Насчет судна — надо еще подумать. У меня, как назло, совсем нет денег…
— А если в другую сторону?
— Тогда Кархайд. Путешествие по суше.
— Далековато!.. Тысячи полторы километров, не меньше?
— По дороге — да. Только дороги теперь не для нас. Остановит первый же Инспектор. Остается единственный приемлемый путь: на север по горным тропам, потом на восток через Гобрин и вниз к границе у залива Гутен.
— Через Гобрин? Вы имеете в виду сам Ледник?
Он кивнул.
— Это ведь невозможно зимой?
— Полагаю, что так; но если повезет, а везение хорошо при любом путешествии… Вообще-то, идти через Ледник лучше именно зимой. Понимаете, небо над ним в это время обычно ясное, так что там даже теплее, поскольку лед отражает солнечные лучи; бури же как бы отодвинуты к самым границам Великих Льдов. Отсюда, между прочим, все эти легенды о тихом месте в сердце пурги. Возможно, это было бы нам на руку. А больше надеяться не на что.
— Значит, вы серьезно намереваетесь…
— Иначе не имело бы смысла вытаскивать вас с Фермы Пулефен.
Он все еще вел себя очень сдержанно, казался уязвленным и мрачным. Вчерашний ночной разговор потряс нас обоих.
— Насколько я понимаю, вы считаете, что пересечь Ледник зимой — это меньший риск, чем ждать тут до весны, чтобы сесть на корабль?
Он кивнул и лаконично пояснил:
— Там, во Льдах, мы будем одни.
Я некоторое время обдумывал его слова.
— Надеюсь, вы приняли во внимание мою неприспособленность к здешним условиям? Я не настолько «морозоустойчив», как вы, даже сравнивать нечего. И довольно плохой лыжник. К тому же и состояние у меня не ахти, хотя мне уже значительно лучше.
Он снова кивнул.
— Я считаю, что нам стоит попробовать, — сказал он с той абсолютной простотой, которую я так долго принимал за ироничность.
— Хорошо.
Он взглянул на меня и допил свой орш. Этот напиток вполне мог сойти за чай; орш варят из поджаренных зерен особой морозоустойчивой пшеницы; получается коричневый кисло-сладкий напиток, богатый витаминами А и С, сахарозой и весьма приятным тонизирующим веществом типа лобелина. Там, где на планете Гетен нет пива, всегда есть орш; там же, где нет ни пива, ни орша, нет и людей.
— Это будет непросто, — сказал он, поставив чашку на пол. — Очень непросто. Если не повезет, нам не выбраться.
— Лучше уж умереть там, во Льдах, чем в помойке, из которой вы меня вытащили.
Он отрезал пару ломтиков сушеного хлебного яблока, предложил мне и сам тоже стал задумчиво жевать.
— Нам понадобится еще еда, — сказал он.
— А что будет, если мы доберемся до Кархайда?.. Я имею в виду — с вами? Вы ведь все еще считаетесь изгнанником.
Он глянул на меня своими темными глазами — глазами выдры.
— Да. Видимо, мне лучше будет остаться по эту сторону.
— А когда в Оргорейне обнаружат, что именно вы помогли их пленнику бежать?..
— Чего уж тут обнаруживать. — Он слабо улыбнулся и сказал: — Прежде всего нам необходимо перебраться через Ледник.
Я не выдержал:
— Послушайте, Эстравен, вы, пожалуйста, простите меня за то, что я сказал вчера…
— Нусутх. — Он встал, все еще что-то жуя, надел свой хайэб, плащ, теплые башмаки и, словно выдра, скользнул наружу, в щель самоуплотняющейся войлочной двери. Потом снова просунул голову внутрь. — Я, может быть, вернусь довольно поздно или даже завтра. Вы тут продержитесь без меня?
— Конечно.
— Хорошо.
И исчез. Я никогда не встречал человека, который бы столь полно и мгновенно умел перестраиваться в изменившихся условиях, как Эстравен. Я поправлялся и почти готов был двинуться в путь; он же как раз вышел из состояния танген; и едва это стало ему ясно, как он уже был готов. Он никогда не спешил, не порол горячку, но он всегда был готов. Без сомнения, в этом и крылась тайна его необыкновенной политической карьеры (которой он пожертвовал ради меня), этим объяснялось его доверие ко мне и преданность моему делу. Когда я только еще прибыл на Гетен, он уже был готов к этому. Никто больше на планете Зима готов к этому не был.
И все же он считал себя человеком довольно медлительным, не слишком расторопным и очень не любил резкую смену обстоятельств. Однажды он сказал мне, что, будучи изрядным тугодумом, вынужден порой руководствоваться некоей «общей интуицией», якобы подсказывающей ему, куда в данный момент поворачивается колесо Фортуны, добавив, что эта интуиция редко его подводит. Он рассказывал об этом очень серьезно; вполне возможно, что это так и есть на самом деле. Предсказатели в Цитаделях — не единственные люди на планете Зима, обладающие даром предвидения. Интуиция давно уже подвластна им, они ее особым образом тренируют, не пытаясь, впрочем, увеличить вероятность событий. В этом плане у последователей культа Йомеш тоже есть определенные возможности; их дар связан, правда, не столько и не только непосредственно с предсказанием событий, но скорее является специфической способностью видеть все одновременно, целостно, словно в порыве озарения.
Пока Эстравена не было, наша печка все время работала на максимуме, и я наконец-то прогрелся весь — впервые за долгий срок. Вот только какой? Я решил, что сейчас, наверное, уже наступил Терн, первый месяц зимы и нового года, очередного Года Первого. На Ферме Пулефен я совершенно потерял счет времени.
Наша печка-плита представляла собой одно из самых замечательных и на редкость экономичных устройств, созданных гетенианцами за долгие тысячелетия беспощадной борьбы с холодом. Улучшить ее могло бы, пожалуй, только использование особых сплавов в батарее питания. Ее биобатареи были рассчитаны на четырнадцать месяцев непрерывной эксплуатации, КПД был весьма высок; она выполняла функции обогревателя, плитки и светильника одновременно и весила всего около полутора килограммов. Нам никогда не удалось бы пройти эти семьдесят километров от Фермы без нее. Должно быть, на ее покупку и ушла бо́льшая часть денег Эстравена — тех самых, которые я столь высокомерно вручил ему в Мишнори. Палатка, сделанная из особого пластика, способного выдерживать сильные морозы и противостоять — в весьма значительной степени — конденсации влаги на внутренних стенках (а ведь это настоящее бедствие во всех остальных палатках в холодную непогоду); теплейшие спальные мешки из меха пестри; эта удобная одежда, лыжи, сани, запас продовольствия — все самого лучшего качества, все легкое, прочное, долгоноское, дорогое. Если он отправился пополнять наши продовольственные запасы, то на какие, интересно, средства?
Он вернулся лишь к ночи следующего дня. Я несколько раз выходил из палатки — учился передвигаться на снегоступах и заодно набирался сил на свежем воздухе, бродя по склонам заснеженной лощины. Я вполне прилично бегал на лыжах, но снегоступами пользоваться почти не умел. Далеко уходить я не осмеливался, опасаясь потерять собственный след; то были дикие края: горы, изрезанные трещинами и расщелинами, круто поднимались сразу за палаткой, загораживая восток, вершины их скрывались в облаках. У меня вполне хватило времени обдумать, что я стану делать один в этом забытом богом месте, если Эстравен не вернется.
Он птицей слетел по склону погружающегося в сумерки холма — потрясающий был лыжник! — и остановился точно рядом со мной, грязный, усталый, с тяжелой поклажей. За спиной у него был темно-коричневый мешок, полный всяких свертков: прямо Санта-Клаус, явившийся через дымоход под Рождество, — совсем как на старой нашей Земле. В бесчисленных свертках и пакетах было зерно кадик, сушеные хлебные яблоки, чай и куски твердого красного, похожего по вкусу на земной сахара, который гетенианцы добывают из одного клубневого растения.
— Как вам удалось достать все это?
— Украл, — просто ответил мне бывший премьер-министр Кархайда, держа руки над печкой, которую он, как ни странно, переключать пока не стал: он — даже он! — замерз. — В Туруфе. Это довольно далеко отсюда.
Вот и все, что я узнал о его походе. Он отнюдь не гордился своим подвигом, но и с юмором к нему относиться не мог: воровство на планете Гетен считается тяжким преступлением; действительно, худшим преступником может оказаться разве что самоубийца.
— Сначала используем вот это, — показал он на мешок, пока я ставил на печку котелок со снегом. — Это все лишняя тяжесть.
Бо́льшая часть той пищи, которую он заготовил заранее, представляла собой сверхпитательные кубики — усиленную белками, дегидрированную и сублимированную смесь различных высококалорийных продуктов. В Оргорейне эти кубики называют гиши-миши, мы тоже называли их так, хотя, разумеется, оба разговаривали на кархайдском. У нас было достаточно гиши-миши, чтобы продержаться дней шестьдесят при минимальном рационе: по фунту в день на каждого. После того как Эстравен вымылся и поел, он в тот вечер долго сидел у печки, составляя точный график использования имеющихся в нашем распоряжении продуктов. Весов у нас не было, так что он отмерял продукты, пользуясь коробкой из-под гиши-миши в качестве мерки. Он, как и большинство гетенианцев, прекрасно знал калорийность и питательную ценность каждого продукта, а также свои собственные потребности в пище при различных погодных условиях, а исходя из этого, сумел рассчитать и мои (как потом оказалось, с большой точностью). Подобные знания имеют высочайшую жизненную ценность на этой планете — планете Зима.
Покончив наконец с графиком, он завернулся в спальник и тут же заснул. Однако всю ночь я слышал, как даже во сне он все еще бормочет что-то про фунты, дни, километры…
Нам при самой грубой прикидке предстоял путь более чем в тысячу километров. Первые полторы сотни — на север или чуть восточнее, через леса и отроги гряды Сембенсиен до самих Великих Льдов, того чудовищного ледяного одеяла, что покрывает как бы двудольный Великий Континент планеты повсюду севернее 45°, а местами опускается даже до 35°. Одним из таких спускающихся к югу языков Ледника и был район Огненных Холмов, ближайших к нам горных вершин массива Сембенсиен. Это была наша первая цель. Оттуда, как справедливо полагал Эстравен, мы сможем попасть на сам ледниковый щит, либо поднявшись по ледовому языку, либо спустившись на щит со склона одной из гор. Затем пойдем туда уже непосредственно по поверхности Ледника прямо к востоку; идти нам придется километров восемьсот. Там, где один из языков Ледника изгибается к северу вблизи залива Гутен, мы спустимся вниз, повернем на юг, и нам останется пройти последние восемьдесят-сто километров по болотам Шенши, которые зимой скрываются под шестиметровой толщей снега, до самой границы Кархайда.
Маршрут целиком пролегал вдали от обитаемых или хоть сколько-нибудь пригодных для обитания районов. Так что встреча с Инспекторами нам вообще не грозила, и это, вне всякого сомнения, было особенно важно: у меня никаких документов не было и в помине, а Эстравен сказал, что его документы просто не выдержат еще одной подделки. К тому же я, хоть и мог сойти за гетенианца, все же при более внимательном рассмотрении явно от них отличался. Уже по одной только этой причине путь, который предложил Эстравен, был выбран в высшей степени удачно.
Во всех же остальных аспектах затея эта была абсолютно безумна.
Свое мнение, впрочем, я оставил при себе: я на самом деле считал, что лучше умереть на пути к свободе, если уж придется выбирать, где умереть лучше. Эстравен, однако, все же перебирал в уме различные варианты. На следующий день, который мы целиком посвятили сборам и погрузке вещей на сани, он вдруг спросил:
— Если вы пошлете сигнал на звездный корабль, то когда он сможет прибыть сюда?
— Потребуется от восьми до четырнадцати дней — в зависимости от точки его нахождения на солнечной орбите. Может быть, он сейчас весьма далеко от Гетен.
— А быстрее нельзя?
— Нельзя. Межгалактические скорости нельзя использовать внутри одной солнечной системы. Корабль требуется сажать вручную, используя его посадочный двигатель. А на это потребуется как минимум дней восемь. А что?
Он плотно натянул веревку, завязал узел и только потом ответил мне:
— Я все думал, не лучше ли попытаться искать помощи у вашего мира, поскольку мой мир нам помощи явно не окажет. В Туруфе есть радиомаяк.
— Мощный?
— Не очень. Ближайший крупный радиопередатчик, скорее всего, в Кухумее; это километрах в шестистах отсюда к югу.
— Кухумей ведь большой город, да?
— Двести пятьдесят тысяч.
— Плохо. Придется где-то прятаться неизвестно сколько, а Сарф, поднятый по тревоге, будет рыскать вокруг… Отсидеться вряд ли удастся.
Он кивнул.
Я вытащил последний мешочек с зернами кадик из палатки, пристроил его в подходящую щель между тюками и сказал:
— Если бы я тогда сразу, в ту же ночь в Мишнори, вызвал корабль… в ту ночь, когда вы сказали, чтобы я… в ту самую ночь, когда меня арестовали… Но мой ансибль был у Обсла; он, по-моему, и сейчас еще у него.
— Он может воспользоваться им?
— Нет. Это невозможно даже случайно, просто наугад крутя ручку. Настройка его исключительно сложна. Но если бы тогда я им воспользовался сам!
— Если бы тогда я сам наверняка знал, что игра уже окончена… — откликнулся Эстравен с улыбкой. Он был не из тех, кто предается сожалениям.
— Но вы, по-моему, уже знали. Только вот я вам не поверил.
Когда сани были уложены, он настоял на том, чтобы остаток дня мы совсем ничего не делали — копили энергию. Лежа в палатке, он что-то быстро писал в маленькой записной книжке мелкими и острыми буковками — скорее всего, то, что рассказано в предыдущей главе. У него не хватало времени как следует вести свой дневник в течение прошлого месяца, что очень его раздражало; он весьма аккуратно вел его, воспринимая это как святую обязанность по отношению к своей семье, к своему Очагу в Эстре. Дневник как бы связывал его с домом. Это я, правда, узнал значительно позже, а в то время я и понятия не имел, что он там пишет, и сначала натирал мазью лыжи, а потом просто бездельничал. Громко насвистывая какую-то танцевальную мелодию, я вдруг оборвал себя: у нас ведь только одна палатка, и если нам предстоит в течение долгого времени делить этот кров, стараясь не слишком действовать друг другу на нервы, то, безусловно, надо быть сдержаннее, корректнее по отношению друг к другу… Эстравен, правда, лишь поднял голову, едва я засвистел, и совершенно спокойно посмотрел на меня. Без малейшего раздражения, даже, пожалуй, мечтательно. Потом сказал:
— Жаль, что я не знал о вашем корабле еще в прошлом году… Почему вас отпустили в чужой мир одного?
— Первый Посланник всегда работает в одиночку. Если один инопланетянин — всего лишь диковинка, то двое — уже вторжение.
— Дешево же ценится жизнь первого Посланника.
— Нет. В Экумене вообще ни одна жизнь не ценится дешево. Именно поэтому лучше подвергнуть риску жизнь одного человека, чем двоих или двадцати. Не говоря уж о том, что, как вы теперь знаете, совершить прыжок во времени — удовольствие довольно дорогое. Да и вообще, я ведь сам просил послать меня, сам вызвался.
— Честь обретешь, лишь рискуя, — сказал он, явно что-то цитируя, и смягчил торжественность своих слов: — Здорово же мы прославимся, когда доберемся до Кархайда…
И тут я вдруг почувствовал, что мы непременно доберемся до Кархайда, что мы обязательно пройдем этот бесконечный путь по горам, минуем все пропасти и трещины, чудовищные вулканы и ледники, замерзшие болота, замерзшие заливы — все это пустынное, бесприютное, безжизненное пространство в период зимних вьюг, посреди Ледникового Периода. Он сидел и писал в своем дневнике с таким же высокомерным терпением и упрямством, с каким безумный король Аргавен цементировал замковый камень на Новых воротах. С тем же видом он сказал и «когда мы доберемся до Кархайда…».
В этом когда, впрочем, звучала определенная надежда. Он намеревался достигнуть границы Кархайда к четвертому дню четвертого месяца зимы, Архад Аннер. А выйти в путь мы должны были тринадцатого числа первого месяца зимы, в день Торменбод Терн. Наших запасов пищи, которые он так хорошо распределил, хватило бы самое большее на три гетенианских месяца, то есть на семьдесят восемь дней; так что нам предстояло делать по двадцать километров в день и добраться до Кархайда за семьдесят дней, к намеченному дню Архад Аннер. Все было рассчитано точно. И теперь оставалось только хорошенько выспаться перед долгой дорогой.
Мы вышли на рассвете, надев снегоступы. Падал легкий снежок, ветра не было. Холмы укрывал снег бесса, то есть мягкий, пушистый, нетронутый; на Земле лыжники называют это снежной целиной. Сани были тяжелыми; Эстравен полагал, что в целом они весят около ста килограммов. Тащить такие сани по рыхлому снегу оказалось довольно трудно, хотя они были очень удобные, легко управляемые и напоминали чудесную маленькую лодку; полозья их — настоящее чудо! — были покрыты особой полимерной пленкой, которая уменьшала трение практически до нуля, что, однако, порой страшно мешало, когда тяжеловесные сани начинали «плыть» по снегу не в ту сторону. В итоге, учитывая глубину и рыхлость снега, а также бесконечные подъемы и спуски, мы решили, что лучше идти так: один тащит сани спереди, другой толкает их сзади. Весь день непрерывно шел снег, легкий, пушистый. Дважды мы останавливались, чтобы перекусить. Бескрайняя холмистая страна словно застыла в молчании. Мы упорно продвигались вперед и не заметили, как спустились сумерки. На ночлег мы остановились в лощине, очень похожей на ту, которую покинули сегодня утром, между двумя укрытыми белым покрывалом холмами. Я настолько устал, что без конца спотыкался, но, несмотря на это, трудно было поверить, что день кончился так быстро. На указателе пройденного расстояния была цифра 20 — столько километров мы прошли сегодня.
Если мы смогли идти так быстро по рыхлому снегу с тяжелыми санями, да еще по такой местности, где каждая складка пролегала поперек загадочного маршрута, то мы, безусловно, сможем двигаться значительно быстрее, оказавшись на ледниковом щите, где снег очень плотный, поверхность ровная, да и сани к тому времени станут куда легче. До выхода в путь я скорее заставлял себя верить Эстравену, теперь же я доверял ему полностью. Мы действительно доберемся до Кархайда за семьдесят дней.
— Вам уже приходилось путешествовать таким способом? — спросил я его.
— На санях? Часто.
— На большие расстояния?
— Как-то раз осенью я ушел километров на триста к Леднику Керм. Только давно уже.
Нижний конец полуострова Керм, гористого и сильно выдающегося к югу, самой южной окраины субконтинента Кархайд, так же как и его северная часть, покрыт ледниками. Люди на Великом Континенте планеты Гетен живут как бы на узкой полоске между двумя белыми ледяными стенами. Дальнейшее уменьшение солнечной радиации всего лишь на восемь процентов, согласно подсчетам гетенианцев, заставит эти стены сомкнуться. И тогда не останется ни людей, ни земли — только лед.
— А зачем вы ходили во Льды?
— Из любопытства, ради приключений. — Он поколебался и чуть улыбнулся. — Для нервной разрядки!
Это было одно из моих «экуменических» выражений.
— Ага, вы сознательно продлевали эволюционную тенденцию, заложенную изначально в человеческом существе, одним из проявлений которой и является страсть к исследованиям.
Мы оба были довольны собой, сидя в теплой палатке, попивая горячий орш и дожидаясь, когда закипит каша из зерен кадик.
— Да, именно так, — сказал он. — Нас тогда было шестеро. Все очень молодые. Мой брат и я — из Эстре, четверо наших друзей из Стока. У нас не было особой цели. Нам просто захотелось посмотреть на Теремандер, вершина которого торчала прямо над Ледником. Немногие видели ее с близкого расстояния.
Каша была готова; это было совсем не то, что застывший плотный комок вареных отрубей на Ферме Пулефен; по вкусу каша напоминала жареные земные каштаны и приятно обжигала рот. Прогревшись теперь и изнутри, я благодушно изрек:
— Самую лучшую еду я пробовал на Гетен всегда в вашем обществе, Эстравен.
— Но только не на том банкете в Мишнори.
— Это уж точно… Вы ведь ненавидите Оргорейн, не правда ли?
— Мало кто из жителей Орготы умеет по-настоящему готовить. Ненавижу Оргорейн? Нет, с какой стати? Как можно ненавидеть или любить целую страну? Тайб, правда, что-то в этом духе вещает, но я его способностями не обладаю. Я знаю каких-то определенных людей, города и фермы, холмы и реки, я знаю горы, знаю, как солнце скрывается за холмом на том или ином краю пашни; но какой смысл в том, чтобы проводить через все это границы и называть отрезанный таким способом кусок земли государством и переставать любить то, к чему новое название этого государства относится? Что значит любовь к своей стране? Ненависть к тому, что находится за ее пределами? И то и другое одинаково плохо. А может, это просто любовь к самому себе? Это, в общем, естественно, только не стоит превращать любовь к себе в добродетель или… в профессию. Поскольку я люблю жизнь, я люблю и холмы княжества Эстре, но такая любовь никак не сопряжена с ненавистью, якобы определяемой территориальными границами. Иное понимание вещей мне, я полагаю, неведомо и недоступно.
В данном случае слово «понимание» было им явно употреблено в ханддаратском смысле: не воспринимаю абстракций, но воспринимаю конкретную вещь как таковую. В подобном мировосприятии было нечто женское, некий отказ от голых абстракций, от понятий идеального, некая покорность данности; мне лично это скорее было даже неприятно.
И все же, стараясь объяснить получше, он добавил:
— Человек, который не отвергает плохое правительство своей страны, глуп. Если бы нашей планетой правили хорошие люди, с какой радостью я служил бы им!
В этом мы друг друга понимали.
— Мне такая радость знакома, — сказал я.
— Да, так мне и показалось.
Я ополоснул чашки горячей водой и выплеснул воду, чуть приоткрыв войлочную дверь палатки. Снаружи была непроницаемая тьма; кружился мелкий легкий снежок, едва различимый в узкой полосе света. Я плотно закрыл дверцу, оказавшись снова в сухом благодатном тепле; мы расстелили спальные мешки. Он проговорил что-то вроде: «Передайте-ка мне чашки, господин Аи», а я сказал:
— Мы так и будем величать друг друга «господин» в течение всего перехода через Гобрин?
Он поднял голову, посмотрел на меня и засмеялся:
— А я не знаю, как следует вас называть.
— Мое имя Дженли Аи.
— Это я знаю. Но вы называете меня моим родовым княжеским именем.
— Но я ведь тоже не знаю, как можно вас называть.
— Харт.
— Тогда пусть я буду Аи. А кто называет друг друга просто по имени?
— Братья или друзья, — сказал он; эти слова прозвучали как бы издалека — не достать и не увидеть, — хотя между нами было всего полметра, да и вся палатка — метра три по диагонали. Что ответить на это и что может звучать более высокомерно, чем откровенность? Охладив свой пыл, я нырнул в меховой спальник.
— Спокойной ночи, Аи, — сказал один инопланетянин.
И другой инопланетянин ответил:
— Спокойной ночи, Харт.
Друг. Что значит друг в этом мире, где любой друг может стать твоей возлюбленной с новым приходом луны? Но только не я, навсегда запертый в рамках своей «мужественности»: не мог я быть другом Терему Харту, как и никому другому из его расы. Расы то ли мужчин, то ли женщин. Ни тех ни других, но тех и других одновременно, подчиненных странным циклическим изменениям, зависящим от фаз луны, меняющих свой пол при прикосновении ладоней. Оборотни уже с колыбели. Мы не были с ними одной крови; не могли они быть моими друзьями; не могло быть между нами любви.
Мы уснули. Лишь раз я проснулся среди ночи и услышал, как густой снег, падая, мягко шуршит снаружи.
Эстравен поднялся на рассвете и стал готовить завтрак. Разгорался ясный день. Мы нагрузили сани и снялись с места, когда солнце едва коснулось верхушек корявых кустарников, окаймлявших лощину. Эстравен впрягся в сани спереди, я толкал сзади, заодно правя рулем. Снег начал покрываться корочкой; на гладких склонах мы бежали вниз, словно ездовые собаки. В тот день мы сначала шли по опушке лесного массива, что граничит с территорией Фермы Пулефен, потом пошли напрямик. Лес состоял из карликовых деревьев тор, толстых, кривоногих, с ледяными хвойными бородами. Мы не осмелились выйти на главную дорогу, что вела прямо на север, однако порой пользовались тропками, ведущими к лесозаготовкам. В лесу поддерживался безукоризненный порядок, там не было ни валежника, ни подлеска, так что мы относительно легко и быстро продвигались вперед. В лесу Тарренпет поверхность была значительно более ровной, крутых склонов почти не попадалось. Судя по счетчику, мы прошли почти тридцать километров, а устали гораздо меньше, чем накануне.
Одно из преимуществ зимы на планете Гетен — долгие и светлые дни. Орбита планеты проходит под очень незначительным углом к своей эклиптике, так что продолжительность дня в низких и высоких широтах различается мало. Смена сезонов здесь не зависит от северного и южного полушарий; она происходит одновременно на всей планете вследствие ее движения по эллиптоидной орбите. Двигаясь с наименьшей скоростью, в точке афелия Гетен каждый раз теряет достаточно солнечного тепла, чтобы изменить к худшему и без того тяжелые погодные условия: окончательно заморозить то, что уже стало достаточно холодным, превращая дождливое серое лето в жестокую белоснежную зиму. Будучи сезоном более сухим, чем остальные, зима здесь могла бы быть даже приятной, если бы не страшные холода. Солнце при ясной погоде светит вовсю и зимой; здесь нет медленного исчезновения света и смены полярного дня полярной ночью, как это происходит на полюсах Земли, где холод и ночь приходят одновременно. Зима на планете Гетен солнечная, страшно жестокая, но все-таки… солнечная!
Три дня мы пробирались через лес Тарренпет. В тот день, когда мы вот-вот должны были выйти из него, Эстравен сделал остановку неожиданно рано, мы разбили лагерь, и он отправился ставить силки. Ему хотелось поймать несколько пестри. Это одно из наиболее крупных животных планеты, размером примерно с лису. Пестри — яйцекладущие травоядные зверьки с замечательным мехом, серым или белым. Однако Эстравена интересовало прежде всего их мясо, ибо пестри вполне съедобны. В это время они как раз мигрировали к югу огромными стаями; они так легконоги и нелюбопытны, что мы за все эти дни видели всего двух-трех зверьков, однако снег был испещрен их следами, особенно на прогалинах. Пестри явно направлялись к югу. Ловушки Эстравена были полны уже через час или два. Попалось шесть зверьков. Он освежевал тушки, подвесил на ветку несколько кусков мяса, чтобы как следует замерзли, а из остальных приготовил рагу нам на ужин. Гетенианцы не охотники, да здесь и не на кого охотиться: нет ни крупных травоядных, ни крупных хищников, которые, впрочем, кишат в морях. Здесь в основном занимаются рыбной ловлей и земледелием. Я еще никогда не видел гетенианца с обагренными кровью животного руками. Эстравен посмотрел на белоснежные шкурки.
— Продав это, охотник на пестри мог бы безбедно существовать целую неделю, — сказал он. — Зря пропадут. — И протянул мне одну.
Мех был таким мягким и густым, что нежное его прикосновение почти не ощущалось. Наши спальные мешки и куртки с капюшонами — все было подбито этим самым мехом, замечательно теплым и очень красивым.
— Вряд ли стоило убивать их, — сказал я. — Ради рагу.
Эстравен быстро глянул на меня своими темными глазами и бросил только:
— Нам нужен белок.
Потом отшвырнул шкурки прочь, подальше от палатки, где за ночь русси, маленькие крысозмеи, сожрут не только сами шкурки, но и все остальное и вылижут дочиста окровавленный снег.
Он был прав; в общем-то, он был прав. В каждом пестри было около килограмма вполне съедобного мяса. Я и не заметил, как съел свою порцию. И готов был съесть в два раза больше. На следующее утро, когда мы снова начали подъем, я толкал сани с удвоенной энергией.
Весь тот день мы шли вверх. Густой снег, плотный снеговой покров и кроксет — безветренная погода при температуре от –5 до –15 °C, — сопровождавшие нас во время перехода через лес Тарренпет и помогавшие нам скрыться от возможных преследователей, теперь сменились, к сожалению, плюсовой температурой и дождем. Я на собственной шкуре начинал понимать, почему гетенианцы жалуются на погоду, если температура зимой поднимается выше нуля, и радуются, когда вновь подмораживает. В городе дождь зимой — всего лишь неудобство; однако для путешественника по диким краям это настоящая катастрофа. Мы все утро волоком втаскивали сани, карабкаясь по отрогам Сембенсиена в густой каше из размокшего снега. К полудню на самых крутых склонах снега почти не осталось. С неба обрушивались потоки дождя, под ногами на многие километры вокруг — грязь, щебень, валуны. Мы заменили полозья в санях колесами и продолжали тащиться вверх. Став обычной колесной повозкой, сани повели себя исключительно гнусно: каждую минуту они увязали в грязи или опрокидывались. Стемнело прежде, чем мы успели подыскать какое-нибудь укрытие — утес или пещеру, — чтобы разбить палатку, так что, несмотря на наши усилия, все промокло насквозь. Эстравен говорил, что такая палатка, как у нас, должна хорошо сохранять тепло при любой погоде, однако до тех пор, пока внутри ее будет сухо. «Если у нас не будет возможности высушить поклажу, мы всю ночь будем мерзнуть, и выспаться не удастся. Этого мы себе позволять не должны: у нас слишком ограниченные запасы пищи, так что силы терять нельзя. А если нельзя будет рассчитывать и на солнце, которое могло бы высушить вещи, то придется просто смириться с тем, что они мокрые». Я тогда слушал его очень внимательно и всегда старался по его примеру удалить с поверхности палатки всякий лишний снег, так что внутри влажность была минимальной. Влага, естественно, конденсировалась, но в основном когда готовили еду или просто от нашего дыхания. Но сегодня ночью все промокло насквозь прежде, чем мы успели поставить палатку. Мы прижались друг к другу возле печки и быстренько приготовили жаркое из пестри, горячую и сытную еду, вполне компенсирующую все энергетические затраты. Счетчик показал, что, несмотря на наши героические усилия, за весь день мы прошли только четырнадцать километров.
— Впервые мы сделали меньше нормы, — сказал я.
Эстравен кивнул и аккуратно разгрыз косточку, высасывая мозг. Он снял и разложил на просушку мокрую верхнюю одежду, так что сидел в одной рубахе с распахнутым воротом, в легких штанах и босиком. Я же недостаточно согрелся даже для того, чтобы снять куртку, хайэб и теплые сапоги. А он сидел себе и грыз мозговые косточки как ни в чем не бывало, аккуратный, собранный, выносливый; его гладкие, похожие на звериную шерсть волосы отталкивали влагу, словно птичьи перья; с них капало прямо ему на плечи, как весной с крыши, но он этого даже не замечал. Он не был ни удручен, ни обескуражен. Это была его родина.
Уже после нашей первой мясной трапезы у меня немного болел живот. Ночью же боли стали очень сильными. Я провалялся без сна во влажной тесноте палатки, слушая неумолчный шум дождя.
За завтраком Эстравен сказал:
— У вас была тяжелая ночь.
— Откуда вы знаете? — Он спал очень крепко и не шелохнулся, даже когда я выходил из палатки.
Он снова метнул в меня тот свой взгляд — взгляд выдры:
— В чем дело?
— Желудок расстроился.
— Это из-за мяса, — мрачно сказал он и нахмурился.
— Я тоже так думаю.
— Это моя ошибка. Я должен был…
— Да все уже в порядке.
— Вы можете идти?
— Вполне.
Дождь лил и лил. Западный ветер с моря принес оттепель, было выше нуля даже здесь, на высоте примерно полутора километров над уровнем моря. Видимость была не более двухсот метров, все скрывалось в густой серой дымке и потоках дождя. Что за склоны вздымались теперь над нашими головами, я даже не рассмотрел: все равно ничего видно не было, лишь бесконечные нити дождя. Мы шли по компасу, стараясь держаться северного направления, насколько позволяли уже довольно крутые склоны гор.
Сами Льды были уже близко, сразу за этими горами. Сотни тысяч лет Ледник полз по этой северной местности, то наступая, то отступая; везде остались его следы — гранитные валуны морен, прямые и длинные борозды, словно вырубленные в камне гигантским долотом. Мы иногда могли тащить свои сани по такой борозде, словно по дороге.
Я изо всех сил налегал на постромки: эта тяжелая работа согревала меня. Когда мы остановились перекусить, голова у меня кружилась от слабости, меня знобило, и есть я не стал. Снова двинулись в путь, снова без конца карабкались вверх. Дождь лил, лил, лил. Эстравен решил разбить лагерь под огромным выступом черной скалы, когда до вечера было еще далеко. Он уже успел поставить палатку, пока я с трудом «распрягался», и приказал мне немедленно лечь.
— Да все в порядке, — возразил я.
— Нет, не в порядке, — сказал он. — Идите и ложитесь.
Я подчинился, но мне не понравился его тон. Когда он сам вошел наконец в палатку, неся то, что нам нужно было для ночлега, я принялся готовить еду, поскольку была моя очередь. Он тем же повелительно-высокомерным тоном велел мне лежать спокойно.
— Не нужно мне приказывать, — сказал я.
— Простите, — сурово ответил он, не оборачиваясь.
— Я не болен, вы же знаете.
— Нет, я не знал. Если вы не будете говорить мне о своем самочувствии честно, я вынужден буду вести себя в соответствии с тем, как вы выглядите. Вы еще явно не восстановили свои силы, а подъем был тяжелым. Мне неизвестны пределы вашей выносливости.
— Я вам скажу, когда достигну этих пределов.
Меня раздражала его опека. Он был на голову ниже меня, да и фигура у него была скорее женской, а не мужской: больше жира, чем мускулов. Когда мы вместе впрягались в сани, я вынужден был шагать не так широко, чтобы приспособиться к нему, и сдерживать свою силу, чтобы он не выдохся окончательно: жеребец в одной упряжке с мулом…
— Значит, вы больше не больны?
— Нет. Хотя, конечно же, я устал. Как и вы, впрочем.
— Да, я тоже устал, — сказал он. — Я очень беспокоился из-за вас. Впереди еще долгий путь.
Он и не думал меня опекать. Он просто с самого начала считал, что я болен, а больные обязаны подчиняться. Он был совершенно искренен и ожидал ответной искренности, а я, возможно, и не смог бы быть искренним по отношению к нему. Он, в конце концов, вообще понятия не имел, что такое мужская гордость: у него была только его собственная, гетенианская гордость.
С другой стороны, если бы он мог несколько уступить требованиям своего шифгретора — что, по моему теперешнему разумению, он и проделал в отношении со мной, — то и я, возможно, мог бы поступиться некоторыми понятиями мужской чести, о которых он знал столь же мало, как и я о его шифгреторе…
— Сколько мы сегодня прошли?
Он посмотрел и чуть-чуть, но вполне добродушно усмехнулся.
— Девять километров, — сказал он.
На следующий день мы прошли одиннадцать, потом — четырнадцать, а еще через день вышли из-под нависших дождевых туч, а также из обитаемых земель.
Это случилось на девятый день нашего путешествия. Теперь мы находились на высокогорном плато, на высоте около двух километров, и везде были следы недавних геологических подвижек и вулканических извержений. Перед нами вздымались знаменитые Огненные Холмы массива Сембенсиен. Плато постепенно понижалось, переходя в долину, а долина, сужаясь, превращалась в ущелье между двумя горными хребтами. По мере того как мы все ближе подходили к ущелью, тяжелые дождевые тучи становились легче, постепенно рассеивались. Вскоре их яростно разогнал совсем ледяной, пронзительный северный ветер, оголявший острые вершины скал справа и слева от нас; черный базальт, покрытый кое-где снегом, словно яркое лоскутное одеяло, раскинутое по скалам, вдруг осветило вынырнувшее из туч солнце. Впереди простирались исхлестанные и обнаженные пронзительным ветром каменистые складчатые долины, зажатые меж гор, ступенями спускавшиеся на многие сотни метров вниз, полные льда и валунов. А за этими долинами возвышалась огромная стена изо льда, и, поднимая глаза все выше и выше до самой верхней кромки, мы видели лишь его величество Лед. Ледник Гобрин, ослепительный и бескрайний, простирающийся на север, куда-то за горизонт, — беспредельная белизна, на которую было больно, невозможно смотреть.
Из долин, заполненных валунами и галькой, среди бесчисленных утесов и оползней, у самой кромки гигантского ледяного поля беспорядочно поднимались черные горные вершины, словно это чудовищное месиво изо льда и камней вспучилось в отдельных местах черными неясными холмами, как бы открывающими ворота в иную страну; мы стояли в этих воротах и смотрели, как навстречу нам тяжело ползут километровые языки дыма. А дальше над Ледником виднелись и другие остроконечные вершины и черные дымящиеся конусы вулканов. Дымы яростно вырывались из чудовищной пасти Великих Льдов, разверстой прямо в небеса.
Мы с Эстравеном стояли рядом в одной упряжке и глядели на этот поразительный, неописуемый, немыслимо пустынный мир.
— Я рад, что дожил до этого, — сказал он.
Я чувствовал примерно то же. Хорошо знать, что у твоего путешествия существует конец; но по большому счету самое главное — это само путешествие.
На этих обращенных к северу склонах дождей никогда не бывало. Бесконечные заснеженные поля спускались к ущелью, пропаханному мореной. Мы сняли и упаковали колеса, вновь надев полозья; встали на лыжи и двинулись в путь — вниз, на север, дальше, в безмолвное царство огня и льда, где на огромных черно-белых скрижалях гор словно было начертано: «СМЕРТЬ, СМЕРТЬ». Сани шли превосходно и казались легкими как перышко, и мы смеялись от радости.
Одйирни Терн. Аи спрашивает, лежа в своем мешке:
— Что это вы там пишете, Харт?
— Так, дневник.
Он чуть усмехается:
— Мне бы тоже следовало вести дневник для архивов Экумены, но я никак не могу заставить себя делать это вручную, без диктофона.
Объясняю ему, что записки мои предназначены для Очага Эстре, а потом их в соответствующем виде включат в мысли о родном доме, о сыне; я снова стараюсь отвлечься и спрашиваю Аи:
— А ваш родитель… ваши родители, так, кажется, — они живы?
— Нет, — говорит он. — Умерли семьдесят лет назад.
Я в страшном изумлении. Аи всего-то лет тридцать, не больше.
— У вас, наверное, год другой протяженности? Вы иначе считаете время?
— Нет. А, понял! Дело в том, что я совершил прыжок во времени. От Земли до Хейна расстояние двадцать световых лет, от Хейна до Оллюль — пятьдесят, от Оллюль сюда — семнадцать. Из-за прыжков во времени получается, что я прожил вне Земли всего семь лет, а на самом деле я родился там сто двадцать лет назад.
Уже давно, еще в Эренранге, он объяснял мне, как сокращается протяженность времени в межзвездных кораблях, которые летят почти так же быстро, как свет от одной звезды до другой, но я как-то не соотнес этот факт с протяженностью человеческой жизни или с жизнями тех, кого космический путешественник оставляет на своей родной планете. Для него всего несколько часов на этом невообразимом корабле, летящем меж звезд, равны целой жизни тех, кого он оставил дома; его близкие стареют и умирают, успевают постареть и их дети… После долгого молчания я сказал:
— А я считал изгнанником себя.
— Вы стали им ради меня, я — ради вас, — ответил он и засмеялся.
Легко прозвучал его радостный смех, нарушив тяжелую тишину. Эти три дня, после того как мы вышли из ущелья, были наполнены тяжелым трудом и не слишком приблизили нас к конечной цели, но Аи больше не впадает в уныние, как не лелеет и чрезмерных надежд, и ко мне он теперь относится значительно терпимее. Возможно, его организм с течением времени освобождается от наркотиков, а может быть, мы просто приспособились друг к другу, научились вместе тащить одни сани?
Весь сегодняшний день мы потратили на спуск с базальтового лба, на который вчера целый день взбирались. Из долины ущелье казалось вполне хорошей дорогой, ведущей прямо на Ледник, но чем выше мы поднимались, тем больше попадалось каменистых осыпей и огромных скользких валунов, подъем становился все круче, так что иногда даже и без саней мы не могли сразу преодолеть его. Сегодня мы снова спустились к самому основанию моренной гряды, в каменную долину. Здесь ничего не растет. Скалы, щебень, валуны, глина, жидкая грязь. Один из языков Ледника протянулся сюда, за пятьдесят или сто лет дочиста обглодав земные «кости»; исчезла сама плоть планеты, как и ее травяной покров. Поднимающийся из бесчисленных фумарол дымок сливается над землей в тяжелую, медленно ползущую пелену. В воздухе пахнет серой. Примерно –10 °C, ветра нет. Небо покрыто тучами. Надеюсь, что не будет сильного снегопада, пока мы не выберемся из этого зловещего места между фумаролами и языком Ледника, который уже виден в нескольких километрах к западу. Похоже на широкую ледяную реку, стекающую с плато меж двух вулканов, накрытых шапками испарений и дыма. Если мы сумеем спуститься на Ледник со склона ближайшего вулкана, то, возможно, путь на сам ледниковый щит будет значительно легче. К востоку от нас ледяной язычок поменьше стекает в замерзшее озеро, но не прямо, а извиваясь, и даже отсюда видны в его поверхности глубокие трещины; нам, с нашим теперешним снаряжением, по такой поверхности не пройти. Мы договорились попробовать добраться до Великих Льдов по ледяной реке меж двух вулканов, хотя для этого сначала придется идти на запад, и мы, таким образом, теряем по крайней мере два дня пути: один — чтобы добраться до сползшего ледяного языка, второй — чтобы восстановить прежнее направление.
Оппостхе Терн. Начался незерем[12]. При нем двигаться вперед нельзя. Оба весь день проспали. Почти полмесяца мы без устали тащим сани; сон пойдет нам на пользу.
Отторменбод Терн. Незерем. Выспались. Аи научил меня играть в го; у них есть на Земле такая игра; играют на расчерченной квадратиками доске маленькими камешками. Прекрасная игра и очень трудная. Он шутит, говорит, камешков для игры в го здесь более чем достаточно.
Он уже неплохо приспособился к холоду, а если соберет все мужество, перенесет его не хуже снежного червя. Странно видеть, как он кутается в хайэб и плащ с поднятым капюшоном, когда и мороза-то еще никакого нет, но, когда мы впрягаемся в сани, особенно при солнце и не слишком пронзительном ветре, он вскоре тоже снимает плащ и даже начинает потеть, как и мы. Постоянно спорим по поводу печки: ему все хочется включить ее на максимум, я же предпочитаю минимальный нагрев. То, что приятно одному, тут же приводит к воспалению легких у другого. Так что мы придерживаемся золотой середины: он дрожит от холода и согревается только в спальном мешке, а я, если залезаю в свой, купаюсь в поту, но, если учесть, откуда мы оба попали в эту маленькую палатку, которую нам придется не так уж долго делить, в целом мы уживаемся вполне хорошо.
Гетени Танерн. Пурга прекратилась, небо ясное. Ветер стих. Термометр весь день показывает около –10 °C. Мы разбили лагерь у самого основания западного склона ближайшего к нам вулкана: на моей карте Оргорейна он обозначен как Дремегол. Его дружок, тот, что на том берегу ледяной реки, называется Драмнер. Карта очень плохая; например, к западу отчетливо видна высокая вершина, на карте даже не отмеченная; масштаб совершенно не соблюден. Жители Орготы явно не слишком часто посещают свои знаменитые Огненные Холмы. В общем-то, здесь действительно нечем особенно любоваться, разве что величием природы. Сегодня прошли пятнадцать километров, дорога очень тяжелая, сплошные камни. Аи уже спит. Я порвал связку на стопе — как последний дурак дернул ногу, застрявшую между камней. Весь день хромал. Ночной отдых, надеюсь, залечит. Завтра, по моим расчетам, мы должны были бы спуститься на Ледник.
На первый взгляд кажется, что запасы пищи у нас уменьшаются катастрофически, но это только потому, что едим мы наиболее объемные и тяжелые продукты. У нас было килограммов двадцать пять — тридцать таких припасов, половина из них — украденное в Туруфе; через пятнадцать дней пути около восемнадцати килограммов было съедено. Теперь я уже начал использовать гиши-миши — по фунту в день на каждого, — отложив про запас два мешочка кадика, немного сахара и коробку рыбных сухариков — для разнообразия. Я рад избавиться от добытых в Туруфе продуктов: сани стало тащить куда легче.
Сордни Танерн. Температура –5 °C. Снег с дождем, который тут же превращается в лед. Ветер мчится вниз по ледяной реке, словно горный поток по узкому ущелью. Палатку поставили в полукилометре от края Ледника, на длинной ровной полосе фирна. Спуск с крутого склона Дремегола был тяжелым: без конца голые скалы и каменистые осыпи; край Ледника покрыт глубокими трещинами; огромное количество гальки и валунов вмерзло в лед, так что пришлось попытаться снова поставить сани на колеса. Но уже через каких-то сто метров колесо напрочь заклинило, а ось погнулась. С тех пор пользуемся только полозьями. Сегодня прошли всего шесть километров; до сих пор еще не повернули туда, куда нам нужно. Извивающийся язык Ледника, похоже, изгибается плавной дугой к западу, где он когда-то сошел с ледяного плато. Здесь меж двух вулканов ледяная река в ширину не менее пяти километров, и по ней, если держаться ближе к середине, идти, видимо, будет не слишком трудно, хотя трещин во льду оказалось гораздо больше, чем я предполагал, да и поверхность далеко не идеальная — слишком много камней.
Драмнер весьма активен. Ледяная корка, облепившая нам губы, пахнет дымом и серой. Целый день над вершиной Драмнера висит темная туча, ниже мрачных серых небес. Время от времени все вокруг — темная туча, ледяной дождь, серые небеса — вспыхивает темно-красным, потом, словно подернутые пеплом угли, снова темнеет неспешно. Лед под ногами слегка вздрагивает.
Эскичве рем ир Гер высказал предположение, что вулканическая активность в Северо-Западном Оргорейне и на Архипелаге в течение последних десяти-двадцати тысячелетий непрерывно росла и продолжает возрастать — явное свидетельство конца Ледникового Периода или как минимум ослабления холодов. Наступает межледниковый период. Двуокись углерода, выделяемая вулканами в атмосферу, со временем превратится в достаточно плотную изолирующую пленку, которая будет создавать и известный парниковый эффект, задерживая тепло, излучаемое планетой, и одновременно пропуская в атмосферу солнечные лучи. В связи с этим среднегодовая температура, по мнению этого ученого, повысится в итоге градусов на тридцать и достигнет примерно 20 °C. Я рад, что меня тогда уже не будет в живых. Аи говорит, что подобные теории выдвигались и их учеными относительно последнего, все еще не завершившегося ледникового периода на Земле. Все подобные теории, впрочем, в большинстве своем одинаково неопровержимы и недоказуемы; никто точно не знает, отчего Великие Льды приходят, а потом уходят. Снежный покров Неведения доселе остается нетронутым.
Над Драмнером в темноте полыхает неяркое, но мощное зарево.
Эпс Танерн. По счетчику сегодня прошли двадцать два километра, но по прямой мы не далее чем в десяти километрах от нашей вчерашней стоянки. Все еще находимся в залитом льдом ущелье между двумя вулканами. Драмнер все больше активизируется. Черви огня ползут, извиваясь, по его черным бокам, их видно, когда ветер разгоняет мутные кипящие облака дыма и белого пара. В воздухе непрерывно слышится какое-то шипение, бормотание, это как бы дыхание самой земли, и оно настолько всеобъемлюще, что, если специально остановиться и прислушаться, можно и не уловить отдельных вздохов; тем не менее оно захватывает тебя целиком, до мельчайшей клеточки. Ледник сотрясается, чихает и кашляет, подпрыгивая у нас под ногами. Все снеговые наносы, прикрывавшие щели и пропасти, исчезли, их как бы стряхнуло, сбило вниз этими непрерывными толчками, этой дрожью Великих Льдов, а под ними — самой земли. Мы то движемся вперед, то возвращаемся назад, без конца пытаясь определить границы очередной щели, вполне способной проглотить без следа и нас, и наши сани. Потом все повторяется снова: мы пытаемся идти на север, но постоянно что-то заставляет нас двигаться то на запад, то на восток. Над нашими головами Дремегол из сочувствия к страданиям Драмнера тоже ворчит и испускает вонючие дымы.
Этим утром Аи сильно обморозил лицо: нос, уши, подбородок — все было мертвенно-серым, когда я случайно взглянул на него. Я быстренько растер его как следует, так что опасность миновала, однако следует быть осторожнее. Тот ветер, что дует на нас как бы сверху, с Ледника, прямо-таки дышит смертью; а мы, когда тащим сани, вынуждены все время идти к ветру лицом.
Хорошо было бы поскорее выбраться из узкого ущелья и сойти с морщинистой лапы Ледника, протянувшейся между двумя ворчащими чудовищами. На горы лучше смотреть издали. Лучше не слушать, когда они начинают говорить.
Архад Танерн. Погода удачная, соув, около –10 °C. Сегодня прошли около двадцати километров и примерно на пять приблизились к цели; северный край Гобрина в вышине стал виден значительно отчетливее. Теперь очевидно, что его ледяная рука в ширину не меньше нескольких десятков километров, а тот ледничок, что просунулся в ущелье между Драмнером и Дремеголом, — всего лишь один палец этой гигантской ледяной руки; теперь мы взобрались как бы на тыльную сторону «ладони». Когда смотришь назад от нашей сегодняшней стоянки, то видно, что ледниковая река вся в трещинах, она словно проткнута и разорвана черными дымящимися вершинами гор, которые препятствуют ее плавному течению. А если посмотреть вперед, то увидишь, как ледяной поток ширится, восходя к небесам, медленно изгибаясь и подминая под себя темные поперечные складки земли, и там вдали, в вышине, сливается с ледяной стеной, окутанной вуалью облаков, дымом и снежной пеленой. С неба на нас вместе со снегом падают пепел и зола, снег буквально пропитан выбросами вулканического организма; они покрывают его поверхность, вмерзли в лед. Идти довольно легко, зато трудно тащить сани; на полозьях уже пора менять покрытие. Раза два-три вылетевшие из жерла вулкана острые камни вонзались в снег совсем рядом с нами. Сопротивляясь холоду, они из последних сил громко шипели, прожигая отверстие в ледниковом щите. Вокруг слышится шуршание и стук отяжелевшей от пепла снежной крупы. Мы карабкаемся вверх, к северу, бесконечно медленно, через горы и хаос нарождающегося нового мира.
Слава же незавершенности мира!
Нетерхад Танерн. С утра снег совсем не идет; на небе сумрачные тучи, ветрено. Температура около –10 °C. Бесчисленные ледяные речки и ручьи отовсюду стекаются в долину, распростертую перед нами; мы уже находимся в самой восточной ее точке. Дремегол и Драмнер остались далеко позади, хотя острая вершина Дремегола все еще торчит на востоке, практически на уровне глаз. Мы теперь всползли, вскарабкались наконец на сам Ледник и должны выбирать: либо следовать течению ледовой реки и двигаться на запад, а затем наверх, к плато Гобрин, либо осуществить весьма рискованный подъем по ледяным утесам километрах в полутора от нашей сегодняшней стоянки, благодаря чему можно сэкономить километров тридцать-сорок очень тяжелого пути.
Аи предпочитает рискнуть.
Есть в нем какая-то непонятная хрупкость. Он весь кажется незащищенным, открытым, уязвимым; даже половые его органы всегда находятся снаружи, и он не может втянуть их в брюшную полость, спрятать. Зато он сильный, невероятно сильный. Не уверен, что он смог бы тащить сани дольше, чем я, но он может тащить более тяжелый груз и значительно быстрее, чем я, — раза в два. Он, например, легко может поднять сани за передок или за корму, чтобы устранить какую-либо помеху, вытащить камень. Я не могу ни поднять, ни тем более удержать на весу такую тяжесть, разве что в состоянии дотхе. Странная смесь хрупкости и силы в нем прекрасно сочетается со способностью легко предаваться отчаянию и столь же легко бросать вызов судьбе. Неукротимая нетерпеливая храбрость. Та монотонная, тяжкая, отчасти даже унизительная работа, которую мы выполняли все это время, настолько извела его, что, будь он представителем моей расы, я бы счел его трусом; однако он ни в коем случае не трус; он всегда готов к смелому, мужественному поступку, я такой готовности больше ни в ком не встречал. Он всегда готов к решительным действиям, полон энтузиазма, готов поставить собственную жизнь на кон в любой жестокой и рискованной авантюре.
«Огонь и страх — хорошие слуги, да плохие хозяева», — говорят у нас. Он заставляет страх служить ему. Я бы позволил страху вести меня кружным, длинным путем. Смелость и уверенность всегда при нем. Есть ли смысл искать более безопасные пути во время такого путешествия? Существуют, правда, пути бессмысленные, по которым я никогда не пойду, однако безопасного пути для нас нет.
Стрет Танерн. Не везет. Невозможно втащить сани наверх, хотя мы потратили на это весь день.
Густой снег соув сыплется как бы пригоршнями; снег смешан с пеплом; густой слой пепла лежит на всем. Весь день было почти темно, потому что ветер, то и дело менявший направление, снова подул с запада и принес целое облако вонючего дыма с Драмнера. На этой высоте подземные толчки ощущаются меньше, но нас все-таки здорово тряхнуло, когда мы пытались взобраться на выступ ледяного утеса; закрепленные было сани отцепились, и меня протащило вместе с ними метра на два вниз, но Аи успел крепко ухватиться за сани и спас нас обоих от падения к самому основанию утеса — с высоты по крайней мере метров шесть. Если один из нас сломает ногу или руку во время этих упражнений, то, возможно, путешествие для нас обоих будет окончено; честно говоря, весь риск именно в этом; перспектива довольно-таки безобразная, если как следует подумать. Долина у нас за спиной бела от пара: там извергающаяся лава соприкасается с вечными льдами. Теперь мы действительно не можем вернуться. Завтра начнем восхождение чуть западнее.
Берен Танерн. Не везет. Вынуждены были пройти еще дальше к западу. Весь день темно, словно вечером в сумерках. Легкие раздражены, но не от мороза — по-прежнему не очень холодно даже по ночам из-за западного ветра, — а от вулканических испарений и пепла. К вечеру второго дня, после очередной тщетной попытки взобраться, всползти на брюхе по изломанным страшным давлением ледяным утесам, где путь без конца преграждают то отвесные стены, то крутые выступы, после бесконечных подъемов чуть выше и падений вниз, вниз, вниз, Аи совершенно выбился из сил и потерял терпение. Я думаю, что он считает слезы чем-то нехорошим или постыдным. Даже когда он был совсем болен и слаб — в те первые дни нашего бегства, — он всегда прятал от меня лицо, если плакал. Каковы тому причины — личные ли они, или вся его раса ведет себя так? А может, эти представления имеют социальные корни, откуда мне знать? Я не знаю, почему Аи не должен плакать. И все же само его имя — это какой-то крик боли. Об этом я спросил его впервые еще в Эренранге; теперь кажется, что это было давным-давно. Услышав разговор о каком-то «инопланетянине», я спросил, как его имя, и услышал в ответ исходящий из человеческого горла крик боли в ночи. Теперь он спит. Его руки непроизвольно подергиваются от чрезмерной усталости. Мир вокруг нас — лед, скалы, засыпанный пеплом снег, огонь и ночная тьма — тоже вздрагивает, подергивается, что-то бормочет. Минуту назад, выглянув наружу, я увидел над вулканом сияние — словно бледно-красный цветок распустился прямо на брюхе нависших над горной тьмой тяжелых облаков.
Орни Танерн. Не везет. Это двадцать второй день нашего путешествия, и уже с десятого дня мы нисколько не продвинулись к востоку, совершенно зря потратили время и прошли лишних двадцать пять — тридцать километров к западу; с восемнадцатого дня пути мы вообще не продвинулись ни на шаг, с тем же успехом мы могли бы просто сидеть в палатке. А если мы когда-либо и в самом деле поднимемся на Ледник, то хватит ли нам теперь еды, чтобы пройти весь этот путь до конца? Я неотступно думаю об этом. Туман и дым не позволяют видеть далеко, так что мы даже не можем как следует выбрать направление. Аи готов идти на штурм в любом месте, каким бы крутым ни был подъем, даже если там не окажется ни единого выступа. Его раздражает моя осторожность. Нам непременно нужно следить за собой. Я через день-два вступаю в кеммер, так что малейшая неурядица может вызвать бурю. А пока мы бодаем лбами ледяные утесы в холодной полутьме, в тучах пепла. Если бы я писал новый Канон Йомеш, я бы именно сюда ссылал воров после смерти. Тех, например, что под покровом ночи крадут сумки с едой в городе Туруфе. Или тех, что крадут у человека его дом, его имя и с позором высылают его из страны. Голова пухнет от усталости; потом перечитаю написанное сегодня, сейчас не в силах.
Хархахад Танерн. Наконец-то! На двадцать третий день нашего путешествия поднялись на Ледник Гобрин. Сегодня утром, едва успели двинуться в путь, сразу заметили всего в нескольких сотнях метров от стоянки проход, ведущий прямо на Ледник, — широкую извилистую дорогу меж ледяных утесов с посыпанными пеплом обочинами, покрытую валунами и трещинами. Мы пошли прямо по ней, словно по набережной реки Сесс. И вот мы на Леднике. Снова идем на восток — идем домой.
Аи и меня заразил своей искренней радостью — результатом нашего успешного восхождения. Честно говоря, идти здесь ничуть не легче, чем раньше. Так же плохо. Идем по самому краю плато. Пропасти — а некоторые из них так велики, что в них может провалиться целая деревня, причем не просто дом за домом, а вся сразу, — уходят куда-то вглубь Льдов, дна в них не видно. Чаще всего они пересекают наш путь, вынуждая двигаться на север, а не на восток. Поверхность плохая. Мы с трудом протаскиваем сани между огромными глыбами и осколками льда — кругом невероятный хаос, созданный напряжением и движением огромного ледникового щита, пролегающего между Огненными Холмами. Под страшным давлением толща льда складывается в складки, ломаясь, принимает забавные формы: перевернутых башен, безногих гигантов, катапульт. Здесь, обладая для начала «всего» полуторакилометровой толщиной, Ледник растет, крепнет, становится все мощнее, пытаясь преодолеть горные вершины, задушить молодые вулканы, обволакивая их своим молчанием. На севере, в нескольких километрах отсюда, прямо из Ледника торчит новая вершина — острый, совершенно голый каменный пик. Это молодой вулкан, на несколько тысяч лет моложе того ледяного чудовища, что жует и перемалывает скалы, чья шкура сплошь покрыта морщинами трещин и опухолями гигантских глыб и складок, достигая здесь двухкилометровой толщины, так что отсюда невозможно увидеть, где начинается эта стена.
Днем, в очередной раз свернув в сторону, мы увидели дымы над вулканом Драмнер; дымы висели серо-коричневой стеной и казались продолжением самого Ледника. Над ледниковым щитом постоянно дует северо-восточный ветер, очищающий воздух от тех мерзостных испарений и вони, которые извергают внутренности планеты и которыми мы дышали долгие дни; ветер разгоняет поднимающийся позади нас дым, который темной завесой скрывает дальние языки Ледника, и более низкие вершины гор, и каменистые долины, и всю остальную землю… Ледник как бы говорит: здесь нет ничего, кроме моих Льдов… Однако юный вулкан, что виден на севере, явно имеет на этот счет совсем иное мнение.
Снега нет, небо покрыто высокими перистыми облаками. Ночью на плато –20 °C. Под ногами — фирн, свежая ледяная корка и старый мощный лед. Молодой ледок таит страшную опасность, его скользкая голубоватая поверхность чуть замаскирована белой изморозью. Мы оба падали уже множество раз. На одном из особенно скользких участков я по крайней мере метров пять проехал на собственном брюхе. Аи в своей упряжке согнулся прямо-таки пополам от смеха. Потом извинился и объяснил, что раньше считал себя единственным человеком на планете Гетен, который способен вот так поскользнуться на льду.
Сегодня прошли восемнадцать километров; но если попробуем и впредь сохранять такую же скорость, двигаясь по изломанной, заваленной ледяными глыбами, изрезанной глубокими трещинами и ледяными складками местности, то вскоре совершенно выбьемся из сил, если с нами не произойдет чего-нибудь похуже катания по льду на собственном брюхе.
Прибывающая луна висит низко, она буро-красного цвета, словно запекшаяся кровь; вокруг нее большой коричневато-красный сияющий круг.
Гьирни Танерн. Идет снег, поднялся ветер, мороз усилился. Сегодня опять прошли около восемнадцати километров, то есть с первого дня пути всего километров триста семьдесят. В среднем по пятнадцать в день или даже по семнадцать, если не учитывать те два дня, что нам пришлось пережидать пургу. Из пройденных километров по крайней мере сто двадцать, а то и все сто пятьдесят ни на йоту не приблизили нас к намеченной цели. Кархайд от нас сейчас почти так же далек, как и в самом начале пути. Зато теперь, как мне кажется, у нас появилось значительно больше шансов туда все-таки добраться.
С тех пор как мы вышли из загаженного извержением вулкана ущелья, после всех тягот трудного дневного перехода и бесконечных волнений у нас все-таки остаются еще душевные силы, так что мы снова стали подолгу беседовать, устроившись после ужина в палатке. Поскольку сейчас у меня кеммер, я предпочел бы вообще не видеть Аи, что весьма затруднительно, поскольку палатка у нас двухместная. Разумеется, основная трудность в том, что у него, благодаря любопытным особенностям земного организма, тоже как бы кеммер, причем постоянный. Должно быть, это весьма странное, необычное для гетенианцев и не слишком активное половое влечение, раз оно растянуто на целый год и всегда точно известно, к мужскому или женскому типу оно относится. Вот с чем я столкнулся, да еще в таком состоянии! Сегодня вечером мое возбуждение было довольно трудно не заметить, а я слишком устал, чтобы произвольно впасть в антитранс или как-то иначе подавить свои чувства в соответствии с учением Ханддары. В конце концов он спросил, не обидел ли он меня. Я с некоторым смущением объяснил собственное молчание. Боялся, что он станет надо мной смеяться. Он уже давно перестал быть для меня диковинкой или сексуальным извращенцем. Я сам таков. Здесь, на Леднике, каждый из нас уникален, каждый воспринимается как данность, по отдельности; я отрезан от мне подобных, от своего общества и его законов точно так же, как и он от своего. В этом ледяном мире не существует других гетенианцев, способных подтвердить и объяснить мою нормальность. Наконец-то мы оба равны. Равны и чужды друг другу. И оба одиноки. Он, конечно же, смеяться не стал. Но в его обращении со мной вдруг проявилась такая нежность, о которой я и не подозревал: никогда не думал, что он может быть так мягок. Потом он заговорил об одиночестве, об изолированности от своего мира:
— Ваша раса удивительно одинока даже в своем собственном мире. Здесь нет больше никого из млекопитающих. Никого из двуполых. Нет даже достаточно разумных животных, которых можно было бы приручить. Это, безусловно, повлияло на образ вашего мышления — я имею в виду не только научное мышление, хотя вы обладаете просто поразительной способностью строить гипотезы. Не менее поразительно и то, что вы сумели выработать определенную концепцию эволюции, несмотря на непреодолимую пропасть между вами самими и находящимися на крайне низком уровне развития прочими живыми существами. Но я прежде всего имел в виду вашу философию и чувственное восприятие: быть единственным исключением в столь враждебной среде немыслимо трудно; это неизбежно должно было сказаться на вашем мировоззрении.
— Последователи Йомеш сказали бы, что божественность человека и проявляется в его уникальности.
— Да, пожалуй. Человек — царь природы. Другие религии в других мирах сделали тот же вывод. Это чаще всего религии обществ динамичных, агрессивных, разрушительно воздействующих на экологию. Оргорейн тоже пошел по этому пути — со своими особенностями, конечно. Они, похоже, склоняются к тому, чтобы в итоге подчинить себе весь окружающий мир. А что по этому поводу говорят ханддараты?
— Что ж, в Ханддаре… понимаете, там не существует никакой теории, никаких догм… Возможно, ханддараты меньше обращают внимание на пропасти, что разделяют человека и животных, значительно больше интересуясь их сходством, их связями друг с другом, тем единством, тем целым, которое включает в себя все живые существа. — В тот день у меня все время в голове вертелись стихи Тормера Лая, и я произнес их вслух:
Свет — рука левая тьмы,
Тьма — рука правая света.
Двое — в одном, жизнь и смерть,
И лежат они вместе.
Сплелись нераздельно,
Как руки любимых,
Как путь и конец.
Голос мой дрожал, когда я произносил эти строки: я вспомнил, как в своем предсмертном письме ко мне мой брат процитировал те же стихи.
Аи долго думал, потом сказал:
— Вы все одиноки и в то же время неотделимы друг от друга. Возможно, вы в той же степени находитесь под влиянием своей целостности, своего монизма, как мы — под влиянием дуализма.
— Но мы ведь тоже дуалисты. Двойственность мира — в основе всего, разве нет? Хотя бы пока существуют понятия «я» и «другой».
— Я и ты, — сказал он. — Да, это действительно в конце концов значительно более широкое понятие, чем просто половая противопоставленность…
— Расскажи мне, каковы особенности представителей иного, чем твой, пола?
Он выглядел озадаченным; да, по правде говоря, и меня озадачил мой собственный вопрос; при кеммере иногда вылетают такие вот неожиданные вопросы, проявляются неожиданные эмоции. Нам обоим стало неловко.
— Я никогда об этом не думал, — сказал он. — А ты никогда не видел женщины. — Он использовал свое, земное слово, которое я знал.
— Я видел у тебя их изображения. Они — эти женщины — похожи на гетенианца в период беременности, только груди у них побольше. А они сильно отличаются от вас своим менталитетом, поведением? Может быть, это просто другая разновидность людей?
— Нет. Да. Нет, конечно же, нет. По крайней мере в основном. Но отличия очень существенные. Я считаю, что наиболее важным, определяющим фактором в жизни любого человека является то, кем он родился: мужчиной или женщиной. По большей части в человеческих обществах с этим фактором связано все: ожидания и надежды, трудовая деятельность, перспективы, кругозор, этика, внешность и поведение — почти все. Лексика. Семиотика. Одежда. Даже отношение к еде. Женщины… женщины обычно едят меньше мужчин… Невероятно трудно отделить врожденные различия полов от тех, что привиты цивилизацией. Даже в тех обществах, где женщины столь же социально активны, как и мужчины, им по-прежнему приходится вынашивать детей и — чаще всего — заниматься их воспитанием…
— В таком случае у вас равноправие вовсе не основной закон? Может быть, они уступают мужчинам в умственном отношении?
— Не знаю. У них, похоже, не слишком часто проявляются способности к математике или композиции. Или к изобретательству, или просто к абстрактному мышлению. Но это не потому, что они глупее мужчин. Физически они немного слабее, но, с другой стороны, намного выносливее. Психологически же…
Он внезапно умолк, уставился на раскаленную печку и затих; потом потряс головой и сказал:
— Харт, ну не могу я объяснить тебе, что такое женщины! Я как-то никогда не думал об этом абстрактно и — о господи! — практически позабыл, какие они, понимаешь? Я ведь уже два года здесь… Тебе этого не понять. В некотором смысле женщины для меня куда более чужие, чем ты. Куда большие «инопланетяне». С тобой я как-никак все-таки одного пола… — Он отвернулся и рассмеялся, горестно и неловко. У меня самого чувства были сложными, и мы оставили эту тему.
Йирни Танерн. Сегодня прошли двадцать пять километров. Двигались по компасу на северо-восток, шли на лыжах. Уже через час совершенно перестали попадаться торосы и трещины. Впряглись в сани цугом, я впереди со щупом, чтобы определить плотность покрова, однако в этом, как оказалось, не было нужды: фирн слоем в полметра покоится на мощном ледниковом щите, а сверху фирна насыпало еще по крайней мере сантиметров двадцать плотного снега; поверхность почти ровная. Идти очень легко, и тащить сани ничего не стоит, даже трудно поверить, что на них еще по крайней мере килограммов тридцать поклажи. Весь день тянули сани по очереди — при такой замечательной поверхности и один мог с этим справиться без труда. Жаль, что самая трудная часть нашего путешествия — подъем и путь по каменистому ущелью — пришлась на те дни, когда сани были еще тяжело нагружены. Теперь мы идем налегке. Слишком налегке; я все время ловлю себя на мысли о еде. Питаемся мы, по словам Аи, словно эльфы. Весь день шли легко и быстро по ровной поверхности ледяного плато, абсолютно белой под серо-голубыми небесами, по девственно-чистым, нетронутым снегам, и эта ровная белизна лишь кое-где, далеко позади нас, как бы проткнута темными вершинами молодых вулканов, да еще совсем далеко, за этими вершинами, совсем над горизонтом, темная дымка — дыхание Драмнера. И вокруг ничего, лишь солнце под вуалью тумана и Лед.
В самом начале не было ничего, кроме льда и солнца.
За много-много лет солнце, растопив льды, выжгло в них глубокую трещину. По краям этой бездонной пропасти лежали большие ледяные глыбы самой различной формы. Ледяные глыбы таяли, и капли талой воды все падали и падали вниз, в пропасть. Одна из глыб сказала: «У меня кровь идет». Вторая сказала: «Я плачу». А третья сказала: «Я потею».
И тогда эти ледяные глыбы отодвинулись подальше от края пропасти и встали посреди ледяной равнины. Та, что сказала, что у нее идет кровь, дотянулась до солнца, вытащила пригоршню экскрементов из его живота и сотворила из них земляные холмы и поля. Та, что сказала, что плачет, дохнула на лед и, растопив его, создала моря и реки. Та, что сказала, что потеет, смешала землю и воду морскую и сотворила деревья, травы, полезные злаки, зверей и людей. Растения росли на земле и на дне морском, звери бегали по суше и плавали в водах океана, но люди никак не просыпались. И было их всего тридцать девять. Они спали на льду и не шевелились.
Тогда все три глыбы льда быстро согнулись и сели, задрав вверх колени, а потом позволили солнцу растопить их до конца. Они таяли, превращаясь в молоко, которое потекло прямо во рты спящих, и спящие проснулись. И молоко это с тех пор пьют лишь дети человеческие, ибо без этого молока не пробудятся они к жизни.
Первым пробудился Эдондурат. И таким он был высоким, что, когда встал, голова его задела небо и выпал снег. Он увидел, что остальные ворочаются, просыпаясь, испугался того, что они двигаются, и от страха убил их одного за другим лишь слабым ударом своей огромной руки. Он успел убить уже тридцать шесть человек, когда один из спящих, предпоследний, убежал. И получил он имя Хахарат. Далеко убежал он по ледяной равнине, за земляные поля, а Эдондурат упорно преследовал его, наконец догнал и слегка ударил ладонью. Хахарат упал и умер. Тогда Эдондурат вернулся к месту Рождения на Ледник Гобрин, где лежали тридцать шесть мертвых тел, но последний оставшийся в живых человек исчез. Ему удалось спастись, пока Эдондурат преследовал Хахарата.
Из замерзших тел своих братьев Эдондурат построил дом, засел внутри и стал поджидать, когда вернется тот, оставшийся в живых. Каждый день кто-то из мертвецов непременно спрашивал вслух: «Жжется ли он? Жжется ли он?» А остальные, едва ворочая замерзшими языками, говорили в ответ: «Нет, нет». Потом Эдондурат во сне вступил в кеммер, спал беспокойно, ворочался и разговаривал вслух, а когда проснулся, все мертвецы в один голос твердили: «Он жжется, жжется!» И тот последний, что остался в живых, самый младший его брат, услышал, как они говорят, и пришел в дом Эдондурата, построенный из мертвых тел, и они полюбили друг друга. А потом у них родились дети, от которых пошли разные народы; плоть от плоти Эдондурата были эти дети, из чрева Эдондурата вышли они в этот мир. Имя же второго брата и отца детей неизвестно.
При каждом из рожденных братьями детей была некая частица тьмы, которая следовала за ними повсюду, куда бы они ни пошли при свете дня. Эдондурат сказал: «Почему это моих сыновей повсюду преследует тьма?» А его кеммеринг ответил: «Потому что они родились в доме, построенном из мертвой человеческой плоти, вот смерть и преследует их по пятам. Они все — как бы посреди времен. В начале были только солнце и лед и не было никакой тени. В конце, когда мы исчезнем, солнце поглотит само себя и тень поглотит свет, и тогда не останется ничего, только Лед и Тьма».
Порой, засыпая в темной тихой комнате, я на мгновение ощущаю себя во власти бесценной иллюзии вернувшегося прошлого. Стенка палатки как бы снова касается моего лица, совершенно невидимая, но за ней отчетливо слышен легкий, скользящий, слабый звук: шуршание снега, несомого ветром. Кругом непроницаемая тьма. Свет в печке выключен, и сейчас она представляет собой лишь источник тепла, самую его сердцевину. Чуть влажное ограниченное пространство тесноватого спального мешка… шорох снега… едва слышное дыхание Эстравена, спящего рядом; темнота. И больше ничего. Мы оба находимся внутри ее, в теплом убежище, в покое, как бы в центре всего сущего. За стенами палатки распростерта великая вечная тьма, холодное мертвящее одиночество.
В такие счастливые моменты, засыпая, я совершенно определенно знаю, что самое главное в моей жизни — там, в том времени, что прошло, ушло навсегда и все-таки существует вечно: бесконечно длящийся миг, средоточие тепла.
Я не пытаюсь доказать, что был счастлив в те долгие недели, когда тащил сани по ледяному полю гибельной зимой. Я был голоден, истощен, меня часто мучила тревога, и тяготы со временем только усиливались. Нет, конечно же, счастлив я не был. Счастья не бывает без причины, и лишь разумная причина вызывает счастье. Но то, что было дано мне тогда, нельзя заслужить, нельзя удержать и часто даже нельзя распознать. Я имею в виду радость.
Я всегда просыпался первым, обычно еще до рассвета. Скорость метаболических процессов в моем организме чуть выше гетенианских норм, и сам я выше и тяжелее; Эстравен все это учел, рассчитывая наш рацион, причем учел с той дотошной скрупулезностью, которая обычно свойственна либо опытной домашней хозяйке, либо истинному ученому, так что с самого начала я имел в день граммов на пятьдесят больше пищи, чем он. Протесты по поводу столь «несправедливого» дележа пришлось прекратить ввиду неразумности. Но как бы тщательно он еду ни делил, порция все равно была очень маленькой. Я все время был голоден, голоден постоянно, и с каждым днем голод усиливался. Я просыпался оттого, что страшно хотел есть.
Если все еще было темно, я включал печку на максимум и ставил на нее котелок с подтаявшим за ночь куском льда, который вносили в палатку с вечера. Эстравен тем временем, как обычно, молча и яростно боролся со сном, словно со злым духом. Одержав победу, он садился, уставившись на меня мутным взором, тряс головой и окончательно просыпался. Пока мы одевались, обувались, собирали и укладывали вещи, поспевал завтрак: котелок кипящего орша и по одному кубику гиши-миши, который мы разбавляли горячей водой, превращая в тестообразную кашицу. Мы вкушали пищу медленно, торжественно, подбирая каждую упавшую крошку. Пока мы ели, печка остывала. Мы упаковывали ее вместе со сковородкой и котелком, надевали свои куртки с капюшонами, теплые рукавицы и выползали наружу, на свежий воздух. Все время было невероятно, непереносимо холодно. Каждое утро мне приходилось снова и снова заставлять себя поверить в то, что все случившееся со мной — правда. Если же приходилось выходить на улицу дважды, то во второй раз покинуть палатку оказывалось еще труднее.
Иногда шел снег, а порой длинные лучи восходящего солнца ложились удивительными золотисто-голубыми полосами на бесконечные километры ледяной поверхности; чаще же всего небо было серым.
По ночам мы убирали термометр в палатку, и, когда выносили наружу, забавно было видеть, как ртуть резко устремлялась вправо (у гетенианцев шкала расположена против часовой стрелки). Температура падала настолько стремительно, что трудно было уследить, как она минует отметку 0 °C. Останавливалась она обычно между –20 и –50 °C.
Пока один из нас складывал и упаковывал палатку, второй пристраивал на сани печку, дорожные сумки и тому подобное; палаткой мы прикрывали сверху все остальное, и можно было трогаться в путь. В нашем распоряжении было мало металлических предметов, но постромки скреплялись алюминиевыми пряжками, слишком тонкими, чтобы застегнуть их в рукавицах, и они обжигали голые пальцы на морозе так, словно были раскалены докрасна. Мне приходилось быть особенно осторожным, действуя голыми руками при –30 °C и ниже. Особенно если дул ветер. Я удивительно быстро обмораживался. Зато ноги у меня совсем не страдали, а это при подобном зимнем путешествии самое главное, ведь за какой-то час можно на неделю, а то и на всю жизнь превратиться в хромого калеку. Эстравену, собираясь в путь, пришлось угадывать мой размер обуви, и сапоги, которые он мне купил, были немного великоваты, однако лишняя пара носков прекрасно решала этот вопрос. Итак, мы надевали лыжи, как можно скорее впрягались в постромки, застегивались и одним рывком отдирали примерзшие полозья от снега. Начинался очередной переход.
По утрам после обильного снегопада порой приходилось какое-то время откапываться. Свежий снег отгрести было нетрудно, хотя палатку и сани заметало весьма внушительного вида сугробами; такие сугробы, пожалуй, были теперь основным препятствием в нашем долгом, в сотни километров, пути по ледниковому плато.
Мы шли на восток по компасу. Ветер обычно дул с севера, с Ледника. День за днем он упорно дул слева, и капюшон от него не спасал. Я надел еще маску, чтобы защитить нос и левую щеку от обморожения. И все-таки умудрился отморозить левое веко; веко распухло, и глаз целый день не открывался; я уж решил, что навсегда утратил способность видеть им: даже когда Эстравен отогрел его с помощью языка и дыхания, как-то заставив веки раскрыться, я некоторое время ничего не видел им — наверное, отморозил и что-то внутри. В солнечную погоду мы оба надевали особые гетенианские надглазные щитки, чтобы избежать снежной слепоты. Гигантский Ледник, как объяснял Эстравен, удерживал над своей центральной частью мощный антициклон, и тысячи квадратных километров заснеженных льдов являли собой сплошное, нестерпимо сверкающее в солнечных лучах поле. Мы, однако, находились не в центральной части Ледника, а на самом ее краешке, как бы между зоной высокого давления и зоной вихрей, отражающихся от поверхности Ледника; здесь бывают страшные метели, которые Ледник частенько насылает и на прилегающие к нему районы. Ветер, дующий точно с севера, приносил с собой устойчивую ясную погоду, однако если он начинал дуть с востока или с запада, то разыгрывалась поземка, завиваясь в ослепительные, жгучие вихри, похожие на пыльные смерчи; иногда поземка ползла по самой поверхности Ледника, а небо вдруг становилось белым, и воздух белел, солнце скрывалось в этой белой пелене, и мы переставали отбрасывать тени; даже снег под ногами, даже сам Ледник как бы исчезали.
Где-то около полудня мы устраивали привал: вырезали из снега несколько кубов и делали стенку, защищавшую нас от ветра. Кипятили воду, разводили в ней гиши-миши и выпивали эту теплую питательную кашицу, иногда положив туда еще кусочек сахара. Потом снова впрягались в сани и шли дальше.
Мы редко беседовали в пути или во время краткого привала: губы были обожжены морозом и растрескались, а стоило приоткрыть рот, как от холода начинали ныть зубы, огнем жгло горло и легкие; было просто необходимо молчать и дышать только носом, — во всяком случае, когда температура опускалась до сорока-пятидесяти градусов. Когда же было еще холоднее, затруднительным становился вообще сам процесс дыхания, потому что выдыхаемый воздух тут же замерзал на лице, и если не уследишь, то ноздри моментально намертво закупоривала ледяная корка; тогда, чтобы спастись от удушья, приходилось полным ртом глотать режущий, как бритва, морозный воздух. Иногда выдыхаемый и тут же замерзающий влажный воздух вылетал из носа с каким-то легким треском, словно где-то далеко взрывалась шутиха, и на лицо падал целый фейерверк крошечных ледяных кристалликов; каждый выдох, таким образом, превращался в небольшую снежную бурю.
Шли обычно до полного изнеможения или по крайней мере до наступления темноты; только тогда останавливались, ставили палатку, разгружали сани, закрепляли их колышками при сильном ветре и устраивались на ночлег. Обычно в день мы шли часов по одиннадцать-двенадцать и делали от восемнадцати до двадцати пяти километров.
Похоже, скорость была недостаточно высока, однако и условия не всегда нам благоприятствовали. Снежное покрытие редко одинаково хорошо годилось для лыж и для санных полозьев. Если, например, снег был свежим и легким, то сани скорее тонули в нем, нежели скользили по поверхности; если же снег покрывался коркой, то сани шли хорошо, зато мы на своих лыжах постоянно скользили; когда же наст был совсем плотным, то на нем часто встречались обледенелые наносы, заструги, которые порой достигали высоты человеческого роста. Тогда приходилось без конца преодолевать острые гребни и фантастической формы горки, потому что заструги, как назло, всегда располагались поперек избранного нами маршрута. Раньше я воображал, что плато Ледника Гобрин ровное, как замерзший пруд; но вокруг нас расстилалась многокилометровая равнина, больше похожая на внезапно застывшее штормовое море.
Бесконечные заботы о том, как безопасно установить палатку, закрепить сани, непременно очистить весь налипший на одежду снег и так далее, страшно надоедали. Порой все это казалось совершенно бессмысленным. Порой мы останавливались на ночлег так поздно и были настолько продрогшими и усталыми, что хотелось просто снять с саней спальный мешок и улечься в глубокий санный след, не ставя никакой палатки. Я ясно помню, как сильно мне этого хотелось в отдельные дни и как яростно я сопротивлялся методичной тиранической настойчивости своего спутника, непременно требовавшего, чтобы мы все делали как следует и тщательно готовились к ночлегу. В такие моменты я его ненавидел, ненавидел лютой, смертельной, какой-то нутряной ненавистью. Я ненавидел те жесткие, неуклонные, неотменимые требования, которые он мне предъявлял — во имя жизни.
Когда все бывало сделано и мы наконец оказывались в палатке, почти сразу тепло от печки Чейба накрывало нас своим уютным колпаком. Удивительная, замечательная вещь — тепло! Смерть и холод отступали, оставались где-то снаружи.
Ненависть тоже оставалась снаружи. Мы ели и пили горячее. Потом разговаривали. Когда мороз был особенно свирепым и даже идеальное в смысле теплоизоляции покрытие палатки не могло уберечь нас от холода, мы устраивались почти вплотную к печке. Изнутри палатка за ночь покрывалась короткой шерсткой инея. Если хоть на миг приоткрывалась войлочная дверь, ворвавшийся поток ледяного воздуха тут же конденсировался и превращался в изморозь. Если же снаружи была метель, то иголочки леденящего ветра проникали сквозь вентиляционные отверстия, хотя те были самым тщательным образом защищены, и в палатке повисала практически неощутимая снеговая пыль. В такие ночи буря выла и стонала так громко, что мы не могли даже нормально разговаривать, приходилось кричать друг другу в ухо. Порой ночная тишина бывала настолько полной, что представлялось, что во Вселенной только еще нарождаются первые звезды или, наоборот, уже наступил конец света.
Где-то через час после ужина Эстравен чуть уменьшал мощность нагревателя, если позволял мороз, и выключал свет. Делая это, он бормотал короткую прелестную молитву или заклинание — единственное, что я запомнил из мудрости Ханддары: «Восславься же, о Тьма и незавершенность Мироздания!» Так говорил он, и наступала тьма. Мы засыпали, чтобы утром все начать сначала.
Так продолжалось целых пятьдесят дней.
Эстравен по-прежнему вел свой дневник, хотя за те недели, что мы шли по Вечным Льдам, он редко писал много, чаще только записывал дневную температуру и пройденный километраж. Среди этих записей порой встречаются отдельные, обрывочные его мысли, фрагменты наших бесед, но ни слова о том молчаливом диалоге, что постоянно продолжался меж нами в течение всего первого месяца на Леднике, пока у нас еще хватало сил беседовать после ужина, а также когда нам пришлось провести несколько дней в палатке из-за сильной пурги. Я, например, рассказал ему, что мне не запрещается — однако и не поощряется — прибегать к телепатии на чужой планете, не вступившей в Лигу Миров, и попросил его пока сохранить в тайне то, что он узнал от меня, по крайней мере до тех пор, пока я не смогу обсудить свой поступок с коллегами на корабле. Он согласился и слово свое сдержал. И ни разу не произнес вслух и не записал ни слова из того, что касалось наших с ним телепатических бесед.
Искусство телепатического общения — вот то единственное, что я мог подарить Эстравену от имени всей экуменической цивилизации, от имени той чуждой ему жизни, которая так его интересовала. Нарушая закон культурного эмбарго, я отнюдь не стремился заслужить благодарность. Или вернуть Эстравену долг. Такие долги навсегда неоплатны. Просто мы с ним достигли той стадии отношений, когда друг с другом делятся всем, чем можно или стоит поделиться.
Я даже думаю, что в итоге окажется возможной и супружеская любовь между гетенианцем-андрогином и нормальным (по хейнским меркам) однополым гуманоидом, хотя подобный союз, безусловно, будет бесплодным. Это, разумеется, еще нужно доказать; Эстравен и я не доказали ровным счетом ничего, если не считать области возвышенных чувств. Наиболее сложной в плане наших с ним сексуальных отношений была ночь где-то в самом начале пути — вторая ночь, проведенная на ледовом плато. Мы тогда весь день преодолевали торосы, без конца возвращались буквально по собственному следу, стараясь обойти глубокие трещины. Это была ужасная местность к востоку от Огненных Холмов. Мы совершенно вымотались, но не падали духом, надеясь, что вскоре перед нами откроется ровная поверхность плато.
Но после ужина Эстравен вдруг стал каким-то неразговорчивым и довольно скоро совсем умолк. В конце концов я, почувствовав его явное нежелание продолжать беседу, спросил:
— Харт, я снова что-нибудь не так сказал? Снова обидел тебя? Пожалуйста, скажи, в чем дело?
Он молчал.
— Ох, видно, я как-то задел твой шифгретор. Прости. Я никак не могу все это усвоить. Да я, если честно сказать, по-настоящему никогда и не понимал значения этого слова.
— Шифгретор? Оно происходит от старинного слова, примерно значившего «тень».
Некоторое время мы оба молчали, а потом он посмотрел на меня прямо и нежно. Лицо его в красноватом свете печки казалось столь же мягким, ранимым и далеким, каким бывает порой лицо женщины, когда она вдруг глянет на тебя, оторвавшись от собственных мыслей, и промолчит.
И тогда я снова увидел, и очень отчетливо, то, что всегда боялся в нем увидеть, притворяясь, что просто не замечаю этого: он был в той же степени женщиной, что и мужчиной. Всякая необходимость объяснять причину моего внезапного страха улетучилась вместе с самим страхом; мне осталось в конце концов просто принимать его таким, каким он был. Раньше я как-то открещивался от этого, отказывая ему в праве на собственную неповторимость. Он тогда был совершенно прав, когда сказал, что был единственным человеком на всей планете Гетен, который всегда верил мне, и единственным, которому я сам никогда не доверял. Потому что он был единственным здесь, кто полностью принял меня, кто лично испытывал симпатию ко мне, кому я был интересен как личность, кто лично был ко мне расположен. И до конца верен. А потому требовал и от меня аналогичного признания и одобрения. А я тогда никак не хотел признавать его. Я этого боялся. Я тогда совсем не желал отдавать свою веру, свою дружбу мужчине, который одновременно был женщиной. Или женщине, которая одновременно была мужчиной.
Он объяснил сдержанно и просто: у него сейчас кеммер, все это время он старался избегать меня настолько, насколько в таких условиях можно было избегать друг друга.
— Я не должен тебя касаться, — сказал он очень напряженно и отвернулся.
— Понимаю. И полностью с тобой согласен, — ответил я, ибо мне казалось, как, наверное, и ему, что именно из того сексуального напряжения, что возникло тогда меж нами, — теперь допустимого и понятного, хотя и неутоленного — и родилось ощущение той уверенности во взаимной дружбе, той самой, что так нужна была нам обоим в этой ссылке и так хорошо была доказана долгими днями и ночами нашего тяжкого путешествия. Преданность и дружба эта вполне могли бы быть названы более великим словом: любовь. Но любовь эта возникла именно из-за различий меж нами — отнюдь не из-за сходства в облике или вкусах, нет, именно различиями порождена была эта любовь, и именно она стала тем мостиком, что неожиданно соединил края бездонной пропасти, нас разделяющей. Стать любовниками было бы равнозначно тому, чтобы снова стать чужими. Мы касались друг друга, но только так, как могли себе это позволить. И на этом поставили точку. Не знаю, были ли мы правы.
Мы еще немного поговорили в тот вечер, и я вспомнил, как трудно мне было ответить на его упорные вопросы о том, каковы женщины. Оба мы в достаточной степени чувствовали себя неловко и старались быть осторожнее в словах и поступках по отношению друг к другу еще дня два. Настоящая любовь между двумя людьми всегда в конце концов включает в себя множество способов причинить настоящие страдания, боль. До той ночи мне никогда и в голову не приходило, что я могу причинить Эстравену боль.
Теперь, когда пали эти преграды, ограниченность нашего общения и взаимопонимания стала для меня непереносимой. Очень скоро, дня через два-три, я как-то после ужина сказал своему спутнику (мы только что наелись вкусной, специально приготовленной по случаю тридцатикилометрового дневного перехода сладкой каши из зерен кадик):
— Помнишь, прошлой весной еще в Угловом Красном Доме ты говорил, что хотел бы побольше узнать о том, что такое телепатическая связь?
— Да, верно.
— Хочешь попробовать? Может быть, я смогу и тебя научить пользоваться языком мыслей?
Он засмеялся:
— Хочешь поймать меня на лжи?
— Если ты когда-либо и лгал мне, то это было очень давно и совсем в другой стране.
Он был очень честным человеком, хотя крайне редко выражал свои мысли напрямую. Мои слова его развеселили, и он сказал:
— В «совсем другой стране» я мог бы придумать для тебя и новую ложь. Но я считал, что тебе запрещено обучать этому вашему искусству… туземцев, пока они еще не присоединились к Экумене.
— Не запрещено. Просто не принято. Но если ты хочешь, я все-таки попробую. Если смогу. Учить я не очень-то умею.
— А что, для этого есть специальные учителя?
— Да. Но не на Земле. Хотя считается, что земляне в большинстве своем от природы одарены способностью к телепатическому общению и что матери якобы могут мысленно разговаривать со своими не рожденными еще детьми. Не знаю, что уж там отвечают им дети. Но почти всех нас было необходимо этому искусству учить — как учат иностранному языку. Или как если бы то был наш родной язык, но мы стали изучать его слишком поздно.
Думаю, он прекрасно понимал, почему мне так хочется обучить его этому искусству, и очень хотел учиться. Начали мы во время игры в го. Я вспомнил, чему меня учили, когда в возрасте двенадцати лет стали выявлять мои способности к телепатии. Я сказал, чтобы он очистил свои мысли и «затемнил» свой разум. Это он проделал, безусловно, значительно быстрее и тщательнее, чем когда-либо делал я: в конце концов, он был настоящим ханддаратом. Потом я попытался мысленно заговорить с ним как можно яснее. Безрезультатно. Мы попробовали снова. Поскольку человек не может заговорить мысленно до тех пор, пока его телепатические способности не будут инициированы явственным сигналом партнера, то я непременно должен был первым пробиться к нему. Я пробовал в течение получаса, пока мозг мой буквально не «охрип» от усталости. Эстравен выглядел удрученным.
— Я думал, для меня это будет нетрудно, — признался он.
Оба мы устали до потери сознания, так что отложили эксперимент и легли спать.
Следующие наши попытки оказались столь же неудачными. Я пытался передавать мысленную информацию Эстравену, когда он спал, вспоминая все, что когда-то говорил мне мой Учитель по поводу якобы случайных вещих снов у людей с недоразвитыми телепатическими способностями; но и это не действовало.
— Возможно, моя раса просто не обладает этой способностью, — сказал он. — У нас, правда, давно поговаривают о невероятной силе и власти слова, но мне неведом ни один случай мысленного общения.
— То же самое было и с моим народом в течение тысячелетий. Существовало лишь небольшое количество так называемых экстрасенсов, которые сами не понимали своего дара, которым некому было послать свой мысленный вопрос и не от кого получить ответ. Все остальные находились как бы в «латентном» состоянии, если можно так выразиться… Абстрактное мышление, разнообразная общественная деятельность, с молоком матери впитанные культурные навыки, эстетическое и этическое воспитание — все это прежде должно достичь определенного уровня, до того как смогут возникнуть телепатические контакты, до того как будет задействована потенциальная телепатическая способность индивида.
— Возможно, мы, гетенианцы, этого уровня просто еще не достигли.
— Вы значительно его превзошли! Но тут еще и определенный момент везения. А также определенного сочетания составляющих. Или если брать аналогии из области культуры — это лишь аналогии, но и они кое-что проясняют, — то это, например, конкретный научный метод или использование той или иной конкретной экспериментальной технологии. В Экумену входят такие народы, которые обладают высочайшей культурой, сложными общественными структурами, самобытной философией, развитыми искусствами, этикой, высокой литературой — достижения их во всех областях необычайно велики; и тем не менее они никогда не умели как следует взвесить обыкновенный камешек. Конечно, они могут этому научиться. Только за полмиллиона лет так и не научились… Существуют народы, которые вообще не имеют понятия о высшей математике и знают лишь простейшие арифметические действия, которым их научили. Любой из них способен понять сложнейшие расчеты, но никогда их не делал и не делает. Или, например, мой собственный народ, земляне: они в течение трех с лишним десятилетий не имели ни малейшего понятия об использовании нуля. — (Тут Эстравен изумленно захлопал глазами.) — Что же касается планеты Гетен, то мне интересно вот что: могут ли иные человеческие расы открыть в себе способность к предсказаниям, и является ли это искусство тоже неким следствием эволюции мозга? Если бы вы смогли обучить нас технике предсказаний…
— Ты считаешь это полезным достижением?
— Точные предсказания? Ну разумеется!..
— С тем же успехом ты мог бы прийти к обратному выводу, но все же воспользоваться этими знаниями.
— Ваша Ханддара восхищает меня, Харт, но я то и дело ловлю себя на мысли: а не является ли это учение логическим парадоксом, возведенным в жизненное кредо?..
Мы снова попытались установить телепатическую связь. Я еще никогда не пробовал несколько раз подряд обращаться мысленно к совершенно не воспринимающему меня реципиенту. Опыт был поистине удручающим. Я чувствовал себя как убежденный атеист, который пробует молиться. В конце концов Эстравен зевнул и сказал:
— Я глух. Глух, как скала. Лучше ляжем спать.
Я согласился с ним. Он выключил свет, пробормотав свою коротенькую молитву Тьме; мы нырнули в мешки, и уже через несколько мгновений он поплыл по волнам сна, как пловец по темной воде. Я чувствовал, как его мозг погружается в сон, словно то был я сам; связь между нами все еще была прочной, и я, сам уже сонный, в последний раз мысленно позвал его по имени: Терем!
Он тут же вскочил как ужаленный, сел, и голос его в темноте прозвучал неожиданно громко:
— Арек! Это ты?
Нет, это Дженли Аи: я говорю с тобой мысленно.
Он затаил дыхание. Затих. Потом повозился с печкой, включил свет и уставился на меня своими темными, полными страха глазами.
— Мне приснился сон… — сказал он, — мне снилось, что я дома…
— Ты услышал, как я мысленно позвал тебя.
— Ты позвал меня?.. Это был мой брат. Это его голос я слышал. Он умер. Ты позвал меня… ты назвал меня Терем? Я… Это гораздо страшнее, чем я думал. — Он потряс головой, как человек, который пытается стряхнуть оцепенение, вызванное ночным кошмаром, потом уронил лицо в ладони.
— Харт, мне очень жаль…
— Нет, называй меня по имени. Раз ты можешь говорить голосом моего покойного брата, то, конечно же, можешь звать меня по имени! Разве он назвал бы меня «Харт»? О, теперь я понимаю, почему в мысленной беседе нет места лжи. Это страшная вещь… Хорошо. Хорошо, скажи мне еще что-нибудь.
— Погоди.
— Нет. Продолжай.
Он яростно и одновременно испуганно смотрел на меня, и я мысленно сказал ему: Терем, друг мой, в наших отношениях нет ничего дурного, не надо бояться.
Он по-прежнему пристально смотрел на меня, и я уже решил, что он меня не понимает; но он понял.
— Нет, бояться надо, — сказал он вслух.
Через некоторое время, уже взяв себя в руки, он спокойно сказал:
— Ты говорил на моем языке.
— Естественно, ты же не знаешь моего.
— Ты говорил, что будут звучать слова, я помню… И все-таки я представлял это просто как… некое понимание друг друга.
— Проникновение в чужую душу — несколько иная игра, хотя тоже связана с телепатией. Именно такое проникновение позволило нам сегодня установить телепатическую связь. Однако телепатия активизирует и речевые центры головного мозга, как и…
— Нет, нет, нет. Это все ты мне расскажешь позже. Но почему ты говорил голосом моего брата? — Он был очень взволнован.
— На этот вопрос у меня ответа нет. Не знаю. Расскажи мне о нем.
— Нусутх… Мой родной брат, Арек Харт рем ир Эстравен, был на год старше меня. Именно он впоследствии стал лордом Эстре. Мы… я, как ты знаешь, ради него покинул родной дом. Он умер четырнадцать лет назад.
Некоторое время мы оба молчали. Я не мог ни понять, ни спросить, что там, за этими скупыми словами: слишком трудно ему далась даже такая малость.
Наконец я предложил:
— Давай еще поговорим мысленно, Терем. Назови меня по имени. — Я знал, что это он сделать может: связь все еще сохранилась, или, как говорят специалисты, фазы совпадали, а он, конечно же, еще не умел пресекать телепатическое вторжение усилием воли. Так что, если бы в данный момент реципиентом был я, то есть сигнал исходил бы от него, я услышал бы его мысли.
— Нет, — сказал он. — Никогда. Пока нет…
Но никакой, даже самый великий, ужас или шок не смог бы удержать в узде ненасытный, рвущийся к познанию разум. Он уже выключил свет, и тут я вдруг «услышал», как он, странно заикаясь, произносит мысленно мое имя: Дженри. Даже мысленно он не мог как следует выговорить звук «л».
Я тут же откликнулся. Потом во тьме прозвучало нечто нечленораздельное, однако выражавшее не только страх, но и удовлетворение. И он сказал вслух:
— Больше не надо, не надо.
Вскоре мы оба наконец уснули.
Для него телепатические контакты никогда не давались легко. Не потому, разумеется, что он был бездарен или не желал совершенствоваться. Просто все это слишком сильно волновало его, он не мог пользоваться этим искусством просто так. И быстро научился устанавливать телепатический барьер, но я не уверен, что он твердо на этот барьер полагался. Возможно, у каждого из нас тоже были подобные опасения, когда первые Учителя несколько веков назад прилетели из Мира Роканнона, чтобы научить землян Последнему Искусству. Возможно, гетенианцы, будучи исключительно интровертными, воспринимают телепатическую связь как насилие над их внутренним миром, как брешь в той целостности их «я», которая для них просто мучительна. Возможно, виной в данном конкретном случае был характер самого Эстравена, в котором искренность и сдержанность были одинаково сильны: каждое слово, которое он произносил, как бы предварялось глубоким молчанием, было порождено им. Мысленно я разговаривал с ним почему-то голосом его умершего брата. Я тогда не знал, что именно, кроме любви и смерти, связывает этих двоих, но чувствовал: едва в его душе начинал «звучать» голос брата, Эстравен весь как бы съеживался и вздрагивал, словно я касался открытой раны. Так что некие интимные узы, что установились между нами, были, разумеется, порождены телепатическим контактом — впрочем, весьма сдержанным, проливающим мало света на загадочную душу моего друга, скорее подчеркивающим, сколь глубока и бесконечна тьма, царящая там.
День за днем мы продолжали ползти на восток по ледяной равнине. К переломному, тридцать пятому дню нашего путешествия, Одорни Аннер, мы в полном несоответствии с планом прошли значительно меньше половины пути. По счетчику — около шестисот километров; однако в лучшем случае три четверти этого расстояния действительно приблизили нас к цели. Можно было лишь очень грубо прикинуть, сколько нам еще предстояло пройти. Мы истратили много времени, сил и продуктов при тяжелейшем восхождении на Ледник. Эстравен, в отличие от меня, почему-то не слишком беспокоился по поводу предстоящего пути в сотни километров.
— Сани стали гораздо легче, — говорил он. — К концу они станут совсем легкими; а если будет нужно, немного уменьшим свой рацион. Мы все это время очень хорошо питались, знаешь ли.
Я думал, он шутит, но, видно, я плоховато знал его.
На сороковой день началась пурга, и нас засыпало снегом. Два последующих долгих дня мы неподвижно лежали в палатке; Эстравен почти ничего не ел и почти не просыпался; просыпаясь, он только пил орш или горячую подслащенную воду. Он настоял, однако, на том, чтобы я непременно хоть немного ел, хотя бы половину обычного рациона.
— У тебя нет опыта. Ты не умеешь голодать, — сказал он.
Я почувствовал себя оскорбленным.
— А у тебя-то большой опыт? В каком же качестве ты голодал больше — княжеского сына или премьер-министра Кархайда?
— Дженри, у нас специально учат длительное время обходиться без пищи, так что в итоге мы все становимся специалистами в этом деле. Меня приучали голодать еще в детстве, дома, в Эстре, а потом — ханддараты в Цитадели Ротерер. Я действительно несколько утратил форму в Эренранге, но потом снова начал тренировки — когда жил в Мишнори… Пожалуйста, друг мой, делай, как я говорю; я знаю, что делаю.
Он-то знал, но знал и я.
Потом в течение четырех дней мы шли при страшных морозах, температура ни разу не поднималась выше –35 °C; а потом вдруг снова налетела пурга, порывистый восточный ветер швырял нам в лицо пригоршни колючего снега. Уже буквально минуты через две Эстравен стал совершенно неразличим за стеной пурги. Я на секунду отвернулся, чтобы перевести дыхание и очистить лицо от ослепляющей, удушающей пелены, а когда обернулся снова, то Эстравен исчез. Исчезли и сани. Рядом со мной не было никого и ничего. Я обшарил все вокруг руками. Я кричал и за воем пурги не слышал собственного голоса. Я был глух и одинок в этом мире, до краев заполненном мелькающими извивающимися сероватыми струями, полосами падающего снега. Отчаяние охватило меня, и я начал было ощупью пробираться вперед, мысленно взывая: Терем!
И он, стоя на коленях буквально у меня под носом, откликнулся:
— А ну-ка помоги мне поставить палатку.
Я помог и ни словом не обмолвился об этой минуте панического ужаса. Не было необходимости: он знал.
Эта очередная пурга длилась два дня; и в общей сложности мы потеряли целых пять дней; разумеется, потеряем и еще. Ниммер и Аннер — месяцы великих снежных бурь.
— Уж больно деликатно мы еду стали резать, — заметил я как-то, отрезая нашу очередную порцию гиши-миши и собираясь размочить ее в горячей воде.
Он посмотрел на меня. Его решительное широкое лицо сильно осунулось, щеки глубоко провалились под высокими скулами, глаза запали, скорбные складки окружали рот, губы потрескались. Интересно, какой же видок у меня, если даже он так паршиво выглядит. Как бы отвечая моим мыслям, Эстравен улыбнулся:
— Если повезет, мы дойдем; но может и не повезти.
То же самое он говорил и в самом начале пути. Со свойственным мне ощущением, что это наша последняя и весьма отчаянная ставка, я недостаточно реалистично мыслил тогда, чтобы ему поверить. Даже и теперь я думал: ну разумеется, нам повезет, и мы дойдем, раз уж мы потратили столько сил…
Но Леднику было все равно, сколько сил мы потратили. Ему было на это наплевать. Каждый должен знать свое место.
— В какую сторону поворачивается твое колесо Фортуны, Терем? — спросил я наконец.
Он не улыбнулся. И не ответил. Только, помолчав немного, сказал:
— Я все думаю, как они там, внизу.
Там, внизу для нас теперь означало «на юге», в том мире, что лежит ниже этого ледникового плато, там, где есть земля, люди, дороги, города — все то, что теперь стало трудно даже вообразить, что казалось почти нереальным.
— Знаешь, а я ведь послал королю весточку насчет тебя. В тот самый день, когда покинул Мишнори. Я сообщил ему то, что узнал от Шусгиса: что тебя собираются сослать на Добровольческую Ферму Пулефен. В те времена я еще недостаточно четко представлял себе собственные намерения, скорее повиновался некоему импульсу. С тех пор я не раз уже обдумывал природу этого импульса. Может случиться примерно следующее: король может усмотреть для себя возможность повысить свой престиж, рискнув шифгретором. Тайб станет отговаривать его, но Аргавену к этому времени Тайб уже несколько поднадоест, и, вполне возможно, он просто проигнорирует его советы. Он начнет расследование и спросит: где находится сейчас Посланник, гость государства Кархайд? В Мишнори, разумеется, солгут: он умер от лихорадки хорм еще осенью. Ах, нам очень жаль! Тогда король спросит: почему же в таком случае у меня иная информация, полученная от нашего посольства в Оргорейне? Мне известно, что Посланник находится на Ферме Пулефен. Но его там нет, можете убедиться сами. Нет-нет, конечно же, мы верим слову Комменсалов Оргорейна… Но через несколько недель после подобного обмена любезностями сам Посланник объявляется в Северном Кархайде. Ему удалось бежать с Фермы Пулефен. В Мишнори всеобщий испуг, а Эренранге — возмущение. Позор Комменсалам, павшим так низко и пойманным на лжи! Для короля Аргавена ты станешь подлинным сокровищем, родным братом, некогда утраченным и обретенным вновь. Правда, ненадолго, Дженри. Ты должен тут же послать весть своему звездному кораблю, при первой же возможности! Пусть твои люди появятся в Кархайде и тем завершат твою миссию. Сделай это немедля, прежде чем Аргавен успеет заподозрить в тебе возможного врага, прежде чем Тайб или кто-то из советников сможет еще раз как следует напугать короля, пользуясь его манией преследования. Если же он заключит с тобой сделку, то слово свое сдержит. Нарушить данное слово — значит утратить свой шифгретор. Короли Харге держат данное слово. Но ты должен действовать быстро и поскорее посадить свой корабль.
— Я сделаю это, если замечу хоть малейший проблеск доброжелательности по отношению к себе.
— Нет; прости, что даю тебе советы, но ты не должен ждать особого расположения. Тебя и так будут носить на руках, я полагаю. Как и сам корабль. Кархайд за последние полгода испытал тяжкие унижения. Ты дашь Аргавену шанс повернуть колесо судьбы вспять. Я полагаю, что он этим шансом воспользуется…
— Прекрасно. А ты между тем…
— Я — Эстравен Предатель. Я ничего общего с тобой не имею.
— Поначалу.
— Поначалу, — согласился он.
— У тебя будет возможность где-нибудь скрыться поначалу в случае опасности?
— О да, разумеется.
Еда наша была готова, и мы забыли обо всем. Этот процесс был так важен теперь и так существенно улучшал самочувствие, что мы больше никогда не говорили за едой; это табу теперь соблюдалось свято, в своей, возможно, исходной форме: ни слова не произноси, пока не будет проглочена последняя крошка еды. Когда же последняя крошка была проглочена, Эстравен сказал:
— Что ж, по-моему, я правильно рассчитал ситуацию. Ты… ты простишь мне.
— Твой прямой совет? — сказал я, потому что некоторые вещи полностью начал понимать только теперь. — Конечно же да. Терем! Неужели ты еще можешь в этом сомневаться? Ты же знаешь, что у меня вообще никакого шифгретора нет, и я не собираюсь им победоносно размахивать.
Мои слова его насмешили, но он по-прежнему о чем-то думал.
— Но почему, — сказал он наконец, — почему ты все-таки высадился на Гетен в одиночку?.. Почему тебя послали одного? Все ведь по-прежнему будет зависеть от посадки корабля на планету. Зачем все это нужно было так усложнять — усложнять для тебя и для нас?
— Такова традиция Экумены, и для этого есть свои причины. Хотя, если честно, я и сам уже начал сомневаться в их целесообразности. Я думал, что ради вас меня посылают одного, настолько одинокого и беззащитного, что я никак не могу представлять для кого-то угрозы, никак не могу нарушить равновесие… Инопланетянам дают понять, что это не вторжение, а просто гонец из другого мира. Есть и кое-что более важное: будучи один, я не могу изменить ваш мир. Хотя сам могу претерпеть изменения. Так все же ради кого меня послали одного? Ради вас? Или ради меня самого? Не знаю. Я согласен с тобой: это значительно осложнило положение вещей. Но вот что мне интересно: почему вам никогда не приходила в голову идея воздухоплавательных аппаратов? Один маленький украденный самолетик избавил бы нас с тобой от множества затруднений!
— Как нормальному человеку может прийти в голову, что он способен летать? — сухо парировал Эстравен. Это был справедливый ответ — в мире, где нет ни одного крылатого существа, даже ангелы культа Йомеш не летают, а только летят и падают, бескрылые, на землю, как падает, кружась, легкая снежинка, как кружатся на ветру семена растений…
К середине месяца Ниммер, после бесконечных бурь и страшных морозов, мы вступили в полосу длительного затишья. Если и случались бури, то там, внизу, а здесь, внутри пурги, было лишь бескрайнее серое небо да полное безветрие. Поначалу облака над нами были высокими, перистыми, так что воздух просвечен был ровным рассеянным светом, как бы отражавшимся и от самих облаков, и от снега, льющимся и сверху, и снизу. Через день погода несколько изменилась. Облачность усилилась, яркий свет пропал, осталось лишь светлое Ничто. Мы вышли утром из палатки как бы в пустоту. Сани и палатка были на месте, Эстравен стоял рядом, но ни он, ни я не отбрасывали никакой тени. Нас со всех сторон окружал какой-то неясный свет, шедший как бы отовсюду. Когда мы ступали по снегу, он хрустел под ногами, но следов не оставалось. Сани тоже не оставляли никаких следов. Ни сани, ни палатка, ни он, ни я — ничто. Не было ни солнца, ни неба, ни линии горизонта, ни мира вокруг. Бело-серая мгла, пустота, в которой мы были как бы подвешены. Иллюзия была настолько полной, что мне стало трудно сохранять равновесие. Я попробовал пользоваться внутренним чутьем — для корректировки собственного зрения; но и внутреннее чутье не помогло. Я был все равно что слепой. Пока мы грузились, все шло еще хорошо, однако тащить сани, ничего не видя впереди, абсолютно ничего, сначала было просто неприятно, а потом — страшно. И утомительно. Мы шли на лыжах по хорошему твердому фирну, без застругов, и под нами — это-то уж точно! — было по меньшей мере два километра мощного льда. Надо было бы радоваться такой поверхности, но мы шли все медленнее, с трудом продвигаясь по лишенной каких бы то ни было препятствий равнине, приходилось огромным усилием воли подгонять себя и поддерживать нормальную скорость. Даже малейшее препятствие воспринималось как чрезмерно затруднительное — так порой бывает на лестнице, когда вдруг попадается невесть откуда взявшаяся ступенька или, наоборот, ожидаемой ступеньки не оказывается на месте. Мы ничего не могли разглядеть заранее: белое Ничто вокруг не отбрасывало тени, ничем не обнаруживало себя. Мы шли с открытыми глазами, но вслепую. И так — день за днем. Мы стали сокращать переходы, потому что уже к полудню оба обливались потом и дрожали от напряжения и усталости. Я уже начал страстно мечтать о снеге, о пурге, о любой другой погоде, но каждое утро мы по-прежнему выходили в то самое белое Ничто, которое Эстравен называл Лишенной Теней Ясностью.
Но однажды около полудня в день Одорни Ниммер, на шестьдесят первый день нашего пути, ровная слепящая пустота вокруг нас вдруг начала двигаться, течь, съеживаться. Я решил, что меня подводит зрение, как это часто бывало, и не придал значения этому едва заметному шевелению воздуха, но неожиданно над моей головой мелькнул солнечный лучик. В небесах я увидел маленькое, еле видное, какое-то мертвое солнце. А опустив глаза и посмотрев вокруг, я разглядел огромную, чудовищную черную массу, возникшую в белой пустоте и явственно приближающуюся к нам. Черные щупальца, воздетые вверх, шарили вокруг… Я замер, заставив Эстравена повернуться ко мне: мы впряглись цугом.
— Что это такое?
Он долго и внимательно смотрел на темные чудовищные формы, прячущиеся в тумане, и наконец сказал:
— Скалы! Это, должно быть, Утесы Эшерхота.
И двинулся вперед. Оказывается, мы были от них на расстоянии нескольких километров, а мне казалось — на расстоянии вытянутой руки. Белое Ничто постепенно превращалось в плотный, низко стелющийся туман, который потом улетучился, и мы смогли наконец как следует разглядеть эти скалы — уже ближе к закату: здешние нунатаки, огромные искореженные и изломанные куски камня, торчащие изо льда; они напоминали айсберги над поверхностью моря — холодные, почти затонувшие во льдах горы, мертвые в течение многих миллионов лет.
По этим скалам мы поняли, что находимся чуть севернее, чем наметили раньше, определяя самый короткий путь, если, разумеется, можно было верить отвратительной карте; ничего иного у нас, впрочем, не было. На следующий день мы впервые свернули к югу.
Было пасмурно, дул сильный ветер. Мы упорно шли вперед, пытаясь обрести поддержку в хорошо видимых теперь Утесах Эшерхота — первой реальной вещи, не принадлежащей миру льда, снега и бескрайних небес, в котором мы провели более семи недель. Судя по нашей карте, Утесы были относительно недалеко от Болот Шенши, чуть южнее. И чуть восточнее залива Гутен. Но карте этой доверять было нельзя, особенно той ее части, которая касалась самого Ледника Гобрин. К тому же мы были очень утомлены.
Мы оказались явно ближе к южной границе Ледника, чем показывала карта: уже на второй день после того, как мы повернули к югу, снова начали попадаться торосы и трещины, правда, не такие глубокие, как в районе Огненных Холмов. Здесь не было столь значительных смещений ледникового щита, но поверхность тоже была так себе. Встречались, например, отдельные колодцы-провалы в несколько сот метров шириной, — возможно, летом здесь разливались озера; встречались и снежные мосты над невидимыми пропастями, готовые внезапно ухнуть под тобой в бездну; встречались и участки, сплошь покрытые трещинами; и все чаще и чаще попадались своеобразные старые ледяные каньоны, прорытые в толще щита и похожие на настоящие горные ущелья, то очень большие, то всего в полметра шириной, но и те и другие страшно глубокие. В тот день (Одйирни Ниммер, двадцать четвертый день третьего месяца зимы по дневнику Эстравена, потому что я дневника никакого не вел) было очень солнечно, дул сильный северный ветер. Перебираясь с санями по снежным мостам над небольшими трещинами, мы могли порой заглянуть вниз и увидеть там, в бесконечной голубизне, падающие обломки льда, задетого полозьями саней. Льдинки издавали легкий, невнятный, нежный перезвон, словно хрустальными пластинками перебирали серебряные струны. Я помню чистый воздух, дремотное, легкое удовлетворение, которое почему-то испытывал весь день, таща сани над залитыми солнечным светом пропастями. Но вдруг небо начало мутнеть, побелело, воздух стал более плотным, тени исчезли, голубизна как бы испарилась из снегов и с небес. Мы были недостаточно готовы морально к наступлению Лишенной Теней Ясности, этого белого Ничто. Да еще при такой поверхности. Идти и без того было трудно; я подталкивал сани сзади, а Эстравен тянул спереди; и видел я перед собой только сани, думая лишь о том, как бы ловчее подтолкнуть их, как вдруг, совершенно неожиданно, корма чуть не вырвалась у меня из рук: сани прыгнули куда-то вперед. Я совершенно инстинктивно застыл как вкопанный и крикнул Эстравену, чтобы тот сбавил скорость, думая, что он просто поехал побыстрее по более ровному участку. Однако сани стояли, мертво уткнувшись носом в снег, и Эстравена впереди не было.
Я уже готов был отпустить корму саней и пойти посмотреть, куда делся Эстравен. Просто счастье, что я этого не сделал сразу, а продолжал, держась за сани, тупо оглядываться вокруг. И заметил краешек трещины, которая стала видна, когда обвалился кусок снежного моста. Именно в этом месте и провалился Эстравен, и теперь сани удерживал на краю обрыва только мой вес; я сам, корма саней, примерно треть длины полозьев все еще находились на мощном льду. Однако сани продолжали потихоньку сползать в трещину: их тянул туда Эстравен, повисший на постромках над бездонным колодцем.
Я всем телом навалился на корму и что было сил принялся оттаскивать сани от края трещины. Шли они тяжело. Тогда я еще сильнее навалился на корму и раскачивал сани до тех пор, пока они со скрипом не подались, а потом внезапно не выскочили из трещины. Эстравен тут же ухватился руками за край обрыва и стал помогать мне. Он выкарабкался, цепляясь за постромки, на лед и рухнул ничком.
Я опустился рядом с ним на колени, пытаясь отстегнуть постромки, очень встревоженный его безжизненным видом; он лежал на снегу совершенно неподвижно, только от резких вдохов и выдохов подымалась и опадала его грудь. Губы синие, одна половина лица вся покрыта синяками и ссадинами.
Наконец он неуверенно сел и сказал свистящим шепотом:
— Голубое… все голубое… Башни в глубинах…
— Что?
— Там, в трещине. Все голубое… полное огня.
— У тебя все в порядке?
Он снова начал застегивать пряжки постромок.
— Ты иди впереди… как следует привязавшись… все время пробуй снег щупом, — выдохнул он. — Смотри, куда ступаешь.
И в течение долгих часов один из нас тянул сани, ведя другого за собой, полз, словно кошка по краю птичьего гнезда, определяя каждый шажок, предварительно потыкав в снег палкой. Белое Ничто удивительно маскирует трещины, и порой невозможно заметить ее раньше, чем окажешься на самом краю, что несколько поздновато, потому что край обычно нависает козырьком и далеко не всегда достаточно прочен. Каждый шаг преподносил нам сюрпризы — то падение, то какое-либо препятствие. По-прежнему ничто не отбрасывало теней. Мы были как бы внутри белой, безмолвной сферы, двигались по ее внутренней поверхности, как внутри стеклянного шара, покрытого морозными узорами, и за его стенками не было ничего. Зато в самих стеклянных стенках были трещинки. Ткнул палкой — шагнул, ткнул — шагнул. Ткнул, чтобы обнаружить невидимую трещинку, через которую можно выпасть из стеклянного шара в пустоту и падать, падать, падать… От постоянного напряжения мало-помалу начинало сводить все тело. Каждый шаг приходилось делать через силу.
— Что случилось, Дженри?
Я застыл посредине белого Ничто. На глазах моих выступили слезы, ресницы тут же смерзлись. Я сказал:
— Упасть боюсь.
— Но ты же привязан, — удивился он. Потом подошел ко мне, увидел, что рядом нет ни единой трещины, понял, в чем дело, и сказал:
— Все. Разбиваем лагерь.
Уже после того как мы поели, он сказал:
— Самое подходящее время для остановки. Не думаю, что мы сможем идти дальше при такой видимости. Ледник ползет вниз, так что дальше будет еще больше торосов и трещин. При хорошей видимости мы пройдем относительно легко: но только не при Лишенной Теней Ясности.
— Как же в таком случае мы спустимся к Болотам Шенши?
— Ну, если мы снова возьмем чуть восточнее и не будем столь упорно держаться южного направления, то, возможно, доберемся по прочному льду до самого залива Гутен. Я однажды летом видел Великие Льды с лодки, плавая по заливу. Льды спускаются там до самых Красных Холмов и ледяными реками стекают прямо в залив. Если бы мы пошли по одному из этих языков, то потом по покрытому льдом заливу смогли бы спокойно добраться до южной границы Кархайда и, таким образом, выйти туда с побережья, а не от границы с Ледником, что, возможно, даже лучше. Это, правда, добавит нам сколько-то километров пути — от двадцати до сорока, пожалуй. А ты как считаешь, Дженри?
— Я здесь и пяти метров не пройду, пока держится эта чертова погода.
— Но если мы выберемся на ровный лед?..
— О, если выберемся, тогда все в порядке. А если солнце выглянет еще хоть раз, то можешь садиться в сани, и я тебя бесплатно отвезу в Кархайд. — Это была одна из наших излюбленных шуток на последнем этапе путешествия; все шутки были довольно глупые, но порой и глупость заставляет твоего друга улыбнуться. — Со мной, вообще-то, ничего особенного. У меня просто острый хронический страх.
— Страх очень полезен. Как темнота; и как тени. — Улыбка Эстравена напоминала безобразную щель в покрытой коркой, потрескавшейся коричневой маске, обрамленной черной шерстью и двумя приклеенными по бокам черными осколками скалы — ушами. — Забавно, что одного только света недостаточно. Нужны тени, чтобы знать, куда идти.
— Дай мне на минутку твой дневник.
Он как раз записал, сколько мы прошли за сегодняшний день, и что-то подсчитывал относительно оставшегося пути и нашего рациона. Он подтолкнул записную книжечку и карандаш ко мне, сидевшему по другую сторону печурки. На пустом листке в самом конце книжки я изобразил разделенную кривой линией окружность со знаками инь и ян и зачернил ту часть, что обозначала инь. Потом подтолкнул книжечку обратно к нему.
— Ты знаешь этот символ?
Он очень долго, озадаченно смотрел на него, потом сказал:
— Нет.
— Его изображение обнаружили на Земле, а также на нашей общей прародине, планете Хейн, и еще на Чиффевар. Это инь и ян. Свет — рука левая тьмы… как там дальше? Свет и тьма. Страх и мужество. Холод и тепло. Женщина и мужчина. И ты сам, Терем: двое в одном. Тень человека на белом снегу и сам человек.
Весь следующий день мы тащились на северо-восток сквозь белое марево, через пустоту белого цвета, до тех пор, пока совершенно не перестали попадаться трещины. Шли целый день. Теперь мы съедали лишь две трети своего обычного рациона, надеясь, что так нам удастся растянуть продукты на более долгий срок. Мне даже казалось, что это не будет иметь особого значения — хватит нам или нет, — поскольку разница между предельно малым и вообще ничем была совсем незаметной. Эстравен, однако, продолжал надеяться, что фортуна по-прежнему на его стороне, — на этот счет у него, видно, был особый нюх или, скорее, интуиция, что, впрочем, с тем же успехом могло бы быть названо осознанным опытом и разумным поведением. Мы шли на восток уже четыре дня и сделали четыре самых длинных за это время перехода — от двадцати пяти до тридцати километров в день. Потом тихая и не очень морозная — около –10 °C — погода вдруг резко переменилась, начался настоящий буран, вьюга, белые смерчи из бесчисленного множества колючих снежных осколков хлестали в лицо, били в спину и сбоку, кололи глаза; буря эта началась после заката. Мы пролежали в палатке целых три дня, пока вокруг нас зверем завывала пурга, целых три дня этого бессловесного, исполненного ненависти завывания, исходящего из чьих-то страшных, лишенных живого дыхания легких.
Она доведет меня до того, что я тоже завою, — мысленно сказал я Эстравену, и он ответил, неуверенно, коротко: Не имеет смысла. Она все равно слушать тебя не станет.
Долгие часы мы спали, потом немножко ели, пытались подлечить обмороженные места, потертости и ссадины, мысленно беседовали, потом снова спали. Продолжавшийся три дня неумолчный вой постепенно перешел в невнятное бормотание, потом в негромкий плач, потом наступила тишина. И пришел новый день. Сквозь распахнутую войлочную дверь мы увидели ослепительное сияние небес. От этого сразу стало легче на душе, хотя мы были слишком измучены, чтобы бурно проявить свою радость, скажем, запрыгать от восторга. Мы сложили палатку и вещи, что отняло около двух часов: мы едва ползали, словно два немощных старца. И двинулись в путь. Явно начался спуск, хоть и довольно пологий. Наст был просто великолепен для лыжной пробежки. Сияло солнце. Ближе к полудню термометр показывал около –20 °C. Казалось, что уже само движение прибавляет нам сил — мы продвигались вперед быстро и легко. В тот день мы шли до тех пор, пока на небе не появились первые звезды.
На ужин Эстравен выдал по полной порции гиши-миши. При таком раскладе еды у нас хватило бы только на семь дней.
— Колесо Фортуны завершает свой оборот, — безмятежным тоном сообщил Эстравен. — Чтобы быстро пройти оставшийся путь, нам необходимо как следует есть.
— Есть, пить и веселиться, — сказал я и неожиданно рассмеялся. Еда подняла мне настроение. — А лучше все вместе — еда, и питье, и веселье. Ведь какое же веселье без еды? — Это показалось мне такой же загадкой, как тот значок в кружке́ — инь и ян, я засмеялся, но что-то было уже не то: что-то в лице Эстравена погасило мое веселье. Мне вдруг захотелось заплакать, но я сдержался. Эстравен был не так крепок в этом отношении, было несправедливо провоцировать у него слезы. Он, кстати, уже уснул — уснул сидя, чашка из-под еды так и осталась стоять у него на коленях. Что-то не похоже было на него, всегда такого методичного и аккуратного. Но вообще-то, поспать — идея вовсе не плохая.
На следующее утро мы проснулись довольно поздно, позавтракали — съели двойную порцию, — потом впряглись в свои полегчавшие сани и потащили их куда-то за край этой снежной вселенной.
Ее край представлял собой крутой, покрытый ледниковыми отложениями горный склон, где среди белых пятен снега виднелись красноватые валуны. Внизу в мертвенно-бледном свете дня лежало замерзшее море: залив Гутен, покрытый льдом от берега до берега, от границы Кархайда до самого северного полюса.
Чтобы спуститься по этому склону на покрытую льдом поверхность моря, чтобы пробраться между моренными валунами, торосами и прочими заграждениями, созданными Ледником в сражении с теснящими его Огненными Холмами, потребовался весь этот и весь следующий день. Тогда, на второй день спуска, мы оставили на склоне горы свои сани. Имущество вполне можно было унести на себе: один из тюков представлял собой свернутую палатку и часть продуктов, второй — все остальное; на каждого пришлось килограммов по десять груза; я еще сунул в свой мешок печку, но все равно не набралось и двенадцати килограммов. Хорошо было отдохнуть от надоевших постромок, от бесконечного подталкивания и перетаскивания этих саней, я сказал об этом Эстравену, когда мы налегке двинулись в путь. Он оглянулся на сани, одинокие, брошенные в бескрайнем хаосе льдов и красноватых скал.
— Они отлично послужили, — промолвил он. Его верность и преданность одинаково распространялись и на людей, и на вещи — терпеливые, надежные, прочные вещи, к которым привыкаешь. Порой человек только благодаря им и существует, но все равно бросает их и уходит. Ему явно было грустно расставаться с нашими верными санями.
В тот вечер, на семьдесят пятый день нашего путешествия и пятьдесят первый день пребывания на ледяном плато, в Хархахад Аннер, мы спустились с Ледника Гобрин на лед залива Гутен. Снова шли очень долго, пока не стало совсем темно. Воздух был морозный, но прозрачный, и стояло безветрие, а гладкая поверхность замерзшего залива звала в путь; к тому же больше не нужно было тащить за собой сани. Когда в тот день мы поставили палатку и улеглись спать, было странно думать, что под нами больше уже не двухкилометровый ледниковый щит, а всего лишь какой-то метр льда и под ним — соленая вода моря. Но мы недолго предавались этим размышлениям. Мы были сыты и быстро уснули.
Снова наступил рассвет; небо было ясным, мороз ниже –40 °C. На юге отчетливо видно было побережье, изрезанное сползшими языками Ледника и постепенно выравнивающееся почти в прямую линию. Сначала мы шли совсем близко к берегу. Северный ветер помогал нам, дуя в спину. Наконец мы оказались в долине меж двух оранжевых холмов, но при выходе из нее на нас налетел такой ураган, который буквально сбивал с ног. Мы с трудом отползли подальше к востоку, покинув эту ровную морскую поверхность, зато, по крайней мере, снова смогли стоять на ногах и даже двигаться вперед.
— Это Ледник выплюнул нас из своей пасти, — сказал я.
На следующий день точно перед нами открылся изгиб равнинного восточного берега залива. Справа был все еще Оргорейн, но тот голубой полумесяц впереди — берега Кархайда.
В тот день мы использовали для заварки последние крохи орша и сварили последние жалкие остатки зерен кадик; теперь у нас осталось чуть больше килограмма гиши-миши и около ста граммов сахара.
Я не способен внятно описать последние дни нашего путешествия. Думаю, просто оттого, что не могу по-настоящему восстановить их в памяти. Голод может обострить восприятие, но только не в сочетании с чудовищным переутомлением. Мне кажется, я почти ничего уже больше не ощущал. Помню, что у меня от голода сводило кишки, но боли при этом не помню. Единственное, что я помню — впрочем, довольно смутно, — это ощущение свободы, того, что самое страшное осталось позади, и радости. А еще — что все время страшно хотелось спать. Мы достигли земли двенадцатого числа, в день Постхе Аннер, и взобрались на заледеневший скалистый берег заснеженного безлюдного залива Гутен.
Итак, мы были в Кархайде. Мы достигли своей цели. Едва не погибнув при этом и не ведая, что будет дальше, ибо в наших заплечных мешках было пусто. Мы вволю напились горячей воды, чтобы отпраздновать это событие. А на следующее утро снова двинулись в путь, надеясь отыскать какую-нибудь дорогу или селение. Это довольно пустынный район, а карты у нас не было. Если там и существовали какие-то дороги, то сейчас все они были скрыты двумя, а то и пятью метрами снега, и мы могли пересечь уже несколько из них, так этого и не заметив. Никаких следов сельскохозяйственной деятельности на равнине тоже заметно не было. В тот день мы без толку блуждали по равнине, двигаясь то к югу, то к западу; на следующий день было то же самое, однако к вечеру, уже в сумерках, мы заметили вдалеке на холме огонек, мерцавший сквозь легкий падающий снежок, и оба некоторое время не могли вымолвить ни слова. Просто стояли и смотрели. Наконец мой товарищ прокаркал:
— Неужели огонь?
Давно наступила ночь, когда мы наконец добрели, спотыкаясь, до кархайдской деревушки с одной-единственной улицей, пролегавшей между темными островерхими домами; снег перед зимними дверями был расчищен, и по обе стороны возвышались высоченные сугробы. Мы остановились у местной харчевни; сквозь щели в ставнях на узких ее окнах изливался — брызгами, лучами, стрелами — желтый свет, тот самый, что мы заметили издалека на заснеженном холме. Мы открыли дверь и вошли.
Это был день Одсордни Аннер — восемьдесят первый день нашего путешествия; мы на одиннадцать дней опоздали, если исходить из графика Эстравена, однако наши запасы пищи он рассчитал точно: на семьдесят восемь дней пути до Кархайда. Мы прошли около тысячи трехсот километров по счетчику и еще невесть сколько, когда блуждали по заливу последние несколько дней. Значительная часть этих долгих трудных километров была пройдена зря: мы часто возвращались или шли кружным путем; если бы нам действительно требовалось пройти полторы тысячи километров, мы вряд ли дошли бы. Когда мы раздобыли хорошую карту, то подсчитали, что расстояние от Фермы Пулефен до этой деревни — около тысячи километров с небольшим. И весь этот бесконечный путь пролегает по абсолютно безлюдной, безмолвной белой пустыне: скалы, лед, небо и тишина — ничего больше в течение восьмидесяти одного дня, кроме нас двоих.
Мы вошли в большую, наполненную горячим паром и запахами еды, ярко освещенную комнату. Там было много людей, стоял шум. Я пошатнулся и ухватился за плечо Эстравена. К нам обернулись незнакомые удивленные глаза. Я уже забыл, что существуют еще живые люди, совсем непохожие на Эстравена. Мне стало страшно.
На самом деле это была весьма небольшая комната, а «толпа» состояла от силы из семи-восьми человек; причем все они были потрясены не меньше меня самого. Во всяком случае, некоторое время они молча смотрели на нас, пытаясь понять, кто мы и откуда взялись. Повисла тишина.
Эстравен наконец заговорил — едва слышным шепотом:
— Мы просим покровительства вашего княжества.
Шум, жужжание голосов, смущение, тревога, радушие, приветствия.
— Мы пришли через Ледник Гобрин.
Шум усилился, послышались возгласы удивления, вопросы; все столпились вокруг нас.
— Вы не могли бы позаботиться о моем друге?
Мне показалось, что это сказал я сам, но то был голос Эстравена. Меня уже заботливо усаживали. Потом принесли нам поесть, проявляя всяческую заботу и искреннее радушие.
Невежественные, вздорные, вспыльчивые жители одного из беднейших районов страны! Это их великодушие положило достойный конец нашему тяжелому путешествию. Они давали обеими руками, от всего сердца. Ни малейшего проявления скупости или расчетливости. И Эстравен точно так же принимал, как они давали: как лорд среди лордов или как нищий среди нищих, как равный среди равных ему сыновей одного народа.
Для этих деревенских рыбаков и земледельцев, что жили на самом дальнем краю земли, почти за пределами доступного, земли, лишь с очень большой натяжкой пригодной для обитания, честность играла в жизни столь же первостепенную роль, как и пища. Они могли вести друг с другом только честную игру, тут было не место мошенничеству. Эстравен это знал, а потому, когда через день-два они собрались вокруг нас, выясняя — туманно и обиняком, отдавая должное нашему шифгретору, — зачем это нам понадобилось зимой скитаться по Леднику Гобрин, он сразу ответил:
— Я предпочел бы в данный момент не прибегать к молчанию, однако молчание все же лучше лжи.
— Всем известно, что и очень достойные люди порой становятся изгоями, однако от этого тень их в размерах не уменьшается, — сказал в ответ повар харчевни; в деревенской иерархии он стоял всего лишь на одну ступеньку ниже старосты; его харчевня зимой служила как бы общей гостиной для всех жителей.
— Одного могут объявить изгоем в Кархайде, другого — в Оргорейне, — сказал Эстравен.
— Верно; а еще бывает, одного изгоняет родная семья, а другого — король, что живет в Эренранге.
— Король не может укоротить ничью тень, хотя, безусловно, может попытаться это сделать, — заметил Эстравен; повар, казалось, был удовлетворен таким ответом. Если бы Эстравен был изгоем в родном княжестве, его можно было бы подозревать в чем угодно, однако строгости королевских указов были не столь существенны. Что же касается меня, очевидно иностранца, а стало быть, именно того, кто изгнан Оргорейном, то это, пожалуй, более всего было в мою пользу.
Мы так и не назвали своих имен нашим гостеприимным хозяевам в Куркурасте. Эстравен очень не хотел пользоваться чужим именем, а наши подлинные имена, разумеется, обнародованы быть не могли. В конце концов, в Кархайде считалось преступлением даже разговаривать с Эстравеном, не говоря уже о том, чтобы предоставить ему пищу, кров и одежду, как это сделали жители Куркураста. Даже здесь, в самом глухом уголке страны, было радио, так что нельзя было бы сослаться на незнание указа о высылке; лишь действительное незнание того, кто же на самом деле был их гостем, несколько оправдывало их действия в глазах закона. Столь уязвимое их положение очень заботило и беспокоило Эстравена, а я не успел даже подумать об этом. На третий вечер он явился ко мне, чтобы обсудить, как нам быть дальше.
Кархайдская деревня похожа на те, что расположены вблизи старинных замков на Земле; здесь практически не существует отдельных хуторов. В высоких, беспорядочно расположенных старинных домах самого Очага, в Торговом доме, в здании, где жил губернатор (в Куркурасте не было своего князя), или в местном «клубе» каждый из пяти сотен жителей мог не только насладиться уединением, но и стать настоящим затворником — в любой из комнат, выходящих в эти древние коридоры со стенами метровой толщины. Каждому из нас предоставили по такой комнате на верхнем этаже Очага. Я сидел у небольшого камина, в котором жарко горели вонючие торфяные брикеты — торф добывали поблизости, на Болотах Шенши, — когда вошел Эстравен и сказал:
— Мы скоро должны уходить отсюда, Дженри.
Я помню, как он тогда стоял в полутемной, освещенной пламенем камина комнате босиком и в одних свободных меховых штанах, которые дал ему деревенский староста. У себя дома, в тепле (это с их точки зрения у них в домах тепло!), многие кархайдцы предпочитают ходить полуодетыми или почти совсем обнаженными. За время путешествия Эстравен, прежде человек довольно-таки плотный, утратил всю округлость форм, которая вообще свойственна физическому типу гетенианцев; теперь он стал худым, изможденным, лицо его было покрыто шрамами — следами укусов холода, похожими на сильные ожоги. В беспокойных отблесках пламени он выглядел загадочным, мрачным и по-прежнему неуловимым.
— Куда же?
— На юг, потом на запад, по всей вероятности. К границе. Наша первая задача — найти для тебя радиопередатчик, достаточно сильный, чтобы связаться с твоим кораблем. Потом мне нужно или подыскать себе убежище, или отправляться назад в Оргорейн — хотя бы на какое-то время, чтобы те, кто помог нам здесь, избежали наказания.
— Но как ты попадешь обратно в Оргорейн?
— Так же, как и в первый раз, — перейду через границу. Оргота против меня ничего не имеет.
— Где же мы можем найти передатчик?
— Не ближе чем в Сассинотхе.
Я поморщился. Он ухмыльнулся.
— А ближе ничего нет?
— Это всего двести — двести двадцать километров; мы ведь прошли куда больше по бездорожью. Здесь везде есть хорошие дороги; люди нас всегда приютят, а при возможности подвезут на автосанях.
Я уступил, однако был подавлен перспективой еще одного зимнего путешествия, и отнюдь не по направлению к гавани, а, наоборот, к той проклятой границе, где Эстравен вновь, вполне возможно, вынужден будет отправиться в ссылку и оставит меня одного.
Я долго размышлял над этим и наконец сказал:
— Кархайду будет поставлено одно непременное условие, прежде чем он получит возможность вступить в Лигу Миров: Аргавену придется отменить указ о твоем изгнании.
Он молча стоял, уставившись в огонь.
— Я не шучу. — Я специально повысил голос. — Всему свой черед.
— Спасибо, Дженри, — проговорил Эстравен. Голос его, когда он говорил так мягко и тихо, как сейчас, был очень похож на женский, чуть глуховатый и неуверенный. Он с нежностью смотрел на меня, но так и не улыбнулся. — Я ведь и не ожидал когда-либо увидеть снова родной дом. Уже двадцать лет, как я изгнан из Эстре, ты же знаешь. Так что никаких особых перемен в моей жизни из-за отмены королевского указа не произойдет. Уж я сам о себе позабочусь, а ты позаботься о себе и об Экумене. Это ты должен делать сам, один. Но что-то рано мы заговорили о расставании. Попроси, чтобы твой корабль приземлился немедленно. Когда это произойдет, я решу, как мне быть дальше.
Мы пробыли в Куркурасте еще два дня, наслаждаясь хорошей едой и отдыхом, а также поджидая снегоуплотнитель, который вскоре должен был прибыть сюда с юга и на обратном пути мог немного подвезти нас. Наши хозяева все-таки заставили Эстравена рассказать, как мы с ним шли через Великие Льды. Он рассказал эту историю так, как на то способен лишь человек, выросший под влиянием устной фольклорной традиции; рассказ его превратился в настоящую сагу, полную идиом и весьма расширенных метафор, тем не менее четко связанных с ходом реальных событий и вполне точно передающих их развитие — от наполненного мраком, парами серы и сполохами огня ущелья между Драмнером и Дремеголом до испускающих многоголосое эхо ледяных пропастей, что раскрывались перед нами ближе к заливу Гутен. Были там и комические интерлюдии вроде его падения в трещину, а также мистические — когда он говорил о голосах и молчании Вечных Льдов, или о белом Ничто, или о ночной непроницаемой тьме. Я слушал, очарованный не менее остальных, глаз не сводя с темнокожего лица моего друга.
Мы покинули Куркураст, тесно прижавшись друг к другу плечами в кабине снегоуплотнителя — одной из тех огромных, могучих машин, что уплотняют и укатывают снег на дорогах Кархайда. Только благодаря им можно пользоваться дорогами и зимой, ибо если попытаться просто расчистить снег и сгрести его на обочины, то потребуется половина рабочего времени и средств всего королевства. К тому же весь транспорт все равно в зимнее время использует различные типы полозьев. Снегоуплотнитель двигался вперед со скоростью около четырех километров в час, и мы добрались до соседней с Куркурастом деревни уже далеко за полночь. Там, как всегда, нас приветливо встретили, накормили и устроили на ночлег; утром мы встали на лыжи и распрощались с нашим шофером: теперь уже начались вполне густонаселенные районы Кархайда, удаленные от побережья и защищенные холмами от страшных ударов северных ветров, дующих с залива. Да и ночевать нам после очередного перехода приходилось уже не в палатке, а в теплом доме — мы как бы переходили от одного Очага к другому. Пару раз нас подвозили, однажды даже километров на пятьдесят. Дороги, несмотря на сильные и частые снегопады, были плотно укатаны и снабжены указателями. В рюкзаках у нас всегда была еда — ее клали туда те, у кого мы ночевали накануне; в конце пути нас всегда ждали кров и тепло Очага.
И все же последние относительно легкие восемь-девять дней нашего путешествия оказались в моральном отношении куда труднее, чем даже восхождение на Ледник, хуже, чем последние дни во Льдах, когда мы голодали. Сага была завершена; она принадлежала Льдам. А мы были предельно измотаны. Мы шли не туда. И радость умолкла в нас.
— Порой приходится идти против движения колеса Фортуны, — говорил Эстравен.
Он был по-прежнему спокоен, но по его походке, голосу и повадкам чувствовалось, что энтузиазм в нем сменился терпением, уверенность — упрямой решительностью. Он был чрезвычайно молчалив, часто не желая даже мысленно разговаривать со мной.
Наконец мы добрались до Сассинотха. Небольшой город, несколько тысяч жителей. Дома на склонах холмов по берегам замерзшей реки Эй: белые крыши, серые стены, холмы, покрытые черными пятнами обнаженных лесов и вылезших из-под снега голых скал, поля и скованная льдом река — белоснежная равнина, та самая долина Синотх, из-за которой шла тяжба; там тоже все было бело…
Мы явились в город практически с пустыми руками. Бо́льшую часть своей экипировки мы раздали по пути тем гостеприимным хозяевам, у которых ночевали; теперь осталась только печка Чейба, лыжи и одежда — та, что была на нас. Однако мы продолжали путь, раза два спросив дорогу: нам была нужна не та, что ведет в город, а окольная, ведущая на какую-нибудь из пригородных ферм. Это были небогатые края, а ферма, куда мы шли, не входила в состав какого-либо княжества, а являлась единоличным владением в ведении Центральной администрации долины Синотх. Когда в молодости Эстравен служил здесь, он подружился с владельцем этой фермы и потом фактически купил ее для него — то было год или два назад, когда он пытался реально помочь тем, кто желал поселиться на восточном берегу реки Эй, и надеялся избежать затянувшегося опасного спора двух государств из-за долины Синотх. Фермер снова впустил нас в дом. Это был плотного сложения человек с тихим голосом, примерно одних лет с Эстравеном. Звали его Тессичер.
Эстравен в этих местах ни разу даже не откинул глубоко надвинутый капюшон на спину, боясь быть узнанным. Вряд ли стоило этого опасаться: требовался чрезвычайно зоркий глаз, чтобы узнать Харта рем ир Эстравена в тощем, обтрепанном, исхлестанном всеми ветрами бродяге. Даже Тессичер время от времени украдкой внимательно поглядывал на него — был не в силах поверить, что он тот, за кого выдает себя.
Гостеприимство Тессичера было выше всяческих похвал, хотя он был явно небогат. Однако в наших отношениях ощущалась какая-то неловкость, словно в глубине души он мечтал никогда не иметь с нами дела. Это было, впрочем, понятно: дав нам приют, он рисковал всем, что у него было. Но поскольку своим благополучием он был обязан исключительно Эстравену — сейчас он вполне мог бы быть таким же изгоем, как мы, если бы некогда Эстравен не позаботился о нем, — казалось, можно было хотя бы отчасти отдать свой долг, даже пойдя на риск. Эстравен, однако, об уплате долга вовсе не думал, считая, что его давнишний друг просто не сможет отказать ему в помощи. Когда улеглась первая тревога, вызванная нашим появлением, Тессичер, похоже, действительно понемногу оттаял и в полном соответствии с типично кархайдской переменчивостью настроений весьма эмоционально начал вспоминать былые дни и общих старых знакомых, просиживая с Эстравеном по полночи у камина. Когда же Эстравен спросил, нет ли у Тессичера на примете какой-нибудь заброшенной или удаленной фермы, где он, изгнанник, мог бы «залечь» месяца на два, пока его высылка не будет отменена, тот сразу сказал:
— Оставайся у меня.
Глаза Эстравена странно блеснули, но он сдержался. И Тессичер, согласившись с тем, что изгнаннику, скорее всего, небезопасно оставаться так близко от Сассинотха, пообещал подыскать ему подходящее убежище. Это будет нетрудно, сказал он, если Эстравен сменит имя и наймется, например, поваром или работником на дальнюю ферму; это, разумеется, не так уж приятно, но все же лучше, чем возвращаться в Оргорейн.
— Какого черта тебе нужно в этом Оргорейне? И на какие средства ты бы там жил, а?
— На средства Комменсалии, — ответил мой друг, и улыбка его снова чуть напомнила мне лукавое выражение на мордочке выдры. — Они ведь каждую «общественную единицу» обязаны обеспечить работой, как тебе известно. Так что не беспокойся. Но я предпочел бы, конечно, остаться в Кархайде… если ты действительно надеешься все устроить.
У нас оставалась еще печка Чейба — наша единственная ценность. Она верно служила нам в том или ином своем качестве до самого конца нашего путешествия. Наутро после прибытия на ферму Тессичера я взял печку и на лыжах отправился в город. Разумеется, Эстравен со мной не пошел, но разъяснил мне, что и как нужно сделать, и все получилось хорошо. Я продал печку, выручил за нее кругленькую сумму, а потом стал подниматься на вершину холма, где размещались здания Торгового колледжа; там же находилась и местная радиостанция. Я заплатил за десять минут «частного разговора с частным лицом». Все радиостанции специально оставляют время для подобных частных выходов в эфир; чаще всего это бывают радиограммы местных купцов своим заморским агентам или заказчикам с Архипелага, из Ситха или из Перунтера; эти разговоры стоят довольно дорого, но в общем вполне доступны. Во всяком случае, у меня еще остались деньги после продажи подержанной печки Чейба. Десять минут были мне выделены в самом начале Часа Третьего, то есть после полудня. Мне не хотелось, чтобы видели, как я средь бела дня направляюсь на лыжах на ферму Тессичера, а потому я весь день проболтался в Сассинотхе и в одной из харчевен заказал обильный, вкусный и довольно дешевый обед. Кархайдская кухня, без сомнения, значительно превосходила орготскую. Я ел и вспоминал комментарии Эстравена на этот счет — в тот раз, когда я спросил его, ненавидит ли он Оргорейн; я вспомнил, каким голосом вчера вечером он сказал: «Я предпочел бы остаться в Кархайде…» В голосе его звучала неподдельная нежность. И мне захотелось, уже не в первый раз, узнать, что же такое патриотизм, из чего состоит любовь к родной стране, откуда берется та неколебимая верность, от которой дрожал голос моего друга; и как столь искренняя любовь может стать, и слишком часто становится, безрассудной, злобной, слепой приверженностью. Что заставляет ее до такой степени переродиться?
После обеда я немного побродил по Сассинотху. Городская суета, магазины и рынки, очень оживленные, несмотря на довольно сильный снегопад и мороз, — все почему-то напоминало мне декорацию к спектаклю, было совершенно нереальным, удивительным. Я, видимо, все еще находился под влиянием великого одиночества, которое пережил во Льдах. Мне было неуютно среди множества чужих людей, мне явно не хватало Эстравена, не хватало его постоянного присутствия.
Уже сгущались сумерки, когда я, поднявшись по крутой, покрытой утрамбованным снегом улочке, подошел к Торговому колледжу; меня впустили в кабину и показали, как пользоваться радиопередатчиком для частных разговоров. В назначенное время я послал сигнал пробуждения на спутник, находившийся примерно на высоте четырехсот пятидесяти километров где-то над Южным Кархайдом. Это было страховочное реле, и теперь настало время им воспользоваться: ансибля у меня не было, и я не мог ни попросить Оллюль вызвать мой корабль, ни выйти с экипажем на прямой контакт. Да и времени не оставалось. Передатчик работал более чем сносно, но, поскольку спутниковое реле неспособно послать мне подтверждающий сигнал, мне оставалось лишь передать необходимую информацию и ждать. Я не мог даже узнать, получена ли информация экипажем корабля. Не был я уверен и в том, верно ли поступил, отправив свое послание. Но я уже научился принимать неуверенность и страх перед будущим спокойно.
В конце концов метель разыгралась по-настоящему, и мне пришлось заночевать в городе: я плоховато знал дорогу, чтобы идти на ферму ночью, в такую метель. У меня еще осталось немножко денег, и я спросил насчет гостиницы, но в колледже мне настойчиво предложили переночевать прямо в студенческом общежитии; я поужинал в шумной компании веселых студентов и переночевал в одной из общих больших спален, заснув с приятным ощущением полной безопасности и той уверенности, которую дает путнику необычайная и неизменная кархайдская доброта и гостеприимство. Я тогда правильно выбрал страну — в тот, самый первый раз — и теперь возвращался туда. Проснулся я очень рано и вышел в путь еще до завтрака; ночью мне снились беспокойные сны, и я часто просыпался.
В ясном небе вставало солнце, маленькое и холодное; от каждой, даже самой маленькой, трещинки или складки в снеговом покрове на запад протянулись длинные тени. Путь мой весь был перечеркнут светлыми и темными полосами. Огромное заснеженное пространство передо мной было совершенно неподвижным, только вдалеке на дороге я увидел маленькую фигурку, которая двигалась мне навстречу летящей, скользящей походкой отличного лыжника. Задолго до того, как я смог рассмотреть его лицо, я узнал Эстравена.
— Что случилось, Терем?
— Мне необходимо немедленно добраться до границы, — сильно задыхаясь, сказал он, но даже не остановился. Я тут же развернулся, и оба мы помчались на запад. Я с большим трудом поспевал за ним. Там, где дорога сворачивала и вела в Сассинотх, он сошел с нее и двинулся напрямик через поля, по нетронутому снегу. Мы миновали замерзшую реку Эй километрах в полутора севернее самого города. Берега у нее были крутыми, так что, поднявшись, мы оба вынуждены были остановиться и передохнуть. Мы еще недостаточно окрепли для подобных скоростных бросков.
— Что случилось? Тессичер?..
— Да. Я слышал его разговор с кем-то. По транзитному передатчику. Вечером. — Грудь Эстравена тяжело поднималась и опускалась, он хватал воздух ртом точно так же, как когда лежал на льду, выбравшись из той голубой трещины. — Тайб, должно быть, готов немало заплатить за мою голову.
— Проклятый, неблагодарный предатель! — сказал я, заикаясь от гнева, но имея в виду не Тайба, а, разумеется, Тессичера, предавшего старого друга.
— Такой он и есть, — сказал Эстравен. — Просто я слишком на него понадеялся, заставил слишком напрячься его мелкую душонку. Послушай, Дженри. Возвращайся в Сассинотх.
— Я, по крайней мере, провожу тебя до границы, Терем.
— Там могут быть орготские стражники.
— Я останусь на этой стороне. Ради бога…
Он улыбнулся. Все еще тяжело дыша, он оттолкнулся палками и помчался вперед. Я за ним.
Мы миновали небольшой промерзший лесок и пошли по холмистой равнине спорной территории. Здесь некуда было спрятаться. Залитое солнцем небо, белоснежный мир и мы — две темные черточки, две тени, два беглеца. Холмы скрывали от нас границу до тех пор, пока мы неожиданно не оказались буквально метрах в двухстах от нее и не увидели прямо перед собой нечто вроде мощной ограды, верхняя часть которой возвышалась сейчас над снегом едва ли больше чем на полметра. Верхушки столбиков были окрашены в красный цвет. На стороне Оргорейна никаких стражников заметно не было. На нашей были видны лыжные следы, а чуть южнее — несколько маленьких фигурок.
— Вон там кархайдская стража, — с горечью выдохнул Эстравен и покачнулся.
Мы бросились назад, спрятавшись за небольшой возвышенностью, которую только что преодолели. Там мы и провели весь тот долгий день — в лощине меж густо растущих деревьев хеммен; их красноватые лапы склонялись низко, отягощенные грузом снега. Мы обсудили множество различных вариантов: куда лучше двигаться — к северу или к югу вдоль границы, чтобы выбраться из этого сверхопасного района, и где лучше спрятаться: в холмистой местности к востоку от Сассинотха или на севере, в пустынных безлюдных районах. Однако каждый из наших планов в чем-то был ущербным, так что приходилось его отвергать. Эстравена предали, выдали Тайбу; теперь известно, что он в Кархайде, так что путешествовать открыто, как прежде, стало невозможно. Не могли мы и затаиться, совершая небольшие переходы: у нас не было ни палатки, ни пищи, ни даже просто сил. Ничего не осталось, кроме отчаянного перехода границы в открытую; все остальные пути были заказаны.
Мы прижались друг к другу в темной впадине под темными деревьями, лежа в снегу и стараясь согреться. Где-то около полудня Эстравен чуточку вздремнул, но я был слишком голоден и слишком замерз, чтобы уснуть; я лежал рядом с моим другом словно в каком-то забытьи, пытаясь вспомнить те слова из стихотворения, которое он однажды читал мне: Двое — в одном, жизнь и смерть, и лежат они вместе… Было немного похоже на то, как мы лежали, бывало, в палатке на Леднике, только теперь у нас не было ни убежища, ни еды, ни возможности отдохнуть: ничего у нас не осталось, кроме той дружбы, которой тоже скоро должен был прийти конец.
Небо к вечеру затуманилось, мороз усилился. Даже в этой защищенной от ветра лощинке было слишком холодно, особенно если сидеть неподвижно. Мы старались как-то размяться, но с наступлением сумерек меня начало трясти от холода точно так же, как когда-то в грузовике-тюрьме, который вез меня через весь Оргорейн на Ферму. Тьма, казалось, никогда по-настоящему не наступит. Когда голубые сумерки сгустились, мы вышли из лощины и, осторожно прячась за стволами, стали подниматься к границе, пока не смогли разглядеть за холмом линию пограничной стены — несколько неясных возвышений цепочкой на бледном снегу. Ни огонька, ни единого движения, ни звука. Вдалеке, на юго-западе, виднелось неяркое желтое сияние — там был какой-то городок или деревня одной из оргорейнских Комменсалий, где Эстравен со своими никуда не годными документами мог бы рассчитывать по крайней мере на ночлег в местной тюрьме или на ближайшей Добровольческой Ферме. И только тогда — именно в тот миг, в тот последний миг, не раньше, — я понял, что именно мой эгоизм и молчание Эстравена скрыли от меня, понял, куда он на самом деле идет и во что намерен ввязаться. И я сказал лишь:
— Терем… подожди…
Но его уже не было рядом, он мчался вниз по склону холма — замечательный лыжник! — и на этот раз не оглядывался, чтобы проверить, не отстал ли я. Извилистый уверенный след от его лыж пересекал лежащие на белоснежной поверхности черные тени. Он убегал от меня — прямо под пули пограничной охраны. Мне показалось, они что-то кричали ему, о чем-то предупреждали, приказывали остановиться, где-то вспыхнул прожектор, но теперь я уже ни в чем не был уверен; так или иначе, но он не остановился, он стремительно мчался прямо к пограничной стене, и они убили его прежде, чем он успел до нее добежать. У них были не акустические ружья, а огнестрельные — старинные винтовки, стреляющие разрывными пулями. Они стреляли, чтобы убить. Он уже умирал, когда я подбежал к нему, неловко рухнув на снег, вывернув ноги в лыжных креплениях; лыжи как-то неловко торчали вверх. У него была разворочена половина груди. Я бережно поднял его голову ладонями, заговорил с ним, но он мне так ни слова и не сказал, только, как бы отвечая на всю мою отчаянно устремившуюся к нему любовь, прокричал мысленно, преодолевая болезненно ломающийся мозг и предсмертную душевную муку, только раз, но очень отчетливо: Арек! И все. Я сидел скрючившись в снегу и держал его голову, пока он не умер. Они позволили мне это. Потом заставили меня подняться и повели; его несли следом; мы все шли в одном направлении, только дороги у нас с ним теперь были разные: меня вели в тюрьму, а он уходил во Тьму.
Как-то в своем дневнике, который он вел во время нашего перехода через Великие Льды, Эстравен выразил удивление, почему я стыжусь слез. Я мог бы даже тогда ответить ему, что плакать не стыдно, а страшно. Теперь я прошел через все — долину Синотх, тот вечер, когда он умер, — и оказался в ледяной стране, что лежит за пределами страха. И обнаружил, что можно плакать и рыдать сколько угодно, но это уже ничему не поможет. Меня отвели обратно в Сассинотх и заключили в тюрьму: во-первых, потому, что я общался с изгоем; во-вторых, они, возможно, просто не знали, что со мной теперь делать. С самого начала, еще до того, как из Эренранга были получены относительно моей персоны официальные указания, со мной обращались хорошо. Моя кархайдская «темница» представляла собой нормально меблированную комнату в башне того дома, где жил сам губернатор Сассинотха; у меня были камин и радиоприемник; меня пять раз в день вполне сытно кормили. Комфорта, правда, не было никакого. Постель жесткая, одеяла тонкие, пол голый, в комнате собачий холод — впрочем, как и в любом жилище Кархайда. Зато ко мне прислали врача, чей голос и прикосновения рук вселили в мою душу значительно больше надежды и столь необходимой мне уверенности, чем я когда-либо испытывал в Оргорейне. По-моему, после его прихода дверь в мою комнату так и осталась незапертой. Я помню, что она все время приоткрывалась и мне даже хотелось, чтобы ее покрепче заперли — из-за леденящего сквозняка, проникавшего сюда из вестибюля. Но у меня не хватало ни сил, ни мужества выбраться из теплой постели и как следует захлопнуть дверь собственной тюрьмы.
Врач, молодой мрачноватый парень, обращавшийся со мной с материнской заботливостью, сказал добродушно и уверенно:
— Вы недоедали и испытывали чрезмерную физическую нагрузку по крайней мере месяцев пять-шесть. Вы израсходовали себя. Больше сил у вас не осталось. Лежите и отдыхайте. Лежите спокойно, спите, как спят подо льдом реки в зимних долинах. И ни о чем не беспокойтесь: ждите.
Но стоило мне заснуть, как я снова и снова оказывался в том грузовике, и наши обнаженные тела сплетались в единый дрожащий вонючий комок, и мы все теснее жались друг к дружке в поисках тепла. Все, кроме одного. Он один лежал в стороне, на холодном ледяном полу, захлебываясь собственной кровью. Он ушел в одиночку, бросив нас, бросив меня. Я просыпался, полный ярости, бессильной, бросающей в дрожь ярости, которая оборачивается бессильными слезами.
По всей видимости, я был серьезно болен — помню ощущение сильного жара, помню, как врач целую ночь просидел возле меня, а может, и не одну. Не могу вспомнить, сколько ночей провел он у моего изголовья, но помню, как говорил ему, слыша в собственном голосе истерические нотки:
— Он ведь мог остановиться. Он видел людей с ружьями. Но бежал прямо на них, под пули…
Некоторое время молодой врач молчал. Потом спросил:
— Неужели вы считаете, что он совершил самоубийство?
— Может быть…
— Страшно говорить такие вещи о своем друге. Да я и не поверю, что Харт рем ир Эстравен мог сделать такое.
Я как-то не подумал об особом отношении гетенианцев к самоубийству — позорному поступку, с их точки зрения. Такое право выбора люди имеют у нас, но не у них. Для них это, наоборот, отказ от выбора, предательство по отношению к самому себе. Для кархайдца, прочитавшего, например, наше Писание, преступление Иуды не в его предательстве Христа, а в том, что он был заклеймен собственным отчаянием и, отрицая возможность получить прощение, возможность каких-либо перемен, возможность самой жизни, совершил самоубийство.
— Значит, вы не называете его Эстравен Предатель?
— Никогда этого не делал. Многие не верили обвинениям, выдвинутым против него, господин Аи.
Но я не в состоянии был даже в этом найти хоть какое-то утешение и лишь выкрикнул с болью:
— Но тогда почему они застрелили его? Зачем?
На это он не ответил мне ничего, да и не было на это ответа.
По-настоящему меня ни разу не допросили. Меня просто спрашивали, как я бежал с Фермы Пулефен, как потом попал в Кархайд, а еще — куда и зачем я послал свою радиограмму. Я сказал им все. Информация была немедленно передана прямо в Эренранг, королю. Сведения о корабле, очевидно, решено было держать в тайне, однако новость о моем спасении из орготской тюрьмы, о моем путешествии через Ледник Гобрин среди зимы, мое появление в Сассинотхе свободно комментировались в радиопередачах. Роль Эстравена в этих передачах не упоминалась. Как и его смерть. И все же об этом стало известно всем. Соблюдение секретности в Кархайде в очень большой степени зависит от благоразумия каждого, от некоего согласованного и осознанного всеобщего молчания. Они, так сказать, избегают задавать вопросы, но готовы слушать ответы. В сводках новостей сообщалось только о Посланнике, господине Аи, но каждому было известно, что именно Харт рем ир Эстравен выкрал меня с Фермы в Оргорейне и прошел со мной вместе через Великие Льды до кархайдской границы, оставив Комменсалам Оргорейна на память вопиющую ложь о моей внезапной смерти от лихорадки хорм прошлой осенью в Мишнори… Эстравен довольно точно предсказал реакцию на мое возвращение; он ошибся лишь в том, что, пожалуй, немного недооценил своих соотечественников. Из-за одного-единственного инопланетянина, больного, безучастного и слабого, который безвыходно лежал в своей комнате в Сассинотхе, за десять дней пали целых два правительства.
Разумеется, падение правительства Оргорейна означало лишь то, что одна группировка Комменсалов сменила другую на основных постах в правительстве Тридцати Трех. Чьи-то тени стали короче, чьи-то, напротив, длиннее — так говаривали в Кархайде. Сарф, который сослал меня на Ферму Пулефен, держался крепко, несмотря на то что уже не впервые был пойман на лжи, приводившей к общественному скандалу, до тех пор, пока Аргавен публично не заявил, что планете в самом ближайшем будущем грозит прибытие звездного корабля, который приземлится в Кархайде. В тот же день партия Обсла — партия Открытой Торговли — захватила большинство мест в правительстве. Так что в конце концов я им на что-то сгодился.
В Кархайде смена правительства наиболее часто означает лишение королевской милости и отставку премьер-министра в сочетании с перестановками в составе киорремии; хотя также возможны — и довольно часто случаются — убийства, отречение короля от престола и открытый мятеж. Мой теперешний авторитет в международной «игре шифгреторов» плюс реабилитация (до известной степени) Эстравена, который был моим сообщником и другом, давали мне такой существенный перевес, что Тайб подал в отставку, как я узнал позднее, еще до того, как правительство в Эренранге узнало, что я вышел на связь с кораблем. Тайб действовал в соответствии с полученной от своего агента Тессичера информацией и, едва узнав о том, что Эстравен погиб, сразу подал в отставку. Он и проиграл, и отомстил — все сразу.
Аргавен, будучи осведомленным обо всем, немедленно послал мне вызов, точнее, приглашение как можно скорее приехать в Эренранг; вместе с этим приглашением я получил весьма великодушное предложение не стеснять себя в средствах. Город Сассинотх, проявив не меньшее великодушие, отправил в качестве моего сопровождающего молодого врача, поскольку я еще далеко не поправился. Ехали мы в автосанях. Я помню только отдельные эпизоды этого путешествия; ехали мы плавно, неспешно, с длительными остановками, поджидая, пока снегоуплотнители сделают свое дело, и ночуя в гостиницах. Все путешествие заняло от силы два-три дня, но показалось мне чрезмерно длинным; я не особенно хорошо его помню, отчетливо помню только, как мы въехали в Эренранг через северные ворота и сразу оказались на его глубоких улицах, полных снега и теней.
Я почувствовал, как сердце мое сразу ожесточилось, а мозг, напротив, заработал удивительно четко. До этого момента я был как бы в разобранном состоянии, я разваливался на куски, мне трудно было даже просто сосредоточиться. Но теперь, несмотря на усталость, вызванную этим, в общем-то, очень легким путешествием, я почувствовал, как во мне пробудилась некая неистребимая сила. Сила привычки, скорее всего, потому что этот город я действительно хорошо знал, здесь я жил и работал почти два года. Мне были знакомы эти улицы, башни, мрачные дворы и фасады дворцовых зданий. Я точно знал, что должен сделать, прибыв сюда. Тем не менее впервые мне стало совершенно ясно: раз мой друг умер, я должен довести до конца то дело, ради которого он умер. Я должен построить ворота и возложить замковый камень.
У дворцовых ворот меня поджидал приказ короля: следовать в одно из зданий, специально предназначенных для гостей и находящихся во Внутреннем дворце. Это была Круглая башня, что означало высшую степень королевского расположения, милости и уважения к моему шифгретору. Причем скорее не столько даже расположение, сколько признание королем моего и без того уже высокого статуса. Здесь обычно селили послов дружественных держав. Что ж, добрый знак. Чтобы попасть в Круглую башню, однако, нам пришлось миновать Угловой Красный Дом, и я посмотрел на узкие ворота с аркой, на обнаженное дерево, склонившееся над серым ото льда прудом, на сам дом, который так и стоял пустой.
В дверях Круглой башни меня встретил человек в белом хайэбе, алой рубахе и с серебряной цепью на груди — то был Фейкс, Ткач из Цитадели Отерхорд. Увидев его доброе, красивое лицо — первое знакомое мне лицо за много-много дней, — я вдруг почувствовал облегчение, жестокая решимость моя несколько смягчилась. Когда Фейкс взял обе мои руки в свои — а в Кархайде нечасто употребляют это приветствие — и поздоровался со мной как с самым близким другом, я тоже испытал прилив дружеских чувств.
Оказалось, что еще ранней осенью он был послан в киорремию Кархайда как представитель округа Южный Рир. Избрание членов Королевского Совета из числа Обитателей Цитаделей Ханддары — дело не такое уж необычное, хотя для Ткача не совсем обычно принять должность государственного чиновника, и, я полагаю, Фейкс отказался бы от нее, если бы не был искренне обеспокоен деятельностью Тайба и тем, куда это может завести страну. А потому он снял свою золотую цепь Ткача и надел серебряную — цепь советника и члена киорремии. Ему не потребовалось много времени, чтобы занять подобающее положение в правительстве: уже в месяце Терн он был избран членом Хес-киорремии, или Внутреннего Совета, который как бы уравновешивал деятельность премьер-министра. Назначил его на этот высокий пост сам король. По всей видимости, он был теперь на пути к тому высокому посту, который менее года назад занимал в Кархайде Эстравен. Политические взлеты и падения в этом государстве внезапны и стремительны.
В Круглой башне, холодном, помпезном и не слишком просторном доме, мы с Фейксом смогли поговорить наедине, прежде чем пришлось встретиться с другими людьми или делать какие-то официальные заявления. Он спросил, глядя на меня своими ясными глазами:
— Значит, сюда летит звездный корабль и будет садиться здесь, и этот корабль значительно больше, чем тот, на котором ты приземлился на острове Хорден три года назад? Верно?
— Да. Это так. Я связался с ними, и они должны были подготовиться к посадке.
— Когда прилетит корабль?
Только тут я понял, что не знаю даже, какой сегодня день, а значит, я действительно был очень и очень болен. Пришлось начать отсчет со дня гибели Эстравена, и стало ясно, что корабль, если в момент выхода на связь со мной он находился на минимальном расстоянии от Гетен, теперь должен был уже находиться на орбите планеты, ожидая от меня дополнительных директив. Мне стало не по себе.
— Я должен немедленно связаться с кораблем. Им понадобятся подробные инструкции. Где, по мнению короля, им лучше всего приземлиться? Нужно безлюдное и довольно обширное пространство. Мне необходимо немедленно пройти к передатчику…
Все было тут же устроено с небывалой легкостью. Бесконечный туман моих прежних сложных отношений с правительством Эренранга, сопровождавшийся постоянными крушениями моих надежд, растаял, как упавшая в бурную реку глыба льда. Колесо Фортуны все-таки повернулось. На следующий день король уже назначил мне аудиенцию.
Шесть месяцев потребовалось Эстравену, чтобы только подготовить мою первую аудиенцию. И вся его оставшаяся жизнь — чтобы подготовить эту, вторую.
На этот раз я был слишком утомлен, чтобы испытывать тревогу или волнение, и в голову приходили такие мысли, которые оказались сильнее осторожности и застенчивости. Я прошел через длинный Красный Зал под пыльными знаменами и остановился перед троном, с трех сторон которого в трех больших креслах, потрескивая, жарко горел огонь, искры улетали в трубу. Король, нахохлившись, сидел на резном стуле перед центральным камином у стола.
— Садитесь, господин Аи.
Я уселся напротив него, по другую сторону от камина, и в свете пламени увидел его лицо. Он выглядел нездоровым и старым. Он выглядел как женщина, потерявшая ребенка; как мужчина, навсегда утративший сына.
— Итак, господин Аи, ваш корабль намерен приземлиться?
— Он приземлится в Атен Фен, как вы предложили, ваше величество. Посадка должна состояться сегодня вечером, в начале Часа Третьего.
— А что, если они промахнутся? Не сожгут ли они все вокруг?
— Они будут точно следовать указаниям радиомаяка; он уже настроен. Они не промахнутся.
— А сколько их там — одиннадцать? Это правда?
— Да. Не так много, чтобы стоило опасаться, государь.
Руки Аргавена дернулись, но так и остались на месте.
— Я больше не опасаюсь вас, господин Аи.
— Я рад.
— Вы верно служили мне.
— Но я вам не слуга.
— Я знаю, — равнодушно откликнулся он, неотрывно глядя в огонь и посасывая губу.
— Мой передатчик-ансибль, по всей вероятности, находится в руках Сарфа в Мишнори. Однако на борту корабля есть другой ансибль. Впредь, если ваше величество не возражает, я буду именоваться Полномочным Послом Экумены на планете Гетен и обрету соответствующие права для обсуждения и подписания договора о сотрудничестве между Экуменой и Кархайдом. Мой статус и условия договора можно подтвердить, связавшись со Стабилями планеты Хейн с помощью ансибля.
— Прекрасно.
Больше я ничего не стал говорить: он как-то не очень внимательно меня слушал. Молчал и ворошил поленья в камине носком башмака, потом пнул дрова так, что целый сноп красных искр взметнулся вверх.
— Какого черта он меня обманывал? — вдруг нервно спросил он высоким, визгливым голосом и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
— Кто? — спросил я и тоже посмотрел прямо на него.
— Эстравен.
— Он заботился о том, чтобы вы сами не впали в заблуждение, ваше величество. Он убрал меня с ваших глаз долой, когда вы начали оказывать явное предпочтение моим врагам. И он же вернул меня обратно, когда уже само по себе мое возвращение могло убедить вас принять Посла Экумены и поверить в ее дружественные намерения.
— Почему он никогда даже словом не обмолвился о большом корабле?
— Потому что он о нем не знал: я никогда о нем никому не рассказывал, пока не попал в Оргорейн.
— Ну и замечательную компанию вы оба там подобрали себе для болтовни! Он ведь пытался сделать так, чтобы именно Оргорейн первым принял послов Экумены. Он постоянно был связан с Партией Открытой Торговли. И вы еще будете мне доказывать, что он не предатель?
— Да, он не предатель. Он просто понимал, что, какое бы государство планеты первым ни вступило в союз с Экуменой, следующие вскоре пойдут по тому же пути; так это и произойдет: вашему примеру последуют Ситх, и Перунтер, и Архипелаг — еще до того, как Кархайд найдет с ними общий язык. Эстравен горячо любил свою родину, ваше величество, но он не ей служил и не вам. Он служил тому господину, которому служу и я.
— Экумене? — изумленно спросил Аргавен.
— Нет. Человечеству.
Говоря так, я не был до конца уверен в правоте своих слов, но по крайней мере отчасти это была правда. Было бы не менее правдиво заявить, например, что Эстравен действовал из чисто личных побуждений, из-за преданности, из-за ответственности за жизнь своего друга — одного-единственного человека. Из-за меня. Впрочем, и это тоже была бы не вся правда.
Король мне так и не ответил. Его мрачное, обрюзгшее лицо, окруженное длинными встрепанными волосами, снова было обращено к огню.
— Почему вы связались со своим кораблем прежде, чем сообщили мне о возвращении в Кархайд?
— Чтобы подтолкнуть вас, ваше величество. Письмо к вам легко мог перехватить лорд Тайб, который тут же выдал бы меня властям Орготы. Или по его распоряжению меня пристрелили бы. Как моего друга.
Король промолчал.
— Собственная моя жизнь всех этих усилий и жертв, разумеется, не стоила, однако существовала необходимость, которая существует и сейчас, выполнить свой долг по отношению к Гетен и Экумене, решить заданную мне задачу. Я послал сигнал на корабль до того, как оповестил вас, потому что мне необходимо было получить поддержку, обеспечить себе возможность выполнить поставленную задачу. Таков был совет Эстравена; он оказался прав.
— Да, что ж, пожалуй, он не ошибся… В любом случае корабль приземляется в Кархайде; мы будем первыми… А они все такие, как вы, да? Все перверты, все вечно в кеммере? М-да… Забавная компания борется за честь быть принятой… Объясните лорду Горчерну, моему камергеру, как следует их принимать. Позаботьтесь, чтобы не возникало никаких обид или оплошностей. Они разместятся во дворце, там, где вы сочтете наиболее удобным. Я хочу оказать вам честь. Вы отлично помогли мне повернуть колесо Фортуны, господин Аи. Сделали из Комменсалов лжецов, а потом — дураков.
— А в скором времени — ваших союзников, государь.
— Знаю! — взвизгнул он. — Но первым будет Кархайд… Кархайд будет первым!
Я кивнул.
Помолчав немного, он спросил:
— А как было там, когда вы шли через Великие Льды?
— Нелегко.
— С Эстравеном, должно быть, очень хорошо тянуть одни сани, особенно если пускаешься в такое безумное путешествие. Он был тверд, как железо. И никогда не выходил из себя. Мне жаль, что он умер.
Ответа у меня не нашлось.
— Я приму ваших… соотечественников завтра днем, в Часу Втором. Вы хотите еще что-нибудь мне сказать?
— Ваше величество, не могли бы вы отменить указ об изгнании Эстравена, чтобы смыть позор с его имени?
— Пока еще нет, господин Аи. Не торопите события. Еще что?
— Больше ничего.
— Тогда ступайте.
Даже я предал его. Я ведь сказал ему тогда, что не стану сажать корабль, пока его ссылке не будет положен конец, пока не смоют позор с его имени. Но я не мог пожертвовать тем, ради чего он умер, настаивая на отмене указа. Это все равно не вернуло бы его из той ссылки, в которой он был теперь.
Остаток дня мы с лордом Горчерном и еще одним придворным провели в подготовке к приему и размещению команды корабля. В Часу Втором мы выехали на автосанях в Атен Фен — это примерно в сорока километрах от Эренранга. Сажать корабль решили здесь, в пустынном краю, на торфяных болотах. Для земледелия и нормальной жизни здесь было слишком влажно, зато посредине месяца Иррем, первого месяца весны, болота представляли собой ровную твердую площадь, покрытую толстенным слоем снега. Радиомаяк работал весь день без перерыва, и были получены подтверждающие сигналы с корабля.
Снижаясь, мои друзья на своих экранах могли видеть терминатор, границу между освещенной и неосвещенной частями планеты, проходящую как раз посредине Великого Континента — вдоль границы от залива Гутен к заливу Чарисун; и вершины массива Каргав, все еще залитые солнцем, и цепочку звезд, потому что уже сгустились сумерки, когда мы, глядя вверх, увидели, что одна из звезд плавно снижается.
Ракета приземлилась с торжествующим шумом, пар с ревом вырвался из-под ее стабилизатора, когда она села, создав огромное озеро из замерзшей воды и грязи; под болотами пролегал слой вечной мерзлоты, так что основа была прочной, как гранит, и ракета в конце концов обрела равновесие и затихла, остывая посреди вновь замерзающего болота, словно огромная изящная рыба, стоящая на собственном хвосте и отливающая темным серебром в сумерках планеты Зима.
Рядом со мной Фейкс из Отерхорда произнес первые слова с тех пор, как корабль в шуме и великолепии своем начал посадку.
— Я рад, что дожил — и увидел это, — сказал он.
Так сказал тогда и Эстравен, глядя на Ледник, на Смерть; так сказал бы он и сейчас, в этот вечер. Чтобы отвлечься от горестных мыслей, приводящих меня в отчаяние, я пошел по снегу прямо к кораблю. Он уже покрылся морозным инеем, так как внутри заработали кондиционеры. Я не успел дойти: высоко над землей распахнулась дверца, выдвинулась лестница, изящной дугой опустившись на лед. Первой из корабля вышла Ланг Гео Гью, разумеется, совсем не изменившаяся, точно такая же, какой я видел ее в последний раз — три года этой моей жизни назад и всего-то пару недель ее собственной жизни. Она посмотрела на меня, на Фейкса, на остальных сопровождавших меня людей и остановилась на нижней ступеньке лестницы.
Потом торжественно сказала по-кархайдски:
— Я пришла как друг.
Для нее поначалу все мы казались одинаково чужими. Я позволил Фейксу первым поздороваться с ней.
Он указал на меня, и она подошла, пожала мою правую руку, как это принято у моих соотечественников, и заглянула мне в лицо.
— Ох, Дженли, — сказала она. — Я тебя и не узнала!
Странно было после столь долгого перерыва слышать женский голос. Все остальные члены экипажа тоже вышли из корабля — согласно моему совету: любое, даже малейшее недоверие унизило бы кархайдцев, ущемило бы их шифгретор. Так что все вышли наружу и весьма мило приветствовали сопровождавших меня людей. Но почему-то все они казались мне странными — все эти мужчины и женщины, — несмотря на то что я хорошо их знал. И голоса их звучали странно: одни слишком низкие, другие слишком высокие… Они казались похожими на стадо крупных загадочных животных двух различных типов; на больших обезьян с умными глазами; и все они одновременно были в кеммере… Они пожимали мне руку, касались меня, обнимали…
Мне наконец удалось совладать с собой и быстро сообщить Гео Гью и Тульеру то, что им было абсолютно необходимо узнать немедленно относительно сложившейся ситуации. На это хватило нашего обратного пути в Эренранг. Однако, когда мы добрались до дворца, мне пришлось оставить их и немедленно отправиться к себе.
Вошел врач из Сассинотха. Его спокойный голос, его лицо — молодое, серьезное лицо не мужчины и не женщины, а просто человека! — принесли мне облегчение; его лицо было мне знакомо, оно было таким, как надо… Однако, заставив меня немедленно лечь в постель и сделав мне инъекцию слабенького транквилизатора, он заявил:
— Я уже видел ваших приятелей, Посланников. Замечательное и удивительное событие: со звезд прилетают люди! И мне самому довелось быть этому свидетелем!
И в голосе его звучало то удовлетворение, то мужество, которые особенно свойственны кархайдцам и вызывают мое наибольшее восхищение. Я хоть и не мог разделить с ним его восторга, но отрицать, что все это действительно замечательно, было бы полным враньем, и я сказал хоть и не искренне, зато абсолютную правду:
— Да, это действительно замечательно! И для них тоже — прилететь в новый мир, к новому человечеству!
В конце весны, в последние дни месяца Тува, когда кончалось таяние снегов и автодороги снова становились доступными, я взял в своем маленьком посольстве в Эренранге отпуск и отправился на восток. Люди мои теперь были разосланы по всей планете. Поскольку нам было официально разрешено пользоваться своим воздушным транспортом (аэромобилями), то Гео Гью и еще трое взяли один из аэромобилей и улетели далеко — в Ситх и на Архипелаг, государства на островах, которые я как-то совсем упустил из виду. Остальные были в Оргорейне, а еще двое, правда с неохотой, отправились в Перунтер, где весенние паводки не начинаются раньше месяца Тува, а зимние морозы прекращаются как минимум на неделю позже, чем везде. Тульер и Кеста прекрасно справлялись с делами в Эренранге. Неожиданностей ничто не предвещало, а особо срочных дел и не было. В конце концов, даже если бы и случилось что-то, то пришлось бы справляться своими силами: корабль с ближайшей из новых соседок — союзниц Гетен смог бы добраться до нее самое быстрое за семнадцать лет межгалактического времени. Это действительно был маргинальный мир — мир на самом краю Вселенной. За ним по направлению к южной части созвездия Орион не было обнаружено ни единой галактики, где жили бы люди. И долог путь с планеты Зима до планет Экумены, колыбели человеческой расы: пятьдесят лет до Хейна и целая человеческая жизнь до моей родной Земли. Спешить некуда.
Через Каргав я перебрался на этот раз по нижним перевалам, по одной из дорог, которая серпантином вилась вверх от побережья Южного моря. Я заехал в ту самую первую деревню на этой планете, куда рыбаки привели меня, когда я приземлился на острове Хорден три года назад; обитатели Очага принимали меня сейчас точно так же, как и тогда: не выказывая ни малейшего удивления. Я провел неделю в большом портовом городе Татере в устье реки Энч, а потом в первые дни лета пешком двинулся в княжество Керм.
Я шел на юго-восток, вглубь суровой скалистой местности, где крутые утесы перемежались зелеными холмами, где текли полноводные реки и дома стояли уединенно, вдали друг от друга, и наконец добрался до Ледяного озера. Если смотреть с его берега на юг, то в холмах виден странный свет, который я узнал сразу: белая мерцающая вуаль в небесах, отблеск далекого Ледника. Там далеко были Великие Льды.
Эстре — старинное поселение. И сам Очаг, и находящиеся вне его стен постройки — все было из серого гранита, вырубленного прямо в той горе, к склону которой он прилепился. Место было мрачное, открытое всем ветрам. Вой ветра, казалось, не умолкал ни на минуту.
Я постучал, и дверь отворилась. Я сказал:
— Я прошу покровительства вашего Очага. Я был другом Терема из Эстре.
Человек, открывший мне дверь, стройный мрачноватый юноша лет девятнадцати-двадцати, молча выслушал меня и молча провел внутрь дома. Сначала — в умывальную комнату, в туалет, потом — на огромную кухню; наконец, увидев, что чужестранец умыт, одет и накормлен, он с облегчением предоставил меня самому себе, проводив в спальню, окна которой смотрели на серое озеро и бесконечные серые леса деревьев тор, простиравшиеся между Эстре и Стоком. Мрачная это была земля и мрачный дом. Огонь ревел в большом камине, как всегда давая больше тепла для глаз и для души, чем для тела, а кроме того, каменные пол и стены, пронзительный ветер, что дул с гор, с Ледника, и сами Вечные Льды высасывали бо́льшую часть того незначительного тепла, что давали горящие в очаге поленья. Но я уже не так страдал от холода и больше уже не дрожал, как прежде, в первые свои два года на планете Зима; я уже достаточно много пережил в этих холодных краях.
Примерно через час тот же юноша (во внешности и в движениях у него была девичья грация, однако ни одна девушка не смогла бы так долго хранить столь мрачное молчание) явился и сообщил мне, что князь Эстре готов принять меня, если мне угодно. Я пошел за ним вниз по лестнице, по длинным коридорам, где вовсю шла какая-то детская игра вроде пряток. Вспугнутые нашим появлением, дети столпились вокруг, малышня повизгивала от возбуждения, подростки скользили следом, словно тени, от одной двери к следующей, правда зажав руками рты, чтобы не прыснуть со смеху. Один маленький толстячок лет пяти-шести споткнулся о мои ноги и схватил моего сопровождающего за руку, ища защиты.
— Сорве! — пропищал он, не сводя с меня расширенных от изумления глаз. — Сорве, я хочу спрятаться в пивоварне!..
И исчез, словно камешек, пущенный из пращи. Юноша по имени Сорве, нисколько не изменив выражения лица, снова повел меня дальше, и наконец мы оказались во Внутреннем Очаге у лорда Эстре.
Эсванс Харт рем ир Эстравен был уже старым человеком, за семьдесят, с артритной поясницей. Он сидел очень прямо на вращающемся кресле возле огня. У него было широкое лицо с резкими чертами, как бы сглаженными долгой жизнью, словно обкатанный бурным потоком камень. Спокойное лицо, страшно спокойное.
— Вы тот самый Посланник, Дженри Аи?
— Да. Это я.
Он смотрел на меня, я на него. Терем был его родным сыном — сыном этого старого человека. Терем — младший. Арек — старший. Арек был братом Эстравена, это его голос слышал он, когда мы с ним разговаривали мысленно; теперь оба брата были мертвы. Я искал и не мог найти ничего похожего на лицо моего друга в изношенном, спокойном, суровом, старом лице, поднятом мне навстречу. Ничего, кроме уверенности — неоспоримой, неумолимой — в том, что Терем умер.
Я зря надеялся обрести утешение в Эстре. Здесь утешения быть не могло; да и что могут изменить странствия по местам детства и юности моего покойного друга, как могу я заполнить пустоту в своей душе, обрести утешение или умерить сожаления? Теперь уже ничего изменить нельзя. Мой приезд в Эстре имел, однако, и вполне конкретную цель, и это дело я решил довести до конца.
— Мы с вашим сыном прожили вместе несколько долгих месяцев. Я был с ним рядом, когда он умер. Я принес вам его дневники. И если я мог бы что-то рассказать вам об этих днях…
Лицо старика по-прежнему ничего не выражало. Это спокойствие трудно было нарушить. Но тут неожиданно юноша вышел из затемненного угла на освещенное пространство между окном и камином; неяркие отблески пламени плясали на его лице; он хрипло проговорил:
— В Эренранге его все еще называют Эстравен Предатель.
Старый князь посмотрел сперва на юношу, потом на меня.
— Это Сорве Харт, — сказал он, — наследник Эстре, сын моего сына.
У них не существует запрета на инцест, я достаточно хорошо это знал, но все же мне, землянину, трудно было воспринять это сердцем и странно было видеть отсвет души моего друга на лице мрачного, с яростно блестящими глазами мальчика. На какое-то время я лишился способности говорить. А когда наконец снова заговорил, голос мой слегка дрожал:
— Король намерен публично отказаться от своего приговора. Предателем Терем не был. Разве имеет значение, как его называют всякие глупцы?
Князь медленно и спокойно кивнул.
— Имеет, — сказал он.
— Вы прошли через Ледник Гобрин вместе с ним? — спросил Сорве. — Вы и он? Вдвоем?
— Да, прошли.
— Мне бы хотелось послушать историю об этом переходе, господин Посланник, — сказал старый Эсванс очень спокойно.
Но мальчик, сын Терема, с трудом, заикаясь, проговорил, перебивая старика:
— Вы ведь расскажете нам, как он умер?.. Расскажете о других мирах, что существуют среди звезд?.. И о других людях, о другой жизни?
ГОД. Период обращения вокруг солнца составляет для планеты Гетен 8401 земной стандартный час, или 0,96 земного стандартного года. Период обращения вокруг собственной оси — 23,08 земного часа: гетенианский год состоит из 364 дней.
В Кархайде и Оргорейне годы не нумеруются последовательно от определенной точки отсчета; каждый раз такой точкой отсчета является текущий год. В первый день нового года, Гетени Терн, окончившийся год превращается в год прошлый, и к каждому прошедшему дню прибавляется единица. Последующие годы отсчитываются точно так же, следующий год называется годом грядущим, пока, в свою очередь, не превращается в Год Первый.
Неудобство подобной системы при составлении хронологических записей устраняется различными способами, например соотнесением с хорошо известными событиями, с периодами правления королей, князей и тому подобными фактами. Последователи культа Йомеш отсчитывают время 144-годичными циклами от Рождества Меше (2022 года назад, в 1492 экуменическом году) и каждые двенадцать лет устраивают ритуальный праздник; но это исключительно культовая система летосчисления и официально не используется даже правительством Оргорейна.
МЕСЯЦ. Период обращения гетенианской луны вокруг планеты составляет 26 гетенианских дней; луна всегда обращена к планете одной и той же стороной. В году четырнадцать месяцев, и, поскольку солнечный и лунный календари практически совпадают, поправку необходимо вносить лишь раз в двести лет; дни месяцев остаются одними и теми же, как и дни, совпадающие с фазами луны.
Кархайдские названия месяцев:
— Зима: 1. Терн; 2. Танерн; 3. Ниммер; 4. Аннер.
— Весна: 5. Иррем; 6. Мот; 7. Тува.
— Лето: 8. Осме; 9. Окре; 10. Кус; 11. Хаканна.
— Осень: 12. Гор; 13. Сузми; 14. Гренде.
26-дневный месяц делится на две равные половины, по тринадцать дней в каждой (полумесяц).
ДЕНЬ. День (23,08 стандартного земного часа) делится на десять Часов (см. ниже); будучи постоянной величиной, дни месяца обычно называются именами собственными, как наши дни недели, а не обозначаются числом. Многие из названий дней соотносятся с фазами луны, например Гетени — «тьма», Архад — «первая четверть луны» (новолуние) и т. д. Префикс «од», используемый в названиях второй половины месяца, имеет реверсивный характер, придающий отрицательное значение. Так, например, слово «Одгетени» можно перевести как «нетьма».
Вот кархайдские названия дней месяца:
1. Гетени; 2. Сордни; 3. Эпс; 4. Архад; 5. Нетерхад; 6. Стрет; 7. Берен; 8. Орни; 9. Хархахад; 10. Гьирни; 11. Йирни; 12. Постхе; 13. Торменбод; 14. Одгетени; 15. Одсордни; 16. Одепс; 17. Одархад; 18. Оннетерхад; 19. Одстрет; 20. Обберни; 21. Одорни; 22. Одархахад; 23. Одгьирни; 24. Одйирни; 25. Оппостхе; 26. Отторменбод.
ЧАС. Десятичная система счисления времени, используемая во всех культурах планеты Гетен, может быть следующим образом (хотя и весьма приблизительно) интерпретирована с помощью земных полусуток, состоящих из двенадцати часов (примечание: это лишь приблизительное руководство для ориентации в гетенианском времени с точки зрения суток в применении к гетенианскому Часу, так что сложности, вызванные тем, что в гетенианских сутках всего 23,08 земного часа, можно считать несущественными).
Час Первый — с полудня до 14.30
Час Второй — с 14.30 до 17.00
Час Третий — с 17.00 до 19.00
Час Четвертый — с 19.00 до 21.30
Час Пятый — с 21.30 до полуночи
Час Шестой — с полуночи до 2.30
Час Седьмой — с 2.30 до 5.00
Час Восьмой — с 5.00 до 7.00
Час Девятый — с 7.00 до 9.30
Час Десятый — с 9.30 до полудня
Это история короля Аргавена. Во время одной из прогулок он был выкраден и подвергнут психокоррекции, после которой отказался от власти и улетел на другую планету.
Когда на поверхности Реки Времени возникают водовороты, затягивая историю, словно зацепившуюся за топляк, в воронку — а именно это и происходило при весьма странных обстоятельствах смены правителей в государстве Кархайд, — тогда весьма полезными для исследователя оказываются порой любительские фотографии, сделанные наудачу; их можно собрать, разложить, подобно пасьянсу, и сравнивать родителя с ребенком, молодого короля со старым… Их можно также перетасовать, перемешать, разложить по-новому, пока Река Времени не войдет в прежнее русло, ибо, несмотря на влияние, оказанное межпланетными экспедициями на историю Кархайда, и совершенные самими кархайдцами немногочисленные путешествия в иные миры, Время (по справедливому утверждению Полномочного Посла на планете Гетен, господина Акста) не может повернуть вспять; это невозможно, как невозможно смеяться над смертью.
Поэтому — хотя наиболее широко известен тот фотопортрет короля Аргавена, где он в темном траурном костюме склонился над телом упокоившегося старого короля, освещаемый лишь отблесками пожаров, которыми объят город, — давайте на время отложим эту фотографию. И посмотрим прежде на снимок молодого двадцатилетнего Аргавена — гордости Кархайда, личности настолько яркой и удачливой, какие вряд ли рождались когда-либо на этой планете. Но отчего юный король бессильно прислонился спиной к стене? Почему он весь в грязи, дрожит, а глаза его безумно блуждают, словно он навсегда утратил то — пусть минимальное — доверие к миру, которое принято считать здравомыслием? В душе своей он повторял тогда вот уже много часов — или лет? — подряд: «Я отрекусь. Отрекусь. Отрекусь». Без конца мучило его одно и то же видение — дворцовый зал с красными стенами, башни и улицы Эренранга, потом падающие хлопья снега, прекрасные долины близ Западного Перевала, белые вершины Картава… Неужели от этого он хотел отречься, неужели хотел отказаться от своего королевства? «Я отрекусь», — негромко произнес он, а потом что было силы выкрикнул те же слова, ибо снова явился перед ним человек в красно-белом одеянии, снова вкрадчиво зазвучал его голос: «Ваше величество, раскрыт заговор в Королевской школе ремесел! Готовилось покушение на вас». И снова на него обрушился невнятный то ли шум, то ли вой… Король прятал голову в подушки, зажимая уши руками, шептал: «Прекратите, пожалуйста, прекратите это!» — но невнятный вой становился все громче, все пронзительнее, он приближался, неослабевающий, неумолимый, и проникал, казалось, в саму плоть Аргавена. Не выдерживали и лопались нервы, натянутые как струны; кости непроизвольно дрожали и приплясывали под этот дикий аккомпанемент, выворачиваясь из суставов. И король застывал, чувствуя, как кости его повисают, обнажившись, на тоненьких белых нитях — нервах или сухожилиях… А потом плакал без слез и кричал: «Взять их!.. Посадить в тюрьму!.. Казнить… непременно казнить! Прекратите это, прекратите!..»
И тут же все прекращалось.
Молодой король, весь дрожа, сполз на пол бесформенной грудой тряпья. Пол был какой-то странный… Почему-то не было ни знакомых керамических плиток, ни паркета, ни даже тюремного, запятнанного мочой цемента. Оказалось, что он лежит на простом деревянном полу в своей комнате в башне дворца. Здесь он всегда чувствовал себя в безопасности, далеко от своего отца-людоеда — холодного, неласкового, безумного короля Кархайда. В детстве он любил играть здесь в дочки-матери с Пири и сидеть у камина с Борхабом, который брал его на руки и баюкал, пока он не погружался в благостный полусон. Но теперь нигде не было для него ни убежища, ни спасения, ни сна. Страшный человек в черном добрался даже сюда; он обеими руками приподнял голову короля, и без того едва державшуюся на тоненьких белых нитях, поднял ему веки, которые король тщетно пытался сомкнуть, и они тоже повисли на таких же нитях…
— Кто я?
Равнодушная черная маска склонилась к нему. Молодой король забился, пытаясь высвободиться из рук черного человека, и зарыдал от собственного бессилия: он знал, что сейчас начнется удушье и он не сможет дышать, пока не произнесет вслух нужное им имя — Герер. Однако дышать он пока мог. Это ему пока было позволено. Хорошо, что он вовремя распознал человека в черном.
— А кто я? — спросил его кто-то другой нежным тихим голосом, и юный король всей душой устремился к этому человеку, всегда приносившему утешение и покой.
— Ребад, — прошептал он, — скажи, что мне делать? Ребад!
— Спать. Сейчас нужно спать.
Король подчинился и уснул. Глубоко, без сновидений. Только перед самым пробуждением появились сны. Снова тот неестественный, кровавый свет заката слепил его широко открытые глаза, снова он стоял на парадном балконе дворца, глядя вниз на пятьдесят тысяч черных разверстых колодцев, извергавших фонтаны истерических воплей. Пронзительные звуки пламенем вспыхивали в его мозгу, складываясь в имя: Аргавен. Имя короля в реве толпы звучало словно насмешка, словно издевательство. Он ударил руками по узким бронзовым перилам и крикнул: «Я заставлю вас замолчать!» — но не расслышал собственного голоса — слышны были только их голоса, ядовитые извержения множества разинутых пастей: ненавидящая короля толпа громко выкрикивала его имя…
— Уйдите отсюда, о мой король, — сказал тот же тихий голос, и Ребад увел его с балкона.
Потом они оказались в огромном парадном зале с красными стенами. Вопли снаружи прекратились: Ребад захлопнул окна. Выражение лица его, как всегда, было спокойным, сочувственным.
— Что вы намерены делать, ваше величество? — тихо спросил он.
— Я… я отрекусь от престола.
— Нет, — спокойно возразил Ребад. — Это было бы несправедливо. Так что же вы все-таки намерены делать?
Молодой король стоял молча. Его била дрожь. Ребад усадил его на кованую скамью, потому что, как это и раньше часто случалось, в глазах у короля вдруг потемнело, стены сдвинулись и он снова очутился в крошечной тюремной камере…
— Позовите… Позови стражу! Пусть стреляют прямо в толпу. Пусть убивают! Надо проучить негодяев! — Молодой король говорил торопливо, почти захлебываясь, но очень отчетливо и громко. Он почти кричал.
— Прекрасно, ваше величество, — поклонился Ребад, — вот это мудрое решение! Так и следует поступить. Так мы непременно выпутаемся из беды. Вы все делаете правильно. Верьте мне.
— Я тебе верю. Верю. Увези меня отсюда, — прошептал молодой король, сжимая руку Ребада. Но тот вдруг напрягся: что-то снова было не так. Он уже не верил и Ребаду, и надежды на спасение не оставалось. Ребад уже собирался уходить, по-прежнему спокойный, хотя на лице его было написано сожаление. Молодой король просил его остаться, просил вернуться назад… Но снова, снова в ушах короля начинал звучать негромкий, невнятный вой, от которого череп готов был треснуть, и вот уже тот человек в красно-белом одеянии подходил все ближе, ближе, тихо ступая по бесконечному красному полу… «Ваше величество, раскрыт заговор в Королевской школе ремесел…»
На улице близ Старой Гавани, у самого берега моря, фонари горели ярко, но свет их растворялся в тумане. Портовый стражник Пепенерер обходил свой участок, ничего особенного увидеть не ожидая, но вдруг заметил, как по направлению к нему движется, спотыкаясь, какая-то странная фигура. Пепенерер не очень-то верил во всяких там морских порнгропов, однако теперь перед ним было явно что-то похожее. Загадочное существо, покрытое слизью и пахнущее морем, еле ползущее на тонких паучьих ножках, со стоном хватающее ртом воздух… В старинных морских легендах немало рассказывалось о порнгропах, но вся волшебная чушь быстро выветрилась у Пепенерера из головы: перед ним явно был человек. То ли пьяница, то ли безумец, а может — жертва загадочного преступления. Человек еле брел между унылыми серыми стенами пакгаузов.
— Эй ты! А ну-ка стой! — проревел Пепенерер.
Несчастный полуголый пьянчуга глянул на него безумными глазами, испустил вопль ужаса, попытался было удрать, но поскользнулся на покрытых ледком камнях мостовой, упал и пополз. Пепенерер взял ружье на изготовку и выпустил в пьяницу слабый звуковой заряд — просто чтобы тот успокоился; потом присел рядом с ним на корточки, достал рацию и связался с Западным отделением охраны, попросив прислать машину.
Обе руки распростертого на холодных камнях мостовой человека, безвольные и обмякшие, были покрыты пятнышками и точками — следами бесчисленных инъекций. Значит, он не был пьян, просто напичкан наркотиками. Пепенерер потянул носом, но знакомого смолистого запаха оргреви не уловил. Наверное, какие-то другие наркотики. Интересно, это его воры так отделали? Или это родовая месть? Воры вред ли оставили бы золотое кольцо у него на руке — массивное, широченное, с резьбой. Пепенерер наклонился, чтобы получше рассмотреть кольцо, но тут взгляд его упал на покрытое ссадинами мертвенно-бледное лицо человека, слабо освещенное уличным фонарем. Лицо было повернуто к нему профилем. Пепенерер порылся в кармане и достал новенькую монетку, где на одной из сторон четко выделялся обращенный влево профиль короля. Потом снова посмотрел на человека, лежащего на мостовой. Его обращенный вправо профиль, несмотря на игру света и теней, показался ему знакомым. Однако, заслышав мурлыканье электромобиля, сворачивающего от Старой Гавани, охранник сунул монетку в карман, приговаривая под нос: «Ах я дурак чертов!»
Дело в том, что короля Аргавена вот уже две недели не было в Эренранге: он охотился в горах. Об этом сообщалось в каждой сводке радионовостей.
— Видите ли, — сказал Хоуг, врач, — мы можем, конечно, допустить, что королю пытались дать соответствующую ментальную «настройку». Однако это почти ни к каким дальнейшим выводам не приводит: слишком многие занимаются подобными экспериментами и в Кархайде, и, разумеется, в Оргорейне. И это отнюдь не преступники, на которых можно было бы начать охоту, но вполне уважаемые люди — психиатры, физиологи. Те, кому вполне законно по роду деятельности разрешено пользоваться наркотиками. Если же им и удалось добиться поставленной цели, то все остальное они по возможности заблокировали, чтобы работе «настроенного» мозга не мешало ничто. Так что все «ключи и отмычки» спрятаны, и ни одна побуждающая команда не сработает — мы просто никогда не сможем догадаться, какой вопрос является ключевым. По-моему, добиться нужной информации без губительных последствий для мозга короля в данном случае невозможно; даже под воздействием гипноза или сильных наркотических средств нельзя теперь узнать, какие именно с едой были королю имплантированы, а какие являются его собственными, так сказать, автономными. Возможно, смогли бы помочь инопланетяне, хотя я лично не слишком-то верю в возможности их психиатрической науки: по-моему, они просто хвастаются своими достижениями в этой области; впрочем, так или иначе, но необходимых специалистов у них здесь нет. Остается лишь одна надежда.
— Какая? — жестко спросил лорд Герер.
— У короля живой ум и решительный характер. Прежде чем они сломили его, еще в самом начале, он мог успеть догадаться, что именно с ним делают, и установить некий психологический барьер или, может быть, даже заблокировать память, оставив себе, таким образом, путь к спасению…
Хоуг постепенно утрачивал свойственную ему самоуверенность; слова его как бы повисали в тишине высокого, полутемного зала с красными стенами. Он так и не дождался ответа от старого Герера.
В Красном Зале королевского дворца даже рядом с камином вряд ли было больше 12 °C. А уж в центре зала, далеко от обоих каминов, расположенных в торцовых стенах, — около 5 °C. За окнами порхали легкие снежинки, день был не слишком морозный, чуть ниже нуля. Весна пришла на планету Гетен. В каминах ревел огонь, лизал своими красно-золотыми языками толстенные поленья. В этом была своеобразная, чуть грубоватая кархайдская роскошь, дающая мгновенное наслаждение огнем и теплом. Жители Кархайда вообще очень любили огонь: камины, фейерверки, молнии, метеоры, вулканы — все это доставляло им несказанную радость. Они избегали, однако, центрального отопления, особенно в жилых помещениях, хотя за долгие годы и века промышленной революции на планете Гетен различные обогревательные приборы и системы были доведены до совершенства. Батареи центрального отопления использовались лишь в арктических широтах для обогрева жилых помещений. Вообще гетенианцы редко испытывали комфорт, как бы не позволяя себе такой роскоши и никогда не ожидая ее, но всегда радостно приветствуя — словно неожиданный подарок или удачу.
Верный слуга короля, застывший у его постели словно изваяние, обернулся, когда вошли врач и лорд Герер, королевский Советник, но не проронил ни слова. Вошедшие приблизились к огромному ложу на высоких золоченых ножках, покрытому тяжелыми, изысканно расшитыми красными одеялами. Распростертое на ложе тело короля оказалось почти на уровне их глаз. Гигантская кровать напоминала неподвижно застывший корабль, готовый вот-вот сорваться с якоря и унести юного Аргавена по безбрежным темным волнам тьмы в царство теней и минувших ужасных лет. Содрогнувшись от внезапно охватившего его страха, старый Советник заметил, что глаза Аргавена широко распахнуты и обращены в сторону чуть приоткрытого окна. Король смотрел в узкую щель между шторами — на звезды.
Герер перепугался еще больше: ну конечно, это безумие; его король утратил разум… Старик и сам не понимал, отчего ему так страшно. Хоуг ведь предупреждал его: «Наш король не совсем нормально ведет себя, лорд Герер. Последние полмесяца он жестоко страдал; видимо, его запугивали, пытаясь сделать из него послушную марионетку. Возможно, мозг его серьезно поврежден; безусловно, еще проявятся и побочные, и прямые последствия отравления организма наркотиками». Но, несмотря на это предупреждение, Герер испытал сейчас чудовищное потрясение.
Вдруг ясные усталые глаза Аргавена уставились прямо на него; не сразу, постепенно король узнавал Герера. И тот неожиданно — он ведь не мог, разумеется, видеть того страшного человека в черной маске — заметил в глазах своего юного, бесконечно любимого короля ненависть и почти животный ужас, увидел, как он, задыхаясь, борется со своим верным слугой, с врачом и, обессиленный, падает на постель, не в состоянии убежать — убежать от него, от Герера!
Отойдя подальше, на середину холодного зала, туда, где похожая на нос корабля часть величественного ложа скрывала его от глаз короля, Герер услышал, как они успокаивают Аргавена и снова укладывают в постель. Голос короля звучал пронзительно и по-детски жалобно. Точно так же во время своего последнего предсмертного приступа помешательства говорил и старый король Эмран — таким же детским голоском. Потом наступила тишина. Слышно было лишь, как в двух каминах ревет пламя.
Коргри, личный страж короля, зевнул и протер глаза. Хоуг что-то накапал в склянку, потом наполнил шприц. Герер пребывал в полном отчаянии. Дитя мое, король мой, что они с тобой сделали?! Сколько было надежд — праведных, светлых! — и вот все пошло прахом… Душа старого Герера бессильно плакала, хотя с виду этот человек походил на черную каменную глыбу, тяжелую, грубо обтесанную. Он всегда отличался спокойствием, осторожностью и расчетливостью, а порой даже жестокостью. Но сейчас этот старый придворный искренне оплакивал своего короля, он был совершенно убит горем; для него не было в жизни иной цели, кроме верного служения любимому Аргавену. Вдруг король громко спросил:
— Мое дитя?..
Герер вздрогнул: ему показалось, что слова эти произнес вслух он сам. Но тут Хоуг, никогда не испытывавший особой любви к королю, участливо и спокойно ответил больному:
— Принц Эмран здоров, ваше величество. Он сейчас с верными людьми в замке Уорривер в полной безопасности. Мы поддерживаем с ними постоянную связь. У них все хорошо.
Герер слушал тяжелое дыхание короля; он даже подошел чуть ближе к изголовью, стараясь, впрочем, держаться в тени, за высокой спинкой кровати.
— Я был болен?
— Да, вы еще не совсем выздоровели, ваше величество, — спокойно ответил врач.
— Где же я?..
— В вашей собственной комнате, во дворце, в Эренранге.
Но туг Герер подошел еще на шаг и, по-прежнему невидимый для короля, вдруг сказал:
— Мы так и не знаем, где вы были, ваше величество.
Гладкое лицо Хоуга исказила недовольная гримаса, но хоть он и был королевским врачом — так что в известной степени все они во дворце были в его руках, — не осмелился прямо выразить свое неодобрение Советнику. Однако голос Герера ничуть не встревожил короля; он задал еще несколько коротких вопросов, вполне разумных и ясных, а потом снова затих. Вскоре Коргри, который не отходил от своего хозяина с тех пор, как того принесли во дворец (ночью, тайком, через незаметную боковую дверцу — словно правителя, совершившего позорное самоубийство; это случалось прежде, хотя в данном случае самоубийством и не пахло), совершил «государственную измену»: склонившись вперед на своем высоком сиденье, стоявшем в изголовье, он уронил голову на край постели и уснул. Стражник у дверей сдал пост сменщику, немного пошептавшись с ним, несколько раз приходили официальные лица; была передана свежая сводка новостей, посвященная состоянию здоровья короля. Все говорили только шепотом. В сводке, которая будет передана по радио, сообщалось: у короля во время отдыха в Верхнем Каргаве внезапно проявились симптомы тяжелой лихорадки, и он был спешно переправлен в Эренранг; лечение под руководством королевского врача Хоуга рем ир Хоугремма уже дало свои результаты, так что… Ну и так далее. «Да повернется колесо судьбы под рукой нашего короля и принесет ему счастье!» — молились жители древних Очагов, зажигая огонь в каминах, а старики, усаживаясь поближе к огоньку, ворчали: «А все из-за того, что он ночами напролет все по городу бродил да в горы один забирался! Все его глупые детские выдумки!» — однако и старики держали радио постоянно включенным и внимательно слушали каждую сводку новостей. Множество людей толпилось на площади перед королевским дворцом; они бесцельно слонялись, судачили, смотрели, кто входит и выходит из парадных дверей, и все время поглядывали на пустующий балкон. И сейчас на площади еще оставалось несколько сот человек, терпеливо стоявших в снегу. Подданные любили Аргавена XVII. После тупой жестокости короля Эмрана, правление которого завершилось под сенью безумия, приведя страну к почти полному экономическому краху, на трон взошел юный король — стремительный, храбрый, непредсказуемый, однако весьма здравомыслящий и упорный в своих намерениях. А еще король Аргавен был поистине великодушен. Народ ощущал в нем огонь и свет великой души и приветствовал своего молодого правителя. В нем как бы воплотилась мощь грядущей эпохи. В кои-то веки король Кархайда был достоин своего великого королевства!
— Герер!
То был голос короля, и Герер поспешил к нему — огромный, неуклюжий, торопливо пересекая зал, разделенный на теплые и холодные, светлые и темные полосы.
Теперь Аргавен сидел в постели, хотя руки его дрожали от слабости и дышал он с трудом. Однако горящие глаза короля жадно следили за спешащим к нему через темный зал Герером. Левая рука Аргавена, на которой красовалось королевское кольцо династии Харге, покоилась родом с лицом его спящего слуги, отстраненным и совершенно безмятежным.
— Герер, — с трудом, но очень ясно проговорил король, — собери Совет. Скажи им: я отрекаюсь от престола.
Вот и все. Неужели так сразу? А как же все эти лекарства, шоковая терапия, гипноз, парагипноз, нейростимуляция, акупунктура — все замечательные способы лечения, которые расписывал Хоуг на бесконечных консилиумах? Неужели все напрасно? И результат все тот же? Но… не будем торопиться с выводами. Пусть выводы, так сказать, отстоятся.
— Государь, когда ваши силы восстановятся…
— Нет, Герер. Сейчас. Созови Совет!
И он снова сломался — так лопается туго натянутая тетива лука — и снова судорожно забился в пожирающем его страхе, не находя более ни сил, ни слов, чтобы выразить свои чувства; а верный слуга по-прежнему спал, уронив голову на край королевского ложа, и ничего не слышал.
Следующая фотография повеселее. Вот перед нами король Аргавен XVII в добром здравии, в красивых одеждах. Он сидит за столом и с аппетитом завтракает. Одновременно он беседует по крайней мере с дюжиной людей, что либо разделяют с ним трапезу, либо прислуживают за столом. Король может позволить себе любые странности, а вот уединение — крайне редко. Остальные за столом тоже как бы обласканы его безграничной милостью. Король выглядит после болезни — это общее мнение! — так же, как прежде. И все же не совсем: что-то сломалось у него в душе, он словно утратил былую юношескую невинность и доверчивость; их сменило часто встречавшееся в роду Харге, но менее приятное качество — этакая небрежность по отношению к себе и другим людям. Король проявляет порой и былое остроумие, и сердечность, но что-то темное всегда одерживает в нем верх, застилая ему глаза странной пеленой и делая столь небрежным в обращении. Что это? Что владеет его душой: страх, боль, твердо принятое решение?
Господин Акст, Мобиль и Полномочный Посол Экумены на планете Зима, последние шесть дней провел за рулем, пытаясь заставить свой электромобиль двигаться хоть немного быстрее, чем предельные для Кархайда пятьдесят километров в час. Вчера поздно ночью он примчался в Эренранг из столицы Оргорейна Мишнори, проделав невероятно долгий путь — сперва до границы, а потом через весь Кархайд. Завтрак он, естественно, проспал, однако явился во дворец точно в назначенное время, хотя и страшно голодным. Старый председатель Королевского Совета и двоюродный брат короля лорд Герер рем ир Верген встретил Акста у входа в зал громогласными кархайдскими приветствиями, подобающими случаю. Посол отвечал тем же, догадываясь, однако, что за пышной куртуазностью Герера скрывается горячее желание поделиться чем-то сокровенным.
— Мне сообщили, что король Кархайда теперь совершенно здоров, — сказал Посол Акст, — и я от всей души надеюсь, что это действительно так.
— Нет, к сожалению, это не так, — вздохнул старый Советник, и голос его как бы погас, внезапно утратив все богатство интонаций и звучную кархайдскую выразительность. — Господин Акст, я обращаюсь к вам в высшей степени конфиденциально: в Кархайде нет и десяти человек, помимо меня, которые знают о короле правду. Аргавен не выздоровел. И не был болен.
Акст кивнул. Действительно, такие слухи тоже ходили.
— Он любит совершенно один уходить порой в город — ночью, в простой одежде… Бродит по улицам, разговаривает с незнакомцами… Королевская власть — слишком тяжелое бремя… Он так еще молод… — Герер запнулся, словно подавляя охватившее его волнение. — Однажды, недель шесть назад, он вот так же ушел и не вернулся. На заре мне было передано послание: если мы объявим об исчезновении короля, его немедленно убьют; если же мы сохраним тайну и полмесяца подождем, он вернется к нам невредимым. И мы молчали. Лгали Совету, распространяли по радио ложную информацию. На тринадцатую ночь король был обнаружен: на улице, в полном одиночестве, напичканный наркотиками и явно подвергнутый ментальной «настройке». Кто это сделал, какие враги короля, мы так до сих пор и не узнали. Приходится действовать совершенно секретно: нельзя допустить, чтобы вера людей в своего правителя была подорвана. Как и его собственная вера — в себя самого. Нам очень трудно, ведь Аргавен ничего не помнит. Одно лишь совершенно ясно: воля его сломлена, ему внушили, что он непременно должен отречься от престола. Он уверен, что обязан сделать это для блага всех.
Тихий голос Герера не дрогнул, но глаза выдавали тяжкую душевную муку. И, неожиданно обернувшись, Акст заметил, что и молодой король смотрит на него с той же болью.
— Что же вы задерживаете моего гостя, кузен?
Аргавен улыбался, но так, словно прятал за пазухой нож. Старый Советник с достоинством поклонился, извинился и пошел прочь, исполненный бесконечного терпения; его массивная, неуклюжая фигура становилась все меньше и меньше и наконец совсем растворилась в сумраке.
Аргавен протянул Послу обе руки — так в Кархайде приветствуют близкого друга и равного. Слова же, вырвавшиеся у короля, Акста просто поразили: то была отнюдь не череда пышных и вежливых приветствий, как ожидал Посол, но яростный вопль измученной души:
— Ну наконец-то!
— Я выехал немедленно, едва получив ваше письмо, государь. Дороги в Восточном Оргорейне и на Западном Перевале все еще покрыты льдом, так что добраться сюда оказалось довольно-таки непросто. Но я рад, что приехал к вам. Приятно хотя бы на время покинуть Оргорейн. — И Акст улыбнулся: они с королем Аргавеном понимали друг друга с полуслова и любили откровенность. Теперь Посол надеялся получить разъяснения относительно столь странного приветствия, вырвавшегося у короля, с некоторым нетерпением наблюдая за сменой выражений на его подвижном красивом лице.
— Фанатики плодятся в Оргорейне, как черви — на трупе. Так говаривал один из моих предков. Мне приятно, что вы находите воздух Кархайда более чистым и здоровым для вас. Пройдемте сюда, господин Посол. Герер уже рассказал вам, что меня похитили и так далее?.. Да. Все верно. Причем действовали по правилам, вполне благопристойно. Если бы похитители принадлежали к одной из тех группировок, которые опасаются порабощения Гоген вашей Экуменой, они вполне могли бы древние правила и нарушить; по-моему, это был кто-то из старинных кланов Кархайда: они все еще надеются с моей помощью вернуть былое могущество и власть. Однако это лишь догадки. Странно: ведь я наверняка видел их много раз совсем рядом, но вспомнить никого не могу; кто знает, может быть, те же самые люди каждый день встречаются со мной здесь? Впрочем, довольно. Все эти рассуждения так или иначе бессмысленны. Свои следы они замели прекрасно. Но в одном я абсолютно уверен: не они внушили мне, что я должен отречься от престола.
Король и Посол неторопливо шли по огромному залу, постепенно приближаясь к возвышению, где стоял трон и несколько массивных кресел. Из узких окон, больше похожих на бойницы, как и везде на этой холодной планете, падали на пол, выложенный красной плиткой, желто-красные полосы солнечного света; от этих бесконечных ярких полос, наискосок пересекающих полутемный зал, у Акста зарябило в глазах. Он посмотрел на лицо юного короля, по которому тоже пробегали полосы света, и спросил:
— Кто же тогда внушил вам это?
— Я. Сам.
— Но когда, ваше величество, и зачем?
— Когда они схватили меня, когда пытались превратить меня в орудие для осуществления собственных планов, заставить меня служить им. Послушайте, господин Акст, если бы им было нужно, чтобы я умер, они, безусловно, убили бы меня. Нет, они хотели, чтобы я остался жив, чтобы продолжал править страной, чтобы оставался королем! И, будучи королем, следовал бы их приказам, навсегда запечатленным в моем мозгу. Чтобы именно я выиграл для них сражение за власть. Я стал бы их главным оружием, послушным автоматом, который только и ждет, чтобы его включили… Единственный способ бороться с этим — вывести механизм из строя!
Акст понял его сразу: он уже имел достаточный опыт общения с кархайдцами, ведь он начинал в качестве Мобиля, так что ему хорошо была известна хитроумная манера изъясняться, принятая в этой стране: бесконечный подтекст и паутина словесных экивоков. Хотя планета Зима несколько отличалась от иных планет Вселенной как по скорости социальных перемен, так и в плане физиологических особенностей своих обитателей, все же основная, доминирующая ее нация — а ею, безусловно, оказались кархайдцы — не раз доказывала свою верность союзу с Экуменой. Отчеты Акста обсуждались на заседаниях Совета Экумены — за восемьдесят световых лет отсюда, — и вывод всегда был один: равновесие целого зависит от сбалансированности всех его частей.
Когда они уселись у камина на огромные, с прямыми массивными спинками кресла, Акст сказал:
— Но ведь им даже не потребуется нажимать на выключатель, если вы сами отречетесь от трона…
— И оставлю своего сына в качестве наследника? По своему усмотрению выбрав Регента?
— Может быть, и так, — осторожно промолвил Акст, — а может, они выберут Регента сами.
Король окаменел.
— Надеюсь, что этого не произойдет, — напряженно проговорил он.
— А кого вы сами хотели бы видеть в этой роли?
Наступило длительное молчание. Акст видел, как судорожно дергается горло Аргавена, словно он пытается вытолкнуть наружу некое имя или слово, преодолеть искусственно созданный барьер, тяжкое удушье; потом сдавленным шепотом, с трудом он все-таки выговорил:
— Герера.
Акст, несколько удивленный, кивнул. Герер уже был Регентом в течение года после смерти Эмрана — до того, как Аргавен сам взошел на престол; он знал, насколько старый Советник честен и сколь искренне предан молодому королю.
— Да, ваше величество, Герер не состоит ни в одной партии и никому, кроме вас, не служит! — сказал он.
Аргавен наклонил голову. Вид у него был измученный. Помолчав, он спросил:
— Может ли ваша наука избавить меня от последствий того, что со мной сделали, господин Акст?
— Возможно. Этим, по-моему, занимаются в специальном институте на планете Оллюль. Но даже если я сегодня же вечером пошлю за нужным специалистом, он прибудет сюда лишь через двадцать четыре года. Вы уверены, что ваше намерение отречься не было… — Но тут из боковой двери у них за спиной появился слуга и поставил возле кресла Посла маленький столик с фруктами, ломтиками хлебного яблока и огромной серебряной кружкой горячего пива. Аргавен, видно, догадался, что гость его не завтракал. Хотя пища была вегетарианская, что не очень соответствовало вкусам Акста, он тем не менее с благодарностью и аппетитом принялся за еду; а поскольку за едой о серьезных вещах говорить не принято, Аргавен задал самый общий вопрос:
— Как-то вы обмолвились, господин Акст, что, несмотря на все различия наших народов, они все же некоторым образом родственники. Что вы имели в виду? Психологию или анатомию?
Акст рассмеялся — сама постановка вопроса была типично кархайдской.
— И то и другое, ваше величество. Все гуманоиды Вселенной, известные нам, — даже в самом отдаленном ее уголке — так или иначе люди. Однако родство наше корнями уходит в немыслимую даль времен. Ему более миллиона лет. Еще в доисторический для многих народов период древнейшие жители планеты Хайн расселились по крайней мере на сотне планет…
— Мы называем доисторическими те времена, когда династия Харге еще не правила Кархайдом. А ее представители взошли на престол семьсот лет назад!
— Ну так и для нас тоже Эра Космических Войн, например, далекое прошлое, хотя она закончилась менее шести веков назад. Время, как известно, способно растягиваться и сжиматься, претерпевать любые изменения. С ним может происходить все, что угодно, кроме одного: оно не повторяется, не идет вспять.
— Значит, основная цель Экумены — восстановить подлинное древнее родство людей, их общность? Как бы собрать всех сыновей Вселенной у одного Очага?
Акст кивнул, жуя кусочек хлебного яблока.
— Или, по крайней мере, сплести между обитателями различных миров прочные сети гармоничных отношений, — сказал он. — Жизнь интересна во всех своих проявлениях, включая маргинальные ее формы, но самое прекрасное — в ее немыслимом многообразии. Красота человеческой расы — именно в различиях отдельных ее представителей. Различные миры и различные формы жизни, различные способы мышления и различные формы тел — все вместе это составляет дивное и гармоничное единство.
— Однако гармония в отношениях никогда не бывает вечной, — задумчиво промолвил молодой король.
— Но она никогда и не была полной, — откликнулся Посол Экумены. — Самое главное — стремиться к достижению гармонии, стремиться к совершенству… — Он осушил серебряную кружку и промокнул губы тончайшей салфеткой из натурального волокна.
— Это составляло и мою цель, когда я еще был королем, — сказал Аргавен. — Но теперь все кончено…
— Однако, может быть…
— Нет, все кончено. И постарайтесь поверить мне. Я не отпущу вас, господин Акст, пока вы мне не поверите до конца. Мне очень нужна ваша помощь. Вы — тот самый козырь, о котором игроки совсем позабыли! И вы должны помочь мне. Я не могу отречься от престола против воли Совета. Они не допустят моего отречения, заставят меня править страной — и, оставшись королем, я буду служить собственным врагам. Если мне не поможете вы, то остается только самоубийство. — Король говорил на удивление спокойно и разумно, но Акст прекрасно знал, что даже мысль о самоубийстве в Кархайде считается позорной. — Выбора у меня нет: то или другое, — повторил молодой король.
Посол поплотнее закутался в плащ: ему снова стало холодно. Ему было холодно здесь всегда — вот уже в течение семи лет.
— Ваше величество, — сказал он, — я здесь чужой, у меня всего лишь горстка помощников и ансибль, маленькое коммуникационное устройство для связи с иными мирами. Я, разумеется, уполномочен представлять организацию в высшей степени могущественную, однако сам я в данном случае практически бессилен. Чем же мне помочь вам, ваше величество?
— У вас есть корабль. На острове Хорден.
— Ах, именно этого я и боялся! — вздохнул Посол. — Ваше величество, это всего лишь автоматическая ракета. А до планеты Оллюль отсюда двадцать четыре световых года! Вы понимаете, что это значит?
— Это значит, что я смогу спастись, только покинув свое время — свой век, сделавший меня орудием зла.
— Но это не спасение! — неожиданно твердо сказал Акст. — Нет, ваше величество, простите меня, но это невозможно. Я не могу позволить…
Ледяной дождь со снегом стучал по черепице, выл ветер, завиваясь между шпилями дворца и горбатыми крышами. В верхней комнате башни было темно и тихо. Лишь у двери горел крохотный огонек. Спала, похрапывая, нянька; в колыбели, лежа на животе, мирно посапывал младенец. У колыбели стоял Аргавен. Он жадно оглядывал знакомую комнату, хотя и так помнил здесь каждую мелочь. Когда-то это была и его детская. Его первое собственное королевство. Сюда он принес и своего первенца и сидел с ним у камина, пока ребенок жадно сосал. Здесь он пел малышу песенки, которые Борхаб напевал когда-то ему самому. Здесь было средоточие его жизни, всего самого для него дорогого.
Нежно, осторожно Аргавен подсунул ладонь под теплую, чуть влажную пушистую головенку и надел ребенку на шею цепочку с массивным широким кольцом, на котором выгравирована была печать королевского рода Харге. Цепочка оказалась слишком длинной, и Аргавен завязал ее узлом, опасаясь, как бы она не удушила младенца, обвившись вокруг шейки. Устранив повод для пустячной тревоги, король как бы попытался отстранить страшные опасения, снедавшие его душу, и чувство чудовищной пустоты. Аргавен низко склонился к малышу, прильнув на мгновение щекой к его нежной щечке, и едва слышно прошептал:
— О Эмран, Эмран! Я вынужден покинуть тебя, я не могу взять тебя с собой. Но ты должен править вместо меня. Будь же добрым, Эмран; живи долго, правь справедливо, но только будь добрым, о Эмран…
Потом Аргавен выпрямился, резко повернулся и выбежал из детской, навсегда покинув свое волшебное счастливое королевство.
Он знал несколько потайных выходов из дворца и выбрал самый надежный. Оказавшись на улице, он в полном одиночестве побрел по ярко освещенным, залитым скользким ледяным месивом улицам Эренранга к Новому Порту.
Фотографии, соответствующей следующему периоду жизни короля Кархайда, не существует, ибо увидеть его в это время было невозможно: нет такого глаза, что способен наблюдать процесс, совершающийся практически со скоростью света. Это был даже и не король Аргавен и вообще не человек. Это было материальное тело в состоянии переброски на большое расстояние. Вряд ли можно назвать человеком набор биологических элементов, жизнедеятельность которых протекает в семьдесят тысяч раз медленнее, чем наша. Во время полета король был более чем одинок: он перевоплотился в некую безответную мысль, направленную в никуда — во всяком случае, значительно дальше, чем способны улетать наши мысли. И все же это настоящее путешествие, только со скоростью, почти равной скорости света. Аргавен как бы сам стал движением, быстрым, как мысль. Он будет в два раза старше, прибыв к месту назначения, а на вид не изменится вовсе, ибо в корабле пройдет всего лишь один день. Сгустком космической энергии прибудет он на клубок космической пыли, что носит название планеты Оллюль, четвертой планеты желтого солнца. И весь полет свершится в полнейшей тишине, пока с ревом и огненными сполохами, подобно падающему метеориту, — замечательное было бы зрелище для кархайдцев! — «умный» корабль не совершит посадку, весь объятый пламенем, точно в указанном месте, в том самом, откуда пятьдесят пять лет назад улетел в далекий космос. Вскоре, вновь ставший видимым, тонкий и стройный молодой король Кархайда неуверенной походкой выйдет из корабля и на мгновение застынет у двери, прикрыв глаза рукой от слепящего света странно жаркого солнца…
Разумеется, Акст с помощью ансибля предупредил о прибытии Аргавена еще двадцать четыре года — или семнадцать часов — назад, это уж как считать. Так что встречающие уже прибыли и готовы приветствовать юного короля. Даже самые простые люди не остаются в подобных случаях без внимания, ну а этот гетенианец как-никак все-таки настоящий король. Один из встречающих целый год тщательнейшим образом учил кархайдский язык, чтобы Аргавену было к кому обратиться. И тот сразу же спросил:
— Каковы вести из моей страны?
— Господин Акст, как и его преемник, присылал отчеты весьма регулярно; там сообщалось обо всех происшедших событиях. Мы получили также множество личных посланий, адресованных вам; все материалы вы найдете у себя в резиденции, господин Харге. Если очень кратко, то регентство лорда Герера было вполне благополучным, хотя в первые два года вашего отсутствия и наблюдалась некоторая экономическая депрессия, за время которой, к сожалению, ваши арктические зоны обитания были практически оставлены людьми; однако в данный момент экономика Кархайда вполне стабилизировалась. Ваш наследник был коронован в возрасте восемнадцати лет и вот уже семь лет правит своей страной.
— О да… понятно, — сказал Аргавен, который только прошлой ночью последний раз поцеловал своего годовалого наследника.
— Когда вы сочтете возможным, господин Харге, специалисты нашего института в Белксите…
— Я полностью в вашем распоряжении, — сказал господин Харге.
Они проникали в его мозг нежно, осторожно, как бы едва приоткрывая перед собой двери. Для слишком крепких «замков» они использовали специальные деликатные инструменты и, отперев «дверь», как бы отходили в сторонку, позволяя Аргавену самому первым войти туда. За одной из «дверей» они обнаружили страшного человека в черном, который оказался вовсе не Герером; за другой — якобы сочувствующего королю Ребада, который вовсе ему не сочувствовал; вместе с королем они стояли на балконе дворца, вместе с ним карабкались по бесконечной лестнице его ночных кошмаров, попадая в детскую комнату на последнем этаже башни; и наконец увидели, как тот, кто метил в правители королевства, тот в красно-белом одеянии, приблизился к королю и сообщил: «Ваше величество, раскрыт заговор… готовилось покушение на вашу жизнь…» Тут господин Харге пронзительно закричал от мертвящего ужаса — и очнулся.
— Ну вот и хорошо! Здесь-то и была спрятана кнопка. Та самая кнопка, нажав на которую можно вводить любую информацию и влиять на развитие вашей фобии. Искусственно созданная паранойя. Блестящая, надо сказать, работа! Вот выпейте-ка, господин Харге. Нет, это просто вода! Ведь вы могли бы стать на редкость неприятным и поразительно злобным правителем, у которого бы постоянно усиливалась боязнь всяких заговоров, диверсий и вместе с этим ненависть к собственному народу. Но это произошло бы, разумеется, не сразу и не через полмесяца — вот ведь что самое главное! Чтобы стать настоящим тираном, вам потребовалось бы как минимум несколько лет. Конечно, были запланированы и «помощники» на долгом пути: например, Ребад, который, точно червь в яблоко, проник в вашу душу, вкрался в ваше доверие… Что ж, ладно! Теперь мне ясно, почему о Кархайде так много разговоров в Межгалактическом управлении. Надеюсь, вы извините некоторую субъективность моей оценки, но подобное сочетание изощренности и упорства — явление крайне редкое… — И старый психотерапевт с густой белоснежной шевелюрой продолжал болтать, ожидая, пока его пациент окончательно не придет в себя.
— Значит, я все сделал правильно, — проговорил наконец господин Харге.
— Безусловно. Отречение, самоубийство или бегство — вот и все, что могли вы себе позволить в данной ситуации, действуя по собственной воле. Что касается самоубийства, то они рассчитывали на гетенианское моральное вето; а что касается отречения от престола — на решение или, точнее, на запрет вашего Совета. Но, оказавшись во власти собственных амбиций, они позабыли о возможности самоотречения и бегства — оставив эту последнюю дверь незапертой. Этой дверью, правда, решился бы воспользоваться не всякий, а — простите мне чрезмерную выспренность слова — человек с возвышенной душой и сильной волей. Мне, безусловно, необходимо поглубже познакомиться с гетенианской методологией психоанализа — как вы ее называете, Ясновидение? Предвидение? Предчувствие? Всегда полагал, что все это — выдумки оккультистов, однако совершенно очевидно, что… Так, так, ну а теперь, по-моему, вам следует нанести визит в Межгалактическое управление, чтобы определиться с вашим будущим, поскольку с вашим прошлым мы уже разобрались, поместив его туда, где ему и полагается быть. А, как вы считаете?
— Я весь в вашем распоряжении, — ответил господин Харге.
В Межгалактическом управлении он разговаривал со многими людьми, прежде всего из отдела западных миров, и, когда ему предложили пойти учиться, он с радостью согласился. Ибо среди этих мягкосердечных людей, поразительным образом сочетающих спокойную, холодноватую и глубокую печаль с буйными и искренними взрывами веселья, бывший король Кархайда чувствовал себя чуть ли не варваром, во всяком случае — необразованным, неотесанным и глуповатым.
Он поступил в экуменическую Высшую школу. Жил в общежитии возле Межгалактического управления вместе с двумя сотнями других инопланетян, ни один из которых не был андрогином, как, впрочем, и бывшим королем. С детства привыкнув обходиться минимумом личных вещей и практически не имея возможности уединиться в своем огромном дворце, Аргавен легко приспособился к жизни в общежитии; и это оказалось не так уж плохо — жить среди однополых людей. Во всяком случае, не настолько затруднительно, как ему казалось раньше, хотя порой их постоянное пребывание в кеммере порядком утомляло его. Впрочем, даже это раздражало не слишком; он с большой охотой, даже с восторгом предавался ежедневным многочасовым занятиям, относясь к делу в высшей степени добросовестно, хотя порой и казался немного рассеянным, что случается с теми людьми, кто душой и сердцем пребывает совсем не там, где находится физически. Единственным почти непереносимым неудобством была жара, ужасный жаркий климат планеты Оллюль, где температура порой поднималась до 35 °C и за бесконечно долгие, кошмарные двести дней не выпадало ни единой снежинки. Даже когда наступала наконец зима, он все время потел: на улице редко было ниже –10 °C, а в общежитии топили так, что можно было свариться. Во всяком случае, от жары он страдал ужасно, хотя другие инопланетяне вечно мерзли и носили толстенные свитеры. Аргавен спал поверх одеяла абсолютно голым, тревожно метался во сне, и снились ему снега Картава, льды Старого Порта, мерещился легкий звон, с которым за завтраком разбивают покрывшую пиво ледяную корку, если во дворце достаточно прохладно. Холода, милые сердцу трескучие морозы родной планеты снились ему.
Он многому научился. Узнал, что его Гетен здесь называется Зима, узнал местное название планеты Оллюль; благодаря подобной информации Вселенная выворачивалась наизнанку, словно чулок. Он убедился, что изобилие мясных продуктов с непривычки вызывает расстройство желудка. Понял, что однополые люди, которых он лишь ценой невероятных усилий перестал воспринимать как извращенцев, тоже с большим трудом отказались от мысли о том, что он гермафродит. Он привык, что слово «Оллюль», звучащее в его произношении как «Оррюрь», непременно вызывает чей-то смех. А еще он попытался забыть, что является королем огромной страны. Заботами своих наставников Аргавен, бывший король Кархайда, многое познал и от многого сумел отвыкнуть или отказаться. Сделать это ему помогли не только бесчисленные «умные» машины и неохватный опыт Экумены, но и самое простое, хотя и самое доходчивое: живые люди, их слова и поступки. Именно это прежде всего и позволило ему хотя бы отчасти понять природу и историю такого «королевства», которому более миллиона лет и в котором — от границы до границы — миллиарды и миллиарды километров. Когда он начал наконец осознавать, догадываться, сколь бесконечно это Царство Людей, сколь длинна и порой мучительна его поразительная история, ему стала понятнее и та роль, которую Экумена играет во времени и в пространстве. Он словно увидел, как среди голых скал, под чужими солнцами, в беспредельной, сияющей звездами пустыне космоса зарождаются источники жизни, радости, искренних чувств — неиссякаемые живительные родники.
Он постиг многие науки — математику, мифологию, социологию — и понял: за пределами знаний лежат бескрайние просторы Неведомого, удивительный и бесконечный мир. Прежде всего именно это обретенное на планете Оллюль знание и принесло Аргавену глубочайшее удовлетворение. Но в целом он себя удовлетворенным не чувствовал. Ему, например, не позволяли углубляться в некоторые интересующие его науки — в экуменическую математику или физику. «Вы слишком поздно начали, господин Харге, — говорили ему. — Вам придется все начинать с азов. К тому же вам бы лучше заняться теми дисциплинами, которые были бы полезны у вас на родине».
— Кому я могу быть там полезен? — спросил он как-то у господина Гиста, Мобиля и этнографа, с которым они сидели вместе в библиотеке.
Гист, как и все остальные, посмотрел на него чуть насмешливо:
— Вы что же, полагаете, что больше не сможете приносить пользу, господин Харге?
Господин Харге, обычно отличавшийся поразительной сдержанностью, ответил неожиданно страстно:
— Да, я так считаю!
— Что ж, король без королевства, добровольно отправившийся в изгнание, человек, которого на родной земле давным-давно похоронили… — Гист говорил каким-то бесцветным голосом. — Да, вы, вероятно, должны ощущать некую неприкаянность, ненужность… Но скажите на милость, зачем же мы тогда столько с вами возились?
— Вы просто добры…
— Ах, добры!.. Как бы мы ни были добры, мы не можем дать вам настоящего счастья! Разве что… Впрочем, довольно. Глупо допускать новые бессмысленные траты. Вы были, бесспорно, наилучшим королем для планеты Зима, для государства Кархайд, для тех целей, которые преследует Экумена. У вас врожденное чувство равновесия. Вы, вполне возможно, даже смогли бы объединить государства планеты. И безусловно, не стали бы насаждать террор, как, насколько мне известно, поступает ваш нынешний король. Ах, какая это потеря для Гетен! Хотя бы из-за крушения тех надежд, которые питала вся Экумена, господин Харге. Не говоря уж о том, что ваши собственные задатки так и не были до конца реализованы… Немудрено, что вы впали в отчаяние… Впрочем, вам еще предстоит лет сорок или пятьдесят весьма полезной жизни…
И наконец, последний кадр: под залитыми чужим жарким солнцем небесами, в хайнского покроя сером плаще, красивый, стройный человек неопределенного пола стоит, утирая пот, посреди зеленой лужайки рядом с главным Стабилем Западных Миров, господином Хоалансом с планеты Альба, в руках которого, по сути дела, судьбы сорока миров.
— Я не могу приказать вам лететь туда, Аргавен, — говорит Стабиль Хоаланс. — Ваша собственная совесть…
— У меня хватило совести предать свою страну, так что двенадцать лет назад совесть моя свое уже получила. Хватит, — отвечает Аргавен Харге. Потом неожиданно смеется, да так весело, что и Стабиль тоже начинает смеяться; они прощаются так тепло и ощущая такую душевную близость, о какой прежде правители Экумены могли только мечтать.
Остров Хорден, что близ южного побережья Кархайда, был передан в собственность Экумене еще во времена правления Аргавена XV. Остров необитаем. Но каждый год там на голых скалах устраивают колонии морские яйцекладущие — высиживают яйца, воспитывают молодняк и уходят длинными вереницами обратно в море. Но раз в десять — двадцать лет по скалам острова вдруг проходит страшный пожар, море вскипает близ его берегов, и все животные, которых в этот миг угораздило оказаться там, гибнут.
В один из таких дней, когда море перестало кипеть, к приземлившемуся космическому кораблю подплыл катер. С ракеты тут же был спущен трап, и два человека двинулись по нему навстречу друг другу; они встретились где-то на середине — как бы между морем и сушей, — что предавало этой встрече некий тайный смысл.
— Посол Хоррсед? Я — Харге, — представился тот, что только что покинул звездолет.
Встречавший его человек почтительно преклонил колени и громко сказал по-кархайдски:
— Добро пожаловать, Аргавен, подлинный король Кархайда!
Поднимаясь с колен, Хоррсед поспешно прошептал:
— Ваше величество, вы действительно прибыли как подлинный король… Объясню все позже, при первой же возможности…
За спиной Посла, на палубе катера, виднелись люди; все они очень внимательно разглядывали Аргавена. То были, безусловно, кархайдцы, и некоторые из них были очень стары.
Аргавен Харге несколько минут стоял прямо и совершенно неподвижно, серый его плащ развевался на холодном морском ветру. Потом он глянул на бледное закатное солнце, на мрачный скалистый берег, на терпеливо молчавших людей внизу и вдруг бросился к ним так поспешно, что Посол Хоррсед отшатнулся и прижался к перилам. Король подошел к одному из стариков на палубе катера.
— Ты Кер рем ир Керхедер?
— Да.
— Я узнал тебя по высохшей руке, Кер! — Король говорил громко и спокойно; лицо его оставалось невозмутимым. — Однако по лицу я бы сейчас тебя не узнал — прошло все-таки шестьдесят лет… А есть ли здесь кто-то еще, кого я, Аргавен, знал раньше?
Люди молчали. Они по-прежнему не сводили с короля глаз.
Вдруг один старичок, весь скрюченный и почерневший от времени, как головешка, вышел вперед.
— Мой государь, я Баннитх, дворцовый стражник. Я прислуживал вам за столом, когда вы были ребенком, совсем малышом. — И седая голова старика горестно склонилась, — похоже, он пытался скрыть слезы. Потом вперед вышел еще один и еще… Головы, что склонялись перед королем, были убелены сединами либо совсем лишены волос; старческие голоса, приветствовавшие его, дрожали. Один из них, Кер с отсохшей рукой, которого Аргавен знавал еще совсем юным застенчивым пажом, вдруг яростно обернулся к тем, кто стоял позади.
— Это наш король! — выкрикнул он. — Глаза мои помнят его точно таким же, как сейчас. Это наш король!
Аргавен посмотрел на молчавших людей, переводя взгляд с одного лица на другое, со склоненной головы на гордо поднятую.
— Да, я Аргавен, — сказал он. — Я был королем Кархайда. А кто правит страной теперь?
— Эмран, — ответил кто-то.
— Мой сын Эмран?
— Да, ваше величество, — подтвердил старый Баннитх.
Лица большей части присутствующих остались бесстрастными, но Кер яростно, дрожащим голосом сказал:
— Аргавен! Только Аргавен — настоящий правитель Кархайда! Я все-таки дожил до светлых дней его возвращения! Да здравствует наш король!
И один из молодых кархайдцев, посмотрев на остальных, решительно произнес:
— Да будет так. Да здравствует король Аргавен! — И все головы склонились перед прибывшим.
Аргавен со спокойным достоинством ответил на их приветствия, но при первой же возможности обратился к Послу Хоррседу с расспросами:
— Что все это значит? Что произошло? И почему меня ввели в заблуждение? Мне сказали, что здесь я буду вашим помощником от Экумены…
— Вам сказали это двадцать четыре года назад, — ответил Посол извиняющимся тоном. — А я здесь только пять лет, ваше величество. Дела в Кархайде идут отвратительно. В прошлом году король Эмран разорвал отношения с Экуменой. И мне действительно не совсем ясно, с какой, собственно, целью Стабиль послал вас сюда, каковы тогда были его намерения. В настоящее же время мы планету Зима явно теряем. Так что хайнцы посоветовали мне выдвинуть нового претендента на королевский трон — вас.
— Но ведь я же мертв, — с ужасом сказал Аргавен. — Для Кархайда я умер шестьдесят лет назад!
— Король умер, — сказал Хоррсед. — Да здравствует король!
Тут их снова окружили кархайдцы, Аргавен отвернулся от Посла и прошелся по палубе. Серые волны вскипали за бортом. Сейчас берег континента — серые скалы, покрытые пятнами снега, — находился по левому борту. Было холодно: начиналась настоящая гетенианская зима. Мотор катера мягко урчал. Уже давно не слышал Аргавен знакомого урчания электрического двигателя — единственного из двигателей, который предпочла медлительная и спокойная техническая революция в Кархайде. Звук этот был ему необычайно приятен.
Вдруг, не оборачиваясь, как это свойственно тем, кто с детства привык непременно получать ответ на свои вопросы, Аргавен спросил:
— Почему мы плывем на восток?
— Мы направляемся в Керм, ваше величество.
— Почему в Керм?
То был один из самых молодых кархайдцев; он сделал шаг вперед и отвечал ему с почтительным поклоном:
— Потому что земля Керм восстала… восстала против ва… против короля Эмрана. Я сам родом из Керма; мое имя Перретх нер Соде.
— А Эмран сейчас в Эренранге?
— Эренранг захвачен Оргорейном шесть лет назад. Король Эмран сейчас в новой столице, восточнее Каргава… точнее, в старой столице: в Рире.
— Так Эмран потерял Западный Перевал? — спросил Аргавен, глядя в лицо молодому кархайдцу. — Потерял Западный Перевал? Отдал Эренранг?
Перретх даже чуть отступил назад, однако отвечал решительно и спокойно:
— Да. Мы вот уже шесть лет скрываемся за горами.
— Значит, теперь в Эренранге правит Оргота?
— Король Эмран пять лет назад подписал с Оргорейном договор, уступая ему Западные Земли.
— Позорный договор, ваше величество! — вмешался в разговор старый Кер, голос его дрожал от ярости. — Договор, подписанный глупцом! Эмран пляшет под музыку барабанов Орготы. Все мы здесь — восставшие, изгнанники. Господин Посол — тоже. Он тоже скрывается!
— Западный Перевал! — повторил Аргавен. — Аргавен I присоединил Западный Перевал к Кархайду семьсот лет назад… — Взгляд короля странно блуждал. — Эмран… — начал было он, но запнулся. — Сколь велики силы тех, кто собрался в Керме? Являются ли жители побережья вашими союзниками?
— Да, бо́льшая часть Очагов юга и востока страны солидарна с нами.
Аргавен немного помолчал.
— Был ли у Эмрана наследник?
— Нет, сам он никогда не производил на свет дитя, однако был отцом шестерых, государь мой, — ответил Баннитс.
— Своим наследником он назначил Гирври Харге рем ир Орека, — сказал Перретх.
— Гирври? Что это за имя такое? Короли Кархайда носят только два имени: Эмран и Аргавен, — сказал Аргавен.
И вот наконец довольно темный кадр; изображение на нем как бы выхвачено из тьмы светом камина. Электростанции Рира разрушены, провода обрезаны, полгорода охвачено пожарами. Тяжелые снежные хлопья медленно кружатся в воздухе и падают на горящие руины зданий, лишь мгновение отсвечивая красным — пока не растают с легким шипением, так и не долетев до земли.
Снега, льды и армия повстанцев остановили Орготу у залива, близ восточных отрогов массива Каргав. Никакой помощи король Эмран так и не получил, когда его собственное королевство восстало против него. Стража его бежала, столица объята пламенем, ему пришлось лицом к лицу столкнуться с противником. И на пороге смерти в короле проснулось нечто вроде беспечной гордости, свойственной его роду. Так что он не обращает на повстанцев ни малейшего внимания. Невидящими глазами смотрит он на них, лежа в тронном зале, освещаемом лишь сполохами далеких пожаров, отражающихся в зеркалах. Винтовка, из которой король выстрелил в себя, лежит рядом с его холодной безвольной рукой.
Перешагнув через распростертое тело, Аргавен берет эту руку в свои и начинает снимать с пальца массивное резное золотое кольцо; распухшие от старости суставы Эмрана мешают ему сделать это, и он оставляет кольцо на пальце мертвеца.
— Сохрани его, — шепчет он, — сохрани.
На мгновение склоняется он совсем низко и то ли шепчет что-то в мертвое ухо, то ли прижимается щекой к холодному морщинистому лицу покойного. Потом выпрямляется, еще некоторое время молча стоит над телом и поспешно удаляется по темным коридорам. Пора привести свой дом в порядок, решает Аргавен, король планеты Зима.
Рассказ «Король планеты Зима» (1969) был написан за год до начала основной работы над романом «Левая рука тьмы». Писательница еще только выдумывала мир этой необычной планеты, так что, по ее собственному признанию, «даже не сразу поняла, что ее жители — андрогины». Поэтому в рассказе смысл отношений «родитель — дитя» подчас остается непрояснённым. «Мужские» слова — король, князь, лорд и т. п. — используются автором сознательно, чтобы подчеркнуть двусмысленность биопсихологических характеристик гетенианцев. Рассказ сразу вызвал ожесточеннейшие споры между феминистками и их противниками.
По отношению к событиям, описываемым в романе, действие в «Короле…» отнесено как бы века на два вперед, однако гетенианское общество развивается совсем не в том направлении, как то ожидалось в «Левой руке тьмы». Между Кархайдом и Оргорейном в рассказе идет настоящая война (в романе гетенианцы о ней и не помышляли, даже слова этого в их языках не было). Король Кархайда, в отличие от своих многочисленных предшественников, абсолютно нормален; в связи с этим затрагивается даже столь серьезная тема, как роль личности в истории целой планеты. Правда, связь Кархайда и Экумены стала весьма прочной, как это и ожидалось в романе.
Рассказ «Король планеты Зима», тематически хотя и связанный с романом, не следует все же считать его продолжением; скорее это иллюстрация к теме «Планета Гетен и ее обитатели», а кроме того, возможность убедиться, сколь глубоки разработки этой темы у Ле Гуин.
Через 64 года после появления на свет в городе Рире Сов Таде Таге эм Эреб вспоминает свое детство и отрочество. Детские игры, обучение в Цитадели у хандараттов, смятение чувств и гормональный взрыв. Жители-андрогины Гетена становятся мужчинами или женщинами только в короткие периоды кеммера, и первый кеммер — значительное событие в жизни всего Очага. Сов Таде входит в первый кеммер по женскому типу, получает шифгретор, впервые познает любовь…
Я живу в старейшем городе мира. Задолго до того, как в Кархайде появились короли, Рир уже был городом, ярмаркой и местом встреч для жителей всего северо-востока, Равнин и Земель Керм. Фастнесс Рира был центром просвещения, убежищем и престолом правосудия пятнадцать тысяч лет назад. Там Кархайд сделался народом под властью королей Гегеров, правивших тысячу лет. На тысячном году Седерн Гегер, Некороль, с дворцовых башен выбросил свою корону в реку Арре, объявив конец доминиона. И тогда началось время, именуемое Расцветом Рира, Летним Веком. Оно окончилось, когда Очаг Харге принял власть и перенес свою столицу через горы в Эренранг. Старый дворец пустует столетиями. Но он стоит. В Рире ничто не рушится. Арре в месяц Тау ежегодно затопляет его улицы-тоннели, зимние бураны могут намести снега до тридцати футов, но город стоит. Никто не знает, как стары его дома, ибо они постоянно перестраиваются. Любой из них стоит себе в собственном саду, не обращая ни малейшего внимания на расположение прочих, просторный, широкий и древний, как горы. Крытые улицы и каналы проходят между ними, образуя бесчисленные углы. В Рире повсюду сплошные углы. У нас говорят, что Харге потому и убрались, что боялись того, что может поджидать их за углом.
Время здесь течет совсем по-иному. Мне рассказывали в школе, как орготы, экуменцы, да и большинство других людей считают годы. Они называют год какого-либо выдающегося события Годом Первым, а остальные отсчитывают от него. А здесь всегда стоит Год Первый. В новогодний день Гетени Терн прежний Год Первый становится годом ушедшим, а наступающий становится Годом Первым, снова и снова. Это так похоже на сам Рир — все в городе меняется, и только сам город не меняется.
Когда мне сровнялось четырнадцать (в Году Первом, или пятьдесят-ушедшем), наступила пора моей зрелости. В последнее время мне часто припоминается эта пора.
То был совсем иной мир. Большинство из нас никогда не видели Чужаков, как мы их называли. Нам доводилось слышать, как Мобили говорят по радио, и видеть в школе изображения Чужаков — те, что с волосами вокруг рта, выглядели особенно дикими и отвратительными. Но большинство картинок были сплошным разочарованием. Они были слишком похожими на нас. Так сразу даже и не скажешь, что они всегда в кеммере. Вроде у женщин-Чужачек должны были быть громадные груди, но у единоутробной сестры моей матери Дори груди были больше, чем на этих картинках.
Когда Защитники Веры вышвырнули их из Оргорейна, когда король Эмран ввязался в Пограничную войну и потерял Эренранг, даже когда их Мобили, объявленные вне закона, были вынуждены скрываться в Эстре и Керме, экуменцы не делали ничего, только выжидали. Они выжидали двести лет, терпеливые, как Ханддара. Они сделали только одно: они забрали нашего юного короля во внешний мир, чтобы заварить кашу, а потом вернули того же самого короля спустя шестьдесят лет, чтобы положить конец разрушительному правлению его единоутробного отпрыска.
Год моего рождения (Год Первый, или шестьдесят-четыре-ушедший) был годом начала второго правления Агравена. К тому времени, когда я начал видеть дальше собственного носа, война окончилась, Западный Перевал снова стал частью Кархайда, столица вернулась в Эренранг и бо́льшая часть разрушенного в Рире за время свержения Эмрана была восстановлена. Старые дома отстроили заново. Старый дворец восстановили заново. Аргавен XVII чудесным образом заново воссел на престол. Все стало таким, как и было, каким и должно было быть, все стало нормальным, совсем как в старину, — все так говорили.
Конечно, то были годы затишья, период восстановления, до того, как Аргавен, первый из гетениан, кто когда-либо покидал поверхность планеты, наконец полностью привел нас в Экумену. Когда уже мы, а не они сделались Чужаками. До того, как мы вошли в пору зрелости. Во времена моего детства мы жили так, как всегда жили люди Рира. Все тот же образ жизни, все тот же мир безвременья, все тот же мир, поджидающий за углом. Я думаю о нем и стараюсь описать его для людей, никогда его не знавших. И все же, когда я пишу, отмечая произошедшие перемены, я понимаю, что на самом-то деле Год Первый вечен — для всякого ребенка, вступающего в пору зрелости, для всякого влюбленного, познающего любовь.
Очаги Эреба насчитывали пару тысяч человек, и сто сорок из них обитало в моем Очаге, в Эреб Таге. Мне дали имя Сов Таде Таге эм Эреб — на тот старинный манер именования, который и посейчас в ходу у нас в Рире. Первое, что я помню, — это огромное темное пространство, полное криков и теней, и я падаю вверх сквозь золотой свет в темноту. Я кричу от захватывающего ужаса. Меня ловят в моем падении, держат, держат крепко; я плачу; голос, близкий мне настолько, что он словно пронизывает мое тело, произносит мягко: «Сов, Сов, Сов». А потом мне дают отведать чего-то чудесного, чего-то такого сладостного, такого нежного, что никогда впредь мне не едать ничего столь же восхитительного…
Мне представляется, что кто-то из несносных подростков перекидывал меня с рук на руки, а моя мать утешила меня кусочком праздничного пирога. Потом, когда настала моя очередь быть несносным подростком, мы частенько перебрасывались младенцами, словно мячиками; они всегда вопили, не то от ужаса, не от восторга, не то от обеих причин разом. Это ближайшее подобие полета, известное моему поколению. У нас были дюжины различных слов, чтобы обозначить, как снег падает, опускается, сверкает, несется поземкой, как облака движутся, как лед идет, как лодка плывет — но этого слова у нас не было. Тогда еще не было. Потому-то я и не помню «полета». Я помню падение вверх сквозь золотой свет.
Семейные дома в Рире строятся вокруг большого центрального холла. На каждом этаже есть идущий вокруг него балкон, и мы называем весь этаж, вместе с комнатами и прочим, балконом. Моя семья занимала весь второй балкон Эреб Таге. Нас было много. Моя бабушка родила четверых детей, и у всех у них тоже были дети, так что у меня была целая уйма кузенов, равно как и старших и младших соутробников.
— Эти Таге всегда входят в кеммер женщинами и всегда беременеют, — поговаривали соседи, кто с завистью, кто с неодобрением, а кто и с восторгом. — И они никогда не держатся за возлюбленных по кеммеру, — непременно добавлял кто-нибудь. Первое было преувеличением, но вот второе — чистой правдой. Ни у кого из нас не было отца. Мне долгие годы не было известно, кто меня зачал, и не приходило в голову задуматься над этим. Клан Таде предпочитал не приводить в семью никого со стороны, даже и из нашего собственного Очага. Если кто из молодых влюблялся и заговаривал о том, чтобы сохранить верность партнеру по кеммеру или принести клятвы, бабушка и матери были безжалостны.
— Клятвы по кеммеру — да ты кем себя воображаешь — эдаким аристократом? Сказочным героем? С меня было достаточно Дома Кеммера — будет достаточно и для тебя, — говорили матери своим любимым детищам и отсылали их подальше, куда-нибудь в старый Эреб Домейн, чтобы перебесились, пока минует влюбленность.
Так что ребенком я помню себя как часть стаи, косяка, роя, снующего по комнатам туда-сюда, носящегося вверх-вниз по лестницам, когда все вместе работают и все вместе учатся и приглядывают за малышами — на свой лад — и наводят страх на более тихих обитателей Очага шумом и многочисленностью. Насколько мне известно, настоящего вреда мы не причиняли. Все наши эскапады происходили в рамках правил и ограничений, присущих размеренной жизни древнего Очага, и мы воспринимали их не как ограничения, а как защиту, как стены, внутри которых мы в безопасности. Нас наказали один-единственный раз — когда кузену Сетеру пришло в голову, что будет восхитительно привязать найденную нами длинную веревку к перилам балкона второго этажа, завязать петельный узел, пролезть в этот узел и спрыгнуть.
— Чур я сначала, — заявил Сетер.
Еще одна неверная попытка полета. И перила, и сломанную ногу Сетера привели в порядок, а нам всем пришлось чистить уборные — все уборные Очага — в течение месяца. Полагаю, прочие обитатели Очага решили, что пришла пора преподать юным Таге некоторый урок.
Хотя я и не знаю на самом-то деле, каким ребенком мне довелось быть, полагаю, что, имей я выбор, из меня получился бы ребенок более тихий, нежели мои товарищи по играм, хотя и столь же неуправляемый. Мне нравилось слушать радио, и, пока все остальные носились по балконам, а зимой и по центральному холлу, мне было по душе часами сидеть, скрючившись, в комнате матери, спрятавшись за ее кроватью, и слушать старенький радиоприемник в корпусе из древесины серема, настроив его так тихо, что другие дети не слышали, где я. Мне нравилось слушать все подряд — объявления и представления, сплетни разных Очагов, дворцовые новости, анализ урожая зерновых и подробные сводки погоды. Как-то зимой мне довелось день за днем слушать страшную сагу из Перинга Границы Бурь о снежных демонах, роковых предателях и кровавых убийствах, совершаемых топором, которая так пугала меня, что мне не удавалось уснуть, иначе как забравшись к матери в постель за утешением. Частенько там в теплой, мягкой, дышащей тьме уже оказывался кто-нибудь из моих младших соутробников. Мы засыпали все вместе, прижавшись друг к другу, сплетаясь воедино, словно пестри в гнезде.
Моя мать, Гуир Таде Таге эм Эреб, была нетерпеливой, сердечной и справедливой, она не утруждала себя излишним контролем за тремя отпрысками своего чрева, но присматривать за нами присматривала. Все Таде были ремесленниками, работавшими в лавках и мастерских Эреба, и лишних денег у нас не было, или почти не было; но когда мне сравнялось десять, Гуир купила мне приемник, совсем новый, и сказала там, где мои единоутробники могли ее слышать: «Тебе нет нужды разделять его с кем-либо». Долгие годы этот приемник был моим сокровищем. Потом же мы разделили его с ребенком моего чрева.
Так менялись годы, а вместе с ними и я, в тепле, многолюдстве и стабильности Очага и семьи, укорененных в традиции, и снующий челнок ткал из ее нитей вневременную ткань обычаев и ритуалов, работы и взаимоотношений, и, оглядываясь назад, я едва ли могу отличить один год от другого или себя от других детей — до тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать.
Этот год запомнился людям моего Очага пирушкой, известной как праздник Вечного Сомера Дори. Соутробник моей матери Дори этой зимой перестал входить в кеммер. Некоторые люди, покончив с вхождением в кеммер, не предпринимают ничего, другие отправляются в Цитадель для совершения ритуалов, кое-кто остается там на целые месяцы, а то и вовсе переселяется туда. Дори, не имея склонностей к духовной жизни, заявил: «Раз уж я не могу больше иметь детей и не могу больше заниматься сексом и вынужден состариться и помереть, я могу, по крайности, устроить пирушку».
Мне уже приходилось сталкиваться с затруднениями при пересказе этой истории на языке, в котором нет сомерных имен существительных и местоимений, а есть только такие, что различаются по родам. В последние годы кеммера из-за изменений гормонального баланса люди по большинству входят в кеммер мужчинами. Кеммеры Дори были мужскими вот уже больше года, почему я и называю Дори «он» — хотя в том-то и дело, что ему никогда больше не придется быть ни им, ни ею.
Во всяком случае, пирушку он устроил с размахом. Он пригласил всех жителей из нашего Очага и еще из двух соседних Очагов Эреба, и празднество длилось трое суток. Зима выдалась долгая, весна запоздалая и холодная, и люди истосковались по чему-нибудь новому, свежему. Мы стряпали целую неделю, и вся кладовая была забита пивными бочонками. Множество людей, которым вот-вот предстояло выйти из кеммера, а то и тех, кто уже вышел, ничего по этому поводу не предприняв, пришли и присоединились к ритуалу. Вот это я помню явственно: посреди трехэтажного холла нашего Очага хоровод, освещенный отблесками пламени, из тридцати-сорока человек, сплошь средних лет или и вовсе старых, поющих и пляшущих, отбивающих ритм. В них ощущалась яростная энергия, их распущенные седые волосы развевались свободно, они топали с такой силой, словно хотели пробить пол насквозь, их голоса были глубокими и звучными, они смеялись. Глазеющие на них юнцы казались блеклыми и выцветшими. И при взгляде на танцоров мне приходила в голову мысль: отчего они так счастливы? Разве же они не старики? Тогда почему они ведут себя так, словно к ним пришло освобождение? Что же это такое — кеммер?
Нет, мне не приходилось раньше задумываться насчет кеммера. А что толку? До совершеннолетия у нас нет ни пола, ни сексуальности и наши гормоны не тревожат нас вовсе. А в городском Очаге мы ни разу не видели взрослых в кеммере. Они целуют тебя в щечку и уходят. Где Маба? В Доме Кеммера, детка, а теперь кушай кашку. А когда Маба вернется? Скоро, детка. И через пару дней Маба возвращается с видом сонным и одновременно сияющим, освеженным и усталым. Это вроде как ванну принять, Маба? Немного вроде того, детка, а чем вы тут занимались, пока меня не было?
Конечно, мы играли в кеммер, когда нам было лет по семь, по восемь. «Вот это — Дом Кеммера. Чур я буду женщиной. Нет чур я! Нет, это была моя идея!» И мы терлись друг о друга телами и с хохотом катались по земле, а то, бывало, запихивали мяч под рубашонки и изображали беременность, а потом и роды, а потом кидались этим мячом. Дети играют во все, чем занимаются взрослые, но игра в кеммер не была особо интересной. Частенько под конец мы просто щекотали друг друга — а ведь многие дети даже щекотки не боятся, пока не войдут в возраст.
После пирушки Дори мне в течение всей Тувы, последнего месяца весны, пришлось дежурить в яслях Очага. А с началом лета началось и мое первое ученичество в мебельной мастерской возле Третьей Стражи. Мне нравилось вставать спозаранку и бегом бежать через весь город по крытым переходам и подыматься вверх по склонам открытых; после минувшего тау многие переходы были все еще полны воды, достаточно глубокой для каяков и плоскодонок. В неподвижном воздухе все еще держались прохлада и свежесть; солнце вставало из-за старых башен Недворца, красное, как кровь, и все воды и окна города полыхали алым и золотым. А в мастерской стоит пронзительно-сладкий запах свежесрубленного дерева и взрослых людей, тяжело работающих, терпеливых и требовательных, принимающих меня всерьез.
— Я уже не ребенок, — говорю я себе. — Я взрослый человек, работник.
Но почему мне все время хочется плакать? Почему мне все время хочется спать? Почему я все время злюсь на Сетера? Почему Сетер все время натыкается на меня и говорит «ох, извини» таким дурацким сиплым голосом? Почему я так неуклюже управляюсь с большой электрической фрезой, что порчу шесть ножек для стульев одну за другой?
— Уберите ребенка от фрезы, — кричит старина Март, и я погружаюсь в бурное унижение. Я никогда не буду плотником, я никогда не буду взрослым, и вообще — на кой ляд кому нужны ножки для стульев!
— Я хочу работать в садах. — Таким было мое заявление матери и бабушке.
— Закончи обучение, и следующим летом можешь работать в садах, — сказала бабушка, и мать кивнула.
Этот разумный совет показался мне бессердечной несправедливостью, предательством любви, приговором, обрекающим на отчаяние. Меня трясло от гнева и распирало от бешенства.
— Да что такого плохого в мебельной мастерской? — спросили меня старшие после нескольких дней гнева и бешенства.
— А почему там вечно эта дубина Сетер ошивается?! — раздался мой ответный вопль.
Дори, бывший матерью Сетера, поднял бровь и улыбнулся.
— Тебе хорошо? — спросила меня мать на балконе после возвращения с работы, а мне только и удалось рявкнуть: «Отлично!» — и броситься в уборную, где меня и вырвало.
Мне было плохо. Спина у меня все время болела. Голова у меня болела и кружилась. Что-то, чего мне не удавалось даже определить, некая часть моей души терзалась острой, одинокой, нескончаемой болью. Все во мне страшило меня: мои слезы, мой гнев, моя дурнота, мое собственное неуклюжее тело. Оно не ощущалось как мое тело, как я. Оно ощущалось как нечто другое, как одежда не по мерке, вонючее тяжелое пальто, принадлежавшее какому-то старику, какому-то покойнику. Оно не было моим, оно не было мною. Крохотные иголочки боли пронизывали мои соски, обжигающие, как огонь. Когда мне случалось поморщиться и поднести руки к груди, мне было ясно, что все видят, что со мной творится. И все могут ощутить, как от меня пахнет. От меня исходил резкий и едкий, как кровь, запах, словно от свежесодранных шкурок пестри. Мой клитопенис напухал до громадных размеров и высовывался между срамных губ, а затем съеживался до таких ничтожных размеров, что мочиться было больно. Мои срамные губы чесались и краснели, словно искусанные мерзкими насекомыми. Глубоко у меня во чреве двигалось нечто, росло нечто чудовищное. Мне было стыдно. Мне хотелось умереть.
— Сов, — сказала моя мать, садясь на кровать возле меня со странной, нежной, заговорщической улыбкой. — Не пора ли нам выбрать твой день кеммера?
— Я не в кеммере! — со страстью вырвалось у меня.
— Нет, — сказала Гуир. — Но через месяц, я думаю, будешь.
— Нет, не буду!
Моя мать погладила меня по волосам, по лицу, по руке. «Мы лепим друг друга по человеческому образу и подобию», — говаривали старики, когда гладили младенцев или детей постарше, а то и друг друга этими долгими, медлительными, ласкающими движениями.
— Сетер тоже скоро войдет в кеммер, — спустя недолгое время сказала мать. — Но, как я полагаю, на месяц-другой позже тебя. Дори предлагает устроить день двойного кеммера, но я считаю, что у тебя должен быть твой собственный день в подходящее для тебя время.
— Мне не нужно, — вырвалось у меня сквозь слезы, — я не хочу, я только хочу, я только хочу уйти…
— Сов, — сказала моя мать, — если ты хочешь, ты можешь отправиться в Дом Кеммера в Геродда Эреб, где ты никого не будешь знать. Но я думаю, что тебе будет лучше здесь, где все люди тебя знают. Им это понравится. Они будут так рады за тебя. Ох, как же твоя бабушка гордится тобой! «Вы видали мое внучатое дитя? Сов, что за прелесть, что за махад!» Всем уже до слез надоело слушать о тебе…
«Махад» — это словечко диалектное, рирское словечко. Оно означает человека сильного, красивого, щедрого, достойного, человека надежного. Строгая мать моей матери, которая приказывала и благодарила, но никогда не хвалила, сказала, что я — махад? От этой жуткой мысли у меня мигом слезы высохли.
— Ладно, — сами собой выговорили с отчаянием мои губы. — Здесь. Но не через месяц! Этого не будет. Я не буду.
— Дай-ка я посмотрю, — сказала моя мать. Сгорая от смущения, но и радуясь необходимости подчиниться, мне удалось встать и расстегнуть штаны.
Моя мать бросила беглый деликатный взгляд и приобняла меня.
— Да, в следующем месяце, это уж наверняка, — сказала она. — Через денек-другой тебе станет лучше. А через месяц все будет совсем по-другому. Правда будет.
Само собой, на следующий день головная боль и жгучий зуд миновали, и хотя мне почти все время хотелось спать, невзирая на усталость, работа у меня стала спориться лучше. А еще через пару дней мое тело снова сделалось почти прежним, легким и гибким. Только если прислушаться, где-то крылось былое странное ощущение, ни с какой частью тела в отдельности не связанное, иногда очень болезненное, а иногда всего лишь странное, такое, что его почти хотелось испытать вновь.
Мы с моим кузеном Сетером вместе проходили ученичество в мебельной мастерской. Мы не ходили на работу вместе, потому что Сетер так и остался слегка хромым после эскапады с веревкой несколько лет назад и добирался до работы плоскодонкой, пока на улицах еще оставалась вода. Когда закрыли шлюз Арре и дороги просохли, Сетеру пришлось ходить пешком. Вот мы и шли вместе. Первые пару дней мы особо не разговаривали. Во мне все еще оставалась злость на Сетера. А все из-за того, что я не могу больше бежать сквозь рассвет, что мне приходится идти, приспосабливаясь к чужой хромоте. И еще из-за того, что Сетер рядом. Всегда рядом. Выше меня ростом, ловчей меня со фрезой — да вдобавок эти длинные, тяжелые, блестящие волосы. Ну кому может прийти в голову отращивать такие длинные волосы? Мне казалось, что волосы Сетера лезут мне в глаза, словно бы мои собственные.
Жарким вечером Окре, первого летнего месяца, мы возвращались усталые с работы. Мне было видно, что Сетер хромает и пытается скрыть хромоту или хотя бы не обращать на нее внимания, пытаясь покачиваться в такт моим быстрым шагам, выпрямившись и нахмурившись. Огромная волна жалости и восхищения захлестнула меня, и все то странное, растущее, вся новая сущность, где бы она ни пряталась в моем нутре, в глубине моей души, потянулась и развернулась вновь, развернулась навстречу Сетеру, терзаясь и алкая.
— Ты входишь в кеммер? — Голос, исходивший из моих уст, был низким и хриплым, как никогда прежде.
— Через пару месяцев, — ответил Сетер, избегая меня взглядом, все еще напряженный и нахмуренный.
— Похоже, со мной будет это, ну, мне придется сделать это, ну, знаешь что, довольно скоро.
— Хорошо бы и мне поскорее, — сказал Сетер. — Скорей покончить с этим.
Мы не глядели друг на друга. Мне удалось замедлить шаг очень постепенно, так что теперь мы неторопливо шли бок о бок.
— Ты иногда чувствуешь, что у тебя сиськи прямо-таки горят? — Вопрос сорвался с моих уст прежде, чем до меня дошло само намерение задать его.
Сетер кивнул.
— Послушай, а твой писун… — произнес после паузы Сетер.
Мой подбородок опустился в утвердительном кивке.
— Наверное, так и выглядят Чужаки, — с отвращением вырвалось у Сетера. — Это… эта штука торчит наружу и делается такой большой… и мешает.
На протяжении примерно мили мы обсуждали и сравнивали наши симптомы. Какое же это было облегчение — поговорить об этом, найти товарища по несчастью. Но и как же странно слышать, что и у другого те же беды.
— Я тебе скажу, что я во всем этом ненавижу, — взорвался Сетер. — Что я во всем этом действительно ненавижу. Это обесчеловечивает. Чтобы твое собственное тело крутило тобой, как ему вздумается, бесконтрольно — я не могу даже мысли такой вынести. Быть просто секс-машиной. И любой человек становится для тебя тем, с кем можно заниматься сексом. Ты знаешь, что люди в кеммере сходят с ума и умирают, если рядом нет никого в кеммере? Что они даже могут нападать на людей в сомере?
— Быть не может! — Меня это потрясло.
— Еще как может. Мне Тэрри рассказывал. Один водитель грузовика в Верхнем Каргаве вошел в кеммер как мужчина, когда их караван застрял в снегу, а он был большой и сильный, и он сошел с ума, и он, ну, сделал это со своим напарником, а напарник был в сомере и пострадал, всерьез пострадал, пытаясь отбиться. А потом водитель вышел из кеммера и покончил с собой.
От этой жуткой истории тошнота подступила у меня к горлу от самого желудка, и мне не удалось вымолвить ни слова.
— Люди в кеммере даже уже и не люди, — продолжал Сетер. — И мы должны делать это — мы должны так поступать.
Наконец этот жуткий одинокий страх обнаружил себя. Но разговоры о нем не приносили облегчения. Облачившись в слова, он лишь делался огромнее и страшнее.
— Это глупо, — сказал Сетер. — Это примитивное средство для продолжения рода. Цивилизованным людям нет никакой надобности через это проходить. Люди, которые хотят забеременеть, могли бы делать себе такие уколы. Это было бы генетически разумно. Можно было бы выбирать, от кого зачать. И не было бы всего этого инбридинга, когда люди трахаются со своими отпрысками, как животные. Зачем нам быть животными?
Гнев Сетера задел меня за живое. Моя душа разделяла этот гнев. А еще меня потрясло и возбудило слово «трахаться», которое мне еще не доводилось слышать произнесенным вслух. Взгляд мой вновь упал на кузена, на тонкое раскрасневшееся лицо, на длинные, тяжелые, блестящие волосы. Мой сверстник Сетер выглядел старше меня. Полгода боли в сломанной ноге омрачили и ускорили созревание проказливого бесстрашного ребенка, научив его гневу, гордости, выносливости.
— Сетер, — вырвалось у меня, — послушай, это все ерунда, ты — человек, даже если тебе нужно заниматься этой ерундой, этим траханьем. Ты — махад.
— Гетени Кус, — сказала бабушка: первый день месяца Кус, день летнего солнцестояния.
— Мне еще не пора, — сорвалось с моих уст.
— Тебе уже пора.
— Я хочу войти в кеммер вместе с Сетером.
— Сетеру это предстоит через месяц-другой. Уже скоро. Похоже, у вас зато могут оказаться одинаковые циклы. Две половинки луны, а? Вот и со мной так же было. Так что стоит вам с Сетером оказаться на одной волне цикла… — Бабушка никогда не улыбалась мне такой… такой заговорщической улыбкой, словно мы с ней были равными. Мать моей матери в свои шестьдесят лет, старая, низкорослая, коренастая, широкобедрая, с проницательными ясными глазами, была каменщиком по профессии и неоспоримым автократом Очага. Мне — и вдруг равняться с этой выдающейся личностью? Впервые мне пришло в голову, что я, возможно, приобретаю большее, а не меньшее сходство с человеком.
— Мне бы хотелось, — сказала бабушка, — на эти полмесяца отправить тебя в Цитадель. Но выбор за тобой.
— В Цитадель? — Меня это застало врасплох. Мы, Таде, исповедовали Ханддару, но исповедовали весьма бездеятельно, соблюдая только главные праздники, проборматывая благодарение как единое нечленораздельное слово, и не практиковали никаких ритуалов. Никого из моих старших соутробников не посылали в Цитадель накануне дня кеммера. Что же со мной не в порядке?
— У тебя хорошие мозги, — объяснила бабушка. — У тебя и у Сетера. Мне бы хотелось увидеть когда-нибудь, как кто-нибудь из вас отбросит какую-нибудь тень. Мы, Таде, сидим у себя в Очаге и плодимся, как пестри. Разве этого довольно? Было бы неплохо, если хоть кто-то из вас имел бы в голове что-нибудь и помимо дел постельных.
— А что там, в Цитадели, делают?
— Не знаю, — честно ответила бабушка на мой вопрос. — Отправишься туда — узнаешь. Тебя научат. Тебя могут научить, как контролировать кеммер.
— Отлично. — Больше уговаривать меня не приходилось. Я скажу Сетеру, что Затворники умеют управлять кеммером. Может, меня научат, как это делается, а я научу Сетера.
Бабушка посмотрела на меня с одобрением. Вызов был принят мною достойно.
Конечно, за полмесяца, проведенных мною в Цитадели, меня не научили, как управлять кеммером. Первую пару дней, проведенных там, мне казалось, что я не могу управлять даже собственной ностальгией. Из нашего теплого сумеречного скопища комнат, полных народу, где люди вокруг разговаривают, спят, едят, стряпают, моются, играют в ремму, наигрывают мелодии, повсюду носятся дети, везде шумно, везде моя семья, — и вот меня вырвали из него и через весь город затащили в огромный, чистый, холодный и тихий дом, полный незнакомцев. Они были вежливы, они обращались со мной уважительно. Меня это пугало. С какой стати человек лет сорока, владеющий волшебной наукой сверхчеловеческой силы и выносливости, способный босиком идти сквозь буран, способный Провидеть, человек с глазами, мудрее и спокойнее которых мне не доводилось видывать, — по какой причине адепт Ханддары может меня уважать?
— По причине твоего невежества, — сказал адепт Ранхаррер, улыбаясь с огромной нежностью.
Имея в своем распоряжении всего полмесяца, адепты не пытались особо изменить природу моего невежества. Мне пришлось практиковать Нетранс по нескольку часов в день, и мне это понравилось: для них этого было достаточно, и меня похвалили.
— В четырнадцать лет большинство просто с ума сходит оттого, что продвигаются медленно, — сказал мой наставник.
За время последних шести-семи дней моего пребывания в Цитадели некоторые симптомы вновь начали проявляться — головная боль, опухания и резкие боли, раздражительность. Однажды утром простыня на моей постели в моей пустой тихой комнате оказалась запятнанной кровью. Вид этих пятен вызвал у меня ужас и отвращение. Мне подумалось, что это закровоточили расчесанные мною во сне срамные губы, но мне было известно, откуда взялась эта кровь. У меня слезы из глаз брызнули. Мне нужно было где-то отмыть простыню. По моей вине это чистое, возвышенное и прекрасное место оказалось оскверненным, замаранным.
Старый Затворник, обнаружив меня в отчаянии за стиркой простыни, не сказал ничего, а просто принес мне мыло, которое отстирало пятно. А потом я, вернувшись в свою комнату, которую люблю со страстью человека, никогда не ведавшего настоящего уединения, скрючиваюсь на непокрытом ложе, мучительно проверяя каждые несколько минут, не началось ли у меня кровотечение. Так миновало время, предназначенное мне для Нетранса. В громадном здании было очень тихо. Покой снизошел на меня. Странность вновь коснулась моей души, но теперь она не отзывалась болью; то было одиночество, подобное вечернему воздуху, подобное пикам Каргава, различимым ясными зимними днями далеко на западе. Оно было подобно громадному преувеличению.
Адепт Ранхаррер постучался и вошел с моего разрешения.
— В чем дело? — спросил он, с минуту поглядев на меня.
— Все такое странное, — вырвалось у меня.
— Да, — лучезарно улыбнулся адепт.
Теперь я знаю, как Ранхаррер оберегал и уважал мое невежество — в ханддаратском смысле этого слова. Тогда же мне только и было понятно, что так или иначе мне удалось сказать то, что надо, и порадовать человека, которого мне очень хотелось порадовать.
— Мы собираемся спеть кое-что, — сказал Ранхаррер. — Мне думается, что тебе бы понравилось.
Исполнялся на самом-то деле Хорал Середины Лета, который начинается за четверо суток до Гетени Кус и длится, не прекращаясь, ночью и днем. Певцы и барабанщики присоединяются к хоралу и уходят, когда им вздумается, и большинство из них поет отдельные слоги в нескончаемой групповой импровизации, руководствуясь лишь ритмическими и мелодическими ключами из Книги Хоралов и соблюдая гармонию с солистом, если таковой имеется. Поначалу мне удавалось различить лишь приятно затейливые монотонные звуки поверх тихого, еле различимого барабанного боя. Потом мне наскучило слушать и захотелось попробовать принять участие. И вот уже мой рот открылся, чтобы спеть «а-а а», и другие голоса надо мной и подо мной запели «а-а-а», пока мой голос не затерялся в них и не осталась только музыка, а затем внезапный серебристый порыв единственного голоса сквозь общую ткань, против течения, тонущий и исчезающий в этом течении, а затем выныривающий снова… Ранхаррер тронул меня за плечо. Уже наступило обеденное время, и мое пение в Хорале продолжалось с Третьего Часа. После обеда мне вновь захотелось присоединиться к Хоралу и после ужина тоже. Так прошло три дня. Мне бы хотелось проводить так же и ночи, если бы мне дозволили. Мне больше не хотелось спать. Меня переполняла внезапная неиссякаемая энергия, не дающая уснуть. Мне было по душе в своей комнатушке петь наедине с собой или читать странные ханддаратские стихи из единственной выданной мне книги и практиковать Нетранс, стараясь игнорировать жар и холод, лед и пламень моего собственного тела, пока не наступал рассвет, когда мне было дозволено присоединиться к Хоралу.
А потом наступил Отторменбод, канун солнцестояния, и мне пришла пора вернуться к моему Очагу и к Дому Кеммера.
К моему удивлению, моя мать, моя бабушка и все старейшины явились за мной в Цитадель с торжественным видом, одетые в церемониальные хайэбы. Ранхаррер препоручил им меня, сказав на прощание лишь: «Возвращайся к нам». Моя семья парадным эскортом сопровождала меня вдоль по улицам жарким летним утром; все виноградники стояли в цвету, наполняя воздух благоуханием, все сады цвели и плодоносили.
— Прекрасное время, — рассудительно произнесла бабушка, — чтобы входить в кеммер.
Очаг показался мне после Цитадели темным и каким-то съежившимся. Мне захотелось отыскать Сетера, но день был рабочий, и Сетер оставался в мастерской. От этого у меня возникло ощущение праздника — никак уж не неприятное. А потом наверху, в комнате на балконе нашей семьи, бабушка и старейшины формально преподнесли мне новое одеяние — все новое, от ботинок до великолепно вышитого хайэба. Вручение одежды сопровождалось ритуальными словами — полагаю, не ханддаратскими, а традиционными для нашего Очага; слова эти были древними и странными, принадлежавшими языку тысячелетней давности. Бабушка отчеканила их, словно камешки выплюнула, и накинула гиб мне на плечи.
— Хайя! — воскликнули все.
Все старейшины, да и множество малышей, помогали мне облачиться в новую одежду, словно несмышленому младенцу, а кое-кто из взрослых старался дать мне напутствие — «последнее напутствие», как они это называли, поскольку, входя в кеммер, ты получаешь шифгретор, а после получения шифгретора любой совет оскорбителен.
— Держись подальше от старины Эббеча, — пронзительно заявил кто-то из них.
— Держи свою тень при себе, Тадш! — оскорбленно выпалила моя мать и, обернувшись ко мне, добавила: — Не слушай эту старую рыбу. Тадш, вот ведь трепло! А теперь выслушай меня, Сов.
Как тут не выслушать! Гуир отвела меня в сторонку от остальных и заговорила серьезно и с некоторым смущением:
— Помни, это очень важно — с кем ты будешь с самого начала.
Моя голова склонилась в утвердительном кивке.
— Я понимаю.
— Нет, не понимаешь! — выпалила моя мать, позабыв смутиться. — Ты просто помни это.
— А если… ну… — сорвалось с моих уст; моя мать терпеливо ждала. — А если я, если я войду, ну, войду как женщина, то мне, ну, надо ли мне…
— А-а, — сказала Гуир. — Не беспокойся. Пройдет не меньше года, прежде чем ты сможешь забеременеть. Или зачать. На этот раз не беспокойся. На всякий случай остальные за тобой присмотрят. Они все знают, что это твой первый кеммер. Но помни, важно, с кем ты будешь вначале. Избегай, ох, избегай Каррида и Эббеча и еще кое-кого.
— Пойдем! — крикнул Дори, и мы снова выстроились в процессию, чтобы спуститься вниз и пересечь центральный холл, где все восклицали: «Хайя Сов! Хайя Сов!» — а повара били в свои сковородки. Мне хотелось умереть. Но они, казалось, все были так счастливы, так радовались за меня, что и жить мне тоже хотелось.
Мы вышли из западных ворот и через залитые солнцем сады направились к Дому Кеммера. Таге Эреб имеет общий Дом Кеммера с двумя другими Очагами Эреба; это прекрасное здание, украшенное фризами глубокой резьбы в стиле Старой Династии, сильно пострадавшее от капризов погоды за пару тысячелетий. На красных каменных ступенях вся моя семья расцеловала меня, бормоча «благослови Тьму» или «хвала акту Сотворения», и моя мать основательно подтолкнула меня в плечо — такой толчок на счастье называют «открывающим санный путь», — когда мне настала пора отвернуться от них и войти в эту дверь.
Привратник уже поджидал меня — странный с виду, немного сутулый, с бледной морщинистой кожей.
Мне стало ясно, что это и есть тот Эббеч, о котором так много толковали. Встречать его мне не доводилось, только слышать о нем. Он был привратником нашего Дома Кеммера, полумертвым — то есть человеком, находящимся в кеммере постоянно, как Чужаки.
Некоторые люди такими и рождаются. Иных можно излечить, а неизлечимые и те, кто не желает исцеления, обычно живут в Цитадели, постигая науки, или становятся привратниками. Это удобно и для них, и для нормальных людей. В конце концов, кому еще захочется жить в Доме Кеммера? Но тут есть свои издержки. Если ты входишь в Дом Кеммера в торхармене, в готовности обрести пол, и первым, кого ты встречаешь, оказывается мужчина, его феромоны тут же и на месте сделают тебя женщиной, хотелось тебе того в этом месяце или нет. Ответственные привратники, разумеется, держатся подальше от любого, кто не просил их приблизиться. Но постоянный кеммер навряд ли развивает такую черту характера, как ответственность, — равно как и пожизненные прозвища «полумертвый» и «извращенец», я полагаю, этому не способствуют. Моя семья явно не доверяла способности Эббеча держать свои руки и свои феромоны от меня подальше. Но они были к нему несправедливы. Он уважал первый кеммер в той же мере, как и любой другой человек. Он приветствовал меня по имени и показал, где я могу снять свои новые башмаки. А потом он произнес слова древнего ритуального приветствия, пятясь от меня через холл. Впервые мне довелось услышать слова, которые впредь мне предстояло услышать много-много раз в течение многих лет.
Ты пересекаешь землю.
Ты пересекаешь воду.
Ты пересекаешь снег.
И приподнятый финал на входе в центральный холл:
Мы вместе пересекаем лед,
Мы вместе входим в Очаг,
Входим в жизнь и приносим жизнь!
В сотворении славься!
Торжественность этих слов тронула меня и отвлекла от напряженной сосредоточенности на себе. Как и в Цитадели, на меня снизошла знакомая уверенность, рожденная тем, что я являюсь частью чего-то неизмеримо старшего и большего, нежели лично я, даже если оно и кажется мне новым и странным. Мне нужно довериться этому и стать тем, чем оно меня сделает. В то же время меня охватило возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены, как и в течение всего утра. Все притягивало мое внимание: красивая голубая окраска стен, легкость и живость моих собственных шагов, текстура дерева под моими босыми ногами, звук и значение ритуальных слов, да и сам привратник. На мой взгляд, он выглядел интригующе. Эббеч был никак уж не красив, и однако мне было заметно, как музыкально звучит его глубокий голос, а его бледная кожа была привлекательней, чем мне когда-либо мыслилось. Мне было внятно его страдание; странная, должно быть, у него была жизнь. Мне хотелось заговорить с ним. Но когда он закончил приветствие, держась у двери поодаль от меня, навстречу мне устремилась высокая фигура.
Мне было радостно увидеть знакомое лицо: то был главный повар нашего Очага, Каррид Арраг. Будучи, как и многие повара, особой бурного темперамента, Каррид частенько примечал меня, шутливо задирая, заступая мне дорогу, кидал мне лакомый кусочек: «Держи, малышня! Нарасти себе побольше мяса на костях!» А теперь при виде Каррида на меня навалилось осознание множества новых фактов: и того, что Каррид обнажен, и того, что нагота его не была подобна наготе людей Очага, но была значимой наготой, что он не был Карридом, знакомым мне по Очагу, а сделался дивно прекрасным, что он был именно «он» и что моя мать предостерегала меня на его счет, что я хочу прикоснуться к нему, что я боюсь его.
Он принял меня в объятия и прижал к себе. Его клитопенис, словно кулак, просунулся между моих ног.
— Эй, полегче, — сказал ему привратник, и в комнату вошли другие люди, казавшиеся мне большими сгустками смутного сияния, полного теней и тумана.
— Не бойтесь, не бойтесь, — сказал Каррид с жестким смешком и мне, и им. — Разве же я стану вредить своему порождению, а? Я просто хочу быть тем, кто даст ей кеммер. Как женщине, как настоящей Таде. Я хочу дать тебе эту радость, малютка Сов.
Во время своей речи он раздевал меня, снимая мой хайэб и рубашку большими, жаркими, торопливыми руками. Привратник и прочие наблюдали пристально, но не вмешивались. Меня охватила полная беззащитность, беспомощность, унижение. Я вырывалась, боролась, пыталась поднять и надеть рубашку. Меня трясло от жуткой слабости. Я едва могла стоять. Каррид неуклюже помогал мне; его большая рука поддерживала меня. Я прислонилась к нему, ощущая жаркую дрожь его кожи — чудесное ощущение, словно солнечный свет, словно отблеск пламени. Я прижалась крепче, подняв руки так, что наши тела скользнули друг к другу.
— Эй, погоди, — сказал он. — Ох ты и красавица, ох, ну Сов же, эй, заберите ее, так не годится!
И он отстранился от меня, смеющийся, но и действительно возбужденный, его клитопенис восхитительно стоял. Я осталась полуодетая, на подгибающихся ногах, изумленная. Глаза мои затуманились, и я ничего толком не различала.
— Пойдем, — сказал кто-то, взяв меня за руку — мягкое, прохладное касание, совсем не похожее на жар тела Каррида. Это была особа из другого Очага, я даже не знала ее по имени. Она казалась мне золотым сиянием в сумеречном и туманном месте.
— Ох, ты преображаешься так быстро, — воскликнула она, смеясь, восхищаясь и успокаивая. — Пойдем, пойдем в бассейн, отдохнем малость. Каррид не должен был так на тебя налетать. Но тебе повезло — оказаться в первый кеммер женщиной, это ни с чем не сравнимо. У меня было целых три мужских кеммера, прежде чем удалось стать женщиной, меня просто бешенство разбирало — всякий раз, только я вхожу в торхармен, все мои чертовы приятели уже сплошь женщины. Ты на мой счет не беспокойся — влияние Каррида оказалось, скажу я тебе, решающим. — И она вновь засмеялась. — Ох, ты такая красивая! — И она склонила голову и лизнула мои соски прежде, чем поняла, что она такое делает.
Это было чудесно, это охладило пронизывающее их пламя, как не могло бы ничто иное. Она помогла мне окончательно раздеться, и мы вместе с ней вступили в теплую воду большого неглубокого бассейна, занимавшего всю середину этой комнаты. Вот почему в ней стоял такой туман, вот почему так странно звучали голоса. Вода плескалась вокруг моих бедер, моих половых органов, моего живота. Я повернулась к моей подруге и наклонилась поцеловать ее. Это было делом совершенно естественным, тем, чего хотела она и хотела я, и я хотела, чтобы она вновь полизала и пососала мои соски, и она сделала это. Мы долго играли с ней, лежа в неглубокой воде, и я могла бы играть так вечно. Но кто-то присоединился к нам, взяв мою подругу сзади, и она изогнулась в воде, словно прыгающая золотая рыбка, откинула голову назад и принялась играть с ним.
Я вышла из воды и обсушилась, чувствуя себя опечаленной, смущенной и позабытой и все же крайне заинтересованной тем, что творилось с моим телом. Оно было восхитительно оживленным, просто наэлектризованным, и грубое полотенце заставило меня содрогнуться от удовольствия. Кто-то придвинулся ко мне поближе, кто-то, наблюдавший мои игры с подругой в воде. Он сел рядом со мной.
Это был юноша из одного со мной Очага, Аррад Техемми. Я работала вместе с Аррадом в саду все прошлое лето, и он мне нравился. Он был, как я теперь думаю, похож на Сетера своими тяжелыми черными волосами и длинным тонким лицом, но он был исполнен сияния той славы, которая осияла здесь всех — всех кеммереров, и женщин и мужчин, — такой яркой красоты я прежде не видела ни в одном человеке.
— Сов, — сказал он. — Я хотел бы… твой первый… ты бы хотела… — Его рука уже коснулась меня, а моя — его. — Пойдем, — сказал он, и я пошла с ним.
Он отвел меня в прелестную комнатушку, где не было ничего, кроме пламени в очаге и широкой постели. Там Аррад принял меня в свои объятия, а я его — в свои объятия, а потом между своих ног и упала вверх, вверх сквозь золотой свет.
Мы с Аррадом пробыли вместе всю эту первую ночь, и, кроме того, что мы много трахались, мы еще и много ели. Мне и в голову не приходило, что в Доме Кеммера найдется еда. Мне казалось, что тут не разрешается ничего делать, кроме как трахаться. Здесь было много еды, и вдобавок очень хорошей, разложенной так, чтобы можно было поесть, едва захочется. Выпивка была более ограниченной; за нее отвечала старуха-полумертвая, не спускавшая с присутствующих опытного взгляда, и она не доливала пива, если кто начинал впадать в буйство или отупение. Мне больше не нужно было пива. Мне больше не нужно было трахаться. Я была завершенной. Я была влюблена на веки вечные, на всю свою жизнь в Аррада. Но Аррад (вошедший в кеммер на день раньше меня) уснул и не просыпался, и некто необыкновенный по имени Хама сел возле меня, и заговорил со мной, и начал гладить меня по спине восхитительнейшим образом, так что вскоре мы сплелись друг с другом и принялись трахаться, и с Хамой это было совсем иначе, нежели с Аррадом, так что я поняла, что люблю на самом деле Хаму, пока к нам не присоединился Гехардар. Думаю, после этого я и начал понимать, что я люблю их всех и все они любят меня и что в этом и заключен секрет Дома Кеммера.
Почти пятьдесят лет миновало, и, следует признаться, мне уже не припомнить всех партнеров по первому кеммеру; разве только Каррида и Аррада, Хаму и Гехардара, старину Тубанни, самого умелого и изысканного любовника-мужчину, какого мне только доводилось встречать, и Берре, мою золотую рыбку, с которой я под конец занималась любовью в сонном мирном забытьи перед большим очагом, пока нас обеих не сморил сон. А когда мы пробудились, мы не были женщинами. Мы не были мужчинами. Мы не были в кеммере. Мы были очень усталыми молодыми взрослыми.
— И все равно ты прелесть, — сорвалось с моих уст при виде Берре.
— И ты тоже, — последовал ответ. — Ты где работаешь?
— В мебельной мастерской у Третьей Стражи.
Мой язык коснулся соска Берре, но это не сработало: Берре чуть передернуло, мне пришлось сказать «извини», и мы засмеялись.
— Я занимаюсь радио. — (Ай да Берре!) — Тебе никогда не хотелось попытаться?
— Делать радио?
— Нет. Участвовать в передаче. Я веду новости Четвертого Часа и сводку погоды.
— Так это ты? — вырвалось у меня с восторгом.
— Приходи как-нибудь к нам на башню, — тут же последовало приглашение Берре. — Я тебе все покажу.
Вот так мне и удалось найти дело на всю жизнь и друга на всю жизнь. А по возвращении в Очаг настала моя пора объяснять Сетеру, что кеммер — совсем не то, что мы о нем думали, а гораздо более сложная штука.
День первого кеммера у Сетера пришелся на Гетени Гот, первый день первого месяца осени, в темный лунный период. Один из членов нашей семьи ввел Сетера в кеммер как женщину, а уже она ввела меня. Это был первый раз, когда я вошел в кеммер как мужчина. Мы и дальше оставались на общей волне цикла, как и предполагала бабушка. Мы никогда не зачинали общих детей, будучи кузенами и имея на сей счет современные предрассудки, но мы занимались любовью во всех сочетаниях, всякое темное время луны, из года в год. И Сетер вводил мое дитя, Тамор, в первый кеммер — как женщину, как настоящую Таде.
Впоследствии Сетер полностью ушел в Ханддару и стал Затворником в старой Цитадели, а ныне он уже адепт. Я часто бываю там, чтобы присоединиться к Хоралу, или попрактиковать Нетранс, или просто погостить, и Сетер раз в несколько дней навещает Очаг. И мы беседуем. Будь то старые времена или новые, сомер или кеммер, а любовь остается любовью.
В тот день, сделав свой первый шаг по жизненному пути, я совершил и свою первую ошибку, но с тех пор мудрость я обретал, следуя лишь этим путем.
Урсула Ле Гуин вновь возвращается во вселенную Хейнского цикла в новом романе с антропологическим оттенком, на этот раз посвященном планете Ака. Цивилизация планеты Ака была не слишком развита технологически, но, после получения сообщений с Земли, сумела ускоренно перестроить свою экономику. Однако, прогресс дорого обошелся аканцам. Героиня романа Сатти, одна из всего четырех не-аканцев на этой планете, покинула Землю и Экумену ради изучения аканского общества.
Вскоре она обнаруживает, что за время ее путешествия к Ака, новый режим планеты полностью подавил все традиционные культуры во всех регионах Ака. Не только были изгнаны разнообразные религиозные верования, но даже разнообразие диалектов было сочтено антигосударственным. Сатти неожиданно оказывается практически единственным существом на планете, умеющим читать на языке, на котором создавали тексты всего лишь одно поколение аканцев назад.
Исследования Сатти по-настоящему сдвигаются с места, когда ей разрешают выехать за пределы Довза-Сити, столицы нового государства, и посетить удаленные районы, где еще могут находиться остатки старой культуры. Оказавшись в глубине страны, Сатти действительно встречает и постепенно осваивает старые традиции, и даже начинает следовать им, пытается найти свое место в их системе. Этот прием позволяет Ле Гуин показать культуру Ака и с точки зрения постороннего, и глазами ее носителя.
В системе мира, которую Ле Гуин построила в «The Telling», легко увидеть отражение различных деспотических государств Земли. Однако, несмотря на победоносное продвижение культуры Довза по планете, Ле Гуин оставляет читателю надежду, показывая, как проявления старых традиций выживают под давлением любой идеологии. В то время как довзайны стараются уничтожить все письменные свидетельства о своих предшественниках, приверженцы старого порядка сохраняют свою систему философии в устной традиции, ничуть не менее надежной, чем письменные труды — факт, часто забываемый в наше время.
Большую часть романа «The Telling» составляет авторская речь, с относительно малой долей активного действия, и даже необходимые события в ней чаще всего происходят «за кадром». Благодаря великолепным способностям Ле Гуин в антропологии, ей удалось построить полноценное, необычайно интересное общество, выдерживающее анализ на нескольких уровнях, пусть оно и кажется внешне очень простым.
Если Сати удавалось вернуться на Землю днем, то она всегда оказывалась в родной деревне. А ночью — всегда в индийском квартале Ванкувера, на территории, принадлежащей Экумене.
Желтая бронза, желтый порошок куркумы, оранжевый рис, приправленный шафраном, рыжие бархатцы, неяркая золотистая дымка у западного края неба, просвеченная лучами заходящего солнца пыль над полями, которая, впрочем, бывает порой цвета красной хны, или страстоцвета (его называют еще пассифлорой), или даже цвета подсохшей крови — все это цвета индийского краснозема… Все теплые цвета солнечного спектра, все радостные краски солнечного дня… И слабый запах горящей в очаге асафетиды. И монотонная, точно журчание ручейка, беседа тетушки с матерью Моти на веранде. И темная рука дяди Харри, неподвижная на белом листе бумаги. И добродушные свинячьи глазки слоноподобного Ганеши. Чирканье спички, и густой серый завиток ароматного дыма, чудесный запах которого разливается вокруг и тут же исчезает. Запахи, зрительные образы, отзвуки — все это мгновенно вспыхивало и гасло в ее душе, в ее памяти вне зависимости от того, что она делала — шла по улице, ела, отдыхала от невыносимого опустошающего шума неовизоров, в экраны которых она обязана была пялиться целыми днями и под совсем иным солнцем.
А вот ночь повсюду, на любой планете, одна и та же. Ночь — это всего лишь отсутствие дневного света. И ночью Сати всегда оказывалась там, в родной деревне. И это был не сон, нет, не сон! Напротив, в эти минуты она всегда бодрствовала, еще не успев заснуть или проснувшись среди ночи, встревоженная, напряженная, не в состоянии снова уснуть. И какая-нибудь сцена сто раз виденного, такого знакомого спектакля начинала разворачиваться перед нею — не милыми сердцу мимолетными фрагментами, а целиком, в деталях, в четких границах времени и пространства. И стоило этим воспоминаниям начаться, и она уже была не властна над ними, не могла остановить их. Приходилось дать им полную волю, пока они сами не оставят ее в покое. Возможно, это было некое наказание свыше, как у описанных Данте любовников в аду: вечно помнить о былом счастье. Но тем любовникам повезло: они-то помнили о былом счастье ВМЕСТЕ.
Дождь. В ту ее первую зиму в Ванкувере все время шли дожди. Небо давило свинцовой тяжестью, грозило буквально рухнуть на крыши домов, сплющивало даже огромные черные горы, вздымавшиеся, казалось, прямо за городской чертой. А на юге поблескивала рябая от крупных капель дождя серая вода Пролива, на берегу которого стоял когда-то старый Ванкувер, ушедший под воду много лет тому назад, когда вдруг резко поднялся уровень моря. Черный асфальт на улицах был покрыт блестящей коркой из-за постоянного мокрого снега и дождя. И постоянно дул ветер, заставлявший Сати скулить, как собака, съеживаться в комок и дрожать от страха и странного возбуждения, так свиреп, безумен и страстен был этот холодный ветер, прилетевший прямо из Арктики и принесший сюда ее ледяное дыхание — дыхание «белого медведя», как здесь говорили. Ветер насквозь пронизывал тонкое пальто Сати, но уж сапоги-то на ней были теплые, хотя и довольно безобразные — огромные черные сапоги из какого-то синтетического материала, в которых она, не глядя под ноги, шлепала прямо по лужам, ибо знала, что скоро будет дома. Странно, но эти ужасные холода даже давали ощущение некой всеобщей безопасности: люди спешили по улицам, словно не замечая друг друга; все их чувства — ненависть, страсть, любовь — были как бы заморожены. Но Сати, в общем, нравился Север с его холодом и вечным дождем, нравился этот прекрасный угрюмый город.
Тетушка, правда, выглядела здесь совсем крошечной и какой-то эфемерной, похожей на случайно залетевшего в комнату мотылька. Красно-оранжевое хлопчатобумажное сари, тонкие бронзовые браслеты на хрупких, точно лапки насекомого, запястьях. Их соседями здесь были в основном индийцы и индоканадцы, но тетушка и среди своих соплеменников выглядела чересчур маленькой и хрупкой, чересчур непохожей на всех остальных, чужеродной, неуместной. Даже улыбка у нее была нездешняя и почему-то все время извиняющаяся. И в Ванкувере тетушке все время приходилось носить чулки и башмаки. Только когда она готовилась ко сну, Сати снова могла увидеть ее маленькие коричневые ступни, обладавшие, казалось, совершенно независимым нравом и всегда прежде — там, на родине, в деревне, — бывшие такой же видимой и заметной частью самой тетушки, как ее глаза и руки. А здесь ей приходилось засовывать свои непокорные ступни в какие-то жесткие кожаные футляры — все равно что ампутировать их! — из-за этого проклятого холода. Поэтому тетушка старалась ходить поменьше, да и ходила гораздо медленнее, не бегала, как прежде, не хлопотала по хозяйству, не суетилась на кухне. Чаще всего она сидела у электрокамина в гостиной, завернувшись в старенький вязаный шерстяной плед, точно бабочка, вернувшаяся в свой кокон и невольно уходившая все дальше и дальше из этой жизни.
К своему изумлению, Сати обнаружила, что теперь гораздо лучше понимает мать и отца, которых почти не знала до пятнадцати лет, чем тетушку, хотя прежде, забравшись к ней на колени и заключенная в кольцо ее теплых рук, она обретала истинный рай. Впрочем, было очень приятно «открыть» для себя и собственных родителей; Сати восхищалась добродушным остроумием матери, ее смекалкой, ее высоким интеллектом; ей доставляли истинное удовольствие неумелые и застенчивые попытки отца показать ей свою любовь. Разговаривать с родителями на равных, как взрослая, и знать при этом, что тебя по неведомой причине воспринимают как возлюбленное дитя, было удивительно легко и приятно. Они беседовали обо всем на свете. Они познавали друг друга. А тетушка тем временем как бы превращалась в тень, ссыхаясь, тихо ускользая от них в иную страну, и делала это так тихо и деликатно, что казалось, она никуда уходить отсюда и не собирается; но она уже уходила — назад, в родную деревню, к могиле дяди Харри.
Пришла весна, и вместе с ней пришел страх. Солнечные дни вернулись на Север и были такими длинными и бледными, точно внезапно вытянувшийся, худющий подросток; серебристое призрачное сияние окутало город. Вдоль улиц цвели маленькие розовые сливы. И тут Отцы-основатели объявили, что договор, заключенный в Пекине, противоречит доктрине «Одна судьба» и его следует аннулировать. А потому границы всех национальных поселений следует открыть, а проживающим в них людям дать возможность обрести Истинный Свет, очистив тамошние учебные заведения от неверия, преступного инакомыслия и прочей смуты. А особо упорствующих грешников подвергнуть насильственному переучиванию.
Мать каждый день допоздна пропадала на службе в министерстве связи и домой возвращалась мрачная. Это последний удар, говорила она; в следующий раз нам просто некуда будет идти — только в подполье.
В конце марта эскадрилья бомбардировщиков, посланных Святым Воинством, вылетела из штата Колорадо в штат Вашингтон, и четыре часа подряд самолеты один за другим сбрасывали бомбы на Библиотеку, превращая в прах долгие века истории, миллионы книг. Вашингтон — это, конечно, не индийский квартал в Ванкувере, и все же прекрасное старинное здание Библиотеки хотя и стояло по большей части запертым на замок и тщательно охранялось, но все же никогда никаким нападениям не подвергалось; оно уцелело, выстояло, несмотря на все войны, Депрессию, революцию и прочие политические волнения. И вот в тот день оно было разрушено: наступала эпоха Чистки. Главнокомандующий Святым Воинством назвал варварскую бомбежку Библиотеки «воспитательной акцией». Существования было достойно только одно Слово, только одна Книга! Все остальные слова, все остальные книги несли тьму, заблуждения, порок. «Да воссияет Господь!» — кричали летчики в белой форме и солнцезащитных очках-масках на пороге церкви в Колорадо-Бейз и старательно поворачивались лицом — будучи в своих масках практически лишенными лица! — к кинокамерам и поющей, раскачивавшейся в экстазе толпе. «Сотрите с лика земли грязь и мерзость, и да воссияет Господь!»
Однако новый Посланник Экумены по имени Далзул, прибывший в прошлом году с планеты Хайн, все чаще беседовал с Отцами-основателями. Они даже допустили его в Святилище. Лицо Далзула смотрело отовсюду — с экранов неовизоров, со стен домов, на которых светилась голографическая реклама, с сайтов в Интернете, со страниц журнала «Меч Господень». Вдруг заговорили о том, что главнокомандующий Святым Воинством вроде бы вовсе и не получал никакого от Отцов-основателей приказа стереть с лица земли Библиотеку в Вашингтоне. Это была просто ошибка, но не самого главнокомандующего — Отцы-основатели не совершают подобных ошибок! — а пилотов, проявивших чрезмерное религиозное рвение и в какой-то момент ставших неуправляемыми. И вот из Святилища донеслась весть о том, что Отцы-основатели приняли решение: виновные должны быть наказаны. Пилотов вывели на площадь и перед строем, в присутствии многочисленной толпы, под стрекот кинокамер публично лишили воинского звания, оружия и белоснежной летной формы. А потом они, простоволосые, покрытые позором, еще долго стояли передо всеми, пока их не увели — на перевоспитание.
Все это, разумеется, было в Интернете; впрочем, Сати видела все в прямом эфире: отец давно уже отключил их неовизор от Всемирной сети, потому что там тоже почти на всех сайтах были разнообразные комментарии «Слова божьего» да речи этого нового Посланника Экумены, Далзула. Собственно, Далзул тоже оказался землянином, он здесь родился, «на божьей земле», как говорили Отцы-основатели. И они еще говорили, что Далзул понимает землян так, как ни один инопланетянин никогда понять не смог бы. С другой стороны, Посланник, «человек со звезд», специально прибыл на Землю, дабы «припасть к стопам» Отцов-основателей и обсудить с ними мирные инициативы как Святого Воинства, так и Экумены.
— Красивый парень, — заметила мать, внимательно глядя на экран неовизора. — Он кто? Белый?
— Даже чересчур, — вздохнул отец.
— А откуда он родом?
Этого не знал никто. Исландия, Ирландия, Сибирь — у каждого имелась своя история. Некогда Далзул улетел учиться на Хайн — с этим фактом были согласны все — и очень быстро получил квалификацию Наблюдателя, затем — Мобиля, а затем был отослан назад, на Землю, на Терру, как называли ее в Экумене, и стал первым землянином, занявшим высокий пост Посланника.
— Он ведь покинул Землю больше ста лет назад, — сказала мать. — Еще до того, как юнисты захватили власть в Восточной Азии и Европе. В годы его юности они еще и с силами-то как следует не собрались, даже Западная Азия им тогда не подчинялась. Теперь ему, наверное, Земля совсем чужой кажется.
«Счастливый! — думала Сати. — Ах, какой он счастливый человек! Успел вовремя уехать отсюда, учился на далекой планете Be в системе Хайна, побывал в таких мирах, где отнюдь не самое главное место в жизни занимают бог и ненависть к не верящим в этого бога, где у людей за плечами миллионолетняя история, где все способны понять почти все на свете!..»
В тот же вечер она сказала матери и отцу, что хочет поступить на подготовительные курсы и попытаться сдать экзамены в Экуменический колледж. Она сообщила им об этом с некоторой опаской и обнаружила, что они этим известием не только ничуть не напуганы, но даже и почти не удивлены.
— По-моему, сейчас самое время сбежать из нашего распрекрасного мира, да подальше, — промолвила мать.
Родители восприняли намерения Сати так спокойно и доброжелательно, что она даже подумала: «Неужели они не понимают? Ведь если я получу соответствующую квалификацию и меня пошлют на другую планету, мы с ними больше никогда не увидимся! Пятьдесят лет, сто, много столетий — и бесконечные путешествия в космосе. Неужели им все равно?» И лишь позднее, уже вечером, глядя на отцовский профиль — отец сидел за столом, — на его полные губы, нос с горбинкой, седеющие волосы, суровое и одновременно тонкое, одухотворенное лицо, она осознала до конца: но ведь и она, если ее пошлют на другую, далекую планету, тоже никогда их больше не увидит! Значит, они думали о такой возможности задолго до того, как мысль об этом пришла в голову ей самой. Краткая совместная жизнь и долгая разлука — вот и все, что у них (и у нее!) было в жизни. И эту краткую совместную жизнь они очень неплохо сумели прожить.
— Поешь, тетушка, — сказала мать, но тетушка только погладила свой кусочек «нана», как она называла хлеб, тоненькими, точно усики муравья, пальчиками, но даже к губам не поднесла.
— Нельзя испечь хороший хлеб из такой плохой муки, — сказала она, словно оправдывая неведомого пекаря.
— Тебя просто испортила жизнь в деревне, — шутливо заметила мать. — Это самый лучший хлеб, какой только можно достать в Канаде: рубленая солома высшего качества с небольшой примесью сухого гипса.
— Да, жизнь в деревне меня сильно испортила, — подтвердила тетушка, улыбаясь, словно издалека — из своей далекой, неведомой страны.
Лозунги более раннего периода были высечены в камне прямо на фасадах домов: «ВПЕРЕД, В БУДУЩЕЕ! ПРОИЗВОДИТЕЛИ-ПОТРЕБИТЕЛИ ПЛАНЕТЫ АКА, ВСЕ ВЫ — УЧАСТНИКИ МАРША К ЗВЕЗДАМ!» Новые лозунги смотрели со странноватых электронных дисплеев, помещенных на стены зданий: «РЕАКЦИОННЫЕ МЫСЛИ — НЫНЕ ВРАГ ПОБЕЖДЕННЫЙ». Когда какой-нибудь дисплей выходил из строя, слова на стене становились загадочными, напоминая старинную криптограмму: «…ОН… НЕ… АГ…». Иные лозунги возникали буквально в воздухе с помощью новейшей голографической технологии, и над любой улицей можно было прочесть: «ЧИСТАЯ НАУКА УНИЧТОЖАЕТ КОРРУПЦИЮ. СТРЕМИТЕСЬ ВПЕРЕД И ВВЕРХ, К ЗВЕЗДАМ!» Вместе с лозунгами над улицами нависала и музыка, очень ритмичная, шумная, словно в воздухе столпилось множество людей. «Все выше и выше, к звездам!» — пронзительно вопил невидимый хор, внушая эту мысль застывшему на перекрестке транспорту, вместе с которым в роботакси («роботаке», как их здесь все называли) застряла и Сати. Она даже включила радио, чтобы как-то заглушить эти кошмарные вопли. «Суеверия — вот поистине зловонный труп, — тут же сообщил ей радиоприемник приятным и звучным мужским голосом. — Суеверия опустошают юные души. На каждого взрослого жителя планеты, а также на учащихся школ возложена обязанность незамедлительно сообщать о попытках внедрять в умы молодого поколения любые реакционные идеи; особо рекомендуется привлекать внимание властей к поведению тех учителей, которые питают склонность к подобным идеям или же привносят в свои уроки элементы иррационального мышления и всяческих суеверий. В свете Чистой Науки, как известно, именно горячее стремление всех людей к сотрудничеству на благо…» Сати уменьшила звук до предела, и тут же сквозь стекла в машину прорвался проклятый хор: «К звездам! К звездам!» Роботак дернулся и чуть продвинулся вперед — не более чем на половину собственной длины. Еще два-три рывка — и они, возможно, прорвутся наконец сквозь эту чудовищную пробку на перекрестке!
Сати пошарила в кармане куртки, надеясь выудить оттуда упаковку акаджеста, но, видно, успела за день проглотить все таблетки до одной. Ныл желудок. Еда здесь была отвратительная, да и питалась она из рук вон плохо, и, надо сказать, уже довольно давно. В основном какой-то готовой консервированной дрянью, напичканной белками, вкусовыми добавками, стимуляторами, улучшающими работу мозга; чтобы переварить это, приходилось постоянно принимать пилюли «акаджест». А тут еще вечные дурацкие пробки на улицах, потому что аканские машины местной — отвратительной! — сборки постоянно ломаются, и вечный кошмарный шум, и вечные дурацкие призывы, и вечная дурацкая музыка, под которую эти кретины с наслаждением танцуют свой дурацкий «хайп» и уже «дохайповались» до того, что неизбежно совершают буквально все ошибки, когда-либо совершавшиеся всеми прочими народами во Вселенной, пошедшими по пути стремительного развития технологий… Нет, все не так! Все неправильно! Она снова ошибается!
Нечего вставать на позиции субъективизма и кого-то судить с высоты собственного опыта и интеллектуального развития! Нечего поддаваться собственному мерзкому настроению! Какое право она имеет столь предвзято относиться к аканскому обществу? Наблюдатель должен заниматься своим делом: смотреть и слушать, стараясь подметить как можно больше особенностей. Это ведь ЧУЖАЯ ПЛАНЕТА, а не твоя родная деревня!
Но ведь и она живет на этой планете, живет здешней жизнью, от которой полностью отстраниться абсолютно невозможно! Не может она оставаться беспристрастной! Тут человека либо доведет до бешенства неовизор, либо сведет с ума адский шум, царящий на улицах; и некуда деться от бесконечной и чудовищно агрессивной пропаганды, разве что запереться в своей квартире, заткнуть уши и закрыть глаза, чтобы не видеть и не слышать того грохочущего мира, который она явилась «наблюдать».
Все дело в том, что именно на планете Ака она оказалась совершенно непригодна для роли Наблюдателя. Иными словами, провалилась практически сразу после своего прибытия сюда. И совершенно очевидно, Посланник пригласил ее именно для того, чтобы ей это сообщить.
Кстати, теперь она уже почти опаздывала на эту встречу. Роботак еще раз судорожно дернулся и замер; снова включилась внутренняя аудиосистема, причем на полную мощность: передавали очередное заявление Корпорации, а в таких случаях приглушенный звук усиливался автоматически. К сожалению, в роботаке не было кнопки, с помощью которой можно было бы вообще выключить аудиосистему. «Сообщает Управление астронавтики и астронавигации!» — энергично возвестил сочный и в высшей степени самоуверенный женский голос, и Сати, закрыв уши ладонями, не выдержала и заорала: «Да заткнись ты!»
«Дверцы роботакси плотно закрыты, а щели ЗАТКНУТЫ герметиком!» — тут же ровным механическим голосом оповестил ее обиженный роботак. Сати понимала, что это смешно, но ей было не до смеха. Заявления Корпорации продолжали сыпаться как из ведра, пока их не перекрыл пронзительный вопль, который здесь назывался хоровым пением и доносился, казалось, прямо из воздуха: «Все выше и выше! Летим прямо к звездам!..»
Посланник Экумены, уроженец планеты Чиффевар по имени Тонг Ов, обладавший, как и все чиффеварцы, прекрасными глазами оленихи, опоздал на назначенную встречу еще сильнее: он застрял даже не в уличной пробке, а в дверях собственного дома из-за плохо отрегулированной СИО (системы индивидуального опознания), которая просто не желала его пропускать. Войдя в кабинет, он со смехом пошутил:
— А здешние сотрудники СИО совершенно перепутали все мои файлы и куда-то не туда сунули тот, который я хотел тебе продемонстрировать. — Говоря это, Тонг рылся в бесчисленных папках и коробках, стоявших на стеллажах. — Дело в том, что я его закодировал, понимая, что они, конечно же, просмотрят все мои файлы, и этот код совершенно сбил с толку всю их систему опознания. Но я совершенно уверен, что кассета с дублем где-то здесь… Ладно, ты пока расскажи, как у тебя дела.
— Ну… — начала было Сати и умолкла. Она уже так давно говорила и даже думала на языке довзан, что ей пришлось порыться в памяти, прежде чем выбрать подходящий для беседы с Тонгом язык: хинди не годился, английский тоже… а вот хайнский — да, конечно, хайнский! — Ты просил меня подготовить отчет о состоянии современного языка и литературы, — начала она, — однако те изменения в социальной жизни планеты, что произошли только за время моего перелета сюда… В общем, поскольку теперь здесь запрещено говорить на каком-либо ином языке, кроме довзана и хайнского, а также изучать какие бы то ни было иные местные языки, то я не имею ни малейшего доступа к тем материалам, которые на этих языках написаны. Еще вопрос, сохранились ли подобные материалы… Что же касается языка довзан, то его описание, достаточно полное и адекватное, было составлено еще первыми Наблюдателями. Я могу добавить к нему лишь некоторые грамматические и лексические уточнения.
— А литература? — спросил Тонг.
— Практически все тексты, в которых использовалась старая письменность, были уничтожены. А если что-то и сохранилось, то я об этом ничего узнать не сумела, потому что министерство к подобным материалам допуска мне не дает. Удалось поработать только с современными устными формами. Все их авторы полностью следуют указаниям Корпорации. И все произведения, даже фольклорные, все сильнее… подгоняются под единый образец.
Она вопросительно посмотрела на Тонга: не надоело ли ему ее нытье? Но он, похоже, слушал с живым интересом, хотя одновременно продолжал рыться в папках и упорно искал в компьютере «сунутый куда-то не туда» файл. Потом вдруг спросил:
— Значит, литература существует здесь исключительно в устной форме, так?
— Ну… выпускаются, конечно, всякие справочники, учебники и тому подобное под эгидой Корпорации. Вряд ли что-то еще. Разве что обучающие и общеобразовательные аудиозаписи для незрячих и специальное звуковое сопровождение текстов букваря для самых маленьких. Похоже, борьба со старой идеографической письменностью велась так интенсивно, что люди теперь просто боятся писать и совершенно не доверяют написанному слову. В общем, я сумела заполучить только аудиозаписи и видеозаписи программ неовизора. Все это продукция министерства информации, а также Центрального министерства поэзии и искусства. В основном общеобразовательные материалы или обыкновенная агитка, а не… Во всяком случае, это безусловно не литература и не поэзия — в моем понимании этих слов. Хотя многие передачи по неовизору представляют собой некую разновидность дидактической драмы, точнее, драматизированные версии различных практических или этических проблем… — Сати очень старалась ничего не упустить, опираться только на факты и ни в коем случае не высказывать собственных суждений, не проявлять ни малейшей предубежденности, и от этого голос ее был начисто лишен выразительности.
— По-моему, жуткая скука, — заметил Тонг, все еще пытаясь отыскать заветный файл.
— Понимаешь… я, видимо, абсолютно не воспринимаю подобную эстетику. Уж больно она пропитана политикой, и этот… продукт… так вульгарно подается! Разумеется, искусство не может не быть ангажированным… Но когда ВСЕ искусство — это сплошная дидактика, когда ВСЕ оно целиком поставлено на службу государственной политике и общепринятому мировоззрению… Нет, такое искусство не для меня! То есть я хочу сказать, что я невольно сопротивляюсь его воздействию. Я очень стараюсь этого не делать! Но у меня плохо получается. Знаешь, с тех пор, как из памяти людей была стерта их собственная история, возможно… Впрочем, у меня пока не было ни малейшей возможности узнать, было ли их общество на грани культурной революции в те годы, когда меня сюда направили… Но так или иначе, а землянин, по-моему, совершенно не годится для того, чтобы быть Наблюдателем на планете Ака. Тем более что Земля сейчас на собственном опыте испытывает то, что народу Аки, который напрочь отказался от собственного прошлого, еще только предстоит пережить. В далеком будущем.
Сати умолкла, внутренне ужасаясь тому, что наговорила. Тонг обернулся и вопросительно посмотрел на нее. Его явно ничуть не покоробила ее дерзкая откровенность. Напротив, он спокойно сказал:
— Ничего удивительного, что тебе твои же собственные планы кажутся здесь абсолютно невыполнимыми. Однако мне было очень интересно узнать твое мнение о сложившейся ситуации, и я с большой пользой для себя все это выслушал. Хотя для тебя наш разговор был, должно быть, не слишком приятен. Ничего, скоро тебе предоставится возможность немного развлечься. — В глазах Тонга блеснул лукавый огонек. — Скажи, как ты отнеслась бы к небольшому путешествию вверх по реке?
— По реке?
— Ну да, «в эту глушь», так, кажется, они говорят? Я имел в виду верхнее течение Эрехи.
И только тут Сати сообразила, что это та самая река, что протекает прямо по центру столицы среди асфальтированных улиц и каменных зданий и сама забрана в камень набережных, а потому практически скрыта от глаз. Она не могла даже припомнить, видела ли когда-нибудь эту реку воочию, а не на карте.
— Ты хочешь сказать, что я смогу выехать за пределы Довза-сити?
— Ну да, конечно, — сказал Тонг. — Ты уедешь довольно далеко от столицы! Причем отнюдь не на прогулку с опытным экскурсоводом! Между прочим, такое здесь случится впервые за полсотни лет! — Он сиял, точно ребенок, нашедший спрятанный от него чудесный подарок. — Я здесь уже два года и послал восемьдесят одно прошение, но до сих пор мне всегда отвечали отказом на все просьбы о выезде кого-то из моих сотрудников за пределы Довза-сити, Каньенье или Эрта хотя бы на короткое время. Зато восемьдесят раз я получал предложение устроить для своих сотрудников «интересную экскурсию в пределах города в сопровождении опытного экскурсовода». А также мне предлагали послать кого-то из вас на курорты Восточных островов, чтобы любоваться там красотами вечной весны. Восемьдесят раз! Знаешь, я просто по инерции послал еще одно письмо и вдруг получил положительный ответ! В котором говорилось буквально следующее: «Одному из ваших сотрудников разрешается провести месяц в городе Окзат-Озкат». Кажется, так. Или, может, Озкат-Окзат? В общем, это городок в предгорьях на берегу реки Эрехи, которая, как известно, берет начало на вершинах Водораздельного хребта. Отсюда до ее истоков тысячи полторы километров; это самый центр континента. Я, собственно, и просил разрешения посетить именно эти места — там довольно компактно проживает народ рангма, — но даже не надеялся, что мне это разрешат. И вот, все-таки разрешили! — Тонг снова просиял, как ребенок.
— Но почему этот район так тебя интересует?
— Я слышал, там есть весьма интересные люди… Судя по тому, что о них рассказывают.
— Этнические осколки прошлого? — с надеждой спросила Сати. В самом начале своего пребывания на Аке, едва успев познакомиться с Тонгом Овом и двумя другими Наблюдателями, специально приехавшими в Довза-сити, чтобы познакомиться с нею, она жадно слушала их рассказы о том всеобъемлющем «монокультурализме», который был столь свойствен современной Аке, особенно в крупных городах — где, единственно, и было разрешено жить немногочисленным здесь инопланетянам. Тогда и Тонг, и Наблюдатели были совершенно убеждены, что аканское общество не может не иметь иных форм культуры; даже в господствующей на первый взгляд культуре должны были быть хотя бы региональные различия. И все они страшно огорчались, что не имеют ни малейшей возможности выяснить это.
— Скорее, сектанты, — возразил Тонг. — Вряд ли некое этническое меньшинство. Может быть, хранители древнего культа. Последние представители запрещенной религии, вынужденные скрываться в изгнании.
— О! — вырвалось у нее, хотя она изо всех сил старалась скрыть свою чрезвычайную заинтересованность.
Тонг все еще просматривал файлы.
— Я как раз и хочу найти то немногое, что мне удалось собрать по этому вопросу, — сказал он. — В частности, отчеты Социокультурного управления по поводу «преступной культовой и абсолютно антинаучной деятельности отдельных лиц». А также кое-какие слухи, истории и легенды. Описания неких тайных обрядов, каких-то странных «следов на ветру», чудесных исцелений и предсказаний. В общем, довольно обычный набор…
Даже став наследником трехмиллионолетней истории, вряд ли можно обнаружить большое количество отличий в поведении или умственных способностях тогдашних представителей человечества и нынешних. Хотя обитатели планет, входящих в систему Хайн, довольно легко несли бремя подобной многомиллионолетней истории, их представителям трудно было привыкнуть к мысли, что вряд ли удастся найти нечто действительно новое, пусть даже воображаемое новое, в какой-то иной солнечной системе.
Сати так ничего Тонгу и не ответила. А он между тем продолжал:
— Скажи, а в тех материалах, которые первые здешние Наблюдатели посылали на Терру, проходило что-нибудь связанное с иными религиями?
— Ну, поскольку лишь лингвистический отчет прошел без повреждений, то сведения обо всех прочих сторонах жизни мы сумели получить только за счет лексического состава языка благодаря присланному словарю.
— Значит, вся остальная информация, которую собрали Наблюдатели, когда им еще разрешали изучать эту планету совершенно свободно, погибла из-за сбоев во время пересылки? — Тонг снова включил автоматический поиск нужного ему файла. — Какое ужасное невезение! Впрочем, еще нужно доказать, были ли они на самом деле, эти сбои!..
Как и все уроженцы Чиффевара, Тонг был совершенно безволосым и очень маленьким — «точно собачка чихуахуа», как говорят в Вальпараисо. Чтобы не так выделяться среди местного населения, поскольку лысые аканцы встречались крайне редко, Тонг всегда носил шапочку, но, поскольку почти никто из аканцев шапок не носил, выглядел он в этой шапочке еще более «чужеземным», чем без нее. Тонг, очень приятный, мягкий и деликатный человек, очень простой в общении, сразу сумел добиться того, что Сати чувствовала себя в его обществе настолько свободно, насколько это для нее вообще было возможно. И все же, как и все чиффеварцы, Тонг был до такой степени лишен всякой агрессивности, что порой казался равнодушным. Впрочем, он и по отношению к себе никому не позволял проявлять агрессивность, как не допускал и излишней интимности отношений. И Сати была благодарна, что он спокойно воспринимает ее довольно замкнутый характер. Он и сам до недавнего времени не слишком-то откровенничал с нею. А сейчас она чувствовала, что он неспроста обронил те слова насчет сбоев при пересылке информации. Конечно же, он понимает, что эти «сбои» вовсе не были случайными! Ну и с какой стати она должна снова ему это объяснять? Она же достаточно ясно дала понять с самого начала, что прибыла сюда без всякого багажа, как и полагалось всем Наблюдателям и Мобилям, которые сотни лет проводили в далеком космосе. Так что рассказать что-либо о теперешней жизни на планете, которую она покинула шестьдесят световых лет назад, она не может. Как не может и отвечать за то, что творили на Земле эти «святые» террористы!
Однако молчание затягивалось, и она наконец сказала:
— Ансибль, находящийся в Пекине, был сознательно поврежден.
— Диверсия?
Она кивнула.
— Юнисты?
— Угу. Под конец своего правления они совершили немало нападений на разные экуменические объекты и учебные центры, хотя даже территория, на которой эти объекты находятся, по закону принадлежала Экумене. Я сама в таком месте жила.
— И что, многие были разрушены?
Он явно пытался разговорить ее. Вытянуть из нее какую-то нужную ему информацию. Сати почувствовала, как в ней закипает гнев. Горло стиснуло, точно судорогой. Она ничего ему не ответила — просто не в состоянии была что-либо произнести.
Оба довольно долго молчали.
— Значит, тогда не удалось получить никаких сведений об Аке? Кроме лингвистического отчета? — зачем-то переспросил Тонг.
— Почти никаких.
— Какое ужасное невезение! — снова воскликнул он. — Я понимаю, первые Наблюдатели были землянами, потому и посылали свои отчеты на Терру, а не на Хайн, что совершенно естественно. И все-таки ужасно жаль! Но еще неприятнее сознавать, что информация, посылавшаяся с помощью ансибля с Терры на Аку, проходила без сучка без задоринки АБСОЛЮТНО ВСЯ! Любую техническую информацию, которую запрашивали аканцы, им почему-то высылали без лишних вопросов и без всяких ограничений… Как, почему первые Наблюдатели допустили такую чудовищную культурную интервенцию?!
— Может быть, они ее и не допускали… Может быть, информацию аканцам посылали с Земли… юнисты.
— Но с какой стати? С чего это вдруг юнистам захотелось, чтобы Ака начала готовить свой собственный «Марш к звездам»?
Сати только плечами пожала.
— Они, должно быть, старались обратить аканцев в свою веру, — сказала она.
— То есть они убеждали аканцев поверить тому, во что верили сами? Неужели в систему их верований в качестве составляющей входил и индустриально-технический прогресс?
Сати с трудом удержалась, чтобы снова не пожать плечами.
— Так, значит, — продолжал рассуждать вслух Тонг, — в тот период, когда юнисты не разрешали Наблюдателям связываться с помощью ансибля со Стабилями на Хайне, они… занимались тем, что обращали аканцев в свою веру? А как ты думаешь, Сати, не могли они послать сюда своих… МИССИОНЕРОВ, — кажется, вы их так называете?
— Не знаю.
Нет, он вовсе не пытался извлечь из нее нужную ему информацию или загнать ее в ловушку. Рассуждая вслух, он изо всех сил пытался понять, пытался заставить ее, землянку, объяснить ему, что сделали с Акой ее сородичи и почему. Но она не хотела и не могла объяснить ему этого, как не хотела и не могла говорить от имени юнистов.
И он понял, почему она не хочет строить какие-то предположения и вообще говорить на эту тему. И извиняющимся тоном сказал:
— Ох, прости! Разумеется, ты никак не могла знать о планах юнистов. Но, видишь ли, я подумал… Если они действительно посылали сюда миссионеров и если им действительно удалось в значительной степени изменить аканские законы чести и морали, саму аканскую культуру… Понимаешь? Этим ведь вполне можно объяснить их Закон об ограничениях, правда? — Тонг имел в виду внезапно принятое аканскими властями пятьдесят лет назад решение о том, что отныне на Аке не может одновременно находиться более четырех инопланетных Наблюдателей и жить эти Наблюдатели обязаны будут только в больших городах. — Как и запрет на религию, принятый несколькими годами позже. — Тонг говорил очень увлеченно, он, видимо, давно уже обдумывал эти проблемы и сейчас просто светился от охватившего его воодушевления. Вдруг он спросил почти умоляющим тоном: — Слушай, а ты никогда не слышала о ВТОРОЙ группе Наблюдателей, посланной на Аку с Терры?
— Нет, а что?
Он только вздохнул. Потом как-то безнадежно махнул рукой, точно отметая какую-то собственную невысказанную теорию, и снова сел.
— Мы здесь семьдесят лет, — сказал он устало, — и все, что нам известно о здешней культуре, — это словарный состав языка довзан!
Сати почувствовала, как напряжение отпускает ее. Они снова вернулись с Земли на Аку. И сейчас ей ничто не угрожало. Она заговорила, осторожно подбирая слова, но довольно быстро и с явным облегчением:
— Когда я была на последнем курсе Экуменического подготовительного центра, мне удалось получить копии тех переданных материалов — после их восстановления, конечно… Разумеется, далеко не все. Несколько картин, отдельные фрагменты книг… В общем, маловато, чтобы делать какие-то выводы об уровне культуры в целом. И поскольку, когда я прибыла на Аку, здесь уже вовсю хозяйничала Корпорация, мне так и не удалось узнать, какую культуру, какой государственный строй Корпоративное правительство собой заменило. Я даже не знаю точно, когда именно здешняя религия была поставлена вне закона. Лет сорок назад, да? — Она слышала в собственном голосе противные нотки: фальшивые, льстивые.
Нет, это никуда не годится!
Тонг кивнул:
— Да, примерно. Через тридцать лет после первого контакта с Экуменой Корпорация выпустила свой первый декрет, объявлявший вне закона «иные религиозные учения и их практику». А еще через несколько лет те, кто проповедовал некие верования и претворял их в жизнь, были объявлены опаснейшими государственными преступниками… Но самым странным, как раз и заставляющим меня предполагать, что основной импульс для подобных перемен был получен извне, является то слово, которым они обозначают понятие «религия».
— Да, — кивнула Сати, — они используют хайнское слово.
— А что, своего не нашлось? Ты знаешь хоть одно их слово, соответствующее этому понятию?
— Нет, — сказала она, тщательно перебирая в уме не только слова языка довзан, но и других языков Аки, которые изучала в Вальпараисо. — Что-то не припоминаю.
Значительная часть лексики языка довзан была заимствованной, воспринятой ими параллельно с развитием промышленных технологий и получением той обширнейшей информации, которую им, как на блюдечке, принесли из космоса, но неужели обществу довза потребовалось инопланетное слово для обозначения одного из древнейших своих институтов, чтобы всего лишь вывести этот институт за рамки закона? Вот уж странно… Ей давно следовало бы обратить на это внимание, и она бы непременно его обратила, если бы сумела найти нужное слово, почуять, откуда дует ветер, какое историческое событие кроется за этой тайной… Господи, сколько же она сделала ошибок! До чего все здесь идет неправильно!
Тонг почти перестал обращать на нее внимание: он наконец нашел то, что так упорно искал, и теперь включил программу по расшифровке кода. Теперь нужно было просто немного подождать.
— Пока что аканцы еще недостаточно овладели искусством расшифровки компьютерных кодов, — удовлетворенно заметил Тонг, вводя последний ключ.
— Здесь даже неудачи случаются по расписанию, — сказала Сати. — Это единственная аканская шутка, которую я знаю. И вся беда в том, что так оно и есть на самом деле.
— И все-таки они очень многого достигли за какие-то семьдесят лет! — Тонг уже совершенно успокоился, опять смотрел ласково и готов был продолжать приятную беседу, только шапочка его несколько сдвинулась на затылок. — Законным или незаконным путем, а они получили «план G86»! — («План G86» на жаргоне хайнских историков — это способ ускоренного развития общества по индустриально-техническому пути.) — И всю полученную информацию проглотили буквально залпом. А потом тут же перестроили свою культуру, создали Корпоративное государство и даже построили космический корабль, который сейчас летит к Хайну, — и все это за период, равный одной человеческой жизни! Удивительный народ! Нет, правда удивительный! Удивительный в своем единстве и дисциплинированности! — Сати ничего не оставалось, как согласно кивнуть, а Тонг продолжал: — Но ведь должно же было существовать и какое-то сопротивление. Эта антирелигиозная одержимость… Даже если мы предположим, что ее истоки кроются в бурной технологической экспансии…
Как это мило с его стороны, думала Сати, все время говорить «мы», словно вся Экумена в ответе за технологическую интервенцию, допущенную землянами. Один из основных, фундаментальных хайнских принципов мышления формулировался так: «Возьми ответственность на себя».
А Посланник между тем продолжал развивать свою мысль:
— Механизмы всеобщего и повсеместного контроля здесь настолько эффективны, что есть основания предполагать: созданы они были именно как противодействие чему-то весьма могущественному. Тебе так не кажется? Если сопротивление Корпоративному государству своим истоком имело религию — хорошо развитую и повсеместно закрепленную в обществе систему верований, — то этим можно было бы объяснить столь сильное стремление Корпорации подавить на всей планете любую религиозную активность. А также попытку нового государства создать некий национальный теизм — в качестве замены. Где богом стал бы Разум, этакий «молот чистой науки». Ну и так далее. А во имя этого бога-Разума следовало уничтожить все храмы инаковерцев, запретить все старинные культы. Ты-то сама что по этому поводу думаешь?
— Я думаю, их можно понять, — сказала Сати.
Это, видимо, был совсем не тот ответ, которого от нее ожидал Тонг. С минуту оба молчали.
— А ты хорошо разбираешься в старой идеографической письменности? — спросил он.
— Во время подготовки к работе на Аке это, собственно, было основное, чему мне пришлось как следует учиться. Между прочим, семьдесят лет назад эта письменность была здесь единственной.
— Да-да, конечно! — смущенно воскликнул Тонг с обезоруживающим, типично чиффеварским жестом, означавшим «пожалуйста, простите меня, дурака!». — Я ведь прибыл сюда с относительно близко расположенной планеты: мой путь занял всего двенадцать световых лет. Поэтому я изучал только современный алфавит.
— Иногда мне кажется, — медленно проговорила Сати, — что я вообще единственный человек на Аке, способный читать идеограммы. Иностранка, инопланетянка! Но конечно же, это не так. Это просто не может быть так!
— Конечно. Хотя довза — народ, чрезвычайно последовательный в своих действиях и склонный все систематизировать. Так что, запретив старую письменность, они на редкость последовательно и систематически уничтожали все, что было написано с ее использованием, — стихи, пьесы, исторические и философские труды… Как ты думаешь, они уничтожили абсолютно все?
Сати хорошо помнила, как в первые месяцы своего пребывания в Довза-сити с трудом подавляла все усиливавшееся разочарование, все возраставшее недоверие к тем скудным и бесцветным собраниям книг, которые здесь называли библиотеками, и то раздражение, которое каждый раз испытывала, натыкаясь на непробиваемую стену всеобщего равнодушия при любой попытке что-то выяснить, найти хоть какие-то следы былой культуры целой планеты, хоть какие-то упоминания о ней.
— Когда они находят старые книги, то немедленно их уничтожают, — сказала она. — Один из главных департаментов министерства поэзии так и называется: «Отдел по розыску книг». Сперва они, конечно, ищут людей, у которых могут быть старые книги, потом эти книги конфискуют и отсылают на «переработку» — превращают в пульпу, а затем в строительный материал, из которого делают изолирующие прокладки для оконных рам. По их мнению, бумага в старых книгах для этого особенно хороша. Одна женщина из «книжного» отдела сказала мне, что их вот-вот расформируют, потому что книг, пригодных для переработки, во всей Довзе почти не осталось. Здесь все чисто, сказала она. Все выметено вчистую.
Сати чувствовала, каким пронзительным и ломким становится ее голос. И отвернулась, изо всех сил стараясь распрямить опущенные, болезненно напряженные плечи.
Тонг Ов сделал вид, что ничего не замечает, и грустно сказал:
— Да, утрачена история целой планеты, точно ураганом сметена! Как будто здесь произошла чудовищная катастрофа… Невероятно!
— Ну, не то чтобы невероятно… — пробормотала Сати, и голос ее сорвался. Господи, опять она ведет себя неправильно! Она расправила плечи, глубоко вздохнула и, взяв себя в руки, заговорила уже спокойнее: — Даже те немногочисленные аканские стихотворения и рисунки, которые тогда сумели восстановить на Земле в ансибль-центре, здесь сейчас сочли бы незаконными и непременно уничтожили бы. У меня в ноутере были их копии. Я все стерла.
— И правильно сделала. Мы не имеем права привносить сюда то, что здесь признавать или видеть не желают.
— Ужасно тяжело было стирать все это! Мне казалось, что, делая так, я вступаю в преступный сговор с какими-то негодяями.
— Грань между тайным сговором и соблюдением дипломатических норм порой очень тонка, — заметил Тонг Ов. — К сожалению, нам здесь часто приходится… балансировать на этой грани.
На мгновение Сати почудилась в нем некая мрачная сила. На нее он не смотрел; глаза его были устремлены куда-то вдаль, словно он во что-то пристально всматривался. Еще мгновение — и он вернулся из этой неведомой дали, как всегда доброжелательный и безмятежно-спокойный.
— С другой стороны, — сказал он, как бы продолжая некую невысказанную мысль, — в столице можно найти немало образцов старой каллиграфии — на стенах домов, например. Похоже, это сочли неопасным, тем более что практически никто и прочесть-то эти надписи не может… Многие вещи вообще умудряются выжить, сохраниться, просто отойдя в тень. Я как-то вечером посетил район за рекой — он пользуется дурной репутацией, и мне, Посланнику Экумены, не следовало бы ходить туда, но я всегда стараюсь найти возможность побродить по городу так, чтобы мои гостеприимные хозяева об этом не узнали. В таком огромном городе это не очень трудно устроить. Во всяком случае, я решил о них не думать. И вскоре услышал какую-то необычную музыку, исполняемую на старинных деревянных инструментах. И это был, по всей вероятности, совершенно «незаконный» музыкальный строй…
Сати вопросительно на него посмотрела, и он пояснил:
— Насколько я знаю, здешним композиторам Корпорация приказала пользоваться только земной октавой.
Сати даже не пыталась скрыть свое недоумение. Тогда Тонг пропел ей все семь нот октавы, и она, кое-что припомнив, постаралась придать своему лицу более осмысленное выражение.
— Они здесь называют земную октаву «научной шкалой интервалов», — сказал Тонг. И, заметив, что Сати по-прежнему не очень хорошо его понимает, спросил, улыбаясь: — Неужели тебя никогда не удивляло, что аканская музыка звучит чересчур знакомо для земного слуха?
— Мне как-то в голову не приходило… Я не знаю… Я не умею записывать мелодии, я не знаю ключей…
Улыбка Тонга стала еще шире:
— На мой слух, аканская музыка звучит так, словно здесь и понятия о музыкальных ключах не имеют. Ну так вот: то, что я услыхал тогда за рекой, не имело ничего общего с той «музыкой», что доносится из громкоговорителей. Это была совершенно иная музыкальная система! Некая прихотливая и неуловимая гармония звуков… «Музыка-наркотик» — так мне там сказали. Я догадался, что этот «наркотик» используется в лечебных целях и исполняется местными знахарями-целителями. В общем, через какое-то время мне удалось встретиться и побеседовать с одним из них. И он сказал мне: «Мы знаем некоторые старые песни и состав некоторых лекарств, но не знаем историй и не умеем их рассказывать. Не умеем их толковать. А тех, что умели все это, больше нет». Я продолжал его расспрашивать, и он в итоге признался: «Возможно, кое-кто еще остался там, в горах. Если подняться вверх по реке…» — Тонг Ов снова улыбнулся, но улыбка получилась какой-то тоскливой. — Я страстно хотел узнать у него как можно больше, но понимал, что подвергаю этого человека страшному риску уже одним своим присутствием в этих кварталах. — Он умолк и довольно долго молчал. — Иногда возникает ощущение, что…
— Все это наша вина, — договорила за него Сати.
Он кивнул, помолчал и сказал:
— Да. Наша. Но раз уж мы здесь, то должны постараться, по крайней мере, больше ничего не испортить своим присутствием. И чтобы присутствие здесь стало для нас как можно более приятным.
Чиффеварцам свойственно всегда брать ответственность на себя, но вместе с тем они, в отличие от землян, никогда не культивируют чувство собственной вины. Сати знала, что не совсем правильно понимает Тонга. Она видела, как он потрясен тем, что она ему рассказала. Но она ни за что не сумела бы теперь сделать свое пребывание на этой планете легким и приятным. Так что она просто промолчала.
— Как ты думаешь, — снова заговорил Тонг, — что имел в виду тот знахарь? Когда говорил об ИСТОРИЯХ и людях, которые эти истории РАССКАЗЫВАЮТ?
Больше всего Сати хотелось как-то обойти этот вопрос, не давать на него прямого ответа. Она уже совсем перестала понимать, чего добивается от нее Тонг. Зато она хорошо знала, что значит «дойти до точки». Вот сейчас она как раз в очередной раз дошла до точки. До самого конца привязи. И уткнулась носом в тот кол, к которому была привязана, чуть не удушив себя при этом.
— А я думала, — медленно и невпопад проговорила она, — ты позвал меня, чтобы сообщить, что меня отзывают.
— Отзывают с Аки? Тебя? Нет, нет, нет! — Тонг был явно удивлен. В голосе его, как всегда, звучала спокойная доброта.
— Меня вообще не следовало посылать сюда.
— Но почему?!
— Учась в Экуменическом центре, я основной упор делала на изучение языков и литератур. Но на Аке теперь только один язык, а литературы просто нет. Я хотела быть настоящим историком… Разве можно быть историком в таком мире, который уничтожает собственную историю?
— Трудно, — сказал Тонг, — но можно. — Он подошел к компьютеру, что-то проверил и спросил: — Скажи, Сати, как ты воспринимаешь гомофобию, возведенную в государственный институт?
— Я с этим выросла.
— При юнистах?
— Не только при юнистах.
— Понимаю, — промолвил Тонг задумчиво и осторожно заглянул ей в лицо. Но Сати смотрела в пол. — Я понимаю, вы на Терре пережили грандиозную религиозную революцию… История вашей планеты вообще, по-моему, сформирована различными религиями и их взаимодействием. Между прочим, именно поэтому я и считаю тебя самым подходящим и самым подготовленным Наблюдателем для того, чтобы отыскать и изучить хотя бы остаточные признаки прежней здешней культуры, хотя бы следы той религии, которая, на мой взгляд, просто должна была существовать на Аке. Если, конечно, эти следы еще сохранились. Ты знаешь, что моя родная планета, Ки-Ала, не имеет никакого опыта религиозных верований. Да и Гарру тоже. — Он снова помолчал. Молчала и Сати. — Возможно, правда, твой личный опыт помешает тебе быть беспристрастной… Что ж, всю жизнь существовать под теократическим гнетом, пережить бесконечные революции, засилье юнизма…
Молчать дольше было уже нельзя. И Сати, сделав над собой усилие, сказала холодно:
— Я полагаю, что полученная мной подготовка позволит мне вести необходимые наблюдения достаточно беспристрастно.
— И подготовка, и характер. Да. Я тоже так считаю. И все-таки то давление агрессивной теократии, которое в течение многих сотен лет испытывали на себе земляне, это чудовищное бремя не могло не оставить следа, зерна недоверия в ваших душах, даже неприязни… Так что, если окажется, что я поручил тебе нечто такое, чего ты принять не в состоянии, немедленно скажи мне об этом, хорошо?
Она ответила не сразу, и эти несколько секунд молчания показались ей бесконечно долгими.
— Но я действительно плохо разбираюсь в музыке, — пробормотала она невпопад.
— Мне кажется, музыка — это лишь малая часть чего-то огромного, — сказал Тонг, глядя на нее своими прекрасными и непонятными глазами оленихи.
— Раз так, я не вижу в твоем задании особых проблем. — Она старалась взять себя в руки. Но ее била дрожь. И голос звучал фальшиво. Она чувствовала, что снова вела себя неправильно. Горло стиснул болезненный спазм.
Тонг немного помолчал, словно ожидая от нее еще каких-то слов, потом, видно, решил удовольствоваться ее кратким ответом и протянул ей микрочип, который она совершенно машинально взяла.
— Пожалуйста, прочти это внимательно, — сказал он ей, — и обязательно послушай музыку, но только здесь, у меня в библиотеке, а потом сразу все сотри. Стирать старые записи — вот искусство, которому мы должны учиться у аканцев. Нет, я действительно так считаю! На Хайне все стараются удержать в памяти, сохранить во что бы то ни стало. На Аке — ото всего избавиться. Может быть, лучше было бы нечто среднее? В общем, будем считать, что нам впервые предоставлена возможность проникнуть в такие места, где история планеты, будем надеяться, стерта не так тщательно.
— Я только не знаю, пойму ли я, ЧТО передо мной, когда я это увижу, — сказала Сати. — Представители Ки-Ала живут здесь уже десять лет. А до того у ваших ученых был опыт работы на четырех других планетах из этой системы. — Господи, она ведь уже сказала ему, что не видит никаких проблем! Она же сказала, что сможет выполнить его поручение! А теперь каким-то жалким дрожащим голосочком пытается что-то такое объяснять, пытается вывернуться! Стыд какой! И снова она ведет себя совершенно неправильно!
— Дело в том, что мне самому никогда не приходилось переживать крупных социальных потрясений или революций, — сказал Тонг. — И моей планете Ки-Ала тоже. Мы дети мира, Сати. А для того чтобы справиться с этим заданием, требуется дитя революции, дитя войны. И, кроме того, на Ки-Ала ведь нет письменности. И я, между прочим, писать не умею. А вы, земляне, умеете — и писать, и читать. И для вас это естественно.
— Ну да, я знаю здешние мертвые языки и запрещенную письменность.
Тонг снова с минуту молча смотрел на нее; взгляд его умных глаз был бесстрастным и одновременно очень добрым.
— По-моему, ты себя недооцениваешь, Сати, — сказал он наконец. — Ты вечно себя недооцениваешь. Ведь Стабили именно тебя выбрали в качестве одного из четырех представителей Экумены на Аке. Мне нужно, чтобы сейчас ты поверила, что нам, мне, исключительно важны именно твой опыт и твои знания. Важны для всей нашей дальнейшей работы, Сати. Пожалуйста, учти это!
Он помолчал и, только когда она наконец пробурчала: «Непременно учту», — продолжил:
— Но прежде чем ты отправишься в горы — а я надеюсь, ты туда отправишься, — я хотел бы, чтобы ты взвесила все «за» и «против», оценила тот риск, которому ты, вполне возможно, будешь подвергаться. Аканцы в целом, похоже, не склонны к жестокости и насилию, однако нас до сих пор держали в такой изоляции, что говорить о них что-либо наверняка я бы не решился. Я, например, так и не понял, почему здешние власти вдруг дали нам это разрешение. Разумеется, у них были на то какие-то свои соображения и причины, понять которые, впрочем, мы сможем, только если этим разрешением воспользуемся. — Он снова помолчал, не сводя глаз с ее лица. — В полученном мною письме не говорится, будут ли у тебя сопровождающие, или гиды, или хотя бы охрана. Вполне возможно, ты там будешь предоставлена сама себе. А может быть, и нет. Мы даже этого не знаем. Как не знаем и того, какова жизнь за пределами крупных городов. И любой отличительный признак этой иной жизни, любой знакомый тебе мотив, все, что ты увидишь или прочтешь, все, что сумеешь записать, — все будет для нас невероятно важно и ценно! Я знаю, ты чрезвычайно восприимчивый и непредвзятый Наблюдатель. И если на Аке остались хоть какие-то следы ее собственной истории, то именно ты, член моей здешней команды, лучше всех подготовлена к ее восприятию, к тому, чтобы отыскать эти следы. Отыскать те «истории» или тех людей, которые их знают и рассказывают. А теперь послушай и почитай то, что мне удалось записать, ступай домой и подумай хорошенько. А завтра скажешь мне свое решение. О’кей?
Он произнес это жаргонное словечко, немного стесняясь и одновременно гордясь собой. Сати жалко улыбнулась в ответ и прошептала:
— О’кей.
Направляясь домой и покачиваясь в вагоне на монорельсовой дороге, она вдруг расплакалась. Но никто вокруг не замечал ее слез. Вагон был битком набит усталыми, отупевшими от долгого пути людьми, которые, все как один, уставились на голографический экран неовизора, висевший в конце прохода на торцовой стене вагона. На экране дети делали какие-то гимнастические упражнения — сотни крошечных детских фигурок в одинаковых красных спортивных костюмах дрыгали ногами и подпрыгивали в такт оглушительно-веселой музыке, доносившейся с небес.
Поднимаясь к себе, на верхний этаж, Сати вдруг снова заплакала. Просто так, без причины. Но ведь какая-то причина должна быть? Наверное, она просто заболела! Она чувствовала себя совершенно несчастной — страх, отчаянный страх скрутил все ее существо. Даже не страх — леденящий ужас! Сущее безумие — отсылать ее в горы одну! Тонг, наверное, с ума сошел. Как ему только в голову такое пришло? Ей же ни за что с таким заданием одной не справиться! И Сати села за стол, чтобы немедленно написать Посланнику официальное письмо с просьбой вернуть ее на Землю. Но хайнские слова отчего-то не желали складываться в предложения. Да и подворачивались ей все время какие-то не те слова…
Болела голова. Сати встала и попыталась отыскать какую-нибудь еду. Но еды в доме не было. Ни крошки. Интересно, когда же она в последний раз ела? Днем? Нет. И утром — нет. И вчера вечером тоже…
— Да что со мной такое? — громко спросила она. Ничего удивительного, что болит желудок. Ничего удивительного, что она то плачет, то трясется от страха. Еще никогда она не ЗАБЫВАЛА поесть. Даже когда после той трагедии ей пришлось одной возвращаться в Чили. Даже тогда она готовила себе еду и буквально заталкивала ее, соленую от слез, себе в горло — кормила себя насильно день за днем, день за днем…
— Я больше не буду! — воскликнула она, не совсем понимая, что, собственно, означают эти слова. Скорее всего, она не хотела больше плакать.
Сати решительно спустилась вниз, отметила в дверях свой пропуск СИО и направилась пешком за несколько кварталов к ближайшему магазину торговой сети «Звезда Корпорации», у входа в который ей пришлось снова предъявить и отметить свой пропуск. Еда в магазине была исключительно удобно упакована и полностью готова к употреблению: зажарена, сварена, заморожена. Ничего свежего, ничего сырого. Все можно есть сразу, никаких приготовлений не потребуется. Она снова чуть не расплакалась при виде этих длинных стеллажей с аккуратно упакованными продуктами. Окончательно рассердившись, чувствуя себя бесконечно униженной, она быстро купила какой-то горячий пирожок с неведомой начинкой у стойки, над которой красовалась надпись «Кушай скорее!». Продавец был слишком занят, чтобы заметить ее заплаканную физиономию.
Она вышла из магазина, остановилась, повернувшись спиной к спешившим мимо прохожим, и стала быстро заталкивать в рот пирожок, мокрый и соленый от льющихся слез, заставляя себя жевать и глотать — в точности как тогда, в Чили… Тогда она знала, что должна выжить, что это ее работа, что нужно прожить жизнь до конца, хотя вся радость осталась в прошлом. Что в прошлом остались и любовь, и смерть. А ей нужно идти дальше — в одиночестве. И работать. Неужели она действительно только что собиралась просить, чтобы ее отослали на Землю? Туда, к смерти?
Сати упрямо жевала и глотала ненавистный пирожок. Из проезжавших мимо машин доносилась оглушительная музыка и сыпались бесконечные победоносные лозунги — точно удары по голове или яркие вспышки направленного прямо в глаза света. Потом, похоже, действительно что-то случилось на перекрестке, через четыре дома от того места, где она стояла. «Рожки» остановившегося рядом с ней роботака изрыгали какую-то чудовищную какофонию звуков. Пешеходы, эти «производители-потребители Корпоративного государства», в одинаковых формах ржавого, коричневого, синего, зеленого цвета, в пошитых по единому образцу и только на предприятиях Корпорации брюках, рубашках, пиджаках, все как один в матерчатых туфлях фирмы «Марш к звездам», безликой толпой текли мимо, выныривая из подземных гаражей, из дверей офисов и спеша по домам.
Сати проглотила последний, тяжелый, сладко-соленый комок пирога. Нет, назад она не вернется ни за что! Она пойдет дальше! Пусть одна, но она во что бы то ни стало будет работать! Она вернулась к своему дому, предъявила в дверях пропуск и взбежала по лестнице — восемь пролетов. Ей была предоставлена большая роскошная квартира на последнем этаже; именно такая квартира, по мнению здешних властей, и должна была соответствовать положению «уважаемой гостьи Корпоративного государства». Только лифт в доме уже месяц как не работал.
Она чуть не опоздала на паром. Роботак не понял заданной ему программы и сперва отвез ее в «Аквариум», затем в министерство водных ресурсов и рыбной промышленности, затем снова в «Аквариум». Пришлось трижды его перепрограммировать. И когда Сати рысью бежала по причалу к судну, команда «Парома № 8» Эрехского речного судоходства уже поднимала сходни. Она заорала что было сил, и сходни снова опустили; спотыкаясь, она пробежала по ним и наконец оказалась на борту. Швырнула багаж в крошечную каюту и вышла на палубу: она никогда не видела, как выглядит Довза-сити с воды.
Город показался ей каким-то притихшим и куда более грязным; в портовом районе не было высоких каменных домов, делавших улицы похожими на каньоны с отвесными стенами, не было помпезных правительственных учреждений и офисов крупных промышленных компаний. К облаченным в тяжеловесный бетонный наряд берегам лепились многочисленные доки и деревянные, почерневшие от старости пакгаузы. Точно жуки-плавунцы, туда-сюда шныряли моторные лодки с рассыльными, явно принадлежавшие министерству торговли. Затем они миновали целый поселок, состоявший из «плавучих домов» с увитыми плющом палубами; хлопало на ветру белье, воняло помойкой.
По бетонному желобу между высокими темными стенами бежал ручей, впадавший в Эреху. Над ручьем был перекинут горбатый мостик, и на мостике, опершись о перила, неподвижно торчал какой-то рыболов. Его силуэт тут же вызвал в памяти Сати иллюстрацию из одной аканской книжки, которую удалось частично восстановить после трагической «случайности» во время пересылки материалов с помощью ансибля.
С каким благоговением перебирала она в Вальпараисо немногочисленные восстановленные страницы с рисунками, с поэтическими фрагментами и даже отдельными стихотворными строчками, с отрывками прозаических произведений! Как сосредоточенно изучала каждый значок, пытаясь догадаться, каковы они, эти люди с далекой планеты, страстно желая почувствовать и понять их. Ей было безумно тяжело стирать из памяти своего ноутера копии тех материалов, и что бы там ни говорил Тонг, а у нее по-прежнему было ощущение, что делать этого было нельзя, что это настоящая капитуляция перед лицом наглого и сильного врага. Она тогда в последний раз внимательно просмотрела все материалы — любовно вглядываясь в каждую мелочь, стараясь все удержать в памяти — и с болью в сердце стерла все файлы. «И в пыли дорожной за нами не останется следа…» Она тогда даже зажмурилась, стирая эти строки. Она чувствовала, что вместе с ними стирает и свою страстную надежду на то, что когда-нибудь непременно узнает, о чем же говорилось в этом стихотворении.
Но четыре уцелевшие строки из него она запомнила навсегда. И надежда в ее душе все же не умерла. И еще живо было страстное желание узнать истину.
Тихо и монотонно гудели двигатели парома. Они уже несколько часов плыли по реке, и набережные становились все проще, все ниже, все старее, все чаще перемежались лестницами, ведущими к причалам. А потом город кончился, кончились и набережные; потянулись топкие берега, заросшие кустарником и тростником, зато сама Эреха как бы расправила плечи, становясь все шире и шире, вольно катя свои воды по широкой равнине меж желто-зеленых полей.
Целых пять дней паром неторопливо, то и дело причаливая то к одному берегу, то к другому, продвигался на восток по этим спокойным водам под спокойным и ласковым солнцем или спокойно глядевшими с небес звездами. Он, пожалуй, был здесь самым высоким и громоздким предметом. Во время бесконечных остановок Сати замечала, что каждый очередной причал кажется ей меньше и старее предыдущего. Однако даже в деревнях на пристани имелось хотя бы одно высокое новое здание — обычно в нем размещалось местное Управление речного пароходства. В каждом городке или селении паром брал на борт пассажиров и пополнял запасы продовольствия.
Сати, к своему удивлению, обнаружила, что разговаривать с пассажирами ей очень легко. Жители Довза-сити, словно сговорившись, держались отчужденно и были крайне несловоохотливы, вынуждая и ее помалкивать. Несмотря на то что все четверо инопланетян получили отдельные квартиры и определенную свободу передвижения (каждый в пределах того города, где он жил), Корпорация ни на минуту не оставляла Наблюдателей своим вниманием, втискивая их жизнь в рамки различных «важных» встреч, программируя их работу и развлечения — в общем, постоянно присматривая за ними. Разумеется, не только они находились под жестким контролем со стороны Корпорации: резкий и великолепный в своей мощи технологический скачок планета Ака совершила исключительно благодаря непоколебимой дисциплине своих граждан, дисциплине всеобщей и постоянно укреплявшейся и совершенствовавшейся. Казалось, каждый в Довза-сити трудится, не щадя сил, исключительно во имя процветания родной планеты и ее Корпоративного государства. Каждый работает много, спит мало и даже ест в спешке, поскольку каждый час его жизни расписан по минутам. Все, с кем Сати приходилось общаться как в министерстве информации, так и в министерстве поэзии, всегда совершенно точно знали, что им нужно от нее, что должна сделать она и как она должна это сделать; и как только она начинала действовать согласно их указаниям, они словно забывали о ней и спешили вновь заняться своими делами, предоставляя ей полную самостоятельность.
Несмотря на то что сверхновые технологии и прочие достижения планет, входивших в Экуменический союз, воспринимались на Аке как сияющая цель, как образец для подражания, четверых представителей Экумены здесь содержали будто в садке для пойманной рыбы (как метко заметил Тонг), время от времени «вылавливая» их оттуда и предъявляя широкой публике, скажем, по неовизору: например, улыбающиеся люди сидят за столом во время торжественного обеда, устроенного Корпорацией, или стоят рядом с главой какого-нибудь управления или министерства, в то время как тот произносит речь; самим инопланетянам выступить с речью никогда не предлагали. Их даже говорить во время подобных передач не просили — только улыбаться. Возможно, министры не доверяли им, опасаясь, что они скажут не совсем то, что следует. А может, просто считали их скучными и туповатыми представителями тех высокоразвитых цивилизаций, которые Ака изо всех сил старалась «догнать и перегнать». Наверное, бо́льшая часть этих цивилизаций представлялась им куда более благополучными, чем их собственная, особенно на расстоянии стольких световых лет.
Хотя за эти полгода Сати успела познакомиться со многими аканцами и мало кто из них вызывал у нее откровенную антипатию, она едва ли смогла бы назвать свое общение хоть с кем-то таким простым словом, как «беседа». Кроме того, она не имела ни малейшей возможности хоть раз наблюдать частную жизнь аканцев, если не считать «дружеских встреч» на банкетах и приемах, где бывали в основном чиновники высшего эшелона и представители Корпорации, всегда очень скованные и неразговорчивые. Личной дружбой или хотя бы симпатией тут даже и не пахло. Несомненно, те, с кем она встречалась, были соответствующим образом «проинструктированы», и Корпорация могла не беспокоиться, что Наблюдатель Экумены получит информации больше, чем ему полагается. Даже с теми людьми, которых Сати видела постоянно, с которыми вместе работала, близких отношений у нее никогда не возникало. И это не было следствием каких-то предрассудков или ксенофобии: аканцы вообще на удивление спокойно относились к чужеземцам. Скорее дело было в том, что все они были чрезвычайно заняты и чрезвычайно бюрократизированы. Любой разговор велся в точном соответствии с предписаниями. На банкетах принято было говорить о бизнесе, о спорте и о технике. В магазине, стоя в очереди в кассу, аканцы разговаривали о спорте и мелких событиях в личной жизни. Они всегда избегали публично высказывать собственное мнение о политике или философских материях, повторяя набившие оскомину формулы, сочиненные Корпорацией применительно ко всему на свете, и сердито спорили с ней, Сати, если ее рассказы о Терре, «замечательной планете, такой богатой и такой развитой», не совпадали с тем, чему их учили.
А вот на этом речном пароме люди охотно разговаривали с нею. Причем высказывали собственное мнение, и порой очень откровенно. И она вела с ними нескончаемые беседы — стоя у поручней и глядя на берег, сидя на палубе или задержавшись за столом после обеда со стаканом вина.
Одного ее слова или улыбки было достаточно, чтобы ее тут же включили в общую беседу. И она поняла, хотя и не сразу (потому что никак этого не ожидала), что они просто не знают, что она инопланетянка.
Разумеется, всем было известно, что на Аке есть Наблюдатели из Экумены; их показывали по неовизору — четыре бесконечно далекие от обычных людей и совершенно бессловесные фигурки, скромно стоявшие среди министров, представителей власти и прочих напыщенных ничтожеств. Но пассажиры парома никак не могли ожидать, что встретятся с кем-то из инопланетных Наблюдателей в обычной жизни.
Сати ожидала, что ее сразу узнают, и не только узнают, но тут же от нее отгородятся, будут держаться на расстоянии, где бы она ни оказалась. Однако у нее не было никаких официальных сопровождающих, и пока что она не заметила никого, кто бы за ней «присматривал». Похоже, Корпорация на сей раз действительно решила оставить ее в покое. В столице она тоже, казалось, была предоставлена самой себе, но все же постоянно чувствовала, что находится в «садке», в аквариуме, в пузыре изоляции и постоянного наблюдения. А сейчас этот пузырь лопнул. И она оказалась на свободе.
При мысли об этом ей становилось страшновато, но она старалась особенно не задумываться, потому что удовольствия и радости получала гораздо больше. Еще бы! Ее принимали как свою, она стала просто одной из пассажирок, одной из этих людей! И никому ничего не нужно было объяснять, и избегать объяснений тоже было не нужно, потому что они ничего и не спрашивали, а она говорила на языке довзан практически без акцента — во всяком случае, даже более чисто, чем многие аканцы из других регионов огромного Континента. По ее внешнему виду — невысокая, хрупкая, темнокожая — вполне можно было предположить, что она с восточного побережья. «Ты ведь с Востока, верно? — говорил кто-нибудь из ее многочисленных собеседников. — У моей двоюродной сестры муж тоже родом из Туру». — И разговор спокойно продолжался дальше.
Она жадно слушала их рассказы — о себе, о семье, о близких и дальних родственниках, о работе, о том, что они думают по тому или иному вопросу, о доме, о болезнях… Оказалось, на паромы пускают даже пассажиров с животными. Сати не раз с удовольствием гладила пушистого и ласкового «кошкопса» (как она его окрестила), принадлежавшего одной из пассажирок. Многим просто не нравилось путешествовать по воздуху, так что они, опасаясь новомодной техники, предпочитали плыть по реке. Все это с разнообразными подробностями и отступлениями поведал ей словоохотливый пожилой аканец. И вот эти люди, которые никуда не спешили, с удовольствием рассказывали ей и друг другу о своей жизни. Ей даже чаще, чем другим, потому что она всегда слушала собеседника очень внимательно, не прерывая и лишь изредка восклицая: «Правда? И что же случилось потом?», или «Как здорово!», или «Какой ужас!». Она готова была слушать их сутками, не зная усталости. И ей, казалось, никогда не могут наскучить эти, в общем-то, вполне заурядные истории, из которых она узнавала все то, чего ей так не хватало в Довза-сити, все то, что официальная информация и пропаганда оставляли за кадром. Если бы ей предложили выбирать между историями об официальных «героях» и самых обыкновенных геморроях, она бы недолго раздумывала.
По мере того как они поднимались все выше по реке, все дальше вглубь страны, на пароме стали появляться пассажиры совсем иного типа. Местные жители использовали паром как самый простой и самый дешевый способ добраться из одного города в другой — сел у одного причала, сошел у другого. Города теперь попадались все больше маленькие, высоких зданий в них видно не было. А начиная с седьмого дня пути на паром по обе стороны реки стали все чаще садиться пассажиры не с обычным багажом и четвероногим любимцем на руках, а с козой на веревке или петухом в корзине.
Собственно, здесь не было ни коз, ни петухов, ни оленей, ни коров, ни каких бы то ни было других земных животных. Те, кого Сати про себя именовала «козами», здесь назывались эбердинами. Но эти животные блеяли, как козы, у них была шелковистая шерсть, очень похожая на козью, и они занимали примерно ту же экологическую нишу, что и козы на Земле. Эбердинов выращивали ради молока, мяса и шерсти. Когда-то, как свидетельствовала одна яркая иллюстрация, уцелевшая во время той злосчастной ансибль-трансгрессии, на эбердинах ездили верхом, они также тащили повозки с людьми и тележки с грузом. Сати хорошо помнила ту картинку из книги: синие и красные флажки, развевающиеся над повозкой с запряженными в нее эбердинами, и надпись: «На пути к Золотой горе». Интересно, думала она, что это была за книга: может быть, сборник сказок или фантастических историй для детей? Эбердины, изображенные на картинке, были животными довольно крупными. Возможно, впрочем, когда-то и существовала такая их разновидность. Те эбердины, которых она постоянно видела сейчас, были совсем маленькие, ей по колено или чуть выше. К восьмому дню пути эбердинов грузили на борт уже целыми стадами. Кормовая часть нижней палубы была буквально ими забита.
Все ехавшие на пароме горожане — не любившие авиатранспорт или не желавшие расставаться со своими четвероногими любимцами — сошли рано утром в Элтли, довольно крупном городе, от которого железная дорога вела вверх, к южным отрогам Водораздельного хребта; в этих местах располагалось множество горных курортов. Неподалеку от Элтли Эреха была перегорожена тремя шлюзами, один из которых оказался очень глубоким. А выше их началась уже совсем другая река — дикий, своенравный, бешеный поток, зажатый резко сузившимися берегами. И вода в Эрехе тоже перестала быть мутной, коричневатой; теперь она была прозрачной, синевато-зеленой и очень холодной.
В Элтли пришел конец и долгим беседам Сати с пассажирами. Деревенские жители вели себя не то чтобы недружелюбно, но страшно стеснялись незнакомых людей и разговаривали почти исключительно с теми, кого хорошо знали, и на местном диалекте. Сати была даже рада вновь оказаться в одиночестве, которое позволяло ей спокойно наблюдать за этими людьми и слушать их беседы друг с другом.
По левому берегу, с севера, где в Эреху впадала какая-то горная речка, толпились, возвышаясь одна над другой, черные остроконечные вершины с белыми лентами ледников. А впереди по курсу не было видно никаких гор — просто земля как бы понемногу вздувалась, обозначая постепенный, но неуклонный подъем, и «Паром № 8», теперь наполненный новыми звуками — блеяньем, квохтаньем, тихими голосами деревенских жителей — и запахами хлева, домашнего хлеба, рыбы и сладких местных дынь, медленно полз вперед и вверх, то и дело приставая к берегу, чтобы взять и высадить пассажиров, и его ухоженные двигатели работали на полную мощность, сражаясь с яростным течением Эрехи, несущейся меж каменистых берегов, и слева по-прежнему были горы, а справа простирались голые, лишенные кустов и деревьев равнины, покрытые лишь тонкой бледной травой, похожей на птичьи перья. Поля и горы то и дело скрывала завеса дождя, который проливался из пышных, быстро несущихся облаков и тут же кончался, и просвеченные солнцем водяные струи наполняли воздух бриллиантовым сиянием и ароматами земли. Ночи стояли тихие, холодные, звездные. Сати ложилась спать очень поздно, а просыпалась рано и сразу выходила на палубу, чтобы полюбоваться разгоравшейся на востоке зарей. Над еще покрытыми ночной тенью западными долинами заря одну за другой зажигала вершины далеких гор, и они вспыхивали, как спички.
На девятый день паром остановился в таком месте, где поблизости от причала не оказалось ни города, ни деревни, ни вообще каких бы то ни было следов обитания людей. Там на берег сошла одна-единственная женщина в длинном свитере из шерсти эбердинов и фетровой шляпе. Она погнала свое стадо эбердинов по сходням на берег, и животные с такой радостью бросились к долгожданной земле, что ей пришлось их догонять. Женщина сердито кричала на чересчур резвых «коз», осыпая их проклятьями, потом вдруг обернулась и хриплым голосом попрощалась с теми своими знакомыми, кому предстояло плыть дальше. Стоя у поручней на корме, Сати долго видела ее стадо — все уменьшавшееся бледное пятно на фоне серо-золотистой равнины. Весь тот день был наполнен каким-то необычным светом, и вода, которую неспешно рассекал нос парома, стала теперь так же прозрачна, как и светящийся воздух над нею. Эреха по-прежнему быстро несла свои воды им навстречу, но делала это так бесшумно, что казалось, паром не плывет по реке, а скользит над нею, словно между двумя одинаково прозрачными потоками воздуха. Вокруг были сплошные скалы и валуны разной величины; между камнями росла бледная трава, и все вокруг, насколько мог видеть глаз, было каким-то блеклым, будто обесцвеченным. Горы куда-то пропали — их совсем заслонила вздувшаяся огромным пузырем земля. Земля и небо точно встречались здесь, на пересекавшей их и выгнувшейся дугой реке.
Странно, это путешествие кажется мне длиннее перелета с Земли на Аку, думала Сати в тот вечер, как всегда стоя у поручней.
И еще она думала о Тонге Ове, который, наверное, с удовольствием и сам отправился бы вверх по реке, но все же предоставил эту возможность ей, и она теперь просто не знала, как отблагодарить его за такой подарок. Нужно как можно лучше смотреть, слушать, записывать — да, только так! Но записать, запечатлеть свое нынешнее ощущение счастья она не могла. Счастье ведь тут же разрушается, стоит о нем заговорить, стоит произнести хотя бы само слово «счастье»…
Как жаль, думала Сати, что Пао сейчас не здесь, не со мною рядом! Она ведь непременно была бы здесь! И тогда мы могли бы разделить это ощущение счастья…
Воздух заметно потемнел, но вода все еще хранила вобранный в себя свет дня.
Кроме Сати, на палубе был еще один человек: последний из тех пассажиров, что вместе с нею отправились в плавание из столицы. Это был молчаливый мужчина лет сорока, по всей видимости государственный чиновник, в сине-коричневой форме служащего Корпорации. Различные виды формы были на Аке чрезвычайно распространены: школьники, например, носили алые шорты и рубашки, и их шумливые беспокойные группки, яркие пятнышки и черточки на довольно мрачных улицах больших городов, выглядели немножко непривычно, но очень радовали глаз. Студенты колледжей носили форму зеленовато-ржавых тонов. Сине-коричневая форма была у сотрудников Центрального социокультурного управления, включавшего министерство поэзии и искусства, а также Всепланетное министерство информации. Сати лучше всего знала сотрудников именно этого управления. Сине-коричневую форму носили даже поэты — во всяком случае, официально признанные — и те, кто занимался выпуском аудиозаписей и «пек» сериалы для неовидения. А также библиотечные работники и сотрудники различных департаментов — например, Департамента этической чистоты, — но с ними Сати была несколько меньше знакома. Значок на лацкане сине-коричневой формы ее спутника свидетельствовал о том, что этот человек занимает довольно высокий пост советника. Когда они только еще отплыли из Довза-сити, Сати все время озиралась, надеясь заметить кого-нибудь из приставленных к ней надзирателей, очередного сторожевого пса, который будет следовать за ней по пятам и во время этого путешествия. Она все время ждала, что пассажир в сине-коричневой форме проявит к ней какое-то особое внимание, чем-то выдаст себя, однако ничего подобного не происходило. Если он и знал, кто она такая, то абсолютно никак этого не проявлял. Он был чрезвычайно молчалив, всех сторонился, ел за капитанским столом, общался только со своим ноутером и избегал тех групп праздных болтунов, к которым всегда присоединялась Сати.
Сейчас он молча стоял на палубе недалеко от нее, и она, кивнув ему в знак приветствия, тут же отвернулась и перестала обращать на него внимание. Похоже, именно этого он больше всего и хотел.
Однако он вдруг заговорил с ней, нарушив звенящую тишину, повисшую с наступлением темноты над пустынными берегами Эрехи; в этой тишине был слышен лишь шепот воды, упорно сопротивлявшейся носу и бортам парома.
— Тоскливые места, — сказал Советник. Звук его голоса разбудил молодого эбердина, привязанного к пиллерсу. Эбердин затряс головой и тихонько проблеял: «Ма-ма!»
— Бесплодные земли, невежественные люди, — помолчав, продолжил свою мысль Советник. — А вы что же, «глазами влюбленных» интересуетесь?
«Ма-ма!» — опять проблеял маленький эбердин.
— Как вы сказали? — не поняла Сати.
— «Глаза влюбленных» — это такие камешки. Самоцветы.
— А почему они так называются?
— Название им придумали местные жители, люди примитивные и невежественные. Воображаемое сходство. — На мгновение глаза Сати встретились с его глазами. Издали в темноте он казался ей обычным чиновником, чопорным, туповатым и самовлюбленным. Холодная острота его взгляда неприятно удивила ее. — Эти камешки находят по берегам горных ручьев, — продолжал он. — Вон там, — он указал вверх по течению реки, — и только в этих горах, на этой планете. Но вас, насколько я понимаю, привел сюда интерес к чему-то совсем иному?
Так, значит, он все-таки знает, кто она! И желает показать, что отнюдь не одобряет решение властей спустить ее с поводка.
— За то недолгое время, что я успела провести на Аке, — сказала она, — я видела только Довза-сити. И вот теперь мне наконец разрешили посмотреть кое-какие достопримечательности вашей планеты.
— И вы отправились вверх по реке? — криво усмехнулся Советник. Он явно ждал продолжения, словно она обязана была перед ним отчитываться. Сати прямо-таки кожей чувствовала это требовательное ожидание, и все в ней воспротивилось этому молчаливому насилию. Советник смотрел на багряные в последних лучах солнца долины, где над горизонтом уже сгущалась ночная мгла, потом опустил глаза и уставился на воду, по-прежнему прозрачно светившуюся вобранным светом. Молчал он довольно долго. — Довза — самый лучший район планеты, — промолвил он наконец. — Плодородные земли, процветающая промышленность, замечательные курорты на юге. Вы ведь ничего этого тоже не видели! Так почему же вы предпочли отправиться в эту пустыню?
— Я родилась в пустыне, — сказала Сати, надеясь своим ответом на какое-то время заткнуть этому типу рот.
— Ничего подобного! Нам хорошо известно, что Терра — богатая, плодородная и прогрессивная планета! — возмутился он.
— Какая-то часть ее земель действительно отчасти сохранила свое плодородие, — спокойно возразила Сати, — но куда большая их часть по-прежнему бесплодна. Мы так и не сумели восстановить эти земли. Мы очень плохо обращались со своей родной планетой, Советник. Она ведь довольно большая, так что там для всего хватает места. В том числе для гор и пустынь. Как и у вас, впрочем.
Она чувствовала, что говорит с вызовом.
— И все же вы предпочитаете бесплодные пустыни и допотопные транспортные средства? — ехидно спросил он.
Да уж, в его голосе не было и следа того преувеличенного почтения, которое выказывали в разговорах с ней люди в Довза-сити! Они относились к ней как к хрупкой экзотической диковинке, которую нужно прятать от грубой действительности. То была какая-то странная смесь подозрительности, недоверия и… уважения. А Советник прямо говорил: не следует позволять инопланетянам слоняться одним где попало! Это был первый случай ксенофобии, с которым она столкнулась на Аке.
— Я люблю воду, люблю путешествовать на судах, — сказала Сати осторожно и вполне миролюбиво. — И нахожу, что здешние места очень красивы. Это, конечно, суровая красота, но удивительно чистая. А вам так не кажется?
— Нет, — отрезал он тоном, не допускающим возражений. Это был голос истинного слуги Корпорации, настоящего представителя официальной власти.
— Но тогда зачем же вы плывете на этом пароме? — притворно изумилась Сати. — Неужели только ради «глаз влюбленных»? — Последний вопрос она задала легкомысленным, даже кокетливым тоном, давая своему собеседнику возможность тоже переменить тон, вступить в новую фазу игры, прекратить взаимные подкалывания и упреки. Впрочем, возможно, он этого и не хочет.
Он действительно не пожелал вступать в предложенную Сати игру.
— Дела, — кратко ответил он, «виздиат» — основное аканское оправдание, означающее «неоспоримую и благородную цель». — В этой местности, — продолжал он сурово, — сохранились очаги весьма косной культуры и упорно продолжающейся реакционной деятельности. Я надеюсь, вы не имеете намерения совершать вылазки в горы? Учтите, там, куда не успело проникнуть просвещение, туземцы ведут себя порой очень жестоко; они просто опасны. И поскольку данный район находится под моей юрисдикцией, я вынужден просить вас постоянно поддерживать связь с моим офисом и сообщать обо всех случаях нарушения закона. Ну и разумеется, заранее проинформировать нас, если вы все же соберетесь в горы.
— Поверьте, я чрезвычайно ценю вашу заботу обо мне и приложу все усилия, чтобы выполнить вашу просьбу, — сказала Сати, слово в слово повторив фразу из учебника «Грамматика и идиоматика языка довзан для варваров. Продвинутый курс».
Советник один раз коротко поклонился ей в знак признательности, не сводя глаз с проплывавших мимо и становившихся все более темными берегов. Сати тоже посмотрела туда, а когда вновь повернулась к своему собеседнику, его рядом с ней не оказалось.
Прекрасное неторопливое путешествие вверх по реке меж ее скалистых пустынных берегов закончилось на десятый день в городе Окзат-Озкат. На карте этот город выглядел точкой у самого края паутины бесчисленных изобар верховий реки Эрехи и Водораздельного хребта. Поздним вечером, в ясном холодном воздухе Окзат-Озкат показался Сати состоящим сплошь из беловатых стен с неярко освещенными окнами, расположенными очень высоко от земли и как бы вытянутыми по горизонтали; над его улицами витали запахи пыли, навоза, гниющих фруктов и сладкого сухого горного воздуха, слышался негромкий монотонный гул голосов и стук обутых в грубые башмаки ног по мостовой. Вряд ли здесь можно было обнаружить какой-то колесный транспорт. Рыжеватый отблеск мелькнул на высокой стене вдали, казавшейся бледным полотном на фоне гаснувшего зеленоватого неба, — стену почти скрывали причудливо украшенные карнизы и крыши домов.
На пристани гремела идиотская музыка, перемежавшаяся сообщениями Корпоративных СМИ. Этот шум после целых десяти дней речной тиши, молчания и неспешных спокойных бесед выводил Сати из себя.
Никаких «сопровождающих» она так и не обнаружила. Никто не ждал ее, никто не ходил за ней следом, никто не просил предъявить свой пропуск СИО.
Еще не стряхнув с себя после долгого плавания по реке некое пассивное оцепенение, но уже чувствуя, что в душе пробуждается любопытство, бродила она по улицам близ реки до тех пор, пока не почувствовала, что довольно тяжелая сумка начинает оттягивать плечо, а с гор то и дело налетают порывы резкого, холодного ветра. На темной улочке, карабкавшейся вверх по склону холма, она наконец остановилась возле дома, дверь которого была распахнута настежь. На крыльце в полосе желтого света сидела в удобном кресле какая-то женщина, явно наслаждаясь летним вечером, исполненным ароматов.
— Вы не скажете, где здесь гостиница? — спросила Сати.
— Здесь, — ответила женщина. Теперь Сати увидела, что она инвалид: неподвижные ноги ее напоминали сухие палки. — Поди-ка сюда, Ки! — окликнула женщина кого-то в доме.
На крыльце появился мальчик лет пятнадцати. Не говоря ни слова, он жестом пригласил Сати войти, и вскоре они оказались в просторной темноватой комнате с высоким потолком, расположенной на первом этаже; пол в комнате был застлан ковром — замечательным ковром из шерсти эбердинов: на темно-красном фоне сложный и одновременно строгий орнамент в виде концентрических кругов, белых и черных. Вторым предметом, имевшимся в комнате, был странный, какой-то квадратный пузырь-светильник, дававший крайне мало света и прикрепленный между двумя окнами, расположенными высоко от пола и вытянутыми по горизонтали. Шнур от светильника вился, точно змея, уходя в одно из окон.
— А кровати здесь нет? — спросила Сати.
Мальчик застенчиво указал ей на занавеску в дальнем темном углу комнаты.
— А где можно умыться?
Он мотнул головой в сторону какой-то двери. Сати подошла и открыла ее. Три облицованных керамической плиткой ступеньки вели вниз, в маленькое помещение, тоже облицованное плиткой, где имелись довольно странной формы приспособления, о предназначении которых, впрочем, легко можно было догадаться; все было сделано из дерева, металла и керамики и сверкало чистотой в теплом свете электронагревателя.
— Выглядит очень мило, — сказала Сати. — И сколько стоит эта комната?
— Одиннадцать хаха, — пролепетал мальчик.
— В день?
— Что вы, за неделю! — В аканской неделе было десять дней.
— О, это же просто замечательно! — воскликнула потрясенная Сати. — Спасибо.
Опять ошибка! Совершенно не следовало благодарить его! Слова благодарности на Аке считались «рабскими». Как и слова уважения, как и считавшиеся совершенно бессмысленными и унизительными ритуальные формулы приветствия и прощания, просьбы и благодарности — пожалуйста, спасибо, чувствуйте себя как дома, до свидания… Все это считалось допотопными реликвиями, примитивным лицемерием, случайно забытыми камнями на пути прогресса и ничем не замутненных отношений между производителями-потребителями Корпоративного государства. Сати не раз получала соответствующие уроки, пытаясь употреблять подобные выражения вскоре после своего прибытия на Аку, и теперь практически отучила себя от «дурной привычки» быть вежливой, столь свойственной землянам. Интересно, почему сейчас это нелепое «спасибо» все-таки сорвалось у нее с языка?
Мальчик в ответ лишь пробормотал что-то невнятное, и Сати пришлось попросить его повторить сказанное; оказалось, он предлагал ей пообедать. Данное предложение она приняла с удовольствием, но без какой бы то ни было благодарности, как должное.
Через полчаса он принес к ней в комнату низенький столик, накрыл его скатеркой с вышитыми на ней странными фигурками и расставил тарелки из темно-красного фарфора. Она тем временем нашла за занавеской простыни и толстенный матрас, повесила одежду на перекладину и крючки — все это также находилось за занавеской, — разложила свои книги и блокноты под единственным источником света прямо на полу, натертом до блеска, и теперь праздно сидела на ковре. Просто так сидеть в этой комнате было очень приятно — Сати нравилось царившее здесь ощущение покоя, высокие потолки, неяркий свет…
На обед мальчик подал жаркое из птицы, жареные овощи, какие-то белые зерна, по вкусу напоминавшие кукурузу, и теплый ароматный чай. Сати уселась перед низеньким столиком прямо на шелковистый мягкий ковер и съела все. Мальчик пару раз заглядывал к ней, по-прежнему не произнося ни слова, но явно желая узнать, не нужно ли ей чего-нибудь.
— Скажи, как называются эти зерна? — спросила Сати. Нет, опять ошибка! И она поправилась: — Но сперва скажи, как зовут тебя.
— Акидан. — Он почти прошептал это. — А это тузи.
— Очень вкусно! Я раньше никогда ничего подобного не ела. Это здесь растет?
Акидан кивнул. У него было милое детское лицо, но в мальчишеских чертах уже явственно чувствовался настоящий мужской характер.
— Тузи… еще и горит хорошо, — тихо заметил он.
Сати понимающе кивнула.
— Очень, очень вкусные зерна! — с удовольствием повторила она.
— Спасибо, йоз. — «Йоз» было словом, тоже занесенным Корпорацией в список «рабских обращений», и по крайней мере последние полвека употреблять его было запрещено. Примерное значение его было «соотечественник, собрат». Сати никогда прежде не слышала, чтобы слово «йоз» кто-то произносил вслух; она встречала его только в тех текстах, по которым учила аканский язык на Земле. «Горит хорошо» — тоже допотопное выражение, связанное с чем-то вроде печного отопления. Может быть, завтра она сумеет это выяснить… А сегодня она примет ванну, разложит на полу матрас и будет спать в благословенной тишине и темноте этого дома, высоко-высоко в горах.
Тихий, застенчивый стук в дверь — вероятно, Акидан! — поднял ее с постели; она выглянула за дверь и увидела в коридоре маленький переносной столик-поднос, на котором стоял готовый завтрак: большая порция какого-то мелко нарезанного фрукта, совершенно ей неведомого, со множеством семечек, кусочек чего-то желтого и душистого на блюдечке, ломоть рассыпчатого пирога из сероватого теста и теплый травяной чай в пиале. На этот раз у чая был отчетливый горьковатый привкус, сперва очень ей не понравившийся, но потом показавшийся даже приятным; этот напиток вообще оказался удивительно бодрящим. Неведомый фрукт и пирог были очень вкусны, а вот желтый остро-кислый ломтик на блюдце она съесть не решилась. Когда пришел мальчик Акидан, чтобы забрать поднос, Сати спросила у него, как называется каждое из кушаний, потому что в столице никогда не пробовала ничего подобного. Кроме того, завтрак был явно приготовлен доброй и заботливой рукой. Оказалось, что желтый ломтик на блюдце — это «абид», который почему-то обязательно нужно съесть с утра пораньше, — во всяком случае, так сказал Акидан.
— Абид хорошо есть утром со сладкими фруктами, — заметил он.
— Значит, я все-таки должна это съесть?
Акидан растерянно улыбнулся:
— Ну да, это очень полезно… для равновесия…
— Понятно. Хорошо, я съем. — И Сати сунула желтый ломтик в рот, чем Акидан, судя по выражению его лица, остался очень доволен. — Я ведь приехала издалека, Акидан, — пояснила она извиняющимся тоном. — Я местных обычаев совсем не знаю.
— Вы ведь из Довза-сити?
— Нет. Мой дом гораздо дальше. На другой планете. На Терре. Я из Экумены.
— Ох!..
— Так что я вообще о здешней жизни знаю очень мало. И мне, конечно, хочется задать тебе множество вопросов. Ты как к этому отнесешься, а?
Он молча кивнул и несколько неуверенно пожал плечами — очень по-детски. Однако при всем при том в самообладании ему явно не откажешь, подумала Сати. Какое бы впечатление ни произвели на него ее слова, внешне он ничем этого не проявил и с достоинством воспринял тот факт, что перед ним один из Наблюдателей могущественной Экумены, женщина-инопланетянка, которую он до сих пор мог рассчитывать увидеть разве что на экране неовизора в какой-нибудь передаче из столицы. А теперь эта инопланетянка поселилась у него в доме! Однако в поведении Акидана не чувствовалось и намека на ксенофобию, которую Сати сразу почувствовала в том Советнике на пароме.
Тетка Акидана — та самая женщина с больными ногами, выглядевшая так, словно ее постоянно терзает не очень сильная, но мучительная и смертельно надоевшая ей боль, — была не слишком разговорчива и практически совсем не улыбалась, но буквально излучала, как и сам Акидан, спокойное гостеприимство. Сати договорилась с ней, что проведет в Окзат-Озкате по крайней мере недели две. Сначала ее очень удивляло то, что из постояльцев она, похоже, здесь единственная. Но, немного освоившись в доме, она обнаружила, что и комната «для гостей» здесь всего одна.
В столице — в каждой гостинице, в каждом жилом доме, в каждом ресторане или магазине, у входа на рынок или в любую контору — непременно осуществлялся автоматический контроль СИО с помощью специального пропуска, заменявшего здесь удостоверение личности. Все производители-потребители Корпоративного государства были занесены в соответствующий банк данных. После весьма длительного улаживания различных формальностей Сати тоже — еще в космопорте — получила такой пропуск, без которого, как ее предупредили заранее, она бы на Аке считалась никем и ничем, не могла бы снять жилье, взять такси, купить еду в супермаркете или заказать ее в ресторане, не могла бы войти ни в одно общественное учреждение, ибо немедленно включился бы сигнал тревоги… Очень многие аканцы предпочитали просто вшить себе в левое запястье электронный чип с содержащейся в карточке СИО информацией. Но Сати предпочла носить специальный браслет, в который был вделан такой чип. Беседуя с тетушкой Акидана в ее маленьком кабинете, расположенном рядом с входной дверью, Сати заметила, что все время ищет глазами считывающее устройство и держит левую руку наготове, чтобы привычным жестом поднести ее к такому сканеру. Однако ничего подобного она в кабинете так и не обнаружила, а тетка Акидана, подъехав на своем инвалидном кресле к массивному письменному столу со множеством разнокалиберных ящичков, стала неторопливо и спокойно выдвигать их один за другим, пока не нашла то, что искала: запыленную квитанционную книжку. Она оторвала один листок и передала его Сати, чтобы та его заполнила. Квитанция была такая старая, что бумага пересохла и пожелтела, однако графа для кодового номера СИО там все же имелась.
— Прошу вас, йоз, скажите, как я могу вас называть? — вежливо задала Сати очередной вопрос из учебника «для продвинутых варваров».
— Мое имя Изиэзи. А как мне называть вас, йоз? Дейбериэндуин.
«Добро-пожаловать-мою-крышу-под», — мысленно перевела Сати. Какое хорошее слово!
— Мое имя Сати, йоз и добрая моя хозяйка. — Сати сама изобрела столь странное обращение; ей казалось, что оно вполне подходит к данной ситуации, и, что удивительно, оно действительно оказалось вполне подходящим. Худое измученное лицо Изиэзи чуть смягчилось, взгляд потеплел. Когда Сати вернула ей заполненную квитанцию, она в знак благодарности склонила голову, прижав сложенные лодочкой руки к груди. Это явно был запрещенный жест. Но Сати ответила тем же.
Уже уходя, она заметила, что Изиэзи сунула квитанционную книжку и заполненную квитанцию в один из ящиков стола, но не в тот, из которого ее только что достала. Похоже, Корпорация — по крайней мере, в течение нескольких часов — не будет иметь ни малейшего понятия о том, где находится номер /ЕХ/НН 440Т 38L33849 Н 4/4939.
Мне удалось выбраться из паутины, подумала Сати и вышла на залитую солнцем улицу.
Внутри дома было темновато; узкие продолговатые окна находились слишком высоко под потолком, и за ними не было видно ничего, кроме яростно-синего неба. Так что на улице у нее даже голова слегка закружилась: белые стены домов, сверкающая черепица крыш, крутые улицы, выложенные серыми сланцевыми плитами, тоже отражавшими свет, а над крышами в западном направлении она увидела — лишь через некоторое время вновь обретя способность видеть нормально — какой-то немыслимый морщинистый светящийся занавес, закрывавший полнеба. Сати смотрела на этот занавес, мигая и щурясь, и не могла оторвать глаз. Что это? Облака? Извержение вулкана? Северное сияние средь бела дня?
— Это Мать, — сказал ей маленький беззубый человечек с землистого цвета лицом, толкавший перед собой трехколесную тележку, и улыбнулся.
Сати только глазами захлопала и непонимающе уставилась на него.
— Мать Эрехи, — пояснил человечек и указал в сторону светящейся стены. — Силонг! Ага?
Гора Силонг! Судя по карте, самая высокая точка Водораздельного хребта и всего Великого Континента. Ну естественно, пока они плыли вверх по реке, общий подъем местности не позволял увидеть эту гору. А здесь прекрасно была видна ее верхняя половина — зубчатая сияющая стена, над которой где-то уж совсем в небесах реял немыслимо далекий рогатый пик, как бы растворявшийся в золотом солнечном свете, и с него, точно флаги, свешивались тонкие ленты ледников.
Пока Сати и человек с тележкой глазели на Силонг, вокруг них начала собираться толпа; люди точно хотели помочь Сати разглядеть на горе нечто такое, что было ведомо им одним. Во всяком случае, у нее сложилось именно такое впечатление. Все они прекрасно знали, что такое Силонг и как она выглядит, и хотели помочь незнакомке УВИДЕТЬ ее. Для чего без конца произносили вслух имя горы, называя ее Матерью, и указывали на сверкавшую в конце улицы реку. И вдруг один из них спросил:
— А ты могла бы отправиться на Силонг, йоз?
Люди вокруг Сати были чем-то похожи друг на друга — маленькие, худощавые, широкоскулые, узкоглазые; обыкновенные бедняки, жители гор, с плохими зубами, в латаной одежонке, но с удивительно изящными руками и ногами, хотя тонкие пальцы их и огрубели от холода и тяжелой работы. И все они были почти такими же смуглыми, как сама Сати.
— Отправиться — туда? — Она ошарашенно посмотрела на них: все улыбались, и она не сумела сдержать ответной улыбки. — Но зачем?
— На горе Силонг будешь жить вечно, — сказала приземистая женщина с грубоватым лицом; за спиной у нее висел огромный мешок с чем-то очень похожим на куски пемзы.
— Там пещеры, — пояснил стоявший рядом с Сати мужчина; лицо у него было желтоватого оттенка и все покрытое шрамами. — Эти пещеры полны жизни.
— И любви! — подхватил человечек с тележкой, и все засмеялись. — Там отличный секс, йоз! Секс на три сотни лет!
— Слишком высоко, — попыталась отшутиться Сати. — Разве туда можно добраться?
Все снова заулыбались и посоветовали:
— А ты лети!
— Но там ведь самолету и приземлиться негде, верно?
Ее собеседники снова засмеялись, и та приземистая женщина подтвердила:
— Негде.
А желтолицый мужчина прибавил:
— Никаких самолетов!
И человек с тележкой заключил:
— После трехсот лет сплошного секса кто хочешь полетит!
И снова все засмеялись, но вдруг смолкли и мгновенно растворились без следа, точно тени. Рядом с Сати остался только тот человек с тележкой, но и он тут же поспешил прочь, а она подняла глаза и уставилась прямо на… Советника.
На пароме он не казался ей человеком такого уж большого роста, но здесь он прямо-таки нависал над нею. Он очень отличался от здешних жителей: кожа у него была гладкая, упругая, хотя и похожая, пожалуй, на пластик. Форменная сине-коричневая рубашка и отлично сидевшие брюки были очень чистыми и тщательно выглаженными — как у всех чиновников на всех планетах во всех мирах. Этот человек имел к миру Окзат-Озкат не большее отношение, чем она, инопланетянка. Он тоже был здесь как бы инопланетянином.
— Попрошайничество запрещено законом, — сказал он.
— Я не попрошайничала.
Помолчав несколько секунд, он пояснил:
— Вы не поняли. Нельзя поощрять попрошаек. Это паразиты на теле нашей экономики. Подавать милостыню запрещено законом.
— А никто милостыню и не просил!
Он молча, уже знакомым ей образом один раз коротко поклонился — что ж, тогда все в порядке, считайте, что я вас предупредил, — отвернулся и пошел прочь.
— Огромное спасибо, вы очень любезны! — сказала Сати на своем родном языке. Ох, опять ошибка! Не ее это дело — язвить на каком бы то ни было языке, даже если Советник не обратил на ее слова никакого внимания. Он, конечно, невыносим, но ее это не извиняет! Если она хочет собрать здесь какую-то информацию, то должна оставаться в добрых отношениях с местной администрацией; а если она намерена еще и чему-то здесь научиться, то тем более не должна никого судить. В прошлом девиз разведчиков на дальних планетах был таков: «Личное мнение кладет конец всякому гостеприимству». Возможно, те люди и в самом деле были нищими… Откуда ей знать? Она ведь ничего, совсем ничего не знает ни об этих местах, ни об этих людях!
И Сати двинулась на разведку по улицам Окзат-Озката, твердо решив, что постарается ни о чем не иметь никакого «личного мнения». Современные здания — тюрьма, районные префектуры, местные отделения министерств сельского хозяйства, культуры, горнодобывающей промышленности и т. д., педагогический колледж, средняя школа — выглядели в точности как и все подобные здания в других городах: массивные, без затей, довольно мрачные на вид. Здесь они были всего двух- и трехэтажными, но все равно как бы нависали над приземистыми местными домишками, хрупкими и какими-то невзрачными. Точно так же над Сати только что нависал на улице Советник. В жилых домах стены оказались не белыми, а линяло-красными или блекло-оранжевыми; окна под самой крышей; крыши крыты красной или оливково-зеленой черепицей и украшены по карнизу какими-то причудливыми узорами, а по углам — фантастическими глиняными животными, как бы тянущими углы вверх своими зубастыми пастями. Часто попадались маленькие магазинчики, у которых стены как снаружи, так и изнутри были сплошь покрыты старинными идеографическими надписями; надписи были отчасти смыты и покрыты несколькими слоями побелки, но все-таки проступали, и в большей части случаев их вполне можно было прочесть. Крутые, вымощенные сланцевой плиткой улицы и лестницы почти все вели вверх, к запертым дверям каких-то странных зданий; двери эти, когда-то выкрашенные синей и красной краской, сверху тоже были покрыты побелкой. Прямо во дворах под открытым небом мастеровые плели канаты или тесали камень. На узеньких полосках земли между домами были разбиты грядки; там возились старухи — копали, окучивали, пололи и направляли в нужном направлении струйки воды в миниатюрных ирригационных системах. Сати заметила — главным образом в районе доков — несколько автомобилей, припаркованных у больших белых административных зданий, а по улицам все передвигались пешком или на тележках, которые тащили эбердины. Сати пришла в полный восторг, когда увидела, что в город входит какой-то караван — видимо, из глубокой провинции: крупные эбердины тянули двухколесные повозки с украшенным бахромой зеленым матерчатым верхом, а на двух еще более крупных животных, размером примерно с пони, в длинную шерсть которых были вплетены колокольчики, ехали две женщины в длинных красных плащах, с непроницаемо-спокойным видом восседавшие в рогатых седлах с высокой лукой.
Караван миновал здание Центральной префектуры — точно крошечный, изящный, наполненный веселым звоном кусочек прошлого проследовал мимо равнодушно-тупого будущего. С крыши префектуры неслась бодрая музыка, перемежавшаяся громогласными призывами и предостережениями. Сати шла следом за караваном, пока, миновав несколько кварталов, он не остановился у подножия одной из длинных, уходящих в гору лестниц. Она тоже остановилась и стала смотреть; и прохожие тут же начали останавливаться возле нее с уже знакомым ей выражением — точно желая помочь ей разглядеть что-то, — но ничего не говорили. Из высоких красно-синих дверей вышли какие-то люди и спустились по лестнице вниз, чтобы приветствовать прибывших и помочь им поднять наверх багаж. Так это гостиница? Или городской особняк сельских землевладельцев?
Сати вернулась назад и поднялась по одной из улочек к маленькому магазинчику, мимо которого уже проходила. Если она правильно поняла надпись у входа, здесь должны были торговать бытовой химией — лосьонами, кремами, ароматизаторами воздуха, удобрениями и т. п. Если купить, скажем, крем для рук, это даст ей возможность прочитать хотя бы что-то из тех надписей, которыми в лавчонке покрыты все стены от пола до потолка. Надписи были сделаны с использованием старой, ныне запрещенной письменности. На фасаде идеограммы скрывали многочисленные слои побелки, поверх которой яркой краской и с использованием современного алфавита было написано, чем, собственно, здесь торгуют, но эти надписи уже довольно сильно выцвели, и при желании можно было разобрать кое-что из скрывавшихся под ними идеограмм. В одном месте ей удалось прочесть: «улучшающие аромат» и «повышающие плодородие». Наверное, это духи и благовония… а что еще? Плодородие чего? Это средства, способствующие зачатию? Или удобрения для цветов? Сати вошла в магазин.
И сразу же попала в мир запахов — странных и знакомых, сильных и слабых, сладких и пряных. Плохо освещенное помещение было буквально пропитано запахами. Ей вдруг показалось, что пиктограммы и идеограммы на стенах — четкие черные и темно-синие изображения — оживают и движутся, но не мелькают перед глазами, как буквы просмотренного «по диагонали» печатного листа, а движутся ровно, спокойно, размеренно, то увеличиваясь, то уменьшаясь — точно дышат.
Потолки здесь тоже были очень высокие; и окна под самой крышей. Вокруг — множество шкафов с бесчисленным количеством ящичков. Когда глаза Сати привыкли к полумраку, она заметила, что слева от нее за прилавком стоит худой старичок и у него над головой на стене отчетливо видны какие-то два слова. Она машинально прочла их, и ей сразу вспомнились все возможные значения, которые могло бы иметь такое сочетание корней: «выдающаяся/вершина/фетровая шляпа/смотрящий вниз/появляться на свет»… и еще — «двое/ двойственность/две стороны/чресла/присоединяться к чему-то/отделяться от чего-то»…
— Добро пожаловать под мою крышу, йоз! Могу я быть вам чем-нибудь полезен?
Сати спросила у хозяина лавки, нет ли у него крема или лосьона для сухой кожи. Он удовлетворенно кивнул и принялся что-то искать в своих бесчисленных ящичках с видом спокойной уверенности в том, что вскоре непременно отыщет нужный предмет, — в точности как Изиэзи, когда рылась в своем письменном столе.
Это дало Сати возможность прочитать кое-что из написанного на стенах, однако отвлекавшая ее от поставленной цели иллюзия движения продолжалась, и она никак не могла уловить смысл написанного. Это оказался совсем не перечень товаров, как она предполагала сперва, а какие-то рецепты или заклинания, а может, цитаты из медицинских трактатов. В основном речь в них шла о каких-то ветвях и корнях. Она распознала тот символ, который означал «кровь», однако он был снабжен неким значком, дававшим право переводить его как «стихия» или «сила природы». Может быть, это «лимфа»? Или «древесный сок»? Или философская «жизненная сила»? Без конца попадались загадочные формулы, типа «пять от трех, три от пяти». Алхимия? Медицина? Рецепты или заклятия? Она понимала лишь, что перед ней слова древнего языка, обладающие древними значениями, и она впервые ДЕЙСТВИТЕЛЬНО соприкоснулась с прошлым планеты Ака. И абсолютно ничего в этом прошлом не понимает!
Судя по довольному выражению лица хозяина лавки, ему удалось-таки обнаружить искомое. Некоторое время он просто с удовольствием рассматривал то, что в ящичке находилось, а потом извлек оттуда неглазированный глиняный кувшинчик, поставил его на прилавок и снова принялся что-то искать в длинных рядах ящиков, не имевших ни надписей, ни табличек, пока не нашел тот, содержимое которого его полностью устроило. Старик опять некоторое время молча смотрел в выдвинутый ящик, а потом извлек оттуда коробку, оклеенную «золотой» бумагой, и исчез с ней в одном из внутренних помещений. Впрочем, он скоро вернулся, держа в руках ту же коробку, горшочек, покрытый яркой глазурью, и ложку. Все это он разложил в рядок на прилавке. Потом неторопливо зачерпнул что-то ложкой в первом горшке и положил во второй, вытер ложку красной тряпкой, извлеченной из-под прилавка, и принялся спокойно и терпеливо растирать полученную смесь.
— Это сделает кору совершенно мягкой, — тихо заметил он.
— Кору? — изумленно переспросила Сати.
Старик улыбнулся и, положив ложку, погладил тыльную сторону своей ладони.
— То есть тело, похожее на дерево, да? Вы ведь это хотите сказать? — неуверенно спросила Сати.
— Ах!.. — вздохнул он с тем же выражением, с каким говорил это слово Акидан. — Ах!.. — Он подтверждал ее слова, однако слово это имело и еще какой-то специфический оттенок. Это было «да», но не совсем. Или «да, но мы, вообще-то, это слово не употребляем». Или «да, но не нужно говорить об этом». То есть «да», но с какой-то особой петлей-ловушкой.
— «В темном облаке, спускающемся с небес… раздвоенная… дважды раздвоенная…» — бормотала Сати себе под нос, пытаясь прочесть поблекшую, искусно выполненную надпись высоко на стене.
Хозяин лавки вдруг громко хлопнул одной рукой по прилавку, второй — себе по губам.
Сати даже подпрыгнула от неожиданности.
И оба уставились друг на друга. Старик уже опустил руку. Он, казалось, ничуть не был встревожен. Похоже, он даже улыбался!
— Только не вслух, йоз, — прошептал он.
Сати еще некоторое время потрясенно смотрела на него, потом спохватилась и наконец закрыла разинутый от изумления рот.
— Это просто старинный орнамент, йоз, — пояснил старик. — Совершенно бессмысленный. Просто переплетение линий. Здесь ведь старомодные люди живут. И эти люди оставляют старинные украшения на стенах, вместо того чтобы чисто их выбелить. Чтобы стены стали белыми и молчаливыми. Молчание — как снег: все исчезает под его покрывалом. А теперь, йоз и моя уважаемая покупательница, позвольте предложить вам этот бальзам: он сделает вашу кожу мягкой и позволит ей легко и свободно дышать. Не желаете попробовать?
Сати взяла на палец немножко приготовленного стариком снадобья и растерла по запястью.
— До чего приятно! — воскликнула она почти сразу. — И запах чудесный! Как это называется?
— Аромат бальзаму придает одна травка, она называется иммими, а состав — моя профессиональная тайна. Кстати, это вам ничего не будет стоить.
Сати тем временем взяла в руки горшочек и с восхищением рассматривала его. Горшочек, конечно, тоже был старинный, из толстого стекла, покрытый эмалью, с элегантной, плотно сидящей крышечкой — настоящее маленькое сокровище.
— Ох нет, нет, нет! — воскликнула она, но старик поднял к сердцу сложенные лодочкой руки, в точности как тогда Изиэзи, и склонил голову с таким достоинством, что протестовать дальше было бы просто неприлично. Сати ответила ему тем же жестом, улыбнулась и спросила: — Но почему?
— «…дважды раздвоенное дерево-молния произрастает из земли», — молвил старик почти неслышно.
Секунду спустя Сати снова перевела глаза на ту надпись и прочитала те самые слова, которые он только что произнес. Глаза их снова встретились, а еще через мгновение старик растаял в полумраке у дальней стены магазина, а Сати оказалась на улице, жмурясь от слепящего солнца и сжимая в руке горшочек с бальзамом.
Неторопливо спускаясь по лабиринту крутых извилистых улочек к своей гостинице, она размышляла.
Похоже, сперва Мобиль, затем Советник, а теперь еще и этот Аптекарь, или кем он там на самом деле является, упорно, исподволь кооптировали ее, втягивали в выполнение своих планов, даже не сказав ей, кто они и чем занимаются. Отправляйся и найди людей, которые знают разные истории, а потом обо всем доложи мне, сказал ей Тонг. Избегайте диссидентов-реакционеров и обо всем сообщайте мне, велел Советник. Что же касается Аптекаря, то он сделал ей подарок, то ли поощряя ее молчание, то ли в награду за сказанное — она так и не поняла. Скорее, последнее. Уверена она была лишь в одном: она слишком мало знает, чтобы заниматься здесь тем, чем пытается сейчас заниматься, и при этом не подвергать опасности ни себя, ни других.
Правительство Аки, желая обрести полную власть над душами и умами, поставило прошлое планеты вне закона. И Сати отнюдь не недооценивала враждебного отношения Корпорации к «старинным орнаментам», украшающим стены, и к тому, что они означают в действительности. Ведь Корпорация твердо заявила: от всех вредных и допотопных традиций, обычаев, привычек, манер, идей, объектов почитания и прочей бессмыслицы нужно непременно освободиться, ибо это гниющий труп, страшный источник заразы, который нужно сжечь дотла, а пепел зарыть в землю. И разумеется, письменность, которая помогала «зловонному трупу» сохраниться, должна быть уничтожена в первую очередь.
Если общеобразовательные программы и исторические драмы, которые Сати смотрела по неовизору в столице, соответствовали действительности — а она считала, что хотя бы отчасти они все-таки должны ей соответствовать, по крайней мере в пределах нынешнего поколения, — то в недалеком прошлом мужчин и женщин, пытавшихся спасти книги, запросто сжигали заживо вместе с этими книгами, или убивали под стенами собственных, ныне разрушенных замков, или навечно бросали в темницу, обвиняя в подстрекательстве к мятежу или пропаганде реакционной идеологии. Аудиозаписи и телепередачи прославляли эту бесконечную войну с прошлым, бомбежки, пожары, казни на костре, бульдозерные атаки на библиотеки. Смелые молодые герои всегда изыскивали возможность вырваться из-под влияния своих безнадежно отсталых и глупых родителей, потворствовавших злу и внушавших детям всяческие суеверия, то есть «внедрявших в молодые души реакционную идеологию». Стремившаяся к новой жизни молодежь, неуклонно исполняя свой долг перед Корпоративным правительством, сжигала отвратительные рассадники вредоносных заблуждений и ошибок и насаждала на их месте «цветущие сады будущего»; молодежь радостно передавала в руки правосудия преступного профессора, прятавшего у себя под кроватью словарь с идеографическими письменами, взрывала жилые дома, те «человеческие ульи, где таился яд отвратительного невежества», недрогнувшей рукой направляла бульдозеры на библиотеки, «скопища мерзких суеверий», и вела раскаявшихся и осознавших свою неправоту соотечественников, производителей-потребителей Корпоративного государства, к светлому будущему, осуществляя вместе с ними Марш к звездам!
За цветистой и надменной риторикой скрывалась порой настоящая страсть, настоящие страдания. С обеих сторон. Сати это отлично понимала. Она и сама, как сказал Тонг Ов, была «дитя насилия». И все же ей было трудно все время помнить — она даже усматривала в этом некую горькую иронию судьбы, — что здесь все с точностью до наоборот, что ее собственный опыт для нее как негатив: ведь здесь верующие — не гонители, а гонимые!
Однако «истинно верующими» легко можно было счесть и ту и другую сторону! Светские террористы, святые террористы — какая, в сущности, разница?
Единственное, что казалось Сати совершенно необычным в потоке пропаганды, непрерывно изливаемой министерствами информации и поэзии, — это неизменная парность героев во всех без исключения нравоучительных телеисториях; это всегда были брат с сестрой, жених с невестой, двое супругов и т. п. Если героев связывала любовь, то она всегда носила отчетливый гетеросексуальный характер. Аканское правительство прямо-таки ненавидело всяческие «отклонения». Тонг сразу предупредил ее об этом: «Придется приспособиться. Без лишних вопросов и обсуждений. Здесь все, что можно счесть сексуальным домогательством в отношении лица того же пола, считается тяжким преступлением и карается смертью. Как это скучно и как печально! Несчастный народ!» И бедный Тонг тяжело вздохнул, испытывая самое искреннее сострадание к этим неведомым его родной планете фанатикам и пуританам, к жертвам и вершителям бессмысленной жестокости…
Сати вряд ли нуждалась в его предупреждении, поскольку имела слишком мало личных контактов с отдельными людьми, однако, естественно, приняла это во внимание, и именно это было одной из причин ее первых жестоких разочарований и даже полной обескураженности. Старинные аканские обычаи и древний язык, который она учила на Земле, давали отчетливое представление о некоем достаточно свободном обществе, обладающем весьма малым гендерным предпочтением. Зато общество у нее на родине было настолько изуродовано социальными кастами и половой иерархией, что под воздействием женоненавистнической политики юнистов совсем закоснело. Ни одна страна на Земле так и не вышла полностью из той черной тени. И именно по этой причине, в частности, Сати решила специализироваться по культуре и языкам планеты Ака, когда они с Пао прочли в первых отчетах Наблюдателей, что аканское общество не имеет гендерной иерархии и гетеросекусальность не воспринимается им как обязательная или предпочтительная. Однако вскоре все изменилось, изменилось до основания — и лишь за те годы, что потребовались ей на перелет с Земли! Прибыв на Аку, она вынуждена была вспомнить былые предосторожности, снова подавлять собственное «я» и снова приучать себя к постоянной опасности.
Ну и что? С какой стати тогда все эти люди стремятся ее завербовать? Или просто использовать? Вряд ли она такое уж сокровище в здешних условиях.
С первого взгляда ей показалось, что Тонг преследует очень простую цель: он ухватился за первую же возможность послать кого-то из Наблюдателей за пределы столицы, а ее, Сати, выбрал потому, что она знает древние аканские языки и старинную письменность и сможет сразу понять, ЧТО именно нашла — если, конечно, найдет. Но если она действительно что-то найдет, что ей с этим делать? Не увозить же контрабандой! Ведь все, что касается старины, запрещено законом. Тонг сказал, что тогда она поступила правильно, стерев из памяти своего компьютера переданные с помощью ансибля фрагменты старых книг. А теперь он хочет, чтобы она добыла аналогичную информацию… Странно…
Ну а Советник, разумеется, служит Корпорации и прямо-таки с восторгом, будучи всего лишь чиновником среднего звена в департаменте культурной корректности, воспринимает порученное ему дело: выйти на контакт с НАСТОЯЩЕЙ инопланетянкой, да еще и постоянно СОВЕТОВАТЬ ей, Наблюдателю Экумены, как себя вести! «Вам не следует общаться с паразитами на теле нашего общества… Обо всем докладывайте местным властям…»
А Аптекарь? Она не могла отделаться от ощущения, что он прекрасно знает, кто она такая, и что подарок его имел какое-то особое значение, что это не было простой любезностью. Но что означает этот его поступок?
Господи, как же мало она все-таки знает! А если кто-то станет ею манипулировать, если она кому-то это позволит, то наделает немало бед. Равно как и в том случае, если попытается по собственной инициативе предпринять какие-то решительные действия. Нет, действовать нужно осмотрительно, неторопливо. Нужно ждать, наблюдать, учиться.
Тонг назвал ей пароль для экстренной связи с ним в случае особой ситуации: «Передаю полномочия». Но вряд ли он действительно ожидал от нее сигнала тревоги. Аканцы просто обожают своих инопланетных гостей: это ведь настоящие дойные коровы! Они чрезвычайно полезны, особенно в том, что касается высоких технологий. Нет, здесь ей никогда не позволят попасть в опасную ситуацию! Так что нечего сковывать себя излишней осторожностью в поступках.
Невнятные намеки Советника на жестокие нравы диких горных племен — всего лишь примитивный способ запугивания. Окзат-Озкат — место совершенно безопасное, даже какое-то трогательно-беззащитное. Маленький небогатый провинциальный городок, который Корпоративное правительство и столица волокут за собой по ухабистой дороге аканского прогресса, а он все отстает, все продолжает цепляться за прежнюю жизнь, за прежнюю цивилизацию. Возможно, Корпорация и позволила ей, инопланетянке, приехать в эти живописные места, потому что в такой глубокой провинции вообще никогда и ничего не случается. А Тонг просто пошел на поводу у своей тайной надежды на то, что Сати все же сумеет отыскать в провинциальной глуши хоть какие-то следы национальных особенностей аканцев, хоть что-то сумеет узнать об истории этой планеты, о борьбе ее народов за существование — то есть обо всем том, что так ценно для историков Экумены и о чем аканское Корпоративное государство столь сильно желает забыть. Забыть, спрятать, запретить, похоронить… Вряд ли здешним властям понравится, если Наблюдатели что-нибудь раскопают. С другой стороны, времена, когда заживо сжигали последователей старой культуры, вроде бы миновали. Или нет? Этот Советник может волосы на себе рвать от злости, может сколько угодно пугать ее, но что он может с ней СДЕЛАТЬ? Практически ничего! Зато тем, кто с ней разговаривает, может навредить, и очень сильно.
Затаись, сказала она себе. Затаись и слушай. Слушай внимательно то, что они пытаются тебе сказать.
Город был расположен на большой высоте, и воздух здесь был разреженный и сухой, холодный в тени и горячий на солнце. Сати, бредя по солнцепеку, устала и, купив в кафетерии возле Педагогического колледжа бутылочку сока, присела за столик снаружи. Как всегда, из громкоговорителей доносилась бравурная веселая музыка, перемежавшаяся привычными лозунгами, сообщениями о перспективах на урожай, информацией из области производственной статистики и советами медиков. Нужно как-то научиться слышать то, что скрывается за этим шумом, научиться улавливать тайный смысл умолчаний и произнесенных вполголоса слов…
А что, если весь смысл именно в непрерывности шума? Что, если аканцы попросту боятся тишины и молчания?
Посетители кафе, похоже, не боялись вообще ничего на свете. В основном это были студенты в зеленовато-ржавой форме министерства образования. И по большей части явно местные жители — такие же невысокие, хрупкие и круглолицые, как и те прохожие, что заговорили тогда с ней на улице. Только эти ребята были покрепче и посильнее, а в глазах у них прямо-таки светилась доверчивость. Они болтали и смеялись, словно не замечая присутствия Сати. Да, собственно, для них любая женщина старше тридцати была, в сущности, инопланетянкой.
Заказывали они примерно такую же еду, которую ей приходилось есть в столице; это была тщательно упакованная, в меру сладкая и в меру соленая ПИЩА с повышенным содержанием белка и витаминов. Молодежь пила в основном акакафи — местный вариант кофе, получивший здесь второе крещение и полуземное имя. Принадлежавшее Корпорации предприятие по производству акакафи пользовалось маркой «Звездный напиток», и его реклама была поистине вездесущей. Горьковато-сладкий горячий акакафи содержал весьма активную смесь алкалоидов, стимулирующих веществ и депрессантов. Сати этот напиток терпеть не могла; к тому же у нее при первых же глотках немел язык, однако она научилась пить акакафи и теперь проглатывала его залпом. Научиться этому было просто необходимо: если тебя на Аке приглашали выпить акакафи, это означало чуть ли не единственную возможность пообщаться с данным человеком в неформальной обстановке; это был один из последних ритуалов, чудом уцелевший в безумной суете будней. «Чашечку акакафи?» — предлагали тебе, стоило войти в дом, в офис, на собрание. Отказаться — значит обидеть. Даже оскорбить. Бо́льшая часть сколько-нибудь содержательных разговоров происходила исключительно за акакафи; часто говорили, например, о том, где можно купить приличный молотый акакафи (ну что вы, не «Звездный напиток», разумеется!), где выращивают самые лучшие сорта, как молотый акакафи хранить и какие существуют способы его приготовления. Люди так хвастались тем, сколько чашек акакафи они могут выпить за день, словно эта разновидность «мягкой» наркомании заслуживала похвалы. А уж юные «будущие педагоги» пили акакафи просто литрами.
Сати с сознанием старательно выполняемого долга слушала их болтовню об экзаменах, о наградных листах, о поездках на каникулы. Никто не говорил о книгах или о каких-то особенно интересных лекциях; только двое студентов, сидевших неподалеку, яростно спорили о принципах воспитания дошколят и о том, как следует учить их пользоваться туалетом. Юноша настаивал на том, что самое лучшее и самое сильнодействующее средство — это стыд. Девушка же упорно повторяла: «Нет, лучше самому подтереть лужу за ребенком, а потом просто ему улыбнуться» — чем ужасно раздражала своего оппонента; он даже прочел ей небольшую лекцию о том, что к аккуратности нужно приучать с раннего возраста, а также о постановке перед ребенком этических задач и о борьбе с «гигиенической расхлябанностью».
А что, если культура Аки, думала Сати, вообще является культурой виновности, культурой стыда или какого-то иного чувства, заставляющего все население поголовно стыдиться своего прошлого и стремиться к некоему единому будущему, совершенно с этим прошлым не связанному? Причем стремиться в одном и том же направлении, говорить на одном и том же языке, верить в одно и то же? Отчего их души снедает такой страх перед возможностью быть иным, жить «неправильно», быть не таким, как все?
Ну вот, она и здесь столкнулась со страхом. Впрочем, это скорее ее проблема, не аканцев.
Хозяйка гостиницы сидела на крыльце в своем огромном кресле, и обе женщины быстро обменялись тем самым запретным приветственным жестом — сложили руки под сердцем и поклонились друг другу. Желая завязать разговор, Сати сказала:
— Мне очень нравятся те травяные чаи, которыми вы меня угощаете! Гораздо больше, чем здешний акакафи.
Видимо, в ответ на это крамольное заявление Изиэзи сперва хотела, как и Аптекарь, шлепнуть одной рукой по подлокотнику кресла, а второй — себя по губам, но воздержалась, хотя рука ее все равно предательски вздрогнула, и промолвила лишь: «Ах!» — с тем самым, уже знакомым Сати, выражением, с каким это «ах!» произносили и Акидан, и Аптекарь. Затем, помолчав, Изиэзи осторожно заметила, несколько редуцировав неуклюжее словечко:
— Но ведь акафи привозят из вашей страны, верно?
— Да, у нас на Земле, то есть на Терре, многие пьют нечто подобное. Но у меня на родине люди предпочитают другие напитки.
Изиэзи явно была озадачена, и взгляд у нее стал напряженным. Видимо, тема акакафи была чрезвычайно опасной.
Господи, да здесь говорить почти на любую тему — все равно что ходить по минному полю, подумала Сати. Что ж, придется разговаривать между взрывами. И она спросила:
— Но ведь и вам, похоже, этот напиток не слишком-то нравится?
Изиэзи только поморщилась и воздела очи к небесам. Потом довольно долго молчала и наконец, словно решившись, честно ответила:
— Людям он вреден: жизненные соки высушивает, нормальное кровообращение нарушает, работе желудка тоже мешает… Людей, которые пьют акафи, сразу видно: руки дрожат, сердце колотится. Да, впрочем, они и сами в этом признаются. Во всяком случае, раньше признавались. В прежние времена. Еще моя бабушка об этом говорила. Но теперь все только его и пьют. Это же одно из первых правил, вы ведь знаете… И правила эти не вчера ввели. Только старики акафи не пьют. А современным людям он нравится.
Говорит осторожно, чуть смущенно, но убеждена в своей правоте, думала Сати.
— Мне тоже сперва не понравился тот чай, который вы мне на завтрак подали. Но потом я его распробовала — и он оказался очень приятным. Как он называется? И какое действие оказывает?
Лицо Изиэзи прояснилось, и она с явным облегчением сказала:
— Это безит. Благодаря ему в организме начинается движение жизненных соков, объединяются защитные силы, а кроме того, он очищает печень от шлаков.
— Так вы… хорошо знаете травы? — догадалась Сати, не знавшая слова «травник».
— Ах!
Мина взорвалась совсем рядом; она, правда, была небольшая, но все же довольно опасная. Что ж, предупреждение получено.
— Людей, которые хорошо знают травы и умеют их использовать, у меня на родине очень уважают и ценят, — сказала Сати. — Многие из них считаются редкими специалистами и успешно лечат людей.
Изиэзи не ответила, но лицо ее еще больше просветлело, морщины разгладились.
И когда Сати уже отвернулась от нее, собираясь войти в дом, она вдруг сказала:
— Через несколько минут у меня занятия…
— Занятия? — Сати удивленно смотрела на неподвижные ноги Изиэзи.
— Если у вас есть свободное время и вы хотели бы к нам присоединиться…
Корпорация уделяла огромное внимание физической культуре производителей-потребителей своего государства. Каждый житель Довза-сити посещал какой-нибудь гимнастический зал или фитнес-клуб. Несколько раз в день из динамиков раздавалась громкая ритмичная музыка, и бодрый голос начинал командовать: «Раз-два!» — и тотчас рабочие заводов и фабрик, чиновники различных учреждений, творческие работники и учащиеся заполняли улицы и дворы и все вместе начинали прыгать, приседать, делать наклоны и вращать бедрами в такт музыке. Будучи инопланетянкой, Сати всегда старалась избегать этих упражнений, но сейчас, глянув на Изиэзи повнимательней, она сразу же ответила:
— Да, конечно, с удовольствием!
И прошла в дом, чтобы водрузить на самое почетное место в ванной комнате прелестный маленький горшочек, подаренный ей Аптекарем, и сменить плотные легинсы на свободные шорты, более подходящие для спортивных занятий. Когда она снова вышла на крыльцо, Изиэзи как раз пересаживалась с помощью костылей в маленькое кресло на колесах, снабженное электромотором. Это было, разумеется, изделие все той же марки «Марш к звездам». Сати похвалила дизайн, но Изиэзи заметила пренебрежительно:
— Да, на ровных местах едет неплохо, — и двинулась вверх по щербатой мостовой.
Кресло подозрительно поскрипывало и покачивалось на ходу, и Сати старалась вовремя подтолкнуть его, как только встречалось очередное препятствие, а препятствия здесь попадались буквально через каждые два шага. Вскоре Изиэзи остановилась перед невысоким строением с узкими окнами под крышей и огромными двустворчатыми дверями. Одна створка была красной, вторая синей, а наверху было нарисовано нечто вроде облаков; собственно, о том, какой краской были выкрашены двери когда-то, можно было лишь догадываться: сейчас она просвечивала призрачным розовым и серовато-синим сквозь несколько слоев грубо положенной побелки. Изиэзи распахнула двери настежь и въехала внутрь. Сати последовала за ней.
Разумеется, после яркого солнечного света ее со всех сторон обступила густая, как в колодце, тьма, но она уже начинала привыкать к этим неожиданным переменам в освещении и специально немного помедлила у порога, чтобы глаза успели привыкнуть к полумраку. Потом она заметила, что Изиэзи тоже остановилась и жестом показывает ей, что нужно снять обувь и поставить ее на полку, где уже красовался длинный ряд одинаковых черных матерчатых туфель фирмы «Марш к звездам». Затем Изиэзи, ловко съехав по пологому пандусу, остановила кресло у стоявшей вдоль стены скамьи, пристегнула его к стене, а сама пересела на скамью. Прямо от скамьи начиналось огромное пространство зала с полом, сплошь покрытым спортивными матами; дальняя стена зала терялась во мгле.
Сати с трудом различала силуэты людей, сидевших на матах со скрещенными ногами, точно они готовились к медитации. Рядом с Изиэзи на скамье был только один человек — какой-то одноногий мужчина. Изиэзи, явно сосредотачиваясь, некоторое время молчала, потом отложила в сторону свои костыли, посмотрела на Сати и похлопала рукой по мату рядом с собой. Сати успела заметить, как дверь снова быстро приотворилась и тут же закрылась, — видимо, вошел кто-то еще, и по лицу Изиэзи вдруг промелькнула улыбка. Оказалось, что улыбка у нее просто прелестная и какая-то трогательная.
Сати уселась, скрестив ноги, и положила руки на колени. Довольно долго вокруг не происходило ровным счетом ничего. Это было совсем не похоже на «зарядку», которую ей неоднократно доводилось наблюдать в Довза-сити. Люди продолжали приходить — по одному, по два. Когда глаза Сати окончательно привыкли к темноте, она увидела, что помещение очень просторное и находится, видимо, существенно ниже уровня земли, скорее всего, это нечто вроде полуподвала. Длинные узкие окна, расположенные практически у самого потолка, были из толстого голубоватого стекла, которое плоховато пропускало свет. Потолок вздымался куполом; Сати с трудом различила нескольких арочных конструкций, темные балки и, стараясь унять собственное любопытство, перестала смотреть по сторонам, сосредоточилась и стала дышать ровно и глубоко, прилагая максимум усилий, чтобы не заснуть.
К сожалению, начиная медитацию, она всегда погружалась в некое подобие дремоты, и, когда она заметила, что сидевший к ней ближе других мужчина начинает то увеличиваться, то уменьшаться, как те идеограммы на стене у Аптекаря, это ее почти не удивило. Стряхнув сонное оцепенение, она села попрямее и увидела, что этот человек, делая равномерные вдохи и выдохи, медленно поднимает над головой руки так, что они в итоге соприкасаются тыльными сторонами ладоней. Изиэзи и некоторые другие в зале делали то же самое и примерно в том же ритме. Эти спокойные бесшумные движения были похожи на пульсацию медуз в темной воде аквариума. Сати тоже стала поднимать и опускать руки. И повсюду в зале люди вразнобой начинали делать те же упражнения, каждый в соответствии со своим ритмом дыхания, но все одинаково неторопливо. Затем следовали периоды краткого отдыха, и снова начинались пульсирующие движения — спокойно распрямиться, расслабиться, расправить все тело и вновь собраться в комочек… Фигуры людей в полумраке действительно то уменьшались, то увеличивались, покачиваясь в собственном ритме, точно водоросли, но тем не менее следуя все же какому-то общему ритму, какой-то тихой мелодии или песне без слов, песне-дыханию, вообще, казалось, не имевшей конкретного источника звука. Вдруг на другом конце зала одна из фигур стала медленно расти, расти, белая, волнистая… Кто-то (мужчина или женщина?) поднялся на ноги, продолжая делать все те же движения руками и одновременно наклоняясь всем туловищем вперед и назад, вправо и влево. Еще двое или трое поднялись, изгибаясь и извиваясь так, словно были лишены костей, но ни разу не оторвав ног от пола и еще больше напоминая водоросли или загадочные морские существа анемоны, а едва слышное бесконечное пение пульсировало, точно шепот морской пучины, точно набегающие и отступающие от берега волны…
В глаза вдруг ударил резкий белый свет, послышался громкий шум, грохнула дверь — словно ураганом снесло крышу. Под потолком вспыхнули голые странной прямоугольной формы лампочки, свисавшие с запыленных балок. Сати испуганно замерла, а остальные, наоборот, повскакали на ноги и принялись прыгать и скакать под чью-то громкую команду: «Раз-два! Раз-два!» Сати оглянулась в поисках Изиэзи и увидела, что та по-прежнему сидит на своей скамье и тоже дергается, как марионетка, ударяя воздух стиснутыми кулачками: «Раз-два! Раз-два!» Команды подавал тот одноногий, что сидел на скамье рядом с Изиэзи; он же отбивал ритм, колотя по скамье своей культей.
Перехватив растерянный взгляд Сати, Изиэзи жестом велела ей встать.
Сати встала, послушная, но исполненная отвращения. Достигнуть такой красивой групповой медитации и вдруг все разрушить этим идиотским кривлянием! Да что же это за народ такой?!
По пандусу спускался какой-то мужчина в сопровождении двух женщин; все трое были в одинаковой сине-коричневой форме. Советник! И смотрел он прямо на нее.
Она так и застыла; и люди вокруг нее тоже стояли абсолютно неподвижно, но дышали все еще тяжело.
Никто не проронил ни слова.
Запреты на «рабские» приветствия, на любую нормальную фразу, которая как бы отмечает твой приход или уход, оставляли этакие дыры в ткани общественного развития, даже не дыры — пропасти, которые можно было преодолеть лишь с огромным усилием. В городах аканцы давно — уже несколько поколений — взрослели в условиях этого искусственного отчуждения и теперь, без сомнения, даже его не ощущали, но Сати чувствовала это отчуждение постоянно; и люди в этом зале, кажется, тоже. Неловкая пауза, напряженное молчание, возникшее из-за появления в зале троих в сине-коричневой форме, свидетельствовали об этом. Люди не знали, как нарушить эту странную тишину. Первым опомнился одноногий; откашлявшись, он бодро сообщил:
— Видите ли, мы занимаемся по учебнику аэробики, исключительно заботясь о здоровье производителей-потребителей нашего Корпоративного государства!
Женщины, сопровождавшие Советника, с кислым видом переглянулись: «Ну-что-я-тебе-говорила!» — а Советник, продолжая стоять на пандусе и возвышаясь над залом, обратился к Сати:
— Значит, вы приехали сюда, чтобы аэробикой заниматься?
— У меня на родине есть очень похожий курс гимнастических упражнений, — спокойно ответила она, вложив в это деланое спокойствие все презрение, которое в данный момент испытывала к Советнику, — и я была очень рада, когда обнаружила, что эта группа производителей-потребителей занимается по той же программе. Физические упражнения, как известно, приносят наибольшую пользу, когда их делают вместе, при наличии общей заинтересованности в результатах. Во всяком случае, у нас на Терре это именно так. А кроме того, я надеялась выучить здесь некоторые новые для меня движения, которые любезно показали мне эти милые и доброжелательные люди.
После минутной паузы Советник, так ничем и не выразив своего отношения к словам Сати, повернулся и двинулся вверх по пандусу следом за женщинами в сине-коричневой форме. Он остановился только в дверях, обернулся и посмотрел в зал, явно желая знать, что она будет делать дальше.
— Продолжаем! — крикнул одноногий. — Раз-два! Раз-два! — И все с удвоенной энергией принялись лупить кулаками невидимого врага и лягать его ногами. Это продолжалось минут пять или десять. Сати прямо-таки задыхалась от злости, но постепенно, в результате этих дурацких упражнений, ярость ее выкипела без остатка, и ей захотелось смеяться, чтобы смех уничтожил последний отвратительный привкус пережитого унижения.
Когда занятия закончились, Сати вкатила кресло Изиэзи по пандусу, отыскала свои башмаки и обулась. Советник все еще стоял в дверях, и она улыбнулась ему.
— А вы не хотите к нам присоединиться? — любезно предложила она.
Он посмотрел на нее — невозмутимо, оценивающе. Ее предложения он будто вовсе не слышал. Сейчас на нее смотрела сама Корпорация.
И Сати почувствовала, что ее собственный взгляд непроизвольно меняется, что она смотрит на Советника не с веселым равнодушием, а с откровенным презрением и недоверием, даже, пожалуй, с отвращением, словно перед ней этакий небольшой, но удивительно мерзкий монстр, точнее, монстрик, не очень страшный и довольно примитивный. Ох, снова ошибка! Так нельзя! Но было уже поздно, и ей ничего больше не оставалось, как пройти мимо Советника на улицу, уже полную вечерней прохлады.
На обратном пути она сама толкала кресло Изиэзи, старательно объезжая все неровности на довольно-таки крутом спуске. Ей хотелось отвлечься, забыть о той оплошности, которую она допустила. Разве можно было показывать этому типу ненависть, которую он пробудил в ее душе!
— Теперь я понимаю, что вы имели в виду, когда говорили, что оно неплохо по ровной местности ездит, — заметила Сати, толкая кресло.
— Да нет… здесь… никакой… ровной местности, — странно запинаясь, промолвила Изиэзи, качнувшись вперед и, чтобы удержаться, схватившись за подлокотники. И, не найдя слов, лишь указала Сати на уходившую в невидимые выси, сиявшую белым и золотым отвесную стену Силонг, вздымавшуюся над крышами и холмами, уже тонувшими в густеющих сумерках.
Когда они поднялись наконец на крыльцо и закрыли за собой дверь, Сати сказала:
— Надеюсь, что вскоре снова смогу принять участие в ваших занятиях.
Изиэзи только слабо махнула рукой, что могло быть истолковано и как вежливое согласие, и как безнадежная попытка извиниться.
— Мне, правда, тихая часть урока гораздо больше понравилась! — улыбнулась Сати и, не получив в ответ ни слова, ни улыбки, сказала уже серьезно: — Я действительно хочу научиться делать эти упражнения. Они просто прекрасны! И у меня такое ощущение, что в них есть некий скрытый смысл…
Изиэзи не отвечала.
— А может быть, — продолжала Сати, — у вас есть книга, в которой эти упражнения описаны? Я бы с удовольствием потренировалась. — Ее вопрос, она это чувствовала, звучал одновременно и до смешного осторожно, и до неприличия грубо.
Изиэзи лишь молча обвела рукой свою гостиную: стандартный неовизор тупо глядел на них из угла; рядом с ним были стопкой сложены видеокассеты, издаваемые Корпорацией в дополнение к учебным пособиям, комплект которых каждый год выдавался заново; все это порой доставлялось просто к дверям — поток общеобразовательной информации, полной предостережений и разнообразных лозунгов и призывов. Служащих и учащихся часто подвергали различным проверкам, экзаменуя по материалу, содержащемуся на этих кассетах, для чего довольно регулярно устраивались специальные сессии — порой прямо на рабочих местах — в учреждениях и учебных заведениях. «Болезнь не извиняет невежества!» — вещал хорошо поставленным, «корпоративным» голосом диктор, например, в телепередаче для больниц, предлагая госпитализированным чиновникам «в свободное время» заняться, скажем, отливкой пластиковых форм. «Здоровье — это работа, а работа — это здоровье!» — пел хор на видеокассете под названием «Труд с большой буквы». Бо́льшая часть литературы, которую Сати удалось изучить, состояла из дидактических отрывков художественной прозы и такой же поэзии, так что она недобрым взглядом окинула стопку кассет в гостиной Изиэзи.
— У меня есть только руководства и учебники из министерства здравоохранения, — еле слышно пробормотала Изиэзи.
— Нет, я имела в виду книгу, которую могла бы почитать у себя в комнате перед сном, — пояснила Сати.
— Ах! — На этот раз мина взорвалась прямо под ногами. Воцарилось молчание. — Йоз Сати, — прошептала потрясенная Изиэзи, — но книги…
И снова повисло тяжкое молчание.
— Не бойтесь, я совсем не хочу подвергать вас ненужному риску, — прошептала в ответ Сати, удивляясь тому, что и сама испуганно шепчет.
Изиэзи только плечами пожала: риск? Ну и что? Все на свете — сплошной риск!
— Этот Советник, похоже, меня преследует! — сердито пожаловалась Сати.
Изиэзи молча покачала головой: ах, нет, нет!..
— Они часто приходят на наши занятия, — сказала она уже громче. — Но это ничего. У нас есть человек, который следит за дверями и вовремя включает свет. И тогда мы сразу… — Изиэзи устало взмахнула руками и пару раз ударила кулачками несуществующего врага: раз-два!
— Скажите, йоз Изиэзи, а каково наказание?
— За что? За то, что мы делаем старинные упражнения? За это могут отправить на профилактику. Или лишить лицензии. А может быть, просто заставят пойти в префектуру или в школу и засесть там за учебники.
— А если книгу найдут? Если узнают, что ты читаешь книги?
— Э-э-э… Старые книги?
Сати кивнула.
Изиэзи отвечать не спешила; долго сидела в своем кресле, нахохлившись и глядя в пол, потом наконец прошептала:
— Могут быть большие неприятности.
Сати стояла с нею рядом. Свет за окнами уже померк, и лишь отвесная стена Силонг светилась на фоне темных небес приглушенным ржаво-оранжевым светом. А над этой стеной высилась, все еще ярко горя золотым огнем, острая вершина великой горы.
— Но я знаю старинную письменность и умею читать старинные книги! — страстно заверила Сати свою хозяйку. — И я очень хочу побольше узнать о ваших старинных обычаях и многому у вас научиться. Но я, разумеется, совсем не хочу, чтобы вы из-за меня потеряли лицензию! Может быть, вы могли бы послать меня к такому человеку, для которого риск не столь велик? Который не является, скажем, единственным кормильцем в семье? Которому не нужно содержать юного племянника?
— Акидан? — с каким-то странным выражением переспросила Изиэзи и как будто встрепенулась. — О, Акидан может отвести вас прямо к самым корням! — И тут она все-таки хлопнула одной рукой по подлокотнику кресла, а другой — себя по губам. — Слишком уж много всего запрещено! — пробормотала она, не отрывая пальцев от губ и посматривая на стоявшую рядом Сати почти лукаво.
— И забыто?
— Люди помнят… Люди знают, йоз. Но сама я почти ничего не знаю. Сестра моя знала. Она была образованная. Я — нет. Но я знаю кое-кого… из образованных… Вот только как далеко вы хотите пойти?
— «Куда бы милостивые провожатые мои ни повели меня», — сказала Сати. Это была фраза не из «продвинутого курса» грамматики, а из той книги, от которой при пересылке осталось всего несколько страниц, с той самой страницы, на которой изображен был человек, удивший рыбу с горбатого мостика, а под рисунком сохранились стихотворные строчки:
Куда бы милостивые провожатые мои
Ни повели меня,
Пойду я всюду с легким сердцем,
И в пыли дорожной за нами не останется следа…
— Ах! — промолвила Изиэзи. Нет, это не «мина» взорвалась: она просто протяжно вздохнула.
Но ведь если Советник будет продолжать за ней следить, то она никуда не сможет пойти, ничего не сможет узнать без ущерба для местных жителей! Мало того, она и сама может попасть в беду. А он здесь определенно для того, чтобы следить за нею. Да он, собственно, так и сказал ей, просто надо было сразу прислушаться к его словам. Как же много времени ей понадобилось, чтобы наконец уразуметь: чиновники Корпорации не путешествуют на паромах! У них нет на это времени; они пользуются авиатранспортом Корпорации. В очередной раз ее подвела нелепая убежденность в собственной незначительности; именно это помешало ей понять, зачем столичному Советнику понадобилось плыть на пароме в Окзат-Озкат, помешало вникнуть в смысл его предупреждений.
Не прислушалась она и к словам Тонга Ова об очень важной роли, которую она, Сати, играет, обозначая присутствие Экумены на планете Ака, вне зависимости от того, нравится ей эта роль или нет. Да и Советник внушал ей — а она не слушала, не слушала! — что Корпорация уполномочила его всячески препятствовать Наблюдателям Экумены, а значит, и ей, Сати, вести расследования по выявлению сущности реакционных настроений в обществе и «гнилой идеологии прошлого».
Собака, роющаяся в могиле, — вот как он ее себе представляет! «Держи подальше пса, что с людьми дружит, не то из могилы он выроет все наружу…»
— У тебя англо-индийские корни, — говорил ей дядя Харри, сверкая яростными и одновременно печальными глазами из-под седых кустистых бровей. — Ты должна знать и Шекспира, и «Упанишады». Ты должна знать Бхагават-гиту и поэтов Озерной школы!
И она знала. Она знала поэзию даже слишком хорошо; знала слишком много стихов, слишком много горя и вообще всего слишком — куда больше, чем нужно было бы знать нормальному человеку. И она решила постараться стать невежественной. Отправиться в такое место, где не знала бы ничего, ничего не понимала бы. И ей это удалось! Да еще как удалось!
После долгих и печальных раздумий в своей тихой и уютной комнате, после многократных приступов тревоги и нерешительности, после нескольких дней полного отчаяния она все же послала Тонгу Ову свой первый отчет — который, как бы случайно, наверняка попал также в управление общественным порядком, в министерство социокультуры и бог его знает в какие еще учреждения Корпорации, всегда перехватывавшие всю корреспонденцию, приходившую в офис Тонга. Сати понадобилось два дня, чтобы написать две странички отчета. Она описала в нем путешествие на пароме, город Окзат-Озкат и его окрестности, упомянула о новых великолепных кушаньях и дивном горном воздухе. И под конец испросила разрешения немного продлить свои каникулы, оказавшиеся не только чрезвычайно приятными, но и очень познавательными, хотя и пожаловалась, что ей несколько мешает излишняя опека одного столичного чиновника, который всячески препятствует ее общению с местными жителями.
Корпоративное правительство Аки, вынужденное все и вся держать под жестким контролем, всячески стремилось тем не менее доставить удовольствие своим гостям из Экумены и произвести на них благоприятное впечатление. Старалось СООТВЕТСТВОВАТЬ — так сказал бы дядя Харри. Посланник Экумены весьма ловко использовал этот второй мотив в поведении своих гостеприимных хозяев, стараясь с его помощью несколько расширить удушающие рамки первого. Однако письмо Сати могло создать Тонгу некоторые проблемы. Ему и так уже позволили послать своего Наблюдателя в районы, населенные примитивными аборигенами, и совершенно естественно, что для наблюдения за Наблюдателем они отрядили опытного чиновника.
Сати ждала ответа от Тонга со все возрастающей уверенностью, что он будет вынужден отозвать ее назад, в столицу. Мысли об этом заставили ее осознать, до чего ей не хочется уезжать из этого маленького горного городка. В последние три дня она много ездила на попутках от одной фермы к другой, поднимаясь все выше и выше вдоль шумной и полной юных сил реки с льдисто-голубой водой, которая, причудливо петляя, спускалась с вершины Силонг. Сати старательно записывала рецепты тех изысканных блюд, которые готовила для нее Изиэзи, но «гимнастикой» заниматься с нею пока больше не ходила; зато много беседовала с Акиданом — о занятиях в школе, об успехах в спорте. На улице она также старалась больше не останавливаться и с незнакомыми людьми в разговоры не вступала — в общем, вела себя на редкость невинно и совершенно «по-туристски».
С первых же дней своего пребывания в Окзат-Озкате она стала хорошо спать, избавившись наконец от мучительных мысленных путешествий в прошлое, которые в клочья рвали ее сон в Довза-сити. Но сейчас, ожидая ответа от Тонга, она снова стала по ночам возвращаться в свой земной дом и после этих видений долго вглядывалась в кромешную тьму, не в силах снова заснуть.
В первую ночь ей приснилось, что она вместе с родителями смотрит по неовизору выступление Далзула. Ее отец, известный невролог, давно уже отключил ненавистную голографическую приставку, и неовизор превратился в самый заурядный телевизор. «Лгать телу гораздо хуже, чем мучить его», — ворчал отец, очень похожий в эти минуты на дядю Харри. Сати выросла в деревне, где никаких особых электронных средств массовой информации не было, если не считать радио и огромного допотопного телевизора с двумя динамиками, стоявшего в зале ратуши, так что по голоприставке совсем не скучала. Услышав слова отца, она отложила свои конспекты и повернулась к экрану, чтобы посмотреть на Посланника Экумены. Далзул стоял на балконе Санктума, а по обе стороны от него — Отцы-основатели.
Собравшаяся на площади огромная толпа людей, отражаясь в зеркальных масках Отцов, казалась маленьким ярким пятнышком. Солнечные лучи играли в удивительно светлых волосах Далзула. «Ангел», «Вестник бога», «Святой Посланник» — так его теперь называли. Мать хмурилась и ворчала, слыша подобные прозвища, но следила за выступлениями Посланника очень внимательно, напряженно вслушиваясь в его слова — не менее внимательно, чем юнисты. Впрочем, Далзула внимательно слушали все. Ему как-то удавалось вселить в души людей — верующих и неверующих — надежду, причем с помощью одних и тех же слов.
— Я и хотела бы ему не верить, — говорила мать, — да не могу. Ведь он, похоже, собирается привести к власти мелиористов[13], наших Отцов-основателей. И при этом явно намерен освободить нас! Невероятно!
А Сати как раз всему этому верила легко. От дяди Харри, из разговоров в школе, благодаря собственному опыту и убеждениям (видимо, врожденным) она знала, что правление Отцов, при котором она прожила почти всю свою жизнь, было полнейшим безумием. Юнизм послужил паническим ответом на страшные годы голода и эпидемий и был создан в некоем приступе глобальной вины и истерического искупления грехов, который грозил перерасти в финальную чудовищную оргию насилия. И вдруг на Землю явился Далзул, точно ангел из рая небесного, и своим волшебным ораторским искусством разом превратил разрушительный пыл верующих во всепрощение и заботу о ближнем, а стремление к массовым убийствам — в братские объятия. Теперь нужно было лишь время, чтобы с помощью крошечной гирьки удержать в равновесии бушующий мир. Обретя мудрость у своих хайнских учителей, тысячу раз переживавших подобные ситуации за свою бесконечную историю, Далзул, обладая, кроме того, изощренным умом своих белых земных предков, сумел убедить всех, что предлагаемый им путь — единственно возможный. Ему достаточно было коснуться пальцем чаши весов — и слепое поклонение фанатиков превратилось в некую универсальную любовь, тоже, впрочем, абсолютно слепую. Однако мир и разум вернулись на Землю. Теперь Терре предстояло вновь занять подобающее место среди мыслящих миров Экумены. Сати тогда было двадцать три, и она легко поверила, что это так и будет.
В День Свободы и Независимости были открыты все границы экуменических поселений, были сняты все ограничения для неверующих, уничтожены все запреты на средства связи, на книги и одежду, на путешествия куда бы то ни было, отменено обязательное поклонение богу… Все кончилось! Жители индийской общины высыпали из своих квартир и магазинов, из школ и колледжей на улицы Ванкувера, окутанные пеленой дождя.
Честно говоря, люди не знали, что им делать дальше; они слишком долго прожили в настороженном молчании и притворной скромности, смиренно слушая проповеди Отцов, которые правили ими и имели полное право шумно веселиться, а чиновники от веры тем временем грабили народ, конфискуя чужое имущество, осуществляя безжалостную цензуру, угрожая и наказывая. И в течение долгого времени только верующие имели право собираться в огромные толпы и, ликуя, дружно славословить Отцов-основателей и устраивать в их честь праздничные шествия, а неверующим оставалось лежать носом в землю и разговаривать шепотом.
Но в тот день дождь все-таки кончился, и люди вытащили на улицу свои гитары, ситары и саксофоны, зазвучала музыка, песни, начались танцы… И тут из-за низких, тяжелых туч вдруг брызнули лучи солнца, огромного, золотого, и этот немыслимый танец стал еще веселее. Танец рухнувшей веры. На площади Маккензи Сати заметила девушку, которая затеяла настоящий хоровод. У девушки были тяжелые черные блестящие волосы и кожа цвета слоновой кости, явно полукровка синоканадского происхождения. Очень веселая, шумливая, уверенная в себе; звонкий смех ее напоминал звуки медного колокольчика. Она всех в хороводе заразила своим весельем, и Сати присоединилась к этой веренице веселых и счастливых людей, а парнишка, что аккомпанировал им на концертино, показался ей вдруг просто потрясающим музыкантом. В одной из фигур только что придуманного танца Сати и черноволосая девушка сошлись лицом к лицу и взялись за руки. Сперва засмеялась одна, затем — вторая. И весь вечер, всю ночь до рассвета они не размыкали рук…
Странно, но сразу после этих воспоминаний Сати уснула — спокойная, ничуть не встревоженная. В этой тихой комнате с высоким потолком она теперь всегда спала таким здоровым, крепким сном.
На следующий день ей удалось подняться по течению реки выше обычного, и домой она вернулась поздно, очень усталая. Она поужинала вместе с Изиэзи, немного почитала и разложила свою постель.
Но стоило ей выключить свет, как она снова очутилась в Ванкувере — через день после того праздника.
Они с Пао тогда отправились на прогулку за город, в холмистый Нью-Стэнли-парк. Там еще сохранились большие деревья; они казались прямо-таки огромными, потому что за последние десятилетия бо́льшая часть растительности в окрестностях парка погибла, как и повсюду на Земле, из-за чрезмерного загрязнения окружающей среды. Это ели, объяснила ей Пао. Ели обыкновенные и ели Дугласа. Когда-то здешние горы казались просто черными, так густо их склоны поросли елями.
— Представляешь, мохнатые и совершенно черные склоны! — Голос у Пао был чуть хрипловатый, и Сати тут же увидела перед собой огромные черные леса, тяжелые блестящие черные волосы…
— Ты здесь выросла? — спросила она. Потому что они еще не успели почти ничего друг о друге узнать, и Пао ответила:
— Да. Но теперь хочу как можно скорее отсюда убраться. И как можно дальше!
— Куда же?
— На Хайн! Или на Be, или на Чиффевар, на Уэрел, на Йеове-Уэрел, на Гетен, на Уррас-Анаррес, на О — да куда угодно!
— На О, О, О! — подхватила Сати со смехом и чуть не плача от радости, потому что Пао вслух высказала ее собственную тайную мольбу, которую она повторяла, точно магическую мантру. — И я тоже туда хочу! Я тоже туда собираюсь!
— Так ты уже учишься в Центре?
— На третьем курсе.
— А я только на первом.
— Ну так догоняй! — весело предложила Сати.
И Пао почти догнала ее, сдав материал трех курсов за два года. Через год Сати закончила обучение в Экуменическом центре и еще на год осталась в аспирантуре, одновременно преподавая грамматику хайнского языка начинающим студентам. Даже когда ей пришлось уехать в Экуменическую школу в Вальпараисо, они с Пао расстались всего на восемь месяцев, но и за эти восемь месяцев виделись дважды: Сати прилетала в Ванкувер на каникулы; вот и получились четыре месяца, а потом еще четыре. И после этого они уже никогда не расставались; они учились вместе в Экуменической школе и готовились вместе побывать во многих неизведанных мирах. «Мы будем заниматься любовью на такой планете, — говорила Пао, — даже имени которой еще никто не знает и которая отстоит от нас на тысячу световых лет!» И смеялась своим очаровательным ликующим смехом, который возникал где-то у нее внутри, в ее «тан-тьен-тамми», как она это называла, и вырывался наружу так бурно, что заставлял ее трястись и раскачиваться из стороны в сторону. Она часто смеялась даже во сне. И Сати всегда просыпалась, слыша этот тихий и радостный смех, а утром Пао непременно объясняла, что ей снились ужасно смешные сны, и снова начинала смеяться, пытаясь пересказать эти сны.
Они продолжали жить в той самой квартире, которую нашли и сняли через две недели после объявления Свободы; в своей любимой грязноватой квартирке на первом этаже на Суши-стрит — Суши, потому что там было целых три японских ресторана, где подавали суши. Квартира была двухкомнатная; в одной комнате пол от стены до стены был застелен футоном, а во второй был камин, раковина для умывания и пианино с четырьмя немыми клавишами (колки давно выпали), которое досталось им в придачу к квартире, ибо было слишком разбитым, чтобы его ремонтировать, но слишком дорогим, чтобы просто выбросить его на помойку. Пао играла на нем бравурные вальсы с «дырками» в пассажах, а Сати тем временем готовила индийские кушанья. Сати читала наизусть стихи Эснанаридарата из Даранды и чистила миндаль, а Пао жарила рис по-китайски. Однажды у них в кладовой родила потомство мышь, и они долго спорили о том, что делать с новорожденными. Не обошлось без обмена «позорными пятнами», которые легко было отыскать в истории каждого из великих этносов: Сати обвиняла китайцев в жестокости, потому что они обращаются с животными как с бесчувственными тварями, а Пао твердила о скрытой зловредности индусов, которые кормят священных коров, позволяя собственным детям умирать от голода. «Я не стану жить вместе с мышами!» — кричала Пао. «А я не стану жить вместе с убийцей!» — кричала ей в ответ Сати. В итоге мышата подросли и стали совершать бандитские набеги на кухню. Сати купила подержанную мышеловку. Они ловили мышей одну за другой и выпускали их в Нью-Стэнли-парке. Мышка-мать попалась последней, и когда они ее освободили, то спели:
Благословит тебя Господь, любящая мать,
И от верного супруга сможет сына дать.
Ты же, к мужу прилепившись, чистоту храни,
Святы пусть и непорочны будут ваши дни.
Пао знала невероятное множество подобных юнистских гимнов и для любого события могла подобрать подходящий.
А потом Сати заболела. Это был какой-то новый вирус гриппа, ставшего поистине страшным недугом, ибо многие его штаммы не поддавались лекарствам и были смертельно опасны для людей. Она хорошо помнила, какой ужас охватил ее, когда по дороге домой в переполненном автобусе голова у нее прямо-таки раскалывалась, а когда она наконец добралась до дому, то никак не могла поймать в фокус лицо Пао. Пао ухаживала за подругой день и ночь и, когда температура наконец спала, заставила ее пить китайские целебные чаи, отвратительный вкус которых напоминал плесень, а запах — мочу. Слабость долго не оставляла Сати, и она, медленно возвращаясь к жизни, часто лежала на футоне, тупо уставившись в грязный потолок и ощущая в душе мир и покой.
Эта эпидемия гриппа унесла жизнь ее старенькой тетушки, и та наконец сумела вернуться в родную деревню. Когда Сати окрепла и собралась навестить родителей, то уже на пороге родного дома ей стало не по себе: странно, мать и отец были на месте, а тетушки не было! Сати все казалось, что старушка вот-вот покажется в дверях… А может, она притаилась в своем излюбленном кресле, завернувшись, как в кокон, в потрепанный плед? Мать отдала Сати тетушкины браслеты — шесть бронзовых на каждый день и два золотых, парадных. Хрупкие маленькие колечки, в которые Сати никогда не сумела бы протиснуть руку. Она подарила их Лакшми для ее маленькой дочки: пусть носит, когда немного подрастет. «Не держись за вещи, — всегда повторял дядя Харри. — Вещи тянут человека вниз. А человек должен жить, высоко подняв голову, и в голове держать только то, что этого достойно». Он и сам всегда придерживался этой заповеди. Но Сати все-таки оставила на память тетушкино красно-оранжевое сари из легкой хлопчатобумажной материи, которое совершенно не чувствовалось на теле и, конечно же, не могло «тянуть вниз». Это сари и сейчас лежало на дне ее сумки. Когда-нибудь она, возможно, покажет его Изиэзи. Расскажет о тетушке. Объяснит, как следует носить такую одежду. Женщинам всегда нравится примерять сари. Пао тоже как-то раз, желая развлечь Сати, надела ее старое серебристо-серое сари, но тут же сняла, сказав, что эта одежда слишком похожа на женскую юбку, которая «всем осточертела из-за этих дурацких юнистских законов». Ну а прикрывать одним концом сари грудь Пао так и не научилась. «Все равно наружу торчать будут!» — весело кричала она, выставив напоказ обнаженные груди и прыгая как сумасшедшая в придуманной ей самой дикой пляске, которую называла «классическим индийским танцем».
В этот период Сати пришлось пережить еще одно потрясение: ей показалось, что все, что она узнала и выучила за многие месяцы, предшествовавшие болезни, вдруг без следа улетучилось из ее памяти — вся история Экумены, все, даже самые любимые стихотворения, все слова хайнского языка, которым она занималась уже давно и знала очень неплохо. «Что же мне делать, что делать? — в отчаянии шептала она Пао, когда наконец, не выдержав, призналась ей в своих страхах. — Ведь я ровным счетом ничего в памяти удержать не могу!» Пао не стала так уж особенно ее утешать, а просто дала ей возможность выговориться и под конец заявила: «Я уверена, что это пройдет. Само собой. Ты вскоре почувствуешь, как все твои знания к тебе возвращаются». И разумеется, была права. Но Сати знала: все изменилось только после этого задушевного разговора. Уже на следующий день, когда она ехала в автобусе, в памяти ее вдруг вспыхнули, точно яркие костры, начальные строки страстной поэмы «Террасы Даранды»; и она чувствовала, что и все остальные слова этого замечательного произведения тоже там, на месте, не утрачены и не стерты из памяти, а просто ждут в темноте, когда она наконец позовет их. Она купила Пао огромный букет ромашек, и они поставили цветы в ту единственную вазу, которая у них имелась, — дешевую, из черной пластмассы, — и все вместе оказалось странно похоже на Пао: черное и белое с золотом. И сейчас в этой тихой комнате перед собой она видела те ромашки и чувствовала рядом теплое тело Пао, всем сердцем ощущала ее присутствие, заполнявшее все пространство вокруг, как это всегда было и там, на Земле, была ли Пао поблизости или нет, даже во время учебы Сати в Вальпараисо, даже когда их разделяли две Америки… Ничто и никогда не могло и не сможет разделить их! «Да не стану я чинить препятствия душам, истинно любящим…» «О, душа моя, истинно любимая моя душа!» — шептала Сати в темноте и чувствовала, как теплые руки обнимают ее. А потом сразу уснула.
Пришел краткий ответ от Тонга. Точнее, она получила распечатку его письма из префектуры; письмо принес посыльный в форме и вручил ей лично после длительного ознакомления с номером ее СИО. «Наблюдателю Сати Дас. Считайте свои каникулы началом полевых работ. Продолжайте исследования и непременно ведите запись всех наблюдений, которые сочтете достойными хотя бы малейшего внимания».
Ну что, Советник, получил? Удивленная и ликующая, Сати выскочила на улицу, чтобы полюбоваться ярким, точно праздничный флажок, пиком Силонг и решить, с чего начать.
Собственно, в уме у нее давно уже был составлен длинный список того, о чем ей хотелось бы узнать: принципы здешней медитации; символика красно-синих двустворчатых дверей, на которых нарисованы облака и которые попадаются в городе на каждом шагу, хотя и вымазаны зачем-то побелкой или даже покрашены в другой цвет; значение надписей на стенах в магазинах, аптеках и т. п.; бесчисленные метафоры, связанные с понятием «дерево», которые постоянно используются в разговорах о пище, здоровье и обо всем прочем, что имеет отношение к человеческому телу; возможное существование запрещенных книг; явное наличие некой информационной сети, или «паутины», более тонкой и неуловимой, чем электронная, и находящейся вне контроля Корпорации, постоянно державшей всех жителей планеты «под присмотром». Благодаря этой таинственной «системе оповещения» люди в Окзат-Озкате всегда знали про того или иного человека, кто он такой, где находится, куда собирается направиться и чего хочет. Сати постоянно чувствовала это и не раз замечала понимающие взгляды случайно встреченных на улице людей — владельцев лавок, школьников, старух, копавшихся в своих садиках, стариков, что грелись на солнышке… И все же у нее было такое ощущение, что эта всеобщая осведомленность не несет в себе ни капли агрессивности или навязчивости. Скорее это были некие указующие вехи — не путы, не оковы, нет, просто указатели, следуя которым она (отнюдь не случайно!) оказалась тогда возле дома Изиэзи или возле лавки Аптекаря. Теперь откровенная неслучайность этого казалась ей совершенно естественной, хотя она по-прежнему не могла этого объяснить, и абсолютно приемлемой, хотя она и не знала, почему это так.
Теперь, когда Сати обрела свободу, ей сразу же захотелось сходить в лавку Аптекаря. Она поднялась в верхнюю часть города и уже неторопливо шла по узенькой улочке к дверям лавки, когда чуть ли не на ее пороге столкнулась с Советником.
Избавленная от необходимости подчиняться ему, представителю здешней власти, или избегать его, Сати посмотрела на него так, как смотрела тогда, в самый первый раз, на пароме: не глазами затравленной жертвы, столкнувшейся со своим преследователем, а по-женски, по-человечески. Советник был довольно привлекательным мужчиной, стройным, с приятными чертами лица, которое, впрочем, под воздействием неудовлетворенных амбиций, постоянной тревоги и желания выглядеть «авторитетно» превратилось в застывшую маску. Ладно, попробуем иначе, подумала Сати. Не бывает абсолютно испорченных детей! И она первой великодушно приветствовала его:
— Доброе утро, господин Советник!
Это веселое и совершенно дурацкое приветствие эхом отдалось у нее в ушах. Опять ошибка! Он же воспринимает это как элементарную провокацию! Советник, не отвечая, разглядывал ее.
Наконец он откашлялся и произнес:
— Мне было приказано сообщить вам, что вы более не обязаны докладывать мне о своих контактах с местными жителями, а также о планируемых вами путешествиях. Поскольку вы ни на одну мою предшествующую просьбу не отреагировали, я счел необходимым установить за вами дополнительное наблюдение, чтобы иметь возможность защитить вас в случае опасности. Мне говорили, вы жаловались на это? Приношу извинения за излишнюю назойливость и за те неудобства, которые причинили вам я или мои сотрудники.
Он говорил холодно и чуть обиженно, однако с определенным достоинством, и Сати стало даже немного стыдно. Она пробормотала:
— Да нет… мне очень жаль… я вовсе…
— Я еще раз предупреждаю вас, — продолжал он, не обращая на ее лепет ни малейшего внимания и уже более настойчиво, — что кое-кто очень хотел бы использовать вас в своих корыстных целях. И эти люди — отнюдь не живописные реликвии былых времен. Они отнюдь не безвредны. Мало того, они весьма злы и порочны. Они похожи на тот смертоносный осадок, который все равно остается на дне склянки с ядом, даже когда оттуда вылито все содержимое; их слова — это наркотик, который притупляет умы людей в течение десяти тысяч лет! Эти люди упорно тянут нас назад, к состоянию вечного ступора, в безмозглое варварство! Впрочем, с вами они, возможно, будут даже ласковы, но поверьте моим словам: это люди поистине безжалостные. Вы для них всего лишь желанная добыча. Они будут льстить вам, нашептывать на ушко лживые истины, обещать всякие чудеса. Но на самом деле они враги истины, враги науки! Их так называемое знание — это всего лишь громкие слова, а на самом деле сплошные предрассудки и суеверия. Или, если угодно, фольклор дикого и невежественного прошлого планеты. Кроме того, их деятельность незаконна, их книги и отправляемые ими обряды запрещены. И вы это прекрасно знаете. Так не ставьте мой народ в затруднительное положение перед Экуменой, ибо, если ученый, присланный Экуменой, начнет интересоваться незаконными материалами, начнет участвовать в непристойных, запрещенных законом обрядах… Я прошу вас об одном… как Наблюдателя, как ученого… — Он запинался, подыскивая слова, и Сати смотрела на него с презрением: она была уверена, что он просто пытается сбить ее с толку, запугать, и эти попытки казались ей абсолютно никчемными, нелепыми, даже гротескными.
— Я не ученый, — сухо заметила она. — Я просто человек и очень люблю стихи. И вам нет нужды рассказывать мне, какое зло способна принести религиозная одержимость. Я это знаю даже слишком хорошо.
— Нет, — возразил он, — не знаете. — Он то стискивал пальцы, то распрямлял их. — Вы ничего не знаете о том, что мы пережили, что мы некогда собой представляли. И как далеко зашли в своем невежестве. Мы ни за что не вернемся назад, к варварству!
— А вы… Неужели вы совсем ничего не знаете о моей планете? О Терре? — запальчиво спросила она и нахмурилась. Ей вдруг показалось, что вся их беседа не имеет ни малейшего смысла и для нее, Сати, самое лучшее сейчас — поскорее оказаться подальше от этого тупоголового фанатика. — Уверяю вас, никто из представителей Экумены не имеет намерения вмешиваться в духовную жизнь планеты Ака, во всяком случае до тех пор, пока нас об этом не попросят.
Он быстро глянул на нее, и глаза его яростно вспыхнули, а в голосе послышалась неожиданная страстность:
— Не предавайте нас!
— Но я и не собиралась…
Он отвернулся, словно скрывая боль или в знак несогласия с ее словами, и, не дослушав, быстро пошел прочь, вниз по улице к центру города.
Сати почувствовала, что ее захлестывает волна гнева и ненависти, и даже испугалась.
С другой стороны, уговаривала она себя, нечего жалеть этого типа. Ведь он говорил совершенно искренне. Фанатики почти всегда говорят и действуют искренне. Глупец, самонадеянный глупец! И он еще пытался объяснить ей, насколько может быть опасна религия! А сам только и способен, что повторять пропагандистские лозунги Корпорации! Интересно, зачем он так старается испугать ее? Да еще и сердится. Скорее всего, потому, что начальство направило его по неверному пути, а теперь само же свои приказания и отменило, запретив ему следить за ней и контролировать ее поступки. И это, видимо, оказалось для него настолько нестерпимым, что он даже самообладание на какое-то время утратил. Нет, даже и думать о нем не стоит! Он того явно не заслуживает.
И Сати решительно поднялась на крыльцо той лавчонки, где рассчитывала вновь увидеть Аптекаря и наконец спросить у него, что это за странные двустворчатые двери с облаками.
Но стоило ей войти в лавку, и это сумрачное помещение с высокими потолками и стенами, сплошь исписанными идеограммами, показалось ей частью какой-то иной реальности. Она постояла минутку, словно давая этой реальности возможность включить в себя и ее, Сати, и взгляд ее сразу уткнулся в ту же надпись: «В темном облаке… спускающемся с небес… дважды раздвоенная молния, точно дерево, тянется вверх с земли…» Во всяком случае, что-то в этом роде.
На том элегантном горшочке, который она получила от Аптекаря в подарок, был некий орнамент, в котором, как ей показалось, повторялся один и тот же элемент: стилизованная ветка дерева или нечто вроде куста, пока она не догадалась, что это, видимо, вариант того изображения, которое она все время встречала на сине-красных двустворчатых дверях. Когда Аптекарь материализовался наконец из теней, скрывавших дальнюю стену магазина (точно из бездны возник!), Сати положила на прилавок рисунок, скопированный ею с горшочка, и прямо спросила:
— Прошу вас, йоз, объясните мне, что означает этот рисунок?
Аптекарь некоторое время изучал странные символы, потом промолвил своим суховатым тенорком:
— Это очень красивый рисунок, йоз.
— Да, я срисовала его с того горшочка, что вы мне подарили. Скажите, это ведь некий символ, верно? Каково его значение? Важен ли он?
— А почему вы спрашиваете об этом, йоз?
— Я интересуюсь всякими старинными вещами. Старыми мирами. Старыми обществами, старыми обычаями.
Он молча смотрел на нее поблекшими от старости глазами.
— Ваше правительство, — продолжала Сати, использовав старое слово «биединз», что значит «система чиновников», а не «виздестит», то есть «объединенный бизнес» или «корпорация», — насколько я знаю, стремится к тому, чтобы люди учились жить по-новому, не держались за прошлое. — И снова она воспользовалась старинным словом «люди», а не теперешним дурацким термином «производители-потребители». — Однако историков Экумены интересует вся сумма знаний о вашей планете, чтобы иметь возможность передать эти знания грядущим поколениям. И мы, историки, уверены: самые важные знания о настоящем коренятся в прошлом. Как на Аке, так и повсюду во Вселенной.
Аптекарь слушал ее с непроницаемым выражением лица.
Сати поспешила пояснить свою мысль:
— Наш Мобиль, мой непосредственный начальник, попросил меня разузнать все, что я смогу, о ваших старинных обычаях, которых в столице больше не существует, о древнем искусстве Аки, о ее верованиях, о мировосприятии ее обитателей — особенно в те времена, когда на вашей планете еще не появились представители Экумены. Я получила заверения от Советника министерства социокультуры, что его ведомство не станет вмешиваться в мои исследования и не станет чинить мне никаких препятствий. — Последнее предложение Сати произнесла, испытывая некое мстительное наслаждение. После встречи с Советником у нее остался неприятный осадок, и она винила в этом его. Однако покой, царивший в лавке Аптекаря, и этот полумрак, и слабые ароматы лекарственных трав, и едва различимые старинные надписи на стенах действовали на нее настолько умиротворяюще, что в эти минуты встреча с Советником казалась ей уже далеким прошлым.
Некоторое время молчали оба. Потом тонкий палец старика скользнул по ее рисунку.
— Мы не видим корней, — промолвил он.
Сати не поняла, но промолчала — внимательно слушала.
— Это ствол дерева, — сказал старик и показал на рисунке тот элемент, который соответствовал основной части символа, изображенного на сине-красных двустворчатых дверях. — А это ветви и листва, крона дерева. — И он указал на состоящее из пяти примерно равных долей «облако» (точнее, на то, что Сати считала облаком), возвышавшееся над «стволом». — Так же можно воспринимать и человеческое тело, йоз. Это ведь понятно, правда? — Он коснулся собственных бедер, боков, похлопал себя по макушке и слегка улыбнулся. — Вот это — тело мира, йоз. А тело мира — это мое тело. Так что получается два в одном. — Его палец указал на то место, где «ствол» раздваивался. — И каждый из этих двух стволов имеет по три ветви, а все вместе — пять. — Его палец скользнул по пяти долям «кроны». — А пять — это еще и великое множество: листья и цветы, которые умирают и вновь возвращаются к жизни, вновь умирают и вновь возвращаются. Живые существа, люди и животные, звезды. Обо всех этих вещах можно рассказать. Но корней мы не видим. Мы не можем рассказать о них.
— Корни — в земле?..
— Гора — вот корень всего. — Он красивым жестом соединил кончики пальцев, как бы обозначая вершину горы, а потом коснулся сложенными руками своей груди там, где сердце, или чуть выше этого места.
— Гора — корень всего, — повторила она. — А все — это тайна?
Старик молчал.
— Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь еще, йоз? — взмолилась Сати. — Расскажите мне о двух, о трех, о пяти… Пожалуйста!
— Это такие вещи, которые сразу не расскажешь, йоз.
— Я готова слушать сколько угодно! Однако я не хотела бы отнимать у вас драгоценное время или как-то вторгаться в вашу жизнь. И я, конечно, не стану просить вас рассказать мне что-то такое, чего вы рассказывать не хотите, что вообще лучше было бы сохранить в тайне.
— Мы все теперь сохраняем в тайне, — прошептал Аптекарь, точно шелестя страницами невидимой книги. — И все же это видно достаточно хорошо. — Он обвел взглядом бесчисленные ящички, стены, от пола до потолка покрытые заклятиями, стихами, формулами, рецептами. Сегодня идеограммы были неподвижны, не увеличивались, не дышали, застыв в полумраке. — Впрочем, бо́льшая часть людей теперь не воспринимает это как слова языка; они считают старинные идеограммы ничего не значащими рисунками, нацарапанными на стенах, примитивным орнаментом. Даже полиция их не трогает… Во времена моей матери все дети умели читать. Они могли прочесть любую историю. И Толкователи никогда не прекращали своей работы… В лесах и горах, в городах и деревнях они рассказывали, разъясняли, читали вслух. Но и тогда это было тайной. Тайной начала. Тайной корней. Тайной мироздания. Тайной тьмы. Тайной могилы, йоз. Того места, где начинается жизнь.
Итак, ее обучение началось! И лишь впоследствии она поняла, что началось оно несколько раньше: когда впервые в доме Изиэзи она ощутила на языке вкус настоящей здешней пищи.
Один из историков Дарранды как-то заметил: «Учиться верованиям, не веруя, — это все равно что петь песню, не зная мелодии».
Уступчивость, послушание, готовность принять предлагаемые тебе ноты как единственно верные, предлагаемый рисунок роли как единственно возможный — вот основа сценического искусства, перевода и вообще — взаимопонимания. Этот жест не должен быть постоянным, не должен превращаться в состояние души или ума, но и фальшивым он быть не может. Он означает больше, чем временный отказ от неверия во имя того лишь, чтобы досмотреть спектакль до конца, но все же не является истинным обращением в веру. Он чем-то похож на обязательную фигуру в танце. Так учили Сати в Вальпараисо ее учителя, прибывшие туда из многих далеких миров, и у нее никогда не возникало сомнений в справедливости этого учения.
Она прибыла на Аку, чтобы научиться петь песни этого мира, узнать их мелодии, научиться танцевать здешние священные танцы; и вот только сейчас, вдали от бесконечного шума больших городов, начинала она слышать эти мелодии и учиться танцевать под них.
День за днем Сати скрупулезно записывала свои наблюдения, которые то и дело спотыкались друг о друга, друг другу противоречили, то усиливая предыдущее впечатление, то полностью его отметая. И без конца заставляя ее размышлять. Она просто захлебывалась в том море информации, которая на нее обрушилась, путалась в самых различных вещах и проблемах, пытаясь составить хотя бы самое грубое представление о том крохотном уголке бескрайнего пространства, которое ей предстояло исследовать: отточенного тысячелетиями мировосприятия тех человеческих существ, которые издавна населяли эту планету, и в данный момент представлявшего собой обширную, замкнутую на себя самое систему символов, метафор, теорий, космологий, диет, гимнастик для тела и ума, физики и метафизики, знаний в области металлургии, медицины, физиологии, психологии, алхимии, химии, каллиграфии, нумерологии, ботаники, устного народного творчества, поэзии, истории, литературы…
В этой обширной и неведомой стране чужой ментальности Сати ощупью искала тропинки и вехи: такие социальные институты, которые можно было бы описать, такие идеи, которые можно было бы сформулировать. Она инстинктивно избегала глобальных или слишком туманных концепций, искала нечто осязаемое, реальное, столь же доступное пониманию, как, например, архитектура. Здания в Окзат-Озкате — те самые, с двустворчатыми дверями и символом «дерева», — некогда были храмами «умиязу». Это слово теперь тоже входило в разряд запрещенных; оно даже и словом-то не считалось. А для Сати такие слова как раз и служили указателями в том переплетении тропинок, что вели ее по этой неведомой стране. А может, и слово «храм» здесь тоже не годилось? Что, собственно, происходило некогда в этих «умиязу»? Откуда ей знать…
Ей говорили: ничего особенного там не происходило, люди просто ходили туда и слушали.
Но ЧТО слушали?
О, ну всякие истории, знаете ли.
А кто рассказывал эти истории?
Мазы. Они там жили. Некоторые из них.
Сати догадывалась, что умиязу были чем-то вроде монастырей или церквей, но, с другой стороны, были и очень похожи на библиотеки: там явно собирались некие ПРОФЕССИОНАЛЫ, там хранили КНИГИ, туда люди приходили, чтобы учиться, чтобы эти книги читать, чтобы слушать, как другие читают их вслух. В более развитых и благополучных районах Аки умиязу были большие, богатые, и люди совершали туда путешествия, чтобы увидеть хранившиеся там сокровища и послушать Толкователей. Однако все те умиязу ныне были разрушены, уничтожены; их сровняли с землей, сожгли, взорвали. Исключение составляла самая старая и самая знаменитая умиязу «Золотая гора», находившаяся где-то далеко на востоке.
Из передачи, которую Сати видела по неовизору еще в Довза-сити, она узнала, что умиязу «Золотая гора» была включена Корпорацией в список охраняемых памятников как храм поклонения богу Разума, искусственно созданный культ которого существовал только в туристических центрах, лозунгах и невнятных изречениях. Но сперва «Золотую гору» все-таки тоже разграбили. В том документальном фильме было показано, как оттуда выносили книги — точнее, выгребали бульдозерами из огромных подземных хранилищ, а потом экскаваторы ковшами зачерпывали эти бесценные сокровища и, точно мусор, ссыпали в грязные кузова грузовиков. Все, что оставалось, тут же сровняли с землей. Благодаря стереоскопическому изображению создавалось ощущение, что ты сам сидишь в кабине одной из этих адских машин, а вокруг играет развеселая музыка. Сати тогда не выдержала и отключила голографическую приставку. И после этого, смотря подобные фильмы, созданные по заказу Корпорации, никогда больше ни в чем не пыталась в них «участвовать»; впрочем, она никогда не забывала снова включить приставку, выходя из своего кабинета в Центральном министерстве поэзии и изобразительного искусства.
Мысли о разграбленных умиязу вызывали у Сати острое сочувствие по отношению к последователям этой религии (или не религии, она не знала, как еще можно было назвать этот институт), однако осторожность и подозрительность, которые обязан был проявлять Наблюдатель, уравновешивали ее душевные порывы. От нее вовсе не требовалось формировать собственное мнение об аканской действительности или создавать теорию происхождения здешнего общества; она должна была собирать фактический материал, наблюдать, слушать и бережно все это фиксировать.
Несмотря на то что говорить об умиязу было запрещено, жители Окзат-Озката и на эту тему говорили с Сати вполне свободно, искренне отвечая на ее вопросы. У нее, например, не возникло никаких затруднений при выяснении количества и направленности ежегодных праздников и обрядов, связанных с возрастными или религиозными циклами — с постами, отпущениями грехов, воздержанием, инициацией, переходом в старший возрастной класс и т. п. Отправление этих обрядов, теперь, разумеется, осуществлявшееся подпольно, напомнило ей многие из давно и хорошо известных традиционных верований Экумены. Некоторые здешние обычаи и обряды были так искусно и безобидно вплетены в ткань обыденной жизни, что даже советники из министерства социокультуры не могли ткнуть в какой-то из них пальцем и сказать: «Это запрещено!»
Отличным примером подобной сохранности древних традиций служило меню в небольших харчевнях и кафе для рабочего люда. В таких местах меню, написанное с помощью современного алфавита, висело обычно на доске возле дверей. В нем наряду с акакафи перечислялись и другие продукты и кушанья, производимые Корпорацией, пропагандируемые ею и распространявшиеся по всей планете с помощью Управления здравоохранения и питания. Это была продукция агрофабрик, дополнительно обогащенная белками и витаминами, вымытая, нарезанная и полностью готовая к употреблению; все было даже упаковано так, что еду, самое большее, нужно было лишь подогреть. Во всех кафе и ресторанах имелся достаточный запас таких продуктов — обезвоженных, замороженных, сублимированных, консервированных, — и некоторые посетители с удовольствием их заказывали. Но бо́льшая часть жителей Окзат-Озката, зайдя в такое кафе, не заказывала ничего. Люди просто садились, здоровались с официантом и ждали, пока им принесут еду и питье, только что приготовленные и соответствующие данному дню недели, времени суток, погоде и времени года. Такая еда готовилась в соответствии с древними правилами, целью которых было долголетие при хорошем здоровье и пищеварении. Или «жизнь со спокойной душой». Обе эти идеи на местном языке рагнма выражались с помощью одних и тех же слов и означали одно и то же.
В один из осенних вечеров, которые Сати обычно посвящала записи собранной информации, она, сидя на пушистом красном ковре в своей тихой комнате, пришла к выводу, что на Аке существует некая религиозно-философская система типа буддизма или даосизма, которые она изучала на Земле во время учебы в Центре, то есть примерно такая, какую хайнцы с их страстью все классифицировать и распределять по категориям назвали бы «религией процесса». «В автохтонных языках Аки нет слов, обозначающих богов, или единого бога, или святых, — записывала Сати. — Местные бюрократы в угоду Корпорации выдумали слово «бог» и ввели государственный теизм, узнав, сколь важна концепция верховного божества в тех мирах, которые их общество взяло себе за образец, и поняв, сколь удобным инструментом для властей предержащих является религия. Однако никакого автохтонного теизма или деизма на Аке не существует. И даже слово «бог» не имеет здесь никакого конкретного содержания. Никаких заглавных букв. Никакого «Создателя» — только созидание. Никакого «вечного Отца», который может награждать и наказывать, оправдывать несправедливость, подвергать жестоким испытаниям, сулить спасение души. Вечность воспринимается здесь не как конечная точка, но как непрерывный континуум. Исходное деление существа на материальное и духовное воспринимается только как «два в одном» или «одно в двух», то есть как два аспекта единого целого. Никакой иерархии Природы и Сверхъестественного. Никаких дихотомий свет/тьма, добро/зло, душа/тело. Никаких верований в загробную жизнь, возможность реинкарнации и бессмертие, никакой бесплотной и вечной души. Ни рая, ни ада. Аканская система представлений о мире — это некая духовная дисциплина с духовными целями, однако в точности те же цели она преследует и для телесного и этического благополучия общества. Правильный поступок венчает ее. Дхарма без кармы»[14].
Так, кажется, добрались до определения аканской религии? С минуту Сати не испытывала ничего, кроме глубокого удовлетворения — как этим определением, так и самой собой.
Но затем обнаружила, что думает о том цикле мифов, который поведала ей Оттьяр Уминг. Центральный герой этих мифов, Эзид, странная романтическая личность, появлялся в обличье то прекрасного, доброго и великодушного молодого мужчины, то прекрасной и бесстрашной молодой женщины. Его также называли «Бессмертный». У Сати тут же возник целый ряд вопросов, которые она тоже записала: «А как быть с Бессмертным Эзидом? Может быть, это свидетельство веры в загробную жизнь? И один ли человек воплощен в образе Эзида или два? А может, сразу несколько? БЕССМЕРТНЫЙ/ВЕЧНОЖИВОЙ — вполне возможно, это означает «активный», «повторяющийся многократно», «знаменитый»; к тому же это может иметь и еще одно, чисто «интеллигентское», значение: «человек, обладающий идеальным физическим и душевным здоровьем», то есть «живущий мудро»? Проверить».
Все чаще в ее записях — теперь уже почти после каждого сделанного ею вывода — появлялось слово «проверить». Сделанные выводы оказывались концом огромного неразмотанного клубка, началом все новых и новых расследований. Слова сами собой без конца меняли свой смысл, и Сати каждый раз, перечитав собственные записи, оказывалась недовольна сделанными определениями. И особенно неудачным показалось ей вскоре определение мировоззренческой системы аканцев как религии. Это было не то чтобы некорректное определение, но явно не вполне адекватное. Термин «философия» подходил еще меньше. И Сати вернулась к тому, что стала называть все это для себя просто Системой или Великой Системой. Несколько позже в ее записях появился термин «лес» — она узнала, что некогда человеческая жизнь и все, что с нею связано, называлось здесь «дорогой через лес». Иногда она называла все это «горой» — когда обнаружила, что некоторые из ее здешних учителей называют те знания, которые она так стремится получить, «дорогой на вершину горы». В конце концов она стала называть это «толкованием». Но это произошло уже после того, как она познакомилась с маз Элайед.
Сати подолгу спорила со своим компьютером по поводу того, не существует ли в языке довзан или в иных, отличных от довзан, языках, словарным запасом которых все еще пользовались многие «образованные», слова, которое могло бы иметь значение «священный» или «святой». Она нашла немало слов, которые можно было перевести как «власть», «тайна», «нечто-не-контролируемое-людьми», «часть всеобщей гармонии». Подобные слова никогда нельзя было отнести к какому-то одному конкретному понятию или конкретному действию, совершаемому в конкретном месте. Скорее, было похоже, что, согласно старому аканскому способу мышления, любое место, любое действие, если его правильно воспринимаешь, уже содержит в себе некую могущественную тайну и способность стать священным. А восприятие, по всей видимости, включало в себя и некое описание, рассказ об этом месте, ТОЛКОВАНИЕ происходивших там событий или человеческих поступков. Некий разговор об этом, превращение в повествовательную форму, в рассказ, в историю, в легенду.
Но эти истории отнюдь не были проповедями. В них не содержалось непреложной Истины. Это скорее были эссе на тему «Что такое истина?». Иногда с легким налетом сакральности. От человека при этом вовсе не требовалось веровать — только слушать.
«Вот так я узнал эту историю, — говорили они обычно, рассказав старинную притчу, пересказав какой-нибудь исторический эпизод, всем знакомую легенду или прочитав наизусть отрывок из поэмы. — Примерно так это толкуется».
Святые люди в этих историях, если их, конечно, можно было назвать святыми, достигали своей святости самыми различными способами, ни один из которых не казался Сати достаточно святым. Не нужно было соблюдать никаких правил или обетов вроде бедности-целомудрия-послушания, не нужно было менять свои богатства на деревянную плошку нищего, не требовалось отшельничества среди диких скал. Некоторые из героев и знаменитых мазов в этих историях были прямо-таки вызывающе богаты. Их главная добродетель, насколько могла судить Сати, заключалась, видимо, в щедрости: они строили большие красивые умиязу, где хранили свои книги и сокровища, и устраивали пышные процессии верхом на эбердинах, украшенных серебряной упряжью. Некоторые из героев были воинами, другие — могущественными правителями, а третьи — сапожниками или лавочниками. Некоторые из «святых» оказывались страстными любовниками, да и сами эти истории были, собственно, историями любви и страсти героев. Очень многие из героев состояли в браке. Никаких жестких правил. Альтернатива имелась всегда. Рассказывая ту или иную историю, люди могли заметить, что это, например, «хороший поступок» или «правильный способ для достижения чего-либо», однако они никогда не говорили ни о каком ЕДИНСТВЕННО ВОЗМОЖНОМ правильном способе или поведении. А слова «хороший» или «правильный» всегда являлись не более чем прилагательными: хорошая еда, хорошее здоровье, хороший секс, хорошая погода, правильный поступок… Никаких «больших букв». Никаких Добра и Зла как реально существующих и враждебных друг другу сил или сущностей!
Нет, аканская Система совсем не религия! К этому выводу Сати вскоре пришла окончательно и ухватилась за него со все возрастающим энтузиазмом. Разумеется, Система эта имела и свои духовные координаты. Мало того, она СЛУЖИЛА духовными координатами для тех, кто жил внутри ее и вместе с нею. Но религия как институт, требующий веры и закрепляющий позиции некой высшей власти, религия как некое сообщество людей, сформировавшееся благодаря знанию об иноземных божествах или соперничающих социальных институтах, на Аке не только отсутствовала, но никогда и не существовала.
Возможно, впрочем, так было лишь прежде.
Обитаемые земли Аки — это огромный единый континент и невероятно длинный архипелаг, протянувшийся вдоль восточного побережья этого континента. Местность, где проживал ранее народ довза, находилась на крайнем юго-западе Великого Континента. В принципе все аканские народы, не разделенные морями и океанами, принадлежали к одному типу людей с незначительными местными вариациями. Это было отмечено всеми Наблюдателями; все они, как один, указывали на удивительную этническую гомогенность населения планеты, на крайне малое разнообразие общественных структур и культур, но никто так и не отметил до сих пор тот замечательный факт, что среди аканцев НЕТ ЧУЖЕЗЕМЦЕВ. Никто здесь даже НЕ СЧИТАЛСЯ чужеземцем, пока не прилетели первые представители Экумены.
Это лежало на поверхности, и тем не менее воспринять это земным умом было достаточно трудно. Никаких «чужаков». Никаких «иностранцев». Никаких «других» — в том мертвящем смысле «инаковости», который существовал на Терре/ Земле, где испокон веков существовали отчетливые различия между племенами и народами, границы, установленные законом и вечно нарушаемые соседями, этническая ненависть, лелеемая столетиями и тысячелетиями. Слово «народ» на Аке означало не «мой народ», а «народ вообще», всех людей, все население планеты. Понятие «варвар» отнюдь не значило «чужак, говорящий на непонятном языке»; варваром аканцы называли любого необразованного человека. Точнее, необразованного в современном понимании этого слова. Всякое соперничество, соревнование здесь происходило как бы между членами одной семьи. Все войны являлись войнами гражданскими.
Одно из эпических сказаний, которое Сати старательно записывала кусками и отдельными фрагментами, было как раз посвящено одной из таких кровавых феодальных междоусобиц из-за плодородной долины, оставленной в наследство брату и сестре, которые, поссорившись, развязали затяжную войну друг с другом. Вражда между отдельными регионами и городами-государствами за экономическое господство на Континенте красной нитью проходила сквозь всю аканскую историю и часто вспыхивала с такой силой, что превращалась в мощный вооруженный конфликт. Но эти войны и междоусобицы велись исключительно с помощью профессиональных армий и на полях сражений. Крайне редко — и в народных преданиях, а также в исторических анналах к этому относились как к чему-то постыдному, неправильному, заслуживающему наказания — воюющие стороны разрушали города или деревни и наносили физический ущерб гражданским лицам. Аканцы вступали в войну друг с другом из-за непомерной алчности, честолюбия, стремления к власти, но не из-за этнической ненависти и не во имя веры. Они всегда дрались по правилам. И правила у всех были одни и те же. Они были единым народом. Их система мышления и образ жизни всегда в целом были универсальны. Это была как бы одна и та же мелодия в полифоническом исполнении.
И подобная «коммунальность», думала Сати, в значительной степени зависела от общей письменности. До культурной революции даже в стране довзан существовало несколько основных языков и бесчисленное множество диалектов, но все они пользовались одним и тем же идеографическим письмом, понятным всем. Да, это была довольно неуклюжая и весьма архаичная письменность. Не алфавит. И тем не менее древняя письменность была распространена повсеместно и пользовалась огромным уважением, ибо способна была одновременно соединять и разделять народы, языки и диалекты, подобно китайским иероглифам на Земле. Благодаря этой письменности тексты, написанные несколько тысяч лет назад, любой мог прочесть без перевода, хотя с тех пор фонетическая форма того или иного слова успевала претерпеть порой колоссальные изменения, и в устной речи такое слово можно было просто не узнать. Возможно, именно это послужило отправной точкой для представителей народности довза, когда они производили языковую реформу и избавлялись от старой письменности, вводя куда более простой алфавит. Идеографическое письмо воспринималось ими не только как препятствие на пути прогресса, но и как активная консервативная сила, стремившаяся сохранить жизнь никому не нужному прошлому.
В Довза-сити Сати не встретила никого, кто умел бы (или не боялся бы признаться, что умеет) читать старые тексты. Она и не особенно спрашивала: уже ее первые вопросы на данную тему были встречены таким неодобрением и такой заметной неприязнью, что она быстро усвоила: не стоит даже упоминать о том, что она умеет читать старинные тексты. И те чиновники, с которыми она имела дело, никогда ее об этом даже не спрашивали. Старой письменностью в Корпоративном государстве не пользовались уже несколько десятилетий; возможно, аканским чиновникам даже в голову не приходило, что из-за случайной петли во времени и пространстве Сати лучше всего знает именно старые языки и идеографическую письменность.
Впрочем, Сати была не настолько глупа, чтобы вслух удивляться тому факту, что она, может быть, единственная на планете, кто еще способен прочесть старинный текст; и не настолько глупа, чтобы испугаться, когда эта мысль пришла ей в голову. Хотя иногда ей становилось страшно: ведь если история этого народа — не ее родного народа! — сохранилась лишь в ее памяти да никому неведомых идеограммах, то если она забудет хотя бы одно слово, хотя бы один диакритический значок, то частица всей прошлой жизни Аки, тысячелетий существования здесь мыслящих и чувствующих существ, будет потеряна навсегда…
Так что она испытала огромное облегчение, обнаружив в Окзат-Озкате множество людей, старых и молодых, даже совсем детей, которые несли, разделяя друг с другом, драгоценный груз собственной истории и культуры. Бо́льшая часть этих людей, правда, была способна написать и прочесть не более нескольких десятков идеографических символов, в лучшем случае несколько сотен, однако многие продолжали совершенствовать свои знания и в итоге достигали полной грамотности. В школах Корпорации дети учили хайнский алфавит, приспособленный к местным языковым особенностям, и получали такое образование, которое наилучшим образом соответствовало обществу производителей-потребителей. Дома же или в специально отведенных комнатках, находившихся обычно где-нибудь в дальнем, неприметном уголке лавки или мастерской, велись незаконные занятия: люди изучали идеограммы, старательно выводя их мелом на маленьких черных досках, с которых написанное можно было стереть одним движением ладони. И учителями их были такие же люди из народа: домоправители, лавочники, мастеровые.
Эти учителя, преподававшие старый язык и старинную письменность, рассказывали им также о древних обычаях и обрядах, учили соблюдать традиции, многие из которых были еще живы. В народе таких людей называли «образованными». Но для них существовало и другое слово: маз. Если обращение «йоз» означало уважительное отношение к равному, то «маз» сразу ставило того, к кому ты обращаешься, на значительно более высокую ступень, чем твоя собственная. Сати чувствовала, что это некий титул, некая профессия, суть которой она пока что определить была не в состоянии, ибо это не было конкретной профессией учителя, врача, ученого или священника, но безусловно включало в себя определенные аспекты всех перечисленных выше профессий.
Все мазы, с которыми постепенно познакомилась Сати в Окзат-Озкате, а она постоянно расширяла круг этих знакомств, жили в более или менее комфортабельной бедности. Обычно у них имелась еще какая-нибудь работа, дававшая им средства к существованию, ибо то, что они получали, будучи мазами, составляло сущие гроши; они учили людей, готовили и раздавали лекарства, давали советы относительно правильного питания и здоровья, отправляли необходимые обряды (например, свадебный и похоронный), а также просто читали тем, кто хотел их слушать, и беседовали с ними, выступая на вечерних собраниях, куда люди приходили, чтобы «послушать Толкователей». Мазы-Толкователи обычно были бедны — не потому, что старый образ жизни находился практически под запретом и его придерживались в лучшем случае старики. Нет, просто те люди, которые приходили к ним и старались как-то их отблагодарить, и сами были очень бедны. Окзат-Озкат был небольшим городом, почти маргинальным в плане экономического развития и доходов, но его жители стойко поддерживали своих мазов, благодарные им за то, что те «учили словом», как здесь говорили. По вечерам люди ходили к кому-нибудь из них, чтобы послушать истории и возникавшие вокруг них споры и разговоры, и за эту возможность регулярно платили вполне посильные взносы — жалкими медяками. Ни малейшего стыда или недовольства подобная сделка не вызывала ни у той ни у другой стороны. Не произносились и такие лицемерные слова, как «пожертвование»: деньги здесь платили за приобретенные ценности.
Взрослые часто приводили детей, чтобы те тоже «послушали Толкователей», и дети действительно либо с интересом слушали, либо просто тихо засыпали. За детей до пятнадцати лет платить не требовалось, а после пятнадцати с них брали столько, сколько и со взрослых. Подростки больше всего любили того Толкователя, который часто рассказывал или читал разные истории из эпоса или рыцарских романов. Например, из таких некогда знаменитых произведений, как «Война в Долине» и «Повествование об Эзиде Прекрасном». А на занятиях активной, с элементами военного искусства, гимнастикой всегда было полно молодежи — и мужчин и женщин.
Сами мазы в основном были людьми средних лет или старыми, и опять же не потому, что вымирали как некая общественная группа, а потому, как говорили они сами, что нужно сперва прожить целую жизнь, прежде чем научишься «гулять в лесу».
Сати никак не могла уяснить, почему для того, чтобы тебя считали «образованным», нужно так много времени; однако, как она все больше убеждалась, решение этой задачи тоже не имеет конца. Так во что же все-таки верили эти люди?
Что было для них действительно священным? Сати по-прежнему этого не понимала, но надеялась понять, если удастся добраться до сути того, что здесь называлось «толкованием», и до тех святых книг, которые для этого нужно прочесть и запомнить наизусть. Книги она нашла, но святости в них не обнаружила. Здесь не было ничего похожего на Библию или Коран. И здесь были буквально десятки упанишад, миллионы сутр[15].
Каждый маз охотно давал ей почитать что-то еще, и она прочла или прослушала великое множество текстов, существующих как в письменной, так и в устной форме. Бо́льшая часть этих текстов обладала множеством различных вариантов и версий. И основная задача Толкователей казалась неисчерпаемой даже теперь, когда столь многое было уничтожено и разрушено.
В начале зимы Сати показалось, что она нашла наконец некие центральные тексты Системы — в сборнике эпических поэм и научных трактатов, называвшемся «Древо». Все Толкователи говорили об этой книге с величайшим уважением, все обильно цитировали приведенные там тексты. Сати на несколько недель полностью погрузилась в изучение «Древа». Насколько она могла судить, основная часть текстов была написана по крайней мере тысячу, а то и полторы тысячи лет назад где-то в центральных районах Континента в период наивысшего расцвета здешней материальной и духовной культуры и искусств. Тексты также изобиловали находками в плане художественного творчества, полета изощренной мысли и философской аргументации по таким вечным проблемам, как бытие и становление, четкая форма и хаос. Содержались в этих текстах также мистические откровения относительно Созидания, Созидаемого и Созданного, а также в сборнике имелся целый цикл очень красивых и очень сложных метафизических поэм, главной темой которых были «Один, равный Двум» и «Два, равные Одному». Все части сборника были взаимосвязаны, снабжены иллюстрациями, комментариями и заметками на полях; последние были сделаны теми, кто читал эту замечательную книгу в течение десятков столетий, что прошли с момента ее создания. Как истинная племянница дяди Харри и ученый-педант, Сати с головой погрузилась в бездонное море разнообразных смыслов и значений, мечтая лишь об одном: затеряться в этой пучине на долгие годы. Она буквально заставляла себя изредка возвращаться к нормальной жизни и свету дня, но здравый смысл чрезвычайно мешал ей, ибо она тут же начинала ворчать: «Но ведь это же далеко не все! Это лишь МАЛАЯ ЧАСТЬ того, о чем говорят Толкователи…»
В итоге ее здравый смысл все-таки обрел поддержку в лице маза по имени Орьен Вийя, который заметил невзначай, что тексты, содержащиеся в «Древе» и столь сильно пленившие Сати, что она была твердо намерена изучать их у него в доме каждый день в течение по крайней мере нескольких месяцев, представляют собой лишь одну из версий этого сборника; имеются и другие, и их довольно много; одну из них он, Орьен Вийя, видел много лет назад в Амарезе, в самой большой из тамошних умиязу.
Итак, «окончательного» варианта текстов «Древа» не существует. Нет и ни одной «стандартной» версии. То есть существует не одно «Древо», а много, много… И этот Лес, эти тропические джунгли поистине бескрайни; и в них ярко горят бесчисленные тигры значений…[16]
Сати сканировала ту версию «Древа», что имелась у Орьена Вийи, выключила компьютер и, стукнув педанта, сидевшего у нее внутри, по башке, начала все сначала.
Что бы это ни было такое, что она так стремится распознать, но это не религия с Символом веры и священной Книгой! Это вообще не имеет отношения к Вере. На Аке любая книга может называться священной. Здешнюю Систему невозможно определить с помощью конкретного набора символов и идей. И называют ее здесь не Лес (хотя Толкователи часто употребляют именно это слово) и не Гора (хотя и это слово у них тоже весьма в ходу), а чаще всего просто Толкование. Интересно почему?
Да ладно тебе, грубо оборвал ее размышления здравый смысл, ясно ведь: здешние «образованные» только и делают, что РАСТОЛКОВЫВАЮТ смысл рассказанных ими историй.
Это верно, с некоторым пренебрежением отвечал здравому смыслу пытливый ум Сати, но, рассказывая свои истории, притчи и тому подобное, мазы ДАЮТ ЛЮДЯМ ОБРАЗОВАНИЕ. Но ведь есть И ЕЩЕ ЧТО-ТО, помимо этого!
И она решила понаблюдать за мазами.
Еще на Земле, приступив к изучению аканских языков, Сати узнала, что практически во всех основных языках этой планеты есть странное местоимение, употребляемое только в единственном/двойственном числе, например, для обозначения беременной женщины, или беременной самки животного, или супружеской пары. Это местоимение неоднократно встречалось ей в «Древе» и во многих других книгах и всегда в контексте представлений о едином, но раздвоенном стволе древа бытия. Часто использовалось это местоимение также в фольклорных историях, где главные герои, выступая неразделимой парой, напоминали пресловутое нерасчленимое понятие «производитель-потребитель» из пропагандистских опусов Корпорации. Интересно, что местоимение это также относилось к категории запрещенных слов. Его использование в устной речи или даже в личных письмах было наказуемо. Сати никогда не слышала, чтобы кто-нибудь в Довза-сити употреблял его. А здесь, в горах, она слышала его каждый день, хотя и не на улице; особенно часто им пользовались, когда говорили о Толкователях-мазах или во время беседы с самими мазами. Интересно почему?
Видимо, потому, что мазы практически всегда являли собой пару. Причем это было сексуальное партнерство (и не важно, гетеро— или гомосексуальное!), но всегда моногамное и заключенное на всю жизнь. Даже больше того: потеряв партнера, мазы больше ни с кем не вступали ни в брак, ни в интимные отношения. Соединившись, они брали себе второе имя — имя своего партнера — и сохраняли его до самой смерти. Жена Аптекаря, Анг Сотью, умерла пятнадцать лет назад, но он по-прежнему звался Сотью Анг. Эти двое были и оставались единым целым; Один, равный Двум, Два, равные Одному…
Почему?
Внезапно Сати охватило лихорадочное возбуждение. Ей показалось, что она напала на след. Вот он, центральный принцип Системы! Два в Одном! Нужно сосредоточиться именно на этом.
Она требована от мазов все больше и больше текстов, и они охотно делились ими с нею. Ее теория начинала обретать реальные очертания, да и тексты были более или менее релевантны. Она, например, узнала, что взаимодействие Двоих дает возможность подняться Трем Ветвям, которые, соединяясь, порождают Крону, состоящую из Четырех Деяний и Пяти Элементов, которые постоянно упоминаются в аканской космологии, медицине и этике, а также как бы «встроены» в архитектуру и являются структурной основой языка, прежде всего его идеографической письменности… Сати отдавала себе отчет, что это очередная непроходимая «полночная чаща», где скрывается множество древних тайн и путаных троп, но тем не менее, немного постояв в нерешительности на опушке, она смело, хотя и осторожно двинулась вглубь этой таинственной чащи, и здравый смысл только скулил ей вслед, точно брошенная собака. Хорошая, впрочем, собака; собака-дхарма. И Сати откликнулась на жалобный вопль здравого смысла: не полезла в эти джунгли, вспомнив, что вообще-то, собиралась сперва выяснить поподробнее, каковы функции мазов в аканском обществе.
Они изображали, представляли на сцене, воплощали в жизнь некий великий спектакль: служили Толкователями. Они разъясняли, растолковывали.
Некоторые из них почти ничего не могли сами сказать другим. Они просто владели чем-нибудь ценным: одной книгой, одним стихотворением, одним научным трактатом, которые, например, получили по наследству или случайно запомнили. Но по крайней мере раз в год, обычно зимой, они показывали свое сокровище другим — читали вслух или декламировали по памяти любому, кто хотел прийти и послушать. Таких людей тоже вежливо называли «образованными» и уважали за то, что они, владея сокровищем, делятся им с другими. Но мазами эти люди не считались.
Мазы были профессионалами. Бо́льшую часть своей жизни они посвящали добыче материала для толкования, а потом постоянно и охотно делились своими знаниями с любым желающим и тем самым зарабатывали себе на жизнь.
Некоторые мазы специализировались на отправлении старинных обрядов и отчасти напоминали земных священников или жрецов. Эти мазы осуществляли все необходимые ритуалы, связанные со смертью и похоронами, с браком и рождением детей, с празднованием пятнадцатилетия — этот праздник считался очень важным событием в аканском обществе и знаменовал переход во «взрослый» возрастной класс («Один плюс Два» или «Три плюс Четыре плюс Пять»). Знания таких мазов обычно имели некое формульное выражение — формулами служили старинные ритуальные песнопения и определенные отрывки из наиболее известных героических эпопей древности.
Другие были настоящими врачами, целителями, травниками, специалистами по лечебной и боевой гимнастике. Они все знали о теле, умели СЛУШАТЬ тело и учили этому других (это прежде всего у них «тело было Деревом, а Дерево было Горой»). Их понимание тела было основано на фактическом материале; они давали не только описательные, но и вполне наглядные уроки лечебной медицины.
Третьи работали в основном с книгами; они же учили детей и взрослых читать и писать идеограммы, разбирать старинные тексты, написанные идеографическим письмом, и проникать в их сокровенный смысл.
Однако основная функция мазов, благодаря которой они и пользовались таким огромным уважением у населения, заключалась в умении толковать: сюда входило чтение вслух, пересказ, комментирование, декламация наизусть, рассказывание историй, задушевная беседа на темы, затронутые в той или иной истории или поэме, и так далее. Чем больше знал и мог поведать другим тот или иной маз, тем больше его почитали. Чем лучше он умел толковать те или иные вопросы, тем лучше ему платили. Предмет этих толкований зависел от знаний самого маза и его способности запоминать существующие в устной форме произведения народного творчества; ну и разумеется, от его чисто эмоционального отношения к данной вещи или проблеме.
Взаимодействие всего этого давало порой потрясающий эффект! В течение долгого времени, пытаясь разобраться в этих бесконечных «Двух в Одном», «Дереве и Кроне», Сати каждый вечер ходила слушать Толковательницу маз Оттьяр Уминг, которая неторопливо рассказывала длинную историко-мифологическую сагу о путешествии Румая на Восточные острова, совершенном этим героем шесть или семь тысяч лет назад; кроме того, несколько раз в неделю по утрам она ходила слушать маз Имьен Катьяна, толковавшего об основах и истории Космоса и знавшего по именам все звезды и созвездия, который замечательно интересно описывал жизнь и пути движения в космосе других планет системы Акан, демонстрируя прекрасные и удивительно точные древние карты неба. Как увязать все это? Да и существует ли какая-то связь между столь различными областями знаний и умений?
Буквально объевшись выдержками из философских учений и комментариями к ним, Сати, не имея к философии ни интереса, ни склонности, обратилась в итоге к тому, что мазы называли «рассказами о теле». Здешние целители, похоже, чрезвычайно много знали о том, как сохранить здоровье. Сати попросила старого Сотью Анга рассказать ей кое-что об аканской фармакологии, и он принялся терпеливо объяснять ей, каковы целебные свойства каждого из растений, представленных в том огромном гербарии, который он получил в наследство еще от родителей Анг Сотью и впоследствии неустанно пополнял сам. Бо́льшая часть ящичков в его лавке была занята именно экземплярами этого гербария.
Старику было чрезвычайно приятно, что Сати прилежно записывает каждое его слово. Пока что, беседуя с Толкователями, она не встречалась ни с «колдовской премудростью», ни со «святыми таинствами», ведомыми только адептам, ни с таким знанием, которое было бы доступно только «образованным» и служило бы для укрепления их власти и авторитета, придавало бы их деятельности оттенок таинства или же сказывалось бы на размерах той платы, которую обычно получают мазы. «Записывай мои слова! — это повторяли ей все мазы без исключения. — Запоминай! Сохрани полученные знания и передай их другим!» Сотью Анг всю жизнь изучал свойства различных трав и растений, но не имел ни ученика, ни подмастерья и был трогательно благодарен Сати за желание сохранить собранную им информацию. «Все это я должен отдать другим, растолковать им, если, конечно, они захотят меня слушать», — часто повторял он. Он не считал себя настоящим целителем; он был обыкновенным аптекарем и неплохо знал травы, но в теории силен не был. Его объяснения, почему то или иное растение действует на организм так, а не иначе, частенько напоминали Сати примитивную ассоциативную магию или что-то вроде бесконечных кругов на воде от брошенного туда камня: эта кора лечит лихорадку, потому что она является жаропонижающим средством, а потому… Однако сама система народного целительства, лежавшая в основе подобной «фармакологии», была, как показалось Сати, достаточно прагматичной, превентивной и эффективной.
Фармакология и медицина были всего лишь одной из ветвей Великой Системы. И таких ветвей в ней было очень и очень много. Бесчисленные истории, толкуемые мазами, были посвящены множеству самых различных вещей — всем Листьям гигантской Кроны. И Сати не могла избавиться от уверенности, что в этой Системе должно существовать некое организующее начало, некий центральный стержень. Ствол Дерева. Может быть, это этика? ПРАВИЛЬНОЕ поведение на жизненном пути?
Сати выросла под гнетом юнизма и была не настолько наивна, чтобы рассчитывать на непременное наличие связи между религией и моралью; она понимала: если такая связь и имеется, она отнюдь не обязательно так уж благоприятна для развития общества.
Однако она уже начинала постигать основы аканской этики и учиться ей; элементы этических воззрений аканцев содержались во всех притчах и нравоучительных историях, которые Сати слышала от Толкователей; многое она почерпнула, так сказать, на практике, общаясь с разными жителями Окзат-Озката. Как и аканская медицина, здешняя этика была весьма прагматичной и носила превентивный характер, стараясь предупредить дурные поступки людей. Прежде всего она предписывала уважительное отношение к своему телу (и к физической жизни всех других живых существ), а также воспитывала отвращение к любому виду ростовщичества, жестоко его осуждая.
Лихоимство часто осуждалось в историях, рассказываемых Толкователями, и открыто порицалось слушателями, и это служило в глазах Сати доказательством того, что здешние представления о Зле достаточно глубоки и разноплановы. Однако преступления, совершаемые в Окзат-Озкате, носили самый заурядный характер и представляли собой в основном случаи воровства, обмана и растраты чужих средств. Физическое насилие было явлением крайне редким. Даже «оскорбление действием», вполне возможное с обеих сторон, скажем, при совершении грабежа или вымогательства, случалось чрезвычайно редко, и каждый подобный случай жители города обсуждали несколько дней, а то и недель. Преступления, совершенные в состоянии аффекта (например, в припадке ревности), случались и того реже. Причем никто не старался их приукрашивать или замалчивать. В фольклорных сказках и историях никто не становился героем ценой убийства или тем более массовой резни. Напротив, герои обычно заглаживали последствия проявленного другими насилия (или даже искупали его ценой собственной жизни); героем обычно считался тот, кто был храбр, отважен и погиб в борьбе со злом и насилием. Слова «убийца» и «безумец» были однокоренными. Изиэзи, например, так и не смогла ответить на вопрос Сати о том, куда заключали убийц: в тюрьму или в сумасшедший дом, потому что на ее памяти в Окзат-Озкате не было ни одного случая убийства. Она слышала, что в прошлом насильников кастрировали, но не была уверена, что и нынче их наказывают именно так, потому что опять-таки ей не было известно ни об одном случае насилия в городе. Аканцы всегда очень мягко обращались со своими детьми, и Изиэзи, похоже, считала неприемлемой даже мысль о том, что с ребенком можно обращаться плохо, а уже тем более — бить его. Она, правда, знала несколько сказок о жестоких родителях или о детях-сиротах, которые голодали, потому что некому было приютить их, но говорила: «Это все очень старые истории, их придумали еще в те времена, когда совсем не было образованных людей».
Корпорация, разумеется, ввела новую этику, построенную на новых добродетелях, среди которых были, например, «дух коллективизма» и «патриотизм», а также обширный список тех нарушений общественного порядка и морали, которые считались преступлениями: в первую очередь сюда относилось любое участие в запрещенной законом деятельности. Но Сати пока что не встретила в Окзат-Озкате никого, исключая узкий круг чиновников Корпорации и некоторых студентов Педагогического колледжа, кто считал бы мазов или их деятельность преступной. Запретное, незаконное, извращенное — все эти новые категории, определявшие поведение людей, не имели никакого нравственного смысла ни для кого, кроме тех, кто их создал.
Неужели и в прошлом на этой планете не было иных преступлений, кроме насилия, убийства и ростовщичества?
Возможно, просто не было необходимости в официальных санкциях? Возможно, Система была настолько универсальной, что никто и представить себе не мог жизни вне ее рамок и только саморазрушающее безумие, душевное нездоровье способно было для кого-то ее ниспровергнуть. Она была основой миропорядка. В ней заключалась сама суть этого мира.
То, что Система была поистине вездесущей и невероятно древней, пронизывала повседневную жизнь аканцев даже в мельчайших ее проявлениях — в особенностях кулинарии, в определении цели конкретного задания и продолжительности отведенного на его выполнение времени, в способах отдыха и т. п., — все это, по мнению Сати, могло бы до какой-то степени объяснить и современную ситуацию на Аке. Во всяком случае, могло помочь догадаться, как Корпорации удалось так легко и просто достигнуть гегемонии, повсеместно (и зачастую насильственно) ввести униформу, осуществлять ежесекундный контроль над тем, как люди живут, что они едят, пьют, читают, слушают, думают, делают. Система и тут оказалась на своем месте. С глубокой древности она доминировала на Континенте и на Островах, безраздельно господствуя в душах людей. Довза пришлось лишь чуть-чуть изменить акценты, чтобы использовать Систему в своих интересах, хитростью взяв на себя управление ею и слегка изменив ее направленность. И Система из выработанного тысячелетней историей планеты общественного консенсуса, из согласованного способа организации жизни на всех общественных уровнях, внутри которых каждый индивид стремился главным образом к наивысшей форме собственного физического и духовного развития, превратилась в гигантскую иерархию, где люди, отдельные личности, превратились в полезные винтики машины, занимающейся неопределенно-бесконечным ростом общественного благосостояния и связанным с ним усложнением общественных отношений. Из активного гомеостаза[17] Система превратилась в активный однонаправленный дисбаланс сил.
Разница, по мнению Сати, была примерно такова, как между человеком, сидящим в задумчивости после хорошего обеда, и тем, кто изо всех сил старается догнать автобус.
Ей самой это сравнение очень нравилось.
Оглядываясь на свои первые полгода, проведенные на Аке, она испытывала неверие и жалость; ей было жалко и себя, и тех «производителей-потребителей», что живут в Довза-сити. Господи, на какие жертвы пришлось пойти этим людям! Ведь они согласились отринуть всю культуру собственного прошлого во имя какого-то идиотского «Марша к звездам», абсолютно искусственной, надуманной цели, пытаясь имитировать жизнь тех инопланетных обществ, которые считали более развитыми, чем свое собственное, только потому, что их представители могли летать в космос! Но почему? Нет, здесь явно не хватало какой-то ступеньки. Что-то еще случилось на этой планете и оказалось способно спровоцировать или чрезвычайно ускорить столь глобальные перемены. Неужели всего лишь прибытие первых Наблюдателей? Разумеется, это было великое событие для людей, понятия не имевших об иных мирах…
А какое огромное бремя взвалила на свои плечи сама Экумена!..
«Не предавайте нас!» — сказал ей тогда Советник. Но «звездные жители», экуменические Наблюдатели, всегда такие осторожные и тактичные, старающиеся ни в коем случае не вмешаться, не оказать воздействия, не взять под контроль, уже принесли сюда предательство, сами того не ведая. Когда на берега Америки высадилось несколько десятков испанцев, целые народы, великие империи инков и ацтеков, не выдержали, сломались, предали себя, позволили уничтожать своих богов, свои языки… Так что в принципе аканцы сами себя завоевали и поработили. Сбитые с толку инопланетными теориями и концепциями, даже просто самим понятием инопланетности, иностранности, они позволили идеологам довза править на планете и безнаказанно грабить ее население, подобно тому как это делали на Земле в XX веке идеологи коммунокапитализма или несколько позже фанатики-юнисты.
Если на Аке этот процесс действительно начался в результате контактов с Экуменой, то, лишь осуществив некую репарацию, Тонг Ов сможет узнать от самих аканцев, что же произошло здесь до прибытия первых Наблюдателей. Неужели он надеется как-то возместить здешним жителям то, что они сами выбросили на помойку истории? Но ведь Корпоративное государство никогда этого не позволит! «Ищи золотой слиток в мусорной куче» — эту поговорку Сати не раз слышала от маз Оттьяр Уминг, но была отнюдь не уверена, что с ней согласился бы, например, Советник. Для него этот «золотой слиток» давно превратился в «зловонный труп».
Всю ту долгую зиму Сати вела про себя споры с Советником, узнавая о жизни планеты все больше и больше нового. Она все чаще слушала Толкователей, очень много читала, вела исследовательскую работу, а вечерами тщательно обдумывала и записывала полученную информацию. Советник служил ей чем-то вроде куклы для битья или спарринг-партнера; ему совершенно не обязательно было отвечать ей: он обязан был только слушать. Некоторые свои размышления, впрочем, Сати не решалась заносить даже в память компьютера — это было нечто чересчур личное и слишком для нее дорогое, и ей совсем не хотелось мешать его со своими беспристрастными отчетами о наблюдениях. Таково было, например, ее личное мнение относительно деятельности и функций Толкователей. Если это религия, то религия, в высшей степени отличная от всех земных религий, ибо ей недостает главного: догматической веры, эмоционального неистовства, понятия об отсроченном вознаграждении за праведную жизнь и санкционированного светскими властями фанатизма. Все эти элементы, без которых до недавнего времени аканцы прекрасно обходились, были, как ей представлялось, привнесены в жизнь Корпоративным государством довза. Собственно, оно, это государство, и являлось здесь религией. Вот почему Сати с таким удовольствием «вызывала» призрак Советника в сине-коричневой форме, с застывшим холодным лицом и негнущейся спиной и страстно внушала ему, какой он фанатик и глупец и какие глупцы все остальные бюрократы и идеологи Корпоративного государства, ибо всей душой стремятся завладеть богатствами, которые были созданы другими народами на других планетах, а свое собственное богатство, свое бесценное сокровище выбрасывают в мусорную кучу!
Настоящий же Советник, во плоти и крови, должно быть, давно уже уехал из Окзат-Озката; во всяком случае, Сати больше не встречала его на улицах города и наконец почувствовала некоторое облегчение. Куда приятнее было видеть в Советнике всего лишь грозный призрак, плод собственного воображения.
Вопрос о том, что же на самом деле ДЕЛАЮТ мазы, практически перестал ее занимать. Любой четырехлетний малыш смог бы сказать, что они делают! Они рассказывают. Пересказывают, читают, декламируют наизусть. Они устраивают дискуссии, объясняют, придумывают. Истолковывают суть. Бесконечная цель их общения со слушателями не имеет четких границ, ее невозможно как-то определить, классифицировать. Темы «толкований» множатся даже сейчас, ибо не все старинные тексты еще известны, не все истории о древнем прошлом прочитаны, не все мысли переданы будущим поколениям через пропасть прожитых лет.
Впервые Сати познакомилась с одним из великих Толкователей — это был маз Одиедин Манма — во время таких занятий, где Толкователь рассказывал историю молодого человека, жителя предгорий, которому постоянно снилось, что он умеет летать. И такими частыми и живыми были его сны, что он стал путать их с реальностью и с удовольствием рассказывал другим, какие ощущения испытывал во время «полета» и что видел с высоты. Он рисовал карты прекрасных неведомых земель, якобы находившихся в обоих полушариях планеты, которые «открыл» во время своих путешествий. И люди приходили, чтобы послушать его рассказы и полюбоваться его замечательными картами. Но однажды, спускаясь вниз по течению реки в погоне за отбившимся от стада эбердином, он оступился, упал с высоты и погиб.
Такова была эта история. И Манма никак не стал ее комментировать; и никто почему-то не задал ему ни одного вопроса. Они собрались тогда в доме маз Оттьяр Уминг, так что позднее Сати все-таки спросила Оттьяр, что та думает об этой истории. И старая Толковательница отвечала:
— Одиедин, жена Манмы, случайно погибла во время ливня в горах: она упала в воду, и поток унес ее. Ему тогда было двадцать семь. И они всего год как стали мазами…
— И Манма часто рассказывал ей, что летает во сне?
— Нет, — покачала головой Оттьяр. — Это просто история, йоз. История Одиедина Манмы. Он рассказывает только эту историю. А толкование ее — у него внутри. Как маз, он занимается в основном телом. — Оттьяр имела в виду ту разновидность лечебной гимнастики, которую преподавал Одиедин Манма, будучи отличным специалистом в этой области.
— Понятно, — только и пробормотала Сати и пошла прочь, неотрывно думая о том, что услышала от Оттьяр.
Но поняла лишь одно: здесь, в Окзат-Озкате, она наконец научилась слушать. Слушать, слышать и продолжать прислушиваться к тому, что услышала. Уносить слова с собой и без конца вслушиваться в их звучание. Если ТОЛКОВАТЬ — это искусство и функция мазов, то СЛУШАТЬ — искусство и функция йозов. По мнению большей части аканцев, ни те ни другие друг без друга ничего не значат.
Наступила зима. Особых снегопадов не было, но холод стоял зверский; дул резкий ледяной ветер, прилетая из необъятной и дикой горной страны, простиравшейся на север и запад от Окзат-Озката. Изиэзи отвела Сати в лавку, где продавали поношенную одежду, и она купила там теплую куртку из выворотки, густым шелковистым мехом внутрь. Капюшон куртки был оторочен пушистым, похожим на перья мехом какого-то горного зверька, о котором Изиэзи сказала: «Теперь их всех перебили. Слишком много охотников развелось!» Еще она сказала, что куртка сделана не из шкуры эбердина, как думала Сати, а из шкуры высокогорного миньюла. Куртка была очень длинная, почти до колен, а на ноги Сати купила высокие меховые сапоги, новые, из искусственной кожи. Сапоги были предназначены для занятий горными видами спорта и путешествий автостопом по горной местности. На Аке даже те, кто придерживался старых правил и традиций, легко принимали все новое, если видели, что оно лучше старого и не требует никаких особых изменений в привычном образе жизни. Сати это представлялось на редкость разумной разновидностью вполне приемлемого консерватизма. Но для экономики Аки, нацеленной на быстрое и непрерывное развитие, подобное мировоззрение было настоящим проклятием.
Теперь Сати в своей теплой куртке и новых сапогах чувствовала себя на обледенелых улицах Окзат-Озката одним из полноправных его обитателей, тем более что зимой все здесь становились похожи друг на друга, одетые в поношенные, но теплые меховые куртки и пальто с одинаковыми, отороченными пушистым мехом капюшонами. Выделялись лишь государственные чиновники, по-прежнему облаченные в форму и тоже похожие друг на друга, как оловянные солдатики: в ярких синтетических куртках с капюшонами, пурпурных, ржаво-коричневых или синих — в зависимости от ведомства. Безжалостный холод создавал некие братства неузнаваемых. Стоило зайти в помещение — и тепло неизменно служило источником если не наслаждения, то, во всяком случае, поднятия настроения, ощущения общности с себе подобными. Синими холодными вечерами было удивительно приятно, вскарабкавшись по крутым обледенелым улочкам, оказаться в битком набитой людьми тесной комнатушке, где горел камин — электрический, разумеется, ибо здесь, почти на границе вечных льдов, топливо было большой редкостью и все тепло давала энергия стремительной Эрехи, вода которой и сама была холодна как лед, — и снять перчатки, и растереть руки, которые в тепле начинали казаться удивительно обнаженными и беззащитными, а потом, оглядевшись, увидеть вокруг такие же покрасневшие от ветра лица, заиндевелые ресницы и услышать негромкое «табатт-табатт» маленького барабана и тихий голос, перечисляющий, например, названия рек в горном районе Хойинг и объясняющий, где и как одна из них впадает в другую; или рассказывающий историю об Эзиде и Инамеме с горы Гам; или о том, как Совет города Меза повел свою армию против западных варваров… Да, все это было истинным наслаждением для Сати на протяжении ее первой долгой зимы в горах.
«Западные варвары», как она уже знала, как раз и были народом довза. Почти все, чему учили мазы и что они рассказывали своим слушателям, практически вся история, философия, медицина — все своим происхождением было обязано населению центральных и восточных областей Континента и давно минувшим столетиям. И практически ничто в этой культуре не было связано с исторической родиной довза, кроме языка, на котором теперь говорила вся планета. Однако в горах даже язык довзан был полон слов и понятий, заимствованных из местных языков и наречий, особенно из языка рангма.
Слова. Мир, созданный из слов…
И еще в Окзат-Озкате была музыка. Некоторые мазы знали множество исцеляющих песен, подобных тем, что Тонг Ов давал Сати послушать в столице. Некоторые умели играть на струнных инструментах, щипковых или смычковых, и часто аккомпанировали тем, кто исполнял старинные песни или баллады. Сати старалась записывать все подряд, хотя отсутствие музыкального слуха и специального образования мешало ей по-настоящему оценить исполняемые произведения. Существовали также различные виды изобразительного искусства и тонких ремесел — резьба, живопись, ковроткачество. Художники и ремесленники постоянно использовали в своих произведениях символику Дерева и Горы, а также образы и события из наиболее популярных легенд и историй. А ведь когда-то существовало и искусство танца, сейчас сохранившееся лишь отчасти — в виде отдельных элементов, включенных в различные гимнастические и медитативные системы. И все-таки все в этом мире начиналось и кончалось искусством слова.
Стоило мазу накинуть на плечи свою красную или синюю накидку или шарф — кусок тонкой материи, считающийся здесь символом этой профессии, — и он сразу начинал казаться большинству слушателей кем-то обладающим сверхъестественной властью или могуществом. И что бы он ни сказал затем, его слова воспринимались всеми как часть «Великого Толкования».
А сняв накидку, маз тут же снова становился обычным человеком, не только не обладающим, но и ни в коей мере не претендующим на духовную власть над людьми. И слова его теперь значили не больше, чем слова любого другого человека. Некоторые, разумеется, настаивали на том, чтобы мазам был придан некий особый, более высокий, статус в обществе. Подобно соплеменникам Сати, и здесь люди мечтали просто следовать за лидером и ни о чем не задумываться, превратив в пожертвование честно заработанную Толкователями плату и взвалив на чужие плечи ответственность за собственную судьбу. Но если у мазов и было некое общее качество — так это упрямая скромность. Даже самые талантливые из них никогда не торговали собственной харизмой. Маз Имьен Катьян был самым доброжелательным человеком, какого Сати встречала в жизни, но когда одна женщина, желая ему польстить, назвала его почтительным титулом «мунан» — именно так называли знаменитых мазов в легендах и сказках, — он буквально набросился на нее, гневно крича: «Да как ты посмела так назвать меня?!» Но потом, взяв себя в руки, пояснил уже спокойнее: «Лет через сто после моей смерти будет можно, йоз».
Сати давно догадывалась, что чрезмерная скромность мазов в определенной степени связана с тем, что все их профессиональные занятия находятся под запретом и они вынуждены постоянно рисковать, выполняя свою работу. Но когда она поведала свои соображения Оттьяр Уминг, та только головой покачала.
— Ох нет! — сказала она. — Мы действительно вынуждены скрываться и делать свое дело втайне, это верно, йоз. Но, насколько я знаю, и во времена моих деда с бабкой бо́льшая часть мазов жила точно так же. Никому не было позволено постоянно носить свой шарф! Даже Элайед Они… Разумеется, в умиязу все было совсем не так.
— А как? Расскажите мне об этом, маз, пожалуйста!
— Умиязу так построены, чтобы в них могла накапливаться жизненная сила. Это места, полные жизни, полные людей, и одни из них рассказывают истории, а другие слушают. Полные книг.
— А где существовали умиязу?
— О, да везде! Например, в Окзат-Озкате одна умиязу была там, где теперь школа, а вторая — где шлифовальная мастерская. И вдоль всего пути на Силонг, даже в самых высокогорных долинах, существовали специальные умиязу для паломников. А внизу, где земли богатые и плодородные, умиязу были большие, богатые; там жили сотни мазов, которые постоянно навещали друг друга и обменивались знаниями. Они хранили книги — там было много книг, йоз! — и сами писали книги и вели летописи, но, главное, они всегда собирали вокруг себя людей и толковали с ними про то, что успели узнать. Многие мазы именно этому посвящали всю свою жизнь. Их всегда можно было найти в умиязу, йоз. И люди всегда могли прийти к ним туда и послушать Толкование, почитать книги в библиотеке. Иногда в умиязу прибывали даже целые караваны, украшенные красными и синими флагами. Иногда люди даже зимовали в умиязу — они специально копили деньги, откладывая понемногу, чтобы иметь возможность заплатить Толкователю и некоторое время пожить в умиязу, послушать, почитать. Бабушка рассказывала мне о своем путешествии в Красную Умиязу, которая находилась в Тенбане. Бабушке было тогда лет одиннадцать-двенадцать. Они отправились туда всей семьей, и им потребовался почти целый год, чтобы посетить умиязу, немного пожить там и вернуться домой. Родители ее были людьми обеспеченными, так что они почти весь путь проделали верхом, а повозку с поклажей тащили эбердины. Тогда ведь еще не было ни машин, ни самолетов. Вообще не было. И люди по большей части передвигались просто пешком. Но все несли флаги и ленты. Красные и синие. — Оттьяр Уминг даже засмеялась от удовольствия при воспоминании об этих процессиях. — Бабушка моя, мать моей матери, описала это путешествие в своем дневнике; я как-нибудь разыщу его, и тогда поговорим об этом подробнее.
Муж старой Толковательницы, Уминг Оттьяр, тем временем разворачивал на столе потайной комнатки, находившейся за принадлежавшей их семейству бакалейной лавкой, большой лист плотной бумаги. Оттьяр Уминг подошла к нему и придавила упрямый лист по углам черными, отполированными до блеска камнями. Затем мазы пригласили пятерых собравшихся слушателей подойти поближе, приветствуя их сложенными у груди руками, и предложили внимательно рассмотреть изображенную на листе схему и надписи на ней. Такие занятия они проводили каждые три недели, и Сати за зиму не пропустила ни одного. Именно здесь она впервые по-настоящему познакомилась с системой мышления аканцев, которую она условно называла «Дерево». Схема была самым драгоценным достоянием престарелых мазов; она досталась им пятьдесят лет назад от их учителя и была потрясающе красива, эта схема, или, точнее, мандала, где Один, в котором Двое, способствует произрастанию Троих, Пятерых и Множества Множеств, которые затем снова превращаются в Пять, Три, Два, Один… Дерево, Тело, Гора, вписанные в круг, обозначающий все и ничто. Изящные крошечные фигурки людей, изображения растений, скал, рек, живые, точно языки горящего пламени, как бы возникавшие каждая по отдельности из более крупных форм, которые делились и соединялись, превращались и превращали друг друга в нечто иное, целостное, и это единство порождало бесконечное разнообразие, тайну, смысл которой был ясен как день.
Сати очень нравилось рассматривать эту схему и разбирать надписи и стихи, написанные вокруг и на полях. Рисунки были прекрасны, поэзия восхитительна и изысканно-уклончива, да и вся схема представляла собой произведение высочайшего искусства, способного не только просвещать, но и полностью растворять в себе. Маз Уминг обычно садился и, несколько раз ударив в барабан, начинал петь одну из тех бесконечных песен, которыми часто сопровождались подобные занятия, а также некоторые обряды. Маз Оттьяр читала надписи и растолковывала смысл некоторых фраз, возраст которых насчитывал четыре-пять тысячелетий. Голос ее был негромок, часто она вообще умолкала надолго. Слушатели нерешительно, тоже тихими голосами задавали вопросы. И она обязательно отвечала на каждый.
Потом Оттьяр отходила в сторонку, садилась и тоненьким голоском подхватывала песню, которую исполнял старый полуслепой Уминг, а он, продолжая аккомпанировать себе и ей на барабане, затем вставал и начинал декламировать какое-нибудь стихотворение или толковать его.
— Это сочинил маз Нинью Райинг шесть-семь столетий назад. Каково? Эта вещь потом вошла в «Древо». А кто-то взял да и написал ее здесь, на полях. Отличный каллиграф, между прочим! В этих стихах говорится о том, как облетают листья Дерева, но потом всегда вырастают вновь, пока мы способны их видеть и произносить вслух их имена. Смотрите, вот здесь говорится: «Слова — вот золото листвы, что дни осенние переживет и славы блеск вернет ветвям». А внизу, вот здесь, кто-то приписал уже позднее: «Память — вот истинная жизнь души». Запомните эти слова! — Уминг, улыбаясь, обвел слушателей взглядом; улыбка у него была добрая, но немного грустная. — Не забывайте! «Память — вот истинная жизнь души». Каково, а? — Он счастливо засмеялся, и все тоже заулыбались. И все это время внук Оттьяр и Уминга, присматривая за покупателями и входной дверью, держал аудиосистему включенной на полную мощность, и она неумолчно и неустанно изрыгала безобразную бравурную музыку, дурацкие нравоучительные лозунги, никому не нужные «новости» и объявления, заглушая произносимые в дальней комнате запрещенные слова, запрещенные стихи, запрещенный смех, запрещенную радость общения.
Очень жаль, сообщила вечером Сати своему ноутеру, но ни малейшего удивления не вызывает тот факт, что столь древняя и столь распространенная среди населения философско-духовно-космологическая система знаний содержит и определенный процент предрассудков, а также того, что можно условно назвать «фокусом-покусом». В этих бескрайних джунглях слов, обладавших множеством различных значений, она не раз, конечно же, попадала и в непроходимые болота, в настоящую трясину: например, познакомившись с мазами, которые утверждали, что владеют некими магическими знаниями и сверхъестественным могуществом. Сати всегда считала подобные заявления полным занудством, но понимала тем не менее, что на Аке нельзя с уверенностью сказать, что в этих словах правда, а что чистейшая ложь, что ценно, а что шелуха, и ей оставалось одно: не зная устали, заносить в компьютер всю информацию, которую удавалось добыть у этих мазов-«волшебников» в области алхимии, нумерологии и «грамотного прочтения» символических текстов. Они продавали ей отрывки подобных текстов и методологию их исследования по очень высокой цене, да еще и ворчали при этом, стараясь запугать ее зловещими предостережениями по поводу того, как опасно владеть столь могущественными знаниями.
Особенно отвратительно было ей это «грамотное прочтение». Именно так, «грамотным прочтением», фундаментализмом, земные религии искажали даже лучшие намерения своих Отцов-основателей; низводя мысль до формулы, заменяя выбор послушанием, эти проповедники превращали живую объединяющую идею в мертвый и незыблемый Закон. Тем не менее Сати усердно заносила всю информацию в память компьютера, который уже дважды приходилось «разгружать» на мнемокристаллы, потому что она не имела ни малейшей возможности передать Тонгу хоть что-то из той огромной кучи «золотых-слитков-и-мусора», которая у нее уже собралась.
Здесь, вдали от столицы, да еще когда абсолютно все средства связи находились под постоянным контролем со стороны Корпорации, она не могла даже посоветоваться с Тонгом, что ей делать со всем этим материалом дальше, не могла сообщить ему, что нашла нечто действительно заслуживающее внимания. И эта проблема, так и оставаясь неразрешимой, постепенно все разрасталась.
Среди многочисленных «фокусов-покусов» она наткнулась на явление, которое, насколько ей это было известно, отнюдь не являлось на Аке уникальным: это была некая система колдовских значений, которыми якобы обладали различные способы композиции идеограмм и особенно диакритических значков, которые придавали словам конкретный грамматический характер, именной или вербальный — то есть обозначали время, наклонение, число, падеж, — а также классифицировали слова по «Действиям и Элементам» (ибо буквально каждая вещь здесь могла быть классифицирована в рамках Четырех Действий и Пяти Элементов). Каждый значок старой письменности, таким образом, становился ключом к некоему коду, который мог расшифровать только специалист, функции которого были весьма схожи с функциями, скажем, индийского толкователя гороскопов. Сати обнаружила также, что очень многие в Окзат-Озкате, включая и чиновников Корпорации, никогда не стали бы предпринимать ничего серьезного, не обратившись прежде за помощью к такому «Толкователю знаков». Толкователь выписывал их имена и другие «нужные» слова, создавая определенную знаковую композицию, над которой ему предстояло поразмыслить, соотнести ее с весьма впечатляющими, изысканно-запутанными «магическими» схемами и диаграммами, а потом, в соответствии с результатами, предсказать клиенту будущее и дать необходимые советы. «Из-за этого можно даже посочувствовать «моему» Советнику, — записывала Сати. — Впрочем, нет: ведь Советник и ему подобные и сами устраивают примерно такие же фокусы-покусы. Только политические. Желая, чтобы все оставалось на своих местах, под замком, и действовало исключительно по их приказу. Однако на самом деле его собственный «контроль надо всем» кончается там, где начинается власть его хозяев над ним самим».
Многие из видов деятельности мазов, оказавшиеся для Сати новостью, имели свои земные эквиваленты. Например, гимнастика, очень напоминавшая йогу и тай-ши, была направлена на развитие не только тела, но и ума; этой дисциплине, по мнению мазов, следовало посвящать всю свою жизнь, ибо ее основная цель заключалась в переходе на более высокую ступень духовного развития и, в частности, в приобретении способности впадать в состояние некоего особого транса или по желанию пробуждать в себе, скажем, боевой дух. В транс, похоже, впадали ради самого этого состояния, воспринимая его как опыт пребывания в изначальном покое и равновесии, а не как опыт «сатори», или «откровения». А что касается молитв… Да и можно ли было здесь говорить о молитвах?
Аканцы не молились.
Это сперва казалось Сати настолько странным и неестественным, что даже мысль о том, что такое возможно, была сразу отнесена ею к категории «не совсем продуманных».
Может быть, я просто не понимаю, что значит для аканцев молитва, думала Сати.
Если это «просьба», то они никогда никого ни о чем не просят. Даже в той малой степени, в какой это делает она сама: когда она бывала чем-то озадачена или обескуражена, то частенько восклицала: «О Рам!» — не придавая этому обращению к древнему индийскому божеству никакого религиозного значения. А когда бывала сильно испугана, то шептала: «Пожалуйста, Господи, ну пожалуйста, помоги…» Строго говоря, все эти обращения были абсолютно бессмысленны, и все-таки Сати понимала, что они сродни молитве. Но она никогда не слышала ничего подобного из уст аканцев. Они могли пожелать друг другу добра: «Пусть этот год будет для тебя удачным! Желаю тебе еще больших успехов!» Они могли проклинать друг друга: «И пусть твои сыновья едят камни!» Эти слова она, например, не раз слышала от Диоди, того маленького человечка с тележкой: он всегда шептал их себе под нос, когда мимо проходил чиновник в сине-коричневой форме. Но это, безусловно, были пожелания (или даже проклятия), а не молитвы. Люди не просили божество сделать их хорошими или уничтожить их врагов. Не просили выиграть за них в лотерею или вылечить заболевшего ребенка. Они не обращались к облакам с просьбой пролить дождь на иссохшую землю, не просили зерна поскорее прорасти. Нет, они ЖЕЛАЛИ. Выражали СВОЮ волю или надежду. Но только не молились.
И ничего не приносили в жертву. Кроме денег.
Чтобы получить деньги, нужно сперва отдать деньги: это был твердый и универсальный принцип. Прежде чем начать какое-то дело, а тем более важный бизнес, аканцы закапывали в землю серебряные и золотые монеты, или бросали их в реку, или раздавали нищим. Или расплющивали золотые монеты, превращая их в легчайший, почти прозрачный металлический лист; такими листами украшали ниши в домах, обивали колонны и даже целые стены. Иногда монеты, расплавив их, превращали в тонкую золотую нить, которую вплетали затем в великолепные шали и шарфы, которые здесь принято было дарить на Новый год. Правда, серебряные и золотые монеты встречались все реже, достать их можно было с трудом, поскольку Корпорация, запрещавшая столь бессмысленную и варварскую трату драгоценных металлов, заставила общество перейти на бумажные деньги. Ну что ж, люди сжигали бумажные купюры, как дрова, делали из них кораблики, которые пускали плыть по реке, мелко-мелко рубили и съедали вместе с салатом… Все это были чистейшей воды «фокусы-покусы», но Сати подобное отношение к деньгам находила просто неотразимым, а эти обычаи — очень привлекательными. Резать коз или собственных первенцев, чтобы ублажить неведомые сверхъестественные силы, — вот что является настоящим извращением, думала она. А в сжигании денежных купюр она видела галантность опытного игрока. «Легко придет — прахом пойдет». Под Новый год друзья, встречаясь, тут же поджигали купюры в одно ха и весело помахивали ими, точно маленькими факелами, желая друг другу здоровья и успехов. Сати не раз видела, что так ведут себя даже сотрудники различных министерств и ведомств. Интересно, думала она, а Советник тоже когда-нибудь жжет деньги?
Местные жители, наивные и довольно невежественные — с ними Сати знакомилась в основном на занятиях гимнастикой и у Толкователей, а также просто на улицах города, — практически все верили тем, кто умеет «читать знаки», совершать всякие алхимические «чудеса», составлять диеты, позволяющие «жить вечно», и предлагает такие гимнастические упражнения, что человек в итоге якобы «обретает способность один противостоять целой армии». Даже Изиэзи верила Толкователям знаков. А вот почти все мазы, люди более образованные и просвещенные, в один голос уверяли Сати, что никто из них никаким особым могуществом не обладает и все они существуют только в реальном мире, не знают ничего более священного, чем этот мир, да и не ищут большего могущества, чем смогла им дать природа. Хотя высокие духовные устремления и даже понятие священного были для них вполне доступны. И Сати, торжествуя, заявила своему компьютеру: «Никаких чудес!»
В тот день она, закончив свои записи, убрав их в память и закодировав, надела меховую куртку и сапоги и отправилась, несмотря на пронизывающий до костей ветер ранней весны, к Одиедину Манма — заниматься гимнастикой. Впервые за несколько недель вновь стала видна Силонг, но не как сплошная стена, а только самая вершина, точно серебряный рог сверкавшая над темными низкими тучами.
Теперь Сати регулярно ходила также на занятия к Изиэзи и часто оставалась после них, чтобы посмотреть, как Акидан и другие представители молодого поколения делают особые атлетические упражнения «два-один»; эти упражнения всегда делали в паре, и зрелище было весьма впечатляющее, с массой обманных движений, ложных выпадов, падений и кувырков. Занятия с молодежью вел Одиедин Манма, тот самый Толкователь странной истории о человеке, которому снилось, что он может летать. Ребята Одиедина прямо-таки обожали, а потом кто-то из них привел Сати к нему на занятия медитацией, где они учились делать очень красивые и строгие по форме упражнения. Одиедин сам пригласил Сати присоединиться к его группе.
Занимались они в старом пакгаузе у реки; это было не столь безопасное место, как превращенная в спортзал умиязу, где занятия вела Изиэзи и где в принципе проводились и разрешенные законом занятия оздоровительной гимнастикой, служившие отличным прикрытием для гимнастики незаконной. Свет в пакгауз проникал лишь через узкие и грязные окна-щели, расположенные под самой крышей. Здесь говорили исключительно шепотом, голоса никто никогда не повышал. И никаких «фокусов-покусов» Одиедин не показывал, но Сати отчего-то эти занятия с их замедленными движениями в полутьме и полной тишине казались пугающе странными, действительно связанными с какой-то магией, а порой даже пробуждали в ее душе невнятную тревогу. И сразу же проникли в ее сны.
Человек, оказавшийся рядом с Сати в тот день, когда она впервые присоединилась к группе Одиедина, сразу же уставился на нее и не сводил с нее глаз, пока она усаживалась на мат, пока группа осуществляла разминку и потом, когда она уже включилась в общие движения. Он все смотрел на нее и даже вроде бы подмигивал, делал какие-то странные призывные жесты, без конца ухмылялся, — в общем, никто больше себя так не вел. Сати все это раздражало и смущало, пока во время одного упражнения, застыв в позе, которую следовало соблюдать довольно долго, она не разглядела своего соседа как следует и не поняла, что он, по всей вероятности, полусумасшедший.
Вскоре группа перешла к таким упражнениям, которые были Сати еще не знакомы, и она очень внимательно следила за их выполнением и старалась как можно лучше повторить. Ее ошибки и неверные движения очень огорчали соседа, и он все время пытался показать ей, когда и как нужно двигаться, устраивая целую пантомиму и безумно шаржируя каждое движение. Когда все вставали, Сати оставалась сидеть, что в принципе было разрешено, и это приводило ее соседа в полное отчаяние. Он жестами призывал ее немедленно подняться, губы его складывались в слово «вставай!», и наконец он не выдержал — прошептал: «Встань… вот так… поняла? Поднимайся же!» — сделал шаг… и поднялся в воздух! Потом поднял вторую ногу, словно ступая по невидимым ступеням, и поднялся еще выше… Он стоял в воздухе, примерно в полуметре от пола, босой, и смотрел на Сати сверху, улыбаясь ей чуть встревоженно и жестами приглашая последовать его примеру. ОН СТОЯЛ В ВОЗДУХЕ!
Одиедин, Толкователь лет пятидесяти в традиционном синем шарфе, обмотанном вокруг шеи, как всегда, живой, аккуратный и подвижный, подошел к нему, а все остальные продолжали методично делать сложные упражнения, покачиваясь, словно целый лес бурых водорослей. Одиедин шепотом приказал соседу Сати: «Спускайся, Уки!» — и взял его за руку, как бы помогая спуститься по лестнице, по двум НЕСУЩЕСТВУЮЩИМ ступенькам, потом ласково похлопал его по плечу и вернулся на свое обычное место. Уки тут же присоединился к остальным и стал гибко раскачиваться, одновременно поворачиваясь из стороны в сторону с безупречной грацией и упругостью. О существовании Сати он явно позабыл.
И после занятий она не смогла заставить себя задать Одиедину хоть один из мучивших ее вопросов. Да и что бы она у него спросила? «Видели ли вы то же, что видела я? Да и видела ли я это?» Вот уж было бы глупо! Этого же просто быть не может! Так что Одиедин, без сомнения, просто ответил бы вопросом на ее вопрос.
А что, если она не спросила его ни о чем только потому, что боялась утвердительного ответа? Что, если Одиедин сказал бы: «Да, видел»?
Если мим способен «оживить» пустую коробку, если факир легко взбирается по веревке, «привязанной» к пустоте, то, возможно, этот несчастный безумец способен подниматься по воображаемой (а может, невидимой для других?) лестнице? Если духовная сила способна сдвинуть горы, то, может быть, она способна и лестницу в воздухе создавать? Может быть, это некое состояние транса? Возникшее под воздействием гипноза? Или, напротив, этот человек способен гипнотизировать других?
Сати кратко описала этот случай в своем ежедневном отчете, не давая никаких комментариев. И, занимаясь этим, окончательно пришла к выводу: там все-таки была какая-то ступенька, которую она просто не разглядела в темноте! Может быть, какой-то ящик или балка, выкрашенные черным… Ну разумеется! Что-то там было такое! Но к своему отчету она так ничего больше и не прибавила. Теперь ей казалось, что она легко смогла бы разглядеть это возвышение — балку или ящик. Но тогда-то она их НЕ ВИДЕЛА!
И все же с тех пор перед ее мысленным взором часто возникали две мозолистые и мускулистые босые ноги, будто поднимавшиеся вверх по склону несуществующей горы. Интересно, думала она, каково это — ступать по воздуху босыми ногами? Холодный ли он? Упругий ли?
После этого Сати с еще большим вниманием стала вчитываться в старинные тексты, в частности в те сказки и легенды, где говорилось о хождении по воздуху (о «шагах по ветру»), о езде верхом на облаке, о путешествиях к звездам и уничтожении с помощью молнии врага, находящегося на большом расстоянии. Подобные способности приписывали эпическим героям или особенно мудрым мазам, жившим «далеко-далеко отсюда» и «когда-то давным-давно», хотя многие из этих фольклорных персонажей были явно знакомы с самыми современными технологиями. Сати по-прежнему считала, что эти свойства носят мифический, метафорический характер и не следует воспринимать их буквально. Иного объяснения она для них не находила.
Впрочем, ее отношение к подобным чудесным способностям постепенно менялось. Она понимала, что все еще не улавливает главного в Великой Системе, а потому и никак не может как следует в ней разобраться. Не может увидеть ее целиком.
Значит, Толкование — это не объяснение?
«Леса за деревьями не видишь, — слышался у нее в ушах ворчливый голос дяди Харри. — Ох уж эти мне педанты и пандиты! Поэзия, девочка! Поэзия — вот что тебе нужно! Читай «Махабхарату»! Там есть все!»
— Маз Элайед, — спрашивала Сати, — а чем, собственно, вы занимаетесь?
— Я толкую, йоз Сати.
— Да, но скажите, как воздействуют на людей те истории, которые вы рассказываете… толкуете?
— Они толкуют для них мир.
— Как это?
— Толкуют поступки людей, йоз. Мы для этого и существуем.
Маз Элайед, как и большинство мазов, говорила негромко и даже как-то неуверенно, постоянно делая такие долгие паузы, что это казалось концом рассказа. Однако, отдохнув, она начинала говорить снова, и это затяжное молчание становилось как бы неотъемлемой частью того, о чем она говорила.
Элайед, маленькая, хромая, морщинистая старушка, была хозяйкой скобяной лавки и жила вместе со всем своим семейством в самом бедном районе города, где жилищем многим беднякам служили даже не жалкие хижины из камня и дерева, а нечто вроде палаток или юрт из войлока и парусины, залатанных кусками пластика и поставленных на небольшие возвышения из плотно утрамбованной глины. В лавке Элайед вечно кишели ее многочисленные внучатые племянники и племянницы и, спотыкаясь, бродил крошечный двоюродный правнук, то и дело совавший в рот шурупы и шайбы и довольно часто их глотавший. Над прилавком висела старая фотография Элайед с ее неразлучной подругой Они: маз Они Элайед была высокой красивой женщиной с мечтательными глазами; маз Элайед Они — маленькой, очень живой, но тоже очень красивой. Тридцать лет назад обе были арестованы по обвинению в сексуальных извращениях и проповедничестве «насквозь прогнившей» идеологии. Обеих сослали на запад, в исправительный лагерь, где Они и умерла. А Элайед вернулась через десять лет — хромая, беззубая, больная. Зубы ей то ли выбили, то ли их съела цинга — сама Элайед об этом никогда не рассказывала. Она вообще никогда не рассказывала о себе и о своей возлюбленной; и никогда не говорила ни о преклонном возрасте, ни о здоровье, ни об утомительных заботах. Она всю свою жизнь подчинила строгой и ничем не нарушаемой ритуальной последовательности действий, которая включала все телесные нужды и функции, приготовление и поедание пищи, сон, работу в лавке, занятия с другими людьми, но прежде всего — Толкование: чтение и изложение текстов, которые она учила всю жизнь, их бесконечное повторение, комментирование, обсуждение…
Сперва Элайед представлялась Сати какой-то неземной, не совсем обычным человеком — настолько индифферентной и непостижимой она казалась; она была непостижима, как облако в небе, этакая домашняя святая, живущая исключительно в рамках строгой ритуальной системы, почти механически, не проявляя собственных эмоций, не высказывая своего личного отношения, с достоинством выполняя свою функцию Толкователя. Сати ее даже побаивалась сперва. Ей казалось, что эта старуха, как бы воплощавшая всю Великую Систему, прожившая ее, испытавшая ее, можно сказать, на собственной шкуре, заставит ее, Сати, признать, что на самом деле Система эта создана истеричными фанатиками и носит собственнический, абсолютистский характер — в общем, обладает всеми теми свойствами и пороками, которые Сати ненавидела, которых она страшилась и которые ей очень не хотелось в этой Системе обнаружить. Но, слушая рассказы Элайед, она ощущала лишь чрезвычайно дисциплинированный и целеустремленный Разум, который, впрочем, устами этой мудрой женщины вел порой разговор о чем-то абсолютно неразумном.
Элайед часто использовала это слово, «неразумный», в его буквальном значении: непостижимый для разума, для здравого смысла. Однажды, когда Сати вслух пыталась отыскать некую связующую нить, некие разумные слова, способные соединить знания, полученные ею во время занятий с различными Толкователями, Элайед заметила:
— То, что мы делаем, неразумно, йоз Сати.
— Но ведь существует же и какое-то разумное объяснение вашей деятельности?
— Возможно.
— Но вот чего я действительно не понимаю, так это взаимозависимости, соотносимой важности всех составляющих этой системы. Вчера вы, маз, рассказывали историю о Йоман и Деберрене, но не закончили ее, а сегодня почему-то перешли к описанию листьев в роще близ умиязу «Золотая Гора». Я не понимаю, какова связь между этими вещами. Может быть, дело в том, что определенным дням соответствует определенная тематика? Я очень глупые вопросы задаю, маз?
— Нет, совсем не глупые. — И Элайед негромко рассмеялась, обнажив беззубые десны. — Я просто устала припоминать ту историю и решила сегодня немного почитать вам о листьях. Это не имеет никакого значения. В общем-то, все это листья Дерева.
— Значит… все… все, что есть в книгах, одинаково важно?
Элайед немного подумала и промолвила:
— Нет… — И буквально через несколько секунд поправилась: — Да! — И судорожно вздохнула. Она вообще очень быстро уставала; хотя часто не имела возможности передохнуть в суете дневных забот или отправляя какой-нибудь обряд, но она никогда не избегала Сати и не отказывалась отвечать на ее бесконечные вопросы. — Это все, чем мы теперь владеем. Понимаешь, девочка? Мы так воспринимаем мир. И без Толкователей у нас не останется вообще ничего. Мгновения протекут мимо, точно воды реки. И мы будем всего лишь беспомощно барахтаться, если попытаемся жить только конкретным мгновением, уподобившись малым детям. Но дети умеют полноценно проживать каждое конкретное мгновение, а мы… мы просто утонем в этом потоке. Наш разум требует толкований, требует разговора — чтобы удержать. И удержаться самим. Ибо прошлое миновало, а в будущем пока что не за что ухватиться. Будущее — это пока что ничто. Невозможно жить в будущем. Верно? А в настоящем у нас есть только слова, которые говорят нам о том, что с нами было когда-то и что происходит с нами сейчас. Толкуют наше прошлое и настоящее, йоз.
— Так это память? — спросила Сати. — История?
Элайед кивнула, хотя явно не была удовлетворена этими терминами. На лице ее было написано сомнение. Она некоторое время сидела, задумавшись, потом наконец произнесла:
— Мы ведь находимся не вне нашего мира, йоз, верно? Мы — это и есть наш мир. Мы — это язык нашего мира. Мы живем, и наш мир живет вместе с нами. Так ведь? Если мы перестанем произносить слова, то что останется в нашем мире?
Элайед вся дрожала от напряжения и усталости; руки ее спазматически вздрагивали; рот невольно кривился, хотя она тщетно старалась все это скрыть. И Сати поспешила поблагодарить ее, прижав к сердцу сложенные домиком ладони, и попросила прощения за то, что слишком утомила ее своими разговорами. Элайед негромко рассмеялась, показав беззубые десны.
— Ох, йоз Сати, я ведь только разговорами и живу! В точности как и наш мир! — промолвила она.
Сати ушла от нее в глубокой задумчивости. Все всегда в итоге сводилось к языку. К словам. Как у греков с их Логосом или у древних евреев, для которых Слово было Богом. Только в данном случае речь шла о словах вообще. Не о Логосе, не о Слове, а о словах языка. О великом множестве слов… Никто не создавал этот мир, не правил им, не приказывал ему быть. Этот мир просто был. Он существовал, и человеческие существа делали его миром людей — неужели всего лишь с помощью слов? Просто сказав, что это так? Рассказывая друг другу, из чего этот мир состоит и что в нем происходило и происходит? И все, что ни возьми, покоилось на этой установке — фольклорные истории о героях, звездные карты, любовные песни, описания листьев различных растений… На мгновенье ей даже почудилось, что она начинает понимать…
И она тут же понесла это наполовину сформировавшееся «понимание» к маз Оттьяр Уминг, с которой ей было гораздо проще разговаривать, чем с Элайед, особенно когда она не была уверена, что сумеет как следует выразить свою мысль словами. Но оказалось, что Оттьяр занята, так что Сати поговорила со старым Умингом, и этого разговора оказалось достаточно, чтобы родившиеся в ее душе слова показались ей неточными, искажавшими смысл, чересчур строгими. Нет, не удавалось ей выразить словами то, что она чувствовала интуитивно!
Они с Умингом долго пытались понять друг друга. Но тщетно. В голосе Уминга послышалась горечь — впервые Сати заметила нечто подобное у своих терпеливых и тихоголосых учителей. Уминг был стар и немощен, но собеседником оставался чрезвычайно живым и острым на язык; сперва он отвечал Сати довольно бесстрастно, но постепенно эмоции взяли над ним верх.
— Вот у животных нет языка, понимаешь? — втолковывал он Сати. — Они следуют только собственной природе. Они и так знают свой путь. Знают, куда и как идти, следуя указаниям природы. А нас, людей, хотя мы, разумеется, тоже животные, природа как бы лишила своих указаний. Понимаешь? Это же очень странно! Мы, люди, очень странные животные. И мы непременно должны разговаривать о том, куда и как нам идти и что делать. Мы непременно должны думать об этом, учиться этому, изучать это. Верно ведь? Мы рождены, чтобы быть существами разумными. Точнее, стать ими, ибо рождаемся мы абсолютно лишенными разума и ничего не ведающими. Понимаешь? Если не научить людей пользоваться словами и мыслями, они так и останутся неразумными незнайками. Если никто не покажет двухлетнему малышу, как найти путь к дому, как выглядит заветная тропинка его жизни, как определить отмечающие ее вехи, он просто заблудится, потеряет свой путь на Гору. Я верно говорю? И умрет — во тьме, в холодной и равнодушной темноте невежества. Так? Так. — Уминг, точно закрепляя сказанное, несколько раз качнулся взад-вперед.
Маз Оттьяр на другом конце комнаты негромко стучала в барабан и вполголоса напевала какую-то длинную хронику былых времен. Слушатель у нее был один-единственный — мальчик лет десяти, который уже начинал клевать носом.
Маз Уминг, продолжая качаться взад-вперед, нахмурился и заговорил снова:
— Камни и растения, а также животные живут себе без Толкователей, и неплохо живут. А вот люди не могут. Не умеют. Они не могут ухватить сути, слоняются вокруг да около и не могут отличить Гору от ее отражения в луже. Или безопасную тропу от края обрывистого утеса. И порой ранят сами себя, сами себе причиняют боль, а рассердившись, могут причинить боль и другим. И они очень часто причиняют боль другим живым существам только потому, что сердятся. Люди ссорятся и бранят друг друга. Они хотят слишком многого! Но на слишком многое совсем не обращают внимания! Совсем не сажают полезных злаков. Или сажают их слишком много, им не съесть такого урожая, и тогда загаживаются реки. Загрязняется ядовитыми отходами земля. И потом людям приходится есть отравленную пищу. И все оказывается перепутанным, искаженным, неправильным. Больным. Но никто не заботится ни о больных людях, ни о больных вещах. А ведь это очень, очень плохо! Верно ведь? Так что заботиться — это и есть наша профессия, понимаешь? Заботиться о вещах, заботиться о людях, заботиться друг о друге. Кто же еще будет этим заниматься? Деревья? Река? Животные? Все они делают лишь то, что им свойственно изначально, следуя своей природе. Но ведь и мы существуем в этом мире, так что нам просто необходимо научиться жить здесь, правильно вести себя и стараться сохранить тот порядок, при котором всем в этом мире найдется свое место. Весь остальной мир свое дело знает. Знает Одного и Множество, знает Дерево и Листву. А мы, люди, знаем лишь то, что нам нужно многому учиться. Учиться понимать окружающий мир, слушать его, разговаривать с ним, толковать его. И если мы, Толкователи, не будем рассказывать людям о мире, то они не узнают его как следует. Да и сами мы его не узнаем. И потеряемся в нем, вымрем. Но толковать наш мир нужно правильно, правдиво. Понимаешь? И нужно непременно заботиться о нем. Только тогда его и поймешь. Только тогда и сумеешь рассказать о нем правду. Вот что в нашем мире пошло не так — там, внизу, когда довза стали говорить о мире неправду. Начали лгать. Выдумали всяких «верховных мазов», всяких фальшивых мунанов! Сказали всем, что истина ведома только им одним, что правильно толковать умеют только они, а остальные должны молчать или рассказывать людям ту ложь, которую они, довза, выдумали. Предатели, лихоимцы! Они сбили людей с пути ради собственного обогащения! Они богатеют за счет своей лжи, эти «хозяева жизни»! Ничего удивительного, что весь мир будто замер. Ничего удивительного, что вся власть оказалась в руках полиции!
Лицо старика побагровело от гнева. Его здоровая рука так дрожала, что он чуть не уронил свою палку. Тогда Оттьяр быстро подошла к нему и сунула в руки барабан и палочки, сама не умолкая ни на минуту.
— Простите меня! — сказала Сати, когда Оттьяр, закончив занятие, пошла ее проводить. — Мне очень жаль, что маз Уминг так расстроился. Честное слово, я совсем этого не хотела!
— О, это не страшно, — молвила старуха, улыбаясь. — Самое страшное случилось еще до того, как мы с ним появились на свет, — там, в стране довза.
— Так вы не считаете себя частью их государства? Я хочу сказать, в вашем горном краю ведь не только довза жили раньше, верно?
— Здесь жили и живут в основном рангма. И мой — наш — народ всегда говорил на языке рангма. А наши деды и вовсе едва умели объясниться на языке довзан; а потом явились полицейские и заставили всех позабыть родные языки. О, как наши деды ненавидели чужой язык! Как они его коверкали! Какие немыслимые ударения делали в словах!
Оттьяр озорно улыбнулась, и Сати тоже улыбнулась невольно ей в ответ. Но позже, медленно бредя по улице, вновь глубоко задумалась. Гневная тирада Уминга, в которой он недобрым словом поминал «верховных мазов», относилась, насколько можно было судить, к периоду, когда Корпорация еще не успела повсеместно захватить власть. То есть ДО насильственного насаждения языка довзан с помощью полиции, ДО создания единого Корпоративного государства и, возможно, даже ДО появления на Аке первых Наблюдателей! Пока Уминг кипятился, Сати невольно вспомнила, что ни в одной из сотен исторических преданий и легенд, которые она успела услышать от Толкователей, не говорилось о тех событиях, которые произошли в Довза-сити пять-шесть десятилетий назад и имели глобальное значение для всей планеты. Она ни разу не слышала также, чтобы мазы рассказывали о том, как на Аку прилетели инопланетяне, как было создано Корпоративное государство — вообще о том, какие события сотрясали планету в последние лет семьдесят, а то и больше.
— Изиэзи, — спросила Сати в тот вечер, — а кто такие верховные мазы?
Они чистили на кухне какие-то съедобные грибы, которые весной, в начале таяния снегов, как раз появлялись в горах, у самой кромки вечных льдов. Эти грибы-подснежники назывались «демиеди», то есть «первые весенние», пахли растаявшим снегом и прекрасно сочетались с перечным вкусом ростков банама и маслянистой сытной ойлфиш. Изиэзи говорила, что эти грибы разжижают кровь и успокаивают сердце. Уж что она действительно знала и умела отлично, так это как, когда и с какой целью готовить то или иное кушанье!
— Ну, это было очень давно! — откликнулась она на вопрос Сати. — Когда довза еще только начинали командовать всеми на свете.
— Лет сто назад?
— Да, пожалуй.
— А кого вы все-таки здесь называете «полицейскими»?
— Как же, ты и сама прекрасно знаешь: этих, сине-коричневых.
— Только их?
— Да нет, наверное… Мы всех тамошних полицейскими называем. Всех, кто оттуда, снизу. Довза, в общем… Между прочим, сперва они частенько и своих верховных мазов под замок сажали. Потом принялись хватать всех Толкователей подряд. А потом прислали сюда, в горы, солдат, которые сажали в тюрьму всех, кто ходил в умиязу. Вот люди и стали называть их полицейскими. А еще люди называют полицейскими скуйенов. Говорят: «Эти скуйены на полицию работают!»
— А кто это, скуйены?
— Доносчики. Они рассказывают сине-коричневым, если кто-то делает что-то незаконное. Или просто книги читает… За деньги рассказывают! А некоторые — из ненависти к мазам… — Тихий голос Изиэзи стал громче, когда она произносила эти слова, в нем явственно слышался гнев. А лицо точно окаменело от боли.
«Или просто книги читает…» Что ты готовишь на обед? С кем занимаешься любовью? Как пишешь слово «дерево»? На любого здесь можно донести — за деньги, из ненависти…
Ничего удивительного, что их Система столь фрагментарна, думала Сати. Ничего удивительного, что тот мир, о котором говорил Уминг, будто замер. Удивительно, что от этого мира вообще что-то осталось!
И уже на следующее утро, словно эти ее открытия вызвали его из небытия, мимо нее на улице проследовал Советник! На нее он, впрочем, даже не посмотрел.
Через несколько дней она пошла навестить Аптекаря, Сотью Анга. Магазин его был закрыт, чего прежде никогда не случалось. Сати спросила у соседа, подметавшего свое крыльцо, скоро ли Сотью Анг вернется. «По-моему, этот производитель-потребитель куда-то уехал», — осторожно ответил сосед.
Как раз в это время маз Элайед дала Сати почитать прекрасную старинную книгу — а может, подарила, Сати так и не поняла этого. Во всяком случае, Элайед сказала ей: «Возьми, девочка, у тебя она будет в безопасности». Это была изумительная антология древней поэзии Восточных островов. Настоящая сокровищница! Сати с головой ушла в ее изучение, стараясь как можно больше текстов перенести в память компьютера, так что прошло несколько дней, прежде чем она вспомнила, что пора снова навестить своего старого друга Аптекаря. Она легко взбежала по крутой улочке к его лавке. Каменные плиты мостовой нестерпимо блестели на весеннем солнце. Весна пришла поздно, но была бурной. Пьянящий воздух был весь пронизан солнечными лучами и удивительно светел, и Сати прошла мимо магазина Аптекаря, не узнав его.
И через несколько домов, разумеется, спохватилась, повернула назад, ругая себя за рассеянность, остановилась перед входом в лавку и остолбенела: фасад был покрыт несколькими слоями побелки и сверкал чистотой; он больше никому и ничего не мог поведать о прошлом. Все идеографические знаки, все мудрые старинные слова, все рецепты и поэтические цитаты — все, все исчезло! Слова, умевшие говорить, силой заставили замолчать! Их точно засыпало глубокими снегами… Дверь в лавку была распахнута настежь. Сати заглянула внутрь. Прилавки и стенные шкафы с ящичками были разнесены в щепки. В комнате царил жуткий беспорядок, точно после бандитского налета. Грязный пол был весь истоптан и заплеван. Стены, на которых раньше жили слова, дышали, двигались, говорили, были от пола до потолка вымазаны отвратительной темно-коричневой краской…
«Дважды раздвоенное дерево-молния…»
Когда она вышла на улицу, то заметила, что тот же сосед снова подметает свое крыльцо, и уже хотела что-то спросить, но вовремя удержалась. А что, если это скуйен? Откуда тебе, инопланетянке, знать, кто он?
Сати двинулась к дому, но потом, увидев блеснувшую в конце улицы реку, свернула и, огибая холм, вышла к тропе, ведущей из города вниз, к реке. Она уже однажды спускалась по этой тропе — давно, еще в самом начале осени, когда думала, что Посланник вот-вот отзовет ее в столицу.
Она прошла немного вверх по течению реки мимо густых зарослей кустарника, покрытых молодыми листочками, мимо карликовых деревьев, которые еще попадались здесь, почти на границе альпийских лугов. Эреха гордо несла свои молочно-голубые воды, запас которых значительно пополнился за счет таяния снегов. В ямках на тропе еще похрустывал ледок, но солнце сильно грело голову и спину. Во рту у Сати пересохло от пережитого потрясения. Горло саднило.
«Вернись в столицу! — слышала она голос собственного разума. — Тебе необходимо вернуться в столицу. Прямо сейчас. Немедленно! И отвезти три мнемокристалла и компьютер, в памяти которого тоже немало всякой всячины — поэзии, сказок и прочего. Тебе нужно успеть передать все это Тонгу. Пока до твоих записей не добрался Советник».
У нее не было возможности переслать собранную информацию. Все придется везти самой. С другой стороны, подобная поездка должна быть оправдана каким-нибудь официальным запросом или разрешением. О Рам! Интересно, где ее браслет СИО? Она уже много месяцев даже в руки его не брала. Здесь никто этими пропусками не пользовался, разве что чиновники, которые работали в местных учреждениях Корпорации. Она вспомнила, что браслет у нее дома, в портфеле. Пропуск СИО непременно понадобится ей, чтобы позвонить с Прибрежной улицы Тонгу и попросить прислать официальный запрос, чтобы она имела полное право поехать в столицу. На пароме она доберется до Элтли, а оттуда уже можно и самолетом долететь. Нужно спешить, но делать все придется открыто, в полном соответствии с законом, чтобы никто не мог ни помешать ей, ни обмануть ее. Чтобы нельзя было, например, обманным путем конфисковать ее записи. Заставить ее замолчать. Где теперь маз Сотью? Что с ним? Неужели это из-за нее?
Нет, сейчас нельзя слишком много думать об этом! Сейчас в первую очередь необходимо любым способом спасти ту информацию, которую она получила от Сотью Анга. От Оттьяр, от Уминга, от Одиедина, от Элайед, от Изиэзи… от ее дорогой, милой Изиэзи! Господи, да невозможно даже подумать о том, чтобы с ней расстаться!
Сати повернула назад, быстро прошла берегом реки и вернулась в город. Затем отыскала в портфеле свой пропуск, сходила на Прибрежную улицу и позвонила Тонгу Ову в его столичный офис.
Секретарша сняла трубку и надменным тоном сообщила, что у Посланника Экумены в данный момент важная встреча.
— Но мне совершенно необходимо с ним поговорить, я — его Наблюдатель, — рассердилась Сати и совершенно не удивилась, когда секретарша тут же сменила тон и смиренно согласилась соединить ее с Тонгом.
Услышав знакомый голос, Сати заговорила по-хайнски, и слова этого языка показались ей совершенно чужими, иностранными:
— Посланник, я слишком долго не имела с вами никаких контактов. Мне кажется, нам необходимо встретиться и поговорить.
— Я понимаю, — ответил Тонг и прибавил еще какие-то ничего не значащие слова, поскольку ни он, ни она не знали, как сказать друг другу то, что поняли бы только они двое: телефон, безусловно, прослушивался! Если бы Тонг владел хотя бы одним из тех языков, которые знала она! Если бы она знала его родной язык! Но, к сожалению, единственными общими для них языками были хайнский и довзан.
— Надеюсь, никаких особых неприятностей? — на всякий случай спросил он.
— Нет-нет, ничего особенного. Но я бы хотела передать вам материалы, которые мне удалось собрать… Ничего особенного, правда; просто записи о повседневной жизни этого провинциального городка…
— Я очень надеялся сам приехать в Окзат-Озкат и повидаться с вами, но сейчас, увы, для этого возникли некоторые препятствия. Когда окно такое узкое, что его хватает только на одного, особенно жаль опускать шторы… Но я понимаю вас: вы ведь так любите Довза-сити и, должно быть, очень соскучились по этому замечательному городу. К тому же, как я и думал, вы ничего особенного обнаружить в горах не смогли. В общем, если вы выполнили все, что наметили, то, разумеется, имеете полное право вернуться и немного развлечься в столице.
Сати, с трудом подыскивая нужные слова, ответила:
— Ну, вы ведь знаете, что здесь… что в Корпоративном государстве культура весьма гомогенна, и в плане ее развития здешние власти добились поистине удивительных успехов. Так что и в Окзат-Озкат все… да практически все примерно такое же, как в столице. Возможно, впрочем, мне стоило бы еще немного задержаться, чтобы… закончить обработку кое-каких фольклорных записей, которые я очень хотела бы также вам представить. Они, собственно, не так уж и интересны, но все же…
— Насколько вам известно, — сказал Тонг, — наши гостеприимные хозяева всегда интересовались нашими делами, так что им все известно о наших успехах и неудачах, и между нами происходит постоянный и плодотворный обмен информацией. Должен сказать, что сейчас в столице имеется огромное количество свежих материалов, в высшей степени познавательных и очень привлекательных для вас как исследователя и Наблюдателя. В этом смысле сбор фольклорных материалов в Окзат-Озкате, по-моему, не так уж и важен, и вы можете совершенно не беспокоиться, если даже не закончите запланированную вами работу. Впрочем, решайте сами. Не сомневаюсь, вы сумеете сделать правильный выбор. Я прав?
— Да-да, конечно, Посланник, вы правы, — поспешила заверить его Сати. — Не беспокойтесь обо мне. У меня все хорошо, правда хорошо!
Она вышла с переговорного пункта, предъявив в дверях свой пропуск, и поспешила назад, домой. Ей казалось, она поняла все, что хотел сказать ей Тонг Ов, и все же не высказанные вслух мысли расплывались, временами становясь неуловимыми. Видимо, он все же хотел, чтобы она осталась и даже не пыталась передать ему собранную информацию, потому что в таком случае собранные материалы придется незамедлительно предъявить столичным чиновникам, которые, разумеется, их тут же конфискуют. Однако она не была до конца уверена, действительно ли это имел в виду Тонг. А что, если для него собранная ею информация и в самом деле не так уж важна? А что, если он сейчас никак и ничем не может ей помочь?
Пока Сати вместе с Изиэзи готовила на кухне обед, она окончательно пришла к выводу, что зря звонила Тонгу, зря поддалась панике и зря этим звонком привлекла к себе внимание властей — и не только к себе, но и к своим здешним друзьям и информантам. Нужно вести себя осторожнее и осмотрительнее! И она ничего не стала рассказывать Изиэзи об оскверненной лавке Аптекаря.
Изиэзи знала Сотью Анга уже много лет, но и она тоже ничего Сати о нем не сказала и ничем не показала, что ей что-то известно. Зато она научила Сати правильно нарезать свежий нумием: по косой и очень тонко, чтобы сохранить его замечательный аромат.
В тот вечер маз Элайед, как всегда, проводила свои занятия. И Сати, пообедав вместе с Изиэзи и Акиданом, попросила разрешения выйти из-за стола и поспешила по Речной улице в ту часть города, где жили в основном бедняки и куда Корпорация так и не удосужилась провести электричество. Здесь, в «порт-сити», улицы освещались лишь слабым отблеском масляных светильников, горевших в хижинах и палатках. Было довольно холодно, но это была уже не та пробирающая до костей стужа, что терзала людей зимой. Наполненный влагой воздух пахнул весной и пробуждающейся землей. Однако сердце Сати сжималось от страха и ужасных предчувствий, когда она подходила к знакомой скобяной лавке. Обнаружить и это убежище знаний опустошенным, изнасилованным, с выбеленными стенами…
Но здесь все было спокойно. На пороге Сати встретил самый младший из двоюродных правнуков Элайед, рыдая так, словно его жестоко и несправедливо наказали, отогнав от ящика с болтами. Племянницы Элайед ласково улыбнулись ей и проводили в знакомую дальнюю комнатку. Оказалось, что она пришла слишком рано: занятия еще не начались и в маленькой комнатке никого не было, кроме самой Элайед и ее очередного «внучка», очень тихого и спокойного мальчика, сидевшего на стуле возле нее.
— Маз Элайед, вы знаете Сотью Анга, травника?.. Его лавка… — Сати с трудом сдерживала рвавшиеся наружу слова.
— Да, конечно, — отвечала Элайед. — Он сейчас у дочери.
— Но его лавка… коллекция… гербарий!..
— Ничего этого больше нет.
— Но…
У Сати перехватило дыхание. Она едва сдерживала слезы — слезы гнева и ярости, которые ей очень хотелось выплакать у ног этой старой женщины, годившейся ей в бабушки.
— Это моя вина!
— Нет, — возразила Элайед. — Нет, детка. Ты ни в чем не виновата. Как и Сотью Анг. Ни ты, ни он не совершали ошибок, и вашей вины тут нет. Просто таково положение дел. Очень скверное положение дел! Невозможно всегда все делать правильно, когда это так трудно.
Сати молча стояла возле нее, в который раз рассматривая эту уютную и бедную комнату с высоким потолком и красным ковром на полу, на котором были разбросаны подушки и стояло несколько стульев. Здесь всегда было очень чисто; веточка с бумажными цветами торчала из стоявшей на низеньком столике вазы, довольно уродливой, надо сказать. Двоюродный правнук сполз со стула и складывал в кучу подушки на полу. Старая Элайед, кряхтя, тоже перебралась на пол, на тоненькую подстилку, лежавшую возле столика. На столике Сати заметила книгу. Старую, потрепанную, читаную-перечитаную.
— Я думаю, йоз Сати, что это просто очередная уловка. Сотью еще летом догадался: кто-то, похоже сосед, донес в полицию, что он собирает травы и рассказывает о них. А потом в городе появилась ты, и полиция его не тронула.
Сати не верила собственным ушам:
— Так я стала залогом его безопасности?
— Я думаю, да.
— Потому что они не хотели, чтобы я видела… чтобы я узнала, как они это делают? Но тогда почему они сделали это сейчас?..
Элайед пожала худыми плечами:
— Они не знают, что такое терпение.
— В таком случае мне нужно как можно дольше оставаться здесь, — медленно проговорила Сати, все еще пытаясь уразуметь случившееся. — А ведь я думала, что для вас будет лучше, если я уеду.
— По-моему, тебе стоит отправиться на Силонг.
У Сати просто голова пошла кругом:
— На Силонг?
— Последняя умиязу находится там.
Сати потрясенно молчала, и Элайед, поясняя свою мысль, заговорила снова:
— Последняя, о которой известно мне. Возможно, умиязу еще остались на Восточных островах. Но только не здесь, не на Западе. Умиязу «Лоно Силонг» здесь последняя. Когда-то туда переправили много, очень много книг. Это было давно. Теперь там собрана, должно быть, огромная библиотека. Не такая, конечно, как была в «Золотой Горе» или в «Красной Умиязу». Но все-таки то, что удалось спасти, по большей части находится именно там.
Элайед остро глянула на Сати, склонив голову набок, точно старая нахохлившаяся птица. И точно птица крылья, расправила свою теплую вязаную кофту.
— Я знаю, ты хочешь понять Толкователей, — сказала она. — Так что тебе необходимо пойти туда. Здесь… здесь уже почти ничего не осталось. Так, кусочки, обрывки. Кое-что знаю я, кое-что некоторые другие мазы. Но не очень много. И нас становится все меньше и меньше. Ступай на Силонг, дочь моя. Возможно, тебе удастся там найти себе партнера и вы станете мазами, а? — Лицо Элайед вдруг осветила широкая торжествующая улыбка. Она даже засмеялась негромко. — Ступай на Силонг, Сати…
Начинали собираться остальные слушатели. Элайед положила руки на колени и тихонько запела: «Два из одного, один из двух…»
Сати решила посоветоваться с Одиедином Манма. Несмотря на то что он был Толкователем всего лишь одной загадочной истории, несмотря на невероятное «хождение по воздуху» у него на занятиях (которое, как теперь была уверена Сати, она все-таки просто себе вообразила), она давно уже считала его самым опытным и самым осведомленным (во всяком случае, в отношении политической ситуации на Континенте) из всех здешних мазов, а посоветоваться с кем-нибудь из наиболее опытных своих друзей ей было просто необходимо. Причем нужен был именно практический совет, и она решила попросить его у Одиедина.
— Маз Элайед считает, — сказала она, дождавшись конца очередного занятия, — что мне нужно отправиться в горы, в эту знаменитую умиязу на Силонг; она думает, что, если я туда попаду, это будет в какой-то степени гарантией сохранности тамошних сокровищ. Но по-моему, она ошибается. По-моему, сине-коричневые меня и там не оставят в покое. Они последуют за мной, а ведь это потайное место, верно? А выследить меня им ничего не стоит — ведь у них для этого имеются самые различные приборы…
Одиедин прервал ее, подняв руку, — прервал не резко, хотя и без улыбки.
— Не думаю, что они станут преследовать тебя. По-моему, здешние власти получили из столицы распоряжение пока что оставить тебя в покое. Не вести никаких наблюдений за тобой, не следить, куда ты ходишь.
— Ты уверен?
Он кивнул.
И Сати поверила ему, вспомнив ощущение той невидимой информационной паутины, которое возникло у нее сразу после прибытия сюда. Одиедин, несомненно, был одним из соткавших ее пауков.
— Да и в любом случае, — продолжал он, — путь на Силонг не так уж легок — особенно для преследователей. А уйти из города ты сможешь совсем незаметно. — Он задумчиво пожевал губу и прибавил, одарив Сати ласковым взглядом: — Если маз Элайед считает, что тебе следует отправиться туда, и если ты сама этого хочешь, то я могу показать тебе туда дорогу.
— Правда?
— Я был однажды в «Лоне Силонг». Мне тогда едва исполнилось двенадцать. Я ведь родился в семье мазов. Тогда наступили плохие времена. Повсюду сновали полицейские. Сжигали книги. Все рушилось! Сплошные аресты, страх… И мы ушли из Окзата, отправились в горы, прожили зиму в горном селенье, а летом, обогнув Зубуам, поднялись прямо в лоно Матери-Горы. Мне бы хотелось еще разок побывать там, йоз, прежде чем я покину этот мир.
Сати старалась не оставлять следов. «И в пыли дорожной за нами не останется следа…» Она ни словом не обмолвилась о предстоящем путешествии даже Тонгу, только сообщила ему, что в ближайшие месяцы постарается почаще на попутках посещать соседние селения. Она не говорила о своем намерении отправиться на Силонг никому из своих друзей и знакомых; об этом знали только Элайед и Одиедин. Ее, правда, очень беспокоила сохранность собранных материалов — четырех мнемокристаллов, потому что она на всякий случай выгрузила все из памяти самого компьютера. В доме у Изиэзи ничего оставлять было нельзя: сюда сине-коричневые нагрянули бы в первую очередь. И Сати все пыталась придумать, где бы спрятать записи и как это получше сделать, чтобы никто ничего не заметил, и вдруг Оттьяр и Уминг самым обыденным тоном сообщили ей, что, поскольку полицейские сейчас слишком активны, они решили спрятать свою драгоценную «мандалу» в надежном месте, и спросили, не хочет ли и она спрятать что-либо из наиболее ценных своих вещей. Их интуиция сперва поразила Сати, но потом она вспомнила, что и эти старые мазы наверняка являются частью здешней «паутины». К тому же они всю жизнь таились сами и прятали то, что было им особенно дорого, так что делать это умели. Она передала им мнемокристаллы, а они в ответ сообщили ей, где находится их тайник. «На всякий случай», — ласково заметила Оттьяр. А Сати «на всякий случай» объяснила им, кто такой Тонг Ов, как его можно разыскать и что нужно будет сказать. На прощанье они нежно обнялись и расцеловали друг друга.
Только перед отправкой в горы Сати решилась наконец рассказать Изиэзи о предстоящем путешествии.
— А я знаю! — весело улыбнувшись, сказала та. — И Акидан с тобой пойдет.
Акидана дома не было, он гулял с друзьями. Женщины обедали вдвоем в застланной красным ковром и безукоризненно чистой кухне. В тот вечер они устроили себе маленький пир: несколько мисочек с изысканными тонкими приправами и кушаньями разместились вокруг блюда с горкой желтоватых зерен тузи, похожих на рис и напоминавших Сати ее далекое детство в Индии.
— Тебе бы наверняка понравился наш рис басмати! — сказала она, пребывая в полном восторге от угощения, и до нее не сразу дошло, что Акидан, почти ребенок, тоже отправится в опасное путешествие на Силонг.
— И ты отпустишь его в горы, Изиэзи? Но ведь это… Мы, возможно, задержимся там надолго.
— Ничего, он уже несколько раз ходил в горы. Ему ведь летом будет семнадцать!
— А как же ты? — Акидан выполнял для тетки множество различных поручений, ходил за покупками, убирал в доме, носил воду, помогал ей передвигаться и всегда готов был ее подхватить, если поскользнется костыль…
— Пока что ко мне переберется дочка моей двоюродной сестры.
— Мизи? Но ей же всего шесть!
— Мизи — отличная помощница.
— Знаешь, Изиэзи, я совсем не уверена, что это такая уж хорошая идея. Я ведь могу отсутствовать очень долго. Я, может быть, даже останусь на всю зиму в какой-нибудь горной деревушке.
— Дорогая Сати, ты не должна отвечать за Ки. Это маз Одиедин предложил ему пойти в горы. Отправиться вместе с кем-то из Толкователей в «Лоно Силонг» — заветная мечта Ки. Он ведь мечтает стать мазом. Разумеется, сперва ему нужно вырасти и найти себе партнера. И сейчас он, видимо, больше всего думает как раз о последнем… — Изиэзи улыбнулась, но уже не так весело. — Его родители были мазами, — прибавила она.
— Твоя сестра?
— Ее звали маз Ариэзи Мененг. — Изиэзи воспользовалась запрещенным местоимением «она/он/они». Лицо ее слегка исказилось от боли и печали. — А отец Ки, Мененг Ариэзи… Знаешь, его все очень любили. Он был похож на одного из героев древности, на Пенана Терана — такой же красивый, такой же отважный… Он думал, что звание маза защитит его, подобно боевым доспехам… Он считал, что ему, — (опять «ему/ей/им», отметила Сати), — никто не может принести никакого вреда. Тогда как раз была временная передышка, продолжавшаяся года четыре, и жизнь вдруг стала похожа на прежнюю. Никаких арестов. Никаких отрядов злобных и невежественных юнистов, присланных снизу, которые били уважаемым людям окна и все подряд мазали белой краской… Все как-то вдруг притихло. Даже полиция являлась сюда нечасто. Вот мы и подумали, что этот кошмар наконец кончился и теперь жизнь вернется на круги своя. А потом… их снова набежало сюда великое множество. Они всегда так. Вдруг, сразу… И знаешь, как они заговорили? Они заявили, что слишком многие нарушают закон, читают запрещенные книги, толкуют их… А потому нужно очистить город от этих «вредных элементов». Они щедро платили скуйенам, чтобы те доносили на людей. Я знаю таких, кто охотно брал у полицейских деньги. — Лицо Изиэзи посуровело, замкнулось. — Тогда многих арестовали, очень многих. Мою сестру и ее мужа тоже. Их отправили в одно страшное место. Оно называется Эрриак. Это там, внизу… Маленький остров, а на нем — исправительная колония. Пять лет назад мы узнали, что Ариэзи умерла. В лагере. Нам передали весточку… Но о Мененге мы так ничего узнать и не смогли. Может быть, он еще жив…
— Как давно это было?
— Двенадцать лет назад.
— Значит, Ки было тогда всего четыре года?
— Почти пять. Он немного помнит родителей. А я стараюсь ему в этом помочь. Рассказываю ему о них. Часто.
Сати не в силах была что-нибудь сказать. Она молча убрала со стола, сходила зачем-то в свою комнату, но снова вернулась и села за стол.
— Изиэзи, ты мой друг. Акидан — твое дитя. И ты как хочешь, а все-таки и я отвечаю за твоего мальчика! Это путешествие, возможно, будет довольно опасным. Нас могут преследовать…
— Никто не может преследовать жителей Горы, когда они поднимаются на ее вершину, дорогая Сати.
Все они обладали этой неколебимой дурацкой уверенностью, когда говорили о горах! Там некого винить. Там нечего бояться. Может быть, они вынуждены были так думать, просто чтобы продолжать жить?
Сати купила чудесный, почти невесомый и очень теплый спальный мешок для себя, а потом точно такой же для Акидана. Изиэзи по этому поводу, правда, немного поворчала — больше для проформы, — а Акидан страшно обрадовался и, словно ребенок, сразу же улегся спать в новом мешке, хотя в доме было очень тепло и он буквально изнемогал от духоты.
Сати снова вытащила меховые сапоги и куртку из выворотки и уложила все это в заплечный мешок. Рано утром они с Акиданом направились к месту сбора. Была поздняя весна, канун лета. Улицы в предрассветных сумерках казались светло-голубыми, а высоко на северо-западе сияла отвесная стена Силонг, вся залитая ярким солнечным светом; над нею гордо, как знамя, реял снежный пик. Сейчас мы пойдем туда, думала Сати, ТУДА! И она даже под ноги себе посмотрела, чтобы убедиться, что все еще ступает по земле, а не по воздуху.
Кругом вольно раскинулась горная страна; скалы вздымались вверх к сползавшим им навстречу ледникам, к сиянию вечных льдов. Их отряд состоял из восьми человек. Люди шли медленно, гуськом и выглядели такими маленькими среди гигантских нагромождений каменных глыб и скал, что казалось, они не идут, а топчутся на месте. Высоко над ними парили два гейма — огромные стервятники с широченными крыльями, обитающие только на больших высотах, среди голых скал. Геймы охотились исключительно парами.
Из Окзат-Озката они вышли вшестером: Сати, Одиедин, Акидан, молодая женщина по имени Киери и мазы Тобадан и Сиэз, оба лет тридцати на вид. На четвертый день, еще в предгорьях, в одной из деревень к ним присоединились двое проводников, застенчивые милые люди с морщинистыми лицами, хотя на самом деле возраст их определить было трудно: им легко могло быть и тридцать, и семьдесят. Звали их Ийеу и Лонг.
Целую неделю брели они по бесконечным холмам предгорий, то взбираясь на очередную вершину, то спускаясь с нее, пока не добрались до того, что здесь называлось «настоящими горами». Теперь им предстоял еще более трудный путь. И вот уже одиннадцать дней они неустанно, упорно карабкались вверх.
Светящаяся стена Силонг и отсюда, впрочем, выглядела столь же далекой. Парочка малозначащих гор-пятитысячников к северу от Силонг давала, правда, какое-то ощущение пространства и как бы уменьшала расстояние до цели. Проводники, а также трое мазов, обладавшие тренированной памятью на мелкие детали и разнообразные числа, знали, разумеется, названия всех здешних вершин и их высоту, пользуясь такой мерой, как «пиенг», — насколько помнила Сати, 15 000 пиенгов равнялись примерно 5000 метров. Она, впрочем, была не совсем в этом уверена и записывала все значения высот в пиенгах. Она с наслаждением слушала названия этих горных вершин, но даже не пыталась их запомнить; как не пыталась запомнить ни их высоту, ни названия троп на перевалах. Она давно, еще до того, как они отправились в путь, решила ничего не спрашивать ни о том, где они в данный момент находятся, ни о том, куда они идут или сколько еще осталось до цели. Придерживаться этого решения оказалось очень легко; оно к тому же давало ей ощущение какой-то детской свободы.
Собственно, никакой настоящей тропы с видимыми вехами она так и не заметила, разве что близ деревень, и тем не менее по этим незаметным тропам ползли повозки, и возницы, точно речные лоцманы, прокладывали среди диких скал курс по приметам, которые знали только они одни. «Там, где северные откосы Мьен спускаются за Ушами Тазиу…» Проводники и мазы всегда очень внимательно вглядывались в следы, оставленные такими повозками, тихо переговариваясь между собой, а Сати с наслаждением слушала поэзию неведомых названий. Она не спрашивала, как называются те маленькие селения, через которые они проходили. Если Корпорации или даже Экумене понадобится узнать у нее путь в «Лоно Силонг», она сможет совершенно честно сказать, что не знает его.
Она толком не знала даже названия той местности, куда они направлялись. Она, конечно, слышала раньше разные названия: Гора, Силонг, Лоно Силонг, Стержневой Корень, Верхняя умиязу и т. п. Возможно даже, все эти названия относились к разным местам, а вовсе не к одному и тому же. Даже этого Сати не знала наверняка и сопротивлялась что было сил желанию узнать и записать значение каждого названия, каждого нового слова. Она сейчас жила среди людей, для которых высшим духовным достижением было правдиво говорить об окружающем их мире и которым… запретили говорить об этом! И здесь, в этой всеобъемлющей тишине, где они говорить могли, Сати хотела научиться их слушать. Не задавать вопросы, а просто слушать. Если раньше они охотно делили с ней радости обычной жизни, в высшей степени заботливо относились к ее нуждам, то теперь она делила с ними все трудности сложного восхождения к вершинам.
Сперва Сати тревожилась, годится ли она для подобного путешествия. Опыта у нее было немного: месяц в холмистой местности Ладакх, несколько выходных, проведенных в поездках по Чилийским горам, — вот и все, хотя это были скорее просто прогулки по горным тропам, хотя и довольно крутым порой. Сейчас они тоже шли по горной тропе все вверх и вверх, и Сати очень хотелось знать, как высоко они намерены подняться. Ей никогда еще не приходилось преодолевать высоту более 4000 метров; видимо, и сейчас они пока поднялись не выше, потому что никаких особых трудностей она еще не испытывала, кроме одышки на особенно крутых участках пути. Но в таких случаях даже Одиедин и проводники замедляли ход. И только Акидан и Киери, крепенькая, кругленькая девушка лет двадцати, рысцой преодолевали любой подъем или спуск и танцевали на гранитных утесах, нависавших над бездонными, полными голубого тумана пропастями, не испытывая ни страха, ни одышки. «Эбердиди», «козлята, детеныши», так звали их все остальные.
В тот день они практически не останавливались и шли с рассвета до заката, чтобы засветло успеть добраться до летнего высокогорного становища. Становище, притулившееся под отвесной гранитной стеной, представляло собой шесть или семь каменных круглых глыб, на которых были установлены юрты; во все стороны от этого лагеря круто уходили вверх каменистые пастбища. Сати только удивлялась, как все-таки много людей живет здесь, в этих горах, где, казалось бы, и жить-то нечем, кроме чистого воздуха, скал и вечных льдов. В широко раскинувшихся — на значительно большей высоте, чем Окзат-Озкат, — и казавшихся ей абсолютно бесплодными холмах было полно деревень, пастбищ, маленьких ухоженных полей, обнесенных каменными изгородями. И даже на высокогорье, среди голых скал, встречались порой селения, а также многочисленные летние становища. Жители нижних деревень поднимались сюда еще по снегу в конце весны вместе со стадами животных. Эти животные, являвшиеся разновидностью эбердинов, назывались миньюлами. Больше всего они были все-таки похожи на коз: рогатые, полудикие, длинноногие, с длинной светлой шерстью, удивительно теплой и шелковистой. Миньюлы паслись всюду, где только могла расти трава, а детенышей рождали на высокогорных альпийских лугах. Их замечательная шерсть высоко ценилась на Аке даже в нынешнюю эпоху синтетических волокон. Жители деревень продавали излишки шерсти и молока, а себе из шкур миньюлов шили теплые сапоги и куртки. Навоз животных они использовали в качестве топлива.
Эти люди вели такой образ жизни испокон веков. Для них Окзат-Озкат, этот захолустный городишко, действительно был оплотом цивилизации. Все они были представителями народа рангма, и если в предгорьях еще можно было как-то объясниться на языке довзан (Сати, например, неплохо понимала Ийеу и Лонга, и они ее тоже), то выше, там, где они теперь оказались, ей местных жителей удавалось понимать с трудом, хотя за минувшую зиму она весьма преуспела в изучении языка рангма.
Жители горных деревень оказались людьми в высшей степени гостеприимными и высыпали навстречу путешественникам в полном составе; со всех сторон их тут же окружали дочерна загорелые взрослые, непоседливые дети, матери с застенчивыми тихими младенцами, закутанными в мех, точно коконы, и подвешенными к неким особым посохам, как военные трофеи. Поближе к людям подходили, встревоженно блея, и самки миньюлов со своими молчаливыми белоснежными, только что народившимися детенышами… Жизнь, жизнь била ключом в этих, казалось бы, пустынных высокогорных местах!
Над головой, как всегда, выписывала круги парочка геймов, лениво и грациозно скользя на мягких темных крыльях в невероятно красивой синеве здешних сумерек.
Одиедин и молодые мазы, Сиэз и Тобадан, сразу включились в работу: благословляли хижины, детей и скот, лечили больных и раненых (здесь у людей в первую очередь страдали глаза, разъедаемые дымом кизяков) и, естественно, что-то растолковывали местным жителям, подолгу беседуя с ними. Впрочем, глагол «благословлять», как убедилась Сати, не очень-то подходил. Слово, которым обозначались действия мазов, означало примерно «включать в число», или, точнее, «вводить в круг». Это действо состояло из ритуальных песнопений под «табатт-табатт» небольшого барабана и вручения жителям деревни полосок красной или синей бумаги, на которых затем мазы писали имя, возраст и прочие биографические данные того или иного человека, а также то, что эти люди просили их написать особо. Например:
«Этой зимой я женился на Темази».
«Построил свой дом».
«Прошлой зимой я родила сыночка. Он прожил только сутки. Звали его Эну».
«Этим летом самки моих миньюлов принесли 22 детеныша!»
«Меня зовут Ибиен. Этой весной мне сровнялось шесть».
Насколько поняла Сати, читать жители деревень практически не умели; в лучшем случае могли прочесть несколько слов, а то и вовсе ни одного. Однако они брали в руки бумажные полоски, исписанные красивыми идеографическими символами, с величайшим почтением и удовлетворением. Долго рассматривали их, вертя во все стороны, потом аккуратно сворачивали и бережно укладывали в специальные вышитые кармашки или красиво изукрашенные шкатулочки, которые хранили в своих юртах. Мазы устраивали собрания с раздачей таких «благословений» в каждой деревне, если, конечно, там не было своего маза. Некоторые из «шкатулок Толкователей», которые Сати видела в деревенских домах, были старинными, резными или красиво расписанными и содержали сотни таких синих и красных полосок бумаги, на которых различными Толкователями в разное время были записаны факты из жизни нынешнего поколения и многих минувших поколений.
Обычно мазы так распределяли функции между собой: Одиедин писал «благословения», Тобадан взвешивала и раздавала лекарственные травы и целебные мази, а Сиэз, исполнив подходящую в данном случае песнь, усаживался в окружении жителей деревни и рассказывал им разные истории. Сиэз, узкоглазый молодой человек, обычно очень тихий и молчаливый, в горных деревнях прямо-таки фонтанировал красноречием.
Усталая, чувствуя небольшое головокружение — они, должно быть, сегодня поднялись еще на километр, — наслаждаясь теплом полуденного солнца, Сати присоединилась к рассевшимся полукругом на покрытых пылью камнях слушателям, не сводившим глаз с Толкователя, и тоже стала слушать.
— Начинаю Толкование! — провозгласил Сиэз. И умолк.
Слушатели тихо и восхищенно заохали и зашептались.
— Я буду толковать одну историю!
«Ах, ах!» — и шепот, шепот…
— Эта история называется «Дорогой Такиеки»!
«О! Да-да, «Дорогой Такиеки», да!»
— Итак, история начинается! А начинается она в те времена, когда дорогой Такиеки еще жил со своей старой матушкой, хотя был уже взрослым мужчиной. Взрослым, да глупым. И вот мать его умерла. Она была бедной женщиной и смогла оставить сыну только мешок сушеных бобов, который приберегала на зиму. Стоило этой женщине умереть, как явился хозяин земли, на которой стоял ее дом, и выгнал Такиеки.
«Ах, ах», — прошелестело по рядам слушателей; многие печально кивали в такт словам Сиэза.
— И вот побрел дорогой Такиеки по дороге, а за плечами у него висел мешок с бобами. Шел он, шел и, миновав очередной холм, увидел, что навстречу ему бредет какой-то человек, одетый в лохмотья. Встретились они, тот человек и говорит: «Что это за тяжелый мешок у тебя, парень? Может, покажешь, что у тебя там?» Такиеки показал. «Да это бобы!» — воскликнул человек в лохмотьях.
«Бобы», — прошептал кто-то из детей.
— «И какие отличные бобы! Да только никогда тебе зиму на одном мешке не продержаться. Давай лучше меняться, а? Я тебе за твои бобы настоящую медную пуговицу дам!» — «Ну вот еще! — отвечал Такиеки. — Думаешь, меня обмануть можно? Нет уж, не такой я дурак!»
«Ах, ах!» — вздохнули слушатели.
— Итак, Такиеки снова забросил свой мешок за плечи и пошел дальше. Шел он, шел и вот, миновав очередной холм, увидел, что навстречу ему идет девушка в лохмотьях. Встретились они. Девушка ему и говорит: «Ну и тяжелый у тебя мешок, парень! До чего ж ты, наверное, сильный! Можно мне посмотреть, что у тебя в мешке?» Такиеки показал ей свои бобы, она ему и говорит: «Отличные бобы! Если ты, парень, со мной поделишься, я с тобой пойду; сможешь тогда любить меня, где и когда пожелаешь, пока бобы не кончатся».
Одна из женщин подтолкнула соседку, сидевшую с ней рядом, и усмехнулась.
— «Ну вот еще! — отвечал девушке Такиеки. — Думаешь, меня обмануть можно? Нет уж, не такой я дурак!» И он, закинув мешок за спину, пошел дальше. Шел он, шел и вот, поднявшись на очередной холм, увидел идущих ему навстречу мужчину и женщину.
«Ах, ах!» — снова едва слышно вздохнули слушатели.
— Мужчина этот был черен как ночь, а женщина светла как заря; оба они были в ярких, разноцветных одеждах и украшены сияющими самоцветами, красными и синими. Встретился с ними Такиеки, и он/она/они говорят: «Что за тяжелый мешок ты несешь, парень? Может, покажешь нам, что в нем?» Такиеки показал, и тогда мазы ему говорят: «Какие хорошие бобы! Но только тебе на них зиму ни за что не продержаться». Такиеки не знал, что ему ответить, а мазы ему предложили: «Дорогой Такиеки, если ты отдашь нам этот мешок бобов, который оставила тебе мать, то сможешь взять себе целое хозяйство, что находится за этим холмом, с домом, амбарами, полными зерна, и пятью кладовыми, битком набитыми припасами, а также с пятью хлевами, в которых целое стадо эбердинов. В доме том тебя ждут пять просторных комнат, а крыша у него сделана из золотых монет. Кроме того, в доме сидит его хозяйка, которая только и мечтает, чтобы стать твоей женой». — «Ну вот еще! — заявил Такиеки. — Вы небось думаете, что меня обмануть можно? Нет уж, не такой я дурак!» — И Такиеки пошел себе дальше. Шел он, шел, миновал и холм, и ферму с золотой крышей и с пятью амбарами, пятью кладовыми и пятью хлевами и все продолжал идти и идти, дорогой наш Такиеки.
«Ах, ах, ах!» — вздохнули с глубоким удовлетворением слушатели. Теперь они уже могли позволить себе немного расслабиться после напряженного слушания и поболтать. Сиэзу принесли горячего чаю, почтительно ожидая, пока он передохнет и, может быть, расскажет что-нибудь еще.
Интересно, думала Сати, почему этот Такиеки «дорогой»? Потому что дурак? (Босые ноги, поднимающиеся вверх по ступеням несуществующей лестницы…) Потому что мудрец? Но разве стал бы мудрый человек так отвечать мазам, да еще и не доверять им? Нет, конечно же, он глупец, раз отказался от фермы с пятью амбарами и от жены! Неужели смысл этой истории в том, что для «святого» человека какая-то ферма с амбарами и даже жена не стоят мешка с бобами? Или же в том, что «святые», ведущие аскетический образ жизни, — это просто глупцы? Те люди, с которыми она прожила последний год, чтили и прославляли сдержанность и самоограничение, но терпеть не могли пренебрежения к самому себе. На Аке не существовало обязательных постов, и люди здесь не видели особой добродетели в том, чтобы создавать себе неудобства, голодать и жить в бедности.
Если бы это была земная притча, то этот Такиеки, скорее всего, отдал бы свои бобы тому первому оборванцу — за медную пуговицу. Или же вообще ничего не получил бы за свои бобы, а потом, после смерти, разумеется, обрел бы награду на небесах. Но на планете Ака вознаграждение, моральное или финансовое, следовало обычно незамедлительно. Отправляя обязанности маза, Сиэз не «запасал впрок» собственную добродетель и не притворялся святым; в обмен на свое искусство рассказчика и Толкователя он рассчитывал получить, помимо похвалы, кров и обед, припасы в дорогу, а также ощущение того, что он свое дело сделал, и сделал его хорошо. Гимнастикой здесь тоже занимались не для того, чтобы достичь идеального здоровья или особого долголетия, а во имя мимолетного ощущения собственного здорового тела, во имя удовольствия, получаемого всего лишь от того, что ты способен выполнить столь сложные упражнения. Медитация также была направлена на настоящее, на имперманентную трансцендентность, а не на абсолютную нирвану. Для Аки всегда главное — наличные, а не кредит, думала Сати.
Не отсюда ли их ненависть к ростовщичеству? Честная сделка и деньги на бочку — вот их основной принцип.
Но как в таком случае быть с той девушкой, которая предложила Такиеки то единственное, что имела, если и он разделит с ней то, что имеет? Разве это честная сделка?
Сати искала разгадку, слушая следующую «историю» — знаменитый отрывок из «Войны в долине», который она уже несколько раз слышала в исполнении Сиэза, когда они еще шли по предгорьям. «Это я способен рассказать в любом состоянии, — сказал он ей как-то. — Не смогу, только если буду крепко спать». В итоге она пришла к выводу, что все в значительной степени зависит от того, насколько сам Такиеки сознавал, что глуповат. Понимал ли он, что девушка может обмануть его? Понимал ли, что не сумеет справиться с таким большим крестьянским хозяйством? Возможно, он поступал правильно, цепляясь за то единственное, что ему оставила в наследство мать… А может быть, и нет.
Как только солнце скрылось за западными отрогами Силонг, воздух в тени огромной горы мгновенно охладился и температура упала ниже нуля. Все поспешили укрыться в юртах и поесть горячего, задыхаясь от дыма и спертого воздуха. Путешественники тоже разошлись по своим палаткам, которые поставили рядом с жилищами местных жителей. Местные ложились спать нагишом, немытые, запросто в течение ночи меняя партнеров под наваленными грудой грязными одеялами из шелковистого меха миньюлов, в которых кишели насекомые. В палатке, которую Сати делила с Одиедином, она еще долго думала, прежде чем уснуть. «Дикие, примитивные люди» — так сказал тогда Советник, опираясь о поручни и глядя вдаль, на темный холм, за которым скрывалась Гора. Он был прав. Это действительно были примитивные, грязные, неграмотные, невежественные, суеверные люди. Они сознательно отворачивались от прогресса, прятались от него, не желая ничего знать о «Марше к звездам». И упорно цеплялись за свой мешок с бобами.
Дней через десять после этого, когда они разбили лагерь прямо на зернистом льду, фирне, в продолговатой неглубокой ложбине меж бледных скал и ледников, Сати вдруг услыхала звук какого-то летательного аппарата, самолета или вертолета. Звук был искажен ветром и эхом. Его источник мог быть и совсем рядом, и очень далеко: звук долетал до них, отдаваясь от бесчисленных склонов и вершин. По земле полосами тянулся туман, небо было затянуто свинцовыми тучами. Их неприметных цветов палатки, поставленные с подветренной стороны ледника, вряд ли были видны с такой высоты на сумрачном фоне скал. Однако все так и застыли и не двигались до тех пор, пока был слышен доносимый ветром рев мотора.
Сати эта длинная лощина, в которую потоками стекал и застаивался там ледяной ветер с ледников, показалась местом довольно странным и таинственным. Клочья тумана, как привидения, проплывали над мертвенно-белым снегом.
Еды у них осталось совсем мало. Сати надеялась, что теперь уже им, должно быть, недалеко и до конечной цели.
Но вместо того чтобы продолжать подъем, как полагала Сати, они, покинув лощину, стали почему-то спускаться по пологому и широкому каменистому склону. Ветер дул не переставая и был таким сильным, что подхватывал мелкие камешки, которые неумолчно стучали по скалам и огромным валунам. Каждый шаг давался с трудом, каждый глоток воздуха — тоже. Стоило поднять глаза, и прямо перед тобой возникала Силонг, такая близкая, что ее, казалось, можно было потрогать, и такая высокая и отвесная, что закрывала собой полнеба. Однако вершины главного хребта все еще были довольно далеко. В ту ночь во сне Сати слышала чей-то голос, но не могла понять, о чем он ей говорит, видела сокровище, которое нашла, но не могла к нему даже прикоснуться.
На следующий день они продолжили спуск, который стал значительно круче; путь их теперь лежал на юго-запад. В голове у Сати, отупевшей от усталости, крутилась дурацкая песенка: «Если, решив идти вперед, вернешься, тебя неудача ждет. Если же, поднимаясь к вершинам, вниз пойдешь, проиграешь решительно». Ей никак не удавалось прогнать этот припев, слова не желали никуда уходить и прыгали в голове в такт каждому шагу, дававшемуся с таким трудом. «Если же, поднимаясь к вершинам, вниз пойдешь…»
Они вышли на тропу, наискось пересекли по ней каменистый склон и вышли на дорогу, которая вела к сложенной из камней стене и какому-то каменному зданию. Неужели это конец их долгого путешествия? Неужели это и есть «Лоно Силонг»? Но это оказался лишь горный приют. Убежище для случайных путников. Возможно, это когда-то была умиязу. Теперь в этом доме жила тишина. Никто не рассказывал здесь историй; здесь вообще не слышалось ничьих голосов. Путешественники двое суток провели в этом безрадостном доме, отдыхая и отсыпаясь в своих грязных мешках. Здесь не было топлива, так что костер разжечь не удалось; пришлось довольствоваться маленькой походной плиткой, чтобы вскипятить воду; еды у них тоже почти не было, кроме засохшей вяленой рыбы, которую они, разделив на крохотные порции, размачивали в горячей воде, а потом с наслаждением этот «суп» ели.
«Ничего, они скоро придут», — говорили Сати ее спутники. Она даже не спрашивала, кто придет. Она так устала, что, казалось, могла бы целую вечность пролежать в этом опустевшем каменном доме, подобно обитателям тех белых домиков в городах мертвых, которые она видела когда-то в Южной Америке. Мертвые люди спокойно отдыхали там, в своих белых убежищах, а вот ее, Сати, соплеменники своих мертвецов сжигали. Она всегда боялась костра. А здесь ей было хорошо: холодно, тихо, спокойно…
На третье утро она услышала колокольный звон: где-то далеко-далеко звенели, перекликаясь, маленькие колокольчики. «Пойдем, Сати, посмотрим», — сказала ей Киери и заставила ее встать, подойти к дверному проему и выглянуть наружу.
Люди поднимались к ним с юга, огибая огромные, выше человеческого роста, серые валуны; они вели с собой миньюлов под высокими седлами и с тяжелой поклажей. К седлам были прикреплены шесты, на концах которых развевались длинные красные и синие ленты. Связки маленьких колокольчиков были вплетены в белую шерсть на шеях молодых животных, которые без поклажи бежали следом за матерями.
На следующий день они начали спуск в летнюю деревню вместе с этими людьми и их миньюлами. Спуск занял три дня, но почти все время был довольно легким. Деревенские жители хотели даже посадить Сати на одного из миньюлов верхом, но больше никто верхом не ехал, и она отказалась и продолжала идти пешком вместе со всеми. В одном месте им пришлось идти, огибая выступ, по узенькой тропке над обрывом с абсолютно отвесными стенами. Тропа была достаточно ровной, но местами не шире человеческой ступни; снег на ней был разбит копытами миньюлов, да еще и подтаял. В этом месте местные жители отпустили миньюлов и не только не вели их сами, но следовали за ними буквально след в след, объяснив Сати, что только так и нужно ставить ноги. И она делала это очень старательно, чуть ли не держась за хвост одного из миньюлов, который, беззаботно покачивая своим шерстистым задом, шествовал по тропинке, время от времени останавливаясь и со скучающим видом посматривая в туманные глубины бездонной пропасти. Пока все не миновали опасное место, никто не произнес ни слова. Зато сразу после этого послышались смех и шутки, а кто-то из деревенских даже поклонился Силонг, прижав сложенные домиком руки к груди.
Внизу, в самой деревне, рогатый пик Горы виден не был; виднелось лишь ее мощное плечо, полностью закрывавшее северо-западный край неба. Деревня стояла в зеленой долине, протянувшейся с севера на юг и служившей отличным летним пастбищем, со всех сторон находившимся под прикрытием гор, уютным и безопасным. Место вообще было совершенно идиллическое. Рядом с деревней протекала река, на берегах которой даже росли «деревья». Одиедин специально указал на них Сати: «деревья» были ростом с ее мизинец. В Окзат-Озкате такие «деревья» тоже росли, но считались кустарником, особенно обильно росшим по берегам Эрехи. Да и в парках Довза-сити ей часто доводилось прогуливаться в их густой тени.
Оказалось, что в эту деревню недавно заглянула смерть: один юноша, не обратив должного внимания на пораненную ногу, умер от заражения крови. Местные жители хранили тело покойного в снегу, ожидая, пока придет маз и будет отправлен необходимый похоронный обряд. Откуда они могли знать, что здешними тропами направляется отряд Одиедина? Как вообще осуществляется эта загадочная связь, эта моментальная передача информации? Сати ничего не понимала, но ей и не хотелось об этом задумываться. Здесь, в горах, она вообще мало что понимала. И старалась жить, просто приспосабливаясь к конкретному моменту — как ребенок. «Кувыркайся, вертись и будь беспомощной, как малое дитя…» Кто сказал ей эти слова? А в общем, было очень приятно просто ходить по деревне, просто сидеть на солнышке, просто ступать за лохматым миньюлом след в след на горной тропинке… «Куда бы милостивые провожатые мои ни повели меня, пойду я всюду с легким сердцем…»
Двое молодых мазов «толковали прощание с покойным». Именно так называли их действия местные жители. Как и во время всех прочих здешних обрядов, это были прежде всего рассказы и разговоры. В течение двух суток Сиэз и Тобадан сидели вместе с отцом покойного, его теткой, его сестрой, его друзьями и той женщиной, которая недолгое время была ему женой, и слушали каждого, кто хотел поговорить с ними, что-то рассказать о покойном, о его душевных качествах и поступках. А потом молодые мазы пересказали все это — торжественным, особым языком, в полном соответствии с правилами обряда. Под тихий аккомпанемент барабана они передавали друг другу слово над телом, закутанным в белую, тонкую, будто подмороженную ткань. Это была хвалебная песнь, как бы собравшая жизнь человека в определенный набор слов и сделавшая эту жизнь частью одной бесконечной истории…
Затем Сиэз пересказал своим прекрасным голосом конец истории о Пенане-Теране, мифической паре, излюбленных героях народа рангма. Пенан и Теран были жителями горы Силонг, молодыми воинами, которые сумели оседлать северный ветер, точно эбердина, и, вскочив на него, направили вниз, на поле битвы, чтобы под развевающимися знаменами сражаться со старинными врагами народа рангма — приморскими жителями, варварами из западных равнин. Но Теран пал в бою. И Пенан вывел свою армию из боя, увел людей подальше от опасности, а потом оседлал южный ветер, дувший с моря, и погнал его наверх, в горы, и там бросился со спины ветра в пропасть и погиб.
Люди слушали и плакали; у Сати тоже были слезы на глазах.
Потом Тобадан ударила в барабан. Сати никогда еще не слышала такой игры: это был не тихий монотонный ритм, а настойчивая, зовущая мелодия, под которую люди высоко подняли тело покойного и быстро понесли его прочь из родной деревни, а за ними последовала длинная похоронная процессия. И все это время барабан гремел не умолкая.
— Где его похоронят? — спросила Сати у Одиедина.
— В брюхе у гейм, — ответил тот. И указал на выступ меж острых скал высоко на плече Горы. — Они отнесут его туда и оставят там совершенно обнаженным.
Что ж, подумала Сати, это гораздо лучше, чем лежать в каменном доме или на костре.
— Значит, он тоже оседлает ветер? — шепотом спросила она.
Одиедин глянул ей прямо в глаза и молча кивнул.
Он вообще не любил говорить много, и почти все, что он говорил, звучало несколько суховато. Его вряд ли можно было бы назвать человеком мягким и приятным в общении, но Сати уже вполне освоилась с ним. Как, впрочем, и он с нею. Он что-то все время писал на маленьких полосках красной и синей бумаги; казалось, у него в заплечном мешке был неистощимый запас этих бумажных полосок. Сати видела, как он записывал, например, имена и родовые фамилии людей, которые давно умерли, ибо его об этом просили оплакивавшие их родственники, желавшие положить эти полоски бумаги с дорогим именем в свои священные шкатулки.
— Маз, — нерешительно начала Сати, — а до того, как довза стали такими могущественными… до того, как они начали все менять, стали пользоваться всякими машинами, организовали промышленный способ производства, стали создавать новые законы… ну, до всего этого… — (Одиедин ободряюще кивнул.) — Ведь они стали все это делать только после того, как сюда прибыли представители Экумены, верно? То есть не более ста лет назад. А какими они были до этого?
— Обыкновенными варварами.
Одиедин был рангма. Он просто не мог сказать ничего иного. И он сказал это громко и отчетливо. Но Сати прекрасно понимала, что Одиедин говорит так не только потому, что он рангма. Помимо всего прочего, он был еще и очень умным, думающим и чрезвычайно правдивым человеком.
— И они совсем ничего не знали о Толкователях?
Последовало молчание. Одиедин отложил свое перо.
— Когда-то давно так и было. Во времена Пенана-Терана. И когда уже было создано «Древо», они все еще ничего не знали о Толкователях. А потом люди с центральных равнин, из Доя, стали постепенно их приручать. Сперва торговать с ними, учить их. Научили их читать и писать; среди них появились первые Толкователи. Но в целом они по-прежнему оставались варварами, йоз Сати. И предпочитали мирной торговле войну. Торговые сделки постоянно кончались у них войнами. У них было распространено ростовщичество; они жаждали наживы. И у них всегда были некие предводители, которым они платили дань. Это были очень богатые люди, которые свою власть передавали сыновьям по наследству. Мы назвали их словом «гобей», «хозяева». Так что они и своих мазов стали превращать в «хозяев», наделенных властью и правом наказывать других людей. А также — правом брать дань. Они сделали мазов богатыми. И сыновья мазов, все подряд, тоже становились мазами — просто по рождению. А обычные люди у них за людей вовсе не считались. Вот что было неправильно. Вот что было совершенно несправедливо!
— Маз Оттьяр Уминг как-то рассказывала мне о тех временах. Рассказывала так, словно сама их помнит.
Одиедин кивнул.
— И я их помню. Только уже самый конец. Плохие были времена, йоз. Но не такие плохие, как сейчас! — И он коротко и резко хохотнул — как всегда.
— Но ведь нынешние времена корнями уходят в прошлое. Они ведь из тех семян выросли, верно?
Одиедин, казалось, отчего-то растерялся и задумался.
— Почему же вы, мазы, никогда не рассказываете об этом? — настойчиво продолжала Сати.
Одиедин молчал.
— Я точно знаю, что вы этого никогда не толкуете, маз Одиедин! — запальчиво воскликнула она. — И никогда даже не затрагиваете этой темы в тех многочисленных историях и преданиях, в которых вы толкуете обо всем на свете, обо всех временах. Кроме нынешнего, маз! Вы часто рассказываете о далеком прошлом. О его героях. О том, что пережили сами, о жизни простых людей, особенно на похоронах, и еще — когда дети сами рассказывают вам свои истории, а вы их комментируете. Но вы никогда и ничего не говорите о тех великих и трагических событиях недавнего прошлого, из-за которых изменился весь мир. Ничего о том, как этот мир изменился всего лишь за одно столетие!
— Это не входит в задачи Толкователей, — промолвил Одиедин после напряженного молчания и глубоких раздумий. — Мы говорим только о том, что правильно, что так и должно происходить в жизни. Но не о том, что происходит неправильно…
— Пенан и Теран проиграли свое сражение. А ведь они сражались с довза! И это было неправильно, верно, маз? Но ведь об этом вы рассказываете!
Одиедин смотрел на нее внимательно, но совсем не сердито, не презрительно, а как бы рассматривал ее с очень большого расстояния. Сати понятия не имела, о чем он думает, что чувствует и что скажет в следующий момент.
Но он вымолвил одно лишь слово:
— Ах…
То ли это снова «мина» взорвалась рядом? То ли просто Одиедин, выслушав ее, тихонько вздохнул, соглашаясь? Она не знала.
А он вновь склонил голову и написал на полоске выцветшей красной бумаги имя умершего юноши — три хитроумные изящные идеограммы. Потом соскреб немного сухих чернил с того большого куска, который всегда носил с собой, и смешал стружку с речной водой в маленьком каменном горшочке. Для таких записей он обычно пользовался пепельно-серым пером геймы. Он, казалось, мог бы сидеть здесь, на покрытых пылью камнях, скрестив ноги и записывая имена на полосках разноцветной бумаги, и триста лет назад. И три тысячи лет назад…
Она не имела права спрашивать его о том, о чем только что спросила! Она опять совершила ошибку, опять!
Но на следующий день он сказал ей:
— Возможно, ты уже слышала загадки Толкователей, йоз Сати?
— Вряд ли.
— Дети учат их наизусть. Это очень старые загадки. Дети ведь всегда любили спрашивать одно и то же: «А какой у истории конец? А когда ты нам ее растолкуешь?» Такова, например, одна из этих загадок.
— Это скорее парадокс, чем загадка, — сказала Сати, обдумывая его слова. — Значит, события должны произойти и завершиться, прежде чем начнут свою работу Толкователи?
Одиедин, казалось, был немного удивлен ее словами; как, впрочем, и почти все мазы, когда она пыталась интерпретировать какое-нибудь их высказывание или историю.
— Но это не то же самое, что исходное значение той или иной истории, — сказала она уже менее уверенно.
— Нет, но может означать и то же самое, — возразил Одиедин. И прибавил: — Пенан спрыгнул со спины ветра и умер: такова история Терана.
И Сати вдруг пришло в голову, что он отвечает на ее старый вопрос о том, почему мазы никогда не рассказывают о Корпоративном государстве и тех бедах, которые обрушились на Аку в период завоевания им абсолютной власти. С другой стороны, какое отношение эти герои древности имеют к истории Корпоративного государства?
Между ее мировосприятием и мировосприятием Одиедина пролегала такая огромная пропасть, что даже свету понадобились бы годы, чтобы пересечь ее.
— Значит, та история происходила по правилам, и это правильно, что мазы толкуют ее и в наши дни, — сказал Одиедин. — Ты меня поняла, йоз Сати?
— Пытаюсь понять, — ответила она.
Шесть дней они прожили в той деревне, отдыхая и набираясь сил, а потом снова двинулись в путь, запасшись провизией и двумя новыми провожатыми, и шли теперь уже точно на север и все время вверх. Все вверх и вверх. Сати уже перестала вести счет дням. С рассветом они вставали и выходили в путь; солнце ярко светило, освещая крошечные фигурки людей среди бесконечных скал и снегов. Потом наступали сумерки, умолкал звук бегущей талой воды, которая с наступлением ночи снова замерзала, они разбивали лагерь, ели и ложились спать.
Воздух был разреженный, подъем крутой. Слева, нависая над ними, громоздились плечи той горы, на которую они сейчас поднимались. За спиной и справа из тумана торчали бесчисленные вершины гор и скал, тянулись к свету, точно растения из камня и льда — неподвижное море обледеневших надломленных волн до самого далекого горизонта. Солнце слепило глаза и гремело в ярко-синем небе, как белый барабан. Стояло лето, самая его середина, время схода лавин. Они шли очень осторожно, молча пробираясь среди этих нетвердо стоявших на ногах ледяных великанов. Все чаще и чаще днем тишина вокруг нарушалась долго не смолкавшим гулом и грохотом, и эхо умножало звуки, лишая их конкретного источника.
Сати не раз слышала, как люди произносили название той горы, по плечу которой они ползли сейчас: Зубуам. Это было слово из языка рангма, означавшее «громовник», «громовержец».
Силонг перестала быть видна, как только они покинули ту деревню, расположенную в глубокой долине. Громада Зубуам, покрытая грубой шкурой, заслонила весь западный край неба. А они все продолжали ползти на север и вверх, то вползая в очередную гигантскую морщину на щеке горы, то выползая из нее.
Дышать становилось все труднее.
Однажды ночью пошел снег. Снежинки были легкие, но падали и падали до рассвета.
А вечером Одиедин и двое проводников, которые присоединились к их отряду в той деревне, присели в сторонке на корточки и принялись совещаться, рисуя на снегу какие-то линии и зигзаги спрятанными в перчатки пальцами. На следующее утро из-за туч выглянуло солнце, ослепительно сверкавшее на ледяных валах восточных вершин. И они снова двинулись в путь, изнемогая от усталости, — на север и все выше, выше…
Однажды, когда они утром снова вышли на невидимую тропу, Сати поняла, что они постепенно поворачиваются к солнцу спиной. Два дня затем они ползли на северо-запад, медленно огибая гигантское плечо Зубуам, а на третий день в полдень тропа резко свернула вбок, за какую-то обледенелую скалу, и перед ними возникла бездонная пропасть и немыслимой высоты стена, уходящая в небеса по ту сторону пропасти: Силонг, гигантской белой волной вознесшаяся из немыслимых темных глубин к свету. Солнце искрилось на льду алмазными брызгами, ветра не было. Раздвоенная вершина Силонг казалась донжоном, возвышавшимся над мощными крепостными валами. От нее куда-то на север тянулся тонкий, как паутинка, пучок серебристого света.
Дул южный ветер, тот самый ветер, со спины которого соскочил Пенан, чтобы умереть.
— Теперь уже недалеко, — сказал Сиэз, когда они снова двинулись в путь; теперь тропа вела на юго-запад и вниз.
— Мне кажется, я могла бы идти здесь вечно, — промолвила Сати, и душа ее откликнулась: «Хотела бы…»
Еще в той деревне Киери перебралась в ее палатку. Они были единственными женщинами в отряде, если не считать Тобадан. До этого Сати ночевала в одной палатке с Одиедином. Овдовевший маз, соблюдающий обет безбрачия, молчаливый, аккуратный, уже сам по себе служил Сати ободряющим примером, и ей не хотелось с ним разлучаться, но Киери настояла. До того Киери спала в одной палатке с Акиданом, и ей это, по ее собственному признанию, уже осточертело.
— Ки уже семнадцать, — жаловалась она Сати, — и он постоянно сексуально озабочен. Не люблю я мальчишек! Мне нравятся взрослые мужчины и женщины! Я бы, например, хотела спать с тобой. А ты? Маз Одиедин ведь запросто может жить вместе с Ки.
Киери довольно оригинально использовала слова: «жить с кем-то» у нее означало всего лишь пребывание в одной палатке, зато «спать» означало «спать в одном спальном мешке».
Когда до нее это дошло, Сати еще больше заколебалась; однако пассивность, которую она старательно культивировала в себе в течение всего этого долгого путешествия, в данном случае не сработала, и она согласилась. Настоящего секса для нее не существовало с тех пор, как умерла Пао. Но иногда тело требовало любви и ласки. И теперь секс для нее был всего лишь физиологической потребностью. Она могла ответить на такую «любовь» — но только в том случае, если у нее не просили большего.
Киери была очень сильной и одновременно очень мягкой и теплой; что касается чистоплотности, то она была такой же «чистой», как и все они после столь длительного путешествия. «Давай-ка сперва согреемся!» — говорила она каждую ночь, залезая в их общий спальный мешок. Она всегда была инициатором этого быстрого «согревания», а потом так же быстро засыпала, крепко прижавшись к Сати. Мы похожи на две хворостины в костре, которые, медленно отдавая друг другу тепло, догорают дотла, думала Сати, проваливаясь в сон.
Акидану выпала честь делить палатку со своим господином и учителем, однако он был рассержен и страшно огорчен предательством Киери. Он еще день или два таскался за ней по пятам, а потом вдруг стал уделять знаки внимания той женщине-проводнику, что присоединилась к ним в деревне. Новые проводники оказались братом и сестрой; оба были длинноногие, круглолицые, неутомимые; обоим было лет по двадцать. Звали их Наба и Шуи. Прошел еще денек, и Ки перебрался в палатку к Шуи. Одиедин, проявив чрезвычайное терпение, вежливо пригласил Набу к себе.
Сати то и дело вспоминала слова Диоди, того человека с тележкой, сказанные им, казалось, много лет — причем световых! — назад на улице Окзат-Озката, где жили люди, много людей… «Секс на три сотни лет! После трехсот лет сплошного секса кто хочешь полетит!»
Я могу летать, думала Сати, бредя вместе с остальными все в том же направлении — на юг и вниз. Собственно, на свете и нет больше ничего, только камень и свет. Все остальное растворяется в них, в камне и свете, а они сами превращаются в одно: в умение летать… Здесь все умеет летать… А потом все на свете родится вновь, и рождается вновь каждый миг, но постоянно существует только оно, умение летать… И Сати брела и брела, не чувствуя под собой ног, в этом бесконечном сиянии, среди бесконечных скал.
Они добрались до лона этой земли.
И хотя Сати понимала, что этого быть не может, что это попросту глупо, ее богатое воображение твердило одно: целью их путешествия является огромный замок, таинственная крепость, город под самой крышей мира, и вскоре они увидят могучие предмостные укрепления, реющие на ветру флаги, услышат голоса жрецов, звон гонгов, увидят золотые купола, пышные процессии… И она представляла себе древнюю Лхасу, развалины Мачу-Пикчу и прочие великие памятники земного прошлого.
Они спускались по крутому западному склону Зубуам целых три дня. Небо было затянуто тучами, и далеко не всегда была видна монолитная стена Силонг по ту сторону бездонной пропасти, где ветер гонял и свивал в кольца туман и рассыпал легкие снежинки, не способные долететь до земли. В течение одного из дней они с рассвета до заката следовали за проводниками в густом тумане по узенькой тропке, идущей по острому гребню горы, по сплошным камням, чуть припорошенным снежком, а по обе стороны тропы зияли пропасти с отвесными стенами.
Потом погода неожиданно прояснилась, облака куда-то уплыли, в небесах засияло солнце. Сати совсем утратила ощущение направления, когда — при ярком солнечном свете! — неожиданно не обнаружила перед собой знакомой стены Силонг. Вид у нее, должно быть, был совершенно ошарашенный, потому что Одиедин подошел к ней и, улыбаясь, пояснил:
— Мы уже на Горе.
Оказалось, они каким-то образом перебрались через ту пропасть! И теперь Зубуам, казавшаяся отсюда немыслимой каменной глыбой, покрытой снегом и льдом, осталась позади. Снежная лавина сползала, клубясь, по ее дальнему склону, но прошло довольно много времени, прежде чем они услышали глухой рокот: голос Громовержца.
Зубуам и Силонг — две великие горы, соединившиеся вместе. Две в одну. Словно два маза, ставшие единым целым. Словно старинные любовники.
Сати, задрав голову, смотрела на Силонг. Высоченная отвесная стена вздымалась теперь прямо над ними, скрывая двурогий пик. А сияющее небо было как бы разрезано зигзагообразной линией — гребнем хребта — на две части от севера до юга.
Одиедин показал Сати на юг. Она посмотрела туда и увидела только камни, лед, сверкание талой воды, но… никаких башен, никаких знамен.
Путешествие продолжалось. Теперь они шли по тропе, довольно хорошо очищенной от камней и относительно ровной; рядом с ней то и дело встречались аккуратные кучки плоских камней, а также — сухой помет миньюлов.
К середине дня Сати разглядела два каменных шпиля, которые торчали из-за загораживавшего их плеча горы, словно клыки из нижней челюсти. Тропа постепенно становилась у́же и вскоре превратилась просто в узкий выступ на голой стене утеса. Они осторожно завернули за угол этого утеса, и два красноватых шпиля-клыка вдруг выросли перед ними, огромные, точно некие таинственные ворота. Тропа проходила прямо между ними.
Отряд остановился. Тобадан вытащила свой барабан и принялась тихонько отбивать ритм, а три маза одновременно заговорили и запели на языке рангма, но язык этот был таким старым или настолько формульным, что Сати оказалась не в состоянии уловить смысл произносимых мазами слов. Двое проводников из деревни и те проводники, что шли с ними с самого начала, порывшись в своих мешках, извлекли оттуда маленькие связки прутиков, перевязанных красными и синими нитками, и передали их мазам, которые приняли «подношение», благодарственным жестом сложив руки под грудью и обратясь лицом к Силонг. Затем мазы подожгли прутики и спрятали их от ветра меж камней у тропы, ожидая, пока они догорят до конца. Тонкий голубоватый дымок, пахнувший шалфеем и какими-то сухими благовониями, лениво вился среди скал, тянулся вдоль тропы. Мимо просвистел ветер, с бешеной скоростью несущий холодные воздушные массы над горами; однако здесь, у этих загадочных ворот, от ветра путников скрывала Силонг, и он почти не чувствовался.
Совершив необходимый обряд, люди подобрали свои заплечные мешки и снова двинулись гуськом по тропе меж двумя скалами, похожими на клыки саблезубого тигра. Потом тропа, сделав петлю, повела их назад, снова по направлению к Горе, и Сати увидела прямо перед собой то, что называется горным амфитеатром, — полукруглую «нишу» в склоне горы с удивительно ровным «полом». В почти вертикальной, чуть изгибавшейся внутрь стене «ниши», примерно на расстоянии километра от них, виднелись какие-то черные пятна или дыры. На «полу» горного амфитеатра лежал снег, весь исчерченный арабесками тропинок, которые вели в разных направлениях от тех черных дыр в каменной стене.
«Там пещеры! — прозвучал в ушах Сати голос Адиена, того желтолицего мужчины с покрытым шрамами лицом, с которым она познакомилась в первый же день своего пребывания в Окзат-Озкате и который этой зимой умер от желтухи. — Пещеры, полные жизни!»
Воздух вокруг них, казалось, странным образом сгустился, как сироп, и дрожал. Голова у Сати кружилась. Ей казалось, что неистовый ветер ревет у нее в ушах, гудит и визжит, силится помешать им… Но ведь там, где они сейчас стояли, на залитой солнцем площадке с видом на горный амфитеатр, никакого ветра не было! Сати, смущенная, обернулась и в ужасе увидела, что прямо на нее с высоты несется по склону камнепад. Черные тени замелькали в воздухе, послышался оглушительный грохот. Она присела на корточки, сжалась, закрыла голову руками…
Нет, вокруг стояла тишина.
Сати подняла голову, посмотрела вверх, встала. Все остальные стояли в прежних позах, точно застыв в ярком солнечном свете, и черные полдневные тени, словно черные лужицы тьмы, сосредоточились у их ног.
А у них за спиной, между теми скалами-клыками, повисло нечто неопределенное, бесформенное, ослепительно сверкавшее, но все же бывшее таким же черным, как тени у их ног, как корабль-лоцман, когда увидишь его в космосе в иллюминатор большого звездолета. Это определенно был какой-то летательный аппарат… флайер… вертолет… Сати успела заметить, как винт вертолета задел за внешнюю сторону одной из скал.
— О Рам! — вырвалось у нее.
— Мать Силонг! — прошептала и Шуи, прижав стиснутый кулачок к груди.
И они дружно бросились назад, к тем скалам, к упавшему там летательному аппарату. Впереди всех бежал Акидан.
— Погоди, Акидан! Стой! — кричал ему Одиедин, но мальчишка был уже там и что-то крикнул в ответ. Услышав это, Одиедин тоже бросился бежать.
Сати задыхалась. Ей пришлось даже немного постоять, ожидая, пока успокоится бешено бившееся сердце. Старший из проводников, проделавший с ними весь путь от самых предгорий, добрый застенчивый человек по имени Лонг, тоже остановился с нею рядом; он весь дрожал и хватал ртом воздух, пытаясь отдышаться. Они, конечно, в последние дни немного спустились, но все же были на высоте не менее 18 000 пьенг — Сати слышала, как Сиэз называл эту высоту; значит, не менее 6000 метров. Воздух здесь был страшно беден кислородом. Сати еще раз про себя повторила обе цифры.
— Ты как себя чувствуешь, йоз Лонг?
— Хорошо. А ты, йоз Сати?
И дальше они пошли уже вместе.
Вскоре она услышала голос Киери:
— Я видела, видела! Я как раз оглянулась… и просто глазам своим не поверила! Он ведь пытался между Столбами пролететь…
— Нет, это я видел! — перебивал ее Акидан. — Он сперва был вон там, поднимался вдоль прохода и прямо над ним. Он гнался за нами! А потом его, видно, подхватил сильный порыв ветра, и он отклонился в сторону, а ветер взял да и бросил его прямо на скалу!
— Она все взяла в свои руки! — усмехнулся Наба, молодой проводник из последней горной деревни.
Все трое мазов уже осматривали обломки вертолета.
Рядом с ними Шуи, опустившись на колени, что-то яростно и методично долбила острым каменным осколком. Останки радиопередатчика, догадалась Сати. И холодно заметила про себя: вот вам месть каменного века!
Разум ее, казалось, полностью отделился от чувств, и голова оставалась ясной и холодной, даже, пожалуй, какой-то подмороженной.
Она подошла поближе, чтобы рассмотреть рухнувший вертолет. Он как бы лопнул, и все его внутренности от удара о землю вывалились наружу. Пилот, перевернувшись почти вверх ногами, свисал со своего кресла на пристежных ремнях. Лицо его было закрыто пропитавшимся кровью шерстяным шарфом, но глаза были видны: странные и страшные, точно кровавое желе.
На каменистой земле между Одиедином и Сиэзом лежал еще один человек. У этого глаза были живыми. И смотрел он прямо на нее. Через несколько мгновений она его узнала.
Тобадан быстрыми легкими прикосновениями опытной целительницы ощупывала его тело и конечности, хотя, разумеется, ей было трудно определить степень повреждений сквозь столько слоев теплой одежды. И она все время что-то говорила раненому, словно не давая ему погружаться в сон.
— Шлем можешь снять? — спросила Тобадан, и раненый не сразу, но все же попытался это сделать. Он долго возился с застежкой, а Тобадан ему помогала. Время от времени раненый посматривал на Сати с выражением тупого недоумения. Его лицо, обычно такое твердое и решительное, сейчас было расслабленным и вялым.
— Серьезно он ранен? — спросила Сати.
— Да, — тихо ответила Тобадан. — Сильно повреждено колено. И спина. Надеюсь, хоть позвоночник не сломан…
— Повезло вам, Советник. — Эти слова произнесла вслух не сама Сати; ее холодный разум заставил язык повиноваться.
Советник некоторое время продолжал тупо смотреть на нее, потом отвел глаза и сделал слабый и нетерпеливый жест, пытаясь сесть. Но Одиедин мягко нажал ему на плечи и сказал:
— Тихо, тихо. Лежи пока спокойно. Не давай ему вставать, Сати. А мы второго вытащим, пока люди подоспеют.
И Сати, оглянувшись, увидела, что от горного амфитеатра к ним по снегу спешат крохотные человеческие фигурки.
Она сменила Одиедина возле распростертого Советника. Он лежал спокойно, скрестив руки на груди. Время от времени по всему его телу пробегала сильная дрожь. Сати тоже вся дрожала. Даже зубы постукивали, и она крепко обхватила себя руками.
— Ваш пилот погиб, — сказала она.
Он не ответил. Но задрожал еще сильнее.
Вдруг со всех сторон их окружили люди, действовавшие очень быстро и ловко. Одни привязали раненого к носилкам и бегом понесли к пещерам. Другие подхватили и понесли мертвого пилота. Несколько человек собрались возле Одиедина и молодого маза. Их голоса Сати воспринимала как негромкое, лишенное всякого смысла гудение — так, например, могли бы переговариваться между собой мухи.
Она поискала глазами Лонга, нашла и двинулась вместе с ним по рыхлому снегу к пещерам. До горного амфитеатра оказалось не так уж и близко. Над головами людей парили геймы, лениво выписывая в воздухе гигантские спирали. Солнце уже скрылось за верхним краем гигантской горной стены. Огромная синяя тень Силонг легла на склоны Зубуам.
Таких пещер Сати не видела никогда в жизни! Их было великое множество, сотни! Некоторые очень маленькие, похожие на лопнувшие в горной породе пузырьки воздуха, другие, напротив, очень большие; их открытый зев напоминал распахнутые двери какого-то огромного ангара. Пещеры были похожи на кружево, выбитое в скальной породе или, точнее, вплетенное в нее, — кружево, в котором чувствовался определенный рисунок, определенный ритм. Входные отверстия по кромке были украшены резьбой в виде маленьких кружков, инкрустированных каким-то серебристым минералом и сверкавших на фоне темных стен, как мыльные пузыри.
Вход в одну из пещер был закрыт невысокой решеткой. Проходя мимо, Сати заглянула туда и увидела белую морду молодого миньюла, который смотрел на нее своими темными спокойными глазами. Собственно, в нескольких просторных пещерах разместился целый хлев, множество животных. Оттуда доносился запах навоза и травы, теплый, мирный запах домашних животных. Входы в пещеры явно были специально расширены, а пол перед ними старательно вымощен подходящими плитами, однако все пещеры размещались по кругу анфиладой. Сати и Лонг, следуя за своими провожатыми, вошли в одну из пещер с гигантским округлым входом — Сати показалось, в самое сердце Горы! — и она быстро оглянулась, чтобы еще раз увидеть оставшийся далеко позади вход и дневной свет: ослепительный ровный круг света на непроницаемо-черном фоне смыкающихся над головой стен.
Это был, конечно, не волшебный город с реющими над ним флагами, таинственным замком, пышными процессиями, барабанным боем, перезвоном колоколов и пением священников. В пещерах было очень холодно, очень темно и очень тихо. Обстановка была чрезвычайно аскетичной.
Пищу, постельные принадлежности, масло для светильников, плитки для приготовления еды, обогревательные приборы — все, что было абсолютно необходимо для того, чтобы сделать жизнь в «Лоне Силонг» возможной, приходилось доставлять сюда снизу, из восточных предгорий, на спинах миньюлов или людей, потихоньку, понемножку, маленькими караванами, чтобы не привлекать внимания, и только в течение нескольких летних месяцев, когда до этих мест вообще можно было хоть как-то добраться. Летом здесь постоянно проживали человек тридцать-сорок. Некоторые приносили с собой книги, документы, записи, сделанные во время занятий с Толкователями. Люди подолгу оставались в пещерах, стремясь разобрать и сохранить книги, скопившиеся там, тысячи и тысячи томов, которые десятилетиями доставляли туда со всех концов огромного Континента. Люди читали эти книги, изучали их, им было приятно просто находиться с ними рядом в этих пещерах, полных жизни…
В первые дни своего пребывания в «Лоне Силонг» Сати бродила по пещерам, точно во сне, темном и странном. Уже сами по себе пещеры эти производили ошеломляющее впечатление: бесчисленные пузыри воздуха в темной толще камня, связанные друг с другом переходами, глядящие друг на друга, переливающиеся друг в друга настолько порой незаметно, что сбивали с толку, и Сати иногда казалось, что она, невесомая, плывет по этому лабиринту, по этой не имеющей конца череде больших и малых форм. Эхо в пещерах тоже было удивительное, гулкое; казалось, звук здесь не имеет конкретного направления и источника. И здесь постоянно не хватало света.
Спутники Сати поставили все свои палатки в одной огромной пещере со сводчатым потолком и по вечерам заползали в них, надеясь согреться и уснуть, как это было и во время похода. Такие палаточные городки имелись и в других пещерах. А одна пара мазов устроила себе гнездышко в маленькой округлой пещерке объемом в три кубических метра, представлявшей собой почти правильной формы шар. Плиты для приготовления пищи и обеденные столы находились в просторной пещере с довольно ровным полом, куда дневной свет попадал через два специально пробитых в потолке вентиляционных отверстия. Здесь все встречались во время трапез. Повара скрупулезно делили общий запас пищи на всех. Еды, впрочем, всегда было маловато, да и кушанья приходилось готовить все время одни и те же: жидкий чай, какое-нибудь блюдо из вареных бобов, сухой сыр, сушеные листья йоты, напоминавшей шпинат, приправленные горячим маринадом. Это была зимняя, почти лишенная витаминов еда, хотя на дворе стояло лето. Питание для корней — только чтобы выстоять.
Мазы, обычные паломники и проводники, что жили в пещерах в то лето, все, как оказалось, были из северных и восточных областей центральной части Континента, из холмистых равнин и предгорий — из Амарезы, Доя, Каньенье. Мазы из этих городов были более образованными и обладали более изощренным умом, чем ее знакомые из провинциального Окзат-Озката. Эти люди получили серьезное и глубокое воспитание, как духовное, так и физическое, почти полностью сохранившее свою системность. Они были вполне достойными наследниками традиции, настолько древней и всеобъемлющей, что Сати даже представить себе не могла ее границ, хотя в настоящее время традиция эта была в значительной степени нарушена и существовала в состоянии вынужденной секретности. Эти люди, обладая сознательно воспитанной в себе безликостью, имели тем не менее мощную ауру личной притягательности и авторитета. Они отнюдь не «изображали из себя пандитов» (по выражению дяди Харри), и все эта аура невольного превосходства ощущалась даже у самого мягкого и доступного из мазов — Сати в принципе ненавидела термины «аура» и «поле», но в данном случае без них было не обойтись. Именно эта аура не позволяла обычным людям вступать с мазами в излишне близкие, неформальные отношения. Мазы здесь держались чуть отчужденно и были полностью поглощены занятиями со слушателями, чтением и разборкой книг и прочих сокровищ, собранных в этих пещерах.
На следующее утро после прибытия Сати и ее спутники отправились с мазами Иньебой и Икак в здешнюю Библиотеку. Номера, написанные светящейся краской над входами в пещеры, соответствовали номерам на плане расположения этих пещер, который предоставили каждому из прибывших мазы-провожатые. Если последовательно переходить из одной пещеры в другую в порядке уменьшения номеров — а сделать это было довольно легко, — всегда выйдешь к внешнему кругу пещер. Маз Иньеба Икак имел при себе электрический фонарик, но, как и многие предметы аканского производства, фонарик был крайне ненадежный или попросту неисправный и все время гас, поэтому маз Икак Иньеба захватила с собой обыкновенный масляный светильник, с помощью которого несколько раз зажигала и другие светильники, висевшие на стенах, чтобы осветить эти темные пещеры, полные жизни, полные слов, скрывавшие Великое Толкование, которое таилось здесь в глубокой тишине под каменными сводами, под вечными снегами.
Книги, тысячи книг в кожаных, матерчатых, деревянных и бумажных переплетах; непереплетенные манускрипты в резных и украшенных самоцветами просторных шкатулках; фрагменты старинных надписей, сверкающие позолотой; свитки, скрученные в трубку, в футлярах, шкатулках или просто перевязанные лентой; тексты, напечатанные в типографии и написанные от руки на различных видах пергамента, на телячьей коже, на тряпичной и обычной бумаге… Книги, книги — на полу, в сундуках, сложенные в стопки, стоящие на неказистых низеньких полках, сделанных из всяких деревяшек. В одной из больших пещер книги стройными рядами стояли на двух полках — одна примерно на уровне талии, другая на уровне глаз, — выбитых в стенах пещеры по всему ее периметру. Икак пояснила, что эти полки сделаны много лет назад мазами, которые жили здесь, когда «Лоно Силонг» представляла собой всего лишь небольшую умиязу и вся ее библиотека помещалась в одной этой пещере. У тех мазов вполне хватило и времени, и средств, чтобы выполнить такую работу. А теперь смотрителям Библиотеки оставалось разве что подстилать под стопки книг синтетическую пленку, чтобы хоть как-то предохранить их от соприкосновения с влажной землей и камнем после того, как они до некоторой степени рассортируют тома и перенесут в наиболее безопасное место. А потом будут стоять на страже своих сокровищ, используя каждую свободную минутку, чтобы почитать, пополнить свои знания и передать их другим.
Но любой человек, даже потратив на чтение всю свою жизнь, смог бы прочитать не более чем незначительную часть тех книг, что хранились здесь! Ибо безумно сложно было разобраться в этом разрушенном лабиринте слов, в многовековой истории планеты, давшей страшные трещины, словно после чудовищного землетрясения.
Одиедин не выдержал первым. В одной из огромных и скудно освещенных пещер, где книги, выстроенные в ряды, простирались прямо от входа куда-то вглубь, точно темные валки скошенной травы, и как бы растворялись во тьме у дальней стены, он сел прямо на пол между двумя такими рядами, выбрал маленькую книжку в потрепанном тряпичном переплете, положил ее на колени и склонил над ней голову, так и не открыв ее. По щекам его текли слезы.
По пещерам, где была размещена Библиотека, разрешалось ходить совершенно свободно. И в последующие дни Сати уходила все глубже и глубже, бродя меж книг при свете маленького, но горевшего довольно ярко масляного светильника, то и дело пристраиваясь прямо на полу, чтобы почитать. Ноутер она взяла с собой и сканировала все, что успевала хотя бы просмотреть, а иногда и те книги целиком, на которые у нее времени не хватало. Она читала все подряд: обрядовые тексты и протоколы, рецепты, медицинские советы — например, как лечить обморожения, как дожить до глубокой старости и т. п., — различные сказки, истории и легенды, исторические записки и жизнеописания знаменитых мазов и неведомых купцов, живших иногда несколько тысячелетий назад, а иногда всего несколько лет назад, путевые дневники путешественников, руководства по медитации, сочинения мистиков, философские и математические трактаты, труды по ботанике, зоологии и анатомии, исследования в области геометрии (как реальной, так и метафизической), приложения к географическим картам Аки и воображаемых миров, истории о древних землях и странах, поэмы… О, казалось, здесь была собрана вся поэзия планеты!
Сати опускалась на колени возле какого-нибудь деревянного ящика, полного различных текстов, в том числе и документов, и потрепанных самодельных книжек, которые кто-то спас, вытащил буквально из-под бульдозера или из костра и перенес сюда из какого-нибудь маленького городка, проделав долгий и трудный путь, чтобы здесь, на Горе, эти книги и документы были в безопасности, чтобы о них заботились, чтобы их ТОЛКОВАЛИ, и при свете своей лампадки наугад открывала первую попавшуюся книгу, например букварь. В детских книгах идеограммы были крупные и обычно без сложных диакритических значков, обозначавших различные грамматические категории — наклонение, число, падеж и т. п. В одной из них Сати обнаружила изображение довольно грубой деревянной скульптуры — человека, удившего рыбу с горбатого мостика! ГОРА — ЭТО МАТЬ РЕКИ, гласила надпись под картинкой.
Сати согласилась бы вечно оставаться в Библиотеке, она забывала о сне и еде, она задерживалась там до тех пор, пока слова давно умерших авторов, абсолютная тишина, холод и густая тьма вокруг не начинали казаться ей странно живыми. Только тогда она спохватывалась и начинала пробираться назад, к свету, к звукам живых голосов.
Теперь она хорошо понимала: все, что отныне будет ей дано узнать о Толкователях и Толковании, — это лишь незначительная часть необходимых знаний. Однако она не огорчалась; так, собственно, и должно быть, пока все эти знания хранятся в «Лоне Силонг».
Двое мазов, с которыми Сати познакомилась в Библиотеке, составляли каталог книг, работая над этим уже двадцать лет. Ноутер Сати оказался для них незаменимым помощником, и они с энтузиазмом обсуждали возможность скорейшего решения поставленной задачи, если Сати удастся подключить свой портативный компьютер к тому, что имелся в их распоряжении, и «перелить» собранную ею информацию.
Хотя эти мазы обращались с ней неизменно вежливо и уважительно, их беседы все же носили довольно формальный характер, а зачастую им и вовсе не удавалось понять друг друга, поскольку говорили они на языке довзан, который для обеих сторон не был родным. Хотя всем аканцам полагалось прилюдно говорить только на этом языке, во всяком случае «там, внизу», он далеко не всегда был тем языком, на котором они думали и разговаривали дома, и, самое главное, он не был языком Толкователей. Скорее он был языком их врагов. Непреодолимым барьером. Сати чувствовала, как сильно ей удалось сблизиться с жителям Окзат-Озката благодаря упорному изучению разговорного рангма. Некоторые из мазов, трудившихся в Библиотеке, знали, правда, хайнский язык, который преподавали в Университете и который Корпорация воспринимала как некую мерку истинного образования. Но в целом здесь от знания хайнского Сати было мало толку; только раз, пожалуй, он сослужил ей хорошую службу — во время весьма важного разговора с одной молодой женщиной, маз Унрой Киньо.
В тот день Сати и Унрой вместе выбрались из пещер наружу, чтобы часок полюбоваться светом дня, а потом снова нырнуть во мрак, заметя за собой все следы. С тех пор как тот вертолет сумел подобраться к «Лону Силонг» так близко — это, как узнала впоследствии Сати, случилось впервые, — обитатели пещер стали вести себя еще более осмотрительно, старательно засыпая снегом все следы и тропинки, хорошо видимые с высоты и способные привести внимательного наблюдателя ко входу в умиязу. Молодые женщины, закончив с помощью веников и легкого пушистого снежка заметать собственные следы, что обе считали делом весьма приятным, отдыхали, присев на валуны возле хлева с миньюлами.
— А что такое «история»? — вдруг спросила Унрой, использовав хайнское слово. — И кто такие историки? Ты что, одна из них?
— Да. Во всяком случае, на Хайне меня считают именно историком, — ответила Сати, и неожиданно они погрузились в долгую и бурную лингвофилософскую дискуссию о том, могут ли история и Толкование пониматься как одно и то же или, по крайней мере, как нечто сходное, или же это вещи совершенно различные. Заодно они поговорили и о том, чем занимаются мазы и чем — историки и какова главная цель тех и других.
— По-моему, история и Толкование — это практически одно и то же, — заявила наконец Унрой. — Ибо это способы сохранять и поддерживать то, что является священным.
— А что в вашем обществе считается священным?
— То, что истинно. То, что выстрадано. То, что прекрасно.
— Значит, Толкователи пытаются отыскать истину в событиях? Или в боли? Или в красоте?
— Да не нужно ничего искать! — воскликнула Унрой. — Все это и так священно — истина, боль, красота. А потому и Толкование их тоже священно.
Ее партнер, Киньо, находился в исправительной колонии близ Доя. Его арестовали и приговорили к заключению в лагерь за то, что он толковал людям атеистические представления о мире и служил проводником «реакционной идеологии». Унрой знала, где он работает: на огромном сталелитейном комплексе, построенном такими же, как он, заключенными, но какую бы то ни было связь с ним установить оказалось невозможно.
— В исправительных колониях содержатся сотни тысяч людей, — рассказывала Унрой. — Их труд Корпорации почти ничего не стоит!
— А что вы собираетесь делать с вашим пленником? — спросила ее Сати. — С тем человеком, что прилетел сюда на вертолете?
Унрой только плечами пожала.
— Лучше бы он тоже разбился, как тот, второй! — сказала она сердито. — Потому что теперь перед нами стоит такая проблема, для которой у нас пока нет решения.
Сати промолчала, в душе соглашаясь с нею.
Впрочем, мазы заботливо ухаживали за раненым Советником, ведь многие из них были профессиональными целителями. Его поместили в отдельную маленькую палатку, где всегда поддерживалась постоянная температура, и кормили больного в соответствии с оздоровительной диетой — в меру здешних возможностей, разумеется. Вокруг палатки Советника, стоявшей в одной из больших пещер, разместились еще семь или восемь палаток, в которых ночевали проводники и погонщики миньюлов. Там постоянно кто-нибудь находился и мог присмотреть за раненым или позвать на помощь, если понадобится. Так или иначе, пока что опасности, что Советник попытается сбежать, даже не возникало: слишком серьезно были у него повреждены спина и коленный сустав.
Одиедин каждый день навещал его. А вот Сати так и не сумела заставить себя это сделать.
— Его зовут Яра, — сказал ей Одиедин.
— Его зовут Советник! — презрительно бросила она.
— Больше уже нет, — сухо возразил Одиедин. — Он ведь преследовал нас, не имея на это приказа от властей. Так что, если он вернется в Довза-сити, его посадят в тюрьму или сошлют в лагерь.
— В лагерь? Но почему?
— Чиновники не должны превышать своих полномочий, не должны действовать, не получив на то указаний свыше.
— Разве вертолет принадлежал не Корпорации?
Одиедин покачал головой:
— Нет. Он был собственностью погибшего пилота. Этот человек возил на нем продукты для скалолазов с Южной гряды. Яра просто нанял его, желая отыскать нас.
— Как странно… — пробормотала Сати. — Значит, он все-таки выследил меня?
— Да. И пошел за тобой, как за проводником.
— Господи, я так этого боялась!
— А я — нет. — Одиедин вздохнул. — Корпорация так велика, а ее аппарат настолько неуклюж, что нам, маленьким людям, ничего не стоит затеряться в этих огромных горах, стать для них просто невидимыми. Проскочить в ячеи невода. Во всяком случае, до сих пор нам это удавалось. Так что я не слишком беспокоился. Но он не из их полиции. Он одиночка. Одинокий фанатик.
— Фанатик? — Сати рассмеялась. — Он верит лозунгам? Он любит Корпорацию?
— Он ненавидит нас. Мазов, Толкователей. И очень боится тебя.
— Потому что я инопланетянка?
— Он считает, что ты можешь убедить Экумену перейти на сторону мазов и стать врагом Корпорации.
— Но что заставляет его так думать?
— Не знаю. Он странный человек. По-моему, тебе стоило бы поговорить с ним.
— Зачем?
— Чтобы выслушать то, что ему необходимо тебе сказать, — пожал плечами Одиедин.
Но Сати снова отложила визит к Советнику. Хотя на этот раз совесть не давала ей покоя. Одиедин не принадлежал к числу ученых мазов-мудрецов с центральной равнины, но у него был ясный ум и чистое сердце. За время их долгого путешествия Сати стала доверять ему полностью, без оглядки, а увидев, как он плачет над книгами в Библиотеке, поняла, что любит этого человека и безгранично уважает его. И она решила поступить так, как он ее просил, даже если это сведется к выслушиванию нудных проповедей Советника.
Интересно, почему ему так уж необходимо поговорить с ней? Впрочем, ей тоже найдется что ему сказать. Пусть послушает, ему это будет полезно. Все равно рано или поздно они столкнутся лицом к лицу. И возникнет все тот же вопрос: что с ним делать? А также вопрос о том, что именно на ней лежит ответственность за то, что Советник оказался здесь.
На следующий день перед ужином Сати все-таки пошла его навестить. В большой пещере, где стояла палатка раненого, двое погонщиков миньюлов играли в какую-то игру при свете фонаря, подбрасывая вверх раскрашенные разноцветные палочки. На дальней стене пещеры с трудом можно было различить вырезанное в камне много веков назад изображение Древа метров в десять высотой: ствол с развилкой, две крупные ветви и пять мелких, с листьями, символизирующими крону.
Золотая инкрустация все еще поблескивала в выбитых в камне бороздках, а среди «листьев» посверкивали капельки горного хрусталя, яшмы и лунного камня. Сати так долго смотрела на это изображение на темной стене, что даже свет маленького карманного фонарика показался ей ослепительно-ярким.
— А где тот довза? — спросила она у игроков, и один из них молча мотнул подбородком в сторону освещенной палатки.
Полог в палатке был опущен. Сати постояла рядом, но потом все же решилась и окликнула Советника:
— Можно войти?
Полог чуть шевельнулся, и она осторожно заглянула внутрь. В палатке было светло и тепло. Для раненого было устроено специальное удобное ложе с приподнятой спинкой. Веревка от закрывавшего вход полога, электрический светильник с причудливой ручкой, маленький масляный обогреватель, бутылка с водой и маленький ноутер — все было у него под рукой.
Он сильно пострадал во время катастрофы и поправлялся медленно. Вся правая сторона его лица была покрыта сине-черно-зелеными синяками, правый глаз почти полностью скрывала здоровенная опухоль, обе руки по локоть испещрены какими-то страшноватыми сине-коричневыми отметинами. Два пальца на левой руке, явно сломанные, были уложены в легкий лубок. Но Сати видела перед собой одно: ноутер.
Протиснувшись в палатку, она осторожно опустилась на колени на крошечном свободном пространстве и, присев на пятки, взяла в руки ноутер и стала внимательно его рассматривать.
— Он не может быть использован как передатчик, — заметил Советник.
— Это вы так считаете, — сказала Сати и пробежалась по клавиатуре. Через некоторое время она иронично заметила: — Вы уж простите, что я ваши личные файлы просматриваю, Советник. Уверяю вас, меня они совершенно не интересуют. Мне просто приходится их извлекать, потому что я хочу проверить, на что ваша машина годится.
Он не ответил.
Это было довольно примитивное устройство на редкость безвкусного дизайна и, как всегда у аканцев, обладавшее серьезными недостатками. Недопереваренная технологическая жратва, сердито думала Сати. Ноутер абсолютно не способен был ни передавать, ни принимать информацию. Она снова положила его на прежнее место, где Советник легко мог до него дотянуться.
«Выключив» этот сигнал опасности, она впервые почувствовала, в каком пребывает смятении из-за того, что вдруг оказалась в тесном, замкнутом пространстве с человеком, который ей крайне неприятен. Сейчас ей больше всего хотелось одного: оказаться от Советника как можно дальше! Однако она могла как-то отгородиться от него только с помощью слов.
— Что вы пытались сделать?
— Я пытался преследовать вас.
— Но ведь вам приказали этого не делать!
Помолчав, он ответил:
— Я не мог с этим согласиться.
— Значит, спица в колесе оказалась мудрее самого колеса?
Он не ответил. И ни разу не пошевелился с тех пор, как поднял полог и впустил ее в палатку. Впрочем, его неподвижность могла означать, что ему просто очень больно двигаться. Сати думала об этом, не испытывая абсолютно никаких эмоций, никакого сочувствия.
— А если б аварии не произошло? Что вы предприняли бы дальше? Слетали в Довза-сити и сообщили бы… о том, что видели какие-то пещеры?
Советник молчал.
— Что вам известно об этом месте?
Уже задав эти вопросы, Сати поняла, что он практически ничего и не успел увидеть. Да и теперь видит разве что эту вот пещеру, кое-кого из мазов и еще погонщиков миньюлов. Впрочем, ему и не нужно знать, ЧТО здесь находится. Ему, например, можно просто завязать глаза (а может, даже и этого не потребуется) и вывести или вынести его отсюда сразу же, как только он станет транспортабельным. Что он видел тогда? Как они устраивали привал? Что еще сможет он доложить своему драгоценному правительству?
— Это умиязу «Лоно Силонг», — сказал вдруг Советник. — Самая последняя библиотека.
— Почему вы так думаете? — спросила Сати, страшно раздосадованная тем, что он это знает.
— Потому что вы направлялись именно туда. Управление этической чистоты уже давно ищет эту библиотеку. То место, где они прячут свои книги. Вот это она и есть.
— А кто «они», Советник?
— Враги государства.
— О Рам! — вздохнула Сати. И отсела от него как можно дальше, даже ноги под себя подобрала. А потом заговорила — очень медленно, после каждого предложения делая паузу: — Вы все здесь отлично научились делать именно то, что мы на Терре делали и делаем неправильно, однако понятия не имеете о том, что мы там делаем правильно! Если бы вы знали, Советник, как мне жаль, что мы когда-то вообще появились на Аке! Лучше бы мы этого не делали. Но и у нас имеются определенные заблуждения, так что, когда мы все-таки сюда попали, нам следовало либо пока отказать вам в доступе к той информации, которой вы требовали, либо сперва прочесть вам подробный курс земной истории. Впрочем, вы бы, конечно, слушать не стали бы. Вы же не верите в историю. Ведь вы умудрились даже собственную историю выбросить на помойку, точно мусор!
— Это и был мусор.
Его смуглая кожа была сейчас сероватого оттенка — в тех местах, где ее не покрывали чудовищные синяки и кровоподтеки. Голос у него был хриплым и срывался. Этот человек серьезно ранен и совершенно беспомощен, думала Сати, но по-прежнему не испытывала при этой мысли ни сострадания, ни стыда.
— Я знаю, кто вы, — сказала она спокойно. — Вы мой враг, ибо вы — один из истинно верующих. Тот самый правильный человек с единственно правильной целью. Тот самый, который взял на себя право бросать людей за решетку только за то, что они читают запрещенные книги. Тот самый, кто эти книги сжигает. Кто может жестоко наказать тех, кто делает зарядку не так, как положено. Кто может выбросить на помойку чужое лекарство, которое давало человеку облегчение, да еще и помочиться сверху. Кто запросто нажмет на кнопку и пошлет радиоуправляемые бомбардировщики, чтобы они сбросили бомбы на других людей, а сам в это время спрячется в удобном бункере и останется невредим. Ибо его защитит Бог. Или Государство. Или еще какая-нибудь ложь, за которой он скрывает свою зависть, свой эгоизм, свою трусость и свою безмерную жажду власти. Хотя, надо признаться, я не сразу вас разглядела, Советник. Зато вы меня сразу. Вы сразу поняли, что я ваш враг. Что я не такая, как вы, что я «неправильная». Как вам это удалось?
— Вы были посланы в горы, — ответил он, по-прежнему глядя прямо перед собой. Потом вдруг с трудом повернулся и посмотрел Сати в глаза. — А там вы непременно встретились бы с мазами. Но зла я вам не желал, йоз.
Сати поперхнулась и в полном изумлении воскликнула:
— Йоз?
Но Советник больше уже на нее не смотрел. Некоторое время она растерянно следила за его потухшим, безжизненным взглядом.
Здоровой рукой он немного подкачал свою лампу на длинной ручке, и маленькая квадратная лампочка внутри тут же вспыхнула ярче. И Сати в сотый раз про себя удивилась: интересно, почему аканцы делают квадратные лампочки? Но эта «нормальная» мысль сразу погасла, а остальные были исполнены мрака, гнева, ненависти и презрения. Взяв себя в руки, она спросила:
— Значит, ваши люди пропустили меня в Окзат-Озкат, полагая, что я послужу отличной приманкой? И невольно стану винтиком вашей официальной идеологии? Неужели они надеялись, что я сама приведу их сюда?
— Да, я думал именно так, — признался он, помолчав.
— Но вы же сами все время твердили мне, чтобы я держалась подальше от мазов!
— Мне казалось, что они опасны.
— Опасны — для кого?
— Ну… для Экумены. И для нашего правительства… — Он использовал старое слово и тут же поправился: — Для Корпорации.
— Что-то у вас концы с концами не сходятся, Советник!
Глядя прямо перед собой, он сказал, будто не слыша:
— Пилот крикнул: «Вон они!» — и мы полетели следом за вами вдоль тропы, и я успел увидеть ваш отряд на тропе и какой-то странный дым у вас за спиной… Он выходил прямо из тех скал… И тут нас швырнуло в сторону, прямо о скалу. И вертолет упал. Я знаю, кто его толкнул.
Он крепко стиснул свою раненую левую руку правой, пытаясь унять бившую его дрожь. Сати стало жаль его.
— Это был просто очень сильный порыв ветра, йоз, — тихо сказала она. — Там ветры стекают вниз, по склону горы, как бешеный поток. Да и для вертолета на такой высоте воздух слишком разреженный, а это опасно.
Он кивнул. Он, несомненно, то же самое твердил про себя множество раз.
— Они, правда, считают это место священным, — сказала она.
Откуда только взялось это слово? Она ведь его здесь практически никогда не употребляла! Зачем она мучает этого человека? Снова она ведет себя неправильно!
— Послушайте, Яра, — вас ведь так зовут, верно? — не позволяйте допотопным суевериям овладевать вашей душой. Я не думаю, чтобы Матери Силонг по большому счету было дело хоть до кого-то из нас.
Он не ответил, только головой покачал. Возможно, он и это тысячу раз себе повторял.
Сати не знала, что еще сказать. Они долго молчали, и наконец он заговорил первым.
— Я заслуживаю наказания, — промолвил он.
Это ее потрясло.
— Ну что ж, вы уже и так наказаны, — сказала она примиряющим тоном. — И возможно, это далеко не все и посланное вам наказание еще не исчерпано. Что нам, например, теперь делать с вами? Это, между прочим, еще нужно решить. Лето уже кончается. Говорят, что через несколько недель отсюда придется уходить. Но по крайней мере до этого момента вы можете быть совершенно спокойны. И обязательно постарайтесь научиться ходить. Потому что, куда бы вы отсюда ни пошли, вряд ли, по-моему, вам удастся оседлать южный ветер.
Он снова посмотрел на нее. Даже как-то испуганно, пожалуй. Неужели она что-то не то сказала? Но какая страшная вина заставила его произнести эти слова: «Я заслуживаю наказания»? А может, ему просто страшно лежать, беспомощному, среди врагов?
Он один раз кивнул — точно так же, словно у него шея гнулась с трудом, — и сказал:
— Мое колено скоро заживет.
Когда она возвращалась от Советника по лабиринту пещер, то думала о том, что как ни странно, а есть в этом человеке нечто детское, некая глубинная простота и чистота… И тут же одернула себя: «Не простота, а упрощенность! Да и какая там еще «чистота»? Ты еще скажи «святость»! — («Не воображай себя Матерью Терезой, детка!» — услышала она негромкий голос дяди Харри.) — Он просто тупой фанатик со своим дурацким министерским жаргоном и нелепыми «врагами государства». Правильно назвал его Одиедин. Конечно, фанатик! И чересчур прямодушен. Из таких получаются отличные террористы. С «чистой и простой» душой!»
Беседа с Советником травмировала Сати неожиданно сильно. Лучше бы она к нему не ходила! Беспокойство и тяжкие предчувствия охватили ее душу, сделали нетерпеливой даже с друзьями.
Киери, с которой она по-прежнему жила в одной палатке, хотя с недавних пор уже не спала в одном спальном мешке, была по-прежнему весела и мила, но самоуверенность ее казалась поистине непреодолимой, и это порой раздражало Сати. Киери прекрасно знала, что именно ей нужно знать. А от Толкователей ей требовались только разные развлекательные и «интересные» истории и сведения о старинных суевериях и предрассудках. Ей было совершенно неинтересно учиться чему-то у здешних мазов, и она никогда не ходила в те пещеры, где хранились книги. Она пришла сюда исключительно ради полного приключений пути в «Лоно Силонг».
Акидан, напротив, пребывал в состоянии эйфории, смешанной, как ни странно, с несчастной любовью и страстью. Дело в том, что проводники, в том числе и Шуи, вернулись в свою деревню вскоре после того, как проводили их отряд до пещер, и Акидан, в очередной раз оставшись в палатке один, немедленно влюбился в Унрой Киньо. Он таскался за ней следом, точно детеныш миньюла, смотрел на нее обожающими глазами, запоминал и повторял каждое ее слово. К несчастью, единственными людьми, которые следовали старым законам, строго регламентировавшим их сексуальную жизнь, были мазы. И главным законом для них являлась пожизненная моногамия, был ли рядом их партнер или нет. Все знакомые Сати мазы свято соблюдали это правило — насколько она могла судить, конечно. И Акидан, по характеру очень мягкий и послушный, даже намерения не имел подвергать это правило каким-то сомнениям или испытаниям. Однако был просто ошарашен свалившейся на него любовью — несчастная жертва гормонов и юношеской гиперсексуальности.
Унрой было жаль мальчишку, однако она не позволяла ему это почувствовать. И резко пресекала любые поползновения с его стороны, взывая к тому, что он обязан сдерживать свои порывы, что он пришел сюда учиться, что у него есть все, чтобы стать настоящим мазом. Когда же Акидан совсем утратил контроль над собой, Унрой сердито накричала на него, цитируя известнейшее высказывание из «Древа»: «Двое, что составляют единое целое, — это не два отдельных человека, а два, слившиеся в одном…» С точки зрения Сати, это был, пожалуй, чересчур мягкий упрек, но Акидан тем не менее побледнел от стыда и убрался, точнее, уполз прочь. И с тех пор перестал преследовать Унрой и выглядел совершенно несчастным. Киери много с ним беседовала и, похоже, была не прочь снова его утешить. И Сати этого почти хотелось. Ей надоели эти юношеские метания и кипение страстей и были ей совершенно не нужны; ей был нужен совет взрослого опытного человека, его зрелая уверенность в себе. Она чувствовала, что нужно идти вперед, но сейчас она, похоже, зашла в тупик и никак не могла решить, как же ей быть дальше.
«Лоно Силонг» была полностью отрезана от остального мира и лишена каких бы то ни было средств связи с ним. Сюда никогда не приносили ни радиоприемников, ни чего бы то ни было подобного — чтобы не было возможности выследить источник сигналов. Новости доставлялись только по северо-восточным тропам или же по тому долгому и трудному пути с юго-запада, который пришлось преодолеть Сати и ее спутникам. Лето кончалось, вряд ли сюда собирался прибыть кто-то еще. Люди действительно, как она и сказала Советнику, уже собирались покидать пещеры.
Сати часто слушала, как обсуждают планы возвращения отдельных отрядов. Уходили отсюда обычно небольшими группами, через неопределенные промежутки времени и непременно в разные стороны — от того места, где горные тропы расходились в разные стороны. А потом при первой же возможности такая группа старалась присоединиться к караванам, спускавшимся из летних становищ в большие деревни предгорий. Только так вот уже сорок лет удавалось держать в тайне путь к «Лону Силонг».
Теперь для них уже слишком поздно, сказал Сати Одиедин, возвращаться тем же путем, каким они пришли сюда, то есть на юго-восток. Даже тех проводников из горной деревни, с которыми они пришли сюда и которые давно уже покинули пещеры, вполне могли встретить на склонах Зубуам сильные ветры и метели. Так что членам их группы оставалось только спуститься в Амарезу, город у подножия Силонг, расположенный на северо-востоке, и оттуда снова подниматься по отрогам Водораздельного хребта в Окзат-Озкат. Если идти пешком, на это потребуется месяца два. Но Одиедин полагал, что, добравшись до Амарезы, они выйдут на шоссе и сумеют воспользоваться попутными грузовиками, хотя для этого им придется разделиться на пары.
Подобная перспектива несколько тревожила Сати. Следовать за провожатыми по тайной горной тропе к находящейся в заоблачных высях святыне — это одно, а скитаться, как нищие, по дорогам и тропам, добираться на попутных грузовиках, скрывая свое имя, без всяких средств и защиты — это совсем другое. Да, конечно, она полностью доверяла Одиедину, но ей очень хотелось посоветоваться с Тонгом.
И как все-таки они поступят с Советником? Отпустят на свободу? Позволят донести властям, где находится последнее хранилище запрещенных книг? Разумеется, карьере Советника конец. Но прежде чем сослать его на соляные копи, начальство с удовольствием выслушает, что он может и хочет ему сообщить.
И что она скажет Тонгу, если такая возможность ей вдруг представится? Он ведь послал ее на поиски аканской истории, утраченного, запрещенного законом прошлого этой планеты, ее НАСТОЯЩЕЙ жизни, и она все это нашла! Но что дальше?
Сати было совершенно ясно, чего хотели от нее мазы: чтобы она спасла их сокровище. И только это она действительно хорошо понимала в том мутном водовороте мыслей и чувств, который закрутил ее после разговора с Советником.
Сама же она больше всего хотела — ах, если бы только это было возможно! — остаться здесь. Жить в этих пещерах, полных жизни, читать, слушать Толкователей, слушать их именно здесь, где их искусство расцветало и имело полную отдачу, где их беседы со слушателями были целостными, а не фрагментарными. Ей хотелось стать частью этого леса слов. Слушать. Учиться. Это было именно то, для чего она была лучше всего приспособлена, чем всегда мечтала заниматься. Но не могла.
Как и мазы — мечтали, но не могли.
— До чего же глупо мы поступили, йоз Сати! — говорила ей маз Гоири Эньянке, прибывшая сюда из большого города Каньенье, расположенного в самом центре Континента. Гоири была настоящим ученым, философом; она четырнадцать лет провела в сельскохозяйственном исправительном лагере, куда ее бросили «изживать в себе реакционную идеологию». Эту женщину жизнь достаточно потрепала, она порой казалась уставшей от вечных мытарств, но характер у нее был по-прежнему упрямый и резкий. — Это была такая глупость — притащить книги сюда, в горы! Их нужно было оставить там, внизу, тем, кто хотел иметь и хранить у себя хотя бы несколько книг. Нужно было сделать с них копии и спрятать где-нибудь там. Да-да, потратить время на копирование, а не тащить свое сокровище сюда, где они одним махом могут уничтожить ВСЮ БИБЛИОТЕКУ! Но мы, видите ли, старомодны! Мы думали о том, как много времени потребуется, чтобы скопировать книгу, как опасно заниматься ее перепечаткой! Мы даже не глядели на те копировальные устройства, которые уже научилась производить Корпорация и которые способны были в один миг скопировать целую книгу. Да что там, целые библиотеки можно было «загнать» в память компьютера! А теперь наше последнее сокровище, самое дорогое, что у нас есть, находится в таком месте, где мы достижениями современной технологии даже воспользоваться не можем. Даже если б и сумели притащить сюда компьютер, то к какому источнику энергии его подключить? И сколько времени потребуется, чтобы все это убрать в память компьютера?
— При учете аканских технологий — долгие годы, — сказала Сати. — А с помощью того, что имеется в распоряжении Экумены, максимум одно лето. — И, глядя Гоири прямо в глаза, прибавила: — Если, разумеется, Корпорация разрешит нам это. И если это разрешат экуменические Стабили.
— Я понимаю.
Они сидели «на кухне» — в той пещере, где обычно готовили еду и ели за общим столом. Это была одна из внутренних пещер, и там всегда было более или менее тепло; она также служила местом общих сборов, здесь можно было поговорить в любой час суток, здесь же проводились всякие дискуссии и беседы. Сати и Гоири только что позавтракали и сидели за столом, сжимая в ладонях чашки с горячим, но довольно жидким чаем безит. «Безит разгоняет жизненные соки и объединяет людей», — прозвучал у Сати в ушах тихий голос Изиэзи.
— А нельзя ли попросить вашего Посланника, чтобы он испросил такое разрешение, йоз Сати?
— Да, конечно, — сказала Сати, помолчав. — Именно об этом я и собираюсь его попросить. Но не знаю, сочтет ли он мою просьбу исполнимой. И не слишком глупой. Ведь если подобная просьба окажется всего лишь свидетельством для ваших властей, что Библиотека действительно существует и находится в «Лоне Силонг», то мы же своими руками погубим ее, открыв врагам доступ в эту святыню.
Гоири только усмехнулась, забавляясь тем, какие пафосные слова выбирает Сати. Они, разумеется, говорили на языке довзан.
— Мне кажется, уже сам тот факт, что Экумена знает о существовании Библиотеки и заинтересована в ее спасении, сможет защитить наши книги, — сказала она. — Сможет помешать полиции явиться сюда.
— Возможно.
— Высшие лица нашего государства весьма уважают мнение Стабилей Экумены.
— Да, безусловно. В той же степени они уважают и мнение нашего Мобиля, Посланника Экумены на Аке. До того уважают, что не допускают к нему никого, кроме министров и высших чиновников! Корпорация получила от Экумены огромное количество полезной информации, поистине неоценимый дар. А Экумена получила взамен огромное количество бессмысленной пропаганды!
Гоири некоторое время обдумывала ее слова и наконец спросила:
— Если вы это понимаете, то почему допустили подобную сделку?
— Видите ли, маз Гоири, у Экумены очень дальний прицел. Такой дальний, что людям, существам с очень короткой продолжительностью жизни, с ним зачастую просто невозможно смириться. Основной принцип, на котором строится наша работа, заключается в том, что утаивание знаний недопустимо. Это всегда ошибка, которая с течением времени непременно проявится. Так что, когда нас просят поделиться информацией, мы всегда это делаем. В этом отношении мы очень похожи на мазов.
— Теперь уже нет, — горько усмехнулась Гоири. — Мы теперь все стараемся спрятать!
— У вас просто нет выбора. Ваши бюрократы — опасные люди. Истинно верующие. — Сати с наслаждением глотнула горьковатого чаю. В горле у нее пересохло. — На моей планете, когда я была еще девочкой, существовала могущественная группа таких вот истинно верующих. Они считали, что их верования должны господствовать во всем мире, а все иные системы мышления просто недопустимы. Они заносили различные вирусы в компьютерные сети, в которых хранилась информация; они по всей планете уничтожали библиотеки и учебные заведения… Разумеется, они не все успели разрушить. Но разрушенное пришлось складывать снова из разрозненных кусков. Ущерб был огромен. После таких ударов поправиться трудно — как человеку после тяжелого инсульта. Человек, конечно, поправляется — но все же не совсем. Впрочем, вы и сами все это знаете.
Сати умолкла. Что-то она слишком разговорилась! И слишком много эмоций, слишком! Снова личные переживания! И снова ошибка!
Впрочем, Гоири тоже выглядела потрясенной до глубины души.
— Все, что мне известно о вашей планете, йоз…
— Это то, что мы умеем делать ракеты, летать в космос и способны «нести свет знаний маленьким и отсталым мирам»! — подхватила Сати. И невольно шлепнула одной ладонью по столу, а второй — себя по губам.
Гоири так и уставилась на нее.
— Так рангма обычно заставляют самих себя прекратить болтовню, — пояснила Сати. Она улыбалась, но руки у нее дрожали.
Некоторое время обе молчали.
— А я считала вас… всех людей Экумены очень мудрыми, стоящими выше нелепых ошибок. Такими маленький ребенок часто считает всех взрослых. И до чего же я была не права! — промолвила Гоири задумчиво.
Снова воцарилось молчание.
— Я сделаю все, что смогу, маз! — искренне пообещала Сати. — Как только доберусь до Довза-сити. Если я туда доберусь, конечно. Я попытаюсь связаться с нашим Мобилем по телефону еще из Амарезы, хотя это может быть и небезопасно. Я попробую сказать телефонисткам, что мы, например, заблудились, пытаясь автостопом добраться до вершины Силонг, и вышли из горных районов по какой-то восточной тропе. С другой стороны, если станет известно, что я в Амарезе, где мне находиться не разрешено, меня тут же начнут расспрашивать, допрашивать… Я умею молчать, но не уверена, что умею лгать. То есть умею, конечно, но плохо… И еще этот Советник…
— Да-да. Хорошо бы вам побеседовать с ним, йоз Сати.
«Et tu, Brute?»[18] — услышала она ироничный голос дяди Харри.
— Но зачем, маз Гоири?
— Ну, видите ли, он… Как вы называете таких людей?.. Истинно верующий. И вы справедливо заметили также, что это опасно. Расскажите ему о своей планете то, что рассказывали мне! Даже подробнее, чем мне. Скажите ему, что вера — это такая рана, которую способно излечить только знание.
Сати сделала последний глоток безита. На языке осталась легкая приятная горечь.
— Не могу вспомнить, где я слышала эти слова… Я точно это не прочитала… Нет, я СЛЫШАЛА, как кто-то это сказал!
— Теран сказал это Пенану, — улыбнулась Гоири. — После того, как был ранен в сражении с варварами.
Теперь Сати вспомнила: похоронный обряд в зеленой долине, окруженной скалами, под боком у огромной горы; горюющие родственники и друзья, тело молодого мужчины, завернутое в тонкое белоснежное полотно, голос маза, рассказывающего историю о Пенане и Теране…
— Теран умирал, — продолжала Гоири. — И он сказал: «Брат мой, муж мой, любовь моя, мое второе «я», мы с тобой верили, что сумеем одолеть врага и принести мир на нашу землю. Но вера — это такая рана, которую способно излечить только знание, когда толкование нашей жизни берет в свои руки смерть». И, сказав так, он умер на руках у Пенана.
«У входа в могилу, йоз…»
— Хорошо, я передам ему эти слова, — промолвила наконец Сати, точно очнувшись. — Хотя у истинно верующих уши обычно очень малы!
В палатке было темно, лишь слабо мерцал нагреватель, так что, когда Сати вошла, Советник тут же принялся подкачивать лампу. Лампа вспыхнула лишь через некоторое время и светила довольно тускло.
Сати уселась, скрестив ноги, на свободной половине палатки. Она заметила, что лицо Советника уже не было таким отечным, да и опухоль на глазу спала, хотя щеки его все еще покрывала смертельная бледность. Верхняя часть его ложа была сильно приподнята, и он сидел почти прямо.
— Вы тут лежите в темноте и ночью и днем, — сказала она. — У вас, должно быть, возникают всякие странные чувства. Сенсорная угнетенность… Чем вы себя занимаете? — Господи, как холодно и неприязненно звучит ее голос!
— Сплю, — ответил он. — Думаю.
— А вы… А вы лозунги про себя не повторяете? — не сумела все же удержаться она. — «Вперед в будущее»? «Реакционные мысли — ныне враг побежденный»?
Он не ответил.
Рядом с его постелью она заметила какую-то книгу и взяла ее в руки. Это было школьное пособие, сборник стихотворений, рассказов, поучительных историй, отрывков из исторических жизнеописаний и т. п. — в общем, для детей лет десяти. Сати не сразу осознала, что Советник читает книгу, напечатанную с помощью идеографической письменности, а не алфавита! Она уже успела позабыть о том, что в мире этого Советника, в нынешнем обществе Аки книги издают только с помощью современного алфавита, что использовать идеографическое письмо запрещено законом, что культура, связанная с древними языками и древней письменностью, отброшена прочь, позабыта…
— Так вы можете это прочесть? — спокойно спросила она, оправившись от потрясения.
— Эту книгу дал мне Одиедин Манма.
— И вы ее читаете?
— Да. Только очень медленно.
— Когда же вы этому научились, Советник? И как вам не противно читать эти «примитивные значки», соприкасаться с этим «смердящим трупом»?
— Я этому научился еще в детстве.
— Кто же вас учил?
— Те люди, с которыми я жил.
— А кто они были?
— Родители моей матери.
Отвечал он очень тихо, после каждого короткого предложения делая паузы, точно привыкший к выволочкам и наказаниям школьник, которого отчитывает, вызвав на ковер, донельзя раздраженный директор школы. Сати вдруг стало жарко от стыда. Она чувствовала, как горят щеки, как кружится голова.
Опять ошибка! Даже хуже, чем ошибка!
Она довольно долго молчала, потом сказала наконец:
— Простите меня! Я не должна была так с вами разговаривать. Но и вы вели себя по отношению ко мне слишком высокомерно — и на пароме, и в Окзат-Озкате. А я этого терпеть не могу. А потом я вас просто возненавидела — ведь это вы были виноваты в уничтожении замечательного гербария и целебных трав Сотью Анга! Этот гербарий был смыслом и результатом всей его жизни, он был самой его жизнью… А еще я ненавидела вас за то, что вы преследуете меня и моих друзей. Мне ненавистна та фанатическая вера, ярым сторонником которой вы являетесь. Но вас я постараюсь не ненавидеть.
— Почему? — спросил он. Голос его звучал так же холодно, как и прежде в беседах с нею.
— «Ненависть съедает ненавидящего», — процитировала Сати фразу, часто обсуждавшуюся во время занятий с Толкователями.
Лицо Советника при этих словах осталось бесстрастным и одновременно напряженным. А Сати почему-то испытала облегчение; она даже немного расслабилась. Искреннее признание высвободило стыд, избавило ее от отвратительной скованности, которая страшно мешала ей в его присутствии. Она поудобнее устроилась на полу, выпрямила спину. Теперь она запросто могла смотреть ему прямо в глаза, не избегая его взгляда. Некоторое время она изучала его неподвижное лицо. Он больше ничего не говорил — не хотел или не мог? Зато у нее язык развязался.
— Они хотели, чтобы я побеседовала с вами, — сказала она. — Чтобы я рассказала, какова в действительности жизнь на Терре, и открыла вам те печальные и отвратительные истины, которые вам придется узнать в конце своего «Марша к звездам». Может быть, после моего рассказа вы и сами зададите себе фатальный вопрос: «А понимаю ли я, что делаю?» Впрочем, вы, возможно, и не захотите задавать себе этот вопрос… С другой стороны, мне, Наблюдателю, интересно узнать, какую жизнь ведут такие люди, как вы. Что превращает обычного нормального человека в Советника? Надеюсь, вы можете мне рассказать об этом хотя бы немного? Почему, например, вы жили с дедушкой и бабушкой? Почему научились читать и писать идеограммы? Вам ведь сейчас около сорока, верно? Когда вы были ребенком, старая письменность уже была запрещена законом, насколько я помню, да?
Он кивнул. Сати давно уже положила книгу на прежнее место. Теперь ее взял в руки он и уставился на изящно выписанные на титульном листе знаки: ДРАГОЦЕННЫЕ ПЛОДЫ С ДЕРЕВА ПОЗНАНИЙ.
— Расскажите немного о себе, хорошо? — попросила она. — Где вы родились?
— Это место называется Болов Йеда. Оно на западном побережье.
— И вас назвали Яра? Это ведь значит «сильный».
Он покачал головой.
— Меня назвали Азияру, — сказал он.
Азиа-Ару. Она прочла о них всего день или два назад в «Истории западных земель», которую Унрой показала ей во время их очередного «налета» на Библиотеку. Азиа и Ару были четой мазов и умерли два столетия назад. Сати знала, что Толкователи считают их кем-то вроде апостолов, что именно Азиа и Ару были первыми, кто привнес искусство Толкования в страну довза. И стали там первыми «верховными мазами». До недавней «культурной революции» довза воспринимали их как своих культурных героев, а во времена Корпорации они, без сомнения, стали «культурными преступниками», и власти во что бы то ни стало постарались уничтожить всякую память о них, выбелить стены их домов, стереть из памяти их слова…
— Так, значит, ваши родители были мазами? — догадалась Сати.
— Нет. Мазами были мои дед с бабкой. — Советник сжимал в руках книгу, словно она была его талисманом. — Первое, что я помню, — это как бабушка учит меня писать слово «дерево». — Его палец двумя легкими непроизвольными движениями начертал на обложке книги знакомую Сати идеограмму. — Мы с ней сидели на крылечке в тени, и оттуда было видно море. Рыбачьи лодки плыли к берегу. Болов Йеда стоит на холме, над заливом. Это самый большой город на западном побережье. У деда с бабушкой был очень красивый дом. Все крыльцо до самой крыши было увито виноградом — это была старая мощная лоза с толстым стволом; она цвела желтыми цветами. Каждый день в доме проводились занятия. А вечером они ходили в умиязу.
Он воспользовался запрещенным местоимением «он/она/они», даже не заметив этого! И голос его теперь звучал совсем иначе: мягко, чуть хрипловато, легко.
— Мои родители были школьными учителями. Они учили детей читать и писать с помощью нового алфавита. Я тоже учил его, но мне больше нравилась старая письменность. Меня вообще интересовали всякие старые истории, книги. То, чему меня учили дед и бабушка. Они считали, что я непременно должен стать мазом. Бабушка часто говорила деду: «Ах, Кием, дай ребенку поиграть!» А он все заставлял меня что-то повторять, учить новое. И мне всегда хотелось ему угодить. Ответить урок еще лучше… Бабушка же рассказывала мне всякие истории — те, что Толкователи всегда рассказывают детям. Я с удовольствием слушал ее, но читать мне все-таки нравилось больше. И писать. Я научился писать очень красиво. И был страшно горд тем, что тоже могу сохранить написанное. Мне казалось, что произнесенные вслух слова просто улетают от тебя, точно ветерок, и, чтобы сохранить им жизнь, их приходится снова и снова повторять. А написанные слова остаются навсегда, и можно научиться писать их еще лучше. Еще красивее.
— Значит, вы переехали к деду и бабушке, чтобы у них учиться?
Он ответил сразу, странно покорный и почти ласковый:
— Когда я был совсем маленьким, мы сперва жили все вместе. Потом мой отец стал директором школы. А мать поступила на работу в министерство информации. Вскоре их перевели на другую работу — в Тамбе, а потом в Довза-сити. Моей матери приходилось очень часто ездить в командировки. Оба очень быстро делали карьеру. Они были ценными работниками. Очень активными. И дед с бабушкой решили, что для меня будет лучше пока пожить с ними, потому что родители постоянно разъезжали по всей стране и очень много работали. Вот я и остался.
— И вам хотелось остаться у них навсегда?
— О да! — сказал он удивительно свободно и просто. — Я был ужасно рад остаться у них. Я там был счастлив.
Эти слова, казалось, что-то пробудили в его душе, заставили обратиться памятью к далеким временам, очень далеким от этой палатки и окружающей ее тишины пещер. Он резко отвернулся, этим движением живо напомнив Сати тот миг на улице Окзат-Озката, когда он воскликнул со страстным гневом и мольбой: «Не предавайте нас!»
На какое-то время оба погрузились в молчание. Рядом с палаткой не было слышно ни звука; сегодня в большой пещере с вырезанным на стене Древом Сати не заметила ни души. Глубокая тишина царила в «Лоне Силонг». Сати заговорила первой.
— А я выросла в деревне, — сказала она. — У тети и дяди. На самом деле они были моими двоюродными дедом и бабушкой. Дядя Харри был очень худой, очень темнокожий, с жесткими седыми волосами и кустистыми бровями. Брови у него были просто ужасные! В раннем детстве я была уверена, что из его бровей могут вылетать настоящие молнии. А моя тетушка была потрясающей кулинаркой и отличной хозяйкой. А еще она с кем угодно могла договориться и любое дело организовать. Благодаря ей я научилась готовить раньше, чем читать. Зато всему остальному учил меня все-таки дядя Харри. Он был профессором и раньше преподавал в калькуттском университете литературу. Калькутта — очень большой город в той стране, где я родилась. А в деревне у нас был большой дом, пять комнат, битком набитых книгами; книг не было только на кухне. Тетя бы их туда просто не допустила. Зато у меня в комнате они лежали повсюду — стопками вдоль стен, под кроватью, на столе. Когда я впервые увидела здешнюю Библиотеку, то сразу ту свою комнату вспомнила.
— А ваш дядя в деревне тоже преподавал?
— Нет. Он там прятался. И мы тоже. Мои родители, правда, прятались в другом месте. Но тоже, что называется, «залегли на грунт». Дело в том, что тогда произошло нечто вроде революции. Похожей на вашу, только как бы наоборот. Люди, которые… Но я бы лучше сперва послушала вас, чем все это объяснять. Расскажите мне: что с вами случилось потом? Когда вам пришлось покинуть деда и бабушку? Сколько вам тогда было лет?
— Одиннадцать, — сказал он.
Она молча слушала, и он стал рассказывать:
— Мои дед и бабка тоже были людьми очень активными, — теперь он говорил иначе, словно заставляя себя, хотя не запинался и слова не подыскивал, — но совсем не такими, как мои родители. Не такими, какими подобает быть законопослушным производителям-потребителям нашего общества. Они собрали вокруг себя целую шайку реакционеров. Они призывали других хранить верность старым обычаям, отправлять старые обряды, они распространяли антинаучные знания. Но тогда я этого еще не понимал. Они брали меня на собрания, где занимались Толкованием. Я же не знал, что это незаконно. Все умиязу были уже закрыты, но они мне этого не говорили. И в государственную школу они меня отдавать не захотели. Они держали меня дома и учили всяческим суевериям, внедряя в мою юную душу всякие извращенные представления о морали. Наконец мой отец понял, что они меня губят. К этому времени они с матерью разошлись, и отец не видел меня уже два года, однако решил послать за мной. И вот к нам приехал какой-то незнакомый человек. Ночью. Я проснулся и услышал, как моя бабушка говорит что-то очень громко и сердито. Я никогда раньше не слыхал, чтобы она так говорила. Я встал и подошел к двери в гостиную. Дедушка молча сидел в своем кресле. Просто сидел. На меня он не смотрел. А бабушка и тот человек стояли друг напротив друга у обеденного стола. Они сразу на меня посмотрели, а потом этот человек посмотрел на нее, и она сказала: «Пойди оденься, Азияру. Твой отец хочет, чтобы ты поехал с ним повидаться». Я пошел и оделся. Когда я снова вышел в гостиную, то позы их нисколько не переменились: дедушка по-прежнему сидел в кресле и невидящими глазами смотрел в пространство, словно вдруг оглохнув и ослепнув, а бабушка стояла у стола, опершись о него сжатыми в кулаки руками, а напротив нее стоял тот человек. Я заплакал. И сказал: «Не хочу я никуда ехать! Я хочу остаться здесь!» Тогда бабушка подошла, положила руки мне на плечи и ласково подтолкнула меня к тому человеку. И он сказал: «Пошли». И она тоже сказала: «Ступай, Азияру!» И я… пошел с ним.
— Куда же вы направились? — шепотом спросила Сати.
— К моему отцу. В Довза-сити. Там я поступил в школу… — Он долго молчал. — Расскажите мне лучше… о своей деревне. Почему вы скрывались?
— Ладно, уговор дороже денег, — кивнула Сати. — Но только это длинная история.
— Все истории длинные, — прошептал он. Аптекарь Сотью Анг тоже говорил Сати нечто подобное. «Короткие истории — это всего лишь кусочки длинных историй», — вот что сказал он ей как-то раз.
— В том, что касается моей планеты, то труднее всего объяснить присутствие на ней бога, — сказала Сати.
— Я знаю, кто такой бог, — сказал Яра.
Его слова заставили ее улыбнуться. И ей даже стало немного легче на душе.
— Я уверена, что знаете, — сказала она. — Но вам, может быть, трудно будет понять… какое огромное значение бог имеет там. Здесь «бог» — это всего лишь слово, вряд ли что-то большее. В вашем государственном теизме есть, по-моему, даже некое объяснение: бог — это то, что хорошо, то, что правильно. Я верно говорю?
— Бог — это Разум, да, — подтвердил он, хотя и довольно неуверенно.
— Ну а на Терре это слово является одним из самых важных — просто невероятно важных! — в течение многих тысячелетий и у множества различных народов. И обычно оно как раз не имеет практически никакого отношения к тому, что разумно. Скорее, оно относится к тому, чего нельзя понять. Что всегда — невольно или сознательно — облекается некой тайной. Собственно, существует великое множество различных представлений о том, что такое бог. Одно из них состоит, например, в том, что бог — это некое реальное существо (или даже некая сущность), благодаря которому были созданы все живые существа и предметы и которое в ответе за все, что случается на земле. Нечто вроде универсальной и вечной Корпорации.
Он, казалось, был несколько озадачен этим сравнением, хотя слушал очень внимательно.
— Там, где я выросла, в индийской деревне, о таком боге мы тоже знали, но у нас было множество своих богов. Местных. Они были совсем другие. Хотя на самом деле все являлись как бы бесконечным повторением одного и того же. Были, правда, и некоторые великие боги, но в детстве я мало что о них знала. Только благодаря собственному имени — мне однажды тетя объяснила его значение. Я спросила: «А почему я Сати?» И она сказала: «Сати была женой великого бога». И я снова спросила: «Значит, я жена Ганеши?» Веселого Ганешу я знала лучше всего, и он мне очень нравился. Но она сказала: «Нет, Шивы».
Про Шиву мне тогда было известно только то, что у него есть друг, симпатичный белый бык, а еще — что у самого Шивы волосы очень длинные и грязные и он считается лучшим танцором во Вселенной, ибо благодаря его танцу рождаются или умирают миры. В моем представлении это был очень странный бог, безобразный, и он вечно постился. Тетя рассказала мне, что Сати так любила его, что вышла за него замуж против воли отца. Я понимала, что в те времена девушке было очень трудно так поступить и эта Сати, наверное, была очень смелой и мужественной. Но потом, как рассказывала тетя, Сати отправилась повидать отца, и тот стал всячески поносить и оскорблять Шиву. И Сати так рассердилась на него, и такой ее охватил стыд, что она не выдержала и умерла. Она ничего НЕ СДЕЛАЛА отцу, просто взяла и УМЕРЛА. И с тех пор верных жен, которые умирают вслед за своими мужьями, называют ее именем. Ну вот, когда тетя рассказала мне об этом, я и заявила: «И зачем только вы назвали меня именем этой глупой женщины!» А дядя, прислушавшийся к нашему разговору, пояснил: «Потому что Сати — это Шива, а Шива — это Сати. В твоем имени и любовь, и печаль. И гнев. И танец». И после его слов я решила, что если так уж надо, чтобы я была Сати, то и пусть, раз я могу одновременно быть и Шивой…
Сати быстро глянула на своего собеседника. Яра, казалось, был ошарашен ее рассказом; ее слова явно вызвали в его душе целую бурю чувств.
— Да ладно, — засмеялась она, — вы это особенно в голову не берите, все это слишком сложно, сразу не поймешь. Важно одно: когда у вас много различных богов, это, видимо, значительно проще и легче, чем всего один бог. У нас в деревне был священный камень, принадлежавший одному из богов — а может, это было воплощение самого этого бога — и лежавший между корнями огромного дерева у дороги. Жители деревни разукрасили этот камень красной краской и «кормили» маслом — чтобы его умилостивить, а себе доставить удовольствие. А моя тетушка, например, каждый день клала к ногам другого бога, моего любимого Ганеши, свежие бархатцы. Наш Ганеша представлял собой небольшую бронзовую статуэтку божества с человеческим туловищем и головой, но со слоновьим хоботом вместо носа; он стоял у нас в самой дальней комнате. Ганеша, вообще-то, сын Шивы, но он гораздо добрее своего отца. Тетя каждый день рассказывала ему обо всем, что произошло, и даже пела ему. Этот обряд назывался «пуджа». Я тоже часто помогала ей. Я умела петь некоторые гимны. И мне очень нравился запах всяких благовоний и душистых масел, которыми тетя умащивала Ганешу. Нравились бархатцы… Но у тех людей, о которых я, собственно, хотела рассказать вам, у тех, от кого мы прятались, таких маленьких божков не было. И если они говорили: «Так повелел господь!» — то есть их бог, то ослушаться было невозможно, ибо это считалось единственно верной истиной. А если кто-то поступал не так, как повелел господь, то это было неправильно. И очень, очень многие верили этому. Те люди называли себя юнистами. «Один бог, одна Истина, одна Земля». И они… О, они заварили в итоге такую чудовищную кашу! — Слова приходили на ум все какие-то глупые, детские, должно быть, те самые, что соответствовали ее восприятию в те страшные годы. — Видите ли, население Терры — я имею в виду все ее народы во все времена — нанесло планете огромный ущерб. Люди вели бесконечные войны, без зазрения совести эксплуатировали недра планеты, понапрасну тратили ее богатства. Людей косили эпидемии чумы и других страшных болезней, целые народы практически вымирали от голода или существовали в крайней нищете… Все это длилось порой столетия! Людям просто необходимы были хоть какое-то утешение и помощь. Им хотелось верить, что и они способны что-то делать правильно. Я думаю, что и во времена моего детства они присоединялись к юнистам только потому, что им очень хотелось верить: все, что они делают, — правильно.
Яра кивнул. Это он понимал хорошо.
— Отцы-основатели юнизма, — продолжала Сати, — утверждали, что все несчастья в наш мир принесло «познание зла», как они это называли, и если бы люди не обрели этих дьявольских знаний, то остались бы «хорошими». А потому эти знания следовало искоренить и освободить в душах людей место для святой Веры. Юнисты боролись с учеными и наукой, противились развитию образования, даже обучению различным ремеслам — всему, разрешая лишь то, что было написано в их книгах.
— Как наши мазы.
— Наоборот! Вот тут, по-моему, вы ошибаетесь, Яра. Разве Толкователям свойственно бороться с наукой или отвергать какие-то знания? Я, например, ни разу не слышала, чтобы они называли какие бы то ни было знания «вредными» или еще как-либо порочили их. Правда, из Толкования исключено все то, что Ака узнала за последние сто лет благодаря контакту с инопланетными цивилизациями. В этом отношении вы правы: это действительно так. Но я думаю, Толкователи поступают так только потому, что у них не хватило ни времени, ни возможностей, чтобы обработать всю эту информацию и включить ее в систему своих знаний до того, как Корпорация превратилась в главенствующий и центральный институт вашего общества, заменив мазов бюрократами, а затем коррумпировав и криминализировав даже часть Толкователей, превратив их в верховных мазов. Толкователям ничего не оставалось, как уйти в подполье, где их знания не могли ни развиваться, ни умножаться. В общем, у вас здесь благодаря Корпорации тоже появилось нечто вроде «дьявольских знаний». Но я все же совершенно не понимаю, зачем Корпоративному государству понадобилось применять такое чудовищное насилие, такое чудовищное давление?
— Потому что именно в руках мазов сосредоточилось все богатство, вся власть. Они специально насаждали невежество, дурманя людям мозги всякими ритуалами и суевериями.
— Но это же неправда! НЕ НАСАЖДАЛИ они невежество! Ведь главное, к чему стремятся Толкователи, — это просвещение, и они готовы поделиться своими знаниями с любым, кто только пожелает их слушать. Разве я не права?
Яра колебался, покусывая палец.
— Возможно, когда-то давно так и было, — сказал он неуверенно. — Но так было очень давно и далеко не всегда. А в последние десятилетия все было совсем не так. В стране довза мазы жестоко угнетали бедных людей. Все земли там принадлежали умиязу. А в школах Толкователи НАСАЖДАЛИ НЕВЕЖЕСТВО, внушая детям совершенно бессмысленные вещи и всякие СУЕВЕРИЯ! Они мешали нам создавать новое общество, новую систему правосудия, новую систему образования, новую…
— Они применяли насилие?
И снова он заколебался, но все же сказал:
— Да, применяли. В Белси толпа людей, зараженных реакционной идеологией, убила двух представителей официальной власти. Повсюду были проявления неповиновения. Пренебрежение законами.
Он крепко потер лицо здоровой рукой, хотя, наверное, ему было еще больно касаться обмороженных щек, да и раны на виске и на скуле еще только начинали затягиваться.
— Вот как это было, — сказал он. — Ваши люди прилетели сюда и принесли с собой новую жизнь. Они обещали, что наш мир станет лучше, раздвинет свои границы. И они действительно хотели дать нам все это. Но те, кто готов был принять у них знания, необходимые для строительства новой жизни, были остановлены; им мешали старый образ жизни, старые обычаи и законы, а также старые способы производства. Но больше всего им мешали мазы; они продолжали бормотать что-то о событиях, которые имели место десять тысяч лет назад, но утверждали, что знают все на свете и не хотят узнавать что-то новое. Они стремились удержать народ в нищете и невежестве. Они страшно заблуждались в своем эгоизме, превратившись в настоящих ростовщиков от знаний! Необходимо было столкнуть их с той дороги, что ведет в будущее. Ведь если бы они продолжали стоять у нас на пути, то продолжали бы нам мешать. Их следовало примерно наказать, чтобы все поняли, насколько эти люди заблуждаются. В подобных заблуждениях погрязли и мои родственники. Да, мой дед и моя бабушка стали врагами Корпоративного государства. Они не желали мириться с его властью. Не желали строить новую жизнь. Не желали меняться.
Сперва этот поток местных «канцеляризмов» лился из уст Яры ровно и спокойно, но потом голос его все чаще стал срываться; он задыхался от волнения, хватал ртом воздух, но упрямо смотрел прямо перед собой, крепко сжимая длинную ручку лампы.
— И что с ними случилось? — спросила Сати.
— Их арестовали вскоре после того, как я переехал к отцу. В течение года их содержали в тюрьме. В городе Тамбе. — Он долго молчал. — Затем большую группу мазов, которые являлись вожаками упорствующих реакционеров, доставили в Довза-сити, чтобы публично и по справедливости судить их. Те, кто во время суда отказался от своих нелепых убеждений, получили право на реабилитацию — в трудовых лагерях и на фермах, принадлежавших Корпорации. — Голос Яры стал совершенно бесцветным. — А тех, кто отречься не пожелал, казнили. Таково было единодушное решение производителей-потребителей нашего государства.
— Их расстреляли?
— Нет. Их доставили на площадь Правосудия… — Он поперхнулся и умолк.
Сати помнила это место: большая, залитая асфальтом площадь, окруженная четырьмя высокими тяжеловесными зданиями, в которых разместился Центральный суд планеты Ака. Здесь часто образовывались пробки из-за обилия транспорта и вечно спешащих пешеходов.
Яра снова заговорил, по-прежнему глядя прямо перед собой; казалось, перед его глазами проплывают картины страшного прошлого:
— Они стояли посреди площади; это небольшое пространство было отгорожено канатом от собравшейся толпы. И еще там было много полицейских, которые охраняли мазов и не давали толпе разорвать их, ведь люди стекались на площадь со всех сторон, желая посмотреть, как будет вершиться истинная справедливость. И все улицы, примыкавшие к площади, тоже были запружены народом. Отец провел меня в здание Верховного суда, чтобы я все видел. Мы поднялись на один из верхних этажей, и он поставил меня на подоконник перед собой. Видно мне было очень хорошо. Еще на площади лежали огромные груды камней — эти камни специально привезли туда: они были из разрушенных стен умиязу. Я, правда, сперва не понял, для чего там сложены эти камни… Но через некоторое время полицейские дали какой-то сигнал, и толпа рванулась туда, где стояли преступники. И все стали бросать в них те камни. Руки людей то поднимались, то опускались… Собственно, суд постановил побить преступников камнями, но не до смерти, а просто в наказание. Но на площади было слишком много народу. Страшная давка. Сотни полицейских ничего не могли сделать. И люди все швыряли и швыряли камни… Это продолжалось очень долго. Их лица превратились в кровавое месиво…
— И вы должны были смотреть?
— Мой отец хотел, чтобы я понял, как сильно они заблуждались.
Голос его почти не дрожал, но побелевшие костяшки пальцев на руке и непроизвольно кривившийся рот выдавали сильнейшее душевное волнение. Ему так и не удалось отойти от того окна, выходившего прямо на площадь Правосудия. Ему и сейчас было двенадцать лет, и он по-прежнему стоял у этого окна. И останется там до конца дней своих…
Итак, отец доказал ему, что воспитавшие его дед и бабушка глубоко заблуждались. Понял ли он это? Мог ли не понять?
Оба опять надолго погрузились в молчание.
Нужно похоронить боль так глубоко в душе, чтобы никогда не пришлось испытать ее снова. Похоронить, завалить ее сверху чем угодно. Постараться быть хорошим сыном. Хорошей дочерью. Ходить прямо по могилам и никогда не смотреть под ноги. «Держись подальше от пса, что с людьми дружит…» Но там даже и могилы не было! Превращенные в кровавое месиво лица близких людей, расколотые черепа, седые волосы в запекшейся крови посреди площади Правосудия…
Куски костей, зубные пломбы, ставшие прахом тела, вонь… тревожный запах гари… Так после страшного пожара пахнут развалины догорающего дома, когда на них случайно прольется дождь…
— Значит, после этого вы жили в Довза-сити… А потом поступили на работу в одно из учреждений Корпорации. В Социокультурное управление, верно?
— Да. Отец нанял для меня репетиторов, чтобы я смог догнать своих сверстников. И чтобы исправить полученное мной… образование. На выпускных экзаменах я получил довольно высокие оценки.
— Вы женаты, Яра?
— Был женат. Целых два года.
— Детей нет?
Он покачал головой.
И продолжал смотреть прямо перед собой. Так и застыв, даже ни разу не пошевелился. Его больное колено было заботливо обмотано спальным мешком — это сделала Тобадан, желая иммобилизовать сустав, согреть его и несколько уменьшить боль. Та книжка по-прежнему лежала у него под рукой: ДРАГОЦЕННЫЕ ПЛОДЫ С ДЕРЕВА ПОЗНАНИЙ.
Сати чуть наклонилась вперед, чтобы немного расслабить одеревеневшие от напряжения мышцы, и, снова выпрямившись, заговорила:
— Знаете, Яра, маз Гоири просила меня побольше рассказать вам о моей родной планете. Возможно, вам удастся меня понять, потому что моя жизнь в чем-то весьма похожа на вашу… Я уже кое-что рассказала вам о юнистах. Когда они захватили власть в нашей части страны, то стали проводить то, что у них называлось «чистками». Жить даже в деревне становилось все опаснее. Люди уговаривали нас спрятать свои книги или даже просто выбросить их в реку. Дядя Харри тогда уже был очень болен; он умирал. Он понимал это и говорил, что его сердце слишком устало от долгой жизни. И он велел тете избавиться от книг, но она не захотела. Он так среди книг и умер; они всегда были рядом с ним.
А вскоре после этого моим родителям удалось вывезти нас с тетей из Индии в другую страну. В другое полушарие, на другой континент, в одну северную страну, где правительство не было настолько религиозным. В мире еще существовало несколько крупных городов, где религиозные фанатики не сумели полностью захватить власть, потому что там имелись экуменические культурные центры и школы, в которых преподавание велось по хайнской системе. Экумену юнисты просто ненавидели; их заветной мечтой было выдворить с Терры всех инопланетян, однако они боялись открыто проявлять свою ненависть, зато всячески поддерживали фанатиков-террористов, когда те совершали набеги на экуменические поселения, уничтожали ансибли и прочее имущество, принадлежавшее «иноземным демонам».
Сати воспользовалась английским словом demon, поскольку в языке довзан подобного слова не было. Потом минутку помолчала — вполне сознательно, стараясь дышать поглубже, чтобы успокоиться. Яра сидел молча и слушал чрезвычайно внимательно.
— Итак, я окончила в этом городе школу и поступила в Экуменический колледж, мечтая работать на других планетах. Примерно тогда же на Терре появился новый Мобиль, новый Посланник Экумены; его звали Далзул. Оказалось, что родом он с Терры и просто долгое время учился на Хайне. И этот человек довольно быстро вошел в доверие к Отцам-основателям. Юнисты стали передавать ему все больше и больше полномочий, охотно подчинялись его приказам и говорили, что он ангел, то есть посланец божий. Некоторые даже утверждали, что именно Далзул спасет человечество и приведет его лучших сынов и дочерей к богу. А потом началось… — Она не сумела подыскать подходящее аканское слово для понятия «преклонение». — Они падали перед ним ниц и восхваляли его на все лады; они молили его быть к ним милосердным; они исполняли любые его указания, ибо считали, что его устами говорит сам господь бог. Такова была их теория «праведных деяний». А многие начали даже думать, что он и есть бог… В общем, Далзулу за какой-то год удалось заставить юнистов, по сути дела, самих себя разоружить. Так сказать, именем господа.
После этого бо́льшая часть старых промышленных регионов и государств вернулась к прежним демократическим формам правления — выборности руководства и так далее — и принялась восстанавливать Земное Содружество Стран, с радостью принимая все чаще прибывавших на Терру представителей иных миров. Наступило замечательное время! Так отрадно было видеть, как разваливаются оковы проклятого юнизма, превращаясь буквально в пыль! И хотя все больше верующих полагали, что Далзул и есть бог, но многие из них начинали задумываться над тем, что он… напротив, прямая противоположность богу и являет собой воплощение Зла. Была среди этих фанатиков одна разновидность — они называли себя Раскаявшимися, без конца устраивали длинные процессии, посыпали головы пеплом и хлестали друг друга плетьми, чтобы пострадать за те ошибки, которые совершили, неверно истолковав волю божию. И вот члены этой секты самостийно возвели на престол одного из Отцов-основателей юнизма, а может, даже какого-то вожака террористов, и стали называть его Спасителем, подчиняясь любому его приказу. Они были очень опасны, ибо стремились к насилию и избрали насилие своим основным оружием. Далзула приходилось постоянно охранять, потому что на него то и дело устраивались покушения. Сектанты стремились во что бы то ни стало уничтожить его. Они подкладывали бомбы, устраивали на его резиденцию налеты, не раз организовывали настоящую резню с множеством жертв. Да, они всегда пользовались насилием, потому что его оправдывала их вера. Согласно их вере, бог награждает тех, кто любым способом борется с неверием и неверующими. Но самое страшное, они уничтожали друг друга! Они буквально разрывали друг друга на куски! Это у них называлось Священной Войной! Это были страшные времена, Яра. Хотя, если честно, для остальных, для всех нормальных людей никаких особенно серьезных проблем в этот период не возникало — просто юнисты изничтожали сами себя.
И вот в самом начале Освобождения, когда все еще только начиналось, в нашем городе был устроен спонтанный праздник. И мы танцевали прямо на улицах. И на одной из улиц я встретила прекрасную девушку. Она тоже танцевала и всех вовлекала в свой танец. И я влюбилась в нее…
Сати умолкла.
Пока что рассказывать ей было довольно легко. Но за тот предел она никогда не переступала в разговоре с кем бы то ни было. Об этом она могла говорить только сама с собой, только в полной тишине, перед сном. И в этом месте своей биографии всегда ставила точку. У нее до боли стиснуло горло.
— Я знаю, у вас это считается неправильным, невозможным, — с трудом выговорила она.
Несколько неуверенно он ответил:
— Только потому, что подобные союзы не приводят к рождению детей… И Комитет моральной гигиены считает, что…
— Да, я знаю, — перебила его Сати. — Отцы-основатели юнизма тоже так считали. И утверждали, что бог создал женщин, дабы они служили сосудом для мужского семени. Но после Освобождения мы уже не обязаны были скрываться из страха быть сосланными в исправительные колонии. У нас ведь тоже существовали лагеря, подобные тем, куда вы ссылаете своих мазов. — Она смотрела на него с вызовом.
Однако он вызова не принял. Он согласно кивнул и стал ждать продолжения рассказа.
И Сати не смогла, рассказывая ему о себе, ни обойти эту тему, ни отказаться от честного разговора о ней. Нет, она решила говорить обо всем прямо, в том числе и об этом. Она непременно должна была рассказать это ему.
— Мы прожили вместе два года, — сказала она так тихо, что Яра даже чуть повернулся к ней, чтобы лучше слышать. — Она была очень красивая, гораздо красивее меня и гораздо умнее. И добрее. И она так замечательно смеялась! Иногда она смеялась даже во сне. Ее звали Пао.
Стоило Сати произнести это имя, и к глазам подступили слезы, но она их сдержала.
— Я была на два года старше, и она не сумела меня догнать, хотя и очень старалась. Чтобы не расставаться с нею, я специально осталась еще на год в Ванкувере. А потом мне пришлось уехать на подготовку в Экуменический центр в Чили. Это очень далеко от Ванкувера, на другом континенте, в Южном полушарии. Пао собиралась присоединиться ко мне через год, как только окончит университет. Мы хотели дальше учиться вместе, а потом составить настоящую команду Наблюдателей и отправиться на другие планеты. Мы обе много плакали, когда мне пришлось уехать в Чили, но разлука оказалось совсем не такой уж страшной, как нам обеим казалось. И время, если честно, пролетело достаточно быстро, потому что мы постоянно разговаривали друг с другом по телефону и с помощью Интернета и знали, что зимой непременно увидимся, а потом наступит весна, и она приедет ко мне, и мы будем вместе всегда. Мы действительно были неразлучны. Как мазы. Двое, которые на самом деле одно целое. Это было такое счастье — скучать по ней, потому что она у меня была! Да, она у меня была, и по ней можно было скучать, и можно было радоваться встречам с нею… И она говорила мне, что чувствует то же самое. Она говорила даже, что, когда я приезжаю, ей не хватает этого ощущения — возможности скучать по мне…
Сати давно уже плакала, но это не мешало ей говорить; слезы лились легко и обильно. Она лишь машинально сморкалась и вытирала глаза.
— На каникулы я прилетела в Ванкувер. В Чили стояло лето, а там была зима. И мы… мы обнимались, целовались, вместе готовили обед, потом отправились к моим родителям, затем к родителям Пао… И подолгу гуляли в парке, где росли большие, старые деревья. И все время шел дождь. Там вообще часто идут дожди. Я очень люблю дождь.
Слезы у нее высохли.
— Как-то раз Пао отправилась в библиотеку, которая находилась в центре города, чтобы что-то там посмотреть для экзамена, который предстоял ей сразу после каникул. Я собиралась пойти с нею вместе, но простудилась, и она сказала: «Оставайся-ка ты дома в такой дождь, иначе вся вымокнешь, и что я с тобой тогда буду делать?» Честно говоря, я действительно чувствовала себя неважно, и мне самой хотелось просто поваляться, ничего не делая. Так что я осталась дома и уснула.
А в это время, как назло, случилась очередная вспышка Священной Войны. Внутри той секты существовала одна группировка — они называли себя «Очистителями Земли», — члены которой считали, что Далзул и Экумена — это слуги дьявола и должны быть уничтожены. Многие из этих людей служили прежде в вооруженных силах юнистов. И у них в распоряжении было довольно много оружия, которое они в свое время успели припрятать. Так что они довольно часто совершали вооруженные налеты на экуменические подготовительные центры.
Сати слышала, как звучит ее голос: он был таким же ровным и бесцветным, каким только что был у Яры.
— Они использовали даже беспилотные самолеты-бомбардировщики, которыми можно управлять на расстоянии. И посылали их издалека, например из Дакоты. Эти самолеты они прятали в особых шахтах под землей, а потом всего лишь нажимали на кнопку, и эти самолеты сбрасывали бомбы на мирные города. В тот раз они разбомбили наш колледж, городскую библиотеку, многие жилые дома в центре… Погибли тысячи людей. Подобные вещи постоянно случались в период Священных Войн. Пао просто оказалась одной из многих. Многих погибших. Просто еще одна девушка, еще один невинный человек, попавший под бомбы. И меня рядом с нею не было! Я только слышала рев бомбардировщиков…
Горло опять стиснула болезненная судорога, но так было всегда, стоило ей вспомнить тот день. И так будет всегда. И никуда ей от этого не деться.
Некоторое время она не могла произнести больше ни слова.
— Ваши родители погибли? — тихо спросил Яра.
Сати была тронута этим вопросом. Благодаря ему она вновь оказалась в той временно́й точке, где уже способна была отвечать.
— Нет, — сказала она. — У них все обошлось. Я потом к ним и переехала. А потом снова улетела в Чили.
Они еще немного посидели в молчании. В глубокой тиши этой Горы, в этих пещерах, полных жизни. Сати чувствовала себя смертельно усталой, выпотрошенной. По землистому цвету лица Яры и по его судорожно стиснутым рукам было заметно, что он тоже очень устал и измучен болью в позвоночнике, непрерывно терзавшей его. На сей раз молчание, которое хранили оба, казалось Сати после всего сказанного вполне заслуженной благодатью.
Прошло немало времени, прежде чем снаружи послышались голоса людей и Сати вынырнула наконец из своих раздумий.
Она различила среди прочих голосов голос Одиедина, и он действительно вскоре окликнул раненого, не заходя в палатку:
— Яра, ты как там?
— Входи, входи, — сказал Яра, и Сати откинула полог.
— Ах! — Одиедин, казалось, был немного удивлен. В слабом свете фонаря его темное лицо с высокими скулами и внимательно глядящими из-под густых бровей глазами казалось маской довольно симпатичного гоблина.
— Мы с Ярой беседовали, — пояснила Сати, выныривая из палатки и с наслаждением распрямляя спину.
— Вы уже закончили? А то нам нужно гимнастикой позаниматься. — И Одиедин опустился на колени, собираясь уже заползти в палатку.
— Он скоро сможет встать? — поспешно спросила у него Сати.
— Пользоваться костылями ему пока вредно… Да и трудно из-за поврежденного позвоночника, — как-то неопределенно ответил Одиедин. — И некоторые порванные мыщцы и сухожилия тоже не успели восстановиться. Но мы над этим работаем.
И он исчез в палатке.
Сати уже пошла было прочь, однако вернулась и снова заглянула в палатку. Было бы ошибкой уйти, не сказав на прощанье ни слова после такого разговора!
— Завтра я опять приду, Яра, — сказала она. Он что-то тихо ответил, и она, опустив полог, немного постояла, оглядывая пещеру. В слабом отблеске света, сочившегося из-под соседних палаток, она с огромным трудом различала на темной задней стене очертания Древа, лишь слабо поблескивали два-три маленьких самоцвета в его Листве.
В этой пещере был выход наружу; он находился недалеко от палатки Яры. Нужно было лишь пройти через небольшую пещерку и по короткому коридору выбраться наружу; к сожалению, выход представлял собой такую низкую арку, что приходилось ползти на четвереньках.
Но Сати все же направилась именно туда; выползла из пещеры и решила немного постоять на каменном выступе, сразу надев темные очки и ожидая, что в глаза ей ударит слепящее солнце. Но солнце, которое уже с середины дня скрывалось за плечом Силонг, теперь, видимо, почти село, и свет вокруг был мягкий, рассеянный, с легким фиолетовым оттенком. За эти несколько часов успел выпасть пушистый снежок. Широкий полукруг горного амфитеатра казался сценой, когда на нее смотришь от задних кулис; белый снег был абсолютно девственным, ни одного следа до самых внешних границ амфитеатра. Здесь, под прикрытием Силонг, ветер совсем не чувствовался, но за пределами амфитеатра, метрах в ста от того места, где стояла Сати, порывы ветра то и дело вздымали снежную пелену, и она, не зная покоя и свиваясь в легкие белые вихри, парила над землей.
Сати только раз ходила туда, к дальней границе амфитеатра, кончавшейся отвесным утесом, чуть нависавшим над пропастью глубиной по крайней мере в милю. У Сати даже голова закружилась, когда она стояла на краю этого утеса, а ветер предательски подталкивал ее к краю.
А сейчас она бездумно любовалась непрерывной пляской снежинок, вздымаемых ветром, над той сумрачной пропастью, что отделяла Силонг от грозной Зубуам. Склоны Зубуам были видны неясно и казались бледными далекими тенями. Сати довольно долго простояла там, у входа в пещеры, глядя, как умирает свет дня.
Теперь она навещала Яру почти каждый день, завершив обследование очередной секции Библиотеки и поработав с теми мазами, которые составляли каталог. Оба, точно по уговору, никогда больше впрямую не касались того, о чем тогда рассказали друг другу, но чувствовалось, что именно это служит основой любой их беседы, темным прочным ее фундаментом.
Однажды Сати спросила, знает ли он, почему Корпорация решила вдруг удовлетворить просьбу экуменического Мобиля и позволила одному из его Наблюдателей выбраться за пределы территории, строго ограниченной в плане информации и столь же строго контролируемой в плане передвижения. «Это было испытание? — спросила она. — Или ловушка?»
Ему было нелегко преодолеть свойственную всем государственным чиновникам привычку защищать и приумножать свою власть благодаря доступу к некой «секретной» информации, хотя зачастую никакой секретности в этой информации и не было. Будучи Советником, он наверняка раньше неукоснительно соблюдал это правило и вряд ли смог бы нарушить его и теперь, если бы в детстве не имел столь тесного контакта с Толкователями, которые воспитали его буквально с пеленок. И теперь на лице Яры явственно отражалась мучительная внутренняя борьба, и Сати, видя это, уже начинала жалеть о заданном вопросе. Вынужденный лежать без движения, будучи пленником собственных увечий, пребывая в полной зависимости от своих извечных «врагов», Советник не имел здесь вообще никакой власти, сохраняя ее крохи разве что благодаря упрямому молчанию. Отказаться от этого, выпустить из рук последние — пусть иллюзорные — рычаги воздействия, набраться смелости и заговорить… Это означало бы для него полный отказ от той жизни, которую он вел прежде.
— Мой департамент не был поставлен в известность, — начал было он и умолк; потом начал снова: — Я полагаю, что была… — и опять умолк, но упрямо начал еще раз, с самого начала, прибегнув к привычному бюрократическому жаргону, как к спасительному средству: — В правительственных учреждениях не раз имели место дискуссии, в том числе и на высшем уровне, относительно нашей внешней политики на ближайшие несколько лет. Поскольку аканский космический корабль в настоящее время направляется к планете Хайн и поскольку имеется информация о том, что, в соответствии с графиком, корабль из Экумены прибудет на Аку на будущий год, кое-кто в Совете предложил внести некоторое разнообразие в систему наших отношений с Экуменой, сделать их более свободными. Возможно, сказал тот докладчик, было бы даже выгодно приоткрыть для Наблюдателей некоторые двери в целях увеличения взаимного обмена информацией. Впрочем, очень многие участники дискуссии стояли на прежних позициях, утверждая, что контроль Корпорации над диссидентами все еще далек от идеального, так что вряд ли можно позволить себе несколько отпустить вожжи. Однако… вскоре между обеими сторонами был достигнут некий компромисс…
Яра явно исчерпал весь запас обтекаемых и безличных конструкций, и Сати, быстро сделав в уме довольно грубый перевод сказанного им, спросила:
— Значит, этим компромиссом и явилось разрешение на мою поездку в горы? Значит, это все-таки проверка! А вам было предписано наблюдать за мной и сообщать куда следует, так?
— Нет, не так! — неожиданно пылко возразил Яра. — Я действительно попросил об этом. И мне было дано такое разрешение. Ведь сперва все считали, что когда вы увидите, в какой нищете и отсталости существуют эти рангма, то быстренько вернетесь в Довза-сити. Когда же вы решили надолго поселиться в Окзат-Озкате, члены Центрального комитета просто растерялись, не зная, как теперь осуществлять контроль над вашей деятельностью, не нанося вам оскорбления. Предложения моего департамента были вновь отвергнуты, хотя я советовал просто отозвать вас в столицу. Даже мое непосредственное начальство не обращало внимания на мои донесения из Окзат-Озката. Мало того, это мне было велено вернуться в столицу! И там меня слушать тоже не пожелали. Им не хотелось верить, что мазы в провинции по-прежнему обладают огромным и вполне реальным авторитетом. Ведь в столице давно считают, что с Толкователями покончено!
Он говорил с такой страстью и болью, что Сати было ясно: его явно и давно терзают сложные и мучительные сомнения, и она просто не знала, что и как ему ответить.
Довольно долго оба молчали; и это было некое дружелюбное молчание: они просто слушали ту прозрачную гулкую тишину, что царила в пещерах.
— Вы были правы, когда говорили им это, — тихо сказала Сати, первой нарушая молчание.
Яра только головой замотал, нетерпеливо, исполненный презрения к самому себе и к тем, кто отдавал ему приказы. Но когда Сати уже собралась уходить, пообещав непременно заглянуть к нему завтра, он вдруг смущенно пробормотал:
— Спасибо вам, йоз Сати! — И «рабское» обращение «йоз» в его устах прозвучало как самое искреннее признание собственного поражения и раскаяния.
После этого им стало гораздо легче говорить друг с другом. Яра просил ее рассказывать о Земле, но многое ему было все-таки очень трудно понять, и часто, хотя ей казалось, что он ее понял, он начинал возмущаться и протестовать, обвиняя ее в том, что она намеренно сгущает краски:
— Почему вы рассказываете мне только о плохом, только о разрушениях и жестокостях? Неужели на Терре действительно все было настолько отвратительно? Вы же ненавидите собственную родину!
— Нет, — спокойно возразила она и вдруг увидела перед собой, прямо за стеной палатки, знакомую излучину дороги на окраине деревни и красную придорожную пыль, в которой они так часто играли: она и Моти. И Моти показывал ей, как строить из земли и камешков домики, целые маленькие деревни, и сажал вокруг них множество цветов. Он был на целый год старше Сати. Воткнутые в землю цветы, конечно же, сразу увядали под жаркими лучами летнего солнца. Они сворачивали свои лепестки и поникали, ссыхаясь и постепенно превращаясь в шелковистую пыль, чтобы вернуться в ту темно-красную землю, из которой недавно появились на свет. — Нет, нет, — повторила Сати. — Моя планета так прекрасна, что не опишешь словами! И я очень люблю ее, Яра. Я просто пытаюсь убедить вас с помощью своих «пропагандистских историй» в том, что любому обществу свойственно ошибаться. Иногда жестоко. А потому вашему правительству, прежде чем во всем брать с нас пример, следовало бы сперва как следует разобраться, кто мы такие, какие мы. Разглядеть, что мы сотворили с собой и со своей планетой!
— Но это же вы прилетели сюда! И дали нам столько замечательных знаний!
— Да, я знаю. Когда-то жители планеты Хайн сделали то же самое для нас самих. И мы тоже старались во всем подражать хайнцам, стремились «догнать и перегнать» Хайн — буквально с самой первой минуты! Возможно, наш юнизм был всего лишь протестом против этого слепого подражания. Юнисты просто желали подтвердить наше «богоданное» право быть самими собой, то есть обладать иррациональным мышлением, порой проявляя и откровенную глупость, и жить, черт побери, своей собственной, а не чьей-то чужой жизнью!
Яра некоторое время обдумывал ее слова.
— Но нам же нужно многому научиться! — не слишком уверенно возразил он. — Вы ведь говорили, что Экумена считает неправильным скрывать от других какие бы то ни было знания.
— Говорила. Но историки специально изучают те способы, которыми следует пользоваться при передаче знаний, чтобы это были действительно ЗНАНИЯ, а не разрозненные сведения о том и о сем, порою даже просто друг с другом не сочетающиеся. Знаете, Яра, есть одна хорошая хайнская притча о зеркале. В ней говорится, что если стекло в зеркале целое, то в нем может отразиться весь мир, но если зеркало разобьется, то любой его осколок, в котором к тому же отражается лишь малая часть окружающего мира, его отдельные фрагменты, может сильно поранить руку, которая его держит. То, что Терра дала Аке, — это всего лишь осколок такого зеркала.
— Возможно, именно поэтому наше правительство и отослало тогда ее послов…
— Каких послов?
— Тех, что прилетели на втором корабле.
— На ВТОРОМ? — Сати была ошеломлена и озадачена. — Но ведь до меня с Терры прилетал только один корабль!
И тут она вдруг вспомнила свой последний долгий разговор с Тонгом Овом. Он тогда спросил ее, не считает ли она, что Отцы-основатели могли самостоятельно, ничего не сообщая Экумене, послать своих миссионеров на Аку.
— Расскажите мне об этом, Яра! Я ничего не знаю о ВТОРОМ корабле с Терры!
Она заметила, что он даже чуть отпрянул, настолько, видимо, ему неприятно было отвечать на этот вопрос. И он явно ей не поверил! Он даже не сумел подавить свою мгновенно возникшую неприязнь! К тому же, как догадывалась Сати, эта информация держалась в строжайшей тайне и ею владели лишь высшие эшелоны власти; она явно не являлась частью официальной истории Корпоративного государства. Хотя, продолжала размышлять она, аканское правительство было практически уверено, что посланцам Экумены все это известно.
— Значит, сюда прилетал с Терры второй корабль и был отослан назад? — спросила она уже более спокойным тоном.
— Видимо, да.
Сати, глядя на неподвижно застывший профиль Яры, отчаянно молила про себя: ну пожалуйста, не надо сейчас играть роль истинного бюрократа, честного служаки, который даже под угрозой смерти не выдаст государственную тайну, а стиснет зубы и будет молчать! Но вслух она ничего этого не сказала. И он, помолчав, заговорил сам:
— Видите ли, существовали подробные записи… Мне их, разумеется, никогда не показывали, но они существуют, это точно.
— А что вам самому известно об этом корабле с Терры? Это вы можете мне сказать?
Он немного подумал.
— Первый корабль прилетел в год Редана Тридцатого. Семьдесят два года назад. Он приземлился на восточном побережье недалеко от Абазу. На борту у него было восемнадцать мужчин и женщин. — Он быстро глянул в ее сторону, как бы проверяя, точно ли он называет эти цифры, и она кивнула. — Там, на востоке, все еще были сильны местные власти, и инопланетянам разрешалось ходить куда вздумается. Они сообщили, что хотят как можно больше узнать о нашей планете, и пригласили нас присоединиться к мирам Экумены. Они охотно отвечали на любые вопросы аканцев о Терре и других планетах, но предупредили, что прилетели сюда скорее не как рассказчики, а как слушатели. Как йозы, не как мазы. Они прожили здесь пять лет. А потом за ними прилетел другой корабль, на борту которого имелся ансибль, и с его помощью они послали на Терру пространное толкование всего, что успели здесь узнать. — Яра снова посмотрел на нее.
— Бо́льшая часть этого замечательного толкования пропала при пересылке, — сказала Сати.
— А эти люди вернулись на Терру?
— Не знаю. Я улетела оттуда шестьдесят земных лет назад, теперь уже шестьдесят один… Если они вернулись при правлении юнистов или в период Священных Войн, то их, вполне возможно, заставили молчать или упрятали в тюрьму, а может, расстреляли… Но ведь вы сказали, что был и второй корабль?
— Да.
— Дело в том, — Сати очень хотелось, чтобы он ее понял и поверил ей, — что тот первый корабль был послан на средства Экумены. Но больше Экумена средств на такие экспедиции Терре не выделяла, потому что как раз в этот период к власти пришли юнисты, которые свели контакты с Экуменой до предельного минимума. Они один за другим закрывали космопорты и экуменические учебные центры, угрожали инопланетянам высылкой, позволяли террористам уродовать их технику и средства связи — и даже подстрекали их на это! — делая представителей Экумены зачастую совершенно беспомощными. Так что если на Аку прилетал с Терры какой-то второй корабль, значит его послали юнисты. Но я никогда ничего об этом даже не слышала. Хотя, конечно, от простых людей юнисты постарались это скрыть.
Он кивнул с явным пониманием и сказал:
— Второй корабль прилетел через два года после отлета первого. У него на борту было пятьдесят человек во главе с каким-то начальником, а может, их верховным мазом, имя которого было Фоддердон. Этот корабль приземлился в стране довза, к югу от столицы. Прилетевшие на нем люди сразу же вышли на связь с представителями Корпорации и сообщили, что Терра готова передать Аке любые свои знания. И они действительно передали нам самую разнообразную информацию, главным образом технологическую. Они научили нас новым способам производства, научили преодолевать косность и невежество масс, полностью изменили наше мышление — словом, научили нас всему, чему мы могли у них научиться! И они привезли с собой множество всяких схем, чертежей и проектов, множество всяких полезных книг, а также несколько великих теоретиков и экспериментаторов, которые показали бы нам, как наладить производство различной техники. У них на корабле тоже имелся ансибль, так что в случае необходимости можно было сразу же получить нужную информацию с Терры…
— Дети возле огромного ящика с игрушками! — прошептала Сати.
— Тогда все вокруг сразу переменилось. И невероятно укрепилась власть Корпорации. Мы сделали свой первый шаг в Марше к звездам. А потом… Я не знаю, что произошло. Нам сказали только, что этот Фоддердон и другие сперва давали нам информацию совершенно бесплатно, но потом вдруг стали ее придерживать и требовать за нее непомерно высокую цену.
— Могу себе представить, какова была эта цена! — сказала Сати.
Он вопросительно посмотрел на нее.
— Они хотели получить бессмертную часть вашего «я», — сказала она. В аканских языках не было слова «душа». Яра ждал, пока она объяснит подробнее. — Я думаю, Фоддердон сказал примерно следующее: «Вы должны уверовать. Уверовать в Единого бога. Уверовать, что только я, отец Джон, являюсь здесь Его единственным представителем, Его гонцом, Его гласом. Истинно только то, что говорит вам Он моими устами. Повинуясь богу и мне, вы сумеете раскрыть любые тайны, отворить любые двери в чудесную страну знаний. Но цена за такое Толкование будет высока. Ибо эти знания за деньги не купишь!»
Яра, на лице которого были написаны мучительные сомнения, неуверенно кивнул и задумался. После долгого молчания он сказал:
— Фоддердон действительно заявил тогда, что Исполнительному Совету так или иначе придется следовать его указаниям. Вот почему я и назвал его верховным мазом.
— Правильно. Им он и был.
— Я не знаю насчет остальных… Нам сказали, что среди них возникли разногласия, некоторые высказывались против намерений Фоддердона, и в результате правительство Аки решило отослать корабль назад, на Терру. Однако… я не уверен, что все случилось именно так. — Он явно чувствовал себя не в своей тарелке и подолгу обдумывал каждое слово. — Я знал одного инженера в Новой Альюне, который работал на «Аке-один». — Яра имел в виду межпланетный корабль, гордость Корпорации, который в данный момент находился в пути от Аки к Хайну. — Он говорил, что в качестве образца был использован корабль с Терры… Может быть, правда, он имел в виду всякие планы, чертежи и тому подобное, но было похоже, что он сам не раз бывал на том корабле. Мы тогда с ним здорово выпили… И я не уверен…
Те пятьдесят космических конкистадоров, пятьдесят миссионеров-юнистов, по всей видимости, сгинули в трудовых лагерях Корпорации. Сати понимала теперь, кто предал народ довза и как затем довза вынуждены были предать все население Аки!
Эта история горькой печалью легла ей на сердце. Все старые ошибки без конца повторяются снова и снова! Она тяжко вздохнула.
— Итак, не имея возможности отличить легатов юнизма от посланцев Экумены, вы с тех пор питаете к инопланетянам недоверие… Видите ли, Яра, я считаю, что ваше правительство поступило правильно, отказавшись от той сделки, которую предлагал отец Джон. Впрочем, я не исключаю и того, что для них это была просто форма борьбы за власть. Гораздо труднее понять, что для вас даже знания должны иметь и до сих пор имеют вполне определенную цену.
— Конечно, они ее имеют! — воскликнул Яра. — Только мы не знаем, какова назначенная вами цена. Почему ваши люди ее скрывают?
Сати уставилась на него в полном замешательстве.
— Не знаю, — проговорила она наконец. — Мне как-то даже в голову не приходило… Об этом нужно подумать.
Яра откинулся на спинку своего ложа; он выглядел очень утомленным и несколько минут лежал с закрытыми глазами. Потом вдруг очень тихо сказал:
— И дар этот — молния, — явно цитируя кого-то из Толкователей.
И перед мысленным взором Сати тут же возникла изящно выполненная надпись на белой стене: «…дважды раздвоенное дерево-молния произрастает с земли», и темные изработавшиеся руки Сотью Анга, сложенные «домиком» и прижатые к сердцу. «Это вам ничего не будет стоить…»
Они помолчали; каждый думал о своем.
Вдруг Сати спросила:
— Яра, вы знаете историю «Дорогой Такиеки»?
Он некоторое время изумленно смотрел на нее, потом кивнул. Ему явно не сразу удалось выудить из памяти детские воспоминания об этой притче. Он еще немного помолчал и твердо сказал:
— Да.
— Вот скажите: был ли этот дорогой Такиеки действительно таким уж глупцом? Ведь это же мать оставила ему в наследство мешок бобов. Так, может, он был прав, что никому не хотел отдавать материнское наследство, что бы ему ни предлагали?
Яра задумался.
— Мне эту историю рассказывала бабушка, — медленно проговорил он. — И я, помнится, думал: как хорошо было бы иметь возможность, как Такиеки, идти куда глаза глядят, и чтобы никто за тобой не присматривал, не поучал тебя! Я был тогда еще совсем маленький, и дедушка с бабушкой никуда меня одного не отпускали. И когда бабушка задала мне примерно такой же вопрос, что и вы, я честно сказал, что Такиеки, должно быть, просто хотел еще погулять на свободе, а не торчать на ферме, где будет ужасная скука. И тогда бабушка спросила: «А что же он будет делать, когда у него еда кончится?» И я сказал: «Может быть, он сумеет с кем-нибудь договориться. Возьмет и отдаст тем мазам часть своих бобов, а часть оставит себе и возьмет у них только несколько золотых монет, чтобы продолжать путешествие и иметь возможность по дороге покупать себе еду и где-то ночевать, если зима его в пути застанет».
Он слабо улыбнулся, вспоминая свои детские мечты о путешествиях, но тревога в его глазах все еще не погасла.
Вообще-то, лицо у него всегда было какое-то встревоженное. Сати, впрочем, хорошо помнила, каким оно могло быть суровым и неприступным. И каким однажды оно ей показалось… измученным!
Впрочем, поводов для беспокойства у него было достаточно. Все его попытки вновь встать на ноги и научиться ходить пока что успехом не увенчались. Колено практически не способно было удерживать вес тела, разве что минуту-две, а травма позвоночника не позволяла пользоваться костылями: во-первых, он при этом испытывал страшную боль, а во-вторых, рисковал еще сильнее повредить спину. Одиедин и Тобадан каждый день занимались с ним лечебной гимнастикой, проявляя при этом бесконечный такт и терпение. Яра отвечал им тем же и покорно выполнял все упражнения, однако тревога в его глазах так и не гасла.
Первые две группы уже покинули «Лоно Силонг», ускользнув на рассвете — в каждой было всего по нескольку человек и по два тяжело нагруженных миньюла. Никаких караванов с развевающимися флагами.
Порядок в пещерах поддерживался за счет давно сложившихся обычаев и общего консенсуса. Сати отметила, что все здесь сознательно избегают создания какой бы то ни было иерархии и злоупотребления титулами. Она как-то даже сказала об этом Унрой, и та ответила:
— Именно титулы и стали основным злом в те времена, что предшествовали появлению на Аке ваших Наблюдателей.
— Например, титул верховного маза? — осторожно спросила Сати.
— Ну да! — усмехнувшись, подтвердила Унрой. Ее всегда смешила старательность, с которой Сати подбирала слова, и те архаизмы, взятые из языка рангма, которыми она пользовалась. — Сперва появились верховные мазы. А потом довза начали реформацию всего общества. Установили иерархию власти. И властители принялись бороться друг с другом. Появились огромные, богатейшие умиязу, которые буквально обирали нищие деревни. Распространилось фискальное и духовное ростовщичество. Ваши люди прилетели сюда в плохие времена, йоз!
— Наши люди всегда оказываются на новых планетах в плохие времена, — сказала Сати. Унрой посмотрела на нее с некоторым удивлением.
Если кто-то конкретно и отвечал за порядок в «Лоне Силонг», так это мазы Иньеба и Икак. Если общее решение по тому или иному вопросу уже было принято, остальное они уже брали на себя: например, ответственность за распорядок отправки групп. Икак как-то вечером, перед ужином, сказала Сати:
— Йоз Сати, если у вас нет возражений, то ваша группа отправляется через четыре дня.
— Все те, кто пришел со мной из Окзат-Озката?
— Нет. Только четверо: вы, Одиедин Манма, Лонг и Ийеу. И один миньюл в придачу. Только в этом случае вы сумеете достаточно быстро спуститься в предгорья до наступления настоящей осени.
— Хорошо, маз Икак, — кивнула Сати. — Только ужасно жаль, что я так мало успела прочитать!
— Но может быть, вы еще сумеете сюда вернуться? И может быть, сумеете спасти эти книги — для наших детей?
О, эта их всеобщая, обжигающая, страстная надежда! Они все надеялись на Экумену. И на нее, Сати. И она каждый раз пугалась, столь велика была ее ответственность перед этими людьми.
— Я непременно попытаюсь это сделать, маз Икак, — сказала она. И спросила: — А что вы решили насчет Яры?
— Его придется нести. Целители говорят, что до того, как погода окончательно испортится, на ноги он встать не сможет. Мы уже составили ту группу, с которой он пойдет вниз: юноша и девушка из вашего отряда, Тобадан и Сиэз, а также два здешних проводника; всего семеро, и с ними еще три миньюла с носилками. Большой отряд, но ничего не поделаешь. Они отправляются завтра утром: нужно спешить, пока стоит хорошая погода. Жаль, мы не знали раньше, что этот человек не сможет идти. Мы бы его давно уже отправили. Правда, они будут спускаться по тропе Ребан, она самая легкая.
— А что будет с Ярой, когда их отряд доберется до Амарезы?
Икак только руками развела:
— Придется держать его взаперти. А что нам еще остается? Он ведь может совершенно точно объяснить полицейским, как найти пещеры! И они тут же пошлют людей, заложат взрывчатку, все уничтожат… Они ведь взорвали Великую Библиотеку в Маранге, да и все остальное тоже сровняли с землей. Корпорация никогда не изменит своей политики по отношению к нам! Разве что ВЫ сможете переубедить ее, йоз Сати. Может быть, тогда она позволит нашим книгам существовать? Позволит представителям Экумены изучать их? Может быть, она даст нам возможность спасти наши знания? Если это произойдет, мы, конечно, отпустим этого человека. Но даже если мы отпустим его, то другие сине-коричневые — люди из его собственного окружения! — все равно сразу его арестуют и посадят в тюрьму: ведь он действовал, не имея на то приказа властей. Бедняга, не слишком приятное будущее его ждет!
— Но ведь он, возможно, ничего полиции и не скажет.
Икак с удивлением посмотрела на нее.
— Я знаю, он сам решил… преследовать меня, чтобы найти Библиотеку и уничтожить ее, — продолжала Сати. — Это была его идея фикс. Но знаете… Его ведь вырастили мазы. И он…
Сати колебалась. Она не могла раскрыть Икак самую главную тайну Яры; как и свою собственную.
— Ему пришлось стать таким, какой он сейчас! — выпалила она. — Но, по-моему, Толкователи все же сыграли — и продолжают играть! — в его жизни самую главную роль. Я думаю, сейчас он вернулся или возвращается к своим истокам. И я совершенно точно знаю, что он не питает ни малейшей вражды ни к Одиедину, ни к кому-либо другому из нас. Может быть, вы позволили бы ему просто остаться в Амарезе? Просто жить там, не будучи вечным пленником? Просто жить в тени?
— Не знаю, возможно ли это, — неуверенно, но без неприязни сказала Икак. — Ведь очень трудно спрятать человека — даже в большом городе, йоз Сати. Ведь у него в запястье имплантирован чип СИО. И он был чиновником довольно высокого ранга. И ему было предписано следить за инопланетянкой, за одним из Наблюдателей Экумены! Они непременно станут его искать, йоз Сати. И как только они до него доберутся, то, боюсь, как бы хорошо он к нам ни относился, он все равно расскажет им все, что знает. Они заставлять умеют.
— А что, если он спрячется на всю зиму в какой-нибудь деревне? И совсем не пойдет в Амарезу? Мне ведь тоже понадобится какое-то время, маз Икак Иньеба… чтобы поговорить с нашим Мобилем, а ему — чтобы переговорить с представителями Корпорации. А если наш корабль, согласно расписанию, действительно прилетит только на будущий год, то нам придется ждать его прилета, чтобы затем с помощью ансибля связаться с нашими Стабилями на Хайне и обсудить все эти вопросы. На все это требуется время, маз.
Икак кивнула:
— Хорошо, я посоветуюсь с остальными. Мы постараемся сделать все, что в наших силах.
Сразу после ужина Сати поспешила к Яре.
Она встретила там Акидана и Одиедина; Акидан принес теплую одежду, которая понадобится Яре во время путешествия. Одиедин пришел, чтобы подбодрить своего пациента перед трудной дорогой. Акидан был страшно возбужден предстоящим отъездом. Сати была глубоко тронута, заметив, как ласково он разговаривает с Ярой, как светится его молодое красивое лицо.
— Не беспокойся, йоз, — искренне успокаивал раненого Акидан. — По этой тропе очень легко спускаться, и отряд у нас очень сильный. И недели не пройдет, как мы уже будем в Амарезе.
— Спасибо, — ровным голосом ответил Яра. Лицо его было совершенно бесстрастным.
— Тобадан позаботится о тебе, — сказал ему Одиедин.
Яра благодарно кивнул:
— Спасибо.
Киери принесла теплое пончо, которое забыл Акидан. Она с трудом влезла в палатку и тут же принялась болтать как ни в чем не бывало. Сати опустилась на колени и накрыла своей рукой руку Яры. Она никогда прежде к нему не прикасалась.
— Спасибо тебе за твою историю, Яра, — шепнула она торопливо и смущенно. — И за то, что позволил мне рассказать свою историю — тебе. Я надеюсь… Я надеюсь, что все будет хорошо! До свидания, Яра.
Он поднял на нее глаза, один раз коротко кивнул и отвернулся.
Вернувшись в свою палатку, Сати долго не могла унять странную тревогу, возникшую в душе. И все же испытывала облегчение: она сказала то, что хотела.
В палатке творилось нечто невообразимое: Киери собиралась в путь. Сати, собственно, давно уже подумывала о том, чтобы снова поселиться вместе с Одиедином, у которого в жилище всегда царят порядок и тишина.
Сати весь день работала над каталогом; работа была утомительная и сложная, связанная с громоздкими и довольно нелепыми аканскими компьютерными программами. Так что Сати легла пораньше, намереваясь встать до рассвета и непременно проводить своих друзей. Уснула она почти сразу. И не слышала, как вернулась откуда-то Киери, как она возилась, укладывая свои вещи. Ей показалось, что прошло не более пяти минут, когда опять вспыхнул светильник и она увидела, что Киери стоит, уже полностью одетая, и собирается уходить. Сати с трудом выбралась из спального мешка и крикнула вслед Киери:
— Я с вами завтракать буду!
Но когда она прибежала на кухню, там никого не оказалось. Странно: ведь перед долгой дорогой людям обязательно нужно было поесть горячего, чтобы набраться сил. Удивленная Сати спросила у Лонга, дежурившего по кухне:
— А где, собственно, все? Неужели уже ушли?
— Нет. — Лонг был мрачен.
— Что-то случилось?
— Я думаю, да, йоз Сати. — И Лонг мотнул головой в сторону внешних пещер. Сати бросилась туда и в коридоре столкнулась с Одиедином.
— Что случилось?
— Ах, Сати, — только и смог вымолвить Одиедин, как-то непонятно, безнадежно махнув рукой.
— Что?!
— Яра.
— Что — Яра?
— Идем со мной.
Сати поспешила следом за Одиедином в ту пещеру, где на стене было высечено изображение Древа. Однако он почему-то прошел мимо палатки Яры. В пещере было полно народа, но Яры она не заметила. Они миновали маленькую пещерку с неровным полом и нырнули в тот короткий коридорчик, что вел наружу. Одиедин прополз под низенькой аркой выхода и сразу поднялся. Сати от него не отставала.
Они стояли рядом на каменном выступе. Солнце еще не всходило, но высокие небесные чертоги были светлы и прекрасны и казались поистине необъятными после тесноты полутемных пещер.
— Смотри, куда он ушел, — сказал Одиедин.
Сати с трудом оторвала восхищенный взор от сияющих небес и посмотрела, куда он указывал. Внизу, на «полу» амфитеатра, лежал глубокий, по колено, слой снега. И на этом снегу были отчетливо видны следы, ведущие от того каменного выступа, на котором они стояли, прямо к утесу над пропастью и обратно; следы трех или четырех человек, как показалось Сати.
— Это не его следы, — заметил Одиедин. — Это мы наследили. А он полз на четвереньках. Он ведь не мог идти. Не знаю уж, правда, как он и полз-то с таким коленом… Здесь ведь довольно далеко…
Теперь Сати наконец разглядела на снегу странную широкую полосу — точно тащили что-то тяжелое. А все следы башмаков были как бы в стороне от этой страшной борозды, слева от нее.
— Никто ничего не слышал. Он, должно быть, выбрался из палатки уже после полуночи.
Сати опустила глаза и рядом с собой, у самого входа в пещеру, где слой снега на черном камне был совсем тонким, увидела неясный отпечаток ладони.
— А на самом краю он встал и выпрямился во весь рост, — промолвил Одиедин. — Чтобы прыгнуть.
Сати глухо вскрикнула. И, бессильно опустившись на землю, стала раскачиваться из стороны в сторону. Слез не было. Но горло сдавило так, что она даже вздохнуть не могла.
— Пенан-Теран, — с трудом выговорила она наконец. Одиедин ее не понял. — Он оседлал ветер! — пояснила она.
— Но зачем? Ему совсем не нужно было этого делать! — воскликнул Одиедин с сердитым отчаянием. — Он поступил неправильно!
— А он думал, что правильно, — прошептала Сати.
Самолет Корпорации, на котором Сати вылетела в Довза-сити из городка Собой в провинции Амареза, набирал высоту над восточной частью Водораздельного хребта. Глядя в иллюминатор, она точно на западе увидела огромную мрачную громаду Зубуам и черные скалы на ее вершине. Там, за плечом Зубуам, сверкает ослепительной белизной главная вершина хребта, Силонг, скрывая в своем лоне горный амфитеатр и пещеры, полные жизни… Вскоре над кромкой хребта, которая с такой высоты казалась Сати относительно ровной, стал виден раздвоенный рог — вершина Силонг, золотисто-белая на ярко-синем фоне небес. И еще через мгновение Силонг стала видна вся, целиком. С вершины ее на север вечным флагом вился ледник.
Их группа спускалась южной тропой две долгие недели; тропа была хорошая, зато погода очень плохая. Да и в Собое у Сати не было ни малейшей возможности передохнуть. Полиции было приказано сторожить каждую тропинку, ведущую с Водораздельного хребта в Амарезу. Местные чиновники, очень вежливые, но страшно встревоженные, встретили их, как только они вошли в город.
— Наблюдатель Экумены должен быть немедленно доставлен в столицу, — заявили они.
Сати велели позвонить Посланнику и прямо на аэродром притащили для нее кабельный телефон.
— Прилетай, как только сможешь, — сказал ей Тонг Ов. — Тут все очень беспокоились: ты так надолго пропала. Мы все желаем тебе благополучного возвращения. И местные жители, и инопланетяне. Особенно один инопланетянин.
— Сперва мне нужны гарантии в том, что с моими друзьями ничего не случится, — сурово ответила Сати.
— А ты возьми их с собой, — предложил ей Тонг.
Вот почему Одиедин и двое проводников из горной деревни сидели сейчас в самолете у нее за спиной. Что по поводу своей неожиданной поездки в столицу думали Лонг и Ийеу, Сати понятия не имела. Одиедин что-то им, правда, объяснил, как-то их успокоил, и они сели в самолет довольно покорно. Может быть, потому, что все четверо страшно устали, одурели от долгого пути и были совершенно измотаны мучительным спуском.
Самолет повернул на восток. Когда Сати снова посмотрела вниз, то увидела желтые, лишенные снега предгорья, серебряную нить реки. Эреха. Дочь Горы. Теперь они летели вдоль реки, а она становилась все шире и постепенно меняла свой цвет, становясь свинцово-серой: они подлетали к Довза-сити.
— Базовая культура, скрытая в настоящий момент довзанским культурным слоем, не является ни вертикальной, ни воинственной, ни просто агрессивной. Впрочем, ее нельзя назвать и прогрессивной культурой, — говорила Сати. — Это удивительно ровная, торговая, дискурсивная и гомеостатичная культура. В случае любых кризисов на нее, по-моему, вполне можно опереться. И я считаю, что с носителями этой культуры необходимо заключить сделку.
«Наполеон Бонапарт называл англичан нацией лавочников, — услышала она в ушах голос дяди Харри. — Может, это вовсе не так уж плохо?»
Слишком много голосов звучало сейчас у нее в ушах! Слишком многое нужно было сказать Тонгу; слишком многое от него услышать. Но пока что им довелось побеседовать наедине всего лишь чуть больше часа, и представители исполнительной власти, а также различных министерств должны были прибыть с минуты на минуту.
— Сделку? — удивленно переспросил Тонг Ов. Они говорили на языке довзан, поскольку разговор шел в присутствии Одиедина.
— Ну да. Они нам обязаны, — пояснила Сати.
— Обязаны?
Планета Чиффевар не только не знала, что такое войны, но и о торговле имела весьма относительное понятие. Некоторые хорошо знакомые землянам вещи чиффеварцы — при всей широте и гибкости своего ума — понимали все-таки с великим трудом.
— Тебе придется поверить нам на слово, — серьезно сказала Тонгу Сати.
— Я верю, — сказал он. — Но, пожалуйста, объясни хоть на пальцах, что это за сделка такая!
— Хорошо. Если ты согласен с тем, что мы должны попытаться сохранить Библиотеку на горе Силонг…
— Да, конечно, — в принципе. Но если это будет связано с вмешательством в политику планеты Ака…
— Мы вмешиваемся в политику планеты Ака уже семьдесят лет!
— Но ведь не могли же мы по собственной воле отказать аканцам в требуемой информации! Не могли же мы «взять обратно» свой первый дар — огромное количество технологических спецификаций?..
— Я полагаю, все дело в том, что это НЕ БЫЛО ДАРОМ. За это была запрошена очень высокая цена: духовное перерождение.
— Миссионеры! — Чуть раньше, во время их торопливой беседы, Тонг дал ей понять, что совершенно по-человечески доволен тем, что его догадка подтвердилась.
Одиедин, мрачный и напряженный, молча слушал их разговор.
— Аканцы восприняли это как ростовщичество. И отказались платить. И с тех пор мы без конца даем им гораздо больше информации, чем они просят.
— Пытаясь доказать, что существуют значительно более экономичные и эффективные способы развития производства и добычи полезных ископаемых…
— Дело в том, Тонг, что всю эту информацию мы всегда давали им БЕСПЛАТНО. Попросту предлагали им взять ее у нас.
— Разумеется, — подтвердил Тонг.
— Но у аканцев принято ПЛАТИТЬ за полученные ими ценности! Наличными и сразу. И они считают, что так и не расплатились с нами за все те чертежи, которые необходимы были для Марша к звездам или еще для чего-нибудь подобного. Они долгие десятилетия ждали, когда же мы наконец скажем, сколько они нам должны. Пойми, пока мы этого не сделаем, они нам просто доверять не будут!
Тонг снял шапочку, потер руками свою коричневую, гладкую как шелк голову и снова натянул шапочку почти на самые глаза.
— Так что, мы должны в ответ тоже попросить у них какую-то важную для нас информацию?
— Вот именно! Мы подарили им сокровище. У них есть другое сокровище, которое нужно нам. Баш на баш, как говорится.
— Но для них это вовсе не сокровище. Это же «гниющий труп», «груда смердящих суеверий». Разве не так?
— Ну, в общем, и да и нет. Я думаю, они все же понимают, что это сокровище. Если бы они этого не понимали, то разве стали бы трудиться и взрывать библиотеки?
— В таком случае нам нет необходимости убеждать их, что Библиотека Силонг — это великая ценность, верно?
— Нам нужно убедить их, что это ценность, вполне достаточная для нас, вполне покрывающая стоимость той информации, которую мы им дали. И что ценность Библиотеки в большой степени зависит от нашего свободного доступа к книгам. Точно такого же свободного доступа, который имеют они ко всей той информации, которой располагаем мы.
— Баш на баш, — улыбнулся Тонг, пытаясь переварить все сказанное Сати и не совсем понимая смысл данного выражения.
— И еще одно — это очень важно!.. Дело не только в тех книгах, которые хранятся в «Лоне Силонг»; речь должна идти обо всех книгах, имеющихся на Аке. И обо всех тех людях, которые эти книги хранят и читают. Обо всей культурной системе этого мира. О Толкователях. И нынешним властям придется вывести эту категорию людей из положения вне закона.
— Сати, они же никогда на это не пойдут!
— Ничего, в конечном счете им придется на это пойти, — заметила она сурово. — А мы обязаны сделать все, что в наших силах, чтобы изменить существующее положение дел. — Она посмотрела на Одиедина, который сидел, очень прямой и очень напряженный, с нею рядом за длинным столом. — Я правильно говорю, маз?
— Возможно, не все это получится сразу, йоз Сати, — осторожно сказал Одиедин. — Все своим чередом. И пусть всегда остается еще что-то — для заключения дальнейших сделок. Что-то, ради чего эти сделки заключаются.
— Ну да, несколько золотых монет, чтобы купить немного сушеных бобов и продолжить путешествие?
Одиедин понял ее не сразу. Но все же понял.
— Да, примерно так, — согласился он, хотя и с некоторым сомнением.
— Сушеные бобы? — заинтересовался Тонг Ов, растерянно на них глядя.
— Это одна из историй, которую мы непременно должны будем тебе рассказать, — успокоила его Сати.
Но в зал уже входили представители местной власти. Двое мужчин и две женщины — все в сине-коричневой форме. Разумеется, никаких официальных приветствий, никаких «рабских» обращений не последовало; но с чего-то надо было начинать. Надо было как-то представиться друг другу. И во время этой процедуры Сати внимательно смотрела каждому из них в лицо. Это были лица бюрократов. Лица людей, облеченных властью. Самоуверенные, гладкие, серьезные, солидные. Непроницаемые. Бесконечное повторение одного и того же лица — лица Советника. Но в памяти своей Сати хранила не лицо Советника, а бледное, покрытое синяками лицо Яры. И это его лицо стояло у нее перед глазами, когда начались переговоры о заключении сделки.
И это его жизнь легла в основу их сделки с властями Аки. И жизнь Пао. Это была поистине бесценная ставка. Неизменная. Деньги, превращенные в пепел, золотые слитки, выброшенные в помойную кучу. Шаги по ветру.
Цикл из трёх рассказов, связанных с попытками освоения чартена — новейшей технологии, позволяющей живому существу путешествовать со сверхсветовой скоростью. Как оказалось, при таких полётах многое зависит от субъективного восприятия путешественника.
Они встретились в порту Be более чем за месяц до их первого совместного полета и там, назвав себя в честь своего корабля, как то делает большинство экипажей, стали «шобиками». Их первым совместным решением стало провести свой айсайай в прибрежной деревне Лиден, что на Хайне, где отрицательные ионы смогут делать свое дело.
Лиден — рыбацкий порт, чья история насчитывает восемьдесят тысяч лет, а живут в нем четыре сотни обитателей. Рыбаки кормятся добычей из богатого живностью мелководного залива, отправляют уловы в города на материке, а остальные ведут хозяйство курорта Лиден, куда приезжают отпускники, туристы и новые космические экипажи на время айсайай (это хайнское слово, означающее «совместное начало», или «начало совместного пребывания», или, в техническом смысле, «период во времени и область в пространстве, в пределах которых образуется группа, если ей суждено образоваться». Медовый месяц есть айсайай для двоих). Рыбаки и рыбачки Лидена выдублены погодой не хуже прибиваемого волнами плавника и столь же разговорчивы. Шестилетняя Астен, немного не поняв сказанное, как-то спросила одну из рыбачек, правда ли, что им всем по восемьдесят тысяч лет.
— Нет, — ответила она.
Подобно большинству экипажей, «шобики» общались между собой на хайнском. Из-за этого имя одной из женщин экипажа, хайнки Сладкое Сегодня, имело и словесный смысл, поэтому поначалу всем казалось, что как-то глупо называть так крупную, высокую женщину лет под шестьдесят, с гордо посаженной головой и почти столь же разговорчивую, как деревенские жители. Но, как выяснилось, под ее внешностью скрывается глубокий кладезь доброжелательности и такта, из которого можно при необходимости черпать, и вскоре звучание ее имени стало для всех совершенно естественным. У нее была семья — у всех хайнцев есть семьи: всевозможнейшие родственники, внуки, кузены и сородичи, рассеянные по всей Экумене, но в экипаже у нее родственников не имелось. Она попросила разрешения стать бабушкой для Рига, Астен и Беттона и получила согласие.
Единственным «шобиком» старше ее была терранка Лиди семидесяти двух экуменических лет, и роль бабушки ее не интересовала. Вот уже пятьдесят лет она летала навигатором и знала о СКОКС-кораблях буквально все, хотя иногда забывала, что их корабль называется «Шоби», и называла его «Coco» или «Альтерра». И имелось еще нечто такое, чего ни она, ни кто-либо из них о «Шоби» не знали.
И они, как это свойственно людям, говорили о том, чего не знают.
Чартен-теория была главной темой их бесед, происходивших вечерами после обеда на пляже возле костра из выброшенного морем плавника. Взрослые, разумеется, прочли о ней все, что имелось, прежде чем добровольно вызвались в этот испытательный полет. Гветер же владел более свежей информацией и предположительно лучше разбирался в теории, но информацию эту из него приходилось буквально вытягивать. Молодой, всего двадцати пяти лет, единственный китянин в экипаже, гораздо более волосатый, чем остальные, и не наделенный способностью к языкам, он большую часть времени пребывал в обороне. Утвердившись во мнении, будто он, будучи анаррести, более искусен во взаимопомощи и более сведущ в сотрудничестве, чем остальные, он читал им лекции об их собственнических обычаях, но за свои знания держался крепко, потому что нуждался в преимуществе, которые они ему давали перед остальными. Некоторое время он отбивался сплошными «не»: не называйте чартен «двигателем», ибо это не двигатель; не называйте его «чартен-эффектом», потому что это не эффект. Тогда что же это? Пошла длинная лекция, начинающаяся с возрождения китянской физики, последовавшего после ревизии шевековского темпорализма интервалистами, и заканчивающаяся общим концептуальным описанием чартена. Все очень внимательно слушали, и наконец Сладкое Сегодня осторожно спросила:
— Значит, корабль станет перемещать идея?
— Нет, нет и нет, — ответил Гветер. Но следующее слово он выбирал так долго, что Карт задал вопрос:
— Но ведь ты, в сущности, вообще не говорил о каких-либо физических, материальных событиях или эффектах.
Вопрос был типично косвенным. Карт и Орет, гетенианцы, которые со своими двумя детьми были эмоциональным фокусом экипажа, его, по их выражению, «домашним очагом», происходили из теоретически не очень мыслительно одаренной субкультуры и знали об этом. Гветер мог запросто заткнуть их за пояс своими китянскими физико-философско-техноразмышлизмами. Однажды он так и поступил. Акцент Гветера отнюдь не делал объяснения понятнее. Он снова заговорил о когерентности и метаинтервалах, а под конец, воздев руки в жесте отчаяния, спросил:
— Ну кхак это можно сказать на кхайнском? Нет! Это не физическое, это не не-физическое, это кхатегории, которые наше сознание должно полностью отвергать, и в этом вся суть!
— Бат-бат-бат-бат-бат, — негромко бормотала Астен, огибая полукруг сидящих у костра на широком сумеречном пляже взрослых. Следом за ней двигался Риг, тоже бормоча «бат-бат-бат-бат», но уже громче. Они были звездолетами, судя по их маневрам среди дюн и общению — «Вышел на орбиту, навигатор!» — но имитировали они шум моторов рыбацких лодок, выходящих в море.
— Я разбился! — завопил Риг, плюхаясь на песок. — Помогите! Помогите! Я разбился!
— Держитесь, корабль-два! — крикнула Астен. — Я иду на помощь! Не дышите! Ах, у нас проблема с чартен-двигателем! Бат-бат-ак! Ак! Брррмммм-ак-ак-ак-рррррммммм, бат-бат-бат-бат!
Малышам было шесть и четыре экуменических года. Одиннадцатилетний Беттон, сын Тай, сидел у костра со взрослыми, хотя в тот момент, когда он наблюдал за Астен и Ригом, вид у него был такой, точно он не прочь тоже вылететь на помощь «кораблю-два». Маленькие гетенианцы прожили на кораблях дольше, чем на родной планете, и Астен любила хвалиться тем, что ей «на самом деле пятьдесят восемь лет», но это был первый экипаж Беттона, а свой единственный СКОКС-полет он совершил с Терры до Хайна. Он и его биологическая мать Тай жили в коммуне по восстановлению почвы на Терре. Когда мать вытянула жребий на экуменическую службу и потребовала обучить ее обязанностям члена экипажа, он попросил ее взять его с собой в качестве члена семьи. Она согласилась, но после обучения, когда добровольно вызвалась участвовать в испытательном полете, попыталась оставить Беттона в тренировочном центре или отправить домой. Он отказался. Шан, обучавшийся вместе с ними, рассказал эту историю остальным, потому что понять причины напряженности между матерью и сыном было просто необходимо для эффективного создания группы. Беттон пожелал отправиться в полет с матерью, и Тай уступила, но явно против своего желания. К мальчику она относилась прохладно и манерно. Шан предложил ему отцовско-братское тепло, но Беттон принимал его неохотно и не искал формальных отношений члена экипажа ни с ним, ни с кем-либо из остальных.
Когда «корабль-два» был спасен, всеобщее внимание вернулось к дискуссии.
— Хорошо, — сказала Лиди. — Мы знаем, что все, движущееся быстрее света, любой предмет, движущийся быстрее света, самим фактом такого движения переступает границы категории материального/нематериального — именно так действует ансибль, отделяя передаваемое сообщение от окружающей среды. Но если нам, экипажу, предстоит перемещаться подобно сообщениям, то я хочу понять — как?
Гветер рванул себя за волосы. Их у него хватало, они росли густой гривой на голове, шерсткой покрывали конечности и тело и серебристым нимбом окружали лицо. Мех на его ногах был сейчас полон песка.
— Кхак! — воскликнул он. — Я и пытаюсь объяснить вам, кхак! Сообщение, информация — нет, нет, нет, все это старо, это технология ансибля. А это трансилиентность! Потому что поле следует представлять как виртуальное поле, в котором нереальный интервал становится виртуально эффективным посредством медиарной когерентности, — неужели вы не понимаете?
— Нет, — ответила Лиди. — Что ты подразумеваешь под «медиарным»?
После еще нескольких посиделок на пляже они пришли к общему мнению о том, что чартен-теория доступна лишь тем, кто очень глубоко знает китянскую темпоральную физику. Менее охотно вслух высказывался и вывод, что инженеры, установившие на «Шоби» чартен-аппараты, не до конца понимают, как те работают. Или, если точнее, что они делают, когда работают. В том, что они работают, сомнений не возникало. «Шоби» стал четвертым кораблем, на котором они были испытаны в беспилотном режиме; уже шестьдесят два мгновенных перелета — трансилиентностей — были совершены между пунктами, которые разделяло расстояние от четырехсот километров до двадцати семи световых лет — с промежуточными остановками по пути. Гветер и Лиди непоколебимо придерживались того взгляда, что это доказывает, будто инженеры прекрасно знали, что делали, и что для всех остальных кажущаяся трудность теории сводится к трудности, с какой человеческий разум воспринимает совершенно новую концепцию.
— Это как идея кровообращения, — сказала Тай. — Люди очень давно знали, что их сердца бьются, но не понимали зачем.
Собственная аналогия ее не удовлетворила, и когда Шан сказал: «У сердца есть свои причины, о которых мы ничего не знаем», — она обиделась и сказала: «Мистицизм» — тоном человека, предупреждающего спутника о кучке собачьего дерьма на тропинке.
— Уверен, что в этом процессе нет ничего непостижимого, — заметила Орет. — И ничего такого, чего нельзя понять и воспроизвести.
— И определить количественно, — упрямо добавил Гветер.
— Но даже если люди поймут суть процесса, никто не знает, как воспримет его человеческий организм, правильно? Это мы и должны выяснить.
— А с какой стати ему отличаться от обычного СКОКС-полета, только еще более быстрого? — спросил Беттон.
— Потому что он будет совершенно иным, — ответил Гветер.
— И что может с нами случиться?
Некоторые из взрослых обсуждали возможные последствия, и все они над ними размышляли; Карт и Орет как можно более простыми словами рассказали про будущий полет своим детям, но Беттон, очевидно, в таких дискуссиях не участвовал.
— Мы не знаем, — резко отозвалась Тай. — Я тебе с самого начала об этом твердила, Беттон.
— Скорее всего, это будет похоже на СКОКС-полет, — предположил Шан, — но ведь те, кто летел на СКОКС-корабле в первый раз, тоже не знали, на что это будет похоже, и им пришлось осваиваться с физическими и психологическими эффектами.
— Самое плохое, что с нами может произойти, — неторопливо произнесла Сладкое Сегодня, — это то, что мы умрем. В испытательных полетах уже побывали живые существа. Сверчки. И разумные ритуальные животные во время двух последних полетов «Шоби». И ничего с ними не случилось. — Для нее это была очень длинная речь, и потому ее слова приобрели соответствующую весомость.
— Мы почти уверены, — сказал Гветер, — что чартен, в отличие от СКОКС, не включает в себя темпоральную перегруппировку. И масса здесь используется лишь в качестве потребности в определенном центре массы, как и во время передачи по ансиблю, но не сама по себе. Поэтому не исключено, что трансилиенту можно подвергать даже беременных.
— Им нельзя летать на кораблях, — сказала Астен. — Иначе нерожденные дети умрут.
Астен полулежала на коленях Орет, Риг, сунув в рот палец, спал на коленях Карта.
— Когда мы были онеблинами, — продолжила Астен, садясь, — с нашим экипажем были ритуальные животные. Рыбы, несколько терранских кошек и много хайнских хол. Мы с ними играли. И помогали благодарить холу за то, что на нем проводили проверку на литовирусы. Но он не умер. Он укусил Шапи. Кошки спали с нами. Но одна из них перешла в кеммер и забеременела, а потом «Онеблину» нужно было возвращаться на Хайн, и ей пришлось сделать аборт, иначе нерожденные котята умерли бы внутри и погубили бы ее. Никто не знал нужный ритуал, чтобы все объяснить кошке. Но я покормила ее лишний раз, а Риг плакал.
— Некоторые люди тоже плакали, — добавил Карт, поглаживая волосы ребенка.
— Ты рассказываешь хорошие истории, Астен, — заметила Сладкое Сегодня.
— Получается, что мы нечто вроде ритуальных людей, — сказал Беттон.
— Добровольцы, — сказала Тай.
— Экспериментаторы, — сказала Лиди.
— Искатели приключений, — сказал Шан.
— Исследователи, — сказала Орет.
— Азартные игроки, — сказал Карт.
Мальчик по очереди взглянул на их лица.
— Знаете, — сказал Шан, — во времена Лиги, в самом начале СКОКС-полетов, пытались исследовать все подряд и посылали корабли к очень далеким системам — их экипажам предстояло вернуться лишь через столетия. Возможно, некоторые до сих пор не вернулись. Но некоторые вернулись через четыреста, пятьсот, шестьсот лет, и все они стали сумасшедшими. Безумцами! — Он выдержал драматическую паузу. — Но они уже были безумцами, когда стартовали. Нестабильными людьми. Ведь никто, кроме безумца, не согласится добровольно испытать такой разрыв во времени. Какой оригинальный принцип отбора экипажа, а? — Он рассмеялся.
— А мы стабильны? — поинтересовалась Орет. — Я люблю нестабильность. Мне нравится эта работа. Я люблю риск и люблю рисковать вместе с другими. Высокие ставки! Вот что наполняет меня восторгом.
Карт взглянул на их детей и улыбнулся.
— Да. Вместе, — сказал Гветер. — Ты не безумна. Ты хорошая. Я люблю тебя. Мы аммари.
— Аммар, — поправили его, подтверждая неожиданное заявление. Молодой мужчина нахмурился от удовольствия, вскочил и стянул с себя рубашку.
— Хочу купаться. Пойдем, Беттон. Пошли купаться! — воскликнул он и побежал к темной воде, медленно шевелящейся за границей отблесков их костра.
Мальчик помедлил, потом тоже сбросил рубашку и сандалии и побежал следом. Шан поднял Тай, и они убежали купаться; наконец и обе старшие женщины направились в ночь навстречу волнам, закатывая штанины и посмеиваясь над собой.
Для гетенианца даже теплой летней ночью на теплой летней планете море — не друг. Костер — совсем другое дело. Орет и Астен придвинулись ближе к Карту и смотрели на пламя, прислушиваясь к негромким голосам, доносящимся со стороны поблескивающих пеной волн, и иногда тихо переговариваясь на своем языке — маленький сестробрат спал.
После тридцати ленивых дней в Лидене «шобики» приехали на поезде с рыбой в город, где на вокзале пересели на флотский лэндер, доставивший их в порт Be, следующей после Хайна планеты системы. Они отдохнули, загорели, сдружились и были готовы лететь.
Одна из дальних родственниц Сладкого Сегодня служила оператором ансибля в порту Be. Она настоятельно советовала «шобикам» задавать изобретателям чартен-теории на Уррасе и Анарресе любые вопросы, касающиеся принципов ее работы.
— Цель экспериментального полета — понимание, — горячилась она, — и ваше полное интеллектуальное участие очень важно. Их очень волнует это обстоятельство.
Лиди фыркнула.
— А теперь начнем ритуал, — сказал Шан, когда они вошли в помещение ансибля. — Они объяснят животным, что намерены сделать и зачем, и попросят их помощи.
— Животные этого не понимают, — проговорил Беттон своим холодным ангельским фальцетом. — Ритуал нужен, чтобы лучше себя почувствовали люди, а не животные.
— А люди понимают? — спросила Сладкое Сегодня.
— Мы все используем друг друга, — ответила Орет. — Ритуал означает: мы не имеем права так поступать, следовательно, принимаем на себя ответственность за причиняемые страдания.
Беттон слушал и хмурился.
Гветер первым сел за ансибль и говорил по нему полчаса, в основном на языке правик, перемешанном с математикой. Наконец, извинившись, пригласил остальных воспользоваться аппаратом. После паузы Лиди представилась и сказала:
— Мы согласны в том, что никто из нас, за исключением Гветера, не имеет теоретической базы для понимания принципов чартена.
Находящийся за двадцать два световых года от них ученый ответил на хайнском. В его звучащем через автопереводчик бесстрастном голосе тем не менее угадывалась несомненная надежда:
— Чартен, попросту говоря, можно рассматривать как перемещение виртуального поля с целью реализации относительной когерентности с точки зрения трансилиентной эмпиричности.
— Однако! — буркнула Лиди.
— Как вы знаете, материальные эффекты оказались нулевыми, и негативный эффект в случае с существами с низким уровнем разумности — также нулевым; но следует считаться с возможностью того, что участие в процессе существ с высокой разумностью может так или иначе повлиять на перемещение. И что такое перемещение, в свою очередь, повлияет на перемещаемого.
— Да какое отношение уровень нашей разумности имеет к функциям чартена? — спросила Тай.
Пауза. Их собеседник пытался подобрать слова, принять на себя ответственность.
— Мы используем термин «разумность» в качестве сокращения для обозначения психической сложности и культурной зависимости наших видов, — прозвучало наконец из переводчика. — Присутствие трансилиента в качестве бодрствующего сознания не-во-время трансилиентности остается непроверенным фактором.
— Но если процесс мгновенен, то как мы сможем его осознать? — спросила Орет.
— Совершенно верно, — ответил ансибль и после еще одной паузы продолжил: — Поскольку экспериментатор есть элемент эксперимента, то мы предполагаем, что трансилиент может стать элементом или агентом трансилиентности. Вот почему мы попросили, чтобы процесс испытал экипаж, а не один-два добровольца. Психическая интерсбалансированность связанной социальной группы придает ей дополнительную силу против разрушительного или непонятного опыта, если им доводится с таким сталкиваться. К тому же отдельные наблюдения членов группы будут взаимно интерверифицироваться.
— Кто программировал этот переводчик? — негромко фыркнул Шан. — Интерверифицироваться! Вот ведь чушь!
Лиди обвела взглядом остальных, предлагая задавать вопросы.
— Сколько продлится само перемещение? — спросил Беттон.
— Недолго, — ответил переводчик и тут же поправился: — Нисколько.
Снова пауза.
— Спасибо, — сказала Сладкое Сегодня, и ученый на планете в двадцати двух световых годах от порта Be ответил:
— Мы благодарны за ваше великодушное мужество, и наши надежды с вами.
Из аппаратной с ансиблем они отправились прямиком на «Шоби».
Чартен-оборудование, занимающее не очень много места и чьи органы управления представляли собой, по сути, единственный переключатель «включено-выключено», было установлено рядом с мотиваторами и органами управления оборудования СКОКС — скорости околосветовой — обычного межзвездного корабля флота Экумены. «Шоби» был построен на Хайне около четырехсот лет назад, и ему исполнилось тридцать два года. Почти все его прежние рейсы были исследовательскими, летал на нем смешанный хайнско-чиффеварский экипаж. Поскольку в таких экспедициях корабль мог проводить годы на орбите вокруг какой-нибудь планеты, хайнцы и чиффеварцы, решив, что эти периоды лучше прожить нормально, чем терпеть неудобства, превратили корабль в очень большое и комфортабельные жилище. Три его жилых модуля были демонтированы и оставлены в ангаре на Be, и все равно для экипажа всего из десяти человек места осталось более чем достаточно. Тай, Беттон и Шан, новички с Терры, и Гветер с Анарреса, привыкшие к баракам и коммунальным удобствам своих перенаселенных миров, неодобрительно бродили по «Шоби».
— Экскрементально, — рычал Гветер.
— Роскошь! — возмущалась Тай.
Сладкое Сегодня, Лиди и гетенианцы, более привычные к прелестям корабельной жизни, сразу разошлись по каютам и принялись устраиваться как дома. И Гветеру, и молодому терранину было трудно сохранять этический дискомфорт в просторных, с высокими потолками и хорошо меблированных жилых комнатах и спальнях, кабинетах, гимнастических залах с высокой и низкой гравитацией, столовой, библиотеке, на кухне и мостике «Шоби». Мостик был устлан настоящим ковром с Хеникаулила, сотканным из темно-синих и пурпурных нитей, чье переплетение воспроизводило узор хайнского звездного неба. В зале для медитации имелась большая плантация терранского бамбука, бывшая частью самозамкнутой корабельной растительно-дыхательной системы. Для тех, кто тосковал по дому, окна в любой каюте могли быть запрограммированы на показ видов Аббеная, Нового Каира или пляжа в Лидене или же становиться полностью прозрачными, позволяя любоваться далекими и близкими звездами и межзвездной темнотой.
Риг и Астен обнаружили, что, кроме лифтов, из зала в библиотеку ведет и широкая лестница с изогнутыми перилами. Они с дикими визгами катались по перилам, пока Шан не пригрозил изменить локальное гравитационное поле, что заставит их не спускаться, а подниматься по перилам. Дети взмолились, чтобы он так и сделал. Беттон с видом превосходства взглянул на малышей и выбрал лифт, но на следующий день тоже скатился по перилам, проделав это куда быстрее, чем Риг и Астен, потому что мог сильнее отталкиваться и больше весил, и чуть не сломал себе копчик. Именно Беттон организовал гонки на подносах, но их обычно выигрывал Риг, потому что был достаточно мал, чтобы удержаться на подносе до самого подножия лестницы. Пока они жили в Лидене, с детьми не проводили никаких занятий, разве что учили плавать и быть «шобиками»; сейчас же, во время неожиданной пятидневной задержки в порту Be, Гветер ежедневно давал в библиотеке уроки физики Беттону и математики — всем троим. Историей они занимались с Шаном и Орет, а танцевали с Тай в гимнастическом зале с низкой гравитацией.
Танцуя, Тай становилась легкой и свободной и часто смеялась. Риг и Астен любили ее такой, а ее сын, по-жеребячьи неуклюжий и смущающийся, танцевал с матерью. К ним часто присоединялся темнокожий Шан; он был элегантным танцором, и она соглашалась с ним танцевать, но даже тогда смущалась и не позволяла к себе прикасаться. После рождения Беттона она соблюдала целибат. Она не хотела замечать терпеливого и настойчивого желания Шана, не желала идти ему навстречу и оставляла его, переходя к Беттону. Сын и мать танцевали, полностью поглощенные движением и воздушным узором, который они создавали вместе. Наблюдая за ними днем накануне полета, Сладкое Сегодня стала утирать слезы, улыбаясь, но не произнося ни слова.
— Жизнь хороша, — очень серьезно сказал Гветер Лиди.
— Ничего, — согласилась она.
Орет, только что вышедшая из женского кеммера и тем самым запустившая мужской кеммер Карта — все это, случившись неожиданно рано, и задержало испытательный полет на пять дней, которыми насладились все, — наблюдала за Ригом, которого она зачала, танцевала с Астен, которую она родила, посмотрела, как Карт наблюдает за ними, и сказала на кархайдском:
— Завтра.
Последний день оказался очень приятным.
Антропологи неохотно сошлись на том, что не следует приписывать «культурные константы» человеческой популяции любой планеты; но некоторые культурные традиции или ожидания, похоже, укоренились глубоко. Перед обедом в тот последний вечер Шан и Тай облачились в черную с серебром форму терранской Экумены, которая обошлась им — Терра все еще сохраняла денежную экономику — в половину их годового дохода.
Астен и Риг немедленно потребовали столь же впечатляющую одежду. Карт и Орет посоветовали им переодеться в праздничные костюмы. Сладкое Сегодня достала шарфы из серебряных кружев, но Астен нахмурилась. Риг последовал ее примеру. Идея формы, пояснила Астен, состоит в том, чтобы все было одинаковым.
— Почему? — спросила Орет.
— Чтобы никто не нес ответственность, — резко ответила старая Лиди.
Потом она вышла и переоделась в черный бархатный вечерний костюм, который, хотя и не был формой, уже не позволял Тай и Шану резко выделяться на фоне остальных. Лиди покинула Терру, когда ей исполнилось восемнадцать, и с тех пор не возвращалась и не испытывала такого желания, но Тай и Шан были товарищами по экипажу.
Карт и Орет ухватили идею и надели свои лучшие отороченные мехом хибы, дети же переоделись в праздничные наряды и нацепили все массивные золотые украшения Карта. Сладкое Сегодня надела ослепительно-белое платье, которое, как она заявила, на самом деле ультрафиолетовое. Гветер заплел в косички свою гриву. У Беттона формы не было, но он в ней и не нуждался, сидя за столом рядом с матерью и сияя от гордости.
Кухни порта присылали им очень хорошую еду, но ужин в тот вечер оказался превосходным: нежнейшая хайнская айанви с семью соусами и пудинг с настоящим терранским шоколадом. Оживленный вечер тихо завершился возле большого камина в библиотеке. Поленья в нем были, разумеется, имитацией, но хорошей: какой смысл иметь на корабле камин и жечь в нем пластик? Поленья из неоцеллюлозы пахли древесиной, неохотно загорались, испуская дым и разбрызгивая искры, а потом ярко горели. Орет уложила поленья, Карт разжег огонь. Все собрались перед камином.
— Расскажи сказку, — попросил Риг.
Орет рассказала о ледяных пещерах в стране Керм, как парусник заплыл в огромную голубую морскую пещеру, исчез и его так и не смогли отыскать поисковые лодки; но семьдесят лет спустя корабль нашли дрейфующим — без единой живой души на борту и без признаков того, что с ними случилось, — возле побережья Осемайета, а ведь это в тысяче миль от Керма…
Еще одну сказку?
Лиди рассказала о маленьком пустынном волке, который потерял свою жену, отправился за ней в землю мертвых, увидел ее там, танцующую среди мертвых, и едва не увел обратно на землю живых, но все испортил, коснувшись ее прежде, чем они завершили обратный путь к живым, и она исчезла, а он так и не смог снова найти дорогу туда, где танцуют мертвые, — как ни старался, ни выл и ни плакал…
Еще сказку!
Шан рассказал сказку про мальчика, у которого вырастало перо всякий раз, когда он врал, и кончилось тем, что его стали использовать вместо веника.
Еще!
Гветер рассказал о крылатых людях — гланах, которые были настолько глупы, что вымерли, потому что сталкивались головами, когда летали.
— Но они не были настоящими, — честно добавил он. — Я их выдумал.
Еще. Нет. Теперь спать.
Риг и Астен привычно обошли всех, получив поцелуй на ночь, и на этот раз Беттон последовал их примеру. Подойдя к Тай, он не остановился, потому что она не любила, когда к ней прикасались, но она сама привлекла к себе мальчика и поцеловала его в щеку. Тот радостно убежал.
— Сказки, — сказала Сладкое Сегодня. — Наша начнется завтра, верно?
Цепочку команд описать легко, структуру отклика на них — нет. Для тех, кто живет в системе взаимного подчинения, «плотные» описания, сложные и незавершенные, нормальны и понятны, но тем, кому знакома лишь единственная модель иерархического контроля, подобные описания кажутся путаницей и мешаниной, равно как и то, что они описывают. Кто здесь главный? Не пересказывайте мне лишние подробности. Сколько поваров испортили суп? Излагайте только суть. Отведите меня к вашему начальнику!
Старая навигаторша сидела, разумеется, за консолью СКОКСа, а Гветер — за невзрачной консолью чартена; Орет подключилась к ИИ — искусственному интеллекту. Тай, Шан и Карт были, соответственно, поддержкой для каждого из них, а функцию Сладкого Сегодня можно было бы описать как общий надзор, если бы этот термин не намекал на иерархическую функцию. Возможно, внутреннее наблюдение. Или субнаблюдение. Риг и Астен всегда «скоксали» (если использовать изобретенное Ригом словечко) в корабельной библиотеке, где во время скучного существования субсветового полета Астен могла разглядывать картинки в книгах или слушать музыку, а Риг — укутаться в меховое одеяло и заснуть. Функцией Беттона как члена экипажа была роль старшего сиба; он остался с малышами, не забыв прихватить бумажный пакет, потому что принадлежал к числу тех, кого мутило во время СКОКС-полета. Свой интервид он настраивал на Лиди и Гветера, чтобы наблюдать за их действиями.
Все знали свои обязанности в том, что относилось к СКОКС-полету. Что же касается чартен-процесса, то они знали, что тот должен обеспечить их трансилиентность к солнечной системе в семнадцати световых годах от порта Be, причем мгновенную; но никто и нигде не знал, чем им следует заниматься.
Поэтому Лиди обвела всех взглядом, точно скрипач, поднимающий смычок, чтобы настроить камерную группу на первый аккорд, и послала «Шоби» вперед в режиме СКОКС, а Гветер, точно виолончелист, в ту же секунду кивающий и поддерживающий тот аккорд, перевел корабль в чартен-режим. Они вошли в не-длительность. Они совершили чартен. Быстро, как утверждал ансибль.
— Что случилось? — прошептал Шан.
— Проклятье! — воскликнул Гветер.
— Что? — спросила Лиди, моргая и тряся головой.
— Вот она, — сказала Тай, быстро вглядевшись в приборы.
— Это не А-60-как-там-ее, — возразила Лиди, все еще моргая.
Сладкое Сегодня объединила всех десятерых сразу — семерых на мостике и троих в библиотеке — через интервид. Беттон сделал окно прозрачным, и дети посмотрели на мутную бурую круговерть, заполняющую половину поля зрения. Риг держал грязное меховое одеяло. Карт снимал электроды с висков Орет, отключая ее от искусственного интеллекта.
— Не было никакого интервала, — сказала Орет.
— Мы неизвестно где, — сказала Лиди.
— Не было интервала, — повторил Гветер, нахмурившись разглядывая консоль. — Это точно.
— Ничего не произошло, — подтвердил Карт, просматривая полетный отчет ИИ.
Орет встала, подошла к окну и застыла, глядя сквозь него.
— Это она. М-60–340-ноло, — сказала Тай.
Все их слова звучали мертво, с оттенком фальши.
— Что ж, мы это сделали, «шобики»! — воскликнул Шан.
Никто ему не ответил.
— Свяжитесь по ансиблю с портом Be, — сказал Шан с преувеличенной веселостью. — Передайте, что мы на месте в целости и сохранности.
— На чем? — спросила Орет.
— Да, конечно, — отозвалась Сладкое Сегодня, но ничего не сделала.
— Правильно, — согласилась Тай, подходя к ансиблю. Она открыла поле, нацелила его на Be и послала сигнал. Корабельные ансибли работают только в визуальном режиме; она ждала, глядя на экран. Повторила вызов. Теперь все смотрели на экран.
— Ничто не пробивается, — сказала она.
Никто не посоветовал ей проверить координаты фокусировки; в сложившемся экипаже никто столь легко не сваливает на других свое нетерпение. Она проверила координаты. Послала сигнал; снова проверила, повторила настройку, снова послала сигнал; открыла поле, нацелилась на Аббенай на Анарресе и послала сигнал. Экран ансибля оставался пуст.
— Проверь, — начал было Шан, но оборвал себя на полуслове.
— Ансибль не функционирует, — объявила Тай экипажу.
— Ты обнаружила неисправность? — спросила Сладкое Сегодня.
— Нет. Не функционирует.
— Мы возвращаемся, — заявила Лиди, все еще сидящая за консолью СКОКСа.
Ее слова и тон потрясли всех, разметали.
— Нет, не возвращаемся! — крикнул по интервиду Беттон одновременно с вопросом Орет: «Куда возвращаться-то?»
Тай, поддержка Лиди, шагнула было к ней, точно намереваясь помешать ей включить СКОКС-двигатель, но тут же торопливо шагнула назад к ансиблю, чтобы к нему не получил доступ Гветер. Тот потрясенно остановился и спросил:
— Быть может, чартен повлиял на функции ансибля?
— Я это уже проверяю, — ответила Тай. — Но с какой стати ему влиять на него? Во время автоматических испытательных полетов ансибль работал нормально.
— Где отчеты ИИ? — спросил Шан.
— Я же сказал, их нет, — резко отозвался Карт.
— Орет была подключена.
Орет, все еще у окна, ответила, не оборачиваясь:
— Ничего не произошло.
Сладкое Сегодня подошла к гетенианке. Орет посмотрела на нее и медленно произнесла:
— Да, Сладкое Сегодня. Мы не можем… это сделать. Я думаю. Я не могу думать.
Шан просветлил второе окно и выглянул наружу.
— Пакость, — сказал он.
— Что там? — спросила Лиди.
Гетер ответил ей, словно зачитывая статью из атласа Экумены:
— Густая стабильная атмосфера, температура у нижнего предела интервала, в котором возможна жизнь. Микроорганизмы. Бактериальные облака и бактериальные рифы.
— Микробный бульон, — сказал Шан. — В чудесное местечко нас послали.
— Это на тот случай, если мы прибудем в виде нейтронной бомбы или черной дыры. Тогда прихватим с собой только бактерии, — пояснила Тай. — Но мы этого не сделали.
— Не сделали чего? — спросила Лиди.
— Не прибыли? — спросил Карт.
— Эй, — окликнул их Беттон, — все так и будут торчать на мостике?
— Я хочу туда, — пропищал Риг, а Астен чуть дрожащим голосом, но четко сказала:
— Маба, я хочу вернуться в Лиден.
— Не глупи, — ответил Карт и пошел к детям. Орет не отвернулась от окна, даже когда подошедшая Астен взяла ее за руку.
— На что ты смотришь, маба?
— На планету, Астен.
— Какую планету?
Орет взглянула на ребенка.
— Там ничего нет, — сказала Астен.
— Вон тот бурый цвет — это поверхность, атмосфера планеты.
— Нет там никакого бурого цвета. Там ничего нет. Я хочу вернуться в Лиден. Ты же сказала, что мы вернемся, когда закончим испытание.
Орет наконец обвела взглядом остальных.
— Вариации в ощущениях, — произнес Гветер.
— Я думаю, — сказала Тай, — нам надо убедиться, что мы… прибыли сюда… а затем отправиться сюда.
— В смысле, обратно, — сказал Беттон.
— Показания приборов совершенно ясны, — заявила Лиди, крепко держась за подлокотники кресла и говоря очень четко. — Все координаты совпадают. Под нами М-60-и-так-далее. Что еще тебе нужно? Образцы бактерий?
— Да, — ответила Тай. — На функции приборов оказано воздействие, поэтому мы не можем полагаться на их показания.
— Какая чушь! — рявкнула Лиди. — Что за фарс! Ладно. Надевай костюм, отправляйся вниз, зачерпни там слизи, а потом мы возвращаемся. Домой. На СКОКСе.
— На СКОКСе? — отозвались Шан и Тай, а Гветер добавил:
— Но на это уйдет семнадцать лет по времени Be, а мы не послали сообщение по ансиблю и не объяснили почему.
— Почему, Лиди? — спросила Сладкое Сегодня.
Лиди уставилась на нее.
— Ты хочешь снова запустить чартен? — яростно выкрикнула она и посмотрела на всех по очереди. — Вы что, каменные? И вам наплевать, что вы видите сквозь стены?
Все молчали, пока Шан не спросил осторожно:
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что я вижу звезды сквозь стены! — Она снова обвела всех взглядом и ткнула пальцем в ковер. — А вы — разве нет? — Когда никто ей не ответил, ее челюсть дрогнула, и она сказала: — Хорошо. Хорошо. Я сдаю вахту. Буду у себя. — Она встала. — Наверное, вам следует меня запереть.
— Чушь, — отозвалась Сладкое Сегодня.
— Если я провалюсь сквозь пол, — начала Лиди. Она направилась к двери, напряженно и осторожно, словно сквозь густой туман, и пробормотала что-то неразборчивое, вроде бы «марля».
Сладкое Сегодня вышла следом за ней.
— А я тоже вижу звезды! — объявил Риг.
— Тише, — сказал Карт, обнимая его за плечи.
— Вижу! Я вижу вокруг звезды. И еще я вижу порт Be… И могу увидеть все, что захочу!
— Да, конечно, но теперь помолчи, — пробормотала мать.
Ребенок вырвался, топнул ногой и завизжал:
— Могу! Я тоже могу! Я могу видеть все! А Астен не может! И тут есть планета, есть! Нет, не хватай меня! Не надо! Отпусти!
Угрюмый Карт унес вопящего ребенка. Астен повернулась и крикнула Ригу вслед:
— Тут нет никакой планеты! Ты все выдумал!
— Астен, уйди, пожалуйста, в нашу комнату, — попросила мрачная Орет.
Астен залилась слезами, но подчинилась. Орет, извинившись взглядом перед остальными, вышла следом за ней в коридор.
Четверо оставшихся на мостике стояли молча.
— Канарейки, — бросил Шан.
— Кхаллюцинации? — предложил поникший Гветер. — Чартен-влияние на чрезмерно чувствительные организмы, может быть?
Тай кивнула.
— В таком случае действительно ли ансибль не функционирует, или его неисправность — наша общая галлюцинация? — спросил после паузы Шан.
Гветер подошел к ансиблю; на сей раз Тай шагнула в сторону, уступая ему дорогу.
— Я хочу отправиться вниз, — сказала она.
— Не вижу причин для запрета, — без особого восторга сказал Шан.
— Кхаких причин? — спросил через плечо Гветер.
— Ведь мы для этого здесь, разве нет? Мы же для этого вызвались добровольцами, так ведь? Чтобы проверить мгновенную… трансилиентность — доказать, что она работает, вот для чего! А при отказавшем ансибле Be получит наш радиосигнал лишь через семнадцать лет!
— Мы можем просто-напросто вернуться через чартен на Be и все им рассказать, — заметил Шан. — Если мы сделаем это сейчас, то пробудем… здесь… около восьми минут.
— Рассказать? Что рассказать? Какие у нас доказательства?
— Анекдотичные, — сказала Сладкое Сегодня, незаметно вернувшаяся на мостик; она перемещалась, как большой парусный корабль, поразительно бесшумно.
— Лиди оказалась права? — спросил Шан.
— Нет, — ответила Сладкое Сегодня и села на место Лиди, за консоль СКОКСа.
— Прошу общего разрешения отправиться на планету, — сказала Тай.
— Я спрошу остальных, — ответил Гветер и вышел. Через некоторое время он вернулся с Картом.
— Отправляйся, если хочешь, — сказал гетенианец. — Орет пока побудет с детьми. Они… Мы все чрезвычайно дезориентированы.
— Я отправлюсь вниз, — сказал Гветер.
— А можно мне тоже? — почти шепотом спросил Беттон, не поднимая глаз на лица взрослых.
— Нет, — ответила Тай одновременно с Гветером, сказавшим: «Да».
Беттон быстро взглянул на мать.
— Почему нет? — спросил ее Гветер.
— Нам неизвестен риск.
— Планета была обследована.
— Кораблями-роботами.
— Мы же будем в скафандрах. — Гветер был искренне озадачен.
— Я не хочу нести ответственность, — процедила Тай.
— Но разве ее понесешь ты? — спросил еще более озадаченный Гветер. — Ее разделим мы все. Беттон — член экипажа. Не понимаю.
— Я знала, что ты не поймешь, — бросила Тай, повернулась к ним спиной и вышла. Мужчина и мальчик остались; Гветер смотрел вслед Тай, а Беттон — на ковер.
— Мне очень жаль, — пробормотал Беттон.
— И напрасно, — отозвался Гветер.
— Что, что вообще происходит? — спросил Шан подчеркнуто невозмутимым голосом. — Почему мы… Мы все время ссоримся, приходим и уходим.
— Это воздействие пережитого чартена, — сказал Гветер.
Сидящая за консолью Сладкое Сегодня повернулась к ним:
— Я послала сигнал бедствия. Я потеряла управление системой СКОКС. А радио… — Она кашлянула. — Радио, похоже, работает неустойчиво.
Наступило молчание.
— Ничего этого не происходит, — сказал Шан… или Орет, но Орет находилась с детьми в другой части корабля, поэтому не могла сказать: «Ничего этого не происходит», — и это, должно быть, сказал Шан.
Цепочку причин и следствий описать легко, прекращение причин и следствий — трудно. Для тех, кто живет во времени, последовательность событий является нормой, единственной моделью и одновременно кажется кашей, мешаниной, безнадежной путаницей, и описание этой путаницы безнадежно сбивает с толку. По мере того как члены экипажа-организма переставали воспринимать этот организм стабильно и теряли возможность общаться и обмениваться своими восприятиями, индивидуальное восприятие становилось единственной путеводной нитью в лабиринте их дислокации. Гветеру казалось, что он находится на мостике вместе с Шаном, Сладким Сегодня, Беттоном, Картом и Тай. Ему казалось, что он методично проверяет системы корабля. СКОКС отказал, радио то работало, то нет, а внутренние электрические и механические системы корабля оказались в порядке. Он послал на планету беспилотный лэндер и вернул его на борт; похоже, тот функционировал нормально. Ему казалось, что он спорит с Тай по поводу ее решения отправиться на планету. Поскольку он признал ее нежелание доверять показаниям корабельных приборов, ему пришлось согласиться и с ее доводом о том, что лишь вещественное доказательство подтвердит то, что они прибыли к месту назначения, М-60–340-ноло. И если им придется провести следующие семнадцать лет, возвращаясь на Be в реальном времени, то неплохо будет прихватить и доказательство, пусть даже в виде комка слизи.
Эту дискуссию он воспринимал как совершенно рациональную.
Ее, однако, прервали не характерные для экипажа вспышки эгоизма.
— Если решила лететь, так лети! — крикнул Шан.
— А ты мной не командуй, — огрызнулась Тай.
— Кому-то надо держать здесь все под контролем, — сказал Шан.
— Только не мужчинам, — заявила Тай.
— Только не терранам, — сказал Карт. — У вас что, нет самоуважения?
— Стресс, — сказал Гветер. — Все, хватит. Хватит, Тай, Беттон. Довольно. Пошли.
В лэндере Гветеру все было ясно. События развивались одно за другим, как и положено. Управлять лэндером очень просто, и он попросил Беттона посадить его. Мальчик охотно согласился. Тай, как всегда напряженная и сжатая, сидела, стиснув на коленях кулаки. Беттон с показной небрежностью справился с управлением корабликом и откинулся в кресле, тоже напряженный, но гордый.
— Мы сели, — сказал он.
— Нет, не сели, — возразила Тай.
— Приборы показывают — контакт есть, — сказал Беттон, теряя уверенность.
— Превосходная посадка, — заметил Гветер. — Даже не ощутил касания. — Он провел полагающиеся тесты. Все оказалось в порядке.
За окнами лэндера клубился бурый полумрак. Когда Беттон включил наружные прожектора, атмосфера, точно темный туман, рассеяла свет, превратив его в бесполезное свечение.
— Тесты подтверждают отчеты предварительной разведки, — сообщил Гветер. — Ты будешь выходить сама, Тай, или используешь сервомеханизмы?
— Выйду, — ответила она.
— Выйду, — эхом повторил Беттон.
Гветер, приняв на себя формальную корабельную роль поддержки, которую принял бы один из двух других, если бы наружу выходил он, помог им надеть шлемы и стерилизовать костюмы; открыл для них внутренний и наружный шлюзы и, когда они вышли из наружного, начал наблюдение на экране и через окна. Беттон вышел первым. Его худая фигурка, удлиненная беловатым костюмом, светилась в рассеянном сиянии прожекторов. Он отошел от корабля на два шага, повернулся и стал ждать. Тай спустилась по лесенке и коснулась грунта. Ее фигура словно укоротилась — она что, встала на колени? Гветер переводил взгляд с экрана на окно и обратно. Она съеживается? Или тонет? Должно быть, она медленно погружается, и поверхность планеты в таком случае не твердая, а болотистая или суспензия наподобие зыбучего песка. Но ведь Беттон по ней ходит, вот он приближается к матери на два шага, вот на три, шагая по невидимому для Гветера грунту, и тот в таком случае должен быть твердым, а Беттона удерживает, потому что тот легче… но нет. Тай, наверное, шагнула в какую-то яму или канаву, потому что теперь он ее видит только выше пояса, а ноги ее скрывает темный туман, но она движется, и движется быстро, удаляясь от лэндера и от Беттона.
— Верни их, — велел Шан, и Гветер произнес в интерком:
— Беттон и Тай, пожалуйста, вернитесь в лэндер.
Беттон сразу начал взбираться по лесенке, потом остановился и взглянул на мать. В бурой мгле, почти на границе рассеянного сияния прожекторов, шевелилось тусклое пятнышко — фонарь ее шлема.
— Беттон, возвращайся, пожалуйста. Тай, пожалуйста, вернись.
Беловатый костюм двинулся вверх по лесенке, голос Беттона умолял по интеркому:
— Тай, Тай, вернись! Гветер, мне пойти за ней?
— Нет. Тай, пожалуйста, немедленно вернись.
Командное единство мальчика выдержало проверку; он поднялся в лэндер и остался в наружном шлюзе, высматривая оттуда мать. Гветер пытался разглядеть ее через окно — на экране ее уже не было видно. Светлое пятнышко утонуло в бесформенной мути.
Если верить приборам, то после посадки лэндер уже погрузился на 3,2 метра и продолжал погружаться с возрастающей скоростью.
— Какая тут почва, Беттон?
— Похожа на раскисшую грязь! Где она?
— Тай, пожалуйста, немедленно вернись!
— Лэндер-один, пожалуйста, возвращайтесь на «Шоби» со всем экипажем, — произнес интерком. — Это Тай. Пожалуйста, немедленно возвращайтесь на корабль, лэндер и весь экипаж.
— Беттон, не снимай костюма и оставайся в камере дезинфекции, — велел Гветер. — Я закрываю наружный люк.
— Но… Хорошо, — ответил голос мальчика.
Гветер поднял лэндер, включив одновременно дезинфекцию кораблика и костюма Беттона. Как ему виделось, Беттон и Шан вошли вместе с ним в «Шоби» и прошли по коридорам на мостик, и там их ждали Карт, Сладкое Сегодня, Шан и Тай.
Беттон подбежал к матери и остановился; он не стал ее обнимать. Его лицо застыло, точно восковое или деревянное.
— Ты испугался? — спросила она. — Что случилось там, внизу? — И она взглянула на Гветера, ожидая объяснений.
Гветер не воспринял ничего. Не-во-время не-периода никакой длины он воспринял, что ничего из случившегося не происходило такого, что не произошло. Потерявшись, он стал искать, потерявшись, он отыскал слово, слово, которое спасло.
— Ты, — произнес он, с трудом ворочая распухшим и онемевшим языком. — Ты вызвала нас.
Похоже, она стала это отрицать, но это не имело значения. А что имеет значение? Шан говорил. Шан мог сказать.
— Никто не вызывал, Гветер, — сказал он. — Вы с Беттоном вышли, я был поддержкой; когда я понял, что не смогу сохранить стабильность лэндера, что почва на месте посадки какая-то странная, я велел вам вернуться в лэндер и мы взлетели.
Гветер смог лишь пробормотать:
— Иллюзорные…
— Но Тай вышла, — начал было Беттон и смолк. Гветеру показалось, что мальчик отстранился от матери. Что имеет значение?
— Никто не спускался вниз, — сказала Сладкое Сегодня. И, помолчав, добавила: — Никакого низа нет, и спускаться некуда.
Гветер попытался отыскать другое слово, но не нашел. Он уставился через окно на мутные бурые завихрения, сквозь которые, если внимательно приглядеться, просвечивали звездочки.
Тогда он отыскал слово, неправильное слово.
— Потерялись, — сказал он и, произнеся его, почувствовал, как огни на корабле медленно окутываются бурой мглою, тускнеют, темнеют и гаснут, а негромкое деловое гудение корабельных систем умирает, сменяясь реальной тишиной, которая была здесь всегда. Но здесь ничего не было. Ничто не произошло. «Мы в порту Be!» — попытался он крикнуть, собрав всю свою волю, но не издал ни звука.
Солнца пылают сквозь мою плоть, сказала Лиди.
Я и есть эти солнца, сказала Сладкое Сегодня. И не только я, но и все.
Не дышите! — крикнула Орет.
Это смерть, сказал Шан. То, чего я боялся: ничто.
Ничто, сказали они.
Не дыша, призраки скользили и перемещались внутри призрачной раковины холодного и темного корпуса, плавающего вблизи мира бурого тумана, нереальной планеты. Они разговаривали, но никто не слышал голосов. В вакууме нет звуков, в не-времени тоже.
В одиночестве своей каюты Лиди ощутила, как сила тяжести уменьшилась наполовину; она видела их, близкие и далекие солнца, пылающие сквозь марлю корпуса и переборок, сквозь постель и ее тело. Самое яркое, солнце этой системы, находилось прямо под ее пупком. Она не знала, как оно называется.
Я мрак между звездами, сказал кто-то.
Я ничто, сказал кто-то.
Я есть ты, сказал кто-то.
Ты, ты!..
И вдохнул, и простер вперед руки, и воскликнул:
— Слушайте!
Крикнул другому, крикнул другим:
— Слушайте!
— Мы всегда это знали. Это место — то, где мы всегда были и всегда будем, в колыбели, в центре. Тут нечего бояться, в конце концов.
— Я не могу дышать.
— Я не дышу.
— Тут нечем дышать.
— Вы, дышите. Дышите, пожалуйста!
— Мы здесь, в колыбели.
Орет разложила костер, Карт развел огонь. Когда он разгорелся, они негромко сказали по-кархайдски:
— Восславим также огонь и незавершенное творение.
Огонь искрил, потрескивал, внезапно вспыхивал. Но не гас. Он горел. Все собрались вокруг.
Они были нигде, но они были нигде вместе. Корабль был мертв, но они находились в нем. Мертвый корабль остывал довольно быстро, но не мгновенно. Закройте двери, подходите к огню; прогоним перед сном ночной холод.
Карт вместе с Ригом отправился к Лиди — чтобы уговорить ее покинуть звездный склеп. Женщина не пожелала вставать.
— Во всем виновата я, — сказала она.
— Не будь эгоисткой, — мягко произнес Карт. — Как такое может быть?
— Не знаю. Я хочу остаться здесь, — пробормотала Лиди.
— О, Лиди, только не в одиночестве! — взмолился Карт.
— А как же иначе? — холодно осведомилась женщина.
Но тут ей стало стыдно за себя, стыдно за неудавшийся по ее вине полет.
— Ладно, — буркнула она, тяжело поднялась, закуталась в одеяло и вышла следом за Картом и Ригом. Малыш нес маленький биолюм; тот светился некоторое время в темных коридорах, пока растения в его аэробных емкостях жили, размножались и выделяли воздух для дыхания. Огонек двигался перед ней сквозь тьму, точно звездочка среди звезд, пока не привел в полную книг комнату, где в каменном очаге пылал огонь.
— Здравствуйте, дети, — сказала Лиди. — Что вы тут делаете?
— Рассказываем всякие истории, — ответила Сладкое Сегодня.
Шан держал маленький блокнот со встроенным голосовым рекордером.
— Он что, работает? — удивилась Лиди.
— Похоже на то. Мы подумали, что надо рассказать обо всем случившемся, — пояснил Шан, глядя на огонь и щуря узкие черные глаза на узком черном лице. — Каждому. Что мы… как это для нас выглядело. Чтобы…
— А, как отчет? Да. На случай если… Как, однако, странно, что твой блокнот работает. А все остальное — нет.
— Он включается от голоса, — рассеянно пояснил Шан. — Итак, продолжай, Гветер.
Гветер завершил свою версию рассказа об экспедиции на планету:
— Мы даже не привезли образцы. Я о них не подумал.
— С тобой полетел Шан, а не я, — сказала Тай.
— Ты полетела, и я полетел, — возразил мальчик с уверенностью, которая ее остановила. — И мы выходили наружу. А Шан с Гветером были поддержкой и оставались в лэндере. И я взял образцы. Они в стасис-шкафу.
— А я не знаю, был Шан в лэндере или нет, — сказал Гветер, до боли растирая себе лоб.
— Куда вообще летал лэндер? — спросил Шан. — Там ничего нет, мы нигде, за пределами времени — это все, что приходит мне на ум. Когда кто-то из вас рассказывает, что видел, то кажется, что все так и было, а потом другой рассказывает совсем другое, и я…
Орет вздрогнула и пересела ближе к огню.
— Я никогда не верила, что эта проклятая штуковина сработает, — заявила Лиди, похожая на медведя в темной пещере своего одеяла.
— Непонимание его — вот в чем была проблема, — сказал Карт. — Никто из нас не понимал, как чартен будет работать, даже Гветер. Так ведь?
— Да, — кивнул Гветер.
— Так что, если наше психическое взаимодействие с ним повлияло на процесс?
— Или стало процессом, — предположила Сладкое Сегодня, — в той степени, в какой он затрагивал нас.
— Так ты хочешь сказать, — с глубоким отвращением осведомилась Лиди, — что нам нужно было поверить в него, чтобы он сработал?
— Но ведь и человеку надо верить в себя, чтобы действовать, — разве не так? — спросила Тай.
— Нет, — ответила Лиди. — Абсолютно нет. Я и в себя-то не верю. Я лишь знаю кое-что. Достаточно, чтобы жить дальше.
— Аналогия, — предложил Гветер. — Эффективные действия экипажа зависят от того, в какой степени члены экипажа ощущают себя таковым, — можете назвать это верой в экипаж. Правильно? Поэтому, возможно, для чартена мы — разумные существа, возможно, это зависит от нашего сознательного восприятия себя как… трансилиента… как нахождения в другом месте, месте назначения?
— Мы, несомненно, утратили наше чувство принадлежности к экипажу, на некоторое… Можно ли теперь говорить о времени? — сказал Карт. — Мы рассыпались.
— Мы потеряли нить, — сказал Шан.
— Потеряли, — медитативно произнесла Орет, подкладывая в костер очередное массивное, но утратившее половину веса полено. Искры медленными звездами взлетели в дымоход.
— Мы потеряли что? — спросила Сладкое Сегодня.
Некоторое время все молчали.
— Когда я вижу солнце сквозь ковер… — сказала Лиди.
— И я тоже, — очень тихо вставил Беттон.
— А я могу видеть порт Be, — сказал Риг. — И что угодно. Могу сказать что. Если пригляжусь, то могу увидеть Лиден. И свою каюту на «Онеблине». И…
— Но сперва, Риг, — попросила Сладкое Сегодня, — расскажи нам, что произошло.
— Хорошо, — охотно согласился Риг. — Держи меня крепче, маба, я начинаю взлетать. Так вот, мы пошли в библиотеку, я, Астен и Беттон, и Беттон был старшим сибом, и взрослые были на мостике, и я собирался пойти спать, как я всегда делаю в обычном полете, но не успел я даже лечь, как вдруг появились бурая планета, и порт Be, и оба солнца, и все остальное, и я мог видеть сквозь что угодно, а Астен не могла. Но я могу.
— И никуда мы не улетали, — заявила Астен. — Риг вечно рассказывает всякие сказки.
— Мы все постоянно что-то рассказываем, Астен, — заметил Карт.
— Но не такие глупости, как Риг!
— Даже глупее, — сказала Орет. — И нам надо! Нам надо…
— Нам надо понять, — сказал Шан, — что такое трансилиентность, и мы этого не знаем, потому что никогда не делали этого прежде и никто не делал этого прежде.
— Не во плоти, — уточнила Лиди.
— Нам надо понять, что — реально — произошло и произошло ли вообще. — Тай указала на окружающую их пещеру света от костра и мрак за ее пределами. — Где мы? Здесь ли мы? Где находится это «здесь»? И каков рассказ?
— Мы должны рассказать его, — сказала Сладкое Сегодня. — Снова и снова. Сравнить его. Как Риг. Астен, как начинается сказка?
— Тысячу зим назад и в тысяче миль отсюда, — начала девочка, а Шан пробормотал:
— Давным-давно…
— Был корабль, который назывался «Шоби», — подхватила Сладкое Сегодня, — и отправился он в полет испытывать чартен-эффект, и был на нем экипаж из десяти человек.
— А звали их Риг, Астен, Беттон, Карт, Орет, Лиди, Тай, Шан, Гветер и Сладкое Сегодня. И рассказали они свою историю, каждый отдельно и все вместе.
Наступила тишина, которая всегда была здесь, нарушаемая лишь шипением и потрескиванием огня, негромким дыханием и шорохом одежды, пока один из них наконец не заговорил, рассказывая историю.
— Мальчик и его мать, — произнес легкий и чистый голос, — стали первыми людьми, ступившими на эту планету.
Снова тишина, снова голос:
— Хотя ей хотелось… она поняла, что очень надеялась на то, что чартен не сработает, потому что он сделает все ее мастерство и всю ее жизнь ненужными… и одновременно ей очень хотелось научиться им управлять и узнать: что, если она сможет, если еще достаточно молода для обучения?
Долгая, мягко пульсирующая пауза, и другой голос:
— Они летали от мира к миру и всякий раз теряли мир, покидая его, теряли из-за разрыва во времени, потому что их друзья старели и умирали, пока они совершали СКОКС-полет. И если имелся способ жить в собственном времени и одновременно перемещаться от звезды к звезде, им хотелось испытать его.
— Поставив на него все, — подхватил следующий голос, — потому что ничто не срабатывает, кроме того, за что готовы отдать душу, и ничто небезопасно, кроме того, чем рискуют.
Короткая пауза — и голос:
— Это походило на игру. Словно мы все еще в порту Be на борту «Шоби» и ждем, когда настанет время отправиться в СКОКС-полет. Но и словно мы уже одновременно на бурой планете. И одно из этих двух — притворство, только я не знаю, что именно. Поэтому все оказалось так, точно притворяешься во время игры. Но я не хочу играть. Потому что не знаю правил.
Другой голос:
— Если чартен-принцип окажется применимым для реальной трансилиентности живых и разумных существ, это станет великим событием в сознании его соплеменников — и всех людей. Новое понимание. Новое партнерство. Новый способ существования во вселенной. Более широкая свобода. Ему очень сильно этого хотелось. Он желал войти в экипаж, впервые создающий такое партнерство, первым человеком, способным промыслить эту мысль и произнести ее. Но одновременно он боялся ее. Может, то не было истинное родство, может, фальшивое, может, всего лишь мечта. Он не знал.
Они сидели вокруг костра, но за их спинами уже не было столь холодно и темно. И не волны ли это в Лидене шуршат о песок?
Другой голос:
— Она тоже много думала о своем народе. О вине, искуплении и пожертвовании. Ей очень хотелось совершить этот полет, который мог дать людям… больше свободы. Но он оказался не таким, каким она его представляла. Произошло… То, что произошло, значения не имело. А важным оказалось то, что она оказалась среди людей, давших свободу ей. Без вины. Она хотела остаться с ними, стать одной из экипажа. Вместе с сыном. Который стал первым человеком, ступившим в незнакомый мир.
Долгая тишина, но уже не столь глубокая, наполненная мягким постукиванием корабельных систем, ровным и неосознаваемым, как циркуляция крови.
Новый голос:
— Они были мыслями в глубине сознания — чем же еще? Поэтому они могли быть и в Be, и возле бурой планеты, и наполненной желаниями плотью, и чистым духом, иллюзией и реальностью — и все это одновременно, поскольку они всегда ими были. Когда он вспомнил это, его смущение и страх исчезли, потому что он понял, что они не могут потеряться.
— Они потерялись. Но они отыскали путь, — произнес новый голос, уже негромкий на фоне гудения и шороха корабельных систем, среди теплого свежего воздуха и света, заполняющих твердые стены корпуса.
Прозвучали девять голосов, и все взглянули на десятого, но десятый заснул, сунув в рот палец.
— Эта история рассказана, но ее еще предстоит рассказать, — сказала мать. — Продолжайте. Я посижу во время чартена здесь, с Ригом.
Они оставили двоих у костра, прошли на мостик, а потом к шлюзам, приглашая на борт толпу встревоженных ученых, инженеров и чиновников порта Be и Экумены, чьи приборы уверяли, что «Шоби» сорок четыре минуты назад исчез в не-существовании, в тишине.
— Что случилось? — спрашивали они. — Что случилось?
И «шобики» переглянулись и сказали:
— О, это такая история…
— Сила — это громкий барабанный бой, — сказал Акета. — Громкий, как удар грома! Как шум водопада, который создает электричество. Сила наполняет тебя до тех пор, пока внутри не исчезает место для чего-нибудь другого.
Пролив на землю несколько капель воды, Кет прошептала:
— Пей, странник. — И, бросив горсть муки на камни, добавила: — Ешь, странник.
Она перевела взгляд на Йянанам — гору силы.
— Может быть, он слышит только раскаты грома и уже не воспринимает ничего иного, — сказала она. — Неужели он знал, что делал?
— Я думаю, он знал, — ответил Акета.
После первого проблематичного, но успешного трансперехода, когда «Шоби», слетав на маленькую мерзкую планету М-60–340-ноло, вернулся обратно, порт Be отдал для чартен-технологии целое крыло. Создатели чартен-теории на Анарресе и инженеры трансперехода на Уррасе находились в постоянном контакте по ансиблю с теоретиками и конструкторами на Be. Те, в свою очередь, ставили эксперименты и проводили исследования, пытаясь выяснить, что же на самом деле происходит с кораблем и командой при перемещении из одной точки вселенной в другую — без каких-либо затрат времени.
— Мы не можем говорить о «перемещении» и утверждать, будто что-то «происходит», — ворчали китяне. — Событие разворачивается одновременно здесь и там. На нашем языке этот не-интервал называется чартен.
Китянским временнолитикам вторили хайнские психологи, обсуждавшие и изучавшие те реальные ситуации, когда разумные формы жизни переживали чартен.
— Мы не можем говорить о «реальности» происходящего и о «переживании», — возмущались они. — Реальность точки «прибытия» формируется совместным восприятием чартен-команды и фиксируется их приспособлением к ней. Вот почему предварительная конструкция событий является обязательным условием для эффективного трансперехода мыслящих существ.
И так далее и тому подобное — потому что хайнцы говорили об этом миллионы лет и никогда не уставали от подобных разговоров. Но еще им нравилось слушать. Они внимательно изучили все, что рассказала им команда «Шоби». А когда в порт прилетел командир Далзул, они выслушали и его.
— Вы должны отправить в полет одного человека, — сказал он им. — Корнем проблемы является интерференция восприятия. На «Шоби» было десять человек. А вы пошлите одного. Например, меня.
— Ты должна полететь вместе с Шаном, — сказал Беттон.
Его мать покачала головой.
— Глупо отказываться от такого предложения!
— Если они не захотели взять тебя, я тоже не полечу, — ответила она.
Вместо того чтобы обнять ее или сказать слова одобрения, мальчик сделал кое-что получше. Беттон редко обращался к этому средству. Он пошутил:
— Тебя ждет забвение антивремени.
— Ничего, я это как-нибудь переживу, — ответила Тай.
Шан знал, что хайнцы не носят форменной одежды и не используют такие звания, как «командир». Тем не менее он надел свою черно-серебристую терранскую форму и отправился на встречу с командиром Далзулом.
Родившись в бараках Альберты, в те дни, когда Терра лишь вступала в союз Экумены, Далзул закончил университет А-Йо на Уррасе, получил ученую степень по временной физике, прошел стажировку со стабилями на Хайне и вернулся на родную планету в ранге экуменического мобиля. И пока он шестьдесят семь лет летал по мирам на почти световой скорости, беспокойное движение «единых» переросло в религиозную войну и выплеснулось в ужасы юнистской революции. Прилетев на Терру, Далзул за несколько месяцев взял ситуацию под контроль. Его проницательность и тактика не только восхитили тех людей, за которых он боролся, но и вызвали поклонение у противников — отцов юнизма, решивших, что Далзул и есть их бог. Широкомасштабные убийства неверующих сменились мировым поветрием обожания Нового Воплощения. Затем начались расколы и ереси. Сектанты принялись убивать друг друга, но Далзул подавил этот пик теократической жестокости — самый худший и длительный после Эпохи Осквернения. Он действовал с изяществом и мудростью, с терпением и надежностью, с гибкостью, хитростью и юмором, то есть в стиле, который пользуется наивысшим почетом среди обитателей Экумены.
Став жертвой обожествления, он уже не мог работать на Терре и какое-то время выполнял конфиденциальные и многозначительные задания на безвестных, но важных планетах. Одной из них был Оринт — единственный мир, из которого ушли жители Экумены. Они поступили так по совету Далзула — незадолго до того, как оринтяне применили в войне патогенное оружие, навсегда уничтожив разумную жизнь на своей планете. Далзул предсказал это событие с ужасной точностью. В последние часы перед катастрофой он организовал тайное спасение нескольких тысяч детей, чьи родители согласились на их эвакуацию. Дети Далзула — последние из тех, кого называли оринтянами.
Шан знал, что герои появлялись лишь в среде примитивных культур. Но поскольку культура Терры была примитивной, он считал Далзула своим героем.
Прочитав сообщение из порта Be, Тай недоуменно спросила:
— Какая еще команда? Кто это просит нас бросить ребенка и лететь неведомо куда?
Она посмотрела на Шана и увидела его лицо.
— Нас зовет Далзул, — ответил он. — Зовет в свою команду.
— Тогда лети, — сказала Тай.
Конечно, он спорил, но его жена оставалась на стороне героя. И Шан согласился. Отправляясь на прием, устроенный в честь Далзула, он надел черную форму с серебряными полосками на рукавах и с серебряным кругом на груди в области сердца.
Командир был одет в такую же форму. При виде его сердце Шана подпрыгнуло и застучало быстрее. Само собой разумеется, герой не походил на того могучего трехметрового гиганта, каким его представлял себе Шан. Но в других отношениях Далзул выглядел на все сто — стройный и гибкий торс, длинные светлые волосы, поседевшие от возраста и обрамлявшие красивое величественное лицо, глаза небесной чистоты, сверкавшие словно проточная вода. Шан даже не предполагал, что кожа Далзула окажется такой белой, но этот небольшой атавизм воспринимался как своеобразный штрих или, вернее, красота, присущая только ему.
Далзул общался с группой анаррести и что-то тихо говорил им мягким голосом. Увидев Шана, он извинился и направился к нему.
— Наконец-то! Вы — Шан. А я — Далзул. Нам с вами предстоит совместный полет. Я очень сожалею, что ваша партнерша не согласилась войти в команду. Но, думаю, я нашел ей хорошую замену. Это ваши старые приятельницы — Риель и Форист.
Шан был счастлив их видеть. Два знакомых лица: острое, цвета обсидана — у Форист и круглое, сияющее, как медное солнце, — у Риель. Он учился вместе с ними на Оллуле. И эти женщины встретили его с равной радостью.
— Как здорово! — воскликнул он, но тут же спросил: — Неужели в команде будут только терране?
При всей очевидности факта это был глупый вопрос. Однако обитатели Экумены любили составлять экипажи из представителей разных культур.
— Давайте отойдем, — сказал Далзул, — и я вам все объясню.
Он подозвал мезклета, и тот подбежал к ним, гордо толкая перед собой тележку с напитками и закусками. Все четверо наполнили подносы, поблагодарили маленькое существо и уединились в глубокой нише у окна — чуть в стороне от шумной толпы. Устроившись на ступенях, они наслаждались едой, говорили и слушали. Далзул не скрывал, что убежден в своей правоте. Он думал, что близок к решению «чартен-проблемы».
— Я дважды летал один, — рассказывал герой.
Он слегка понизил голос, и Шан, неправильно истолковав его манеру разговора, простодушно спросил:
— Без разрешения ИГЧ?
Далзул усмехнулся:
— О нет. Исследовательская группа чартена дала мне «добро»… Но не благословение. Вот почему я до сих пор шепчусь и посматриваю через плечо. В ИГЧ есть люди, которым не нравятся мои поступки — как будто я украл корабль, извратил теорию, нарушил судовой кодекс чести или помочился в их туфли. Они косятся на меня даже после того, как я слетал туда и обратно без чартен-проблем и вообще без каких-либо перцептуальных диссонансов.
— А куда вы летали? — спросила Форист, приблизив к нему заостренное лицо.
— Первый полет выполнялся внутри этой системы — от Be до Хайна и назад. Словно прогулка на автобусе по давно известным местам. Как и ожидалось, все прошло без приключений. Сначала я был здесь, потом оказался там. Мне оставалось лишь выйти из корабля и зарегистрироваться у стабилей. Потом я вернулся на судно и снова оказался здесь. Просто и быстро! Вы сами знаете… Это как магия. И в то же время полеты кажутся вполне естественным делом. Где одно, там и другое, верно? Вы чувствовали это, Шан?
Его глаза поражали чистотой и живостью. Шану показалось, что он взглянул на молнию. Ему хотелось возразить, но он начал смущенно запинаться:
— Я… Мы… Вы же знаете. У нас возникли некоторые проблемы в определении того места, куда мы попали.
— Я думаю, что эта путаница не обязательна. Транспереход является антипереживанием. Мне верится, что в конечном счете нормой будет отсутствие каких-либо событий. Это нормально, что со мной ничего не произошло. Ваш эксперимент на «Шоби» был испорчен внешними воздействиями. Мы же постараемся получить незамутненный антиопыт.
Далзул посмотрел на Форист и Риель, обнял их и засмеялся:
— Сейчас вы анти-поймете, что я не имею в виду. После той «автобусной экскурсии» я слонялся вокруг ИГЧ, раздражая их своими просьбами, пока наконец Гвонеш не разрешил мне сольный исследовательский полет.
Мезклет пробился к ним сквозь толпу, толкая мохнатыми лапами маленькую тележку. Эти существа обожали вечеринки и хорошую еду. Они любили поить людей напитками и смотреть, как те начинают пьянеть и веселиться. Малыш остановился рядом с ними, надеясь заметить что-нибудь необычное в их поведении. Постояв немного, он побежал назад к теоретикам Анарреса, которые всегда были немного странными.
— Исследовательский полет? С правом на первый контакт?
Далзул кивнул. Его внутренняя сила и врожденное достоинство обескураживали собеседников, но восторг и простодушная радость в каждом действии и слове были просто неотразимыми. Шан встречал многих выдающихся и мудрых людей, но ни у одного из них энергия не была такой яркой и чистой. И так по-детски беззащитной.
— Мы выбрали очень удаленную планету — Джи-14–214-йомо. На картах Экспансии она значилась как Тадкла, но люди, которых я там встретил, называли ее Ганам. Восемь лет назад на эту планету отправили группу представителей Экумены. Стартовав с Оллуля, они уже набрали СКОКС — скорость околосветовую — и через тринадцать лет должны достигнуть цели. Мы не могли связаться с ними и сообщить о том, что я намерен обогнать их корабль. Тем не менее ИГЧ одобрила эту идею. Им понравилось, что кто-то прилетит туда через тринадцать лет и в случае моего исчезновения узнает о причинах неудачи. Хотя теперь их миссия кажется мне почти бессмысленной. Когда они прилетят туда, Ганам уже станет членом Экумены!
Далзул посмотрел на собеседников, обжигая их страстным горящим взглядом.
— Чартен изменит все! Когда транспереходы придут на смену космическим полетам… Когда между мирами не будет расстояний и мы начнем контролировать время… Я даже не могу вообразить, что это нам даст! Что это даст Экумене! Мы сделаем семью человечества единым домом, единым местом. А потом отправимся дальше и глубже! Любое наше действие в транспереходе объединяет нас с первичным моментом, который является ритмом вселенной. Мы становимся едиными с ней. Мы устраняем время! На наших ладонях раскрывается вечность! Вы были там, Шан! Скажите, вы чувствовали то, о чем я говорю?
— Не знаю. Возможно…
— Хотите посмотреть видеозапись моего путешествия? — внезапно спросил Далзул. В его глазах сияло озорство. — Я взял с собой портативный видеопроектор.
— Да! — воскликнули Форист и Риель.
Они придвинулись к нему, как кучка заговорщиков. Мезклет засуетился, пытаясь увидеть то, на что они смотрели. Он забрался на тележку. Но ему все равно не хватало роста.
Настраивая маленький визор, Далзул вкратце рассказал им о Ганаме. Это был один из самых удаленных посевов хайнской Экспансии. Пятьсот тысяч лет планета оставалась потерянной для космического сообщества, и о ней знали только то, что существа, населявшие ее, имели человеческих предков. Вначале предполагалось, что корабль Экумены, летевший к этому миру, будет довольно долго наблюдать за ним с орбиты, скрытно или явно посылать вниз своих разведчиков, входя в контакт с местными жителями лишь в случаях острой необходимости. В подобных миссиях на сбор информации и обучение языкам уходило несколько лет. Но в полете Далзула все упростилось непредсказуемостью новой технологии. Его небольшой корабль вышел из чартена не в стратосфере, как это намечалось по плану, а в атмосфере — почти в ста метрах от поверхности планеты.
— У меня не было возможности сделать свое появление незаметным, — рассказывал он.
Видеозапись корабельных приборов подтверждала его слова. Глядя на маленький экран, они увидели, как серая равнина порта Be исчезла внизу, когда судно взлетело с космодрома.
— Вот, сейчас! — воскликнул Далзул.
И через миг они уже смотрели на звезды, сиявшие в черном небе, на желтые стены и оранжевые крыши города, на отблески солнечного света в широком канале.
— Вы видели? — прошептал Далзул. — Ничего не случилось. Абсолютно ничего.
Город накренился и приблизился. Залитые солнцем улицы и площади были заполнены людьми, и все они смотрели вверх, махая руками и выкрикивая слова, которые, наверное, означали: «Смотрите! Смотрите!»
— Мне пришлось принять эту ситуацию как свершившийся факт, — сказал Далзул.
Деревья и трава дрогнули, а затем метнулись вперед, когда судно пошло на посадку. К кораблю уже бежали горожане. В основном это были мужчины: массивного телосложения, с темно-красной кожей, бородатыми лицами и голыми руками. На их головах покачивались замысловатые уборы, сплетенные из золотой проволоки и украшенные плюмажами из перьев. В ушах болтались большие золотые серьги.
— Гамане, — сказал Далзул. — Люди Ганама. Правда красивые? И они не теряли время зря. Через полчаса весь город был у корабля. А вот это Кет. Потрясающая женщина, верно? Корабль встревожил горожан, и я решил показать им, что полностью отдаю себя в их руки.
Они видели то, о чем говорил Далзул. Видеокамеры корабля засняли его выход. Он медленно сошел по трапу на траву и приблизился к собравшейся толпе. На нем не было ни оружия, ни одежды. Далзул неподвижно стоял перед кричавшими людьми, и свирепое солнце играло на его белой коже и серебристых волосах. Он широко раскинул руки ладонями вверх в жесте мирного предложения.
Пауза затянулась. Внезапно шум и разговоры среди гаман затихли, и из толпы вышло несколько человек. Видеокамера вновь показала Далзула. Он неподвижно стоял перед высокой стройной женщиной, при виде которой у Шана вырвался восхищенный вздох. Ее округлые плечи, черные глаза и высокие скулы заставляли сердце трепетать от восторга. Дивные волосы были переплетены золотой тесьмой и уложены в форме прекрасной диадемы. Она заговорила с Далзулом. Ее звонкий голос казался чистым потоком, а слова лились, как поэма, как ритуальная речь. Далзул ответил тем, что поднес руки к сердцу, а затем протянул к ней открытые ладони.
Какое-то время женщина смотрела на него. Затем, произнеся одно звучное слово, она грациозно и медленно сняла темно-красный жилет, оголила плечи и грудь, развязала пояс юбки и отбросила одежду прочь изящным и выверенным жестом. Их обнаженные тела на фоне притихшей толпы были удивительно прекрасными. Она протянула ему руку, и Далзул нежно сжал ее ладонь.
Они зашагали к городу. Толпа сомкнулась за ними и двинулась следом — безмолвная, неторопливая и удовлетворенная, будто эта церемония проводилась здесь множество раз. Несколько юношей задержались на поляне, решив рассмотреть корабль. Подбадривая друг друга, они подошли к нему — с любопытством и осторожностью, но без страха.
Далзул выключил видеопроектор.
— Вы заметили разницу? — спросил он Шана, но тот благоговейно промолчал.
Далзул с улыбкой осмотрел своих слушателей.
— Экипаж «Шоби» обнаружил, что индивидуальные переживания трансперехода могут стать когерентными только благодаря согласованным усилиям команды. Усилиям по синхронизации, или, точнее, настройке. Когда они поняли это, им удалось устранить опасно возраставшее фрагментарное восприятие. Они не только описали то место, где приземлился их корабль, но и дали адекватную оценку своей ситуации. Верно, Шан?
— Теперь это называют хаотичным переживанием, — ответил тот.
Шан был ошеломлен огромной разницей между опытом Далзула и его собственными воспоминаниями о транспереходе.
— После полета «Шоби» наши временнолитики и психологи изрядно попотели над чартен-теорией, увешав ее громоздкими дополнениями, — сказал Далзул. — Мое же толкование покажется вам до смеха простым. Я считаю, что диссонанс восприятия, несогласованности и путаница переживаний в эксперименте «Шоби» были следствием неподготовленности вашей команды. Понимаете, Шан, каким бы хорошим ни был ваш экипаж, он состоял из представителей четырех миров. А это четыре разные культуры! Я уже не говорю о возрастных различиях — две старые женщины и трое подростков! Если ответом на согласованный транспереход является четкое функционирование в гармоничном ритме, мы должны сделать эту настройку легкой. То, что она вам удалась, — просто чудо. И конечно, простейшим способом обойти ее был бы одиночный полет.
— Как же мы тогда получим перекрестную проверку переживаний? — спросила Форист.
— А зачем она нужна? Вы только что видели видеозапись моей посадки.
— Да, но наши приборы на «Шоби» тоже вышли из строя, — сказал Шан. — Многие из них оказались полностью разбалансированными. Их показания были такими же несогласованными, как и наши восприятия.
— Совершенно точно! Вы и приборы находились в едином поле настройки. Вы как бы запутывали друг друга. Но когда двое или трое из вас спустились на поверхность планеты, ситуация тут же изменилась к лучшему. Посадочная платформа функционировала идеально, а ландшафтная съемка велась почти без помех — хотя и показывала сплошное безобразие.
Шан смущенно засмеялся:
— Да, то было гадкое место. Планета-сортир. Но, командир… Даже просматривая видеозапись, мы не могли понять, кто же действительно спускался на поверхность. Это одна из самых хаотичных частей всего эксперимента. Я помню, что спускался с Гветером и Беттоном. Почва под платформой начала оседать. Мне пришлось позвать их назад, и мы вернулись на судно. Судя по моему восприятию, посадка выглядела вполне когерентной. Но, по мнению Гветера, он спускался с Беттоном и Тай, а не со мной. Он услышал, как Тай позвала его по рации, и вернулся с нашим мальчиком на корабль. Что касается Беттона, то он спускался с Тай и со мной. Заметив, что его мать сошла с платформы, он не подчинился моему приказу и остался на поверхности. Гветер тоже видел это. Они вернулись без нее и увидели Тай уже в рубке, на мостике. Сама Тай говорит, что вообще не спускалась на посадочной платформе. Каждая из четырех историй является нашим свидетельством. Они в равной степени верны и в равной степени ложны. Видеозапись ничего не прояснила — приборы так и не показали лиц за стеклами скафандров. А в этой куче дерьма на поверхности планеты все фигуры выглядели одинаково грязными и однообразными.
— Вот именно! — с улыбкой воскликнул Далзул. — Темнота, дерьмо и хаос, увиденные вами, были засняты и видеокамерами вашего корабля! А теперь сравните это с записью, которую мы только что смотрели! Солнечный свет, красивые лица, яркие цвета — все сияющее, радостное, чистое! И только потому, что в моем опыте отсутствовали наложения и помехи. Вы понимаете, Шан? Китяне говорят, что чартен-поле является глубинным ритмом вселенной — вибрацией конечных волн-частиц. Транспереход представляет собой функцию ритма, создающего бытие. Согласно китянской духовной физике, мы получаем доступ к вибрациям, которые позволяют человеку становиться вечным и вездесущим. Моя экстраполяция заключается в том, что группа людей при транспереходе должна сохранять почти идеальную синхронность, иначе точка прибытия не будет восприниматься ими гармонично — то есть одинаково и точно. Моя интуитивная догадка оказалась верной: в одиночном полете чартен переживается нормально, в то время как десять человек ощущают при этом хаос или нечто худшее.
— А что почувствуют четыре человека? — спросила Форист.
— В этом случае ситуация поддается контролю, — ответил Далзул. — Честно говоря, мне хотелось бы слетать еще раз одному или с напарником. Но, как вы знаете, наши друзья на Анарресе не доверяют тому, что они называют эгоизацией. По их мнению, этика недоступна одиночкам и является феноменом группы. Кроме того, они полагают, что в эксперименте «Шоби» присутствовал какой-то неучтенный элемент. Они убеждены, что группа может переносить чартен так же хорошо, как и один человек. Но как нам это доказать без новых данных? Короче, я пошел на компромисс. Я сказал им: отправьте меня в полет с двумя или тремя хорошо совместимыми и правильно мотивированными компаньонами. Пошлите нас обратно на Ганам, и давайте посмотрим, что получится!
— Одной мотивировки недостаточно, — сказал Шан. — Я должен быть предан этой команде. Я должен принадлежать ей целиком и полностью.
Риель кивнула. Форист, как всегда настороженная и внимательная, спросила:
— Значит, мы будем настраиваться друг на друга, командир?
— Да, так долго, как вам захочется, — ответил Далзул. — Но есть нечто более важное, чем практика. Скажите, Форист, вы поете? Или, может быть, играете на каком-то инструменте?
— Мне нравится петь, — сказала Форист.
Риель и Шан кивнули, когда Далзул посмотрел на них.
— Попробуем это? — спросил он. И начал тихо напевать старый марш «Улетая к Западному морю» — песню, которую знал каждый человек, рожденный в лагерях и бараках Терры.
Риель подхватила мотив, потом к ним присоединился Шан, а за ним и Форист, которая удивила всех низким и звучным контральто. Несколько человек, стоявших рядом с ними, повернулись, чтобы послушать слаженную песню, и она постепенно заглушила многоголосый шум толпы. Мезклет стрелой метнулся к ним, забыв о своей тележке. Его глаза расширились от восторга и стали яркими от слез. А четверо астронавтов закончили песню долгим и мягким аккордом.
— Вот и вся настройка, — произнес Далзул. — Только музыка поможет нам добраться до Ганама. Прав был тот поэт, который назвал вселенную безмолвной мелодией наших сердец.
Форист и Риель подняли бокалы.
— За музыку! — воскликнул Шан и, наслаждаясь счастьем, отпил глоток шипучего напитка.
— За команду «Гэльбы», — добавил Далзул, поддержав его тост.
Специалисты, наблюдавшие за формированием команды, согласились сократить срок подготовки до минимума. Большую часть этого времени Шан, Риель и Форист обсуждали сложности чартен-проблемы — с командиром и без него. Они столько раз смотрели корабельные видеозаписи и заметки Далзула, сделанные им на Ганаме, что запомнили их наизусть. И потом часто благодарили себя за это.
— Мы вынуждены принимать все его слова и впечатления как объективные факты, — пожаловалась Форист. — Но как мы можем проконтролировать их истинность?
— Его отчет и бортовые видеозаписи полностью соответствуют друг другу, — ответил Шан.
— Если теория Далзула верна, это свидетельствует лишь о том, что он и судовые приборы были настроены друг относительно друга. Значит, реальность корабля и аппаратуры может восприниматься нами только так, как она воспринималась человеком или другим разумным существом в момент трансперехода. Китяне говорят, что чартен-проблема возникает лишь тогда, когда в процесс вовлекается разум. В полет отправляют зонд-автомат, и никаких осложнений. Эксперименты с амебами и сверчками проходят успешно и без проблем. Но стоит послать в транспереход разумных существ, как все летит вверх тормашками. Теория перестает работать, и люди воспринимают хаос. Ваш корабль стал запутанным клубком из десяти различных реальностей. Его приборы покорно фиксировали диссонансы, пока не сломались или не потеряли балансировку. Лишь когда вы объединились и начали конструировать согласованную реальность, корабль откликнулся на нее и восстановил регистрацию событий. Верно?
— Да, — ответил Шан. — Мы привыкли жить в стабильной структуре мироздания, и когда она превращается в хаос или десяток переплетенных вариантов, это здорово бьет по нервам.
— Все во вселенной иллюзорно, — безжалостно сказала Форист. — Наш реальный мир — просто одна из лучших человеческих иллюзий.
— Но музыка первична, — возразил ей Шан. — И, танцуя, люди сами становятся музыкой. Я думаю, мы можем воплотить в реальность тот мир, который увидел Далзул. Мы можем станцевать для Ганама.
— Мне это нравится, — сказала Риель. — Но помните: теория иллюзии требует, чтобы мы не верили заметкам Далзула и видеозаписям корабля. Они иллюзорны. С другой стороны, Далзул бывалый наблюдатель и превосходный аналитик. У нас нет причин для недоверия к его словам, если только мы не приняли предположение, основанное на эксперименте «Шоби». А оно говорит, что чартен-переживание обязательно искажает восприятие и его оценку.
— В заметках Далзула есть элементы очень распространенной иллюзии, — добавила Форист. — Я имею в виду принцессу, которая якобы ожидала нашего героя, чтобы отвести его, голого и смелого, в свой дворец, а затем, после церемоний и любезностей, отдаться ему по-королевски. Вы заметили? У него даже секс имеет небесное качество. Я не говорю, что не верю этому, — меня там не было. Слова Далзула могут оказаться чистой правдой. Но я хотела бы узнать, как эти события воспринимала сама принцесса?
До того как «Гэльбу» оснастили чартен-аппаратурой, она считалась обычным хайнским кораблем внутрисистемного класса «зеркало». Маленький корпус, похожий на пузырь, имел такие же размеры, как посадочная платформа «Шоби». Входя внутрь, Шан почувствовал неприятный холодок, который пробежал по его спине. Ему вдруг вспомнились хаотичные и бессодержательные переживания чартена. Неужели им снова придется пройти через это? И вернется ли он когда-нибудь назад? Мысль о Тай наполнила его сердце тревогой и болью. Ее уже не будет рядом с ним, как в прошлый раз. Милая Тай, которую он полюбил на борту «Шоби». И Беттон, чистосердечный мальчуган… Они могли бы быть сейчас вместе. О, как они ему нужны!
Форист и Риель проскользнули в люк, за ними по трапу поднялся Далзул. Вокруг него ощущалась мощная, почти видимая концентрация энергии — аура, ореол или яркость бытия. Неудивительно, что юнисты считали его богом, подумал Шан. И эта мысль была такой же церемониальной, как благоговейное приветствие, оказанное Далзулу гаманами. Его переполняла мана — сила, на которую откликались другие люди. На которую они теперь настраивались. Тревога Шана улеглась. Он знал, что рядом с Далзулом не будет хаоса.
— Они считают, что нам легче контролировать маленький «пузырь», а не мой предыдущий корабль. На этот раз я постараюсь не выходить из трансперехода над крышами города. Немудрено, что после такого появления гамане приняли меня за божество, материализовавшееся в воздухе.
Шан уже привык к тому, что Далзул, будто эхо, откликался на мысли своих товарищей. Они находились в синхронизации, и такой феномен был лучшим ее доказательством. В этом и заключалась их сила.
Они заняли свои места: Далзул — за чартен-пультом, Риель — у мониторов А-1, Шан — в кабине пилота, а Форист за ними как аналитик и дублер. Далзул осмотрел их лица и кивнул. Шан поднял корабль на пару сотен километров от порта Be. Кривая дуга планеты упала вниз, и звезды засияли под их ногами, вокруг и выше.
Далзул запел: не мелодию, а ноту — глубокую полновесную ля, Риель взяла ее на октаву выше, Форист подхватила промежуточное фа, и Шан ответил им ровным до, словно он был музыкальным чартен-органом. Риель перешла на высокое до. Далзул и Форист запели трезвучие. И когда аккорд изменился, Шан уже не знал, кто какую ноту пел. Он вошел в сферу звезд и сладкогласных частот, разбухавших и тускневших в долгом унисоне. А потом Далзул прикоснулся к пульту, и желтое солнце осветило высокое синее небо, раскинувшееся над странным незнакомым городом.
Шан взял управление на себя. Под кораблем замелькали пыльные площади, дома, оранжевые и красные крыши.
— Давайте остановимся там, — сказал Далзул, указывая на зеленую полоску у канала.
Шан повел «Гэльбу» по пологой планирующей дуге и мягко, словно мыльный пузырь, опустил ее на траву. Он осмотрел ландшафт за прозрачными стенами.
— Голубое небо, зеленая трава, время около полудня, к нам приближаются местные, — сказал Далзул. — Правильно?
— Правильно, — ответила Риель.
Шан засмеялся.
Ни одного сбоя в ощущениях, никакого хаоса в восприятии. На этот раз они обошлись без ужасов неопределенности.
— Мы выполнили чартен! — с восторгом выкрикнул он. — Мы сделали это! Мы станцевали!
Люди, работавшие на полях у канала, сбились в кучу и смотрели на корабль. Судя по всему, они не смели подойти к «упавшей звезде». Но вскоре на пыльной дороге, ведущей из города, появилась большая процессия.
— А вот и комитет по организации встречи, — пошутил Далзул.
Они сошли по трапу и стали ждать. Напряженность момента еще больше усиливала необычную четкость эмоций и ощущений. Шан чувствовал, что знает эти красивые зубчатые контуры двух вулканов, которые, словно грозные часовые, охраняли границы города. Он узнавал их как далекое незабываемое воспоминание. Он узнавал запах воздуха, трепет света и тени под листвой. «Я здесь, — сказал он себе с радостной уверенностью. — Я здесь и сейчас, и отныне во вселенной нет расстояний и разобщенности».
То было напряжение без страха. Мужчины в высоких головных уборах с плюмажами, с бородами по грудь и крепкими руками, подошли и остановились перед ними. Их бесстрастные лица выражали спокойное величие. Пожилой мужчина кивнул Далзулу и сказал:
— Сем Дазу.
Командир прикоснулся ладонью к груди и развел руки в стороны:
— Виака!
Кто-то в толпе закричал:
— Дазу! Сем Дазу!
И многие повторили приветственный жест терран.
— Виака, — сказал Далзул, — бейя. Друзья.
Он представил своих спутников, называя их имена после слова «друг».
— Фойес, — повторил старик. — Шан. Ией.
Запутавшись с произношением «Риель», Виака слегка нахмурился:
— Друзья. Приветствуем вас. Добро пожаловать в Ганам.
Во время своего первого краткого визита Далзул записал для хайнских лингвистов лишь несколько сотен слов. На основе этой скудной информации они и их мудрые аналитики создали небольшой грамматический словарь, пестревший знаками вопросов в круглых скобках. Шан добросовестно изучил его от корки до корки. Он вспомнил слова «бейя» и «киюги» — приветствуем (?), будьте как дома (?). Лингвистка-хилфер Риель должна была дополнить этот справочник.
— Я предпочитаю изучать язык среди людей, которые говорят на нем, — сказал как-то Далзул.
Когда они зашагали к городу по пыльной дороге, яркость впечатлений начала перегружать сознание Шана. Пейзаж сливался с маревом зноя и отблесками света. Сознание переполняли блеск золота и взмахи перьев, мелькание красных и желтых глиняных стен, красных, как глина, голых торсов и плеч. Перед глазами трепетали пурпурные и оранжевые накидки, темно-коричневые полосатые жилеты и килты. Гостей затопили запахи масла, ладана и пыли, зловоние дыма, пота и подгорелой пищи, шум множества голосов, стук сандалий и шлепанье босых ног по камню и земле, звон колокольчиков и гонгов, оттенки, прикосновения и ритмы мира, где все было чужим и в то же время знакомым. Этот маленький город из камня и глины, величественный, грубый и человечный, с резными колоннами, пылавшими в свете золотого солнца, выглядел самым диким и чуждым местом из всего того, что Шан когда-либо видел. Но ему казалось, будто он вернулся домой после долгих скитаний по дальним мирам. Глаза застлали слезы. «Теперь мы едины, — подумал он. — Между нами больше нет расстояний и времени. Один шаг через вечность, и мы вместе». Он шел рядом с Далзулом и слышал, как люди степенно приветствовали его. Сем Дазу, говорили они. Сем Дазу, киюги. Ты вернулся домой.
В первый день такая эмоциональная перегрузка была просто невыносимой. Иногда Шан думал, что вообще теряет разум. Интенсивный поток восприятии влиял на процесс мышления и замедлял его.
— Да плюньте вы на этот процесс, — со смехом ответил Далзул, когда Шан рассказал ему о своей проблеме. — Не так уж часто человек становится ребенком.
И он действительно ощущал себя ребенком — без ментального контроля над событиями, без всякой ответственности за них. Они происходили сами по себе, ожидаемые или невероятные, а он был их частью и одновременно свидетелем.
Гамане хотели сделать Далзула своим королем. Нелепое, но вполне естественное желание. Возможно, их правитель умер, не оставив наследника, и тут с небес спустился красивый мужчина с серебристыми волосами. Принцесса, охнув, сказала: «Вот это парень», — но мужчина куда-то исчез и позже вернулся с тремя странными спутниками, которые могли показывать чудеса. Да, такой герой годился только в короли. А что еще с ним делать?
Риель и Форист с большой неохотой приступили к сбору слухов и поиску исторических сведений. План Далзула лишал их выбора. Он считал, что королевский сан является почетным званием, а не правом на власть. И его спутникам пришлось согласиться, что ему, возможно, лучше исполнить желание гаман. Пытаясь оценить перспективу сложившейся ситуации, экипаж разделился надвое. Женщины поселились в доме рядом с рынком, где каждый день общались с простыми людьми и радовались свободе передвижения, которую потерял Далзул. Королевский сан, как он однажды пожаловался Шану, налагал на него две неприятные обязанности — постоянное пребывание во дворце и соблюдение многочисленных табу.
Шан остался с Далзулом. Виака поселил его в одном из крыльев беспорядочно построенного глиняного дворца. Здесь же жил один из родственников Виаки по имени Абуд. Этот юноша помогал ему вести домашнее хозяйство. От Шана никто ничего не ожидал — ни Далзул, ни городские власти. Его время принадлежало только ему. Он лишь помнил, что ИГЧ просила их провести на Ганаме тридцать дней. И эти дни текли как весенняя вода. Он пытался сделать что-нибудь полезное для Экумены, но все его начинания упирались в огромное нежелание прерывать поток переживаний из-за каких-то разговоров и аналитических суждений. Все равно ничего не происходит, улыбаясь, говорил себе Шан.
Единственным событием, вышедшим за рамки повседневности, стал день, который он провел с племянницей (?) Виаки и ее супругом (?). Шан несколько раз пытался определить систему родства у гаман, но вопросительные знаки оставались на прежних местах. По каким-то причинам молодая пара не пожелала назвать ему своих имен. Они просто пригласили его на прекрасную прогулку к водопаду, который грохотал на склоне огромного вулкана Йянанама. Из их слов Шан понял, что они хотели показать ему свое святилище. И был сильно удивлен, обнаружив, что свято чтимый водопад приводит в действие священную динамо-машину.
Гамане, как объяснили его спутники — или, вернее, как ему удалось интерпретировать их рассказ, — довольно неплохо разбирались в принципах гидроэлектричества. К сожалению, они почти ничего не знали об аккумуляторах и поэтому практически не использовали силу, которую могли бы собрать. Молодая пара больше говорила о природе электрического тока, чем о его применении. Шан с трудом улавливал смысл их слов. Ему захотелось узнать, зачем гамане установили динамо-машину. Но запаса слов хватило лишь на фразу «Это куда-нибудь идет?». В подобные моменты, неприятные и обидные для него, он чувствовал себя полуразумным ребенком.
— Да, — ответила молодая женщина, — сила уходит в инканем, когда басеммиак вада.
Шан кивнул и записал свои впечатления на пленку. Его спутники с восторгом наблюдали, как на маленьком экране диктофона появлялись крохотные буквы и символы. Как и все гамане, они считали это чудом или доброй магией.
Шан вышел на террасу перед небольшим строением, где находилась динамо-машина. Широкая площадка была выложена гладкими каменными плитами, которые создавали сложный запутанный узор. Его спутники начали что-то объяснять, указывая на стремительный поток. Среди быстрых сияющих струй воды он заметил какой-то блестящий предмет, но так и не понял, что это такое. «Хеда, табу», — сказал ему юноша — слово, которое Шан уже знал от Далзула. До сих пор ему не приходилось сталкиваться с хеда. Молодые люди завели друг с другом разговор, и Шан пару раз уловил имя Дазу, произнесенное печальным тоном. Но он снова не понял, о чем шла речь. Они подошли к маленькой глиняной усыпальнице, и оба его спутника почтительно положили на холмик по листу с ближайшего дерева. Чуть позже в косых лучах предзакатного солнца они спустились вниз по склону горы.
Обогнув скалу на повороте крутой тропы, Шан увидел огромную долину и два других далеких города, едва заметных в золотистой дымке. Не веря своим глазам, он остановился, а затем с тревогой осознал свое удивление. Он вдруг понял, как сильно его всосал неторопливый быт Ганама. Шан успел забыть, что этот маленький город был лишь крохотной точкой на большой планете. Указав рукой на далекие поселения, он спросил у спутников:
— Это принадлежит гаманам?
Обсудив между собой его вопрос, молодые люди ответили:
— Нет. Гаманам принадлежит только Ганам. А те поселения — это другие города.
Неужели Далзул ошибся, приняв Ганам за всю планету? Может быть, это слово предназначалось только для города и его окрестностей?
— Тегуд ао? Как это называется? — спросил он, похлопав ладонью по земле, а затем описав руками круг, который охватывал долину, гору за их спинами и второй вулкан перед ними.
— Нанам тегудьех, — ответила племянница (?) Виаки.
Ее муж (?) не согласился с таким определением. Они спорили об этом почти до самого города. Шан воздержался от дальнейших расспросов. Положив диктофон в карман, он наслаждался прохладой вечера, прогулкой и прекрасным видом тропы, которая спускалась по склону к золотым воротам Ганама.
На следующий день — или, возможно, через день — его навестил Далзул. Шан в тот момент находился в дальней части дворца и подрезал фруктовые деревья, посаженные в небольшом огороженном дворике. Секатор имел тонкие, слегка изогнутые лезвия — стальные и острые как бритва. Отшлифованные деревянные рукоятки были украшены изящной резьбой.
— Красивый инструмент, — сказал он Далзулу. — И прекрасное занятие. Забота о деревьях издавна считалась на Терре искусством. Его азам меня научила бабушка. Я не занимался им с тех пор, как стал обитателем Экумены. Гамане тоже хорошие садовники. Вчера двое из них показывали мне водопад.
Разве это было вчера? Хотя какая разница? Время больше не имело продолжительности — только интенсивность. Время стало узором, сотканным из интервалов и пауз. Шан взглянул на дерево, осознавая внутренние ритмы ствола и гармоничные интервалы ветвей. Года — цветы, миры — плоды…
— Забота о деревьях сделала меня поэтом, — сказал он, поворачиваясь к Далзулу. — Что-нибудь не так?
Взгляд командира походил на подпрыгнувший пульс, фальшивую ноту, ошибочный шаг при танце.
— Я не знаю, — ответил Далзул. — Давайте посидим немного.
Они устроились в тени балкона на каменных ступенях.
— Наверное, я слишком сильно полагался на свою интуицию, стараясь понять этих людей, — сказал Далзул. — Я следовал чутью, а не сдержанности, изучал язык из уст, проходя мимо книг… Не знаю. Что-то пошло не так.
Слушая командира, Шан смотрел на его сильное и красивое лицо. Неистовый солнечный свет покрыл загаром белую кожу, окрасив ее в более человеческие тона. Далзул был одет в рубашку и штаны, но его седые волосы свободно спадали на плечи, как у всех местных мужчин. Он носил на голове узкий обруч, сплетенный из золота, и тот придавал ему варварский величественный вид.
— Да, они варвары, — сказал Далзул, в который раз угадывая мысли Шана. — Возможно, еще более примитивные и жестокие, чем я думал раньше. Этот королевский сан, которым они решили меня наделить… Боюсь, он означает не только почести и священнодействие. Я понял, что здесь замешана политика. Согласившись стать их королем, я, похоже, нажил себе соперника. Врага!
— И кто он?
— Акета.
— Я не знаю его. Он живет во дворце?
— Нет. Этот человек не из окружения Виаки. По-видимому, он был в отъезде, когда я появился здесь в прошлый раз. Насколько я понял Виаку, этот Акета считает себя наследником престола и законным супругом принцессы.
— Принцессы Кет?
Шан еще не встречался с принцессой. Надменная и красивая женщина всегда оставалась на своей половине дворца, и даже Далзул навещал ее только по разрешению.
— А что она сама говорит об Акете? Разве принцесса не на вашей стороне? Ведь это она выбрала вас, а не вы ее.
— Она говорит, что я буду королем, что это твердое решение. Но Кет неверна мне. Она покинула дворец. И, насколько я знаю, ушла в дом Акеты! О, мой бог! Неужели во вселенной есть мир, где мужчины понимают женщин?
— Да, это Гетен, — ответил Шан.
Далзул засмеялся, но его лицо осталось мрачным и напряженным.
— Вы и Тай — партнеры, — помолчав, сказал он Шану. — Возможно, в этом ответ. В своих отношениях с любой из женщин я никогда не достигал момента единения. Я не знал, что ей нужно в действительности и кто она на самом деле. А что, если смириться? Может быть, тогда и придет эта близость?
Шана тронуло, что Далзул, прославленный герой и повидавший жизнь мужчина, задавал ему такие вопросы.
— Не знаю, — ответил он. — Мы с Тай… Я чувствую ее как свою половинку. Но любовь — это путаное дело. Что же касается принцессы… Риель и Форист изучают язык и беседуют со многими людьми. Спросите у них? Они сами женщины и, возможно, уловили какие-то нюансы.
— Они — трансвеститы. Именно поэтому я и выбрал их. С двумя настоящими женщинами психологическая динамика могла бы усложниться.
Шан промолчал. Он почувствовал какое-то недопонимание, будто что-то важное вновь оказалось пропущенным. «Интересно, — подумал он, — знает ли командир о моих сексуальных пристрастиях до встречи с Тай?»
— А что, если Кет ревнует меня к Форист или Риель? — задумчиво сказал Далзул. — Или даже к обеим? Она может воспринимать их как моих сексуальных партнерш. Ревность женщины — это змеиное гнездо! Но как мне объяснить принцессе, что они ей не соперницы? Для успешного полета нам требовался дружный экипаж. Конечно, я предпочел бы иметь дело с мужчинами, но мне пришлось подстраиваться под старейшин Хайна — а это в основном пожилые женщины. Я пригласил в команду вас и Тай, супружескую пару. И когда ваша партнерша отказалась, эти две подруги показались мне лучшим решением. Они прекрасно справляются со своими обязанностями, но я сомневаюсь, что им захочется делиться со мной своими потаенными мыслями, которые блуждают в их умах. Тем более о такой сексуальной женщине, как принцесса.
Шан снова почувствовал тревожный пульс несоответствия. Пытаясь избавиться от путаницы в голове, он потер ладонью шершавый камень ступени.
— Если этот королевский сан связан с политикой, а не с религией, — сказал он, возвращаясь к первоначальной теме, — то, может быть, вам просто… снять свою кандидатуру?
— Политика и религия всегда идут бок о бок. Теперь только бегство может избавить меня от их предложения. А что? Сядем в корабль, используем чартен и вернемся в порт Be.
— Мы можем перелететь на «Гэльбе» в любую часть планеты, — напомнил Шан. — Заодно посмотрим, как люди живут в других городах.
— Судя по тому, что рассказал мне Виака, уход Кет — это не просто измена. Ее поступок вызван расколом религиозной общины. Если Акета придет к власти, он натравит своих последователей на Виаку и его людей. Они говорили мне, что для истинной и священной персоны короля необходимо кровавое жертвоприношение. Религия и политика! Почему я был так слеп? Почему позволил мечте заслонить реальность? Мне казалось, что мы нашли примитивный идиллический мир, а он оказался жестоким скопищем варваров. Здесь господствуют интриги и разврат! И у них остры не только секаторы, но и боевые мечи!
Внезапно его лицо озарила улыбка, а светлые глаза засияли.
— Но эти люди прекрасны! Они воплощают в себе все, что мы утеряли среди книг, индустрии и науки. Они так непосредственны и чисты, так страстны и реальны в своих порывах. Я люблю их, и, если они решили сделать меня своим королем, мне просто придется занять трон, надев на голову корзину из перьев. А пока я должен разобраться с Акетой и его командой. Единственный подход к нему возможен через нашу мрачную принцессу. Я нуждаюсь в вашей помощи, Шан. Сообщайте мне все, что вам удастся узнать.
— Если вам нужна моя помощь, сэр, вы ее получите, — растроганно ответил Шан.
Проводив командира, он решил сделать то, что Далзулу не позволяла его странная гетеросексуальная предвзятость. Он отправился к Форист и Риель, чтобы попросить у них совета.
Шан вышел из дома и зашагал через шумный ароматный рынок, пытаясь вспомнить, когда он был здесь в последний раз. С тех пор прошло уже несколько дней. А чем он занимался? Работал в садах, поднимался на гору Йянанам к водопаду, где стояла динамо-машина… И где он видел другие города! А его секатор был стальным. Значит, эти люди выплавляли сталь! Но где тогда их литейный цех? Возможно, они получали ее в обмен на продукты. Ум, как медленный жернов, перемалывал вопросы в бессмысленную труху. Шан вошел в уютный дворик и увидел Форист, которая сидела на террасе и читала книгу.
— О! — воскликнула она. — Гость с другой планеты!
Как же давно он здесь не был. Дней восемь или десять?
— Где ты пропадала? — спросил Шан, стараясь скрыть за словами смущение.
— Сидела здесь и ждала тебя. Риель!
Форист посмотрела на балкон. Над перилами приподнялись несколько голов, одна из которых, с курчавыми волосами, радостно закричала:
— Шан! Я сейчас спущусь!
Риель принесла с собой горшочек с семенами типу — вездесущим лакомством в Ганаме. Они сели на террасе — лица в тени, остальное на солнцепеке — и начали щелкать семена. Типичные антропоиды, как сказала Риель. Она встретила Шана с дружеской теплотой. Но обе женщины вели себя настороженно. Они наблюдали за ним и ни о чем не спрашивали, будто ожидали увидеть признаки… Признаки чего? Сколько же дней он не встречался с ними?
Его тело содрогнулось от внезапной тревоги. Ритм мира нарушился, и этот пропущенный такт был таким основательным, что Шан уперся руками в теплый песчаник. Неужели землетрясение? А что? — успокаивал он себя. Город построен между двумя вулканами. Пусть они спят, но толчки иногда сотрясают землю. От стен отваливаются куски глины, с крыш летит оранжевая черепица…
Форист и Риель внимательно смотрели на него. Почва не тряслась, и ничего не падало.
— У Далзула возникла проблема, — сказал он.
— Она должна была возникнуть, — невозмутимо ответила Форист.
— В городе объявился претендент на трон — наследник или просто авантюрист, стремящийся к власти. Принцесса ушла к нему. Но она по-прежнему говорит Далзулу, что тот будет королем. Если его соперник взойдет на престол, он уничтожит всех, кто стоит на стороне Виаки и Далзула. Наш командир надеется избежать кровопролития и пытается решить эту неприятную ситуацию.
— О, он бесподобен в своих решениях, — сказала Форист.
— Тем не менее Далзул чувствует, что попал в тупик. Ему непонятна та роль, которую играет принцесса. Я думаю, что это самая большая из его проблем. Поведение принцессы остается для меня загадкой. Но может быть, вы догадываетесь, почему она сначала бросилась в объятия Далзула, а затем ушла к его сопернику?
— Подожди. Ты говоришь о Кет? — осторожно спросила Риель.
— Да, он называет ее принцессой. А разве это не так?
— Я не знаю, что Далзул подразумевает под этим словом. Оно имеет множество вторичных значений. Если мы остановимся на определении «королевская дочь», то оно не будет соответствовать истине. Здесь нет королей.
— Да, в настоящее время.
— Вообще, — сказала Форист.
Шан подавил вспышку гнева. Он устал быть непонятливым мальчиком. Впрочем, Форист всегда отличалась безжалостной категоричностью.
— Послушайте, — сказал он, обращаясь к обеим женщинам, — я, наверное, чего-то не знаю. Просветите меня. Мне казалось, что прежний король скончался, оставив после себя единственную дочь. Народ решил найти ей достойного супруга, и в это время с небес к ним спустился Далзул. Его чудесное появление было воспринято как божественное указание. Вот тот мужчина, кто будет держать скипетр, сказали они. Разве это не так?
— Насчет божественного указания ты, возможно, прав, — сказала Риель. — Это определенно относилось к священным вопросам.
Она нерешительно взглянула на Форист, и Шан понял, что обе женщины разделяли одно и то же мнение. Но в данный момент они не хотели принимать его в свой круг. Они больше не были одной командой. Что означала эта странная отчужденность?
— А кто соперник Далзула? — спросила Форист. — Кто претендент на престол?
— Мужчина по имени Акета.
— Акета?!
— Вы знаете его?
Они снова переглянулись друг с другом. Форист повернулась и посмотрела ему прямо в глаза.
— Мы вышли из синхронизации, Шан, — сказала она. — Я подозреваю, что у нас возникла чартен-проблема. Какая-то разновидность хаотического переживания, которое ты имел на «Шоби».
— Здесь? Сейчас? После того, как мы пробыли на планете дни и недели?
— Где — здесь? — бесстрастно спросила Форист.
Шан похлопал ладонью по каменной плите:
— Смотри! Мы находимся во дворе вашего дома. Тут нет и намека на хаотическое переживание. Мы разделяем эту реальность — разделяем ее когерентно, созвучно! Мы сидим на террасе и едим семена типу!
— Я тоже в этом убеждена, — ласково сказала Форист, словно Шан был больным капризным ребенком. — Но возможно, мы… переживаем эту реальность немного иначе.
— Это происходит со всеми где угодно, — возразил он ей.
Форист придвинула к нему книгу, которую читала, когда он вошел. Томик стихов в изящном переплете? Но на «Гэльбе» не было книг! Плотная коричневая бумага… Такие древние рукописные книги он видел в терранской библиотеке Нью-Каира. Не том, а кирпич, подушка, корзина. Книга на незнакомом языке, с резными деревянными обложками и золотыми шарнирными петлями.
— Что это? — почти неслышно спросил Шан.
— Священная история городов под Йянанамом, — ответила Форист. — Так нам сказали.
— Одна из их книг, — добавила Риель.
— Они неграмотные варвары, — возразил Шан.
— Лишь некоторые из них, — ответила Форист.
— Вернее, многие, — сказала Риель. — Однако торговцы и жрецы умеют читать. Эту книгу дал нам Акета. Мы обучаемся у него языку и письменности. Он превосходный учитель.
— Мы считаем, что он ученый и жрец, — пояснила Форист. — В этом городе есть люди, которые выполняют особые функции. Эти обязанности настолько связаны с религией, что мы могли бы назвать их духовными, но на самом деле они больше похожи на ремесла, профессии и занятия. Они очень важны для гаман и всей структуры их общества. Для каждой из них требуется определенный человек. Если места остаются вакантными, ситуация выходит из-под контроля. Это как если бы ты имел талант, не использовал его и в результате страдал расстройством психики. Многие функции приурочены к сезонным событиям — например, роли, которые люди выполняют на ежегодных праздниках. Но некоторые обязанности действительно очень важны и престижны — причем предназначены только для мужчин. По нашему мнению, местные мужчины обретают свой статус лишь после того, как принимают на себя какую-нибудь духовную обязанность.
— Мужчины выполняют в городе основную работу, — возразил Шан. — Зачем им какой-то статус, если от них и так все зависит?
— Я не знаю, — ответила Форист.
Нехарактерная для нее любезность подсказала Шану, что он еще не взял над собой контроль.
— Мы считаем, что это общество лишено полового доминирования. Здесь нет разделения труда по половым признакам, хотя из всех видов брака наиболее общим является многомужие — по два-три мужа на семью. Многие женщины вообще не вступают в гетеросексуальные связи, потому что склонны к ихеа — групповым гомосексуальным отношениям с тремя, четырьмя или более подругами. Интересно, что среди мужчин ничего подобного не наблюдается…
— Проще говоря, у принцессы Далзула есть несколько мужей, и Акета входит в их число, — сказала Риель. — Между прочим, его имя переводится как «первый и родовой муж Кет». Родовая связь говорит о том, что их предки появились из одного и того же вулкана. Во время предыдущего визита Далзула он по каким-то делам находился в долине Спонта.
— Мы считаем, что Акета занимает очень высокий духовный пост. Возможно, это объясняется тем, что он муж Кет, а она здесь очень важная персона. Судя по всему, его статус является самым престижным среди мужчин. И нам кажется, что местные мужчины наделяются статусом для компенсации их ущербности, ведь они не могут рожать детей.
Шан снова почувствовал порыв гнева. По какому праву эти женщины читали ему лекцию о половых различиях и маточной зависти? Ярость, как морская волна, наполнила его соленой злобой, затем отхлынула и исчезла. Рядом с ним сидели его хрупкие сестры, и солнечные пятна играли на каменных плитах.
Он посмотрел на странную тяжелую книгу, раскрытую на коленях Форист, и спросил:
— О чем в ней говорится?
— Я знаю лишь несколько слов. Акета дал нам ее как учебное пособие. В основном я рассматриваю картинки. Как маленькая девочка.
Перелистнув страницу, она показала ему небольшой золотистый рисунок: мужчины в изумительно красивых нарядах и головных уборах танцевали под пурпурными склонами Йянанама.
— Далзул считает, что они еще не придумали письменность. Он должен увидеть это.
— Он уже видел их книги, — ответила Риель.
— Но…
Шан замолчал, не зная, что сказать. Риель положила ладонь на его плечо и задумчиво произнесла:
— Давным-давно на Терре один из антропологов посетил удаленное и изолированное арктическое племя. Он выбрал самого смышленого из мужчин и забрал его с собой в огромный город Нью-Йорк. Невероятно, но наибольшее впечатление на этого дикаря произвели два каменных шара, украшавших парадную лестницу отеля. Он ликовал, осматривая их, и его не интересовали высотные здания, машины и улицы, заполненные людьми…
— Мы полагаем, что чартен-проблема основывается не только на впечатлениях, но и ожиданиях, — сказала Форист. — Какая-то часть нашего сознания намеренно создает смысл мира. Мы смотрим на хаос, выискиваем отдельные фрагменты и строим из них свой мир. Так поступают дети, и так поступаем мы. Люди отфильтровывают большую часть того, о чем рапортуют их чувства. Мы сознательны только к тому, что хотим осознавать. При чартене вся вселенная обращается в хаос, и, когда мы выходим из него, нам приходится реконструировать мир. Мы хватаемся за все, что узнаем. Но стоит нам уцепиться за какой-то фрагмент мироздания, как остальное само пристраивается к нему.
— Каждый из нас может сказать «я», и это породит бесконечное число сентенций, — добавила Риель. — Но уже следующее слово начинает выстраивать непреложный синтаксис. «Я хочу…» При последнем слове в нашем утверждении вообще не может быть хаоса. Хотя при этом приходится использовать только те слова, которые мы знаем.
— Благодаря этому мы и вышли из хаотических переживаний на «Шоби», — сказал Шан.
У него внезапно заболела голова. Боль сплелась с пульсом и прерывисто застучала в обоих висках.
— Чтобы не сойти с ума, мы конструировали синтаксис происходящего. Мы рассказывали друг другу нашу историю.
— И старались рассказывать ее правдиво, — напомнила Форист.
— Ты считаешь, что Далзул нам лгал? — спросил Шан, массируя виски.
— Нет. Но что он рассказывал? Историю Ганама или историю Далзула? Простые люди, похожие на детей, провозгласили его королем. Прекрасная принцесса предложила ему стать ее мужем…
— Но она действительно предложила.
— Это ее работа. Ее обязанность. Она здесь верховная жрица. Ее титул «анам». Далзул перевел как «принцесса», но мы считаем, что данное слово означает «земля». Понимаешь? Земля, почва, мир. Она — земля Ганама, которая с честью приняла чужеземца. И это действие потребовало какой-то ответной функции, которую Далзул интерпретировал как «королевский сан». Но они не имеют королей. Ему предлагается какая-то священная роль — возможно, супруга анам. Не мужа Кет, а духовного супруга! И только в те моменты, когда она выступает в роли анам. Жаль, что мы не знаем всех деталей. Боюсь, Далзул не понимает, какую ответственность берет на себя.
— Между прочим, мы тоже можем испытывать чартен-проблему, — сказала Риель. — Ничуть не меньше Далзула. Но как нам убедиться в этом?
— Помогло бы сравнение записей, — ответила Форист. — Наших и твоих, Шан, ты нам нужен.
«Они все говорят одно и то же, — подумал он. — Далзулу нужна моя помощь. И этим тоже. А как я им могу помочь? Я не понимаю, куда мы попали. Мне ничего не известно об этом мире. Я только могу сказать, что камень под моей ладонью кажется теплым и шершавым.
И еще я знаю, что эти две умные, красивые женщины пытаются быть честными со мной.
И еще я знаю, что Далзул великий человек, а не глупец, эгоист и лжец.
Я знаю, что камень шершавый, солнце горячее, а тень прохладная. Я знаю сладковатый вкус зерен типу, их треск на зубах.
Я знаю, что, когда Далзулу исполнилось тридцать, ему поклонялись как богу. Пусть даже он и отрицал это поклонение, но оно изменило его. И теперь, постарев, он помнил, что значит быть королем…»
— У вас есть какие-нибудь сведения о том духовном сане, который ему предстоит принять? — хрипло спросил Шан.
— Ключевым словом является «тодок» — посох, жезл или скипетр. Титул произносится как «тодогай» — тот, кто держит скипетр. Таким образом, Далзул имеет право держать в руках какой-то жезл. Он перевел этот титул как «король». Но мы не думаем, что данное слово означает человека, имеющего власть.
— Повседневные решения принимаются советниками, — сказала Риель. — Жрецы же обучают людей, проводят церемонии и… держат город в духовном равновесии.
— Иногда их ритуалы требуют кровавых жертв, — добавила Форист. — Мы не знаем, что именно придется сделать Далзулу. Но ему лучше выяснить это заранее.
Шан огорченно вздохнул.
— Я чувствую себя глупцом, — сказал он.
— Из-за того, что ты влюблен в Далзула?
Черные глаза Форист смотрели прямо ему в лицо.
— Я уважаю тебя за это, Шан. Но, думаю, он нуждается не в любви, а в помощи.
Выходя из ворот, он чувствовал, как Форист и Риель провожают его взглядами. Он медленно шагал по каменной дороге, ощущая их нежную заботу, соучастие и общность.
Шан направился к рыночной площади.
«Мы должны собраться вместе и пересказать друг другу нашу историю», — говорил он себе. Но слова казались поверхностными и пустыми. «Я должен слушать, — повторял он мысленно. — Не беседовать, не говорить, а слушать. Стать безмолвным».
И он слушал, шагая по улицам Ганама. Он пытался думать, чувствовать, видеть своими глазами, быть самим собой в этом мире — в этом, а не в том, что придумали он, Далзул, Риель и Форист. Он пытался принять эти непокорные и неизменные горы, камни и глину, сухой прозрачный воздух, дышащие тела и мыслящие умы.
Продавец в одной краткой музыкальной фразе расхваливал свой товар. Пять нот, чарующий ритм, «ТАтаБАНаБА», и после паузы та же фраза. Снова и снова, сладко и бесконечно. Мимо него прошла женщина. Шан рассмотрел ее до мельчайших подробностей, буквально за одно мгновение: низкорослую, с мускулистыми руками, с озабоченным выражением широкого лица, с тысячью мелких морщинок, отпечатанных солнцем на глиняной гладкости кожи. Она прошла мимо, не замечая его, будучи сама собой, без конструирования реальности, без перекрестных проверок, недосягаемая, чужая и абсолютно непонятная.
Значит, пока все правильно. Грубый камень, согревавший ладонь, такт на пять ударов, и маленькая женщина, ушедшая по своим делам. Но это было только началом.
«Я сплю, — подумал он. — С тех пор как мы оказались здесь. И это не кошмар, как на «Шоби», а хороший, сладкий и тихий сон. Но кому он принадлежит — мне или Далзулу? Все время оставаясь рядом с ним, глядя на мир его глазами, встречая Виаку и других, празднуя на пирах и слушая музыку… Изучая их танцы, изучая игру на барабанах и ганамскую кулинарию… Подрезая деревья в садах… Сидя на террасе и щелкая семена типу… Это солнечный сон, наполненный музыкой, деревьями, дружелюбием и мирным уединением. Мой добрый сон, удивительный и противоречивый. Без королевской власти, без прекрасной принцессы, без претендентов на трон. Я ленивый человек, с ленивыми снами. Мне нужна Тай. Чтобы она разбудила меня, раздразнила, заставила жить. Я нуждаюсь в этой сердитой женщине — в моем милом и строгом друге.
Впрочем, ее могут заменить Риель и Форист. Они любят меня, несмотря на мою леность. Они способны выбить лень из любого мужчины».
В его уме возник странный вопрос. «Знает ли Далзул, что мы тоже здесь? Вполне понятно, что Риель и Форист не существуют для него как женщины. Но существую ли я для него как мужчина?»
Он даже не стал искать ответ на этот вопрос. «Я должен встряхнуть его как следует, — подумал он. — Ввести в гармонию какую-то толику диссонанса, синкопировать ритм. Я приглашу его к ужину и поговорю с ним начистоту», — решил Шан.
Несмотря на свой внушительный вид зрелого мужчины, с ястребиным носом и свирепым лицом, Акета оказался очень мягким и терпеливым учителем.
— Тодокью нкенес эбегебью, — с улыбкой повторил он пятый раз.
— Скипетр… чем-то… наполняется? Господством свыше? Он что-то воплощает? — спрашивала Форист.
— Связан с чем-то… символизирует? — шептала Риель.
— Кенес! — сказал Шан. — Электричество. Вот слово, которое мои спутники использовали, описывая генератор тока. Сила!
— Значит, скипетр символизирует силу? — спросила Форист. — Вот так откровение! Дерьмо!
— Дерьмо! — повторил Акета.
Ему понравились звуки этого слова.
— Дерьмо! Дерь-мо!
Используя искусство мима, Шан в танце изобразил вулкан и водопад. Затем начал имитировать движение колес, плеск струй и жужжание динамо-машины. Шан ревел, пыхтел и издавал различные звуки, не обращая внимания на недоуменные взгляды женщин. В интервалах между новыми взмахами рук он, как встревоженная наседка, выкрикивал одно и то же слово.
— Кенес? Это кенес?
Улыбка Акеты стала еще шире.
— Соха, кенес, — согласился он и жестами показал скачок искры от кончика пальца к другому. — Тодокью нкенес эбегебью.
— Скипетр означает и символизирует электричество! — сказал Шан. — Теперь все ясно. Если человек принимает скипетр, он становится «жрецом электричества». Мы знаем, что Акета — «жрец библиотеки», Агот — «календарный жрец». А тут у них появится еще один коллега.
— Это имеет смысл, — согласилась Форист.
— Но почему они избрали своим главным электриком Далзула? — спросила Риель.
— Потому что он спустился с неба, как молния! — ответил Шан.
— А разве они выбирали его? — спросила Форист.
Какое-то время все молчали. Акета, внимательный и терпеливый, смотрел на них, ожидая продолжения разговора.
— Как будет «выбор»? — спросила Форист у Риель. — Сотот?
Она повернулась к их учителю:
— Акета. Дазу… нтодок… сотот?
Тот печально вздохнул и, кивнув, ответил:
— Соха. Тодок нДазу ойо сотот.
— Да. Это скипетр избрал Далзула, — прошептала Риель.
— Ахео? — спросил Шан. — Почему?
Но из объяснений Акеты им удалось понять лишь несколько слов: земля, обязанность, священный ритуал.
— Анам, — повторила за ним Риель. — Кет? Анам Кет?
Черные, как уголь, глаза Акеты встретились с ее взглядом. Полнота его молчания сковала терран нерушимыми узами безмолвия. И когда он наконец заговорил, их поразила печаль его слов.
— Ай Дазу! Ай Дазу кесеммас!
Акета встал, и они, следуя ритуалу вежливости, тоже поднялись на ноги, поблагодарили его за учение и вышли из дома. Как послушные дети, подумал Шан. Прилежные ученики. Но какое знание они изучали?
Тем вечером он сидел на террасе и играл на маленьком гаманском бубне, а Абуд, уловив знакомый ритм, напевал ему тихую песню.
— Абуд, мету? — спросил Шан. — Объяснишь мне слово?
— Соха, — ответил его собеседник, привыкший к этому вопросу за последние несколько дней.
Этот печальный юноша терпел все странности чужеземца. А может быть, просто не замечал их, как думал сам Шан.
— Кесеммас, — сказал он.
— О-о! — произнес Абуд, затем медленно повторил «кесеммас» и начал говорить что-то совершенно непонятное.
Шан скорее наблюдал за ним, чем пытался уловить слова. Он смотрел на жесты и лицо, прислушивался к тону. Земля, низ, тихо, копать? Гамане хоронили своих мертвых. Значит, мертвый, смерть?
Шан мимикой изобразил умиравшего человека, но Абуд нарочито отвернулся. Он никогда не понимал его шарад. Пожав плечами, Шан снова поднял бубен и воспроизвел тот танцевальный ритм, который услышал на вчерашнем празднике.
— Соха, соха, — похвалил его Абуд.
— Я еще никогда не беседовал с Кет, — сказал Шан командиру.
Ужин удался на славу. Он сам приготовил его при содействии Абуда, который помог ему не пережарить фирменное блюдо. Полусырая фезуни, смоченная свирепым перцовыми соусом, оказалась просто восхитительной. Как всегда, в присутствии Далзула застенчивый Абуд сохранял почтительное молчание. Отведав пищи, он церемонно раскланялся с ними и ушел в свою комнату. Шан и Далзул остались на террасе, в объятиях пурпурных сумерек. Сидя на маленьких ковриках, они щелкали семена типу, пили ореховое пиво и любовались сияющими точками звезд, которые медленно проявлялись на небе.
— Все мужчины для нее являются табу, — ответил Далзул. — Кроме короля, которого она избрала.
— Но она замужем, — произнес Шан. — Разве вы не знали?
— О нет! Принцесса должна оставаться девственной и ждать своего избранника. А потом она будет принадлежать только ему. Это иерогамия — священный брак.
— Гамане предпочитают многомужие, — как бы между прочим сказал Шан.
— Ее союз с моим соперником стал фундаментальным нарушением королевского церемониала. Фактически ни она, ни я не имеем реального выбора. Вот почему ее неверность вызывала столько проблем. Она пошла против правил общества.
Далзул поднял чашу с пивом и сделал большой глоток.
— Что заставило их выбрать меня королем в первый раз? Мое эффектное сошествие с небес. И наш вторичный прилет лишь испортил их отношение ко мне. Я нарушил правила, улетев от принцессы. Но что хуже всего — я вернулся не один. Когда необычная персона спускается с небес, это нормальное явление. Но когда их четверо, когда они делятся на мужчин и женщин, лопочут на детском языке, задают глупые вопросы, едят, пьют и испражняются, это уже беда. Мы не ведем себя как святые. И они отвечают нам тем же — нарушением правил и норм. Примитивные представления о мире очень жесткие. Они ломаются при любом напряжении. Мы внесли в это общество совершенно недопустимый элемент распада. И во всем виноват только я.
Шан огорченно вздохнул.
— Это не ваш мир, сэр, — сказал он командиру. — Это мир гаман. И они сами несут за него ответственность.
Он смущенно покашлял.
— Лично мне они не кажутся примитивными. Эти люди пользуются письменностью и стальными предметами. Им знакомы принципы электричества, а их социальная система выглядит настолько гибкой и стабильной, что Форист…
— Я по-прежнему называю ее принцессой, хотя недавно понял, что этот термин неточен, — сказал Далзул, опуская пустую чашу. — Мне следовало бы назвать ее королевой. Кет — королева Ганама. Или королева гаман. Она говорит, что «Ганам» переводится как «соль самой планеты».
— Да, Риель сказала…
— Так что в этом смысле она является Землей, а я — Космосом, то есть Небом. Мой прилет в этот мир создал божественную связь, мистический союз огня и воздуха с солью и водой. Мифология древних воплотилась в живой плоти. Она не может отвернуться от меня. Ее отказ нарушит весь порядок мироздания. Ибо если отец и мать находятся в единении, их дети послушны, счастливы и здоровы. Ответственность родителей абсолютна и безоговорочна. Не мы их выбираем, а они выбирают нас. И поэтому ей придется выполнить свой долг перед людьми.
— Риель и Форист выяснили, что она уже несколько лет состоит в браке с Акетой. А от второго мужа у нее родилась дочь.
Шан удивился своему охрипшему голосу. Его рот был сухим, а сердце стучало, словно после сильного испуга. Но чего он боялся? Стать непокорным?
— Виака сказал, что может вернуть ее во дворец, — сказал Далзул. — Однако это чревато бунтом во фракции претендента.
— Командир! — закричал Шан. — Кет — замужняя женщина! Как жрица Земли она выполнила свой долг перед вами и вернулась в семью! Все кончено! Неужели не ясно? Акета — ее муж, а не ваш соперник. Ему не нужны ни скипетр, ни корона, ни другие символы власти!
Далзул молчал, и сгущавшиеся сумерки скрывали выражение его лица.
Шан был в отчаянии.
— Пока мы не узнали обычаи этого общество, вам лучше отступить. Не позволяйте Виаке похищать Кет из дома.
— Я рад, что вы поняли это, — сказал Далзул. — И хотя мне уже не избавиться от своей вовлеченности в текущие события, мы не должны вмешиваться в религию этих людей. Увы, власть налагает ответственность! Мне пора уходить. Спасибо за приятный вечер, Шан. Мы по-прежнему можем петь в унисон, как члены экипажа, верно?
Он встал и помахал рукой.
— Спокойной ночи, Форист. До скорой встречи, Риель.
Похлопав Шана по спине, Далзул прошептал:
— Спасибо вам, Шан. Спокойной ночи!
Он зашагал через двор — легкая прямая фигура, белый отблеск в темноте под яркими звездами.
— Я думаю, мы должны забрать его на корабль. Понимаешь, Форист, его иллюзии усиливаются с каждым днем.
Шан сжал кулаки до хруста в костяшках пальцев:
— Он будто грезит. Как, возможно, и я. Но ведь мы втроем находимся в одинаковой реальности… Или это тоже вымысел?
Форист мрачно кивнула.
— Чартен-проблема становится все запутаннее и сложнее, — сказала она. — Похоже, ты прав, и «кесеммас» действительно означает смерть или убийство. Риель считает, что это жестокая казнь. Недавно, у меня было ужасное видение, в котором бедняга Далзул совершал ужасное жертвоприношение. Перерезая горло невинному ребенку, он верил, что изливает на алтарь благовонное масло и разрезает ритуальную ленту. Мне бы очень хотелось вырвать его из этого мира. И вырваться самой. Но как?
— А если мы трое пойдем к нему.
— И поговорим об этом? — с сарказмом спросила Форист.
Чтобы увидеться с Далзулом, им пришлось простоять полдня перед домом, который их командир называл дворцом. Старик Виака, встревоженный и нервный, пытался отослать незваных гостей, но они продолжали настаивать на встрече. В конце концов Далзул вышел во двор и поприветствовал Шана. Он не воспринимал присутствия Риель и Форист, и если поступал так притворно, то это могло считаться великолепным исполнением роли. Он совершенно не обращал внимания на слова двух женщин и не осознавал их прикосновений.
Шан начал сердиться:
— Командир! Форист и Риель тоже здесь. Взгляните! Вот они!
Далзул посмотрел в том направлении, куда указывал Шан, и снова повернулся к нему. На его лице было такое ошеломляющее сострадание, что Шан на всякий случай сам взглянул на женщин. На миг ему показалось, что это он находился в плену галлюцинаций.
— Настало время возвращаться, — мягко и ласково сказал Далзул. — Вы согласны?
— Да… Думаю, мы должны вернуться.
Слезы жалости, облегчения и стыда обожгли ему глаза и сжали горло.
— Надо улетать. Наша затея не удалась.
— Скоро полетим, — сказал Далзул. — Теперь уже скоро. Не волнуйтесь, Шан. Ваша тревога объясняется возросшими аномалиями восприятия. Отнеситесь к этому спокойно, как в начале нашей экспедиции. И помните, вы в полном порядке. Как только пройдет коронация…
— Нет! Мы должны улететь сейчас…
— Шан, по воле случая я взял на себя несколько обязательств и должен их выполнить. Если я отрекусь от них, фракция Акеты обнажит мечи…
— У Акеты нет меча, — пронзительным и громким голосом сказала Риель.
Шан никогда еще не видел ее в такой истерике.
— У этих людей нет мечей! Они их не делают!
Однако Далзул продолжал говорить о своем:
— Как только церемония закончится и королевская власть будет провозглашена, мы улетим домой. Ритуал займет от силы час, а потом я вернусь и отвезу вас в порт Be. Или вообще в антивремя, как говорят шутники. Прошу, перестаньте тревожиться о том, что никогда не было вашей проблемой. Это я втянул вас в нее. Все под контролем, дружище.
— Неужели вы не понимаете, — начал было Шан, но длинная черная ладонь Форист легла на его плечо.
— Бесполезно, — сказала она. — Безумие сильнее благоразумия. Пойдем. Я больше не могу выносить это зрелище.
Далзул спокойно отвернулся, словно они уже покинули его.
— Выбор невелик, — подытожила Форист, когда они вышли на полуденный зной под ослепительный солнечный свет. — Нам надо либо дождаться этой церемонии вместе с ним, либо треснуть его по голове и утащить на корабль.
— Лично я за второе предложение, — сказала Риель.
— Если мы затащим Далзула на корабль помимо его воли, он не вернет нас в Be, — возразил им Шан. — Скорее всего, Далзул снова полетит сюда, и ситуация станет намного хуже. Что, если, спасая Ганам, он разрушит этот мир?
— Шан! Остановись! — сказала Риель. — Разве город Ганам — это мир? Разве Далзул — всемогущий бог?
Он с недоумением посмотрел на нее, не зная, что ответить. Мимо прошли две женщины, с любопытством поглядывая на пришельцев с небес. Одна из них приветливо кивнула:
— Ха, Фойе! Ха, Иель!
— Ха, Тасасап! — ответила ей Форист.
Риель, сверкнув глазами, повернулась к Шану:
— Ганам — это маленький городок на большой планете, которую местные жители называют Анам. Люди в долине именуют ее по-другому. Мы видели лишь крохотную часть этого огромного мира. И потребовались бы годы, чтобы хорошо познакомиться с ним. Попав в тиски чартен-проблемы, Далзул потерял здравомыслие и заразил безумием нас. Не знаю, насколько я права, но меня сейчас это мало волнует. Далзул вмешался в священные дела, и его поступки могут вызвать большие беспорядки. Но пусть об этом тревожатся гамане — те люди, которые здесь живут! Это их территория! И одному человеку не под силу спасти или уничтожить целый народ! Они имеют свою собственную историю и рассказывают ее веками! Я не понимаю их уклада жизни, потому что не знаю языка. Возможно, для них мы просто четверо идиотов, упавших с небес!
Форист обвила руками ее плечи и прижала к себе.
— Когда она волнуется, это возбуждает, правда? Ну, не хмурься, Шан. Акета не собирается убивать домочадцев Виаки. И я еще ни разу не видела, чтобы эти люди разрешали нам вмешиваться в какие-то серьезные дела. У них тут все под контролем. Нам лишь остается дождаться церемонии и спокойно отправиться домой. Возможно, этот ритуал не так уж и важен, как кажется Далзулу. Когда он выполнит его и успокоится, мы попросим командира вернуть нас в Be. Он обязательно сделает это, потому что… — Она вдруг часто заморгала и закончила фразу уже без всякого сарказма: — Потому что он относится к нам как отец.
Они не виделись с командиром до самого дня церемонии. Далзул не выходил из дворца, и по приказу Виаки к нему не пускали никаких посетителей. Что касается Акеты, то он, очевидно, не имел права вмешиваться в другие сферы священных полномочий — и не стремился к этому.
— Тезиеме, — сказал он.
И это означало примерно следующее: «Все пойдет своим путем». Он не радовался этому, но и не желал оказывать противодействие.
Утром в день церемонии на рыночной площади начала собираться толпа. Никто ничего не покупал и не продавал. Гамане надели свои лучшие килты и самые яркие жилеты. Мужчины, обладавшие духовным саном, отличались от других массивными золотыми серьгами, высокими головными уборами и плюмажами из перьев. Макушки малышей и подростков были вымазаны красной охрой. Этот праздник не походил на остальные торжества — например, на церемонию восходящей звезды, которая проводилась несколькими днями раньше. Никто не танцевал, никто не готовил хлеб, и музыки тоже не было. Большая толпа вела себя торжественно тихо и серьезно.
Наконец двери дома, принадлежавшего Акете — а точнее, Кет, — широко открылись, и оттуда под тревожный бой барабанов вышла колонна жрецов. Барабанщики, стоявшие на улице перед домом, присоединились к концу колонны. Казалось, весь город вздрогнул и затрепетал от мерного и тяжелого ритма.
Шан видел Кет только на видеозаписи, сделанной во время первого визита Далзула. Тем не менее он тут же узнал ее. Это была строгая красивая женщина. Ее головной убор выглядел менее пышным, чем у многих мужчин, но его украшали длинные золотые ленты. Он гордо покачивался при ее ходьбе, и в такт ему кивали красные перья на плетеном уборе Акеты, который шагал рядом. Слева от жрицы шел другой мужчина…
— Кеткета, ее второй муж, — прошептала Риель. — А около него идет их дочь.
Девочке было не больше пяти лет. Она величественно шествовала в первом ряду вместе с родителями. Концы ее грубых черных волос казались бурыми от красной охры.
— В этой колонне собрались все жрецы из вулканического рода Кет, — пояснила Риель. — Вот там — «вращатель земли». А тот старик считается «календарным жрецом». Многих я не знаю. О господи! Как их много…
В ее шепоте чувствовалась нервная дрожь.
Процессия свернула налево и, покинув рыночную площадь, двинулась под тяжелый барабанный бой к дому Виаки. У желтых стен этого неуклюжего глиняного «дворца» Кет вышла вперед и приблизилась к воротам. Толпа разом остановилась. Барабанщики продолжали выбивать надсадный ритм, постепенно замолкая, пока не остался один мерный стук, изображавший сердце. Потом это «сердце» остановилось и наступила ужасающая тишина.
Из колонны вышел мужчина в высоком головном уборе, с плюмажем из переплетенных перьев. Он громко позвал:
— Сем анатан! Сем Дазу!
Ворота медленно открылись. В проеме стоял Далзул — освещенная солнцем фигура на фоне серого полумрака. Он был одет в черную форму с серебряными полосами. И волосы его сияли, как серебристый нимб.
Окруженная безмолвием толпы, Кет подошла к нему, опустилась на колени и торжественно произнесла:
— Дазу, сототию.
— Далзул, ты избран, — прошептала Риель.
Он улыбнулся и протянул руки к Кет, намереваясь поднять ее. В толпе, как порыв холодного ветра, пронесся шепот. Послышались огорченные восклицания и удивленные вздохи. Кет резко приподняла голову, вскочила на ноги и, гордо уперев руки в бока, свирепо посмотрела на Далзула.
— Сототию! — повторила она и, отвернувшись, зашагала обратно к своим мужьям.
Барабаны откликнулись мягким боем, похожим на звук дождя. Передние ряды колонны образовали полукруг, и Далзул, величаво и медленно, занял место, которое освободили для него. Барабанный бой усилился, превращаясь в громовой рокот. Он то подкатывал ближе, то удалялся, становясь то громче, то тише. С удивительной синхронностью процессия двинулась вперед. В ее единодушии было что-то от стаи рыб или птиц.
Горожане последовали за колонной — и вместе с ними Форист, Риель и Шан.
— Куда они направляются? — спросила Форист, когда процессия вышла за городские ворота и двинулась по узкой дороге среди садов.
— Эта тропа ведет к Йянанаму, — ответил Шан.
— К вулкану? Так вот, значит, где будет проходить ритуал.
Барабаны стучали. Солнечный свет бил в лицо. Сердце Шана колотилось о ребра, а ноги взбивали пыль. И все это сплеталось в тревожный пульсирующий ритм, который настраивал их на что-то неотвратимое. Мысль и речь потерялись в вибрации мира, и остался лишь ритм, ритм, ритм, ритм.
Процессия жрецов и следовавшие за ними горожане остановились. Три терранина продолжали пробираться сквозь толпу, пока не оказались в первых рядах неподалеку от колонны. Барабанщики перестроились и сместились в сторону. Они по-прежнему имитировали громовые раскаты. Кое-кто в толпе — особенно люди с детьми — отступали назад к повороту крутой тропы. Никто не говорил. Рев водопада и шум стремительного горного потока заглушали даже бой барабанов.
Они находились примерно в ста шагах от небольшого каменного здания, в котором располагалась динамо-машина. Кет, ее мужья, домочадцы и жрецы, украшенные перьями, расступились и образовали проход, который вел к потоку. У подножия каменных ступеней, спускавшихся прямо в воду, тянулась широкая площадка. Она была вымощена светлыми каменными плитами, по которым струилась прозрачная вода. Среди стремительных блестящих струй стоял сверкающий алтарь, или низкий пьедестал из чистого золота. Он был украшен замысловатыми фигурками людей в коронах и танцующих мужчин с алмазными глазами. На пьедестале лежал скипетр — простой, без всяких украшений посох из темного дерева или какого-то тусклого металла.
Далзул направился к пьедесталу.
Внезапно Акета выбежал вперед и встал перед каменной лестницей, закрывая ему дорогу. Он произнес звонким голосом несколько слов. Риель покачала головой, ничего не понимая. Пожав плечами, Далзул остановился, но, когда Акета замолчал, он снова пошел к ступеням.
Акета забежал вперед и указал на ноги Далзула.
— Тедиад! — закричал он. — Тедиад!
— Ботинки, — прошептала Риель.
Все жрецы и горожане были босыми. Заметив это, Далзул с достоинством опустился на колени, снял ботинки и носки, отбросил их в сторону и поднялся.
— Отойди, — тихо сказал он, и Акета, будто поняв его, отступил назад.
— Ай Дазу! — выкрикнул жрец, когда Далзул прошел мимо него.
— Ай Дазу! — мягко повторила Кет.
Под тихий шепот толпы и рев стремительного потока Далзул спустился по ступеням на площадку, затопленную водой. Он шел по мелководью, и верткие струи взрывались яркими брызгами вокруг его лодыжек. Далзул без колебаний обошел пьедестал и повернулся лицом к притихшей толпе. Вытянув руку, он с улыбкой сжал скипетр.
— Нет, — отвечал Шан, — у нас не было с собой видеокамер. Да, он умер мгновенно. Нет, я не знаю, сколько вольт подавалось на жезл. Мы считаем, что от генератора к алтарю шел подземный кабель. Да, конечно, они подготовили это заранее. Гамане думали, что он намеренно избрал такую смерть. Далзул сам попросил их об этом, когда вступил в половую связь с Кет — со жрицей Земли, с Землей. Гамане полагали, что исполняют его желание. Откуда им было знать, что мы ничего не понимаем? Для них такой исход вполне закономерен. Тот, кто оплодотворяет Землю, должен умереть от Молнии. Мужчины, избравшие эту смерть, идут в Ганам. Это долгое путешествие, и Далзул прошел самый длинный путь. Нет, никто из нас тогда не подозревал о подобном ритуале. Нет, я не знаю, связано ли это с чартен-эффектом, с хаосом или перцептуальным диссонансом. Да, мы действительно воспринимали ситуацию по-разному. К сожалению, никто из нас не догадался об истине. Но он знал, что снова должен стать богом.
Стабилям Экумены на Хайне, а также досточтимой Гвонеш, директору Испытательной лаборатории чартен-поля в космопорту Be, от Тьекунан’на Хидео из Второго седорету поместья Удан, Дердан’над, Окет, планета О
Не судите меня строго за рапорт, составленный в виде повести, — с некоторых пор так оно мне привычнее. Вас, однако, может удивить также и то, с чего бы это простому фермеру с далекой О взбрело в голову посылать вам доклад, точно он полномочный Мобиль Экумены. Мой рассказ прояснит это. Повествование — вот единственная наша ладья в потоке времен, но на его стремнине, порогах и водоворотах даже самое крепкое судно рискует порой стать утлым челном.
Итак — однажды, давным-давно, когда мне исполнился всего лишь двадцать один год, я покинул отчий дом и СКОКС-звездолетом «Ступени Дарранды» отбыл на Хайн учиться в тамошней Экуменической школе.
Расстояние от моей родной планеты до Хайна — всего четыре световых года, и сообщение между нашими мирами существует уже двадцать веков. Даже до изобретения СКОКС-двигателей, когда корабли проводили в перелете сотни лет планетарного времени (вместо нынешних четырех), находились непоседы, готовые пожертвовать привычным образом жизни ради познания неведомых новых миров. Иногда они возвращались, но лишь очень немногие. Слыхивал я весьма печальные истории о появлении подобных странников в напрочь позабывших о них мирах. А одну очень древнюю повесть, предание о Рыбаке из Внутриморья, я слышал от собственной матери — она привезла ее с собой с Терры, откуда родом. Жизнь ребенка на О вообще полна легенд и преданий, но из всех, что поведали мне в детстве мать, соматерь, оба моих отца, дедушки с бабушками, многочисленные тетки да учителя, эта была излюбленной. Возможно, потому, что мать всегда рассказывала ее с глубоким и искренним чувством, хотя просто и всегда слово в слово (а я был начеку и протестовал, если ей случалось хоть что-то сказать иначе).
Предание повествует о бедном рыбаке Юрасиме, который изо дня в день выходил в одиночку на своем утлом баркасе в безмолвное синее море, раскинувшееся между его родным островком и Большой Землей. Рыбак был молод и красив, по его плечам струились длинные черные косы, и дочь морского царя, увидев его однажды в солнечном ореоле, когда он склонился над бортом, не сумела отвести глаз.
Всплыв на гребень волны, морская царевна предложила юноше следовать за нею в ее подводные чертоги. Он сперва отказывался, ссылаясь на то, что дома его ждут голодные ребятишки. Но как мог бедный рыбак противиться воле дочери морского владыки, как мог устоять он перед ослепительной ее красотой? «На одну ночь», — сдался юноша. И царевна повлекла его в свой удивительный чертог, где провела с ним ночь любви в окружении прислужников — невиданных морских тварей. Юрасима так крепко полюбил царевну, что, возможно, провел на дне не одну только ночь, как собирался вначале. Но в конце концов он все же собрался с духом и вымолвил: «Дорогая, я должен вернуться домой. Меня заждались мои дети». — «Если уйдешь, ты уйдешь навсегда», — загрустила царевна. «Я непременно вернусь к тебе», — обещал юноша. Царевна потупила очи. Горе ее было безмерно, но противиться она не стала. «Возьми с собою вот это, — молвила она, подавая возлюбленному прелестную крохотную шкатулку, запечатанную сургучной печатью. — И не открывай ее, возлюбленный мой Юрасима».
Тогда он выбрался на берег и поспешил к родной деревушке, к отчему дому. Но сад вокруг знакомых построек одичал и порос лопухом, а в самом доме, зиявшем пустыми глазницами окон, провалилась крыша. По деревне бродили какие-то люди, но Юрасима не встречал знакомых лиц. «Где мои дети?» — в ужасе возопил он. Проходящая мимо женщина замедлила шаг и обратилась к нему: «В чем твое горе, юный странник?» — «Я — Юрасима, я живу в этой деревне, но я не вижу ни одного знакомого лица». — «Юрасима! — воскликнула женщина (тут моя мать устремляла взор куда-то в себя, а тон, которым она произносила имя героя, всегда вызывал во мне дрожь и слезы на глазах). — Юрасима! Мой дед рассказывал мне о рыбаке Юрасиме, сгинувшем в морской пучине в незапамятные времена, еще при жизни его собственного прапрапрадеда. Уже добрых сто лет никто из родичей погибшего не живет здесь».
В слезах, горьких и безутешных, вернулся Юрасима к берегу моря. Там он распечатал шкатулку, подарок дочери морского царя. Белый дымок вырвался изнутри и развеялся по ветру. В тот же миг волосы Юрасимы сделались белыми, а сам он начал дряхлеть и обратился в старца, глубокого ветхого старца. В бессилии он пал на песок и тут же умер.
Помнится, однажды некий странствующий учитель расспрашивал мою мать об истоках этой «небылицы», как сам он назвал предание о Юрасиме. Мать отвечала ему с вежливой улыбкой: «В императорских хрониках, бережно сохраняемых на Терре моим народом, существует запись о том, что некий юноша по имени Юрасима, исчезнувший в 477 году, вернулся в родную деревню в 825-м и вскоре исчез снова. Слыхала я также, что шкатулка Юрасимы сберегалась в храмовой раке в течение многих столетий». Затем их беседа свернула на другую, менее интересную тему.
Моя мать Исако не желала рассказывать мне легенду о Юрасиме так часто, как я того требовал. «История эта такая печальная», — возражала она порой и рассказывала мне вместо нее предание о Праматери, или об укатившемся от старушки рисовом колобке, или о нарисованном коте, который ожил и разделался с демоническими крысами, или же об уплывшем вниз по реке очаровательном младенце в люльке. Моя сестра, кузены и свойственники, мои ровесники, а также родичи постарше — все слушали ее рассказы затаив дыхание, как я. На О эти истории были внове, а всякая новая легенда — подлинное сокровище. История с нарисованным котом имела главный успех, особенно когда мать извлекала из сундука кисточку и пузырек с удивительными угольными чернилами, давным-давно привезенными ею с родной Терры, и иллюстрировала свой рассказ набросками животных — кота, крыс, — которых никто из нас никогда не видел; кот на ее рисунках непередаваемо дыбил спину и отважно пучил глаза, крысы же подбирались к нему украдкой, злобно ощерив страшные ядовитые клыки — «обоюдоострые», как называла их моя сестра. И все равно после всех этих захватывающих повествований я упрямо ждал, когда мать поймает мой умоляющий взгляд, печально улыбнется в сторонку и, вздохнув, начнет: «Давным-давно, в незапамятные времена, жил-был один бедный юноша. Жил он себе, поживал в рыбацкой деревушке на берегу Внутриморья»…
Разве я осознавал тогда, что означает эта легенда для нее самой? Что это история из ее собственной жизни? Что если она соберется однажды вернуться в прежний мир, к родным пенатам, то люди, которые были дороги ей, окажутся перешедшими в мир иной многие столетия тому назад?
Я, конечно, знал, что сама мать «явилась из другого мира», но что значило это для пяти-, семи— или даже десятилетнего несмышленыша — представить теперь непросто, а припомнить так и вовсе нет никакой возможности. Я знал, что мать терранка, из проживавших на Хайне — для меня то было предметом особой гордости. Я хвастал, что прибыла мать на О как полномочный Мобиль Экумены (моя безрассудочная гордыня раздувалась буквально до вселенских масштабов), а «на театральном фестивале в Судиране познакомилась с отцом, полюбив его с первого взгляда». Знал я также и то, что устройство женитьбы на О — занятие весьма мудреное и хлопотное. Получить удовлетворительный ответ Экумены на прошение об отставке было делом наипростейшим — там никогда не возражали против натурализации своих Мобилей. Но как чужестранка Исако не относилась к кастам ки’Отов, и это было только первое из затруднений. Я узнал все эти интригующие подробности — неиссякаемый источник внутрисемейных шуточек и сплетен — от своей соматери Тубду. «Понимаешь, — рассказывала она мне, одиннадцати— или двенадцатилетнему мальчугану, с сияющим лицом и едва сдерживаемым утробным смехом, сотрясавшим все ее массивное туловище, — она ведь не знала даже, что женщины женятся! Там, откуда она прилетела, женщинам, по ее же словам, дозволяется разве что замуж выйти!»
Я пытался возражать ей: «Так только в одной части Терры. Мама рассказывала, что есть множество других мест, где женщины преспокойно себе женятся». Я всегда стихийно вставал на защиту матери, хотя в словах Тубду не было ни намека на ее уничижение — она боготворила Исако, она «влюбилась в нее с первого же взгляда — о, эти алые губки, эти черные волосы!» — и просто находила чертовски забавным, что женщина подобных достоинств собиралась ограничиться браком с единственным мужчиной.
«Понимаю-понимаю, — спешила утихомирить мою горячность Тубду. — Я знаю: на Терре все по-иному, у них там проблемы с рождаемостью, им приходится заключать браки исключительно ради продолжения рода. Они, бедолаги, живут там куцыми парами. Ой, бедняжка Исако! Каким же странным должно было показаться ей все здешнее! Припоминаю взгляд, которым встретила она меня впервые…» И в отвислом животе Тубду снова начинало клокотать то, за что мы, дети, прозвали ее Большой Щекоткой, — ее нутряной тектонический смех.
Для тех, кто незнаком с нашими обычаями, следует пояснить, что на О — в мире с невысоким и стабильным уровнем населения и издревле неизменной технологией — необходимость определенных общественных мероприятий носит характер почти что повсеместный. Основой социального устройства здесь служат не столь города и страны, сколько рассеянные деревни или ассоциации фермерских хозяйств. Все население состоит из двух половин, или каст. Всякий новорожденный относится к материнской касте, а в целом все ки’Оты (за исключением горцев из Энника) делятся на Утренних, чье время от полуночи до полудня, и на Вечерних, чье время, соответственно, от полудня до полуночи. Священное происхождение и предназначение наших каст служит темой ежегодных Дискуссий и театральных фестивалей, а также составляет содержание проповедей в храме при каждом поместье. Изначальная их социальная функция заключалась предположительно в соблюдении экзогамии и предотвращении инбридинга на удаленных, изолированных от внешнего мира фермах — в силу того, что вступать в связь или брак на О допустимо только с представителем противоположной касты. Правила эти, подкрепленные весьма суровыми карами, соблюдаются почти что неукоснительно Отступников, которые изредка, но все же появляются, ожидает всеобщее презрение и категорический остракизм. Для индивидуума принадлежность к одной из двух каст не менее значима, чем собственно половые признаки, и играет решающую роль в его сексуальном выборе.
Брачный контракт ки’Отов, именуемый седорету, включает две пары — одну Утреннюю и одну Вечернюю; гетеросексуальные пары именуются Утренними или Вечерними в зависимости от кастовой принадлежности женщины, а гомосексуальные — женские Дневными, мужские Ночными.
Столь негибкая структура семейного устройства, в которой каждый из четверки должен быть сексуально совместим со всеми остальными (а двое из них могут оказаться абсолютно ему незнакомыми), требует, естественно, некоторой предварительной подготовки. Составление новых седорету — излюбленное занятие моих соотечественников. Поощряется экспериментирование, новые четверки складываются и распадаются, парочки то и дело «пробуют» одна другую. Профессиональные маклеры, традиционно пожилые вдовцы, путешествуют по разбросанным поместьям, организуя свидания, устраивая деревенские танцы — универсальный предлог для знакомства каждого с каждым. Множество браков начинается с любви одной парочки, не суть важно, гетеросексуальная она или гомосексуальная, к которой позднее «подшивается» еще одна или два отдельных кандидата. Множество иных седорету целиком, от начала и до конца, устраиваются деревенскими старейшинами. Послушать стариков, обсуждающих под большим деревом детали предстоящей свадьбы, — все равно что наблюдать мастерскую игру в шахматы или тидхе. «Если свести этого Утреннего мальчишку из Эрдапа с юным Тобо, к примеру, на мукомольне в Гад’де…» — «А разве Ходин’н из Утренних Ото не программист? Программисту в Эрдапе ужо нашлась бы работенка…» Приданым предполагаемого жениха или невесты может быть как фермерское владение, так и определенное мастерство, единственно с учетом каковых в состав седорету попадают порой не самые желанные персоны. С другой же стороны, фермерское хозяйство требует от новичков в первую очередь мозолистых рук. В общем, составлению браков на О нет начала и не будет конца. Я бы отметил еще, что от удачно сложившегося седорету маклеры и их добровольные помощники получают, похоже, куда большее удовлетворение, чем сами молодожены, виновники торжества.
Разумеется, есть множество людей, никогда не вступающих в брак. Ученые, странствующие проповедники, бродячие актеры и специалисты Центров крайне редко обрекают себя на гнетущую неизменность сельского седорету. Многие присоединяются к бракам своих братьев и сестер в качестве дядюшек и тетушек с весьма ограниченной и четко очерченной мерой ответственности; они вправе вступать в связь с любым из супругов, подходящим по касте, — таким образом седорету разрастается порой с четырех до семи-восьми участников. Дети от подобных связей называются кузенами. Дети одной матери считаются братьями и сестрами; дети Утренних находятся в свойстве с детьми Вечерних. Братья, сестры и первые, то есть двоюродные, кузены не вправе вступать в браки между собой, свойственники же — вполне. В некоторых менее консервативных регионах О на браки свойственников тоже смотрят косо, но в моих краях они вполне уместны.
Мой отец был Утренний мужчина из поместья Удан в Дердан’наде — холмистой местности к северо-западу от реки Садуун на Окете, самом маленьком из шести континентов О. Дердан’надская деревенская община объединяет семьдесят семь фермерских хозяйств, разбросанных по террасам крутых лесистых склонов долины Оро, притока полноводной Садуун. Дердан’над — плодородная и живописная местность с великолепным видом на Береговую гряду на западе и на широкое устье полноводной Садуун на юге. Говорливая Оро, рассекающая здесь холмы, богата рыбой и вечно резвящимися в воде детишками. Я и сам провел свое детство в основном на берегах реки и привык к ее ни на минуту не смолкающему гаму. Дом наш стоит так близко к воде, что и спать приходится под неумолчный гул порогов и какофонию попавших в стремнину обломков скал. Оро неглубока, но коварна. Каждого из нас сызмала учили плавать в специально обустроенном тихом затоне, а позднее — управляться с долбленкой на бешеных перекатах. Рыбная ловля входила в число наших детских обязанностей. Больше всего обожал я охоту с острогой на жирных пучеглазых голубых очидов — я часами мог героически выстаивать в засаде на скользком валуне посреди потока со смертоносным орудием в напряженной руке. Это была моя стихия. Зато, пока я красовался там, моя свояченица Исидри голыми руками успевала выудить из глубины шесть или семь скользких рыбин. Она умела ловить руками даже угрей и стремительных юрков. Мне это никогда не удавалось. «Ты просто отдаешься течению и как бы сливаешься с рекой», — объясняла Исидри. Она умела находиться под водой дольше любого из нас — так долго, что мы уже начинали тревожиться. «Исидри — слишком скверная и непослушная девчонка, чтобы утонуть, — сетовала ее матушка Тубду. — Такую разве утопишь? Ведь какашки не тонут».
У Тубду, Утренней жены нашего седорету, было двое детей от Капа: Исидри, годом старше меня, и Сууди, на три года моложе. Дочки Утренних, они доводились мне свояченицами, как и их кузен Хад’д, сын Тубду от дядюшки Тобо, брата Капа. С Вечерней стороны нас, детей, было двое — я и моя младшая сестренка по имени Конеко. Это древнее окетское имя имело значение также и на терранском языке матери — «котенок», то есть детеныш того самого расчудесного животного со спиной полукругом и округленными глазами. На четыре года моложе меня, Конеко действительно вся была такой округлой и пушистенькой, точно малютка-звереныш, но глаза были как у матери — удивительно раскосые, с удлиненными к вискам веками, вроде нежных, готовых вот-вот раскрыться цветочных бутонов. Конеко повсюду таскалась за мной следом с жалобным воплем «Део! Део! Постой!», я же тем временем вовсю гонялся за бесстрашной и неуловимой Исидри с криком: «Сиди! Сиди! Постой же!»
Когда мы немного подросли, Исидри и я стали закадычными дружками, а Сууди, Конеко и кузен Хад’д составили троицу, неизменно сопливую, перемазанную, покрытую струпьями и постоянно чинившую взрослым различные неприятности: то ворота оставят нараспашку, пустив скотину на поле, то стог разворошат, то зеленых фруктов наворуют, то поцапаются с детьми с фермы Дрехе. «Вот же неслухи паршивые! — качала головой Тубду. — Никому из вас не суждено утонуть!» И она содрогалась в пароксизмах своего беззвучного смеха.
Мой отец Дохедри был человек работящий, вполне симпатичный, но тихий и малообщительный. Мне думается, что упрямство, с которым он некогда добивался приема чужестранки в замкнутый деревенский мирок, полный своих внутренних конфликтов, порой не вполне благовидных, добавило его и без того серьезному характеру толику напряженности. Случались браки с чужестранцами и у других ки’Отов, но почти всегда «на чужеземный манер», парами, — такие молодожены обычно селились в одном из Центров, среди обитателей которых в порядке вещей были самые неожиданные традиции, вплоть до (если верить деревенским сплетням, оглашаемым под Деревом собраний) кровосмесительных связей между двумя Утренними! Или двумя Вечерними! Помимо Центров, выбор у подобных пар был невелик: перебраться жить на Хайн или вообще оборвать все нити с родным домом, сделавшись Мобилями Экумены, обреченными провести всю свою жизнь на борту СКОКС-кораблей в бесконечных скитаниях по неведомым мирам, — жизнь под девизом «вперед!», но без воспоминаний о прошлом.
Ничто из перечисленного не подходило отцу, пустившему неразрывные корни в родной уданский чернозем. Он привез возлюбленную домой и уговорил Вечерних принять ее в свою касту — событие столь редкостное, что церемониймейстера для него пришлось выписывать из далекого Норатана. Затем отец убедил Тубду вступить в седорету. Что до ее Дневного брака, тут все обошлось без проблем — стоило лишь ей увидеть мою мать; затруднения возникли с Утренним альянсом. Кап уже долгие годы был любовником отца и казался самым естественным кандидатом на место в седорету, но пришелся не по душе Тубду. Прочные узы, связывавшие Капа с отцом, подвигли обоих на длительные обхаживания и умасливания, и Тубду в конце концов сдалась — при ее добродушии трудно было противостоять желаниям сразу троих да плюс ее собственному влечению к Исако. Полагаю, она всегда находила Капа занудой, зато его младший брат, дядюшка Тобо, оказался неожиданным подарком. Не говоря уже о чувствах Тубду к моей матери, которые отличались бесконечной нежностью и деликатностью, граничившими с мистическим благоговением. Однажды моя мать сама заговорила об этом.
— Тубду знала, как все это было странно для меня, — призналась она мне. — По-моему, она чувствовала, что все это странно и само по себе.
— Что именно? Наш мир? Наш образ жизни? — поинтересовался я.
Мать мягко покачала головой.
— Не то чтобы весь образ жизни, — ответила она, как всегда, с легким акцентом. — Но вот эти браки, где мужчина с мужчиной, женщина с женщиной… вместе, любовь… До сих пор все это представляется мне не вполне естественным. Никакое знание не может подготовить к этому. Нет в природе ничего подобного.
Пословица же «Браки заключаются Днем» гласит как раз о связях между женщинами. А вот любовь между отцом и матерью, отличавшаяся подлинной страстностью, всегда была нелегкой и балансировала на краю душевной муки. Ничуть не сомневаюсь, что счастливым и лучезарным своим детством мы обязаны именно той непоколебимой радости и силе, которую Исако и Тубду черпали одна в другой.
Ну и наконец: двенадцатилетняя Исидри рейсовой фотоэлектричкой отбывает на учебу в Херхот, наш окружной Центр образования, а я, рыдая взахлеб, стою под утренним солнцем на пыльном перроне Дердан’надской станции. Моя подруга, мой закадычный напарник, сама моя жизнь — все уходит прочь, все рушится. Я остаюсь брошенный и одинокий. Увидев плачущим своего могучего одиннадцатилетнего брата, разрыдалась и Конеко, слезы мелкими шариками скатывались по ее пухлым щечкам и капали на платформу, мгновенно укутываясь станционной пылью. Крепко обхватив меня ручонками, она причитала: «Хидео! Она вернется! Она обязательно вернется!»
Никогда мне этого не забыть. Я и теперь явственно слышу ее детские всхлипывания, ощущаю на плечах ее влажные ладошки; электричка, перрон, солнцепек — все как вчера.
В полдень мы всегда купались в Оро, все четверо оставшихся: Конеко, Сууди, Хад’д и я. Как самый старший, я командовал шумной оравой и сразу после купания бросал свое маленькое войско на помощь троюродной кузине Топи, работавшей на станции ирригационного контроля. В конце концов добровольные помощники доставали ее до печенок, и она прогоняла нас: «Ступайте помогите кому-нибудь еще, дайте хоть немного спокойно поработать!» И мы снова отправлялись на берег строить наши песчаные замки.
Вот вам еще картинка: год спустя двенадцатилетний Хидео вместе с тринадцатилетней Исидри отправляется на фотоэлектричке в школу, оставляя на пыльном станционном перроне Конеко, пусть не в слезах, но в глубоком молчании — так всегда горевала Исако, наша с нею мать.
Школа мне полюбилась. Помнится, сперва я страшно тосковал по дому, но эти грустные воспоминания глубоко похоронены под бесчисленными яркими впечатлениями веселых школярских лет, проведенных сперва в Херхоте, а затем в Центре Второй Ступени в Ран’не, где я выбрал себе курс темпоральной физики и механики.
Исидри, посвятив всего год по завершении Первой Ступени изучению литературы, гидрологии и эйнологии, вернулась к родным пенатам — ферма Удан, деревня Дердан’над, северо-западная область бассейна реки Садуун.
Также и трое младших, закончив школу и проведя кто год, кто два в Центре Второй Ступени, увезли накопленную премудрость в родной Удан. Конеко, когда ей исполнилось не то пятнадцать, не то шестнадцать, пыталась советоваться со мной, как со старшим братом, о продолжении учебы в Ран’не, но все остальные наперебой уговаривали ее остаться дома. Она блистала как раз в дисциплинах, которые мы в целом именуем «густым гребешком» — в обычном переводе это «сельский менеджмент», но последнее плохо отражает всю сложность предмета, включающего перспективное планирование с учетом экологических, экономических, эстетических и иных самых неожиданных факторов с целью поддержания природного гомеостазиса. Наш Котенок имела в этом подлинное чутье, и планировщики Дердан’нада приняли ее в свой Совет еще до того, как ей стукнуло двадцать. Впрочем, я к тому времени уже уехал.
Каждый год в течение учебы в школах обеих ступеней я возвращался домой на зимние каникулы. Когда оказывался в родных стенах, тут же сбрасывал с себя всю школьную премудрость, точно опостылевший ранец с учебниками, и мгновенно превращался в прежнего отчаянного деревенского шалопая — купальня, рыбалка, гулянки, участие в пьесах и фарсах, разыгрываемых в Большом амбаре, танцплощадка, вечеринки и любовь, любовь едва ли не со всеми Утренними сверстниками в Дердан’наде и окрестных деревушках.
Но в последние два года учебы в Ран’не характер моего каникулярного времяпрепровождения резко переменился. Вместо того чтобы шататься день и ночь напролет по окрестностям, вместо танцулек в любом гостеприимном доме я стал часто проводить время в родных стенах. Стремясь уберечься от прочных привязанностей, я со всей возможной деликатностью отдалился от дорогого сердцу Соты из поместья Дрехе. Часами я мог просиживать на берегу Оро с рыболовной снастью в руке, запечатлевая в памяти хитросплетения струй прямо над нашей купальной затокой. Вода там, обегая парочку массивных притопленных валунов, закручивалась затейливыми спиралями, большей частью угасавшими и лишь в единственном глубоком месте сплетавшимися в настоящий морской узел, маленький водоворот, быстро сносимый вниз по течению, где, достигнув очередного валуна, он растворялся, снова сливаясь с зыбким телом реки, а на его месте уже возникал следующий, затем еще один, и так без конца… Река в ту зиму, напоенная щедрым дождем, порой захлестывала валуны и разливалась в водную гладь, но всегда ненадолго — вскоре все опять возвращалось на круги своя.
Долгие зимние вечера я проводил у камина, беседуя с моей сестренкой и кузеном Сууди о вещах вполне серьезных и одновременно любуясь порхающими движениями рук матери, занятой вышивкой бисером на новых занавесках для гостиной, которые мой отец сострочил на древней — четырехсот лет от роду — уданской швейной машинке. Я также помог ему разобраться с переналадкой систем удобрения и севооборота восточных полей в соответствии с новыми указаниями Совета деревенской общины. Работая вместе в поле, мы, случалось, беседовали, но никогда подолгу. Порой устраивали дома и музыкальные вечера; кузен Хад’д, признанный затейник и ударник деревенского ансамбля, мог сколотить оркестр из кого угодно. А не то я усаживался сразиться с Тубду в «Укради-слово» — игру, которую она обожала и в которую почти никогда не выигрывала, так как, сосредоточившись на попытках стянуть слова у противника, постоянно забывала о защите собственных. «Попался, который кусался!» — азартно вскрикивала она, размахивая отвоеванными у меня фишками, крепко зажатыми в толстых огрубелых пальцах, и заливаясь беззвучным хохотом, своей Великой Щекоткой; следующим же ходом я возвращал себе их все с солидной прибавкой из ее кровных запасов. «Нет, как вам это нравится!» — изумлялась она, озадаченно уставясь на доску. Иногда участие в игре принимал и мой соотец Кап — тот сражался куда методичнее, но как-то механически, равнодушно, совершенно одинаково улыбаясь как победе, так и проигрышу.
Порой я затворялся у себя в комнате — мансарде с темными деревянными стенами и бордовыми шторами, с запахом дождя в распахнутом окошке и его же барабанной дробью по крыше. Я мог часами лежать так в полумраке, лелея свою печаль, свою щемящую и сладостную боль, беду предстоящей разлуки с отчим домом, который я готовился покинуть вскоре и навсегда, чтобы отправиться в неведомый путь по темной реке времени. Ибо к восемнадцати годам уже твердо знал, что расставание с родным Уданом, с родной О для меня неизбежно, что путь мой лежит в иные миры. Таковы были тогда мои устремления. Такова оказалась моя судьба.
Описывая свои зимние каникулы, я забыл упомянуть об Исидри. А ведь она тоже была там. Участвовала в пьесах, трудилась на ферме, ходила на танцы, пела в хоре, шаталась по окрестностям, купалась в реке под теплым дождем — все как у всех. В первый мой приезд из Ран’на, как только я выскочил из поезда на дердан’надскую платформу, она со слезами радости на глазах первая встретила меня крепким объятием, затем, смущенно хихикнув, отстранилась и после стояла в сторонке несколько скованно и отчужденно — высокая, изящная, смуглая девушка с выражением ожидания чего-то на прелестном личике. В тот вечер Исидри в моем присутствии буквально цепенела. Мне казалось, это оттого, что, привыкнув видеть во мне младшего, ребенка, она столкнулась теперь с настоящим мужчиной — как же, восемнадцать лет, студент Второй Ступени! Это льстило моему самолюбию, я стал искать ее общества, старался опекать. Но и в последующие дни Исидри оставалась какой-то зажатой, постоянно хихикала без повода, никогда не открываясь начистоту в наших долгих беседах и даже порою как будто чураясь меня. Всю последнюю декаду тех моих каникул Исидри провела в гостях у дальних родственников своего отца из деревни Сабтодью. Меня задело, что она не сочла возможным отложить свою поездку всего лишь на десять дней.
На следующий год Исидри больше не цепенела в моем присутствии, но ближе оттого не стала. Она увлеклась религией, ежедневно посещала храм, штудировала тексты Дискуссий под руководством старейшин. Она была любезна, дружелюбна, но вечно чем-нибудь занята. Я не припомню, чтобы мне хоть раз довелось прикоснуться к ней в ту зиму — не считая разве что прощального поцелуя на перроне. Мой народ не целуется в губы, мы соприкасаемся щеками на миг — или дольше. Тот поцелуй Исидри оказался легче прикосновения палого листка — мимолетный и едва ощутимый.
В мою третью и последнюю зиму дома я признался наконец, что уезжаю на Хайн, а оттуда собираюсь отправиться дальше — и навсегда.
Как бессердечны мы порой с собственными родными! Ведь все, что требовалось тогда сказать, — всего лишь про отъезд на Хайн. После полувздоха-полувскрика: «Так я и знала!» — Исако спросила в обычной своей манере, мягким, едва ли не извинительным тоном: «Но ведь после Хайна ты сможешь вернуться домой, хотя бы ненадолго?» Мне следовало ответить матери «да». Ведь это было все, чего она просила. Лучик надежды. Да, разумеется, после Хайна я мог бы вернуться на время. Но с бесшабашным максимализмом и самовлюбленностью, присущими жестоковыйной юности, я отказался дать матери то, чего она так хотела. Я стремился оборвать все нити разом, вырвать из ее души надежду увидеть сына после десятилетней разлуки, я хотел сразу расставить все точки над «и». «Если примут, я ведь стану Мобилем», — сообщил я матери. Я старательно подзуживал себя, стараясь говорить без обиняков. Я даже гордился, если не наслаждался собственной прямотой, своей правдивостью! Но действительность, как выяснилось лишь спустя много лет, оказалось совершенно иной. Правде вообще редко случается быть простой и ясной, но лишь немногим истинам по плечу спор с моей судьбой в сложности и витиеватости.
Мать приняла мою жестокость без слез, без сетований. Она ведь и сама когда-то поступила так же, покинув Терру. И все же обронила позднее в тот вечер: «Мы ведь сможем изредка беседовать по ансиблю, пока ты будешь на Хайне». Она как бы ободряла этим меня, не себя. Полагаю, ей припомнилось, как сама она, сказав родным последнее «прощай», ступила на борт СКОКС-корабля, чтобы сойти на Хайне спустя всего лишь несколько релятивистских часов — полвека после смерти на Терре ее матери. Она тоже могла бы поговорить по ансиблю, но с кем? Я не изведал подобной муки, а вот ей довелось. И она находила слабое утешение в том, что мне это пока что не грозит.
Все для меня тогда стало временным, каждую фразу хотелось предварить словами «пока что…». О, этот горький мед последних деньков! Как же я любовался собой тогда, я как бы снова балансировал на осклизлом валуне посреди ревущего потока с острогой в железной руке — всем героям герой! До чего же бездумно комкал я в руке листок тягучего уданского периода своей краткой жизни, стремясь отшвырнуть его прочь и открыть новый, манящий девственной белизной!
Был миг, когда мне приоткрылся истинный смысл того, что собирался я тогда совершить, — но всего один и столь краткий, что я отверг прозрение.
Случилось это в теплый дождливый полдень в самом конце каникул. Сидя в мастерской при эллинге, я с увлечением мастерил новую банку для маленькой красной плоскодонки, на которой мы обычно ходили в дальнюю рыбалку. Постоянные глухие раскаты с раздувшейся реки служили мне прекрасным фоном для мыслей о разном — я воображал себя на какой-нибудь далекой планете в сотне световых лет вспоминающим этот день и час, запах реки и стружки, несмолкаемый говор воды, как бы загодя пытаясь исцелиться от ностальгии, которую предстояло пережить только в далеком будущем. Вдруг, после робкого стука в дверь, в мастерскую заглянула Исидри — тонкое смуглое личико, длинная коса волос чуть светлее моих, искательный взгляд ясных светлых глаз.
— Хидео, — начала она, — ты можешь уделить мне минутку-другую? Нам нужно поговорить.
— Заходи-заходи! — ответил я с напускной бодростью и радушием, хотя вряд ли сознавал тогда отчетливо, что мне просто недостало бы духу самому завести этот разговор с ней, что я как бы опасался чего-то — чего, спрашивается?
Присев на краешек верстака, Исидри какое-то время молча следила за моими трудами. Кода пауза затянулась и я завел треп о погоде, она перебила:
— Знаешь ли ты, почему я сторонилась тебя?
— Сторонилась? Меня? — делано изумился я.
На это Исидри вздохнула. Видимо, она надеялась на утвердительный ответ, могущий облегчить все остальное. Но я не мог помочь ей. Ведь лгал я лишь в том, что якобы не замечал такой ее отчужденности. Я действительно никогда, никогда, пока она сама мне не призналась, не мог сообразить, в чем причина.
— Еще позапрошлой зимой я поняла, что люблю тебя, — сказала Исидри. — Я не собиралась рассказывать тебе о своих чувствах, потому что… да это и так понятно. Если бы ты чувствовал ко мне хоть что-то, то сам бы давно все заметил. Но моя любовь не оказалась взаимной. Стало быть, не судьба. Но когда ты сказал, что уезжаешь, покидаешь нас навсегда… Сперва мне казалось, что тем более не следует ничего говорить. Но после я поняла — так будет нечестно. Во всяком случае, с моей стороны. Любовь имеет право быть высказанной. И у тебя есть право знать, что кто-то любит тебя. Что кто-то любил тебя, мог бы любить тебя. Мы все нуждаемся в подобном знании. Возможно, это самое важное, в чем мы нуждаемся. Поэтому я и решила сказать тебе. А еще я опасалась, что ты можешь неправильно истолковать мое поведение, подумать, что я не люблю тебя. Порой это могло выглядеть именно так. Но это было не так.
Спрыгнув с верстака, девушка двинулась к двери.
— Сидри! — воскликнул я вслед, имя вырвалось из моей груди странным хриплым выдохом, одно лишь имя, ни слова более — не было слов. Не было больше ни чувств, ни сострадания, ни давешней ностальгии, ни моих сладостных мучений. Я стоял там как громом пораженный. Наши глаза встретились. Мы замерли, заглянув друг другу в самую душу. Затем Исидри отвела взгляд, губы ее искривила болезненная гримаска, и она тихонько скользнула за дверь.
Я не пошел за нею. Мне нечего было сказать ей. Абсолютно нечего. Я чувствовал, что поиски нужных слов займут недели, месяцы, годы. Считаные минуты назад я был безмерно богат и счастлив, упоен собой и своим предназначением — а теперь стоял опустошенный и нищий, уныло глядя в мир, который собирался покинуть.
Этот миг моего прозрения длился на самом деле добрый час — на всю жизнь запечатлевшийся в памяти как «час в эллинге». Ссутулившись, я сидел на высоком верстаке, где недавно сидела Исидри. Лил дождь, бесилась река, смеркалось. Очнувшись в конце концов, я включил свет, как бы пытаясь затмить им ужасающую правду действительности, отстоять перед нею мою цель, мои планы на будущее. Я начал возводить в душе своего рода эмоциональную стену, чтобы спрятаться за нею от того, что так ярко высветила Исидри во мне самом, чтобы уйти от взгляда ее безжалостных и ласковых глаз.
К моменту, когда я поднялся в дом к обеду, ко мне уже вернулось самообладание. Укладываясь в тот вечер спать, я снова был хозяином собственной судьбы, уверенным в своем выборе. Более того, я готов был отпустить самому себе грехи грядущей тоски по Исидри, своего сострадания к ней — хотя, возможно, и не вполне. Я не видел в том ничего для нее зазорного или оскорбительного. Скорее уж для себя. Я-то стыдился этого своего «часа в эллинге», стеснялся пережитого там самобичевания. И несколько дней спустя, прощаясь с родными на замызганном мокром перроне деревенского полустанка, — заплакал. Не по разлуке с ними. По самому себе. То были честные, искренние слезы. Ноша, которую я взвалил на себя, оказалась чрезмерной. А мой опыт страданий был столь невелик! И я сказал тогда матери:
— Я вернусь, обязательно вернусь! Вот закончу курс — лет через шесть-семь — и вернусь. И поживу с вами.
— Да приведет тебя твой путь к родному дому, — шепнула Исако. Она крепко обняла меня — и отпустила.
Итак, мы вернулись к моменту, с которого началась моя повесть: мне двадцать один год и на звездолете «Ступени Дарранды» я лечу в Экуменическую школу на Хайне.
Из самого путешествия я ни черта не запомнил. Помню, как оказался в СКОКСе, как искал каюту — и все как отрезало. В памяти осталось лишь какое-то физическое ошеломление, тошнота, головокружение. Еще смутно припоминаю, как, шатаясь на ватных ногах, едва не скатился по трапу и как мне любезно помогли сделать первые шаги по зыбкой поверхности Хайна.
Огорченный подобным провалом в сознании, я сразу по прибытии проконсультировался в Экуменической школе. Мне объяснили, что субсветовые скорости оказывают весьма хитрое воздействие на человеческую психику. Большинству путешественников представляется, что они провели на борту всего лишь несколько биочасов, как это и есть в действительности; иные сохраняют в памяти самые неожиданные выверты пространственно-временного континуума, порой даже небезопасные для их душевного здоровья; некоторым кажется, что они всю долгую дорогу спали и «пробудились» только по прилете. Мне же не довелось пережить ничего подобного. Я вообще не сохранил никаких воспоминаний. Казалось, меня одурачили. Я-то мечтал смаковать впоследствии подробности первого своего космического перелета, надеялся вкусить прелесть проведенного на борту времени, ан нет — как ни напрягайся, в черепушке хоть шаром покати. Вот я, бодренький, в космопорту на О, а вот я уже, с трудом осознавая окружающее, ковыляю по трапу в порту Be — никакого тебе интервала во времени.
Моя учеба и труды в первые хайнские годы не представляют теперь особого интереса. Упомяну единственный эпизод, который мог оставить след в архиве ансибля Четвертой Дом-башни, предположительно за входящим номером ЭЛ-21–11–93/1645. (Когда я в последний раз справлялся в архиве ансибля в Ран’не, мне называли следующий исходящий: ЭВ-30–11–93/1645. Не сочтите меня снобом, но Юрасима тоже ведь оставил следы в Императорских архивах на Терре.) 1645 год — год моего прибытия на Хайн. В самом начале семестра меня пригласили в ансибль-центр, чтобы помочь его сотрудникам разобраться с искаженной помехами ансиблограммой с О — они надеялись, что, зная язык, я смогу расшифровав хоть что-то. Под датой отправления (на девять дней позже, чем дата приема на Хайне!) значилось: лесс оку н хиде проблем тренув ямерв это чарт ди это не может быть спасе лыбир.
Сплошные перепутанные обрывки слов — отчасти хайнских стандартных, отчасти ки’Отских, отчасти не имеющих видимого смысла фрагментов. «Оку» и «тренув» и впрямь могли бы означать «север» и «симметричный» на сио, моем родном языке. Хотя Ансибль-центр на О и не подтверждал передачу подобного сообщения, приемщики на Хайне отказываться от своей гипотезы происхождения ансиблограммы не торопились — из-за двух вышеупомянутых слов, а также из-за хайнской фразы «это не может быть спасением», содержавшейся также и в практически одновременно полученном послании одного из Стабилей Экумены на О, встревоженного аварией мощной опреснительной установки. «Мы называем подобные ансиблограммы посланием-всмятку, — пояснил мне приемщик центра, когда я, расписавшись в полном своем бессилии, в свою очередь заинтересовался деталями. — К счастью, такое случается крайне редко. Мы не в силах установить, откуда и когда они отправлены, а может, только будут еще отправлены. Вся беда, похоже, в складках сдвоенного поля, где происходят какие-то сложные интерференционные наложения. Один мой коллега остроумно окрестил подобные казусы призракограммами».
Меня всегда восхищала возможность мгновенной передачи сообщений, и, хотя я тогда едва приступил к изучению ансибль-теории, я не преминул воспользоваться подвернувшейся оказией, чтобы завязать приятельские отношения с работниками станции. А также записался на все возможные курсы по ансиблю.
На последнем году моей учебы в колледже темпоральной физики, когда я прикидывал, не продолжить ли мне образование в системе Кита — разумеется, после обещанного визита на родину, которая на Хайне представлялась мне полузабытым сладким сновидением, но порой пробуждала и отчаянную ностальгию, — пришли первые ансиблограммы с Анарреса о новой сенсационной теории трансляции. И не одной только информации, но материи, грузов, людей — все могло транслироваться с места на место абсолютно без затрат времени. Новой реальностью Экумены становилась чартен-технология — реальностью удивительной, невероятной.
Загоревшись принять в этом участие, я готов был заложить дьяволу тело и душу за возможность поработать над новой теорией. И тут ко мне пришли и предложили сами — не счел ли бы я для себя возможным отсрочить свою квалификацию в Мобили на год-другой, чтобы поучаствовать в чартен-исследованиях? Я принял предложение со всеми положенными в таких случаях реверансами. И в тот же вечер закатил пир на весь мир. Припоминаю, как я пытался научить однокашников отплясывать фен’ну, смутно помню еще какие-то жуткие фейерверки на главной площади кампуса, а рассвет, сдается мне, встретил серенадами под окнами директора школы. Зато хорошо запомнил свое самочувствие на другой день; однако даже жуткое похмелье не помешало мне дотащиться из любопытства до здания, в котором обустраивалась новая лаборатория исследования чартен-поля, где предстояло работать и мне.
Передачи по ансиблю, естественно, удовольствие не из дешевых, и за годы учебы на Хайне я всего лишь дважды связывался с родными. Но тут мне на выручку пришли друзья из ансибль-центра, у которых изредка случались так называемые «оказии» с попутными ансиблограммами — с помощью одной из таких мне удалось бесплатно переправить сообщение для Первого седорету поместья Удан из Дердан’нада, северо-западная область бассейна Садуун, Окет, О. В нем я извещал родителей, что, «хотя новые исследования и отсрочат малость мой долгожданный визит домой, они дадут мне возможность сэкономить четыре года на космическом перелете». Игривый тон послания маскировал мое чувство вины — но ведь мы тогда действительно верили, что получим практические результаты буквально в считаные месяцы.
Вскоре все чартен-лаборатории перебрались на Be, а с ними и я. Совместная работа таукитян и хайнцев над проблемами чартен-поля в первые три года вылилась в бесконечную череду триумфов, отсрочек, надежд, поражений, прорывов, отступлений — все менялось столь быстро, что стоило кому-либо взять неделю отпуска, как он совершенно выпадал из курса дел. «За видимой ясностью таится очередная закавыка», — любила повторять Гвонеш, директор проекта. И действительно: стоило нам разрешить одну проблему, как возникала другая, еще круче. Эта фантастически прекрасная теория буквально сводила нас с ума. Результаты экспериментов вызывали буйный восторг и не поддавались никакому объяснению. Техника срабатывала лучше всего, когда никто не надеялся. Четыре года в чартен-лабораториях промелькнули, как говорится, в миг единый.
После десяти лет, проведенных на Хайне и Be, мне исполнился тридцать один год. Однако на О, пока я переживал несколько неприятных релятивистских минут перелета на Хайн, прошло еще четыре. Плюс четыре года, пока буду лететь обратно — итого, когда вернусь, для моих родных я провел в отъезде полных восемнадцать. Все четверо моих родителей были пока еще живы, и тянуть дольше с обещанным визитом домой никуда не годилось.
Но хотя исследования как раз тогда уперлись в глухую стену (именуемую «Парадоксом прошлогоднего снега», который китяне считали вообще неразрешимым), сама мысль провести восемь лет вдали от лабораторий казалась мне совершенно непереносимой. А что, если парадокс все же разрешат — и без меня? Жутко было вообразить долгие четыре года, напрочь вырванные из жизни субсветовым перелетом. Без особой надежды я ткнулся к директору Гвонеш с просьбой позволить мне захватить с собой на О кое-какие приспособления, позволяющие дооборудовать ансибль-связь в Ран’не вспомогательным двойным констант-полем для поддержания связи с Be. Таким образом я хотя бы сохранял обмен с коллегами Be, а через Be — с Уррасом и Анарресом; к тому же это оборудование могло послужить основой для обустройства на О в будущем и чартен-связи. Помнится, я еще сказал ей: «Если вам удастся решить парадокс, не забудьте отправить мне несколько мышей».
К моему большому удивлению, идея пришлась ко двору — наши механики нуждались в дополнительных приемниках. Директор Гвонеш, непроницаемая, как сама теория чартен-поля, неожиданно похвалила меня за инициативу. «Мыши, тараканы, упыри — как знать, что ты там получишь от нас?» — улыбнулась она напоследок.
Итак, мне тридцать один год, я покидаю Be и СКОКС-лайнером «Владычица Сорры» возвращаюсь на О. На сей раз я пережил субсветовой перелет, как все нормальные люди, — цепенящий промежуток времени, когда трудно сосредоточиться, непросто разглядеть циферблат, никак не уследить за беседой. Речь и физические движения затруднены, а то и вовсе невозможны. Соседи по рейсу становятся как бы призрачными — то ли есть они, то ли нет. Это отнюдь не галлюцинации, просто все как-то смазано, помрачено. Похоже на ощущения при горячке: мысли вразброд, тоска смертная без конца и края, тело чужое и непослушное, не тело — невесомая оболочка, на которую смотришь как бы извне. Теперь-то я уже понимаю, что зря никто всерьез и своевременно не заинтересовался сродством ощущений при СКОКСе и чартнинге. Промашка вышла.
С космодрома я отправился прямиком в Ран’н, где сразу же получил квартирку в Новом Квартале, куда удобнее и просторнее прежней студенческой, что в Храмовом, а также чудные лабораторные помещения в Тауэр-Холле, куда безотлагательно перетащил все свое оборудование. Сразу по прибытии я связался и поговорил с родителями — мать чем-то переболела, но, по ее словам, чувствовала себя уже гораздо лучше. Я пообещал приехать, как только наладятся дела в Paн’не. Каждую декаду я звонил снова, и снова божился приехать, как только вырвусь. Но я действительно был очень занят, торопясь наверстать упущенное за четыре года полета, а главное, разобраться с «отысканным» самой Гвонеш «Прошлогодним снегом». Это, к моему облегчению, оказалось единственным серьезным прорывом в теории. Изрядно продвинулась за эти годы лишь технология. Мне пришлось переучиваться самому, а также практически с нуля готовить себе новых ассистентов. А еще у меня имелись кое-какие собственные идеи, связанные с теорией двойного поля, которые пришли в голову перед самым отъездом. Пролетело добрых пять месяцев, прежде чем я позвонил родителям и сообщил наконец: «Ждите завтра». И, уже опустив трубку, понял, что все это время чего-то боялся.
Трудно сказать чего — то ли изменений, случившихся с ними за восемнадцать лет нашей разлуки, то ли вообще какой-то неопределенности, то ли самого себя.
Время почти не наложило отпечатка на холмы в окрестностях полноводной Садуун, на разбросанные поместья, на пыльный перрон полустанка в Дердан’наде, на старые, очень старые дома тихой пристанционной улочки. Исчезло большое Дерево собраний, но посаженное ему на смену уже успело подрасти и давало приличную тень. В родном поместье Удан изрядно разросся птичник. Его обитатели ямсуси надменно косились на меня сквозь плетень. Калитка, которую я поправлял в последний свой приезд домой, изрядно обветшала и нуждалась в замене петель и опорных столбиков. Зато сорняки, буйно разросшиеся по обочинам, были все те же — пыльная летняя травка со щемяще-сладостным ароматом. По-прежнему мягко клацали бесчисленные затворы ирригационных канавок. Все в целом было по-старому. Казалось, Удан выпал из времени и дремлет себе над рекой, которой тоже только снится ее собственный бег.
Изменились только лица, родные лица тех, кто встречал меня на жарком и пыльном перроне. Моя мать, которой исполнилось теперь шестьдесят пять, стала очаровательной хрупкой старушкой. Тубду потеряла весь свой вес и покрылась морщинами, как печально сдувшийся шарик. В отце, хотя он и сохранил определенный мужской шарм, чувствовалась старческая скованность — он старательно держался прямо и почти не принимал участия в разговорах. Мой соотец Кап, семидесяти лет от роду, превратился в аккуратного, но несколько суетливого крохотного старичка. Они все еще оставались Первым седорету Удана, но юридическая ответственность за поместье уже перешла ко Второму и Третьему седорету.
Я, разумеется, предвидел подобные перемены, знал кое-что из сообщений, но читать ансиблограммы — это одно, а видеть своими глазами — совершенно иное. Наш старый дом оказался куда населеннее, чем в моем детстве. Южное крыло перестроили, а по двору, который некогда был тихим, тенистым и таинственным, сломя голову носилась шумная ватага незнакомых ребятишек.
Младшая сестренка Конеко, теперь на четыре года старше меня, очень напоминала нашу мать в молодости, какой она сохранилась в первых моих сознательных воспоминаниях. Когда поезд только подкатывал к платформе, я, стоя в дверях, признал ее первой — она поднимала на руках малыша, громко восклицая: «Смотри, смотри, вот твой дядя Хидео!»
Второй седорету существовал уже полных одиннадцать лет — Конеко и Исидри, сестры-свояченицы, составляли его Дневной марьяж. Мужем Конеко был мой старинный приятель Сота, возмужавший ныне Утренний паренек из поместья Дрехе. Как же мы с ним обожали друг друга в юности, как я горевал о нем, покидая О. Когда я впервые, еще на Хайне, услышал о выборе Конеко, то — такой эгоист! — чуток расстроился, но упрекать себя в ревности все же не стану: в конечном счете этот брак глубоко меня тронул. Мужем Исидри оказался странствующий проповедник и Мастер Дискуссий по имени Хедран, возрастом лет на двадцать старше ее самой. Удан однажды предоставил ему кров и ночлег, визит несколько затянулся и привел в конце концов к свадьбе. Детей у них, впрочем, не было. Зато были у Соты с Конеко, двое Вечерних: мальчуган десяти лет по имени Мурми и четырехлетняя малышка Мисако — Исако-младшая.
Третий седорету составил и привел в Удан мой братец-свойственник Сууди, женившийся на красотке из деревни Астер. Оттуда же явилась и их Утренняя пара. Детей в этом седорету было аж шестеро. К тому же кузина, седорету которой в Экке распался, вернулась в Удан с двумя малышами, так что, мягко выражаясь, никто в нашем доме не жаловался на недостаток беготни, толкотни, одеваний-переодеваний, умываний, кормлений, хлопаний дверьми, визга, плача, смеха и прочих прелестей жизни. Тубду любила посиживать на солнышке возле кухни с какой-нибудь работенкой и наблюдать за всей этой свистопляской. «Вот же поганцы! — покрикивала она то и дело. — Никогда вам не потонуть, ни одному из вас!» И она вновь заливалась своим беззвучным смехом, переходящим теперь в приступ астматического кашля.
Моя мать, которая все же всегда была и осталась Мобилем Экумены, совершившей перелеты с Терры на Хайн, а оттуда на О, с нетерпением ждала новостей о моих исследованиях.
— Что же это такое, этот пресловутый твой чартен? — любопытствовала она. — Как он действует, на что способен? Вроде ансибля, но для материи?
— В общих чертах — да, — подтвердил я. — Трансляция, мгновенный перенос физических тел из одной ПВК[19] — координаты в любую другую.
— Без временного промежутка?
— Без.
Исако поежилась.
— Чую, чую в этом какой-то подвох, — протянула она задумчиво. — Расскажи-ка подробней.
Я уже успел позабыть, какой въедливой умеет быть моя ласковая матушка, напрочь позабыл, что она тоже ученая и не лыком шита. Мне пришлось как следует потрудиться, пытаясь объяснить ей необъяснимое.
— Итак, — сухо резюмировала она мое сообщение, — ты и сам не имеешь представления, как это действует.
— Верно, — признал я. — Мы пока не понимаем, что происходит при переносе. Знаем только, что если помещаешь мышь в камеру номер один и создаешь поле, то — как правило — она тут же окажется в камере номер два, живая и невредимая. Вместе с клеткой, если только перед опытом мы не забыли посадить ее в клетку. Обычно забываем. Мыши у нас там шастают повсюду.
— А что такое «мышь»? — вмешался вдруг Утренний мальчуган из Третьего седорету, до сих пор тихо и внимательно слушавший то, что казалось ему похожим на удивительную новую сказку.
— А! — улыбнулся я, чуток смущенный. Я уже успел забыть, что на Удане не знают мышей, а крысы здесь — зубастые демоны, закадычные враги нарисованного кота. — Крохотный, милый, пушистый зверек, — пояснил я. — Родом с планеты, где родилась твоя бабушка Исако. Мыши — лучшие друзья ученых. Они путешествуют по всем известным мирам.
— На маленьких-маленьких корабликах? — с надеждой спросил малыш.
— Чаще все же на больших, — ответил я. И малыш, удовлетворенно кивнув, умчался прочь.
— Хидео, — начала моя мать, мгновенно перескакивая с одной темы на другую — ужасающая черта женщин, думающих обо всем разом, своего рода мысленный чартнинг, — а у тебя есть кто-нибудь?
Криво улыбнувшись, я помотал головой.
— Вообще никого?
— Ну, жил я как-то год-другой вместе с одним парнем из Альтерры, — выдавил я смущенно. — Мы крепко с ним сдружились; но сейчас он Мобиль. Ну и… разное прочее… то там, то сям. Совсем недавно, к примеру, пока жил в Ран’не, встречался с одной милашкой из Восточного Окета.
— Надеюсь, если ты все же изберешь судьбу космического скитальца, тебе встретится хорошая девушка-Мобиль, — сказала мать. — Вы могли бы жить с ней вместе. В парном браке. Так оно легче.
«Легче, чем что?» — всплыл у меня вопрос, но задавать его вслух я не рискнул.
— Знаешь, мать, я уже сильно сомневаюсь, что когда-нибудь вообще выберусь дальше Хайна. Слишком погряз в этих делах с чартеном и бросать их пока не намерен. Если же нам удастся отладить аппаратуру, путешествия и вовсе станут пустяком. Отпадет нужда в жертвах вроде той, что принесла ты когда-то. Мир переменится, просто невообразимо переменится! Ты могла бы смотаться на Терру и обратно, допустим, на часок и на все на это затратить ровно час, ни минутой больше.
Исако задумалась.
— Если такое удастся осуществить, — заговорила она задумчиво, даже морщась от напряженных усилии мысли, — то вы тогда… Вы скомкаете Галактику… Сведете Вселенную к… — Она сложила пальцы левой руки щепотью.
Я кивнул:
— Миля или световой год — не будет никакой разницы. Расстояния исчезнут вообще.
— Такого просто не может быть, — заметила мать после паузы. — Событийный ряд требует интервалов… Где имение, где вода… Не уверена, что вам удастся совладать с этим, Хидео. — Она улыбнулась. — Но ты все же попытайся!
После этого мы с ней обсудили еще намеченную на завтра вечеринку в поместье Дрехе.
Я не счел нужным рассказывать матери, что приглашал Таси, мою подружку из Восточного Окета, поехать в Удан вместе со мной и что она отказалась, деликатно известив меня, что нам самое время пожить раздельно. Ох, Таси, Таси… Типичная ки’Отка — высокая и темноволосая, не жгучая брюнетка, как я сам, а помягче, как тени в ранних сумерках, — она искусно, без обид погасила все мои протесты. «Знаешь, порой мне кажется, что ты влюблен в кого-то еще, — заметила Таси к концу нашего объяснения. — Может быть, в кого-то на Хайне? Может, в того парня с Альтерры, о котором рассказывал?» — «Нет», — ответил я ей тогда. Нет, думал теперь и сам. Я никогда никого не любил. Я просто не способен любить, теперь это уже совершенно ясно. Я слишком долго мечтал о судьбе галактического скитальца без прочных связей, затем слишком долго трудился в чартен-лаборатории, повенчанный единственно со своей проклятой теорией невозможного. Где тут место для любви, где время?
Но почему все же я так хотел захватить Таси с собой в Удан?
В дверях дома меня тихо приветила женщина лет сорока, вовсе не девчушка, которую я знал когда-то, высокая, уже далеко не худая, но по-прежнему нетипичная, ни с кем не сравнимая, — Исидри. Какие-то безотлагательные дела по хозяйству помешали ей прийти на станцию вместе с остальными. Одетая в видавший виды комбинезон, как будто только что с полевых работ, с волосами, уже тронутыми сединой, заплетенными в тяжелую косу, Исидри стояла в широком деревянном проеме, как некий символ Удана в отполированной временем рамочке — душа и тело тридцативекового поместья, его преемственность, сама жизнь. В ее руках было все мое детство, и она снова дружелюбно протягивала их мне.
— Добро пожаловать домой, Хидео, — сказала Исидри с улыбкой, затмившей солнечный полдень. Проведя меня за руку в дом, она мягко добавила: — Я выселила детей из твоей старой мансарды. Мне казалось, что там тебе будет уютнее, не возражаешь?
И снова она расцвела в улыбке, излучавшей физически ощутимое тепло, щедрость женщины в самом соку, замужней, удовлетворенной, живущей полнокровной жизнью. Я не нуждался более в Таси, как в щите от Исидри. Мне вовсе не следовало ее опасаться. Исидри не держала на меня никакого зла, не испытывала передо мной ни тени смущения. Она любила меня прежнего, теперь же перед нею стоял совсем иной человек. Неуместным было бы также и мне испытывать смущение или какой-то стыд. Я и не ощущал ничего, кроме старой доброй приязни тех давних лет, когда мы вместе с нею бродили, играли, работали, мечтали — двое неразлучных питомцев Удана.
Итак, я обосновался в своей старой комнатушке под самой кровлей. На первый взгляд новыми в ней были только оконные шторы цвета ржавчины. Обнаружив под стулом в чулане забытую игрушку, я словно бы снова окунулся в далекое детство, когда разбрасывал вещи повсюду — чтобы обнаружить их только сейчас, спустя многие годы. В четырнадцать, сразу после обряда конфирмации, я тщательно вырезал свое имя на глубоком подоконнике слухового окошка среди множества угловатых иероглифов моих бесчисленных предшественников. Теперь я отыскал свой автограф. Его окружали кое-какие добавления. Под четким, аккуратным «Хидео», обрамленным моим личным гербом, цветком одуванчика, было криво накарябано «Дохедри», а рядом — изящный трехфронтонный символ нашего дома. На меня накатило неодолимое чувство, будто я жалкий пузырек на поверхности Оро, мимолетная искорка в бесконечной череде веков Удана, в неизменном его бытии в этом стабильнейшем из миров, — чувство, полностью опровергающее мою индивидуальность и в то же время ее утверждающее. Все ночи моего пребывания дома в тот визит я засыпал как убитый, как не спал уже годы, мгновенно проваливаясь в пучину сновидений — чтобы проснуться ярким летним утром обновленным и голодным, точно новорожденный.
Никому из детей не исполнилось еще и двенадцати, и они обучались пока в домашней школе. Исидри, преподававшая литературу и религию, а также исполнявшая обязанности директора, пригласила меня рассказать им о Хайне, о СКОКС-путешествиях, о темпоральной физике — о чем мне только будет угодно. Гостящего в ки’Отском поместье всегда приспособят к какому-нибудь полезному делу. Но Вечерний дядюшка Хидео, постоянно готовый к проказам, сумел стать любимцем всей детворы. То тележку для ямсусей смастерит, то захватит детей поудить с большой лодки, управлять которой им еще не по силам, а не то поведает сказку об удивительной волшебной мышке, которая умела находиться в двух разных местах одновременно. Я поинтересовался как-то, рассказывала ли им бабушка Исако историю о нарисованном коте, который, ожив ночью, расправился с демоническими крысами. «И вся его молда наутло была ЗАМУЛЗАНА!» — с восторгом подхватила малютка Мисако. Но легенду о Юрасиме они не слыхали.
— Почему ты не рассказала детям о «Рыбаке из Внутриморья»? — спросил я как-то у матери.
— О, то была твоя история. Ты обожал ее, — ответила она мне со светлой улыбкой.
В следующий миг я встретил взгляд Исидри, спокойный и ясный и в то же время чем-то озабоченный.
Зная, что мать годом ранее перенесла серьезную операцию на сердце, я в тот же вечер, когда мы вместе с Исидри проверяли домашние задания старшего «класса», спросил у нее:
— Как ты думаешь, Исако вполне оправилась от своих болячек?
— С тех пор как ты приехал домой, ее не узнать. Но… даже не знаю. Ведь Исако серьезно пострадала еще в детстве — от ядов в биосфере Терры. Врачи говорят, что угнетена ее иммунная система. Но она ведь такая терпеливая. И скрытная. Чересчур скрытная.
— А Тубду — ей разве не надо заменить легкие?
— Пожалуй. Время не щадит никого из четверых, но с годами растет и их упрямство… Ты все же присматривай за Исако. Потом расскажешь.
И я стал приглядывать за матерью. Через несколько дней доложил, что выглядит она бодрой и решительной, порой даже несколько деспотичной и что никаких признаков скрытой боли, беспокоившей Исидри, я не заметил. Исидри просияла.
— Исако говорила мне как-то, — поделилась она, — что любая мать связана с ребенком тончайшей нитью, незримой пуповиной, которая может без всякого труда растянуться на любое расстояние, даже на световые годы. Я заметила тогда, что это, должно быть, больно, но она возразила: «Нет-нет, что ты, совсем не больно, она все тянется и тянется — никогда не оборвется». Мне все же кажется, что это должно быть болезненно. Но — не знаю. Детей у меня нет, а сама я никогда не уезжала от матери дальше чем на два дня пути. — Исидри снова улыбнулась и добавила от чистого сердца: — Я чувствую, что люблю Исако больше всех, больше собственной матери, сильнее даже, чем Конеко…
Затем Исидри вдруг заторопилась показывать сыну Сууди, как налаживают таймер ирригационного контроля. Она служила деревенским гидрологом, а для поместья Удан — еще и эйнологом. Вся жизнь ее была заполнена делами и родственными узами — светлая и неизменная череда дней, времен года, лет. Она плыла по жизни, как плавала в детстве в реке — воистину что рыба в воде. Своих детей не имела, но все дети кругом были ее детьми. Любовь Исидри и Конеко была едва ли не прочнее той, что некогда связала их матерей. Чувство, которое Исидри питала к собственному высокоученому супругу, казалось безмятежным и исполненным почтения. Я предположил было, что сексуальный акцент в жизни последнего падает на Ночной марьяж с моим старым дружком Сотой, но Исидри действительно искренне почитала мужа и во всем полагалась на его духовное наставничество. Я же находил его проповеди малость занудными и весьма, весьма спорными — но что понимал я в религии? Не посетив за долгие годы ни единой службы, я чувствовал себя не в своей тарелке даже в домашней часовне. Даже в собственном доме ощущал я себя чужаком. Просто избегал признаваться в том самому себе.
Месяц, проведенный дома, запомнился мне как время блаженной праздности, под конец, впрочем, изрядно поднадоевшей. Чувства мои притупились. Отчаянная ностальгия, романтические ощущения судьбоносности каждого мига канули в прошлое, остались с тем, двадцатилетним Хидео. Хотя я и стал нынче моложе всех моих прежних сверстников, я все же оставался зрелым мужчиной, избравшим свой путь, удовлетворенным работой, в ладу с самим собой. Между прочим, я как-то даже сложил небольшую поэму для домашнего альбома, суть которой именно в необходимости следовать избранному пути. Когда я снова собрался в дорогу, то обнял и расцеловал всех и каждого — бесчисленные прикосновения щек, мягкие и пожестче. На прощанье заверил родных, что если останусь по работе на О — а это казалось пока вполне вероятным, — то обязательно навещу их зимой. По пути, в поезде, пробивающемся сквозь лесистые холмы к Ран’ну, я легкомысленно воображал себе эту грядущую зиму, свой приезд и домочадцев, за полгода ничуть не переменившихся; давая волю фантазии, воображал также и свой возможный приезд через очередные восемнадцать лет, а то и позднее — к тому времени кое-кому из родных суждено кануть в небытие, и появятся новые, незнакомые лица, но Удан, рассекающий волны Леты, как мрачный трехмачтовый парусник, навсегда останется моим отчим домом. Всякий раз когда я лгал самому себе, на меня нисходило особое вдохновение.
Прибыв в Ран’н, я первым делом отправился в Тауэр-Холл проверять, что там наворотили мои архаровцы. Собрав коллег после своей неожиданной, но благодушной ревизии за банкетным столом — а я захватил с собою в лабораторию здоровенную бутыль уданского кедуна пятнадцатилетней выдержки, целым ящиком которого снабдила меня предусмотрительная Исидри, великая мастерица по части изготовления вин, — я затеял в непринужденной обстановке коллективную мозговую атаку по поводу последних известий, как раз накануне полученных из Анарреса: тамошние ученые предлагали весьма неожиданный принцип «неразрывности поля». Затем с головой, с отвычки распухшей от физики, я побрел по ночному Ран’ну к себе в Новый Квартал, немного почитал и лег в постель. Выключив свет, ощутил, как темнота, заполонившая комнату, просачивается и в меня. Где я? Кто я? Одиночка, чужой среди чужих, каким был десять лет и каким обречен остаться теперь уже навсегда. На той планете или на иной — какая, к лешему, разница? Никто, ничто и ничей. Разве Удан — мой дом? Нет у меня дома, нет семьи, нет, да и не было никогда. Не было будущего, не было судьбы — не более, чем у пузырька на орбите речного омута. Вот он есть, а вот его нет. И следа не осталось.
Снова, не в силах выносить темноту, я включил свет, но стало только хуже. В растрепанных чувствах, я свесил с кровати ноги и горько зарыдал. И не мог остановиться. Просто жутко, до чего порой может докатиться взрослый мужик — уже совершенно обессиленный, я все трясся и трясся и захлебывался рыданиями. Лишь через час-другой сумел я взять себя в руки, утешив себя простой детской фантазией, как случалось в уданском прошлом. Вообразил, как утром звоню Исидри и прошу ее о духовном руководстве, о храмовой исповеди, которой я давно жаждал, но все никак не решался, и что я с незапамятных времен не участвовал в Дискуссиях, но теперь жутко нуждаюсь в том и прошу о помощи. Цепляясь за эту мысль как за спасительную соломинку, я сумел унять свою ужасную истерику и лежал так в полном изнеможении до первых проблесков рассвета.
Конечно же, я не стал никому звонить. При свете дня мысль, что ночью уберегла меня от отчаяния, показалась совершенно нелепой. К тому же я был уверен: стоит позвонить, Исидри тут же помчится советоваться со своим преподобным муженьком. Но, понимая, что без помощи мне уже не обойтись, я все же отправился на исповедь в храм при Старой Школе. Получив там экземпляр Первых Дискуссий и внимательно перечитав его, я присоединился к текущей Дискуссионной группе, где малость отвел себе душу. Наша религия не персонифицирует Творца, главный предмет наших религиозных Дискуссий — мистическая логика. Само наименование нашего мира — первое слово самого Первого Аргумента, а наш священный ковчег — голос человека и человеческое сознание. Листая полузабытые с детства страницы, я вдруг постиг, что все это ничуть не менее странно, чем теория моего безумного чартен-перехода, и в чем-то даже сродни ему, как бы дополняет. Я давно слыхал — правда, никогда не придавая тому особого значения, — что наука и религия у китян суть аспекты единого знания. А теперь вдруг задумался: уж не универсальный ли это закон?
Я стал скверно спать по ночам, а часто и вовсе не мог заснуть. После уданских разносолов еда в колледже казалась мне абсолютно пресной, и я потерял аппетит. Но наша работа, моя работа, продвигалась успешно, чертовски успешно, даже слишком.
— Хватит с нас мышей, — заявила как-то раз Гвонеш голосом ансибля с Хайна. — Пора переходить к людям.
— Начнем с меня? — вскинулся я.
— С меня! — отрезала Гвонеш.
И директор важнейшего проекта собственной персоной начала скакать, точно блоха, — сперва из одного угла лаборатории в другой, затем из корпуса-1 в корпус-2, и все это без затрат времени, исчезая в одной лаборатории и мгновенно появляясь в другой — рот до ушей.
— Ну и каковы же ощущения? На что похоже? — приставали к Гвонеш все как один.
— Да ни на что! — пожимала плечами та.
Последовали бесконечные серии экспериментов; мыши простые и мыши летучие транслировались на орбиту Be и обратно; команда роботов совершала мгновенные перемещения сперва с Анарреса в Уррас, затем с Хайна на Be и, наконец, назад на Анаррес — всего двадцать два световых года. Но когда в конечном итоге судно «Шоби» с экипажем из десяти человек, переправленное на орбиту какой-то захудалой планеты в семнадцати световых годах от Be, вернулось (слова, означающие передвижения в пространстве, мы употребляем здесь, естественно, в переносном смысле) лишь благодаря заранее продуманной процедуре погрузки, а жизнь астронавтов от своего рода психической энтропии, необъяснимого сдвига реальности, «хаос-эффекта», спасло чистейшее чудо, мы все испытали шок. Эксперименты с высокоорганизованными формами материи снова завели нас в тупик.
— Какой-то сбой ритма, — предположила Гвонеш по ансибль-связи (аппарат на моем конце выдал нечто вроде «с собой пол-литра»). В памяти всплыли слова матери: «Событийный ряд не бывает без промежутков». А что она там добавила после? Что-то про имение возле воды. Но мне решительно следовало избегать воспоминаний об Удане. И я стремился выдавить их из своей памяти. Стоило мне расслабиться, как где-то в самой глубине моего тела, в мозге костей, если не глубже, вновь выкристаллизовывался давешний леденящий ежик, и меня опять начинало колотить, как насмерть перепуганное животное.
Религия помогала укрепиться в сознании, что я все же часть некоего Пути, а наука позволяла растворить позывы отчаяния в работе до упаду. Осторожно возобновленные эксперименты шли пока с переменным успехом. Весь исследовательский персонал на Be, как поветрием, охвачен был новой психофизической теорией некоего Далзула с Терры, в нашем деле новичка. Весьма жаль, что я не успел познакомиться с ним лично. Как он и предсказывал, использование эффекта неразрывности поля позволяло ему в одиночку перемещаться без всяких нежданных сюрпризов, сперва локально, затем с Be на Хайн. Засим последовал знаменитый скачок на Тадклу и обратно. Но уже из второго путешествия туда трое спутников Далзула вернулись без лидера. Он опочил в этом самом дальнем из известных миров. Нам в лабораториях отнюдь не казалось, что смерть Далзула каким-то образом связана с той самой психоэнтропией, которую мы официально назвали «хаос-эффектом», но трое живых свидетелей подобной уверенности не разделяли.
— Возможно, Далзул был прав. Один человек зараз, — передала Гвонеш и снова стала проводить опыты на самой себе, как на «жертвенном агнце» (выражение, завезенное с Терры). Используя технологию неразрывности, она в четыре «скока» совершила вокруг Be угловатый виток, занявший ровно тридцать две секунды, необходимые исключительно на установку следующих координат. «Скоком» мы уже успели окрестить перемещение в реальном пространстве без сдвига по времени. Довольно легкомысленно, по-моему. Но ученые порой любят утрировать.
У нас на О по-прежнему были кое-какие нелады со стабильностью двойного поля, коими я и занялся вплотную сразу по прибытии в Ран’н. Назревал момент дать нашей аппаратуре опытную проверку — терпение людское не беспредельно, да и жизнь сама чересчур коротка, чтобы вечно перетасовывать схемы. И в очередной беседе с Гвонеш по ансиблю я запустил пробный шар:
— Пора бы уже и мне заскочить к вам на чашку чая. А затем сразу обратно. Я клятвенно заверил родителей, что непременно навещу их зимой.
Ученые порой любят маленько утрировать.
— А ты устранил уже ту морщинку в своем поле? — спросила Гвонеш — Ну ту вроде двойной брючной складки?
— Все отутюжено, аммар! — расшаркался я.
— Что ж отлично, — сказала Гвонеш, не страдавшая привычкой задавать один и тот же вопрос дважды. — Тогда заходи.
Итак, мы спешно синхронизировали наши усовершенствованные ансибль-поля для устойчивой чартен-связи; вот я стою в меловом круге, нацарапанном на пластиковом полу Лаборатории чартен-поля в Ран’не, за окнами тусклый осенний полдень — а вот уже стою внутри мелового круга в лаборатории Чартен-центра на Be, за окнами полыхает летний закат, дистанция — четыре и две десятых светового года, время на переход — нуль.
— Как самочувствие? — поинтересовалась Гвонеш, встретив меня сердечным рукопожатием. — Молодец, отважный ты парень, Хидео, добро пожаловать на Be! Рады снова видеть тебя, дорогой. Отутюжено, говоришь, а?
Потрясенно икнув, я машинально вручил ей заказанную пол-литру кедуна-49, которую всего лишь миг назад прихватил с собой в «дорогу» с лабораторного стола на Be.
Я предполагал, если только вообще доберусь, немедленно чартеннуть обратно, но Гвонеш и остальные задержали меня для теоретических дискуссии и всесторонней проверки чартен-связи. Теперь-то я уже ничуть не сомневаюсь, что сверхъестественное чутье, которым всегда отличалась Гвонеш, шептало ей что-то на ухо, ее все еще продолжали тревожить морщинки и складки на брюках Тьекунана Хидео.
— Как-то это… неэстетично, — заметила она.
— Однако же работает, — возразил я.
— Сработало, — уточнила Гвонеш.
За исключением желания доказать дееспособность своего поля, я не имел особой охоты немедленно возвращаться на О. Спалось мне лучше на Be, куда как лучше, однако казенная пища оставалась безвкусной и здесь, а когда я не был занят делом, меня по-прежнему угнетали страхи — неотвязное воспоминание о той кошмарной ночи, за время которой я пролил так много слез без причины. Но работа продвигалась на всех парах.
— Как у тебя с сексом, Хидео? — спросила Гвонеш однажды, когда мы остались в лаборатории одни: я — развлекаясь с очередными колонками цифр, она — дожевывая очередной бутерброд из буфетной упаковки.
Вопрос застал меня абсолютно врасплох. Я прекрасно понимал, что звучит он нахально только в силу свойственной Гвонеш привычки всегда резать правду-матку. Но ведь она никогда еще не спрашивала у меня ни о чем подобном. Ее собственная личная жизнь, как и она сама, всегда оставались для нас тайной за семью печатями. Даже слово «секс» никто и никогда от нее не слыхал, не говоря уже о том, чтобы осмелиться предложить ей развлечение подобного рода.
Заметив мою отвисшую челюсть, Гвонеш, прожевав кусок, добила меня:
— В смысле, как часто?
Я икнул. Понимая уже, что вопрос Гвонеш — отнюдь не предложение завалиться с ней в койку, скорее просто некий особый интерес к моему житью-бытью, я все равно не находился с ответом.
— По-моему, в твоей жизни образовалась какая-то морщинка. Вроде лишней складки на брюках, — заметила Гвонеш. — Извини. Сую нос не в свое дело.
Желая уверить ее, что ничуть не обиделся, я выдавил из себя принятый на О церемонный оборот:
— Чту ваши благие намерения, аммар.
Гвонеш уставилась на меня в упор, что случалось крайне редко, — пристальный взгляд серых глаз на вытянутом костистом лице, чуть смягчавшемся к подбородку.
— Может, тебе пора вернуться на О? — спросила она.
— Не знаю. Здесь тоже вроде бы ничего…
Гвонеш кивнула. Она никогда никого ни о чем не переспрашивала.
— Ты уже прочел доклад Харравена? — Темы она меняла с той же быстротой и безаппеляционностью, как и моя мать.
Ладно, думал я, вызов брошен. Гвонеш созрела для очередной проверки моего поля. Почему бы и нет? В конце концов, я ведь буквально за минуту могу смотаться в Ран’н и вернуться обратно, если, конечно, захочу возвращаться, а лаборатория потянет расходы. Хотя чартнинг, подобно ансибль-связи, и работает в основном за счет инертной массы, однако установка ПВК-координат, очистка камер и поддержание поля в стабильном состоянии требовали колоссальных затрат местной энергии. Но ведь это предложение самой Гвонеш, стало быть, денежки у нас пока не перевелись. И я решился:
— Как насчет скачка туда и обратно?
— Заметано, — сказала Гвонеш. — Завтра.
Итак, на другой день свежим осенним утречком я стою в меловом круге в лаборатории чартена на Be, одна нога здесь, а другая…
…мерцание, радужные круги в глазах, толчок — сердечный спазм — сбой вселенского такта…
…в темноте. Темнота. Темное помещение. Лаборатория? Да, лаборатория — нащупав световую панель, я машинально щелкнул выключателем. В потемках был уверен, что по-прежнему нахожусь на Be. При свете понял — это не так. Я не знал, что это. Не знал, где я. Все вокруг вроде бы знакомо, и все же… все же… Может, биолаборатория? Образцы в банках, обшарпанный электронный микроскоп, на краю помятого медного кожуха товарный знак в форме лиры… Стало быть, я все-таки на О. В какой-то лаборатории одного из зданий Научного центра в Ран’не? Пахло, как обычно пахнет зимней ночью во всех старых зданиях Ран’на, — дождем и сыростью. Но как мог я промахнуться мимо приемного контура, тщательно прорисованного мелом на полу лаборатории в Тауэр-Холле? Должно быть, сдвинулось само поле. Пугающая, невозможная мысль.
Я был обеспокоен, ощущал сильное головокружение, как если бы мое тело действительно перенесло некий мощный толчок, — но не испуган. Сам вроде бы в порядке, все части на месте, руки-ноги целы, и голова тоже пока на плечах. «Небольшой пространственный сдвиг?» — подсказывал мозг.
Я вышел в коридор. Может быть, я сам, утратив ориентацию, выбрался из чартен-лаборатории, а очухался уже в каком-то другом месте? Но куда смотрел мой доблестный экипаж? Ведь они все были на вахте. К тому же с тех пор прошло, должно быть, немало времени — предполагалось, что я прибуду на О сразу после полудня. «Небольшой темпоральный сдвиг?» — продолжал выдавать свои гипотезы мозг. Я двинулся по коридору в поисках чартен-лаборатории, и это было точно как в тех мучительных снах, когда ты лихорадочно ищешь совершенно необходимую тебе дверь, но никак не можешь ее отыскать. В точности как во сне. Здание оказалось давно знакомым — Тауэр-Холл, второй этаж, — но никаких следов нужной мне лаборатории. На дверях таблички биологов да биофизиков, и повсюду заперто. Похоже на глубокую ночь. Вокруг ни души. Наконец, заметив под дверью свет, я постучал и открыл: внутри усердно таращилась на библиотечный терминал юная студентка.
— Простите за беспокойство, — обратился я к ней, — не подскажете, куда девалась лаборатория чартен-поля?
— Какая-какая лаборатория?
Девушка никогда о такой не слыхала и растерянно пожала плечами.
— Увы, я не физик, учусь пока только на биофаке, — молвила она смущенно.
Я снова извинился. Меня начинало поколачивать, как в лихорадке, усилилось и головокружение. Уж не затронул ли и меня пресловутый «хаос-эффект», пережитый экипажами «Шоби» и, предположительно, «Гальбы»? Неужели и мне предстоит теперь видеть звезды сквозь стены или, к примеру, бросив взгляд через плечо, обнаруживать Гвонеш на О.
Я справился у студентки, который час.
— Предполагалось, что я окажусь здесь в полдень, — зачем-то пояснил я.
— Без пяти час, — ответила девушка, бросая взгляд на терминал. Машинально я повернулся туда же. Табло высвечивало время, декаду, месяц и год.
— Ваши часы врут, — сказал я.
Девушка встревожилась.
— Год установлен неправильно, — пояснил я. — Дата. Она должна быть совсем другой.
Но ровное холодное свечение цифр на электронном табло, округлившиеся глаза собеседницы, биение моего собственного сердца, запах влажной листвы — все, все подсказывало мне: часы не врут, теперь именно час пополуночи дня, месяца и года, минувших восемнадцать лет тому назад, и я нахожусь здесь и теперь, на другой день после того дня, упомянув о котором в начале повести я употребил слова «однажды, давным-давно…».
«А темпоральный сдвиг-то посерьезнее, чем казалось», — возобновил свою активность мозг.
— Мне срочно нужно назад, — сказал я, поворачиваясь, чтобы бежать туда, где грезилось спасение, — в шестую биолабораторию, ту самую, в которой спустя восемнадцать лет биологии предстояло уступить место чартену. Словно бы надеясь еще застать там следы чартен-поля, возбуждаемого всего лишь на четыре наносекунды.
Сообразив, что с чудаковатым пришельцем явно не все в порядке, девушка удержала меня, заставила присесть и силком вручила чашку чая из домашнего термоса.
— Вы из каких мест? — спросил я любезную хозяйку.
— Из поместья Хердуд, деревня Деада, южные пределы бассейна Садуун, — ответила она.
— А я родом с низовьев, — сообщил я. — Удан из Дердан’нада, может, слыхали?
У меня вдруг потекло из глаз. Не без труда совладав с собой, я опять извинился, допил свой чай и перевернул чашку вверх дном. Девушку не слишком обеспокоила моя слезливость. Студенты сами народ эмоциональный — то радость, то слезы, то спад, то подъем. Зато она — сама учтивость — вежливо поинтересовалась, найдется ли у меня где переночевать. Кивнув, я поблагодарил ее и откланялся.
Я не стал возвращаться в лабораторию номер шесть. Выбравшись на воздух, я двинулся «огородами» к своим апартаментам в Новом Квартале. На ходу снова заработал мозг — вскоре в голову стукнуло, что в этой квартире теперь/тогда может/мог кто-нибудь проживать.
Малость помешкав, я сменил курс на Храмовый Квартал, где провел лучшие годы своей студенческой жизни до отлета на Хайн. Если все правда, если часы не врут и сегодня второй день после моего отъезда, то комната должна стоять пустой и незапертой. Так оно и вышло, все осталось, как я бросил перед самым отъездом, — голые стены, продавленный матрас, битком набитый мусоросборник.
Именно в тот миг я и испытал самое неприятное чувство. Я долго таращился на мусорник, прежде чем извлечь из него смятую, но довольно свежую на вид распечатку. Еще дольше разглаживал ее на столе. Это оказались темпоральные уравнения — мои собственные каракули, набросанные на стареньком карманном мониторе во время лекции Седхарада по теории интервала в последний день моего заключительного семестра в Ран’не, то есть — позавчера, восемнадцать лет тому назад.
Вот когда я действительно пережил потрясение. Ты угодил в энтропийное хаос-поле, подсказывал мозг, и я верил ему. Страх, отчаяние буквально захлестнули меня, и ничего ведь не поделаешь до наступления далекого утра. Я плюхнулся на голый матрас, будучи настроен на встречу со звездами, прожигающими стены и мои веки, стоит лишь их сомкнуть. Вчерне прикидывая, что делать мне завтра, если оно, это завтра, все же наступит, я вдруг провалился в сон, мгновенно, спал как убитый едва ли не до полудня, а когда пробудился на голой койке в знакомой комнате, был голоден и зол, зато ни на миг не усомнился, где я и что со мной.
Спускаясь в кампус позавтракать, я озирался из опаски столкнуться с кем-либо из коллег — то есть, о боже, сокурсников! — который мог бы ошарашенно воскликнуть: «Хидео! Какого черта ты здесь? Мы ведь только вчера проводили тебя до «Ступеней Дарранды»!»
Оставалась слабая надежда, что меня все же не узнают — я стал старше, сильно исхудал, малость подрастерял былой шарм, — но меня с головой выдавали мои полутерранские черты, материнское наследство. Не хотелось ни с кем встречаться, что-то лепетать в свое оправдание. Я мечтал убраться из Ран’на как можно скорее. Я хотел уехать домой.
Наш мир, планета О, — идеальное место для путешествий во времени. Никаких тебе перемен. Наши поезда на солнечной энергии веками курсируют по одному и тому же графику. В магазинах мы подписываем квитанции, которые включаются в товарный обмен или в ежемесячные банковские расчеты, так что мне вовсе не пришлось предъявлять станционному кассиру загадочные монеты из будущего. Черканув на корешке имя и адрес, я получил свой билет и вскоре уже катил по направлению к дельте Садуун.
За окнами бесшумной фотоэлектрички замелькали поля и холмы сперва Южного бассейна, затем Северо-Западного, оба петляли вдоль плавных излучин великой Садуун. Увы, поезд мой тормозил едва ли не у каждого столба, и на перрон полустанка Дердан’над я выбрался только под вечер. Хотя в воздухе уже запахло весной, перрон покрывала липкая зимняя грязь, не пыль.
Я вышел на дорожку к Удану. Распахнув придорожную калитку, которую сам же перевешивал несколько дней/восемнадцать лет тому назад, и удостоверившись, что петли все еще новые и крутятся без скрипа, я испытал приятое чувство. Ямсусыни все как одна сидели на яйцах. Судя по их линялым бокам, вялым покачиваниям долгих шей и настороженным взглядам в мой адрес, новые выводки ожидались со дня на день. Над холмами нависли тяжелые тучи. По горбатому мостику я пересек говорливую Оро. Несколько крупных голубых рыбин сбились в стайку под одной из опор; я невольно приостановился — вот бы острогу сейчас… Начинало моросить, и я поспешил дальше. Крупные капли студили мне лицо. За поворотом дороги открылся сам дом — темные широкие кровли у подножия увенчанного лесом холма. Миновав коллектор и ирригационный контроль, пройдя по-зимнему голой аллеей, я поднялся в портик, и вот я уже у дверей, у широких дверей родного Удана. Я пришел.
Через просторный холл бодро семенила Тубду — вовсе не та, которую я запомнил шестидесятитрехлетней, сморщенной, убеленной сединами, дряхлой старушонкой, — но Тубду прежняя, Большая Щекотка, Тубду в полном соку, пышная, смугло-румяная, проворная. Заметив меня, она сперва не признала, не поверила своим глазам: «Хидео! Откуда?» — затем в полном и окончательном замешательстве: «Хидео, ты? Здесь? Быть того не может!»
— Омбу, — воскликнул я, без труда припомнив наше детское ласковое прозвище для соматери, — Омбу, это я, твой Хидео, — не волнуйся! Все в порядке, я вернулся! — Крепко обняв ее, я прижался щекой к щеке.
— Но, но ведь… — Тубду отстранилась, всмотрелась в мое лицо. — Но что стряслось с тобою, мой мальчик, дорогой мой? — Обернувшись назад, она заголосила во всю мочь своих здоровых легких: — Исако! Исако!
Мать, увидев меня, естественно, решила, что я не сел на борт корабля, что в последний момент мне отказали мужество и решительность, — так подсказывало ее первое же порывистое объятие. Неужели сын действительно отказался от судьбы, ради которой собирался пожертвовать всем и вся? — о, я хорошо знал, что творится сейчас у матери в голове и на сердце. Прижавшись щекой к ее щеке, я шепнул:
— Я уезжал, мама, но я вернулся. Мне уже тридцать один год. Я вернулся, мама…
Она отстранилась от меня, как Тубду перед тем, и вгляделась в лицо.
— О, Хидео! — простонала она и прижалась ко мне с новой силой. — Дорогой, дорогой мой!
Мы держали друг друга в объятиях и молчали, пока я не вымолвил:
— Прости, ма, мне необходимо повидаться с Исидри.
Мать вопросительно вскинула взгляд, но никаких вопросов задавать не стала.
— Ты найдешь ее в часовне, сынок.
— Ждите, я скоро вернусь.
Оставив обеих матерей бок о бок, я поспешил к центру дома, главной и старейшей его части, семь веков назад перестроенной на трехтысячелетнем фундаменте, стены из камня и глины, купол толстого резного стекла. Здесь всегда царили тишина и прохлада. Сотни книжных полок, Дискуссии, дискуссии о Дискуссиях, поэзия, бесчисленные версии классических Пьес; здесь же находились барабаны и шепталки для медитаций и иных ритуалов; в центре располагался небольшой округлый бассейн, наполняемый родниковой водой из древних глиняных труб, — собственно, он-то и являлся храмом. Здесь я и отыскал Исидри. Стоя на коленках на краю отражавшей прозрачный купол водной святыни, она поправляла свежие цветы в огромной вазе.
Приблизившись, я тихо сказал:
— Исидри, я вернулся. Послушай…
Она обратила ко мне распахнутые, ошеломленные, беззащитные глаза на своем тонком, изящном личике, лице девушки двадцати двух лет, и — застыла.
— Послушай, Исидри, я уже съездил на Хайн, я там учился, затем работал, трудился в совершенно новой области темпоральной физики, над новой теорией трансляции — поверь мне, я провел там целых десять лет. Затем мы перешли к экспериментам. Используя нашу новую технологию, я перепрыгнул с Ран’на на Хайн за одно мгновение, даже быстрее, можешь мне верить, — за нулевое время, в самом буквальном смысле. Это вроде ансибля — не со скоростью света, не быстрее ее, а именно мгновенно. В двух разных местах одновременно, понимаешь? И все шло хорошо, все прекрасно работало, но при возвращении… при моем возвращении получилась складка, какой-то сгиб, морщинка в приемном поле. Я оказался в нужном месте, но в другое время. Я вернулся в прошлое на восемнадцать ваших лет, или десять своих. Вернулся точно в день после отъезда, но только я никуда вчера не уезжал, я просто вернулся, я вернулся к тебе, Исидри.
Опустившись, как и она, на колени у края тихого зеркального Грааля, я крепко взял ее за руки. Взгляд Исидри метался по моему лицу, она безмолвствовала. На левой ее щеке я разглядел крохотную свежую ссадинку — должно быть, поцарапалась в кустах, составляя букет для часовни.
— Позволь мне вернуться к тебе, — прошептал я.
Исидри нежно провела ладонью по моему лицу.
— Ты выглядишь таким усталым, — сказала она, — Хидео… А ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, — ответил я. — Разумеется. Я в полном порядке.
Собственно, на этом моя история, вернее, та ее часть, что может представлять интерес для Экумены и для специалистов по проблеме трансляции, подходит к концу. Последние восемнадцать лет я живу как фермер, хозяин поместья Удан из деревни Дердан’над в холмах северо-западной части бассейна Садуун, материк Окет, планета О. Мне уже скоро пятьдесят. Я Вечерний муж Утренней пары Второго уданского седорету, моей женой стала Исидри; Ночной марьяж у меня с Соту из Дрехе, Вечерней женой которою является моя сестренка Конеко. У меня двое Утренних детей от брака с Исидри — Матубду и Тадри; Вечерних детей нашего седорету зовут Мурми и Мисако. Но все это вряд ли представляет какой-либо интерес для Стабилей Экумены.
Мать моя, которая все еще кумекает кое-что в темпоральной механике, выслушав мою историю, приняла ее без дальнейших расспросов; так же и Исидри. Зато большинство остальных односельчан избрали для себя объяснение попроще и куда как правдоподобнее, тоже прекрасно все объясняющее — даже внезапное мое похудание и взросление. Мол, в самый последний момент, буквально перед вылетом, Хидео раздумал учиться в Экуменической школе. Он вернулся в Удан, потому что не мыслил себе жизни без Исидри, так он ее обожал. От этого же и захворал — столь тяжким оказался выбор между его мечтой и беспримерной любовью.
Возможно, все это тоже правда. Но Исидри с Исако предпочли более странную версию.
Позднее, когда мы уже сформировали наш седорету, Сота тоже спрашивал меня о моей истории. «Ты сильно переменился, Хидео, хотя по-прежнему тот, кого я всегда любил», — заметил он. Я объяснил почему, растолковал ему все, как умел. Ошеломленный Сота выразил уверенность, что Конеко легче, нежели он, переварит всю эту чертовщину, — и действительно: выслушав меня с гримаской озадаченности на своем миленьком личике, сестренка подбросила мне несколько вопросов, что называется, на засыпку. Ответ на один из них я ищу до сих пор.
Я предпринимал как-то раз попытку отправить сообщение на факультет темпоральной физики в Экуменической школе на Хайне. Мне не удалось провести дома в спокойствии и нескольких дней, как мать, с ее обостренным чувством ответственности и долга перед Экуменой, строго потребовала, чтобы я сделал это.
— Мама, — взмолился я, — ну что, что я могу им сказать? Никто из них еще и не слыхивал о теории чартена!
— Извинись за то, что не прибыл вовремя на учебу, как это было запланировано. Адресуй свое объяснение директору, этой анаррести. Она женщина мудрая, все поймет.
— Даже сама Гвонеш еще не подозревает о чартен-теории. Ей сообщат это по ансиблю с Урраса и Анарреса только через добрых три года. К тому же я познакомился с Гвонеш лично далеко не сразу по приезде, лишь несколько лет спустя. — Использование прошедшего времени в подобных объяснениях зачастую оказывалось делом неизбежным, но звучало дико; возможно, здесь все же уместнее употребить будущее — «познакомлюсь с нею лишь через несколько лет».
Или я все же находился теперь и там, на Хайне? Меня чрезвычайно беспокоила парадоксальная идея о моем одновременном существовании на двух разных концах Вселенной. Авторство идеи, разумеется, за малышкой Конеко — это и был один из ее каверзных вопросиков. Неважно, что все известные мне законы темпоральной физики отвергали подобный парадокс, — я все равно никак не мог отделаться от ощущения, что другой я живет сейчас на Хайне и спустя восемнадцать лет собирается вернуться в Удан, где встретит себя же, то есть меня. В конце концов, мое настоящее существование тоже ведь невозможно.
Вскоре я научился вытеснять эти изводившие меня мысли иной фантазией, воображал себе водяные завитки в речной зыби под двумя валунами, что чуть выше нашей купальной затоки на Оро. Я научился видеть внутренним взором формирование и тихую смерть этих маленьких водных вихрей, а не то мог пойти на берег Оро, присесть там и всласть полюбоваться ими воочию. Они, казалось, содержали в себе ответ на мои мучительные вопросы и растворяли его в воде, как нескончаемо растворялись в ней сами.
Но чувство долга моей матери такими пустяками, как невозможность пространственного раздвоения личности, отнюдь не поколебать.
— Ты просто обязан сообщить, — постановила она.
Мать была права. Если уж мое двойное трансляционное поле привело к столь долговременным результатам, то это не только мое личное дело, а вопрос особой важности для всей темпоральной физики. И я попытался. Позаимствовав необходимую сумму наличностью из фондов поместья, я отправился в Ран’н, оплатил ансиблограмму на пять тысяч слов и отправил своему ректору в Экуменической школе сообщение, в котором объяснял, почему, будучи зачислен на курс, я не приехал, если, конечно, я и на самом деле там не появился.
Полагаю, это и стало тем самым «посланием-всмятку» или «весточкой от призрака», которое меня просили расшифровать в первый год по приезде на Хайн. Часть его была чистой тарабарщиной, некоторые слова, вероятно, попали в текст из другого, почти одновременного с ним сообщения, но ведь были в нем и обрывки моего имени, а также фрагменты и перевертыши других слов из моей бесконечной объяснительной: проблема, чартен, вернуться, прибыл, время.
Небезынтересно, полагаю, и то, что приемщики ансибль-центра на Хайне, объясняя причины темпоральных искажений при передаче информации, употребляли словечко «складка». Любопытное совпадение со словами Гвонеш по поводу «морщинок» в моем двойном чартен-поле, не правда ли? На самом-то деле ансибль-поле столкнулось не со складками, а с резонансным сопротивлением, вызванным десятилетней аномалией чартен-поля и превратившим мое длинное послание почти что в труху (приведенную несколько выше). С такой точки зрения, особенно если учесть двойное поле Тьекунан’на, мое существование на О, когда я посылал ансиблограмму, определенно дублируется моим же существованием на Хайне. Ведь, отправив сообщение, я же его одновременно и получил. И все же, пока продолжает длиться моя аномальная инкапсуляция в прошлое, суть подобной одновременности сводится буквально к точке, мигу, скрещению — без дальнейшей причастности к этому как ансибль-, так и чартен-полей.
Иллюстрацией для чартен-поля в этом случае могла бы послужить воображаемая река, петляющая по заливным лугам, змеящаяся столь прихотливо, что ее коленца постоянно сближаются, почти что смыкаются, пока наконец вода не прорвет тонкую перемычку и не побежит напрямую, оставив целый речной виток (или плес) в стороне, отрезанным от потока, как некое странное озеро в форме бублика, водоем без движения. Согласно такой аналогии, моя ансиблограмма могла служить единственной связующей нитью между потоком и озером — если не считать моих воспоминаний.
Лично мне все же более точной представляется аналогия с водоворотами в самом потоке, исчезающими и повторяющимися, — те же самые они? Или другие?
В первые годы после женитьбы, пока физика в моей голове еще окончательно не заглохла, я успел поработать над математическим аппаратом своей теории (см. «Заметки по теории резонансной интерференции двойных ансибль— и чартен-полей», прилагаемые к настоящему докладу). Прекрасно понимаю, что все эти формулы, может статься, придутся не ко двору, так как в нашем речном потоке не существует теории двойного поля имени Тьекунан’на Хидео. Тем не менее независимое исследование в неожиданном направлении определенно может сослужить хоть какую-то службу. Я дорожу им — ведь это последнее мое детище в области темпоральной физики, заключительная лепта на алтарь науки. Мне бы следовало продолжать работу над теорией чартена с большей настойчивостью, но ведь жизнь на ферме крутится в основном вокруг виноградников, дренажных канав, птичника, требуют воспитания и заботы детишки, немало времени отнимают Дискуссии, а также мои настойчивые попытки научиться ловить рыбу голыми руками.
Трудясь над текстом упомянутого приложения, с помощью убедительнейших математических выкладок я сумел доказать самому себе, что тот вариант моего существования, в котором я отбыл на Хайн, чтобы стать там физиком-теоретиком и специалистом по трансляции, фактически стерт (выглажен, если позволите) чартен-эффектом. Но никакое количество формул не могло полностью унять мою тревогу, мой страх, который резко усилился после женитьбы и рождения наших детей, — страх, что впереди маячит точка скрещения. Никакими аналогиями с речными водоворотами я не мог убедить себя в том, что моя инкапсуляция в прошлое не может стать обратимой в тот момент, когда наступит неуклонно надвигавшийся день чартен-перехода. Казалось вполне возможным, что в этот роковой день, когда я совершу/совершил свой скачок с Be на О, может погибнуть, исчезнуть, изгладиться моя семья, мои дети, вся моя жизнь в Удане — все, как смятый листок, полетит в корзинку. Я был в ужасе от собственных мыслей.
И я поделился своей тревогой с Исидри, от которой не имел никаких секретов — кроме, разве что, единственного, о котором чуть позже.
— Нет, — решила она, как следует поразмыслив. — Не думаю, что такое возможно. Ведь была причина, разве ж нет, для твоего возвращения. Возвращения сюда.
— Ты, — кивнул я.
Исидри непередаваемо улыбнулась.
— Да, — согласилась она. И после паузы добавила: — А также Сота и Конеко и все поместье… А возвращаться туда у тебя особых причин нет, не так ли?
Исидри баюкала на руках нашу младшенькую, прижимаясь щекой к ее крохотной пушистенькой макушке.
— Ну, разве что кроме работы, — неуверенно ответила она самой себе. И перевела взгляд на меня. Ее искренность требовала и моей равной честности.
— Иногда я действительно скучаю по ней, — сказал я. — И я знаю это. Но ведь я не знал тогда, прежде, когда был там, что тоскую именно по тебе. Буквально помирал, но не знал. Мог бы так и помереть, Исидри, ни на йоту не разобравшись в самом себе. В любом случае там все было неправильно, вся эта научная галиматья.
— Как это твоя работа могла быть неправильной, если привела тебя ко мне? — возразила она, и я не нашел что ответить.
Когда начали публиковать информацию о теории чартена, я подписался на все, что только могла получать Центральная библиотека на О, в первую очередь на бюллетени Экуменической школы и Чартен-центра на Be. Исследования, в точности как и в другом моем варианте, продвигались без задержки первые три года, затем начались проблемы. Но никаких упоминаний о Тьекунан’не Хидео я не встречал. Никто не занялся стабилизацией двойных полей. Никем не открывалась лаборатория чартен-поля в Ран’не.
Наконец наступила зима моего визита домой, затем тот самый день. И, вынужден признать, вопреки всем и всяким резонам денек выдался прескверный. Я чувствовал какие-то приливы не то вины, не то сиротства. Меня даже трясло при мысли об Удане из того посещения, когда Исидри была в браке с Хедраном, а я — случайным гостем в поместье.
Хедран, почтенный странствующий проповедник и Мастер Дискуссий, и в этом варианте несколько раз посещал нашу деревню. Исидри как-то предложила пригласить его погостить в Удане, но я категорически воспротивился этому, пояснив, что, хотя он и великолепный учитель, что-то в нем мне все же не нравится. Я уловил странный блеск в глазах жены — «Он что, ревнует?» — она подавила улыбку. Когда я рассказывал ей и матери о своей «другой жизни», единственное, о чем я тогда не упомянул, что утаил, и утаил навсегда, оставался как раз мой приезд в Удан. Я не хотел рассказывать матери, что в той «другой жизни» она перенесла тяжкое заболевание. Не хотел рассказывать и Сидри о ее бесплодном браке с Хедраном. Может, я был и не прав. Но мне тогда определенно казалось, что не имею я права открывать такое, негоже это и незачем.
Так что Исидри не могла знать, что на самом деле я чувствовал не столько ревность, сколько вину перед ней. И схоронил ее в себе поглубже. Зато мне все же удалось убрать Хедрана из нашей жизни, и Исидри, моя возлюбленная, мое счастье, мое дыхание, сама моя жизнь, осталась безраздельно моей.
Или же мне следовало уступить жену? Разделить ее с проповедником? До сих пор теряюсь в догадках.
День тот прошел, как и любой другой, — правда, дочка Сууди, грохнувшись с дерева, сильно расшибла себе локоть. «Наконец-то выяснилось, что тебе не суждено утонуть», — прокомментировала Тубду с болезненным придыханием.
Следующей наступила дата той грустной ночи в моей квартире в Новом Квартале, когда я рыдал и не понимал отчего. А затем и день моего возвращения, перехода на Be с бутылкой вина от Исидри в подарок Гвонеш. И наконец, вчера настал день, когда я, войдя в чартен-поле на Be, вышел из него на О восемнадцать лет назад. Я провел ночь, как порой поступаю теперь, в святилище. Часы проходили в полном покое: я писал, затем причастился, занялся медитацией и уснул. И проснулся у кромки безмолвной воды.
И совсем уже наконец: надеюсь, Стабили все же примут рапорт от неведомого фермера, а техникам чартен-трансляции удастся пробежать глазами мои расчеты. Мне нечем подтвердить подлинность здесь рассказанного, кроме собственного честного слова да нетипичной для провинциала осведомленности в теории чартена. Досточтимой Гвонеш, которая не знает, кто я такой, шлю почтительный поклон, искреннюю благодарность и надежду, что она сочтет мои намерения достойными.
Браки на планете О заключаются между четверыми — мужчиной и женщиной из Утренней мойети и мужчиной и женщиной из Вечерней.
Утренний мужчина Хадри, пришедший на побережье издалека, становится объектом любви Суорда из Меруо. Хадри по-своему тоже любит Суорда, но не хочет ограничивать свою свободу таким браком. Кто может дать ему совет вдали от родного дома, как не женщина, которую он случайно встречает во время ночной прогулки…
Хеокад’да Архе с фермы Инанан, что в деревне Таг у юго-западного водораздела реки Будран на материке Окетс планеты О.
Для любого человека с любой планеты секс — дело сложное, но, похоже, столь сложных брачных традиций, как у моего народа, нет нигде. Нам, разумеется, они кажутся простыми и настолько естественными, что описывать их просто глупо — это примерно то же самое, как описывать ходьбу или дыхание. Мол, знаете ли, надо стоять на одной ноге, а вторую перемещать вперед… надо набрать воздух в легкие, а потом выпустить его… жениться надо на мужчине и женщине из другой мойети…
— Что такое мойети? — спросил меня гетенианец, и я понял: мне легче представить, что я не буду знать, подобно гетенианцам, какой у меня будет пол завтра утром, чем не знать, Утренний я или Вечерний. Разделение человечества настолько полно, настолько универсально — как может общество существовать без него? Как человеку знать, кто есть кто? Как почитать кого-то, если нет того, кто спрашивает, и того, кто отвечает? Того, кто наливает, и того, кто пьет? Как можно вступать в беспорядочные связи, не опасаясь инцеста? Должен признаться, что в пыльном и темном подвале своего подсознания я согласен с Гамбатом, братом моего деда, который сказал:
— Эти люди не из нашего мира, и все они пытаются стоять на одной ноге. Две ноги, два пола, две мойети — только это и имеет смысл!
Мойети — это половина населения. Две наших половины мы называем Утренней и Вечерней. Если ваша мать — Утренняя женщина, то и вы тоже Утренний, а все прочие Утренние в определенном отношении являются вашими братьями или сестрами. И заниматься сексом, вступать в брак и заводить детей вы можете только с Вечерними.
Когда я объяснил наше понятие об инцесте студентке на Хайне, она воскликнула, шокированная:
— Но ведь это означает, что ты не можешь заниматься сексом с половиной населения планеты!
А я, тоже шокированный, спросил:
— А ты что, хочешь заниматься сексом с половиной населения планеты?
В сущности, в Экумене различные мойети вовсе не являются редкой социальной структурой. Мне доводилось беседовать с людьми из обществ, разделенных на две части. Одна из них, женщина-надирка из Умны на Итише, кивнула и засмеялась, когда я поведал ей о мнении брата моего деда.
— Но ведь ты ки’О, — сказала она, — и ты женишься, стоя на всех четырех ногах.
Очень немногие жители других миров готовы поверить, что наша форма брака работает. Они предпочитают думать, что мы ее лишь терпим. Они забывают, что человеческие существа, хотя и рыдают по простой жизни, становятся лишь крепче от сложностей.
Когда я женюсь — ради любви, стабильности и детей, — моими супругами станут трое. Я Утренний мужчина: я женюсь на Вечерней женщине и Вечернем мужчине, с которыми у меня будут сексуальные отношения, и на Утренней женщине, с которой у меня не будет сексуальных отношений. Зато у нее будут сексуальные отношения с Утренним мужчиной и Утренней женщиной. Весь такой брак называется седорету. Внутри его имеются четыре подбрака: две гетеросексуальные пары называются Утро и Вечер в соответствии с женской мойети, мужская гомосексуальная пара называется Ночью, а женская гомосексуальная пара — Днем.
К седорету могут присоединяться братья и сестры четырех исходных супругов, поэтому число людей в таком браке иногда достигает шести или семи. Дети имеют между собой различное родство и называются братьями и сестрами — потомками одних родителей, сводными братьями и сестрами и кузенами.
Ясно и то, что создание седорету требует подготовки. И мы тратим на такую подготовку много времени. Насколько брак будет основан на любви, в каких парах любовь будет самой сильной и насколько его основой станут удобство, выгода и дружба, будет зависеть от местных традиций, личных характеров и так далее. Сложности здесь настолько очевидны, что меня всегда удивляет, когда гости с других планет обязательно выхватывают из множества внутрисемейных отношений лишь запретное и недозволенное.
— Как можно быть супругом трех человек и никогда не заниматься сексом с одним из них? — спрашивают они.
От такого вопроса мне становится неловко; он словно подразумевает, что сексуальность есть сила настолько доминирующая, что ее нельзя сдержать или упорядочить с помощью любых иных отношений. В большинстве обществ ожидается, что у отца с дочерью или брата с сестрой семейные отношения будут несексуальными, хотя я и прихожу к выводу, что в некоторых обществах запрет на инцест часто нарушается людьми, чей возраст и пол позволяют его игнорировать. Очевидно, такие общества рассматривают человеческих существ как разделенных на два вида, и раздел этот происходит по принципу силы, что дает одному из полов верховную власть. Для нас же фундаментальный раздел происходит по кастам; пол при этом есть различие важное, но вторичное. И это, несомненно, приводит к тому, что мы смотрим на мир иначе.
Дело в том, что люди на О восхищаются простой жизнью не меньше всех остальных, и мы отыскали свой любопытный способ ее воплощения. Мы консервативны, традиционны, самодовольны и скучны. К переменам мы относимся с подозрительностью и слепо им сопротивляемся. Многие дома, фермы и храмы на О расположены на одном и том же месте и называются теми же именами вот уже пятьдесят или шестьдесят столетий, а некоторые и сотню веков. А одни и те же вещи мы делаем одним и тем же образом еще дольше. Само собой, мы все делаем тщательно. Мы уважаем сдержанность и яростно защищаем невмешательство в личную жизнь. Мы презираем все выдающееся. Наши мудрецы не уединяются на горных вершинах — они живут в домах на фермах, у них множество родственников, и они тщательно ведут учетные книги. У нас нет городов, а лишь обширные деревни, состоящие из групп фермерских владений и общественного центра; образовательные и технические центры поддерживаются каждым регионом. Мы обходимся без богов, а теперь уже долгое время и без войн. Самый частый вопрос, который нам задают незнакомцы: «В этой вашей семье вы все спите в одной постели?» — на что мы отвечаем: «Нет».
Фактически мы склонны отвечать так на любые вопросы незнакомцев. Поразительно, что нас вообще приняли в Экумену. Мы находимся неподалеку от Хайна — астрономически неподалеку, на расстоянии четырех световых лет, — и хайнцы просто столетиями прилетали к нам и разговаривали с нами, пока мы к ним не привыкли и смогли сказать «да». Конечно, хайнцы — раса наших предков, но бесстрастная долговечность наших обычаев заставляет их ощущать себя молодыми, суетливыми и не имеющими корней. Наверное, поэтому они нас и любят.
Неподалеку от устья реки Садуун, построенное на скалах чуть южнее того места, где река встречается с морем, стояло владение. Некогда бурное море накатывалось на камни, охватывая их со всех сторон, но по мере того, как Садуун веками наращивала свою дельту, до скал стали доходить только высокие приливы, затем только штормовые приливы, а затем море и вовсе перестало заходить настолько далеко и лишь блистало вдоль всего западного побережья.
Меруо никогда не было фермерским хозяйством — построенное на скале посреди соленого болота, оно кормилось рыболовством и дарами моря. Когда море отступило, люди прокопали канаву от подножия скалы до линии прилива. С годами море уходило все дальше, а канава становилась все длиннее, пока не превратилась в широкий канал длиной в три мили. По каналу сновали рыбацкие лодки и торговые корабли, причаливая к пристани Меруо, растянувшейся вдоль скального подножия. Сразу за пристанью, мастерской, где плелись сети, и цехами для вяления и замораживания рыбы начинались поросшие «соленой травой» прерии, где паслись огромные стада йамов и разучившихся летать баро. Меруо сдавало эти пастбища в аренду крестьянам деревни Садахан, расположенной на прибрежных холмах. Эти стада не принадлежали Меруо, жители которого смотрели только в море, бороздили только море и никогда не ходили пешком, если в нужное место можно было добраться на лодке. Прерии приносили им гораздо больше богатства, чем море, но все заработанное они тратили на корабли, копание и углубление канала. Мы выбрасываем свои деньги в море, говорили они.
В округе они приобрели репутацию людей высокомерных и от деревенских держались на расстоянии. Меруо было большим владением, зачастую в нем жило более сотни человек, поэтому они редко создавали седорету с деревенскими, а женились между собой.
Утренний мужчина с восточного Окета однажды пришел в Садахан, решив поближе ознакомиться с тем, как пасти скот на соленых болотах, и применить эти знания на своей ферме, что на другом побережье. Там он повстречался с Вечерним мужчиной из Меруо по имени Суорд, приехавшим на деревенское собрание. На следующий день Суорд приехал снова, чтобы встретиться с Хадри, и на следующий тоже, а в четвертую ночь Суорд уже занимался с ним любовью, сбив с ног, подобно штормовой волне. Пришелец с восточного побережья по имени Хадри был скромным и неопытным молодым человеком, для которого и само путешествие, и незнакомые места, и новые лица стали настоящим приключением. А теперь он обнаружил, что один из этих незнакомцев страстно в него влюбился и уговаривает прийти в Меруо и остаться там жить.
— Мы создадим седорету, — сказал Суорд. — У нас есть полдюжины Вечерних девушек. И я согласен жениться на любой Утренней женщине, лишь бы не потерять тебя. Ну же, пойдем со мной! Пойдем вместе на Скалу! — Так обитатели Меруо называли свое владение.
Хадри подумал, что он в долгу перед Суордом, ведь тот настолько страстно его любит, и поэтому должен согласиться. Он набрался мужества, собрал свои вещи и зашагал через широкие плоские прерии туда, где на фоне неба силуэтами виднелись высокие крыши Меруо, распластавшегося на скале над причалами, складами и кораблями, где окна отвернулись от суши и всегда смотрят вдоль длинного канала на отрекшееся от Меруо море.
Суорд привел его в дом и познакомил со своими родственниками. Хадри ужаснулся. Все они походили на Суорда — смуглые, красивые, вспыльчивые, резкие, бескомпромиссные и настолько похожие, что он не мог их различить и путал дочь с матерью, брата с кузеном, Вечернего с Утренним. По отношению к нему они проявили минимальную вежливость. Он был незваным гостем. Они опасались, что Суорд привел его навсегда. Хадри тоже.
Страсть Суорда была настолько бурной, что Хадри, человек умеренный, предположил, что она должна вскоре выгореть. «Жаркое пламя не горит долго», — сказал он себе и утешился поговоркой. «Он вскоре устанет от меня, и я смогу уйти», — думал он, но не словами. Однако он прожил в Меруо десять дней, потом месяц, а страсть Суорда пылала столь же жарко. К тому же Хадри заметил, что и в местных седорету немало страстных супругов, и сексуальное напряжение связывает их подобно паутине неизолированных проводов, наполняя воздух потрескиванием разрядов и электрическими искрами, хотя некоторые из этих браков длились уже много лет.
Он был польщен и изумлен ненасытным, страстным и трепетным стремлением Суорда обладать им — хотя самого себя Хадри привык считать весьма обычной личностью. Он полагал, что его ответ на такую страсть недостаточен. Смуглая красота Суорда наполняла его разум, и его разум отворачивался, ища пустоту, какое-то пространство, где он сможет остаться в уединении. В некоторые из ночей, когда Суорд, раскинувшись на кровати, крепко спал после любовных утех, Хадри тихо вставал. Обнаженный, он сидел возле окна, глядя, как светится под звездами длинный канал. Иногда он негромко плакал, потому что ему было больно, но он не знал, что вызывает эту боль.
В одну из таких ночей ранней зимой ощущение того, что его душа раздражена и кровоточит, словно бьющееся в капкане животное, и что все его нервы буквально обнажены, стало невыносимым. Он оделся — очень тихо, опасаясь разбудить Суорда, и вышел босиком из их комнаты, стремясь на улицу — куда угодно, лишь бы из-под крыши. Ему казалось, что он не может дышать.
Погруженный во мрак огромный дом привел его ночью в замешательство. Семь живущих сейчас в нем седорету имели каждое свое крыло, этаж или несколько просторных комнат. Хадри еще никогда не доводилось бывать далеко в южном крыле, где расположились Первое и Второе седорету, и он всегда плутал в старинной центральной части дома, однако полагал, что достаточно хорошо знает этажи северного крыла. Этот коридор, как ему думалось, ведет к уличной лестнице. Однако он привел его лишь к узкой лесенке, ведущей наверх. Он поднялся по ней в большой темный чердак и отыскал там дверь на крышу.
К ее южному краю вела длинная дорожка с перилами. Хадри зашагал по ней, и слева от него сперва черными горами показались вершины крыш, потом прерии и болота, а затем, выйдя на западную сторону крыши, он увидел внизу канал — неимоверно длинный и смутно различимый в звездном свете. С болот наползала низкая полоса тумана. Пока он разглядывал ее, держась за перила, туман загустел и побелел, скрывая болота и канал. Он приветствовал эту мягкость, эту медлительность тумана — окутывающего, целительного и все скрывающего. Туман принес с собой немного умиротворения и спокойствия. Глубоко вздохнув, Хадри подумал: «Почему, ну почему мне так печально? Почему я не люблю Суорда столь же сильно, насколько он любит меня? Почему он любит меня?»
Он ощутил, что рядом кто-то есть, и обернулся. Вышедшая на крышу женщина стояла всего в нескольких ярдах от него, тоже положив руки на перила, тоже босая, в длинном халате. Когда он повернул голову, она тоже посмотрела на него.
Женщина была явно местная, со Скалы — смуглая кожа, прямые черные волосы и характерная изящная форма бровей, скул и челюсти не оставляли в этом сомнения, — но имени ее Хадри не знал. В обеденных комнатах северного крыла он встречал немало Вечерних женщин в возрасте от двадцати до тридцати. Все они были сестрами, кузинами и все незамужние. Он боялся их всех, потому что Суорд мог предложить одной из них стать его женой в седорету. Хадри был немного робок сексуально, и разницу между полами ему оказалось трудно пересечь; удовольствие и утешение он находил в основном с другими молодыми мужчинами, хотя некоторые женщины и привлекали его весьма сильно. Женщины из Меруо влекли его, но он даже вообразить не мог, что прикасается к любой из них. Боль, которую он здесь испытывал, отчасти вызывалась именно недоверчивой холодностью Вечерних женщин, всегда ясно дававших понять, что он здесь чужак. Они презирали его, а он их избегал. И до сих пор не был точно уверен, кто из них Сасни, кто Ламатео, Саваль или Эсбуай.
Ему показалось, что это Эсбуай, потому что она была высокая, но все же он сомневался. Оправданием ему могла стать темнота, потому что он едва различал ее лицо.
— Добрый вечер, — пробормотал он, не называя имени.
Растянулась долгая пауза, и он с сожалением подумал, что женщина из Меруо станет презирать его даже глухой ночью на крыше.
Но тут она негромко отозвалась:
— Добрый вечер. — В голосе ее прозвучал смешок, и это был мягкий голос, который накрыл его разум подобно туману, мягко и прохладно. — Кто там?
— Хадри, — ответил он, снова с сожалением. Теперь она знает, кто он, и станет презирать его.
— Хадри? Вы не местный.
Кто же она в таком случае?
Он назвал свою ферму и добавил:
— Я с востока, с водораздела Фадан. В гостях.
— Я уезжала, — пояснила она. — И только что вернулась. Сегодня вечером. Прелестная ночь, правда? Больше всего я люблю именно такие ночи, когда поднимается туман, подобно морю…
Языки тумана действительно слились и стали подниматься, и теперь Меруо на своей скале казался плавающим во мраке над слегка светящейся бездной.
— Мне он тоже нравится. Я подумал… — Хадри смолк.
— О чем? — спросила она через минуту — настолько мягко, что он набрался храбрости и продолжил.
— Что быть несчастливым в комнате хуже, чем быть несчастливым на улице, — проговорил он и печально усмехнулся. — Интересно почему?
— Я это поняла, — сказала она. — По вашей позе, по тому, как вы стояли. Я вам сочувствую. Что вы… что вам нужно, чтобы сделать вас счастливее?
Сперва ему показалось, что она старше его, но теперь она говорила как совсем юная девушка — одновременно робко и смело, неуклюже, с нежностью. Темнота и туман придали им храбрости, лишили скованности, и теперь они могли говорить искренно.
— Не знаю. Наверное, я не знаю, что значит любить.
— Почему вы так думаете?
— Потому что я… Все дело в Суорде, это он привез меня сюда, — начал он, стараясь и дальше говорить правду. — Я люблю его, но не… не так, как он заслуживает…
— Суорд, — задумчиво произнесла она.
— Он сильный. Щедрый. Он отдает мне всего себя, всю свою жизнь. А я — нет, я не способен…
— Почему же вы не уехали? — спросила она — не обвиняюще, а лишь ожидая ответа.
— Я люблю его. И не хочу причинять ему боль. Если я сбегу, то стану трусом. А я хочу быть достойным его. — То были четыре отдельных ответа, и каждый был произнесен с болью.
— Невыбранная любовь, — отозвалась она с грубоватой нежностью. — Да, это тяжело.
Теперь она говорила уже не как девушка, а как женщина, знающая, что такое любовь. Разговаривая, они смотрели на запад поверх туманного моря, потому что так им было легче говорить. Теперь женщина повернулась, чтобы взглянуть на Хадри снова. Даже в темноте он различил ее спокойный взгляд. Между линией крыши и ее головой ярко сияла крупная звезда. Когда она шевельнулась, ее округлая темная голова заслонила звезду, и та засияла сквозь волосы женщины, словно украшение. Ему было очень приятно на это смотреть.
— Я всегда думал, что выберу любовь, — сказал он, размышляя над ее словами. — Выберу седорету, осяду в один прекрасный день где-нибудь неподалеку от своей фермы. Ничто иное мне и в голову не приходило. А потом оказался здесь, на краю света… И не знаю, что делать. Я был выбран и не могу выбирать…
В его голосе прозвучала легкая самоирония.
— Странное здесь место, — добавил он.
— Верно. Когда хотя бы раз увидишь большой прилив…
Хадри однажды видел его. Суорд привел его на мыс, возвышающийся над южной заливной равниной. Хотя это место находилось всего в двух милях от Меруо, им пришлось долго идти в обход, а затем вновь повернуть на запад, и Хадри спросил:
— А почему мы не могли прийти туда напрямую, по берегу?
— Сам увидишь почему, — ответил Суорд.
Они сидели на скалистом мысу и завтракали тем, что прихватили с собой. Суорд не сводил глаз с коричнево-серой грязевой равнины, протянувшейся до западного горизонта, бесконечной и унылой, прорезанной лишь несколькими извилистыми и заиленными каналами.
— Вот он, — сказал Суорд, вставая. Хадри тоже встал, увидел блеск и услышал отдаленный рокот, а потом разглядел и надвигающуюся светлую линию. С невероятной скоростью прилив промчался семь миль по огромной равнине, с грохотом разбился о скалы под ними, вскипев пеной, и помчался дальше, обогнув мыс.
— Он намного быстрее, чем ты умеешь бегать, — заметил Суорд. Его смуглое лицо стало взволнованным и напряженным. — Именно так он когда-то накатывался на нашу Скалу. В древние времена.
— И теперь он отрезал нас здесь? — спросил Хадри.
— Нет, но я бы этого хотел, — ответил Суорд.
Думая об этом теперь, Хадри вообразил широкое море вокруг Меруо, скрытое под толщей тумана, и как оно плещет о скалы под стенами. Как это было в древние времена.
— Наверное, приливы отрезали Меруо от материка? — предположил Хадри.
— Дважды в день, — подтвердила женщина.
— Странно, — пробормотал он и услышал, как она слегка вздохнула, беззвучно смеясь.
— Вовсе нет. Если здесь родиться… А знаете ли вы, что дети рождаются, а старики умирают во время, которое у нас называется «затишье»? Это момент самой низкой точки низкого утреннего прилива.
Ее голос и слова заставили его сердце сжаться, настолько они были мягкими и настолько странными показались.
— Я пришел с материка, из-за гор, и никогда прежде не видел моря. И ничего не знаю о приливах.
— А вот и их возлюбленная, — сказала женщина, глядя куда-то позади него. Хадри обернулся и увидел чуть выше туманного моря ущербную луну — над туманом торчал лишь ее темный, покрытый шрамами полумесяц. Он уставился на него, не находя слов для продолжения разговора.
— Не печальтесь, Хадри. Это всего лишь луна. Но если вам станет грустно, приходите сюда снова. Мне понравилось с вами разговаривать. Здесь не с кем поговорить… Спокойной ночи, — прошептала она, зашагала по дорожке и растаяла в тенях.
Он остался еще на некоторое время, наблюдая, как восходит луна и поднимается вверх туман. Эту медленную гонку выиграл туман, в конце концов проглотив луну и окутав все вокруг. Дрожа от холода, но избавившись от напряженности и злости, Хадри отыскал дорогу в комнату Суорда и скользнул в широкую теплую постель. Уже засыпая, он подумал, что так и не узнал имя этой странной женщины.
Суорд проснулся в дурном настроении. Он настоял на том, чтобы Хадри отправился вместе с ним на парусной лодке вниз по каналу, чтобы, как он заявил, проверить шлюзы на боковых каналах. На самом же деле ему хотелось остаться с Хадри наедине в лодке, где Хадри был не только бесполезен, но и слегка страдал от морской болезни, не имея при этом возможности избавиться от ее причины. Они медленно плыли по стеклянной глади бокового канала, греясь под ласковым солнцем.
— Ты ведь хочешь уйти, не так ли? — осведомился Суорд, произнеся вопрос так, словно эти слова стали ножом, отрезавшим ему язык.
— Нет, — ответил Хадри, сам не зная, правду ли он говорит, но не в силах более выдавить из себя ни единого слова.
— Ты не хочешь жениться здесь.
— Не знаю, Суорд.
— И как понимать твое «не знаю»?
— Вряд ли кто из Вечерних женщин захочет выйти за меня, — сказал он, стараясь не лгать. — Мне ведь это известно. Им нужно, чтобы ты выбрал кого-нибудь из местных. А я здесь чужак.
— Они тебя не знают, — проговорил Суорд с неожиданной умоляющей нежностью. — У нас уходит много времени, чтобы как следует узнать человека. Мы слишком долго прожили на нашей Скале. У нас в венах вместо крови морская вода. Но они увидят… и узнают тебя, если ты… если ты останешься… — Он отвернулся и через некоторое время еле слышно добавил: — Если ты уйдешь, можно мне будет уйти с тобой?
— Я не ухожу, — сказал Хадри. Он подошел к Суорду, погладил его волосы и лицо, поцеловал. Он знал, что Суорд не сможет уйти с ним, не сможет жить на материке, в Окете — из этого ничего не выйдет. Но это означало, что он должен остаться здесь, с Суордом. И от этой мысли у него под сердцем разлился щемящий холод.
— Сасни и Дуун, — сказал наконец Суорд, снова став самим собой — собранным и сильным, — любовницы уже с тринадцати лет. Сасни может выйти за меня, если я сделаю ей предложение и если в ее Дневном браке останется Дуун. Мы сможем составить с ними седорету, Хадри.
Оцепенение некоторое время не давало Хадри ответить; он сам не мог понять, что за чувство испытывает, о чем думает.
— Кто такая Дуун? — выдавил он наконец. У него еще оставалась слабая надежда, что она и есть та самая женщина, с которой он разговаривал на крыше прошлой ночью — как ему показалось, в другом мире, во владениях тумана, тьмы и истины.
— Ты ее знаешь.
— Это не она вчера откуда-то вернулась?
— Нет, — отрезал Суорд, слишком напряженный, чтобы удивляться тупости Хадри. — Она возлюбленная Сасни, дочь Ласуду из Четвертого седорету. Невысокая, очень худая и мало разговаривает.
— Да я ее не знаю! — с отчаянием воскликнул Хадри. — Я не могу их различить, и они со мной не разговаривают!
Он прикусил губу и перешел на другой конец лодки, где застыл, сунув руки в карманы и опустив плечи.
Настроение Суорда совершенно изменилось. Когда они добрались до шлюза, он радостно барахтался в илистой воде, убеждаясь, что все механизмы в порядке, а потом развернул парус и направил лодку, подгоняемую попутным ветром, обратно к большому каналу.
— Пора и тебе понюхать морского ветра! — крикнул он Хадри и развернул лодку на запад — вверх по каналу в открытое море. Прикрытое легкой дымкой солнце, насыщенный солеными брызгами свежий ветер, страх глубины, усталость от управления лодкой под умелым руководством Суорда и восторг триумфа, когда он на закате направил ее обратно в канал, залитый золотисто-красным светом, а над их головами с криками кружили огромные стаи ходулочников и болотных птиц, — все это в конце концов обернулось для Хадри замечательным днем.
Но радость покинула его, едва он снова оказался под крышами Меруо, в темных коридорах и низких, широких и темных комнатах, которые все смотрели на запад. Они разделили ужин с Четвертым и Пятым седорету. На родной ферме Хадри их с Суордом обязательно стали бы поддразнивать, если бы они вернулись только к ужину, проведя весь день вне дома и не сделав за все время никакой работы. Здесь же никто их не поддразнивал и никто над ними не подшучивал. Если кто и возмущался, то не показывал своих чувств. А может, никакого возмущения и вовсе не было, потому что все очень хорошо знали и взаимно доверяли друг другу, как доверяют собственным рукам, — не задавая вопросов. Даже дети здесь шутили и ссорились меньше, чем Хадри привык видеть. Разговоры за длинным столом всегда велись негромко, а многие вообще молчали.
Накладывая себе еду на тарелку, Хадри высматривал среди них женщину, с которой разговаривал ночью. Может, то была Эсбуай? Вряд ли. Рост подходил, но Эсбуай очень худая и держит голову особенно высокомерно. Той женщины здесь не было. Возможно, она из Первого седорету. А кто из этих женщин Дуун?
Вот она — невысокая, рядом с Сасни. Теперь он ее вспомнил. Она всегда рядом с Сасни. Он никогда с ней не разговаривал, потому что из всех местных женщин именно Сасни унижала его с особой ненавистью, а Дуун всегда была ее тенью.
— Иди сюда, — сказал Суорд, обойдя стол и усевшись рядом с Сасни. Он сделал жест, приглашая Хадри сесть рядом с Дуун. Тот повиновался. «Я стал тенью Суорда», — подумал он.
— Хадри говорил, что никогда не разговаривал с тобой, — сказал Суорд, обращаясь к Дуун. Та слегка съежилась и пробормотала что-то неразборчивое. Хадри увидел, как лицо Сасни вспыхнуло гневом, и все же на нем, когда она взглянула Суорду в глаза, промелькнул намек на вызывающую улыбку. Они были очень похожи. И стоили друг друга.
Суорд и Сасни принялись разговаривать — о ловле рыбы, о шлюзах, — а Хадри в это время ел. После проведенного на воде дня его обуял волчий аппетит. Дуун, закончив есть, просто сидела и молчала. У обитателей Скалы развилась способность оставаться совершенно неподвижными и молчаливыми — совсем как у хищных животных или птиц-рыболовов. На ужин была, разумеется, рыба — как всегда. Меруо некогда было богатым владением и все еще сохраняло манеры богатых людей, хотя и не сумело сохранить само богатство. Продление большого канала и вычерпывание из него ила с каждым годом отнимало все большую долю их доходов, а море все так же неумолимо отступало от дельты. У них имелся большой рыболовный флот, но корабли в нем были старые, многие капитально отремонтированные. Хадри как-то спросил, почему они не строят новые, ведь над сухим доком возвышалась большая судоверфь; Суорд объяснил, что их разорит стоимость одной лишь древесины. Имея в активе только один урожай со сдаваемых в аренду полей, рыбу и моллюсков, они были вынуждены платить за все прочие продукты, одежду, древесину и даже за воду. Колодцы на многие мили вокруг Меруо были солеными, поэтому к нему из деревни на холмах был протянут акведук.
Однако свою дорогую воду они пили из серебряных кубков, а вечную рыбу подавали к столу в мисках из древнего полупрозрачного голубого эдийского фарфора. Хадри очень боялся разбить одну из них, когда мыл посуду.
Сасни и Суорд продолжали разговор, а Хадри сам себе казался угрюмым болваном, потому что молча сидит рядом с девушкой, которая тоже молчит.
— Я сегодня впервые выходил в море, — выдавил он наконец, ощутив, как кровь приливает к щекам.
Дуун лишь хмыкнула и уставилась в свою пустую тарелку.
— Можно принести тебе супа? — спросил Хадри. Здесь трапеза традиционно завершалась супом — разумеется, рыбным.
— Нет, — отрезала она, нахмурившись.
— На моей ферме, — пояснил он, — люди часто приносят друг другу еду — это считается вежливостью. Извини, если это тебя оскорбило.
Он встал, подошел к раздаточному столу и трясущимися руками налил себе тарелку супа. Когда он вернулся, Суорд посмотрел на него оценивающе и с легкой улыбкой, которую Хадри предпочел не заметить. За кого они его принимают? Они что, полагают, будто у него нет ни принципов, ни умения общаться, ни собственного места? Пусть себе женятся между собой, а он не станет в этом участвовать.
Хадри проглотил суп, встал, не дожидаясь Суорда, и пошел на кухню, где целый час работал с посудомойками, возмещая то время, которое ему полагалось провести с поварами. Может, у них кое в чем и нет принципов, зато у него они есть.
Суорд ждал его в их комнате — точнее, комнате Суорда, потому что у Хадри здесь своей комнаты не имелось. Это само по себе было оскорбительно, неестественно. В приличном владении гостю всегда предоставляют комнату.
Суорд что-то сказал — потом Хадри не мог вспомнить, что именно, — но эти слова стали искрой, попавшей в порох.
— Я не позволю, чтобы со мной так обращались! — возмущался Хадри, а Суорд тоже мгновенно завелся и потребовал объяснить, что он имеет в виду. Обоих прорвало — взрыв ярости, отчаяния и обвинений закончился тем, что они, потрясенные, уставились друг на друга.
— Хадри, — всхлипнул Суорд, дрожа всем телом. Они бросились навстречу, обнялись. Маленькие, но натруженные и сильные руки Суорда крепко прижали Хадри. Кожа у Суорда была соленая, как море. Хадри тонул, тонул и утонул.
Но наутро все вернулось на круги своя. Хадри не осмелился попросить себе комнату, зная, что это причинит боль Суорду. «Если у нас составится это седорету, — нашептывал предательский голосок в голове Хадри, — то у меня, по крайней мере, появится своя комната. Но так думать нельзя, нельзя…»
Хадри искал женщину, с которой познакомился на крыше, и видел пять-шесть таких, кто мог бы ею оказаться, но не сумел уверенно опознать никого из них. Неужели она не посмотрит на него, не заговорит с ним? Не хочет делать это днем, перед другими? Ну и черт с ней, раз так.
До него только теперь дошло, что он даже не знает, Утренняя она или Вечерняя. Но какое это имеет значение?
Той ночью пришел туман. Неожиданно проснувшись посреди ночи, он увидел в окно лишь бесформенную серость, еле заметно подсвеченную рассеянным светом из какого-то окна в другом крыле дома. Суорд спал, как всегда раскинувшись и напоминая обломок, выброшенный ночью на берег. Некоторое время Хадри разглядывал его со щемящей нежностью. Потом встал, оделся и отыскал коридор к лестнице, ведущей на крышу.
Туман накрыл даже верхушки крыш. Над перилами было невозможно разглядеть хоть что-нибудь. Ему пришлось нащупывать дорогу, касаясь ладонью перил. Отсыревшая деревянная лестница холодила пятки. И все же, когда он поднимался на чердак, в нем зародилось ощущение счастья, которое лишь усилилось после первого вдоха туманного воздуха и стало еще сильнее, когда он свернул за угол, направляясь к западному краю крыши. Постояв там некоторое время, он почти шепотом спросил:
— Вы здесь?
После паузы — совсем как в первый раз — она ответила, едва скрывая в голосе смешок:
— Да, я здесь. А вы там?
Через секунду они смогли различить друг друга, но лишь как уплотнения в тумане.
— Я здесь, — отозвался Хадри, до абсурда счастливый. Он шагнул ближе, чтобы видеть ее темные волосы и пятнышки глаз на светлом овале лица. — Мне снова захотелось поговорить с вами.
— И мне хотелось с вами поговорить.
— Я не смог вас отыскать. Надеялся, что вы заговорите со мной.
— Только не в доме, — ответила она легким и холодным голосом.
— Вы из Первого седорету?
— Да. Утренняя жена из Первого седорету Меруо. Меня зовут Аннад. Хочу спросить… вы все еще несчастливы?
— Да… Нет… — Он попытался разглядеть ее лицо, но ему не хватило света. — Почему вы разговариваете со мной, а я могу разговаривать с вами… но ни с кем больше в этом доме? Почему только вы добры ко мне?
— А разве… Суорд злой? — спросила она, слегка запнувшись на имени.
— Он никогда не хотел быть злым. И никогда не был. Только он… он тянет меня за собой, он давит на меня, он… Он сильнее меня.
— Может, и нет. Возможно, он больше вашего привык добиваться своего.
— Или больше влюблен, — со стыдом пробормотал Хадри.
— Разве вы его не любите?
— Очень люблю!
Она рассмеялась.
— Я никогда не встречал таких, как он… он больше, чем… его чувства настолько глубоки, он… Мне такое недоступно. Но я люблю его… очень сильно…
— Что же тогда не так?
— Он хочет жениться, — начал было Хадри и смолк. Ведь он заговорил о ее доме, вероятно, о ее кровных родственниках, а она, жена из Первого седорету, была частью всей системы взаимоотношений в Меруо. Во что он влезает?
— А на ком он хочет жениться? Не волнуйтесь. Я не стану вмешиваться. Или проблема в том, что вы не хотите на нем жениться?
— Нет-нет. Просто… я никогда не собирался здесь оставаться и думал, что вернусь домой… Для меня брак с Суордом — это… больше, чем я заслуживаю… Но это будет потрясающе, замечательно! Однако… сам брак, седорету… получится неправильный. Он сказал, что Сасни выйдет за него, а Дуун — за меня, чтобы она с Дуун тоже могли составить пару.
— Тогда что, Суорд и Сасни, — опять едва заметная пауза на имени, — не любят друг друга?
— Нет, — ответил он немного неуверенно, вспомнив тот обмен вызывающими взглядами между ними — словно искра проскочила.
— А вы и Дуун?
— Я с ней даже почти не знаком.
— О нет, так нечестно, — сказала Аннад. — Любовь следует выбрать, но не таким же способом… Чей это план? Они его втроем придумали?
— Наверное. Суорд разговаривал об этом с Сасни. А та девушка, Дуун… она вообще молчала.
— Поговорите с ней, — негромко посоветовала она. — Поговорите с ней, Хадри. — Она смотрела на него; они стояли очень близко — настолько близко, что он ощущал рукой тепло ее руки, хотя они и не соприкасались.
— Уж лучше я поговорю с вами, — сказал он, поворачиваясь к ней. Она шагнула назад, и даже это легкое движение сделало ее словно нематериальной, настолько плотным и темным был туман. Аннад протянула к нему руку, но снова так и не прикоснулась к Хадри. Он знал, что она улыбается.
— Тогда оставайтесь и поговорите со мной, — сказала она, вновь облокачиваясь о перила. — Расскажите о… да о чем угодно. Чем вы с Суордом занимаетесь, когда выбираетесь из постели?
— Мы ходили в море, — ответил он и неожиданно для себя поведал о том, что для него означало впервые выйти в открытое море, каким ужасом и восторгом переполнило его это событие.
— Вы умеете плавать?
Хадри рассмеялся:
— Дома я плавал в озере, но это совсем другое.
— Пожалуй, да, — тоже рассмеялась она.
Они долго разговаривали, и он спросил, чем она занимается днем.
— Я еще ни разу не видел вас в доме, — сказал он.
— Верно. А чем я занимаюсь? Пожалуй, беспокоюсь о Меруо. О своих детях… Но сейчас я не хочу об этом думать. Как вы познакомились с Суордом?
Они еще говорили, когда туман начал едва заметно светлеть — восходила луна. Стало очень холодно. Хадри дрожал.
— Идите, — велела она. — Я-то к холоду привычна. А вы идите спать.
— Подморозило. Вот, смотрите, — сказал он, проводя пальцем по серебряным от инея перилам. — Вам тоже лучше пойти в дом.
— Скоро пойду. Спокойной ночи, Хадри. — Когда он повернулся, она сказала (или ему послышалось?): — Я подожду прилива.
— Спокойной ночи, Аннад. — Он произнес ее имя с робостью и нежностью. Ах, если бы и остальные были бы такими же, как она…
Он улегся рядом с неподвижным и восхитительно теплым Суордом и заснул.
На следующий день Суорду предстояло работать в бухгалтерии, где Хадри оказался бы совершенно бесполезен и лишь путался бы под ногами. Он воспользовался этим шансом и, расспросив нескольких угрюмых и надменных женщин, узнал, где сейчас Дуун — в цеху, где вялили рыбу. Он спустился к докам и отыскал ее. К его счастью — если это считать счастьем, — она обедала в одиночестве, греясь у воды под слабым солнцем.
— Я хочу поговорить с тобой, — сказал он.
— Зачем? — буркнула она, даже не взглянув на него.
— Честно ли выходить за того, кто тебе даже не нравится, чтобы выйти за того, кого любишь?
— Нет! — яростно отрезала она, все еще глядя вниз. Потом попыталась сложить мешочек, в котором принесла еду, но у нее слишком дрожали руки.
— Тогда почему же ты хочешь это сделать?
— Почему ты хочешь это сделать?
— Я не хочу. Хочет Суорд. И Сасни.
Она кивнула.
— Но не ты?
Она отрицательно тряхнула головой. Глядя на ее смуглое лицо, Хадри понял, что она еще очень молода.
— Но ты любишь Сасни, — немного неуверенно произнес он.
— Да! Я люблю Сасни! Всегда любила и всегда буду любить! Но это не означает, что я — я! — обязана делать все, что она говорит, все, что она хочет… что я должна… — Она уже смотрела ему в глаза, ее лицо пылало, голос дрожал и прерывался. — Я не принадлежу Сасни!
— Что ж, я тоже не принадлежу Суорду.
— Я ничего не знаю о мужчинах, — заявила Дуун, все еще прожигая его взглядом. — Или о любых других женщинах. У меня, кроме Сасни, никого в жизни не было, никого! А она думает, будто владеет мной.
— Они с Суордом очень похожи, — осторожно заметил Хадри.
Они замолчали. Из глаз Дуун совсем по-детски лились слезы, но она даже не собиралась их вытирать. Выпрямив спину, она сидела, отгородившись от Хадри достоинством женщин Меруо, и даже ухитрилась сложить свой мешочек для продуктов.
— Я тоже мало что знаю о женщинах, — признался Хадри, сохраняя собственное достоинство. — Или мужчинах. Я знаю, что люблю Суорда. Но я… мне нужна свобода.
— Свобода! — воскликнула Дуун, и ему сперва показалось, будто она передразнивает его. Как оказалось, совсем наоборот — она разразилась потоком слез и, громко всхлипывая, уронила голову на колени. — Мне тоже! Мне тоже нужна свобода!
Хадри робко протянул руку и погладил ее плечо.
— Я не хотел заставлять тебя плакать, — пробормотал он. — Не плачь, Дуун. Послушай. Если мы… если мы испытываем одно и то же и думаем одинаково, то мы сможем что-нибудь придумать. Нам ведь совсем не обязательно жениться. Мы можем остаться друзьями.
Дуун кивнула, хотя еще некоторое время всхлипывала. Наконец она подняла распухшее от слез лицо и взглянула на него блестящими влажными глазами.
— Мне хотелось бы иметь друга, — призналась она. — У меня никогда его не было.
— А у меня здесь только один друг, — сказал он, подумав, насколько она оказалась права, посоветовав поговорить с Дуун. — Аннад.
— Кто? — изумилась Дуун.
— Аннад. Утренняя женщина из Первого седорету.
— Что ты имеешь в виду? — Она не насмехалась над ним, а лишь очень удивилась. — Это же Техео.
— Тогда кто такая Аннад?
— Она была Утренней женщиной из Первого седорету четыреста лет назад, — ответила Дуун, не сводя с Хадри ясных озадаченных глаз.
— Расскажи о ней.
— Она утонула — здесь же, у подножия Скалы. Всё ее седорету вместе с детьми спустилось вниз, на пески. Как раз в те времена приливы перестали доставать до Меруо. И вот они все вышли на песок, планируя, где копать канал, а она осталась наверху, в доме. Она заметила на западе шторм и поняла, что ветер может нагнать один из больших приливов. Тогда она побежала вниз, предупредить их. А прилив действительно пришел, дошел до Скалы и двинулся дальше, как это было прежде. Но все успели его обогнать и спастись… кроме Аннад. Она утонула…
Позднее ему о многом пришлось размышлять — и об Аннад, и о Дуун, — но тогда он не удивился, почему Дуун ответила на его вопрос, но сама ни о чем его не спросила.
И лишь гораздо позднее, уже полгода спустя, он спросил:
— Помнишь, когда я сказал, что встретил Аннад… в тот первый раз, когда мы заговорили?
— Помню, — ответила она.
Они находились в комнате Хадри — прекрасной комнате с высоким потолком и выходящими на восток окнами, традиционно занимаемой кем-либо из членов Восьмого седорету. Лучи утреннего летнего солнца согревали их постель, а в окна задувал легкий ветерок с материка, напоенный запахами земли.
— Разве тебе не показалось это странным? — спросил он. Его голова лежала на ее плече. Когда она заговорила, он ощутил на волосах ее теплое дыхание.
— Тогда все было таким странным… даже не знаю. К тому же если бы ты услышал прилив…
— Прилив?
— Зимними ночами. Если в доме подняться высоко, на чердак, то можно услышать, как надвигается прилив, как он разбивается о Скалу и катится дальше, к холмам. Это бывает, когда прилив действительно высокий. Но до моря несколько миль…
Суорд постучал, подождал их приглашения и вошел, уже одетый.
— Вы все еще в постели? Так мы едем в город или нет? — спросил он, величественный и великолепный в белой летней куртке. — Сасни уже ждет нас во дворе.
— Да-да, мы уже встаем, — ответили они, тайком обнимаясь под одеялом.
— Поторопитесь! — велел он и вышел.
Хадри сел, но Дуун потянула его обратно.
— И ты видел ее? Говорил с ней?
— Дважды. И никогда больше не приходил туда потом, когда ты сказала, кто она такая. Я боялся… Не ее. А того, что ее там не окажется.
— И что она сделала? — негромко спросила Дуун.
— Она не дала нам утонуть, — ответил Хадри.
Население планеты О делится на две половины, или мойети, именуемые Утренними и Вечерними. Каждый член этого социума принадлежит к касте своей матери и не может иметь интимной связи ни с кем из своей касты. Браки соединяют четырех человек — мужчину и женщину из Утренней мойети и мужчину и женщину из Вечерней.
Хозяйка одной из самых дальних горных ферм, Утренняя женщина Шахез, влюбляется в странствующую Вечернюю Энно. Но в далеких горных селениях тяжело найти подходящих мужчин для создания законного брака. Кроме того, Шахез боится обидеть свою давнюю любовницу и подругу Тамлин, с которой составила бы брак еще до знакомства с Энно, если бы нашла себе под пару Вечернего мужчину. Единственный выход из сложившегося положения, который устраивает Шахез, ведет к обману и нарушению законов гор.
Население Ки’О делится на две равные половины, или мойети, именуемые (в силу древней религиозной традиции) Утренними и Вечерними. Каждый член этого социума принадлежит к касте своей матери и не может иметь интимной связи ни с кем из своей касты.
Браки на О, называемые седорету, соединяют четырех человек — мужчину и женщину из Утренней мойети и мужчину и женщину из Вечерней. Каждый участник седорету вступает в интимные отношения с обоими своими супругами из другой мойети, но не занимается этим со своим супругом из той же касты, что и он сам. Таким образом, каждый седорету предполагает два варианта гетеросексуальных отношений, два варианта гомосексуальных, и два гетеросексуальных варианта исключены как запретные.
Дозволенные связи внутри каждого седорету таковы:
Утренняя женщина и Вечерний мужчина (Утренний брак);
Вечерняя женщина и Утренний мужчина (Вечерний брак);
Утренняя женщина и Вечерняя женщина (Дневной брак);
Утренний мужчина и Вечерний мужчина (Ночной брак).
Запрещена интимная связь между Утренней женщиной и Утренним мужчиной, а также между Вечерней женщиной и Вечерним мужчиной — такое именуется не иначе как святотатством.
Звучит как будто несколько мудрено, но разве брак вообще это такая уж простая затея?
В каменистых предгорьях Декского хребта фермерские хозяйства встречаются крайне редко. Их владельцы добывают себе небогатое пропитание из этой суровой земли, разбивая огороды в теплицах на южных склонах, вычесывая руно из йам, чтобы затем спрясть из него превосходную шерсть, и сбывая шкуры животных на ковровые фабрики. Горные йамы, именуемые здесь арью, — неприхотливые животные небольшого размера, живут сами по себе, без крыши и без оград, поскольку никогда не переходят невидимые существующие извечно границы территории своего стада. Каждое фермерское владение и есть ареал обитания отдельного стада. И эти животные, по существу, являются настоящими владельцами фермы. Спокойные и ненавязчивые, они позволяют людям вычесывать свою густую шерсть, помогать им при трудном отеле и сдирать с себя шкуру после того, как отдадут богу душу. Фермеры зависят от арью, но арью никак не зависят от фермеров. Вопрос собственности тут спорен. На ферме Данро не говорят: «У нас есть стадо в девять сотен голов арью» — говорят: «Стадо насчитывает девятьсот голов».
Данро — это самая дальняя из ферм деревни Оро, находящейся в верхнем бассейне реки Гривастой на материке Ониасу планеты О. Люди, обитающие там в горах, цивилизованны, но не слишком. Как и большинство других ки’О, эти горцы очень гордятся тем, что живут по ветхозаветным обычаям предков, но на деле они кучка своевольных упрямцев, меняющих правила, как им только заблагорассудится, чтобы затем обвинять «этих снизу» в невежестве, в том, что те не почитают древних обычаев, не соблюдают истинные законы Ки’О — законы гор.
Несколько лет тому назад Первое седорету Данро было разрушено обвалом на перевале Фаррен, похоронившим под собой Утреннюю женщину и ее супруга. Овдовевшая Вечерняя чета, оба супруга в которой были пришлыми с других ферм, взяли себе в привычку беспрестанно горевать по погибшим и очень скоро состарились, оставив дочери Утренних управляться с хозяйством и со всеми делами.
Дочь Утренних звали Шахез. В возрасте под тридцать, это была невысокая крепкая женщина с прямой осанкой, румянцем на грубоватых щеках, долгим шагом и глубоким дыханием горцев. Она могла спуститься к деревне по снегу с шестидесятифунтовым тюком шкур на спине, продать их и, посидев немного у деревенского горна, еще до ночи вернуться домой по крутым серпантинам, на круг километров до сорока да плюс еще шестьсот метров спуска-подъема. Если ей или кому-либо еще с фермы Данро хотелось увидеть новое лицо, им приходилось спускаться с горы к другим фермам или в деревню. Не существовало причин, могущих заставить кого-то еще подняться по трудной дороге в Данро. Шахез редко нанимала себе помощников, семья же ее не отличалась общительностью. Их гостеприимство, подобно ведущей туда дороге, поросло мхом из-за нечастого пользования.
Однако странствующему школяру с равнин, которая проделала весь свой путь вдоль Гривастой до Оро, еще один почти вертикальный усеянный валунами подъем отнюдь не показался таким уж устрашающим. Нанося визиты на все окрестные фермы подряд, школяр перебралась из Кед’дина через Фаррен и дошла до Данро, где хозяева, как велит традиция, оказали ей честь предложением принять участие в отправлении службы в домашнем святилище, провести разговор о Дискуссиях и наставлять фермерскую детвору в духовных материях до тех пор, пока странница будет пользоваться их гостеприимством.
Этим школяром была Вечерняя женщина немного за сорок, высокая и длинноногая, с густыми и стрижеными, как у йам, темно-коричневыми кудрями. Совершенно бесстрашная, она не искала себе никакой роскоши или даже мало-мальских удобств и не тратила слов попусту. В отличие от изнеженных толкователей-краснобаев из больших городов, в школу она попала с фермы, откуда и была родом. Она читала и рассказывала о Дискуссиях самыми простыми словами, что нравилось ее невзыскательным слушателям, Гимны Приношений и Псалмы исполняла на древний лад и давала краткие необременительные уроки единственному на ферме Данро отпрыску, десятилетнему сводному племяннику Утренних. В остальное время была неразговорчивее своих хозяев и так же трудолюбива. На ферме вставали с рассветом; она поднималась еще раньше, чтобы спокойно посидеть в медитации. Почитав затем одну из своих немногочисленных книг, она писала что-то с час-другой, остальное же время трудилась наравне с обитателями фермы на любой работе, что ей поручалась.
Стояла середина лета, сезон стрижки, и все на ферме работали от зари до зари по всей огромной территории стада, сопровождая рассеянные группы животных и вычесывая их, когда те ложились пожевать свою жвачку.
Старые арью знали и любили процедуру вычесывания. Они с готовностью укладывались, сложив ноги под себя, или спокойно стояли, слегка наклоняясь, когда по ним проводили длиннозубым гребнем, и иногда будто тихонько похрюкивали от удовольствия. Йамы-однолетки, чей пух был наилучшего качества и давал самую дорогую пряжу, были покапризнее и порезвее — они брыкались, кусались и удирали. Вычесывание однолеток требовало колоссального терпения и абсолютного спокойствия. На это молодой арью еще мог откликнуться, постепенно успокаиваясь и в конце концов даже задремывая, пока длинные мягкие зубья гребня проходили по его шкуре снова и снова, в ритме негромкого монотонного напева чесальщика: «Ханна, ханна, на, на, на…»
Странствующий школяр, религиозное имя которой было Энно, выказала такую сноровку в обращении с новорожденными арью, что Шахез решила взять ее с собой, попробовать ее руку на вычесывании однолеток. Энно показала себя с ними ничуть не хуже, чем с прежними, и уже вскоре они с Шахез, лучшей чесальщицей тонкого руна во всем Оро, ежедневно трудились бок о бок. После медитации и утреннего чтения Энно выходила из дома и отыскивала Шахез где-нибудь на склонах, где однолетки продолжали носиться вокруг своих маток с новорожденными. Вместе эти две женщины могли за день набить сорокафунтовый мешок воздушно-шелковыми молочного цвета облаками очеса. Частенько они выбирали себе для работы двойняшек, которых в этот несуровый год расплодилось необыкновенное множество. Если Шахез вела одного из двойни, второй обычно сам бежал следом, так что женщины могли работать бок о бок в молчаливом, чутком партнерстве. Разговаривали они только с животными. «Передвинь свою дурацкую ногу», — могла сказать Шахез однолетке, которого чесала, пока он смотрел на нее своими черными дремотными глазищами. Энно предпочитала мурлыкать «Ханна, ханна, ханна, на» или напевать фрагменты из Приношений, успокаивая свое животное, когда то от щекотки в области брюха мотало своей аристократической головой и оскаливало на нее зубы. И снова часа полтора молчания, нарушаемого лишь тихим шорохом гребней, неумолчным биением ветра о скалы, нежным блеянием ягнят и ритмичным поскрипыванием челюстей йам, пасущихся поблизости на худосочной иссохшей траве. Всегда одна старая самка стояла и наблюдала, настороженно вертя головой на длинной шее, обшаривая своими огромными глазищами все безбрежные склоны гор — от реки во многих милях внизу до ледников, нависающих милями выше. Далекие черно-белые пики отчетливо выделялись на фоне темно-синего осиянного солнцем неба, закутываясь на время в облака и наползающие туманы, затем снова слепили глаз сквозь прозрачную воздушную пропасть.
Энно подняла большой ком начесанного молочного пуха, и Шахез услужливо подставила ей горловину длиннющего двустороннего мешка.
Энно запихнула шерсть в мешок. Шахез тронула ее за руки.
Склонясь над полупустым мешком, они держались за руки, и Шахез сказала:
— Я хочу…
— Да, да! — подхватила Энно.
Ни одна из них не имела большого опыта в любви. Ни одна не получала такое уж большое удовольствие от секса. Энно, когда еще девчонкой по имени Акал жила на ферме, имела несчастье влюбиться в мужчину, который испытывал неодолимую тягу к жестокости. Когда она в конце концов поняла, что не обязана сносить то, что он вытворяет с ней, то попросту сбежала и нашла себе прибежище в школе в Асте. Там ей подыскали работу и учебу по вкусу, она занялась духовной самодисциплиной, а позже пристрастилась к бродячему образу жизни. Двадцать лет странствовала без семьи и привязанностей. А вот теперь страсть, вспыхнувшая между ней и Шахез, приоткрыла ей неведомую дотоле духовность плоти — откровение, разом изменившее мир вокруг. У Энно возникло чувство, что только теперь она начинает жить в нем по-настоящему.
Что до Шахез, то та крайне мало придавала значения любви и ненамного более сексу, за исключением разве что вопросов, связанных с составлением брачного контракта. Брак являлся для нее неотложной деловой необходимостью. Шахез уже исполнилось тридцать лет. На ферме Данро не было полного седорету, не было беременной женщины и проживал всего лишь один ребенок. Ее долг был ей ясен. Она наносила мрачные вынужденные визиты на несколько ферм в округе, где проживали Утренние мужчины. Шахез проморгала мужчину с фермы Беха, который успел смыться на пару с кем-то снизу. Вдовец с Верхнего Кед’да был как будто вполне приемлемым вариантом, однако возрастом под шестьдесят и с запашком, как из нужника. Шахез пыталась убедить себя в преимуществах брака со сводным кузеном дядюшки Мики с фермы Окба, что вниз по реке, однако желание этого претендента разделить ее собственность на двоих было, очевидно, единственным побуждением к браку с ней, к тому же он был ленив и беспомощен даже более, чем сам дядюшка Мика.
С юных лет Шахез время от времени встречалась с Темли, Вечерней дочерью с ближайшей фермы Кед’дин, что находилась сразу за перевалом Фаррен. Их интимная связь приносила обеим одну только радость, и они хотели бы сделать ее постоянной. То и дело, лежа в кровати Шахез в Данро или в кровати Темли в Кед’дине, подруги заводили разговор о браке, о составлении седорету. Не было никакой нужды обращаться к деревенским сводникам — они и сами знали всех, кого те могли предложить. Одного за другим подруги перебирали мужчин, проживающих в долине Оро, и очень немногих, кого знали за ее пределами, и один за другим отвергали все варианты как неосуществимые или неприемлемые. Единственное имя, что всегда оставалось в их списке, — Оторра, Утренний мужчина, который работал на перечесе в самой деревне. Шахез нравилась его репутация усердного труженика, Темли же нравились его игривые взгляды и прибаутки. Оторре, очевидно, тоже нравилось, как поглядывает на него Темли томным взглядом и как отвечает на его заигрывания, и он наверняка бы уже посватался, будь хоть какой-то шанс на женитьбу в Кед’дине. Однако это была слишком уж бедная ферма, да еще с тем же изъяном, что и в Данро: отсутствием подходящего Вечернего мужчины. Для составления седорету Шахез с Темли должны были включить в контракт, кроме Оторры, либо бесполезного лодыря из Окбы, либо прокисшего вдовца из Кед’да. Мысль делить с кем-то из них ферму и спальное ложе вызывала у Шахез отвращение.
— Если бы только встретить мужчину себе под пару! — горестно восклицала она.
— Еще вопрос, приглянется ли он тебе, — отвечала Темли.
— Надеюсь, что да.
— Может, будущей осенью в Манебо…
Шахез вздыхала. Каждую осень она с караваном вьючных йам, груженных шкурами и шерстью, отправлялась за шестьдесят километров на ярмарку в Манебо и выискивала там себе мужчину. Но те, на кого ей хотелось обратить взгляд повторно, отводили глаза в сторону. Несмотря на то что ферма Данро обещала вполне стабильный доход, никому не хотелось навсегда забираться туда, на «крышу мира», как называли люди эту ферму. Шахез не располагала арсеналом иных женских завлекалочек для мужчин. Тяжкий труд, суровый климат и привычка командовать огрубили ее; одиночество вселило в ее сердце робость. Среди общительных, острых на язык покупателей и продавцов в Манебо Шахез чувствовала себя подобно пугливой лани. Прошедшей осенью она снова спускалась на ярмарку и снова вернулась к себе в горы раздраженная и разочарованная и сказала Темли: «Мне было бы противно иметь дело с любым из них».
Энно проснулась в звенящей тишине горной ночи. Перед глазами светилось звездами небольшое оконце, а под боком теплое тело Шахез сотрясалось от сдавленных рыданий.
— Что с тобой? Что случилось, любовь моя?
— Ты должна уходить! Ты непременно покинешь меня!
— Но ведь не сейчас… Не так скоро.
— Ты не сможешь остаться. У тебя есть призвание. Отве… — Она захлебнулась слезами. — Ответственность перед школой, твоя работа, и я не смогу удержать тебя. Я не могу отдать тебе ферму. У меня нет ничего, что я могла бы дать тебе. Вообще ничего!
Энно — или Акал, как она сама, возвращаясь к своему исконному детскому имени, просила Шахез называть ее, когда они оставались наедине, — прекрасно знала, что подруга имеет в виду. Владелец фермы должен был обеспечить преемственность. Шахез, обязанная жизнью своим предкам, имела точно такой же долг и перед потомками. Акал не задавала вопросов об этом — она сама родилась и выросла на ферме. С тех пор в школе она изучила радости и обязательства души, а вместе с Шахез познала радости и обязательства любви. Но ни одно из них не отменяло священного фермерского долга. Шахез могла не рожать детей сама, но обязана была позаботиться, чтобы в Данро зазвенели детские голоса. Если бы Темли с Оторрой заключили Вечерний брак, от него могли бы родиться дети для Данро. Но в седорету нужен ведь еще и Утренний брак — для этого Шахез предстояло отыскать себе Вечернего мужа. Она была не вправе удерживать Акал в Данро, равно как не было оправдания и в затянувшемся пребывании самой Акал на ферме, ибо ее призванием и судьбой стал Путь. Оставаясь здесь в качестве любовницы, она пренебрегала своим религиозным долгом, равно как и затрудняла Шахез исполнение ее обязательств как хозяйки землевладения. Шахез сказала чистую правду: Акал давно пора было уходить.
Выскользнув из-под одеял, Акал подошла к окну. Поеживаясь, она стояла обнаженная при свете звезд, которые подмигивали ей и снова сияли над крутыми серыми склонами. Она должна была уходить и не могла уйти. Жизнь была здесь, в теле Шахез, в ее грудях, губах, в ее дыхании. Акал отыскала жизнь и не в силах была теперь снизойти к смерти. Она не могла уйти и должна была уходить.
— Женись на мне, — сказала Шахез из темноты.
Акал вернулась к кровати, неслышно ступая босыми ступнями по голому полу, нырнула под пуховое одеяло и поежилась, ощутив рядом теплое тело Шахез. Она повернулась, чтобы обнять подругу, но та, крепко ухватив ее за руку, повторила:
— Женись на мне!
— О, если бы я только могла!
— Ты можешь.
Спустя секунду Акал вздохнула и повернулась на спину.
— Ты сама говорила, что здесь не найти Вечернего мужа. Тогда как мы сможем пожениться? Что я могу сделать? Отправиться вниз на равнину и выудить мужчину оттуда, так, что ли? Используя твою ферму как наживку? Кого можно выудить таким образом? Никого, с кем я могла бы разделить тебя хоть на миг. Не хочу и думать об этом.
Шахез продолжала размышлять о чем-то своем.
— Я не могу бросить Темли в беде, — сказала она.
— Вот еще одно затруднение, — согласилась Акал. — Это нечестно по отношению к Темли. Если мы находим Вечернего мужа, она ведь получает отставку.
— Нет, она остается.
— Два Дневных брака без Утреннего? Две Вечерние жены в одном седорету? Замечательная идея!
— Послушай, — сказала Шахез, погруженная глубоко в свои мысли. Она уселась, накинув одеяло на плечи, и заговорила пониженным голосом, торопясь высказаться: — Ты уходишь. Туда вниз. Проходит зима. На исходе весны народ поднимается вдоль реки в поисках летнего заработка. В Оро приходит мужчина и спрашивает, не ищет ли кто-нибудь хорошего чесальщика? В деревенской чесальне ему отвечают: да, мол, Шахез из Данро недавно искала помощника. Он поднимается в Данро и стучит в эту самую дверь. Меня зовут Акал, говорит он, я слышал, вам нужен чесальщик. Да, отвечаю я, нужен. Войдите. Входите же и оставайтесь здесь навсегда!
Ее рука железной хваткой сжимала запястье Акал, а голос дрожал от волнения. Акал слушала, как дети слушают волшебные сказки.
— Кто сможет узнать, Акал? Кто здесь знает тебя? Ты выше многих мужчин в округе, а волосы можно отрастить и переодеться мужчиной — ты говорила, что когда-то любила надевать мужскую одежду. Никто не узнает. Ведь сюда почти никто и не приходит.
— Ой, оставь, Шахез! А люди здесь, на ферме, Магель и Маду… и Чест…
— Старики ничего не видят дальше своего носа. Мика вообще слабоумный. Ребенок ни черта не поймет. Темли притащит из Кед’дина старого Баррена, чтобы поженить нас. Этот с самого детства не отличал титьку от пальца. Зато провести брачную церемонию сможет запросто.
— А Темли? — спросила Акал, улыбаясь, но в беспокойстве: идея была дичайшей, Шахез же говорила обо всем об этом совершенно всерьез.
— О Темли не беспокойся. Она сделает все, чтобы вырваться из Кед’дина. Она мечтает попасть сюда, мы с ней мечтали о браке долгие годы. А сейчас мы можем. Все, что нам нужно теперь, — это Вечерний муж для нее. Ей нравится этот Оторра. А ему понравится быть совладельцем Данро.
— Не сомневаюсь, но ведь ему, ты знаешь, достанусь и я! Женщина в Ночном браке?
— Ему необязательно знать это.
— Ты сошла с ума, — разумеется, он узнает!
— Но только лишь после свадьбы.
Акал глядела в темноте на Шахез, лишенная дара речи. В конце концов она вымолвила:
— Так ты предлагаешь, чтобы теперь я ушла и вернулась спустя полгода, переодетая мужчиной? И поженилась с тобой, и с Темли, и с мужчиной, с которым никогда еще не встречалась? И прожила здесь остаток своей жизни, прикидываясь мужчиной? И никто, мол, не догадается, кто я такая, и ничего не заметит? И меньше всего мой собственный муж?
— Он не имеет значения.
— Нет, имеет, — возразила Акал. — Это грешно и нечестно. И оскверняет святость брака. Так или иначе, из этого ничего не выйдет. Я не смогу дурачить всех! Во всяком случае, не всю мою жизнь.
— А какой другой способ есть у нас пожениться?
— Найти Вечернего мужа, где-нибудь…
— Но я хочу тебя! Я хочу тебя себе в мужья и в жены. И никакой мужчина мне больше не нужен. Я хочу тебя, только тебя до самой смерти, и никого между нами, не хочу делиться ни с кем. Акал, подумай, подумай об этом, может, это и против религии, но кому от этого вред? Почему это нечестно? Темли любит мужчин, и она получит Оторру. Он получит ее и Данро. В Данро появятся дети. А я получу тебя, получу навсегда и навечно, жизнь моя и душа моя!
— О нет, нет! — Акал громко всхлипнула.
Шахез обняла ее.
— Я никогда не была особенно хороша как женщина, — сказала Акал. — Пока не встретилась с тобой. Ты не можешь теперь превращать меня в мужчину! Я стану еще хуже тогда, совсем никуда!
— Ты не станешь мужчиной, ты будешь моей Акал, моей любовью, и никто никогда не встанет между мной и тобой.
Они раскачивались в кровати, смеясь и вскрикивая, вокруг витал пух, и звезды смотрели на них с высоты.
— Мы сделаем это, сделаем! — кричала Шахез.
— Мы сумасшедшие! Сумасшедшие! — вторила ей Акал.
Сплетники в Оро начали было обсуждать, уж не собирается ли эта женщина-школяр зазимовать на верхних фермах, где пребывала сейчас, не то в Данро, не то в Кед’дине, — когда она сама спустилась оттуда по каменистому серпантину. Ночь она провела в пении Приношений для семьи деревенского старосты, а наутро ежедневной грузовой попуткой отправилась на железнодорожную станцию в Дермейне. Первый осенний буран с вершины сопровождал ее на пути вниз.
Шахез и Акал всю зиму не посылали друг другу никаких сообщений. Ранней весной Акал позвонила на ферму. «Когда прибудешь?» — спросила ее Шахез, и далекий голос ответил: «К сезону стрижки».
Для Шахез зима прошла в одной бесконечно долгой грезе об Акал. Шахез слышала ее голос в соседней пустой комнате. Ее высокая фигура чудилась Шахез в завихрениях вьюги. Спала Шахез спокойно, убаюканная уверенностью в своей любви и ее скором приходе.
Для Акал, или Энно, как снова называли ее на равнине, зима прошла в затянувшемся чувстве вины и нескончаемых колебаниях. Брак был святыней, а то, что они планировали, было явным надругательством над этой святыней. И все же это был бы брак по любви. И, как сказала Шахез, никому ведь не будет вреда — если только не считать вредом введение людей в заблуждение. Несправедливо было дурачить этого Оторру, вводя в брак, где его Ночной партнер обернется вдруг женщиной. Однако разве отыщешь такого мужчину, который, зная заранее всю подноготную, примирился бы с подобной схемой брака? Так что обман являлся единственным возможным средством. Оторру придется немного надуть.
В религии ки’Отов нет жрецов и браминов, поучающих простой народ, как жить. Народу приходится самому решать свои проблемы морального и духовного выбора, вот почему люди здесь посвящают столько времени обсуждению Дискуссий. Как ученый школяр и участница этих самых Дискуссий, Энно знала гораздо больше, чем простой народ, вопросов, но куда как меньше ответов.
Она просидела все темные зимние утра в борьбе с собственной душой. Когда же набирала номер Шахез, то хотела сообщить ей, что не сможет приехать. Однако при первых же звуках ее голоса в трубке чувство вины внезапно куда-то исчезло, испарилось, развеялось, как сновидение поутру, и Акал сказала в трубку:
— Я буду там к началу сезона стрижки.
По весне, работая в составе бригады, занятой на перестройке и покраске одного из крыльев ее старой школы в Асте, Акал перестала стричь свои волосы. Когда же те отросли, она собрала их сзади в пучок, как у многих мужчин. К лету, накопив на стройке немного денег, Акал купила себе мужскую одежду. Примеряя ее, повертелась перед зеркалом в магазине. Она увидела в зеркале Акала, высокого, стройного мужчину с узким лицом, хрящеватым носом и неторопливой очаровательной улыбкой. Он ей понравился.
Грузовиком из Верхней Деки этот Акал доехал до последней остановки в Оро, вышел на деревенскую площадь и поинтересовался, не предлагал ли кто-нибудь работу для чесальщика. «Данро», «Фермер приходил из Данро, уже дважды», «Хотел чесальщика по тонкорунной», «А разве не просто чесальщика?» — было ему ответом со всех сторон. Это заняло еще некоторое время, однако старцы и любители почесать языком все же сошлись в одном: чесальщик в Данро был нужен.
— А где это Данро находится? — спросил высокий мужчина.
— Там. — Один из старцев указал рукой куда-то наверх. — А ты когда-нибудь управлялся уже с арью-однолетками?
— Случалось, — ответил пришелец. — Там к западу или там к востоку?
Ему объяснили дорогу в Данро, и он двинулся по серпантину, насвистывая один из самых популярных псалмов.
Когда Акал добрался до места, он перестал свистеть и перестал быть мужчиной. Акал-женщина прикидывала, сумеет ли она притворяться, что никого в доме не знает, и как бы те не опознали ее саму. Как ей удастся провести Честа, мальчика, которого она обучала водной церемонии и пению Псалмов? Волна страха, тревоги, стыда ударила ей в лицо, когда как раз Чест подбежал к воротам, чтобы впустить странника.
Акал заговорила с ним медленно, понизив голос, избегая встречаться взглядом с ребенком. Она была уверена, что он ее тут же узнает. Но мальчик глазел на нее, как рассматривал бы любого другого из путников, которых видел не так уж часто и о внешнем виде которых имел весьма смутное представление. Он убежал позвать стариков, Магель и Маду. Те вышли и, согласно обычаю исполняя религиозную заповедь, предложили гостю свое гостеприимство, и Акал приняла его, ощущая себя подлой и низкой обманщицей по отношению к людям, которые всегда были добры с ней по-своему, на свой ветхозаветный скаредный манер, и в то же время с трудом подавив в себе приступ победного смеха. Они не признали в ней Энно, они ее не узнавали. Это значило, что теперь она Акал, Акал же была свободна от обязательств.
Она сидела на кухне, хлебая жидкий и кислый суп из летних трав, когда туда ворвалась Шахез — коренастая, мрачная, насквозь мокрая. Вскоре после того, как Акал пришла на ферму, с перевала Фаррен сошла гроза.
— Кто таков? — требовательно спросила Шахез, сбрасывая с себя мокрую накидку.
— Пришел из деревни. — Старый Магель понизил голос: — Говорит, что ему сказали, будто ты искала помощника с однолетками.
— Где работал прежде? — бросила Шахез, наливая себе суп из котла и стоя спиной к собеседнику.
Акал не подготовила никакой новой легенды. Какое-то время она собиралась с мыслями. Никто не обратил на это внимания, подозрение в этих краях скорее вызвали бы немедленные ответы и быстрая речь. В конце концов она решила назвать ферму, откуда сбежала двадцать лет назад.
— В хозяйстве Бредде, деревня Абба на Оризо.
— Тонкорунных чесал? С однолетками дело имел? Однолетками арью?
Акал молча кивнула. Неужели возлюбленная не признала ее? Голос Шахез был чужим и безжизненным, а единственный взгляд, которым она смерила Акал, донельзя отстраненным. Она уселась со своей миской и принялась жадно хлебать суп.
— Можешь пойти со мной в полдень, там посмотрим, каков ты работничек, — сказала Шахез. — Как, говоришь, зовут-то тебя?
— Акал.
Хмыкнув, Шахез продолжила трапезу. Она еще раз взглянула на Акал через стол, одним движением глаз, точно хлестнула молнией.
Уже высоко в холмах, в дождевой грязи и снежной каше, на жгучем ветру и ослепляющем солнце, они обнялись так, что у обеих перехватило дыхание, они смеялись, и плакали, и говорили, и целовались, и совокуплялись под скалой, и назад вернулись такие грязные и со столь малым количеством шерсти, что старик Магель сказал своей Маду: не понимаю, мол, зачем Шахез нужен такой помощник откуда-то снизу, если это все, что он наработал за день, а Маду добавила: «Тем более есть-то, наверное, он станет за семерых».
Однако спустя месяц или около того, когда Шахез и Акал перестали скрывать тот факт, что спят вместе, и Шахез завела разговор о составлении седорету, старички неохотно смирились и дали свое добро. А что им оставалось делать еще? Может быть, этот Акал невежда, не отличающий сверла от зубила, но ведь там, внизу, они все такие. Вспомни эту бродячую книжницу Энно, что останавливалась здесь прошлым летом, она была точно такой же, слишком большого роста и невежда, готовая всех поучать, ну в точности Акал. Акал хотя бы первый в работе с животными, может с этого жить. Шахез могла бы и дальше искать, а что толку? Теперь они с Темли соединятся Дневным браком в седорету, как могли бы сделать уже давно, будь по соседству хоть один достойный мужчина, что-то не так с нынешним поколением, вот в наши дни подходящих мужчин в округе было хоть отбавляй.
Шахез поговорила с деревенскими сводниками в Оро. Те пообщались с Оторрой, который был теперь уже десятником на перечесе, и он принял формальное приглашение в Данро. Подобные приглашения включали в себя кормежку, а для столь удаленного места, как Данро, еще и ночлег, хотя формально гостя приглашали только принять участие в семейной службе в домашнем святилище, смысл и значение которой были понятны без слов.
Итак, все собрались в домашнем святилище, которое в Данро представляло собой низкое и холодное внутреннее помещение со стенами из дикого камня и земляным полом — плохо выровненной и ничем не прикрытой частью горного склона. В верхней части помещения пробивался родник, который струился по высеченному в граните желобу. В этом крылась причина того, что дом стоял именно на этом месте — уже шесть веков. Участники службы предлагали воду друг другу и принимали воду друг у друга — старая Вечерняя пара, дядюшка Мика, его сын Чест, Асби, который уже тридцать лет работал на ферме обозным и подручным, новый помощник Акал, хозяйка фермы Шахез и гости: Оторра из Оро и Темли из Кед’дина.
Темли улыбалась Оторре через ручей, но он избегал ее взгляда, равно как и взглядов прочих собравшихся.
Темли была невысокая коренастая женщина, того же типа, что и Шахез, но несколько более светлокожая и вся немного полегче, не столь крепко сбитая. Она обладала удивительно чистым голоском, который взмывал над всеми при пении Псалмов. Оторра тоже был невысок, но широкоплеч, с приятными чертами лица, на вид вполне положительный, но именно сейчас как будто не вполне здоров — выглядит, точно ограбил святилище или прикончил старосту, подумала Акал, изучая его с повышенным интересом. Казалось, он скрывает нечто постыдное, вид он имел весьма виноватый.
Акал наблюдала за ним с любопытством, но беспристрастно. Она разделит с Оторрой воду, но не вину. Как только она снова обрела свою Шахез, все ее сомнения и угрызения совести улетучились, отпали, точно им не хватило воздуха в здешних горах. Акал была рождена для Шахез, и Шахез для Акал — этого было вполне достаточно. И все, что помогало им оставаться вместе, было правильно.
Разок-другой она задала себе вопрос: что, если бы она родилась Вечерней, а не Утренней? — извращенная, святотатственная мысль. Но ведь эти извращенность и святотатство не оглашались ею вслух. Все, что ей пришлось сделать, — это изменить пол. И не на самом деле, а только внешне, на людях. С Шахез она могла оставаться женщиной, и гораздо более женщиной и самой собой, чем доводилось ей бывать когда-либо прежде. С любым другим она становилась Акалом, которого все считали мужчиной. Это ничуть не тяготило ее. Она и была Акалом; ей нравилось быть Акалом. Это не походило на театр. Акал никогда не была самой собой с другими людьми, она всегда ощущала фальшь в отношениях с ними; она не знала, кто она такая вообще, кроме как крайне редко в кульминационные миги медитаций, когда ее «Я есть» превращалось в «Это есть» и она дышала звездным светом. Но с Шахез она стала сама собой полностью, во времени и в пространстве, стала Акал, душой, снедаемой любовью и благословенной плотскими радостями.
Вот почему она согласилась с Шахез, что не стоит ничего говорить Оторре и даже Темли. «Посмотрим, как Темли воспримет тебя», — сказала Шахез, и Акал согласилась.
В прошлом году Темли случилось принимать на ночлег на своей ферме школяра Энно для поучений и проведения службы, а также два или три раза встречаться с нею в Данро. Придя сегодня, чтобы принять участие в священнослужении, Темли впервые встретилась с Акалом. Узнала ли Темли в нем Энно? По лицу не скажешь. Она поприветствовала Акала со своего рода бесцеремонной доброжелательностью, и они потолковали о разведении арью. Темли откровенно изучала пришельца, меряя взглядом с ног до головы, но это было вполне естественное женское любопытство при встрече с чужаком, которого, возможно, вскоре предстоит назвать супругом.
— Ты ведь не так уж много знаешь о ведении хозяйства в горах, — любезно заметила она по ходу беседы. — Здесь ведь совсем иначе, чем там, внизу. Что вы выращивали у себя? Этих здоровых равнинных йам?
И Акал поведала ей о ферме, где выросла, о трех урожаях, снимаемых за год, так что Темли оставалось только кивать в изумлении.
Что касательно Оторры, Шахез и Акал условились обманывать его без дальнейших обсуждений этого между собой. Акал даже мысленно сторонилась этой темы. Еще успеет познакомиться с ним поближе за период помолвки, подумала она рассеянно. Как-нибудь при случае скажет ему, конечно, что не хочет вступать с ним в интимные отношения, а единственный способ сделать это не оскорбительно, никого не унижая, — это объяснить, что она, то есть он, Акал, питает отвращение к сексу со всеми другими мужчинами и рассчитывает на его, Оторры, понимание и прощение. Но Шахез ясно дала ей понять, что до свадьбы ничего говорить не следует. Если Оторра узнает раньше, он может отказаться войти в седорету. Более того, он может разболтать остальным и в знак мести выставить Акал женщиной. Тогда они утратят последнюю надежду на брак. Когда Шахез толковала обо всем этом, Акал снова охватило знакомое чувство вины, она ощутила себя загнанной в ловушку; но Шахез была совершенно спокойна и безмятежна, и совесть Акал снова приутихла. Ей надо постараться просто поменьше думать об этом. Сейчас Акал разглядывала Оторру с симпатией и любопытством, гадая, из-за чего же тот выглядит столь пристыженным. Оторра чего-то побаивается, решила она.
После того как вода была разлита по чашам и благословения произнесены, Шахез зачитала главу из Четвертых Дискуссий; закончив, бережно закрыла старинный фолиант, положила его на полку и прикрыла парчовым покровом, а затем, обращаясь, как это положено, к Магелю и Маду — они здесь представляли собой все то, что осталось от Первого седорету Данро, — торжественно произнесла:
— Мои Вторая мать и Второй отец, я предлагаю, чтобы в этом доме образовался новый седорету.
Маду пихнула локтем Магеля. Тот дернулся, скорчил гримасу и что-то беззвучно буркнул. В конце концов Маду сама сказала своим слабым смиренным голосом:
— Дочь Утренних, опиши нам все браки внутри седорету.
— Если все устроится и уладится как положено, браком Утренним станут Шахез и Акал, браком Вечерним станут Темли и Оторра, браком Дневным станут Шахез и Темли, а браком Ночным станут Акал и Оторра.
Повисла долгая пауза. Магель сгорбил плечи. Наконец Маду прервала молчание:
— Ну, все ли с этим согласны?
Этот краткий вопрос, произнесенный Маду едва ли не брюзгливым тоном, выражал самую сущность, если не апофеоз, формального соглашения и излагался обычно языком архаическим и витиеватым.
— Да, — внятно ответила Шахез.
— Да, — мужественно сказала Акал.
— Да, — весело поддержала Темли.
Пауза.
Все, естественно, обратили взгляды на Оторру. Он стал пунцовым, а затем, под взглядами присутствующих, заметно побледнел.
— Я-то готов, — пробормотал он в конце концов принужденным тоном и прочистил горло кашлем. — Вот только… — Он снова запнулся.
Все терпеливо ждали.
Стояла мертвая тишина. Пауза явно затягивалась.
— Нам не обязательно решать прямо сейчас, — подала голос Акал. — Мы можем просто поговорить. А в святилище вернемся позднее, когда…
— Да, — сказал Оторра, бросая на Акал взгляд, в котором было спрессовано столь много эмоций, что сразу и не разобрать — страх, ненависть, благодарность, отчаяние? — Я хочу… Мне надо поговорить… с Акалом.
— Я бы тоже хотела получше узнать моего Вечернего брата, — проворковала Темли своим хрустальным голоском.
— Да, вот именно, узнать… — Оторра снова запнулся и снова покрылся краской. Он был уже настолько близок к истерике, что Акал снова вмешалась:
— Так давай ненадолго выйдем отсюда, — и прошла вместе с Оторрой во двор, пока все остальные перебирались на кухню.
Акал была уверена, что Оторра раскусил ее маскарад. Обескураженная, она страшилась того, что он собирался сказать ей; однако он ведь не закатил ей скандал, не опозорил перед остальными, и за это она была ему благодарна.
— Вот, значит, дело какое, — сказал Оторра деревянным, натужным голосом, когда они встали в воротах фермы. — Все дело-то в Ночном браке. — Здесь он умолк.
Акал кивнула и, непроизвольно пытаясь облегчить Оторре его задачу, сказала:
— Но ты ведь не обязан…
— В Ночном браке все дело, — продолжал Оторра. — Это, значит, мы. Ты и я. Видишь ли, я… Есть кое-что такое… Понимаешь, с мужчинами у меня…
Писк иллюзорности происходящего и гул ирреальности заглушили в ушах Акал то, что пытался он высказать. Оторре пришлось заикаться еще мучительнее, прежде чем Акал начала воспринимать его слова. Когда же они все же дошли до ее сознания, то сперва она не поверила своим ушам. Однако пришлось. Оторра как раз снова умолк.
В крайней нерешительности слово взяла Акал:
— Ну, я… я тоже собирался рассказать тебе… Единственный мужчина, с которым у меня было… это не было хорошо. Он заставлял меня… Он делал такое… Я не знаю, в чем заключалась моя ошибка. Но теперь я никогда… с тех самых пор я никогда не занимался сексом с мужчинами. И я не могу. Не в силах заставить себя.
— Вот и я тоже, — сказал Оторра.
Они стояли вдвоем, подпирая ворота, и мысленным взором созерцали свершение чуда — такую простую правду.
— Я испытываю желание только с женщинами, — поведал Оторра дрожащим голосом.
— У очень многих людей это в точности так же, — ответила Акал.
— Правда?
Она была тронута и даже расстроена его смирением. То ли обычное мужское хвастовство в отсутствие женщин, то ли суровость этих людей, живущих в горах, — разве теперь поймешь, что именно стало причиной его тайного срама, что навалило ему на плечи это тяжкое бремя невежества.
— Да, — подтвердила Акал. — Везде, где мне доводилось бывать. Всюду полно мужчин, которые занимаются этим только с женщинами. А также женщин, которые желают секса только с мужчинами. Других, впрочем, тоже хватает. Большинство хочет и того и другого, но всегда и везде найдутся люди вроде нас. Это словно два конца… — Она чуть было не ляпнула «спектра», но вовремя спохватилась, что это словцо отнюдь не из языка чесальщика Акала или ворсильщика Оторры, и с находчивостью опытного учителя мгновенно произвела замену: — Два конца одного мешка. Если набивать как следует, то большая часть шерсти окажется в середине. Но ведь на концах, где мы завязываем мешок, она тоже есть. Так и мы. Нас не так уж много. Но ничего неправильного в нас нет.
Последнее вряд ли прозвучало подобно словам, которые один мужчина обращает к другому мужчине. Однако сказанного не воротишь, а Оторра, похоже, не находил в них ничего такого уж необычного, хотя вполне убежденным он тоже не выглядел. Он размышлял. На его вполне симпатичном лице читалась теперь глуповатая незащищенность — после того, как его роковая тайна выплыла наружу. Этому парню еще не исполнилось и тридцати, он был моложе, чем Акал того ожидала.
— Но ведь в браке… — сказал он. — В браке это иначе, чем когда… Брак — это… Ладно, если я нет… И ты тоже нет…
— Брак — это не только секс, — сказала Акал неожиданно для самой себя голосом женщины-школяра Энно, дискутирующей по вопросам этики, и Акал в ней съежилась.
— Но его там тоже вполне хватает, — резонно возразил Оторра.
— Ты прав, — сказала Акал заметно более низким голосом. — Но если я не хочу секса с тобой, а ты со мной, разве из этого обязательно должно следовать, что у нас не может быть хорошего брака? — Это прозвучало одновременно столь неправдоподобно и столь банально, что Акал едва удержалась, чтобы не прыснуть в кулак. Оторра спрятал лицо в ладони, и она подумала, что насмешила и его своими словами, пока не увидела слезы у того на глазах.
— Я никогда никому еще не рассказывал, — признался он.
— А нам и не придется никому рассказывать, — сказала Акал. Машинально она положила руку ему на плечо. Оторра по-детски утер слезы кулаком, прочистил кашлем горло и погрузился в глубокую думу. Очевидно, он пытался обмозговать то, что услышал только что от нее.
— Прикинь, — сказала Акал, тоже размышляя об этом, — как нам с тобой повезло!
— Да. Повезло. — Оторра колебался. — Но ведь это священный… Когда женишься, надо друг друга знать… Я имею в виду… — Он снова умолк.
После долгой паузы Акал сказала, и ее голос прозвучал по-мужски низко и мягко:
— Я не знаю.
Акал пришлось убрать руку с его плеча. Она уперлась обеими руками в верхний брус ворот и внимательно посмотрела на них: длинные и крепкие, они огрубели и покрылись грязью от работы на ферме, хотя жир из шерсти и сохранил кожу мягкой. Руки настоящего фермера. Акал принесла религию в жертву любви и никогда не оглядывалась, не жалела об этом. Но теперь ей становилось стыдно.
Она хотела бы сказать правду этому честному человеку, хотела быть достойной его честности.
Однако ничего хорошего из этого не выйдет, разве что седорету расстроится.
— Я не знаю, — повторила она. — Думаю, главное, что имеет значение в браке, — это стараться относиться друг к другу с любовью и уважением. А как мы станем делать это, не так уж важно. Как получится, так получится. Святость брака — в любви и уважении.
— Все же хотелось бы спросить кого-то, — сказал Оторра, не вполне удовлетворенный. — Кого-нибудь вроде той бродячей женщины-школяра, которая гостила здесь прошлым летом. Кто сведущ в религии.
Акал молчала.
— Думаю, вся штука в том, чтобы делать как можно лучше то, что ты делаешь, — подытожил Оторра после паузы. Это прозвучало несколько нравоучительно, однако он открыто добавил: — И уж я постараюсь.
— Я тоже, — сказала Акал.
Ферма в горах вроде Данро — это темное, сырое, голое и мрачное местечко без всяких излишеств, если не считать таковыми большую теплую кухню и роскошные перины в спальнях. Однако оно обеспечивает приватность, может быть самую главную роскошь из всех возможных, хотя Ки’О рассматривает ее как абсолютную необходимость. «Трехкомнатное седорету» — так говорят в Окетсе, имея в виду любую затею, обреченную на провал.
В Данро у каждого была своя комната с ванной. Два старших члена Первого седорету, а также дядюшка Мика с сыном обитали в средней и западной частях дома; Асби, когда не ночевал в горах, ютился в уютном, но жутко захламленном гнездышке сразу за кухней. Новое Второе седорету получило в свое распоряжение все восточное крыло. Темли выбрала себе крохотную мансарду — половина лестничного пролета от остальных — с чудесным видом из окна. Шахез осталась в своей комнате, и Акал в своей, по соседству, а Оторра занял юго-восточный угол — самую солнечную комнату в доме.
Исполнение супружеских обязанностей в новом седорету до определенной степени, и это не лишено мудрости, предписано традицией и религиозными заповедями. Первая ночь после церемонии бракосочетания принадлежит Вечерней и Утренней парам, следующая — Дневной и Ночной. Затем четверо супругов могут соединяться как им заблагорассудится, но всегда только по приглашению, которое должно быть формально высказано и принято, причем о приготовлениях должно быть известно всем четверым. Четыре души и тела на все оставшиеся годы их жизни должны войти в равновесие, связанное с этими приглашениями и ответами на них; страсти, положительные или отрицательные, должны найти себе выход, и должно также установиться безоговорочное доверие, чтобы вся структура не утратила прочности и не рухнула под напором эгоизма, ревности или страданий.
Акал прекрасно знала все обычаи и предписания и настаивала на буквальном их исполнении. Ее брачная ночь с Шахез получилась нежной, однако несколько напряженной. Ее брачная ночь с Оторрой также прошла гладко — они сидели в его комнате и беседовали, несколько отстранясь друг от друга, но испытывая взаимную благодарность. В конце концов Оторра прикорнул в кресле у окна, настояв сперва, чтобы Акал «занял» его кровать.
По прошествии первых недель Акал знала, что Шахез видит все это по-своему, открыто предпочитая иметь в своей постели ее, нежели поддерживать какой-то там сексуальный баланс или даже хотя бы его видимость. Так как Шахез была постоянно занята, Оторре с Темли оставалось ухаживать только друг за другом, и так оно и было. Акал, конечно, знавала множество седорету, в которых один или два из видов партнерства полностью доминировали над остальными в силу пылкой страсти или сильного эгоизма. Привести в совершенное равновесие все четыре связи было редко достижимым идеалом. Однако их седорету, изначально выстроенное на лжи и маскараде, отличалось от остальных повышенной хрупкостью. Шахез делала что хотела и готова была плевать на последствия. Акал уже забралась следом за ней высоко в горы, однако вовсе не собиралась бездумно сопровождать ее в безоглядном прыжке через пропасть.
Это случилось ясной осенней ночью, и окно снова сияло звездным светом, как и в ту ночь год назад, когда Шахез сказала: «Женись на мне».
— Завтра ты должна посвятить свою ночь Темли, — упрямо повторила Акал.
— Она получила своего Оторру, — повторила Шахез.
— Она хочет тебя. Почему, ты полагаешь, она поженилась с тобой?
— Она получила то, что хотела. И надеюсь, скоро забеременеет, — ответила Шахез, томно потянувшись в кровати и поглаживая рукой груди Акал. Акал перехватила ее запястье.
— Это нечестно, Шахез. Так не должно быть.
— Ты снова хочешь всю ночь проболтать?
— Но ведь Оторра не хочет меня, и ты это знаешь. А Темли тебя хочет. И мы должны ей это.
— Должны ей что?
— Любовь и уважение.
— Она получила то, что хотела, — сказала Шахез и резким движением вырвала руку из руки Акал. — И не читай мне проповедей!
— Я возвращаюсь к себе, — сказала Акал, выскальзывая из-под одеяла в просвеченную звездами темноту и обнаженной направляясь к двери. — Спокойной ночи.
Она работала вместе с Темли в красильне, помещении, которое не использовалось долгие годы, пока на ферме не появилась Темли, опытная красильщица. Ткачи в городах на равнине давали хорошую цену за шерсть, окрашенную в подлинный декский пурпур. Мастерство Темли в красильных делах и было ее настоящим приданым. Акал ассистировала ей и помаленьку училась.
— Восемнадцать минут. Выставил таймер?
— Выставил.
Темли кивнула, проверила сливы огромного красильного бака, снова сверилась с показаниями приборов и вышла наружу погреться на утреннем солнышке. Акал присела рядом с ней на каменную скамью за каменным же порогом. Вонь натуральных красителей, едкая и кисло-сладкая, въелась в них намертво, а одежда и руки были окрашены в малиново-красный.
Акал очень скоро привязалась к Темли, встречая ее постоянно в добром расположении духа и неожиданно для себя обнаружив, что имеет дело с особой весьма вдумчивой — обоих этих качеств так недоставало в Данро. Прежде Акал формировала свои представления о жителях гор на примере Шахез — энергичной, властной, неуступчивой и грубоватой. Темли тоже была крепкой и независимой, но, в отличие от Шахез, открытой для новых впечатлений. Для Шахез отношения внутри ее собственной касты значили мало; она называла Оторру братом, как это принято, но отнюдь не относилась к нему как к брату. Для Темли же слово «брат», с которым она обращалась к Акал, было вовсе не пустым звуком, и Акал, столь долго лишенная семьи и родственных связей, относилась к Темли в ответ с теплом и благодарностью. Они охотно и подолгу болтали, хотя Акал приходилось постоянно следить за собой, чтобы ее женское естество не прорвалось наружу. По большей части она без труда изображала Акала, уже почти что автоматически, вот только с Темли приходилось чуток напрягаться, чтобы не заговорить с ней, как сестра с сестрой, и не нарушить тем маскировку. Основной же изъян, который Акал обнаружила в своем мужском положении, это было то, что разговоры с окружающими стали куда как менее интересными.
Они уже обсуждали следующие этапы в красильном процессе, когда Темли, глядя куда-то поверх дворовой стены на гигантский фиолетовый склон Фаррена, вдруг спросила:
— Ты ведь знаком с Энно, не так ли?
Вопрос прозвучал столь невинно, что Акал, автоматически продолжая вести свою роль, чуть было не ответила на него: «Это та женщина-школяр, что была здесь прежде?»
Но с какой такой стати чесальщик Акал мог водить знакомство со школяром Энно? И ведь Темли не спросила, помнишь ли ты Энно или доводилось ли тебе встречаться с Энно, она спросила: «Ты ведь знаком с Энно?» Она знала ответ заранее.
— Да.
Темли кивнула с легкой улыбкой и больше ничего не сказала.
Акал была поражена остротой ее ума и сдержанностью. Не составляло никакого труда уважать женщину, настолько заслуживающую уважения.
— Я очень долго жил один, — сказала Акал. — Даже на ферме, где вырос, я почти всегда был одинок. У меня никогда не было сестры. И я очень рад обрести ее наконец.
— И я очень рада, — сказала Темли.
Их взгляды кратко скрестились в знак признания и понимания, из которого предстояло произрасти доверию, тихому и глубокому, как корни могучих деревьев.
— Шахез, она знает, кто я такая.
Шахез, продолжая карабкаться по крутому склону, ничего не ответила.
— Сейчас я прикидываю, уж не с самого ли начала она знала это. С первого водяного причастия…
— Спроси ее, если тебе так хочется, — равнодушно бросила Шахез.
— Не могу. У лжеца нет права интересоваться правдой.
— Вздор! — бросила Шахез, резко поворачиваясь и преграждая Акал путь. Они забрались на Фаррен в поисках старой йамы, которая, как доложил Асби, отбилась от стада. Резкий осенний ветер окрасил щеки Шахез румянцем, ее сощуренные, слезящиеся от холода глаза, уставленные на Акал, поблескивали, как два ножа. — Прекрати читать проповедь! Какой еще такой лжец? Я-то считала, что ты моя жена!
— Я и есть твоя жена, но и Оторры тоже, а ты жена Темли — ты не можешь исключить их, Шахез!
— А они разве жаловались?
— Так ты ждешь, когда они начнут жаловаться? — воскликнула Акал, выходя из себя. — И это тот брак, которого ты хотела?.. Смотри, вон где она, — добавила Акал неожиданно спокойным тоном, указывая куда-то вверх по склону. Ее зоркий глаз, привлеченный видом птицы, описывающей широкие круги над склоном, выхватил голову йамы среди каменных нагромождений. Ссора была на время отставлена. Стараясь двигаться осторожнее по скользким камням, они поспешили наверх к нагромождению валунов.
Старая йама, оступившись на скалах, сломала ногу. Она лежала, аккуратно сложив под себя все ноги, кроме передней, сломанной, которую выставила вперед, отчего все ее туловище неловко накренилось. Приподняв благородную голову на тонкой шее, йама следила за подходящими к ней женщинами своими ясными, бездонными, безучастными глазами, как следила бы за приближением самой смерти.
— Ей больно? — спросила Акал, устрашенная этой великой безучастностью.
— Конечно, — сказала Шахез, присаживаясь в нескольких шагах от животного, чтобы заточить свой нож. — А тебе бы не было?
Она долго возилась с ножом, терпеливо доводя его при помощи точила до нужной ей остроты. Закончив, проверила снова и посидела совершенно спокойно. Затем тихонько поднялась, подошла к йаме, придавила ее голову к туловищу и одним быстрым размашистым движением перерезала глотку. Кровь брызнула вверх сверкающей струей. Шахез медленно опустила на землю голову йамы с угасающим взглядом.
Акал поймала себя на том, что произносит слова погребального ритуала: «Теперь все то, что было прежде одолжено, погашается, а все то, что было прежде получено во владение, возвращается. Теперь все то, что было прежде потеряно, найдено, а все то, что было прежде связано, высвобождается». Шахез, стоя в молчании, выслушала ритуал до конца.
Затем наступил черед снимать шкуру. Тушу они собирались бросить на съедение трупоедам — это как раз стервятник, кружащий над йамой, привлек сперва внимание Акал; теперь они, оседлав ветер над склоном, кружили уже целой стаей. Снимать шкуру оказалось работенкой нервной и грязной, отвратительно воняющей плотью и кровью. Неопытная и неуклюжая Акал, отделяя шкуру, часто делала гораздо больше движений ножом, чем требовалось. В наказание самой себе она взялась снести вниз шкуру, скатанную и перевязанную поясами. Она ощущала себя чуть ли не кладбищенским вором, когда несла белую в коричневых пятнах шерсть, оставив тонкое изломанное тело распростертым среди камней в бесстыдстве наготы. Еще не раз перед глазами Акал вставала картина, как Шахез прижимает голову йамы и перерезает ей горло, одним длинным движением, в котором женщина и животное сливаются воедино.
«Это та нужда, что рождает нужду, — рассуждала Акал, — подобно тому как есть вопрос, что порождает вопрос». Шкура воняла навозом и смертью. Ее руки, все в запекшейся крови, заболели от тугого ремня, пока она тащилась за Шахез по каменистой тропинке, ведущей к дому.
— Я иду вниз в деревню, — сообщил Оторра, вставая из-за стола после завтрака.
— А когда ты собираешься перечесать эти четыре тюка? — спросила Шахез.
Не отвечая, Оторра собрал посуду и потащил ее в мойку.
— Будут какие-то поручения? — обратился он сразу ко всем.
— Все, что ли, уже поели? — поинтересовалась Маду и унесла головку сыра в кладовую.
— Нет смысла тащиться вниз, пока ты не можешь захватить с собой перечесанную шерсть, — сказала Шахез.
Оторра обернулся к ней, выразительно уставился на нее и отчеканил:
— Я перечешу ее, когда захочу, и заберу, когда захочу, и я не подчиняюсь в своей работе чьим-то приказам, можешь ты это понять или нет?
«Уймись, уймись же!» — мысленно кричала Акал, пока Шахез, ошеломленная этим восстанием смиренных, выслушивала Оторру. Но он не унимался, нанизывая обиду за обидой и выставляя встречные иски:
— Ты не можешь отдавать все приказы, мы твое седорету, мы твоя семья, а не кучка сезонных работников, да, это твоя ферма, но и наша тоже, ты заключила с нами брак, ты не можешь сама принимать все решения, и ты не можешь продолжать делать тут все на свой манер.
На этих словах Шахез медленно вышла из комнаты.
— Шахез! — крикнула ей вслед Акал громко и властно. Хотя вспышка Оторры выглядела недостойной, она была совершенно оправданна, и его гнев был одновременно реален и опасен. Он ощущал себя мужчиной, которого используют, и ощущал не без оснований. А поскольку он сам позволил себя использовать, сам благословил подобное злоупотребление, то теперь его гнев угрожал вылиться в полную катастрофу. И Шахез от этого никуда не уйти.
Однако она не вернулась. Маду мудро ретировалась. Акал велела Честу выйти проверить корм и питье у вьючных йам.
Трое оставшихся в кухне сидели или стояли молча. Темли смотрела на Оторру. Тот глядел на Акал.
— Ты прав, — сказала ему Акал.
Оторра удовлетворенно хмыкнул. Он был хорош в своем гневе, с пылающим лицом и горящим взглядом.
— Черт, конечно, я прав! Я и так терпел слишком долго. Только потому, что она хозяйка на ферме…
— И управляет ею с четырнадцати лет, — вставила Акал. — Думаешь, она сможет перемениться? Она всегда заправляла здесь. Ей пришлось. Ей не с кем было разделить власть. Каждому надо учиться, как вести себя в браке.
— Это верно. — Оторра снова воспламенился. — А брак — это не две пары. Это четыре пары!
Это заставило Акал подскочить на месте. В поисках помощи она инстинктивно обратила свой взгляд на Темли. Та сидела тихая, как обычно, облокотясь локтями на стол, и собирала крошки, выстраивая из них крохотные пирамиды.
— Темли и я, ты с Шахез, Вечерние и Утренние, прекрасно, — сказал Оторра. — А как насчет Темли с Шахез? Что насчет тебя и меня?
Акал растерялась окончательно.
— Я думал… Когда мы разговаривали…
— Я сказал, что не люблю секс с мужчинами, — подхватил Оторра.
Она подняла взгляд и заметила в его глазах блеск. Злобы? Торжества? Иронии?
— Да, ты сказал именно так, — подтвердила Акал после длительной паузы. — И я сказал то же самое.
Снова пауза.
— Это религиозная заповедь, — сказал Оторра.
Внезапно в Акале пробудилась Энно:
— Только не наезжай на меня со своими религиозными заповедями! Я двадцать лет изучала все твои заповеди, и где я в конце концов оказалась? Здесь! С вами! Во всем этом дерьме!
На это Темли издала странный звук и спрятала лицо в ладонях. Акал решила, что та ударилась в слезы, но затем увидела, что Темли смеется — смеется болезненным, беспомощным, конвульсивным смехом человека, который мало практиковался в этом занятии.
— Нечего здесь гоготать! — рявкнул Оторра и не нашел что сказать дальше. Его гнев вдруг лопнул, как мыльный пузырь. Он еще какое-то время пытался найти слова. Затем взглянул на Темли, которая была уже на самом деле в слезах, но в слезах от смеха. Оторра беспомощно махнул рукой. Присев рядом с Темли, он сказал: — Полагаю, тебе это представляется забавным. А вот я чувствую себя полным болваном. — Он делано хохотнул, а затем, взглянув на Акал, рассмеялся уже совершенно искренне. — Ну и кто же тут больший болван? — спросил он ее.
— Не ты, — сказала Акал. — Как давно уже?..
— А ты как думаешь?
И это как раз было то, что слышала Шахез, стоя в сумрачном коридоре, — их смех. Все трое смеялись. Она слушала это с унынием, страхом, стыдом и с жуткой завистью. Она ненавидела их за этот смех. Она хотела быть с ними, смеяться вместе с ними, она хотела, чтобы они замолчали. Акал, Акал потешалась над ней.
Она прошла в амбар и стояла там в темноте за дверью, пытаясь заплакать и не зная, как это делается. Она не плакала, когда погибли ее родители, — было чертовски много работы. Она думала, что все смеются над ней, смеются над ее любовью к Акал, над ее желанием быть с Акал, над тем, что она нуждается в Акал. Она думала, что Акал смеется над ней за то, что она такая дура, за то, что любит ее. Она думала, что Акал ляжет с мужчиной и они вместе станут потешаться над ней. Она достала свой нож и проверила лезвие. Она чертовски хорошо заточила его вчера на Фаррене, чтобы зарезать йаму. Она вернулась в дом и вошла в кухню.
Они все еще были там. Чест уже вернулся и теперь докучал Оторре мольбами прихватить его с собой в деревню, на что тот ответствовал своим мягким ленивым голосом:
— Посмотрим, посмотрим…
Темли подняла взгляд, и Акал обернулась к Шахез — небольшая головка на изящной шее, светлый взгляд ясных глаз.
Все ждали.
— Я, пожалуй, спущусь вместе с тобой, — сказала Шахез Оторре и вложила свой нож в ножны. Затем перевела взгляд на женщин и на ребенка. — Мы могли бы прогуляться все вместе, — добавила она кисло. — Если хотите.
Социальное устройство Сеггри определяется половой диспропорцией — женщин на планете в двенадцать раз больше, чем мужчин. Вся наука, технологии, литература, даже браки — удел женщин. Мужчины, живущие в Замках, заняты только своим физическим развитием и продолжением рода. Многие годы Экумена направляет своих представителей на Сеггри, пока ситуация не начинает медленно изменяться. Истории людей, так или иначе причастных к этому, собраны в одном Деле о Сеггри…
Первый контакт с Сеггри был зафиксирован в 242 году 93-го Хайнского цикла. Тогда на планете после путешествия продолжительностью в шесть поколений совершил посадку поисковик с Иао (Дельта), и его капитан занес настоящий отчет в бортовой журнал своего корабля.
Мы провели около сорока дней в этом мире, который сами туземцы называют Сег-гри или Йеха-ри, принимали нас здесь хорошо, и отбыли мы скорее с благоприятным впечатлением от туземцев, насколько слово «благоприятный» согласуется с неповторимым образом их жизни. Обитают они в прекрасных больших строениях, именуемых Замками, со всех сторон окруженных просторными парками. За внешними стенами парков тянутся прекрасно возделанные поля и плодоносные сады, с великим тщанием взращенные на месте знойной и засушливой каменистой пустыни, занимающей бо́льшую часть суши на этой планете. Туземные женщины живут в селах и городках, лепящихся к замковым стенам снаружи. Работа по возделыванию земли лежит целиком на плечах женщин, от коих и проистекает все здешнее изобилие. Женщины суть рабыни своего лорда, во владениях которого располагается городок, где они проживают. Ютятся они вместе со скотиной самого разного вида, допускаемой прямо в дома, некоторые из них достигают, впрочем, весьма приличных размеров. Женщины, одетые однообразно-неряшливо, всегда и повсюду бродят стайками. Им не дозволяется заходить за стены парка; пищу и прочее добро, которым женщины снабжают мужчин, они оставляют во внешних воротах Замка. Перед нами женщины выказывали великий страх и недоверие. Когда кое-кто из моих людей, выйдя на дорогу, пытался полюбезничать там с девушками, из городка, точно стая диких зверей, высыпала толпа женщин, и мои люди предпочли спешно ретироваться в Замок. Наши гостеприимные хозяева посоветовали ради нашего же блага держаться подальше от женских поселений, чего мы впоследствии и придерживались.
Туземные же мужчины свободно разгуливают по своим огромным паркам, затевая то и дело различные спортивные состязания. На ночь глядя они, как правило, отправляются в определенные дома, которые принадлежат им в городке, где могут для удовлетворения похоти выбрать себе женщину, какую заблагорассудится. Женщины платят им за удовольствие тамошней валютой, как нам пояснили, медной монетой, а впоследствии, если случается забеременеть, еще и доплачивают. Ночи свои, таким образом, мужчины проводят в плотских наслаждениях так часто, как им того хочется, а дни — в разнообразных физических упражнениях или играх, и особенно часто в некой жестокой разновидности борьбы, где они швыряют друг друга в воздух так, что мы просто диву давались, как это у них обходится без членовредительства; они же легко вскакивали на ноги и возвращались в битву, в которой было почти что невозможно уследить за удивительно проворными движениями их конечностей. Они увлекаются также фехтованием на притупленных мечах и поединками с использованием длинных легких палок. Затем следует упомянуть также игру в мяч на большом поле, в которой игроки хватают и передают мяч руками или же отчаянно пинают его ногами, равно как пинают, толкают и сшибают игроков команды противника — да так, что многие из них получают увечья в пылу этой борьбы, надо сказать, весьма и весьма зрелищной: две команды в цветастых униформах, изукрашенных сверх всякой меры золотой мишурой, гурьбой мечутся по полю туда-сюда, вслед за мячом, который уносит из свалки к тем или иным игровым воротам кто-либо из игроков, вырвавшийся на свободу и преследуемый по пятам разгоряченными конкурентами. Так называемое поле брани для этой игры располагается вне стен замкового парка, близ городка, так что женщины могут приходить поглазеть на зрелище и поболеть, что они и делают постоянно, причем весьма пылко, скандируя имена полюбившихся игроков и подбадривая их неистовыми воплями.
Мальчиков в возрасте одиннадцати лет забирают у матерей и отправляют в Замки, дабы дать воспитание, подобающее мужчинам. Мы стали свидетелями одного из подобных случаев, сопровождаемых, как водится, пышной церемонией и всеобщим ликованием. Как нам объяснили, здешние женщины гораздо хуже переносят беременность ребенком мужского пола, и многие из новорожденных мальчиков, несмотря на все уделяемое им внимание и заботу, умирают еще во младенчестве, так что в этом мире насчитывается гораздо больше женщин, нежели мужчин, в чем мы усматриваем очевидный промысел божий, направленный против этой расы, равно как и против всех прочих, кто отказывается ЕГО признать, — нераскаявшихся язычников, чьи уши глухи к словам истины, а очи слепы к свету ее.
Этим людям почти неведомо искусство — за исключением разве что своего рода первобытной пляски, — а их научные познания сродни познаниям дикарей. Один почтенный старец из Замка, весь разодетый в парчу и бархат, с коим мне довелось беседовать и которого все крайне почтительно величали не то князем, не то Великим дедом, проявил вопиющее невежество, спросив нас, с какой это звезды мы спустились, — он, оказывается, был убежден, что звезды суть обитаемые миры, населенные людьми и прочими тварями. Туземцы пользуются сухопутным транспортом и морскими судами единственно на паровой тяге, и мы не заметили у них никаких признаков воздухоплавания, не говоря уже о космических полетах. Они к тому же не проявляют ни малейшего интереса к подобным вещам, а когда разговор все же коснется этой темы, ограничиваются полупрезрительной репликой: «Это все женские штучки!» Ничуть не сомневаюсь, поинтересуйся я у самых достопочтенных из этих мужей о таких общеизвестных вещах, как принципы работы машин, прядение тканей, трансляция головидения, меня незамедлительно поставили бы на место, упрекнув в интересе к сугубо женским материям и поведении, не достойном истинного мужчины.
Впрочем, они оказались весьма сведущи в вопросах, связанных с разведением различных свирепых животных в пределах своих парков, а также в шитье одежды, которую самолично кроят из тканей, изготовленных на женских фабриках. Они вовсю состязаются в украшении своих одежд и вышивках на оной — в такой мере, какую мы навряд ли можем считать чертой, свойственной настоящим представителям сильного пола, готовым в любой момент к схватке или спортивному состязанию, болезненно честолюбивым и гордым.
Бортовой журнал с записями капитана Аолао-Олао был возвращен (по окончании рейса продолжительностью в двенадцать поколений) в Священные Архивы Вселенной на Иао, который был рассеян и пропал в эпоху смуты, именуемую Тумулт, и лишь фрагменты его случайно сохранились на Хайне. До нас не дошло никаких письменных свидетельств о дальнейших контактах с Сеггри вплоть до посылки туда первых Наблюдателей Экумены в 93/1333; посланцами этими были альтерранский мужчина Каза Агад и хайнская женщина Г. Веселие. После года, проведенного на орбите планеты и посвященного составлению карт, фотографированию, записи и исследованиям радиовещания, анализу и изучению основного местного языка, эти двое Наблюдателей Экумены совершили посадку. Действуя в соответствии с собственными убеждениями об уязвимости планетных цивилизаций, они представились туземцам как уцелевшие после гибели унесенного ураганом рыболовного судна с далекого острова. Они были, как это и предполагалось, немедленно разлучены, Казу Агада отправили в Замок, а Веселие — в городок. Каза представился своим собственным именем, достаточно благозвучным для уха аборигенов, а Веселие выступала под псевдонимом Юде. Мы располагаем единственным ее отчетом, три отрывка из которого и приводим ниже.
34/223. Принципы действия здешних торговых сетей и информационных каналов, то есть тем самым и источники осведомленности туземцев о том, что творится в любой точке их мира, слишком сложны для меня, чтобы и дальше изображать из себя глупую чужестранку, жертву кораблекрушения. Экхоу пригласила меня сегодня к себе и сказала:
— Если бы у нас здесь имелся какой-либо ценный оплодотворитель или наши команды побеждали в матчах, я бы решила, что ты заурядная шпионка. И все же, кто ты такая?
— Вы не могли бы позволить мне отправиться в академию в Хаджке? — сказала я.
— Зачем? — спросила она.
— Там ведь есть ученые, я полагаю. Мне крайне необходимо пообщаться с ними.
Это показалось ей вполне разумным; она буркнула нечто вроде «угм» в знак согласия.
— А не мог бы и мой друг отправиться туда вместе со мной?
— Ты имеешь в виду Шаск?
Мы обе растерялись на мгновение. Она никак не ожидала, что женщина может называть своим другом мужчину; я же никогда не рассматривала в таком качестве Шаск, которая была еще крайне молода и которую я вообще не принимала всерьез.
— Я имею в виду Казу, мужчину, который прибыл сюда вместе со мной.
— Мужчину — в академию?! — Экхоу буквально оторопела. Пристально вглядевшись в меня, она спросила: — Откуда ты взялась?
Вопрос был прямой и честный, без тени вражды или вызова. Как хотелось бы мне иметь возможность ответить на него, однако я все более и более убеждаюсь, что мы можем нанести жестокую травму этим людям; боюсь, здесь мы столкнулись не с чем иным, как с проблемой выбора Резехаванара.
Экхоу дала мне деньги для поездки в Хаджку, и Шаск отправилась туда вместе со мной. Позднее я пришла к выводу, что Шаск и впрямь была мне настоящим другом. Ведь это она привела меня в материнский дом, убедив Экхоу и Азман принять меня; она постоянно опекала меня и впоследствии. Однако Шаск была столь опутана условностями во всем, что говорила и делала, что я никак не могла понять тогда, сколь велико было ее сочувствие ко мне. Когда я попыталась поблагодарить ее, а было это по дороге в Хаджку в крохотном и тряском маршрутном такси, она отделывалась дежурными фразами вроде: «О, все мы одна семья!», или «Люди обязаны помогать друг другу», или «Никто не может жить в одиночку».
— Разве женщина не может прожить одна? — спросила я ее тогда, так как мне уже встречались одиночки, принадлежавшие не то к материнскому дому, не то к дочернему, не то к обоим сразу, или же к единой большой семье, вроде семьи Экхоу, объединяющей сразу три поколения: пять старших женщин, три их дочери, проживающие в одном доме с ними, и дети — мальчик, которого все безудержно баловали, и три девочки.
— Может, разумеется, — ответила Шаск. — Если женщина не хочет брать себе жен, она может жить и одна. Старухам, когда все их жены умирают, случается доживать свое в одиночку. Обычно тогда они переходят в дочерний дом. А также вевы в академиях, они там всегда находят себе место побыть в одиночестве.
Пусть вся и в путах условностей, однако Шаск старалась отвечать на мои вопросы серьезно и обстоятельно, предварительно обдумывая каждый свой ответ. Она для меня была замечательным информатором, а также здорово облегчала жизнь, не терзая вопросами, откуда я свалилась на их головы. Тогда я объясняла себе это ее нелюбознательностью, погружением в себя как своего рода защитной реакцией на окружающее или даже эгоизмом молодости. Теперь вижу, что то было не что иное, как деликатность.
— Вевы — это учителя?
— Угу.
— Наверное, учителя в академиях — личности весьма уважаемые?
— Да, и слово «вевы» означает именно это. Именно поэтому к матери Экхоу мы обращаемся «вев Кокоу». Академий она не кончала, но она мудрый человек с огромным жизненным опытом, и у нее есть чему поучиться.
Словом, «уважаемый» и «учитель» здесь суть синонимы, и единственное почтительное обращение женщины к женщине, что мне доводилось слышать, означает именно «учитель». А если так, то не самой ли себе выказывает почтение Шаск, просвещая меня? А может, пытается заодно заслужить и мое уважение? Все это проливает некий новый свет на социум, главные ценности которого представлялись мне до сих пор связанными лишь с чисто материальным благополучием. Задедр, нынешнюю градоначальницу Рехи, буквально боготворят за ее богатство, которое просто бьет в глаза; однако ее никто никогда не назовет «вев».
Я спросила у Шаск:
— Ты научила меня столь многому, можно я стану обращаться к тебе «вев Шаск»?
Смущенная и одновременно польщенная, она сказала:
— Нет, нет, что вы!
Затем, после долгой паузы, добавила:
— Если вы когда-нибудь вернетесь в Реху, я очень хотела бы любить вас, Юде, любить по-настоящему.
— А я-то полагала, что ты влюблена в оплодотворителя Задра, — выпалила я.
— О да! — сказала она, и глаза ее приобрели мечтательно-отсутствующее выражение, типичное для здешних женщин, когда разговор заходил о представителях мужского пола. — А вы разве нет? Одна только мысль, что он вводит в тебя пенис, о-о-о! Я мигом становлюсь влажной!
Шаск плотоядно потянулась. В свою очередь, я испытала смущение, чего не сумела скрыть от нее.
— Разве он вам не нравится? — настаивала Шаск с наивностью несносной девчонки, точно олух-недоросль, хотя, как я уже знала, отнюдь не была им. — Однако мне никогда не суждено заполучить его, — добавила она со вздохом.
Поэтому ты и захотела меня, подумала я, и меня передернуло от отвращения.
— Я не собираюсь транжирить свои денежки, — гордо изрекла Шаск минуту спустя. — Думаю обзавестись ребеночком на будущий год. Конечно, оплодотворитель Задр мне не по карману, он великий чемпион, но если я не поеду на ближайшие игры в Кадаки, то сэкономлю достаточно, чтобы заполучить себе вполне приличного оплодотворителя в нашем Доме соитий, может, самого Розру. Я хотела бы — конечно, это глупо, но я все равно скажу, — я хотела бы, чтобы вы стали любовной матерью моего ребеночка. Я знаю, вы не сможете, вам надо ехать в академию. Но я все равно хотела сказать вам это. Я люблю вас.
Шаск взяла мои ладони в свои, поднесла их к лицу, прижалась к ним глазами на миг, затем отпустила. Она улыбалась, но на моих руках были слезы.
— О, Шаск, — пробормотала я смущенно.
— Все в порядке, — сказала она. — Мне надо минуточку поплакать.
И она заплакала. Плакала она открыто, вся изогнувшись, заламывая руки, негромко, но взахлеб. Я поглаживала ее по руке, ощущая невыразимо острый стыд. Остальные пассажиры поглядывали на нас искоса, издавая сочувственные звуки. Одна пожилая женщина даже сказала: «Поплачь, поплачь, детка, от этого станет легче!» Спустя несколько минут Шаск выплакалась, утерлась рукавом, глубоко вздохнула и сказала мне с улыбкой:
— Теперь все в порядке. Водитель! — крикнула она тут же. — Мне надо помочиться, можете остановить на минутку?
Водитель, угрюмая женщина, хрюкнула что-то неодобрительно, но послушно остановила микроавтобус на широкой травянистой обочине. В этом вполне однополом в повседневной жизни обществе многое выглядит гораздо проще. А может, — это пришло мне в голову, когда я переживала свой мучительный стыд, — этому социуму и вовсе срам неведом?
34/245 (фонограмма). По-прежнему ничего от Казы. Полагаю, что поступила правильно, когда дала ему ансибль. Надеюсь, он поддерживает контакт с кем-либо. Хотелось бы, чтобы со мной. Мне крайне необходимо знать, что творится в Замках.
В любом случае я теперь куда лучше понимаю то, что видела на играх в Рехе. Здесь на каждого взрослого мужчину приходится по шестнадцать женщин. Примерно одно из шести зачатий приносит плод мужского пола, однако многие младенцы нежизнеспособны, и это сводит пропорцию к моменту половой зрелости к одному на шестнадцать. Мои предки получили бы немалое удовольствие, играя в свои генные игры хромосомами этих людей. Чувствую себя малость виноватой, несмотря на то что все было добрый миллион лет назад. Мне следует научиться действовать здесь без излишнего стыда, но при этом еще сохранить бы совесть. Что бы ни случилось. К делу! Такой маленький городок, как Реха, делит «свой» Замок с другими городками. Уже на десятый день после посадки мне довелось увидеть первое умопомрачительное «представление», так называемую Финальную игру, в ходе которой Замок Авага пытался отстоять свое место в табели о рангах против поползновений какого-то Замка с севера и потерпел фиаско. Для команды Аваги это означало, что она не сможет в этом году принять участие в Большой игре в Фаджре, городке к югу отсюда, игре, после которой команды получают право участвовать в Великой игре в Заске, куда съезжается народ со всего континента — сотни игроков и многие тысячи зрителей. Я видела несколько голорепортажей о Великой игре прошлого года в Заске. В ней, по словам комментатора, участвовало 1280 спортсменов и по полю каталось одновременно 40 мячей. Мне это казалось сперва одной невообразимой свалкой, своего рода битвой двух безоружных армий, но теперь я прихожу к выводу, что здесь играют роль, причем немаловажную, индивидуальное мастерство и стратегический гений. Все игроки победившей команды получают специальное почетное звание на текущий год и еще одно пожизненное и с триумфом возвращаются по своим Замкам, делясь славой с поддерживающими их городами.
Сейчас я уже куда лучше понимаю, как все это действует, поскольку вижу систему как бы со стороны, так как в академии, где я теперь нахожусь, никому нет дела до поддержки Замков. Люди здесь, в отличие от молодежи в Рехе, да и не только молодежи, практически не интересуются спортом и сексуальными гигантами. Там, в Рехе, это своего рода общественный долг. Приветствуй свою команду, болей за избранного мужчину, обожай своего героя. И это понятно. Если вникнуть в их ситуацию, им ведь действительно нужны в их Домах соитий крепкие, здоровые парни — своего рода социальная селекция взамен естественного отбора. Но я весьма рада, что убралась подальше от всего этого тарарама и обожания, от плакатов, изображающих парней с бугрящимися бицепсами и гигантскими восставшими членами, от глазков в спальнях.
Я решила для себя проблему Резехаванара. Выбираю опцию «Не совсем правда». Шогград и Скодр и прочие учителя, мы зовем их профессорами, — люди интеллигентные, просвещенные, способные воспринять концепции космических перелетов и тому подобного, принимающие ответственные решения о внедрении технологических новинок и так далее. Я ограничиваю себя в ответах на задаваемые ими вопросы о технологии. Позволяю им считать, и это так естественно для большинства людей, особенно для выходцев из монокультурного социума, что наше общество во многом подобно здешнему. Если же они все-таки поймут, насколько наши общества разнятся, эффект будет сродни разорвавшейся бомбе, а у меня нет ни права, ни причины, ни желания устраивать на Сеггри подобную революцию.
Местный половой дисбаланс стал причиной возникновения социума, в котором, насколько мне удалось понять, мужчины обладают всеми возможными привилегиями, а женщины — всей реальной властью. И это вполне стабильная формация. Согласно местным историческим хроникам, она существует по меньшей мере два тысячелетия, а возможно, в той или иной форме и гораздо дольше. Но может быть легко и безнадежно разрушена в результате контакта с нами, если только познакомить местное население с этическими нормами человечества. Не знаю, станут ли мужчины цепляться за свой привилегированный статус или же потребуют освобождения, но женщины наверняка не отдадут власть без энергичного сопротивления, в результате чего может рухнуть эта сексуальная пирамида, разорвутся все привычные отношения между полами. И даже если они сумеют избавиться от навязанной им природой генетической программы, то, чтобы восстановить нормальный баланс полов, им потребуется время жизни нескольких поколений. Я не могу позволить себе стать тем шорохом, который обрушит эту лавину.
34/266 (фонограмма). Скодр ничего не добилась от мужчин из Замка Авага. Ей пришлось выдвигать свои требования крайне осторожно, дабы, боже упаси, не проговориться, что Каза пришелец из иного мира или уникален как-либо еще и тем самым не подвергнуть его жизнь реальной опасности. Оплодотворители из Замка могли бы воспринять такую новость как вызов своим «совершенствам» и потребовать от бедолаги Казы доказательств его превосходства в поединках, требующих физической силы и боевого мастерства. Прихожу к выводу, что в Замках царит жесточайшая иерархия и карьерный рост там возможен единственно путем участия и победы в обязательных или не вполне обязательных, но желательных поединках. Спортивные игры, которые видят женщины, — это только финальные шоу бесконечной серии состязаний, проводящихся внутри Замков. Нетренированный и уже немолодой Каза был бы обречен на поражение в подобных испытаниях. Единственно возможный способ избежать их, по словам Скодр, — прикинуться хворым или слабоумным. Она полагает, что Каза, вероятно, так и поступил, поскольку до сих пор жив; но это все, что удалось ей выяснить: «Мужчина, который потерпел крушение в Таха-Рехе, еще жив».
Хотя женщины кормят, одевают и вообще всячески ублажают оплодотворителей из Замков, взамен они имеют полный отказ последних от сотрудничества. Скодр была рада получить и эту скудную кроху информации. Как и я, впрочем.
Но мы обязательно должны вытащить Казу оттуда. Чем больше я слышу от Скодр о происходящем в Замках, тем опаснее мне все это кажется. Я стараюсь думать об этих людях как о своего рода нравственных инвалидах, но ведь на деле они подобны солдатам на учебных полигонах. Вот только учения у них никогда не кончаются. Выигрывая свои поединки, они получают всевозможные титулы и звания, аналогичные генеральским и прочим, принятым у наших военных. Некоторые из таких «генералов», лорды, мастера и им подобные, и являются местными спортивными кумирами — предметом обожания в Домах соитий — вроде того, которого так вожделела бедняжка Шаск; однако, становясь постарше, они заслуживают свою известность среди женщин той властью, какую имеют над младшими по рангу, зачастую превращаются в настоящих тиранов и нещадно притесняют своих подданных, покуда не случится очередной переворот и их не «свергнут». Старики, что уже не у власти, чаще всего обречены жить отдельно, изгоями, по всей видимости, в крохотных флигельках вдали от главного строения Замка; к ним относятся как к опасным безумцам.
Разве такую жизнь можно назвать достойной? Ведь все, что дозволяется мужчинам, то бишь еще мальчикам с одиннадцати лет, — это нескончаемый спортивный фестиваль в пределах Замков, к чему, начиная примерно с пятнадцати, добавляются еще и оргии в Домах соитий, также носящие состязательный характер, — ради денег и количества заказов в тех же Домах соитий, приносящих новые деньги, и прочее в том же духе. И ничего иного. Никаких вариантов. Никаких тебе занятий торговлей. Никакого обучения ремеслам. Никаких путешествий, если только это не связано с участием в больших играх. Никакого допуска в академии, где они могли бы обрести хотя бы некоторое свободомыслие. Я как-то спросила Скодр, почему какому-либо мыслящему индивиду мужского пола не поучиться немного в академии, так она ответила мне, что учеба скверно влияет на мужчин: умаляет их честолюбие, расслабляет мускулы и делает из них чуть ли не импотентов. «Что входит в голову, выходит из яиц, — были ее слова. — Мужчин для их же блага следует держать подальше от знаний».
Я старалась вести себя тише воды, как меня и учили, но отвращения своего скрыть все же не сумела. Скодр, видимо почувствовав это, спустя какое-то время поведала мне о «тайной школе». Оказывается, некоторые женщины из академий все же протаскивают контрабандой знания для мужчин в Замках. Затем бедолаги встречаются там тайком и обучают друг друга. В Замках в возрасте до пятнадцати вовсю поощряются гомосексуальные связи, неофициально они терпимы и среди взрослых мужчин — Скодр поведала, что такие тайные школы часто возглавляют именно гомосексуалисты. Им приходится блюсти конспирацию, ведь, если лорды или мастера застукают их за изучением запретных знаний и идей, они понесут суровую кару. Из таких тайных школ поступило несколько интересных работ, сообщила Скодр, но ей пришлось как следует пораскинуть мозгами, чтобы вспомнить и привести конкретные примеры. Одним оказался мужчина, доказавший любопытную математическую теорему, другим — художник, чьи географические карты, несмотря на примитивную технику, поражали настоящим профессионализмом. Имени последнего она так и не сумела припомнить.
Искусства, науки, все учения, все профессиональные навыки — все это именуется хаггъяд, то бишь мастерство. И все это изучается в академиях без деления учащихся на специализации. Учителя и студенты постоянно переходят из одной сферы знаний в другую, и даже если ты признанный авторитет в одной области, в другой можешь быть скромным начинающим школяром. Скодр является вев по психологии, пишет пьесы и изучает историю под руководством одной из вев по истории. Ход ее мыслей всегда обоснован, отличается живостью и удивительным бесстрашием. Моей школе на Хайне нашлось бы чему поучиться у здешней академии. Это замечательное место, настоящий оазис свободомыслия. Однако у свободомыслия здесь только женское лицо. Своего рода свобода в пределах ограды.
Надеюсь, Каза нашел такую тайную школу или что-то еще, какой-либо иной способ приспособиться к жизни в Замке. Физически он не слабак, но ведь эти костоломы годами готовятся к своим играм. И подавляющее большинство этих игр связаны с насилием. Женщины говорят: не волнуйся, мы, мол, не даем нашим мужчинам убивать друг друга, мы бережем их, они наше главное достояние. Но я ведь видела по головидению, в репортажах о поединках по боевым искусствам, где они столь эффектно швыряют друг друга, как с игрового поля уносили серьезно контуженных. «Только неподготовленные бойцы могут получить травму». Весьма утешительно слышать такое. К тому же они сражаются еще и с быками. А в той свалке, что они называют Главной игрой, там ведь умышленно ломают друг другу лодыжки. «Какой же это герой, если без хромоты?» — говорят женщины. Может быть, это все-таки ради безопасности — дать сломать себе ногу, чтобы не было потом нужды доказывать, какой ты есть герой? Но что такого должен доказывать им Каза?
Я попросила Шаск дать мне знать, если услышит о появлении Казы в Доме соитий в Рехе. Однако ведь Замок Авага обслуживает (это их слово, они пользуются им и для своих быков-производителей) не один, а четыре городка, поэтому Каза мог быть отправлен куда-то еще. А может, и нет, так как мужчины, не побеждающие в состязаниях, вообще крайне редко добираются до Домов соитий. Только чемпионы. А также мальчики от пятнадцати до девятнадцати, которых женщины постарше называют диппида — щеночки, котятки, ягнята. Диппида служат им исключительно для удовольствия. А деньги они платят только чемпионам, когда приходят в Дом соитий, чтобы зачать от них. Но Казе уже тридцать шесть, и кутеночком его никак не назовешь. Он мужчина, а здесь, увы, далеко не самое лучшее место, чтобы быть мужчиной.
Каза Агад погиб; лорд Замка Авага в конце концов признал этот факт, но не открыл обстоятельств. Год спустя Веселие вызвала с орбиты свой посадочный модуль и, покинув Сеггри, вернулась на Хайн. Ее прощальная рекомендация была наблюдать и избегать контакта. Однако Стабили решили послать еще одну пару Наблюдателей; и на сей раз оба они были женщины, Мобили Элии Айю и Зерин By. Они прожили на Сеггри восемь лет, с третьего года пребывания там получили статус Первых Мобилей; Айю оставалась в ранге посла еще пятнадцать лет. Решая проблему Резехаванара, они избрали вариант «Вся правда, но постепенно». Был установлен лимит в 200 посетителей из внешнего мира. В течение нескольких следующих поколений обитатели Сеггри, постепенно привыкая к присутствию в своем мире инопланетян, рассматривали возможность влиться в ряды членов Экумены. Предложения о проведении планетарного референдума по поводу генетической перестройки были отвергнуты — все равно мужские голоса утонули бы в море женских. На момент составления настоящего отчета на Сеггри так и не принята программа глобальной генетической перестройки, хотя уже изучены и применяются различные восстановительные технологии, которые привели к некоторому улучшению ситуации и рождению большего числа доношенных младенцев мужского пола; теперь половая диспропорция на Сеггри составляет около 12:1.
Следующий фрагмент — это мемуары, врученные послу Эрито те Вес в 93/1569 одной женщиной из Уша на Сеггри.
Вы просили меня, дорогой друг, написать Вам что-нибудь, чтобы люди других миров могли узнать о нашей жизни и нашем мире. Это не так-то легко! Еще вопрос, хочу ли я, чтобы кто-то где-то там узнал что-либо о моей жизни. Я знаю, какими странными представляемся мы всем прочим, этим половинчатым расам; я знаю, что нас считают отсталыми, провинциалами, порой даже извращенцами. Возможно, в ближайшие десятилетия мы и примем решение о переделке самих себя, но я не доживу до той поры. И не уверена, что хотела бы дожить до нее. Я люблю свой народ. Мне нравятся наши необузданные, гордые, великолепные мужчины, и мне отнюдь не хочется, чтобы они уподобились женщинам. Мне нравятся наши надежные, властные, благородные женщины, и я не желаю, чтобы они превратились в мужчин. К тому же я вижу, что среди ваших у каждого мужчины своя отдельная личная жизнь и свой отличный от всех других характер, так же и у ваших женщин, и мне весьма трудно решить, чего такого мы лишены, живя той жизнью, что живем.
В детстве у меня был брат на полтора года младше меня. Его звали Итту. Мать моя заплатила за мое зачатие в городе пятилетними сбережениями, и моим оплодотворителем был мастер, Чемпион в Танце. Оплодотворителем же Итту случайно стал один недотепа из нашего деревенского Дома соитий, которого прозвали «Мастер падать на спину». Он никогда ни в чем не побеждал, его годами не нанимали для зачатий, а он так даже доволен был, трахая женщин за просто так. Моя мать часто вспоминала об этом с улыбкой — она еще кормила меня грудью и даже и не думала предохраняться, а на чай этому олуху дала всего два медных гроша! Когда поняла, что беременна, пришла просто в бешенство. После проверок, когда выяснилось, что в утробе мальчик, с отвращением ждала, как все ей предсказывали, неизбежного выкидыша. Но Итту родился крепеньким и здоровым, и тогда она заплатила старому ловеласу две сотни медяков — все, что у нее на тот момент было в загашнике.
Итту не рос таким уж неженкой, как другие мальчики, но разве можно удержаться и не побаловать мальчугана? Я не могу припомнить такой поры, чтобы я не присматривала за Итту, и до сих пор могу назубок перечислить, что Маленькому Брату разрешается делать и чего нельзя, а также все опасности, от которых его следует оберегать. Я гордилась своей ответственностью и даже немного кичилась тем, что должна присматривать за своим братом. Никакой другой материнский дом в моей деревне не мог похвастать сыном, до сих пор еще не переехавшим в Замок.
Итту был чудесный ребенок, просто на диво. У него были мягкие кудри, что вполне обычно для нашей части Уша, и огромные глаза; характер ласковый и веселый, и он был чрезвычайно смышленым. Остальные дети обожали его и всегда хотели поиграть с ним, но мы с ним предпочитали играть друг с другом в наши долгие, тщательно продуманные игры, когда воображаешь себя кем-то еще. У нас имелось игрушечное стадо из двенадцати коров, которых одна деревенская старуха вырезала из тыкв специально для Итту — все вокруг баловали его подарками, — так эти игрушки были героями нашей любимой игры. Наши коровки жили в стране под названием Шуш, где с ними происходили всевозможные приключения, где они карабкались по отвесным кручам, открывали новые земли, плыли по бурным рекам и прочее. Как в любом реальном стаде, в том числе и в нашем деревенском, вожаками были старые самки; быки жили отдельно; прочих самцов холостили, а вот тёлочки были настоящими искателями приключений. Наш бык совершал церемониальные визиты для обслуживания коров, и тогда ему приходилось вступать в поединок с мужчинами из Замка Шуш. Мы вылепляли из земли замок, мужчин изображали веточками, и бык всегда побеждал, сбивая эти прутья. Иногда он обращал в руины и сам замок. Однако самая лучшая из наших историй была связана с двумя телочками: моей, по имени Оп, и братниной, по имени Утти. Однажды наши героини отправились поплавать в речке, огибавшей деревушку, и их унесло вместе с лодочкой. Мы нашли ее зацепившейся за корягу далеко вниз по течению, где поток становился стремительным и глубоким. В лодке оказалась только одна телочка — моя. Мы с братом без конца ныряли, но отыскать Утти нам так и не удалось. Она утонула. Замок Шуш устроил ей пышную погребальную церемонию, и Итту очень горько плакал о ней.
Он так долго тосковал по своей игрушечной телке, что я попросила пастушку Джерджи разрешить нам помогать ей со скотом, так как полагала, что возня с живой скотиной может утешить братца. Та была только рада заполучить себе бесплатных помощников (когда мать позднее обнаружила, что мы и впрямь всерьез трудимся, она заставила Джерджи платить нам четверть медяка в день). Мы разъезжали верхом на двух больших старых коровах весьма спокойного нрава, на седлах столь больших, что Итту мог спокойно уместиться на своем, лежа поперек. В нашем распоряжении было стадо телят-двухлеток, которых мы ежедневно отгоняли пастись на эдте, траве, которая куда лучше растет, если ее щиплют. Мы должны были следить, чтобы стадо не разбрелось, не топтало берега речушки, а когда телятам приходила охота пожевать жвачку, нам вменялось в обязанность пристраивать их в таком месте, где их навоз удобрял бы полезные растения. Наши добрые ездовые коровы выполняли большую часть этой работы. Мать приходила проверить, чем мы тут заняты, решила, что все в порядке и пребывание с утра до ночи на воздухе определенно пойдет нам на пользу.
Мы обожали наших стареньких «скакунов», несмотря на всю их серьезность и обстоятельность, точь-в-точь как у старших из нашего материнского дома. Зато телята были совсем иными — все племенные, не лучших кровей, разумеется, обычного деревенского завода, но жизнь на подножном корму из эдты сделала их упитанными и бодрыми. Итту и я объезжали их без седла при помощи одной лишь веревочной уздечки. Сперва мы постоянно заканчивали наши попытки падением на спину и с земли печально лицезрели удаляющиеся копыта и развевающийся победным флажком хвост. Но уже к концу первого года мы сделались замечательными наездниками и обучали наших скакунов разным трюкам, пуская их в полный галоп и вольтижируя на рогах. Итту вольтижировка удавалась просто превосходно. Он дрессировал чалого бычка-трехлетку с рогами в форме лиры, и они отплясывали на пару не хуже прославленных чемпионов вольтижировки из Замков, которых мы видели как-то по голо. Мы не сумели обуздать в себе желание похвастаться и вскоре уже давали представления детям из деревни, приглашая их к Соленому ручью на Большое скаковое шоу с трюками. И конечно же, вскоре обо всем разузнали и взрослые.
Моя мать была храбрая женщина, но такое оказалось слишком даже для нее, и она заявила мне в холодном бешенстве: «Я доверила тебе присматривать за Итту, а ты подвела меня!»
Все остальные без устали перемывали мне косточки за то, что подвергла опасности драгоценную жизнь мальчика, этот Сосуд Надежды, Вместилище Жизни и тому подобное, но за живое задели меня только слова моей матери.
— Я присматриваю за Итту, а он — за мной, — сказала я ей с ощущением правоты, знакомой всем детям, которые так редко чтят первородство. — Мы оба знаем, где опасность, и мы не делаем никаких глупостей, и мы знаем наших животных, и мы все делаем вместе. Когда Итту переберется в Замок, ему придется делать куда более опасные вещи, и он уже будет знать, как делать хотя бы одну из них. И там ему придется действовать в одиночку, а здесь мы все делаем вместе. И я нисколько не подвела тебя.
Мать посмотрела на нас. Мне уже было почти двенадцать лет, Итту — десять. У матери брызнули слезы, она упала на землю и разрыдалась. Мы оба подбежали к ней, обняли и тоже заплакали. «Я не уйду от вас, — сказал Итту. — Не пойду я в этот проклятый Замок. Пусть попробуют заставить меня!»
И я поверила ему. Он и сам себе верил. Но наша мать знала куда как больше нас.
Может быть, однажды и наступит такой день, когда мальчику дозволено будет самому выбирать себе путь в жизни. Ведь у вашего народа половые признаки еще не определяют судьбу, не так ли? Возможно, когда-нибудь так будет и у нас.
В нашем Замке Хиджегга, само собой, присматривали за Итту с самого рождения; раз в год мать высылала им медицинское заключение, а когда мальчику исполнилось пять лет, она вместе с женами повезла его туда на церемонию Конфирмации. Итту вернулся оттуда со смешанным чувством замешательства, отвращения и гордости. Он рассказывал мне потом по секрету:
— Там были все эти старики, они еще так смешно пахли; меня попросили снять с себя всю одежду, и у них еще были такие штуки, чтобы мерить, и они смерили мне пипку! И сказали, что она очень хорошая. Очень-очень хорошая! А что такое «потомство»?
Это был далеко не первый его вопрос, на который я не могла ответить, и, как обычно, я сымпровизировала:
— Потомство — это значит, что ты можешь иметь детей.
Впоследствии выяснилось, что я почти угодила в яблочко.
В некоторых Замках, как мне доводилось слышать, с целью подготовки мальчиков лет девяти-десяти к Разлучению, к ним порой присылают ребят постарше для общения и разъяснений, дарят билеты на матчи, устраивают экскурсии по парку и помещениям Замка — все для того, чтобы легче было затем вынести переселение, когда им стукнет одиннадцать. Но ведь мы «дальники», деревенщина с самого краю пустыни, и непреклонно придерживаемся древних обычаев. Кроме как в момент Конфирмации, наши мальчики до своих одиннадцати вообще не вступают в контакт с мужчинами. А в день их одиннадцатилетия все те, кого они до сих пор знали, провожают их до ворот Замка и сдают с рук на руки чужакам, с которыми им предстоит жить теперь до конца дней. Наши мужчины, как и женщины, были убеждены, а многие и до сих пор верят, что только такое Абсолютное Разлучение выковывает настоящих мужчин.
Вев Ушигги, родившая сына и имеющая внука, пять-шесть раз занимавшая должность мэра, пользующаяся, невзирая на скромный образ жизни, огромным авторитетом среди односельчан, услыхала слова Итту о нежелании «идти в проклятый Замок». На следующий же день она явилась с визитом в наш материнский дом, чтобы побеседовать с ним с глазу на глаз. Итту рассказал мне потом, о чем шла речь. Ушигги не стала разводить антимонии и не пыталась подсластить пилюлю. Она объявила, что Итту рожден для служения своему народу и имеет лишь одно предназначение: производить детей, когда станет взрослым, и одну только обязанность: быть сильным и храбрым мужчиной, крепче и мужественнее других мужчин, чтобы женщины захотели иметь детей от него. И еще она сказала, что Итту обязан жить в Замке, ибо мужчины не могут жить среди женщин. И тут мой брат озадачил ее вопросом: «Почему не могут?»
— Ты правда спросил так? — сказала я, восхищенная его смелостью перед грозной старухой.
— Да. И на самом деле она не ответила. Она долго молчала, глядя то на меня, то еще куда-то, снова на меня. В конце концов сказала: «Потому что мы разрушаем их».
— Но ведь это полная чепуха! — возмутилась я. — Мужчины — наше сокровище. Для чего она сказала так?
Естественно, Итту не знал. Но он очень хотел понять слова старухи Ушигги и долго размышлял над ними, и я полагаю, она не могла сказать ничего иного, что впечатлило бы его сильнее.
После долгих споров старейшины деревни и моя мать вместе с женами постановили, что Итту может продолжать практиковаться в вольтижировке, так как подобный навык может пригодиться ему в Замке, но не должен более пасти скот, а также сопровождать меня на пастбище, ему нельзя принимать участие в работе, возлагавшейся в деревне на девочек, и даже играть с ними нельзя. «Ты делал все вместе с По, — сказали ему. — Однако теперь она будет делать все с другими девочками, а ты — самостоятельно, как и положено мужчине».
С Итту они всегда были обходительны — не то что с нами, девочками. Если видели, как мы заговариваем с ним, тут же раздавался строгий окрик: идите, мол, работайте, нечего приставать к мальчику, оставьте его в покое! Когда мы проявляли явное непослушание — Итту и я пробирались, к примеру, к Соленому ручью, чтобы вместе поездить там верхом, или же просто прятались в нашем старом местечке для игр ниже по течению речки и болтали там всласть, — Итту встречали суровым взглядом с немым укором, меня же наказывали по-настоящему, заключением на сутки в подвал старой ткацкой фабрики, который служил в нашей деревушке тюрьмой. В следующий раз — уже на двое суток, а когда нас застукали вдвоем в третий раз, меня заперли в подвал аж на десять дней. Девушка по имени Ферск раз в день приносила мне поесть и попить, удостоверялась, что я не больна, но ни разу не заговорила со мной. Именно так наказывают людей в нашей деревне. Под вечер до меня доносились с улицы голоса детей. Смеркалось, и я засыпала. Дни напролет мне нечем было заняться, никакого дела, даже не думалось ни о чем, кроме как о бесчестии и позоре, которые я заслужила, поправ доверие взрослых, да еще о несправедливости — меня наказывают, а Итту почему-то нет.
Выйдя оттуда, я почувствовала в себе перемены. Как будто, пока я сидела взаперти, во мне самой захлопнулась какая-то дверка.
Теперь во время трапез в материнском доме нас с Итту старались усадить подальше друг от друга. Какое-то время мы с ним даже не разговаривали. Я вернулась в школу и к своей работе и знать не знала, чем Итту заполняет свое время. Я даже не думала об этом. До его дня рождения оставалось всего пятьдесят дней.
Однажды вечером, ложась спать, я обнаружила под подушкой записку: «У запруды севодн ночь». Итту не умел писать грамотно, а то, что все же умел, — это благодаря мне, я тайком обучала его. Я и злилась, и трусила, но, подождав, пока все в доме не уснули, поднялась, прокралась наружу, в ветреную звездную ночь, и помчалась к запруде. Был уже самый конец сухого сезона, и речка изрядно обмелела. Итту уже сидел там, обхватив руками колени, — крохотная тень у самой кромки воды на бледном фоне растрескавшейся глины.
Первое, что я сказала ему:
— Ты хочешь, чтобы меня снова посадили в тюрьму? И теперь уже на целых тридцать дней?
— Но ведь меня собираются запереть лет на пятьдесят, — ответил Итту, глядя в сторону.
— Ну и что ты теперь хочешь от меня? Ведь так и должно быть! Ты мужчина. Ты должен делать то, что делают все мужчины. К тому же никто не запрет тебя под замок, ты будешь участвовать в играх и приезжать в город на службу и все такое. Ты даже представить себе не можешь, каково это — сидеть под замком!
— Я хочу уехать в Серраду, — выдохнул Итту и блеснул глазами. — На коровах мы можем добраться до автобусной станции в Реданге. Я скопил денег, у меня есть двадцать три медяка, мы купим билеты до Серрады. Наши коровы сами смогут вернуться домой, если их не связать.
— А что же ты намерен делать в Серраде? — спросила я не без иронии, но с любопытством. Никто из нашей деревни еще не бывал в столице.
— Там есть люди из Эккамены, — сказал Итту.
— Из Экумены, — поправила я. — Ну и что из того?
— Они могли бы забрать меня к себе.
Я почувствовала себя как-то странно, когда он сказал это. Я все еще злилась и презирала его, но во мне уже темной водой разливалась жалость.
— Зачем им это? С какой стати они станут разговаривать с каким-то маленьким мальчиком? Как ты найдешь их там? Двадцать три медяка, этого мало. Путь до Серрады далек. Все это дурацкая затея. Ты не сможешь сделать это.
— Я думал, что ты поедешь со мной, — сказал Итту. Голос его смягчился и уже не дрожал.
— С какой стати мне участвовать в твоей дурацкой затее? — бросила я раздраженно.
— Ладно, — сказал он. — Но ты ведь не выдашь меня? Обещаешь?
— Не выдам, — ответила я. — Но ты не можешь сбежать, Итту. Не можешь. Это было бы… было бы таким бесчестьем.
На сей раз при ответе его голос дрогнул.
— Это волнует меня меньше всего, — сказал он. — Мне нет дела до чести. Я хочу быть свободным!
Мы прослезились. Я села рядышком, мы прислонились друг к другу, как прежде, и немного поплакали — совсем немного, мы не очень-то любили плакать.
— Ты не можешь так поступить, — шепнула я. — Это не сработает.
Он кивнул, соглашаясь со мной и моей мудростью.
— В Замке не так уж плохо, — сказала я.
Спустя минуту он слегка отстранился.
— Мы будем видеться, — сказала я.
— Когда? — спросил он.
— На играх. Я увижу тебя там. Спорим, ты станешь лучшим наездником и мастером вольтижировки. Я уверена, что ты победишь во всех играх и станешь Великим Чемпионом.
Итту принужденно кивнул. Он знал, да и я знала, что я предала нашу любовь и свое первородство. И у него не оставалось больше надежды.
Это был последний случай, когда мы говорили с ним наедине, и один из последних, когда мы вообще разговаривали.
Итту бежал спустя дней десять на ездовой корове в направлении на Реданг. Его без труда догнали и вернули домой еще до наступления ночи. Неизвестно, считал ли он меня предательницей. Мне было так стыдно за то, что я не бежала с ним вместе, что я уклонялась от встречи наедине. Я держалась поодаль, и теперь взрослым не было нужды отгонять меня. Итту тоже не сделал никакой попытки поговорить со мной.
Я вступала в половую зрелость, и мое первое кровотечение случилось ночью, как раз накануне дня рождения Итту. В деревнях вроде нашей женщине в период месячных возбраняется подходить близко к воротам Замка, поэтому, когда Итту становился мужчиной, я стояла далеко позади вместе с еще несколькими девочками и женщинами и мало что смогла увидеть из церемонии. Я стояла молча, пока все пели, потупив взгляд, разглядывая землю и свои новые сандалии и пальцы ног в сандалиях, и ощущала тупую боль внизу живота и тайный ток крови и лелеяла свое горе. Я уже тогда знала, что это горе останется со мною на всю мою жизнь.
Итту вошел, и ворота закрылись.
Он стал Юным Чемпионом по вольтижировке и в течение двух лет, когда ему исполнялось восемнадцать и девятнадцать, приезжал несколько раз на службу в нашу деревню, но я так ни разу и не повидалась с ним. Одна из моих подруг приходила к нему на сеанс и после пыталась рассказать мне, как хорош он был в сексе, полагая, что мне будет приятно услышать это, но я грубо оборвала ее и ушла прочь в слепой ярости, которую ни она, ни я не сумели бы объяснить.
Когда Итту исполнилось двадцать, его продали в один из Замков на восточном побережье. После того как у меня родилась дочь, я послала ему письмо, писала и потом еще несколько раз, но он не ответил ни разу.
Не знаю, что именно хотели Вы узнать о моей жизни и моем мире. Я даже не знаю, хотела ли бы я, чтобы Вы узнали это. Просто мне нужно было с кем-то поговорить.
Нижеследующий фрагмент представляет собой короткий рассказ популярной писательницы Сем Гриджи из города Адр, написанный в 93/1586. Классическая литература Сеггри складывается из жанров повествовательной поэмы и драмы. Классические поэмы и пьесы, весьма тесно меж собой переплетенные, сохранились как в оригинале, так и в анонимных версиях переписчиков последующих поколений. Сохранению «подлинных» текстов уделялось не так уж много внимания, ибо литература рассматривалась как текущий, «живой» процесс. Отдельные авторы конца семнадцатого века, возможно, уже под экуменическим влиянием взялись за сочинение коротких рассказов описательного или исторического характера или же целиком художественных. Этот жанр приобретает популярность, особенно в больших городах, хотя и не завоевывает столь безбрежную аудиторию, какая есть у великих классических эпосов и драм. Буквально каждому благодаря книгам и головидению известны классические сюжеты и множество крылатых выражений из классики, почти каждая взрослая женщина видела или даже участвовала в сценической постановке из классики, а то сразу и в нескольких. Таков один из основополагающих моментов унифицирующего влияния сеггрианской монокультуры. Повествовательная же проза, воспринимаемая читателем сугубо наедине, служила скорее инструментом, посредством которого культура задает непростые вопросы самой себе, побуждая читателя к моральной самооценке. Консервативные женские круги на Сеггри осудили этот жанр как антагонистический предельно кооперативной и коллективистской структуре здешнего социума. Беллетристика не включается в программу литературных факультетов и нередко сопровождается презрительной коннотацией — «сказочки для мужчин».
Сем Гриджи опубликовала три сборника рассказов. Ее безыскусный, несколько грубоватый стиль весьма характерен для сеггрианской короткой новеллы.
Азак выросла в материнском доме в кварталах Нижнеречья, возле текстильных фабрик. Она была весьма смышленой девочкой, и семья вместе с соседями почли за честь собрать денег, дабы отправить ее в академию. Назад в город она вернулась уже как новая управляющая одной из фабрик. Азак хорошо срабатывалась с людьми, поэтому на службе преуспевала. Она ясно представляла себе, чего хочет добиться в ближайшие пять лет: найти двух-трех партнерш для основания дочернего дома и совместного бизнеса.
Красивая женщина в расцвете юности, Азак находила большое удовольствие в сексе, предпочитая сношения с мужчинами. И хотя она старательно откладывала деньги для основания собственного дела, немало тратила она и в Доме соитий, захаживая туда постоянно и иногда нанимая двух мужчин разом. Ей нравилось наблюдать, как они возбуждают друг в друге доблесть сверх той, которой каждый был способен достичь в одиночку, и как нещадно костерят друг друга, когда плошают. Зрелище вялого пениса она находила донельзя отвратительным и не колеблясь отсылала прочь мужчину, не способного удовлетворить ее три-четыре раза за вечер.
Замок ее округа на турнире Замков Юго-Востока приобрел Юного Чемпиона в Танце и вскоре отправил его в местный Дом соитий. Азак, увидев по голо, как тот танцевал в финале, и плененная его текучим, грациозным стилем и красотой, загорелась заполучить его. Он стоил вдвое против остальных мужчин, но она не колеблясь выложила денежки. Азак нашла Чемпиона очаровательным и любезным, пылким и нежным, искусным и чутким. В первый же свой вечер они пять раз одновременно достигли оргазма. На прощание Азак оставила ему солидные чаевые. Спустя неделю она вернулась и потребовала Тоддру — так звали Чемпиона. Наслаждение, которое он доставлял ей, было столь острым, что скоро она и думать позабыла об остальных мужчинах.
— Хотелось бы, чтобы ты принадлежал только мне, — сказала она ему однажды вечером, лежа в его объятиях в неге и истоме удовлетворенного желания.
— Это и мое самое большое желание, — ответил он. — Я хочу быть твоим рабом. Меня не возбуждают другие женщины. Я не хочу их, я жажду только тебя.
Азак захотелось узнать, правда ли это. В следующий свой визит она как бы между прочим спросила у управляющей, оправдывает ли Тоддра возлагавшиеся на него надежды.
— Нет, — ответила та. — Все говорят, что его нелегко возбудить, что он угрюм и нелюбезен с клиентками.
— Довольно странно, — удивилась Азак.
— Ничего странного, — сказала управляющая. — Ведь он влюблен в вас.
— Мужчина влюблен в женщину? — Азак прыснула.
— Такое случается, и даже слишком часто, — заметила управляющая.
— Я полагала, что только женщины могут влюбляться друг в друга, — сказала Азак.
— Иногда женщины влюбляются в мужчин, и это тоже весьма скверно, — сказала управляющая. — Вы позволите мне предостеречь вас, Азак? Любовь должна рождаться и расцветать только между женщинами. Здесь ей совершенно не место. Такое не доведет до добра. Я терпеть не могу терять деньги, но хотела бы, чтобы вы заказывали иногда и других мужчин, а не одного только Тоддру. Видите ли, вы вдохновляете его на нечто такое, что ему вредит.
— Но вы с ним на пару получаете от меня кучу денег! — сказала Азак, пытаясь обратить все в шутку.
— Он получал бы гораздо больше от других женщин, если бы не влюбился в вас, — возразила управляющая.
Азак аргумент этот показался не слишком убедительным в сравнении с тем наслаждением, которое получала она от Тоддры, и она сказала:
— Ладно, он может обслужить их всех после того, как мы с ним закончим, но сейчас я хочу его.
Этим вечером, удовлетворенная, она сказала Тоддре:
— Здешняя управляющая уверяет, что ты влюблен в меня.
— Я ведь говорил тебе, что люблю, — подтвердил Тоддра. — Говорил, что хотел бы принадлежать только тебе, служить тебе, тебе одной. Я готов умереть за тебя, Азак.
— Но это глупо, — сказала она.
— Разве я не нравлюсь тебе? Неприятен тебе?
— Нравишься, и больше, чем любой мужчина из тех, кого я знала. — Она поцеловала его. — Ты прекрасен и удовлетворяешь меня совершенно, мой милый Тоддра.
— Тебя ведь не тянет ни к кому из других мужчин здесь, правда? — спросил он.
— Ни капельки. Все они безобразные глиномесы по сравнению с моим прекрасным танцором.
— Тогда послушай, — сказал Тоддра, став вдруг крайне серьезным, и уселся на постели. Он выглядел великолепно, этот молодой двадцатидвухлетний мужчина с длинными, в меру мускулистыми руками и ногами, широко поставленными глазами и тонкогубым чувственным ртом. Азак лежала, поглаживая его бедро и дивясь его красоте. — У меня есть план. Когда я танцую, то есть когда исполняю исторические танцы, я, естественно, изображаю женщину; я делаю это уже с двенадцати лет. Люди не могут поверить, что я мужчина — так хорошо я играю. Если я сбегу — отсюда, из Замка — под видом женщины, то я мог бы прийти к тебе в дом и стать твоей служанкой…
— Что?! — изумилась Азак.
— Я мог бы жить у тебя, — продолжал он настойчиво, склоняясь над ней. — С тобой. Всегда рядом с тобой. Ты могла бы иметь меня каждую ночь. И совершенно бесплатно, только за еду. Я буду твоей служанкой, буду обслуживать тебя, убирать дом, делать все, что прикажешь. Ну пожалуйста, Азак, возлюбленная моя, моя госпожа, позволь мне стать твоим рабом! — Он поймал в ее взгляде недоверие и поспешно добавил: — А когда я надоем тебе, ты сможешь отослать меня прочь…
— Если ты попытаешься вернуться в Замок после такой эскапады, тебя ведь забьют там до смерти, ты, идиот!
— Я стою немалых денег, — возразил Тоддра. — Меня накажут, но большого вреда не причинят.
— Ты ошибаешься. Ты давно уже не танцуешь, а здесь твоя цена тоже упала, и все из-за того, что весь свой пыл ты посвящаешь одной только мне. Так сказала управляющая.
На глазах Тоддры выступили слезы. Азак не нравилось причинять ему боль, но что за вздор втемяшился ему в голову!
— А если тебя разоблачат, дорогой? — сказала она тоном помягче. — Я буду опозорена навсегда. Это очень наивный план, Тоддра. Прошу тебя, даже не заикайся больше о подобных вещах. Но я действительно обожаю тебя, только тебя и никого больше. Ты веришь мне, Тоддра?
Он кивнул и, сдерживая слезы, сказал:
— Это только сейчас.
— Сейчас и еще очень и очень долго! Мой бесценный, мой сладкий, мой прекрасный танцор, мы будем друг с другом так долго, как мы сами того захотим, еще годы и годы! Только ты исполняй свои обязанности и с другими женщинами, которые приходят сюда, очень тебя прошу, иначе твой Замок может сбагрить тебя куда-нибудь подальше. А я не вынесу, если потеряю тебя, мой милый Тоддра!
Она страстно заключила Тоддру в свои объятия, мгновенно его возбудив, распахнулась ему навстречу, и вскоре они оба стонали от наслаждения.
Хотя Азак и не могла принять любовь Тоддры как нечто серьезное — ибо что еще может произойти от таких неуместных эмоций, кроме чепухи вроде этого его совершенно дурацкого плана, — он все же тронул ее сердце, и она испытывала к нему самые нежные чувства, которые постоянно подогревались удовольствием от интимной близости с ним. И поэтому в течение года с лишним Азак проводила в Доме соитий три-четыре ночи в неделю — максимум, который могла себе позволить. Управляющая, все еще пытаясь остудить чувства Тоддры, не стала понижать его тариф, несмотря на то что он по-прежнему был непопулярен среди прочих клиенток заведения. Таким образом, Азак истратила на него чертову уйму денег, хотя чаевых от нее после самой первой их ночи он больше уже не брал.
Затем случилось так, что одна из женщин, не сумевшая забеременеть от прочих оплодотворителей, решила попытать счастья с Тоддрой и сразу же понесла, к тому же при тестировании выяснилось, что будет мальчик. Следом за ней от Тоддры забеременела еще одна женщина, и снова мальчиком. Тоддра мигом стал опять популярен уже как оплодотворитель. Женщины со всех уголков города сбегались, чтобы попасть к нему на сеанс. Это означало, что он должен откладывать другие заказы, когда у клиенток на зачатие начинается период овуляции. Теперь нередко случалось так, что по несколько вечеров подряд он не мог увидеться с Азак, если только не удавалось всучить управляющей приличную мзду. Тоддра был в унынии от своей популярности, однако Азак утешала и увещевала его, уверяя, что гордится им и что его работа очень важна и не может помешать их любви. На самом-то деле ее не так уж расстраивала нынешняя занятость Тоддры, так как она встретила кое-кого еще, с кем могла коротать досуг по вечерам.
Этот кое-кто была молодая женщина, красивая и высокая, по имени Зедр, которая работала на той же фабрике специалистом по наладке и ремонту оборудования. Сперва Азак обратила внимание на ее свободную и уверенную поступь, на гордую осанку. Азак отыскала вскоре предлог для знакомства; ей сразу показалось, что Зедр питает к ней чувства, но в течение долгого времени обе вели себя сугубо по-приятельски, не предпринимая никаких шагов к сближению. Они много бывали вместе, вместе ходили на игры и на танцы, и Азак обнаружила, что такой открытый образ жизни доставляет ей удовольствия не меньше, если даже не больше, чем вечное пребывание в Доме соитий наедине с Тоддрой. Они обсуждали, как бы на пару открыть свою ремонтную мастерскую. С течением времени Азак обнаружила, что прекрасное тело Зедр занимает все больше места в ее мыслях. Наконец, однажды вечером в своей отдельной женской квартире Азак призналась, что любит ее, но не хотела бы, чтобы неуместное желание расстроило их дружбу.
— Я влюбилась в тебя с самого первого взгляда, — ответила Зедр. — Но не хотела быть навязчивой. Мне казалось, что ты предпочитаешь мужчин.
— Так оно и было до сих пор, — сказала Азак. — Однако теперь мне хочется любви с тобой.
Сперва Азак немного робела, но Зедр оказалась искусна и деликатна и сумела продлить оргазм подруги и довести его до такой стадии, что той и не снилось.
— Ты сделала меня настоящей женщиной, — сказала ей удовлетворенная Азак.
— Так давай поженимся, — радостно подхватила Зедр.
Они заключили брак, перебрались в дом в западной части города и оставили фабрику, чтобы основать собственное дело.
Тем временем Азак ничего не рассказала о своей новой любви Тоддре, с которым виделась теперь все реже и реже. Немного стыдясь собственной трусости, она утешала себя предположением, что он, столь занятый теперь клиентками на оплодотворение, вряд ли так уж сильно тоскует по ней. В конце концов, несмотря на его романтические бредни, он все же оставался мужчиной, а для мужчины сношение — наипервейшее дело, в отличие от женщин, у которых это только одна из составляющих любви и жизни вообще.
Вступив с Зедр в брак, Азак послала Тоддре письмо, в котором сообщала, что их судьбы отныне расходятся в разные стороны, она уезжает и больше с ним не увидится, однако навсегда сохранит о нем самые теплые воспоминания.
От Тоддры немедленно пришел ответ, изобилующий грамматическими ошибками и едва разборчивый, в котором он, многословно заверяя в неизменности своих чувств, умолял ее прийти напоследок и поговорить с ним. Письмо тронуло и смутило Азак, и она постеснялась отвечать на него.
Он писал ей снова и снова и даже пытался отыскать ее по голонету на новой работе. Зедр советовала никак не реагировать: «Было бы жестоко поощрять его сейчас».
Новое дело задалось и пошло как по маслу с самого начала. Однажды вечером, когда они у себя дома шинковали овощи к ужину, раздался стук в дверь. «Войдите!» — сказала Зедр, полагая, что это Чочи, подруга, которую они намечали сделать своей третьей партнершей. Дверь открылась, и вошла высокая красивая женщина с прической, убранной под шарф. Она направилась прямиком к Азак и сказала пресекающимся от волнения голосом:
— Азак, умоляю тебя, позволь мне остаться с тобой!
Шарф пал с ее неимоверно длинных волос, и Азак узнала Тоддру.
Азак была поражена и даже слегка напугана, но, поскольку чувство к нему за столь долгое время стало чуть ли не ее второй натурой, она невольно потянулась навстречу обнять его. При виде страха и отчаяния на лице Тоддры в ее сердце вспыхнула острая жалость.
Однако Зедр, мигом сообразив, кто сей гость, не на шутку встревожилась и разозлилась. Все еще с овощным ножиком в руке, она незаметно вышла из комнаты и позвонила в полицию.
Когда же она вернулась, Тоддра все еще продолжал умолять Азак позволить ему остаться в их доме в качестве служанки.
— Я буду делать все, что потребуется, — говорил он. — Прошу тебя, Азак, ведь ты моя единственная любовь. Я не смогу жить без тебя! Меня тошнит от всех этих женщин, которые хотят от меня одной только беременности. Я не могу больше даже танцевать. Все время думаю лишь о тебе, и ты моя единственная надежда. Я стану настоящей женщиной, меня никто не узнает. Я остригу волосы, и никто, ни одна живая душа не сможет меня узнать!
Так продолжал он, одновременно пугающий и жалкий в своей страсти. Зедр слушала бесстрастно, полагая, что имеет дело с очевидным безумцем. Азак же слушала его со стыдом и состраданием. «Нет, нет, это никак невозможно», — повторяла она то и дело, но Тоддра как будто не слышал ее.
Когда явилась полиция и Тоддра понял, что это за ним, он, пытаясь спастись бегством, ринулся в задние комнаты. Патрульные настигли его в спальне; он отчаянно сопротивлялся, и они были вынуждены применить силу. Азак кричала, чтобы его не били, но женщины-полицейские, игнорируя вопли хозяйки, заламывали Тоддре руки и лупили его по голове до тех пор, пока жертва не затихла совершенно. Обмякшего Тоддру выволокли наружу. Командир патруля задержалась, чтобы снять показания. Азак попыталась оправдать Тоддру, но Зедр изложила факты, добавив от себя, что задержанный — опасный безумец.
Спустя несколько дней Азак вызвали в полицейский участок и уведомили, что Тоддра отослан назад в свой Замок с указанием не командировать его в Дома соитий в течение года или же до тех пор, пока лорды не сочтут его способным вести себя благопристойно. Ей не давала покоя мысль о том, как его накажут там, в Замке. Зедр предположила, что ему, мол, не причинят вреда, слишком уж он ценен, — слово в слово повторив то, что говорил сам Тоддра. Азак очень хотелось бы верить в это. Однако от исчезновения Тоддры она, по существу, испытала немалое облегчение.
Азак и Зедр включили Чочи сперва в свое дело, а затем взяли и к себе в дом. Чочи была родом из портовых кварталов, женщина крепкая и острая на язычок, выносливая в работе и нетребовательная, и удобная партнерша в постели. Они были вполне счастливы вместе, и их совместный бизнес тоже процветал.
Пролетел год, затем другой. Однажды Азак оказалась в своем прежнем квартале, где встречалась с двумя женщинами со своей бывшей фабрики для заключения с ними подряда на ремонтные работы. Между делом она поинтересовалась о Тоддре и узнала, что он снова время от времени появляется в Доме соитий, что он получил звание Чемпиона года по оплодотворению в своем Замке и пользуется широчайшей популярностью, цена на него подскочила, множество женщин уже родили, и процент младенцев мужского пола необычайно высок. Ради удовольствия его редко заказывают, пояснили женщины, так как у него репутация грубоватого и даже жестокого любовника. Им интересуются только те, кто хочет забеременеть. Вспомнив, как нежен был он с ней, Азак с трудом могла представить себе Тоддру брутальным в постели. Возможно, после жестокого наказания в Замке, решила она, Тоддра как-то переменился. Но ей все же не очень верилось, что он действительно стал иным.
Прошел еще год. Бизнес рос как на дрожжах, и Азак с Чочи всерьез завели разговоры о деторождении. Зедр не очень хотела ходить с животом сама, но была бы счастлива исполнять роль любовной матери. У Чочи в районном Доме соитий был один излюбленный мужчина, к которому она то и дело забегала получить чуток удовольствия, и так как тот имел репутацию неплохого оплодотворителя, она стала захаживать к нему и во время своей овуляции.
Азак не посещала Дом соитий с тех пор, как они с Зедр поженились. Превыше всего в любви она ставила верность и не имела интимных отношений ни с кем, кроме Зедр и Чочи. Когда же призадумалась о беременности, то обнаружила вдруг, что ее былой интерес к мужчинам совершенно угас в ней, обернулся едва ли не отвращением. Азак не нравилась мысль об искусственном осеменении в банке спермы, но ложиться в постель с каким-то незнакомым мужчиной хотелось еще меньше. Не зная, как поступить, она вспомнила о Тоддре, которого любила когда-то и от свиданий с которым получала такое удовольствие. К тому же он был Чемпионом-Оплодотворителем, известным на весь город как надежнейший производитель. Определенно не нашлось бы другого мужчины, от сношений с которым Азак могла получить хоть какое-то удовольствие. К тому же он так любил ее, что ради нее готов был поставить на карту свою карьеру и даже саму жизнь. Это его безрассудство теперь уже в далеком прошлом. С тех давних пор Тоддра никогда не писал ей писем, а Замок и управляющие Дома соитий не допустили бы его к обслуживанию клиентуры, если бы имелась хоть тень сомнения в его надежности и здравом рассудке. Спустя такой срок, рассудила Азак, почему бы ей не сходить снова к Тоддре, чтобы дать ему то, чего он так желал когда-то.
Она известила Дом соитий об ожидаемых сроках своей ближайшей овуляции и попыталась заказать Тоддру. Он оказался занят все это время, и ей предложили другого оплодотворителя. Однако она предпочла подождать до следующего месяца.
Чочи уже зачала и буквально как на крыльях летала. «Не тяни, не тяни! — то и дело теребила она Азак. — Пусть у нас будет двойня!»
Мысли о предстоящей встрече с Тоддрой не оставляли Азак. Сожалея о том, что во время последней их встречи она невольно причинила ему боль, Азак собралась с духом и написала ему письмо:
Дорогой мой, я надеюсь, что наша длительная разлука и неприятности нашей последней встречи забудутся за радостью предстоящего нам свидания и что ты все еще любишь меня, как люблю тебя я. Я почла бы за большую честь забеременеть от тебя, и будем надеяться, что родится мальчик! С нетерпением жду нашей новой встречи, мой прекрасный танцор.
Тоддра, даже если бы захотел, не успел бы ответить на это письмо Азак до начала ее овуляции. Одевалась она, как на праздник. Зедр, все еще не доверявшая Тоддре, пыталась отговорить подругу от визита к нему; на прощанье она мрачноватым тоном пожелала удачи. Чочи повесила Азак на шею амулет своей матери, и Азак ушла.
В Доме соитий дежурила уже новая управляющая, молодая женщина с малоприятным лицом, которая сказала ей:
— Зовите нас, если что. Может, он и чемпион, но скотина та еще, и мы не хотим, чтобы он устраивал тут какие-то пакости.
— Меня он ни в коем случае не обидит, — ответила с улыбкой Азак и уверенно направилась в знакомую комнату, где они с Тоддрой провели так много счастливых часов. В ожидании он, как и прежде, стоял у окна. Когда же обернулся, она поразилась, до чего мало переменился он за эти годы — такой же высокий и стройный, тот же шелковистый водопад волос ниже плеч, тот же устремленный на нее взгляд широко расставленных глаз.
— Тоддра! — воскликнула она, раскрывая объятия.
Он принял руки Азак в свои и вымолвил ее имя.
— Ты получил письмо от меня? Ты рад нашей встрече?
— Да, — ответил он, улыбаясь.
— А все эти глупые бредни насчет любви, с этим уже покончено? Мне очень жаль, что ты тогда пострадал, Тоддра. Больше я не хочу такого. Мы ведь можем оставаться самими собой и быть счастливы вместе, как прежде?
— Да, все уже прошло, — сказал он. — Я очень рад снова видеть тебя.
Тоддра нежно привлек Азак к себе, стал бережно раздевать ее, ласкать ее тело, как делал это прежде, хорошо зная, от чего получает она максимум удовольствия, и она тоже еще прекрасно помнила, какие из ее ласк ему особенно нравились. Обнаженные, они улеглись. Азак ласкала его восставший член, возбужденный и вместе с тем как бы не совсем готовый к соитию после столь долгого перерыва, когда Тоддра убрал вдруг правую руку, точно она слегка затекла. Чуток отстранившись, Азак заметила в его руке блеск ножа, который он, видимо, прятал в постели. Теперь он скрывал его у себя за спиной, другой рукой прижимая свою гостью к себе.
В животе у Азак похолодело, но она продолжала ласкать его член и яички, не смея ничего сказать и не способная вырваться из его крепких объятий.
Внезапно Тоддра, навалившись на Азак, вторгся членом в ее влагалище с такой силой и столь болезненно, что ей на мгновение почудилось, будто в нее всадили нож. Тоддра извергся в нее почти в ту же секунду. Пользуясь мигом, когда его тело выгнулось в пароксизме оргазма, Азак выскользнула, бросилась к двери и выскочила вон из комнаты, отчаянно призывая на помощь.
Тоддра уже мчался следом за ней, размахивая ножом, и успел поранить ей спину, прежде чем управляющая вместе с прочими женщинами и мужчинами навалились и скрутили его. Мужчины были очень злы на Тоддру и обращались с ним с жестокостью, которую не смогли унять даже громкие протесты управляющей. Обнаженный, в крови, едва ли в сознании, он был немедленно спутан по рукам и ногам и переправлен в Замок.
Тогда все столпились вокруг Азак, и вскоре ее рана, которая, к счастью, оказалась неопасной, была уже промыта и перевязана. Еще дрожа от пережитого, она сумела спросить только одно:
— Что же теперь будет с ним?
— А как, по-вашему, следует поступить с насильником и убийцей? Выписать ему премию? — сказала управляющая. — Разумеется, его кастрируют.
— Но ведь это моя вина, — сказала Азак.
Управляющая округлила глаза на нее и сказала:
— Вы сошли с ума? Отправляйтесь-ка домой.
Азак вернулась в комнату и, двигаясь совершенно механически, оделась. Она долго смотрела на кровать, где они только что лежали вместе. Она постояла у окна на том самом месте, где стоял Тоддра. Она вспомнила, как впервые увидела его танцующим на конкурсе, где он получил свой первый чемпионский титул. «Вся моя жизнь — сплошная ошибка», — сказала она себе. Она не знала, как теперь исправить эту ошибку.
Изменения социальной и культурной формации на Сеггри не приняли того катастрофического оборота, которого так опасалась Веселие. Они были медленными, и направление их оставалось не вполне ясным. В 93/1602 академия Терхада открыла прием для студентов-мужчин из соседних Замков, и трое мужчин сразу же записались на курс. В последующие десятилетия примеру Терхады последовало большинство других академий. Закончив учебу, мужчины должны были возвращаться в свои Замки, если только не покидали родную планету навсегда, так как до принятия в 93/1662 Закона об Открытых Воротах аборигенам-мужчинам дозволялось проживать только в Замках или на время учебы — в академиях.
Даже после принятия этого закона Замки оставались закрыты для женщин, а исход из Замков мужчин оказался куда как медленнее того, какого опасались противники принятия закона. Адаптация социума к новым условиям происходила весьма и весьма медленно. В нескольких регионах с умеренным успехом осуществлялись программы по обучению мужчин основным ремеслам, таким как земледелие и конструирование механизмов; мужчины предпочитали трудиться своего рода бригадами под управлением женщин, но без них. Немало сеггрианцев прибыло на Хайн для учебы в последние годы — больше мужчины, нежели женщины, невзирая на сохраняющийся там до сих пор огромный половой дисбаланс.
Приводимый ниже автобиографический очерк одного из этих мужчин представляет особый интерес, так как в нем описываются события, непосредственно предшествовавшие принятию Закона об Открытых Воротах.
Я родился в 1641 году 93-го Экуменического цикла в городе Ракедре на Сеггри. Ракедр был тогда безмятежным, процветающим, консервативным городком, и меня воспитывали на старый лад, как любимое чадо мужского пола, в большом материнском доме. Всего, не считая прислуги, нас в доме было семнадцать душ: старшая бабушка, еще две бабушки, четыре матери, девять дочерей и я. Мы отнюдь не бедствовали — все наши женщины работали или в прошлом работали управляющими или квалифицированными рабочими на Ракедрской керамической фабрике, главном городском предприятии. Все праздники мы отмечали с большой помпой и энтузиазмом, украшая дом флажками от фундамента до венчика крыши в честь Посевной, изготавливая фантастические маскарадные костюмы ко Дню урожая и примерно раз в три недели отмечая чей-нибудь день рождения подарками всем подряд. Я был всеми обласкан, но, полагаю, не чересчур избалован. Мой день рождения отмечали ничуть не пышнее, чем моих сестер, и мне разрешалось бегать и играть с ними, как если бы я был девочкой. Еще я замечал, да и мои сестры тоже, что наши матери поглядывали на меня как-то особенно, иным взглядом — задумчивым, отстраненным, а иногда, когда я уже становился постарше, и печальным.
После моей Конфирмации моя родная мать либо бабушка, ее мать, каждую весну привозили меня в Ракедрский замок ко Дню Посещений. Парковые ворота, которые я прежде видел распахнутыми для меня одного (насмерть перепуганного мальчишки!) в честь моей Конфирмации, в этот день оставались закрытыми, но к парковой ограде было приставлено множество лесенок на колесах. На них-то и взбирались я и еще несколько маленьких мальчиков из города, чтобы с высоты стен, сидя на подушках и под тентами, наблюдать танцы, поединок с быками, борьбу и другие виды состязаний на огромном игровом поле внутри парка. Наши матери ожидали внизу, на скамейках внешнего поля. Мужчины и юноши из Замка сидели с нами, объясняя по ходу дела правила игры и отмечая наиболее интересные моменты в танце или поединке, причем общались они с нами, как с равными, что переполняло нас гордостью. Мне очень нравилось все это, но, как только я слезал со стены и отправлялся восвояси, я тут же забывал обо всем, связанном с Замком, я возвращался к своим делам и играм в материнском доме, к своей настоящей жизни.
Когда мне исполнилось десять, я стал посещать класс для мальчиков в нижнем городе. Этот класс был открыт лет за сорок или пятьдесят до того, чтобы служить своего рода мостиком между материнским домом и Замком, однако Замок из-за возросших внутри его стен реакционных веяний к тому моменту уже вышел из участия в проекте. Лорд Фассоу запретил своим людям выбираться за пределы Замка куда-либо, кроме Дома соитий, да и туда велел ездить только прямиком и в наглухо закрытой машине, а возвращаться обратно с первыми лучами зари — поэтому среди наших учителей в классе совсем не было мужчин. А учительницы, которые пытались объяснить мне, к чему следует быть готовым, когда настанет пора перебраться в Замок, на самом-то деле знали ненамного больше, чем я сам. В плену самых добрых намерений, они в основном пугали и смущали меня. Но этот страх и это смущение оказались самой что ни на есть подходящей подготовкой к жизни в Замке.
Я не сумею описать церемонию Разлучения. Действительно, просто не смогу. Мужчины на Сеггри в те дни имели одно бесспорное преимущество: они знали, что такое смерть. Они все умирали дважды, и первый раз задолго до своей физической смерти. Они оборачивались и кидали последний взгляд на всю свою жизнь, на все, что им дорого, на родные лица — а затем ворота за ними захлопывались.
Ко времени моего Разлучения наш маленький Замок раскололся изнутри на «академистов» — либеральную фракцию, сохранившуюся со времен правления лорда Ишога, — и более молодую, однако крайне консервативную фракцию «традиционалистов». Раскол этот ко времени, когда я оказался в Замке, уже приобрел весьма зловещий характер. Власть лорда Фассоу становилась все более суровой и иррациональной. Он правил посредством подкупа, террора и унижений. Это, несомненно, повлияло на каждого из нас, живущих там, и погубило бы нас бесповоротно, если бы не сильная и постоянная нравственная оппозиция, сложившаяся вокруг Рагаза и Кохадрата, любимцев прежнего лорда. Эта пара сожительствовала открыто, поэтому к оппозиции примкнули все гомосексуалисты Замка, а также немалое число остальных, в том числе и многие старшие мальчики.
Мои первые дни и месяцы в дортуаре для новобранцев поставили меня перед пугающей альтернативой: насилие, ненависть и издевательства, что исходили от мальчиков постарше, подстрекаемых измываться над новичками с целью выковать из них настоящих мужчин, — или утешение, добросердечие и любовь, которыми встречали нас мальчики из «академической» партии, одаряя своей тайной дружбой и покровительством. Последние помогали мне в играх и состязаниях, а по ночам брали к себе в постель — не для секса, скорее для защиты от сексуальных домогательств. Лорд Фассоу ненавидел гомосексуализм среди взрослых и, если бы получил добро от Городского совета, непременно восстановил бы смертную казнь как наказание за подобную провинность. Хотя наказать Рагаза и Кохадрата он все же не осмеливался, старших мальчиков за подобные отношения он карал с присущей ему изощренностью жуткими физическими увечьями — им нарезали бахрому на ушах, а на пальцы надевали докрасна раскаленные стальные кольца. Но он же подстрекал старших мальчиков в порядке тренировки главных мужских навыков насиловать новобранцев. Ни один из нас не избежал этой участи. Особенно боялись мы четырех юношей семнадцати-восемнадцати лет, называвших себя гвардией лорда. Едва ли не каждый день они совершали набеги на дортуар новобранцев в поисках новой жертвы, чтобы скопом ее изнасиловать. Академисты защищали новичков как могли, демонстративно затаскивая нас в свои кровати, где мы прикидывались, что рыдаем и протестуем, а они — что вовсю истязают нас и глумятся над нами. Позже, когда становилось темно и все затихало, они давали нам какой-нибудь леденец в утешение, а порой, когда мы уже стали постарше, деликатно и нежно утешали нас тайными любовными ласками.
В Замке совершенно не существовало уединения. Я уже говорил об этом женщинам, которые просили описать условия жизни там, и им показалось, что они меня поняли. «В материнском доме, к примеру, тоже все общее, — сказали мне. — Все время кто-нибудь входит в твою комнату или выходит из нее. Ты не можешь остаться совсем одна, если только не живешь в квартире для одинокой женщины». Я так и не сумел рассказать им, как отлична теплая ненатужная общность материнского дома от сурово-неизбежной публичности ослепительно освещенных замковых дортуаров в сорок коек каждый. Ничто в Ракедре не оставалось сугубо личным, только тайна и тишина, в которой мы глотали наши слезы.
Я вырос и горжусь этим, и вместе с тем испытываю чувство глубокой благодарности к мальчикам и мужчинам, которые сделали это возможным. Я не покончил с собой, как поступили несколько мальчиков за первые годы моей жизни в Замке, и не убил в себе человеческую душу, как поступали некоторые, спасая шкуру. Благодаря материнской заботе академистов — или сопротивления, как называли мы себя позднее, — я сумел-таки стать взрослым.
Почему я называю эту заботу материнской, а не отеческой? Да потому что в моем мире не существует отцов. Одни оплодотворители. Прежде я даже не знал таких слов, как «отец» или «отцовство». И относился к Рагазу и Кохадрату именно как к своим матерям. И до сих пор продолжаю.
С годами Фассоу обезумел, и его власть над Замком обратилась в тиранию. Гвардейцы лорда распоряжались буквально всем. На их счастье, в Замке еще сохранилась приличная команда для Большой игры, главная гордость Фассоу, позволявшая нам удерживать за собой место в первой лиге, а также два Чемпиона-Оплодотворителя, весьма популярные в городских Домах соитий. Любая попытка академистов подать протест в Городской совет рассматривалась как типичное мужское нытье или списывалась на деморализующее влияние инопланетян. Со стороны казалось, что в Замке Ракедр все в полном порядке. Смотрите, какая у нас классная команда! Смотрите, какие у нас жеребцы! Дальше этого женский взгляд не проникал.
«Как они могли бросить нас?» Этот безмолвный плач рвал на части сердце каждого сеггрианского мальчика. Как она могла оставить меня здесь? Разве она не знает, что здесь творится? А если не знает, то почему не знает? Может, просто не хочет знать?
— Конечно нет, — ответил мне Рагаз, когда я явился к нему в порыве благородного негодования после отклонения Городским советом нашей очередной петиции. — Конечно, они не желают знать, как мы тут на самом деле живем. Почему, ты думаешь, они никогда не заходят в Замки? О, мы не позволяем им заходить, это так, — но разве смогли бы мы помешать им войти, если бы они действительно захотели? Дорогой мой, мы втихаря сговорились с ними, а они с нами поддерживать этот краеугольный камень равнодушия и лжи, на коем покоится все здание нашей цивилизации.
— Наши собственные матери бросают нас, — сказал я.
— Бросают нас? А кто кормит нас, одевает, дает нам приют и платит денежки? Мы ведь полностью зависим от них. Если когда-нибудь нам суждено обрести независимость, тогда мы, возможно, сумеем построить общество, основанное не на лжи.
Независимость была столь далекой мечтой, что только мысленный взор Рагаза прозревал ее. Мне кажется, что мыслью своей он забредал и дальше, туда, где человеческие взоры бессильны, где в вечном затмении дремлет мечта о взаимности.
Наша попытка воззвать к Совету возымела последствия только в самом Замке. Лорд Фассоу почуял угрозу своей власти. Спустя несколько дней Рагаз был схвачен гвардейцами лорда и их шестерками, Фассоу обвинил его в злостном гомосексуализме и в заговоре с целью измены и без проволочек вынес свой приговор. Всех собрали на Игровом поле на экзекуцию. Пятидесятилетнего Рагаза, человека с очень больным сердцем — в молодости он был нападающим в Большой игре и перетрудился на тренировках, — привязали к скамье обнаженным и отстегали «Длинным лордом», кожаной трубкой, наполненной мелкой свинцовой дробью. Берхед, один из гвардейцев, осуществлявший экзекуцию, старательно метил по голове, почкам и гениталиям. Час-другой спустя Рагаз скончался в лазарете.
Той же ночью в замке Ракедр вспыхнул мятеж. Кохадрат, убитый горем пожилой человек, оказался не способен ни унять нас, ни повести за собой. По его мнению, нам следовало оказывать пассивное сопротивление, избегая насильственных действий, до тех пор, пока гвардейцы лорда когда-нибудь не перебьют себя сами. Прежде мы вели себя именно так. Но теперь отставили идеалы в сторону и взялись за оружие. «Какова твоя игра, такова и победа», — говорил нам Кохадрат, но мы уже досыта наслушались стариковской премудрости. Мы больше не могли играть в спокойные долгие игры. Мы хотели победы сейчас и разом.
И мы победили. Мы одержали полную победу. Лорд Фассоу, его гвардия и их подручные все до одного были перебиты к моменту, когда в ворота Замка ворвалась полиция.
Я помню, как эти видавшие виды женщины, настороженно передвигаясь вблизи нас, впервые в жизни осматривали помещения Замка и повсюду натыкались на обезображенные трупы — выпотрошенные, кастрированные, обезглавленные; как они таращились на Берхеда, приколоченного гвоздями к полу, с «Длинным лордом», забитым ему прямо в глотку, на нас, бунтовщиков-победителей с окровавленными руками и зверскими лицами, на Кохадрата, которого мы как нашего лидера и оратора вытолкали вперед.
Но он стоял молча. Он глотал свои слезы.
Женщины сбились поплотнее в кучку, крепко сжимая в руках оружие и озираясь по сторонам. Им было страшно, они всех нас принимали за безумцев. Это абсолютное непонимание произошедшего подвигло наконец одного из нас на выступление. Тарск, молодой человек со стальным кольцом, надетым некогда на его палец в раскаленном виде, сделал шаг вперед и сказал:
— Эти люди убили Рагаза. Они все здесь сошли с ума. Смотрите. — И он вытянул свою изувеченную руку.
Командир патруля после затянувшейся паузы объявила:
— Никому отсюда не выходить, пока будет идти следствие! — и увела своих подчиненных прочь из Замка, через парк, заперев за собой ворота и оставив нас наедине с нашей победой.
Судебное разбирательство по делу о Ракедрском мятеже, разумеется, широко освещалось, и событие это с тех пор было обсуждено и изучено вдоль и поперек. Мое собственное участие в нем заключалось в убийстве Татидди, одного из гвардейцев лорда. Мы втроем загнали его в спортзал и измочалили насмерть тренировочными дубинками.
Какой была наша игра, такой стала и наша победа.
Нас не наказали. Новое руководство Ракедра было сформировано из представителей нескольких других Замков. Они достаточно хорошо разобрались в ситуации, чтобы понять истинные причины восстания, однако все, даже самые либеральные из них, относились к нам с непоколебимым презрением, как ко взбесившейся скотине, не считая нас за людей. Если мы пытались заговорить, нам не отвечали.
Не знаю, сколь долго мы смогли бы терпеть подобное унижение. Но всего через два месяца после мятежа Мировой Совет принял Закон об Открытых Воротах. Мы уверяли друг друга, что это наша победа, наша заслуга. Но никто из нас не верил в это. Мы говорили друг другу, что мы свободны. Впервые в истории любой мужчина, не желающий оставаться в Замке, мог покинуть его. Мы были свободны!
А что ожидает свободного мужчину за воротами Замка? Никто особенно не задумывался об этом.
Я был одним из тех, кто вышел за ворота утром того же дня, когда закон вступил в силу. Нас было одиннадцать, вместе вышедших тогда в город.
Некоторые из нас, те, что родом не из Ракедра, отправились по Домам соитий в надежде получить временный приют. А куда еще могли они направить стопы? Не в отели же и не на постоялые дворы, куда мужчинам вход был заказан. Остальные разбрелись по материнским домам.
На что похоже возвращение с того света? Это нелегко. Ни для того, кто вернулся, ни для его родных. Место, которое он занимал при жизни в их мире, исчезло, перестало существовать, заполнилось бесконечными переменами, привычками, делами и нуждами других людей. Его успели занять. Вернуться с того света значило стать призраком, персоной, для которой здесь не было места.
Ни я, ни мои родные сперва не поняли этого. Я заявился к ним в свои двадцать с лишним наивно и доверчиво, точно тот же одиннадцатилетний пацан, который когда-то покинул их, и они раскрыли объятия своему дитяти. Но ребенка больше не было. А кем же был я?
Долгое время, недели и месяцы, мы, беженцы из Замка, прятались по своим материнским домам. Мужчины из других городов тоже разъехались к родным пенатам, зачастую пользуясь как оказией поездкой команд на игру. В Ракедре нас оставалось человек восемь, но мы совершенно не встречались друг с другом. Мужчинам не место было на улице — столетиями мужчину, оказавшегося на улице в одиночку, немедленно арестовывали. Если мы выходили, женщины бежали от нас, или вызывали полицию, или окружали нас с угрозами: «Убирайся назад в свой Замок! Вали обратно в свой бордель! Исчезни из нашего города!» Нас обзывали трутнями, и мы действительно не могли найти себе никакой работы, никакого применения в женском обществе. Дома соитий не брали нас на службу, поскольку у нас с собой не было рекомендаций из Замка, свидетельствующих о хорошем здоровье и порядочном поведении.
Такова оказалась наша свобода — мы все стали призраками, бесполезными, жалкими и пугающими людей пришельцами, тенями на обочине жизни. Мы наблюдали за жизнью, текущей вокруг и мимо. Работа, любовь, деторождение, уход за детьми, добыча и трата денег, созидание и оформление созданного, управление и риск принятия решений — все это происходило в мире женщин, ярком, наполненном жизнью и реальном мире, в котором не находилось места для нас. Ведь все, чему мы учились когда-то, — это играть в свои игры и калечить друг друга.
Мои матери и сестры, я знаю, ломали себе голову, как бы приспособить меня к их обширному и хлопотному хозяйству. Нашей кухней заправляли две старушки-кухарки, которые занимались этим еще до моего появления на свет, так что готовка, единственный полезный навык, который приобрел я в Замке, оказалась ненужной. Они находили какие-то конкретные задания для меня, но это все было так нарочито, так искусственно — и я, и они сознавали это. Я бы охотно присматривал за детьми, но одна из бабушек ревностно держалась за эту свою привилегию, к тому же некоторые из жен моих сестер не слишком охотно позволяли мужчине подходить к их детям. Моя сестра Падо обсуждала со мной возможность пойти в ученичество на керамическую фабрику, и я воспрял было духом; однако тамошние управляющие после долгих дискуссий все же не решились взять мужчину: мол, из-за гормонов им нельзя доверять как работникам, и женщинам это может причинить неудобства, и прочее в том же духе.
Новости головидения, естественно, тоже изобиловали похожими предложениями и дискуссиями, а также громкими речами о непредвиденных последствиях Закона об Открытых Воротах, о подходящем месте для мужчин, о мужских способностях и недостатках, о том, что принадлежать к мужскому полу — это судьба. В обществе и прессе вызревало резкое недовольство политикой Открытых Ворот, и у меня складывалось впечатление, что стоит только включить голо, как обязательно услышишь женщину, мрачно вещающую о мужской склонности к насилию и о природной безответственности самцов, их полной биологической непригодности к принятию социальных и политических решений. Довольно часто с теми же заявлениями выступали и мужчины. Оппозиция новому закону нашла мощную поддержку и среди консерваторов в Замках, которые красноречиво заклинали ворота снова закрыть, а мужчин вернуть на их истинный путь, к природному предназначению — погоне за триумфом крепкой мышцы в игре и в Доме соитий.
После долгих лет, проведенных в замке Ракедр, триумф и слава отнюдь не искушали меня — сами слова эти означали для меня деградацию. Я нередко высказывался против игр и состязаний, озадачивая своих родных, большинство из которых обожали смотреть Большую игру или борьбу и сетовали лишь на то, что после открытия ворот уровень многих команд заметно понизился. Я протестовал и против Домов соитий, где мужчин используют как скот, как быков-производителей, а не как человеческие существа. Лично я не захотел бы снова попасть туда.
— Но, мальчик мой дорогой, — сказала моя мать однажды под вечер, когда мы остались наедине. — Неужели ты собираешься прожить всю свою жизнь в целомудрии?
— Надеюсь, что нет, — ответил я.
— А как же?..
— Я хочу жениться.
Мать округлила глаза. Поколебавшись с минуту, она все же решилась спросить:
— С мужчиной?
— Нет, с женщиной. Я хочу нормального, обычного брака. Я хочу иметь жену и самому быть женой.
Мать пыталась переварить эту шокирующую идею. Сдвинув брови, она размышляла.
— Это значит, — добавил я, поскольку уже долгое время мне ничего не оставалось делать, кроме как размышлять, — что мы с женой будем жить вместе, точно так же, как любая другая супружеская пара. Мы заведем собственный дочерний дом и будем верны друг другу, и, если она родит ребенка, я стану его любовной матерью. Не вижу никакой серьезной причины, чтобы это не получилось.
— Ну, не знаю… О таком я еще не слыхала, — сказала мать мягко и рассудительно, ей никогда не доставляло удовольствия говорить мне «нет». — Но, знаешь, прежде всего тебе нужно найти эту женщину.
— Знаю, — сказал я угрюмо.
— Ты ведь почти нигде не бываешь, — сказала она. — Может, тебе все же стоит сходить в Дом соитий? Не понимаю, почему твой собственный материнский дом не может выдать тебе рекомендацию так же, как Замок. Может, стоит попробовать?..
Но я категорически отказался. Не являясь одним из любимчиков Фассоу, я крайне редко попадал в Дома соитий, и мой небогатый опыт в них был скорей несчастливым. Молодого, неопытного и без рекомендаций, меня выбирали в основном женщины постарше, желая исключительно поразвлечься. Частенько они практиковались на мне в искусстве возбуждения, чтобы оставить затем в состоянии унижения и сдавленной ярости. Уходя, они похлопывали меня по плечу и оставляли щедрые чаевые. Столь изысканное механическое возбуждение, а затем столь же резкое охлаждение были мне отвратительны в сравнении с ровной нежностью моих покровителей в Замке. И все же женщины, в отличие от мужчин, физически меня притягивали; в постоянном окружении красивых тел моих сестер и их жен, одетых и обнаженных, невинных и чувственных, с их удивительным сочетанием плотности, силы и нежности, я непрерывно испытывал возбуждение. Каждую ночь я мастурбировал, воображая, что занимаюсь любовью с сестрами. Это было просто невыносимо. Снова я становился призраком — яростно тоскующей бесплотностью в тумане неосязаемой реальности.
Я начинал уже подумывать, не следует ли мне вернуться назад в Замок. Здесь я начинал утопать в глубокой депрессии, в инертности, в холодном мраке собственных мыслей.
Моя семья, беспокойная, любвеобильная, занятая, не знала, что сделать для меня и чем меня занять. Сдается, в глубине души многие из них считали, что для меня наверняка было бы лучше вернуться назад за ворота.
Однажды днем моя сестра Падо, с которой я был ближе всего в нашем детстве, пришла ко мне в комнату — для меня освободили в доме мансарду с окном, так что у меня было место хотя бы в буквальном смысле слова. Она нашла меня в моей постоянной нынче прострации, лежащим на кровати без всякого дела. Падо ворвалась без стука и с безразличием, которое женщины столь часто выказывают к настроениям окружающих, плюхнулась в изножье кровати и с места в карьер бросила:
— Эй, а что ты знаешь о мужчине, который прибыл сюда из Экумены?
Я пожал плечами и закрыл глаза. В последнее время мне в голову лезли совсем уж скверные фантазии, связанные едва ли не с изнасилованием. Я боялся своей сестры и самого себя тоже.
Она поведала о пришельце, который явился в Ракедр, чтобы изучить историю мятежа.
— Он хочет побеседовать с участниками сопротивления, — сообщила она. — С мужчинами вроде тебя. С теми, кто открыл ворота. Он считает, что мужчины никогда не продвинутся вперед, пока не перестанут стесняться того, что они герои.
— Герои! — фыркнул я. Это слово на моем языке было женского рода. Оно относилось к полумифическим-полуисторическим персонажам эпоса.
— Именно герои, — повторила Падо с настойчивостью, прорвавшейся сквозь ее постоянную напускную легкость. — Ты принимал участие в великом деянии. Может быть, действовал не без ошибок. Сассюм, та тоже совершала ошибки в «Основании Эммо», не так ли? Она обрекла Фарадра на гибель. И все же она герой. Она взяла ответственность на себя. И ты поступил точно так же. Тебе обязательно следует поговорить с этим пришельцем. Расскажи ему, что случилось. По существу, никто ведь не знает, что там, в Замке, происходило на самом деле. Ты обязан рассказать нам правду.
Последняя фраза среди моих соотечественников имеет дополнительный скрытый смысл. «Нерассказанная правда рождает ложь», — гласит народная мудрость. Исполнитель любого выдающегося действия обязан буквально и дословно отчитаться за него перед обществом.
— Но почему я должен рассказывать ее чужаку? — упирался я, уже скорей по инерции.
— Потому что он станет слушать тебя, — сказала сестра менторским тоном. — Ведь все остальные чертовски заняты.
Это был уже совершенно неоспоримый факт. Падо показала мне калитку и даже приотворила ее, и у меня еще хватило остатков силы и здравого смысла туда войти.
Мобиль Ноэм был мужчиной тридцати с чем-то лет, хотя родился на Терре несколько столетий тому назад. Затем он учился на Хайне, много попутешествовал. Небольшого роста, светловолосый, быстроглазый, он оказался замечательным собеседником. Сперва я даже не сообразил, что передо мной мужчина, и принял его за женщину, ибо вел он себя очень по-женски. Он приступил прямо к делу, без обязательных предисловий, принятых у нас в общении между мужчинами и предназначенных для прояснения полномочий или же, бывало, для введения собеседника в заблуждение. Я привык к тому, что мужчины в общении осторожны, в выражениях витиеваты и непременно соперничают. А Ноэм, подобно женщине, был прям и восприимчив. А также вкрадчив и властен, как любой из известных мне мужчин или женщин, не исключая даже Рагаза. Полномочия Ноэма были, по существу, неограниченными, однако он никогда не стоял на своем. Скорее «сидел» на своем, развалясь поудобнее, и приглашал вас «присесть» вместе с ним.
Я оказался самым первым из мятежников, согласившимся рассказать ему всю нашу замковую эпопею. Он записывал с моего согласия, чтобы использовать эту запись в своем докладе Стабилям о состоянии нашего общества — в «Деле о Сеггри», как он назвал свой доклад. Мое первое описание мятежа заняло не более часа. И я полагал, что закончил. Тогда я еще не был знаком с неутолимым желанием изучить, понять, услышать всю подноготную, столь характерным для Мобилей Экумены. Ноэм задавал вопросы, я отвечал; он рассуждал и экстраполировал, я поправлял его; он жаждал подробностей, я давал ему эти подробности, рассказывая о событиях мятежа, о годах, предшествовавших ему, о людях в Замке, о собственной жизни — мало-помалу, фрагмент за фрагментом без всякой последовательности. Я беседовал с Ноэмом ежедневно в течение месяца и в результате понял, что у истории не бывает начала и что никакая повесть не имеет конца. Что любая история — это сплошная путаница и всегда часть чего-то большего. Что нет абсолютной истины, однако молчание всегда порождает ложь.
К концу месяца я буквально влюбился в Ноэма, доверял ему полностью и даже попал в определенную зависимость. Беседы с ним стали смыслом и оправданием всей моей жизни. Я старался смириться с мыслью, что он скоро покинет Ракедр. Мне предстояло научиться жить без него. Жить, но чем? Ведь может же мужчина найти себе мужское дело, вести мужской образ жизни. Ноэм доказал это на примере собственной судьбы; вопрос — сумею ли я отыскать себе подобное дело?
Ноэм остро чувствовал всю сложность моей ситуации и не собирался позволить мне снова погрузиться в пучину страхов и былой летаргии; он не давал мне молчать ни минуты, задавая самые неожиданные вопросы. «Кем бы ты захотел стать, если бы мог стать кем угодно?» — задал он мне как-то такой очень детский вопрос.
Я ответил ему мгновенно и без колебаний:
— Женой!
Теперь-то я понимаю промелькнувшее тогда на его лице выражение. Ноэм отвел глаза, затем снова взглянул на меня — живым и теплым взглядом.
— Я хочу иметь свою собственную семью, — продолжал я. — Перестать жить в доме матери, где я навсегда останусь ребенком. Хочу трудиться. Хочу жену, несколько жен, детей, хочу быть матерью. Я хочу жить, а не в игры играть!
— Но ты ведь не можешь родить ребенка, — заметил он мягко.
— Нет, конечно, зато могу стать ему любовной матерью!
— Мы называем это немного иначе, — заметил он. — Но мне нравится ваше слово… Однако скажи мне, Ардар, каковы твои шансы жениться — найти себе женщину, которая захочет вступить в брак с мужчиной? Ведь здесь еще не бывало такого, верно?
Тут я вынужден был с ним согласиться.
— Когда-нибудь такое наверняка случится, я полагаю, — сказал он (и его «наверняка» прозвучало, как обычно, не слишком-то обнадеживающе, со своего рода уверенной неопределенностью). — Однако пионеру предстоит заплатить немалую личную цену. Отношения, формируемые под негативным давлением общества, страшно натянуты, они имеют тенденцию становиться оборонительными, чересчур напряженными, агрессивными. Им недостает места для свободного роста.
— Место! — воскликнул я. И попытался рассказать ему, что значит не иметь места под солнцем, что значит не иметь воздуха для дыхания.
Ноэм смотрел на меня как-то странно, почесывая себе нос, он смеялся.
— Знаешь, а ведь в Галактике уйма свободного места, — сказал он.
— Ты имеешь в виду… что я мог бы… что Экумена… — Я сам не понимал тогда, что именно хочу спросить у него. Однако Ноэм понял. И начал отвечать — вдумчиво и обстоятельно. Мое образование он находил столь недостаточным даже по меркам сеггрианской цивилизации, что мне следовало сперва подучиться в какой-либо местной академии, по меньшей мере еще два-три года, прежде чем претендовать на поступление в один из галактических университетов, таких, например, как экуменические школы на Хайне. Конечно, продолжал он, мне самому выбирать, куда пойти, в зависимости от собственных интересов, которые, впрочем, мне еще предстоит обнаружить в себе, и это уже в академии, так как ни мое обучение в детстве, ни тренировки в Замке не могли мне помочь в поисках своего призвания. Выбор, предлагавшийся мне до сих пор, был невероятно ограничен — как по потребностям нормального интеллигентного человека, так и по соответствию нуждам моего социума. Поэтому Закон об Открытых Воротах, вместо того чтобы предоставить мне свободу, оставил меня «без воздуха для дыхания в безвоздушном пространстве» — здесь Ноэм явно процитировал строку какого-то поэта с какой-нибудь далекой планеты. Голова у меня шла кругом, полная сияния далеких звезд.
— Академия в Хаджке находится совсем недалеко от Ракедра, — заметил Ноэм. — Неужели ты никогда не пытался поступить туда? Хотя бы чтобы удрать из своего ужасного Замка?
Я помотал головой:
— Лорд Фассоу всегда уничтожал бланки заявлений сразу же по поступлении их в канцелярию. Если бы только кто-то из нас попытался…
— Его наказали бы. Полагаю, подвергли бы пыткам. М-да… Из той малости, что я успел узнать о ваших академиях, можно сделать вывод, что тебе бы жилось там немного лучше, чем здесь, хотя там тоже далеко не сахар. У тебя будет дело, крыша над головой, однако тебе там непременно дадут почувствовать себя маргиналом и чужаком. Даже самые высокообразованные, просвещенные женщины с великим трудом воспринимают мужчин как интеллектуальную ровню себе. Можешь мне поверить, я испытал это на собственной шкуре. А поскольку в Замке тебя учили состязаться и быть первым, тебе придется особенно трудно среди людей, сомневающихся в твоей способности превзойти их в чем-либо, для которых сама концепция состязания, победы и поражения стоит ноль без палочки. И все же это единственное место, где ты найдешь себе воздух для дыхания.
Ноэм рекомендовал меня своей знакомой с одного из факультетов академии в Хаджке, и меня внесли в списки кандидатов. Моя семья была счастлива оплатить мое обучение. Я первым из нашего Замка поступал в академию, и они искренне гордились мною.
Как Ноэм и предсказывал, мне приходилось порой нелегко, но я встретил там немало других мужчин, с которыми легко нашел общие интересы, и мне больше не угрожало парализующее одиночество материнского дома. А когда преодолел робость, завел себе друзей и среди студенток, многие из которых отнюдь не были заражены предубеждениями и охотно шли на сближение. На третьем году учебы мы с одной из них в порядке эксперимента завели самый настоящий любовный роман. Несмотря на то что он не слишком-то удался и не затянулся надолго, оба мы испытали чувство подлинного освобождения — от оков устоявшегося убеждения, что отношения между мужчиной и женщиной могут носить исключительно сексуальный характер, что их соединяют единственно гениталии. Эмадр, как и я, испытывала отвращение к профессионалам из Домов соитий, и наши занятия любовью всегда были робкими и краткими. Их подлинный смысл заключался не в удовлетворении нашего желания — они служили доказательством того, что мы можем полностью доверять друг другу. Наша настоящая страсть прорывалась, когда мы лежали рядышком, рассказывая друг другу о своей жизни, о том, какие чувства мы испытываем по отношению к разным мужчинам и женщинам, и друг к другу, и к самим себе, рассказывая о своих ночных кошмарах и о своих мечтах. Мы без конца беседовали, и восхитительное чувство подлинной общности, что испытывал я тогда, останется со мной на всю мою жизнь — два юных сердца, обретшие свои крылья, летят вместе, пусть недолго, но высоко. Первый полет, он всегда самый высокий.
Уже двести лет, как Эмадр умерла; она осталась на Сеггри и, заключив брак, вошла в один из материнских домов, родила двух детей, преподавала в Хаджке и скончалась в возрасте под семьдесят. Я же отправился в Экуменическую школу на Хайне, а позже в составе отряда Мобилей — на Уэрел и Йеове; прилагаю к сему запись оттуда. Настоящий очерк моей биографии я составил как часть моего прошения о возращении на Сеггри в качестве Мобиля Экумены. Я очень хочу пожить со своим народом, чтобы понять, кто же они такие, — сейчас, когда я с уверенной неопределенностью понял наконец, кто есть я сам.
Когда-то на планете Соро-11 процветала могущественная цивилизация. Население планеты составляло 120 миллиардов человек, а два города занимали целые континенты. Теперь же об этих временах у разбросанных по планете кучек людей остались только песни и легенды. Сложившаяся на планете система социальных отношений не позволила осуществиться первому контакту. Прибывшие на планету представители Экумены были изгнаны местным населением.
Женщина исследователь по имени Лист со своими детьми — пятилетней дочерью Спокойствие и восьмилетним мальчиком по имени Рожденный в радости, решает незаметно влиться в жизнь местного населения, чтобы через своих детей понять, что лежит в основе этого странного общества. На планете мужчины живут отшельниками, а женщины с детьми в деревнях. По достижении половой зрелости мальчикам приходится уходить из деревень и жить самостоятельно. В самих деревнях женщины никогда не заходят в дома других людей за исключение случаев родов и смертей. Независимость возведена в абсолют, ведь любовь, семейные и другие связи считаются людьми этой планеты «злым волшебством». Лист планирует через несколько лет улететь с планеты, но не все так просто. Спокойствие впитала в себя мировоззрение этих людей, и жить по-другому ей тяжело.
Дополнение ко второму отчету Мобиля Энцеленне темхарьонототеррегвис Листок с Соро-11 «Оскудение», сделанное ее дочерью Ясностью.
У моей матери, полевого этнолога, возникли некоторые сложности в исследовании народов, населяющих Соро-11. То, что она решила использовать для контакта собственных детей, может показаться кому-нибудь эгоистичным или же, наоборот, самоотверженным поступком. Теперь, когда я прочла ее отчет, я узнала, что в конце работы она раскаялась в том, что вообще затеяла этот эксперимент. Но, лишь теперь узнав, чего ей это стоило, я хотела бы, чтобы она все же услышала в ответ мою благодарность ей за то, что она позволила мне вырасти полноценной личностью.
Почти сразу после того, как пробы автозондов подтвердили, что жители одиннадцатой планеты системы Соро являются потомками хайнцев, моя мать приняла участие в первой космической экспедиции на эту планету в качестве дублера команды Наблюдателей из трех человек. Четыре года она просидела в древогороде на соседней Хазэ. Потом ей понадобилось почти на два года вернуться на орбиту по работе. Моему брату Рожденному-В-Радости тогда было восемь лет, а мне — пять. И таким образом, мы с братом оказались в хайнской школе. Мой брат всей душой полюбил дождевые леса Хазэ, но, хотя он и легко освоил скоропись, чтение давалось ему с явным трудом. И оба мы первое время ходили все в ярко-голубых пятнах от кожных лишаев. Но к тому времени, когда он научился читать, а я научилась одеваться без чужой помощи и все мы приобрели иммунитет к местным лишаям, интерес мамы к культуре Соро-11 возрос настолько же, насколько планета опротивела всем остальным Наблюдателям.
Все это подробно изложено в ее отчете, но я хочу рассказать об этом так, как рассказывала и объясняла это мне она сама. Я хочу пробудить свою память и все же попытаться понять мать.
Местный язык был записан первыми же зондами, и Наблюдатели потратили целый год на то, чтобы выучить его. Поскольку он имел множество диалектов, то они посчитали, что, несмотря на акцент и грамматические ошибки, можно считать, что с этой проблемой они справились. Наступило время первого контакта, и вот тут-то все и началось. В очень скором времени двое Наблюдателей (мужчин) обнаружили, что они неспособны даже завязать разговор с аборигенами (тоже мужчинами), предпочитавшими селиться либо в полном одиночестве, либо парами. Кто смотрел на них с подозрением, кто — доброжелательно, но общаться не пожелал ни один из них. Тогда они нашли Дом готовящихся к инициации юношей, но при первой же попытке заговорить с ними мальчишки набросились на них всей толпой и чуть было не убили. А женщины из мелких деревушек просто-напросто встречали их градом камней, стоило им только подойти к границе деревни. «Честное слово — говорил потом один из Наблюдателей, — я убежден в том, что единственная форма общения сороянок с мужчинами — это забрасывание их булыжниками».
Ни один из них так и не сумел завязать ни одного разговора. Самым крупным достижением считалось обменяться хоть парой фраз с местными, и причем только с мужчинами. Один из Наблюдателей сподобился переспать с аборигенкой, которая сама пришла к нему в лагерь. Судя по его отчету, она вела себя достаточно откровенно, недвусмысленно показывая всем своим поведением, что именно ей надо. Однако стоило ему попытаться заговорить с ней, она категорически отказалась отвечать на его вопросы и ушла, кипя от возмущения, «сразу после того, как получила то, за чем пришла» (цитата из отчета).
Женщине-Наблюдателю повезло больше: ей позволили поселиться в пустующем доме в одной из женских деревушек, которые сами они называют Кругом Тетушек, состоящей всего из семи дворов. Она провела блестящее исследование их будничной жизни и даже несколько раз сумела побеседовать со взрослыми женщинами. Но все же чаще с ней разговаривали дети. Однако вскоре она заметила, что ее «радушные» хозяйки никогда не приглашают ее в гости и никогда не просят ее помочь в каком-либо деле. Впрочем, своей помощи они тоже не предлагали. Женщины вообще проявляли активное нежелание обсуждать с ней хоть какие-нибудь детали их личной жизни. А единственные ее информаторы — дети, — оказывается, прозвали ее между собою тетушкой Трепло. Впрочем, вскоре женщины решили, что она дурно влияет на детей, и постарались ограничить ее контакт с ними до минимума. Тогда она уехала. «Это все бесполезно, — жаловалась она маме. — От взрослых вообще невозможно ничего добиться: они не задают вопросов и не отвечают на них. Все, чему они когда-либо научились, — все это они приобрели исключительно в детские годы».
«Ага!» — сказала моя мать сама себе, глядя на нас с Родни, и тут же запросила семейный пропуск на Соро-11 в статусе Наблюдателей. Стабили провели с ней по ансиблю очень подробный тест-опрос, а затем поговорили с Родни и даже со мной. Я всего этого не помню, но, по маминым словам, я честно и подробно рассказала Стабилям все о своих новых чулочках. И они дали согласие. По условиям эксперимента, на орбите оставался корабль с предыдущими Наблюдателями и мама должна была хоть раз в день давать им радиоотчеты.
У меня остались самые смутные воспоминания о нашем прилете и моих впечатлениях о древогороде и игре с котенком на борту корабля. Или это был не котенок, а какой-то похожий на него зверек? Но мое первое уже сознательное воспоминание связано с нашим домом в Круге Тетушек. Это была наполовину врытая в землю мазанка с плетеными стенами. Помню, мы с мамой стоим перед домом и ласково греет солнышко. Между нами — большая мутная лужа, и мой брат Родни льет в нее воду из корзины. Вылив одну, он бежит на берег реки, чтобы принести еще воды. Я с наслаждением погружаю руки в глину и мну ее комок в руках, пока он не становится совсем гладким и упругим. А затем я замечаю на стене дыру в обвалившейся штукатурке, сквозь которую светится переплет прутьев, набираю обе пригоршни глины и старательно замазываю ее. И мама на нашем новом языке говорит: «Очень хорошо! Молодец!» И тогда я внезапно понимаю, что это — работа. И что я работаю. Я сама починила дом. Я сделала все правильно. Я очень умная и компетентная личность.
С тех пор я не испытывала в этом ни малейшего сомнения. По крайней мере, пока жила там.
Ночь. Мы сидим дома, и Родни беседует по радио с кораблем — он тоскует по разговору на родном языке, и ему хочется рассказать им целую кучу всего интересного, что случилось за день. Мать плетет корзину, иногда тихо чертыхаясь из-за слишком твердых прутьев. А я громко пою, чтобы заглушить голос Родни, — никто из местных не должен слышать, как он смеется. Да и к тому же я просто очень люблю петь. Эту песню я сегодня выучила в доме Хиуру, с которой я каждый день играю. «Осознавай! Вслушивайся! Вслушивайся! Осознавай!» — во весь голос распеваю я. Мать на минутку прекращает чертыхаться и прислушивается ко мне, а затем тянется к магнитофону. В центре все еще горит небольшой костерчик — на нем мы готовили обед. Я обожаю печеный корень пиджи; я ела бы его хоть каждый день. И еще печеный духур, чей сильный сокровенный запах отгоняет от тебя всю чужую магию и злых духов. И хотя я пою: «Вслушивайся! Осознавай!» — сама я все больше погружаюсь в дрему и склоняюсь к матери, и она такая теплая и смуглая, какой и должна быть мать, и я чувствую ее сильный и сокровенный запах, полный нежности и любви.
Будние дни в Круге Тетушек похожи один на другой. Много позже, уже на корабле, я узнала, что люди, живущие в условиях искусственно скомплектованного сообщества, называют подобный образ жизни «простым». Но где бы и когда бы я ни была, я ни разу не встречала человека, который считал бы, что его жизнь проста. Я думаю, что любая жизнь и любое время покажутся простыми тому, кто смотрит на них издали, не вникая в детали; да, движение планеты с орбитальной станции тоже кажется легким и естественным.
Да, необходимо признать, что с определенной точки зрения наша жизнь в Круге Тетушек была довольно легкой, в том смысле, что мы всегда и сразу получали все, в чем нуждались. Там было сколько угодно еды: хочешь — сам расти, хочешь — только собирай и готовь; там не было недостатка в растениях, из которых при определенной обработке можно было ссучить отличную пряжу для изготовления тканей на любой вкус; прутьев для корзинок за околицей было в избытке — ломай вволю и плети; у детей всегда были товарищи для игр, заботливые мамы и возможность научиться всему, чему захочешь. И хоть любое из этих дел трудным не назовешь, назвать его простым… это слишком просто. Ведь все это нужно уметь делать и знать любую из этих «простых» работ до тонкости.
И маме было очень нелегко. Ей все это казалось трудным и запутанным. Ей приходилось притворяться, что все это она умеет, и тайком учиться; и еще было очень сложно объяснять своим коллегам в ежедневных отчетах совершенно непонятный и неприемлемый для них образ жизни аборигенов. Для Родни это было просто. До того момента, пока тоже не стало трудно. Потому что он был мальчиком. Мне же все это давалось очень легко. Я училась всем ремеслам, просто играя с другими детьми и вслушиваясь в песни их матерей.
Первая Наблюдательница была абсолютно права: взрослой женщине было уже поздно учиться пониманию души этого мира. Мама не могла пойти вслушиваться в песни другой матери — это выглядело бы просто дико, но тетушки очень хорошо знали, чего не умеет моя мама, и некоторые из них, как бы невзначай, пытались научить ее хоть самому необходимому. Но до нее ничего не доходило. Тогда они сообща решили, что ее мать, видно, была безответственной разгильдяйкой и только и знала, что «охотиться», вместо того чтобы сидеть в Круге Тетушек и учить свою дочь всему, что ей будет необходимо в жизни. Поэтому даже самые дичащиеся нас тетушки позволяли мне вслушиваться в песни, которые они пели своим детям. Они хотели, чтобы я получила правильное воспитание и стала образованной личностью. Но впускать в свои дома других взрослых было просто верхом неприличия. Мы с Родни спели ей все песни, которым научились в других домах, чтобы она смогла спеть их по радио, и сами тоже пели на отчетах, но… она так и не смогла до конца проникнуть в их смысл. Да и как ей было это понять, если она была уже взрослой и выросла среди магов?
««Осознавай!» — повторяла она мой гимн, пытаясь имитировать произношение тетушек и девушек. — «Осознавай!» Сколько раз в день они это повторяют? Что «осознавай!»? Да они не осознают даже того мира, в котором живут, они не знают собственной истории! Да они даже друг друга-то толком не знают. Они друг с другом даже не разговаривают! Да уж, полное «осознавание»! Ни убавишь ни прибавишь!»
А когда я ей пересказывала истории из Эпохи до Начала Времен, которые рассказывали тетушка Садне и тетушка Нойит своим дочерям, она всегда понимала их не так и видела в них совсем другое. Я рассказывала ей о Людях, а она перебивала меня: «Это всего лишь предки тех, кто живет сейчас!» Тогда я пыталась ей объяснить: «Сейчас уже нет никаких Людей». И она снова меня не понимала. «Есть только личности», — втолковывала я… но она, похоже, не поняла этого и до сих пор.
Родни очень нравилась история про Мужчину, Который Жил среди Женщин, и поймал несколько из них, и держал в маленьком загончике (как некоторые держат крыс на откорм), и как потом все они понесли от него, и каждая родила ему по сто детей, и дети эти выросли, как дикие звери, и съели и его, и своих матерей, а потом друг друга. Мама тут же объяснила нам, что эта легенда рассказывает о перенаселении, постигшем эту планету несколько тысяч лет назад. «Вот и неправда, — тогда сказала я. — Это история с моралью». — «Ну хорошо, — согласилась мама. — И мораль ее в том, что не надо иметь много детей, разве нет?» — «Нет, — ответила я. — Да кто может родить сто детей, даже если бы очень захотел? Просто этот мужчина был колдун. И женщины занимались магией вместе с ним. Потому и дети родились чудовищами».
Ключом ко всему здесь служит хайнское слово «текелл», которое переводится как «магия искусства или власти, нарушающая законы природы». Но матери было очень трудно понять, что личности искренне считают большинство из современных социальных институтов неестественными. Ну, например, брак. Или правительство. Для них это все — морок, насланный злым колдуном. Ее народу трудно поверить в магию.
Корабль ежедневно интересовался, все ли у нас в порядке, а затем Стабили подключали свой ансибль к сети и пытали нас всех троих по очереди, тоже ничего не понимая. Мама продолжала настаивать на том, чтобы мы оставались на планете, поскольку она сейчас делает то, что не удалось сделать первым Наблюдателям. А мы с Родни вообще были счастливы, словно выпущенные в речку рыбки. По крайней мере, первые несколько лет. Думаю, что мама тоже была по-своему счастлива, когда привыкла к тому, что всему она учится очень медленно и вечно идет к цели самой запутанной дорогой. И все же она чувствовала себя одинокой без общения с другими взрослыми. Она даже признавалась нам, что порой боится сойти с ума от одиночества. Но о том, что ей не хватает секса, она нам ни разу не выдала ни жестом, ни словом. Думаю, что в ее отчете вопрос секса освещен очень слабо именно потому, что для нее это был очень личный и болезненный момент. Я знаю, что, когда мы еще только прибыли в Круг, две тетушки — Хедими и Бехуи, — не желавшие отказаться от этого рода отношений, приглашали маму пойти с ними. Но она их не поняла. Дело в том, что они с Бехуи говорили на разных языках, хоть и на одном и том же диалекте. Она просто не могла воспринять самой идеи того, что можно заниматься любовью с человеком, который никогда не пустит тебя на порог своего дома.
Однажды (мне тогда было лет девять), наслушавшись разговоров старших девочек, я спросила ее, почему же она не хочет «сходить поохотиться». И с надеждой добавила: «Не волнуйся, за нами присмотрит тетушка Садне». Я просто устала уже быть дочерью необразованной женщины. Да, я хотела пожить в доме тетушки Садне и почувствовать себя наконец нормальным ребенком.
«Матери не «ходят на охоту»!» — торжественно, как тетушка, провозгласила она.
«Да нет же, все ходят время от времени! — Я все должна была разъяснять ей, как маленькой. — Да им это просто необходимо, откуда, по-твоему, они детей берут?»
«Все они ходят к мужчинам, которые живут неподалеку от нашей деревни. Когда Бехуи хочет еще одного ребенка, она всегда идет к одному и тому же Рыжему с Красного холма, а Садне встречается с Хромым с Речной заводи. Они хорошо знают этих мужчин. Нет, матери «на охоту» не ходят».
На сей раз она была права, и я это поняла, но все равно продолжала настаивать: «Ну хорошо, ты ведь тоже знаешь Хромого с Речной заводи, так почему бы тебе не пойти к нему? Тебе что, секс вообще не нужен? Миджи вот говорит, что она только об этом и думает».
«Миджи шестнадцать, — холодно отрезала мать. — Заруби себе это на носу». И это у нее прозвучало не менее внушительно, чем у остальных матерей.
В течение всего моего детства мужчины оставались для меня тайной. Впрочем, этот вопрос меня тогда очень мало интересовал. Да, о них повествовалось во многих историях Эпохи до Начала Времен, да и девчонки из нашего Певческого Круга частенько болтали о них. Но самих их я видела очень редко. Однако, когда я начала входить в возраст, я стала замечать их мельком брошенные на меня взгляды с околицы Круга. И все же ни один из них не приходил в деревню. Летом, когда Хромой с Речной заводи соскучится по Садне, он придет за ней. Но он не войдет в деревню и не станет прятаться в кустах, чтобы его не приняли за чужого и не закидали камнями, нет — он выйдет на вершину холма неподалеку, чтобы все видели, кто пришел, и начнет петь. Дочки тетушки Садне Хиуру и Дисду рассказывали мне, что их мать нашла Хромого, когда «пошла охотиться» в самый первый раз, и с тех пор не знала больше ни одного мужчины.
А еще она рассказывала им, что первым у нее родился мальчик, но она его сразу утопила, потому что не хотела растить его ради того, чтобы потом самой же его заставить покинуть себя навсегда. Честно говоря, и их, и меня эта история ужасала, несмотря на то что мы знали, что такое бывает сплошь и рядом. В одной из историй, которые нам рассказывали, такой утопленный младенец вырос под водой, и однажды, когда его мать пришла купаться в реке, он обнял ее и потянул за собой в воду, чтобы она тоже утонула. Но ей удалось спастись.
В любом случае, после того как Хромой с Речной заводи дня два побродит по холмам, распевая протяжные длинные песни, то расплетая, то заплетая свои длинные, черные, глянцевые на солнце волосы, тетушка Садне обязательно уйдет с ним на пару ночей и вернется с совершенно обалдевшими глазами и заплетающейся походкой.
Тетушка Нойит объяснила мне как-то, что песни у Хромого с Речной заводи — магические; но они не из обычной плохой магии, а сродни великим добрым заклинаниям. Тетушка Садне никогда не умела сопротивляться магии этих заклинаний. «Но он даже и вполовину не так красив, как некоторые из тех мужчин, с которыми я была», — призналась мне Нойит и улыбнулась своим воспоминаниям, а глаза ее странно замерцали.
Мне очень нравилось все, что ели у нас в Круге, но мама говорила, что в обычный дневной рацион аборигенов входит слишком мало жиров, и считала, что именно этим объясняется несколько запоздалое наступление у них пубертатного периода. Менструация у девочек здесь начиналась не раньше пятнадцати лет, а мальчики мужали и того позже. Но зато уже с первейших проявлений у них чисто мужских признаков женщины начинали их сторониться и косо поглядывать. Так случилось и с Родни. Первой выступила вечно прокисшая тетушка Хедими, за ней подхватила тетушка Нойит, а там, глядишь, даже тетушка Садне присоединилась к их негодующему хору. А когда он пытался хоть спросить, почему все к нему так переменились, его резко обрывали. А тетушка Днеми с такой злобой заорала на него: «Как ты смеешь играть с детьми?!» — что он вернулся домой в слезах. А ведь ему тогда не было еще и четырнадцати.
Лучшей моей подругой была дочка тетушки Садне Хиуру. Однажды ее старшая сестра Дисду, которая в то время уже была в Певческом Круге, пришла ко мне и очень серьезно сказала: «Родни очень красивый». Я, конечно, с гордостью согласилась с ней.
— Он очень большой и очень сильный, — продолжала она. — Он сильнее, чем я.
И я вновь, ужасно гордясь своим братом, это подтвердила, но все же потихоньку стала от нее отодвигаться.
— Но я же не говорю заклинаний. Это не магия, Ясна! — вспыхнула она.
— Нет, это магия! Магия! Я все твоей маме скажу!
Дисду отрицательно покачала головой:
— Я пытаюсь говорить только правду. И если мой страх породил твой страх, то я в этом не виновата. Так и должно быть. Мы говорили об этом в Певческом Круге, и мне это не понравилось.
Да, я понимала, что она говорит правду. Она была самой тихой и воспитанной девочкой среди нас.
— Я хотела бы, чтобы он оставался ребенком, — прошептала она. — И чтобы я тоже осталась ребенком навсегда. Но у нас этого не получится.
— Конечно, ведь в конце концов ты закончишь тем, что станешь старой маразматичкой, дура! — крикнула я и убежала от нее. А потом пошла в свое тайное место у реки и уселась, чтобы нареветься всласть. Затем достала из душехранительницы свои драгоценности, среди которых был и подаренный мне Родни кристалл. Он был очень красивый: сверху абсолютно прозрачный и дымчато-багровый снизу. Теперь уже об этом можно рассказать. Я долго любовалась этой своей святыней, а затем откопала под большим валуном ямку, оторвала от своей любимой юбки лоскуток (Хиуру сама спряла для нее нитки и связала ее), завернула в нее кристалл и зарыла его там, закидав могилку сверху опавшими листьями. Лоскут я выдрала прямо спереди, чтобы сразу все увидели. Я еще долго там просидела, а когда вернулась домой, даже словом не обмолвилась о разговоре с Дисду. Родни тоже промолчал, зато мама ужасно всполошилась:
— Что ты сотворила со своей юбкой, Ясна?
Я лишь слегка подняла голову, но продолжала безмолвствовать. А она продолжала говорить, спрашивать о чем-то, но потом наконец тоже замолчала. Выходит, она все же научилась не заговаривать с личностью, которая предпочитает безмолвствовать.
У Родни не было близкого задушевного друга, и он все реже и реже играл даже с двумя близкими ему по возрасту ребятами: тихим, скромным Эднеде (который, кстати, был года на два его старше) и Битом, который, несмотря на свои одиннадцать, был их главным заводилой. Все трое время от времени куда-то уходили, и, честно говоря, я этому только радовалась, потому что терпеть не могла Бита. Стоило нам с Хиуру заняться упражнением на осознавание и достичь необходимого сосредоточения, как этот остолоп тут же с диким воплем выскакивал откуда-нибудь и начинал носиться вокруг нас, выкрикивая всякие гадости. Он не выносил, если рядом с ним хоть кто-то безмолвствовал, словно чужое молчание уязвляло его. Его обучала мать, Хедими, но ей было далеко до Садне и Нойит, как в умении петь, так и в даре рассказывать истории. А Бит был слишком большой непоседа, чтобы вслушиваться в слова чужих матерей. Да он просто видеть не мог, как мы с Хиуру безмолвствуя гуляем или постигаем осознание. Ему обязательно нужно было привязаться и довести нас до полного умопомрачения, и лишь когда мы все же сдавались и говорили ему, чтобы он убирался отсюда, он довольно скалился: «Все девчонки — дуры!»
Но все же я спросила как-то у Родни, куда это они втроем ходят. На это он лишь насупился и бросил:
— Мужские дела.
— Это как?
— Практикуемся.
— В чем? В обретении осознавания?
Он как-то запнулся и выдавил из себя:
— Нет.
— Но в чем тогда вы практикуетесь?
— Мышцы качаем. Чтобы быть сильными. Для Дома юношей, — угрюмо пояснил он. А затем вытащил из-под своего матраса спрятанный там нож и протянул его мне. — Гляди! Эднеде сказал, что без ножа там просто пропадешь. Любой тебя обидит. Разве не красивый?
Нож был металлическим, и металл этот был откован еще древними людьми. Он был длинный и узкий, словно тростниковый лист, и заточен с обеих сторон. А на рукоять был насажен кусочек обтесанного кремнем дерева, чтобы защитить руку от случайной раны.
— Я нашел его в заброшенном доме одного мужчины, — сообщил он и добавил: — А рукоятку я сделал сам. — И нежно погладил ладонью свое сокровище, которое и не подумал спрятать в душехранительнице.
— А что ты собираешься с ним делать? — спросила я, гадая, для чего этот нож заточен с обеих сторон. Зачем вообще нож, которым так легко порезаться, — рука соскользнула и…
— Защищаться от тех, кто нападет.
— А где этот заброшенный дом?
— По пути к Скалистому пику.
— А можно и мне с тобой как-нибудь туда сходить?
— Нет, — сказал он, как отрезал.
— А что случилось с этим мужчиной? Он что, умер?
— Мы нашли неподалеку в реке череп. Думаю, он поскользнулся и утонул.
Он сказал это как-то особо грустно и очень по-взрослому. И это был уже не тот Родни, которого я так хорошо знала. Вот так. Пришла убедиться, что он еще прежний, а ушла от него еще более озадаченной. Тогда я спросила у матери:
— А что они делают в Домах юношей?
— Инициация. Имитация естественного отбора, — почему-то на своем, а не на моем языке ответила она. И тон у нее был очень странный. Я на тот момент уже почти полностью позабыла хайнский и не поняла ни единого слова, но тон, которым она это произнесла, почему-то очень напугал меня. А затем, уже к полному своему ужасу, я увидела, что она беззвучно плачет. — Нам нужно уехать, Ясность, — сказала она, даже не заметив, что все еще говорит по-хайнски. — Ведь на это нет никаких запретов, правда? Женщины часто переезжают туда, куда им нравится. Ведь это же никого не касается. Здесь никого ничего не касается… Кроме одного: мальчишек надо вышвырнуть из деревни, и точка!
Большее из того, что она сказала, я все же поняла, но попросила ее объяснить мне еще раз, но уже на моем языке. Выслушав ее, я только пожала плечами: куда бы мы ни переехали, Родни останется таким же большим и сильным.
— Тогда мы улетим отсюда! Вернемся на корабль! — выпалила она в сердцах.
Я просто повернулась и ушла. Но с этого дня я больше ее не боялась: она никогда не применит свою магию против меня. Мать обладает огромной властью, но в этом нет ничего противоестественного, если только она не использует ее во зло душе своего ребенка.
И Родни тоже больше ее не боялся. Теперь он обладал своей собственной магией. И когда она сообщила ему о своем намерении улететь, он сумел отговорить ее. Он сказал ей, что сам хочет попасть в Дом юношей и что уже год только об этом и мечтает. Он больше не принадлежит к миру Круга Тетушек: он не женщина, не девушка и не малое дитя. Он хочет жить со своими ровесниками. Старший брат Бита Йит уже вошел в Дом юношей Территории Четырех Рек и обещал, что присмотрит, чтоб новичков не обижали. Да и Эднеде уже тоже созрел для ухода. А недавно Родни, Эднеде и Бит удостоились разговора с несколькими мужчинами. И оказалось, что мужчины здесь вовсе не такие уж невежественные психи, как рассказывала ему прежде мать. Они не любят много говорить, зато очень много знают.
— И что же они такое знают? — мрачно спросила мама.
— Они знают, что такое быть мужчиной, — ответил Родни. — То есть тем, кем я собираюсь стать.
— Только не таким, как они! Нет! Если только слово матери для тебя хоть что-то значит!.. Ин Джой Борн, вспомни, ты же видел мужчин на корабле — настоящих мужчин! Они и близко не похожи на этих нищих грязных отшельников. Я не могу тебе позволить даже и мечтать о том, чтобы ты стал таким же!
— Они вовсе не такие, — стоял на своем Родни. — Ты прежде сама бы пошла и поговорила с ними, мать.
— Боже, какая наивность! — желчно рассмеялась она. — Ты прекрасно знаешь, что здесь ни одна женщина не приходит к мужчине только ради того, чтобы с ним побеседовать.
А я знала, что она ошибалась; все женщины Круга знали всё о мужчинах, живущих в радиусе трех дней пути от их деревни. И все они, бывало, встречались с ними как раз для того, чтобы просто поговорить. Они сторонились лишь тех, кого не считали достойными своего доверия, но такие мужчины довольно скоро исчезали. Нойит объяснила мне это так: «Их магия обратилась против них самих». Она имела в виду, что другие мужчины либо убили их, либо изгнали. Но ничего этого я маме не сказала, а Родни лишь сухо заметил:
— А вот мужчина из Пещеры очень умен. И он отвел нас в такое место, где я нашел вот эти вещи Людей.
Мама не смогла сдержать восторга при виде этих древних реликвий и принялась их разглядывать. А Родни между тем продолжал:
— Мужчины знают то, о чем женщины и понятия не имеют. В конце концов, я могу пойти в Дом юношей ненадолго и уйти оттуда, когда захочу. Я должен это сделать. Мне столькому хочется научиться здесь! Да у нас вообще нет о них почти никакой информации. Все, что мы знаем о местной культуре, касается обычаев Круга Тетушек. Поэтому я пойду туда, к ним, и останусь на столько времени, сколько понадобится для того, чтобы составить полноценный отчет. Но я уже никогда не смогу вернуться в Круг Тетушек или Дом юношей после того, как я ушел оттуда. И тогда у меня лишь две дороги: назад, на корабль, или попытаться стать мужчиной. Мама, я тебя очень прошу, позволь мне пройти через это!
— Я все равно не понимаю твоего стремления научиться стать мужчиной, — ответила она, помолчав. — Ты и так уже мужчина.
И тогда он рассмеялся, а она его обняла.
Глядя на них, я думала: «А что будет со мной? Я ведь корабль-то даже почти и не помню. Я хочу быть здесь, где моя душа. И я хочу продолжать учиться тому, как жить в этом мире».
Но я боялась и матери, и Родни, которые могли воздействовать на меня своей магией, и потому привычно безмолвствовала.
Эднеде и Родни ушли из деревни вместе. Мать Эднеде Нойит была рада не больше моей, и, хотя они вместе вышли провожать сыновей, они не обменялись ни словечком. Этот обряд состоялся накануне ухода; вечером мальчики по традиции обошли все дома Круга, и это заняло довольно много времени. Все дома располагались на расстоянии голоса друг от друга, а между ними росли кусты, тянулись ирригационные канавы и бежали дорожки. И в каждом доме их ждали матери и дети, чтобы сказать им последнее «прощай»… Вот только никто ничего подобного не говорил: в моем языке просто нет таких слов, как «здравствуйте» или «до свидания». Мальчиков просто приглашали войти и давали им припасы на дорогу до Территории. А когда уходящие подходили к дверям, каждый из домашних по очереди подходил к ним и касался их ладони или щеки. Я помню, как точно так же провожали Йита. И тогда я плакала. Нет, мне не жаль было расставаться с ним, я недолюбливала его лишь чуть меньше, чем его младшего братца, дело было в другом: тогда впервые я осознала, что кто-то может вот так уйти из твоей жизни навсегда, словно он уже умер. И с этой мыслью было трудно примириться. Но на сей раз я не плакала; и все же я не спала всю ночь для того, чтобы дождаться и услышать, как он встанет до рассвета и тихо уйдет. Я знала, что мать тоже не спит, но мы обе продолжали притворяться спящими и дождались наконец: мы услышали, как он тихо встает, собирает вещи и уходит из этого дома навсегда. И мы продолжали притворяться друг перед другом и лежали так еще долго.
Я читала ее статью «Юноша, достигший брачного возраста, покидает Круг Тетушек: отмирающий пережиток древних обрядов».
Она просила его взять с собой радиопередатчик, чтобы хоть изредка связываться с ней. Но Родни был непреклонен:
— Я хочу сделать все как положено, мать. Нет смысла этого делать, если я сам знаю, что это неправильно.
— Но я просто не выдержу, если не буду о тебе ничего знать, Родни, — взмолилась она по-хайнски.
— Ну а представь себе, что радио сломалось или его кто-то украл… Да мало ли что с ним может случиться! И тогда ты начнешь волноваться обо мне еще больше, причем, возможно, без всякой причины!
Наконец она согласилась ждать полгода до первого дождя, и тогда она отправится в приметные руины у реки, отмечающие границу Территории, а он попытается прийти туда тоже.
— Но жди не больше десяти дней, — предупредил Родни. — Если я и тогда не приду, значит действительно не могу.
И она согласилась. Она в тот момент была похожа на мать неразумного малыша, готовая согласиться на все, что он только пожелает. Мне это показалось неправильным, хотя то, что сказал Родни, имело смысл; никогда еще ни один сын не возвращался для встречи с матерью.
А вот Родни мог это сделать.
Лето было долгим, ясным и чудесным. Я училась глядеть на звезды; это когда вы ложитесь на спину на открытый холм в ясную летнюю ночь и находите себе какую-нибудь звезду на востоке, а затем отслеживаете ее путь по ночному небу до самого рассвета. Конечно, вы можете отвести взгляд ненадолго, если глаза устали, и даже подремать, но главное — это суметь вновь найти свою звезду на небосклоне. И смотреть, смотреть, смотреть до тех пор, пока вы сами не почувствуете, как поворачивается планета, и пока не осознаете той гармонии, в которой движутся звезды, ваш мир и ваша душа. А когда ваша звезда опустится за горизонт, вы можете спокойно уснуть и спать, пока рассвет не разбудит вас. И тогда вы сможете приветствовать солнце уважительным безмолвием сопричастного. Я была так счастлива на холмах в те великие теплые ночи, сменявшиеся после ясными рассветами. Первые два раза мы ходили глядеть на звезды вместе с Хиуру, но потом разошлись по разным холмам, потому что в такие моменты нужно быть одному.
И вот однажды, когда я на рассвете возвращалась после проведенной на холмах ночи по узкой долине между Скалистым утесом и Охраняющей Дом горой, внезапно кусты раздвинулись, из них вылез мужчина и заступил мне дорогу.
— Не бойся меня, — сказал он. — Вслушивайся!
Он был раздет по пояс, и его плечи и грудь говорили об огромной силе; а еще от него разило по́том. Я так и застыла на месте: он ведь сказал «Вслушивайся!», как тетушки. И я стала слушать.
— С твоим братом и его другом все хорошо. Но твоей матери не нужно приходить на место встречи. Несколько мальчишек собрались в шайку, чтобы поймать ее там и изнасиловать. Я и другие мужчины сейчас охотимся на их заводил. И скоро мы убьем их. Твой брат не с ними. С ним все в порядке. Повтори, что я сказал.
Я повторила его сообщение слово в слово — сказалась многолетняя практика вслушиваться.
— Хорошо. Правильно, — сказал он и, оттолкнувшись от земли своими сильными короткими ногами, легко, одним прыжком, заскочил на каменный карниз над моей головой. И я осталась одна.
Мама как раз собирала вещи, чтобы отправиться на Территорию, но я передала сообщение тетушке Нойит, и она тут же направилась к нам во двор, чтобы поговорить с моей матерью. Я присутствовала при этом разговоре и не просто слушала, а вслушивалась в ее слова, потому что она говорила о вещах, о которых я знала очень мало, а мама — та вообще понятия не имела. Нойит была скромной невысокой женщиной, очень любившей своего сына Эднеде; а еще она очень любила петь и учить, и потому в ее доме всегда было полно ребятишек. Она видела, что мать уже собралась в дорогу, и сказала ей:
— Мужчина из Дома у Горизонта сказал, что с мальчиками все в порядке. — Но, заметив, что мама ее не слушает, заговорила чуть громче, притворяясь, что обращается ко мне: — Он сказал, что несколько мужчин сейчас разгоняют шайку. Они всегда так делают, когда юноши собираются, чтобы устроить какое-нибудь непотребство. А иногда к таким шайкам еще присоединяются и взрослые маги, и старшие юноши, и просто любители побезобразничать. Оседлые мужчины убьют всех магов и проследят за тем, чтобы никто из юношей при этом не пострадал. Но если шайка вырывается с Территории, то тогда уже никто не может быть спокоен за свою безопасность. Оседлые мужчины этого не любят и всегда защищают Круги Тетушек. Так что с твоим братом ничего не случится.
А мама тем временем продолжала укладывать в свою корзинку корни пиджи.
— Оседлые мужчины считают изнасилование очень, очень плохим делом, — продолжала Нойит, по-прежнему якобы обращаясь ко мне. — Они считают, что на это способен лишь тот, к кому женщина никогда не придет сама. А если несколько юношей все же возьмут силой какую-нибудь женщину, то им придется убить всех юношей из их Дома. Всех.
Только тут мама наконец-то услышала ее.
И она не пошла на встречу с Родни. Но весь сезон дождей она ходила грустной и подавленной. А потом она заболела, и старая Днеми приставила к ней Дисду, чтобы та поила ее сиропом из ягод гаги. Мама продолжала работать и лежа. Она писала статью о местных болезнях и местной медицине и о том, что больных здесь выхаживают девушки, потому что взрослым женщинам не позволяется переступать порог чужого дома. Вот так она и болела: беспрестанно писала и переживала за Родни.
Однажды, когда сезон дождей уже подходил к концу и с гор повеяло теплым ветром, а на холмах повсюду распустились желтые медовки, первые вестницы Золотой Поры, мама работала в саду, и вдруг заглянула Нойит. «Мужчина из Дома у Горизонта сообщает, что с мальчиками все хорошо», — сказала она и ушла.
Только тогда мама начала понимать, что, несмотря на то что взрослые никогда не заходят друг к другу в дома и редко говорят друг с другом, а романы между мужчинами и женщинами носят кратковременный и часто случайный характер и даже несмотря на то что мужчины живут в основном полными отшельниками, все же здесь существовал определенный тип социальных отношений: обширный и искусный свод правил поведения и запретов. Теперь в своих отчетах кораблю она всячески подчеркивала это открытие и с головой углубилась в его исследование. И все же она продолжала считать, что жизнь сороянцев крайне примитивна; она не видела личностей, перед ней были лишь убогие потомки великих предков, растратившие в течение веков все богатство породившей их культуры.
— Милая ты моя, — как-то сказала она мне по-хайнски (поскольку на моем языке сказать «милая моя» просто невозможно), а еще и для того, чтобы я не забывала этот язык. — Милая ты моя, объявление неосвоенных технологий магией весьма типично для примитивных народов. Нет-нет, я не критикую их. Расценивай мои слова как научный вывод.
— Технологии — это не магия, — возразила я.
— Но они же именно так считают. Ты же сама мне как-то рассказывала для записи историю о колдунах Эпохи до Начала Времен, которые могли летать по воздуху и плавать под водой, а также передвигаться под землей в магических ящиках!
— В металлических ящиках, — поправила ее я.
— Другими словами: в самолетах, субмаринах и метро; и вот результат — некогда утраченные технологии они объявляют волшебством.
— Дело не в коробках. Не в них магия, — терпеливо разъяснила я. — Магия была в самих людях. Они использовали свою силу на то, чтобы обрести власть над другими личностями. И единственный путь сохранить свою личность — это избегать любой магии.
— Это императив их культуры: несколько тысяч лет тому назад на этой планете бесконтрольное развитие технологий высшего уровня привело к социальной катастрофе. Именно так. И самым рациональным выходом из данной ситуации было наложить на все иррациональное табу.
Я не очень понимала все эти ее «рациональное-иррациональное» — в моем языке просто нет таких слов. Вот «табу», да, это было понятно: это что-то вроде «ядовитый». Но я вслушивалась. Потому что дочь должна вслушиваться, когда говорит мать, а моя мать знала много такого, чего не знала ни одна личность на планете. И все же временами мне было очень трудно учиться у нее. Если бы она побольше пела и рассказывала истории! Но она просто говорила очень много разных слов. А слова — они что? Так, пустое. Они как вода — попробуй удержи ее в сите себя!
Золотая Пора прошла, за ней пролетело еще одно чудесное лето, и наступила Серебряная Пора, когда долины укутываются густыми туманами. А затем наступил сезон дождей с его бесконечным теплым ливнем, день и ночь шуршащим по крыше. Вот уже почти целый год прошел с тех пор, как мы получили последние вести о Родни и Эднеде. Но однажды ночью в сонный шорох струй влился новый звук: какое-то царапанье у дверей и тихий шепот: «Тсс! Не бойтесь, это я…»
Мы тут же разожгли огонь. Родни стал выше, но страшно исхудал, он был похож на обтянутый кожей скелет. А верхняя губа у него была рассечена пополам так глубоко, что были видны зубы, и он не мог произносить звуки «п», «б» и «м». Но зато голос у него погрубел и был уже голосом взрослого мужчины. Он придвинулся к самому огню, словно пытаясь хоть немного согреть свои еле прикрытые лохмотьями кости. Зато на шее на шнурке у него висел его нож. «Там все было нормально. Правильно, — наконец сказал он. — Но я, пожалуй, больше не стану продолжать этот эксперимент».
Он почти ничего не стал нам рассказывать о том, как он провел эти полтора года в Доме юношей, объясняя это тем, что хочет составить подробный отчет, когда вернется на корабль. Зато он рассказал нам, что ему предстояло бы, если бы он остался на Соро. Тогда он был бы обязан вернуться на Территорию и продолжать борьбу за лидерство в их группе, соревнуясь с другими в жестокости до тех пор, пока не запугает всех и не будет признан самым сильным. Лишь тогда ему будет позволено уйти. А дальше он должен будет в одиночестве странствовать до тех пор, пока мужчины не разрешат ему поселиться в каком-то определенном месте. Эднеде с еще одним парнем решили объединиться (это разрешается, если между партнерами сексуальная связь), и с окончанием сезона дождей они уйдут в поисках своего нового дома вдвоем. Да, к подобным парам оседлые мужчины относятся спокойно, но только до тех пор, пока партнеры ведут себя по-мужски, а не пытаются подделываться под женщин. Что же касается одиночек, то они должны найти способ заставить уважать себя всех оседлых мужчин, живущих в районе радиусом на три дня ходьбы от Круга Тетушек.
— То есть еще года три-четыре жизни в бою без конца и начала, — сказал он. — Нужно всегда ‘ыть настороже, да еще все вре’я выслеживать кого-то и са’о’у завязывать драки, что’ы всем доказать, какой ты крутой и несгибае’ый и что ты и день и ночь начеку. А в награду — жизнь в ‘олном одиночестве. Нет, я так больше не хочу. — И, взглянув на меня исподлобья, он добавил: — Да, я не личность. И я хочу до’ой.
— Я сейчас же радирую на корабль, — тихо сказала мама, и из ее груди вырвался вздох облегчения.
— Нет, — сказала я.
Мать обернулась ко мне и хотела что-то сказать, но Родни остановил ее:
— Я возвращаюсь. А ей не надо. Зачем это ей?
Он, как и я, уже давно привык не поминать личные имена лишний раз.
Мать застыла на месте, лишь поочередно переводя взгляд то на меня, то на него, а затем искусственно рассмеялась:
— Но я не оставлю ее здесь, Родни!
— А зачем и тебе возвращаться?
— Затем, что я так хочу! — ответила она. — С меня довольно. Я сыта выше крыши. За эти семь лет мы набрали фантастическое количество материала о жизни в женских деревнях. А ты теперь еще сможешь дополнить его своими исследованиями обычаев мужчин. Этого более чем достаточно. И теперь наконец пришло время, когда мы должны вернуться к своему народу. Мы и так здесь уже засиделись. Пора домой. Всем вместе.
— Но у меня нет своего народа, — сказала я. — Я больше не принадлежу ни к какому народу. Я пытаюсь стать личностью. Так почему же ты хочешь забрать меня отсюда, где живет моя душа? Ты хочешь, чтобы я занялась магией! А я этого не хочу. Я не буду заниматься магией. Я не буду говорить на твоем языке. И я не хочу ехать с вами!
Моя мать так и не научилась вслушиваться. Она набрала побольше воздуха, чтобы обрушить на меня поток гневных слов, но Родни вновь поднял руку, как женщина, собирающаяся петь, и она обернулась к нему.
— Хватит говорить, — сказал он. — Еще наговори’ся. Я сейчас туго соображаю, я уже в ‘олной отключке от усталости.
Он прятался в нашем доме два дня, пока мы решали, как же нам теперь жить дальше. Мне грустно вспоминать об этом. Я тоже не выходила из дому, так, словно я больна. Я не хотела лгать другим личностям. И все это время мы только и делали, что говорили, говорили и говорили. Родни уговаривал маму остаться со мной; я просила оставить меня с Садне или Нойит — любая из них с радостью возьмет меня в свой дом. Но мама и слышать об этом не хотела. Она была матерью, а я — дочерью, и ее власть надо мной была священной. Она радировала на корабль и попросила, чтобы за нами прислали катер на пустоши, находившиеся в двух днях пути от Круга. Из деревни мы ушли тайком, дождавшись полной темноты. Я не взяла с собой ничего, кроме душехранительницы. Весь следующий день мы шли без остановки и лишь к вечеру, когда дождь поутих, устроили небольшой привал, чтобы немного поспать. Потом мы опять шли и шли, пока не дошли до пустоши. Земля там была вся в трещинах, разломах и ямах — когда-то здесь стоял город Эпохи до Начала Времен. Почва там состояла из мешанины мельчайших осколков стекла, осколков камня и глины, и ничего на ней не росло, как в пустыне. Вот там мы и стали ждать свой катер.
Небо раскололось пополам, и оттуда стремительно спикировало нечто сияющее и очень большое — больше самого большого дома. И все же руины домов древнего города были выше его. Мама повернулась ко мне, не в силах сдержать торжествующей улыбки: «Ну и как? Магия это или нет?» И мне было очень трудно поверить в то, что это не магия, хотя я хорошо знала, что магия таится не в вещах, она — в мыслях. И я ничего не ответила. Да я и так, с той минуты, как мы ушли из моего дома, не сказала им ни слова.
Я решила вообще больше ни с кем не разговаривать, пока не вернусь домой; но ведь тогда я все же была еще ребенком и была обязана повиноваться старшим. Я продержалась всего пару часов: всё на корабле было настолько чужим, что я заревела в голос и стала проситься домой. Пожалуйста, ну прошу вас, умоляю, отпустите меня домой!
На корабле все обращались со мной очень ласково и дружелюбно.
И все же, вспоминая о том, через что пришлось пройти Родни, я думала, что мне предстоит теперь не меньшее испытание. Но разве их вообще можно было сравнивать? Нет, разница между ними была просто непомерной. Он там был совсем один — запуганный мальчишка, не имеющий ни пищи, ни крова и вынужденный постоянно сражаться с такими же, как он, до предела измученными мальчишками за власть, которую они считали высшим выражением собственной мужественности. Я же жила в холе, меня наряжали, как куклу, и кормили так обильно, что меня уже мутило от сладкого; куда бы я ни пришла, меня везде ожидал столь горячий прием, что меня даже в дрожь бросало; любой из жителей этого огромного города считал своим долгом поговорить со мной, показать мне что-то новое и интересное, разъяснить, что к чему, и поделиться со мной своей общей силой, которую они считали выражением их общего гуманизма. И он, и я, мы оба не могли устоять перед обаянием этих колдунов, и оба мы — и он, и я, — признавая их хорошие качества, все же не могли жить в их мире.
Родни рассказывал мне о том, как он по ночам на Территории, скрючившись в каком-нибудь укрытии, где не было ни огня, ни еды, беспрестанно мысленно повторял песни и истории, которые слышал от тетушек. Так вот, я точно так же проводила свои ночи на корабле. Но петь и рассказывать что-либо вслух я отказалась наотрез. И еще я отказалась говорить на своем языке. Там для меня это был единственный способ безмолвствовать.
Мама была просто в ярости и надолго обиделась на меня.
— Ты должна отдать свое знание своему народу, — сказала мне она. Но я не ответила ей, потому что я не могла ей сказать ничего, кроме того, что это не мой народ и что у меня вообще нет народа. Я личность. И у меня есть свой язык, на котором я не стану говорить. И еще у меня есть тишина. И ничего больше.
Потом я пошла в школу. На корабле было много детей разных возрастов — совсем как у нас в Круге, — и обучало нас множество взрослых. Там я изучала историю и географию Экумены, а еще мама дала мне прочитать отчеты по истории Соро-11 о том периоде, который на моем языке назывался Эпохой до Начала Времен. И я узнала, что на моей планете были построены самые большие во всем обитаемом мире города, даже не города — два континента были практически полностью застроены, лишь кое-где оставались небольшие островки ферм; в этих мегаполисах проживало около 120 миллиардов человек. Сначала погибли животные, потом море, воздух и почва, а потом стали умирать и люди. Это была очень страшная история. Мне было стыдно за нее, и как бы мне хотелось, чтобы никто и никогда на корабле не узнал об этом! И тогда я решила, что если они узнают мои истории об Эпохе до Начала Времен, то, может быть, они наконец-то поймут, что такое магия и как она обратилась сама против себя. И что дело всегда этим только и кончается.
Прошло чуть меньше года, и мама сообщила нам, что мы улетаем на Хайн. Корабельный врач и его умные машины сделали верхнюю губу Родни такой же, как она была до того, как он ушел из Круга. Они с мамой закончили свои отчеты. Мой брат уже был достаточно взрослым для того, чтобы поступить (как он и мечтал) в высшую школу Экумены. А вот я совсем разболелась, и ни добрый доктор, ни его умные машины ничем не могли мне помочь: я продолжала терять в весе, плохо спала, и у меня начались кошмарные мигрени. К тому же вскоре после нашего прилета на корабль у меня впервые начались месячные, и тогда ко всему букету болезней добавились жуткие боли внизу живота в критические дни.
— Да, жизнь на корабле тебе явно не на пользу, — признала мама. — Тебе надо жить под открытым небом, на планете. Но на цивилизованной планете.
— Но если я улечу на Хайн, то, когда я вернусь домой, все личности, которых я знала, уже несколько сотен лет будут в могилах.
— Может, ваша светлость перестанет мерить все мерками Соро? Мы улетаем отсюда. И ты должна взять себя в руки и перестать заниматься самоедством. Смотри в будущее, а не в прошлое. У тебя еще вся жизнь впереди. И на Хайне ты поймешь, что такое жить по-настоящему.
Я набралась храбрости и ответила ей на моем языке:
— Я уже больше не ребенок. И у тебя нет больше надо мной никакой власти. Я не полечу с вами. Уезжайте без меня. У тебя больше нет надо мной власти!
Меня давно научили, как нужно говорить с колдунами и магами. Не знаю, поняла ли мама, что именно я ей сказала, но зато она увидела, что я ее смертельно боюсь, и это повергло ее в горестное молчание.
Но потом она все же ответила мне по-хайнски:
— Я согласна. У меня нет над тобой власти. Но еще я имею и права. Право на уважение. Право на любовь.
— Не может быть правым то, что укрепляет твою власть надо мной, — возразила я ей на своем языке.
Она посмотрела на меня так, словно увидела в первый раз в жизни, а потом с горечью сказала:
— Ты такая же, как они. Ты одна из них. Вы не знаете, что такое любовь. Вы замкнуты сами в себе, как устрицы. Лучше бы я не брала тебя туда, где на руинах древней культуры в корчах доживают свой век жестокие, невежественные, эгоистичные последыши, замкнутые каждый в раковину собственного чудовищного одиночества. И я позволила им сделать тебя одной из них!
— Ты учила меня чему могла, — мой голос дрожал, и я даже стала заикаться от волнения, — и в здешней школе меня тоже учили, а еще меня учили тетушки, и я хочу закончить свое образование. — Я судорожно сжимала кулаки, с трудом удерживаясь от слез. — Я еще не женщина. И я хочу стать женщиной.
— Боже, Ясна, конечно же, ты ею станешь! Да еще какой! В десять раз лучше той, какой бы ты стала на Соро. Ну прошу тебя, попытайся меня понять, поверь мне…
Я зажмурилась, закрыла уши ладонями и заорала: «У тебя больше нет надо мной власти!» Тогда она подошла ко мне и ласково обняла, но я оставалась зажатой и холодной и не поддавалась на ее попытки приласкать меня, а как только она меня отпустила, сразу же ушла.
За то время, пока мы жили на планете, состав экипажа частично поменялся; так, например, первые Наблюдатели отбыли на другие планеты, и у нас появился новый дублер — археолог с Гетена Аррем. Наш дублер побывал на планете всего два раза, и то на двух континентах, где никто не жил, поэтому ему было очень интересно поговорить с нами, «жившими среди выживших» (по его словам). Аррем мне понравился сразу — он был не похож ни на кого из остальных. И он не был мужчиной (я все никак не могла привыкнуть видеть вокруг себя столько мужчин). И женщиной тоже не было. Его нельзя было назвать взрослым, но в то же время он уже не был ребенком. Короче, ему было здесь так же одиноко, как и мне. Он знал мой язык не очень хорошо, но всегда старался найти повод попрактиковаться в нем. И когда у меня наступил кризис, Аррем несколько раз приходил к моей матери с просьбой отпустить меня на планету (об этом рассказал мне Родни, который присутствовал при одном из таких разговоров).
— Аррем говорил, что если тебя отправить на Хайн, то ты просто зачахнешь. Уж душа-то твоя точно умрет. Он сказал, что нечто подобное тому, чему нас учили там, присутствует и в некоторых постулатах их собственной религии. Причем Аррем говорил так мягко и деликатно, что мамуля так и не решилась, как обычно, наброситься на обличение чужих религиозных предрассудков. А еще археолог убеждал маму, что если ты останешься на Соро и закончишь свое обучение, то Экумена получит бесценный научный материал. Ты же у нас бесценный экземпляр, — рассмеялся Родни, а вслед за ним прыснула и я. Он отсмеялся, а затем добавил уже серьезным тоном: — Но ты сама знаешь, что, если я улечу, а ты останешься, мы оба умрем.
Да, обычно молодежь при расставании, когда один улетал со сверхсветовой скоростью, а другой оставался, так и прощались друг с другом: «Прощай! Я умер». И это было правдой.
— Да, знаю, — ответила я, и у меня перехватило горло. И мне стало страшно: я еще никогда не видела, как взрослые плачут, кроме того случая, когда у Сат умер ребенок. Тогда Сат прорыдала всю ночь. «Воет, как собака», — сказала тогда моя мать. Не знаю, я никогда не видела собак и не слышала, как они воют, но плач этой женщины был чем-то ужасным. И сейчас я боялась, что сама завою, как она. Сдерживаясь изо всех сил, я сказала по-хайнски:
— Если я смогу вернуться домой, чтобы закончить обучение, то, кто знает, возможно, после я смогу прилететь на Хайн.
— Чтобы поохотиться? — подмигнул мне Родни и расхохотался, и я захохотала вместе с ним.
Там, внизу, никто не мог сохранить своего брата, все же Родни вернулся ко мне из мертвых, так почему же я не могла сделать того же для него, только несколько позже? Во всяком случае, я должна была хотя бы притвориться, что так и сделаю.
И мать наконец приняла решение: Родни улетает на Хайн, а мы с ней остаемся на корабле еще на год. Я должна буду продолжать ходить в школу, но если к концу этого года я все еще буду хотеть вернуться на планету, то она мне это разрешит, а сама (со мной или без меня) все равно улетит на Хайн к Родни. И если я захочу их снова увидеть, мне придется лететь вслед за ними. Этот компромисс, конечно, не удовлетворял полностью ни одного из нас, но все же лучшего варианта мы не нашли и примирились с ним.
Перед отлетом Родни подарил мне свой нож.
Я с головой погрузилась в учебу, пытаясь себя уверить, что все мои болезни — ерунда, а в свободные часы я обучала Аррем искусству осознавать и способам защиты от колдовства. Мы часто гуляли по корабельному парку, вслушиваясь, и вскоре выяснилось, что это очень похоже на нетранс кархайдских ханддаратов с Гетена.
Корабль оставался на орбите Соро-11 не только из-за нас. Зоологи обнаружили в океанах планеты некий вид цефалопода, развившегося почти что до разумного состояния. А может, и без всяких «почти что». Но и с ним вопрос контакта до сих пор не был разрешен. «Ситуация почти такая же, как и с аборигенами», — прокомментировала свои затруднения Упорство, наша школьная учительница зоологии. Она дважды брала нас на свою экспериментальную станцию на необитаемом острове в северном полушарии Соро. Для меня это было почти что непереносимо — возвращаться в свой мир и быть так же далеко от моих тетушек, и сестричек, и братишек, как и прежде. Но я никому не показала, как мне тяжело.
Я видела, как из океанских глубин медленно и как-то нерешительно всплывает огромное бледное существо с извивающимися щупальцами, по которым пробегают цветовые волны, а затем раздаются где-то на грани слуха странные, но приятные, словно нежный перезвон серебряных колокольчиков, звуки. И смена цветов идет с такой скоростью, что глаз не успевает за ней уследить. В ответ специальный аппарат сверкнул розовым лучом и выдал свиристящую фразу, прозвучавшую механически уныло и мгновенно потерявшуюся в шелесте волн. Но цефалопод на нее ответил, прозвенев что-то на своем прекрасном, как призрак музыки, языке. «ПК, — иронически прокомментировала происходящее Упорство. — Проблема контакта. Мы понятия не имеем, о чем с ним разговариваем».
«Я немного знаю об этом, — сказала я. — Меня здесь многому учили. В одной из наших песен говорится… — Я запнулась, пытаясь подобрать слова, чтобы перевести на хайнский как можно точнее. — Там говорится, что мыслить — это один из способов действовать, а слова — это один из способов мыслить».
Упорство с удивлением воззрилась на меня, и я решила, что она мне не верит. Хотя, скорее всего, дело было в том, что до сих пор, кроме «да», она не слышала от меня ни единого слова. Но, обдумав то, что я сказала, она спросила: «Так ты предполагаешь, что оно говорит не словами?»
«Возможно, оно вообще не говорит. Возможно, оно так думает».
Учительница вновь воззрилась на меня и, слегка помедлив, кивнула головой: «Спасибо». У нее был такой вид, словно она тоже пыталась думать. Больше всего мне в ту минуту хотелось нырнуть в эти прохладные глубины и исчезнуть в них, как цефалопод.
Молодежь на корабле относилась ко мне дружелюбно и вежливо (этих двух слов нет в моем языке), хотя сама я вела себя по отношению к ним ни дружелюбно, ни вежливо. Но они этого словно не замечали, за что я была им крайне благодарна. И все же на корабле не было ни единого местечка, где я могла бы побыть в одиночестве. Да, конечно, у каждого была своя каюта — пусть и маленькая, зато удобная и прекрасно обставленная. «Хейхо» был исследовательским кораблем хайнской постройки и приспособлен для того, чтобы болтаться в нем на орбите годами. Но моя каюта была обставлена во вкусе людей. Да, в ней я действительно могла уединиться, не то что в нашем однокомнатном домике внизу; но зато там я была свободна, а здесь чувствовала себя словно в ловушке. Я постоянно ощущала присутствие живущих рядом людей: людей вокруг меня; людей, давящих на меня; давящих с тем, чтобы я стала одной из них; одной из людей. Как же я могла заниматься своей душой? Я еле-еле удерживала то, что уже было создано, и все время панически боялась, что рано или поздно растеряю и это.
Один из покоящихся в моей душехранительнице камней был невзрачным серым осколком, подобранным мною в Серебряную Пору в определенном месте и в определенное время. Этот крошечный осколок моего мира стал здесь, на корабле, всем моим миром. Каждую ночь, ложась спать, я зажимала его в кулаке и грезила о залитых солнцем холмах и, прислушиваясь к урчанию корабельных аппаратов, словно к рокоту механического моря, засыпала.
Доктор, все еще на что-то надеясь, пичкал меня всяческими тониками. Обычно мы с мамой завтракали вместе, и она даже за едой продолжала что-то черкать и переправлять в своем отчете о нашей жизни на Соро-11. Но я знала, что работа у нее не ладится. Ее душа находилась в сомнениях не меньших, чем моя.
— Ты ведь никогда не простишь меня, Ясна, правда? — как-то спросила она меня, нарушив обычное за завтраком молчание. Для меня это молчание никогда не было значимым, я просто отдыхала от слов.
— Мать, я хочу домой. И ты тоже хочешь домой. Так что нам мешает отправиться туда?
На секунду ее глаза вспыхнули от радости, но затем она поняла, что я имею в виду, и радость в ее глазах сменилась на усталую печаль.
— Так мы умрем? — дрогнувшим голосом спросила она.
— Не знаю. Я должна создать свою душу. Только тогда я узнаю, могу ли я отправиться вслед за тобой.
— Но ты знаешь, что я не смогу вернуться. Все зависит от тебя.
— Да, я знаю. Поезжай к Родни. Возвращайся домой. А то здесь мы обе умрем.
И тут из меня вдруг вырвался клокочущий, рыдающий вой, и мать тоже заплакала. Она обняла меня, и я тоже смогла обнять свою маму и поплакать вместе с ней, потому что ее магия наконец окончательно потеряла надо мной власть.
Глядя в иллюминатор катера на плещущийся внизу океан Соро-11, я задыхалась от счастья, мечтая о том, что, когда я вырасту достаточно, чтобы уйти из деревни, я обязательно приду на берег моря и буду вглядываться в тех морских созданий, в переливы их цветов и вслушиваться в их пение до тех пор, пока не пойму, о чем они думают. Я буду вслушиваться, я буду учиться до тех пор, пока моя душа не станет огромной, как весь этот сияющий мир. А под нами уже потянулась бескрайняя выжженная равнина: руины, руины, руины… Мы приземлились. Весь мой багаж составляли моя душехранительница, висящий на шее нож Родни, коммуникационный имплантат на мочке уха и дорожная аптечка, которую мне навязала мама: «Думаю, после всего, что уже прожито, нет смысла умирать от гангрены в случайно оцарапанном пальце». Люди с катера сердечно попрощались со мной, но я забыла им ответить — моя душа стремилась домой.
Здесь было лето, и ночи были теплыми и короткими. И поэтому я шла почти без остановок и уже в середине следующего дня дошла до нашей деревни. В наш дом я зашла с опаской: а вдруг, пока нас не было, его уже кто-то занял? Но нет, в нем никто не жил. Казалось, мы ушли оттуда только вчера. Разве что матрасы отсырели. Я выставила их на солнышко сушиться и пошла проведать, что там без меня выросло в саду. Пиджи без ухода измельчали, но все же мне попалось несколько достаточно крупных корней. Во двор забежал маленький мальчик и уставился на меня. Я узнала его: это был сын Миджи. А вскоре пришла Хиуру и уселась рядом со мной на солнышке. Она улыбалась, и я улыбалась ей в ответ, и мы обе не знали, как начать разговор.
— А твоя мать не вернулась, — наконец сказала она.
— Она умерла, — ответила я.
— Грустно.
Мы вновь надолго замолчали. Я продолжала выкапывать корни, а Хиуру наблюдала за этим. Затем спросила:
— Ты придешь на Певческий Круг?
Я кивнула.
И она вновь улыбнулась. Да, она изменилась и сильно похорошела, но улыбка у нее осталась прежней — из нашего детства.
— Хай-йя! — удовлетворенно выдохнула она и растянулась на животе прямо на глине, оперев подбородок на сжатый кулак. — Вот это славно!
А я в полной эйфории продолжала выкапывать корни.
Этот и два последующих года я вместе с Хиуру и другими девушками ходила на Певческий Круг. Дисду тоже часто приходила туда, и еще к нам присоединилась новенькая — Хан. Она переехала в наш Круг Тетушек, чтобы родить своего первого ребенка. В Певческом Круге девушки обменивались песнями и историями, которые они слышали от своих матерей, а молодые женщины из других деревень рассказывали о своих обычаях и учили своим тонкостям ремесел. Вот так наши женщины учились создавать свою душу и души своих будущих детей.
Хан поселилась в доме недавно умершей старой Днеми. А ведь за все время, пока мы там жили всей семьей, в деревне никто не умер, кроме ребенка Сат. Кстати, моя мать весьма сожалела, что у нее практически нет информации о похоронных обрядах. Тогда Сат просто ушла из деревни с мертвым ребенком на руках и больше никогда не возвращалась. И никто больше и не упоминал о ней. Думаю, что это восстановило мою мать против местных в большей степени, чем все остальное, вместе взятое. Она тогда была просто в ярости, что не может пойти к Сат и попытаться утешить ее и что никто тоже не станет этого делать.
— Это не люди! — сказала она. — Они себя ведут как животные. И вот тебе ярчайшее доказательство того, что это не общество, а его жалкие обломки. Ужасающая, чудовищная бедность чувств!
Узнай она о смерти и похоронах Днеми, она еще больше бы укрепилась в этом мнении. Старуха умирала долго и мучительно. Думаю, у нее было что-то с почками, потому что ее кожа приобрела болезненный желтушный оттенок. Но пока она была в состоянии ходить, никто не помогал ей, а когда заметили, что она уже два дня не выходит из дома, женщины стали присылать к ней детей с водой, пищей и дровами. Так продолжалось всю зиму, пока однажды утром малышка Раши не сказала своей матери, что тетя Днеми «уставилась». Тогда несколько женщин пошли к дому старухи и зашли в него в первый и последний раз в жизни. Затем послали за всеми девушками из Певческого Круга для того, чтобы мы научились тому, как поступать в таких случаях. И мы по очереди сидели у тела в доме и на крыльце в течение суток и пели старинные и детские песни, чтобы дать ее душе спокойно уйти. Затем старшие женщины обернули тело простыней, положили на носилки и понесли на пустоши. И там они оставили его внутри какого-то разрушенного дома.
— Это земля мертвых, — сказала Садне. — И все мертвые должны уйти туда.
А год спустя в том доме поселилась Хан. А когда у нее начались роды, она позвала на помощь Дисду, и мы с Хиуру с крыльца следили за всем происходящим, чтобы и этому научиться. Это было удивительное зрелище, потрясшее меня до глубины души.
— Я тоже так хочу! — воскликнула Хиуру. Я же не сказала ни слова, но подумала о том, что я тоже хочу того же, но все же не сейчас. Потому что, если у тебя появляется ребенок, ты уже больше никогда не останешься один.
А как я уже писала неоднократно, больше всего на свете я ценила свое одиночество.
Описать, что такое полное одиночество, просто невозможно. Писать — это в любом случае то же, что говорить с кем-то, то есть в любом случае общаться. «ПК», как сказала бы Упорство. Одиночество исключает любую форму общения, оно подразумевает полное отсутствие других людей. Присутствия самого себя уже достаточно.
Одиночество женщины в Круге базируется на постоянном удерживании некоторой дистанции между нею и ее товарками. Да и оседлые мужчины общаются с женщинами, но не друг с другом; их Дома — это что-то вроде Круга для одного. А «охотницы» играют в обществе роль своеобразных связных между Домами и Кругами. Но некоторые мужчины и женщины предпочитают селиться вообще вне Кругов, и их уединение можно считать абсолютным — они вне системы. В иных мирах подобных людей называют святыми. Подобная изоляция — это самый надежный способ оградить себя от магии, но в моем мире именно их и считают колдунами, насылающими по собственной воле или по воле другого колдуна свои злые чары на остальных.
Я знала, что я сильна в магии, и искала способ справиться с самой собой. Вскоре уже я стала тосковать по полному уединению — одной мне будет легче и безопаснее. Но в то же самое время я с еще большей страстью желала поскорее постичь не наносящие вреда магические заклинания, которые используют мужчины и женщины, когда приходит пора «охотиться».
И тогда я нашла для себя предлог почаще ходить на холмы: я решила, что мне надоело копаться в саду и лучше я буду собирать дикие корни и растения. Но в тот год я уже не обходила мужские Дома широким кругом, как прежде; в тот год я сама подходила к ним и разглядывала мужчин, если они выходили на порог. А они в ответ разглядывали меня. В черных как вороново крыло волосах Хромого с Речной заводи уже появились седые прядки, но стоило ему затянуть свою длинную протяжную песню, как я вдруг обнаружила, что сижу на земле, словно в моих ногах вовсе нет костей, и слушаю его. Он был очень красивым. А еще я встретила мужчину, которого помнила по Кругу; тогда его звали Третом, он был сыном Бехуи. Теперь он возмужал и получил право построить Дом в долине Красных Камней. А вокруг дома он развел изумительный цветник.
Однажды он подошел ко мне и сказал:
— Ты сестра Родни. — Голос у него был низкий и очень красивый.
— Он умер, — ответила я.
Мужчина с Красных Камней кивнул:
— Да, это его нож.
В моем мире я еще ни разу не разговаривала с мужчиной, и меня захлестнуло какое-то странное, незнакомое чувство. Чтобы скрыть смущение, я снова стала собирать ягоды.
— Ты набрала зеленых, — сказал с улыбкой мужчина с Красных Камней.
И от звуков его низкого, глубокого голоса кости в моих ногах опять куда-то исчезли.
— Похоже, тебя еще никто не трогал, — сказал он. — Я возьму тебя очень нежно. Я думаю о тебе уже с самого начала лета, когда ты впервые тут появилась. Смотри, вон там куст спелых ягод, а здесь одни зеленые. Пойдем туда.
И я пошла к нему. К нему и к кусту спелых ягод.
Еще на корабле Аррем говорил мне, что во множестве языков сексуальные отношения между мужчиной и женщиной, так же как и связь между матерью и детьми и привязанность между близкими друзьями, — все это обозначается одним-единственным словом, и слово это — любовь. В моем языке нет слова подобной силы. Может быть, мама и была права в том, что в моем мире все человеческие ценности Эпохи до Начала Времен обесценились и потомкам остается довольствоваться лишь жалкими обломками и крохами прежних великих чувств и знаний. В моем языке для любви есть много разных слов. И одному из них я научилась у мужчины с Красных Камней, и мы пропели его друг другу.
Мы с ним построили маленький шалаш под речным утесом и, забыв о собственных садах, питались одними спелыми ягодами.
В мою аптечку мама исхитрилась запихнуть столько контрацептивов, что мне могло хватить их и на две жизни. Но она ничего не знала о наших местных травках, а я знала; и они мне отлично помогали.
А через год или чуть позже, когда настала Золотая Пора, я решила выйти «поохотиться» уже по-настоящему. Однако мне пришло в голову, что в тех местах, куда я могу забрести, эти травки могут и не расти. Пришлось пойти на крайнее средство: я воткнула в свой имплантат в мочке уха крошечную капсулу. Правда, через секунду уже пожалела об этом: ведь это тоже в чем-то сродни колдовству. Впрочем, позже я себя убедила, что никакое это не колдовство: контрацептив действует точно так же, как травы, просто немного подольше, вот и все. И в душе пообещала маме, что больше никогда не буду такой суеверной. Контрацептив слегка пек мне ухо, я подхватила душехранительницу, повесила на шею нож Родни, а на плечо — мамину аптечку и поняла, что я готова к выходу в большой мир.
Перед уходом я решила попрощаться с Хиуру и с мужчиной с Красных Камней. С подругой моей мы прощались долго — целую ночь просидели на речном берегу: пели, разговаривали, прощались. А мужчина с Красных Камней все же спросил меня своим низким глубоким голосом:
— Зачем тебе уходить?
— Чтоб уйти подальше от твоей магии, колдун, — ответила я.
И отчасти это было правдой. Если бы я осталась, я всегда ходила бы только к нему. Он привязал меня к себе. А я хотела отдать свою душу и сердце всему раскинувшемуся передо мной в ожидании встречи огромному миру.
Рассказывать о том, как я «охотилась», пожалуй, сложнее всего. «ПК»! Обычно охотницы странствуют в одиночестве, лишь время от времени они делают привал возле Дома какого-нибудь мужчины, с которым хотят заняться сексом, или ненадолго поселяются в деревнях, чтобы научиться чему-нибудь новому в их Певческих Кругах. Но если охотница подходит близко к Территории юношей, то она должна помнить, что сильно рискует. Ее вообще подстерегает множество опасностей: она может случайно пораниться и получить заражение крови, может забрести на отравленные земли, где до сих пор очень сильный радиационный фон, может, наконец, просто встретить бездомного бродягу, презирающего местные моральные установки. Она отвечает сама за себя, а излишняя свобода всегда таит множество опасностей.
В мочке уха у меня был вживлен крошечный передатчик, и я, как было условлено, каждый сороковой день посылала на корабль сигнал: «Все в порядке». Если бы я захотела вернуться, мне нужно было бы послать другой сигнал. Кроме того, попади я в беду, я могла бы срочно вызвать себе на помощь наш катер, но, хотя я дважды попадала в достаточно скверные ситуации, я и не подумала воспользоваться сигналом тревоги. Для меня эта связь была чем-то вроде полузабытого ритуала — я больше не принадлежала к тому, верхнему миру и общалась с ним лишь потому, что обещала это маме.
Как я уже говорила, жизнь в Кругах и Домах довольно однообразна и действует на людей отупляюще. Мозг нуждается в постоянном притоке новой информации, а ничего нового не происходит. Поэтому юной душе требуются приключения, опасности, «охота» и различные перемены. Но даже и приключения и опасности со временем приедаются — слишком уж они однообразны: еще одна гора, еще одна река, еще один мужчина, еще один день… Кажется, что просто идешь по кругу. А тело начинает вспоминать о том, чему его учили давным-давно дома. Оно вспоминает о том, как его учили безмолвствовать. Безмолвствовать и осознавать. Осознавать. Осознавать пылинку на дороге, на которую ты наступила; и каждую клеточку кожи на наступившей на нее босой стопе; и запах и прикосновение к щеке легкого ветерка; и игру света на вечернем небе; и цвет травы на речном обрыве; и мысли о своем теле и о своей душе; трепет и переплетение бесконечно движущихся, бесконечно меняющихся, бесконечно новых цветов и звуков в ясной тьме глубины.
И однажды я решила, что пора возвращаться домой. Я «охотилась» целых четыре года.
В мой дом переехала Хиуру, ставшая слишком взрослой, чтобы жить в доме матери. Она так и не пошла «охотиться». Ей хватило визитов в долину Красных Камней. Теперь она была беременна. Я была рада, что она поселилась у меня. В деревне оставался еще только один пустующий дом — полуразвалюха рядом с двором Хедими. И я решила построить новый дом. Я вырыла круглую яму глубиной себе по грудь, и это заняло у меня бо́льшую часть лета. Затем я нарезала прутьев, ошкурила их и выровняла, сплела стены и щедро обмазала их снаружи и изнутри глиной. Я работала и вспоминала о том, как когда-то я впервые залепила дыру в стене и мама еще сказала: «Очень хорошо! Молодец!» Крышу я решила настелить позже, чтобы глина успела хорошо просохнуть на солнце и застыть как камень. Затем, прежде чем пошли дожди, я покрыла свой новый дом тройным слоем тростника — довольно мне мокнуть в зимние ливни!
Наш Круг Тетушек на самом деле кругом не являлся, дома в нем стояли цепочками, словно несколько низок бус в одном растянувшемся на три километра ожерелье. А мой дом находился у самого его края, так далеко от остальных, что я видела дымок костра одной Хиуру. И построила я его на хорошей сухой почве. Этот дом и до сих пор отлично стоит.
Теперь и у меня был свой Дом. Часть моего времени уходила на возню в саду, готовку, шитье и прочие скучные заботы человека, ведущего примитивный образ жизни, а остальное время я тратила на пение и размышление над песнями, которые я слышала во время своих странствий. А еще я думала обо всем том, чему научилась на корабле. И довольно скоро я поняла, почему женщины хотят иметь детей. Им нужно, чтобы кто-то слушал их песни и истории, специально созданные для того, чтобы их слушали и вслушивались в них.
— Вслушивайся! — говорила я детям. Дети в Кругу Тетушек приходили и уходили, как резвящиеся в реке рыбки; по двое, по пятеро, маленькие и большие. И когда они приходили, я пела для них и рассказывала им истории. А когда уходили, я вновь погружалась в тишину. Иногда я ходила и на Певческий Круг, чтобы обучить девушек тому, чему сама научилась во время странствий. Вот и все, чем я занималась. Ну и конечно, работала, осознавая все, что делала.
Одиночество спасает душу. Нет даже искуса прибегнуть к злой магии. А от скуки и отупения спасает умение осознавать. Когда живешь, осознавая все, что делаешь, то никогда не устаешь, и тебе никогда не бывает скучно. Даже дело, которое тебе не нравится и раздражает, при правильном осознании его никогда не наскучит. А если ты занимаешься чем-то приятным, радость поселяется в тебе надолго. Я убеждена, что осознание — самая трудная работа для души.
Я помогала Хиуру при родах, и она родила девочку. Потом я часто приходила с ней поиграть. А еще пару лет спустя я извлекла свой имплантат. Сначала оставшуюся крошечную дырочку я зашила суровой ниткой, а когда все поджило, подвесила на нее старинное украшение, которое я нашла в руинах во время странствий. Я вспомнила, что когда-то на корабле видела нечто подобное у одного из мужчин. Я прицепила серьгу перед тем, как отправиться на холмы за ягодами, но я не пошла в долину Красных Камней. Живший там мужчина вел себя так, словно он имеет на меня какие-то права. Я все еще любила его, но мне не нравился исходящий от него запах магии, его воображаемой власти надо мной. На сей раз я пошла на север.
Где-то одновременно со мной в нашем поселении появились двое новых мужчин; они поселились в Северном Доме вдвоем. Юноши на Территории довольно часто разбиваются по парочкам и потом, возмужав, поселяются вместе. Это помогает им выжить. Некоторых из них действительно связывает секс, некоторых — вопрос выживания, поэтому, уходя с Территории, некоторые пары расстаются. И прошлым летом один из них ушел с другим мужчиной. Того, что остался, нельзя было назвать красивым, но я заметила его. В его коренастом сильном теле было нечто вселяющее уверенность. Я уже несколько раз заглядывала к нему, но он был слишком робок. В тот день Серебряной Поры, когда туман плотно укутал реку, он увидел висящее у меня в ухе украшение, и глаза его потеплели.
— Правда, красиво? — спросила я.
Он кивнул.
— Я надела его, чтобы ты хоть раз взглянул на меня.
Но он до того засмущался, что я уже в открытую добавила:
— Если тебе нравится секс только с мужчинами, так и скажи. — Честно говоря, я сильно побаивалась, что так и есть.
— Нет, нет, — наконец, заикаясь, выдавил он из себя. — Нет. — А затем вдруг бросился бежать по тропинке, но у поворота остановился и оглянулся. Я медленно пошла за ним, не понимая, чего же он хочет на самом деле: чтобы я шла за ним или чтобы я оставила его в покое.
Он все же ждал меня. А рядом под корнями красного дерева была вырыта небольшая землянка. Ветви, спускавшиеся до самой земли, полностью прикрывали ее, можно было пройти рядом на расстоянии вытянутой руки и ничего не заметить. А внутри она была вся выстелена пышной свежей травой, все еще пахнущей летним солнцем. Вход был таким низким, что войти можно было, только пригнувшись. Я вошла и села на охапку пахнущей летом травы. Он все еще стоял снаружи.
— Заходи, — позвала я, и он зашел.
— Я сделал ее для тебя, — признался он.
— Ну а теперь сделай мне еще и ребенка, — сказала я.
И мы это сделали. Может быть, в тот же самый день, а может, и в какой другой.
А теперь я скажу вам, почему я все же после стольких лет вызвала корабль, даже не зная, есть он еще на орбите или улетел, и попросила прислать за мной на пустоши катер.
Рождение дочери было воплощением всех моих надежд и стремлений и завершением моей души. Но когда в прошлом году родился сын, это уже не имело к душе никакого отношения. Он вырастет и уйдет, чтобы сражаться и терпеть нужду, чтобы жить и умереть, как мужчина. А моя дочка — Еднеке, Листочек (я назвала ее в честь мамы), сама выберет: улететь ей или остаться. Но что бы она ни выбрала, я все равно останусь одна. И я очень надеюсь, что так оно и будет. Но я разрываюсь между двумя мирами: я личность этого мира, но я еще и женщина из народа моей матери. И я обязана передать свое знание детям ее народа. Вот поэтому я и вызвала катер. На корабле мне дали прочитать отчет моей матери, а затем я надиктовала в их машины свой отчет для тех, кто хочет узнать один из путей создания собственной души. К ним, к детям, я обращаюсь: «Вслушивайся! Берегись магии! Осознавай!»
«Четыре пути к прощению» — роман-сборник из четырех рассказов. Действие каждого происходит на планетах-близнецах Уэрел и Йеове, где рабство стало нормальным и принятым образом жизни. Рассказы примыкают к Хайнскому циклу. Однако чистой научной фантастики в них мало, впрочем, как и во многих других рассказах Урсулы Ле Гуин.
«На планете О не было войн в течение последних пяти тысяч лет, а на Гезене войн не знали вообще никогда», — прочла она и отложила книгу, чтобы дать отдых глазам. К тому же последнее время она приучала себя читать медленно, вдумчиво, а не глотать текст кусками, как Тикули, всегда моментально сжиравший все, что было в миске. «Войн не знали вообще» — эти слова вспыхнули яркой звездой в ее мозгу, но тут же погасли, растворившись в беспросветных глубинах скептицизма. Что же это за мир такой, который никогда не видел войн? Настоящий мир. Настоящая жизнь, когда можно спокойно работать, учиться и растить детей, которые, в свою очередь, тоже смогут спокойно, мирно учиться и работать. Война же, не позволяющая работать, учиться и воспитывать детей, была отрицанием, отречением от жизни. «Но мой народ, — подумала Йосс, — умеет только отрекаться. Мы рождаемся уже в мрачной тени, отбрасываемой войной, и всю жизнь только и делаем, что гоняемся за миражами, изгнав мир из дома и своих сердец. Все, что мы умеем, — это сражаться. Единственное, что способно примирить нас с жизнью, — наш самообман: мы не желаем признаваться себе, что война идет, и отрекаемся от нее тоже. Отрицание отрицания, тень тени. Двойной самообман».
На страницы лежащей на коленях книги упала тень от тучи, ползущей со стороны болот. Йосс вздохнула и прикрыла веки. «Я лгунья», — сказала она сама себе. Потом снова открыла глаза и стала читать дальше о таких далеких, но таких настоящих мирах.
Тикули, который дремал, обвернувшись хвостом, на солнышке, вздохнул, словно передразнивал хозяйку, и почесался, сгоняя приснившуюся блоху. Губу охотился; об этом свидетельствовали качающиеся то там, то сям макушки тростника и вспорхнувшая, возмущенно кудахтающая тростниковая курочка.
Йосс настолько погрузилась в весьма своеобразные обычаи народов Итча, что заметила Ваду лишь тогда, когда он сам открыл калитку и вошел во двор.
— О, ты уже пришел! — всполошилась она, сразу ощутив себя старой, глупой и робкой (как всегда, стоило кому-то заговорить с ней; наедине с собой она ощущала себя старой, лишь когда была больна или очень уставала). Может быть, то, что она выбрала уединенный образ жизни, стало самым разумным решением в ее жизни. — Пойдем в дом.
Она встала, уронив книгу, подобрала ее и почувствовала, что узел волос вот-вот рассыплется.
— Я только возьму сумку и сразу пойду.
— Можете не торопиться, — успокоил ее юноша. — Эйд немного опоздает.
«Очень мило с твоей стороны позволить мне в моем собственном доме собраться не спеша», — мысленно вспыхнула Йосс, но промолчала, сдавшись пред чудовищным обаянием юношеского эгоизма. Она зашла в дом, взяла сумку для покупок, распустила волосы, повязала голову шарфом и вышла на небольшую открытую веранду, служившую одновременно крыльцом. Вада, сидевший в ее кресле, при виде Йосс вскочил. «Он хороший мальчик, — подумала она. — Пожалуй, воспитан даже лучше, чем его девушка».
— Желаю приятно провести время, — сказала она вслух с улыбкой, прекрасно понимая, что этим смущает его. — Я вернусь через пару часов, но до заката.
Она вышла за калитку и побрела по деревянным мосткам, извивавшимся по болоту, к деревне.
Эйд она не встретила. Девушка придет по одной из тропок в трясине с северной стороны. Они с Вадой всегда уходят из деревни в разное время и в разном направлении, чтобы никто не догадался, что раз в неделю они на пару часов встречаются. Их роман длился уже около трех лет, но они вынуждены были встречаться тайно до тех пор, пока отец Вады и старший брат Эйд не придут к согласию в старинной склоке о спорном отрезке земли, оставшемся не у дел от некогда тучных пашен корпорации. Этот крохотный островок в болоте сделал семьи смертельными врагами, и несколько раз уже почти чудом удавалось избегнуть кровопролития. Однако, несмотря ни на что, их младшие отпрыски по уши влюбились друг в друга. Земля была хорошей. А семьи, хоть и были бедны, обе стремились верховодить в деревне. Зависть не лечится. И ненависть тоже: все деревенские разделились на два лагеря. Ваде с Эйд даже и сбежать-то оказалось некуда: в других деревнях родственников они не имели, а для того чтобы выжить в городе, надо хоть что-то уметь. Их юная страсть попала в тиски вражды стариков.
Йосс случайно узнала их секрет с год назад: однажды, гуляя, по обыкновению, в тростниках, она наткнулась на маленький островок и лежащую в объятиях друг друга прямо на земле парочку; как-то раз она точно так же набрела на болотных оленят, притаившихся в травяном гнездышке, устроенном матерью-оленихой. Эти двое были так же смертельно перепуганы и так же очаровательны и стали умолять Йосс никому не говорить так смиренно и униженно, что у нее не оставалось другого выхода. Трясясь от холода, они цеплялись друг за друга, как дети; ноги Эйд были в болотной грязи.
— Пойдемте ко мне, — сухо сказала Йосс. — Ради всего святого.
И, развернувшись, пошла прочь. Парочка последовала за ней.
— Я вернусь через час, — так же сухо сообщила она, приведя их в свою единственную комнату с альковом для кровати. — Только простыни не пачкайте!
Этот час она кружила вокруг дома, проверяя, не ищет ли их кто-нибудь. Теперь же, год спустя, в то время как «оленята» наслаждаются любовью в ее крохотной спаленке, она уходит за покупками в деревню.
А вот отблагодарить ее им как-то не приходило в голову. Вада делал торфяные брикеты и запросто мог обеспечить благодетельницу топливом, не вызвав ни у кого ни малейших подозрений… Но они ни разу ей даже цветочка не подарили, хоть и оставляли всегда простыни чистыми и даже неизмятыми. Может, они просто были неблагодарными детьми? Да и за что им ее благодарить? Она всего-навсего дала им то, что они и так должны были иметь по праву молодости: постель, часок любви и немного покоя. Тут нет никакой ее заслуги, как, впрочем, и никакой вины в том, что никто другой не предоставил им этого.
Сегодня она собиралась зайти в лавку, которую держал дядя Эйд — деревенский кондитер. Когда Йосс приехала сюда два года назад, ее благие намерения придерживаться праведного воздержания в пище — горсточка зерна и глоток чистой воды в день — пошли прахом: от диеты из сухих круп у нее начался понос, а воду из торфяников было просто невозможно пить. Теперь она ела овощи, какие только удавалось купить или вырастить самой, и пила вино, привозимые из города соки и воду, которую продавали в бутылках. Кроме того, она постоянно пополняла запас сладостей: сушеных фруктов, изюма, жженого сахара и даже пирожных, которые пекли мать и тетка Эйд, — толстых галет, посыпанных толчеными орехами, сухих, ломких, но приторно-сладких.
Йосс набила сумку продуктами и задержалась, чтобы поболтать с теткой Эйд — смуглой, востроглазой маленькой женщиной, которая была вчера на поминках по старому Йаду и горела желанием поделиться впечатлениями.
— Эти люди, — имея в виду семью Вады, тетушка презрительно прищурилась и криво усмехнулась, — как всегда, вели себя по-свински: напились, задирали всех, безбожно хвастались, а потом заблевали всю комнату. Чего еще ждать от такой деревенщины!
Когда Йосс подошла к полке с прессой, чтобы взять свежую газету (вот и еще один нарушенный обет: она клялась читать лишь «Аркамье» и выучить его наизусть), в лавку вошла мать Вады, и все услышали, как «эти люди» (теперь уже семья Эйд) вчера вечером вели себя по-свински, хвастались напропалую, задирали всех и в конце концов заблевали весь дом. Йосс не только слушала — она расспрашивала обо всем до мельчайших подробностей, она буквально купалась в сплетнях.
«Как это глупо, — думала она, — сидеть на отшибе в болоте и молчать, как мышь под метлой! Что за идиоткой я была тогда, когда давала обет пить только воду и не произносить праздных речей. Я никогда, никогда не давала себе воли ни в чем! Я никогда не была свободной, да я и не заслуживаю свободы! Даже в своем преклонном возрасте я не могу отважиться поступать так, как действительно хочу. Даже потеряв Сафнан, я не решилась жить не так, как принято, а как хочется».
Стояли они меж пяти армий враждебных. И Энар, воздев клинок, говорил: «Держу я в руках твою смерть, о всемогущий!» Камье же ответствовал: «Бедный мой брат, ты держишь в руках свою смерть».
Хоть что-то из «Аркамье» она помнила наизусть. Но эти строки знали все. А потом Энар отбросил меч, поскольку был героем и благородным, почти святым человеком. И младшим братом Камье. «А я вот не могу отбросить свою смерть. Я вцепилась в нее, я лелею ее, ем ее, пью, слушаю ее, отдаю ей свою постель, оплакиваю ее, делаю все возможное, чтобы она приближалась!»
Закат сегодня был так красив, что Йосс отвлеклась от мрачных мыслей, невольно залюбовавшись: безоблачное серо-голубое небо отражалось в далекой дуге канала, а садящееся в тростники солнце вызолотило колеблемые легким ветерком тонкие стволы. Чудесный день. Как прекрасен мир, как он прекрасен! «Меч в моей руке обернулся против меня. Зачем ты творишь красоту, чтобы убивать нас ею, Владыка милостивый?»
Сердце билось как сумасшедшее, Йосс еле передвигала ноги. Ну нет уж, хватит! Она туго стянула виски шарфом и несколько раз глубоко вдохнула, чтобы прийти в себя. Если она и дальше себе позволит так распускаться, то вскоре начнет бродить по болотам, в полубреду вопя во все горло — как Абберкам.
Вот ведь дернуло вспомнить об этом сумасшедшем! О черте речь, а он навстречу: не видя ничего перед собой, погруженный в свои мысли, Абберкам шел ей навстречу, стукая своей массивной тростью с такой яростью, словно каждый раз убивал змею. Его лицо обрамляли длинные седые кудри. Сейчас он не кричал — кричит он только по ночам, и то в последнее время нечасто, — сейчас он говорил: она видела, как шевелятся его губы. Но вот он заметил Йосс и умолк, моментально превратившись в того, кем и был на самом деле, — настороженного дикого зверя. Они медленно сближались на узеньких мостках, и вокруг не было ни единой живой души; только тростники, болотная грязь, ветер и вода.
— Добрый вечер, Вождь Абберкам, — мягко сказала Йосс, когда между ними осталось лишь несколько шагов. Каким огромным он был; всякий раз, встречаясь с ним, она не могла привыкнуть к виду его мощного, тяжелого, широкоплечего тела. Его иссиня-черная кожа была гладкой, как у молодого мужчины, но плечи ссутулились, а волосы седым-седы и всклокочены; нос торчал крючком, а глаза всегда смотрели куда-то вдаль.
Да что за день такой неудачный! Мало ей всех сегодняшних переживаний, самобичеваний и тревожных мыслей, так еще и это! Йосс остановилась — теперь Абберкам мог либо остановиться тоже, либо слепо двигаться прямо на нее — и спросила, стараясь казаться спокойной:
— Вы были вчера на поминках?
Старик вперился в нее тяжелым взглядом, словно недоумевая, кто она такая и что ей от него надо.
— Поминки? — переспросил он, как будто вспоминал значение этого слова.
— Вчера похоронили старого Йада. Все перепились, и только чудом их старая свара не обернулась дракой.
— Свара? — скорее повторил он, чем спросил. Может, он уже окончательно перестал соображать, но попытаться пробиться к его сознанию все же стоило, и Йосс заговорила, боясь остановиться:
— Свара между Дэвисами и Камманерами. Они никак не могут поделить тот островок с хорошей пахотной землей. А их бедные дети боятся даже взглянуть друг на друга, чтобы родители не прибили их на месте. А ведь они любят друг друга и хотели бы пожениться. Что за идиотизм! Почему бы в самом деле не поженить их и не отдать им этот паршивый остров? А то, боюсь, того и гляди прольется кровь, и в самом ближайшем времени.
— Прольется кровь… — снова эхом повторил Вождь, а затем глубоким звучным голосом, который не раз разносился над ночными болотами, медленно проговорил: — Эти люди. Лавочники. У них души скряг. Они не хотят никого убивать. Но и делиться не умеют. Оторвать от себя кусок собственности. Никогда не научатся. Никогда.
И вновь перед мысленным взглядом Йосс взметнулся занесенный для удара меч.
— Ну, — пролепетала она, пытаясь справиться с внезапной дрожью, — тогда детям придется ждать, пока… пока старики не поумирают.
— Слишком долго. Будет поздно. — Йосс глянула старику в глаза, и его взгляд, острый и дикий, пригвоздил ее к месту.
Но Абберкам тут же нетерпеливо тряхнул седой гривой, прорычал что-то на прощание и так стремительно ринулся вперед, что она едва успела отскочить на самый краешек мостков. «Вот так ходят вожди, и плевать им на нас, простых смертных», — подумала она с кривой улыбкой и снова двинулась к дому.
Но тут сзади раздались какие-то резкие звуки. Йосс испуганно обернулась, по горькому опыту городской жизни приняв их за выстрелы. Абберкам склонился над мостками, и все его мощное тело сотрясалось в пароксизме мучительного, раздиравшего легкие кашля; приступы были настолько сильными, что он едва стоял на ногах. Йосс хорошо знала, что означает такой кашель. Говорят, что пришлые умеют лечить эту болезнь, но она уехала из города до того, как хоть один из них успел появиться там. Она подошла к Абберкаму, который теперь тяжело хватал воздух ртом, пытаясь прийти в себя после приступа. Лицо его было серым, как пепел.
— У вас берлот. Вы только подхватили его или уже поправляетесь?
Старик яростно замотал головой.
Йосс молча ждала ответа.
«А какое мне, собственно говоря, дело до его болезни? Он приехал сюда умирать. Я еще прошлой зимой слышала, как он воет на болотах ночами. Воет от мучительной боли, воет, агонизируя, снедаемый стыдом и отчаянием, как человек на последней стадии рака изводится тем, что все еще жив».
— Все в порядке, — злобно просипел Абберкам, явно желая, чтобы его оставили в покое.
Йосс ничего не оставалось, как кивнуть и уйти. Пусть подыхает, ей-то что? Да и могло ли остаться у него хоть малейшее желание жить после того, как он потерял все, что имел: власть, почет, богатство, честь? И потерял за дело: за то, что лгал, предавал своих приверженцев, присваивал чужие деньги! Хотя все политики этим занимаются… Великий Вождь Абберкам, герой Освобождения, уничтоживший Всемирную партию своей бездумной жадностью.
Йосс снова оглянулась. Старик медленно тащился по мосткам, возможно даже покачиваясь, — на таком расстоянии она не могла разглядеть. Мостки кончились, и Йосс ступила на тропинку, ведущую к ее дому.
Триста лет назад эта заболоченная гнилая топь была одним из самых богатых и обширных земледельческих районов; первым, что осушила и возделала Сельскохозяйственная корпорация, а точнее, рабы, привезенные с Уэрела в колонию на Йеове. Уж колонизаторы постарались на чужих-то землях: так хорошо осушали землю, так тщательно обрабатывали, без всякой меры засыпая удобрениями, что доигрались, пока почва окончательно не истощилась и уже ничего не могла родить. И тогда хозяева бросили ее на произвол судьбы и ушли разрабатывать новые участки. Ирригационные каналы стали потихоньку разрушаться, и река вновь начала отвоевывать свои прежние владения: она периодически разливалась, и волны, гуляя по некогда тучным нивам, смывали остатки плодородной почвы и уносили к океану. Теперь здесь росли лишь тростники; на многие мили вокруг — шелестящий лес, покой которого тревожили лишь ветер, бесшумные тени низко скользящих туч да шорох крыльев голенастых болотных птиц. Где-то в глубинах его можно было набрести на небольшие островки все еще годной под пашню земли, на крохотные обработанные поля и деревушки рабов, брошенных на произвол судьбы. Никчемные люди на никчемной земле. Свобода на пустошах! Свобода сдохнуть от отчаяния и голода. И везде и повсюду по болотам были раскиданы полуразвалившиеся брошенные дома.
Религия Уэрела и Йеове позволяла и даже настоятельно советовала старикам, достигшим определенного возраста, обратиться к тишине: когда они уже взрастили детей и исполнили свой гражданский и семейный долг, когда тело ослабело, а дух окреп, они были вольны бросить все и начать жизнь сначала, с пустыми руками на пустом месте. Даже на плантациях хозяева старым рабам позволяли уходить в чащобы и жить там свободно. Здесь же, на севере, освобожденные мужчины уходили на болота и вели там отшельнический образ жизни в уединенных ветхих домах. А после Освобождения стали уходить и женщины. Брошенные дома занимать было опасно: хозяин мог однажды вернуться и предъявить права на свое владение. Но большинство сооружений (как и крытый тростником домишко Йосс) принадлежали местным деревенским, которые содержали их в порядке и бесплатно отдавали отшельникам, надеясь исполнить тем самым свой религиозный долг и обогатить если уж не карман, так хотя бы душу. Йосс утешалась мыслью о том, что для хозяина своей развалюхи она является источником духовных благ; он был редким скупердяем, и его расчеты с Провидением всегда склонялись в пользу дебета. Она осознавала, что все еще кому-то нужна и приносит хоть сомнительную, но пользу. И это еще один знак того, что она не способна отрешиться от мира, к чему призывал Камье. «Ты больше ни на что не годишься», — твердил он с тех пор, как ей исполнилось шестьдесят, сотни раз. Но Йосс не желала его слушать. Да, она оставила шумный мир и ушла в болота, но так и не смогла избавиться от него — беспрерывно болтающего, сплетничающего, поющего и плачущего. Этот неумолчный гул заглушал тихий голос ее Господина.
Войдя в дом, она обнаружила, что Эйд с Вадой уже ушли. На аккуратно заправленной постели дремал, свернувшись клубочком, ее лисопес Тикули. Губу, пятнистый кот, бродил с недоуменным видом, вопрошая, почему до сих пор не подали обеда. Йосс взяла его на руки и погладила шелковистую спинку. Кот довольно замурлыкал. Потом она его покормила. Тикули, как ни странно, не обратил на это никакого внимания. В последнее время он вообще слишком много спал. Йосс присела на кровать и почесала у него за ушами. Пес проснулся, зевнул, раскрыл янтарные глаза и, узнав хозяйку, завилял огненно-рыжим хвостом.
— А ты что, есть не хочешь? — спросила она. «Так и быть, поем, но только чтобы доставить тебе удовольствие», — ответил Тикули и спрыгнул с кровати, как ей показалось, не очень ловко.
— Ой, Тикули, да ты у меня стареешь, — сказала Йосс и ощутила в сердце холод вонзившегося меча. Когда же это было? Ее дочь Сафнан принесла матери в подарок маленького неуклюжего рыжего щенка с кривыми лапками и пушистым хвостом. Сколько лет прошло с тех пор? Восемь. Да, много. Для лисопса — вся жизнь.
Но он все же пережил и Сафнан, и ее детей, внуков Йосс, — Энкамму и Уйи.
«Пока я жива, они мертвы, — подумала она в который уже раз. — А когда они оживут, меня уже не будет. Они улетели на корабле, летящем быстро, как луч света; они сами превратились в свет. Когда они вновь станут сами собой и ступят на землю далекого мира под названием Хайн, пройдет восемьдесят лет. И я уже буду мертва. Давно мертва. Я уже мертва. Они оставили меня, и я умерла. Но только пусть они живут, о всемилостивейший; я согласна умереть, лишь бы жили они! Я и приехала сюда умирать. За них. Вместо них. Я не могу, не могу позволить им умереть за меня».
В ее ладонь ткнулся холодный нос Тикули. Йосс внимательно посмотрела на пса. Раньше она не обращала внимания, что его янтарные глаза подернулись мутной пленкой и слегка выцвели. Она молча погладила его по голове и почесала за ухом.
Съел всего несколько кусочков, да и то лишь ради нее, и снова полез на кровать! Может, заболел? Йосс приготовила ужин: суп и пирожные, и машинально сжевала все, не замечая вкуса. Потом помыла три тарелки, подкинула в огонь хворосту и села с книгой в руках, надеясь, что чтение ее отвлечет. Тикули все дремал на кровати, а Губу пристроился у очага, золотистыми глазами глядя на огонь, и тихо тянул свое «мур-мур-мур». Раз он вскочил, услышав в тростниках какой-то подозрительный шум, и издал охотничий вопль, но потом снова улегся и, уставившись на пляшущие языки пламени, завел свою песню. Когда огонь погас и дом под беззвездным небом погрузился во тьму, он присоединился к Йосс и Тикули, уже спящим в теплой постели, на которой сегодня утром два юных любовника отдавали друг другу свою страсть.
Она поймала себя на том, что последние несколько дней неотступно думает об Абберкаме. Все это время она приводила свой огородик в порядок, готовя его к зиме, и потому голова была свободна.
Когда Вождь впервые появился на болотах и поселился в доме, принадлежавшем старосте, вся деревня загудела, как встревоженный улей. Опозоренный, низложенный, он все равно оставался великим человеком. Избранный всенародно вождем хеендов, одного из сильнейших племен Йеове, и создав и возглавив движение «Расовая свобода», он во время войны за Освобождение достиг огромной популярности. Идеи его Всемирной партии пришлись по душе особенно в сельских местностях, на плантациях: «Никто не имеет права жить в Йеове, кроме его народов: ни уэрелиане, ни ненавистные колонизаторы, ни надсмотрщики, ни хозяева». Война покончила с рабством, и в последующие несколько лет дипломаты из Экумены договорились о полном и бесповоротном окончании экономической зависимости Йеове от Уэрела. Планета перестала быть колонией. Все надсмотрщики и хозяева — некоторые семьи жили здесь по несколько веков — были выдворены на родину, в Старый Мир, вращавшийся вокруг солнца по внешней орбите. Они были вынуждены уйти и увести свою армию. «Они уже не вернутся! — обещала Всемирная партия. — Ни как гости, ни как купцы. Никогда больше им не дозволено будет осквернять земли и души Йеове. И никаким другим пришельцам и захватчикам этого не позволят!» Чужаки из Экумены помогали Йеове скинуть цепи рабства, но им тоже пришлось улететь домой. «Это только наш мир. И он свободен. Здесь мы можем укреплять свой дух по заветам Камье-Меченосца». Абберкам повторял эти сентенции везде и всюду, и занесенный меч стал эмблемой Всемирной партии.
А затем полилась кровь. С самого Освобождения в Надами тридцать лет бесконечно шли войны, восстания, мятежи — половина жизни Йосс. И даже после того, как с планеты убрались все уэрелиане, война продолжалась. Снова и снова вырастали, мужали безусые юноши и очертя голову бросались по наущению престарелых вождей убивать друг друга, женщин, детей, стариков; здесь всегда шла война во имя свободы, мира и справедливости. Получившие свободу племена дрались между собою за землю, в то время как их вожди грызлись за власть. Все, что нажила Йосс за долгие годы работы учительницей в столице, пошло прахом, причем даже не во время самой войны за Освобождение, а после нее, когда в городе началась гражданская смута.
Правда, надо отдать должное Абберкаму: несмотря на меч, изображенный на эмблеме, он всеми способами пытался воздерживаться от военных действий, и отчасти это у него получалось. Он предпочитал бороться за власть с помощью убеждения, различными политическими и дипломатическими приемами, на которые был большой мастер, и почти добился успеха. Плакаты с занесенным мечом были расклеены везде и всюду, а речи Вождя на митингах неизменно пользовались большим успехом. «АББЕРКАМ И РАСОВАЯ СВОБОДА!» — призывали лозунги, протянутые над улицами. Ему оставалось только победить на первых в истории Йеове выборах и стать Вождем Мирового совета. Но тут началось: сначала шепотки, слушки, потом уже открытые обвинения в измене. Потом самоубийство его сына. Затем публичные откровения матери его сына о развратном и не в меру роскошном образе жизни Вождя. А дальше посыпались обвинения в присвоении денег, выделенных его партией на восстановление кварталов столицы, разрушенных во время войны и бегства уэрелиан. Разоблачение тайного плана предательского убийства эмиссара Экумены, с тем чтобы впоследствии свалить вину на старого друга Абберкама и его сторонника Демье… Именно последнее и положило конец его карьере: на сексуальную распущенность, роскошный образ жизни и даже на злоупотребление властью Вождя еще могут посмотреть сквозь пальцы, но предательство старого товарища по партии — такое не прощают.
«Такова уж рабская мораль», — подумала Йосс. Большинство из прежних сторонников ополчились против Абберкама и взяли штурмом его резиденцию. Союзные войска Экумены соединились с частями, оставшимися верными Вождю, и вместе восстановили в столице порядок. За те несколько дней, пока длились беспорядки, в городе погибли сотни людей, а по всей планете жертвы вспыхнувших в поддержку Абберкама мятежей и бунтов исчислялись тысячами. Но потом Экумена встала на сторону временного правительства, вынудив его пойти на уступки в политике по отношению к Уэрелу. И Вождя повели под охраной ненавистных колонизаторов по залитым кровью улицам с полуобвалившимися от разрывов гранат домами. Народ, доверявший ему, обожавший его, ненавидевший его, молча смотрел, как его ведут через весь город под конвоем иностранцы, чужаки, которых он обещал вышвырнуть с планеты.
Йосс прочла обо всем в газете, так как это произошло, когда она уже год как жила на болотах. «И поделом ему!» — подумала она тогда. Действительно ли Экумена стала союзником Йеове или под прикрытием лояльности просто готовит возрождение старых порядков, она не знала, но ей приятно было видеть, как столь высоко вознесшийся Вождь был свергнут с пьедестала. Уэрелианская знать, свалив главу страны, наняла десятки писак, поливавших его грязью. Но Йосс уже досыта наелась грязи за всю свою жизнь.
Когда несколько месяцев спустя ей сообщили, что Абберкам будет жить на болотах недалеко от нее и что он решил стать отшельником, она была потрясена и даже несколько пристыжена, поскольку считала все его пламенные высказывания и призывы лишь обычной политической болтовней. Неужели он в самом деле религиозен? И это после всех грабежей, оргий, убийств? Нет, конечно же нет! Потеряв деньги и власть, он был вынужден устроить весь этот спектакль для отвергнувшего его общества и играть в нем роль нищего и несправедливо униженного. Ни стыда ни совести! Йосс сама удивилась, сколько язвительности и горячей неприязни всколыхнуло в ней известие о его приезде. Когда она в первый раз увидела его, то единственным, что запомнилось тогда, стали огромные ступни с грязными большими пальцами, обутые в сандалии, — посмотреть ему в лицо она из презрения не пожелала.
Однажды зимней ночью с болот донесся леденящий, как пронизывающий ветер, жуткий вой. Губу и Тикули навострили уши, насторожились, но тут же успокоились. Йосс даже не сразу поняла, что эти надрывные звуки исторгает человеческая глотка; выл мужчина — пьяный? сумасшедший? — и было в его голосе столько муки и отчаяния, что она, несмотря на страх, отправилась посмотреть, нельзя ли ему помочь. Но он не искал помощи. «О великий всемогущий Камье!» — различила Йосс, выйдя за дверь, и на фоне бледного ночного неба, затянутого мутными облаками, увидела огромную фигуру человека, который шатаясь брел по мосткам, рвал на себе волосы и плакал, словно животное, словно душа, заблудившаяся в боли.
После этой ночи она больше не осмеливалась осуждать его. Они в равном положении. И, встретившись с ним в следующий раз, посмотрела ему в глаза и заговорила с ним.
Видела она его не часто: он действительно жил как отшельник. К нему никто не ходил. Ей жители деревни (ради спасения своей души) отдавали и кое-какие вещи, и излишки каждого урожая, а по праздникам угощали чем-нибудь горячим; но она ни разу не видела, чтобы кто-то нес что-либо Абберкаму. Может, поначалу ему и предлагали, а он оказался слишком гордым, чтобы принимать подаяние. А может, побоялись и предлагать.
Йосс вскапывала землю маленькой лопаткой с поломанной ручкой, которую ей отдала Эм Деви, и размышляла о ночных воплях Абберкама и его кашле. В четырехлетнем возрасте Сафнан чуть не умерла от берлота. В те страшные дни этот жуткий надрывный кашель преследовал Йосс днем и ночью. Может, когда она видела Абберкама в последний раз, тот направлялся к деревенскому доктору? А может, пошел да вернулся, так и не решившись попросить помощи?
Йосс накинула на плечи шаль: ветер посвежел, напоминая о том, что уже осень, — и, выйдя к мосткам, свернула направо.
Жилище Абберкама было гораздо больше ее лачуги и сложено из бревен, отсыревших и замшелых: болотная вода просачивалась всюду. Такие дома перестали строить уже лет двести назад, после того, как срубили последнее дерево. Бывший фермерский дом, теперь он превратился в мрачную, обвитую дикими лозами развалину с прохудившейся крышей и выбитыми окнами; ступеньки на крыльце совсем прогнили и прогибались даже под Йосс.
Она позвала Абберкама, потом еще раз, погромче. Но в ответ лишь ветер шелестел в тростниках. Она постучала, подождала немного и, наконец решившись, толкнула разбухшую входную дверь. Оказавшись в узкой прихожей, Йосс услышала доносящееся из соседней комнаты хриплое бормотание:
— Никогда не входи, ни с какими намерениями, беги без оглядки, беги без оглядки… — И говорящий вновь зашелся в приступе мучительного кашля.
Йосс открыла дверь в комнату, остановилась на пороге и, когда глаза привыкли к темноте, огляделась. Когда-то здесь находилась гостиная, но сейчас все окна были забиты досками, а огонь в очаге давным-давно не разжигали. Из мебели остались только старый буфет, стол, лавка и кровать, стоявшая рядом с очагом. Скомканное одеяло валялось на полу, а Абберкам, совершенно голый, метался на кровати в горячечном бреду.
— О Камье всемогущий! — вырвалось у Йосс.
Огромное, черное, маслянисто-блестящее тело, широченная грудь и живот, поросшие седыми волосами, сильные руки с ладонями, напоминающими лопаты… Да она никогда в жизни не отважится подойти к нему!
Но все же Йосс поборола робость. Ведь Абберкам так болен и слаб, к тому же не потерял сознания и в состоянии понять, что она хочет помочь. Йосс подняла с пола одеяло, укрыла больного, а сверху набросала все тряпки, которые только нашла в доме, — даже коврик притащила из соседней комнаты; затем она развела огонь. Пару часов спустя больной начал потеть; он буквально обливался потом: все белье промокло насквозь.
«Что за человек, ни в чем не знает удержу!» — ворчала Йосс, глубокой ночью ворочая неподъемное тело, вытягивая из-под него простыни, чтобы высушить над очагом. Лихорадка не отступала, старика снова трясло и вновь скручивали приступы кашля, а Йосс тем временем заваривала принесенные с собой травы и заставляла его пить. И сама пила с ним за компанию. Наконец Абберкам заснул мертвым, настолько глубоким сном, что даже кашель, все не оставлявший его в покое, не мог его разбудить. Почти сразу и Йосс незаметно для себя задремала и очень удивилась, когда, проснувшись, обнаружила, что лежит на полу у погасшего очага, а сквозь щели в окна пробивается молочный свет дня.
Абберкам лежал на постели, укрытый ворохом тряпья; ковер, красовавшийся наверху, оказался чудовищно грязным. Грудь больного высоко вздымалась и опадала, но дыхание было ровным и глубоким. Йосс с трудом поднялась, буквально собирая себя по кусочкам, — каждое движение отдавалось болью, — развела огонь, поставила греться чайник и заглянула в буфет. К ее удивлению, там оказалось полно еды; очевидно, старика снабжали из ближайшего города. Она приготовила себе сытный завтрак и, когда Абберкам проснулся, напоила его травяным настоем. Его больше не лихорадило. Теперь, по ее разумению, единственную опасность могла представлять скопившаяся в легких мокрота — об этом ее когда-то предупреждали врачи, лечившие Сафнан. А ведь Абберкаму уже за шестьдесят, значит, если он вдруг перестанет кашлять, это окажется дурным знаком. Йосс помогла ему приподняться и приказала:
— А теперь кашляйте!
— Больно, — простонал он в ответ.
— Но это необходимо, — строго сказала Йосс, и старик покорно закашлял, правда слабенько. — Сильнее! — Он подчинился и кашлял до тех пор, пока все его тело не скрутила судорога.
— Вот теперь хорошо, — похвалила Йосс. — А теперь спать! — И он заснул.
Ой, Тикули и Губу, наверное, умирают с голоду! Йосс помчалась домой, покормила своих друзей, переоделась и часок отдохнула у очага, поглаживая Губу и слушая его бесконечное тихое «мур-мур-мур». А потом снова побежала к Вождю.
И снова она до сумерек сушила простыни и без конца перестилала постель. И опять сидела рядом с больным всю ночь. Но утром ему стало лучше, и Йосс, пообещав вернуться к вечеру, ушла. Он не ответил, так как был еще очень слаб.
Вечером кашель стал мокрым, что было очень хорошим признаком, — «хороший» кашель, одним словом. Йосс вспомнила, что Сафнан, выздоравливая, тоже «хорошо» кашляла.
Абберкам много спал, а когда просыпался, Йосс вручала ему бутыль, приспособленную вместо утки, и он отворачивался, чтобы помочиться. «Скромность — хорошее качество для Вождя», — думала она. Йосс была довольна и им, и собой. Она еще годится на что-то и может быть полезной, да еще как!
— Сегодня ночью я здесь не останусь, так что сами следите, чтобы одеяла не сползли. Но утром я вернусь, — строго сказала она, в глубине души очень довольная своей решительностью и непреклонностью.
Вечер был ясным, но холодным, и Йосс ускорила шаги. Войдя в дом, она обнаружила Тикули, свернувшегося клубочком в углу комнаты, где он никогда раньше не спал. Она отнесла его к миске, но пес отказался есть и попытался вернуться в тот же уголок. Йосс стала уговаривать любимца и, видя всю тщетность попыток накормить его, отнесла животное на кровать, но он сполз и упрямо улегся все в том же углу. «Оставь меня в покое, — сказал он, закрыв глаза и уткнувшись черным сухим носом в переднюю лапу. — Уйди, дай мне спокойно умереть».
Йосс легла спать, потому что глаза слипались, а ноги просто не держали. Губу всю ночь бродил по болотам. Утром Тикули, как и вчера, лежал, свернувшись клубочком, на том же самом месте, где никогда раньше не спал. Но он был жив.
— Я должна идти, — извиняющимся тоном сказала Йосс. — Но скоро вернусь, очень скоро. Дождись меня, Тикули.
Он не ответил. Его янтарные, подернутые дымкой глаза смотрели куда-то мимо хозяйки, в неведомую даль. Он ждал, но не Йосс.
Она зло шагала по мосткам с сухими глазами, чувствуя себя до отвращения беспомощной. Абберкаму хуже не стало, правда, заметного улучшения тоже пока не наступило. Она покормила его рисовым отваром, помогла справить нужду и сказала:
— Я не могу остаться. Мой любимец тяжело болен, мне нужно вернуться.
— Любимец, — повторил Абберкам хрипло.
— Лисопес. Мне подарила его дочка.
Какого черта она извиняется и пускается в объяснения? Йосс решительно развернулась и ушла. Дома Тикули лежал все в том же углу. Она пыталась занять себя штопкой, стряпней, попробовала почитать об Экумене, о том мире, который никогда не знал войн, где всегда стояла зима и все люди были гермафродитами. Наконец она решила отнести Абберкаму поесть, но в тот момент, когда Йосс встала с кресла, Тикули тоже поднялся и очень медленно подошел к ней. Она снова села и наклонилась, чтобы взять его на руки, но пес положил острую мордочку на хозяйкину ладонь, тяжело вздохнул и вытянулся у ее ног, опустив голову на лапы. Потом вздохнул еще раз. И все.
Йосс плакала навзрыд, в голос, но недолго. Потом встала и пошла за садовой лопаткой. Вырыв могилку у стены, в солнечном месте, и взяв Тикули на руки, она вдруг испугалась: «Что же я делаю? Ведь он живой!» Но пес был мертв. Просто еще не остыл — пышный рыжий мех все еще хранил тепло. Йосс бережно завернула его в свой голубой шарф и уложила в ямку, ощущая сквозь ткань, как тело холодеет и застывает, словно деревянное. Потом она засыпала могилу землей, а сверху положила камень, отвалившийся от очага. Говорить она ничего не стала, лишь отчетливо представила себе, как где-то в мире ином Тикули бежит по цветущему лугу, устремляется вверх по солнечному лучу и тает в золотистом свете.
Йосс наполнила миску Губу, так и не показавшего носа домой, и снова пошла к Вождю. Стало холодно. Стебли тростника поседели, на лужах поблескивал тонкий ледок.
Абберкам уже сидел и чувствовал себя, судя по всему, лучше, но его еще немного лихорадило. Он хотел есть, и это тоже было добрым знаком. Когда Йосс принесла поднос с едой, он спросил:
— Как ваш любимец? Поправился?
— Нет, — ответила она и отвернулась. Ей пришлось собрать все силы, чтобы выговорить это слово: — Умер.
— Теперь он в руце Владыки, — хриплым звучным голосом сказал Абберкам, и Йосс снова увидела Тикули, бегущего по цветочному лугу, реального, живого, как сам солнечный свет.
— Да. — Она немного помолчала и добавила: — Спасибо.
Губы у нее дрожали, горло перехватило. Перед глазами неотступно маячило видение — небольшой голубой сверток. Ее голубой шарф. Ее… Хватит, надо чем-то себя занять, отвлечься. Йосс разожгла огонь в очаге и бессильно опустилась на лавку, лишь теперь осознав, как безумно она устала.
— До того как стать воином, Камье был простым пастухом, — сказал Абберкам, — а посему получил прозвище Повелитель скотов. И еще прозывался порой Оленьим пастырем, потому что, когда он приходил в дикий лес, все олени сбегались навстречу. И среди их доверчивых стад львы резвились, не трогая ланей. Ибо не было страха меж ними.
Он произнес эти слова так обыкновенно, так буднично, что Йосс не сразу узнала известные с детства строки из «Аркамье».
Она подбросила в огонь еще кусок торфа и снова застыла на краю лавки.
— Расскажите, откуда вы родом, Вождь Абберкам, — попросила она.
— С плантации Геббы.
— Это где-то на востоке?
Он кивнул.
— И как там?
Огонь в очаге стал гаснуть, и потянуло едким острым дымком. В комнату прокрались сумерки. Как тихо вокруг. По ночам здесь всегда стоит такая оглушающая тишина, что в первые месяцы после переезда из города Йосс просыпалась каждую ночь, не в силах привыкнуть к безмолвию, окружавшему со всех сторон.
— И как там? — повторила она почти шепотом. Как у большинства представителей их расы, его зрачки цвета индиго заполняли глаз почти целиком, и теперь, когда Абберкам обернулся, Йосс уловила в полумраке комнаты их отблеск.
— Шестьдесят лет назад, — начал он, — мы жили на плантации все вместе, в одном бараке. Женщины и маленькие дети рубили сахарный тростник и работали на мельнице, а мужчины и мальчики старше восьми лет — на руднике. Некоторых девочек тоже брали в шахту — они нужны были в узких забоях, куда взрослый человек не мог протиснуться. Я был слишком крупным с самого детства, поэтому меня послали на рудник уже в восемь.
— И как там?
— Темно. — Абберкам снова сверкнул глазами. — Оглядываясь назад, я все время поражаюсь, как мы вообще выживали в таких условиях. Воздух в шахте был черен от угольной пыли. Черный воздух, да. Свет наших слабеньких фонарей пробивался сквозь него не дальше чем на пять футов. Большинство забоев были затоплены, и приходилось работать по колено в воде. Однажды в одном из штреков загорелся пласт угля, и забой мгновенно заполнился удушливым дымом. Но мы продолжали там работать, потому что рядом проходила богатая жила. Фильтры и маски, которые нам выдали, помогали мало: мы дышали угарным дымом. Тогда-то я и испортил себе легкие. Это не берлот, а застарелая хворь. Люди умирали от удушья. Умерли все, кто там трудился. Сорока-сорокапятилетние здоровые мужчины. Хозяева шахты выплатили племени деньги за их смерть. Страховку. Премию за труп. Для кого-то из родственников это еще больше усугубило боль утраты.
— И как же вы выкарабкались?
— Моя мать. Она была дочерью деревенского старосты. Она учила меня. Учила религии и свободе.
Йосс вспомнила, что об этом он рассказывал и раньше в своих предвыборных речах. Это был его стандартный миф.
— Как она вас учила?
Абберкам помолчал, потом медленно, словно нехотя, ответил:
— Она учила меня Святому Слову. Она говорила: «Ты и твой брат — настоящие люди, слуги великого Камье, его воины, его львы. Только вы двое. Владыка Камье пришел к нам из Старого Мира, но принял наш мир как свой и, живя среди нас, сроднился с нами душой». Потому она и назвала меня Абберкам, что значит «Язык Владыки», а брата Домеркам — «Рука Владыки». Чтобы говорить лишь правду и сражаться за свободу.
И снова наступила тишина.
— А что стало с вашим братом? — наконец спросила Йосс.
— Его убили в Надами.
И снова тишина.
Надами был первым городом, в котором поднялась волна Освобождения, которая потом затопила весь Йеове. Рабы с окрестных плантаций и отпущенники плечом к плечу сражались с хозяевами и рабовладельцами. Если бы восстание не было стихийным и рабы успели договориться между собой, чтобы сообща ударить по корпорации, свобода пришла бы гораздо раньше и обошлась бы меньшей кровью. Но не было единого ядра, единого управляющего центра: мелкие вожди племен, главари дезертирских банд тешили свое самолюбие новообретенной властью, получив возможность грабить и делить освобожденные земли, а кое-кто не стыдился вступать в сговор с богатеями, надеясь набить себе карман. Понадобилось тридцать лет войны и разрухи, чтобы несметные полчища уэрелиан убрались с планеты и у жителей Йеове появился шанс беспрепятственно убивать друг друга.
— Вашему брату повезло, — вымолвила Йосс и искоса глянула на Вождя, чтобы проверить, как тот воспримет ее слова.
При свете догорающих углей его широкое смуглое лицо казалось почти умиротворенным. Густые седые непослушные пряди снова выбились из-под шнурка, который она ему повязала, чтобы волосы не лезли в глаза. Глядя на умирающее пламя, он тихо произнес:
— Он был моложе меня. Он был Энаром на Поле Пяти Армий.
«Ах вот как, а ты, выходит, ни много ни мало сам великий Камье?»
Йосс почувствовала, как снова тихо ожесточается и к ней возвращается привычный цинизм. Вот это эго! Но если заставить иронию замолчать, то, честно говоря, он мог вкладывать в эти слова совсем другой смысл. Энар поднял меч на брата своего старшего, намереваясь убить его и не дать ему стать Господином этого мира. А Камье сказал, что меч, поднятый на брата, сулит смерть лишь ему самому, ибо нет в жизни иной власти и свободы, кроме свободы отречения от жизни, надежд и чаяний. И Энар опустил меч и ушел в пустыню, промолвив на прощание лишь: «Брат, я — это ты». А Камье поднял его меч и вступил в бой с армией Разрушителя, без всякой надежды на победу.
Так кем же он был на самом деле, этот человек, сидевший рядом с Йосс? Этот огромный мужчина. Этот больной старик и мальчик из забоя, этот хвастун, вор и лжец, возомнивший, что может поганить языком святое имя Владыки.
— Что-то мы заболтались, — заметила Йосс, хотя уже пять минут никто не сказал ни слова.
Она налила Абберкаму чашку отвара и снова поставила чайник на огонь, чтобы сделать воздух в комнате более влажным. Вождь следил за ней все с тем же кротким выражением лица, почти со смущением.
— Я хотел только свободы, — произнес он. — Свободы для нас.
Его угрызения совести ее не касаются.
— Укрывайтесь теплее, — вот и все, что она ответила.
— Вы уже уходите?
— Если я останусь еще хоть ненадолго, окончательно стемнеет, и я не увижу мостков.
Но уже стемнело, и звезд на небе не оказалось. Было очень непривычно идти по мосткам на ощупь — взять фонарь Йосс не додумалась. По дороге она представила себе черный воздух, о котором рассказывал Абберкам, и ей показалось, что и ее со всех сторон обступает давящая, удушливая стена мрака, жадно пожирающая любой свет. Она думала о черном огромном, сильном теле Абберкама. О том, что за всю жизнь ей редко доводилось гулять по ночам. Когда она была ребенком, рабов на плантации Банни на ночь запирали. Женщины жили отдельно — на женской половине и никогда не выходили в одиночку. Став отпущенницей и переехав в город, она поступила в школу и вот там впервые ощутила вкус свободы. Но потом началась война, и показываться женщине на улице одной стало небезопасно. Полиция в рабочих кварталах отсутствовала. Там не было даже уличных фонарей. Банды хозяйничали как у себя дома. Да они и были дома. Даже днем, ради безопасности, приходилось держаться людных мест и все время быть начеку.
Йосс уже начала сомневаться, в ту ли сторону пошла, но в этот момент ее глаза, уже привыкшие к ночной мгле, различили на фоне тускло-серой полоски зарослей тростника темное пятно ее дома. Она слышала, что чужаки плохо видят в темноте. У них совсем маленькие глаза почти без радужки: черная точка зрачка на белке, как у испуганной кошки. Только у кошек глаза красивее. Йосс не нравились глаза чужаков, зато цвет кожи был очень красивым: от бронзового до медного, гораздо более теплых оттенков, чем кожа рабов — скорее серая, чем коричневая, или такая, как у Абберкама, — иссиня-черная, доставшаяся ему по наследству от хозяина, который изнасиловал его мать.
Губу встретил хозяйку на тропке, молча танцуя вокруг и норовя потереться о ноги.
— Ну ты, поосторожнее! — прикрикнула Йосс. — А то я на тебя наступлю! — Но на самом деле она была очень рада и благодарна ему за встречу.
Войдя в дом, она взяла кота на руки и прижала к себе. А вот Тикули ее не встретил. И не встретит уже никогда. «Мур-мур-мур, — запел ей на ухо Губу. — Я-то здесь. Послушай меня, жизнь продолжается. А обед скоро?»
Все же пневмонии избежать не удалось, и Йосс пришлось сходить в деревню и вызвать врача из Вео — ближайшего города. Прислали практиканта, который наскоро осмотрел пациента и сказал, что вы все, мол, правильно делаете, надо, чтобы больной сидел и побольше отхаркивал, дескать, травяные настои тоже хорошо помогают, но присмотр все-таки нужен, а в общем, все хорошо, и ушел — вот уж спасибо. Теперь Йосс целые дни проводила с Абберкамом. Ее собственный дом без Тикули казался неуютным, осень была ненастной и холодной, так что ей еще оставалось делать? Она даже полюбила это мрачное старинное здание. Наводить там чистоту она не стала бы ни для Вождя, ни для кого на свете, кому плевать на порядок, но с интересом бродила по комнатам, которые стояли пустыми уже много лет, любуясь старинными вещами. Даже если Абберкам туда и заглядывал, то, похоже, очень редко.
Наверху Йосс обнаружила террасу с застекленной стеной, откуда открывался чудесный вид. Там она все же подмела и вымыла окна, тщательно протерев каждое зеленоватое стеклышко. Когда Абберкам засыпал, она уходила туда и сидела часами на вытертом мохнатом ковре, составлявшем всю обстановку. Камин не топили уже давно, и из дымохода выпало несколько кирпичей, но так как он был расположен прямо над очагом в комнате Абберкама, то какое-то тепло доходило, а осеннее солнце сквозь толстые стекла нагревало террасу, как оранжерею. В этой комнате, в ее особой атмосфере, в странном зеленоватом освещении, было что-то умиротворяющее. Покои покоя. Здесь Йосс могла наконец расслабиться и посидеть, ни о чем не думая, чего ей никогда не удавалось у себя дома.
Силы к Вождю возвращались очень медленно. Чаще всего он бывал не в духе, казался мрачным, издерганным и диковатым, каким и должен быть человек, который (как Йосс раньше считала) измучен угрызениями совести. Но случались дни, когда он охотно вступал в разговор, много говорил сам и даже иногда слушал свою сиделку.
— Я тут как-то прочла книгу о мирах Экумены, — сказала Йосс, глядя на сковороду, где подрумянивались гренки. В последние дни она обедала вместе с Абберкамом, потом мыла посуду и, лишь когда начинало темнеть, уходила домой. — Очень интересно. Так вот, там совершенно неопровержимо доказывается, что мы произошли от народов Хайна. И мы, и, между прочим, чужаки с Экумены и Уэрела. Даже у наших животных там имеются родственники.
— Это они так говорят, — проворчал Вождь.
— Не важно, кто говорит, но у нас общая генная основа — это факт. И останется таковым, даже если вам это не по нутру.
— И что же это за «факт», которому миллион лет? Что он может сделать с вами, со мной, с нами всеми? Это наш мир. Мы есть мы. И нам с ними не по пути. И общаться с ними нам незачем.
— Но мы же все равно общаемся, — резко бросила Йосс, переворачивая гренки.
— Этого бы не случилось, если бы мне не помешали!
— А вы никак сердитесь? — рассмеялась она.
— Нет, — буркнул Абберкам.
Он обедал, все еще полулежа в постели, с подноса, Йосс сидела на лавке у очага и ела из миски, поставленной на колени. После еды она продолжила разговор, испытывая одновременно страстное желание и щемящий страх раздразнить этого быка; несмотря на то что он был еще болен и слаб, от его массивного тела веяло угрозой и опасностью.
— Значит, Всемирная партия боролась только за то, чтобы очистить планету для нас, а чужакам дать под зад коленом?
— Да, — глухо пророкотал Абберкам.
— Но почему? Ведь у народов Экумены так много общего с нами. Они же помогали ломать ярмо корпораций, душившее нас. Они же стояли на нашей стороне.
— Нас привезли в этот мир как рабов. Но он наш, и только наш, и нам самим решать, как жить. И с нами пришел Камье, Пастух, Невольник, Камье-Воин. Это наш мир. Наша планета. И никто не подарил нам ее. Но нам не нужно знаний чужаков и их богов. Здесь мы живем, на этой земле. И здесь умрем, чтобы присоединиться к воинству Камье всемогущего.
Йосс ответила не сразу.
— У меня были дочь, внук и внучка, — наконец заговорила она с грустью. — Они оставили этот мир четыре года назад. Улетели на Хайн на одном из тех кораблей. Все годы, что мне осталось прожить, пролетят для них как пара минут. Они прибудут туда через восемьдесят… нет, теперь уже через семьдесят шесть лет. Они станут жить и умрут на другой земле, на другой планете. Не здесь.
— Как же вы позволили им улететь?
— Выбор зависел от них.
— А не от вас?
— Я не могла решать за них: им жить.
— Но вам больно.
Оба замолчали, и наступила гнетущая тишина.
— Все не так! — вдруг взорвался он. — У нас была своя судьба, собственная! Свой путь к Владыке! А они отняли его у нас, и теперь мы снова рабы! Эти умники чужаки со всеми их мудреными знаниями и открытиями, наши бывшие владельцы. Они говорили: «Сделай так!» — и мы делали. Теперь они говорят: «Делай эдак!» — и мы опять послушно выполняем приказ. «Садись вместе с семьей на наш чудесный корабль и лети к новым прекрасным мирам!» И дети улетели и уже не вернутся домой. И никогда не узнают, какой он, их дом, и кто они сами. Как не узнают и то, кто распорядился их судьбой.
Это была одна из тех речей, которые, как знала Йосс, Абберкам сотни раз произносил на митингах. В глазах его стояли слезы. Йосс почувствовала, что и сама вот-вот расплачется. Стоп! Она не должна позволять ему оттачивать на себе свое ораторское мастерство, играть ею, как он играл толпами.
— Даже если я с вами согласна, все же… Все же, — отважилась она, — почему тогда вы мошенничали, Абберкам? Вы же лгали своему собственному народу! Вы воровали у него!
— Никогда, — отрезал он. — Все, что я делал, — каждый мой вздох — было отдано во благо Всемирной партии. Да, я тратил деньги не считая, все, какие только мог достать, — но только на дело. Да, я угрожал эмиссару чужаков, поскольку хотел, чтобы все они убрались отсюда, да поскорее. Да, я лгал напропалую, потому что они хотели сохранить над нами контроль, а потом постепенно снова прибрать нас к рукам. Да, я на все был готов, только бы спасти мой народ от рабства! На все! — Он заколотил огромными кулаками по коленям и, задыхаясь, выкрикнул: — Но я так ничего и не добился, о Камье! — и закрыл лицо ладонями.
Йосс молчала, чувствуя, как внезапно заныло сердце.
Вождь плакал, как маленький ребенок, тихонько всхлипывая. Она ему не мешала. Наконец, успокоившись, он откинул спутанные пряди назад и вытер глаза и нос. Потом взял со стола поднос, поставил его на колени, наколол на вилку гренок, откусил кусочек, прожевал, проглотил. «Ну, если он может, то могу и я», — подумала Йосс и тоже стала есть. Когда с едой было покончено, она подошла к нему, чтобы забрать поднос, и тихо сказала:
— Простите меня.
— Все кончилось уже тогда, — очень спокойно и серьезно произнес он, глядя ей прямо в глаза. Он редко смотрел на нее. И еще реже видел.
Она замерла в ожидании неизвестно чего.
— Все кончилось уже тогда. Задолго до того, как началось. То, во что я верил тогда в Надами. Я верил, что стоит только их прогнать, и мы сразу станем свободными. Но в круговороте войн мы заблудились, утратили свой путь, свое предназначение. Да, я лгал и знал, что лгу. Так какая разница, если я лгал чуть больше, чем нужно?
Из этой странной речи Йосс поняла лишь, что Абберкам полностью потерял душевное равновесие и его сумасшествие опять возвращается, и пожалела, что подзуживала его. Они оба были стариками, оба потерпели в жизни крах и оба потеряли детей. Зачем же ей было его мучить? Прежде чем забрать поднос, она на секунду накрыла ладонь Абберкама своей.
Потом ушла на кухню мыть посуду и вдруг услышала:
— Идите сюда, пожалуйста!
До сих пор Вождь никогда ее не звал, и Йосс поспешила в комнату.
— Кем вы были? — спросил он в упор. Она ошарашенно застыла в дверях, не понимая, о чем идет речь.
— Ну, прежде чем приехали сюда, — нетерпеливо произнес Абберкам.
— Я родилась на плантации. Потом училась в школе, жила в городе. Преподавала физику. Затем воспитывала дочь.
— И как вас зовут?
— Йосс. Я из племени седеви из Банни.
Абберкам кивнул. Йосс подождала еще немного и вернулась домывать посуду. «Он даже не знал, как меня зовут», — подумала она.
Теперь, когда он уже мог вставать, Йосс заставляла его ежедневно хоть немного гулять и сидеть в кресле; он повиновался, но быстро уставал. На следующий день она отважилась устроить ему более длительную прогулку, и Вождь так выбился из сил, что, едва оказавшись в постели, тут же заснул. Йосс на цыпочках поднялась по скрипучим ступенькам на свою любимую веранду и просидела там несколько часов, наслаждаясь тишиной и покоем.
Вечером Абберкам почувствовал себя лучше и сам захотел посидеть в кресле у очага, пока Йосс готовила обед. Она попыталась с ним заговорить, но вид у Вождя был угрюмый, и, хотя он ни словом не обмолвился о том, что произошло вчера, мысленно укорила себя за несдержанность. Разве они оба приехали сюда не за тем, чтобы забыть, оставить позади все свои прошлые ошибки и разочарования, как, впрочем, и победы, и ушедшую любовь? Пытаясь рассеять его мрачное настроение, Йосс стала рассказывать (нарочно углубляясь в подробности и пространные рассуждения, чтобы говорить подольше) историю Эйд и Вады — двух бедных влюбленных, которые в эту минуту снова резвились в ее кровати.
— Раньше мне некуда было уйти, чтобы их оставить наедине, разве что в деревню за покупками. А сейчас такая мерзкая погода, что носа из дома высовывать не хочется. Так что хорошо, что я могу прийти сюда. Мне нравится этот дом.
Абберкам хмыкнул, но Йосс была уверена, что он слушал достаточно внимательно и даже попытался понять, словно человек, разговаривающий с иностранцем, чьего языка он почти не знает.
— А вы не очень-то следили здесь за порядком. Вам что, все равно? — спросила она как можно дружелюбнее, разливая суп по тарелкам. — Ну что ж, по крайней мере, это честно по отношению к самому себе. Вот взять меня, например: я до сих пор стараюсь притворяться святошей, которая заботится о своей душе, и пытаюсь пренебрегать тем, что действительно люблю: вещами, общением, комфортом. — Она устроилась у огня, поставив миску с супом на колени. — Наверху у вас есть чудесная комната. Та, что в углу, окнами на восход. Она хранит память о чем-то очень хорошем. Может, там был когда-то приют счастливых любовников. Даже болота из ее окон кажутся красивыми.
Когда Йосс собралась домой, Абберкам остановил ее вопросом:
— Вы думаете, они уже ушли?
— Кто? Оленята? Да, конечно. И давно. Вернулись в свои враждующие ненавистью семьи. Боюсь, что если бы они смогли зажить вместе, то вскоре тоже возненавидели бы друг друга. Они слишком невежественны. И помочь я тут уже ничем не могу. Это деревня бедняков, и соображают они довольно тяжело, с натугой. Но эти двое цепляются друг за друга, за свою любовь, словно чувствуют, словно понимают…
— Держись истины и благородства, — произнес Вождь.
Эту цитату она тоже знала.
— А хотите, я вам почитаю как-нибудь вечером? У меня есть «Аркамье», могу в следующий раз принести.
Он замотал головой, неожиданно светло улыбнувшись:
— Не трудитесь. Я знаю его наизусть.
— Весь?
Он кивнул.
— Я тоже собиралась его выучить… Ну, по крайней мере хотя бы часть, самые любимые отрывки, когда приехала сюда, — призналась Йосс. — Но так и не собралась. Мне все казалось, что еще не время. А вы выучили его уже здесь?
— Да нет. Давным-давно. Когда сидел в тюрьме Геббы. Там было море свободного времени… Зато во время болезни я днями напролет сам себе его рассказывал. Это хоть как-то скрашивало часы вашего отсутствия.
Йосс растерялась и не нашла что ответить.
— Мне хорошо, когда вы рядом, — добавил он.
Она поспешно закуталась в шаль и убежала, едва не забыв попрощаться.
Когда она возвращалась домой, широко шагая по мосткам, все в ней кипело от противоречивых, смешанных чувств. Ну что он за чудовище! Он заигрывает с ней — в этом нет никакого сомнения! Валяется в постели, словно матерый боров, покрытый седой щетиной. Хрипит, кашляет, как старая шарманка! Но какой звучный, красивый голос и какая улыбка!.. Да, этот лицедей хорошо знает силу своей улыбки и понимает: для того чтобы производить должное впечатление, часто пользоваться ею нельзя. Ему известно, как окрутить женщину, он окручивал их сотнями (если верить историям, которые о нем рассказывали), знает, как завоевать ее доверие, как потом войти в нее, а затем выйти — вот, мол, тебе мое семя, дар Вождя, и будь счастлива, детка, прощай. О Камье!
И как ей только в голову взбрело рассказывать ему, что вытворяют в ее постели Эйд с Вадой! Идиотка! А ледяной ветер бьет в лицо. Старая идиотка! Старая дура!
Губу снова вышел встречать хозяйку и стал тереться о ее ноги, игриво хватая ее мягкими лапками и победно махая обрубком хвоста. Уходя, она обычно не закрывала дверь на щеколду, чтобы кот мог войти в дом, когда вздумается. Дверь была приоткрыта. Комнату усеивали птичий пух и перья, там и сям краснели капли крови, а на коврике у очага валялась недоеденная тушка.
— Чудовище! Пошел вон, убийца! — устало сказала Йосс.
Губу станцевал боевой танец и издал воинственный клич: «Ауау! Ауау!»
Всю ночь он проспал рядом с Йосс, согревая ей спину и безропотно отодвигаясь, когда она меняла позу.
А ей не спалось. Она ворочалась с боку на бок, представляя себе в полусне жар огромного, грузного мужского тела, тяжесть сильных рук на своих грудях, а на сосках нежные, властные поцелуи губ, пьющих из нее жизнь.
Йосс решила поменьше ходить к Абберкаму. Он уже вставал и мог сам себя обслуживать и даже готовить завтрак; ей же оставалось следить, чтобы ящик для торфа у очага всегда был полон, а в буфете не убавлялось припасов. Обед она ему принесла, но есть с ним не стала. Абберкам снова пребывал в мрачном расположении духа, да и Йосс не очень хотелось разговаривать. Оба были напряжены как струна. Что ж, она лишилась удовольствия проводить время на верхней террасе, но ведь это был лишь еще один мираж, сон, самообольщение, мечта о покое.
Однажды днем к Йосс зашла Эйд.
— Боюсь, я не смогу больше сюда приходить, — угрюмо сказала она, пряча глаза.
— Что-то случилось?
Девушка неопределенно пожала плечами.
— За тобой следят?
— Нет. Не знаю. Я подумала, может, вы знаете. Я, похоже, залетела.
Это старое словечко, означавшее беременность, осталось из лексикона рабов.
— А ты пользовалась контрацептивами? — Йосс закупала их специально для парочки в Вео и постоянно пополняла запас.
Эйд судорожно кивнула и, сжав губы, чтобы не расплакаться, прошептала:
— Не надо было этого делать.
— Чего? Заниматься любовью или предохраняться?
— Не надо было этого делать! — почти выкрикнула девушка, и глаза ее злобно сверкнули.
— Ладно, — только и оставалось сказать Йосс. Эйд повернулась и, даже не попрощавшись, почти бегом направилась к тропинке.
— До свидания, Эйд! — крикнула ей в спину Йосс и с горечью повторила про себя: «Держись истины и благородства».
Она побрела к могиле Тикули, но не смогла пробыть там и нескольких минут: холодный зимний ветер пробирал до костей. Она вернулась в дом и заперла двери. Ее жилище вдруг показалось ей таким маленьким, таким темным и неуютным. Горящий в очаге торф давал мало огня, зато нещадно дымил. Пахло гарью, как на пепелище. Стояла полная тишина: ветер внезапно улегся, и даже тростник не шелестел.
«Я хочу настоящих поленьев, о Владыка, как я хочу настоящего, жаркого, яркого огня, что с треском лижет сухой хворост, танцует на поленьях, рассказывает дивные истории. Огня, возле которого я так любила сидеть в бабушкином доме у нас на плантации».
На следующий день она сходила в полуразвалившийся пустой дом, стоявший на расстоянии примерно мили от ее хижины, и отодрала там несколько досок от крыльца. В тот вечер у нее снова был настоящий огонь в очаге. Она стала наведываться в тот дом почти ежедневно, и вскоре рядом с очагом выросла небольшая поленница. К Абберкаму она больше не ходила: старик полностью оправился, и, чтобы пойти туда снова, ей пришлось бы придумывать предлог. Ни топора, ни пилы у нее не было, и потому крупные куски досок она просто совала одним концом в огонь, постепенно, по мере сгорания, пропихивая их глубже, к тому же при таком способе одной доски хватало на целый вечер. Теперь Йосс большую часть времени проводила в кресле у яркого огня, пытаясь заставить себя выучить первую главу из «Аркамье». Рядом на коврике укладывался Губу, который то дремал, то, щурясь на огонь, выводил свое тихое «мур-мур-мур». Он совершенно перестал выходить из дому, считая, что делать в обледеневших тростниках совершенно нечего. Йосс пришлось даже поставить для него в уголке ящик с песком. Он это оценил и при надобности делал все свои дела только туда.
Морозы все не кончались. Еще ни разу, с тех пор как Йосс поселилась на болотах, не было такой холодной зимы. Оказалось, что в дощатых стенах лачуги полным-полно щелей, и Йосс замучилась, забивая их чем попало, но так и не добилась почти никакого эффекта — по дому все равно разгуливали сквознячки, и от стен тянуло холодом. Если очаг хоть на час потухал, в доме становилось не теплее, чем на улице, — даже вода в чашке подергивалась ледком. По ночам Йосс оставляла тлеть в очаге торф, но днем обязательно подкидывала хоть одно поленце, чтобы как-то осветить свою безрадостную жизнь. Она любила огонь, как доброго друга: когда в очаге плясало пламя, она чувствовала себя не так одиноко.
Продукты кончались, и пора было идти в деревню, однако Йосс день за днем оттягивала поход, надеясь, что морозы прекратятся, но становилось все холоднее. Торф промерз настолько, что теперь не столько горел, сколько чадил, и в очаг приходилось все время подкладывать поленья, чтобы в доме сохранилось хоть какое-то тепло. Но однажды, поняв, что откладывать больше нельзя, Йосс напялила на себя все теплые вещи, которые имела, закуталась двумя шалями и взяла продуктовую сумку. Губу сонно посмотрел на нее.
— Лентяй, деревенщина, — сказала Йосс, — мудрое животное.
Мороз был жутким. Она с ужасом представила себе, как, поскользнувшись, падает, ломает ногу и лежит беспомощная на обледеневших мостках. И замерзает, потому что никто из деревни не придет ее спасать. Стоит всего пару часов полежать так, и все будет кончено. «Ну и пусть — я в руках Камье великодушного, и смерть все равно уже близко. Так не все ли равно, сейчас или через пару лет! Только позволь мне, милостивый Владыка, добраться до деревни и хоть чуть-чуть согреться».
И она добралась и долго с наслаждением отсиживалась в кондитерской лавке, жадно слушая местные сплетни, а потом прочитала старую газету — всю, до последнего словечка. В передовице говорилось о новом восстании, вспыхнувшем в одной из провинций на востоке. Опять война! Тетки Эйд и родители Вады расспрашивали Йосс о самочувствии Вождя. И все по очереди говорили, что ей нужно зайти к хозяину ее домика Кеби, потому как он кое-что припас для своей постоялицы. Оказалось, пачку дешевого скверного чая. Йосс все же поблагодарила Кеби, чтобы тот почувствовал себя благодетелем и душа его стала богаче. Он тоже забросал ее вопросами об Абберкаме: «Вождь серьезно болел? А сейчас ему лучше?» — «Как они мне все надоели, — думала Йосс, скупо и без всякой охоты удовлетворяя его любопытство. — Век бы не слышала их противных голосов. Одной жить лучше».
Она и продолжала-то беседовать с хозяином лишь потому, что очень не хотела выходить из жарко натопленной комнаты на трескучий мороз. Но отправляться лучше было сейчас, пока светло. Сумка оказалась тяжелее, чем обычно (Йосс отоварилась с запасом), и приходилось очень осторожно выбирать дорогу на покрытой замерзшими лужицами тропке к мосткам. И все же она припозднилась, заболтавшись, и не заметила, как прошло время.
Солнце опустилось почти к самому горизонту и спряталось за одну-единственную тучку на тусклом пустынном небе, словно не желало отдавать даже те крохи дневного тепла и света, на которые было так скупо нынешней зимой. Чтобы поскорее добраться до дому и сесть у очага, Йосс решила сократить путь и зашагала напрямую по промерзшей трясине. Она глядела прямо под ноги, чтобы не поскользнуться, и поэтому сначала услышала крик Абберкама и только потом увидела его самого, бегущего прямо на нее с выпученными глазами. Ну точно, снова с ума сошел!
— Йосс! Йосс! Все в порядке!
Вождь подбежал уже так близко, что Йосс разглядела в его волосах клочья сажи и льдинки, да и сам он был покрыт копотью и грязью с головы до ног. Огромный свихнувшийся дикарь!
— Идите домой! Не подходите ко мне! Назад! Домой! — закричала она.
— Все в порядке, — задыхаясь от бега, повторил он. — Все в порядке. Вот только дом…
— Какой дом?
— Ваш дом. Он сгорел. Я пошел в деревню и увидел дым…
Он что-то еще говорил, но Йосс уже не слушала, застыв, словно в столбняке. Сегодня она заперла дверь. Машинально опустила щеколду. Раньше она никогда так не делала, а вот сегодня заперла дверь на щеколду! Губу остался в доме и не мог выбраться. Он был заперт, метался с ошалевшими глазами, истошно вопя…
Она бросилась к дому, но Абберкам встал на пути.
— Пустите меня! — закричала она. — Мне нужно туда!
Бросив сумку, она обогнула гиганта и побежала, не глядя под ноги.
Но Абберкам схватил ее за руку и дернул с такой силой, что ее крутануло, словно в водовороте. Его огромное тело было сейчас совсем-совсем близко, а звучный голос над самым ухом сказал:
— Я же сказал: все в порядке. Ваш любимец жив. И сейчас у меня дома. Да выслушайте же меня, Йосс. Ваш дом сгорел. Но зверек не пострадал.
— Что? Что случилось? — яростно забилась она, пытаясь вырваться. — Пустите меня! Я ничего не понимаю! Что случилось?
— Сначала успокойтесь, — сказал он, отпуская ее руку. — Мы пойдем туда вместе. Вы сами все увидите. Хотя теперь там почти не на что смотреть.
Трясясь в ознобе, Йосс покорно двинулась за ним. Вождь стал рассказывать все по порядку, но смысл слов еще не доходил до нее.
— Но как это могло случиться? — вдруг спросила она. — Как же так?
— Думаю, случайная искра. Вы ведь не погасили очаг перед уходом? Ну да, конечно, ведь стоят такие морозы. А когда горит дерево, то всегда летят искры, и одна могла попасть на половицу или в тростник на крыше. А в такую сушь, как сейчас, все загорается, как порох. О Владыка милостивый! Я же думал, что вы там, внутри! Я шел в деревню и вдруг почувствовал запах дыма, оглянулся — огонь, и сразу оказался у ваших дверей, не знаю уж как — летать я не умею. Короче, я вмиг очутился там; толкнул дверь, а она на щеколде, тогда я толкнул сильнее, и она распахнулась, а внутри уже все пылает — пол, потолок — все. И повсюду дым, так что я не видел, там вы или нет. Тогда я вошел и в углу, куда огонь еще не добрался, обнаружил перепуганного кота. Я вспомнил, как вы страдали, когда умерла ваша собака, и попытался его поймать, но он пулей выскочил за дверь, а я глянул, нет ли в доме еще кого, и поспешил следом. И тут рухнула крыша. — Абберкам гордо расхохотался. — Свалилась прямо мне на голову! Вот, смотрите! — Он остановился, но Йосс была слишком мала ростом и не увидела, что у него там, на макушке. — Я вылил пару ведер воды из вашей бочки на наружную стену, чтобы хоть что-то спасти, но понял, что это глупо: весь дом пылал, как коробка спичек. Тогда я пошел искать вас и встретил у мостков вашего любимца: его так и трясло. Он сразу дался мне в руки, и я бегом отнес его к себе, оставил у очага, а дверь запер. Так что сейчас с ним все в порядке. А потом пошел искать вас в деревню, потому что где же вам еще быть?
Они подошли к развилке, и Йосс нерешительно ступила на свою дорожку. Над грудой обгоревших бревен вились серые клочья дыма. Черные доски. Лед. Ноги у нее подкосились, и она, сглатывая холодную слюну, опустилась прямо на обледеневшую землю. Небо и тростник поплыли перед глазами в плавном хороводе и, как Йосс ни просила их остановиться, вертелись все быстрее и быстрее.
— Ну хватит, пойдемте, все нормально. Пойдемте со мной.
Этот уверенный голос, эти сильные руки, помогающие подняться на ноги, и тепло этого огромного тела вернули Йосс к жизни. Она позволила вести себя, зажмурившись из страха перед головокружением. Но, постепенно приходя в себя, она решилась открыть глаза и посмотреть под ноги.
— Ой, моя сумка… Я ее бросила где-то… А в ней теперь все, что у меня осталось. — У нее вырвался нервный истерический смешок. Она попыталась повернуться, чтобы пойти и взять сумку, но голова снова закружилась, и Йосс еле устояла на ногах.
— Да я несу ее. Пойдемте, нам уже близко.
Да, все это время сумка висела у Абберкама на локте. И как она не заметила! А вторая рука, оказывается, бережно поддерживала Йосс за талию. Они шли к мрачному полуразвалившемуся дому Вождя, за которым полыхал оранжево-желтый закат с тонкими розовыми прожилками облачков. «Когда-то мы называли эти перистые облачка волосами солнца. Это было давно, в детстве». Но они не остановились, чтобы полюбоваться на заходящее солнце, а вошли в темноту прихожей.
— Губу! — позвала Йосс.
Тот не отозвался, и пришлось его искать. Наконец Йосс обнаружила кота под кроватью и попыталась вытащить его оттуда, но животное упиралось всеми четырьмя лапами и злобно шипело. Тогда Йосс погладила его, и Губу неожиданно вылез сам. Она взяла его на руки — жалкий, перемазанный сажей, кот трясся всем телом. Йосс уселась на пол и принялась гладить пятнистую спинку, бока, грязно-белое брюшко; она ласкала его, чесала за ушами, но кот не переставал дрожать и, едва хозяйка сменила позу, вырвался и вновь сбежал под кровать.
— Прости меня, прости меня, прости меня, Губу, — как заклинание, произнесла Йосс.
Услышав ее голос, Вождь, чем-то занимавшийся на кухне, вошел в комнату, держа на весу мокрые руки.
— Как он? В порядке? — спросил Абберкам.
— Ему надо прийти в себя. Пожар. Теперь вот незнакомый дом. Кошки… они собственники. Им хорошо только на своей территории. Не любят чужих домов.
Йосс все еще не оправилась от потрясения, и слова, чтобы составить фразу, приходилось подбирать по одному.
— Так, значит, это кот?
— Да, пятнистый кот.
— Раньше такие домашние любимцы были только у богачей. Мы их никогда не держали и даже не знали, как они выглядят, — тихо сказал Абберкам, но для Йосс эти слова прозвучали почти как обвинение.
— Да, богачи привезли их сюда с Уэрела. Как и нас. — Только сейчас до нее дошло, что Вождь, может, вовсе не собирался ни в чем ее обвинять, а, наоборот, пытался объяснить свое невежество.
Он стоял в дверях, по-прежнему держа руки на весу.
— Извините, но, похоже, мне нужно наложить повязку.
Йосс наконец пригляделась к его рукам:
— Да они же у вас обгорели!
— Да, чуть-чуть. Сам не знаю, как это случилось.
— Давайте посмотрю. — Йосс поднялась, подошла к Абберкаму и развернула огромные лапищи Вождя ладонями кверху. На одной руке между пальцами блестел лопнувший глянцевито-алый волдырь, а на второй, у основания большого пальца, красовалась довольно глубокая кровоточащая ссадина.
— Я не заметил их, пока не начал мыть руки. Мне совсем не больно.
— А теперь покажите голову! — приказала Йосс, вспомнив рассказ Вождя. Тот опустился на колени, и на самой макушке она увидела ярко-красную рану в обрамлении седых, покрытых сажей волос. — О мой Господин!
Внезапно огромное лицо со спутанной челкой оказалось совсем близко.
— Так на меня же крыша свалилась.
На Йосс вдруг напал приступ хохота.
— А вы едва заметили, верно? — давясь от смеха, еле выговорила она. — Нужно что-то посерьезнее, чтобы вы хоть внимание обратили! У вас есть… какие-нибудь чистые тряпки? Ах да, я же сама… оставляла в буфете полотенца… А что-нибудь дезинфицирующее?.. — Справившись наконец со смехом, Йосс принялась обрабатывать раны. — Я в ожогах не разбираюсь, знаю лишь, что надо промыть их и оставить подсыхать. Придется снова звать врача из Вео. Завтра я могу сходить в деревню.
— А я думал, что вы раньше были врачом или медсестрой.
— Я была обычным школьным администратором. Сидела в управе.
— Но вы помогли мне встать на ноги.
— Просто мне хорошо знакома эта болезнь, и я знаю, как ее лечат. А вот об ожогах мне ничего не известно. Так что придется идти в деревню. Но только не сегодня.
— Да, сегодня не надо, — поспешно согласился Абберкам и, пошевелив пальцами, поморщился. — Ну вот, а я собирался приготовить поесть. Понятия не имел, что поранился. Сам не знаю, когда это случилось.
— Когда вы спасали Губу, — слабо улыбнулась дрожащими губами Йосс и заплакала. — Покажите, что у вас есть из продуктов, я сама займусь обедом.
А слезы все текли.
— Жалко, что вещи сгорели, — сказал Вождь.
— А, там почти ничего и не было моего: вся одежда на мне, — всхлипнула она. — Да, ничего там не было. Даже еды. Только «Аркамье». И еще книга о других мирах. — Перед глазами встали корчащиеся в пламени, рассыпающиеся черным пеплом страницы. — Мне ее прислала подруга из города, которая никогда не одобряла моего отшельничества и считала все это молчание и питье одной воды сплошным ханжеством. Как же она была права! Мне нужно вернуться. Мне вообще не стоило приезжать сюда! Какой я была лгуньей и дурой! Я воровала доски! Воровала, чтобы любоваться настоящим, красивым пламенем! Чтобы согреться и хоть чуть-чуть разогнать уныние! И вот получила — дом сгорел, и не мой дом, а Кеби… и бедный мой котик, и бедные ваши руки! Я одна во всем виновата! Я забыла, что от поленьев могут полететь искры. Я забыла. Я про все на свете забыла, моя память предала меня, она лгала мне, потому что я сама давно изолгалась вконец. Я врала даже Владыке, притворяясь, что обратилась к нему, а сама не могу, не могу, не могу уйти от мира, отринуть его. Вот я и сожгла все! Меч изранил ваши руки. — Она взяла Абберкама за руки и спрятала лицо в его ладонях. — Слезы тоже дезинфицируют, — пролепетала она. — О, простите, простите меня!
Но Вождь не убрал рук. Своих больших, обгорелых ладоней. А наклонился и, поцеловав Йосс в голову, прижался щекой к ее волосам.
— Теперь я буду вам рассказывать «Аркамье». Ну, успокойтесь же. Вам надо чего-нибудь съесть. И согреться — вы вся дрожите. У вас просто шок, но это пройдет. Сядьте, посидите. Уж поставить на огонь котелок я смогу.
Йосс послушно села в кресло. Да, он прав, нужно согреться. Она придвинулась к огню и тихонько позвала:
— Губу! Все хорошо, малыш. Ну иди сюда, ко мне. Иди, не бойся.
Но под кроватью было по-прежнему тихо. Абберкам протянул ей стакан с красным вином.
— Откуда у вас вино? — ошарашенно спросила Йосс.
— Чаще всего я пью воду и молчу, — ответил Вождь. — Но иногда пью вино и тогда говорю без удержу. Выпейте.
— Да все в порядке. Я уже пришла в себя, — слабо попыталась возразить Йосс, но стакан взяла.
— Ну да, конечно, разве городскую женщину может что-нибудь напугать! — криво усмехнулся он. — А теперь помогите мне открыть банку.
— А как же вы открыли вино? — поинтересовалась Йосс, вскрывая банку с рыбным филе.
— Оно уже было открыто, — невозмутимо ответил Абберкам.
Они рядышком уселись у огня и налили каждый себе из котелка. Несколько ломтиков рыбы Йосс положила рядом с кроватью на пол и снова позвала Губу, но тот так и не вышел.
— Ну, проголодаешься, выйдешь, — успокоила сама себя Йосс. Она уже устала от собственного нытья, от дрожи в голосе, от комка в горле. От чувства стыда. — Спасибо за обед. Теперь мне действительно лучше.
Йосс встала и пошла мыть посуду, настрого приказав Абберкаму не мочить рук. Да тот и не предлагал помощи, а молча сидел у огня, застыв, словно огромный каменный идол.
— Я пойду спать наверх, — сказала она, когда все закончила. — Если мне удастся выманить Губу, я возьму его с собой. Только дайте мне пару одеял.
— Все уже там, — кивнул Вождь, — и огонь я разжег.
Йосс не очень-то поняла, что он имеет в виду, но спрашивать не стала. Нужно было лезть за котом, и она заранее представляла себе это потешное зрелище: старуха стоит на четвереньках, выставив из-под кровати тощий зад, и шепчет: «Губу! Губу!» Но под кровать ползти не пришлось — кот сразу откликнулся и пошел к хозяйке. Йосс взяла его на руки, и он уткнулся сухим носом ей в ухо. Она села на пол и, сияя, промурлыкала:
— Вот он, мой хороший.
Йосс кряхтя поднялась на ноги и, пожелав Абберкаму доброй ночи, вышла из комнаты.
Держа кота обеими руками, она на ощупь поднялась по скрипучей лестнице, толкнула дверь да так и застыла с открытым ртом. Абберкам починил камин и сегодня весь день топил его. По террасе плясали теплые золотистые блики, а за окнами стояла черная ночь, и Йосс почувствовала себя здесь необычайно уютно. Вождь перенес сюда и одну из кроватей, стоящих в заброшенных комнатах, и почистил ее как смог. На ней лежали матрас, одеяло и чистое белое шерстяное покрывало. На полке стояли чашка и кувшин с водой. А старый драный ковер, на котором Йосс сидела раньше, переместился к камину, был выбит, вычищен и тщательно заштопан.
Губу стал вырываться. Йосс спустила кота на пол, и он тут же спрятался под кровать. Здесь ему будет хорошо. Йосс плеснула в чашку воды и поставила ее на пол на тот случай, если Губу захочется пить. А на другой случай имеется ящик с пеплом. «Ну вот, у нас есть все, что нужно», — подумала она, глядя на отблески пламени, пляшущие на стенах и окнах. И вдруг почему-то ощутила легкую грусть.
Она вышла, плотно прикрыла за собой дверь и спустилась вниз. Абберкам по-прежнему сидел у огня. Когда Йосс вошла, он обернулся, и глаза его сверкнули. Она молча стояла в дверях, сама не зная, зачем пришла.
— Вам понравилась комната, — полуутвердительно-полувопросительно произнес он. Йосс кивнула.
— Вы как-то сказали, что, возможно, когда-то она была приютом счастливых любовников. Я подумал, а почему бы ей не стать таковым снова.
Йосс проглотила комок, застрявший в горле, и прошептала:
— Почему бы и нет?
— Но не сегодня, — проговорил Вождь с каким-то странным сухим смешком. Ну вот, его улыбку она уже видела, теперь слышит его смех.
— Нет, не сегодня, — тупо повторила она.
— Мне нужны здоровые руки. Я должен быть совсем здоров для этого. Для тебя.
Она молча смотрела на него.
— Йосс, присядь, пожалуйста.
Она послушно присела напротив.
— Во время болезни я думал вот о чем, — заговорил Абберкам, и в его голосе вновь стали проскальзывать ораторские нотки. — Я предал свое дело, я лгал и воровал во имя его, но только потому, что не смел себе признаться, что утратил в него веру. Я боялся чужаков, потому что страшился их богов. Слишком много у них богов! Я боялся, что они умалят, принизят моего Владыку! Как это допустить? — Он замолчал, опустив голову и взволнованно дыша, и Йосс услышала, как в легких у него все еще клокочет. — Я предавал мать моего сына несчетное количество раз. Я изменял ей, другим женщинам, самому себе. Я не держался ни истины, ни благородства. — Он развернул руки ладонями вверх и посмотрел на ожоги. — А ты, кажется, сумела удержаться.
Йосс помолчала, глядя в огонь, и, собравшись с духом, ответила:
— С отцом Сафнан я прожила лишь пару лет. Потом у меня были другие мужчины. И что, теперь это хоть сколько-нибудь важно?
— О, это-то не важно, я вообще не об этом. Я хотел сказать, что в главном ты не изменяла ни своим мужчинам, ни ребенку, ни самой себе. Да ну его, прошлое. Ты спрашиваешь, важно ли это — да ничуть! Но можешь ли ты дать мне один-единственный шанс, прекрасный, дивный шанс, удержаться за тебя. Я буду держать тебя крепко-крепко.
Йосс не ответила.
— Я пришел сюда покрытый позором, а ты протянула мне руку помощи, как равному.
— А почему нет? Кто я такая, чтобы осуждать тебя?
— «Брат, я — это ты».
Она бросила на Абберкама короткий испуганный взгляд и снова уставилась в огонь. Торф горел ровно и жарко, испуская легкий дымок, а не чад. Йосс вдруг подумала о жаре, таящемся в огромном черном теле Вождя.
— А мы сумеем жить в мире? — спросила она наконец.
— Тебе нужен мир?
Она слабо улыбнулась.
— Да я из кожи вылезу, — пообещал Абберкам. — Поживи здесь хоть немного и увидишь.
Она кивнула.
Солли была космическим ребенком — дочерью Посланников-Мобилей, которые жили то на одном, то на другом корабле, мотаясь по разным мирам и планетам. К десяти годам она налетала пятьсот световых лет, а к двадцати пяти прошла через альтерранскую революцию, научилась айджи на Терре и прозорливому мышлению у старого Хилфера на Роканане, окончила университет Хайна, получила ранг Наблюдателя и уцелела в командировке на смертоносной умирающей Кеаке, проскочив при этом на предельной скорости еще полтысячи световых. Несмотря на молодость, она повидала многое.
Конечно, Солли скучала в посольстве на Вое-Део, где весь персонал, словно сговорившись, учил ее помнить и не забывать, остерегаться одного и стремиться к другому. Но, будучи Мобилем, она уже привыкла к подобному отношению. Уэрел действительно имел свои причуды. Хотя у какого мира их нет? Она прилежно зубрила свои уроки и теперь знала, когда надо делать реверансы и не рыгать за столом, а когда поступать наоборот или как захочется. Вот почему она так обрадовалась, получив наконец назначение в этот маленький причудливый город на небольшом и причудливом континенте. Солли стала первой и единственной посланницей Экумены в великом и божественном королевстве Гатаи.
Проведя несколько дней под крохотным ярким солнцем, изливавшим свет на шумные городские улицы, она влюбилась в эти сказочно высокие пики гор, которые возносились над крышами домов, в бирюзовое небо, где большие и близкие звезды сияли весь день, а по ночам ослепительно сверкали вместе с шестью лениво плывущими кусками луны. Она полюбила этих чернокожих и черноглазых людей, красивых и стройных, с узкими головами, тонкими руками и ногами, — людей, которые стали ее народом! Она любила их даже тогда, когда встречалась с ними слишком часто.
В последний раз Солли оставалась наедине с собой лишь в кабине аэроскиммера, который перевозил ее через океан, отделявший Гатаи от Вое-Део. У посадочной полосы посланницу встречала делегация придворных, жрецов и советников короля. Величавые государственные мужи в коричневых, алых и голубых одеждах проводили ее во дворец, где было много реверансов и никаких отрыжек, утомительные знакомства, представление его маленькому сморщенному и старому величеству, занудливые речи и банкет — все по этикету, никаких проблем и даже без гигантского жареного цветка на ее тарелке во время торжественного обеда. Однако с самых первых шагов на посадочной полосе и каждую секунду после этого за спиной Солли, или рядом, или очень-очень близко находилось двое мужчин: ее гид и телохранитель.
Гида, которого звали Сан Убаттат, приставили к ней сами гатайцы. Он, конечно же, обо всем докладывал правительству, но был таким услужливым и милым шпионом, таким прекрасным лингвистом и приятным в общении советчиком, всегда готовым дать бесценный намек на ожидаемые действия или возможную ошибку, что Солли относилась к его опеке довольно спокойно. А вот с охранником все было иначе.
Он принадлежал к военной касте Вое-Део, чей народ, будучи преобладающей силой на Уэреле, являлся в этом мире основным союзником Экумены. Узнав о его назначении, Солли подняла в посольстве настоящий скандал. Она кричала, что ей не нужен телохранитель: у нее не было в Гатаи врагов, а даже если таковые и имелись, она сама могла бы позаботиться о своей безопасности. Однако в посольстве только разводили руками. Извини, говорили они. Тебе придется смириться. Несмотря на экономическую независимость, гатайцы используют для охраны своего государства вооруженные силы Вое-Део. Выполняя заказ такого выгодного клиента, Вое-Део заинтересовано в защите законного правительства Гатаи от многочисленных террористических группировок. Твоя охрана входит в перечень услуг их договора, и мы не можем оспаривать этот вопрос.
Солли знала, что возражать начальству бесполезно, но она не желала подчиняться какому-то майору. Его воинское звание, рега, она заменила архаическим словом «майор», которое запомнилось ей по смешной пародии, виденной когда-то на Терре. В этом фильме майор изображался напыщенным кителем, увешанным медалями и орденами. Он надувал щеки, передвигался с важным видом и отдавал приказы, время от времени извергаясь кусками своей начинки. Ах, если бы ее «майор» делал то же самое. Но он не только ходил с умным видом и командовал. Ко всему прочему, он был леденяще-вежливым, как улыбка каменной статуи, молчаливым, как дуб, и равнодушно-жестким, как трупное окоченение.
Солли довольно быстро отказалась от попыток разговорить его. Что бы она ни сказала, он отвечал «да» или «нет, мэм» с той ужасной демонстративной тупостью человека, который не желает вас слушать. Этот офицер, по должности не способный к человеческим чувствам, был с ней на всех встречах и мероприятиях, при разговорах с бизнесменами, придворными и государственными чиновниками, на улицах и в магазинах, в городе и во дворце, при осмотре достопримечательностей и в воздушном шаре, который поднимал их над горами, — день и ночь, везде и всюду, не считая, конечно, постели.
Впрочем, пристальное наблюдение продолжалось и в постели. Гид и охранник уходили вечерами по своим домам, но в гостиной у дверей ее комнаты «спала» служанка — подарок короля и личная собственность Солли.
Она вспомнила свое недоумение, когда несколько лет назад впервые прочитала текст о узаконенном рабстве. «Члены правящей касты Уэрела являются собственниками, а люди, прислуживающие им, считаются имуществом. На этой планете только собственников можно называть мужчинами и женщинами; имущество же причисляется к домашним животным».
Теперь она тоже стала собственницей. Солли не могла отказаться от подарка короля. Рабыню звали Реве, и, скорее всего, она шпионила за посланницей Экумены. Хотя в это верилось с трудом. Величавая и красивая женщина выглядела лишь на несколько лет старше Солли и имела почти такую же смуглую кожу, только у Солли она была немного красноватой, а у Реве — синеватой. Ее ладони восхищали нежным голубоватым цветом. Манеры казались божественно-изысканными, а такт, проницательность и безошибочное предугадывание всех желаний своей новой госпожи вызывали восторг и удивление.
Солли обращалась с ней как с равной, с самого начала заявив, что ни один человек на свете не имеет права властвовать над другими людьми. Она сказала, что не будет отдавать Реве никаких приказов, и выразила надежду на их дальнейшую дружбу. Рабыня восприняла ее слова без особого воодушевления, как очередную прихоть молодой хозяйки. Вышколенная и покладистая, она улыбнулась и сказала «да». Но страстные речи Солли о равенстве и дружбе тонули в ее бездонном всепринятии и терялись там, оставляя Реве неизменной: заботливой и услужливой рабыней, приятной в общении, но совершенно невозмутимой. Она улыбалась, говорила «да» и пребывала за пределами каких-либо чувств и эмоций.
После ажиотажа первых дней, проведенных в Гатаи, Солли вдруг поняла, насколько ей необходимы разговоры с Реве. Служанка оказалась единственной женщиной, с которой она могла поговорить. Все гатайские аристократки жили в своих безах — женских половинах Домов. Им запрещалось выходить оттуда и уж тем более принимать в гостях посторонних людей. А рабыни, которых Солли встречала на улицах, являлись чьим-нибудь имуществом и боялись общаться со странной чужеземкой. За исключением Реве, ее окружали только мужчины — причем многие из них оказались евнухами.
Это была еще одна особенность, в которую Солли поверила с трудом. Она не понимала, как могли такие красивые и видные мужчины добровольно отказаться от своей стати и потенции в обмен на должности и более высокое социальное положение. Тем не менее она постоянно встречала их при дворе короля Хотата. Некоторые из них, родившись имуществом, становились отпущенниками и добивались значительных постов в структуре государственной власти. К примеру, евнух Таяндан, дворцовый мажордом, подчинялся только королю и главенствовал над Советом. Совет состоял из хозяев различных рангов и сословий, но касту жрецов в нем представляли только туалиты. Камье поклонялись теперь лишь рабы, хотя первоначально он был главой божественного пантеона Гатаи. Век назад, когда к власти пришли туалиты, религию предков предали запрету и забвению.
Если бы Солли спросили, что ей больше всего не нравится в этом мире, кроме рабства и махрового патриархата, она остановилась бы на религии. Песни о Туал Милосердной были такими же прекрасными, как ее статуи и огромные храмы в Вое-Део. И «Аркамье» казалось доброй и трогательной историей, хотя и немного раздутой. Но откуда тогда брались эти самодовольные, нетерпимые и глупые жрецы? Откуда появлялись их отвратительные доктрины, которые оправдывали любую жестокость, совершенную во имя веры? Иногда она даже спрашивала себя: а что может нравиться на Уэреле свободолюбивому человеку?
И всегда отвечала: я люблю этот мир! Я люблю это странное и яркое солнце, куски распадающейся луны, огромные горы, которые сияют, как ледяные стены, и людей — людей с черными глазами без белков, похожими на глаза животных, глазами из темного стекла, из темной воды, таинственными и притягательными… Я люблю этих людей. Я хочу узнать их ближе. Я хочу дотянуться до их сердец!
Однако ей пришлось признать, что руководители посольства оказались правы в одном: жизнь женщины на Уэреле неимоверно трудна. Она нигде не чувствовала себя на своем месте. Обладая независимостью и высоким общественным положением, Солли воплощала для гатайцев возмутительное противоречие: ведь настоящие женщины сидели по домам и носа оттуда не показывали. Только рабыни ходили по улицам, встречались с посторонними людьми и трудились на общественных работах. Она вела себя как служанка и совершенно не походила на собственницу. Тем не менее к ней относились с величайшим уважением. Она была посланницей желанного союза Экумены, к которому хотела присоединиться гатайская знать. Вот почему ее боялись обидеть. Вот почему официальные лица, бизнесмены и придворные, с которыми она обсуждала дела Экумены, обходились с ней как с равной, то есть как с мужчиной. Это притворство никогда не бывало полным и часто легко нарушалось. Старик-король прилежно ощупывал Солли и каждый раз оправдывался тем, что ошибочно принял ее за одну из своих постельных грелок. Однажды в небольшой полемике она возразила лорду Гатуйо, и тот с минуту смотрел на нее такими изумленными глазами, словно с ним заговорил его комнатный башмак. Конечно, в тот миг он думал о ней как о женщине. Но, в общем-то, бесполые отношения приносили неплохие плоды и позволяли ей работать в этом женоненавистническом обществе.
Солли начала приспосабливаться к игре и с помощью своей служанки придумывала наряды, которые почти во всем напоминали одежду гатайских богачей. Она специально избегала женственных линий и стремилась воссоздать мужской силуэт. Реве оказалась умелой и искусной портнихой. Яркие, тяжелые и тугие брюки были не только приличными, но и практичными, а вышитые жакеты вместе с роскошным внешним видом дарили благодатное тепло. Такая одежда даже нравилась Солли. Однако в общении с мужчинами она все чаще чувствовала себя бесполым существом и огорчалась, когда люди принимали ее за некое подобие евнуха. Вот почему ей так хотелось пообщаться с гатайскими женщинами.
Она попыталась встретиться с аристократками через их мужей, но натолкнулась на стену вежливости без дверей и щелочек. Какая прекрасная идея, говорили ей. Мы обязательно устроим такой визит, когда погода станет лучше! Как я польщен подобной честью! Ах, вы хотите принять у себя леди Майойо и ее дочерей? Вот только жаль, что мои провинциальные глупышки так непростительно застенчивы. Я прошу прощения и умоляю понять меня… О да! Конечно, конечно! Прогулка по внутреннему саду! Но лучше не сейчас. Лоза еще не зацвела! Давайте подождем до весны.
Ей не с кем было поговорить до тех самых пор, пока она не встретила макила Батикама.
Гастролирующая труппа из Вое-Део стала театральным событием года. Лишь немногие артисты приезжали с концертами в маленькую горную столицу Гатаи. В основном это были храмовые танцоры — исключительно мужчины — или посредственные актеры со слащавыми постановками, которые анонсировались в афишах как лучшие драмы Уэрела. Солли упорно ходила на эти сырые пьесы, надеясь уловить в них намек на «домашнюю жизнь» местных женщин. Но ей уже претили истеричные девы, падавшие в обморок от любви, пока их упрямые герои-придурки умирали в великих битвах. Они все как один походили на «майора», и Туал Милосердная спускалась к ним с небес, чтобы с улыбкой принять их смерть. Ее глаза слегка косили, и выкрашенные белки выдавались за знак божественности.
Солли заметила, что мужчины Уэрела никогда не смотрели этих драм по телесети. Теперь она знала причину подобного пренебрежения. Однако приемы во дворце и вечеринки, которые устраивали в ее честь хозяева, оказались довольно скучными развлечениями: всегда и везде одни мужчины! Очевидно, им запретили приводить рабынь для забав на те мероприятия, где присутствовала посланница. Солли не смела флиртовать со стройными красавцами, поскольку это напомнило бы им о том, что она простая женщина, которая ведет себя совершенно не так, как подобает леди. Одним словом, ее восторг первых дней уже сошел на нет, когда в Гатаи приехала труппа макилов.
Солли спросила у Сана, своего надежного и учтивого гида, не нарушит ли она каких-либо обычаев, посетив постановку макилов. Тот смущенно покашлял, немного помялся и наконец с елейной деликатностью дал понять, что все будет нормально, если она оденется как мужчина.
— Как вы знаете, наши женщины не появляются на публике. Но иногда им тоже хочется посмотреть какое-нибудь представление. К примеру, леди Аматай ходит с мужем в театр, одевшись в его военную форму. Это известно всем, однако никто ничего не говорит. А вам, такой значительной и важной персоне, тем более нечего бояться. Никто и слова не скажет. Все будет чинно и прилично. К тому же мы с регой составим вам компанию. Просто как друзья, понимаете? Три хороших приятеля забрели посмотреть представление. Ну как? Годится?
— Годится, — покорно ответила она. — Мне даже будет веселее!
Это неплохая цена, подумала Солли, за возможность увидеть макилов. Их никогда не показывали по телесети. Как резонно сообщил Сан, некоторые представления макилов имели непристойное содержание и правительство не хотело смущать юных дев, смотревших развлекательные телепрограммы. Такие выступления проводились только в театрах. Клоуны, танцоры и проститутки, актеры, музыканты и макилы образовывали особый подкласс имущества, которое никому особо не принадлежало. Корпорация развлечений скупала у собственников талантливых мальчиков-рабов, обучала подростков и опекала их на протяжении всей жизни, получая при этом неплохую прибыль.
Солли и двое мужчин отправились в театр, который находился за шесть или семь улиц. Она забыла, что макилы были трансвеститами. Она не вспомнила об этом даже тогда, когда увидела их на сцене. Стройные юноши носились в страстном танце, кружились и взлетали вверх в мятежных прыжках, напоминая силой и грацией больших свободных птиц. Она смотрела на них, ни о чем не думая, увлеченная красотой и подлинным искусством. Но музыка вдруг изменилась, и на сцену вышли клоуны: один, черный как ночь, олицетворял собственника, а другой был одет в цветастую юбку с длинным шлейфом. Он томно сжимал фантастически большие, торчащие груди, украшенные блестками, и напевал высоким, тонким и дрожащим голосом: «Ах, не насилуйте меня, пожалуйста, добрый хозяин. О, нет-нет, прошу вас! Только не сейчас!» И тогда по ходу действия, давясь от хохота и смущенно прикрывая ладонями лицо, Солли вспомнила, что это были за мужчины. Но затем на сцене появился Батикам и начал читать удивительно прекрасный, щемящий душу монолог. К тому времени, когда он закончил свой звездный выход, Солли стала его поклонницей.
— Я хочу увидеться с ним, — сказала она Сану в антракте. — Я хочу поговорить с Батикамом.
Гид вежливо улыбнулся и лукаво закусил губу, показывая, что за небольшую сумму он может устроить такую встречу. Но «майор», как всегда, был начеку. Прямой и чопорный, словно большая дубина, он медленно развернулся на каблуках и посмотрел на Сана. Выражение лица гида тут же изменилось.
Солли почувствовала гнев. Если бы ее предложение шло вразрез с какими-то правилами, Сан намекнул бы ей об этом или ответил вежливым отказом. Напыщенный «майор», приставленный к ней соглядатаем, опять пытался надеть на нее узду, как на одну из «своих» женщин, и на этот раз его вмешательство граничило с оскорблением. Солли посмотрела ему прямо в глаза и раздраженно сказала:
— Рега Тейео, я понимаю, что вы выполняете данный вам приказ и стараетесь держать меня под каблуком. Но если вы хотите, чтобы я и Сан повиновались вашим указаниям, потрудитесь высказывать их вслух, объясняя нам суть своих претензий. Я не желаю подчиняться вашим кивкам, ухмылочкам и подмигиваниям!
Наступившая пауза принесла ей искреннее удовлетворение. Холодная усмешка «майора» не изменилась. Во всяком случае, тусклый свет театра скрывал выражение его черного лица. Тем не менее ледяная неподвижность в позе охранника подсказала Солли, что она остановила этого тупого солдафона. Он прочистил горло и сказал:
— Я уполномочен защищать вас, посланница.
— А разве мне угрожают макилы? Неужели вы видите какую-то опасность в том, что посланница Экумены поблагодарит одного из величайших артистов Уэрела?
И вновь наступило долгое молчание.
— Нет, — наконец ответил он.
— Тогда я прошу вас сопровождать меня после выступления за кулисы. Я хочу увидеться с макилом Батикамом.
Один жесткий кивок. Один сердитый кивок поражения. Очередное очко в ее пользу. Сев на свое место, Солли с удовольствием следила за мастерами пантомимы, эротическими танцами и трогательной драмой, которая завершала вечернее представление. Пьеса исполнялась на почти непонятном языке архаической поэзии, но от красоты актеров и проникновенной трепетности их голосов на глаза Солли наворачивались слезы.
— Жаль, что макилы всегда используют только «Аркамье», — с ханжеским осуждением произнес Убаттат.
Он не принадлежал к гатайской знати. И фактически не располагал имуществом. Тем не менее Сан считался собственником, и ему нравилось выдавать себя за фанатичного туалита.
— Для нашей образованной публики больше подошли бы сцены из «Инкарнации Туал».
— Я думаю, рега полностью согласен с вами, — отозвалась Солли, наслаждаясь своей иронией.
— Не со всем, — ответил страж, причем с такой невыразительной вежливостью, что Солли поначалу даже не поняла, что он сказал.
Однако позже, проталкиваясь к сцене и договариваясь о разрешении пройти за кулисы в костюмерную исполнителей, она забыла о том небольшом смущении, в которое ее вверг рега Тейео.
Узнав, какая важная особа посетила их театр, управляющий хотел вывести из комнаты других актеров и оставить ее наедине с Батикамом (и, конечно же, с гидом и охранником), но Солли сказала:
— Нет-нет, эти замечательные артисты нам не помешают. Просто позвольте мне поблагодарить Батикама за его прекрасный монолог.
Она стояла среди ошалевших костюмеров и полуголых людей, перепачканных гримом, среди смеха и всеобщего расслабления, которое наступает после выступления за любыми кулисами любого мира. Она говорила с умным впечатляющим человеком, одетым в женский наряд из далекой изысканной эры. С человеком, который понравился ей с первого взгляда.
— Не могли бы вы прийти ко мне домой? — спросила она.
— С удовольствием, — ответил Батикам, ни разу не взглянув на Сана и «майора».
Он был первым рабом, который не выпрашивал у ее гида и охранника позволения говорить или совершать какие-то действия. Солли быстро повернулась, чтобы посмотреть, насколько они шокированы. Сан смущенно хихикал, как при тайном сговоре. Взгляд «майора» застыл на точке левее ее головы.
— Мы встретимся немного позже, — сказал Батикам. — Я должен изменить свой вид.
Они обменялись улыбками, и Солли ушла. За ее спиной затихли голоса восторженных актеров. Неимоверно близкие звезды сияли в небе гроздьями, словно огненный виноград. Куски луны кувыркались по небу через заснеженные горные пики, а один из них раскачивался взад и вперед, как кривобокий фонарь, подвешенный над ажурными башнями дворца. Солли шагала по темной улице, радуясь теплу и свободе своей мужской накидки. Сан почти бежал, стараясь угнаться за ней. Длинноногий «майор» без видимых усилий шел рядом. Внезапно за ее спиной раздался высокий вибрирующий голос:
— Посланница! Подождите!
Солли с улыбкой повернулась и замерла на месте, увидев, что «майор» набросился на какого-то человека, стоявшего в тени портика. Мужчина вырвался и отпрыгнул в сторону. Охранник без слов схватил Солли за руку и, сильно дернув, заставил ее перейти на бег.
— Отпустите меня! — закричала она, отчаянно сопротивляясь.
Ей не хотелось прибегать к айджи, а слова убеждений до «майора» просто не доходили. Рега рывком увлек ее за собой на темную аллею, и, чтобы не упасть, она побежала рядом с ним, позволив ему держать себя за руку. Неожиданно они оказались на знакомой улице перед воротами дома посланницы. Открыв дверь кодовым словом, «майор» втолкнул Солли в прихожую и быстро вставил в паз широкий металлический засов.
— Что все это значит? — строго спросила она, растирая запястье, где жесткие пальцы могли оставить синяки.
Заметив на лице «майора» последний след веселой улыбки, Солли даже затопала ногами от возмущения.
— Вы не пострадали? — переведя дыхание, спросил он.
— Пострадала? Ну разве что от ваших грубых рук! И что же вы сейчас сделали?
— Отогнал от вас того парня.
— Какого парня?
Он обиженно промолчал.
— Того, который позвал меня? А что, если он просто хотел поговорить со мной?
Подумав минуту, «майор» ответил:
— Возможно, вы правы. Однако он стоял в тени. Мне показалось, что я увидел у него в руках оружие. Извините, но я должен выйти и отыскать Сана Убаттата. До моего возвращения держите дверь закрытой на замок.
Отдав этот дерзкий приказ, он вышел и захлопнул дверь. Солли даже не успела слова произнести. Ей оставалось только ждать и негодовать от ярости. Неужели этот болван считает, что она не может позаботиться о себе? Почему он так рьяно вмешивается в ее дела и пинает рабов, якобы защищая жизнь своей подопечной? Может быть, стоило показать ему айджи? Он сильный и ловкий, но ничего не знает о лучшем стиле рукопашного боя. Да, с этим дилетантством пора кончать. Она не потерпит амбиций тупого вояки. Надо будет отправить в посольство еще один протест.
Когда «майор» втащил в дом перепуганного и дрожащего Сана, Солли устроила ему настоящий разнос:
— Вы открыли мою дверь кодовым словом. Почему меня не информировали о том, что у вас есть право доступа в мой дом не только днем, но и ночью?
Он тут же опустил забрало невозмутимой вежливости.
— Не имею понятия, мэм.
— Вы больше никогда не будете действовать подобным образом! Я запрещаю вам хватать меня за руки и препятствовать моему общению с другими людьми! Если же вы попытаетесь проделать это вновь, я покалечу вас, рега! Предупреждаю, что вы шутите с огнем! Если вас что-то встревожит, скажите об этом мне, и я сама найду решение любой проблемы. Теперь же прошу вас удалиться.
— С огромной радостью, мэм, — ответил он и вышел из комнаты, печатая шаг.
— Ах, леди… Ах, посланница, — заскулил Убаттат. — Это очень опасный тип. Они все опасные люди. Я прошу прощения за это слово: бесстыдные!
И он что-то забормотал на своем языке. Солли поинтересовалась, кем, по мнению Сана, был человек, встретившийся им на улице: религиозным раскольником, патриотом или одним из староверов. Последние, насколько она успела узнать, придерживались исконной гатайской религии и испытывали лютую ненависть ко всем чужакам и иноверцам.
— Мне показалось, что это был какой-то раб, — добавила она, и ее слова шокировали гида-переводчика.
— О, нет-нет! Это был настоящий мужчина! Пусть самый заблудший и фанатичный из всех язычников, но мужчина! Эти люди называют себя кинжальщиками. Но вам нечего бояться, леди… Извините, посланница. Он определенно был мужчиной!
Мысль о том, что какой-то раб мог коснуться посланницы Экумены, тревожила его сильнее, чем сама попытка покушения. Если только это действительно было покушение.
Обдумав ситуацию, Солли пришла к заключению, что нападавший мог оказаться помощником «майора». После того как она отчитала охранника в театре, рега решил поквитаться с ней и поставить ее на место, «защитив» от так называемого кинжальщика. Ничего! Если он попытается проделать это снова, она протрет им все стены и пол!
— Реве! — позвала она, и рабыня тут же появилась в дверном проеме. — Сейчас ко мне придет один из актеров. Ты не могла бы приготовить нам чай и какую-нибудь закуску?
Реве с улыбкой кивнула и побежала на кухню. Послышался стук в дверь. Открыв ее, Солли увидела на крыльце Батикама и «майора», который, очевидно, охранял дом снаружи. Оба вошли в прихожую.
Она не ожидала, что макил по-прежнему будет в женской одежде. Его платье — одно из тех, что носили в пьесах обморочные дамы, — отличалось от пышного и величавого наряда, в котором он встречал ее за кулисами театра. Тем не менее оно еще больше подчеркивало элегантность и утонченность Батикама. Переливаясь оттенками, играя светом и тьмой, это платье придавало особую пикантность собственному мужскому костюму Солли. Конечно, «майор» был более красивым и притягательным мужчиной, пока не открывал рот. Но макил обладал каким-то необъяснимым магнетизмом. На Батикама хотелось смотреть и смотреть. Его кожа выглядела серовато-коричневой, а не иссиня-черной, чем так гордились аристократы Уэрела. (Впрочем, Солли видела многих черных слуг, и это ее нисколько не удивляло: ведь каждая рабыня должна была безропотно выполнять сексуальные прихоти своего хозяина.) Через грим макила и «звездную пудру» его лицо источало симпатию и живой интеллект.
Взглянув на нее и Сана, а затем на «майора», Батикам издал приятный благозвучный смех. Он смеялся как женщина — с теплой серебристой вибрацией, а не грубым мужским «ха-ха-ха». Актер протянул руки к Солли, и она, подойдя к нему, нежно сжала в своих ладонях кончики длинных ухоженных пальцев.
— Спасибо, что пришли, Батикам! — сказала она.
— А вам спасибо за то, что пригласили меня к себе, — ответил он. — Чудесная посланница звезд!
— Сан! — вдруг возмутилась Солли. — Где же ваша былая сообразительность?
На лице гида промелькнула смущенная нерешительность. Какой-то миг он хотел сказать о чем-то, но затем улыбнулся и елейно произнес:
— Да-да, прошу меня извинить. Доброй вам ночи, посланница Экумены! Надеюсь увидеть вас завтра в управлении рудников. В полуденный час, как мы и условились, верно?
Отступая, он надвигался на «майора», который неподвижно стоял в дверном проеме. Солли с вызовом взглянула на охранника, готовая без всяких церемоний напомнить ему о том, с какой радостью он хотел покинуть ее дом. И тут она увидела его лицо. Маска холодной вежливости растворилась в подлинном чувстве, и это чувство было презрением, скептическим и тошнотворным, словно его заставили смотреть на человека, который ел чужое дерьмо.
— Уходите! — закричала она и отвернулась от них. — Прошу вас пройти сюда, Батикам. — Она потянула макила в спальню. — Только здесь я еще нахожу какое-то уединение.
Тейео родился там, где рождались его предки, — в старом холодном доме у подножия холмов чуть выше Ноехи. Мать не плакала, рожая его, потому что она была женой солдата. Ему дали имя великого сородича, убитого в битве под Сосой. Он рос в непреклонной дисциплине обедневшего, но чистого и древнего рода веотов. Отец, приезжая домой во время редких и краткосрочных отпусков, обучал его искусствам, которые обязан знать каждый солдат. А когда он отбывал в свою часть для несения воинской службы, за мальчиком присматривал старый раб Хаббакам, некогда служивший сержантом. Он учил Тейео летом и зимой, с пяти утра и до вечера, делая лишь короткие перерывы на молитвы и поклонение богине. Фехтование коротким и длинным мечом сменяла стрельба, после которой начинался бег по пересеченной местности. По вечерам же мать и бабушка учили мальчика другим искусствам, которые обязан знать мужчина. Начиная с двух лет ему преподавали уроки хороших манер, истории, поэзии и неподвижного созерцания.
День Тейео был наполнен тренировками, уроками и поединками с другими учениками сержанта, но день у ребенка длинный. Иногда выдавались свободные часы, а то и целые вечера для игр в комнате, поместье или на холмах. Он дружил с любимыми животными: лисопсами, пятнистыми гончими, котами-ищейками, рогатыми буйволами и большими лошадьми. Дружить с людьми у него как-то не получалось.
Все рабы семьи, кроме Хаббакама и двух наложниц, считались издольщиками. Они возделывали каменистую землю предгорий и, как их хозяева, любили ее преданно и на века. Дети слуг отличались не только светлой кожей, но и робостью. Они с колыбели привыкали к тяжелой пожизненной работе и знали лишь свои поля, холмы и неизменные обязанности. В летние месяцы они купались с Тейео в заводях на реке. А иногда он играл с ними в войну или вел их в атаку на коровье стадо. Построив в шеренгу этих неотесанных неуклюжих парней, он кричал им: «В атаку!» — и мальчишки мчались на невидимых врагов. «За мной!» — пронзительно орал Тейео, и подростки послушно топали позади него, стреляя наобум из сломанных веток — «пум, пум, бу-бум». Но чаще он гулял один: пешком, с котом-ищейкой, сопровождавшим его на охоте, или верхом на своей кобыле Тэси.
Несколько раз в году в поместье приезжали гости: родственники или боевые товарищи отца, привозившие своих детей и дворовую челядь. Тейео молча и вежливо показывал детям окрестности, знакомил их с животными и брал на охоту в холмы. Молча и вежливо он ненавидел своего кузена Гемата, и тот отвечал ему тем же. В четырнадцать лет они сражались по часу на поляне за домом и, следуя всем ритуалам борьбы, безжалостно избивали друг друга. Теряя терпение и выдержку, они познавали жажду крови, отчаяние и волю к победе, а затем по невысказанному согласию откладывали бой на следующий день и возвращались в молчании домой, где остальные собирались к ужину. Все видели это и ничего не говорили. Мальчишки торопливо умывались и садились к столу. Из носа Гемата текла кровь. Челюсть Тейео болела так сильно, что он едва двигал ею, просовывая в рот кусочки незатейливой пищи. Но никто не делал им никаких замечаний.
В пятнадцатилетнем возрасте молча и вежливо он и дочь реги Тоебавы полюбили друг друга. В последний день перед ее отъездом они убежали по невысказанному сговору из дома и ускакали в холмы. Он отдал ей свою Тэси. Они мчались бок о бок несколько часов, слишком застенчивые, чтобы заговорить. Спешившись у воды и оставив лошадей в небольшой долине, они сидели друг перед другом на вежливом расстоянии и молча наблюдали, как тихий ручей несет свои воды.
— Я люблю тебя, — сказал Тейео.
— Я тоже люблю тебя, — ответила Эмду, пригнув к коленям черное сияющее лицо.
Они не смели прикоснуться друг к другу, не смели смотреть в любимые глаза, но возвращались домой счастливые и молчаливые.
Когда Тейео исполнилось шестнадцать, его отослали в офицерскую академию главного города их провинции. Там он продолжил свою практику в искусствах войны и в науках мира. Их провинция была сельской окраиной Вое-Део, где придерживались старых консервативных устоев. Вот почему его обучение проходило в соответствии с древними обычаями страны. Тем не менее там преподавали и технологию современных войн. Он стал виртуозным пилотом боевой гондолы и экспертом телезондирования, хотя, в отличие от других офицерских школ, курсантов не учили логике компьютерного мышления и другим новомодным наукам. Так, например, вместо истории и экономической политики Экумены они углубляли свои познания в поэзии и истории Вое-Део.
Присутствие пришельцев с других звезд оставалось для Тейео чисто теоретическим — слишком уж мало их было на Уэреле. Его реальность диктовалась старыми традициями веотов, чье сословие сторонилось людей, не состоявших в солдатском братстве, — будь они собственниками, имуществом или врагами. Что касается женщин, то Тейео считал свое превосходство над ними абсолютным и именно поэтому относился к знатным дамам с рыцарским благородством, а к рабыням — с покровительственной благосклонностью. Тейео разделял расхожее мнение о том, что все пришельцы были враждебными язычниками и не заслуживали никакого доверия. В религии он почитал Туал Милосердную, но поклонялся Владыке Камье. Тейео не ждал справедливости, не искал наград и превыше всего ценил компетентность, отвагу и уважение к себе. В некоторых отношениях веот казался совершенно неприспособленным к жизни в огромном мире. Но в остальном он неплохо освоился в нем — возможно, потому, что семь лет провел на Йеове, принимая участие в войне, в которой не было справедливости, наград и даже маленькой иллюзии на окончательную победу.
Звание среди веотов передавалось по наследству, и Тейео имел самое высокое из возможных трех — звание реги. Никакая глупость офицера и никакие заслуги не могли изменить его статус и жалованье. Впрочем, материальные запросы не соответствовали кодексу веотов. Ценились только честь, готовность выполнить долг и ответственность перед родиной. Вот к чему стремился Тейео. Ему нравилась воинская служба. Ему нравилась жизнь. И он знал, что лучшее в ней достигалось разумным подчинением и эффективностью отданных команд. Окончив академию с наилучшими отзывами и рекомендациями, он, как многообещающий офицер и привлекательный молодой человек, получил назначение в столицу.
К двадцати четырем годам он стал настоящим красавцем. Его тело могло дать все, чего бы он от него ни потребовал. Строгое воспитание не поощряло потворства своим желаниям, но роскошь и развлечения большого города открыли для веота немало новых удовольствий. Он был сдержанным в чувствах и даже немного робким, но ему нравилось веселье и общение с другими молодыми людьми. Благодаря красивой внешности Тейео за год узнал все прелести жизни привилегированной молодежи. Сладость этих удовольствий усиливалась на темном фоне войны на Йеове — восстания рабов на колониальной планете, которое длилось всю его жизнь. С каждым годом противостояние становилось сильнее. Возможно, этот фон и делал столичную жизнь такой счастливой. Но Тейео вряд ли понравились бы одни развлечения или одни диверсии. Вот почему его радость была почти бесконечной, когда он получил приказ о назначении пилотом и командиром подразделения, которое улетало на Йеове.
Перед уходом на фронт Тейео приехал домой в тридцатидневный отпуск. С одобрения родителей он отправился верхом через холмы в поместье реги Тоебавы и попросил руки его дочери. Рега с супругой не имели ничего против, но, как добрые родители, оставили окончательный ответ за своей дочерью. Та согласилась без всяких колебаний. Будучи взрослой незамужней девой, она жила на женской половине дома, но ей и Тейео позволили встретиться и даже немного поговорить, хотя пожилая дама, сопровождавшая Эмду, все время прохаживалась неподалеку. Молодой веот поведал невесте о своем трехлетнем контракте.
— Мы можем пожениться сейчас или подождать еще три года, — сказал он ей. — Когда ты хочешь устроить нашу свадьбу?
— Сейчас, — ответила она, прикрывая ладонями сияющее от счастья лицо.
Тейео радостно засмеялся, и она подхватила его смех. Они поженились через девять дней. Быстрее не получилось, так как требовалось выполнить некоторые формальности. Все понимали, что это была свадьба солдата, уходившего на войну, но церемонии на Уэреле имели первостепенное значение. Тейео и Эмду любили друг друга семнадцать дней. Они бродили по холмам и предавались любви, скакали вдоль реки и влюблялись еще сильнее, ссорились, мирились и любили, засыпали обнявшись и, просыпаясь, любили, любили, любили. А потом он улетел на другую планету, и она перебралась на женскую половину дома, где жили родители ее мужа.
Срок службы тянулся год за годом, и его репутация как отважного и опытного офицера укреплялась с каждой новой битвой. Война на Йеове перешла от беспорядочных атак и оборонительных операций в отчаянное и поспешное отступление. В такой обстановке было не до отпусков, но военный штаб послал на Йеове милостивое разрешение отозвать Тейео на Уэрел, поскольку его жена умирала от берлота. Однако в тот момент на Йеове начался настоящий ад. Армия отступала с трех сторон к старой колониальной столице. Подразделение Тейео сражалось в приморских топях, прикрывая тылы отходящих частей. Связь с Уэрелом была прервана. Командование недоумевало: невежественные рабы с простым стрелковым оружием громили армию обученных и дисциплинированных солдат, оснащенных коммуникационной сетью, скиммерами, гондолами, современными приборами и средствами уничтожения, которые разрешались конвенцией Экумены. Мощная оппозиция в Вое-Део объясняла неудачи на Йеове бессилием нынешнего правительства и покорным соблюдением правил, навязанных пришельцами. «К чертям собачьим конвенцию Экумены! — кричали они. — Надо нанести массированный бомбовый удар и превратить жалких смердов в дерьмо, из которого они сделаны! Почему не применяются биобомбы? Давайте уберем наших воинов с этой дурацкой планеты и стерилизуем ее до первозданной чистоты! Начнем все заново. Если мы не выиграем войну на Йеове, следующая революция произойдет прямо здесь, на Уэреле, в наших собственных городах, в наших собственных домах!»
Пугливое правительство с трудом противостояло этому давлению. Уэрел проходил испытательный срок, и Вое-Део желало влиться в союз Экумены. Поражения приуменьшались, о потерях ничего не говорилось, а скиммеры, гондолы, оружие и люди поставлялись на Йеову все в меньших и меньших количествах. К концу седьмого года некогда грозная и мощная колониальная армия была, по сути, уничтожена своим правительством. В начале восьмого года, когда посланцы Экумены посетили Йеове, Вое-Део и другие страны, принимавшие участие в войне, остатки разгромленной армии начали отзывать домой.
Вот так и получилось, что Тейео узнал о смерти жены лишь после того, как вернулся на Уэрел. Он отправился в родное поместье, и седой отец встретил его молчаливым объятием. Мать плакала, целуя сына в шею и лицо. Он встал перед ней на колени и попросил прощения за то, что принес ей столько горя.
Той ночью он лежал в холодной комнате безмолвного дома и слушал, как стучало его сердце — медленно и ровно, словно боевой барабан. Тейео не чувствовал особой печали. Слишком велика была радость вновь оказаться под отчим кровом и мирным небом. Однако где-то внутри, за броней спокойствия, бурлили ярость и гнев. Он не привык к таким чувствам и даже не мог бы сказать, что с ним происходит. Но какое-то мрачное зарево разрасталось в его груди, высвечивая лица погибших товарищей. И Тейео лежал, вспоминая Йеове, где он семь лет воевал то в воздухе, то на земле. Перед глазами возникали картины долгого отступления, трупы людей, безумные атаки и моменты, когда смерть лишь чудом обходила его стороной.
Почему их обрекли на поражение и верную смерть? Почему, оставив там своих солдат, правительство не послало им подкрепление? Но нет, такие вопросы задавать не стоило, как не стоило теперь и искать на них ответ. Он мог сказать себе только следующее: «Мы делали то, что нам приказывали. Мы выполняли свой долг, и поэтому нечего жаловаться». Новое понимание резало душу остро, как нож, и затмевало собою прежнее знание. «Я сражался за каждый шаг, — думал он без всякой гордости. — Но мы потеряли Йеове. И пока я был там, моя жена умерла. Все оказалось напрасным — и здесь, и на Йеове». Тейео лежал в холодной и молчаливой темноте, вдыхая сладкие запахи холмов.
— О великий Камье, — произнес он вслух, — помоги мне. Мой ум предал меня. И я не знаю, что делать.
Во время долгого отпуска мать часто рассказывала ему об Эмду. Поначалу он слушал только из вежливости и любви. Ведь так легко было забыть застенчивую милую девушку, которую он знал семь лет назад всего лишь семнадцать дней. Но мать не позволила ему этого, и постепенно он узнал, какой преданной и доброй женщиной была его жена. Со слезами на глазах мать делилась с ним той радостью, которую она нашла в своей Эмду, в своей любимице и подруге. Даже отец, суровый и молчаливый отставной военный, однажды сказал:
— Она была светом этого дома.
Родители благодарили сына за нее. Они говорили, что его любовь не прошла напрасно. Но что ожидало их впереди? Старость без внуков? Пустой молчаливый дом? Они не жаловались и смиренно довольствовались тем, что давала суровая тяжелая жизнь. Но между их прошлым и будущим пролегла бездонная пропасть.
— Если хочешь, я женюсь еще раз, — сказал Тейео матери. — Может быть, у тебя уже есть на примете какая-то девушка…
Шел дождь. Серый свет дрожал на мокрых стеклах окна, и тяжелые капли стучали по кровле. Мать склонилась над своим шитьем, скрывая слезы, которые покатились по ее щекам.
— Нет, — ответила она. — Я не знаю ей замены. — И, взглянув на сына, перевела разговор на другую тему: — Как думаешь, куда тебя отправят служить?
— Не имею понятия.
— Ведь войны больше нигде нет, — добавила она мягким и ровным голосом.
— Да, нигде, — ответил Тейео.
— А будет когда-нибудь? Как ты считаешь?
Он встал, прошелся по комнате и снова сел напротив нее. Их спины были прямыми и неподвижными. Пальцы матери продолжали штопать старую одежду, а руки Тейео лежали одна на другой — так, как его учили с двухлетнего возраста.
— Я не знаю, — произнес он в ответ. — Все выглядит очень странным. Словно не было войны на Йеове. Словно мы вообще не владели этой планетой. О восстании рабов даже не упоминают. Будто его и не случилось. Будто мы не сражались с ними в полувековой войне. Все по-новому. Все не так, как раньше. По телесети говорят, что наступила новая эра — эра мира и братства с другими мирами. Зачем же нам теперь тревожиться о Йеове? Разве мы не побратались с Гатаи, Бамбуром и Сорока государствами? Зачем нам тревожиться о своих рабах?.. Но я их не понимаю. Я не знаю, чего они хотят. Я даже не знаю, как мне жить дальше.
Его голос тоже был тихим и ровным.
— Ты не должен оставаться здесь, — сказала мать. — Во всяком случае, сейчас.
— Я думал, что дети… — произнес Тейео.
— Конечно. Когда придет время, — с улыбкой ответила она. — Ты никогда не мог сидеть спокойно больше получаса. Подожди… Подожди, и ты все поймешь.
Конечно, она была права, но то, что он видел по телесети и в городе, подтачивало его терпение и гордость. Казалось, что солдатское ремесло стало теперь позорным. В отчетах правительства, в новостях и сводках событий об армии говорилось с язвительным презрением. Касту веотов называли доисторическим ископаемым. Их считали дорогой и бесполезной роскошью, которая мешала Вое-Део вступить в союз Экумены. Тейео почувствовал себя абсолютно никому не нужным, когда в ответ на прошение о новом назначении ему предложили отставку с пенсией в пол-оклада. Да, так ему и сказали, что он может идти на пенсию — это в его-то тридцать два года!
Тейео хотел смириться, принять ситуацию и, поселившись в поместье, найти себе жену. Но мать посоветовала ему поговорить с отцом. Он так и сделал.
— Конечно, сын, — сказал отец. — Помощь нам не помешает. Однако я и сам бы справился с хозяйством. Твоя мать считает, что ты должен отправиться в столицу, в штаб армии. Они не посмеют отвергнуть тебя, когда ты посмотришь им в глаза. Семь лет боевой выслуги… С твоими наградами…
Тейео знал, чего они теперь стоили. Но он действительно чувствовал себя дома ненужным. Отца сердили его идеи относительно обновления поместья, и старикам не хотелось менять уклад, к которому они привыкли в течение жизни. Родители были правы: ему следовало поехать в столицу и узнать, на какую роль он мог претендовать в этом новом мире без войн и воинской чести.
Первые полгода принесли ему одни лишь огорчения. Он никого не знал в Главном штабе и столичном гарнизоне. Его фронтовые друзья погибли в боях, стали инвалидами или сидели по домам на половинном окладе. Молодые офицеры, которые слышали о Йеове только по телесети, казались ему холодными и скупыми на слова, а уж если и говорили, то только о деньгах и политике. Про себя он называл их мелкими бизнесменами. Тейео догадывался, что они боялись его заслуг и репутации. Сам того не желая, он напоминал им о проигранной войне, о гражданском противостоянии, где класс шел на класс, где свои сражались против своих. Эти молодые парни хотели забыть его войну, которая не имела к ним никакого отношения. Они считали ее бессмысленной ссорой с каким-то далеким-далеким миром.
Тейео бродил по улицам столицы, наблюдал за толпами рабов, спешивших по делам своих хозяев, и удивлялся: чего они ждут?
— Союз Экумены не вмешивается в социальные, культурные и экономические дела каких-либо народов, — повторяли в теленовостях послы и правительственные чиновники. — Любая нация и народ могут стать полноправными членами союза, если подпишут конвенцию, которая предполагает отказ от жестоких методов ведения войны и средств массового уничтожения.
За этими словами обычно следовал список запрещенного оружия, состоявший на девяносто процентов из незнакомых названий. Однако в нем были и биобомбы, изобретенные в Вое-Део. Пришельцы называли их невролазерами.
Тейео соглашался с позицией Экумены по поводу таких устройств и уважал терпение чужаков, с которым те уговаривали Вое-Део и остальной Уэрел принять конвенцию и правила союза. Но его возмущала их снисходительность. Они говорили с людьми его мира так, словно смотрели на них свысока. Чем меньше чужаки упоминали о рабстве и делении общества на классы, тем отчетливее проступало их неодобрение.
«Рабство является очень редким явлением в мирах Экумены, — писалось в их книгах, — и полностью исчезает при равноправном участии в экономической политике союза».
Не этого ли добивались послы Экумены, прилетавшие в Вое-Део?
— Клянусь Святой Туал! — сказал как-то раз один из молодых офицеров-туалитов. — Пришельцы скорее признают этих смердов с Йеове, чем нас!
От возмущения и ярости он брызгал слюной, словно старый рега, отчитывавший наглого раба-солдата.
— Подумать только! Йеове — эта проклятая планета рабов, язычников и варваров — будет принята в союз раньше нас!
— Эти варвары показали себя хорошими воинами, — ответил Тейео, прекрасно понимая, что ему не следовало говорить подобных слов.
Однако ему не нравилось, когда мужчин и женщин, с которыми он сражался, называли смердами. Рабами, мятежниками и врагами — да, но не смердами!
Молодой человек взглянул на него с усмешкой и язвительно спросил:
— Неужели они вам нравятся, рега? Неужели вам нравятся эти смерды?
— Я убивал столько, сколько мог, — вежливо ответил Тейео и тактично перевел разговор на другую тему.
Молодой человек, хотя и служил при штабе, имел ранг оги, самый нижний у веотов, поэтому любое пренебрежение к нему со стороны старшего офицера считалось бы признаком дурного тона.
Чванливость молодых военных раздражала. Веселые дни солдатского братства остались в далеком прошлом. Начальники штабных отделов, зевая, читали прошения Тейео о новом назначении и отсылали его в кабинеты других департаментов. Для него не нашлось даже койки в бараках, и ему пришлось снимать квартиру, словно какому-то штатскому. Огромный город по-прежнему предлагал обилие удовольствий, но половинного жалованья хватало только на еду и кров.
Дожидаясь встреч, которые ему назначали те или иные должностные лица, Тейео проводил свободные дни в библиотеке офицерской академии. Он понимал, что недостаточно образован, и хотел наверстать упущенное. Его страна готовилась к вступлению в союз Экумены. Чтобы снова стать полезным ей, он должен был узнать о пришельцах все, что только можно, включая их новые технологии и образ мыслей. Стараясь выбрать какую-то конкретную тему, Тейео блуждал в компьютерной сети, смущался от обилия доступной информации и все сильнее осознавал, что не так умен, не так обучен и, возможно, никогда не поймет изворотливого разума чужаков. Тем не менее он упрямо вырывался из оков своего невежества.
Один из служащих посольства предложил академии ознакомительный курс лекций по истории Экумены. Тейео записался в группу и посетил около восьми занятий. Он не принимал участия в обсуждениях, безмолвно сидел на скамье с прямой спиной и лишь порой делал какие-то пометки в своем конспекте. Лектор, уроженец Хайна, чье длинное имя переводилось как Музыка Былого, попытался вовлечь Тейео в дискуссию и, потерпев неудачу, попросил его задержаться в зале после лекции.
— Я очень рад познакомиться с вами, рега, — сказал он, когда другие слушатели разошлись.
Они немного посидели в кафе, потом встретились еще раз. Тейео не нравились манеры чужака, поскольку казались ему несдержанными и слишком импульсивными. Он не доверял искрометному уму инопланетянина и считал, что Музыка Былого изучает его как веота, солдата и, возможно, варвара. Чужак, уверенный в своем превосходстве, нарочито не замечал холодной вежливости Тейео. Он предлагал свою помощь в поиске необходимой информации и бесстыдно повторял вопросы, на которые его собеседник не желал отвечать. Например: «Почему вы сидите сложа руки, ничего не делаете и довольствуетесь половинным жалованьем?»
— Это не мой выбор, господин Музыка Былого, — ответил Тейео, услышав этот вопрос в третий раз.
Он очень рассердился на наглого инопланетянина и поэтому говорил особенно любезно. Тейео отвел взгляд в сторону, стараясь не смотреть в глаза чужака — голубые, с желтоватыми белками, как у испуганной лошади. Он никак не мог привыкнуть к их странному виду.
— Вам не хотят давать новое назначение?
Тейео вежливо кивнул. Возможно, пришелец, незнакомый с обычаями Уэрела, считал свои унизительные вопросы вполне уместными.
— А вы не хотели бы служить в охране посольства?
На какой-то миг Тейео лишился дара речи, а потом совершил ужасную грубость, ответив вопросом на вопрос:
— Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Мне хотелось бы иметь в нашей службе безопасности такого человека, как вы, — сказал Музыка Былого. И через несколько секунд добавил с потрясающей прямотой: — Многие из охранников — шпионы или болваны. Вот почему мы хотели бы найти человека, который не относится ни к тем ни к другим. Как вы понимаете, это не просто караульная служба. Очевидно, ваше правительство потребует, чтобы вы докладывали о своей работе соответствующим службам. Мы вполне допускаем такую возможность. Тем не менее, учитывая ваш опыт и храбрость, я предлагаю вам должность офицера связи, которая предполагает работу не только здесь, но и в других государствах Уэрела. Обещаю, что мы не будем требовать от вас какой-либо секретной информации. Я понятно выражаюсь, Тейео? Мне хотелось бы устранить любое недопонимание по поводу того, кто я такой, и убедить вас, что мы не собираемся выведывать секреты Вое-Део с вашей помощью.
— А вы можете… — начал осторожно Тейео.
— Да, — со смехом ответил пришелец. — У меня есть ниточки, за которые я могу дергать руководство вашего Главного штаба. Они мне кое-чем обязаны. Так что вы скажете на все это?
Тейео задумался на минуту. Он находился в столице почти год и все это время в ответ на свои прошения о назначении получал лишь бюрократические отговорки. А недавно ему даже намекнули, что его настойчивость воспринимается как непокорность.
— Я принимаю ваше предложение, — произнес он с холодной почтительностью.
Хайнец взглянул на веота, и его улыбка исчезла.
— Благодарю вас, — сказал он. — Через несколько дней вы получите распоряжение Главного штаба.
Вот так Тейео и вернул себе форму. Он переехал в городские бараки, а затем семь лет прослужил на чужой земле. По дипломатическому соглашению посольство Экумены считалось территорией чужаков — куском планеты, который больше не принадлежал Уэрелу. Охранники, предоставленные послам, служили скорее декоративным, чем защитным элементом. Об этом говорила даже их золотисто-белая форма, которой они выделялись среди сотрудников посольства. Но поскольку в стране по-прежнему случались акты насилия, направленные против чужаков, каждый из охранников носил при себе оружие.
Поначалу Тейео командовал небольшим отрядом внутренней охраны. Однако вскоре его перевели на другую должность, и он начал сопровождать сотрудников посольства в их поездках по стране и по планете. Став телохранителем, он сменил форму на штатский костюм. Посланцы Экумены не хотели использовать для охраны своих людей и оружие. Тем самым они как бы возлагали обеспечение их безопасности на правительство Вое-Део.
Тейео часто просили выступить в роли гида и переводчика, а иногда и просто спутника. Ему не нравилось, когда гости с других планет, проявляя чрезмерную общительность и самонадеянность, расспрашивали его о личной жизни или приглашали выпить в их компании. Скрывая неприязнь идеальной вежливостью, он раз за разом отказывался от таких предложений. Тейео делал свою работу и держал пришельцев на почтительной дистанции. Именно за это его и ценили в посольстве. Их уверенность в нем приносила ему моральное удовлетворение.
Офицеры столичной контрразведки даже не пытались сделать его своим информатором, хотя он, конечно, знал многое из того, что могло бы их заинтересовать. По традиции Вое-Део ни один веот не согласился бы стать тайным агентом спецслужб. Тейео было известно, кто из охранников посольства шпионил для правительства, и некоторые из них предлагали ему немалые деньги за определенную информацию. Но он не собирался выполнять чужую работу.
Однажды Музыка Былого, который руководил службой безопасности посольства, отозвал его из зимнего отпуска. В разговоре с веотом пришелец старался сдерживать свои эмоции. Но не мог утаить симпатии, приветствуя Тейео:
— Рад вас видеть, рега! Надеюсь, ваше семейство пребывает в добром здравии? Прекрасно. У меня есть для вас серьезное поручение. Поездка в королевство Гатаи. Вы уже были там с Кемеханом два года назад, не так ли? Теперь они просят, чтобы мы отправили им своего посланника. Они хотят присоединиться к нашему союзу. Мы понимаем, что старый король является марионеткой вашего правительства, но работы там непочатый край. К примеру, надо разобраться с мощным религиозным движением сепаратистов. Да и фракция патриотов протестует против инопланетян и иноземцев из Вое-Део. Тем не менее король и Совет готовы принять нашего эмиссара, а женщина, которую мы собираемся отправить к ним, прилетела на Уэрел всего лишь месяц назад. Она еще не вошла в курс дела и может создать для вас несколько щекотливых проблем. Лично я считаю ее немного упрямой. Прекрасный сотрудник, подающий большие надежды, но… молода. Очень молода. Я отозвал вас из отпуска, потому что могу доверить ее только такому опытному человеку, как вы. Будьте терпеливы с ней, рега. Впрочем, возможно, вы найдете ее привлекательной и милой.
Однако надежды мудрого пришельца не оправдались.
За семь лет Тейео привык к глазам чужаков, к их запаху, цвету кожи и манерам. Защищаясь безупречной вежливостью и кодексом чести, он терпел или игнорировал их странное, вызывающее и порою шокирующее поведение. Ему доверяли защиту пришельцев, и он выполнял свой солдатский долг, не задевая чувств других людей и оставаясь незатронутым ими. Его подопечные с благодарностью принимали помощь и довольно быстро прекращали фамильярничать с ним. Женщины лучше понимали и реагировали на его запрещающие знаки, чем мужчины, и у него даже были почти дружеские отношения со старой терранской Наблюдательницей, которую он сопровождал в нескольких длительных путешествиях по планете.
— Вы мирный и добрый, как кот, — сказала она ему однажды, и он по достоинству оценил этот скромный комплимент.
Но посланница в Гатаи была из другого теста. Она оказалась весьма привлекательной, с детской красновато-коричневой кожей, с блестящими волнистыми волосами и легкой походкой — но слишком уж непосредственной. Она гордо и бесстыдно выставляла напоказ свое зрелое стройное тело, разбивая тем самым сердца мужчин, которые не имели к нему права доступа. Эта женщина судила обо всем с вульгарной самоуверенностью. Она не воспринимала намеков и отказывалась подчиняться приказам. Несмотря на сексуальную привлекательность взрослой женщины, она была, по сути, агрессивным избалованным ребенком. И вот эту вздорную несдержанную особу послали дипломатом в опасную и нестабильную страну.
Едва взглянув на нее, Тейео понял, что взялся за непосильное задание. Еще через пару дней он потерял доверие к себе. Ее сексуальное бесстыдство возбуждало его и в то же время вызывало отвращение. Он видел в ней шлюху, к которой должен был относиться как к принцессе. Ему приходилось терпеть ее выходки и сдерживать свое влечение. Теряя самоконтроль и балансируя на грани срыва, он начал ненавидеть ее и себя.
К тому времени Тейео уже познакомился с гневом, однако ненависть к женщине была для него новым чувством. Он никогда не отказывался от доверенных ему поручений. Но после того как она повела в свою спальню макила, Тейео послал в посольство церемонное прошение о замене его на более компетентное лицо. Используя дипломатический канал компьютерной сети, Музыка Былого ответил ему простым сообщением: «Любовь к Богу и стране подобна огню — прекрасному другу и грозному врагу. Только дети играют с огнем. Мне не нравится эта ситуация, но я пока не могу заменить ни вас, ни ее. Не согласились бы вы потерпеть еще немного?»
Тейео не знал, как отказать начальнику, ибо для веота отречение от долга равносильно несмываемому позору. Он стыдился собственной слабости и еще сильнее ненавидел женщину, которая пробудила в нем этот стыд.
Первая фраза послания показалась ему загадочной и двусмысленной. Музыка Былого обычно не выражался так витиевато и уклончиво. Сообщение больше походило на закодированное предупреждение. Тейео не знал дипломатических шифров, которые использовались чужаками и контрразведкой Вое-Део, и поэтому его начальнику пришлось прибегнуть к намекам. Очевидно, «любовь к Богу и стране» означала староверов и патриотов — две подпольные гатайские группировки, фанатично ненавидящие инопланетян и иноземцев. Тогда под ребенком, играющим с огнем, подразумевалась посланница.
Неужели она попала под прицел одной из этих группировок? Тейео не находил пока этому никаких подтверждений. А тот человек на улице, с кожаным поясом кинжальщика? Вряд ли он хотел пожелать им доброй ночи. Люди Тейео присматривали за домом посланницы круглые сутки. Правительство Гатаи выделило для этой цели дюжину солдат. Что можно сказать о Батикаме? Будучи рабом и макилом, он не стал бы участвовать в движении патриотов и староверов. Но он мог оказаться членом Хейма — подпольной организации, которая боролась за свободу рабов в Вое-Део. Впрочем, как таковой он не представлял опасности для посланницы, поскольку союз Экумены был для рабов единственным билетом к Йеове и желанной свободе.
Веота смущала загадка из слов. Он переставлял их и так и эдак, чувствуя себя наивной и глупой мухой, попавшей в паутину политических интриг. Зевая и потирая глаза, Тейео подтвердил прием сообщения, отключил компьютер и отправился в душ. Чуть позже он лег в кровать, выключил свет и тихо прошептал:
— Великий Камье, придай мне мужества для благого дела.
А потом он заснул как убитый.
Макил приходил в дом посланницы каждый вечер. Тейео пытался убедить себя, что ничего плохого не происходит. Он и сам развлекался с макилами в счастливые дни перед войной. Их искусство артистического секса привлекало многих мужчин и женщин. Он часто слышал истории о том, как богатые горожанки нанимали макилов, чтобы скрасить свою разлуку с мужьями. Но они делали это скрытно и осмотрительно, а не в такой вульгарной и бесстыдной манере. Посланница вела себя слишком беспечно и дерзко. Она нарушала правила приличия и попирала их моральный кодекс, словно имела какое-то право творить здесь все, что ей хотелось и когда хотелось.
Конечно, у макила были свои причины поддерживать эту связь. Играя на ее страсти и безрассудном увлечении, он высмеивал порядки Уэрела и Гатаи. Он высмеивал Тейео и насмехался над ней самой, хотя она не знала об этом. Но какой раб отказался бы от возможности выставить дураками всех хозяев и правителей планеты?
Наблюдая за Батикамом, Тейео пришел к заключению, что тот действительно был членом Хейма. Его насмешки никогда не выходили за грань дозволенного, и он не пытался обесчестить имя посланницы. Наоборот, он вел себя с куда большим благоразумием, чем она. Смешно сказать, но этот макил удерживал ее от позора. Он и Тейео относились друг к другу с холодной вежливостью, но раз или два их взгляды встречались, и между ними возникало бессловесное ироническое взаимопонимание.
А в городе намечался большой религиозный праздник туалитов, который назывался Днем Прощения. Король и Совет направили посланнице официальное приглашение и предназначили для нее лучшую роль в сценарии праздничных торжеств. Тейео поначалу думал только о том, как обеспечить ее безопасность в окружении толпы, возбужденной зрелищами. Но потом Сан сообщил ему, что праздник совпадал с величайшим днем святых, который считался главным в гатайской старой религии. Маленький гид казался очень встревоженным. Он сказал, что староверы оскорблены подменой их собственных ритуалов чужеземными. По его словам, они могли устроить в городе резню и беспорядки. На следующее утро Сана внезапно заменили стариком, который с трудом говорил на языке Вое-Део. Это еще больше обеспокоило Тейео, и он попытался выяснить, куда девался Убаттат.
— Ему дали другое поручение, — ответил старый переводчик на корявой, едва понятной смеси двух языков. — У нас сейчас веселое и приятное время, не так ли, рега? Убаттат получил приятное поручение.
За несколько дней до праздника напряженность в городе начала угрожающе возрастать. На стенах появились лозунги и символы старой религии. Храм туалитов был осквернен. На центральные улицы вышла королевская гвардия. Тейео отправился во дворец и, встретившись с сотрудником службы государственной безопасности, потребовал освободить посланницу Экумены от участия в публичных церемониях. Он аргументировал это возможностью террористического акта. В тот же день его вызвали в Совет и с демонстративным высокомерием, кивками притворного согласия и унизительным подмигиванием попросили не драматизировать события. Беседа оставила у него тревожное чувство. Усилив ночной дозор у дома посланницы, он вернулся в маленький барак, который гатайцы отдали под жилье охранникам с Вое-Део. Войдя в свою комнату, он увидел открытое окно и записку, лежавшую на столе. Она гласила: «День Прощения избран для убийства».
На следующее утро Тейео явился в дом посланницы и велел служанке разбудить госпожу. Солли вышла из спальни, небрежно набросив простыню на голое тело. Следом за ней тащился сонный и полуодетый Батикам. Веот повел подбородком, приказывая ему уйти, и макил ответил на этот жест спокойной снисходительной улыбкой.
— Я пойду немного перекушу, — сказал он посланнице. — Эй, Реве! У тебя уже готово что-нибудь на завтрак?
Когда оба раба покинули комнату, Тейео повернулся к посланнице и протянул ей клочок бумаги, найденный на столе.
— Я получил это послание прошлым вечером, мэм, — сказал он. — И теперь мне приходится просить вас об одном одолжении. Не ходите на завтрашний праздник.
Осмотрев записку, она прочитала текст и зевнула:
— Кто вам ее передал?
— Я не знаю, мэм.
— А что значит «избран для убийства»? Неужели они не могли выразиться поточнее?
Помолчав около минуты, Тейео сдержанно ответил:
— У меня есть причины… причем очень серьезные… настаивать на том, чтобы…
— …я не посещала праздник. Верно? Вы это мне уже говорили.
Солли подошла к скамье у окна и села. Простыня распахнулась, приоткрыв ноги: голые коричневые ступни с пухленькими розовыми пятками и красивые стройные бедра. Тейео смущенно отвел взгляд. Повертев в руках клочок бумаги, она усмехнулась и язвительно сказала:
— Если вы считаете, что праздничная церемония настолько опасна, возьмите с собой еще одного охранника. Или двух. Но я должна быть там. Как вам известно, меня пригласил сам король. Мне предстоит зажечь на площади большой костер примирения. Похоже, это все, что они позволили сделать женщине на публике… Одним словом, я не могу отказать королю в его просьбе.
Она протянула Тейео смятый клочок бумаги, и веоту пришлось приблизиться к ней. Солли с наглой улыбкой смотрела ему в глаза. Она всегда улыбалась, когда отвергала его советы или отвечала отказом на просьбы.
— И кто же, по вашему мнению, хочет меня убить? Патриоты?
— Или староверы, мэм. Завтрашний день считается одним из их святых праздников.
— А ваши туалиты, значит, отняли его у них? Но при чем здесь союз Экумены?
— Я думаю, что, возможно, правительство Гатаи заинтересовано в подобной провокации. В качестве ответной меры они могли бы раз и навсегда разделаться с оппозицией и подпольем.
Солли беспечно рассмеялась и вдруг поняла смысл того, что ей сказали. Нахмурив брови, она желчно спросила:
— Вы считаете, что Совет использует меня как детонатор бомбы, которая уничтожит мятежников? Какие у вас доказательства, рега?
— Почти никаких, мэм, — ответил он после минутной паузы. — Разве что исчезновение Сана Убаттата…
— Сан заболел. Так сказал мне новый переводчик, которого прислали на замену. Старик почти бесполезен, но вряд ли представляет собой какую-то угрозу. Так, значит, это все ваши доказательства?
Тейео промолчал, и она раздраженно закончила:
— Сколько же вас просить: не вмешивайтесь в мои дела без должных оснований! Ваша паранойя, вызванная войной, не должна распространяться на людей, с которыми я контактирую. Контролируйте себя, пожалуйста! Завтра вы можете взять с собой одного-двух охранников, и этого вполне достаточно.
— Да, мэм, — ответил Тейео и ушел. В голове у него звенело от гнева. Сбежав с крыльца, он вдруг вспомнил, что новый переводчик называл ему другую причину, по которой заменили Убаттата. Старик говорил, что Сана отозвали для выполнения каких-то религиозных обязанностей. Однако веот не стал возвращаться. Он знал, что это бесполезно.
Подойдя к охраннику, стоявшему у ворот, Тейео попросил его задержаться еще на час, а затем торопливо зашагал по улице, словно пытался уйти от гладких коричневых бедер Солли, ее розовых пяток и наглого развратного голоса, которым она отдавала ему приказы. Морозное солнечное утро обещало покой и умиротворение. Над улицами развевались праздничные флаги, а выше, почти касаясь неба, сияли горные вершины. Шум рынка, суета и толпы людей могли сбить с толку кого угодно. Но Тейео шел вперед, и его черная тень, знавшая все о тщетности жизни, скользила по камням, как клинок из тьмы.
— Рега выглядел очень встревоженным, — сказал Батикам своим теплым шелковистым голосом.
Солли засмеялась, пронзила плод ножом и, разрезав его, положила дольку фрукта в рот макила.
— Реве! Неси нам завтрак! — крикнула она, усаживаясь напротив Батикама. — О, как я проголодалась! Наш солдафон впал в один из своих фаллократических припадков. Он еще ни разу меня не спас. А ведь это его единственная функция. Бедняга выдумывает истории о террористах и пытается напугать ими других. Как бы мне хотелось выскрести его из своих волос. Хорошо, что хоть Сан больше не вертится рядом. Он цеплялся за меня, как клещ, подсунутый Советом. Теперь бы избавиться от рега, и здравствуй, полная свобода!
— Рега Тейео — человек долга и чести, — сказал макил, и в его тоне не было иронии.
— Разве рабовладелец может быть человеком чести?
Батикам посмотрел на Солли с укором, и его ресницы затрепетали. Она не понимала взглядов уэрелиан. Их красивые глаза казались ей загадкой.
— Мужчины во дворце просто помешаны на разговорах о чистоте своей драгоценной крови, — сказала она. — И конечно же, чести «их» женщин.
— Честь — это великая привилегия, — ответил Батикам. — Мне ее очень не хватает. Я даже завидую реге Тейео.
— Нет, черт возьми! Их честь — это ложное чувство собственного достоинства. Она похожа на мочу, которой собаки метят свою территорию. Если тебе и есть чему завидовать, Батикам, то только свободе.
— Из всех людей, которых я знаю, ты единственная никому не принадлежишь и не являешься собственницей. Вот настоящая свобода. Но мне интересно, понимаешь ли ты это?
— Конечно, понимаю, — ответила она. Макил улыбнулся и стал доедать свой завтрак. Солли уловила в его голосе какие-то новые нотки. Смутная тревога породила догадку, и она тихо спросила:
— Ты скоро оставишь меня?
— О-о! Посланница звезд читает мои мысли. Да, госпожа. Через десять дней наша труппа отправляется в турне по Сорока государствам.
— Ах, Батикам, мне будет не хватать тебя! Ты стал для меня здесь единственной опорой… единственным человеком, с которым я могла поговорить или насладиться сексом…
— А разве это было?
— Было, не часто, — со смехом ответила она. Ее голос немного дрожал. Макил протянул к ней руки. Солли подошла и села к нему на колени. Наброшенный халат упал с ее плеч.
— О, прекрасные груди посланницы, — прошептал он, касаясь их губами и лаская рукой. — Маленький мягкий живот, который так хочется целовать…
Реве вошла с подносом, поставила его на стол и тихо удалилась.
— А вот и твой завтрак, госпожа, — сказал Батикам, и Солли, вскочив с его колен, вернулась в свое кресло.
— Ты свободна и поэтому можешь быть честной, — произнес Батикам, очищая плод пини. — Не сердись на тех из нас, кто лишен всех прав на подобную роскошь.
Макил отрезал ломтик фрукта и передал его Солли.
— Он имеет вкус свободы. Узнай его. Это лишь намек, оттенок, но для нас…
— Через несколько лет ты тоже станешь свободным. Мы не потерпим ваш идиотский рабовладельческий строй. Пусть только Уэрел войдет в союз Экумены, и тогда…
— А если не войдет?
— Как это не войдет?
Батикам пожал плечами и со вздохом сказал:
— Мой дом на Йеове, и лишь там меня ожидает свобода.
— Ты прилетел с Йеове? — спросила Солли.
— Нет, я никогда не был на этой планете и, возможно, никогда не буду, — ответил он. — Какую пользу может принести там макил? Но Йеове — мой дом. Это планета моей свободы. И если бы ты знала…
Батикам сжал кулак так, что хрустнули кости. Но тут же раскрыл ладонь, словно выпуская что-то. Потом улыбнулся и отодвинул от себя тарелку.
— Мне пора возвращаться в театр, — сказал он. — Мы готовим новую программу ко Дню Прощения.
Солли провела весь день во дворце. Она настойчиво пыталась добиться разрешения на посещение правительственных рудников и огромных ферм по ту сторону гор, которые считались источником всех богатств Гатаи. Неделю назад, столкнувшись с бесконечным потоком согласительных протоколов и бюрократией Совета, она решила, что ее пустили по кругу бессмысленных встреч лишь для того, чтобы чиновники могли показать свое мужское превосходство над женщиной-дипломатом. Однако недавно один из бизнесменов намекнул ей об ужасных условиях, царивших на рудниках и фермах. Судя по его словам, правительство скрывало там еще более грубый вид рабства, чем тот, который она видела в столице.
День прошел впустую. Она напрасно ожидала обещанных бесед, которые так и не состоялись. Старик, замещавший Сана, перепутал все даты и часы. Намеренно или по глупости он безбожно перевирал языки Вое-Део и Гатаи, создавая тем самым невыносимые ситуации с недопониманием и взаимными обидами. «Майор» отсутствовал все утро, и его замещал какой-то солдат. Появившись во дворце, рега присоединился к Солли с мрачным и угрюмым видом. В конце концов она отказалась от дальнейших попыток и ушла домой, решив принять ванну и подготовиться к встрече с макилом.
Батикам пришел поздно вечером. В середине любовной игры с переменой поз и ролей, которые возбуждали Солли все сильнее и сильнее, его руки вдруг стали двигаться медленнее, нежно скользя по телу, как перья. Дрожа от неукротимого желания, она прижалась к нему и вдруг поняла, что макил заснул.
— Проснись! — вскричала она и, все еще трепеща от страсти, встряхнула его за плечи.
Батикам открыл глаза, и она увидела в них страх и смущение.
— Прости! Прости, — сказала она. — Спи, если хочешь, и не обращай на меня внимания. Ты устал, и уже довольно поздно. Нет-нет, я как-нибудь справлюсь с этим.
Однако он удовлетворил ее желание, и в нежности макила она впервые уловила не искреннее чувство, а работу хорошего мастера. Утром за завтраком она спросила его:
— Почему ты не видишь во мне человека, равного тебе?
Батикам выглядел более усталым, чем обычно. Улыбка исчезла с его лица.
— Что ты хочешь сказать? — ответил он вопросом на вопрос.
— Считай меня равной.
— Я так и делаю.
— Ты не доверяешь мне, — сказала она со злостью.
— Не забывай, что сегодня День Прощения, — со вздохом произнес макил. — Туал Милосердная пришла к людям Асдока, которые натравили на ее последователей свирепых котов-ищеек. Она проехала среди них на спине огромного огнедышащего кота, и люди пали на землю от ужаса. Но она благословила и простила их.
Его руки совершали плавные движения, как будто сплетали историю из воздуха.
— Вот и ты прости меня, — сказал он.
— Тебе не нужно никакого прощения!
— Оно необходимо каждому из нас. Именно поэтому мы, верные Владыке Камье, время от времени просим милости у Туал Милосердной. Мы просим ее о прощении. Почему бы тебе сегодня не стать настоящей богиней?
— Они позволили мне только зажечь костер, — встревоженно ответила она, и макил с улыбкой погладил ее по щеке.
Прощаясь с ним, Солли пообещала прийти в театр и посмотреть на праздничное выступление.
Ипподром, единственное ровное и достаточно обширное место возле города, заполнялся народом. Продавцы зазывали людей к своим маленьким ларькам, дети размахивали флажками, а королевские мотокары двигались прямо через толпу, которая разбегалась в стороны и смыкалась за ними, как вода. Для знатных персон построили рахитичные трибуны, часть которых была прикрыта занавесами для леди и их служанок.
Солли увидела подъехавшую к трибуне машину. Из кабины вышла фигура, закутанная в красную мантию. Женщина взбежала по ступеням и торопливо проскользнула за занавес. Скорее всего, в ткани имелись прорези, сквозь которые дамы могли смотреть на праздничную церемонию. Толпа горожан наполовину состояла из женщин, но то были наложницы и рабыни. Солли вспомнила, что ей тоже полагалось скрываться от глаз людей до того момента, пока король не объявит выход Туал. В стороне от трибун, неподалеку от огороженного места, где пели жрецы, ее ожидала красная палатка. Она вышла из машины и направилась туда в сопровождении подобострастных придворных.
Рабыни в палатке предложили ей чай и сласти, обступили ее, держа в руках зеркала, косметические принадлежности и масло для волос. Они помогли ей надеть тяжелый наряд из красной и желтой ткани — костюм Солли для краткой роли в обличье Туал. До сих пор никто не сказал ей, что надо делать, и на все вопросы смущенные женщины отвечали:
— Ах, леди! Вам все покажут жрецы. Вы пойдете за ними и зажжете костер. Факел и хворост уже готовы.
У Солли сложилось впечатление, что они знали о церемонии не больше ее самой. К тому же они были придворными рабынями, молоденькими девушками, совершенно безразличными к религии. Участие в празднике возбуждало их, как крепкое вино. Тем не менее они рассказали Солли, что олицетворяет костер, который ей предстояло зажечь. Люди бросали в него свои ошибки и проступки. Их прегрешения сгорали и таким образом прощались. Прекрасная наивная идея.
Жрецы радостно закричали, и Солли выглянула наружу. В ткани палатки действительно имелись дырки, через которые можно было наблюдать за тем, что творилось вокруг. Толпа за веревочными ограждениями становилась все более многочисленной. Почти никто из горожан, кроме сидевшей на трибунах публики, не видел того, что происходило в священном квадрате. Но все махали красно-желтыми флажками, жевали проперченные мясные лепешки и радостно выкрикивали лозунги туалитов. Жрецы продолжали петь свои песни.
Правее отверстия мелькнула знакомая одежда. «Ну конечно же, «майор»», — подумала Солли. Ему не хватило места в мотокаре, и он был вынужден идти сюда пешком. Несмотря на все препятствия и обиды, рега примчался к ней, чтобы выполнить свой долг.
— Леди, леди! — закричали придворные служанки. — Жрецы уже идут за вами!
Девушки закружились вокруг нее, проверяя, хорошо ли держится головной убор, поправляя узкие юбки и каждую складочку на них. С минуту они щипали и поглаживали ее, а затем принялись подталкивать к распахнувшемуся пологу. Солли вышла из палатки и, щурясь от яркого солнечного света, грациозно помахала рукой взревевшей от восторга толпе. Она старалась держаться очень прямо и благородно, как и подобало богине. Ей не хотелось испортить их милую церемонию.
Ее уже ожидали двое мужчин с регалиями жрецов. Они шагнули навстречу, подхватили Солли под локти, и один из них произнес:
— Сюда, леди. Сюда.
Очевидно, ей действительно не полагалось знать о дальнейших действиях. Возможно, женщин считали настолько глупыми существами, что не объясняли им даже таких элементарных вещей. Впрочем, ей было не до этого. Жрецы торопили и подталкивали ее. Она путалась в узких юбках и длинной накидке. Оказавшись позади трибун, Солли с удивлением поняла, что ее не собираются вести к костру.
Разметав в стороны столпившихся зрителей, к ним подъехала машина. Кто-то закричал. Раздалось несколько выстрелов. Жрецы быстро потащили Солли под руки. Внезапно один из них выпустил ее и упал, сбитый с ног куском летящей тьмы, которая ударила его в висок. Стараясь вырваться из рук второго жреца, Солли оказалась в середине свалки. Ноги снова запутались в юбке. Послышался странный шум, который проник в ее мозг и пригнул к земле. Ослепленная и оглушенная, посланница почувствовала, как ее толкнули в какую-то темноту, и погрузилась в удушающее колючее забытье. В угасавшем разуме мелькнула мысль: если ей связывают руки, значит она жива и не все еще потеряно…
Солли очнулась от тряски. Машина мчалась неведомо куда. Люди в кабине тихо переговаривались на гатайском языке. В голове у пленницы мутилось, и было трудно дышать, но она понимала, что любое сопротивление бесполезно. Ее связали по рукам и ногам, а на голову надели мешок.
Через некоторое время ее вытащили из машины и, словно труп, понесли куда-то вниз по каменной лестнице. Мужчины бросили Солли на низкий топчан — не грубо, но в заметной спешке. Она замерла, стараясь не шевелиться. Люди о чем-то говорили шепотом, но их речь оставалась для нее непонятной. В ушах звенели отголоски того ужасного шума. Был ли он реальным? Или ее оглушили ударом по голове? Она чувствовала себя так, словно находилась в комнате с ватными стенами. При каждом вдохе тонкая ткань мешка попадала ей в рот и в ноздри.
Кто-то дернул Солли за ноги. Мужчина склонился над ней и, перевернув пленницу на живот, начал развязывать ей руки.
— Не бойтесь, леди, — шепнул он ей на языке Вое-Део. — Мы не причиним вам вреда.
Сняв мешок с ее головы, мужчина отступил на несколько шагов. В тусклом свете Солли разглядела еще четыре фигуры.
— Посидишь здесь немного, и все будет в порядке, — с ужасным акцентом произнес другой человек. — Просто радуйся как ни в чем не бывало.
Солли попыталась сесть, и от этого усилия у нее закружилась голова. Когда цветные пятна, мелькавшие перед глазами, растворились в сумеречном свете, она обнаружила, что мужчины ушли. Исчезли, словно по волшебству. «Просто радуйся как ни в чем не бывало».
Она осмотрела небольшую комнату с высоким потолком и содрогнулась от вида темных кирпичных стен и спертого воздуха с запахом сырой земли. Свет маленькой биолюминесцентной пластины бил в потолок и разливался по комнате слабым рассеянным сиянием. Неужели его хватало для глаз уэрелиан? «Просто радуйся как ни в чем не бывало».
«Черт, меня похитили, — подумала Солли. — Кому это понадобилось?»
Она медленно перевела взгляд с матраса на одеяло, потом на кувшин и кубок, стоявшие у двери, а затем на отхожее место в углу. Разве здесь нельзя было поставить обычный унитаз? Солли спустила ноги с топчана, и ее подошвы уперлись во что-то мягкое. Она нагнулась, разглядывая черную массу — вернее, тело, лежавшее на полу. Мужчина. Еще не рассмотрев как следует черт лица, она узнала его.
О дьявол! Даже здесь…
Да, даже здесь «майор» был рядом. Солли, шатаясь, встала и опробовала туалет, который в действительности оказался дырой в цементном полу, вонявшей экскрементами и каким-то химическим веществом. Постанывая от головной боли, Солли снова села на топчан и начала массировать руки и лодыжки. Ее методичные и ритмичные движения восстанавливали не только кровообращение, но и уверенность в себе.
«Вот же дерьмо! Они меня похитили. Зачем? «Просто радуйся как ни в чем не бывало». У-у, гад! А что с Тейео?»
При мысли о том, что он мог погибнуть, Солли вздрогнула и на миг подтянула к себе колени. Через некоторое время она склонилась над Тейео, пытаясь рассмотреть его лицо. Ей снова показалось, что она оглохла. Солли не слышала даже собственных вздохов. Слабая и дрожащая, она приложила ладонь к его лицу. Щека была холодной и неподвижной, однако тепло дыхания касалось ее пальцев, снова и снова. Она легла на матрас и осмотрела его. Мужчина лежал абсолютно неподвижно, но, положив руку ему на грудь, Солли почувствовала медленные удары сердца.
— Тейео, — шепнула она.
Потом она снова положила ладонь на его грудь. Ей хотелось еще раз почувствовать это медленное и ровное сердцебиение. Оно дарило какую-то надежду на будущее. «Просто радуйся…»
«Посиди здесь», — сказали они. Как будто у нее есть выбор! Впрочем, это и будет ее программой действий. А может быть, немного поспать? Да, надо просто заснуть, и, когда она проснется, ее уже выкупят, и каждый получит свое.
Солли проснулась с мыслью, что надо посмотреть на часы. После сонного изучения крохотного серебристого табло она поняла, что проспала три часа. Праздничный день продолжался. И вряд ли за пленников успели уплатить выкуп. Значит, она не успеет прийти в театр на вечернее выступление макилов.
Ее глаза привыкли к тусклому свету. Осмотревшись, она увидела на полу рядом с головой Тейео засохшую кровь. Ощупав его череп, Солли обнаружила выше виска большую опухоль величиной с кулак. Ее пальцы стали липкими от крови. По-видимому, его оглушили. Он переоделся жрецом, чтобы охранять ее во время церемонии. Но что было дальше, она не знала. Ей вспоминались лишь крики, кусок летящей тьмы и увесистый удар, за которым последовал хриплый вздох. Все произошло слишком быстро, как в атаке айджи. А потом мир дрогнул и померк в ужасном вибрирующем шуме.
Солли щелкнула языком и похлопала по стене, проверяя свой слух. Все в порядке. Ватные стены исчезли. Может быть, ее тоже ударили по голове? Она ощупала себя, но не нашла ни шишек, ни ран. Тейео не приходил в сознание уже больше трех часов. Это свидетельствовало о серьезном сотрясении мозга. Но насколько тяжела его рана? И когда вернутся люди, захватившие их в плен?
Солли встала и едва не упала, запутавшись в узких юбках богини. Эх, если бы на ней сейчас была ее одежда, а не этот причудливый наряд, который напялили придворные служанки! Она оторвала узкий лоскут и подвязала юбки с таким расчетом, чтобы они доходили до колен. В подвале было прохладно и сыро. Солли походила по комнате, махая руками, чтобы согреться, — четыре шага вперед и четыре шага назад.
«Тейео бросили на пол, — вдруг подумала она. — Ему же холодно! А что, если сотрясение вызвало шок? Человек, пребывающий в шоке, нуждается в тепле».
Солли остановилась, смущенная своей нерешительностью. Она не знала, что предпринять. Может быть, поднять Тейео на топчан? Или пусть лежит, как лежит? Куда же, черт возьми, подевались похитители? А что, если он сейчас умирает? Она подошла к нему и позвала:
— Тейео! Откройте глаза!
Он тихо вздохнул.
— Очнитесь, рега!
Солли вспомнила, что люди с сотрясением мозга часто впадают в кому. Но она не знала, как воспрепятствовать этому. Тейео снова вздохнул, и его лицо расслабилось, освобождаясь от тисков неподвижности. Глаза открылись и закрылись. Она приподняла пальцем его веко и увидела расфокусированный зрачок.
— О Камье всемогущий, — прошептал он тихо и слабо.
Она испытала невероятную радость, увидев, что Тейео пришел в себя. «Радуйся как ни в чем не бывало». Наверное, у него чудовищно болела голова, а в глазах двоилось. Солли помогла ему перебраться на топчан и укрыла его одеялом. Рега не задавал никаких вопросов. Он молча лежал, соскальзывая в сон. Убедившись, что с ним все в порядке, Солли возобновила упражнения и около часа растягивала затекшие мышцы. Потом взглянула на часы. Праздничный день заканчивался. Но ночь еще не наступила. Когда же они придут?
Они пришли рано утром после долгой, почти бесконечной ночи. Металлическая дверь распахнулась и с грохотом ударилась о стену. Один из похитителей вошел с подносом, а двое остались стоять в дверном проеме, нацелив оружие на пленницу. Мужчина не посмел поставить поднос на пол и передал его Солли.
— Прошу прощения, леди, — сказал он и, повернувшись, вышел из комнаты.
Дверь закрылась. Загремели засовы. А Солли по-прежнему стояла на месте, держа поднос.
— Эй, подождите! — закричала она. Тейео проснулся и, морщась от боли, осмотрелся. Чувствуя, что он рядом в этой маленькой комнате, она забыла кличку, которую дала ему, и больше не думала о нем как о «майоре». Однако ей не хотелось называть его по имени.
— Я полагаю, это завтрак, — сказала она и села на край топчана.
На плетеный поднос была наброшена ткань. Под ней находилась горка булок с мясом и зеленью. Рядом лежали кусочки фруктов, а в центре стоял графин, наполненный водой. Его оплетала тонкая узорчатая сетка из какого-то металлического сплава.
— Наш завтрак, обед и, возможно, ужин, — со вздохом добавила Солли. — Хм. Булки выглядят довольно аппетитно. Рега, вы можете есть? Вы можете сесть?
Тейео приподнялся на локтях и с трудом сел, оперевшись спиной о стену. Заметив, что он щурится, Солли с сочувствием спросила:
— Все еще двоится в глазах?
Он с тихим стоном кивнул.
— Хотите пить?
Еще один едва заметный кивок.
— Держите.
Солли передала ему чашку. Держа ее обеими руками и морщась при каждом глотке, Тейео медленно выпил воду. Она к тому времени съела три булки, потом заставила себя остановиться и попробовала дольку кисловатого плода.
— Хотите фрукт? Кисленький, — сказала она, почувствовав себя немного виноватой.
Он ничего не ответил. Солли вспомнилось, как за завтраком, предыдущим днем или сто лет назад, Батикам угощал ее долькой пини. Еда, потревожив пустой желудок, вызвала тошноту. Тейео снова заснул. Она взяла чашку из его расслабившихся рук, налила воды и выпила, медленно глотая.
Почувствовав себя лучше, Солли подошла к двери и осмотрела петли, замок и поверхность. Потом простучала кирпичные стены и гладкий бетонный пол, надеясь найти какой-нибудь путь для бегства. Подвальный холод заставил ее взяться за физические упражнения. Чуть позже вернулась тошнота, а вместе с ней и апатия. Солли забралась с ногами на топчан и вскоре поняла, что плачет. А еще через несколько минут сообразила, что засыпает. Ей захотелось в туалет. Она посидела над дырой, смущаясь звуков, которые сама же издавала. Туалетной бумаги не оказалось. Это тоже смутило ее. Она подошла к топчану, села и подтянула колени к груди. От тишины звенело в ушах.
Взглянув на Тейео, Солли заметила, как тот быстро отвернулся. Рега по-прежнему полулежал в неудобной, но расслабленной позе, прислонившись спиной к стене.
— Хотите пить? — спросила она.
— Спасибо, — ответил Тейео.
Здесь, где не осталось ничего определенного и время оторвалось от прошлого, его тихий голос радовал своей знакомой интонацией. Солли налила полную чашку и передала ему. Он взял ее уже более уверенно и, выпив воду, повторил:
— Спасибо.
— Как ваша голова?
Он потрогал распухший висок, поморщился и снова прислонился к стене.
— У одного из них был металлический посох, — сказала она, увидев вдруг четкий образ во вспышке путаных воспоминаний. — Ну да! Жезл жреца. Он ударил вас, когда вы набросились на другого.
— Они забрали мое оружие, — шепотом ответил он. — В обмен на участие в праздничной церемонии. — Рега устало закрыл глаза.
— А я запуталась в своих длинных юбках и не смогла вам помочь. Послушайте! Там был какой-то шум. Возможно, даже взрыв.
— Да. Я же говорил вам о диверсии.
— А кто, по-вашему, эти люди?
— Революционеры. Или…
— Вы намекали, что правительство Гатаи как-то замешано в этом.
— У меня нет никаких доказательств, — шепотом ответил Тейео.
— Вы были правы. Извините, что я не послушала вашего совета, — сказала Солли, с достоинством признав свою ошибку.
Он слегка шевельнул рукой в жесте мрачного безразличия.
— У вас все еще двоится в глазах?
Тейео не ответил. Он снова заснул.
Солли встала и попыталась вспомнить дыхательные упражнения селишей. Через несколько минут загромыхали засовы, и дверь со скрипом отворилась. В комнату вошли все те же трое мужчин: двое с оружием и один с подносом — молодые чернокожие парни, очень нервные и чем-то явно недовольные. Когда мужчина ставил поднос на пол, Солли решительно наступила на его ладонь и надавила всем весом.
— Подождите! — сказала она, глядя в лица двух вооруженных людей. — Вы должны выслушать меня! У моего спутника тяжелая травма черепа. Нам нужен врач. Нам нужна вода. Я даже не могу промыть его рану! Кроме того, мы хотим получить туалетную бумагу. И потом… Кто вы такие, черт бы вас побрал?
— Уберите ногу, леди! — закричал мужчина, пытаясь выдернуть руку. — Сейчас же уберите ногу!
Двое других услышали крик. Солли отступила назад, и кричавший отбежал к двери и спрятался за спины своих вооруженных товарищей.
— Ладно, леди. Мы просим прощения за неудобства, — сказал он со слезами на глазах и принялся растирать ладонь. — Нас называют патриотами. Мы послали королю изменников свой ультиматум с вестью о том, что вы находитесь у нас. Так что давайте не будем обижать друг друга. Хорошо?
Он повернулся, кивнул одному из охранников, и тот закрыл дверь. Запоры скрипнули, а затем наступила тишина. Солли вздохнула и села на топчан. Тейео поднял голову.
— Это было опасно, — сказал он с печальной улыбкой.
— Я знаю, — ответила она. — И глупо. Но я не могла сдержаться. А вы видели, как они стушевались и бежали отсюда? Теперь у нас будет вода! — Она заплакала. Она всегда плакала после ссор и после того, как причиняла кому-то боль. — Посмотрим, что они принесли на этот раз.
Солли поставила поднос на матрас и приподняла салфетку. Обычно так подавали заказанную пищу в номера третьеразрядных отелей.
— Прямо все удобства, — прошептала она. Под тканью лежало множество предметов: горсть печенья, небольшое пластиковое зеркальце, гребень, крохотный горшочек с каким-то веществом, от которого пахло сгнившими цветами, и пачка женских гатайских тампонов.
— Набор для леди, — проворчала Солли. — Черт бы их побрал, тупых придурков! Зачем мне здесь зеркало?! — Она отшвырнула его к стене. — Неужели они думают, что я и дня не могу провести, не взглянув на свое отражение? Идиоты!
Она сбросила на пол все предметы, оставив на подносе только печенье. Впрочем, Солли знала, что позже подберет тампоны и положит под матрас на тот случай, если их задержат здесь больше чем на десять дней. А что, если дольше?
— О боже, — прошептала она.
Солли встала и подобрала зеркало, маленький горшочек, пустой кувшин и фруктовую кожуру от предыдущего завтрака. Положив все это на пустой поднос, она поставила его рядом с дверью.
— Наша мусорная корзина, — сказала она Тейео на языке Вое-Део.
К счастью, в гневе она всегда выражалась на альтерранском наречии. Ей не хотелось показаться веоту излишне грубой и несдержанной.
— Если бы вы только знали, как трудно быть в вашем обществе женщиной, — сказала она, снова усаживаясь на матрас. — Такое впечатление, что все мужчины Уэрела ярые женоненавистники!
— Я думаю, они хотели сделать как лучше, — ответил Тейео.
В его голосе не было ни насмешки, ни оправдания. Если он и радовался ее смущению, то неплохо скрывал это чувство.
— Кроме того, они дилетанты, — добавил рега.
— Возможно, это и плохо, — подумав, ответила она.
— Возможно.
Он сел и осторожно ощупал повязку на голове. Его волнистые волосы слиплись от крови.
— Вас похитили, чтобы потребовать выкуп, — сказал Тейео. — Вот почему они нас не убили. У них не было оружия. Возможно, эти парни даже не умеют обращаться с ним. Жаль, что жрецы отобрали мой пистолет.
— Вы хотите сказать, что это не они предупреждали вас?
— Я не знаю, кто предупреждал меня.
Головная боль заставила его замолчать на несколько минут.
— Солли… У нас есть вода?
Она принесла ему полную чашку.
— К сожалению, ее не хватит, чтобы промыть вашу рану. Зачем мне зеркало, когда у нас нет воды!
Он поблагодарил ее, утолил жажду и сел у стены, оставив в чашке воды на последний глоток.
— Они не планировали брать меня в плен, — сказал Тейео.
Подумав об этом, Солли кивнула и спросила:
— Боялись, что вы опознаете их?
— Будь у них место для второго человека, они не поместили бы меня вместе с леди. — Он говорил без всякой иронии. — Они приготовили это помещение только для вас. Я думаю, оно находится где-то в городе.
Солли кивнула:
— Машина ехала около получаса. Однако я не видела дороги, потому что они надели мне на голову мешок.
— Наши похитители отправили во дворец ультиматум, но не получили ответа. Или, возможно, им ответили насмешливым отказом. Скоро они потребуют, чтобы вы написали королю записку.
— Ага! Им хочется убедить правительство, что я действительно нахожусь у них? А почему им нужно в этом кого-то убеждать?
Они оба помолчали, и Тейео ответил:
— Извините меня. Я не в силах думать. — Он лег на спину.
Чувство усталости пересилило возбуждение Солли, и она улеглась рядом, сложив юбку богини и пристроив ее себе под голову вместо подушки. Колючее одеяло прикрывало их ноги.
— Надо попросить у них подушку, — сонно сказала она. — Кроме того, я хочу получить мыло, свое одеяло и… Что еще?
— Может быть, ключ от двери? — тихо прошептал Тейео.
Они лежали бок о бок в объятиях тишины и тусклого ровного света.
На следующий день около восьми часов утра в комнату вошли четыре патриота. Двое остались у двери, нацелив на пленников оружие. Другая пара, неуклюже подталкивая друг друга, подошла к Тейео и Солли, которые сидели на низком топчане. Незнакомый мужчина заговорил на языке Вое-Део. Он извинился за неудобства, причиненные леди, и пообещал сделать все возможное, чтобы смягчить дискомфорт. Взамен он попросил немного потерпеть и написать записку проклятому королю предателей: всего лишь несколько слов о том, что ее выпустят на свободу только после того, как Совет отменит свой договор с Вое-Део.
— Совет не отменит его, — ответила Солли. — И королю не позволят совершить такой поступок.
— Прошу не спорить, — раздраженно сказал мужчина. — Вот письменные принадлежности. А вот текст, который вы должны переписать.
Он бросил на матрас бумагу и ручку и отступил на шаг, словно боялся приблизиться к ней.
Солли осознала, что Тейео демонстративно устранился от разговора. Он был абсолютно неподвижен. Его голова опустилась, взгляд застыл на животе. И мужчины не обращали на него никакого внимания.
— Я согласна переписать ваш текст, но взамен хочу воды — причем много воды, — одеяло, мыло, туалетную бумагу, подушку и врача. Я хочу, чтобы кто-то отзывался на мой стук в дверь. И еще мне нужна подходящая одежда. Теплая мужская одежда.
— Никакого врача! — ответил человек. — Пожалуйста, перепишите текст! Сейчас же!
Он был так раздражен и нетерпелив, что Солли не посмела настаивать на своем. Она прочитала их требования, переписала текст крупным детским почерком и отдала записку вожаку. Тот прочел написанное, кивнул и, ничего не сказав, покинул комнату. Следом за ним ушли и остальные. Раздался скрип засовов и звон ключей.
— Наверное, мне надо было отказать этим олухам.
— Я так не думаю, — ответил рега.
Он встал, потянулся, но, почувствовав головокружение, снова опустился на матрас.
— А вы неплохо торгуетесь, — похвалил Тейео.
— Поживем — увидим. О мой бог! Что же будет дальше?
— Скорее всего, правительство Гатаи не выполнит их требований, — ответил рега. — Но если Вое-Део и послы Экумены узнают о вашем пленении, они окажут давление на короля.
— Как бы мне хотелось, чтобы они поторопились. Советники сейчас растеряны и сбиты с толку. Спасая репутацию правительства, они могут попытаться скрыть мое исчезновение.
— Это вполне вероятно.
— Но как долго они могут хранить его в тайне? И что будут делать ваши люди? Они начнут вас искать?
— Вне всяких сомнений, — вежливо ответил Тейео.
Любопытно, что его чопорные манеры, которые там, на воле, всегда отталкивали Солли, теперь имели совсем другой эффект: сдержанность и официальность Тейео пробуждали в ней воспоминание о том, что она по-прежнему являлась частью огромного мира — мира, из которого их забрали и куда они должны были вернуться, мира, где люди жили долго и счастливо.
«А что означает долгая жизнь?» — спросила она себя и не нашла ответа. Солли никогда не думала на такие темы. Но эти молодые патриоты обитали в мире коротких жизней. Они подчинялись своим законам, которые определялись требованиями, насилием, неотложностью и смертью. И что их толкало на это? Фанатизм, ненависть и жажда власти.
— Каждый раз, когда наши похитители закрывают эту дверь, я начинаю бояться, — тихо сказала она.
Тейео прочистил горло и ответил:
— Я тоже.
Они упражнялись в айджи.
— Хватай! Нет, хватай как следует! Я же не стеклянная. Вот так…
— Понятно! — возбужденно воскликнул Тейео, когда Солли показала ему новый прием.
Он повторил движение и вырвался из захвата.
— Хорошо! Теперь ты делаешь паузу… и наносишь удар! Вот так! Ты понял?
— У-у-у!
— Прости. Прости меня, Тейео… Я забыла о твоей ране. Как ты себя чувствуешь? Я прошу прощения…
— О великий Камье, — прошептал он, садясь у стены и сжимая руками голову.
Рега сделал несколько глубоких вдохов. Солли опустилась рядом с ним на колени и озабоченно осмотрела опухоль на виске.
— Но это нечестный бой, — сказал он, опуская руки.
— Конечно, нечестный. Это айджи. Честным можно быть только в любви и на войне. Так говорят на Терре. Прости меня, Тейео. Это было очень глупо с моей стороны!
Он смущенно и отрывисто хохотнул и покачал головой:
— Нет, Солли. Показывай дальше. Я еще такого не видел.
Они упражнялись в созерцании.
— И что мне делать с моим разумом?
— Ничего.
— Значит, ты позволяешь ему блуждать?
— Нет. А разве я и мой разум — разные вещи?
— Тогда… Разве ты не концентрируешься на чем-то? Неужели твое сознание блуждает как хочет?
— Нет.
— Значит, ты все-таки не позволяешь ему возбуждаться?
— Кому? — спросил он и быстро взглянул вниз. Наступила неловкая пауза.
— Ты подумал о…
— Нет-нет! — ответил он. — Ты ошиблась! Попробуй еще раз.
Они молчали почти четверть часа.
— Тейео, я не могу. У меня чешется нос. У меня чешутся мысли. Сколько времени ты потратил, чтобы научиться этому?
Он помолчал и неохотно ответил:
— Я занимался созерцанием с двух лет.
Нарушив расслабленную и неподвижную позу, он нагнул голову, вытянул шею и помассировал мышцы плеч. Солли с улыбкой наблюдала за ним.
— Я снова думала о долгой жизни, — сказала она. — Но только не в терминах времени, понимаешь? Например, я могла бы прожить одиннадцать веков. А что это значит? Ничего. Знаешь, что я имею в виду? Мысли о долгой жизни создают некую разницу. Вот ты была одна, а потом у тебя рождаются дети. Даже сама мысль о будущих детях меняет что-то внутри — нарушает какое-то тонкое равновесие. Странно, что я думаю об этом сейчас, когда мои шансы на долгую жизнь начинают стремительно падать…
Тейео не ответил. Он не дал ей ни малейшего шанса продолжить разговор. Рега был одним из самых молчаливых людей, которых Солли знала. Многие мужчины поражали ее своей многословностью. Она и сама любила поговорить. А вот этот был тихим. И ей хотелось узнать, что давала такая умиротворенность.
— Все зависит от практики, верно? — спросила она. — Надо просто сидеть и ни о чем не думать.
Тейео кивнул.
— Годы и годы практики. О боже! Неужели мы просидим здесь так долго…
— Конечно же нет, — ответил он, уловив ее мысли.
— Почему они ничего не делают? Чего они ждут? Прошло уже девять дней!
С самого начала по молчаливому соглашению они поделили комнату пополам. Линия проходила посередине топчана, от стены до стены. Дверь находилась на территории Солли — слева, а туалет принадлежал Тейео. Любое вторжение в чужое пространство требовало какого-то очевидного намека и обычно позволялось кивком головы. Если один из них пользовался туалетом, другой отворачивался. А когда у них набиралось достаточное количество воды, они по очереди принимали «кошачью баню», и тогда кто-то снова сидел лицом к стене. Впрочем, это случалось довольно редко. Разграничительная линия на топчане была абсолютной. Ее пересекали только голоса, храп и запахи тел. Иногда Солли чувствовала его тепло. Температура тела уэрелиан на несколько градусов превышала ее собственную, и, когда Тейео спал, Солли чувствовала в прохладном воздухе исходившее от него тепло. Интересно, что даже в глубоком сне они и пальцем не смели пересечь невидимую границу.
Солли часто задумывалась над их вежливым нейтралитетом и порою находила такие отношения забавными. Но иногда они казались ей глупыми и возникшими исключительно по причине каприза. Неужели они оба не могли воспользоваться простыми человеческими удовольствиями? Солли прикасалась к Тейео лишь дважды: в тот день, когда помогала ему забраться на топчан, и еще раз, когда, накопив воды, промывала рану на его голове. Используя гребень и куски от юбки богини, она постепенно удалила из волос Тейео смердящие комочки крови. Затем перевязала ему голову. Все юбки были порваны на бинты и тряпки для мытья. А когда рана немного зажила, они начали практиковаться в айджи. Однако захваты и объятия айджи имели безликую ритуальную чистоту и находились за гранью живого общения. Время от времени Солли даже обижалась на сексуальную незаинтересованность Тейео.
И все же его твердое самообладание стало для нее единственной поддержкой в этих неописуемо трудных условиях. Так вот, оказывается, какие они — Тейео, Реве и многие уэрелиане. А Батикам? Да, он исполнял ее прихоти и желания, но являлась ли эта уступчивость настоящим контактом? Солли вспоминала страх в его глазах той ночью. Нет, им двигало не самообладание, а принуждение.
Вот она — парадигма рабовладельческого общества: рабы и хозяева, попавшие в одну и ту же ловушку тотального недоверия и самозащиты.
— Тейео, — произнесла она, — я не понимаю рабства. Позволь мне высказать свои мысли.
Хотя он не ответил ни согласием, ни отказом, на лице его появилось выражение дружеского внимания.
— Я хочу понять, как возникает социальное обустройство и как отдельный человек становится его неотъемлемой частью. Давай оставим пока вопрос, почему ты не желаешь рассматривать рабство как неэффективную и жестокую модель общества. Я не прошу тебя защищать его или отрекаться от своих убеждений. Я просто пытаюсь понять, как человек может верить в то, что две трети людей его мира принадлежат ему по праву рождения. Даже пять шестых, если считать ваших жен и матерей.
Тейео выдержал долгую паузу и сказал:
— Моя семья владеет только двадцатью пятью рабами.
— Не уклоняйся от вопроса.
Он улыбнулся, принимая упрек.
— Мне кажется, что вы оборвали все человеческие связи друг с другом, — продолжала Солли. — Вы игнорируете рабов, а им, в свою очередь, нет до вас никакого дела. Между тем все люди должны взаимодействовать. Вы разделили общество на две половины и не покладая рук трудитесь над ежедневным воссозданием этой границы. Сколько сил теряется напрасно! Ведь это не естественная граница! Она искусственно создана людьми. Лично я не могу назвать никаких отличий между собственниками и рабами. А ты можешь?
— Конечно.
— И все они будут иметь отношение к культуре и поведению, верно?
Подумав немного, Тейео кивнул.
— Вы принадлежите к одной и той же расе и даже народу. Вы одинаковы во всем, не считая легких различий в оттенках кожи. Если воспитать ребенка-раба как хозяина, он станет собственником во всех отношениях, и наоборот. Таким образом, вы всю жизнь поддерживаете разграничение, которого на самом деле не существует. И я не могу понять, почему вы не видите, насколько это напрасно и бесполезно, — причем не только в экономике, но и…
— На войне, — вдруг добавил рега.
Наступило долгое молчание. Солли еще о многом хотелось сказать, однако она терпеливо ожидала развития разговора.
— Я был на Йеове, — сказал Тейео в конце концов. — На самом острие гражданской войны.
«Так вот откуда все твои шрамы», — подумала она.
Как бы скрупулезно Солли ни отводила взгляд в сторону, она давно уже рассмотрела стройное черное тело Тейео, а на занятиях айджи увидела на его левой руке длинный широкий шрам.
— Как ты, наверное, знаешь, рабы колонии подняли мятеж — сначала в некоторых городах, а потом на всей планете. Наша армия состояла только из рабовладельцев. Мы не посылали туда рабов-солдат, потому что они могли нарушить присягу. На фронт улетали лишь веоты-добровольцы. Мы считали себя хозяевами, а их — слугами, но война шла на равных. Я понял это довольно быстро. А позже мне пришлось признать, что мы воевали с сильным и умным противником. Они победили нас.
— Но это… — начала было Солли и замолчала. Она не знала, что сказать.
— Они побеждали нас с самого начала, — рассказывал он. — Частично из-за того, что наше правительство не понимало, насколько неприятель силен. А они сражались лучше и злее нас, разумно и с исключительной смелостью.
— Они боролись за свою свободу!
— Возможно, — вежливо ответил Тейео.
— И ты…
— Я хочу оказать, что уважал своих противников.
— А мне ничего не известно об этой войне, да и вообще о войнах, — сказала Солли, и в голосе ее смешались горечь и раздражение. — Какое-то время я жила на Кеаке, но там не было войны. Там происходило расовое самоубийство. Бездумное уничтожение биосферы. Наверное, существует большая разница… Именно тогда союз Экумены решил ввести запрет на некоторые виды вооружения. Мы просто не могли смотреть, как Оринт и Кеака разрушали самих себя. Терране тоже отвергали Конвенцию союза. И едва не погубили свою планету. Между прочим, я наполовину терранка. Мои предки веками гонялись друг за другом по планете — сначала с дубинами, а позже с атомными бомбами. Они тоже делились на хозяев и слуг… целые тысячелетия. Я не знаю, насколько хороша Конвенция союза и верна ли она. Кто мы такие, чтобы позволять другим планетам одно и запрещать другое? Но идея Экумены предлагает способ сосуществования! Способ открытого общения. Мы не хотим мешать кому-то двигаться вперед.
Тейео слушал ее и ничего не говорил. И только позже тихо прошептал:
— Мы учились смыкать ряды. Всегда. Я думаю, ты права. Это была напрасная трата времени, сил и духа. Вы более открыты. И мне нравится ваша свобода.
«Эти слова многого стоили ему», — подумала Солли. Не то что ее излияния, похожие на танцы света и тени. Он говорил от чистого сердца, и поэтому Солли с благодарностью принимала его похвалу. К тому времени она начала понимать, что с каждым прошедшим днем все больше и больше теряет уверенность и надежду. Она теряла убежденность в том, что их выкупят, освободят, что они когда-нибудь выберутся из этой комнаты и вообще останутся в живых.
— Эта война была жестокой?
— Да, — ответил Тейео. — Я даже не могу объяснить… Не могу сказать… Там все происходило ослепительно быстро, как в мощных вспышках света.
Он поднял руки к лицу, словно хотел закрыть глаза, а затем с укором посмотрел на Солли. И тогда она поняла, что его стальное на вид самообладание было уязвимо во многих местах.
— То, что я видела на Кеаке, происходило так же, — сказала она. — Я тоже ничего не могла объяснить. Как долго ты был на Йеове?
— Чуть меньше семи лет.
Она поморщилась:
— Значит, ты везучий?
Этот странный вопрос не имел прямого отношения к тому, о чем они говорили, но Тейео по достоинству оценил его.
— Да, — ответил он. — Мне всегда везло. Большинство из моих друзей погибли в боях, и многие из них — в первые три года. Мы потеряли на Йеове триста тысяч человек. Правительство замалчивает это. Подумать только: две трети веотов Вое-Део убиты! А я остался жив. Наверное, я действительно очень везучий.
Он опустил подбородок на сцепленные пальцы и замкнулся в мрачном молчании. Через какое-то время Солли тихо прошептала:
— Надеюсь, ты по-прежнему удачлив.
Он ничего не ответил.
— Как долго их уже нет? — спросил Тейео. Солли посмотрела на часы и прочистила пересохшее горло.
— Шестьдесят часов.
Вчера похитители не пришли в положенное время. Не пришли они и нынешним утром. У пленников кончилась еда, а затем и вода. Солли и Тейео становились все более мрачными и молчаливыми. Иногда они перебрасывались короткими фразами, но большую часть времени в комнате царила тишина.
— Это ужасно, — сказала она. — Это просто ужасно. Я начинаю думать…
— Они не бросят тебя, — проворчал Тейео. — Они взяли на себя ответственность за твою жизнь.
— Потому что я женщина?
— Частично.
— Вот же дерьмо!
Он улыбнулся, вспомнив, что там, на воле, ее грубость казалась ему невыносимой.
— А вдруг их поймали и расстреляли? — воскликнула она. — Что, если они никому не успели рассказать, где нас держат?
Тейео тоже не раз подумывал об этом. И теперь не знал, как ее успокоить.
— Мне не хотелось бы умереть в таком противном месте, — заплакала Солли. — Здесь холодно и грязно. Я воняю, как падаль. Я воняю уже двадцать дней! От страха смерти у меня болит живот, а я не могу выдавить из себя и капельку кала. Меня мучает жажда, но у нас нет ни капли воды!
— Солли! — резко произнес Тейео. — Успокойся! Не теряй самообладания! Оставайся твердой как кремень!
Она с изумлением посмотрела ему в лицо:
— А для чего мне оставаться твердой?
Рега смущенно замолчал, и она спросила:
— Я задела твою благородную честь?
— Нет, но…
— Тогда в чем дело? Что тебя волнует?
Он подумал, что у нее начнется истерика, но Солли вскочила, схватила пустой поднос и стала колотить им по двери, пока не разломала его на части.
— Идите сюда, черт бы вас побрал! — кричала она. — Идите сюда, ублюдки! Выпустите нас отсюда!
Потом Солли села на матрас и с печальной улыбкой посмотрела на Тейео.
— Вот так, — сказала она.
— Подожди-ка! Слушай!
Они на миг затаили дыхание. Где бы ни находился этот подвал, городские звуки до него не доходили. Но теперь неподалеку отсюда происходило что-то очень серьезное. Они услышали взрывы и приглушенную канонаду.
Дверные засовы заскрипели.
Пленники вскочили на ноги. Дверь открылась — на этот раз очень тихо и медленно. На пороге стоял вооруженный мужчина. Держа винтовку наперевес, он отступил на шаг, и в комнату вошли два патриота. Первого, что был с пистолетом, заключенные никогда не видели. Второго, с перекошенным от страха лицом, Солли называла представителем. Он выглядел так, словно долго бежал или с кем-то сражался, — грязный, оборванный и немного ошалевший. Прикрыв дверь, он протянул им несколько листков. Все четверо настороженно смотрели друг на друга.
— Дайте нам воды, ублюдки! — прохрипела Солли.
— Леди! — торопливо произнес представитель. — Я прошу прощения.
Казалось, он не слышал ее слов. Его взгляд впервые устремился на регу.
— В городе идет ужасное сражение, — сказал он.
— А кто сражается? — спросил Тейео ровным властным голосом.
— Вое-Део и мы, — ответил молодой патриот. — Они послали в Гатаи свои отряды. Сразу после похорон ваше правительство потребовало от нас капитуляции. А вчера они ввели свои войска и затопили город кровью. Кто-то передал солдатам Вое-Део все адреса староверческих центров. И некоторые из наших.
В его голосе чувствовалось смущение — злое обиженное смущение.
— Вы сказали — похороны? — спросила Солли. — Чьи похороны?
Представитель хмыкнул, и тогда Тейео повторил вопрос:
— Чьи похороны?
— Похороны леди. Ваши. Вот, смотрите… Я принес отпечатанные на принтере сообщения, взятые из информационной сети. Похороны по высшему разряду. Они сказали, что вы погибли при взрыве бомбы.
— При каком еще взрыве, черт бы вас побрал? — хрипло закричала Солли.
Патриот повернулся к ней и сердито ответил:
— При взрыве, который произошел на празднике. Его устроили староверы. Они заложили в костер Туал огромное количество взрывчатки. Но мы узнали об их плане и решили немного изменить его. Мы спасли вас от верной смерти, леди!
— Спасли меня? Да хватит лгать! Вы хотели получить за меня выкуп, ослиные задницы!
Пересохшие губы Тейео потрескались от смеха, который ему едва удалось удержать.
— Дайте мне ваши копии, — сказал он, и молодой человек передал ему пачку листков.
— Немедленно принесите нам воды! — закричала Солли.
— Нет-нет, господа. Я прошу вас задержаться, — поспешно добавил Тейео. — Нам надо обсудить сложившуюся ситуацию.
Сев на матрас, он и Солли за несколько минут прочитали статьи о трагическом окончании праздника и прискорбной кончине всеми уважаемой и любимой посланницы Экумены. В правительственной речи сообщалось, что она погибла в результате террористического акта, осуществленного староверами, а ниже кратко упоминались имена ее телохранителя, жрецов и зрителей, которые были убиты при взрыве. Несколько статей посвящались длинному описанию траурных мероприятий, отчетам о беспорядках и репрессиях. Затем шла благодарственная речь короля, которую тот произнес в ответ на предложенную помощь Вое-Део. Он просил уничтожить раковую опухоль терроризма…
— Так, — задумчиво произнес Тейео. — Значит, Совет не ответил на ваш ультиматум. Почему же вы оставили нас в живых?
Солли нахмурилась. Этот вопрос показался ей бестактным, но представитель спокойно ответил:
— Мы решили, что выкуп за вас даст Вое-Део.
— Я думаю, они нас выкупят, — согласился Тейео. — Но вам лучше не сообщать своему правительству о том, что вы оставили нас в живых. Если Совет…
— Подожди, — сказала Солли, касаясь его руки. — Я хочу подумать об этом. Скорее всего, нас выкупит посольство Экумены. Но как передать им послание?
— Не забывай, что в город введены войска Вое-Део. Мне лишь надо написать сообщение и отправить его охранникам из моей команды.
Солли сжала его запястье, подавая какой-то предупреждающий знак. Потом взглянула на представителя и ткнула в его сторону указательным пальцем:
— Вы украли посла Экумены, ослиные задницы! Теперь вам придется кое-что сделать, чтобы заслужить мое расположение. Я готова простить вас, потому что нуждаюсь в вашей помощи. Если ваше чертово правительство узнает, что я жива, оно попытается спасти свою репутацию и, конечно же, уничтожит меня. Где вы прячете нас? Есть ли у нас хоть какой-то шанс выбраться из этого подвала?
Мужчина раздраженно покачал головой.
— Нет, мы все теперь отсиживаемся здесь, внизу, — ответил он. — И вы останетесь здесь. Мы не хотим подвергать вас опасности.
— Да, тупоголовые придурки! Вам сейчас надо беречь нас изо всех сил, — сказала Солли. — Мы стали вашей единственной гарантией спасения! Принесите нам воды, черт бы вас побрал! И дайте нам поговорить немного! Возвращайтесь через час!
Молодой человек склонился над ней, и его лицо исказилось от гнева.
— Леди! Вы ведете себя как пьяная развратная рабыня! Вы… Вы грязная и вонючая инопланетная сучка!
Тейео вскочил на ноги, но Солли дернула его за руку. Представитель и другой мужчина молча подошли к двери, отперли замок и вышли.
— Ты только посмотри… — сказала она с ошеломленным видом.
— Зря… Зря… — шептал Тейео. Он даже не знал, как выразить свою мысль. — Они не поняли тебя. Лучше бы с ними говорил я.
— Ну да, конечно! Женщинам не положено отдавать приказы. Женщины вообще не должны говорить. Говнюки! Самовлюбленные ничтожества! Но ты же говорил, что они чувствуют ответственность за мою жизнь!
— Да, это так, — ответил он. — Но они очень молоды и фанатичны. И к тому же ужасно напуганы.
«Ты говорила с ними, как с рабами», — подумал он. Однако не посмел сказать этого вслух.
— Я тоже ужасно напугана! — закричала Солли, и по ее щекам побежали слезы.
Она вытерла глаза и села среди бумаг.
— О боже! Мы мертвы уже двадцать дней. Похороны состоялись полмесяца назад. Интересно, кого они кремировали вместо нас?
Тейео удивлялся ее силе. Его рука болела. Он мягко помассировал запястье и с улыбкой взглянул на Солли.
— Спасибо, что удержала меня, — сказал он. — Иначе я ударил бы его.
— Знаю. Бесшабашное рыцарство. А тот парень с оружием сделал бы в твоей голове дыру. Послушай, Тейео, ты уверен, что нас спасут, если твое послание попадет в руки армейского офицера или охранника из Вое-Део?
— Конечно.
— А что, если твоя страна играет в ту же игру, что и Гатаи?
Тейео взглянул на Солли, и гнев, который то пробуждался в нем, то угасал на протяжении этих бесконечных дней, захлестнул его неудержимым потоком. Он не мог говорить, потому что на языке крутились те же оскорбления, которые бросил в лицо Солли молодой патриот. Тейео прошелся по своей территории, сел на топчан и отвернулся к стене. Он сидел, скрестив ноги и положив одну ладонь на другую. Солли что-то говорила, но он не слушал ее.
Почувствовав недоброе, она замолчала, а затем напомнила:
— Мы хотели поговорить, Тейео. У нас в запасе только час. Я думаю, наши похитители выполнят все, что мы потребуем. Но нам надо предложить им какой-то стоящий план — то, что можно реально исполнить.
Тейео не отвечал. Кусая губы, он хранил молчание.
— Что я такого сказала? Неужели я чем-то обидела тебя? О господи! Тогда прости меня. Я ничего не понимаю…
— Они… — Тейео замолчал и попытался овладеть собой и своими непослушными губами. — Они нас не предадут.
— Кто? Патриоты?
Он не ответил.
— Ты хочешь сказать, Вое-Део? Ты действительно уверен в этом?
После этого недоверчивого вопроса он вдруг понял, что Солли права. Разве правительство уже не предавало своих сынов на Йеове? Разве не напрасной оказалась его верность стране и долгу? И что стоила для них жизнь никому не нужного веота? Солли продолжала извиняться и твердить, что он, возможно, прав. А Тейео сжимал пальцами виски, жалея, что не может заплакать, — глаза были сухи, как песок в пустыне.
Солли нарушила границу и положила руку ему на плечо.
— Тейео, прости, — сказала она. — Я не хотела оскорблять твое достоинство! Я очень уважаю тебя. Только ты моя надежда и помощь.
— Все это ерунда, — сказал он. — Вот если бы я… Просто мне хочется пить.
Она вскочила и забарабанила в дверь кулаками.
— Дайте нам воды! — закричала она. — Сволочи, сволочи!
Тейео встал и зашагал по комнате: три шага вперед, поворот, три шага назад, поворот. Внезапно он остановился на своей половине.
— Если ты права, нам и нашим похитителям угрожает серьезная опасность. Сообщение о твоей смерти помогло гатайцам оправдать вторжение отрядов Вое-Део. С их помощью король и Совет хотят уничтожить все антиправительственные фракции и группировки. Вот почему нашим солдатам стали известны адреса подпольных центров. Как бы там ни было, правительства Гатаи и Вое-Део не позволят тебе воскреснуть. Нам повезло, что мы находимся в плену у патриотов.
Солли смотрела на Тейео с какой-то странной нежностью, которую он нашел неуместной.
— Теперь бы еще понять, какую позицию займет союз Экумены, — продолжал Тейео. — Я хочу сказать… Ваши люди действительно поступают так, как говорят?
— У политиков всегда две правды. Если посольство увидит, что Вое-Део пытается подчинить Гатаи, они не станут вмешиваться, но и не одобрят насилия, о котором говорили патриоты.
— Репрессии направлены против тех, кто мешает гатайцам вступить в союз Экумены.
— Все равно их не одобрят. А если в посольстве узнают, что я жива, Вое-Део получит хорошую взбучку. Но как нам отправить туда весточку о себе? Я была здесь единственной посланницей Экумены. Кто мог бы стать надежным курьером?
— Любой из моих людей, но…
— Скорее всего, их уже отозвали. Зачем держать охрану посла, если тот погиб во время террористического акта? Но эту возможность надо отработать до конца. Вернее, попросить об этом наших похитителей. — Ее голос стал тише и задумчивее. — Вряд ли они позволят нам уйти. А если переодетыми? Пожалуй, это будет самый безопасный способ.
— Но как мы переберемся через океан? — спросил Тейео.
Солли несколько раз ударила себя ладонью по лбу:
— Ну почему они не могут принести нам воды…
Ее голос походил на шуршание бумаги. Тейео стало стыдно за свой гнев и обиду. Ему захотелось сказать, что она тоже была его помощью и надеждой, что он гордился ею и уважал, как друга. Но ни одна из этих фраз не сорвалась с его уст. Он чувствовал себя пустым и усталым. Он чувствовал себя высохшим стариком. Ах, если бы ему дали глоток воды…
Наконец им принесли и воду и пищу. Еды было мало — в основном заплесневелый хлеб. По иронии судьбы тюремщики сами стали заключенными. И теперь экономили припасы. Представитель назвал пленникам свое военное прозвище: Кергат, что по-гатайски означало «свобода». Он рассказал, что войска Вое-Део провели на окрестных территориях так называемую зачистку, предали огню немало домов и взяли под контроль почти весь город, включая королевский дворец. Однако по телесети об этом ничего не говорилось.
— Дурацкие интриги Совета закончились тем, что нашу страну захватила армия Вое-Део! — воскликнул он, едва не рыдая от ярости.
— Это ненадолго, — сказал Тейео.
— А кто сможет их победить? — спросил молодой человек.
— Йеове. Идея Йеове.
Кергат и Солли с удивлением посмотрели на него.
— Революция, — пояснил Тейео. — Вскоре Уэрел станет Новым Йеове.
— Вы имеете в виду рабов? — спросил Кергат. — Но они никогда не объединятся во фронт сопротивления.
— Но когда они сделают это, будьте осторожны, — мягко добавил веот.
— А разве в вашей группе нет рабов? — удивленно спросила Солли.
Кергат даже не потрудился ответить. Тейео вдруг понял, что молодой патриот относится к ней как к рабыне. Впрочем, он и сам поступал так же, там, в другой жизни, где такое разграничение имело смысл.
— Скажи, а твоя служанка Реве настроена к тебе по-дружески? — спросил он Солли.
— Да, — ответила она. — Вернее, это я пыталась стать ее подругой. Она не сделает того, что ты хочешь.
— А макил?
Она задумалась почти на минуту.
— Возможно. Да.
— Он все еще здесь?
Солли неуверенно пожала плечами:
— Их труппа собиралась в турне. Отъезд должен был состояться через несколько дней после праздника.
— Он из Вое-Део. Если труппа макилов все еще здесь, их, скорее всего, отправят домой. Кергат, вам надо выяснить этот вопрос и связаться с актером по имени Батикам.
— Он макил? — спросил молодой патриот, и его лицо исказилось от отвращения. — Один из ваших кривляк-гомосексуалистов?
Тейео быстро посмотрел на Солли. Терпение, терпение.
— Бисексуалов, — поправила Солли, не обращая внимания на предостерегающий взгляд. — И не кривляк, а актеров.
К счастью, Кергат пропустил ее слова мимо ушей.
— Он очень хитрый человек, — сказал Тейео. — С большими связями. Батикам поможет не только нам, но и вам. Поверьте, это стоит усилий. Лишь бы он оказался здесь. Вы должны поторопиться.
— С какой стати макил будет помогать нам? Он же из Вое-Део.
— Не забывайте, что он раб, а не мужчина, — сказал Тейео. — Батикам является членом Хейма, рабского подполья, которое противостоит правительству Вое-Део. Союз Экумены симпатизирует им. Представьте, какую вы получите поддержку, если макил расскажет в посольстве о том, что группа патриотов спасла посланницу от неминуемой смерти и теперь, рискуя всем своим благополучием, прячет ее в безопасном месте. Пришельцы со звезд будут действовать решительно и быстро. Я верно говорю, посол?
Быстро входя в роль авторитетной и важной персоны, Солли ответила кратким величественным кивком.
— Быстро и решительно, но осторожно, — сказала она. — Мы стараемся избегать излишней жестокости и обычно используем политическое принуждение.
Молодой человек прикусил губу и задумался над предложением своих пленников. Понимая его смущение и осторожность, Тейео спокойно ожидал ответа. Он заметил, что Солли тоже неподвижно сидит на топчане, положив одну ладонь на другую. Она была худой и грязной. Немытые засаленные волосы свисали сосульками на плечи. Но она вела себя храбро, как отважный солдат, — особенно в эти минуты, когда все зависело от нервов. Он знал, чего ей стоило успокоиться и смирить свое гордое сердце.
Кергат начал задавать вопросы, и Тейео отвечал на них убедительно и степенно. Когда в разговор вступала Солли, Кергат прислушивался, хотя после ссоры и взаимных оскорблений демонстративно не замечал ее присутствия. В конце концов патриоты ушли, так и не сказав, что собираются предпринять. Но Кергат еще раз повторил имя Батикама и то сообщение, которое рега хотел передать в посольство: «Веоты на половинном жалованье охотно учатся петь старые песни».
Когда тяжелая дверь закрылась, Солли спросила у Тейео:
— Это какой-то пароль?
— Разве ты не знаешь человека по имени Музыка Былого?
— Знаю. А он что, твой друг?
— Почти.
— Он работает на Уэреле с самого начала. Наш первый Наблюдатель. Очень уважаемый и умный человек. Да, он сделает все, чтобы вытащить нас отсюда… Что-то я вообще уже не соображаю. Знаешь, чего мне сейчас хочется? Лежать на берегу небольшого ручья в красивой маленькой долине. Лежать и пить проточную воду. Весь день. Просто вытягивать шею и пить. И чтобы вода серебрилась в сиянии солнца. О боже, боже! Я тоскую по солнечному свету. Тейео, мне так тяжело. Еще тяжелее, чем вчера или позавчера. Сижу и верю, что у нас действительно появилась надежда выбраться отсюда. Я пытаюсь отбросить ее, но у меня ничего не получается. О, как я устала от этого плена!
— Который теперь час?
— Половина девятого. Уже стемнело. О, как я хочу побыть в темноте! Послушай… А мы чем-нибудь можем прикрыть эту чертову биопластину? Давай устроим себе ночь и день.
— Ты можешь дотянуться до нее, если станешь мне на плечи. Но как мы закрепим ткань?
Они с минуту смотрели на пластину.
— Не знаю, что и придумать, — сказала Солли. — А ты заметил, что маленькое пятно на ней увеличилось? Похоже, эта биопластина умирает. Может быть, нам не стоит тревожиться? Если мы задержимся здесь, темноты у нас окажется предостаточно.
— Ладно, — сказал Тейео с какой-то странной застенчивостью. — Я устал.
Он поднялся, потянулся и взглядом спросил разрешения войти на ее территорию. Попив воды, Тейео вернулся к топчану, снял китель и обувь, подождал, пока Солли не отвернется, затем снял брюки и укрылся одеялом. Его губы по привычке прошептали знакомые с детства слова: «О Камье всемогущий, позволь мне сохранить твердость ради благородной цели». Но он не заснул. Он слышал ее легкие движения: она сходила в туалет, попила воды и, сняв сандалии, легла на топчан.
Прошло какое-то время.
— Тейео.
— Да.
— А тебе не хочется… Наверное, это неправильно с моей стороны… Особенно в таких условиях… Скажи, ты хочешь меня?
Он долго не отвечал.
— В таких условиях не очень, — чуть слышно произнес Тейео. — Но там, в другой жизни…
Он смущенно замолчал.
— Короткая жизнь против длинной, — прошептала она.
— Да.
Наступило долгое молчание.
— Нет, все это только слова, — сказал он и повернулся к ней.
Они сжали друг друга в объятиях. Их тела сплелись, жадно и страстно, в слепой спешке, в порыве истосковавшихся сердец. Вместе с рычанием и стонами с их уст на разных языках срывалось имя бога, как благодарность за минуты счастья, как гимн всепобеждающей любви. А потом они прижимались друг к другу — истощенные, липкие, потные и в то же время обновленные и возрожденные нежностью тел. О, это древнее и бесконечное открытие! Неудержимый полет в новый мир!
Тейео просыпался медленно и легко, наслаждаясь близостью ее тела. Он мог коснуться губами розового соска или руки, которая гладила его волосы, шею и плечо. Он упивался счастьем, осознавая только этот ласковый ленивый ритм и прохладу гладкой женской кожи под своей щекой.
— Я вдруг поняла, что не знаю тебя, — сказала Солли. Ее голос исходил наполовину из груди, наполовину из уст. — Мне хотелось бы услышать историю твоей жизни. — Она прижалась к его лицу губами и щекой.
— А что ты хочешь узнать?
— Все-все. Расскажи мне, кто такой Тейео…
— Какой простой вопрос. Это тот мужчина, который держит тебя в объятиях.
— О господи! — рассмеялась она и на миг спрятала лицо в зловонном одеяле.
— О ком ты говоришь? — спросил он лениво и сонно.
Они говорили на языке Вое-Део, но Солли часто использовала слова альтерранского наречия. В данном случае она употребила слово «Сеит», и поэтому Тейео спросил:
— Кто такой Сеит?
— Сеит для меня такое же божество, как Туал Милосердная или Владыка Камье. Я часто произношу это имя без должного повода. Дурная привычка, от которой мне никак не избавиться. А ты веришь в своих богов? Прости меня, Тейео! Рядом с тобой я чувствую себя глупой девчонкой. Все время сую свой длинный нос в твою душу, верно? Мы, пришельцы, как орды захватчиков, несмотря на то что кажемся такими мирными и самодовольными…
— Могу ли я выразить свою признательность уважаемой посланнице Экумены? — шутливо спросил Тейео, принимаясь гладить ее грудь.
— О да, — дрожа от страстного желания, ответила она. — Да! Да-а!
Как странно, что секс почти ничего не меняет в жизни, размышлял Тейео. Все осталось прежним, хотя их заключение начало казаться менее стеснительным и мрачным. У них появился постоянный источник наслаждений, но и он зависел от количества воды и пищи, потому что требовал сил и настроения. Тем не менее секс дал ему что-то новое, и ни одно из слов — удобство, нежность, любовь и доверие — не могло вместить в себя это емкое и интимное чувство. Оно брало начало в единстве их тел и было огромным, как космос. И в то же время оно ничего не меняло в этом мире — даже в таком крохотном и жалком, как тюремная камера. Они по-прежнему находились в заточении. Они по-прежнему голодали и изнывали от жажды. И они все больше и больше боялись своих истеричных и злых тюремщиков.
— Я должна стать настоящей леди, — говорила Солли. — Хорошей девочкой. Подскажи, как это сделать, Тейео.
— Мне не хочется, чтобы ты отказывалась от самой себя. — Увидев слезы в ее глазах, он обнял Солли и прошептал: — Оставайся гордой. Не теряй твердость духа!
— Хорошо.
Когда в камеру приходили Кергат или другие патриоты, Солли вела себя спокойно. Она отворачивалась к стене или закрывала глаза, тем самым как бы отстраняясь от разговора мужчин. Глядя на нее в такие минуты, Тейео чувствовал унижение от такой покорности, но знал, что она права.
Загремели засовы, и дверь со скрипом открылась, вырывая его из кошмара, навеянного жаждой и голодом. К ним еще никогда не приходили так рано. В поисках уюта и тепла он и Солли заснули, прижавшись друг к другу. Увидев презрительную усмешку Кергата, Тейео испугался. До сих пор пленникам удавалось скрывать свою сексуальную близость. Полусонная Солли все еще цеплялась за его шею.
В комнату вошел второй мужчина. Кергат молчал. Тейео потребовалась почти минута, чтобы узнать Батикама. Но и после этого рега остался невозмутимым. Он лишь прошептал имя макила и умолк.
— Батикам? — прохрипела Солли. — О мой бог!
— Какой волнующий момент, — произнес Батикам бархатистым голосом.
Заметив на нем одежду гатайца, Тейео понял, что актер не был трансвеститом.
— Я не хотел смущать вас, посланница. И тем более вас, уважаемый рега. Я пришел сюда, чтобы предложить вам свою помощь. Надеюсь, вы не против?
Тейео протянул руку и достал свои грязные брюки. Солли спала в рваных кальсонах, которые ей дали тюремщики. Подвальный холод заставлял их спать в одежде.
— Вы были в посольстве, Батикам? — спросила она, надевая сандалии. Ее голос дрожал от надежды и волнения.
— О да. Сгонял туда и обратно. Извините, что это заняло так много времени. Боюсь, я не вполне понимал серьезность вашего положения.
— Кергат помогал нам, как только мог, — сдавленным голосом сказал Тейео.
— Да-да, я вижу. Огромный риск. Но теперь вам не о чем волноваться. Если только… — Актер посмотрел Тейео в глаза. — Рега, ваша гордость позволит вам отдаться в руки Хейма? Возможно, у вас есть какие-то возражения?
— Батикам, — оборвала его Солли. — Доверяйте ему, как мне!
Тейео завязал шнурки, поднялся с топчана и сказал:
— Все мы в руках Камье всемогущего.
Батикам ответил ему красивым вибрирующим смехом, который Тейео запомнил с первой встречи.
— Хорошо, я поправлюсь: не в руки Хейма, а в руки Камье всемогущего, — сказал макил и повел их из комнаты.
В «Аркамье» говорится: «Жить просто — это самое сложное в жизни».
Солли потребовала оставить ее на Уэреле и после длительного отпуска на одном из морских курортов была послана Наблюдательницей в Южное Вое-Део. Тейео уехал домой, так как его отец находился при смерти. После кончины отца он уволился из охраны посольства и прожил в родном имении два года, пока не скончалась его мать. За это время он и Солли виделись всего лишь несколько раз.
Похоронив мать, Тейео дал вольную всем рабам семьи, переписал на них поместье, продал на аукционе фамильные ценности и уехал в столицу. На встрече с Музыкой Былого он узнал, что Солли тоже приехала в посольство. Рега нашел ее в небольшом кабинете правительственного особняка. Она выглядела более зрелой и элегантной, хотя и немного усталой. Визит Тейео удивил ее, но она и шагу не сделала, чтобы подойти и поприветствовать его. Вместо этого Солли тихо сказала:
— Меня отправляют на Йеове. Первым послом Экумены.
Тейео стоял и молча смотрел на нее.
— Я только что беседовала с главой нашей миссии на Хайне… — Она закрыла лицо руками. — О боже! Что я говорю?
— Прими мои поздравления, Солли, — сказал Тейео и повернулся к двери.
Она подбежала к нему, обвила руками его шею и заплакала:
— Ах, милый. Я только сейчас узнала, что твоя мать умерла. Прости меня. Я никогда… Никогда… Я думала, мы будем вместе… Что ты собираешься делать дальше? Хочешь остаться здесь?
— Я продал всю свою собственность и теперь свободен как птица, — ответил Тейео. Ему хотелось прижать Солли к груди, но он сдержался. — Думаю вернуться на службу.
— Ты продал свое имение? А я даже не видела его!
— Я тоже не видел тех мест, где ты провела свою юность.
Наступила неловкая пауза. Солли разжала руки и отошла от Тейео. Они растерянно посмотрели друг на друга.
— Ты придешь еще? — спросила она.
— Приду, — ответил Тейео.
Через несколько лет Йеове вошла в союз Экумены. Посланница-Мобиль Солли Агат Терва была направлена на Терру, а позже отозвана на Хайн, где, получив ранг стайбаиля, служила в дипломатическом корпусе союза. Во всех командировках и путешествиях ее сопровождал супруг, красивый и представительный мужчина, отставной офицер уэрелианской армии. Людей, знавших их достаточно близко, всегда поражали страстная нежность, гордость и верность этой пары. Солли часто говорила, что она одна из самых счастливых женщин на свете. У нее была прекрасная работа, награды за труд и любимый муж. Да и Тейео не выглядел печальным. Конечно, он скучал по своей далекой планете, но хранил твердость духа ради благородной цели.
Вместе с отцом сидел он на берегу большой запруды. Словно разгорающиеся в ранних сумерках светлячки, перед глазами порхали невесомые искристые крылышки. Легкие круги на воде то и дело возникали, ширились и, набегая друг на друга, мелкой рябью угасали на безмятежной глади.
— Почему вода ведет себя так чудно́? — спросил он у отца чуть ли не благоговейным шепотом и получил столь же негромкий ответ:
— Это арахи — когда пьют, крылом касаются поверхности.
Вот тогда и постиг он, что центр, образующая каждого такого круга — неутоленное желание, жажда. Затем настало время возвращаться домой, и мальчик, вообразив себя стремительно летящим арахой, помчался в сумерках впереди отца навстречу ярко освещенным уступам близкого городка на склоне холма.
Полное его имя звучало так: Маттин-Йехедархед-Дьюра-Га-Мурускетс Хавжива. «Хавжива» означало «обручальный агат» — небольшой камень с кварцевым пояском. Испокон веку в Стсе в чести названия камней. Все мальчики рода Неба, Иного Неба, потомки Незыблемого Скрещения, по древней традиции получали имена в честь камней или определенных мужских достоинств, таких как отвага, терпимость, милосердие. Семья Йехедархед стойко придерживалась родовых обычаев. «Если не ведаешь, какого ты роду-племени, то не знаешь, кто ты сам», — говаривал Гранит, отец Хавживы. Тихий и любезный человек, с неуклонной серьезностью исполнявший отцовские обязанности, он любил изъясняться поговорками.
Гранит, естественно, был братом матери, то есть дядей мальчика — так, собственно, в их роду и считали отцовство. Мужчина, принимавший участие в зачатии Хавживы, жил на далекой ферме. Изредка бывая по делам в городе, он неизменно заглядывал в гости, но всегда ненадолго. Ибо мать Хавживы, носившая титул Наследницы Солнца, свободным временем почти не располагала. Хавжива завидовал своей кузине Алоэ, у которой отец был старше ее лишь на шесть лет и играл с нею, точно настоящий старший брат. Еще сильнее завидовал он другим детям — их матери не облечены столь важными обязанностями. Хавжива почти не видел собственной — мать постоянно торопилась на очередной бал или в какой-нибудь безотлагательный вояж. Не имея постоянного мужа, она крайне редко проводила ночь в родных стенах. Вместе с ней было чудесно, но и непросто. Приходилось изображать из себя сынка важной госпожи, эдакого пай-мальчика, и Хавжива испытывал определенное облегчение, оставаясь дома один, с отцом, с ласковой и нетребовательной бабушкой или с ее сестрой, Распорядительницей Зимнего Бала, прибывшей с визитом вместе с мужем, или с другими родичами по Иному Небу, понаехавшими с ферм, или с прочими деревенскими гостями, которые в их доме не переводились.
В Стсе было всего два странноприимных имения — дом Йехедархедов и дом Дойефарадов, — и первые славились своим радушием, поэтому вся родня обычно у них и предпочитала останавливаться по приезде в город. Если бы гости не привозили с собой разную сельскую снедь, то, невзирая на громкий титул хозяйки дома, Йехедархедам приходилось бы несладко. Тово, мать Хавживы, немало зарабатывала учительством, отправлением ритуалов и прочей церемониальной помощью посторонним, но все, как в прорву, уходило на бесчисленных сородичей, на те же ритуалы, на всяческого рода торжества, празднества, да и поминки.
— Богатство не может быть недвижным, — объяснял Гранит мальчику. — Деньги должны течь, как кровь в человеческих жилах. Попробуй только останови в себе кровоток — тут же получишь инфаркт и помрешь.
— Значит, старик Хеже скоро умрет? — полюбопытствовал мальчик. Этот сквалыга и гроша ломаного не истратил ни на родственников, ни на ритуалы, а от зоркого глаза Хавживы не ускользало ничто.
— Да, — согласился отец. — Его араха уже давно мертв.
Араха — это достоинство и гордость, особое свойство, присущее как мужчинам, так и женщинам. Но это одновременно и щедрость, и вкус к изысканным кушаньям, тонким винам, к красивой жизни вообще.
Точно так же зовется и щедро изукрашенный природой летучий зверек, полетами которого в сумерках — огненными росчерками над гладью водохранилища — и любовался по вечерам Хавжива.
Стсе, можно сказать, остров, отделенный от великого Южного материка непроходимыми топями и мелеющими в отлив протоками, где устроили себе гнездовья миллионы пернатых. На берегу сохранились руины колоссальных размеров древнего моста, изрядный его фрагмент выступал из воды у основания городского причала, возле волнолома. Следы строительной активности былых веков встречались по всему Хайну, и обитатели этого мира давно уже привыкли воспринимать их как естественную и неотъемлемую часть ландшафта. Разве только ребенок, маша ручонкой с пирса вслед отбывающей в морское путешествие родительнице, мог подивиться, зачем это понадобилось древним возиться со столь грандиозной постройкой, когда есть куда как более удобные средства сообщения — корабли да флайеры. «Может статься, тогда просто больше любили ходить пешком, — мог предположить он. — Мне же лично по душе плавание. Или полет».
Но высокоскоростные флайеры, так никогда и не приземляясь, только сверкали серебром в невероятной высоте над Стсе — из одних таинственных мест, где обитали историки, они летели в другие, не менее загадочные. Зато в гавани постоянно теснились проходящие суда, вот только нога представителя рода Хавживы крайне редко ступала на их борт. Испокон веку все его сородичи жили в городке Стсе — таков был раз и навсегда заведенный порядок вещей. Все познания, необходимые для подобной жизни, можно было получить на месте, не пускаясь в долгие морские странствия.
— Люди должны учиться быть людьми, — говорил отец. — Посмотри, к примеру, на дочурку Шеллы. Как упорно цепляется она ко всем: «Поцему так? Поцему эдак?»
«Почему» на языке Стсе звучало как «аова».
— Эта кроха часто лепечет нечто вроде «нга-а-а!», — заметил Хавжива.
— Конечно, — кивнул Гранит. — Ей еще только предстоит научиться выговаривать слова как следует.
Хавжива крутился вокруг малышки всю прошлую зиму, играя с ней и уча ее всему понемножку. Девочка доводилась ему дальней родственницей, седьмая вода на киселе, и прибыла из Этсахина вместе с матерью, отцом и его женой. Вся загостившаяся семейка, глядя, как охотно мальчик возится с пухлой и безмятежной глазастой крохой, как терпеливо повторяет ей «баба» да «гу-гу», чуть ли слезы умиления не проливала. И хотя собственной сестры, а значит, и перспективы стать настоящим отцом у Хавживы не было, при таком пристрастии к возне с детьми он мог запросто заслужить со временем право и честь стать приемным отцом ребенку, чья мать не имела брата.
Хавжива посещал занятия в школе и в храме, учился церемониальным танцам, а также играл в местную разновидность футбола. В классах он отличался завидным прилежанием. И в футбольной команде считался далеко не последним игроком, хотя и не столь ярким, как лучшая его подружка из рода Потайного Кабеля по имени Йан-Йан, традиционном в ее роду для девочек, — так называлась юркая морская птаха. До двенадцати лет мальчики и девочки в Стсе обучались совместно и одному и тому же. Йан-Йан считалась лучшей нападающей в школьной команде, и на второй тайм ее, как правило, передавали соперникам, чтобы хоть как-то уравнять игру и уйти с поля без слез и обид. Успехи Йан-Йан отчасти объяснялись тем, что уродилась она девочкой весьма рослой, но и в дриблинге ей тоже не было равных.
— Когда вырастешь, станешь, наверное, служителем при храме? — спросила она Хавживу, когда они вдвоем устроились на коньке крыши ее дома, чтобы полюбоваться церемонией первого дня Мистерии Високосных Богов, проводящейся раз в одиннадцать лет.
Торжества еще не начались, смотреть пока было не на что, и даже музыка из изношенных репродукторов, установленных на рыночной площади, доносилась слабо и с громкими потрескиваниями. Болтая ногами, друзья негромко беседовали.
— Нет, пожалуй. Лучше уж поучусь у отца ткацкому ремеслу, — задумчиво протянул мальчик.
— Хорошо тебе! Почему только глупым мальчишкам разрешается подходить к ткацким станкам?
Вопрос был чисто риторическим, и отвечать на него Хавжива не стал. Женщины не ткут. Мужчины не обжигают кирпич. Люди Иного Неба не водят морские суда, зато занимаются ремонтом электронных устройств. Люди Потайного Кабеля не холостят скотину, но обслуживают генераторы. Таков извечный порядок вещей — ты делаешь что-либо для других, остальные — что-то для тебя. Одним ты вправе заняться, другим — нет.
По достижении половой зрелости друзьям предстояло принять самое первое в жизни самостоятельное решение — выбрать первую профессию. Йан-Йан уже определилась — собиралась пойти в подмастерья к каменщице. А кроме того, ее давно уже зазывали во взрослую футбольную команду.
Наконец внизу появился большой серебристый шар на длинных паучьих лапках, скачущий большими прыжками. При каждом прикосновении лап к земле вырывался яркий сноп искр. Шестеро в красном, в высоких белых масках, вопя что было сил, неслись следом и швыряли в шар цветную фасоль горстями. Хавжива и Йан-Йан, ахнув от восторга, свесились с крыши, чтобы лучше видеть, когда шар свернет на площадь за углом. Оба знали, что под личиной этого Високосного Бога скрывается Чирт, парень из Небесного рода, вратарь взрослой футбольной команды, знали, что он одержим божеством по имени Царстса, или Скачущий Мяч. Бог на время вселялся в тело человека, дабы личным присутствием почтить церемонию, и несся теперь вдоль улицы, сопровождаемый благоговейными восклицаниями, воплями притворного и неподдельного ужаса и осыпаемый благодатными дарами земли.
Захваченные спектаклем, друзья возбужденно смаковали малейшие детали: качество маскарадного костюма бога, невероятную длину прыжков, пиротехнические эффекты — и также прониклись благоговением, настолько великолепным оказалось зрелище. Бог уже давно пронесся мимо, а они все сидели в мечтательной задумчивости на своей крыше под нежарким, затянутым дымкой солнцем. Оба они были детьми, оба постоянно жили в согласии с повседневными своими богами. Сейчас же им довелось лицезреть необычного, редкостного бога. И они попросту опасались расплескать новые впечатления. Когда им еще доведется увидеть такое? Ведь для бессмертных богов время — ничто.
В пятнадцать лет Хавжива и Йан-Йан на пару сами стали богами.
Уроженцы Стсе в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет находились под неусыпным надзором — великое бесчестье и неизгладимый позор тому роду, дому, семье, чей отпрыск утратит невинность преждевременно, без установленной церемонии. Девственность священна — горе тому, кто бездумно лишится ее. Сношения между полами священны — горе тем, кто вступает в них безрассудно. Допускалось и даже негласно поощрялось, чтобы мальчики в определенном возрасте мастурбировали и пускались в гомосексуальные эксперименты — но лишь до определенных пределов. На тех юношей, которые подпадали под подозрение в устоявшейся гомосексуальной связи или попытках уединиться с какой-либо девочкой, обрушивалась настоящая педагогическая буря, им просто проходу не было от нотаций, смешков и косых взглядов. Взрослый же за какие-либо поползновения в отношении девственника или девственницы рисковал должностью, правами собственности и мог даже стать изгоем.
Вступление в зрелость отнимало немало времени. Мальчиков и девочек долго учили распознавать и контролировать свое половое влечение, которое в хайнской физиологии рассматривалось как дело сугубо приватное. В результате в Стсе практически не было случаев незапланированной беременности. Зачатие могло произойти лишь по обоюдному решению мужчины и женщины. В тринадцать мальчиков начинали учить технике осмотрительного семяизвержения. Наставления, предупреждения и даже угрозы, в которых заключалась подобная премудрость, мало пугали подростков. Но через год-другой наступала пора проверки потенции, своеобразного порогового ритуала. Происходил он в столь таинственной атмосфере, окутывался такими строгостями, что мальчики изрядно трусили. Пройти такую проверку было делом чести каждого, неудача обрекала на страшный позор. И как большинство подростков, Хавжива с тревогой ожидал финальных процедур посвящения, скрывая страхи за маской мрачного безразличия.
Девочки же учились совсем иному. Народ в Стсе считал, что женский цикл плодородия делает их восприимчивее к премудростям продолжения рода, поэтому учеба, посвященная этому, была для них куда как менее обременительной. И пороговый ритуал носил характер своего рода празднества, скорее славословия, нежели запугивания, и порождал в их душах не страхи, а сладостное предвкушение. Годами женщины-педагоги, прибегая к красноречивым иллюстрациям, объясняли девочкам, чего будет добиваться от них мужчина, как привести его в состояние полной готовности, как дать понять, что нужно от него самой женщине.
Многие девочки интересовались, нельзя ли пока потренироваться друг с дружкой, но слышали в ответ лишь брань да нотации. «Нет, нельзя, запрещено категорически! Вот когда пройдете посвящение и станете взрослыми, — отвечали наставницы, — делайте что вздумается, но сперва каждой из вас следует пройти через положенную «двойную дверь»».
Обряды посвящения проводились, когда ответственным за них удавалось собрать равное количество пятнадцатилетних мальчиков и девочек из городка и окрестных селений. Чтобы составить подходящую пару, зачастую приходилось выписывать кого-либо и из более отдаленных мест. Пышно наряженные, в непроницаемых масках, притихшие участники ритуала весь день танцевали на рыночной площади, чествуемые родней и зеваками, а к вечеру переходили в дом, должным образом освященный для финальной церемонии. Там в торжественной тишине они вкушали ритуальную трапезу, затем молчаливые служители в масках разбивали молодежь на пары и разводили по комнатам. Под масками большинство участников этой анонимной церемонии прятали благоговейный трепет.
Поскольку выходцы из рода Иного Неба имели право вступать в сношения лишь с уроженцами Первоисточника или Потайного Кабеля, Йан-Йан и Хавжива — а они оказались единственными представителями своих родов на церемонии — предугадали свою судьбу заранее. Они узнали друг друга и под масками уже в самом начале танцев. И как только остались одни в отведенном для них помещении, тут же сбросили маски. Встретились взглядом. И смущенно потупились.
На протяжении последних двух дет друзья встречались крайне редко и совершенно не виделись все долгие последние месяцы. Хавжива как следует раздался в плечах и почти догнал подругу ростом. Перед каждым из них предстал как бы незнакомец. Они молча приблизились друг к другу, и каждый подумал: «Так вот с кем мне придется пройти через это». Они коснулись друг друга, и в них вошел бог — бог, ради которого они и пришли к своему порогу. Они стали слово, и слово это было бог. Сперва бог неловкий и неуклюжий, но зато после — ослепительно прекрасный.
Покинув на следующий день ритуальный дом, они пришли домой к Йан-Йан.
— Отныне Хавжива будет жить здесь со мной, — объявила Йан-Йан как взрослая женщина. И все члены ее семьи, приняв ее слова как должное, почтительно приветствовали молодых.
Когда Хавжива вернулся к себе домой за вещами, там тоже никто не выказал удивления, все только сердечно поздравляли, а пожилая родственница из Этсахина отпустила весьма двусмысленную шуточку. Отец сказал Хавживе:
— Вот теперь ты настоящий мужчина из дома Йехедархед. Всегда будем ждать тебя к обеду.
С тех пор Хавжива ночевал только у Йан-Йан, завтракал с нею, а к обеду возвращался домой. Повседневную свою одежду он перенес в новый дом, а за одеждой для танцев и церемоний постоянно забегал к родителям. Учеба его заключалась теперь в освоении ткацких премудростей на больших станках и в изучении космогонии. Вместе с Йан-Йан он стал играть за взрослую сборную по футболу.
Хавжива чаще виделся теперь и с собственной матерью — когда ему стукнуло семнадцать, она предложила изучать под своим руководством культ Солнца, связанные с ним обряды, ведение торгового баланса, хитрости обменного рынка для фермеров Стсе и искусство торговли с купцами иных родов и заезжими чужестранцами. Детали обрядов следовало затвердить назубок, торговый же протокол изучался на практике.
Вместе с матерью Хавжива стал посещать торговые ряды, окрестные фермы и даже совершал вояжи через залив в города на континенте. С легкостью и даже удовольствием отвлекся он от опостылевших ткацких узоров, от которых пухла голова. Морские прогулки оказались весьма и весьма приятными, работа на континенте — чрезвычайно любопытной. Авторитет матери, ее компетентность, острота ума и бесконечный такт оставляли неизгладимое впечатление. Присутствие среди служителей Солнца на переговорах с группой почтенных торговцев, восхищение замечательным дипломатическим искусством матери и ее помощников сами по себе были ему лучшей наукой. Мать никогда ни на кого не давила, взяв на себя в переговорах только направляющую и умиротворяющую роль. Изучение сложнейших вопросов, посвященных культу Солнца, требовало многолетнего опыта, и при матери были помощники, поступившие в учение задолго до Хавживы. Но она находила сына чрезвычайно способным. «У тебя, сынок, есть настоящий дар убеждения, — сказала она как-то, когда лодка везла их домой из очередной поездки и в мглистом полуденном мареве над золотистой водой уже замаячили зыбкие крыши родного Стсе. — Ты мог бы наследовать Солнцу, если пожелаешь».
«А пожелаю ли я?» — колебался Хавжива. Он спрашивал сам себя и вместо внятного ответа от внутреннего своего бога получал лишь какие-то смутные ощущения. Занятие само по себе вроде бы ничего. Никаких тебе раз и навсегда затверженных шаблонов, как в ремесле ткача. Путешествия, общение с самыми разными людьми — это ему по душе, это давало возможность узнавать от чужеземцев нечто неведомое, постоянно учиться новому.
— Скоро в гости к нам пожалует подружка твоего отца, — сообщила мать.
Хавжива погрузился в раздумья. Гранит никогда не был женат. Обе женщины, родившие от него детей, жили в Стсе и далеко никогда не уезжали. Он промолчал, понимая, что деликатная пауза — среди взрослых лучший способ дать понять, что ты ждешь продолжения.
— Они тогда были еще совсем молоды. Детей не нарожали, — пояснила Тово. — Затем она уехала, сделалась историком.
— А-а! — удивленно протянул Хавжива. Никогда прежде он не слыхал о ком-либо, кто стал бы историком. Это казалось невероятным — так же, как чужеземцу стать уроженцем Стсе. Ты тот, кем уродился. Где родился, там и живешь.
Пауза так затянулась, что Тово не могла не понять ее смысл. Добрая доля ее педагогического искусства как раз и заключалась в точном знании, когда следует продолжать, а когда пора остановиться. Сейчас она предпочла промолчать.
Когда лодка, замедлив ход, причаливала к пирсу, сооруженному на останках древнего моста, Хавжива все же не удержался и спросил:
— А эта приезжая, историк, она из рода Кабеля или Первоисточника?
— Из рода Потайного Кабеля, — ответила мать. — Ох, как же у меня затекли ноги! Просто одеревенели! И неудивительно, когда плывешь на деревянном сундуке.
Женщина, правившая лодкой, перевозчица из рода Травы, обиженно округлила глаза, но смолчала и не стала защищать свое послушное и юркое детище.
— К вам как будто приезжает родственница? — тем же вечером спросил Хавжива у Йан-Йан.
— А, да, было такое сообщение. — Йан-Йан имела в виду телеграмму, поступившую в информационный центр Стсе и переадресованную на домашний рекордер. — Мать сказала, что она остановится в вашем доме. Ты-то сам что нового повидал сегодня в Этсахине?
— Просто встречался с несколькими служителями Солнца. А ваша родственница, она что, на самом деле историк?
— Все они там слегка чокнутые, — равнодушно заметила Йан-Йан и, усевшись верхом на обнаженного Хавживу, стала массировать ему спину.
Когда загадочная гостья — маленькая и худощавая женщина лет пятидесяти по имени Межа — наконец прибыла, Хавжива сразу убедился, что безумием здесь и не пахнет. Межа носила традиционную для Стсе одежду и разделяла свой завтрак с кем угодно. Светлые глаза лучились тихой радостью, но лишних слов она не говорила. Ничто в ней не выдавало, что перед вами женщина, отринувшая общественные устои, творящая то, что женщине отнюдь не к лицу, порвавшая отношения с собственным родом и избравшая иной образ жизни. Хавжива подозревал, что женщина-историк должна состоять в непристойном браке с отцом собственных детей, а на досуге может заниматься ткачеством и даже холостить скотину. Но никто от Межи не шарахался, а после завтрака старики ее рода устроили настоящую церемонию в честь прибытия редкой гостьи, тем самым приняв ее как самую дорогую родственницу.
Интерес к ней у Хавживы не иссякал. Любопытствуя, что гостья собирается делать в Стсе, он приставал к Йан-Йан с расспросами, пока та не отрезала:
— Не имею ни малейшего понятия, что Межа думает здесь делать! Я не умею читать мысли чокнутых историков. Спроси ее сам!
Когда Хавжива понял, что боится поступить так, как советует Йан-Йан, боится без всякой на то причины, он решил, что его посетило некое божество и тому что-то понадобилось от него. Тогда юноша поднялся в холмы и выбрал плоский камень, удобный для долгих раздумий. Далеко внизу темнели крыши и белели стены домов Стсе, прилепившихся к крутым склонам, посреди полей и садов серебрились пятна прудов. За сушей до самого горизонта простиралось равнодушное море. Он провел там в тишине целый день, погрузившись в созерцание моря и собственной души. Затем вернулся на ночлег в родительский дом. Когда поутру Хавжива пришел завтракать к Йан-Йан, та только внимательно взглянула и ничего не сказала.
— Я постился, — виновато сообщил он.
Йан-Йан пожала плечами.
— Тогда приятного аппетита! — сказала она, присаживаясь.
После завтрака Йан-Йан отправилась на работу. Хавжива остался, хотя его и ожидали в ткацкой мастерской.
— О Мать Всех Детей, — обратился он к историку, выбрав для первой беседы самый что ни на есть почтительный титул, с каким только мужчина из одного рода может обратиться к женщине другого. — Существуют вещи, которых я не знаю, а ты знаешь.
— Всем, что знаю, поделюсь с превеликим удовольствием, — ответила она с такой готовностью, словно всю жизнь провела в Стсе. Затем улыбнулась и упредила следующий вопрос Хавживы. — Все, что дано тебе, передашь другим. — Подобная формула отвергала возможные предложения платы за учебу. — Только давай-ка мы с тобой перейдем на площадь.
Рыночная площадь в Стсе была общепринятым местом для бесед. Любой мог сидеть здесь на ступенях, или возле фонтана, или же в тени галерей, глазея на череду прохожих. Хавживе уютнее было бы в более укромном месте, но, прислушавшись к своему внутреннему богу, он подчинился.
Они устроились в нише основания фонтана и принялись беседовать, лишь изредка прерываясь, чтобы поприветствовать знакомых.
— Почему ты… — начал было Хавжива и запнулся.
— Почему уехала? И куда? — Ясноглазая, как араха, Межа подняла взгляд, чтобы проверить свою догадку по выражению лица собеседника.
— Да… Конечно, у нас с Гранитом, твоим отцом, была любовь, настоящая любовь, но иметь детей не получалось, а он так страстно желал ребенка… Ты удивительно похож на него тогдашнего. Мне приятно смотреть на тебя… Ну вот, в этом и заключалась моя главная беда. И ничто здесь уже не радовало. А еще я знала, как следует устроить все здесь, в Стсе. Вернее, думала, что знаю это лучше других.
Хавжива понимающе кивнул.
— Я служила при храме. Принимала сообщения, передавала их дальше и постоянно искала в этом какой-либо смысл. И мне открылось, что за пределами Стсе существует огромный неведомый мир. Почему же мне суждено всю жизнь провести именно здесь? Смириться с этим было трудно. Тогда я начала общаться кое с кем из тех, кто, как и я, служил при храмах на передаче информации. Кто ты, чем занимаешься, где живешь, каково там у вас?.. Вскоре меня связали с группой историков, которые, как и мы с тобой, родились в городках, а тогда как раз разыскивали людей вроде меня, но скорее чтобы убедиться в тщетности подобных поисков…
Это тоже было вполне понятно, и Хавжива снова кивнул.
— Я стала задавать вопросы. Они тоже. Историки это умеют, ведь это их хлеб. Вскоре я уже знала, что у них есть свои особенные школы, и поинтересовалась, нельзя ли попасть в одну из таких. Они прислали в Стсе своих представителей, те поговорили со мной, с родителями, с другими людьми — выясняли, не причинит ли мой отъезд каких-либо неприятностей. Стсе ведь весьма консервативный городок. У них там уже четыре столетия не было ни единого историка — выходца из наших мест.
Межа улыбнулась приятной мимолетной улыбкой, но юноша слушал весьма напряженно и веселости не выказал. Женщина не сводила с него ласково светящихся глаз.
— Народ у нас был потрясен, конечно, но никто особенно не рассердился. Поэтому вскоре я и отбыла вместе с историками. Мы улетели в Катхад. Там есть школа. Мне стукнуло полных двадцать два года, когда я начала свое образование сызнова. Я полностью изменила свое бытие, я училась быть историком.
— Как это? — спросил Хавжива после продолжительной паузы.
Межа глубоко вздохнула.
— Очень просто. Задавая прямые вопросы, — ответила она. — Как и ты сейчас. Плюс решительным отказом от всего своего прежнего знания.
— Как это? — повторил Хавжива, не веря своим ушам. — Почему?
— Подумай сам. Кем я была, когда уезжала? Женщиной из рода Потайного Кабеля. Когда оказалась там, от подобного титула пришлось отказаться. Там я вовсе не женщина из рода Потайного Кабеля. Я просто женщина. Могу вступить в связь с кем угодно по собственному усмотрению. Могу избрать любую профессию. Родовые ограничения имеют значение здесь, но не там. Там их нет вовсе. Здесь они в чем-то даже полезны, играют весьма важную роль, но за пределами этого тесного мирка теряют всякий смысл. — Межа разгорячилась. — Существуют два вида знания — локальное, то есть местное, и всеобщее, универсальное знание. А также два вида времени — местное и историческое.
— А может, и боги там совсем иные?
— Нет, — решительно возразила она. — Там нет их вовсе. Все боги здесь.
Межа заметила, как вытянулось лицо юноши. И после паузы добавила:
— Зато там есть души. Множество человеческих душ, сознаний, исполненных знания и страстей. Души живых и давно усопших. Души людей, обитавших на этой земле сотни, тысячи, даже сотни тысяч лет тому назад. Сознания и души людей из иных миров, удаленных от нас на сотни световых лет. И все с уникальным знанием, со своей собственной историей. Мир священен, Хавжива. Космос — это святыня. У меня, собственно, не было знания, от которого пришлось бы отречься. Все, что я знала, все, чему когда-либо училась, — все лишь подтверждение этому. В мире не существует ничего, что не было бы священно. — Она понизила голос и снова заговорила медленно, как местная уроженка: — Тебе самому предстоит сделать выбор между святостью здешней и великой единой. В конце концов, они, по существу, одно и то же. Но только не в жизни конкретного человека. Там знание предоставляет человеку выбор — измениться или остаться таким, каков ты есть, река или камень. Роды, обитающие на Стсе, — это камень. Историки — река.
Поразмыслив, Хавжива возразил:
— Но ведь русло реки — это тоже камень.
Межа рассмеялась, ее взгляд снова остановился на нем — вдумчивый и приязненный.
— Мне, пожалуй, пора, — сказала она. — Устала немного, пойду прилягу.
— Так ты теперь не… ты больше не женщина своего рода?
— Это там. Здесь я по-прежнему принадлежу роду. Это навсегда.
— Но ты ведь изменила свое бытие. И скоро снова покинешь Стсе.
— Конечно, — без промедления ответила Межа. — Человек может принадлежать более чем одному виду бытия разом. И у меня там работа.
Тряхнув головой, Хавжива сказал — медленнее, чем его собеседница, но столь же непреклонно:
— Что проку в работе, если ты лишаешься своих богов? Мне невдомек это, о Мать Всех Детей, моим слабым умом того не постичь.
Межа загадочно улыбнулась.
— Полагаю, ты поймешь то, что захочешь понять, о Муж Моего Рода, — ответила она церемониальным оборотом, позволяющим собеседнику закончить разговор и откланяться в любой момент, когда только вздумается.
Мгновение помешкав, Хавжива ушел. Направляясь в мастерские, он снова без остатка погрузился в мир затверженных назубок шаблонных ткацких узоров.
В тот же вечер он приятно удивил Йан-Йан неистовым любовным пылом и довел ее буквально до изнеможения. В них как будто опять на время вселился бог — воспылал и вновь погас.
— Хочу ребенка, — объявил вдруг Хавжива, когда они, не размыкая влажных объятий, переводили дух в мускусной тьме.
— Ой… — поморщилась Йан-Йан, не в состоянии ни думать, ни решать, ни спорить. — Немного позже… Скоро…
— Сейчас, — настаивал он. — Сегодня.
— Нет, — сказала она мягко, но властно. — Помолчи!..
И Хавжива замолчал. А Йан-Йан вскоре уснула.
Больше года спустя, когда им стукнуло девятнадцать, Йан-Йан сказала как-то, прежде чем погасить свет на ночь:
— Хочу ребеночка.
— Еще не время.
— Почему? Ведь моему брату уже скоро тридцать. И жена его ничуть не возражает — ей даже хочется, чтобы рядом вертелся эдакий пухленький живчик. А когда выкормлю ребенка, перейдем ночевать в дом твоих родителей. Ты ведь всегда желал этого.
— Еще не время, — повторил Хавжива. — Я еще не хочу.
Повернувшись к нему лицом, Йан-Йан обиженно поинтересовалась:
— А чего же ты хочешь тогда?
— Пока не знаю.
— Ты собрался уйти. Ты намереваешься покинуть род. Ты хочешь податься в безумцы. А все эта женщина, эта проклятущая ведьма!
— Никаких ведьм не существует, — холодно ответил Хавжива. — Глупые бабушкины сказки. Детские суеверия.
Они уставились друг на друга — лучшие в мире друзья, пылкие любовники.
— Тогда что же не так, Хавжива? Если хочешь перебраться в родительский дом, так и скажи. Если приглянулась другая, ступай к ней. Но сперва дай мне ребенка! Прошу тебя. Неужели ты уже совсем утратил своего араху?
Ее глаза наполнились слезами.
Хавжива спрятал лицо в ладони.
— Все не так, — пробормотал он. — Все неправильно. Все вроде бы делаю как принято, но меня не оставляет чувство — ты назовешь это безумием, — что можно и по-другому. Что есть другие способы…
— Есть только один способ жить правильно, — прервала Йан-Йан. — Тот, что я знаю. И там, где я живу. Есть только один способ делать детей. Если тебе известен другой, пойди и попробуй с кем-нибудь еще! — Она сорвалась на крик, напряжение последних месяцев разом выплеснулось в истерике, и Хавживе оказалось непросто успокоить ее, баюкая в нежных объятиях.
Когда Йан-Йан снова оказалась в состоянии говорить, она отвернулась к стене и глухо, хрипловатым голосом спросила:
— Ты дашь знать, когда соберешься уходить, Хавжива?
Прослезившись от стыда и жалости, он шепнул ей:
— Да, любимая.
В эту ночь они уснули, точно малые дети, пытаясь утешиться в объятиях друг друга.
— Я опозорен, опозорен навеки! — простонал Гранит.
— Разве ты так уж виноват в том, что это случилось? — сухо спросила сестра.
— А я знаю? Может, и виноват. Сперва Межа, а теперь вот еще и мой сын. Может, я был слишком суров с ним?
— Думаю, нет.
— Тогда слишком мягок! Видно, плохо учил! Отчего он утратил разум?
— Хавжива вовсе не обезумел, брат мой. Изволь выслушать, как расцениваю случившееся я. Его, точно дитя малое, постоянно мучило, почему так да почему этак. Я отвечала: «Так уж все заведено, так делается испокон веку». И он вроде бы все понимал и соглашался. Но в душе его не было покоя. Со мной такое тоже случается, если вовремя себя не одернуть. Изучая премудрости Солнца, он постоянно спрашивал меня, почему, мол, именно так, а не как-то иначе. Я отвечала: «Во всем, что делается изо дня в день, и в том, как это делается, мы олицетворяем собой богов». Тогда, замечал он, боги — лишь то, что мы делаем. В каком-то смысле да, соглашалась я, в том, что мы делаем правильно, боги присутствуют, это верно, в том и заключается истина. Но он все же не был до конца удовлетворен этим. Хавжива не безумен, брат мой, он просто охромел. Он не может идти. Он не в силах идти с нами. А как должен поступать мужчина, если он не в силах идти дальше?
— Присесть и спеть, — медленно сказал Гранит.
— А если он не умеет спокойно сидеть? Не может летать?
— Летать?
— У них там найдутся крылья для него, брат мой.
— Позор, какой позор! — Гранит спрятал пылающее лицо в ладонях.
Посетив храм, Тово отправила сообщение в Катхад для Межи: «Твой ученик изъявил желание составить тебе компанию». В словах депеши читалась неприкрытая обида. Тово винила историка в том, что сын утратил присутствие духа, был выведен из равновесия и, как выражалась она, душевно охромел. А также ревновала к женщине, которой в считаные дни удалось зачеркнуть все, чему сама она посвятила долгие годы. Тово сознавала свою ревность и даже не пыталась ее унять или скрыть. Какое значение имеют теперь ее ревность и унижение брата? Им обоим осталось лишь оплакивать собственное поражение.
Когда судно на Даху легло на курс, Хавжива обернулся, чтобы в последний раз окинуть взглядом Стсе. При виде одеяла из тысячи лоскутков зелени разных оттенков — буроватых топей, отливающих золотом колосящихся полей, пастбищ, обведенных ниточками плетней, цветущих садов — защемило сердце; город своими серыми гранитными и белыми оштукатуренными стенами карабкался ввысь по крутым склонам холмов, черные черепичные крыши наползали одна на другую. Издали город все больше и больше походил на птичий базар — весь в пятнышках пернатых его обитателей. Над утопающим в дымке Стсе, упираясь в невысокие кудреватые облака, вздыбились иссиня-серые вершины острова, припудренные настоящими птичьими стаями.
В порту Дахи, хотя Хавживе и не доводилось еще забираться так далеко от родных мест и люди здесь говорили с чудным акцентом, он все же почти все понимал и с интересом глазел на вывески, которых прежде не видывал. Хавжива сразу же признал их бесспорную полезность. По ним он легко нашел дорогу к залу ожидания флайеропорта, откуда предстояло лететь в Катхад. Народ в зале ожидания, завернувшись в одеяла, дремал на лавочках. Отыскав свободное местечко, Хавжива тоже улегся и накрылся одеялом, которое несколько лет назад соткал для него Гранит. После необычно краткого сна появились люди в униформе с фруктами и горячими напитками. Один из них вручил Хавживе билет. Ни у кого из пассажиров не было знакомых в этом зале, все здесь были странники, все сидели потупившись. После объявления по трансляции все похватали чемоданы и направились к выходу. Вскоре Хавжива уже сидел внутри флайера.
Когда мир за бортом стал стремительно проваливаться вниз, Хавжива, шепча тихонько «напев самообладания», заставил себя глядеть в иллюминатор. Путешественник на сиденье напротив тоже зашевелил губами.
Когда мир вдруг вздыбился и стал заваливаться набок, Хавжива невольно зажмурился и затаил дыхание.
Один за другим они покидали флайер, выходя в дождливую тьму. Повторяя имя гостя, из темноты вдруг вынырнула Межа.
— Добро пожаловать в Катхад, Хавжива, добро пожаловать, Муж Моего Рода! Рада видеть тебя. Пойдем же, пойдем скорее! В школе уже заждались, для тебя там приготовили отличное местечко.
На третьем году пребывания в Катхаде Хавжива уже знал немало такого, что прежде его рассудок попросту бы отверг. Прежнее знание тоже было весьма неоднозначным, но не столь ошеломляющим. Построенное на притчах и сказаниях, оно обращалось скорее к чувствам и всегда вызывало живой отклик. Новое — сплошь факты да резоны — не оставляло места эмоциям.
К примеру, Хавжива узнал, что изучают историки вовсе не историю. Человеческие разумение и память оказывались почти бессильными перед трехмиллионолетней историей Хайна. События первых двух миллионов, так называемая Эпоха Предтеч, спрессованные, точно каменноугольные пласты, настолько деформировались под весом бесконечной череды последующих тысячелетий, что по уцелевшим крохам удавалось воссоздать лишь самые основные вехи. Если кому-то и удалось бы вдруг обнаружить чудом уцелевший письменный памятник, датированный той далекой эпохой, что могло измениться? Такой-то король правил тогда-то и тогда-то в Азбахане, Империя некогда обратилась в язычество, на Be однажды рухнул потерявший управление ракетоплан… Находка попросту затерялась бы в круговерти царей, империй, нашествий, среди триллионов душ, обитавших в миллионах давно исчезнувших государств: монархий, демократий, олигархий и анархий, — в веках хаоса и тысячелетиях относительного порядка. Боги громоздились здесь пантеон на пантеон, бесчисленные баталии на миг сменялись мирной жизнью, свершались великие научные открытия, бесследно канувшие затем в Лету, триумфы наследовали кошмарам — словно шла некая беспрерывная репетиция сиюминутного настоящего. Что проку пытаться описать капля за каплей течение полноводной реки? В конце концов, махнув рукой, ты сдашься и скажешь себе: «Вот великая река, она течет здесь испокон веку, и имя ей — История».
Осознание того, что собственная его жизнь, как и жизнь любого смертного, — лишь мгновенная мелкая рябь на поверхности этой реки, порой повергало Хавживу в отчаяние, а порой приносило ощущение подлинного покоя.
На самом же деле историки занимались преимущественно кропотливым изучением мимолетных турбуленций в той самой реке. Хайн уже несколько тысячелетий кряду переживал период относительной стабильности, отмеченный мирным сосуществованием множества небольших полузамкнутых социумов (историки прозвали их пуэбло или резервациями), технологически вполне развитых, но с невысокой плотностью населения, тяготеющего в основном к информационным центрам, гордо именуемым храмами. Многие из служителей этих храмов, в большинстве своем историки, проводили жизнь в нескончаемых путешествиях с целью сбора любых сведений об иных населенных мирах у пояса Ориона, сведений о планетах, колонизированных далекими предками еще в Эпоху Предтеч. И руководствовались они лишь бескорыстной тягой к познанию, своего рода детским любопытством. Они уже нащупали контакты с давно утраченными в безбрежном космосе собратьями. И стали именовать зарождающееся сообщество обитаемых миров заемным словом «Экумена», которое означало: «Населенная разумными существами территория».
Теперь Хавжива понимал, что все его предыдущие познания, все, что он сызмальства изучал в Стсе, может быть сведено если и не к обидному ярлычку, то к весьма пренебрежительной формуле: «Одна из типичных замкнутых культур пуэбло на северо-западном побережье Южного материка». Он знал, что верования, обряды, система родственных отношений, технология и культурные ценности разных пуэбло совершенно отличны друг от друга — один пуэбло экзотичнее другого, а родной Стсе занимает в этом списке одно из самых заурядных мест. И еще он узнал, что подобные социумы складываются в любом из известных миров, стоит лишь его обитателям укрыться от знания, приходящего извне, подчинить все свои стремления тому, чтобы как можно лучше приспособиться к окружающей среде, рождаемость свести к минимуму, а политическую систему — к вечному умиротворению и консенсусу.
На первых порах такое прозрение Хавживу обескуражило. И даже причиняло душевные муки. Порой бросало в краску и выводило из себя. Он решил было, что историки утаивают подлинное знание от обитателей пуэбло, затем — что старейшины пуэбло скрывают правду от своих родов. Хавжива высказывал свои подозрения учителям — те мягко разуверяли его. «Все это не совсем так, как ты полагаешь, — объясняли они. — Тебя прежде учили тому, что определенные вещи — это правда или жизненная необходимость. Так оно и есть. Необходимость. Такова суть местного знания Стсе».
«Но все эти детские, неразумные суеверия!» — упирался Хавжива. Учителя смотрели с немым ласковым укором, и он понимал, что сам ляпнул нечто детское и не вполне разумное.
«Местное знание — отнюдь не часть некоего подлинного знания, — терпеливо объясняли ему. — Просто существуют различные виды знания. У всех свои достоинства и недостатки. У каждого своя цель. Знание историков и знание ученых — всего лишь два из великого многообразия этих видов. Как и всякому местному, им следует долго учиться. В пуэбло действительно обучают не так, как в Экумене, но это отнюдь не означает, что от тебя что-то скрывали — мы или твои прежние учителя. Каждый хайнец имеет свободный доступ ко всей информации храмов».
Хавжива знал, что это сущая правда. То, что он изучал теперь, он и сам мог прежде прочитать на экранах, установленных в храме Стсе. И некоторые из нынешних его однокашников, уроженцы иных пуэбло, сумели таким способом познакомиться с историей даже прежде, чем встретились с самими историками.
«Но книги, ведь именно книги — главная сокровищница знаний, а где их найдешь в Стсе? — продолжал взыскивать к своим учителям Хавжива. — Вы скрываете от нас книги, все книги из библиотеки Хайна!» — «Нет, — мягко возражали ему, — пуэбло сами избегают обзаводиться лишними книгами. Они предпочитают жить разговорным или экранным знанием, передавать информацию изустно, от одного живого сознания к другому. Признайся, разве такой способ обучения сильно уступает книжному? Разве намного больше ты узнал бы из книг? Есть множество различных видов знания», — неустанно твердили историки.
На третьем году учебы Хавжива пришел к выводу, что существуют также различные типы людей. Обитатели пуэбло, неспособные смириться и принять, что мироздание есть нечто незыблемое, своим беспокойством обогащали мир интеллектуально и духовно. Те же из них, кто не успокаивался перед неразрешимыми загадками, приносили больше пользы, становясь историками и пускаясь в странствия.
Тем временем Хавжива учился спокойному общению с людьми, лишенными рода, близких, богов. Иногда в приступе необъяснимой гордыни он заявлял самому себе: «Я гражданин Вселенной, частица всей миллионолетней истории Хайна, моя родина — вся Галактика!» Но в иные моменты он, остро чувствуя собственную ничтожность и неполноценность, забрасывал опостылевшие учебники и экраны и искал развлечений в обществе других школяров, в особенности девушек, столь компанейских и всегда дружелюбных.
К двадцати четырем годам Хавжива, или Жив, как прозвали его новые товарищи, уже целый год обучался в Экуменической школе на Be.
Be, соседняя с Хайном планета, была колонизирована уже целую вечность, на первом же шагу беспредельной хайнской экспансии Эпохи Предтеч. С тех пор одни исторические эпохи сменялись другими, a Be всегда оставалась спутником и надежным партнером хайнской цивилизации. К настоящему времени основными ее обитателями были историки и чужаки.
В текущую эпоху (по меньшей мере вот уже сто тысяч лет), отмеченную политикой самоизоляции и полного невмешательства в чужие дела, хайнцы оставили Be на произвол судьбы, и климат планеты без человеческого участия постепенно вернулся к былым холодам и засухам, а ландшафт снова стал суровым и бесцветным. Пронзительные ветра оказались по нраву лишь уроженцам высокогорий Терры и выходцам из гористого Чиффевара. Живу климат тоже пришелся по вкусу, и он любил прогуливаться по безлюдным окрестностям вместе со своей новой однокашницей Тью, другом и возлюбленной.
Познакомились они два года назад еще в Катхаде. Тогда Хавжива неустанно наслаждался доступностью любой женщины, свободой, которая лишь забрезжила перед ним и от которой деликатно предостерегала Межа. «Тебе может показаться, что нет никаких правил, — говорила она. — Тем не менее правила есть, они существуют всегда». Но Хавжива не уставал любоваться и восхищаться собственным бесстрашием и беззаботностью, преступая эти самые правила, дабы разобраться в них. Не всякая женщина желала заниматься с ним любовью, некоторых, как открылось ему позднее, привлекали отнюдь не мужчины. И все же круг выпадавших на его долю возможностей оставался поистине неисчерпаемым. Хавжива обнаружил вдруг, что считается вполне привлекательным. А также, что хайнец среди чужаков обладает определенными преимуществами.
Расовые отличия, позволяющие хайнцу контролировать потенцию и вероятность оплодотворения, не были простой игрой генов. Это был результат продуманной и радикальной перестройки человеческой психологии, осуществляемой на протяжении по меньшей мере двадцати пяти поколений, — так считали историки-хайнцы, изучавшие вехи новейшей истории и полагавшие известными главные шаги, приведшие к подобной трансформации. Однако, похоже, подобным искусством владели еще древние. Правда, они предоставляли колонистам, остающимся в иных мирах, самим решать свои проблемы — в том числе и эту, важнейшую из гетеросексуальных проблем. И решений нашлось бесконечное множество, многие из них весьма остроумные, но во всех случаях, чтобы избежать зачатия, приходилось все же что-либо надевать, вставлять или принимать вовнутрь — кроме как при сношении с уроженцем Хайна.
Жив был до глубины души оскорблен, когда однажды девушка с Бельдене усомнилась в его способности уберечь ее от беременности.
— Откуда тебе знать? — подивилась она. — Может, для полной безопасности мне все же стоит принять нейтрализатор?
Задетый за живое, он нашелся с ответом:
— Думаю, для тебя самым безопасным будет вообще со мной не связываться.
К счастью, больше никто ни разу не усомнился в его прямоте и честности, и Жив вовсю предавался любовным утехам, беззаботно меняя партнерш, покуда не повстречался с Тью.
Она была отнюдь не из чужаков. Жив предпочитал мимолетные связи с женщинами из иных миров — это придавало остроту ощущениям и, как он полагал, обогащало новыми знаниями, к чему и следовало стремиться каждому настоящему историку. Но Тью оказалась хайнкой. Она, как и все ее предки, родилась и выросла в Дарранде, в семье историков. Она была такое же дитя историков, как Жив — отпрыск своего рода. И юноша очень скоро обнаружил, что новое чувство со всеми его проблемами куда прочнее прежних шальных связей, что несходство их характеров — вот настоящая пропасть, а сходство в чем-либо — уже подлинное сродство. Тью оказалась для Жива той землей обетованной, ради которой он и пустился в плавание, покинув родину. Она была такой, каким он только стремился стать. Она стала для него также всем тем, по чему он уже давно истосковался.
Главное, чем обладала Тью — или Хавживе так лишь казалось? — это совершенное равновесие. Когда Жив проводил время в одной с ней компании, он чувствовал себя младенцем, который только собирается сделать первые в своей жизни шаги. И кстати, даже ходить учился, как Тью, — грациозно и беззаботно, словно дикая кошка, и в то же время осторожно, выявляя на своем пути все, что может вывести из равновесия, и пользуясь этим, как канатоходец своим шестом. Вот же, не уставал поражаться юноша, пример полной раскованности, свободы духа и подлинной гармонии в человеке…
Жив впервые ощутил себя совершенно счастливым. И долгое время ни о чем ином, кроме как быть подле Тью, и думать не хотел. А она осторожничала, была вежлива, даже нежна порой, но держала его на определенной дистанции. Жив не винил ее за это, он знал свое место. Жалкий провинциал, еще недавно считавший отцом собственного дядю, он понимал опасения Тью. Невзирая на безбрежные познания о человеческой природе, историки так и не сумели в самих себе искоренить некоторые предубеждения. И хотя Тью не страдала явной ксенофобией, что такого мог предложить ей Жив? Она обладала и была всем. Она была само совершенство. К чему ей он? Все, о чем он мог мечтать и от чего был бы счастлив, — это лишь любоваться ею, хотя бы издали.
Тью же сама, разглядев Жива, нашла его привлекательным, хотя и немного робким. Она видела, как он сох по ней, как мучился, водрузив ее на пьедестал в центре своей жизни и даже не сознавая этого. Такое чувство казалось ей чрезмерным. Тью убеждала себя вести себя с ним холодно, старалась оттолкнуть. Ни на что не сетуя, Жив подчинялся и уходил. И снова наблюдал за нею издалека.
Однажды после двухнедельной разлуки он пришел и заявил:
— Тью, я умру, без тебя просто жить не смогу.
От слов его повеяло такой неподдельной страстью, что сердце девушки дрогнуло, и она ответила:
— Ну что ж, давай поживем немного вместе.
Тью ошиблась — связь их не получилась столь же краткой, как прочие. Страсть Жива постепенно взяла власть и над ее сердцем. И все прочие вокруг стали казаться бесцветными и плоскими.
Секс для них сразу стал безмерной радостью, сплошным бесконечным восторгом. Тью сама себе поражалась — как это мужчине удалось занять в ее жизни столь важное место. Никогда и никому не позволяя боготворить себя, и в себе самой она никак не ожидала зарождения подобных чувств.
Прежде Тью вела обычную упорядоченную жизнь, контроль над которой извне был скорее личностным и духовным, а не социально-деспотическим, как в жизни Хавживы в Стсе. И она всегда знала, кем хочет стать, чем займется. Был в характере Тью эдакий несгибаемый стержень, своего рода истинный меридиан, по которому всегда и везде следовало держать курс. Первый год вдвоем стал для любовников праздником бесконечных открытий, своеобразным брачным танцем, каждое движение в котором оказывалось непредсказуемым и вызывало новые восторги. Но к исходу года в душе Тью стало накапливаться нечто вроде усталости, некое противление постоянному экстазу. Все это прекрасно, но ведь нельзя так жить вечно, рассуждала она. Нужно продвигаться вперед. Неумолимая душевная ось снова стала отдалять ее от Жива, хотя и резала буквально по живому. Для юноши решение Тью было точно гром среди ясного неба, но он не собирался сдаваться без боя.
Этим, после долгой дневной прогулки по барханам пустыни Азу-Ази, он и занимался сейчас в умиротворяющем тепле палатки гетхенского изготовления. За тонкими ее стенами завывал холодный суховей, заплутавший в нависших над местом стоянки багровых скалах, отполированных до зеркального блеска неумолимым временем, — самый типичный для Be ландшафт.
В тусклом свете жаровни Чабе они казались друг другу братом и сестрой — одинаково бронзовый цвет кожи, жесткие черные кудри, одна и та же изящная, но крепкая конституция. Лишь пылкая скороговорка Тью контрастировала с тихим и пристойным для уроженца пуэбло говором Жива.
Но сейчас и она роняла слова медленно и отчетливо.
— Не вынуждай меня делать выбор, Жив, — сказала Тью. — С самого начала учебы в школе я мечтала попасть на Терру. Даже раньше. Еще ребенком. Всю свою сознательную жизнь. А сейчас такая возможность представилась. Ради этого я столько сил положила. Как у тебя только язык повернулся просить меня отказаться от подобного шанса?
— Вовсе я и не просил.
— Но ведь мы оба прекрасно знаем, что у тебя на уме. Если я соглашусь с тобой теперь, то могу потерять свой шанс навсегда. Даже если и не навсегда — зачем идти на столь серьезный риск из-за годичной разлуки? Ведь на будущий год ты сможешь ко мне приехать.
Жив промолчал.
— Если захочешь, — добавила Тью жестко. Как и прежде, она демонстрировала готовность бесповоротно отказаться от каких бы то ни было претензий на Жива. Возможно, потому, что так и не сумела до конца поверить в его любовь. Не считая себя способной вызвать у мужчины бурю подлинной страсти, она, возможно, опасалась еще и собственной фальши в подобных весьма обременительных отношениях. Ее самооценка всегда опиралась лишь на интеллектуальный фундамент.
— Ты сотворил из меня кумира, — бросила Тью и не поняла Жива, когда он со счастливой решительностью вдруг возразил:
— Это мы вместе с тобой сотворили себе божество. Извини, — добавил он после паузы. — Эти слова из иной реальности, к делу не относятся. Суеверие, можно сказать. Но я бессилен, Тью. Терра от нас на расстоянии в сто сорок световых лет. Если ты уедешь, то, когда доберешься до места, я давно уже буду покойником.
— Неправда! Тебе предстоит всего лишь провести здесь год без меня и отправиться следом на Терру! И прибудешь ты туда годом позже!
— Знаю, такую теорию мы изучали еще в Стсе, — согласился Жив безучастно. — Но ведь я, как ты знаешь, суеверен. Мы умрем друг для друга, если ты уедешь. Ты могла понять это еще в катхадской школе.
— Ну, просто даже не знаю, что и сказать. Все равно это неправда. Как ты только можешь уговаривать меня отказаться от редчайшей в моей жизни возможности, и все ради того, что сам же считаешь суеверием? Где же твоя хваленая честность, Жив?
После продолжительного молчания юноша кивнул.
Тью сидела точно оглушенная, понимая, что победила. Но какой ценой!
Она потянулась к Живу, чтобы утешить его, но скорее себя. Ее напугала горькая тьма, появившаяся вдруг в его взгляде, его немое приятие измены. Но ведь это вовсе не так, не измена — она с ходу отвергла такое слово. Она отнюдь не собирается изменять Живу! Они любят друг друга, и речи не может быть о какой-то там измене. Жив сможет приехать к ней спустя год, максимум два. Они ведь взрослые люди — незачем им цепляться друг за друга, точно детям малым. Любовь взрослых людей основана на обоюдной свободе, на взаимном доверии. Тью повторяла теперь все это себе, как прежде говорила ему. «Да, да», — почти беззвучно отвечал он, баюкая ее и лаская. После Жив лежал в абсолютной, до звона в ушах, тишине пустыни, сна ни в одном глазу, и думал: «Это умерло, не родившись. Это никогда и не начиналось».
Они сохраняли близость все немногие оставшиеся до отлета Тью недели. Они любили друг друга — нежно и бережно, они продолжали беседовать на темы истории, экономики, этнологии, они цеплялись за любое занятие. Тью готовилась к обязанностям, которые предстояло исполнять в экспедиции на Терру, изучала принципы иерархии на далекой планете. Жив сочинял курсовое эссе о социально активных поколениях на планете Уэрел. Оба трудились весьма настойчиво. Друзья устроили для Тью грандиозные проводы. На другой день Жив сопровождал возлюбленную в космопорт. Тью крепко ухватилась за него и, не в силах оторваться, то и дело целуя, повторяла, чтобы он не откладывал, непременно через год поспешил следом за ней на Терру. Жив посадил ее на борт флайера, которому предстояло доставить путешественников на орбиту, где их ждал звездолет системы НАФАЛ, и помахал на прощание рукой. Затем вернулся в свою квартирку в южном кампусе школы.
Там его и нашли друзья три дня спустя. Он сидел за столом в странном оцепенении. Глядя в одну точку на стене, Жив не пил, не ел и почти не отвечал на тревожные расспросы друзей. Такие же, как он, выходцы из пуэбло, приятели вмиг сообразили, в чем дело, и сразу же послали за целителем (так называли врачей на Хайне). Поняв, что дело придется иметь с уроженцем одного из южных пуэбло, целитель сказал:
— Хавжива! Бог не может оставить тебя здесь, он не умер в тебе.
После долгого молчания юноша отозвался голосом, в котором непросто было признать голос прежнего Жива:
— Я должен вернуться домой.
— Это пока невозможно, — вздохнул целитель. — Но мы можем прибегнуть к «напеву самообладания», а я тем временем отыщу человека, способного воззвать к твоим богам.
Он немедленно обратился к студентам — уроженцам юга. Четверо откликнулись тут же. Всю ночь они сидели с Живом и пели «напев самообладания» на двух языках и четырех диалектах, пока наконец страдалец хриплым шепотом не подтянул им на пятом, с трудом выговаривая слова одеревенелыми губами. Затем он свернулся клубком и проспал тридцать часов кряду.
Проснулся он в собственной комнате. Сидящая рядом пожилая женщина с кем-то беседовала. Но в комнате, кроме них двоих, никого не было.
— Ты не здесь теперь, — говорила она. — Ты блуждаешь. Ты не вправе умереть здесь. Это неправильно, это стало бы непоправимой ошибкой. И ты это знаешь. Неподходящее место. Неправедная жизнь. Ты знаешь это! Что держит тебя здесь? Ты заплутал? Ты не знаешь дороги домой? Ты ищешь ее? Так слушай, вот она. — И старуха высоким визгливым голосом завела песнь почти без слов и без мелодии, вроде бы знакомую Хавживе, — казалось, он слышал ее целые столетия назад. Когда женщина, завершив пение, продолжила свою бессвязную речь, свою беседу ни с кем, он опять провалился в сон.
Когда же проснулся снова, старухи уже не было. Жив так никогда и не узнал, кто была она и откуда взялась. Да он и не спрашивал. Старуха говорила с ним на его собственном языке, на диалекте Стсе.
Юноша уже отнюдь не собирался умирать, но был крайне изможден. Целитель распорядился перевести его в лечебницу в Тесе, самом климатически благоприятном уголке планеты, настоящем оазисе с горячими источниками. Здесь под защитой кольцевой гряды скал зеленел лес и даже распускались цветы. Бесконечные тропки петляли вокруг подножий гигантских деревьев, выводя к берегам всегда теплых озер. Небольшие пруды давали приют говорливым пернатым, голосам которых вторили гейзеры и бесчисленные крохотные водопады, не умолкавшие, в отличие от птиц, и в ночи. Сюда он и был послан на поправку.
Спустя недели три он снова начал наговаривать заметки на диктофон. Греясь на солнышке на пороге своего коттеджа, расположенного посреди заросшей папоротником прогалины, он разговаривал как бы сам с собой.
— Все едино, с чего начинать собственную историю. Часть всегда меньше целого. Ничто всегда меньше части, — говорил он, следя за колебаниями темнеющих на фоне неба тяжелых ветвей. — И не важно, из чего ты выстроишь собственный мир, свой крохотный, разумно устроенный, уютный мирок, если это как раз и есть ничто, которое всегда меньше целого. Поэтому любой твой выбор оспорим. А любое знание ограниченно — бесконечно ограниченно. Разум — это сачок, запущенный в безбрежный океан. Все, что ни зачерпнешь, — это всегда фрагмент, всегда взгляд украдкой, всегда беглая сцинтилляция. Все человеческое знание локально и изначально частично. И всякая жизнь, жизнь любого из людей, извечно ничтожна, произвольна, бесконечно мала, она слабый проблеск отражения от… — Его голос пресекся, и над поляной посреди вековечного леса вновь повисла беспокойная дневная тишина.
Спустя полтора месяца юноша вернулся в школу. Он сменил квартиру. А также факультет — оставив социологию, любимую науку Тью, он обратился к занятиям в Службе Экумены, которые были сродни прежним, но вели к совершенно другой работе в будущем. Такая перемена должна была задержать его в школе по меньшей мере на год, после чего, если позволят успехи, он мог надеяться на приличную должность в системе. Справился он блестяще, и спустя два года его вызвали в администрацию школы и самым деликатным образом, принятым среди консулов Службы, спросили, не сочтет ли он для себя возможным и уместным принять назначение на Уэрел. Юноша немедленно ответил согласием. Друзья закатили грандиозную пирушку в честь такого события.
— А я-то, дура, думала, что ты отправишься на Терру, — призналась за столом одна из однокурсниц. — Все эти материалы о войнах и рабстве, о классах, кастах и дискриминации — разве все это не из истории Терры?
— Это из текущих событий на Уэреле, — ответил Хавжива.
Никто не называл его теперь Живом. Из госпиталя он вернулся уже под прежним своим полным именем.
Сосед по столу пихнул ногой бестактную приятельницу, но та не унималась.
— Я-то полагала, что ты отправишься следом за Тью, — вздохнула она. — Решила, что именно поэтому ты больше не обзаводишься подружкой. Господи, если б я только раньше знала!
Все остальные вздрогнули, но Хавжива мягко улыбнулся и примирительно обнял раздосадованную однокашницу за плечи.
Самому ему все было ясно как божий день — как он некогда предал любовь и бросил Йан-Йан, так теперь предали его самого. Не существует пути назад, но нет пути и вперед. Стало быть, следует свернуть, уйти в сторону. И хотя он человек, ему не жить с людьми. Хоть он и стал одним из историков, ему с ними не по пути. Остается лишь жизнь с иной расой.
Хавжива более не питал надежд на какие-то грядущие радости. Он знал, что сам себе все испортил. Но он знал также, что два главных стержня, пронизавшие его жизнь, — боги и историзм — в сочетании друг с другом наделили его недюжинной силой, применимой в любых обстоятельствах, где угодно. И еще он знал, что единственно верное применение знания — осуществлять свое предназначение.
Целитель, навестив Хавживу за день до отъезда на Уэрел, тщательно простукал его и молча присел. Хавжива тоже уселся. Искушенный в молчании, юноша частенько забывал, что оно отнюдь не принято среди историков.
— Что-нибудь беспокоит? — спросил наконец целитель.
Вопрос показался Хавживе риторическим, во всяком случае, задан он был почти в медитативном тоне. Как бы то ни было, нужды отвечать на него юноша не нашел.
— Поднимись, пожалуйста, — велел целитель и, когда Хавжива подчинился, добавил: — Теперь пройдись туда-сюда.
Понаблюдав с минуту, врач констатировал:
— Ты не в себе, вышел из равновесия. Тебе это известно?
— Да.
— Может, устроим вечером «напев самообладания»?
— Незачем, благодарю, со мной все в порядке, — ответил Хавжива. — Просто я всегда теперь такой, немного не в себе.
— От этого ведь вполне можно избавиться, — заметил целитель. — С другой стороны, раз уж ты собрался на Уэрел, может, это даже и к лучшему. Прощай, беззаботная студенческая жизнь!
Они обнялись, как все историки, знающие, что больше никогда не увидятся друг с другом. В этот день Хавживе пришлось выдержать немало таких прощальных объятий. А назавтра он уже ступил на борт звездолета «Ступени Дарранды» и канул в космическую пустоту навечно.
За время перелета — восемьдесят световых лет, релятивистские скорости — умерла мать Хавживы, умер отец, не стало и Йан-Йан. В мир иной перешли все, кого он знал в Стсе, и все друзья по учебе в Катхаде и Be. К моменту посадки они были мертвы уже долгие годы. Даже ребенок, рожденный Йан-Йан, успел стать взрослым, состариться и умереть.
С этим знанием Хавжива жил с тех пор, как посадил Тью на борт корабля, а сам остался — умирать. Благодаря усилиям целителя, четверки студентов, певших вместе с Хавживой, старухи, пробудившей в нем бога, благодаря водопадам Теса он все же выжил — но жил теперь исключительно этим знанием.
За время путешествия изменилось и многое другое. Когда Хавжива только покидал Be, колония Уэрела, планета Йеове, была миром рабов, гигантским трудовым лагерем. К моменту прибытия НАФАЛ-звездолета к цели путешествия там уже отполыхала межпланетная освободительная война, Йеове провозгласила свою независимость от Уэрела, да и сам институт рабства в метрополии если не начал распадаться, то сильно пошатнулся.
Хавжива предпочел бы понаблюдать за этим ужасным, но захватывающим процессом подольше, но посольство безотлагательно спровадило его к месту прохождения службы на Йеове. Хайнец по имени Сохикельвеньанмуркерес Эсдардон Айя консультировал Хавживу перед самым отбытием.
— Если вы ищете опасности, — сообщил он, — то встретите ее на Йеове. Если взыскуете надежд, найдете там и надежду. Уэрел пожрет сам себя, а в мятежной колонии тем временем все может и наладиться. Но гарантировать это вам не сможет никто. Вот что я скажу напоследок, Йехедархед Хавжива: в обоих этих мирах на свободу вырвались весьма могущественные боги.
Йеове сбросила иго своих хозяев — четырех корпораций, триста лет безраздельно властвовавших над рабами на бескрайних плантациях. Но хотя за тридцать лет кровопролитных боев независимость была завоевана, войны на планете так и не прекратились. Народные трибуны и полководцы, обретшие среди бывших рабов власть и авторитет в период Освобождения, сражались теперь друг с другом, деля захваченный пирог. Поводом для свары служил также и вопрос, изгнать ли всех чужаков с планеты раз и навсегда или все же допустить их присутствие и присоединиться тем самым к Экумене. В конце концов поборники полной изоляции потерпели сокрушительное поражение, и в старой колониальной столице появилось новое учреждение — посольство Экумены. Хавжива провел в нем определенное время, «дабы изучить местный говор и застольные манеры», как ему и было велено. Затем посол, ловкая девица с Терры по имени Солли, откомандировала Хавживу в южный регион, в провинцию Йотеббер, которая давно уже добивалась автономии.
«История — одна сплошная подлость», — думал Хавжива, глядя из окна вагона на бесконечные руины разрушенного мира.
Уэрелианские капиталисты триста лет измывались над рабами и бездумно истощали недра Йеове ради немедленной прибыли. Бесповоротно искалечить целый мир не так-то просто, но если очень уж постараться, то все же это вполне достижимо. Гигантские карьеры обезобразили ландшафт, отсутствие правильного севооборота обесплодило почву. Иссохли реки. Огромное облако пыли затягивало теперь весь восточный горизонт.
Хозяева правили планетой при помощи насилия и устрашения. Больше столетия сюда завозили лишь рабов-мужчин, непосильным трудом загоняли их до смерти, а затем заменяли свежей рабочей силой. Земледельческие артели в таких мужских гетто постепенно приняли форму первобытно-общинных иерархий. В конце концов, когда цена рабов на Уэреле, а также стоимость их доставки оттуда резко подскочили, корпорации стали закупать также и невольниц. Поэтому в течение следующих двух столетий население Йеове значительно возросло, появились даже города, населенные одними рабами. Такие «имуществограды» и «пыльные» деревеньки посреди бескрайних плантаций возникали на основе былых резерваций. Хавжива знал, что первыми бучу на планете затеяли женщины, взбунтовавшиеся против мужского засилья в советах племен, и лишь позже вспыхнувший мятеж перерос в восстание против рабства вообще.
Едва ползущий поезд тормозил на каждом полустанке, за окном миля за милей проплывали лачуги, пепелища, изрытые воронками пустоши, фабрики, превращенные в сплошные руины, сменялись частично действующими, донельзя закопченными, отвратительно грохочущими и изрыгающими из приземистых труб облака ядовитого смрада. На каждой остановке сотни пассажиров покидали поезд, но им на смену спешили все новые и новые толпы. Ругаясь с проводниками об оплате за проезд и отчаянно толкаясь, люди лезли во все щели, кишели в проходах и тамбурах, карабкались даже на крышу вагонов. Бдительная станционная охрана, грозно размахивая увесистыми дубинками, безжалостно сметала их оттуда.
На севере огромного континента Хавживе встречались в основном такие же, как на Уэреле, темнокожие, иссиня-черные люди. Но ближе к югу их становилось меньше, стали мелькать более светлые лица, пока в самом Йотеббере Хавжива не увидел людей даже светлее, чем он сам, — с кожей пепельно-голубого цвета. Это и были так называемые пыльные — потомки сотен поколений уэрелианских рабов.
Йотеббер оказался одним из первых центров мятежа и первым же попал под безжалостный удар хозяев. Не ограничиваясь полицейскими репрессиями, корпорации применили против восставших ковровое бомбометание и отравляющие газы — в одночасье погибли многие тысячи людей. Целые города сжигались после акции, чтобы заодно кремировать тела вышедших из повиновения рабов и туши павшей скотины. Устье большой реки запрудили разлагающиеся трупы. Но все это в прошлом. Теперь свободная Йеове стала новым членом Экумены, и Хавжива в ранге вице-посла направлялся в Йотеббер, чтобы помочь жителям провинции начать новую жизнь. Вернее, с точки зрения уроженца Хайна, вернуть ее к позабытым истокам.
На вокзале в Йотеббер-Сити его встречала огромная толпа ликующего народа, оттесненного за плотные полицейские кордоны. По эту сторону от шеренги стражей порядка оказалась лишь весьма представительная группа официальных лиц, разряженных в экзотически пестрые мундиры, — все наиболее заметные в этой провинции политические деятели. Помпезное действо прошло как положено: долгие приветственные речи, бурные аплодисменты, крики «браво!», тьма репортеров с головидения и фотографов из множества агентств новостей. И все это абсолютно серьезно, без тени улыбки — большие политики хотели, чтобы высокий гость понял сразу: он здесь популярен, он, как выразился комиссар в своем сжатом, но прочувствованном спиче, «не просто персона грата, но посланник самого будущего!».
В тот же вечер, устраиваясь на отдых в апартаментах люкс бывшей резиденции хозяев, ныне превращенной в роскошный отель, Хавжива сказал себе: «Знали бы они, что посланник будущего сам вырос в захолустном пуэбло и до прибытия в их мир про головидение даже не слыхал…»
Он надеялся, что справится с новыми своими обязанностями и не разочарует тех, кто с таким нетерпением ожидал его приезда. Эти люди, населяющие обе планеты, понравились ему еще на Уэреле, буквально с первого взгляда — невзирая на всю их чудовищно организованную социальную систему. Они были полны жизненной силы и гордости, а здесь, на Йеове, еще и верили в справедливость. Хавживе вспомнился древний терранский афоризм, посвященный чужим богам: «Верую, ибо это невозможно». Прекрасно выспавшись, он проснулся ранним солнечным утром, полный самых радужных надежд и предвкушений. И решил немедленно начать знакомство с городом — отныне его городом.
На выходе из вестибюля отеля швейцар (Хавживе показалось весьма странным, что люди, положившие на алтарь свободы столько жертв, до сих пор имеют слуг) отчаянно попытался уговорить постояльца дождаться гида с машиной и был страшно обеспокоен столь необычным — прогулка пешком без свиты! — поведением высокого гостя. Хавжива объяснил ему, что хочет просто подышать воздухом и любит бродить в одиночестве. И вышел, оставив за спиной растерянного служителя, сообразившего крикнуть напоследок:
— Ой, сэр, только не вздумайте ходить в Центральный парк, умоляю вас, сэр!
Решив, что парк, видимо, закрыт на время проведения каких-либо церемоний или работ по озеленению, Хавжива прислушался к совету. И отправился прямиком на рыночную площадь, где в этот ранний час торг был уже в полном разгаре. Вскоре Хавжива обнаружил, что на него обращают внимание, он становится центром толпы. Люди постепенно обступали его, опасливо замолкая и не отводя настороженных взглядов. Хотя Хавжива и был облачен в светлую йеовианскую одежду, он оказался единственным бронзовокожим среди четырехсот тысяч горожан. Угрюмые взгляды со всех сторон выразительно свидетельствовали: «Чужак!» Тогда он выбрался из притихшей толпы и скрылся в прилегающих к рынку улочках. Наслаждаясь утренней свежестью, Хавжива стал любоваться архитектурными красотами — ветхими домами, выстроенными некогда в очаровательном и несколько вычурном колониальном стиле. И застыл как вкопанный в совершенном восхищении перед орнаментами храма Туал. Церковь выглядела позабытой и запущенной, но в изножье барельефа Праматери в нише возле входа Хавжива углядел пучок свежих цветов, — стало быть, все же кто-то хранит верность заветам. Нос Праматери за время войн был почти полностью отбит, но улыбка ее оставалась по-прежнему безмятежной и как бы чуточку удивленной.
Внезапно Хавжива почувствовал, что за спиной у него кто-то есть.
— Убирайся из наших краев, ты, дерьмо заморское! — раздался грубый окрик.
Хавживе жестоко заломили руку за спину, земля вдруг выскочила у него из-под ног. Перед глазами сомкнулись ухмыляющиеся, что-то вопящие рожи. Посыпались беспорядочные удары, чудовищная боль пронизала все тело, взгляд заволокла багровая пелена, бешеные крики смешались с всплесками боли воедино, и наступило наконец спасительное забытье.
Сидевшая рядом с его койкой дама почтенного возраста почти беззвучно напевала что-то смутно знакомое.
Сиделка сосредоточенно считала петли на своем вязанье; наконец, оторвавшись на миг от вязанья, она встретилась взглядом с пациентом и тихонько ахнула. С трудом сфокусировав зрение, Хавжива разглядел, что лицо у нее пепельно-голубого цвета, а глаза сплошь черные.
Сиделка тут же поправила что-то в опутывающей больного аппаратуре и доложила:
— Я медсестра, ваша ночная сиделка. У вас сотрясение, небольшая трещина в черепе, почечные ушибы, перелом левой ключицы и ножевое ранение в живот. Но не тревожьтесь, скоро пойдете на поправку.
Вся тирада прозвучала на местном наречии, которое Хавжива как будто должен был понимать, — просьбу не тревожиться он, во всяком случае, понял точно. И покорно подчинился.
Ему казалось, что он снова на борту «Ступеней Дарранды» в состоянии НАФАЛ-прыжка через космическую пустоту. Столетия проносились как в дурном сне, а кошмар отступать и не думал. Время и сами люди утратили человеческий облик. Хавжива пытался исполнить «напев самообладания», но не мог вспомнить — слова исчезли, начисто испарились из памяти. Пожилая сиделка брала его за руку и, нежно поглаживая, ласково, но непреклонно влекла назад к настоящему, в бытие, в сумеречную тихую палату с незаконченным вязаньем у нее на коленях.
И настало утро — с ярким солнечным светом в окнах. В изножье постели стоял сам комиссар провинции Йотеббер, плечистый верзила в белом, шитом пурпуром одеянии.
— Весьма сожалею, — с трудом шевеля разбитыми губами, прошептал Хавжива. — Очень глупо было пойти гулять без охраны. Во всем виноват я один.
— Злоумышленники уже схвачены и вскоре предстанут перед Судом справедливости, — отчеканил комиссар.
— Они же совсем мальчишки, — прохрипел Хавжива. — Всему виной мои собственные невежество и безрассудство…
— Негодяи понесут заслуженное наказание! — отрезал комиссар.
Дневные сиделки, девицы помоложе, всегда притаскивали с собой в палату головизор и смотрели по нему новости и сериалы. Смотрели почти без звука, чтобы не мешать пациенту. Однажды в жаркий полдень, когда Хавжива бездумно любовался парящими высоко в небе облаками, к нему крайне почтительно обратилась очередная сиделка:
— Ой, извините, пожалуйста, но, если господин пожелает сейчас взглянуть, он сию же минуту увидит исполнение приговора над злодеями, которые напали на него исподтишка!
Хавжива машинально повернулся на бок и увидел подвешенное за ноги тощее человеческое тело, бьющееся в смертных судорогах. Кишки, выпущенные из распоротого живота, свисали на грудь и заливали лицо кровью. Вскрикнув, Хавжива зажмурился.
— Выключите это! — взмолился он. — Выключите… это… немедленно! — Ему недоставало воздуха. — Разве люди способны на такое? — Последнюю фразу, крик души, он прохрипел уже на родном наречии, диалекте Стсе.
Поднялся переполох, кто-то выбежал из палаты, кто-то, наоборот, вбежал внутрь, и рев торжествующей на экране толпы оборвался. Хавжива лежал с закрытыми глазами и, едва переводя дух и унимая сердцебиение, повторял про себя строки «напева самообладания» до тех пор, пока его душа и тело снова не обрели равновесие, хотя и непрочное.
Вкатили тележку с едой — Хавжива категорически отказался от трапезы.
И снова был полумрак, снова комната освещена лишь ночником, скрытым где-то в углу, и отблесками городских фонарей. Снова рядом с Хавживой ночная сиделка с вязаньем на коленях.
— Весьма сожалею, — пробормотал он наобум, не в силах припомнить, что говорил до этого.
— Ой, господин посол… — вздрогнув, сказала сиделка и вздохнула. — Я читала о вашем народе. О Хайне. Вы ведете себя совсем иначе, чем мы. Вы не истязаете и не убиваете друг друга. Живете в мире и согласии. Представляю себе, какими омерзительными мы вам показались. Вроде ведьм и исчадий ада, наверное?
— Вовсе нет, — ответил Хавжива, сглотнув комок горькой желчи.
— Когда вы, господин посол, оправитесь, когда хоть чуточку окрепнете, я поведаю вам кое-что. — В негромком голосе сиделки читалась скрытая мощь — та, которая, как чувствовал Хавжива, может вылиться в нечто большее, внушающая уважение сила. Он знавал немало людей, всю свою жизнь говоривших с подобными интонациями.
— Я и сейчас в состоянии вас выслушать, — заметил он.
— Не теперь, — возразила сиделка. — Позже. Теперь вы слишком утомлены. Хотите, я спою вам?
— Хочу, — согласился Хавжива, и женщина, продолжая набирать петли, шепотом завела песнь — почти без слов и без мелодии. Он разобрал лишь имена богов: Туал, Камье. Это ведь не мои боги, хотел сказать Хавжива, но веки налились неодолимой тяжестью, и он уснул, убаюканный шатким своим равновесием.
Ее звали Йерон, и она вовсе не была старухой, как поначалу показалось Хавживе. Сиделке не было еще и пятидесяти. Но тридцать лет войны и тяжкие годы недородов оставили на ее лице неизгладимый отпечаток. Все зубы искусственные — вещь, для Хавживы неслыханная, — а на глазах стекла в тонкой металлической оправе. На планете Уэрел уже научились применять регенерацию органов, но, как объяснила Йерон, лишь немногие из обитателей Йеове могли позволить себе столь дорогостоящие процедуры. Она была страшно худа, сквозь жидкие волосы просвечивал череп. Осанка оставалась прямой, но при ходьбе Йерон сильно прихрамывала — давало себя знать давнее ранение в левое бедро.
— Все поголовно, буквально каждый в нашем мире может продемонстрировать вам или шрам от штыка, или следы перелома, носит в себе либо неизвлечённую пулю, либо умершее дитя в своем сердце, — говорила она Хавживе. — Теперь вы один из нас, господин посол. Вы тоже прошли сквозь огонь.
Под присмотром целого штата врачей, ежедневно проводивших консилиум, Хавжива быстро поправлялся. Сам комиссар, чтобы справиться о здоровье высокого гостя, навещал чуть ли не через день, в остальные же неизменно являлись его официальные порученцы. Как неожиданно выяснилось, комиссар был весьма признателен Хавживе. Коварное нападение на полномочного посланника Экумены дало ему всенародную поддержку и предоставило прекрасный повод окончательно разобраться с оппозицией, возглавляемой другим героем Освобождения, ныне проводившим политику полной изоляции. Комиссар присылал Хавживе в палату роскошные букеты вкупе с цветистыми отчетами о собственных викториях. Головидение непрерывно транслировало с места событий живые батальные сцены: палящих на бегу солдат, пикирующие флайеры, живописные разрывы тяжелых фугасов на склонах холмов. Когда, набравшись силенок, Хавжива впервые выбрался в коридор, он увидел в большинстве палат и даже в холлах множество раненых и калек — тех самых героев из новостей, что «прошли сквозь огонь и воду», как бодро вещали с экранов бравые военачальники и послушные власть имущим корреспонденты.
По ночам экраны гасли, победоносные реляции на время смолкали, в призрачном полумраке приходила и усаживалась рядом Йерон.
— Вы как-то сказали, что хотите мне поведать нечто, — напомнил однажды Хавжива.
За окном, которое сиделка приоткрыла, чтобы проветрить палату, продолжала шуметь нескончаемая городская жизнь — гудки машин, шаги, голоса, музыка в отдалении.
— Да, хочу. — Женщина отложила вязанье в сторону. — Я ваша сиделка, господин посол, но также и вестница. Уж простите великодушно, но, когда я услыхала о вашей беде, вознесла благодарственные молитвы великому Камье и Матери Милосердия. Потому что только так, в качестве сиделки, могла донести до вас свою весть. — Она помолчала. — Я заведовала этим госпиталем в течение пятнадцати лет. Почти полвойны. И у меня сохранились здесь кой-какие связи.
Опять пауза. Как и тихий голос, молчание ее казалось Хавживе смутно знакомым.
— Весть моя, — продолжала Йерон, — предназначена для всей Экумены. И она от женщин, всех женщин Йеове. Мы желаем вступить в альянс с вами… Знаю, что правительство уже сделало это. Йеове уже состоит членом Экумены — мы в курсе. Но что это значит для нас? Ничего, абсолютно ничего. Известно ли вам, что такое женщина в этом мире? Она ничто, пустое место. В правительстве нет ни единой женщины. А ведь именно женщины замыслили и осуществили Освобождение, они сражались и умирали за свободу наравне с мужчинами. Но нас не назначали генералами, и вождями мы не стали. Ведь мы ничто. А на селе так даже меньше, чем ничто, — рабочая скотина, доильный инвентарь. Да и в городе ненамного лучше. Я, к примеру, окончила медшколу в Бессо. У меня диплом, а работать приходится сиделкой. При хозяевах я командовала всем госпиталем. Теперь же им управляет мужчина. Мужчины — наши господа теперь, господин посол. А мы, женщины, как были собственностью, так и остались ею. Думаю, что боролись мы и отдавали жизнь за иное. Как вы считаете, господин посол? Полагаю, существующее положение — предвестие новой революции. Мы должны завершить раз начатое.
После томительно долгой паузы Хавжива мягко поинтересовался:
— У вас уже есть организация?
— Есть, разумеется, есть! Как и в былые дни. Мы привыкли действовать в подполье. — Йерон тихонько рассмеялась. — Но я не думаю, что нам следует действовать в одиночку и сражаться лишь за свои права. Мы хотим все перевернуть с ног на голову. Мужчины полагают, что они вправе командовать нами. Им придется переменить свои убеждения. За свою жизнь я хорошо усвоила один урок — силой оружия никого и ни в чем нельзя убедить. Ты уничтожаешь хозяина и сам становишься хозяином — вот в чем кроется корень зла, вот что следует сломить. Старое рабское мышление. Психологическую установку «или раб, или рабовладелец». И мы искореним ее, господин посол. С вашей помощью. С помощью всей Экумены.
— Меня прислали сюда именно для связи вашего народа с Экуменой, — заметил Хавжива. — Но мне нужно время. Я так мало знаю о вас.
— В вашем распоряжении достаточно времени, господин посол. Мы прекрасно знаем, что рабскую психологию не искоренить ни за день, ни за год. Весь вопрос здесь в воспитании и образовании. — Слово «образование» Йерон произнесла как нечто священное. — А это займет немало времени. Так что нам торопить вас незачем. Все, что я хотела бы получить сегодня, — это уверенность, что вы станете к нам прислушиваться.
— Будьте уверены, — ответил Хавжива.
Облегченно вздохнув, Йерон снова взялась за вязанье. Помолчав с минуту, добавила:
— Это может оказаться не так уж и просто — прислушиваться к нашим словам.
Хавжива почувствовал утомление. Столь серьезные беседы были ему пока не по силам. Он не совсем понял, что означает последняя фраза собеседницы. Но ведь деликатная пауза — лучший среди взрослых способ дать понять собеседнику, что ждешь продолжения. И Хавжива промолчал.
Йерон снова оторвала взгляд от вязанья.
— Как нам связываться с вами? Это самое трудное. Ведь мы, женщины, здесь абсолютное ничто. Мы можем оказаться вблизи вас как сиделки, горничные, прачки. Но нам нет места среди руководства. Нас не пускают в советы. Мы можем подавать блюда на банкете, но никак не сидеть за одним столом с мужчинами.
— Так объясните мне… — Хавжива замялся. — Объясните, с чего начать. Ищите свидания со мной при любой оказии, приходите, как только подвернется случай, если… если это… будет для вас безопасно. — Он всегда был скор в восприятии нового, лишь подозревать подвох так и не научился. — Я выслушаю. И сделаю все, что смогу.
Йерон склонилась над изголовьем и нежно поцеловала Хавживу. Губы ее оказались сухими и мягкими.
— Вот, — сказала она, — ни один политик не даст вам такого.
И снова принялась набирать петли. Хавжива уже начал было дремать, когда Йерон вдруг спросила:
— Ваша матушка еще жива, господин Хавжива?
— Все мои родные давно умерли.
Йерон испустила короткий сочувственный вздох.
— Простите, — сказала она. — А супруга?
— Я не женат.
— Тогда мы станем для вас матерями, сестрами и дочерьми. Мы заменим для вас утраченных родных. Примите мой поцелуй как знак любви между нами. Настоящей любви. Увидите сами.
— Вот список приглашенных на прием, господин Йехедархед, — сообщил Доранден, комиссарский порученец, офицер связи при посольстве.
Хавжива пробежал взглядом протянутый портативный экран, просмотрел еще раз, уже внимательнее, и невинно поинтересовался:
— А где же все остальные?
— Извините, господин посланник… Мы кого-либо упустили? Это полный список.
— Но ведь здесь одни мужчины.
Под затянувшееся растерянное молчание офицера Хавжива неожиданно обнаружил в себе новые точки опоры — его пошатнувшееся было равновесие как будто начинало восстанавливаться.
— Вам угодно, чтобы приглашенные явились с супругами? — сообразил донельзя смущенный Доранден. — Ну конечно же! Если таков обычай Экумены, мы с удовольствием включим в список также и дам.
В том, как офицер связи произнес словечко «дамы», принятое на Уэреле лишь в аристократических кругах, крылось нечто плотоядное, глазки у него замаслились. Равновесие Хавживы снова нарушилось.
— Каких еще дам? — хмурясь, удивился он. — Я говорю о женщинах. Может, они и вовсе не принимают у вас участия в общественной жизни?
Хавжива начал нервничать, не понимая, где же здесь могут таиться подводные камни. Если безобидная прогулка по пустой улочке приводит к столь плачевному исходу, то куда его может завести препирательство с порученцем самого комиссара?
А Доранден был уже не просто смущен — ошеломлен. У него просто челюсть отвисла.
— Весьма и весьма сожалею, уважаемый господин Доранден, — сказал Хавжива примирительно. — И прошу простить мне неуместную игривость. Разумеется, я не сомневаюсь, что женщины у вас занимают ответственные посты в самых различных областях. Своим неловким и неудачным выражением я просто пытался сказать, что был бы рад принять у себя таких женщин вместе с их мужьями — равно как и жен всех гостей из вашего списка. Надеюсь, я не совершил этим новую оплошность, не нарушил каких-либо обычаев и не оскорбил ваших чувств? Мне казалось, что у вас на Йеове не должно быть дискриминации, как на Уэреле, — в том числе и женской. Если я в чем-то заблуждаюсь, то снова прошу вас великодушно простить невежественного чужестранца.
Добрая половина дипломатии — это болтливость, к такому выводу Хавжива пришел уже давно. Другая же — умение вовремя промолчать.
Доранден забрал список и, заверив посла, что все упущения будут немедленно исправлены, почтительно откланялся. Но Хавжива продолжал тревожиться — до самого следующего утра, когда офицер явился снова, уже с поправками. В списке фигурировало одиннадцать новых имен, все женские. Среди них один школьный директор и две учительницы, остальные с пометкой «в отставке».
— Великолепно, просто великолепно! — восхитился Хавжива. — Вы позволите мне самому добавить к этому списку еще одно имя?
— Разумеется, ваше превосходительство. Какое только не пожелаете!
— Доктор Йерон, — сказал Хавжива.
Снова невыносимо долгая пауза, — похоже, Доранден хорошо знал, о ком речь.
— Да, — выдавил он наконец.
— Доктор Йерон, как вам, наверное, известно, прекрасно ухаживала за мной в вашем великолепном госпитале. Мы подружились. Обычной сиделке, разумеется, не место среди столь почетных гостей, но она ведь вполне квалифицированный медик, а я приметил, что в вашем списке уже есть несколько докторов медицины.
— Все в порядке, — сказал Доранден не без тени смущения.
После печального инцидента комиссар и вся его команда старались потворствовать вице-послу во всех прихотях, пока, впрочем, весьма немногочисленных, относясь к этому представителю мира, где не умеют ни нападать, ни защищаться, бережно, точно к хрупкой и дорогой статуэтке. Хавжива понимал это. Его трактовали здесь не как личность, а как некий абстрактный символ. Как человека его в этих краях и в грош не ставили. Но, зная, что его посольская миссия может привести к самым серьезным социальным сдвигам, Хавжива не возражал против подобной недооценки. Поживем — увидим, решил он про себя.
— Уверен, теперь вы не станете отказываться от сопровождающих, господин посол, — заявил генерал с каменным лицом и заметным лишь в голосе беспокойством.
— Да, генерал Денкам, я уже понял, что ваш город опасен, весьма опасен. Опасен для любого жителя. Я просмотрел голорепортаж о шайках юнцов вроде тех, что напали на меня, свободно шатающихся по улицам, терроризирующих население и плюющих на стражей порядка. Каждый ребенок и каждая женщина в этом городе должны иметь личных телохранителей. Было бы весьма огорчительно сознавать, что безопасность, являющаяся естественным правом любого жителя, достанется лишь мне одному как некая особая привилегия.
Растерянно мигнув, генерал машинально схватился за кобуру:
— Но мы ведь не вправе допустить, чтобы вы случайно пали от руки какого-нибудь террориста-маньяка.
Хавжива просто обожал иметь дело с такими честными и бесхитростными служаками.
— Согласен, меня подобная перспектива тоже не слишком радует, — сказал он. — И вот вам мое предложение. Я слышал, сэр, что у вас в полиции служат женщины. Подберите охрану для меня из их числа. В конце концов, хорошо владеющая оружием женщина ничем не уступит вооруженному мужчине, не так ли? А я буду рад отметить и почтить тем самым величайшую роль, которую сыграли женщины в борьбе за освобождение Йеове, как превосходно выразился во вчерашней речи сам комиссар.
Генерал заметно смягчился — будто железную маску с лица сбросил.
Хавжива не питал особенно теплых чувств к новой своей охране, состоявшей из крепко сбитых бабенок, грубовато немногословных и общавшихся между собой на сленге, которого он почти не понимал. У некоторых дома были детишки, но все попытки Хавживы завести о них разговор упирались в глухую стену. Дамочки оказались чертовски умелыми бойцами, так что жизни посла отныне ничто не угрожало. Когда Хавжива шел теперь по городу в сопровождении своих вечно настороженных амазонок, он читал во взглядах толпы новые чувства — изумление и даже нечто вроде симпатии. «А у этого парня, похоже, котелок варит. И чувство юмора есть», — услыхал он как-то у себя за спиной.
За глаза все называли комиссара Шефом — но лишь за глаза.
— Господин президент, — дипломатично начал Хавжива, — вопрос не только в принципах Экумены и обычаях, принятых на Хайне. Вернее, вовсе не в них — здесь, на Йеове, они имеют так мало веса по сравнению с вашим словом, сэр. Это ведь целиком ваш мир…
Комиссар едва заметно кивнул.
— …в который, — продолжал Хавжива, сделав на сей раз ставку на первую половину дипломатического искусства, — стало прибывать теперь множество беженцев из Уэрела, и еще больше их ожидается в близком будущем, так как тамошний правящий класс, приоткрыв клапан, то есть разрешив бедноте эмиграцию, пытается тем самым выпустить пар и снизить революционный дух масс. Ведь вы, сэр, куда лучше меня знаете затруднения и проблемы, которые может причинить Йотебберу массовый наплыв иммигрантов. Не меньше половины приезжих окажутся женщинами, и, как я считаю, следовало бы повнимательней отнестись к разнице во взаимоотношениях полов на Уэреле и Йеове, во всех ее аспектах: в социальной роли мужчин и женщин, в их ожиданиях, поведении, сексуальных контактах и прочая, и прочая. Большинство из тех эмигрантов с Уэрела, которые что-то из себя представляют, то бишь способны на поступки и неожиданные решения, наверняка окажутся женщинами. Совет Хейма, как известно, на девять десятых состоит из женщин. Все без исключения заметные ораторы у них тоже женщины. Эти люди вторглись и успешно внедрились в социум, обустроенный и управляемый до того одними мужчинами. Полагаю, если своевременно предпринять осторожные предупредительные меры, сделать некие профилактические шаги, то удастся избежать конфронтации и серьезных социальных коллизий. Например, можно ввести в состав совета несколько депутатов-женщин…
— Среди рабов Старого Мира, — перебил комиссар, — они могли заправлять. У нас же все вожди мужчины. Таков порядок вещей. Рабы Старого Мира могут стать свободными людьми Нового.
— А что касательно женщин, господин президент?
— Но ведь жены свободных мужчин — такие же свободные люди, — ответил комиссар.
— Значит, так, — сказала Йерон и глубоко вздохнула. — Полагаю, пора уже выколотить немного пыли.
— Дельце как раз для пыльных, вроде нас, — заметила Добибе.
— Тогда уж лучше взбить пыль как следует, — заявила Туальян. — Все одно поднимется страшный хипеж, что бы мы ни затеяли. Все равно на каждом углу станут вопить про движение женщин, ратующих за кастрацию младенцев мужского пола. Если пятеро из нас просто споют хором песню, в новостях тут же объявят, что пять сотен чокнутых баб вооружились бомбами и пулеметами и вот-вот сокрушат порядок и цивилизацию на всей планете. Поэтому и предлагаю не размениваться по мелочам. Давайте выведем на демонстрацию по меньшей мере пять тысяч поющих женщин. Давайте заблокируем железные дороги. Ляжем на рельсы. Представляете — пять тысяч поющих женщин лежат на рельсах по всему Йотебберу! Грандиозно!
Собрание (очередное заседание Ассоциации содействия образованию провинции Йотеббер) происходило в классе одной из городских школ. Две телохранительницы из эскорта посла, одетые в простенькие платьица, сметливо остались поджидать его в коридоре. Хавжива и все сорок разгоряченных активисток теснились на крохотных стульчиках, намертво соединенных со столами-экранами.
— Ваши требования? — спросил Хавжива.
— Тайное голосование!
— Равных прав при найме на работу!
— Оплата по труду!
— Тайное голосование!
— Декретный отпуск до года!
— Тайное голосование!
— Требуем уважения!
Диктофон у Хавживы едва успевал все записывать. Всласть нашумевшись, женщины вновь расселись по партам и продолжили разговор.
— Скажите, сэр, — поинтересовалась одна из телохранительниц по пути домой, — они что, все до единой простые учительницы?
— Да, — ответил Хавжива. — Вроде того.
— Вот дьявол! — удивилась женщина. — До чего ж не похоже.
— Йехедархед! Какого черта вы творите там на Йеове?
— Мадам?
— Вы попали в выпуск последних известий. Вместе с миллионом женщин, валяющихся на рельсах, на всех взлетных полосах и вокруг президентского дворца. Вы беседовали с ними и чему-то там ухмылялись.
— Было весьма трудно удержаться, мадам.
— Когда президентские войска откроют огонь, вы тоже будете ухмыляться?
— Нет, мадам, не буду. Прошу вас оказать поддержку.
— Чем?!
— Словом. Выразите на словах солидарность посла Экумены с женщинами Йотеббера. Подчеркните, что Йеове — образчик свободного социума для иммигрантов из мира рабов. Несколько слов похвалы правительству Йотеббера — за сдержанность, высокую просвещенность и тому подобное. Мол, Йотеббер — пример для подражания всей Йеове и прочее в том же духе.
— Ладно. Надеюсь, что сработает. А это не революция, Хавжива?
— Это просвещение, мадам.
Ворота в массивной раме стояли нараспашку, самой стены не было и в помине.
— В колониальные времена, — рассказывал старейшина торжественным тоном, — эти железные врата распахивались лишь дважды в день: утром, чтобы пропустить людей на полевые работы, и вечером — для прохода назад в трущобы. Все остальное время они стояли запертыми на все засовы.
Он продемонстрировал огромный сломанный замок, висевший на внешней стороне ворот, массивные ржавые болты всех прочих запоров. Движения старца были так же величавы, как его голос, и снова Хавжива восхитился чувством собственного достоинства, с которым эти люди сумели пройти сквозь тяжкие времена и которое умудрились сохранить вопреки всем тяготам и унижениям многовекового рабства. Он уже начинал постигать, какое беспримерное влияние на их ментальность оказали священные тексты «Аркамье», передаваемые прежде из поколения в поколение в изустных преданиях. «Вот что мы имели прежде, вот что было нашим единственным скарбом», — как-то сказал ему в городе один старик, ласково поглаживая заскорузлыми пальцами корешок книги, которую в возрасте под семьдесят лишь учился читать.
Хавжива и сам только приступил к чтению этой книги на языке оригинала. Медленно продираясь сквозь сплошные архаизмы, он пытался постичь, что же в этих хитросплетениях вековой мудрости с отвагой и бесконечным самопожертвованием могло обнадеживать и согревать людей в течение трех тысячелетий позорного рабства. Частенько среди каденций древней истории он словно бы слышал голоса настоящего.
Сейчас Хавжива уже с месяц гостил в деревеньке племени Хайява, самом первом из поселений рабов Сельскохозяйственной корпорации Йеове в Йотеббере, основанном добрых три с половиной века тому назад. В этом глухом уголке южного побережья еще сохранились в нетронутом виде многие черты былого общественного уклада. Йерон и другие активистки освободительного движения давно говорили Хавживе, что лучше всего узнать жителей Йеове можно, познакомившись поближе с племенами, до сих пор обитающими на плантациях.
Он уже знал, что в течение первого столетия поселения были чисто мужскими — без женщин и детей. У первых обитателей резервации сложилось нечто вроде внутреннего правления со строгой иерархией, основанной на политике кнута и пряника. Самые сильные рабы, проходя через ряд испытаний, захватывали власть и удерживали ее затем интригами да подачками. Когда туда попали первые женщины, они в этой жесткой системе оказались на положении рабов у рабов. Мужчины, как прежде корпорации, использовали женщин в качестве служанок и покорных сливных отдушин для избыточного семени. Самостоятельные решения и свободный выбор, как в вопросах секса, так и всех прочих, оставались чисто мужской привилегией. В течение последующих столетий присутствие в поселении детей несколько изменило племенные обычаи, обогатив их новыми деталями, но принцип мужского превосходства, поощряемый также и со стороны рабовладельцев, изменений почти не претерпел.
— Мы надеемся, что господин посланник удостоит завтра своим присутствием обряд посвящения, — сказал старейшина своим замогильным голосом, и Хавжива заверил, что ничто не доставит ему большей чести и удовольствия, нежели посещение столь важной церемонии. Невозмутимый до того старейшина выказал явные признаки удовлетворения. Возрастом далеко за пятьдесят, он родился во времена корпораций, и все пертурбации освободительных войн пришлись на его зрелые лета. Памятуя слова Йерон о военных отметинах, Хавжива поискал их взглядом и нашел — дистрофически худой старик сильно прихрамывал и, открывая рот, демонстрировал сильно щербатую улыбку. Война и недороды не обошли его своими ласками. Кроме того, по плечу от шеи к локтю своеобразными эполетами сбегали четыре глубоких ритуальных шрама, и посреди лба синей татуировкой светился распахнутый глаз — знак принадлежности к вождям племени. Вожди рабов, раб на рабе и рабом погоняет — так было, пока не рухнули стены резервации, так оно во многом и теперь.
Старейшина двинулся от ворот к «длинному дому» по определенному маршруту, и Хавжива, следуя за ним, обратил внимание, что никто больше не смеет пользоваться этой тропинкой. Все: мужчины, женщины, дети — всегда шли по параллельным, приводящим к другим входам в барак. Он следом за старейшиной, очевидно, шел дорогою вождей — весьма узкой, кстати, дорожкой.
В тот же вечер, пока дети, которым завтра предстояло посвящение, под бдительным присмотром постились на женской половине поселения, вожди и старейшины собрались на пирушку, состоявшую в бесконечной смене блюд — все с тяжелой и пряной пищей. Основу каждого составляла гора риса, затейливо изукрашенная разноцветными травами, поверх нее — обязательно мясо. Молчаливые женщины вносили все ярче и пестрее изукрашенные блюда, и на каждом все больше и больше мяса — вырезка, господская пища, явный и непременный атрибут свободы, обретенной рабами.
Хавжива, взращенный в основном на вегетарианской пище, махнув рукой на предстоящие желудочные колики, отважно прокладывал себе дорогу сквозь бифштексы и жаркое. Кухня оказалась просто превосходной, покоя не давали лишь воспоминания о бесчисленных голодающих, часть которых он мог бы отыскать прямо за стеной.
Наконец, когда огромные корзины фруктов сменили последнее блюдо, женщины скрылись и началась «музыка». Вождь племени кивнул своему леосу (нечто среднее между фаворитом, названым братом, приемным сыном и согревателем ложа). Тот, смазливый молодой человек весьма женственной наружности, заулыбавшись, мягко хлопнул в ладоши, затем стал отбивать медленный ритм. Когда за столом воцарилась полная тишина, он запел, но запел почти что шепотом.
На большинстве плантаций музыкальные инструменты были запрещены испокон веку — хозяева позволяли невольникам исполнение лишь ритуальных песнопений в честь Туал в ходе ежегодной десятидневной службы. Во времена господства корпораций рабу, застигнутому за пением, заливали в глотку кислоту — мол, пока есть силы работать, нечего шуметь попусту.
В результате на этих плантациях зародилась и получила развитие особая, почти беззвучная музыка, тихое похлопывание ладонями, едва слышные голоса, протяжные заунывные мелодии. Слова таких песен, искаженные за многие поколения бесчисленными поправками, уже почти утратили свой былой смысл. «Шеш», так называли это хозяева, то есть вздор. И в конце концов рабам стали дозволять «хлопать в ладошки и петь свой вздор» — при условии, что за стенами поселения ничего не будет слышно. Привыкнув за триста лет к такой манере пения, бывшие рабы придерживались ее и по сей день.
Хавживу постоянно нервировало, едва ли не пугало, когда опять шепотом вступал очередной голос — едва ли не в противофазе с предыдущими, усложняя мелодический рисунок и усиливая свистящий звук почти до непереносимого, нанизывая на тягостный ритм слова, в которых отчетливым был лишь первый слог. Захваченный этим жутковатым хором, едва не теряясь в нем, он ждал — вот-вот один из них возвысит голос, хотя бы леос, любимчик вождя, ощутив себя свободным, испустит триумфальный вопль, — но нет, такого не случалось еще ни разу. Эта мягкая, давящая, как бы подводная музыка с ее плавно пульсирующим ритмом тянулась и тянулась, бесконечная, как река. По столу гуляли бутылки с йотским апельсиновым вином. Участники празднества активно бражничали. В конце концов, пили они как свободные люди. Напивались вдрызг. Смех и пьяные выкрики начинали заглушать музыку. Но само пение от этого громче не стало. И никогда не становилось.
Затем, поддерживая друг друга и время от времени задерживаясь за деревьями, чтобы отблеваться, веселая компания брела тропинкою вождей назад в большой барак. Любезный смуглокожий сосед по столу неведомо как оказался в одной постели с Хавживой.
Еще в самом начале вечеринки он долго объяснял Хавживе, что в течение всего периода подготовки и проведения ритуалов посвящения контакты с женщинами запрещены, как нарушающие некие особые энергетические поля. Мол, тогда вся церемония пойдет насмарку и мальчикам уже никогда не стать полноценными членами племени. Одни лишь ведьмы, естественно, мечтают нарушить табу, а их среди женщин великое множество, и каждая так и пытается поймать мужчину в свои нечестивые сети. Сбить с пути истинного. Нормальные же сношения, то есть между мужчинами, наоборот, поддерживают энергию посвящения и помогают детям пройти сквозь назначенные испытания. Следовательно, каждый добропорядочный мужчина обязан выбрать себе приятеля на эту ночь.
Хавжива был доволен, что достался в партнеры этому говоруну, а не кому-нибудь из старейшин, которые могли потребовать от него по-настоящему энергетического, то бишь темпераментного, представления. Теперь же он проснулся поутру со смутными воспоминаниями, что оба они оказались слишком пьяны и, едва добравшись до постели, вырубились напрочь.
Злоупотребление золотистым йотским вином приводит к тяжкому похмелью. Хавжива знал это и прежде, теперь же, по пробуждении, звон в ушах и тошнотворная слабость во всем теле красноречиво подтверждали это.
В полдень новый приятель повлек Хавживу к местам для почетных гостей на деревенской площади, уже битком набитой зрителями исключительно мужского пола. Длинные мужские бараки остались у зрителей за спиной, перед глазами — глубокий ров, отделяющий женскую половину от мужской, или привратной, как продолжали называть ее до сих пор, хотя стены исчезли и ворота, одиноко возвышающиеся над крышами хижин и бараков, стали историческим памятником. Дальше во все стороны простирались бескрайние рисовые поля, подернутые жарким полуденным маревом.
Шестеро мальчиков скорым шагом направлялись от женских хижин ко рву. Пожалуй, эта канава широковата для тринадцатилетних ребятишек, подумалось Хавживе, но двое из шести все же сумели прыжком с разгона преодолеть преграду. Остальные четверо тоже отважно прыгнули, но сорвались и карабкались теперь по стенке рва. Один из неудачников, первым выбравшийся на поверхность, тихонько скулил от боли в поврежденной ноге. Даже оба более удачливых прыгуна выглядели изможденными и напуганными, и все шестеро покачивались, точно былинки на ветру, совершенно синие от долгого поста и непрерывного бодрствования. Окружившие мальчуганов старейшины выстроили их, обнаженных и трепещущих, в ряд лицом к зрителям.
Хавжива нигде не находил взглядом ни единой женщины, даже на женской половине селения.
Начался экзамен. Вожди и старейшины по очереди отрывисто выкрикивали вопросы, отвечать на которые следовало без малейшей запинки то кому-либо одному, то всем вместе — в зависимости от жеста экзаменатора. Религиозные обряды, официальный протокол, проблемы этики — вымуштрованные ребятишки петушиными своими фальцетиками отбарабанивали ответы на любые темы. Неожиданно одного из мальчиков — того самого, что хромал после падения, — вырвало желчью, и, ослабев, он осел наземь. Ничто не переменилось, никто даже не шевельнулся, экзамен продолжался как ни в чем не бывало — лишь после тех вопросов, что адресовались упавшему в обморок, повисала короткая болезненная пауза. Спустя минуту-другую мальчик пришел в себя, сел, затем, преодолев слабость, поднялся и занял свое место в шеренге. Его мертвенно-голубые губы снова шевелились в такт общим выкрикам, но теперь, похоже, совсем уж беззвучно.
Хавжива старательно наблюдал за ритуалом, хотя мысли его витали в иных сферах, в далеком прошлом. «Все, что знаем, мы узнаём в поте лица своего, — думал он, — но всякое наше знание ограниченно, всегда оно лишь часть недостижимого целого».
После инквизиторского допроса наступило время самой настоящей пытки — ритуальное клеймо в виде глубоких царапин от шеи по обоим плечам до локтевого сгиба каждого несчастного мальчугана выполнялось при помощи заостренного колышка твердого дерева, раздиравшего нежную детскую плоть чуть ли не до самых костей, чтобы оставить по себе глубокий, хорошо заметный шрам, доказывающий мужество испытуемого. Рабам не дозволялось держать внутри поселения никаких металлических инструментов, сообразил Хавжива с заметным содроганием, но взгляда не отвел, как это и пристало почетному гостю. После каждой очередной кровавой борозды старейшины прерывались для заточки своего страшного орудия о желоб в большом камне, установленном посреди площади в незапамятные времена. От жуткой боли мальчики корчились, один, не в силах терпеть, дико вскрикнул и тут же зажал себе рот свободной ладошкой. Другой сразу же прикусил себе большой палец, да так сильно, что по окончании процедуры кровь из пальца хлестала ничуть не слабее, чем из обезображенных плеч. Наконец, когда все до последнего прошли через ритуальную живодерню, вождь племени, промыв мальчикам раны, замазал их каким-то целебным снадобьем. Ошеломленно пошатываясь, мальчики вновь выстроились в ряд; старейшины, улыбаясь, нежно похлопывали их по неповрежденным местам. «Герои, наши соплеменники, мужественные парни!» — услышал Хавжива и перевел дух с чувством глубокого облегчения.
Неожиданно на площади появились еще шестеро детишек, на сей раз девочки. На мужскую половину они прошли через мостик — каждая в сопровождении отдельной дуэньи, с головой, закутанной в покрывало. На девочках же, напротив, никакой одежды, только браслеты на лодыжках и запястьях, по-птичьи костлявых. При виде новых жертв толпа зрителей испустила единый ликующий вопль. Хавжива поразился — неужто девочкам тоже предстоит пройти через обряд посвящения? Это было бы добрым знаком, решил он.
Две из девочек по возрасту были под стать мальчикам, остальные куда моложе — одной, пожалуй, не больше шести. Они выстроились рядком перед свежеиспеченными мужчинами тощенькими ягодицами к ухмыляющимся зрителям. За спиной каждой стояла задрапированная дуэнья, как за спиной каждого из мальчиков — обнаженный старейшина. Не в силах отвести глаз и отвлечься мыслями от происходящего, Хавжива наблюдал, как девочки ложатся на спину прямо в пыль и грязь площади. Одну из них, чуток замешкавшуюся, силком уложила ее дуэнья. Старики, миновав новообращенных, под рев и улюлюканье восторженной публики мигом улеглись на девочек. Каждая дуэнья присела на корточки возле своей подопечной; одна, низко склонив голову, прижала к земле руку девочки. Обнаженные мужские ягодицы нелепо подпрыгивали; Хавжива не мог разобрать, было ли то настоящее сношение или только его имитация. «Вот как надо, смотрите, сынки, смотрите!» — восторженно ревели зрители. Под шутки, смех и улюлюканье старейшины, исполнив свой долг, один за другим вставали, причем каждый с интригующей скромностью пытался прикрыть свой детородный орган от любопытствующей публики.
Когда поднялся последний, вперед выступили мальчики, каждый улегся на предназначенную ему девочку и точно так же, как старшие до него, задрыгал попкой. Это уж точно была чистой воды имитация, эрекции ни у одного из мальчиков Хавжива не заметил. Зрители, невольно обступившие место действия, с воплями: «Может, помочь?», «Вот, возьми попробуй моим!» — наперебой демонстрировали свои напряженные фаллосы. Наконец все мальчики встали. Девочки продолжали лежать пластом с широко раздвинутыми ногами, точно маленькие дохлые ящерицы. По толпе мужчин прошло жутковатое движение, зрители с готовностью продолжить веселье прянули вперед — но старухи уже волокли девочек к мосту. Их поспешную ретираду толпа сопроводила всеобщим вздохом, едва ли не стоном разочарования.
— Они под воздействием целебных снадобий, чтоб вы чего не подумали! — заметил смуглокожий спутник Хавживы, искательно заглядывая в лицо. — Эти соплячки. Так что им не очень-то и больно.
— Да, я вижу, — откликнулся Хавжива со своего почетного места.
— Им еще повезло — участвовать в посвящении для них великая честь, редкостная привилегия. Крайне важно, чтобы девчонки теряли невинность как можно раньше. И имели сношения с как можно большим количеством мужчин. Чтобы не могли потом причитать: мол, это твой сын, а тот мальчик — сын вождя, тебе не чета, и прочее в том же духе. Это все ведьмовство. На самом деле сына выбирают. У настоящего сына не должно быть никакой прямой связи с этими шлюхами-рабынями. И им следует усвоить это с пеленок. А этих к тому же еще напичкали и снадобьями. Теперь не то что в прежние времена, при хозяевах. Тогда никаких снадобий тратить на них не стали бы.
— Понимаю, — сказал Хавжива и, взглянув на своего «партнера», подумал, что смуглый цвет кожи означает добрую толику хозяйской крови в его жилах; может статься, он даже родной сын одного из господ. Ублюдок бесправной и безвестной рабыни. Сына он себе избирает. Всякое знание ограниченно, любое знание частично, вспомнилось снова. Будь то в Стсе, в Экуменической школе или в поселениях Йеове.
— Стало быть, вы до сих пор считаете женщин невольницами? — уточнил Хавжива. Все его чувства замерзли и притупились, и вопрос прозвучал как бы с неким отстраненным любопытством.
— Нет, — спохватился смуглокожий приятель, — нет, что вы! Извините меня, я просто оговорился — знаете, как привыкнешь с детства… Тысяча извинений!
— Не по адресу.
Снова Хавжива поймал себя на несдержанности. Собеседник притих и пригорюнился.
— Друг мой, покорнейше прошу вас сопроводить меня в апартаменты, — сказал Хавжива, и смуглокожий вновь просиял.
Лежа в потемках, Хавжива тихонько беседовал по-хайнски со своим электронным дневником.
«Ты ничего не можешь изменить и поправить извне. Стоя в стороне, глядя сверху вниз, ты разглядишь лишь общий узор. Что-то в нем не так, где-то зияет прореха. Ты можешь попытаться понять, в чем она, но извне тебе никогда не удастся наложить на нее заплату. Ты должен оказаться внутри, ты должен стать ткачом. А может быть, даже нитью в узоре».
Последнюю фразу Хавжива произнес на диалекте Стсе.
Когда Йехедархеду Хавживе по прозвищу Неколебимый исполнилось пятьдесят пять, он вновь отправился в Йотеббер. Он не бывал там уже с давних пор. Должность советника при министерстве общественного правосудия Йеове крепко привязывала его к северу, и путешествовать в южное полушарие доводилось крайне редко. Долгие годы провел он в Старой столице, проживая там вместе со своей подругой и отрываясь от относительно спокойной и размеренной жизни лишь на время поездок в Новую столицу для консультаций в сложных вопросах по просьбе молодого посла Экумены. Подруга Хавживы — а прожили они вместе уже полных восемнадцать лет — спешно завершала работу над очередной книгой, и перспектива провести недели две в одиночестве ее только обрадовала.
— Поезжай! — чуть ли не велела она ему. — Ты так давно об этом мечтал. Я присоединюсь к тебе, как только закончу работу. Обещаю, что никто из этих чертовых политиков ничего не пронюхает о твоем отъезде. Смывайся же! И скорее!
И Хавжива отбыл. Он так и не сумел привыкнуть к стремительным взлетам и посадкам флайеров, хотя летать ему приходилось довольно часто, и сейчас предпочел долгое путешествие поездом — комфортабельным трансконтинентальным экспрессом. Поезда теперь мчались гораздо быстрее, но курсировали по-прежнему битком набитые пассажирами. Каждая остановка по-прежнему превращалась в штурм вагонов низшего класса, хотя забираться на крышу, как в былые годы, никто уже не решался — при скорости-то под сто пятьдесят. Хавжива купил себе отдельное купе в прямом вагоне на Йотеббер и долгие часы проводил, молчаливо созерцая мелькающий за окошком ландшафт. Следы былого запустения в основном сменились молодыми лесопосадками вперемежку со строящимися городами, затем снова замелькали бесконечные ряды лачуг, но вот тебе и вполне приличные коттеджи, вот особняки с садами в уэрелианском стиле, дымящие фабрики, гигантские новые производства, снова внезапно необозримые поля, изрезанные серебристыми стрелами оросительных каналов обязательно с босоногими детишками по берегам. Наступала очередная короткая северная ночь, и Хавжива погружался в безмятежный дорожный сон.
На третий день пополудни он прибыл на конечную станцию — центральный вокзал Йотеббера. Никакой тебе толпы. Никаких встречающих. Никаких телохранителей. Хавжива брел по знакомым раскаленным улицам, миновал рынок, прогулялся по Центральному парку. Видимо, — все же немного бравируя — бандиты в городе еще пошаливали. И он бдительно озирался по сторонам. Дойдя до храма безносой старушки Туал, Хавжива возложил к ее ногам белый цветок, сорванный по пути в парке. Праматерь по-прежнему чему-то загадочно улыбалась. Подмигнув ей в ответ, Хавжива отправился в новый большой район, где проживала Йерон.
Бывшей сиделке стукнуло уже семьдесят четыре, и она недавно оставила работу в клинике, которой руководила, практикуя и читая лекции студентам, последние пятнадцать лет. Йерон не так уж сильно изменилась с тех пор, как Хавжива увидел ее впервые у своего изголовья, лишь как бы немного усохла. Совершенно облысевшую ее голову покрывал мерцающий платок, аккуратно повязанный на затылке. Они обнялись и расцеловались, и Йерон ласково поглаживала Хавживу по плечу, расплываясь в неудержимой улыбке. Они никогда не спали вместе, но между ними всегда существовало обоюдное тяготение, желание прикоснуться друг к другу.
— Взгляните! — воскликнула Йерон, касаясь головы дорогого гостя. — Нет, вы только взгляните на эти седины! Как ты прекрасен! Проходи же скорей и выпей со мною стаканчик вина. Где же, наконец, твой араха? Когда же ты все-таки поумнеешь и прекратишь свои мальчишеские выходки! Снова шел через весь город пешком, да еще с багажом? Нет, ты по-прежнему чокнутый!
Хавжива извлек из сумки и вручил ей подарок — трактат о лечении каких-то редкостных в системе Уэрел — Йеове болезней, составленный медиками Экумены. Йерон просто рассыпалась в благодарностях. И некоторое время даже разрывалась от желаний одновременно принять Хавживу как следует и проглядеть главу о берлоте. Они допивали уже по второму бокалу бледного оранжского, когда Йерон, отложив книгу в сторонку, повторила:
— Как ты прекрасен, Хавжива! — Ее темные глаза засветились любовью. — Ты похож на настоящего святого. Да ты и есть святой.
— Но я ведь покуда еще живой, Йерон.
— Ну, тогда на героя. И не спорь со мной!
— Не стану, — ответил он, счастливо улыбаясь. — Я знаю, что такое быть настоящим героем, отрицать не стану.
— Что случилось бы со всеми нами, если бы не ты?
— Примерно то же, что и сейчас… — Хавжива вздохнул. — Иногда мне кажется, что мы теряем даже то немногое, что обрели прежде. Этот Туальбеда из провинции Детаке, к примеру, — его никак нельзя недооценивать, Йерон. Его ораторский гений возбуждает и заражает ксенофобией очень многих, толпа просто обожает этого маньяка…
Йерон досадливо взмахнула рукой.
— Этому никогда не будет конца, — заявила она. — Но я всегда знала, что ты пойдешь одним путем с нами. Еще прежде, чем познакомилась с тобой. Как только впервые услыхала твое имя. Я знала!
— Надо сказать, что выбор у меня был относительно невелик.
— Ба-бах! Ты сам выбирал, мужчина!
— Да, — сказал Хавжива, пригубив вино. — Я выбирал. — И после паузы добавил: — Не многим выпал подобный жребий. Я выбирал, как жить, с кем, чем заниматься. Иногда мне кажется, что моя способность выбирать возникла от неприятия выбора, который кто-то делает за тебя.
— И поэтому ты восстал, чтобы проложить свой собственный путь, — кивнула Йерон.
— Я отнюдь не повстанец, — улыбнулся Хавжива.
— Ба-бах! — повторилась хозяйка. — Как это не повстанец? Ты всегда в самом центре нашего движения, едва ли не во главе!
— Ну да, — сказал Хавжива. — Но вовсе не как повстанец. Дух восстания — это по вашей части. Мое дело — одобрение. Дух сдержанности и приятия. Этому я и учился всю свою жизнь. Изменять не мир, но собственную душу. И жить в мире. Только так и можно существовать.
Йерон слушала внимательно, но недоверчиво.
— Звучит как-то по-женски, — сказала она. — Мужчины всегда стремятся подчинить мир себе.
— Но не мужчины моего рода, — ответил Хавжива.
Йерон снова наполнила бокалы.
— Расскажи-ка мне о своем роде. Раньше я всегда как-то стеснялась спрашивать. Хайн ведь столь древняя цивилизация! Столь мудрая! Вам ведома История, вам покорны межзвездные пространства! Что такое перед вами мы — с нашими тремя веками невежества, ничтожества и моря крови? Ты просто не в состоянии представить, какими мелкими чувствуем мы себя порой перед вами.
— Мне кажется, я знаю это, — сказал Хавжива. Помолчав, он продолжил: — Ведь родился я в крохотном городке под названием Стсе…
Он поведал историю своей жизни в пуэбло, рассказал о людях Иного Неба, о дяде, который доводился ему отцом, о матери — Наследнице Солнца, об обычаях, празднествах, богах повседневных и високосных. Хавжива рассказал, как изменил свою жизнь — еще до визита историка и своего отъезда в Катхад — и как изменил ее снова, уже после.
— Такое великое множество правил? — изумилась Йерон. — Столь сложных и непререкаемых. В точности как у наших племен. Неудивительно, что ты сбежал.
— Все, что я сделал, — отправился в Катхад изучать то, что было недоступно мне в Стсе, — сказал Хавжива с улыбкой. — В чем суть и смысл правил. Почему люди нужны друг другу. Экология человека. Все то же самое, что и тут, на Йеове, все эти долгие годы. Мы ведь здесь тоже пытаемся создать свод приемлемых правил — узор, порождающий приятные ощущения. — Поднявшись, Хавжива потянулся. — Кажется, я уже пьян. Может, подышим воздухом?
Они вышли в солнечный сад и стали бродить по извилистым дорожкам среди пышной зелени и цветочных клумб. Йерон кивала встречным прохожим, почтительно приветствующим доктора полным ее титулом. Она гордо шагала под руку с Хавживой. Он же старательно соразмерял свою походку с ее семенящим старческим шагом.
— Когда приходится неподвижно сидеть, тебя так и тянет в полет, — сказал Хавжива, нежно поглаживая шишковатые пальцы спутницы. — Когда же приходится лететь, так и тянет присесть. Я обучался сидя — у себя в Стсе. Я обучался и в полете — вместе с историками. Но и там я был не в силах обрести равновесие.
— Тогда ты и пришел к нам, — сказала Йерон.
— Тогда я и пришел к вам.
— И ты обрел его?
— Я научился ходить, — ответил Хавжива. — Ходить рука об руку со своим народом.
Близкий друг попросил записать историю моей жизни, считая, что она может представить интерес для людей других миров и времен. Я обыкновенная женщина, но мне довелось жить в годы великих перемен, и я всем существом поняла, в чем суть рабства и смысл свободы.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое-Део. Доссе была моей бабушкой. Камье — Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывал поля, где пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
Имущество получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, имущество, или рабы, мужчины и женщины, были невольниками, а дети — щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили невольники мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные — наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое вольнорезаных, кастратов из невольников, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти невольника от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка, — у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
— Нет, — ответила она. — Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального имущества, но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
— Послушай, Ракам, — сказала она мне, — они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
— Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, — сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
— Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец!
Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
— Никогда не говори о своем отце! — сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин рабынь и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек — бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, — случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных рабов, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам имущества определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
— Ты еще слишком маленькая.
— К новому году мне будет семь лет.
— Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
— Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
— Никогда, — ответила мать. — Ты рождена для лучшей участи.
— Для какой?
— Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело — всегда чистыми и свежими.
— Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
— Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
— О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
— Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! — сказала она. — И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
— Ты должна делать все абсолютно правильно, — сказала мне Йова. — Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
— Ты должна оставить мне ее еще на год, — говорила бабушка. — Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. — Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. — Йова, она моя радость!
— Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
— Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
— Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год — и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
— Йова, не позволяй, чтобы ее обижали, — очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
— Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, — сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из жилища рабов через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы — разве что сорняки в садике у кухни, — и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм» — но голос отказался подчиняться мне.
— Какая милая маленькая девочка, — сказала леди. — И такая темная. — На последних словах ее голос слегка дрогнул.
— Надсмотрщики приходили… в ту ночь, — с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
— В чем нет сомнения, — сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. — Очень, очень мила, Йова, — сказала женщина. — Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
— Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, — сказала женщина. — Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая… — Она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. — Оно мне не нравится, — пробормотала она. — Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других рабынь, — пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.
— Иди сюда, малышка, — сказала она, освобождая для меня место на своей огромной широкой мягкой постели, устланной подушками. — Иди сюда и прижмись ко мне. — Я свернулась калачиком рядом с ней, а она гладила меня по волосам и ласкала кожу, пока я не успокоилась от прикосновения мягких теплых рук.
— Вот так, вот так, малышка Тоти, — говорила она, и наконец мы уснули.
Я стала домашней любимицей леди Тазеу Вехома Шомеке. Почти каждую ночь я спала с ней. Ее муж редко бывал дома, а когда появлялся, предпочитал получать удовольствие в обществе рабынь, а не с супругой. Порой миледи звала к себе в постель мою мать или другую женщину, помоложе, — когда это случалось, меня отсылали, пока я не стала постарше, лет десяти или одиннадцати, и тогда мне позволяли присоединяться к ним, — и учила, как доставлять наслаждение. Мягкая и нежная, в любви она предпочитала властвовать, и я была инструментом, на котором она играла.
Кроме того, я обучалась искусству ведения дома и связанным с этим обязанностям. Миледи учила меня петь, потому что у меня был хороший голос. Все эти годы меня никогда не наказывали и не заставляли делать тяжелую работу. Я, которая в поселении была совершенно неуправляемой, стала в Большом Доме воплощением послушания. В свое время я то и дело восставала против бабушки и не слушалась ее приказов, но что бы мне ни приказывала миледи, я охотно исполняла. Она быстро подчинила меня себе с помощью любви, которую дарила мне. Я воспринимала ее как Туал Милосердную, что снизошла на землю. И не в образном смысле, а в самом деле. Я видела в ней какое-то высшее существо, стоящее неизмеримо выше меня.
Может быть, вы скажете, что я не могла или не должна была испытывать удовольствие, когда хозяйка так использовала меня без моего на то согласия, а если бы я и дала его, то не должна была чувствовать ни малейшей симпатии к откровенному воплощению зла. Но я ровно ничего не знала о праве на отказ или о согласии. То были слова, рожденные свободой.
У миледи был единственный ребенок, сын, на три года старше меня. Он жил в уединении, окруженный лишь нами, рабынями. Род Вехома принадлежал к аристократии Островов, а те придерживались старомодных воззрений, по которым их женщины не имели права путешествовать, а потому были отрезаны от своих семей, откуда происходили. Единственное общество, где ей приходилось бывать, составляли друзья хозяина, которых он привозил из столицы, но все это были мужчины, и миледи составляла им компанию только за столом.
Хозяина я видела редко и только издали. Я и его считала неким высшим существом, но от него исходила опасность.
Что же до Эрода, молодого хозяина, то мы видели его, когда он днем навещал мать или отправлялся на верховые прогулки со своими наставниками. Мы, девчонки лет одиннадцати-двенадцати, тихонько подглядывали за ним и хихикали между собой, потому что он был красивым мальчиком, черным как ночь и таким же стройным, как его мать. Я знала, что он боялся отца, потому что слышала, как Эрод плакал у матери. Та утешала его лакомствами и, лаская, говорила: «Мой дорогой, скоро он снова уедет». Я тоже жалела Эрода, который существовал как тень, такой же бесплотный и безобидный. В пятнадцать лет он был послан в школу, но еще до окончания года отец забрал его. Рабы поведали, что хозяин безжалостно избил сына и запретил покидать пределы поместья даже на лошади.
Невольницы, обслуживавшие хозяина, рассказывали, как он жесток, и показывали синяки и ссадины. Они ненавидели его, но моя мать не соглашалась с ними.
— Кем ты себя воображаешь? — сказала она девочке, которая пожаловалась, что хозяин использовал ее. — Леди, с которой надо обращаться, как с хрусталем?
А когда девочка поняла, что забеременела (объелась, говорили мы), мать отослала ее обратно в поселение. Я не поняла, почему она это сделала. И решила, что Йова ревнива и жестока. Теперь я думаю, что она спасала девочку от ревности нашей миледи.
Не знаю, когда я поняла, что была дочкой хозяина. Таясь от нашей властительницы, мать считала, что этого никто не знает. Но всем рабыням в доме это было известно. Не знаю, услышала я о своем происхождении или подслушала, но помню, что, увидев Эрода, я внимательно рассмотрела его и подумала, что куда больше похожу на нашего отца, чем он, ибо к тому времени уже знала, что у нас общий отец. Я удивлялась, почему леди Тазеу не видит нашего сходства. Но она предпочитала жить в неведении.
За эти годы я редко появлялась в поселении. Первые полгода или около того я с удовольствием забегала повидаться с Валсу и бабушкой, показывала им свои красивые наряды, блестящие волосы и чистую кожу; но когда я приходила, малыши, с которыми я играла, бросались грязью и камнями и рвали на мне одежду. Валсу работала на полях, и мне приходилось весь день прятаться в хижине бабушки. Когда же бабушка посылала за мной, я могла появляться только в присутствии матери и старалась держаться поближе к ней. Обитатели поселения, даже моя бабушка, стали относиться ко мне сухо и недоброжелательно. Их тела, покрытые язвами и шрамами от ударов надсмотрщиков, были грязны и плохо пахли. У них были загрубевшие руки и ноги с раздавленными ногтями, изуродованные пальцы, уши или носы. Я уже отвыкла от их вида. Мы, обслуга Большого Дома, сильно отличались от этих людей. Служа высшим существам, мы сами стали походить на них.
Когда мне минуло тринадцать или четырнадцать лет, я продолжала спать в постели леди Тазеу, которая часто занималась со мной любовью. Но она обзавелась и новой любимицей, дочкой одной из поварих, хорошенькой маленькой девочкой, хотя кожа у нее была белой, как мел. Как-то ночью миледи долго ласкала потаенные уголки моего тела, зная, каким образом довести меня до экстаза, который сотрясал с головы до ног. Когда я в изнеможении замерла в ее объятиях, она стала покрывать поцелуями мое лицо и грудь, шепча: «Прощай, прощай». Но я была так утомлена, что не удивилась этим словам.
Наутро миледи позвала нас с матерью и сказала, что решила подарить меня сыну на его семнадцатилетие.
— Мне будет ужасно не хватать тебя, Тоти, дорогая, — сказала она со слезами на глазах. — Ты доставляла мне столько радости. Но в доме нет другой девочки, которую я могла бы вручить Эроду. Ты самая чистенькая, милая и обаятельная из всех. Я знаю, что ты невинна, — она имела в виду, с точки зрения мужчины, — и не сомневаюсь, что мой мальчик сможет доставить тебе много радости. Он будет добр с ней, Йова, — убежденно обратилась она к моей матери.
Та поклонилась и ничего не сказала. Да ей и нечего было сказать. Ни словом она не обмолвилась и со мной. Слишком поздно было посвящать меня в ту тайну, которой она так гордилась.
Леди Тазеу дала мне лекарство, чтобы предотвратить зачатие, но мать, не доверяя препаратам, отправилась к бабушке и принесла от нее специальные травы. Всю неделю я старательно принимала и то и другое.
Если мужчина в Доме решал нанести визит жене, он отправлялся в безу, но, если ему была нужна просто женщина, за ней «посылали». Так что вечером в день рождения молодого хозяина меня облачили во все красное и в первый раз в жизни отвели в мужскую половину Дома.
Мое преклонение перед миледи распространялось и на ее сына, тем более что мне внушили: хозяева по самой своей природе превосходят нас. Но он был мальчиком, которого я знала с детства и считала сводным братом.
Я думала, что его застенчивость объяснялась страхом перед подступающим возмужанием. Другие девочки пытались соблазнить его и потерпели неудачу. Женщины рассказали мне, что́ я должна делать, как предложить себя и возбудить его, и я была готова все это исполнить. Меня привели в огромную спальню, стены которой были заплетены каменными кружевами, с высокими узкими окнами фиолетового стекла. Я покорно остановилась у дверей, а он стоял у стола, заваленного бумагами. Наконец он подошел ко мне, взял за руку и подвел к креслу. Потом заставил меня сесть и обратился ко мне, стоя рядом, что было странно и смущало меня.
— Ракам, — сказал он. — Это твое имя, не так ли? — Я кивнула. — Ракам, моя мать руководствовалась самыми лучшими намерениями, и ты не должна думать, что я не ценю их или не вижу твоей красоты. Но я не возьму женщину, которая не может предложить себя по собственной воле. Соитие между хозяином и рабыней — это изнасилование. — И он продолжал говорить, так красиво, словно миледи читала мне одну из своих книг. Я почти ничего не поняла, кроме того, что буду являться по его указанию и спать в его постели, но он никогда не прикоснется ко мне. И об этом никто не должен знать. — Мне жаль, мне очень жаль, что я вынуждаю тебя лгать, — сказал он так серьезно, что я поняла: необходимость лгать причиняет ему страдания. Это свойство было присуще скорее богам, чем человеческому существу. Если ты страдаешь от лжи, как вообще можно существовать?
— Я сделаю все, что вы прикажете, лорд Эрод, — сказала я.
И много ночей слуга приводил меня к нему. Я засыпала на огромном ложе, пока Эрод, сидя за столом, работал с бумагами. Сам же он спал на узком диванчике у окна. Часто он изъявлял желание говорить со мной, и порой наши разговоры длились долго-долго, когда он делился со мной мыслями. Еще учась в столичной школе, Эрод стал членом группы властителей, которые хотели покончить с рабством. Они называли себя Общиной. Узнав об этом, отец забрал его из школы, отослал домой и запретил ему покидать поместье. Так Эрод тоже оказался заключен в его стенах. Но он постоянно по телесети переписывался с другими членами Общины, ибо знал, как пользоваться этой системой связи втайне и от отца, и от правительства.
Он был полон идей и не мог не излагать их. Часто Геу и Ахас, двое молодых рабов, которые выросли вместе с ним и всегда являлись за мной по приказу молодого хозяина, оставались слушать его речи о рабстве, о свободе и о многом другом. Нередко меня одолевала сонливость, но я все же старалась слушать и узнала много того, что было мне непонятно или во что я просто не могла поверить. Эрод рассказал нам, что те, кто считался имуществом, создали организацию, именовавшуюся Хейм, которая похищала рабов на плантациях. Этих рабов доставляли к членам Общины, которые выправляли им фальшивые документы на других хозяев, хорошо обращались с ними и помогали обзавестись достойной работой в городах. Он рассказывал нам о больших городах, и я любила слушать его. Эрод поведал нам о колонии Йеове и сообщил, что там рабы подняли революцию.
О Йеове я ничего не знала. Кроме того, что это была большая синевато-зеленая звезда, которая исчезала после восхода солнца и появлялась перед закатом; она была куда ярче, чем самая маленькая из лун. Йеове было названием из старой песни, которую затягивали в поселении: «О, о, Йе-о-ве, никто никогда не вернется с нее».
Я понятия не имела, что такое революция. Когда Эрод растолковал мне, что имущество на плантациях Йеове вступило в бой со своими властителями, я просто не поняла, как имущество могло сделать такое. С начала времен было определено, что должны существовать высшие существа и низшие, что есть Господь и есть человек, мужчины и женщины, владеющие и принадлежащие. Моим миром было поместье Шомеке, которое покоилось на этом фундаменте. Кому могло прийти в голову сокрушить его? Любой погибнет под его обломками.
Мне не нравилось, когда Эрод называл имущество рабами, ибо это уродливое слово сводило на нет нашу ценность. Про себя я решила, что тут, на Уэреле, мы имущество, а в другом месте, в колонии Йеове, — рабы, тупые и бестолковые невольники. Поэтому их туда и отослали. Что имело глубокий смысл.
Из этого вы можете сделать вывод, насколько я была невежественна. Порой леди Тазеу позволяла нам смотреть вместе с ней головизор, но сама предпочитала драмы, а не новости или репортажи о событиях. О мире, существовавшем за пределами поместья, я не имела представления, кроме того, что узнала от Эрода и чего совершенно не понимала.
Эрод побуждал нас спорить с ним. Он считал, что таким образом наше мышление расковывается и обретает свободу. Геу это нравилось. Он задавал вопросы типа: «Но если не будет имущества, кто же станет работать?» После чего Эрод нам все растолковывал, сияя глазами и блистая красноречием. Я обожала его, когда он говорил с нами. Он был прекрасен, и то, что он говорил, тоже было прекрасно. Словно я возвращалась в свое щенячье детство и слушала в поселении старика, «поющего слово» «Аркамье».
Я пользовалась контрацептивами, которые миледи каждый месяц вручала мне, как и девушкам, нуждавшимся в них. Леди Тазеу возбудила во мне чувственность, и я привыкла, что меня используют в сексуальном смысле слова. Мне не хватало ее ласк. Но я не знала, как сблизиться с кем-то из рабынь, а те опасались приближаться ко мне, ибо знали, что я принадлежу молодому хозяину. Я часто проводила с ним время, слушая его речи, но мое тело томилось по нему. Лежа в постели, я мечтала, как он подойдет, склонится надо мной и сделает то, что обычно делала миледи. Но он никогда не прикасался ко мне.
Геу тоже был красивым юношей, чистоплотным и воспитанным, довольно смуглым и привлекательным. Он не спускал с меня глаз. Но не приближался ко мне, пока я не рассказала, что Эрод так и не тронул меня.
Так я нарушила данное Эроду обещание никому ничего не рассказывать; но я не считала себя связанной этим обязательством, так же как не думала, что всегда и везде обязана говорить только правду. Честь вести себя подобным образом могут позволить себе только хозяева, а не мы.
После этого Геу стал договариваться со мной о встречах на чердаке Дома. Удовольствия от них я не получала. Он не входил в меня, считая, что должен сохранять мою девственность для хозяина. Вместо этого он вводил мне член в рот, но, перед тем как кончить, вынимал его, ибо сперма раба не должна пятнать женщину хозяина. Это слишком большая честь для раба.
Вы с отвращением можете сказать, что вся моя история посвящена лишь такой теме, хотя в жизни, даже в жизни раба, существует не только секс. Совершенно верно. Могу лишь возразить, что только с помощью чувственности легче всего забыть о рабском состоянии, и мужчинам и женщинам. И бывает, что, даже обретя свободу, и мужчины и женщины чувствуют, как трудно пребывать в новом состоянии. Ибо плоть властно заявляет о себе.
Я была молода, здорова и полна радости жизни. И даже теперь, даже здесь, вглядываясь сквозь пелену лет в тот мир, где остались поселение и Дом Шомеке, я ярко вижу их. Я вижу большие натруженные руки бабушки. Я вижу улыбку матери и красный шарф у нее на шее. Я вижу черный шелк тела миледи, раскинувшейся среди подушек. Я вдыхаю дымок навоза, горящего в очаге, и обоняю ароматы безы. Я ощущаю мягкость красивой одежды, облегающей мое юное тело, руки и губы миледи. Я слышу, как старик «поет слово», и как мой голос сплетается с голосом миледи в песне любви, и как Эрод рассказывает нам о свободе. У него возбужденно пылает лицо, когда он видит перед собой ее облик. За ним фиолетовое стекло окна в каменном переплете смотрит в ночь. Я не говорю, что хотела бы вернуться туда. Лучше смерть, чем возвращение в Шомеке. Я бы предпочла умереть, но не покинуть свободный мир, мой мир, и вернуться туда, где царит рабство. Но воспоминания моей юности, полной красоты, любви и надежды, не покидают меня.
Но все это было предано. Ибо покоилось на фундаменте, который в конце концов рухнул.
В тот год, когда мир изменился, мне минуло шестнадцать лет. Первые перемены, о которых я услышала, не вызвали у меня никакого интереса, если не считать, что милорд был взволнован, так же как Геу, Ахас и еще кое-кто из молодых рабов. Даже бабушка изъявила желание услышать о них, когда я навестила ее.
— На этом Йеове, в мире рабов, никак обрели свободу? — сказала она. — И прогнали своих хозяев? И открыли ворота? О, мой благословенный Владыка Камье, да как же это может быть? Да будь благословенно его имя и сотворенные им чудеса! — Сидя на корточках в пыли и положив руки на колени, она раскачивалась вперед и назад. Ныне она была старой, морщинистой женщиной. — Расскажи мне! — потребовала она.
В силу неведения я мало что могла поведать.
— Вернулись все солдаты, — сказала я. — А те другие, чужи, остались на Йеове. Может, теперь они стали новыми хозяевами. Все это где-то там. — Я махнула рукой куда-то в небо.
— А кто такие чужи? — спросила бабушка, но я не смогла ответить.
Все это были слова, не имеющие для меня смысла.
Но когда нашего хозяина, лорда Шомеке, больным привезли домой, я начала кое-что понимать. Его доставили на флайере в наш маленький порт. Я видела, как его несли на носилках, глаза его побелели, а черная кожа обрела сероватый цвет. Он умирал от болезни, которая свирепствовала в городах. Моя мать, сидя рядом с леди Тазеу, слышала, как политик, выступая по телесети, сказал, что чужи занесли на Уэрел эту болезнь. В его голосе звучал такой ужас, что мы решили, будто всем предстоит умереть. Когда я рассказала об этом Геу, он лишь фыркнул.
— Чужаки, а не чужи, — сказал он, — и они не имеют к этому никакого отношения. Милорд говорил с врачами. Это всего лишь новый вид гнойных червей.
Достаточно было и этого ужасного заболевания. Мы знали, что любое имущество, заразившееся им, убивали без промедления, как скот, а труп сжигали на месте.
Но хозяина не прирезали. Теперь Дом был полон врачей, а леди Тазеу дни и ночи проводила у ложа супруга. Он умирал в ужасных мучениях, поскольку смерть все медлила с приходом. Страдая, властитель Шомеке издавал ужасные крики и стоны. Трудно было поверить, что человек способен часами так кричать. От тела его, покрытого язвами, отваливались куски, страдания сводили больного с ума, но он все не умирал.
Если леди Тазеу превратилась в усталую молчаливую тень, то Эрод был полон сил и возбуждения. Порой, когда до него доносились вопли и стоны отца, у него возбужденно блестели глаза. Он шептал: «Да смилуется над ним Туал» — но жадно внимал этим крикам. От Геу и Ахаса, которые росли вместе с ним, я знала, как отец мучил и презирал сына и как Эрод дал обет ни в чем не походить на отца и положить конец всему, что тот делал.
Но конец положила леди Тазеу. Как-то ночью она отослала всех слуг, что нередко делала, и осталась наедине с умирающим мужем. Когда он снова начал стонать и выть, она вынула небольшой ножичек для рукоделия и перерезала ему горло. Затем исполосовала себе вены, легла рядом с ним и так скончалась. Моя мать всю ночь находилась в соседней комнате. Она рассказала, что сначала ее удивило наступившее молчание, но она так устала, что провалилась в сон, а когда утром вошла в покои, то обнаружила обоих хозяев в лужах остывшей крови.
Я хотела всего лишь оплакать мою леди, но все вокруг пришло в смятение. Всю обстановку в комнате умерших предстояло сжечь, сказали врачи, а тела без промедления тоже предать огню. В Доме объявили карантин, так что провести похоронный обряд могли только священники Дома. В течение двадцати дней никто не имел права покинуть пределы поместья. Но часть медиков сами остались с Эродом, который, став отныне властителем Шомеке, рассказал им, что собирается делать. Я услышала несколько сбивчивых слов от Ахаса, но, преисполненная печали, не обратила на них внимания.
Тем вечером все, кто составлял имущество Дома, собрались у часовни, где шла заупокойная служба; они слушали песнопения и читали молитвы. Надсмотрщики и вольнорезаные пригнали людей из поселения, и те толпились за нашими спинами. Мы видели, как вышла траурная процессия, неся белый паланкин, как вспыхнул погребальный костер и к небу поднялся черный дым. И не успел он еще растаять в небе, как новый властитель Шомеке подошел к нам.
Поднявшись на холмик за часовней, Эрод обратился к нам, говоря сильным и четким голосом, которого я никогда раньше не слышала у него. В Доме, погруженном во мрак, все только перешептывались. А теперь, при свете дня, раздался громкий сильный голос. Эрод стоял, вытянувшись в струнку, и черный цвет его кожи оттеняли белые траурные одеяния. Ему еще не было и двадцати лет.
— Вы, люди, слушайте, — сказал он. — Вы были рабами, но обретете свободу. Вы были моей собственностью, но теперь сами станете распоряжаться своими жизнями. Утром я отослал в правительство распоряжение о вольной для всего имущества поместья, на четыреста одиннадцать мужчин, женщин и детей. Если завтра утром вы зайдете в мой кабинет, я каждому вручу документ, в котором он поименован свободным человеком. Никто из вас никогда больше не будет рабом. С завтрашнего дня вы вольны делать все, что хотите. Каждый получит деньги, чтобы начать новую жизнь. Не ту сумму, что вы заслужили, не то, что вы заработали, трудясь на нас, а всего лишь то, что я в состоянии вам выделить. Я оставляю Шомеке. И отправляюсь в столицу, где буду добиваться свободы для всех рабов на Уэреле. День свободы, что воцарилась на Йеове, придет и к нам — и скоро. И я зову с собой всех, кто хочет примкнуть ко мне! Для нас хватит работы!
Я помню все, что он сказал. И передала его слова так, как он произносил их. Поскольку никто из рабов не умел читать и не был знаком с понятиями из телесети, его слова проникали в души и сердца.
Когда он замолчал, воцарилось такое молчание, которого я никогда не слышала.
Один из врачей начал было говорить, возражая Эроду и напирая на то, что карантин нарушать нельзя.
— Зло ушло с пламенем, — сказал Эрод, широким жестом показывая на столб черного дыма. — Здесь царило зло, но оно больше не выйдет за пределы Шомеке!
Среди обитателей поселения, стоящих за нами, возник слабый звук, который превратился в восторженный рев, смешанный с плачем, стонами, рыданиями и воплями.
— Великий Камье! Всемогущий Камье! — кричали люди.
Какая-то старуха вышла вперед: это была моя бабушка. Она раздвигала толпу имущества Дома, словно люди были стеблями травы. Бабушка остановилась на почтительном расстоянии от Эрода.
— Господин и хозяин наш, — сказала она, — ты выгоняешь нас из наших домов?
— Нет, — сказал Эрод. — Дома ваши. И земля, которой вы пользуетесь, тоже ваша. Как и доходы с угодий. Тут ваш дом, и вы свободны!
И снова раздались крики, такие оглушительные, что я пригнулась и заткнула уши, но я тоже плакала и кричала, вместе со всеми в едином хоре восхваляя властителя Эрода и Владыку Камье.
В отблесках затухающего погребального костра мы танцевали и пели вплоть до захода солнца. Наконец бабушки и вольнорезаные принялись загонять людей обратно в поселение, говоря, что у них еще нет документов. Мы, обслуга, побрели в Дом, судача о завтрашнем дне, когда получим свободу, деньги и землю.
Весь следующий день Эрод сидел в кабинете, выдавая документы рабам и вручая каждому одинаковую сумму: сто кью наличными и чек на пятьсот кью, которые подлежали выдаче лишь через сорок дней. Чтобы таким образом, объяснил он каждому, уберечь человека от неразумных трат, прежде чем он поймет, как лучше использовать деньги. Он посоветовал рабам организовать кооператив, собрать все средства в единый фонд и управлять поместьем сообща.
— Господи, деньги в банке! — заорал на выходе какой-то старый калека, приплясывая на скрюченных ногах. — Деньги в банке, Господи!
Если они хотят, снова и снова повторял Эрод, то могут поберечь деньги и связаться с Хеймом, который поможет перебраться на Йеове.
— О, о, Йе-о-ве, — затягивал кто-то, и все подхватывали иные слова: — Все соберутся туда. О, о, Йе-о-ве, все соберутся туда.
Люди пели весь день напролет. И ничто не могло прогнать печаль того дня. И теперь, вспоминая то пение, тот день, я чувствую, как на глаза наворачиваются слезы.
На следующее утро Эрод уехал. Ему не терпелось покинуть место, где он испытал столько унижений, и начать новую жизнь в столице, работая во имя свободы. Со мной он не простился. Но взял с собой Геу и Ахаса. За день до него снялись с места все врачи, их помощники и слуги. Мы смотрели, как их флайер растворяется в воздухе.
Мы вернулись в мертвый, безмолвный Дом. В нем не было владельцев, не было хозяев, и никто не говорил нам, что делать.
Мы с матерью пошли укладывать вещи. Мы почти не говорили друг с другом, но чувствовали, что не можем тут оставаться. Мы слышали, как другие женщины бродили по безе, рылись в комнатах леди Тазеу, обшаривали ее шкафы и комоды, смеясь и вскрикивая от восторга, когда находили драгоценности и украшения. В холле мы слышали голоса мужчин: то были надсмотрщики.
Молча мы с матерью взяли свои вещи, вышли через заднюю дверь, миновали живую изгородь сада и направились в поселение.
Огромные ворота его стояли распахнутыми настежь.
Как мне поведать вам, что значило для нас это зрелище? Как рассказать вам?
Эрод понятия не имел, как идут дела в поместье, потому что распоряжались в нем надсмотрщики. Он тоже находился на положении заключенного. И жил в окружении своих экранов, поглощенный мечтами и видениями.
Бабушки и остальные обитатели поселения провели всю ночь за составлением планов, как сплотить наших людей, чтобы те могли защищаться. Утром, когда пришли мы с матерью, мужчины, обзаведясь оружием, сделанным из сельскохозяйственного инвентаря, охраняли поселение. Бабушки и вольнорезаные собрались провести выборы главы общины, которым должен был стать сильный и всеми уважаемый работник с полей. Таким путем они надеялись привлечь молодежь.
Но к полудню всем надеждам пришел конец. Молодежь словно взбесилась и ринулась в Дом грабить. Надсмотрщики открыли огонь из окон и многих убили, остальные убежали. Надсмотрщики забаррикадировались в Доме и принялись пить вино из подвалов Шомеке. Владельцы окружающих плантаций по воздуху стали подбрасывать им подкрепление. Мы слышали, как приземлялись их флайеры, один за другим. И женщинам, которые остались в Доме, теперь оставалось надеяться лишь на милосердие.
Что же до нас в поселении, то ворота снова закрылись. Мы переместили мощные запоры с внешней стороны ворот на внутреннюю и решили, что по крайней мере до утра в безопасности. Но к полуночи к поселению подогнали тяжелые тракторы, проломили стену, и в дыру вломилось больше ста человек — наши надсмотрщики и владельцы всех плантаций в округе. Они были вооружены винтовками. А мы дрались лопатами и палками. Один или два из нападавших были убиты или ранены. Они же перебили столько людей, сколько хотели, а затем начали насиловать нас. Это продолжалось всю ночь.
Группа налетчиков собрала стариков и старух и каждому из них всадила пулю меж глаз, как скотине. Одной из них была моя бабушка. Я так и не узнала, что случилось с матерью. Когда утром меня уводили, я не видела живым никого из невольников. Мне бросились в глаза окровавленные бумаги, валявшиеся на земле. Документы свободы.
Нас, несколько девушек и молодых женщин, оставшихся в живых, запихали в кузов машины и доставили в аэропорт. Подталкивая и подгоняя дубинками, нас заставили погрузиться во флайер, который вскоре взмыл в воздух. Я была не в себе и ничего не соображала. Лишь потом, с чужих слов, я узнала, что произошло.
Мы оказались в поселении, которое как две капли воды походило на наше. Мне даже показалось, что нас вернули домой. Уже занималось утро, и все ушли на работу; в поселении оставались только бабушки, малыши и старики. Бабушки встретили нас с откровенной неприязнью. Сначала я не могла понять, почему все они кажутся мне чужими. Я искала свою бабушку.
Мы вызывали у обитателей поселения страх, потому что нас приняли за беглецов: в последние годы случалось, что рабы убегали с плантаций, стремясь добраться до городов. И местные жители решили, что наша непокорность доставит им неприятности. Но все же помогли нам помыться и привести себя в порядок, после чего отвели нам место рядом с башней. Свободных хижин не имеется, сказали нам. Мы узнали, что находимся в поместье Зескра. Никто не хотел и слышать о том, что случилось в Шомеке. Им было не нужно наше присутствие. Наши беды их не волновали.
Мы легли спать прямо на земле, без крыши над головой. Некоторые рабы ночью перебирались через канаву и насиловали нас, и мы не могли защититься, ибо ни для кого не представляли ценности. Кроме того, мы были слишком слабы и измучены, чтобы сопротивляться. Одна из нас, девочка Абайе, попыталась отстоять себя. Но насильник безжалостно избил ее. Утром она не могла подняться, не могла произнести ни слова. Когда пришли надсмотрщики и увели нас, она так и осталась лежать. Осталась еще одна, крупная и высокая, с большим белым шрамом на голове, уходившим в копну волос. Когда нас уводили, я глянула на нее и узнала Валсу, бывшую мою подругу. Она сидела в грязи, свесив голову.
Пятерых из нас отправили из поселения в Большой Дом Зескры, на женскую половину. Во мне затеплилась было надежда, потому что я хорошо знала, как вести дом. Но я еще не представляла, как Зескра отличается от Шомеке. Дом в Зескре был полон людей, владельцев и хозяев. Здесь жила большая семья, и если раньше я знала единственного лорда Шомеке, то тут кишели десятки людей со своими вассалами, прислугой и гостями, так что случалось, на мужской половине обитало тридцать-сорок человек и столько же женщин в безе, не говоря уж, что обслуга Дома составляла человек пятьдесят, а то и больше. Нас доставили сюда не в качестве домашних слуг, а как «расхожих женщин».
После того как мы помылись, нас оставили в большой комнате, где негде было укрыться. Тут уже располагалось больше десятка «расхожих женщин».
Те из них, которым нравились эти обязанности, встретили нас без особой радости, восприняв как соперниц, но другие обрадовались нашему появлению, надеясь, что мы заменим их и позволим им вернуться в ряды простых слуг. Все же никто нас не обижал, а кое-кто проявил и заботу о нас, найдя одежду, ибо все это время мы были голыми, и утешив самую юную из нас, Мио, девочку десяти или одиннадцати лет, чье хрупкое белое тело покрывали синевато-коричневые синяки.
Одной из тех, кто встретил нас, была высокая женщина по имени Сези-Туал. Она с ироническим выражением лица уставилась на меня, и в моей душе что-то ворохнулось.
— Ты не из пыльных, — сказала она. — Ты такая же черная, как сам старый черт, лорд Зескры. Малышка, да ты никак важная персона?
— Нет, мэм, — сказала я. — Я дитя лорда. И ребенок Владыки. Меня зовут Ракам.
— В последнее время твой дедушка обращался с тобой не лучшим образом, — сказала она. — Может, тебе стоит возносить моления леди Туал Милосердной?
— Я не ищу милосердия, — ответила я. После этих слов Сези-Туал полюбила меня и взяла под защиту, в которой я так нуждалась.
Почти каждую ночь нас отсылали на мужскую половину. Когда после обеда леди покидали зал, туда впускали нас, и мы рассаживались на коленях у мужчин и пили с ними вино. Затем они пользовались нами — или тут же, на диванах, или уводили в свои помещения. Мужчины в Зескре не были жестокими. Правда, кое-кому нравилось грубое насилие, но большинство предпочитало думать, что мы получаем наслаждение и хотим того же, чего желают они. И тех и других нетрудно было ублажить, ибо перед одними надо было демонстрировать страх и покорность, а под другими стонать от наслаждения. Но кое-кто из гостей относился совсем к другому типу мужчин.
Не было ни законов, ни правил, запрещающих уродовать или убивать «расхожих женщин». Хозяину это могло не нравиться, но чувство гордости не позволяло ему противиться прихоти гостя, тем более что у него имелось так много имущества, что потеря части его не имела значения. Так что мужчины, которые испытывали удовольствие от мучения женщин, охотно приезжали в гостеприимную Зескру. Сези-Туал, любимица старого лорда, могла протестовать и делала это, после чего таких гостей больше не приглашали. Но пока я была в Зескре, Мио, та маленькая девочка из Шомеке, была убита одним из гостей. Он привязал ее к кровати и так сильно затянул узел на шее, что девочка задохнулась.
Я больше не буду рассказывать о таких вещах. Мне объяснили, что я должна поведать обо всем. Но есть такие истины, которые не приносят никакой пользы. Каждому знанию найдется свое место, сказал мой друг. Но в таком случае что толку в знании того, как этому ребенку пришлось встретить смерть? Не в том ли истина, что она не должна была так умирать?
Меня часто брал лорд Ясео, мужчина средних лет, которому нравилась моя темная кожа. Он называл меня «миледи». И еще «бунтовщица», потому что события в Шомеке считались бунтом рабов.
В те ночи, когда за мной не посылали, я обслуживала всех, кто пожелает.
Так прошли два года моего пребывания в Зескре, и как-то рано утром ко мне подошла Сези-Туал. Я лишь глубокой ночью покинула постель лорда Ясео. В комнате почти никого не было, потому что ночью шла большая пьянка и почти все девушки присутствовали на ней. Сези-Туал разбудила меня. У нее была странная прическа — густые, как кустарник, кудряшки. Я помню, как надо мной склонилось ее лицо, на которое падали завитки волос.
— Ракам, — шепнула она, — прошлой ночью ко мне обратился слуга одного из гостей и дал мне вот это. И сказал, что его зовут Сухейм.
— Сухейм, — повторила я. Мною владело сонное забытье. Я посмотрела на предмет, что она мне протягивала, — какая-то грязная скомканная бумага. — Я не умею читать! — нетерпеливо буркнула я, зевая.
Но, приглядевшись, я вспомнила, о чем говорилось в этой бумажонке. О свободе. Я видела, как лорд Эрод писал на ней мое имя. Каждый раз, выводя чье-то имя, он громко произносил его, чтобы мы могли знать, на кого выписывается документ. Я запомнила размашистый росчерк первых букв моих имени и фамилии: Радоссе Ракам. Я дрожащими руками взяла бумагу и прошептала:
— Откуда она взялась?
— Об этом лучше спроси у Сухейма, — сказала Сези-Туал.
И тут я поняла, что означает это имя. «Из Хейма». Имя служило паролем. Сези-Туал тоже это знала. Не сводя с меня глаз, она внезапно наклонилась и прижалась лбом к моему лицу, обдавая дыханием шею.
— Если удастся, я помогу, — прошептала она.
Я встретилась с «Сухеймом» в одной из кладовок. И узнала его с первого взгляда: Ахас, который вместе с Геу всегда находился рядом с лордом Эродом. Стройный молчаливый юноша с пыльной пепельной кожей, он никогда не привлекал моего внимания. Разговаривая с Геу, я думала, что, глядя на нас, Ахас таит какие-то нехорошие намерения. И теперь, когда он смотрел на меня, у него тоже было какое-то странное выражение лица — внимательное и бесстрастное.
— Как ты очутился здесь с лордом Боэбой? — спросила я. — Разве ты не свободен?
— Я свободен так же, как и ты, — сказал Ахас.
Я не поняла его.
— Лорд Эрод не смог защитить даже тебя?
— Смог, — ответил он. — Я свободный человек. — Лицо его оживилось, теряя мертвенную неподвижность. — Леди Боэба — член Общины. Я работаю для Хейма. Пытаюсь разыскать людей из Шомеке. Мы услышали, что тут живет несколько наших женщин. Живы ли остальные, Ракам?
У него был тихий, мягкий голос, и, когда он произнес мое имя, у меня перехватило дыхание и в горле встал комок. Я тоже произнесла его имя и приникла к нему.
— Ратуал, Рамайо, Кео тоже здесь, — сказала я. Ахас осторожно обнял меня. — Валсу в поселении, — продолжала я, — если еще жива. — И заплакала. После смерти Мио я знала, что такое слезы. Ахас тоже плакал.
Мы говорили с ним, и тогда, и потом. Он объяснил, что по закону мы в самом деле обрели свободу, но в поместьях закон ровно ничего не значит. Правительство не вмешивается в отношения между владельцами и теми, кто считается их имуществом. Если мы заявим о своих правах, в Зескре нас, скорее всего, убьют, ибо считают нас украденным имуществом и не хотят подвергаться осуждению. Нам остается лишь бежать или дожидаться, пока нас похитят, после чего добираться до города, до столицы. Только там мы сможем обрести безопасность.
Действовать мы должны лишь в полной уверенности, что никто из рабов Зескры не предаст нас из ревности или из желания выслужиться. Сези-Туал была единственной, кому я могла довериться полностью.
С ее помощью Ахас и организовал наше бегство. Я не раз уговаривала ее присоединиться к нам, но она решила, что, не имея документов, будет вынуждена постоянно прятаться, а это куда хуже жизни в Зескре.
— Ты можешь попасть на Йеове, — сказала я.
Сези-Туал засмеялась:
— О Йеове я знаю лишь, что оттуда никто не возвращается. Так стоит ли бежать из одной преисподней в другую?
Отказалась бежать с нами и Ратуал; она стала фавориткой одного из молодых лордов и решила оставаться ею. Рамайо, самая старшая из нас, и Кео, которой только что минуло пятнадцать, захотели присоединиться к нам. Сези-Туал зашла в поселение и выяснила, что Валсу еще жива и продолжает работать на полях. Организовать ее бегство оказалось куда труднее, чем наше. Скрыться из поселения было невозможно. Валсу могла уйти только днем, прямо с поля, на глазах у надсмотрщиков. Даже переговорить с ней оказалось нелегко, ибо бабушки были очень подозрительны. Но Сези-Туал справилась с этой задачей, и Валсу сказала, что готова на что угодно, «лишь бы снова увидеть свою бумагу».
Флайер леди Боэбы ждал нас на краю огромного поля геде, с которого только что убрали урожай. Стояли последние дни лета. Рано утром Рамайо, Кео и я, каждая сама по себе, вышли из Дома. Никто не обратил на нас внимания, поскольку считалось, что идти нам некуда. Зескру окружали огромные угодья других поместий, в которых у беглого раба на сотни миль вокруг не имелось ни одного друга. Одна за одной, разными путями, минуя поля и лесные посадки, мы крадучись добрались до флайера, в котором ждал Ахас. У меня так колотилось сердце, что я с трудом дышала. Мы стали ждать Валсу.
— Вот она! — сказала Кео, стоявшая на крыле флайера, и показала на широкое скошенное поле.
На дальнем конце его из-за деревьев показалась Валсу. Она бежала тяжело, но уверенно, словно ей нечего было бояться. Внезапно она остановилась и повернулась. В первую секунду мы не поняли, что произошло. Затем увидели двух мужчин, которые, выскочив из лесной тени, преследовали ее.
Она не стала убегать, понимая, что таким образом приведет их к нам. А развернувшись, двинулась в сторону преследователей и бросилась на них, как дикая кошка. Раздался выстрел. Падая, Валсу сбила с ног одного из мужчин и придавила его своим телом. Другой изрешетил ее пулями.
— По местам, — сказал Ахас. — Взлетаем.
Мы вскарабкались во флайер, и машина прыгнула в воздух, как нам показалось, так же стремительно, как Валсу кинулась на преследователей, и мы знали, что она тоже взлетела в небо — навстречу своей смерти, которая принесла ей свободу.
Я сложила свою вольную и все время, пока мы находились в воздухе, и пока приземлялись, и пока машина везла нас по улицам города, не выпускала документ из рук. Увидев, как я прижимаю бумагу к груди, Ахас сказал, что теперь мне не о чем беспокоиться. Все данные о нашем освобождении внесены в файлы правительства, и здесь, в городе, никто не посмеет усомниться в правильности этих данных.
— Мы свободные люди, — сказал он. — Мы гареоты, то есть владельцы, у которых нет имущества. Такие же, как лорд Эрод.
Эти слова ни о чем мне не говорили. Мне предстояло усвоить много понятий. А бумагу я буду держать при себе, пока не найду места, куда можно ее спрятать.
Мы прошли по улицам, и Ахас привел нас к одному из больших домов, которые бок о бок стояли вдоль тротуара. Он назвал его «компаундом», но мы решили, что это, должно быть, хозяйское здание. Нас приветливо встретила женщина средних лет. Она была белокожей, но говорила и вела себя как владелица, так что я не поняла, кто она такая. Она назвалась Ресс и объяснила, что является арендницей и домоправительницей этого строения.
Арендники были имуществом, которое владельцы сдавали напрокат компаниям. Если их нанимала большая компания, то предоставляла им жилье в своих «компаундах». В городе проживало очень много арендников, которые работали в небольших компаниях или сами вели бизнес; они обитали в доходных домах, которые назывались «общими компаундами». Жильцы их были обязаны соблюдать комендантский час, и на ночь двери запирались, но других ограничений не имелось; в доме существовало самоуправление, которое получало поддержку от коммуны. Часть жильцов принадлежала к арендникам, но многие, подобно нам, были гареотами, недавними рабами. В сорока квартирах тут ютилось около ста человек. За порядком следили несколько женщин, которых я называла бабушками, но сами себя они считали домоправительницами.
В поместьях, расположенных в глубине страны, где жили по законам далекого прошлого и существование которых оберегалось милями пространства и столетними обычаями, любое имущество целиком и полностью зависело от милости хозяина. И из этих заброшенных мест мы попали в огромное двухмиллионное скопление народа, где никто не был защищен от случайности или стечения обстоятельств и где нам следовало как можно скорее усвоить науку выживания, тем более что наше существование теперь зависело только от нас самих.
Никогда раньше я не видела улиц. Не прочитала ни слова. Мне многому предстояло научиться.
Присутствие Ресс сразу же внесло ясность. Она была типичной городской женщиной — быстро соображала и быстро говорила; нетерпеливая, напористая и впечатлительная. Я долго не понимала Ресс и не испытывала к ней симпатии. В ее присутствии я чувствовала себя глупой неповоротливой деревенщиной. И часто злилась на нее.
Точнее, я постоянно находилась в этом состоянии. Живя в Зескре, я не знала, что такое гнев. Не могла его себе позволить. Он бы сгрыз меня. Нынешняя жизнь давала много оснований для него, но я поняла, что от этих страстей немного толку. И молча таила их при себе.
Кео и Рамайо жили вместе в большой комнате, а я занимала комнатку поменьше рядом с ними. Раньше у меня никогда не было своей комнаты. На первых порах в ней я чувствовала себя неуютно и боялась одна, но вскоре мне стало это нравиться. И первое, что я сделала по своей воле, как свободная женщина, — это закрыла за собой дверь.
Вечерами я могла, сидя за закрытой дверью, учиться. День начинался с того, что с утра нас готовили к какой-нибудь работе, а к полудню мы занимали места в классах, где учились чтению и письму, арифметике и истории. Рабочие навыки я осваивала в маленькой мастерской, где из бумаги и тонких деревянных пластин делали шкатулки для хранения косметики, печенья, украшений и тому подобных мелочей. Я училась всем тонкостям ремесла — и делать коробки, и украшать их, стараясь изо всех сил, потому что в городе было много хороших художников.
Мастерская принадлежала члену Общины. Рабочие постарше были арендниками. Когда моя учеба подойдет к концу, я тоже буду получать деньги.
Пока же меня, как Кео с Рамайо и остальных обитателей поместья Шомеке, которые жили в разных местах, поддерживал лорд Эрод. Он никогда не появлялся в нашем доме. Я думаю, он не хотел встречаться ни с кем из тех, кого столь неудачно освободил. Ахас и Геу рассказывали, что он продал бо́льшую часть земель в Шомеке, часть денег отдал Общине, а часть решил употребить на то, чтобы проложить себе путь в политику, ибо теперь существовала Радикальная партия, которая ратовала за освобождение.
Несколько раз меня навещал Геу. Он стал настоящим городским жителем, щеголеватым и уверенным. Я чувствовала, что, глядя на меня, он думает, как я была «расхожей женщиной» в Зескре, и мне не хотелось видеться с ним.
Теперь я искренне восхищалась Ахасом, на которого в былые времена не обращала внимания, но теперь видела, насколько он смел, решителен и добр. Это он искал нас, нашел и спас. Давали деньги хозяева, но все заботы легли на плечи Ахаса. Он часто заходил повидаться с нами. Он оставался единственной связующей нитью с моим детством.
Он приходил как друг, как товарищ, ничем не напоминая о моем прошлом рабыни. Я злилась на каждого мужчину, который смотрел на меня как на женщину. Я злилась на женщин, которые видели во мне чувственную сексуальность. Леди Тазеу было нужно лишь мое тело. И в Зескре было нужно только оно. Даже лорд Эрод, который так и не прикоснулся ко мне, видел лишь мое тело. Плоть, которая, ласкаешь ты ее или нет, всегда к твоим услугам. Можешь брать ее, а можешь и воздержаться — как захочется. Я ненавидела в себе все, что имело отношение к сексу, — свои гениталии и груди, округлости бедер и живота. Еще в бытность свою ребенком я носила свободные легкие одежды, скрывающие чувственность женского тела. Когда мне начали платить и я смогла покупать или сама шить себе одежду, я предпочитала, чтобы она была из грубых, тяжелых тканей. Больше всего мне нравились в себе руки, которые умело справлялись с работой, и голова, пусть пока и не очень толковая, но я продолжала учиться, не считаясь со временем.
Мне нравилась история. Я выросла, не имея о ней представления. И Шомеке, и Зескра жили сами по себе, довольствуясь раз и навсегда заведенным образом жизни. О тех временах, когда существовал иной порядок вещей, никто не знал ровно ничего. Никто не догадывался, что есть места, где жизнь течет по-другому. Мы были в рабских оковах лишь настоящего времени.
Да, конечно, Эрод говорил о переменах, но сотворить их предстояло владельцам. Нас ждали перемены, мы будем свободными, однако нас продолжали воспринимать как чью-то собственность. А из истории я поняла, что свободу не ждут, ее творят сами.
Первой книгой, которую я одолела самостоятельно, была история Йеове, написанная просто и ясно. Она рассказывала о днях колонии, о четырех корпорациях, об ужасах первого столетия, когда корабли доставляли на Йеове рабов и забирали драгоценную руду. Рабы были столь дешевы, что, когда, отработав несколько лет в шахтах, они умирали, корабли безостановочно подвозили новые партии. «О, о, Йеове, никто не возвращается назад». Затем корпорации начали отправлять женщин-рабынь, чтобы те работали и размножались, и по прошествии лет имущество выплеснулось за пределы поселений и создало города — такие большие, как тот, в котором я сейчас обитала. Но распоряжались в них не владельцы или надсмотрщики. Города находились под началом тех, кто считался имуществом, так же как наш Дом.
На Йеове все имущество принадлежало корпорациям. Рабы получали свободу во временное пользование, выплачивая корпорациям часть своего жалованья так же, как в некоторых местах на Вое-Део издольщики платят своим хозяевам. На Йеове таких называли вольноотпущенниками. Не свободными людьми, а лишь пользующимися свободой. И тогда, как повествовала история, которую я читала, они стали задумываться: почему же мы не свободные люди? И они совершили революцию, Освобождение. Началась она в Надами, откуда распространилась дальше. Тридцать лет они дрались за свою свободу. И всего три года назад одержали победу в этой войне: изгнали из своего мира корпорации, хозяев и надсмотрщиков. Они танцевали и пели на улицах — свобода, свобода! Книга, которую я читала (пусть медленно, но все же я читала ее!), была напечатана там — на Йеове, в Свободном Мире. Ее доставили на Уэрел. И для меня она стала святой книгой.
Я спросила у Ахаса, как сейчас обстоят дела на Йеове, и он рассказал, что там создано свое правительство и написана великая Конституция, согласно которой все люди равны перед законом.
По телесети, в сводках новостей говорилось, что на Йеове все передрались между собой, что там вообще нет никакого правительства, люди голодают, а в городах, не считаясь ни с законом, ни с порядком, свирепствуют шайки дикарей из глубинных районов страны и молодежные банды. Говорилось, что в этом обреченном умирающем мире правят бал коррупция и невежество.
Ахас рассказал, что правительство на Вое-Део, которое вело войну против Йеове и проиграло ее, теперь боится, что Освобождение придет и на Уэрел.
— Не верь никаким новостям, — дал он мне совет. — Особенно тем, которые якобы поступают с мест. Даже не слушай и не смотри их. В них столько же вранья, сколько и во всем остальном, но если ты смотришь и чувствуешь, то сможешь поверить. Они это знают. А если они владеют нашими мозгами, то могут обойтись без оружия. У владельцев нет ни камер, ни репортеров на Йеове, «новости» свои они просто выдумывают и используют актеров. Допуск на Йеове имеют только кое-какие чужаки из Экумены; да и то жители Йеове обсуждают, не стоит ли выслать их, чтобы мир, который они завоевали, принадлежал только им.
— Но как же в таком случае быть с нами? — спросила я, потому что уже стала мечтать, как отправлюсь туда, в Свободный Мир, когда Хейм соберет чартерный рейс и увезет людей.
— Некоторые из жителей Йеове считают, что имущество может высадиться. Другие говорят, что не прокормят такое количество ртов, и вообще боятся перенаселения. Обсуждают они эту проблему вполне демократически. Скоро она будет решена в ходе первых выборов на Йеове.
Ахас тоже мечтал отправиться на Йеове. Мы обсуждали наши планы с пылом влюбленных, говорящих о любви.
Но пока корабли на Йеове не ходили. Хейм не мог действовать открыто, а Общине было запрещено выступать от его имени. Экумена предложила доставлять на своих кораблях всех, кто пожелает отправиться в путь, но правительство Вое-Део отказало ей в праве пользоваться своими космопортами. Пускай доставляют только своих. Никто из жителей Уэрела не мог покинуть свою родину.
Ведь всего сорок лет назад Уэрел разрешил чужакам совершать посадку на своей территории и установил с ними дипломатические отношения. Я продолжала изучать историю и постепенно стала разбираться в сущности тех, кто господствовал на Уэреле. Та чернокожая раса, которая сначала завоевала народы Великого континента, а потом и весь мир, которая стала называть себя хозяевами, существовала в убеждении, что таков единственный и неизменный порядок вещей. Они считали, что являют собой образец человечества, что их поступки не подлежат сомнению и что им открыты все истины. Все остальные народы Уэрела, даже сопротивляясь новоявленным хозяевам, подражали им, старались стать такими же, как они, и вести такой же образ жизни. Но когда с неба спустились другие люди, которые и выглядели по-другому, и вели себя необычно, и обладали иными знаниями, и не позволили ни завоевать себя, ни обратить в рабство, раса хозяев отказалась иметь с ними дело. Им потребовалось четыреста лет, дабы признать, что те, другие, во всем равны им.
Я стояла в толпе на митинге Радикальной партии, где выступал Эрод; он был, как всегда, прекрасен. Я обратила внимание на женщину, которая тоже внимательно слушала его. У нее была странная коричневато-оранжевая кожа, как кожура пини, и даже в уголках глаз виднелись белки. Я было подумала, что она больна и ее грызет гнойный червь, как лорда Шомеке, у которого изменился цвет кожи и от глаз остались одни белки. Передернувшись, я отодвинулась от нее. Глянув на меня, она улыбнулась и снова стала слушать оратора. Волосы ее клубились густым облаком, как у Сези-Туал. На ней было изящное платье, хотя и странного покроя. До меня далеко не сразу дошло, кто она такая и что эта женщина явилась сюда из невообразимо далекого мира. И самое удивительное заключалось в том, что, несмотря на странную кожу, глаза и волосы, она все-таки была таким же человеком, как и я, в чем я не сомневалась. Потому что чувствовала это. На мгновение меня охватило глубокое беспокойство. Затем оно перестало меня тревожить, уступив место неодолимому любопытству, почти томлению сблизиться с ней. Я хотела познакомиться с ней, узнать то, что было ей известно.
Душа расы хозяев боролась во мне с душой свободного человека. И от этого мне не избавиться всю жизнь.
Научившись читать, писать и пользоваться калькулятором, Кео и Рамайо перестали ходить в школу, но я продолжала учиться. Когда в школе, которую содержал Хейм, не осталось курсов, которые я могла бы посещать, учителя помогли мне сориентироваться в телесети. Хотя правительство контролировало такие курсы, на них преподавали прекрасные учителя, которые вели группы со всего света, рассказывая о литературе, истории, науках и искусстве. Я всегда старалась как можно больше узнать об истории.
Ресс, которая была членом Хейма, первым делом отвела меня в библиотеку Вое-Део. Поскольку она была открыта только для хозяев, то там не существовало цензуры правительства. Но библиотекари под тем или иным предлогом старались не иметь дела со светлокожими, пусть даже те и считались свободными. Я же обладала темной кожей, и город научил меня держаться с гордой независимостью, которая избавляла от многих неприятностей и оскорблений.
Ресс подсказала, что я должна войти в библиотеку с таким видом, словно она принадлежит мне. Так я и поступила и без всяких вопросов получила все права и привилегии читателя. Я начала читать взахлеб все, что мне хотелось, в этом огромном книжном собрании, каждую книгу, которая попадала мне в руки. Чтение стало моей радостью. В нем состояли суть и смысл моей свободы.
Кроме приятной работы в картонажной мастерской, которая хорошо оплачивалась и позволяла проводить время в симпатичном обществе, кроме учебы и чтения, в моей жизни больше ничего не существовало. Да я и сама не хотела ничего иного. Я была одинока, но не считала, что одиночество слишком тягостно, коль скоро у меня имелось то, чего я хотела.
Ресс, которую я недолюбливала, считалась моей подругой. Я ходила с ней на собрания Хейма и посещала развлечения, в которых без ее подсказок ничего бы не поняла.
— Старайся, деревенщина, — могла сказать она мне. — Будешь обучать молодую поросль на плантациях.
Она таскала меня в театр макилов и в танцзал, где исполняли хорошую музыку. Ей постоянно хотелось танцевать. Я позволяла ей учить себя, но танцы не доставляли мне особого удовольствия. Как-то вечером, когда мы танцевали «медленную поступь», она стала прижиматься ко мне, и, посмотрев ей в лицо, я увидела на нем откровенное и недвусмысленное чувственное желание. Я отпрянула от нее.
— Не хочу танцевать, — сказала я.
Мы пошли домой. Дойдя до дверей моей комнаты, Ресс попыталась меня поцеловать. Меня замутило от ярости.
— Не хочу!
— Прости, Ракам, — сказала она. Такого тихого и покорного голоса я у нее никогда не слышала. — Я понимаю, что ты должна сейчас чувствовать. Но тебе придется пройти через это, у тебя должна быть своя жизнь. Да, я не мужчина, но я очень хочу тебя.
Я оборвала ее:
— Меня использовала женщина еще до того, как ко мне прикоснулся мужчина. Тебя интересует, хочу ли я этого? Никто и никогда больше не будет пользоваться мною!
Ярость и ненависть хлестали из меня ядовитым фонтаном, как гной из раны. Если бы Ресс снова попыталась прикоснуться ко мне, я могла ее изуродовать. Я захлопнула дверь у нее перед носом. Потом, вся дрожа, добралась до стола, села и стала читать книгу, что лежала, открытая, передо мной.
На следующий день мы обе испытывали смущение и держались друг с другом жестко и напряженно. Но, кроме той грубоватости, которой наделил ее город, Ресс было свойственно и терпение. Она больше не пыталась проявлять любовных чувств и наконец завоевала мое доверие, и я стала рассказывать ей то, о чем никому не говорила. Она внимательно слушала, а потом выложила то, о чем думала.
— Деревенщина, — сказала она, — все ты делаешь неправильно. И нечему тут удивляться. Ты и не могла вести себя по-другому. Ты считаешь, что секс — это то, что делают с тобой. Все не так. Делать должна ты. С кем-то другим. И не для него. Ты вообще еще не знаешь, что такое секс. Ты знакома только с насилием.
— Давным-давно лорд Эрод все это говорил мне, — ответила я с горечью. — Мне безразлично, как это называется. Я сыта по горло. На всю оставшуюся жизнь. И могу только радоваться, что у меня никого нет.
Ресс скорчила гримасу:
— В двадцать два года? Может, на какое-то время тебе и хватит. Если тебя это устроит, будь счастлива. Но подумай над моими словами. Ты лишаешься немалой части бытия.
— Когда мне понадобится секс, я и сама смогу доставить себе удовольствие, — сказала я, не заботясь, что мои слова могут обидеть ее. — Любовь не имеет с ним ничего общего.
— Вот тут ты ошибаешься, — возразила Ресс, но я не слушала ее. Я получила знания от учителей и из книг, которые сама выбирала, и не нуждалась в советах, о которых не просила. Я отказывалась слушать, когда мне указывали, что делать и как думать. Если я свободна, то до мозга костей. Я напоминала ребенка, который начинает ходить.
Ахас тоже давал мне советы. Он сказал, что дальше продолжать образование глупо.
— Сколько бы ты ни читала, тебе уже не извлечь из книг ничего полезного, — сказал он. — Это самообман. А нам нужны руководители и члены организации, обладающие практическими навыками.
— Нам нужны учителя!
— Да, — согласился он, — но уже год назад ты знала достаточно, чтобы учить других. Что толку в древней истории, в рассказах о других мирах? Нам предстоит делать революцию!
Я не могла расстаться с книгами, но стала испытывать чувство вины. Я стала преподавать в школе Хейма, обучая неграмотное имущество чтению и письму — точно так же, как три года назад учили меня. То была нелегкая работа. Взрослому человеку трудно научиться читать, когда этим приходится заниматься по вечерам, после тяжелой работы. Куда проще, когда телесеть вбивает тебе в голову все, что необходимо.
Про себя я продолжала спорить с Ахасом и как-то спросила у него:
— Есть ли библиотека на Йеове?
— Не знаю.
— Тебе известно, что ее нет. Корпорации не оставили по себе никаких библиотек. Они им были не нужны. Их руководители были невежественными людьми, которых не интересовало ничего, кроме дохода. Знание само по себе несет добро. И я продолжаю учиться, чтобы принести знания на Йеове. Будь я в силах, то притащила бы им всю здешнюю библиотеку!
Он уставился на меня.
— Что думают владельцы, что они делают — вот о чем рассказывают все их книги. И на Йеове они не нужны.
— Еще как нужны, — ответила я, не сомневаясь, что он ошибается, хотя опять не могла объяснить почему.
Вскоре меня пригласили преподавать историю, так как один из учителей покинул школу. Эти уроки проходили как нельзя лучше. Я старательно готовилась к ним. Меня попросили проводить занятия с наиболее успевающими учениками, и с этим заданием я тоже справилась. Слушателям были интересны идеи, которые я извлекала из хода истории, и те сравнения, что приходили мне на ум при сравнении нашего мира с другими. Я изучала, как разные народы воспитывают своих детей, кто несет за них ответственность и как надо понимать ее, ибо мне казалось, что именно так люди обретают свободу или ввергают себя в рабство.
Один из разговоров на эту тему состоялся с человеком из посольства Экумены. Я испугалась, увидев в аудитории чужое лицо. Еще больше я перепугалась, когда узнала его. Он вел начальный курс истории Экумены, которую я изучала по телесети. Я слушала его затаив дыхание, хотя никогда не участвовала в дискуссиях. Знания, которые я обрела, оказали на меня большое воздействие. Мне почудилось, что он сочтет меня самонадеянной, если я начну говорить о вещах, доподлинно известных ему, и с трудом, запинаясь, провела урок, стараясь не глядеть на его лицо с глазами почти без белков.
После занятий он подошел ко мне, вежливо представился, похвалил мою лекцию и спросил, читала ли я такие-то книги. Он говорил со мной так доверительно и открыто, что я не могла не проникнуться доверием к нему. Скоро он полностью завоевал его. Я нуждалась в его советах и руководстве, ибо даже умные люди написали и произнесли массу глупостей об отношениях между мужчиной и женщиной, от чего зависела жизнь детей и ценность полученного ими образования. Он знал, какие книги стоит читать, и после знакомства с ними я уже могла идти дальше сама.
Его имя было Эсдардон Айя. Он занимал какой-то высокий пост в посольстве, я не знала точно, какой именно. Родился он на Хайне, в Старом Мире, колыбели человечества, откуда вышли все наши предки.
Порой я думала: как странно, что я знаю о таких вещах, о столь древних и далеких материях, я, которая до шести лет не подозревала о существовании мира за стенами поселения, а до восемнадцати понятия не имела, как называется страна, в которой мне довелось жить! Когда я только осваивалась в городе, кто-то упомянул Вое-Део, а я спросила: «Где это?» Все так и уставились на меня. Женщина, старая арендница с грубым голосом, сказала: «Да здесь, пыльная моя. Здесь и есть Вое-Део. Моя и твоя страна!»
Я рассказала об этом Эсдардону Айе. Он не засмеялся.
— Страна, люди… — сказал он. — Какие странные и трудные для восприятия идеи.
— Я родом из рабства, — сказала я, и он кивнул.
Теперь я редко виделась с Ахасом. Мне не хватало его дружбы, но отношения наши уже не были столь теплыми.
— Ты стала такой самодовольной, все время на людях, публикуешься, выступаешь перед аудиторией, — заметил он как-то раз. — Ты занята только собой, а не нашим делом.
— Но я говорю с людьми в Хейме, — возразила я. — Пишу о том, что нам надо знать. Все, что я делаю, служит делу свободы.
— Общину не устраивают твои памфлеты, — серьезно сказал он с таким видом, словно сообщал тайну, которую мне необходимо было знать. — Меня попросили передать тебе, чтобы впредь до публикации ты представляла свои сочинения на рассмотрение комитета. Прессой руководят слишком горячие головы, и из-за них у наших кандидатов от Хейма масса хлопот и неприятностей.
— У наших кандидатов! — взорвалась я. — Никто из хозяев не будет моим кандидатом! Или ты снова получаешь указания от молодого хозяина?
Мои слова ошеломили его.
— Если ты ставишь себя во главу угла и отказываешься сотрудничать, то навлекаешь опасность на нас всех.
— Я не ставлю себя во главу угла — это свойственно политикам и капиталистам. Во главу угла я ставлю свободу. Так почему ты не можешь сотрудничать со мной? Наши пути расходятся, Ахас!
Разозлившись, он ушел, оставив меня в таком же состоянии.
Думаю, Ахаса расстроило, что я перестаю зависеть от него. А может, он ревновал к моей независимости, поскольку оставался при лорде Эроде.
Ему была свойственна преданность. Ссора нам обоим причинила боль. И мне бы хотелось знать, какая судьба постигла его в те нелегкие времена, которые обрушились на нас.
В его обвинениях была и доля правды. Я обнаружила, что способна говорить и писать такие вещи, которые глубоко трогали сердца и мысли людей. Никто не дал мне понять, что опасность, которую несет в себе такой дар, соизмерима с его силой. Ахас сказал, что я ставлю себя во главу угла, но я-то знала, что он не прав. Я целиком и полностью отдавала себя служению лишь истине и свободе. Никто не объяснил мне, что цель не может оправдывать средства, а конечную цель знал только великий Камье. Бабушка могла поведать мне о ней. Могли бы напомнить строки «Аркамье», но я нечасто заглядывала в них, а в городе не было стариков, которые вечерами «пели» бы эти слова. Впрочем, я бы все равно не расслышала их из-за отчетливого звучания моего прекрасного голоса, который излагал прекрасные истины.
Я была уверена, что никому не приношу вреда, если не считать, что вся наша деятельность привлекала внимание правителей Вое-Део, давая им понять, что Хейм растет, а Радикальная партия становится все сильнее, — и рано или поздно они должны были выступить против нас.
Мало-помалу среди нас начались распри. В «общих компаундах», кроме мужской и женской половин, появились и несколько квартир для пар. Это было кардинальным нововведением. Любого рода браки в среде имущества считались незаконными. Парами позволялось жить только с разрешения владельца. Закон предписывал имуществу хранить верность и проявлять преданность только по отношению к своему владельцу. Дети принадлежали не матери, а хозяину. Но поскольку гареоты жили рядом с имуществом, которое кому-то принадлежало, на их семейные апартаменты не обращали внимания или просто терпели. А тут внезапно закон решительно изменили, пары подверглись аресту, были оштрафованы, если они являлись налогоплательщиками, разделены и отправлены в дома, находящиеся под управлением корпораций. Ресс и другие наши домоправительницы были оштрафованы и предупреждены, что, если подобные «аморальные проявления» снова будут иметь место, их привлекут к ответственности и отправят в рабочие лагеря. Двое малышей одной из пар не были внесены в правительственные списки и, когда забрали их родителей, оказались брошенными на произвол судьбы. Кео и Рамайо взяли детей к себе и стали их опекунами на женской половине, ибо так всегда полагалось поступать с сиротами в поселениях.
На встречах Хейма и Общины шли жаркие дебаты о том, что произошло. Некоторые утверждали, что Радикальная партия должна решительно поддержать право имущества жить семьями и воспитывать детей. Это не несет в себе прямой угрозы хозяевам и соответствует естественным инстинктам многих рабов, особенно женщин, которые, хотя не имеют права голоса, все же являются ценными союзниками. Другие же считали, что все проявления личной жизни должны уступить место преданности делу свободы и отойти на второй план, когда предстоит великое дело освобождения. На встрече об этом говорил лорд Эрод. Я поднялась, чтобы ответить ему. Не может быть свободы без права на свободу сексуальную, сказала я, и пока женщинам не позволят, а мужчины не изъявят желания нести ответственность за своих детей — не может быть и речи о свободе для женщины, относится ли она к владельцам или входит в состав имущества.
— Мужчины должны нести ответственность за окружающий мир, за тот огромный мир, в который предстоит войти детям; женщины отвечают за существование в стенах дома, за моральное и физическое здоровье и воспитание детей. Это разделение установлено Богом и природой, — ответил Эрод.
— Означает ли в таком случае раскрепощение женщины, что она вольна удалиться в безу и закрыться у себя на женской половине?
— Конечно нет, — начал он, но я прервала его, боясь, что Эрод пустит в ход свой язык златоуста:
— Что же тогда означает свобода для женщины? Значит, она отличается от свободы мужчины? Или от права свободного человека ощущать себя таковым?
Ведущий собрание, разгневавшись, дал понять, чтобы мне заткнули рот, но часть женщин поддержала меня.
— Когда же Радикальная партия выступит в нашу защиту? — закричали они.
А одна пожилая женщина вопросила:
— Где же ваши женщины, именно ваши, хозяева, которые хотят покончить с рабством? Почему их нет здесь? Вы не выпускаете их из безы?
Председатель заколотил по столу, и наконец ему удалось восстановить порядок. Мне было и радостно и грустно. Я видела, что Эрод и другие его сподвижники по Хейму теперь смотрели на меня как на явную возмутительницу спокойствия. И в самом деле — мои слова провели водораздел между нами. Но разве и раньше мы не были разделены?
Мы, группа женщин, направились домой, громко обсуждая наши проблемы. Теперь это были мои улицы, с их движением, с их огнями и бедами, с кишевшей на них жизнью. Я стала женщиной города, свободной женщиной. Город принадлежал мне. У меня было будущее.
Споры продолжались. Меня то и дело просили выступать в самых разных местах. Когда я покидала одну такую встречу, ко мне подошел Эсдардон Айя, человек с Хайна, и, делая вид, что обсуждает мою речь, походя бросил:
— Ракам, тебе угрожает опасность ареста.
Я не поняла его. Он отвел меня в сторону и продолжил:
— В посольстве ходят слухи… Правительство Вое-Део собирается изменить статус вольноотпущенного имущества. Вас больше не будут считать гареотами. Каждому придется иметь хозяина, который станет содержать вас.
То была плохая новость, но, обдумав ее, я сказала:
— Думаю, что смогу найти такого. Может быть, лорда Боэбу.
— Спонсору-хозяину придется получить одобрение правительства… Что приведет к ослаблению Общины, ибо между имуществом и владельцами начнутся раздоры. С их стороны это довольно умный шаг, — сказал Эсдардон Айя.
— Что будет с теми из нас, кто не сможет найти себе такого спонсора?
— Вас будут считать беглецами.
А это означало либо смерть, либо рабочий лагерь, либо продажу с аукциона.
— О Камье всемогущий, — простонала я, ухватив Эсдардона Айю за руку, потому что у меня потемнело в глазах.
Мы двинулись дальше по улице. Когда в голове у меня прояснилось, я увидела высокие здания города, залитые светом, и улицы, которые, как мне еще недавно казалось, были моими.
— У меня есть друзья, — сказал человек с Хайна, что шел рядом со мной, — которые собираются отправиться в королевство Бамбур.
Помолчав, я спросила:
— А что мне там делать?
— Оттуда отправляются корабли на Йеове.
— На Йеове, — повторила я.
— Так я слышал. — Тон у Эсдардона был такой, словно мы обсуждали маршрут городского такси. — Я предполагаю, что через несколько лет рейсы на Йеове начнутся и из Вое-Део. С ними будут отправлять неисправимых бунтовщиков, возмутителей спокойствия, членов Хейма. Но это предполагает признание Йеове как независимого государства, на что пока еще не могут пойти. Тем не менее Вое-Део закрывает глаза на некоторые полузаконные торговые сделки, которые позволяют себе зависимые от него страны… Пару лет назад король Бамбура купил один из старых кораблей корпораций, «Колониальный торговец». Король предполагал, что ему понравится летать на луны Уэрела. Но, как выяснилось, эти луны наводят на него тоску. И он сдал корабль в аренду консорциуму ученых из университета Бамбура и группе столичных бизнесменов. Некоторые промышленники в Бамбуре поддерживают небольшую торговлю с Йеове, и в то же время исследователи из университета организуют туда научные экспедиции. Конечно, каждый полет обходится очень недешево, так что они до отказа набивают корабль учеными, куда бы те ни отправлялись.
Я слушала и как бы не слышала его, но тем не менее мне все было ясно.
— Вот таким образом, — сказал он, — они нашли выход из положения.
Как всегда, Эсдардон говорил тихо и спокойно, с легким юмором, но без тени превосходства.
— А знает ли Община об этом корабле? — спросила я.
— Я уверен, что кое-кто из ее членов, конечно, знает. И люди из Хейма. Но это знание довольно опасно. Если Вое-Део убедится, что вассальное государство экспортирует ценное имущество… Откровенно говоря, мы предполагаем, что они кое о чем догадываются. Но такого рода решение принять нелегко. Оно опасно, и после него уже нет пути назад. Именно из-за этой опасности я и медлил с нашим разговором. Я настолько оттянул его, что тебе необходимо принимать решение как можно быстрее, Ракам. В сущности, уже сегодня вечером.
Сквозь слепящую пелену городских огней я уставилась в небо, которое скрывалось за ними.
— Улетаю, — сказала я. В памяти у меня всплыл облик Валсу.
— Хорошо, — сказал Эсдардон.
На следующем углу он резко сменил направление, и мы двинулись в другую сторону от моего дома, по направлению к посольству Экумены.
Я никогда не пыталась понять, почему Айя это для меня сделал. Он был закрытый человек, обладавший тайной властью, но всегда говорил только правду и, думаю, следовал путями сердца, когда мог себе это позволить.
Когда мы оказались на территории посольства, в большом парке, пространство которого было подсвечено утопленными в земле зимними фонариками, я остановилась.
— Мои книги, — сказала я.
Эсдардон вопросительно посмотрел на меня.
— Я хочу взять на Йеове свои книги, — повторила я. Голос мой дрожал от сдерживаемых слез, словно все, что я оставляла, не стоило моих книг. — Думаю, на Йеове нужны книги, — объяснила я.
Помолчав, Айя ответил:
— Я постараюсь выслать их со следующим рейсом. А теперь я должен посадить тебя на корабль. — И, понизив голос, добавил: — Конечно же, Экумена не может открыто помогать беглым рабам…
Повернувшись, я взяла его за руку и на мгновение приложила ее ко лбу — единственный раз в жизни, когда мне захотелось это сделать.
Эсдардон удивился.
— Пошли, пошли, — сказал он и торопливо повлек меня за собой.
Посольство охраняли наемные стражники с Уэрела, главным образом веоты, представители древней воинской касты. Один из них, серьезный, вежливый и предельно молчаливый человек, проводил меня к флайеру из Бамбура, островного королевства к востоку от Великого континента. У него были с собой все необходимые для меня документы. Он доставил меня из аэропорта к королевскому космопорту, который король возвел для своего корабля. Там меня без промедления подняли на борт судна, которое, готовое к взлету, уже стояло на огромной стартовой площадке.
Я представляла себе, что, когда король отправлялся полюбоваться лунами, в его распоряжении были удобные апартаменты в носовой части. Но корпус корабля, который принадлежал Сельскохозяйственной корпорации, состоял из огромных трюмов, в которые в свое время грузилась продукция колонии. В четырех грузовых емкостях, куда когда-то засыпали зерно с Йеове, сейчас хранились сельскохозяйственные машины, что производились на Бамбуре. Пятый трюм был пассажирским.
Сидений в грузовых трюмах не было. На полу валялись матрасы, и мы расположились на них, подобно грузу раскрепившись между стойками и опорами трюма. Вместе со мной летело еще примерно пятьдесят «ученых». Я последняя поднялась на борт, и мне помогли застегнуть ремни безопасности.
Члены команды, нервничая, носились сломя голову и говорили только на языке Бамбура. Я не могла понять почти ни одного слова из указаний, которые они нам давали. Мне понадобилось срочно облегчить мочевой пузырь, но они кричали: «Нет времени, нет времени!» Так что мне пришлось изо всех сил сдерживаться, пока задраивали огромные двери трюма, которые заставили меня вспомнить ворота поселения в Шомеке. Спутники вокруг переговаривались на своем языке. Плакал ребенок. Я понимала их язык. Затем где-то внизу, под нами, раздался ужасный грохот. Я почувствовала, как мое тело распластывается на полу, будто меня придавила огромная мягкая нога, пока лопатки не впечатались в матрас, а язык запал во рту, словно стремился задушить меня: и тут, мучительно содрогнувшись, мочевой пузырь изверг свое горячее содержимое.
Затем мы оказались в невесомости, плавая в паутине наших пут. Верх и низ поменялись местами, и невозможно было определить, где пол, а где потолок. Я слышала, как вокруг меня опять все стали переговариваться, называя друг друга по именам и говоря то, что и следовало произносить в такой ситуации: «Ты в порядке?» — «Да, со мной все хорошо». Ребенок беспрестанно кричал, издавая истошные вопли. Женщина рядом со мной села и стала растирать руки и грудь в тех местах, где тело перехватывали пристежные ремни. Я решила было последовать ее примеру, но тут из динамиков раздался громкий хриплый голос, повторивший приказ на языке Бамбура, а потом на наречии Вое-Део:
— Не отстегивать ремни! Не сходить с мест! Корабль подвергся нападению! Он в исключительно опасном положении!
И я осталась лежать, окруженная туманным облачком моей распыленной мочи, слушая незнакомые разговоры и ничего не понимая. Положение мое было предельно унизительным, но страха я не испытывала. Я была свободна от всех забот. Как перед смертью. И глупо было бы в минуту гибели беспокоиться о чем-то.
Корабль следовал по какому-то странному курсу, то и дело содрогаясь, словно пытался сделать вираж. Кое-кого стало тошнить. Воздух наполнился капельками рвоты и ее едким запахом. Я высвободила руки, и шарфом, который был на мне, прикрыла лицо; концы его я подоткнула под голову.
Теперь я не видела огромное пространство грузового трюма, который находился под или надо мной, и не могла понять, взлетаю я или падаю. От шарфа шел знакомый запах, который успокаивал меня. Я часто накидывала его, когда отправлялась на выступления; бледно-розового цвета, он был сделан из отличной кисеи с вплетенными серебряными нитями. Покупая его на рынке города на мои первые заработанные деньги, я вспомнила о красном шарфе матери, который подарила ей леди Тазеу. И решила, что этот ей понравился бы, хотя не был таким ярким. Теперь я лежала, смотрела сквозь розоватую дымку ткани на пятна светильников в трюме и вспоминала о своей матери Йове. Скорее всего, ее убили в то утро в поселении. А может быть, отправили в другое поместье как «расхожую женщину»; Ахасу так и не удалось найти ее следов. Я вспоминала, как она держала голову, слегка склонив ее набок, почтительно, но с изящным достоинством. Глаза у нее были большие и блестящие, «взор, в котором стоят семь лун», как гласят слова песни. «Больше мне никогда не увидеть этих лун», — подумала я.
Я впала в какое-то странное состояние и, чтобы успокоиться и отвлечься, уединившись в шатре из розовой кисеи, согреваемом моим дыханием, стала мурлыкать слова песни. Я напевала песни свободы, что исполнялись в Хейме, после чего перешла к песням любви, которым научила меня леди Тазеу. Наконец я запела «О, о, Йеове», сначала тихо, а потом погромче. И вдруг услышала, как чей-то голос, возникший в красноватом тумане, присоединился ко мне — мужской голос, а потом и женский. Люди с Вое-Део знали слова этой песни. Мы запели ее хором. В него вплелись голоса жителей Бамбура, которые тоже знали ее и вставляли отдельные слова на своем языке, подхватив наше исполнение. Но постепенно пение сошло на нет. Только ребенок тихонько всхлипывал. Воздух был густым и спертым.
Лишь много часов спустя, когда вентиляторы наконец погнали в трюм свежий воздух и пассажирам разрешили отстегнуть ремни, мы узнали, что корабль космического флота сил обороны Вое-Део перехватил наш грузовик, едва тот вышел за пределы атмосферы, и приказал неподвижно зависнуть. Капитан предпочел проигнорировать приказ. Военный корабль открыл огонь и хотя не поразил грузовик прямым попаданием, взрыв повредил контрольную аппаратуру. Тем не менее мы продолжили путь, и военный корабль никак не давал знать о себе. Теперь мы находились примерно в одиннадцати днях пути от Йеове. Но вражеский корабль, или группа их, мог подстерегать нас на подходе к планете. Причиной, по которой грузовому кораблю было приказано остановиться, оказалось «подозрение в контрабандной торговле».
Военный флот космических лайнеров был построен несколько столетий назад, чтобы защитить Уэрел от предполагаемого нападения империи чужаков, как тогда называли Экумену. Эта воображаемая угроза вызывала такой страх, что Уэрел бросил все силы и энергию на создание космического флота; результатом стараний стала колонизация Йеове. По прошествии четырехсот лет, в течение которых никто не угрожал нападением, Вое-Део разрешил наконец Экумене открыть посольство. Флот использовался для переброски войск и оружия во время войны за Освобождение, а теперь его корабли исполняли роль гончих псов и ловчих кошек хозяев, выслеживая беглых рабов.
В грузовом трюме я нашла еще двух выходцев с Вое-Део, и, чтобы поболтать, мы сдвинули наши «лежаки». Обоих отправил в Бамбур Хейм, который и оплатил их путешествие. Мне и в голову не пришло, что за него надо платить. Я знала, кто заплатил за меня.
— По своей воле ни за что не полетела бы на космическом корабле, — сказала женщина.
Она была странной личностью, настоящая ученая, без обмана. Высококвалифицированный химик, работавший по найму на компанию, она убедила Хейм послать ее на Йеове, поскольку не сомневалась, что тот нуждается в ее знаниях и навыках, которые, конечно же, будут востребованы. Жалованье она получала куда более высокое, чем многие гареоты, но не сомневалась, что на Йеове оно станет еще выше. «Я собираюсь разбогатеть», — говорила она.
Мужчина, точнее, мальчик, подручный мельника в одном из городов на севере, просто сбежал, и ему удалось встретить людей, которые спасли его от смерти или рабочего лагеря. В свои шестнадцать лет он был невежествен, громогласен, разболтан и добродушен. Он стал всеобщим любимцем, и с ним нянчились, как с ребенком. Многие нуждались и во мне, потому что я знала историю Йеове и с помощью человека, который владел обоими языками, могла рассказать недавним жителям Бамбура о том мире, куда они направлялись, — о столетиях рабства под игом корпораций, о Надами, о войне, что завершилась Освобождением. Одни из них были арендниками из городов, другие — рабами из поместий, которых Хейм купил на аукционе за фальшивые деньги и, спешно выправив им ложные документы, отправил в это путешествие; они почти ничего не знали о том, куда лежит их путь. Тем не менее, несмотря на все ухищрения, наш полет привлек внимание Вое-Део.
Йоки, мальчишка с мельницы, бесконечно рассуждал, как жители Йеове с радостью примут нас. Он рисовал картины, которые были то ли шуткой, то ли его мечтой, и говорил об оркестрах, музыка которых встретит нас у трапа, о речах во время шикарного обеда, что будет организован специально для нас. По мере того как шло время, он все подробнее рассказывал об этом обеде. Ибо наше существование определялось длинными голодными днями, когда мы безвольно плавали в огромном пространстве грузового трюма, отмечая время лишь сумерками светильников, что наступали каждые двенадцать часов, и двумя порциями пищи в течение «дня» вместе с водой, которые приходилось выдавливать из тюбиков в рот. Я старалась не задумываться о том, что нас ждет. Кончилось одно существование, и начиналось другое; я находилась между ними. Если военные корабли перехватят нас, мы, скорее всего, погибнем. Но если доберемся до Йеове, там начнется новая жизнь. А пока нам оставалось лишь плавать в воздухе.
Корабль благополучно сел в космопорту Йеове. Прежде всего разгрузили контейнеры с техникой, затем остальной груз. Мы вышли, еле волоча ноги и стараясь держаться поближе друг к другу; у нас не было сил противостоять силе тяжести нового мира, которая тянула нас к центру планеты, к тому же яркое светило, висевшее прямо над головой, слепило нам глаза.
— Сюда! Сюда! — крикнул какой-то мужчина. Я была рада услышать родной язык, но бамбурианцы продолжали растерянно оглядываться.
Сюда — стоять здесь — построиться — ждать. Первым, что мы услышали, оказавшись в Свободном Мире, были приказы. Нам пришлось пройти обеззараживание в газовой камере, что оказалось болезненной и утомительной процедурой. Потом наступил черед медицинского осмотра. Все, что мы взяли с собой, тоже подверглось дезинфекции и учету. У меня это не отняло много времени. На мне была только одежда, выстиранная две недели назад, и я только обрадовалась санобработке. Наконец нам приказали выстроиться в шеренгу по одному в большом пустом грузовом трюме. Давняя надпись над дверями по-прежнему гласила: «СКЙ — Сельскохозяйственная корпорация Йеове». Один за другим мы двинулись к выходу.
Мужчина, который занимался мной, был невысок, светлокож, средних лет, в очках и напоминал типичного городского клерка, но я с уважением посмотрела на него. Он был первым обитателем Йеове, с которым мне довелось заговорить. Он задал мне анкетные вопросы и записал их.
— Умеете ли вы читать?
— Да.
— Профессия?
— Преподавание… — Я запнулась. — Могу учить чтению и истории.
Служащий так и не поднял на меня глаз.
Я могла только радоваться, что у меня хватало терпения. В конце концов, на Йеове нас никто не приглашал. И назад нас не отослали только потому, что на родине нас ждала публичная казнь. Для Бамбура мы были выгодным грузом, но Йеове доставляли массу хлопот. Правда, многие из нас обладали профессиями, которые могли тут пригодиться, и я прониклась радостной надеждой, когда о них стали спрашивать.
Когда формальности были закончены, нас разделили на две группы: мужчины и женщины. Йоки быстро обнял меня и направился на мужскую половину, смеясь и размахивая руками. Я осталась с женщинами. Мы смотрели, как мужчин повели на посадку в челнок, который улетал в Старую столицу. И тут мое терпение подошло к концу, а светлые надежды омрачились.
— Господь наш Камье, — взмолилась я, — только не здесь, только не снова! — От страха я впала в гнев и, когда появился мужчина и стал отдавать нам приказы: пошли, двинулись, вот сюда — вскинулась: — Кто вы такой? Куда мы направляемся? Мы свободные женщины!
Это был крупный парень с круглым светлокожим лицом и белесыми глазами. Он раздраженно посмотрел на меня сверху вниз и вдруг улыбнулся.
— Да, сестренка, вы свободны, — сказал он. — Но мы должны всем подыскать работу, не так ли? Вы, леди, отправляетесь на юг. Там нужны люди на рисовых плантациях. Вы будете немного работать, немного зарабатывать и, главным образом, осматриваться. Идет? Если вам там не понравится, возвращайтесь. Симпатичных маленьких леди мы тут всегда можем использовать.
Я никогда не слышала акцента, с которым на Йеове говорят в сельской местности, — мягкого и слегка певучего, с длинными отчетливыми гласными. И никогда не слышала, чтобы женщин имущества называли «леди». Никто никогда не говорил мне «сестренка». И конечно же, в слово «использовать» он вкладывал совсем другой смысл, нежели я. Он хотел нам только добра. Растерявшись, я промолчала. Но Туалтак, женщина-химик, сказала:
— Послушайте, я не умею работать в поле, я опытный ученый…
— О, все вы тут ученые. — Парень широко улыбнулся. — Двинулись, леди!
Он возглавил процессию, и мы последовали за ним. Туалтак продолжала что-то говорить, но вожак только улыбался и не обращал на нее внимания.
Нас доставили в вагон, стоящий на боковых путях. Огромное яркое солнце клонилось к закату. Небо лучилось разводами оранжевого и розового цветов. На землю легли длинные тени. В горячем пыльном воздухе плыли пьянящие запахи. Пока мы стояли, ожидая своей очереди занять место в вагоне, я нагнулась и подобрала с земли маленький красноватый камешек. Круглый, с тонкими беловатыми полосками. Часть Йеове. Я держала в руках кусочек Йеове. Этот маленький камешек принадлежал мне.
Наш вагон выкатили на основной путь и прицепили к поезду. Когда он двинулся, нам раздали обед: суп из огромных котлов, что на колесиках катили по проходу, миски вкусного крупнозернистого болотного риса и плоды пини — роскошь на Уэреле, здесь они считались обычной едой. Мы ели и ели. Я смотрела, как на длинных пологих холмах умирали последние отсветы дня. На небе высыпали звезды. Лун не было. И никогда больше не будет. На востоке восходил Уэрел: огромная сине-зеленая звезда, похожая на Йеове, каким его видят с Уэрела. Больше мне никогда не доведется увидеть, как после заката восходит Йеове. Уэрел следовал по пути солнца.
Я жива и нахожусь тут, пришло мне в голову. Я тоже проследовала по пути солнца. Ко мне пришли мир и покой, и покачивание поезда убаюкало меня.
На второй день пути поезд остановился в городе у большой реки Йот. Мы вышли. Нашу группу из двадцати трех женщин снова разделили, и десятерых (меня в том числе) на повозке, запряженной волами, доставили в деревушку Хагайот. В свое время она была поселением СКЙ, обитатели которого выращивали болотный рис для прокорма рабов колонии. Теперь тут находилось кооперативное поселение, выращивавшее болотный рис для «свободного народа». Нас записали в члены кооператива, который должен был обеспечивать нас всем необходимым до тех пор, пока мы не начнем зарабатывать и не сможем расплатиться.
Это был довольно продуманный способ обращения с иммигрантами без денег, без языка и без профессии. Но я не могла понять, почему никто не принял во внимание те навыки, которыми мы обладали. Почему мужчин с плантаций Бамбура, которые знали сельскую работу, послали в город, а не сюда? Почему тут только женщины?
И почему в деревне, где живут свободные люди, существуют мужская половина и женская, разделенные рвом?
Я не могла понять почему, как скоро выяснилось, все решения принимают мужчины и они же отдают приказы. Но мне стало ясно, что они опасались нас, женщин с Уэрела, которые не привыкли получать приказы от равных. Я поняла, что мне предстоит лишь выслушивать указания и не оспаривать их, даже если это придет мне в голову. Мужчины Хагайота поглядывали на нас с нескрываемым подозрением, держа наготове бичи, какие полагалось иметь каждому надсмотрщику.
— Может, вы собираетесь объяснять здешним мужчинам, что им делать? — в первое же утро сказал нам на поле староста. — Так вот, тут это не пройдет. Мы свободные люди и работаем бок о бок. Кто-то из вас может возомнить себя женщиной-хозяином. Здесь нет женщин-хозяев.
На женской половине жили бабушки, но они не пользовались такой властью, как наши. Первое столетие тут не существовало рабынь, но мужчины установили свою власть и свой образ жизни. И когда женщины, некогда бывшие рабынями, попадали в это королевство, где властвовали мужчины-рабы, то по сравнению с последними они не имели никакого влияния. У них не было голоса. Даже на Йеове они могли обрести право на свое мнение, лишь попав в город.
Я училась молчать.
Для меня и Туалтак это оказалось не так сложно, как для наших восьми спутниц с Бамбура. Мы были первыми иммигрантками, которых вообще видели жители деревни. Они знали только свой язык и считали женщин с Бамбура ведьмами, потому что те говорили «не как люди». А услышав, как пришелицы разговаривают на своем языке, избивали их бичами.
Должна признаться, что в первый год пребывания в Свободном Мире на душе у меня было столь же паршиво, как в Зескре. Я с отвращением проводила день на рисовых плантациях, с утра до ночи стоя по щиколотку в воде. Ноги распухали, покрывались отеками, в кожу вгрызались червячки, которых каждый вечер приходилось выковыривать. Но все же мы занимались необходимой работой, которая была не так уж трудна для здоровой женщины. И не она приводила меня в уныние.
Хагайот не был племенным поселением и не придерживался столь консервативных взглядов, как старые деревни, с которыми позже мне довелось познакомиться. Тут не было ритуального обычая насиловать девушек, и на своей половине женщины чувствовали себя в безопасности. Они «перепрыгивали канаву» только к тому мужчине, которого выбирали сами. Но если женщина отправлялась куда-то одна или просто отделялась от товарок по работе на рисовых полях, ее могли «попросить об этом», и каждый мужчина считал, что вправе принудить ее к соитию.
У меня появились хорошие подруги среди деревенских женщин и тех, что прибыли с Бамбура. Они были не более невежественны, чем я сама несколько лет назад, а некоторые — куда умнее меня тогдашней. Обрести друзей среди мужчин, которые считали себя нашими хозяевами, никакой возможности не было. И я понятия не имела, как изменить течение здешней жизни. У меня было тяжело на сердце, и ночами, лежа среди спящих женщин и детей, я думала: стоило ли ради этого погибать Валсу?
Когда пошел второй год моего пребывания здесь, я решила сделать все, что могу, лишь бы прекратить это унизительное существование. Одну из женщин Бамбура, тихую и туповатую, выпороли и избили за то, что она говорила на своем языке, после чего та утопилась на рисовой плантации: легла в теплую мелкую канаву — и захлебнулась. Я боялась, что меня охватит такое же желание и вода положит конец моему отчаянию. И чтобы этого не случилось, решила припомнить старые знания и научить женщин и детей читать.
Первым делом я вывела на рисовом полотне несколько простых слов и стала играть с детишками. Моими занятиями заинтересовались несколько девочек постарше и женщин. Некоторые из них знали, что люди в больших поселениях и городах грамотны, и воспринимали умение читать как тайну, волшебство, которое наделяет горожан огромной силой. Я не стала их разубеждать.
Первым делом я записала по памяти несколько строф из «Аркамье», чтобы женщины могли заучить их и не ждать, пока кто-нибудь из мужчин, которых тут называли «священниками», начнет «петь слово». Затем попросила свою подругу Сеуги рассказать, как в детстве она встретилась на болотах с дикой кошкой, записала историю и, озаглавив ее «Болотный лев, сочинение Аро Сеуги», прочитала вслух в компании автора и других женщин. Те пришли в изумление и долго смеялись, а Сеуги плакала и, не находя от волнения слов, трепетно касалась пальцами написанных строк.
Вождь деревни, его помощники, надсмотрщики и почетные сыновья относились к нашим занятиям с подозрением и недоброжелательством, однако запретить не порывались. Вскоре руководство провинции Йотеббер сообщило, что организовывает сельские школы, в которых деревенским детям предстояло проводить по полгода. Мужчины Хагайота восприняли это известие с энтузиазмом, поскольку понимали, что грамотному человеку легче найти свое место под солнцем.
Ко мне явился Избранный сын, большой рыхлый бледнокожий человек, потерявший на войне один глаз. На нем был долгополый плотный сюртук, напоминавший те одеяния, что триста лет назад носили хозяева на Уэреле.
Он сказал, что отныне я должна учить только мальчиков.
Я ответила, что буду учить всех детей, которые изъявят желание, или никого.
— Девочки не хотят учиться, — возразил он.
— Хотят. В мой класс записались четырнадцать девочек. И восемь мальчиков. Ты хочешь сказать, что девочки не должны знать религию, Избранный сын?
Наступила пауза.
— Они должны изучать житие Туал Милосердной, — наконец ответил он.
— Я напишу для них житие Туал, — тут же предложила я.
И он с достоинством удалился.
Я не испытала большого удовлетворения от этой победы. Но по крайней мере, преподавание можно было продолжать.
Туалтак постоянно уговаривала меня сбежать и отправиться в город, что стоял ниже по течению реки. Будучи непривычной к простой пище, она очень исхудала и без конца повторяла, что ненавидит свою работу и товарок.
— Тебе хорошо, ты выросла на этих плантациях, — говорила она. — А я никогда не была такой, моя мать арендница, мы жили в прекрасной квартире на улице Хаба, и в нашей лаборатории я считалась самой способной. — Ей никак не удавалось смириться со своей потерей.
Порой я прислушивалась к ее разговорам и пыталась припомнить, как выглядели карты Йеове в оставленных мною книгах. Я вспоминала большую реку Йот, которая брала начало в глубинах материка и через три тысячи километров впадала в Южное море. Но в какой точке ее протяженности находимся мы, как далеко от дельты расположен Йотеббер? Между Хагайотом и городом могут лежать еще сотни таких же деревень.
— Тебя когда-нибудь насиловали? — спросила я как-то Туалтак.
Та оскорбилась:
— Я арендница, а не «расхожая женщина».
— А вот я два года была «расхожей женщиной», — сказала я. — И если бы это случилось вновь, я бы убила насильника или покончила с собой. Думаю, что две одинокие уэрелианки запросто могут стать жертвами насилия. Я не могу бежать с тобой, Туалтак.
— Здесь это невозможно! — вскричала она с таким отчаянием, что горло у меня перехватило и я сама чуть не заплакала.
— Может быть, когда откроются школы… и тут появятся люди из города, тогда… — Все, что я могла предложить ей — да и себе тоже, — это надеяться. — Если в нынешнем году будет хороший урожай, мы получим наши деньги и сможем сесть на поезд…
Нам в самом деле оставалось только надеяться. Проблема заключалась в том, что деньги хранились у вождя и его команды, в каменной хижине, которую те называли Банком Хагайота. У каждого из нас имелся счет, и Главный банкир аккуратно вел их реестр. Но ни женщины, ни дети не имели права снимать деньги со своего счета. Взамен мы получали нечто вроде расписок — глиняные черепки с выдавленным росчерком Главного банкира — и с их помощью могли приобретать изделия, изготовлением которых занимались деревенские: одежду, сандалии, инструменты, бусы, рисовое пиво. Нам говорили, что наши деньги находятся в безопасности. Я вспоминала хромого старика из Шомеке, который, подпрыгивая от счастья, кричал: «Господи, деньги в банке! Деньги в банке!»
Еще до нашего появления деревенские женщины возмущались существующей системой. Теперь к ним прибавились еще девять женщин.
Как-то вечером я спросила свою подругу Сеуги, волосы которой были такими же светлыми, как и кожа:
— Ты знаешь, что произошло в том месте, которое называлось Надами?
— Да, — ответила она. — Женщины распахнули двери к свободе. Они поднялись против надсмотрщиков, и вслед за ними восстали и мужчины. Но им было нужно оружие. И тогда одна женщина прокралась ночью к сейфу хозяина и украла ключи, которыми открыла арсенал, где надсмотрщики хранили ружья и патроны. Вооружившись, рабы свергли власть корпораций и объявили поселение Надами свободным.
— Эту историю рассказывают и на Уэреле, — сказала я. — Даже там женщины вспоминают Надами, где их сестры начали дело Освобождения. Говорят о ней и мужчины. А тут мужчины рассказывают о Надами? Известна ли им эта история?
Сеуги и другие женщины закивали.
— Если одна женщина освободила мужчин Надами, — сказала я, — то, может быть, все женщины Хагайота сумеют добраться до своих денег?
Сеуги засмеялась и подозвала группу бабушек:
— Послушайте, что рассказывает Ракам! Вы только послушайте ее!
После долгих разговоров, которые длились днями и неделями, была организована делегация из тридцати женщин. Мы пересекли мостик над рвом, за которым находилась мужская территория, и почтительно попросили встречи с вождем. Нашей основной целью было воззвать к совести мужчин, заставить их устыдиться. Речь держали Сеуги и другие женщины деревни, потому что они знали, как далеко можно зайти, стыдя мужчин, и в то же время не разгневать их. Слушая их, я видела, что гордость говорит с гордостью и обе стороны полны чувства собственного достоинства. В первый раз после прибытия на Йеове я почувствовала, что стала своей среди этих женщин, что их гордость и достоинство стали моими.
Дела в деревне вершились медленно. Но к следующему урожаю женщины Хагайота получили наличными из банка заработанную ими долю.
— Теперь дело за правом голоса, — сказала я Сеуги, потому что в деревне не знали тайного голосования. Даже когда народ принимал Конституцию, вождь лично опрашивал мужчин и заполнял за них бюллетени. Мнением женщин даже не интересовались. Хотя они не скрывали, что хотят принять участие в голосовании.
Но я больше не могла заниматься переустройством жизни Хагайота. Туалтак была серьезно больна и буквально сходила с ума, мечтая вырваться из этих болот и оказаться в городе. Да и я думала о том же. Поэтому, получив свои деньги, мы погрузились на повозку, запряженную волами, и Сеуги вместе с другими женщинами доставили нас на станцию. Увидев приближающийся состав, мы подняли флажок, и поезд остановился.
Через несколько часов длинный состав с болотным рисом, который везли на мельницы Йотеббера, тронулся в путь. Мы расположились в служебном отсеке вместе с командой поезда и несколькими пассажирами, деревенскими мужчинами. Я предусмотрительно повесила на пояс большой нож, но никто из наших спутников не проявил неуважения к нам. За пределами своих поселений они были робкими и застенчивыми. Я сидела на верхней полке, наблюдая, как за окном проносятся болота, густо заросшие камышом, домики поселений, раскиданных по берегам широкой реки, и мне хотелось, чтобы поезд никогда не останавливал свой бег.
Подо мной, содрогаясь от приступов кашля, лежала Туалтак. Когда мы прибыли в Йотеббер, она вконец расхворалась, и я решила немедленно доставить ее к врачу. Мужчина из поездной команды любезно растолковал нам, как на общественном транспорте добраться до больницы. И пока наш переполненный автобус, дребезжа рессорами, пробирался сквозь жаркий шумный город, я тем не менее испытывала радость. И ничего не могла с этим поделать.
В больнице от нас потребовали предъявить регистрационные документы, полагающиеся всем гражданам.
Но я никогда о них не слышала. Позже выяснилось, что наши документы были переданы вождю Хагайота, который держал их при себе, как и бумаги «своих» женщин. Но тогда я лишь изумленно смотрела на окружающих и повторяла:
— Я ничего не знаю о регистрационных документах.
И вдруг я услышала, как одна из женщин за конторкой сказала напарнице:
— Господи, ну можно ли быть такой грязной?
Я понимала, что, чумазые и усталые, мы производили неприятное впечатление. И знала, что кажусь невежественной дурочкой. Но, услышав слово «грязный», я ощутила, как во мне проснулась гордость и чувство собственного достоинства. Порывшись в сумке, я вытащила документ, даровавший мне свободу, — ветхую перепачканную бумажонку, исписанную почерком Эрода.
— Вот мои документы! — крикнула я, отчего женщина подпрыгнула и повернулась ко мне. — На них кровь моей матери и бабушки. Моя подруга больна. Ей нужна помощь. Отведите нас к врачу!
Из коридора вышла худенькая миниатюрная женщина.
— Идите за мной, — сказала она. Одна из регистраторш открыла было рот, собираясь возразить, но маленькая женщина лишь посмотрела на нее, и возражений не последовало.
Мы направились в приемную.
— Я доктор Йерон, — отрекомендовалась маленькая женщина. И тут же добавила: — Но здесь работаю медсестрой. А вообще-то, я врач. А вы… вы прибыли из Старого Мира? Из Уэрела? Присядьте-ка вот здесь, дети. Как долго вы находитесь здесь?
Через четверть часа доктор Йерон поставила Туалтак диагноз и определила ее в палату, где больной предстояло отдыхать и проходить обследование. Потом она выслушала мой рассказ и, прощаясь, вручила мне записку к своей подруге, которая могла помочь мне найти жилье и работу.
— Преподавание! — сказала доктор Йерон. — Учитель! О, женщина, ты явилась, как дождь небесный на иссохшую землю!
И действительно, первая же школа, в которую я обратилась, сразу изъявила желание взять меня на работу и предоставила право преподавать все, что я сочту нужным. Поскольку я имела дело с капиталистами, то зашла в другую школу, узнать, не будут ли там платить мне больше. Но в конце концов вернулась в первую. Мне понравились ее люди.
До войны за Освобождение города на Йеове давали пристанище имуществу корпорации, которое приобретало временное право на свободу; у них были свои больницы и школы с массой образовательных программ. В Старой столице имелся даже университет для имущества. Корпорации, конечно, наблюдали за процессом обучения, подвергали цензуре содержание лекций и печатных трудов, стараясь, чтобы все служило единой цели — увеличению их доходов. Но в пределах этих узких рамок можно было пользоваться имеющейся информацией как заблагорассудится.
Горожане Йеове очень высоко ценили образование. В течение долгой тридцатилетней войны система сбора и передачи знаний была практически уничтожена. Выросло целое поколение, умеющее только нападать и отступать, знающее только болезни и несчастья.
— Наши дети растут неграмотными и невежественными, — как-то раз сказал мне директор школы. — Стоит ли удивляться, что люди с плантаций заняли места, оставленные надсмотрщиками корпораций? Кто остановил бы их?
Эти мужчины и женщины, собравшиеся в школьных стенах, с яростной одержимостью верили, что лишь образование может проложить путь к свободе. Они по-прежнему вели войну за Освобождение.
Йотеббер был большим и нищим городом; его широкие улицы были застроены одноэтажными домишками, которые скрывались в тени огромных старых деревьев. Передвигались по нему главным образом пешком; среди неторопливых толп, дребезжа, сновали велосипеды, и, громыхая, прокладывал себе путь немногочисленный общественный транспорт. Под дамбами, вдоль заливных низин, где буйно шли в рост садовые посадки, на целые мили тянулись хижины и бараки. Центр города был застроен преимущественно невысокими домами, которые сменялись мельницами и складами. Деловой центр напоминал кварталы типичного города Вое-Део, только более старого, запущенного и не такого мрачного. Вместо больших магазинов для хозяев улицы были заполнены открытыми лотками, где торговали всем необходимым. Здесь, на юге, климат был мягче, и легкая дымка, которую приносило в город дыхание теплого моря, была пронизана солнцем. Ощущение радости не покидало меня. Господь одарил меня способностью забывать беды и неприятности, и в городе Йотеббере я чувствовала себя счастливой.
Туалтак оправилась от болезни и нашла хорошее место химика на предприятии. Виделась я с ней редко, ибо подружились мы в силу необходимости, а не по собственному выбору. При каждой нашей встрече она неизменно вспоминала улицу Хаба и свою лабораторию на Уэреле, а также жаловалась на работу и на коллег.
Доктор Йерон не забыла меня. Я получила записку с просьбой навестить ее, что и сделала. Когда я рассказала ей о своих делах, она попросила меня сходить с ней на собрание просветительского общества. Как я выяснила, оно представляло собой группу демократов, главным образом учителей, которые старались противостоять автократической власти племенных и местных вождей, врученной тем новой Конституцией, боролись против явления, именуемого ими рабским мышлением, тупым женоненавистничеством, с которым я познакомилась в Хагайоте. Мой опыт оказался полезен для них, ибо все они были горожанами, которые сталкивались с рабским мышлением, лишь когда оно начинало командовать ими. Самыми неудержимыми в своем возмущении из членов группы были женщины. Освобождение почти ничего не дало им, так что терять им было нечего. Мужчины в большинстве своем являлись сторонниками постепенных перемен, женщины же стояли за революцию. Поскольку я была родом с Уэрела и плохо разбиралась в тонкостях политики на Йеове, то предпочитала слушать и помалкивать. Хотя мне было нелегко сдерживаться. По природе своей я была оратором и порой чувствовала: мне есть что сказать. Но я держала язык за зубами и слушала выступавших. Их в самом деле стоило послушать.
Невежество яростно защищало себя, а неграмотности, как я хорошо знала, могла быть свойственна изощренная хитрость. Хотя комиссар, президент провинции Йотеббер, избранный в результате подтасовки избирательных бюллетеней, и не понимал наших манипуляций со школьными программами, он без больших усилий мог контролировать школы, просто посылая туда инспекторов, которые вмешивались в ход занятий и просматривали наши учебники. Но, как и во времена корпораций, самым главным он считал контроль над телесетью. Сводки новостей, информационные программы, марионетки в «репортажах с места событий» — все подчинялось ему. И что могла противопоставить этой вакханалии горстка учителей? Дети родителей, не имевших никакого образования, с помощью телесети слышали, видели и чувствовали лишь то, что комиссар хотел им внушить: свобода — это необходимость повиноваться начальству; насилие в чести, и главное — мужественность. Поскольку эти истины каждодневно подтверждались жизнью и опытом просмотра сообщений по телесети, что толку было в словах?
— Грамотность не имеет никакого значения, — сокрушенно признала одна из членов нашей группы. — Начальники через наши головы обратились к информационной технологии эпохи «постнеграмотности».
Я задумалась над ее словами и, даже ненавидя эти понятия, со страхом признала, что, вероятно, она права.
К моему удивлению, на следующей встрече группы появился чужак — вице-посол Экумены. Его присутствие в городе было предметом несказанной гордости нашего комиссара, ибо чужака прислали из Старой столицы, чтобы поддержать главу провинции Йотеббер в его противостоянии Всемирной партии, чьи позиции были особенно сильны здесь и которая продолжала требовать изгнания с Йеове всех иноземцев. До меня доносились смутные слухи об этой личности, но я меньше всего ожидала встретить его на собрании школьных учителей-вольнодумцев.
Он был невысок, с красновато-коричневой кожей и глазами почти без белков, но, если не обращать на это внимания, его можно было бы счесть и симпатичным. Он сидел напротив меня, неестественно прямо, будто по привычке, и слушал, не произнося ни слова, словно и это было для него привычным делом. К концу встречи он повернулся и в упор уставился на меня своими странными глазами.
— Радоссе Ракам? — спросил он.
Остолбенев, я кивнула.
— Меня зовут Йехедархед Хавжива, — сказал он. — Я привез вам кое-какие книги от Музыки Былого.
Я уставилась на него.
— Книги?
— От Музыки Былого. От Эсдардона Айи. С Уэрела.
— Мои книги? — повторила я.
На лице его промелькнула улыбка.
— Где они? — вскричала я.
— У меня дома. Если хотите, сегодня вечером можете их получить. У меня машина. — В его словах чувствовалась какая-то легкая ирония, как будто он не собирался иметь машину, но радовался ее наличию.
Подошла доктор Йерон.
— Значит, вы нашли ее, — обратилась она к вице-послу.
Он взглянул на нее с таким просиявшим лицом, что я невольно подумала, уж не любовники ли они. Хотя она была значительно старше, в этом предположении не было ничего удивительного. Доктор Йерон обладала магнетическим обаянием. Странно, что я вообще обратила на это внимание, ибо меня не привлекали сексуальные особенности других людей. Они меня не интересовали.
Во время разговора он взял ее за руку, и мне бросилось в глаза, каким нежным был этот жест, пусть и неторопливым, но искренним. Это любовь, подумала я. Тем не менее я видела, что они не вместе, поскольку в их общении и взглядах не было того интимного взаимопонимания, которым любящие часто дарят друг друга.
Мы с Хавживой уехали на правительственном электромобиле в сопровождении двух телохранителей — молчаливых женщин-полицейских, которые сидели на переднем сиденье. Мы разговаривали об Эсдардоне Айе, чье имя, как объяснил Хавжива, означало «Музыка Былого». Я рассказала, как Эсдардон Айя спас мне жизнь, переправив сюда. Мистер Йехедархед слушал с таким вниманием, что с ним было легко разговаривать.
— Я попросту заболела, расставшись со своими книгами, мне не хватало их, словно они были моей семьей. Но может быть, с моей стороны было глупо так думать.
— Почему глупо? — спросил Хавжива. У него был иностранный акцент, но в то же время в его речи уже слышалась йеовианская напевность, а голос был прекрасным, низким и ласковым.
Я попыталась объяснить все разом:
— Понимаете, они так много значили для меня, потому что я была абсолютной невеждой, и именно книги дали мне свободу, открыли передо мной мир — точнее, миры… Но здесь я вижу, что телесеть, голограф-театры и все прочее значат для людей куда больше, ибо определяют их сегодняшнее существование. Может быть, привязанность к книгам означает привязанность к прошлому. А йеовиане должны двигаться в будущее. И словами мы никогда не сможем изменить мышление людей.
Хавжива выслушал меня с тем же напряженным вниманием, с каким слушал ораторов на собрании, после чего неторопливо ответил:
— Но в словах заключена суть любой мысли. Книги же сохраняют слова в неизменности… Я и сам очень долго не умел читать.
— Неужели?
— Я знал, как это делается, но не читал. Я жил в деревне. В здешних городах должны быть книги, — уверенно, словно немало размышлял на эту тему, заявил он. — В противном случае каждое поколение все будет начинать с нуля. Вам предстоит спасти слова.
Вскоре мы подъехали к дому, стоявшему на вершине холма в старой части города. Войдя в холл, я увидела четыре объемистых ящика с книгами.
— Да у меня столько не было! — воскликнула я.
— Музыка Былого сказал, что все они принадлежат вам, — ответил мистер Йехедархед и, улыбнувшись, посмотрел на меня.
Взгляд чужаков более выразителен, чем наш. Но чтобы заметить движение зрачков, приходится стоять к человеку вплотную, — впрочем, это заключение не относится к обладателям голубых глаз.
— Мне просто некуда деть такую гору книг, — растерянно сказала я, осознавая, что этот странный человек, Музыка Былого, снова помог мне обрести свободу.
— А в вашей школе? В школьной библиотеке?
Отличная идея, но я тут же представила, что их будут лапать инспектора. А вдруг им захочется конфисковать их? Когда я вслух выразила это опасение, вице-посол предложил:
— А что, если преподнесу их как дар посольства? Думаю, в этом случае инспектора поумерят свой пыл.
— О да! — выпалила я. — Но почему вы так добры? И вы, и он… вы тоже родом с Хайна?
— Да, — сказал Хавжива, не ответив на первый мой вопрос. — Был. И надеюсь стать йеовианином.
Потом он предложил мне присесть и выпить бокал вина. Он был дружелюбен и легок в общении, хотя сдержан и немногословен. Я поняла, что ему приходилось страдать. На лице у него виднелись шрамы, и под волосами белел след зажившей раны. Он спросил, о чем мои книги, и я ответила:
— Об истории.
Хавжива улыбнулся и молча протянул мне свой бокал. Подражая ему, я подняла свой, и мы выпили.
На следующий день библиотеку доставили в нашу школу. Когда мы вскрыли ящики и стали расставлять книги по полкам, то поняли, какие огромные нам достались сокровища.
— Даже в университете нет ничего подобного, — заметил один из учителей, который год учился там.
Тут были труды по истории и антропологии Уэрела и других миров Экумены, работы по философии и политике жителей Уэрела и иных планет, сборники прозы и поэзии, энциклопедии, научные монографии, атласы и словари. В углу одного из ящиков лежали мои собственные книги, даже истрепанный томик «Истории Йеове» с надписью: «Напечатано в Университете Йеове в 1 г. Свободы». Большинство своих книг я оставила в школьной библиотеке, но эту и еще несколько, к которым испытывала любовь и нежность, взяла домой.
Не так давно я была одарена этими чувствами и по другому поводу. Школьники преподнесли мне в подарок крохотного пятнистого котенка. Мальчик с такой трогательной гордостью вручил его, что я просто не могла отказаться. Когда я попыталась передарить котенка кому-нибудь из учителей, те встретили мое поползновение дружным смехом. «Эта доля выпала тебе, Ракам!» — сказали они. Волей-неволей мне пришлось взять это крохотное существо домой; котенок был такой хрупкий и маленький, что я с трудом заставляла себя прикасаться к его тельцу. В Зескре женщины держали домашних животных, главным образом котов и лисопсов, ухоженных маленьких созданий, которые питались лучше, чем люди. Да и сама я в свое время носила имя такого лисопса.
Когда я с опаской стала вынимать котенка из корзинки, тот ухитрился до кости прокусить мне большой палец. При всей своей хрупкости и невесомости зубки пускать в ход он умел. Я начала испытывать к нему уважение.
Вечером я уложила его спать в корзинке, но он вскарабкался на постель и пристроился у меня прямо на голове. Пришлось засунуть его под одеяло, где он спокойно и проспал всю ночь. Утром я проснулась оттого, что мое животное скакало по кровати, гоняясь за пылинками, которые плясали в солнечных лучах. Открыв глаза, я не могла удержаться от смеха. Давно я так не смеялась.
Котенок был сплошь черным, и пятнышки раскраски, черные на черном, виднелись только тогда, когда свет падал под определенным углом. Я назвала его Хозяином. И поняла, насколько приятно вечерами возвращаться домой, где меня ждет мой маленький Хозяин.
В последние полгода мы занимались организацией большой женской манифестации. Состоялось много встреч и собраний, на некоторых из них я порой замечала вице-посла и вскоре уже сама начинала искать его взглядом. Мне нравилось смотреть, как он слушает наши споры. Часть выступавших доказывала, что демонстранты должны не ограничиваться темой нарушения прав женщин, а требовать равенства для всех и во всем. Другие заявляли, что движение ни в коей мере не должно зависеть от поддержки иностранцев, а носить чисто йеовианский характер. Мистер Йехедархед внимательно слушал и тех и других. Наконец я вышла из себя.
— Вот я иностранка! И что, только поэтому от меня нет никакой пользы? — возмутилась я. — Вы рассуждаете как хозяева. Можно подумать, что вы лучше всех прочих!
— Я поверю во всеобщее равенство лишь тогда, когда увижу эти слова в Конституции Йеове, — добавила доктор Йерон.
Что же касается Конституции, то ее приняли в результате всеобщего голосования в то время, когда я жила в Хагайоте; из граждан право голоса имели только мужчины. Наконец было решено, что демонстранты потребуют введения в Конституцию поправок о предоставлении женщинам гражданских прав, о тайном голосовании, о гарантии прав на свободу слова, печати, собраний и о бесплатном образовании для всех детей.
В тот жаркий день семьдесят тысяч женщин перекрыли все дороги. Я шла вместе с ними и вместе с ними пела, прислушиваясь к могучему звучанию нашего женского хора.
Когда мы готовили женщин к этой демонстрации, я стала выступать публично, поскольку обладала ораторским даром, и он нам пригодился. Порой шайки хулиганов или невежественных мужчин пытались прерывать мои выступления угрожающими криками: «Надсмотрщица, хозяйка, шлюха, убирайся к себе домой!» Однажды, когда они истошно орали «Убирайся, убирайся!», я наклонилась к микрофону и сказала:
— Я не могу этого сделать. Потому что на плантациях, где я была рабыней, мы пели такие слова… — И я запела: — О, о, Йеове, никто не придет назад.
Услышав меня, буяны застыли на месте. Похоже, они почувствовали всю печаль этих слов, их неизбывную тоску.
Демонстрация прошла, но спокойствие так никогда уже и не восстановилось, хотя бывали времена, когда наша энергия почти сходила на нет и движение, как говорила доктор Йерон, застывало на месте. Во время одного из таких периодов я пришла к ней и осведомилась, не могли бы мы организовать издательство и печатать книги. Эта идея пришла мне в голову в Хагайоте, в тот миг, когда я увидела, как Сеуги погладила пальцами бумагу, где я записала ее рассказ, и заплакала.
— Сказанное умирает быстро, — сказала я, — так же, как слова и образы в телесети, и каждый может истолковывать их по своему разумению. Но книги остаются. Они вечны. Они плоть истории, говорит мистер Йехедархед.
— А инспектора? — напомнила мне доктор Йерон. — Пока мы не добьемся поправки о свободе слова, правительство никому не позволит печатать то, что не согласуется с его взглядами.
Но мне не хотелось расставаться с моей идеей. Я понимала, что в провинции Йотеббер нам не удастся издавать политические труды, но доказывала, что у нас есть возможность печатать прозу и стихи для живущих тут женщин. Некоторые считали, что моя затея — бесполезная трата времени. И мы без конца обсуждали ее со всех сторон.
Мистер Йехедархед, вернувшийся из поездки в Старую столицу, где находилось посольство, слушал наши дискуссии, но не говорил ни слова, что весьма разочаровало меня. Мне-то казалось, что он должен поддержать мои замыслы.
Как-то раз я шла из школы домой: квартира моя находилась в большом старом здании недалеко от дамбы. Мне нравилось здесь жить, потому что в окна мои стучались ветви деревьев, а в просветах между стволами виднелась река, ширина которой достигала в этом месте четырех миль; она неторопливо протекала меж песчаных отмелей, тростниковых зарослей и островков, заросших ивами, которые выступали из воды в сухое время года, а в сезон обильных дождей вода поднималась, размывая дамбы.
Подойдя к дому, я увидела мистера Йехедархеда, за спиной которого, как обычно, маячили две невозмутимые женщины-полицейские. Он поздоровался со мной и осведомился, не могли бы мы поговорить. Я смутилась и, растерянно помявшись, пригласила его к себе.
Охранницы остались ждать в холле. Моя квартира, представляющая собой всего лишь одну большую комнату, находилась на третьем этаже. Я села на кровать, а вице-посол устроился в кресле. Хозяин, мурлыча, ходил кругами и терся о его ноги.
Я давно заметила, что Хавжива находил своеобразное удовольствие в том, что ни обликом, ни поведением не соответствовал расхожим представлениям об окружении комиссара: те, увешанные значками, эмблемами и кокардами, разъезжали повсюду не иначе как в сопровождении кавалькады машин. А мистер Йехедархед со своими охранницами передвигался по городу либо на своих двоих, либо на скромном казенном автомобиле. Из-за этого люди испытывали к нему симпатию. Все знали, как теперь знала и я, что в первый день своего пребывания здесь, когда он прогуливался в одиночестве, на него напала банда молодчиков из Всемирной партии и избила до полусмерти. Горожанам нравилась его смелость и непринужденность, с которой он общался со всеми и всюду. Они считали его своим. Мы в движении Освобождения воспринимали его как «нашего посла», но он все-таки оставался чужаком. Комиссар, который, может, и ненавидел его популярность, все-таки извлекал из нее какую-то пользу.
— Вы хотите организовать издательство, — сказал мистер Йехедархед, поглаживая Хозяина, который пытался вцепиться коготками ему в руку.
— Доктор Йерон считает, что, пока мы не добьемся поправок в Конституции, от него не будет толку.
— На Йеове существует одно учреждение, издания которого не контролируются правительством напрямую, — сказал мистер Йехедархед, поглаживая брюшко Хозяина.
— Осторожнее, он кусается, — предупредила я. — А где оно находится?
— В университете. Да, вы правы, — сказал мистер Йехедархед, глядя на окровавленный большой палец. Я извинилась за поведение Хозяина. Гость спросил, уверена ли я, что он мальчик. Я ответила, что мне так сказали, но как-то не приходило в голову удостовериться. — У меня сложилось впечатление, что ваш Хозяин — типичная дама, — сказал мистер Йехедархед таким тоном, что я не могла удержаться от смеха.
Высасывая кровь из ранки, он засмеялся вместе со мной, после чего продолжил:
— Университет никогда не представлял собой значимой величины. То был замысел корпорации — пусть имущество считает, что получает образование. В последние годы войны он был закрыт. После Освобождения снова открылся и с тех пор так потихоньку и существует, не привлекая к себе особого внимания. Преподавательский состав в массе своей — пожилые люди. Они вернулись в аудитории после войны. Национальное правительство выделяет субсидии, потому что это хорошо звучит — «Университет Йеове», но на деле не обращает на него никакого внимания, ибо он не имеет престижа. Да и потому, что большинство членов правительства просто невежественны. — В его словах не было презрения; он всего лишь констатировал факт. — И при университете есть издательство.
— Знаю, — сказала я и, вытащив свою старую книгу, показала ее гостю.
Несколько минут он листал ее, и на лице его появилось странное выражение нежности. Я не могла оторвать от него глаз. Мною владело чувство, сходное с тем, что возникает, когда смотришь на женщину с ребенком.
— Обилие пропаганды, надежд и ошибок, — наконец сказал он, и в голосе его слышалась та же нежность. — Что ж, я считаю, что замысел вполне реальный. А вы? Нужен всего лишь редактор. И несколько авторов.
— А инспектора? — напомнила я, повторив слова доктора Йерон.
— Экумене проще всего распространять свое влияние посредством академических свобод, — сказал он, — потому что мы приглашаем людей в Экуменические школы на Хайне и Be. И очень хотели бы пригласить выпускников университета Йеове. Но если их образование страдает серьезными недостатками из-за отсутствия соответствующих книг и, соответственно, информации…
— Мистер Йехедархед, — неожиданно вырвалось у меня, — вы намерены противостоять политике правительства?
Он не засмеялся. И прежде чем ответить, погрузился в долгое молчание.
— Не знаю, — наконец сказал он. — Пока посол поддерживает меня. Нам обоим могут вынести выговор. Или уволить. И я бы хотел… — Он не сводил с меня своих странных глаз. Наконец он посмотрел на книгу, которую продолжал держать в руках. — Я бы хотел стать гражданином Йеове. Но я могу быть полезен Йеове и движению Освобождения, лишь сохраняя свое положение в Экумене. И пока меня не остановят, буду так или иначе использовать его.
Когда он ушел, я стала обдумывать сделанное мне предложение. Мне предстояло устроиться в университет преподавателем истории и на добровольных началах взять на себя заботы об издательстве. Для женщины с моим прошлым, с моим небольшим кругом знаний это предложение показалось столь нелепым и несообразным, что поначалу я подумала: должно быть, я неправильно поняла слова мистера Йехедархеда. Когда он убедил меня, что это не так, я решила, что он, должно быть, совершенно не представляет, кем я была и чем мне приходилось заниматься. Когда я коротко ввела его в курс дела, он явно смутился от того, что вынудил меня затронуть такие темы, да, наверно, и ему самому было не по себе, хотя бо́льшую часть времени мы смеялись и я отнюдь не испытывала смущения, разве что чуть-чуть, будто мной овладевало легкое сумасшествие.
И все же я решила обдумать его слова. Он требовал от меня слишком многого, и я поймала себя на том, что это осознание дается мне нелегко. Меня пугали необходимость того огромного шага, который предстояло сделать, то будущее, которого я не могла себе представить. Но главным образом я думала о нем, о Йехедархеде Хавживе. Я вспомнила, как он сидел в моем старом кресле и, нагнувшись, поглаживал Хозяина. Как высасывал кровь из пальца. Смеялся. Смотрел на меня глазами почти без белков. Я видела перед собой красновато-коричневое лицо и руки цвета обожженной глины. В голове у меня продолжал звучать тихий голос.
Я взяла на руки котенка, который уже заметно подрос, и стала изучать его промежность. Но не обнаружила никаких отличительных признаков мужского пола. Маленькое тельце, словно покрытое черным лоснящимся шелком, извивалось у меня в руках. Я вспомнила, как мистер Йехедархед сказал, что Хозяин — типичная дама, и мне снова захотелось смеяться, а затем на глазах выступили слезы. Я погладила кошечку и опустила ее на пол, где та устроилась рядом со мной и принялась вылизывать шкурку.
— Бедная ты моя девочка, — сказала я, сама не понимая, кого же я имею в виду. Котенка, леди Тазеу или самое себя.
Хавжива велел сразу обдумать его предложение и не терять времени. Но когда через пару дней он пришел к моему дому и ждал моего возвращения у дверей, все мысли разом вылетели у меня из головы.
— Не хотите ли прогуляться по дамбе? — спросил он.
Я огляделась.
— Они здесь, — сказал он, имея в виду своих невозмутимых телохранительниц. — Где бы я ни был, они держатся в трех-пяти метрах от меня. Прогулка со мной скучна, но безопасна. Гарантией тому — моя ценность.
Пройдя лабиринтом улиц, мы вышли к дамбе и поднялись на нее. Стояли легкие вечерние сумерки, все вокруг было залито теплым золотисто-розовым светом, от реки тянуло запахами воды, тины и тростниковых зарослей. Две вооруженные женщины держались метрах в четырех за нашими спинами.
— Если вы решили идти в университет, — после долгого молчания сказал мистер Йехедархед, — я останусь тут надолго.
— Я еще не… — Я запнулась.
— Если вы в нем останетесь, я постоянно буду тут, — сказал он. — То есть если вас это устроит.
Я ничего не ответила. Не поворачивая головы, он искоса посмотрел на меня.
— Мне нравится, что я вижу, куда вы смотрите, — неожиданно для самой себя сказала я.
— А мне нравится, что я не вижу, куда смотрите вы, — сказал он, в упор глядя на меня.
Мы двинулись дальше. С тростникового островка снялся герон и, хлопая широкими крыльями, плавно полетел над водой. Мы шли вниз по течению, которое устремлялось на юг. Небо на западе было залито сиянием: солнце опускалось за дымную пелену города.
— Ракам, я хотел бы знать, откуда вы появились, как жили на Уэреле, — очень тихо сказал мистер Йехедархед.
Я набрала в грудь воздуха.
— Ничего не осталось, — ответила я. — Все в прошлом.
— Мы и есть наше прошлое. Хотя речь не об этом. Я хотел бы узнать вас. Прошу прощения. Мне бы очень хотелось узнать вас.
Я помолчала и наконец сказала:
— Мне бы тоже хотелось рассказать вам обо всем. Но прошлое мое грязно и уродливо. А здесь сейчас так красиво. И я бы не хотела терять эту красоту.
— Что бы вы ни рассказали, я смогу понять это правильно, — промолвил он, и его тихий голос проник до самого моего сердца.
Я начала с поселения Шомеке и торопливо пересказала всю свою историю. Время от времени он задавал вопросы. Но большей частью молча слушал. Порой он брал меня за руку, но я почти не замечала его прикосновений. Но когда я невольно вздрогнула, он тут же отпустил меня, решив, что таково мое желание. У него были прохладные руки, и даже после того, как его пальцы соскользнули с моего предплечья, я еще долго чувствовала их.
— Мистер Йехедархед, — послышался голос у нас за спиной. Его подала одна из телохранительниц. Солнце почти закатилось, и небо пламенело кроваво-золотистыми отсветами. — Не повернуть ли назад?
— Да, — сказал мистер Йехедархед. — Благодарю.
Когда мы двинулись в обратный путь, я взяла его за руку. И почувствовала, как у него перехватило дыхание.
После Шомеке я не испытывала влечения ни к мужчинам, ни к женщинам — и это чистая правда. Я любила людей и с любовью прикасалась к ним, но с желанием — никогда. Мои ворота были наглухо закрыты.
Теперь они распахнулись. Мною овладела такая слабость, что от одного прикосновения его руки у меня подкашивались ноги.
— Как хорошо, — сказала я, — что наша прогулка так безопасна.
Я с трудом понимала, что несу. Мне минуло тридцать лет, а я вела себя как девчонка. Но я никогда не была ею.
Он ничего не ответил. Мы в молчании шли вдоль реки к городу, залитому торжественным светом заходящего солнца.
— Поедем ко мне домой, Ракам? — сказал он.
Я не ответила.
— Там их не будет, — очень тихо, склонившись к моему уху так, что я почувствовала его дыхание, шепнул мистер Йехедархед.
— Не смешите меня! — сказала я и заплакала. И не успокаивалась все время, пока мы шли по дамбе. Я всхлипывала, замолкала и снова начинала всхлипывать. Я выплакивала свой позор и все свои горести. Я плакала потому, что они жили во мне и никогда не исчезнут. Я плакала потому, что ворота распахнулись и я могла наконец войти в тот мир, что простирался за их пределами, но я боялась.
Мы сели в машину и доехали до моей школы. Мистер Йехедархед вышел, молча поднял меня на руки и понес. Две женщины на переднем сиденье даже не обернулись.
Мы вошли в его дом, который мне как-то довелось видеть, старый особняк одного из хозяев времен корпорации. Хавжива поблагодарил охрану и закрыл за собой двери.
— Надо бы пообедать, — сказал он. — Но повара нет на месте. Я собирался пригласить вас в ресторан. И забыл.
Он отвел меня на кухню, где мы нашли холодный рис, салат и вино. Потом уселись по разные стороны кухонного стола и стали есть. Когда с едой было покончено, он пристально посмотрел на меня и опустил глаза. Мы молчали. Наконец, после бесконечно длинной паузы, он сказал:
— О Ракам!.. Позволишь ли ты мне любить тебя?
— Я хочу испытать любовь к тебе, — ответила я. — Я никогда не знала ее. Я ни с кем не занималась любовью.
Улыбнувшись, он встал и взял меня за руку. Бок о бок мы поднялись наверх, миновав порог, за которым, наверное, когда-то начиналась мужская половина дома.
— Я живу в безе, — сказал он. — В гареме. Мне нравится вид, который открывается из женской половины.
Мы вошли в его комнату. Он остановился, глянул на меня и отвел глаза. Я была так испугана, так растеряна, что мне казалось — у меня не хватит сил подойти к нему, коснуться его. Я заставила себя приблизиться. Подняв руку, я коснулась его лица, провела пальцем по шрамам у глаза и в углу рта и обняла его.
Ночью, когда мы дремали в объятиях друг друга, я спросила:
— Ты спал с доктором Йерон?
Я услышала, как в его груди, которая прижималась к моей, родился тихий смешок.
— Нет, — ответил Хавжива. — На Йеове нет никого, кроме тебя. И для тебя на Йеове нет никого, кроме меня. Мы были девственниками на Йеове… Ракам, араха…
Он уткнулся головой в мое плечо и, пробормотав что-то на незнакомом языке, уснул. Он спал крепко и тихо.
Позже, в том же году, я отправилась на север, в университет, где стала читать курс истории. По стандартам того времени я вполне отвечала своему предназначению. С тех пор я и работаю там преподавателем и редактором печатных изданий.
Хавжива не нарушил своего обещания и постоянно, или почти постоянно, находится рядом.
Поправки к Конституции были приняты тайным голосованием в 18-м йеовианском году Свободы. О событиях, что способствовали этому, и о том, что случилось позже, вы можете прочитать в новом трехтомнике «История Йеове», вышедшем в издательстве «Университет-пресс». Я поведала историю, о которой меня просили рассказать. Ей, как и многим другим, положил конец союз двух людей. Что такое любовь мужчины и женщины, их тяга друг к другу в сравнении с историей двух миров, великими революциями нашего времени, надеждами и нескончаемыми страданиями наших собратьев? Мелочь. Но ведь и ключ, открывающий двери, тоже невелик. Потеряв его, вы никогда не переступите порог, дверь так и останется закрытой. Только в себе самих мы теряем или находим свободу, только сами принимаем рабство или кладем ему конец. Поэтому я написала эту книгу для своего друга, с которым я живу и умру свободной.
Действие рассказа происходит на планете Уэрел, на которой, вместе с её соседкой Йеове, рабство долго было нормальным образом жизни. Но теперь рабы восстали и здесь идёт гражданская война. Главный герой — глава экуменской разведслужбы, известный на этой планете как Старая Музыка оказался в плену у местных рабовладельцев. И оказывается посреди этой страшной войны, хотя она, похоже, единственный путь, ведущий от рабства к свободе.
Глава разведывательной службы при экуменском посольстве на Уэреле, носящий на родной планете имя Сохикелуэнянмеркерес Эсдан, а в Вое-Део известный под прозвищем Эсдардон Айа, или Музыка Былого, изнывал от скуки. Потребовалось три года гражданской войны, чтобы ввергнуть его в скуку, но теперь он дошел до того, что свои доклады на Хейн по ансиблю подписывал «глава службы глупости при посольстве».
Однако ему удалось сохранить некоторые тайные связи с друзьями в Городе Свободы даже после того, как легитимное правительство заблокировало посольство, не позволяя никому и никакой информации попадать туда или выходить оттуда. На третье лето войны он пришел к послу с просьбой. Командование Армии Освобождения, лишенное возможности поддерживать нормальную связь с посольством, обратилось к нему с вопросом (каким образом, поинтересовался посол, через одного из поставщиков провизии, ответил он), не разрешит ли посольство одному-двум своим сотрудникам проскользнуть за линию блокады, чтобы вести переговоры с членами командования, показываться с ними на людях, демонстрируя, что, вопреки лживой пропаганде и дезинформации, вопреки тому, что посольство изолировано в городе Лего, его штат не принудили поддерживать легитимистов и оно остается нейтральным, готовым иметь дело с законными властями обеих сторон.
— Город Лего? — переспросил посол. — А, не важно! Но как вы туда доберетесь?
— Вечная проблема с Утопией, — сказал Эсдан. — Ну если никто не станет особенно всматриваться, контактных линз окажется достаточно. Вся сложность в том, как перебраться через Раздел.
Заметная часть огромной столицы физически сохранилась: правительственные здания, фабрики и склады, университет, туристические приманки — Великое Святилище Туал, Театральная улица, Старый рынок с его любопытными выставочными помещениями и величественный Аукционный зал, которым перестали пользоваться с тех пор, как продажа и сдача в аренду имущества переместились в электромагнитную биржу. Бесчисленные улицы, авеню и бульвары, пропыленные парки, где раскидистые бейя ласкают взгляд лиловыми цветками. Мили и мили магазинов, складские помещения, заводы, железнодорожные пути, многоквартирные дома, особняки, профсоюзные поселки, предместья, пригороды, окраины. Значительная часть всего этого сохранилась в неприкосновенности, и по-прежнему там обитали почти пятнадцать миллионов человек, но единство сложного организма разрушилось. Связи были разорваны. Взаимодействие прекратилось. Мозг после инсульта.
Крупнейшее разрушение было зверским: удар топором по живому телу — ничейная шириной в километр полоса взорванных зданий, заваленных улиц, обломков и мусора. К востоку от Раздела находилась территория легитимистов — центр, правительственные учреждения, посольства, банки, коммуникационные башни, университет, большие парки и богатые кварталы, дороги к арсеналу, казармы, аэропорты и космопорт. К западу от Раздела находился Город Свободы, Пылеград, Освобожденная территория: фабрики, профсоюзные поселки, общежития арендных, улицы со старыми особняками гареотов, бесконечные лабиринты улочек, в конце концов выводящие на пустыри. И ту и другую стороны Раздела пересекали магистрали, сливающиеся в важнейшее шоссе Восток — Запад, теперь мертвое.
Освобожденцы успешно вывели его из посольства и преодолели бо́льшую часть Раздела. И он и они набрались опыта в былые дни, когда переправляли беглое имущество на Йеове — на свободу. Ему даже понравилось, что его переправляют, а не он переправляет, и он обнаружил, что это куда страшнее и все же спокойнее, поскольку он ни за что не отвечает. Посылка, а не почтальон. Но где-то в цепи оказалось ненадежное звено.
В Раздел они вошли пешком, пробрались вглубь и остановились перед ветхим фургончиком, который стоял на севших покрышках между стен выпотрошенного дома. Из-за руля позади растресканного перекошенного ветрового стекла ему ухмыльнулся шофер. Проводник кивнул ему на кузов. Фургончик рванулся вперед, как охотничья кошка, и понесся зигзагами между развалинами. Раздел почти уже остался позади, когда фургончик дернулся, полуразвернулся и остановился. Послышались крики, выстрелы, задние дверцы распахнулись, и на него набросились какие-то люди.
— Полегче, — сказал он. — Полегче.
Потому что они ухватили его, заломили ему руки за спину. Потом рывком вытащили наружу, сорвали пальто, всего ощупали в поисках оружия и отвели к машине, остановившейся рядом с фургончиком. Он попытался заглянуть в фургончик, проверить, жив ли шофер, но его тут же затолкали в машину.
Это был старый правительственный лимузин, темно-красный, широкий и длинный, предназначенный для парадов, для того, чтобы возить владельцев больших поместий на заседания Совета или послов из космопорта. Салон был снабжен занавеской, отделявшей мужчин от женщин, а место шофера было полностью отгорожено, чтобы пассажиры не вдыхали воздух, выдохнутый рабом.
Его руку держали заломленной за спину, пока его не швырнули головой вперед в машину, и единственной его мыслью, когда он оказался на сиденье между двумя мужчинами напротив еще трех, было: «Я становлюсь стар для подобного».
Он сидел неподвижно, давая улечься страху и боли, не готовый пошевелиться, даже чтобы потереть ноющее плечо, не смотря на лица напротив и лишь уголком глаза следя за улицами. Два взгляда исподтишка — и он убедился, что они миновали улицу Рей и направляются на восток, оставляя город позади. Только тут он поймал себя на надежде, что его везут в посольство. Ну и дурень же!
Все улицы были в полном их распоряжении. Только пешеходы ошеломленно смотрели им вслед, когда они проносились мимо. Теперь они мчались по широкому бульвару все так же на восток. Хотя его положение было на редкость скверным, он все еще ощущал пьянящую радость оттого, что вырвался из стен посольства на воздух, в мир и движется — движется с большой скоростью.
Он осторожно поднял руку и помассировал плечо. С той же осторожностью посмотрел на сидящих рядом и напротив. Все были темнокожие, двое — иссиня-черные. Двое из троих напротив — совсем молодые парни. Лица свежие и замкнутые. Третий — веот третьего ранга, ога. Его лицо дышало той спокойной непроницаемостью, которая культивировалась кастой веотов. Эсдан перехватил его взгляд, и оба тотчас отвели глаза.
Эсдану нравились веоты. Они виделись ему — не только рабовладельцы, но и воины — частью былого Вое-Део, представителями вымирающего вида. Дельцы и бюрократы выживут и будут процветать и в эпоху Освобождения, а также, без сомнения, найдут солдат воевать за них. Но каста воинов обречена. Их кодекс верности, чести и аскетизма был слишком похож на кодекс их рабов, с которыми они делили поклонение Камье — Меченосцу и Невольнику. Как долго продержится этот мистицизм страдания после Освобождения? Веоты представляли собой бескомпромиссные рудименты нестерпимого режима. Он всегда им доверял и редко обманывался в своем доверии.
Ога был очень черен и очень красив, как Тейео, веот, который особенно нравился Эсдану. Тейео покинул Уэрел задолго до войны, отправился на Терру и Хайн со своей женой, которая вот-вот станет одной из Мобилей Экумены. Через несколько столетий. Через долгое-долгое время после войны, через долгое время после смерти Эсдана. Если только он не решит последовать их примеру — вернуться назад, вернуться домой.
Праздные мысли. Во время революции не выбирают. Тебя несет — пузыречек пены в бешеном каскаде, искорка костра, невооруженный с семерыми вооруженными людьми в машине, которая мчится по широкому пустому Восточному магистральному шоссе… Они покидают город, направляются в Восточные провинции. Легитимное правительство Вое-Део теперь довольствовалось половиной столицы и двумя провинциями, в которых семь человек из восьми были тем, что восьмой — их владелец — называл имуществом.
Двое на переднем сиденье о чем-то говорили; но в салон владельца их голоса не доносились. Круглоголовый человек справа от Эсдана невнятным голосом что-то спросил огу напротив него. Тот кивнул.
— Ога, — сказал Эсдан.
Ничего не выражающие глаза веота встретились с его глазами.
— Мне надо помочиться.
Веот ничего не ответил и отвел глаза. Некоторое время все молчали. Шоссе, по которому они ехали, тут было разворочено во время боев в первый год Восстания или просто не подновлялось с тех пор. Толчки и тряска плохо действовали на мочевой пузырь Эсдана.
— Пусть трахнутый белоглазый обмочится, — сказал один из парней другому, и тот улыбнулся, не разжимая губ.
Эсдан взвесил возможные ответы — добродушный, шутливый, безобидный, не вызывающий — и не сказал ни слова. Этим двоим требовался только предлог. Он закрыл глаза и попытался расслабиться, ощущая боль в плече, боль в мочевом пузыре лишь слегка, отвлеченно.
Человек слева от него, которого он видел смутно, сказал в переговорник:
— Шофер, остановись вон там.
Шофер кивнул. Машина затормозила и, трясясь, как в лихорадке, съехала на обочину. Они все вылезли наружу. Эсдан увидел, что его сосед слева тоже веот, но второго ранга, задьйо. Один из парней ухватил Эсдана за плечо, другой прижал пистолет к его печени. Остальные стояли на пыльной обочине и мочились в пыль, на щебень, на корни чахлых деревьев. Эсдан сумел расстегнуть ширинку, но его ноги затекли и подгибались, а парень с пистолетом обошел его и теперь стоял прямо перед ним, целясь в его член, где внутри мочеиспускательного канала возник узел боли.
— Попятьтесь, — сказал он досадливо. — Я не хочу забрызгать вашу обувь.
Но парень шагнул вперед и упер пистолет ему в пах.
Задьйо чуть поднял руку. Парень попятился на шаг. Эсдан содрогнулся и внезапно пустил фонтанирующую струю. Даже в агонии облегчения он обрадовался, что заставил парня отступить на два шага.
— Ну, прямо почти человеческий, — сказал парень.
Эсдан с тактичной быстротой убрал свой инопланетянский член и застегнул брюки. Контактные линзы прятали белки его глаз, а одет он был точно арендный, в широкую грубую одежду тускло-желтого цвета — единственно разрешенного городским рабам. Таким же тускло-желтым было и знамя Освобождения. Не тот цвет здесь. И тело под одеждой было не того цвета.
Прожив на Уэреле тридцать три года, Эсдан привык, что его боятся и ненавидят, но прежде он ни разу не оказывался в полной власти тех, кто боялся и ненавидел его. Щитом ему служила Эгида Экумены. Каким же он был глупцом, что покинул посольство, где хотя бы был в безопасности, и позволил себе попасть в руки этих отчаявшихся защитников проигранного дела, которые могут причинить много вреда не только ему, но и через него. На какую степень сопротивления и выносливости он способен? К счастью, самыми страшными пытками им не вырвать у него сведения о планах Освобождения, поскольку он не имеет ни малейшего понятия о том, что предпринимают его друзья. Но все равно, какой глупец!
Снова в машине, стиснутый на сиденье, видя перед собой только нахмуренные лица парней и непроницаемо-бдительное лицо оги, он опять закрыл глаза. Шоссе дальше было ровным. Убаюканный скоростью и безмолвием, он погрузился в послеадреналиновую дрему.
Когда он совсем проснулся, небо было золотым, и две маленькие луны поблескивали над безоблачным закатом. Они тряслись по боковому шоссе, которое вилось между полями, плодовыми садами, лесными посадками, плантациями строительного тростника. Потом большой поселок полевого имущества, еще поля, еще поселок. Они остановились у барьера, охраняемого одним вооруженным мужчиной, который мельком оглядел машину и махнул, чтобы они проезжали. Теперь дорога вела через огромный всхолмленный парк. Все это выглядело тревожно знакомым. Кружево древесных ветвей на фоне неба, извивы дороги среди рощ и поля. Он знал, что вон за той грядой холмов струится река.
— Ярамера! — сказал он вслух.
Ответом было молчание.
Много лет… десятилетия тому назад, когда он пробыл на Уэреле примерно год, сотрудников посольства пригласили в Ярамеру, крупнейшее поместье в Вое-Део. Жемчужина Востока. Образчик производительного рабского труда. Тысячи единиц имущества трудились на полях, фабриках и в мастерских поместья, остальное время проводя в огромных обнесенных стенами поселках, почти маленьких городах. Повсюду чистота, порядок, прилежность, мир и покой. И дом на холме над рекой — дворец с тремя сотнями комнат, бесценная мебель, картины, статуи, музыкальные инструменты: он вспомнил концертный зал со стенами стеклянной мозаики на золотом фоне, алтарь Туал, огромный цветок, вырезанный из душистой древесины…
Теперь они ехали вверх по склону к этому дому. Машина повернула. Он мельком увидел почерневшие балки на фоне неба.
Парням позволили вновь за него взяться: вытащить из машины, выкрутить ему руку, толкать и пихать его вверх по ступенькам. Стараясь не сопротивляться, не ощущать того, что они делали с ним, он смотрел по сторонам. Центральная часть и южное крыло огромного здания превратились в руины с проваленной крышей. В черном оконном проеме желтело ясное небо. Даже тут, в самом сердце Закона, восстали рабы. Три года назад, в то первое страшное лето, когда были сожжены тысячи господских домов, поселки, городки, города. Четыре миллиона погибших. Он не знал, что Восстание добралось даже до Ярамеры. Вверх по реке не поднималось никаких известий.
Все это промелькнуло у него в уме с необычайной быстротой и ясностью, пока они тащили его вверх по невысоким ступенькам к северному крылу дома, держа под прицелом пистолетов, словно думали, что шестидесятидвухлетний человек, у которого совсем затекли ноги после нескольких часов неподвижности в машине, способен вырваться и броситься бежать — здесь, на триста километров внутри их территории. Он думал стремительно и замечал все.
Это крыло, соединенное с центральной частью дома длинной аркадой, сохранило крышу, но, когда они вошли в вестибюль, он увидел голые каменные стены. Покрывавшие их резные деревянные панели сгорели дотла. Грязные доски заменили паркет или закрывали мозаичную плитку. Никакой мебели. В опустошении и грязи высокий зал был прекрасен — пустой, залитый ясным вечерним светом. Оба веота прошли вперед и что-то доложили людям в дверном проеме, за которым прежде была парадная гостиная. Он ощущал веотов как своих защитников и надеялся, что они вернутся. Но нет. Один из парней продолжал заламывать ему руку за спину. К нему направился грузный толстяк, не спуская с него глаз.
— Вы инопланетянин, которого называют Музыка Былого?
— Я хайнец и ношу это имя здесь.
— Мистер Музыка Былого, вы знаете, что, покинув ваше посольство в прямое нарушение договора между вашим послом и правительством Вое-Део, вы тем самым лишились дипломатической неприкосновенности. Вас можно арестовать, допросить и надлежащим образом покарать за те нарушения гражданского кодекса или преступные сношения с мятежниками и врагами государства, в которых вы будете изобличены.
— Я знаю, что так вы оцениваете мое положение, — сказал Эсдан. — Но вам следует учитывать, что посол и Стабили Экумены Миров считают меня защищенным и дипломатической неприкосновенностью, и законами Экумены.
Почему бы и не попробовать? Но его ложь даже не выслушали. Отбарабанив свое заявление, грузный толстяк отвернулся, и парни снова ухватили Эсдана. Его протащили через дверные проемы и коридоры, которые он теперь почти не видел из-за боли, потом вниз по каменным ступенькам через широкий мощеный двор, втолкнули в какое-то помещение, чуть окончательно не вывихнув ему руку, ударом под колени повалили на пол, а потом они захлопнули за собой дверь, оставив его валяться на животе в полном мраке.
Он прижался лбом к локтю и лежал, дрожа, слушая свое всхлипывающее дыхание.
Позднее ему помнилась эта ночь и кое-что из последовавших дней и ночей. Он так никогда и не узнал, пытали его, чтобы сломить, или же он просто служил объектом бесцельной жестокости и злобы, своего рода игрушкой для молодых парней. Были пинки, побои, море боли, но его память мало что о них сохранила, если не считать клетки-укоротки.
Он слышал про эти клетки, читал о них. Но ни разу ни одной не видел. Он ведь ни разу не побывал внутри поселка имущества. В поместьях Вое-Део иностранным гостям не показывали рабские поселки. В домах владельцев им прислуживали домашние рабы.
Поселок был маленький — не больше двадцати хижин на женской стороне, три длинных дома на воротной стороне. Тут помещались две сотни рабов, которые содержали в порядке дом и колоссальные сады Ярамеры. По сравнению с полевыми рабами они находились в привилегированном положении. Однако от наказаний это их не освобождало. Столб для порки все еще торчал возле высокой стены у открытых ворот с перекошенными створками.
— Там? — сказал Немео, тот, который всегда выкручивал ему руку.
— Нет, вон она, — сказал второй, Алатуал, и в радостном возбуждении побежал вперед, чтобы спустить на землю клетку-укоротку, которая висела под главной караульной башней с внутренней стороны стены.
Труба из толстой проржавелой стальной сетки, заваренная с одного конца и запирающаяся с другого. Она свисала с цепи на единственном крюке. Спущенная на землю, она выглядела ловушкой, рассчитанной на не очень крупных зверей. Парни сорвали с него одежду и загнали в нее ползком головой вперед с помощью электрических бодил, предназначенных для ободрения ленивых полевых рабов, — они играли с этими инструментами последние два-три дня. Они визжали от смеха, толкая его, прижимая бодила к его заднему проходу и мошонке. Он заполз в клетку и скорчился в ней вниз головой. Согнутые руки и ноги были плотно прижаты к телу. Парни захлопнули дверцу, защемив его голую ступню и причинив ему оглушающую боль, а потом подняли клетку на прежнее место. Она раскачивалась, как маятник, и он цеплялся за проволоку скрюченными пальцами. Открыв глаза, он увидел, что земля качается метрах в семи-восьми под ним. Через какое-то время клетка замерла в неподвижности. Пошевелить головой он не мог. Ему была видна земля внизу под клеткой-укороткой, а скашивая глаза до предела, он мог обозреть значительную часть поселка.
В прошлые дни внизу толпились бы люди для назидательного урока: раб в клетке-укоротке. Там стояли бы дети, чтобы наглядно усвоить, что ожидает служанку, забывшую какое-то поручение, садовника, испортившего черенок, плотника, огрызнувшегося на надсмотрщика. Теперь же там не было никого. Никого на всем пыльном пространстве. Засохшие огородики, маленькое кладбище в глубине женской стороны, ров между двумя сторонами, тропки, чуть зеленеющий круг травы прямо под ним — и нигде никого. Его палачи постояли, смеясь и болтая, потом это развлечение им надоело, и они ушли.
Он попытался изменить положение своего тела, но сумел пошевелиться лишь чуть-чуть. И от каждого движения клетка раскачивалась. Его затошнило, и страх, что он упадет на землю, все рос. Он не знал, насколько надежен единственный крюк. Его ступня, зажатая в дверце, болела так, что он был бы рад потерять сознание, но, как ни кружилась у него голова, сознание его не покидало. Он попытался дышать так, как научился давным-давно на другой планете, — спокойно, ровно. Но на этой планете в этой клетке у него ничего не получилось. Легкие были стиснуты грудной клеткой, и каждый вдох был пыткой. Он думал уже только о том, как бы не задохнуться. Он пытался не поддаться панике. Он пытался хотя бы сохранить ясность мыслей, но ясность мыслей была невыразимо мучительной.
Когда солнечный свет добрался до этой части поселка и обрушился на него, головокружение перешло в тошноту. И вот тогда он начал на минуты терять сознание.
Была ночь, был холод, и он старался вообразить воду. Но воды не было. Позже он заключил, что пробыл в клетке-укоротке двое суток. Он помнил, как проволока ободрала его обожженную солнцем кожу, когда его вытаскивали из клетки, шок от холодной воды, которой его обдали из шланга. На мгновение он обрел ясность мысли, воспринял себя как куклу, маленькую, тряпичную, валяющуюся в грязи, а вокруг люди говорили и кричали о чем-то. Затем его унесли в подвал или стойло — туда, где снова были мрак и тишина, но только он все еще висел в клетке-укоротке, поджариваясь в ледяном огне солнца, замерзая в своем горящем теле, все туже и туже стягиваемом четкой сеткой из проволоки боли.
В какой-то момент его перенесли на кровать в комнате с окном, но он все еще болтался в клетке-укоротке высоко над пыльной землей, над двором пыльных, над зеленоватым кругом травы.
Задьйо и толстяк были там, и их там не было. Невольница с землистым лицом, съежившаяся, дрожащая, причиняла ему боль, стараясь наложить мазь на его обожженные руку, ногу и спину. Она была там, и ее там не было. Солнце светило в окно, он снова и снова чувствовал, как сетка защемляет его ступню.
Темнота приносила облегчение. Он почти все время спал. Дня через два-три он уже мог сидеть в постели и есть то, что приносила ему перепуганная невольница. Солнечные ожоги подживали, боль смягчалась. Ступня чудовищно распухла — кости в ней были сломаны, — но пока ему не требовалось встать, значения это не имело. Он дремал, уносился куда-то. Когда вошел Райайе, он его сразу узнал.
Они встречались несколько раз до Восстания. Райайе был министром иностранных дел при президенте Ойо. Какой пост он занимал теперь в легитимном правительстве, Эсдан не знал. Для уэрелианина он был низок ростом, но широкоплеч и плотно сложен, с иссиня-черным глянцевым лицом и седеющими волосами. Внушительный человек. Политик.
— Министр Райайе, — сказал Эсдан.
— Господин Музыка Былого. Как вы любезны, что помните меня! Сожалею о вашем нездоровье. Надеюсь, здешние люди удовлетворительно ухаживают за вами?
— Благодарю вас.
— Когда я услышал о вашем нездоровье, то справился о враче. Но тут есть только ветеринар. Никакого обслуживающего персонала. Не то что в былые дни! Какая перемена! Жалею, что вы не видели Ярамеру в ее прежнем блеске.
— Я ее видел. — Голос у него был слабым, но звучал естественно. — Тридцать два — тридцать три года назад. Достопочтенные господин и госпожа Анео пригласили сюда сотрудников нашего посольства.
— Неужели? Значит, вы представляете себе, как тут было раньше, — сказал Райайе, опускаясь в единственное кресло, старинное, великолепное, без одной ручки. — Больно видеть все это, увы! Наибольшие разрушения претерпел дом. Все женское крыло и парадные апартаменты сгорели, однако сады уцелели, слава владычице Туал. Они ведь были разбиты самим Мененьей четыреста лет назад. И работы в полях продолжаются. Мне сказали, что в распоряжении поместья остались еще почти три тысячи единиц имущества. Когда с беспорядками будет покончено, восстановить Ярамеру будет куда легче, чем многие другие великие поместья. — Он посмотрел в окно. — Какая красота! И домашние Анео, знаете ли, славились своей красотой. И выучкой. Потребуется много времени, чтобы вновь достичь такой меры совершенства.
— Несомненно.
Уэрелианин посмотрел на него с благожелательным вниманием.
— Полагаю, вы недоумеваете, почему вы здесь?
— Не особенно, — вежливо ответил Эсдан.
— Да?
— Поскольку я покинул посольство без разрешения, думаю, правительство сочло нужным присмотреть за мной.
— Некоторые из нас были рады услышать, что вы покинули посольство. Сидеть там взаперти — какое напрасное растрачивание ваших талантов.
— А! Мои таланты! — сказал Эсдан, небрежно пожав плечами.
Весьма болезненное движение. Но морщиться он будет после. А пока он испытывал большое удовольствие. Он всегда любил фехтовать.
— Вы очень талантливый человек, господин Музыка Былого. Самый мудрый, самый проницательный инопланетянин на Уэреле — так однажды отозвался о вас достопочтенный господин Мехао. Вы работали с нами… да и против нас куда более плодотворно, чем кто-либо другой из других миров. Между нами существует взаимное понимание. Мы способны разговаривать. Я верю, что вы искренне желаете добра нашему народу, и если я предложу вам способ послужить ему — надежду покончить с этими ужасными раздорами, вы, конечно, им воспользуетесь.
— Буду надеяться, что окажусь годен для этого.
— Для вас важно, если будет сочтено, что вы поддерживаете одну из сторон, или вы предпочтете остаться нейтральным?
— Любое действие поставит мою нейтральность под сомнение.
— То, что вас похитили из посольства мятежники, не свидетельствует о вашей симпатии к ним.
— Вроде бы не свидетельствует.
— Но как раз об обратном.
— Да, можно расценить и так.
— Вполне. Если вы пожелаете.
— Мои пожелания не имеют никакого веса, министр.
— Нет, они имеют очень большой вес, господин Музыка Былого. Однако вы больны, я вас утомляю. Продолжим нашу беседу завтра, э? Если пожелаете.
— Разумеется, министр, — сказал Эсдан с вежливостью, граничащей с подобострастием.
Тон этот, как он знал, действовал на таких людей, более привыкших к угодливости рабов, чем к обществу равных. Никогда не путавший гордость с грубостью, Эсдан, как и большинство его единоплеменников, был склонен оставаться вежливым в любых обстоятельствах, допускающих это, и очень не любил обстоятельства, этого не допускающие. Простое лицемерие его не трогало. Он сам был более чем способен на него. Если люди Райайе его пытали, а Райайе напускает на себя вид полной неосведомленности, Эсдан ничего не добился бы, заявив о пытках.
Собственно, он радовался, что его не вынуждают говорить о пытках, и надеялся не думать о них. За него о них думало его тело, помнило их со всей точностью каждым суставом и каждой мышцей. Ну а потом он будет думать о них до конца своих дней. Он узнал много такого, о чем не знал раньше. Он полагал, что понимает ощущение беспомощности. Теперь он знал, что ошибся.
Когда пришла испуганная женщина, он попросил ее послать за ветеринаром.
— На мою ногу нужно наложить лубки.
— Да, он поправляет руки невольникам, хозяин, — прошептала она, съеживаясь.
Имущество здесь говорило на архаичном диалекте, трудном для понимания на слух.
— Ему можно войти в дом?
Она покачала головой.
— Кто-нибудь тут может наложить их?
— Я поспрошаю, хозяин, — прошептала она.
Вечером пришла старая невольница. Морщинистое, опаленное, суровое лицо и никакого испуга. Едва увидев его, она прошептала:
— Великий Владыка!
Но позу почтения приняла небрежно и осмотрела его ступню с безразличием хирурга. Потом сказала:
— Если вы разрешите мне наложить повязку, хозяин, все заживет.
— А что сломано?
— Пальцы. Вот эти. Может, еще косточка вот тут. В ступнях косточек полным-полно.
— Пожалуйста, наложи повязку.
И она наложила, наматывая полосы ткани туго и ровно, пока его ступня не застыла в полной неподвижности под естественным углом.
— Когда будете ходить, господин, опирайтесь на палку, а на землю становитесь только пяткой.
Он спросил, как ее зовут.
— Гана, — сказала она и, произнося свое имя, посмотрела ему прямо в лицо сверлящим взглядом — большая дерзость для рабыни. Вероятнее всего, ей захотелось рассмотреть его инопланетянские глаза, после того как его тело, пусть и непривычного цвета, оказалось самым обыкновенным — и косточки в ступне, и все прочее.
— Спасибо, Гана. Благодарю тебя и за твое умение, и за твою доброту.
Она чуть присела, но не склонилась в поклоне и вышла из комнаты. Она сама хромала, но спину держала прямо. «Все бабушки — бунтовщицы», — сказал ему кто-то давным-давно, еще до Восстания.
На следующий день он смог встать и доковылял до кресла без ручки. Некоторое время он сидел и смотрел в окно.
Комната была на втором этаже и выходила окнами на сады Ярамеры — расположенные террасами цветники, аллеи, лужайки и цепь декоративных прудов, каскадами спускающихся к реке, — хитросплетенный узор изгибов и плоскостей, растений и дорожек, земли и тихих вод, обрамленный широким живым изгибом реки. Все части садов слагались в единое целое, незаметно устремленное к гигантскому дереву на речном берегу. Оно, несомненно, уже было могучим четыреста лет назад, когда создавались сады. Оно уходило в небо довольно далеко от обрыва, но ветви простирались далеко над водой, а в его тени уместилась бы целая деревня. Трава на газонах пожухла и обрела оттенок светлого золота. Река и пруды отливали туманной голубизной летнего неба. Цветники были неухожены, кусты не подстригались, но еще не заросли бурьяном. Сады Ярамеры были невыразимо прекрасны в своей пустынности. Пустынность, одичание, забвение — все эти романтичные слова шли им. Но, кроме того, они были зримыми и величественными и полными покоя. Их создал рабский труд. Их красота и покой были порождены жестокостью, бесправием, страданиями. Эсдан был с Хайна и принадлежал к очень древней расе — расе, которая тысячи раз создавала и уничтожала свои Ярамеры. Его сознание воспринимало красоту и неизбывную горечь этого места с убеждением, что существование первой не может оправдывать вторую и что уничтожение первой не уничтожит вторую. Он ощущал и ту и другую. Только ощущал.
И еще, сидя в удобном кресле и почти не испытывая боли, он ощущал, что прекрасные горестные террасы Ярамеры прячут в себе террасы Дарранды на Хайне, крыша ниже красной крыши, сад ниже зеленого сада, круто уходящие вниз к сверкающей воде порта, набережным и пирсам, и парусным яхтам. А дальше за портом вздымается море, уходит в высоту до самого его дома, до самых его глаз. Эси знает, что в книгах море лежит внизу. «Сегодня море лежит так спокойно», — говорится в стихотворении, но он-то знает правду. Море высится стеной, серо-голубой стеной в конце мира. Если поплыть по морю, оно кажется плоским, но если увидеть его верным взглядом, то оно вздымается ввысь, как холмы Дарранды, и если поплыть по нему верно, то проплывешь сквозь эту стену, проплывешь за конец мира.
Небо — вот крыша, которую поддерживает эта стена. По ночам звезды сияют сквозь прозрачную крышу воздуха. И к ним можно уплыть, к мирам за пределами этого мира.
«Эси!» — зовет кто-то из комнаты, и он отворачивается от моря и от неба, покидает балкон и идет поздороваться с гостями, или на урок музыки, или пообедать с семьей. Он хороший маленький мальчик, наш Эси — послушный, веселый, не болтливый, но и не застенчивый, с живым интересом к людям. Ну и конечно, очень воспитанный. В конце-то концов, он Келвен, и старшее поколение не потерпело бы плохих манер у ребенка из их рода. Впрочем, прекрасные манеры даются ему легко, потому что плохих ему видеть не приходилось. И он не мечтательный ребенок. Живет в настоящем, наблюдательный, сообразительный, но одновременно вдумчивый и склонный подыскивать собственные объяснения, вроде моря-стены и воздуха-крыши. Эси не так близок Эсдану, как был когда-то: маленький мальчик, оставленный позади, оставленный дома давным-давно и далеко-далеко. Теперь Эсдан лишь изредка видит его глазами или вдыхает чудесный многосплетенный запах дома в Дарранде — дерева, смолистой пасты, которой полируют дерево, циновок из душистых трав, только что срезанных цветов, кухонных приправ, морского ветра… или слышит голос матери: «Эси? Иди скорее, милый. Приехали родные из Дораседа!»
И Эси бежит встретить родных — встретить старого Илиявода с мохнатыми бровями и волосами в ноздрях, который умеет творить чудеса с кусочками липкой ленты, и встретить Туитуи, которая ловит мяч лучше Эси, хотя и младше него, а Эсдан засыпает в кресле без ручки у окна, выходящего на страшные прекрасные сады.
Дальнейшие беседы с Райайе были отложены. Пришел задьйо с его извинениями. Министру пришлось отбыть к президенту, но он вернется через два-три дня. Теперь Эсдан понял, что рано утром слышал, как где-то недалеко в воздух поднялся летательный аппарат. Это означало передышку. Он любил фехтовать, но был еще очень измучен, разбит и радовался возможности отдохнуть. К нему в комнату не заходил никто, кроме испуганной женщины, Хио, и задьйо, который раз в день являлся осведомиться, не нуждается ли он в чем-либо.
Когда он окреп, ему разрешили выходить из комнаты в сады, если он пожелает.
Он уже мог ходить с палкой, привязав к забинтованной ступне подошву от старой сандалии, которую принесла ему Гана, и теперь выбирался в сады посидеть на солнце, которое к исходу лета с каждым днем становилось все ласковее. Два веота были его стражами, а вернее, охранниками. Два пытавшие его парня иногда мелькали в отдалении: видимо, им было приказано не приближаться к нему. Обычно один из веотов наблюдал за ним, но ничем его не стеснял.
Далеко отойти он все равно не мог. Иногда он казался себе жучком на песке. Та часть дома, которая относительно уцелела, была огромной, сады — обширными, людей же было совсем мало. Шестеро мужчин, привезших его сюда, и примерно еще столько же. Командовал ими грузный толстяк Туалнем. От имущества, прежде обслуживавших дом и сады, осталось около десятка единиц — крохи от огромного штата всех этих поваров, поварят, прачек, горничных, камеристок, камердинеров, чистильщиков обуви, мойщиков окон, садовников, подметальщиков аллей, лакеев, рассыльных, конюхов, кучеров, постельниц и постельников, которые служили владельцам и их гостям в былые дни. Эту горстку уже не запирали на ночь в старом поселке домашних, где висела клетка-укоротка. Они спали в конюшнях, куда его поместили сначала, или в лабиринте комнатушек вокруг кухни. Большинство из оставшихся были женщины — две молоденькие — и еще двое-трое дряхлых стариков.
Сначала он не старался заговаривать с ними, опасаясь навлечь на них неприятности, однако его тюремщики замечали их, только когда хотели отдать то или иное распоряжение, видимо считая их надежными — и по веской причине. Смутьяны-рабы, которые вырвались из поселков, убили надсмотрщиков и хозяев, уже давно исчезли без следа: погибли, сбежали или были возвращены в рабство. У последних на обеих щеках были выжжены глубокие кресты. А это были хорошие пыльные. Вполне вероятно, что они все время хранили верность. Многие невольники, особенно личные рабы, напуганные Восстанием не менее владельцев, пытались защищать хозяев или бежали вместе с ними. Предателями они были не больше, чем владельцы, которые освободили свое имущество и сражались на стороне Освобождения. Ровно настолько, и не больше.
Девушек, работавших в полях, приводили в дом по одной, чтобы служить постельницами мужчинам. День за днем два пытавшие его парня уезжали утром в машине с использованной постельницей и возвращались с новой.
Камза, одна из двух молодых невольниц в доме, ни на минуту не расставалась со своим младенцем, и мужчины не обращали на нее внимания. Вторая, Хио, была той, напуганной, которая прислуживала ему. Туалнем пользовался ею каждую ночь. Остальные на нее не посягали.
Когда они или другие рабыни оказывались рядом с Эсданом в доме или в садах, то опускали руки вдоль боков, прижимали подбородок к груди, опускали глаза и замирали — формальная поза почтения домашнего, стоящего перед господином.
— Доброе утро, Камза.
Она ответила позой почтения.
Прошло уже много лет с тех пор, когда ему приходилось соприкасаться с законченным продуктом многовекового рабства — с такими, которых при продаже рекомендовали как «безупречно обученное, исполнительное, беззаветно преданное личное имущество». Подавляющее число невольников, с которыми он был знаком, — его друзья и сотрудники — принадлежали к городским арендным, к тем, кого их владельцы предоставляли компаниям и корпорациям для работы на заводах, фабриках или там, где требовался квалифицированный труд. Кроме того, он был знаком со многими полевыми рабами. Эти вообще крайне редко видели своих хозяев, они работали под началом надсмотрщиков-гареотов, а их поселками управляли вольнорезаные — кастрированные — единицы имущества. И те, кого он знал, почти все были беглыми, кого под покровительством Хейма, подпольной организации имущества, переправляли тайными путями на Йеове. Никто из них не был настолько лишен начатков образования, возможности выбора и хоть какого-то представления о свободе, как невольники тут. Он успел забыть, что такое хорошие пыльные. Он забыл абсолютную непроницаемость тех, кому отказано в личной жизни, забыл замкнутость ничем не защищенных.
Лицо Камзы было безмятежным и не выражало никаких чувств, хотя он слышал, как она иногда очень тихо разговаривала со своим младенцем и напевала что-то радостное и веселое. Как-то днем он увидел, что она сидит на балюстраде большой террасы и что-то готовит, а ее младенец висит у нее за спиной, укутанный в платок. Он прохромал туда и сел поблизости. Помешать ей при виде него отложить доску и нож и встать, опустив руки, глаза и голову, в позу почтения он не мог.
— Пожалуйста, сядь, пожалуйста, продолжай работать, — сказал он.
Она подчинилась.
— Что ты чистишь?
— Дьюили, хозяин, — прошептала она.
Он часто и с удовольствием ел эти овощи и теперь с интересом наблюдал за ней. Каждый большой деревянистый стручок надо было раскрыть по сросшемуся шву. Задача не из простых: сначала определить нужную точку, потом несколько раз нажать лезвием, поворачивая его. А когда стручок открывался, нужно было по очереди извлечь мясистые съедобные семена, отделяя их от крепкой внутренней оболочки.
— А остальное есть нельзя? — спросил он.
— Нет, хозяин.
Очень трудоемкий процесс, требующий силы, сноровки и терпения. Ему стало стыдно.
— Я никогда еще не видел сырые дьюили.
— Да, хозяин.
— Какой хороший малыш, — сказал он, чтобы что-то сказать.
Младенец в платке, чья головка лежала у нее на плече, смутно смотрел на мир большими иссиня-черными глазами. Он ни разу не слышал, чтобы младенец плакал. Какое-то не совсем земное создание, но, впрочем, ему никогда не приходилось иметь дело с маленькими детьми.
Она улыбнулась.
— Мальчик?
— Да, хозяин.
— Камза, пожалуйста, — сказал он. — Меня зовут Эсдан. И я не хозяин, я пленник. Твои хозяева — хозяева и надо мной. Ты будешь называть меня по имени?
Она не ответила.
— Наши хозяева не одобрят?
Она кивнула. Уэрелиане кивали, не наклоняя голову, а откидывая ее. Он давно уже к этому привык. И сам кивал так. И поймал себя на том, что вдруг снова воспринял ее кивок как неожиданность. Плен, обращение с ним здесь дезориентировали его, заставили утратить ощущение реальности. Последние дни он много думал о Хайне, чего не случалось уже годы и годы. Десятилетия. Уэрел стал для него домом, а теперь больше не был. Нелестные сравнения, неожиданные воспоминания. Отчуждение.
— Они посадили меня в клетку, — сказал он так же тихо, как говорила она, и споткнулся на последнем слове. Он не мог выговорить его целиком: клетка-укоротка.
Снова кивок. И на этот раз — в первый раз — она посмотрела на него. Как краткий проблеск. Потом беззвучно произнесла «я знаю» и взяла новый стручок.
Он не нашел что сказать еще.
— Я была щенком, я жила там, — добавила она, взглянув в сторону поселка, где висела клетка. Она полностью контролировала свой журчащий голос, как и все жесты, все движения. — До того, как дом сожгли. Когда хозяева жили в нем, они часто вешали в клетке. Один раз мужчина висел, пока не умер там. В ней. Я видела.
Молчание.
— Мы, щенки, никогда не ходили под ней. Никогда там не бегали.
— Я заметил, что… что земля там внизу другая, — сказал Эсдан так же тихо. Во рту у него пересохло, дыхание стало прерывистым. — Я увидел, глядя вниз. Трава. Я подумал, вдруг это… где они… — Его голос замер.
— Одна бабушка взяла палку, длинную. С тряпкой на конце, намочила и подняла к нему. Вольнорезаные смотрели в сторону. Но он все-таки умер и гнил там.
— Что он сделал?
— Энна, — сказала она. Отрицание, которое он часто слышал от имущества: я не знаю, это не я, меня там не было, вина не моя, кто знает…
Однажды он видел, как дочку владельца отшлепали, когда она сказала «энна», — и не за разбитую чашку, а за употребление рабского слова.
— Полезный урок, — сказал он, зная, что она поймет. Ирония для угнетенных — как воздух и как вода.
— Они же сунули вас в это, и тогда я испугалась.
— На этот раз урок предназначался мне, а не вам, — сказал он.
Она продолжала работать внимательно, без остановки. Он следил за ней. Ее опущенное лицо цвета глины с синеватым отливом было спокойным, мирным. Кожа младенца была темнее. Ее не случили с невольником, ее использовал владелец. Они называли изнасилование использованием. Веки младенца медленно смежились — полупрозрачные, синеватые, точно крохотные ракушки. Маленький, хрупкий — Эсдан дал ему месяц. Его головка с бесконечным терпением приникала к ее сгорбленному плечу.
Они были на террасе одни. Легкий ветерок колыхал ветки цветущих деревьев у них за спиной, покрывал серебряной рябью реку в отдалении.
— Твой малыш, Камза, ты знаешь, он будет свободным, — сказал Эсдан.
Она подняла глаза — но не на него, а на реку, на дальний берег за ней. И сказав: «Да, он будет свободным», продолжила работать.
Они его подбодрили — слова, которые она ему сказала. Ему так нужно было знать, что она ему доверяет. Он отчаянно нуждался в чьем-то доверии, потому что после клетки перестал доверять себе. С Райайе все обстояло в порядке, он еще мог фехтовать. Опасность была иной. Она угрожала, когда он оставался один, думал, спал. А один он оставался почти все время. Что-то в его сознании где-то глубоко-глубоко было повреждено, сломано и не восстановилось и могло не выдержать его веса.
Утром он услышал, как приземлился летательный аппарат. Вечером Райайе пригласил его к обеду внизу. Туалнем и оба веота обедали с ними, но затем извинились и оставили их вдвоем за бутылкой вина на столе из положенной на козлы доски в одной из наименее пострадавших нижних комнат. Прежде она, видимо, предназначалась для охотничьих трофеев — ведь в этом крыле помещалась азаде, мужская половина дома, куда доступа женщинам не было. Имущество женского пола, служанки и постельницы за женщин не считались. Над камином свирепо скалила зубы массивная голова стайной собаки — опаленный мех пропылился, стеклянные глаза потускнели. На стене напротив прежде висели арбалеты — темное дерево сохранило их более светлые абрисы. Электрическая люстра то вспыхивала ярче, то совсем тускнела. Генератор был ненадежен. Один из старых невольников все время его чинил.
— Пошел к своей постельной, — сказал Райайе, кивнув на дверь, которую Туалнем только что затворил, после того как усердно пожелал министру самой доброй ночи. — Трахать белую — как трахать дерьмо. У меня просто мурашки по коже бегают. Загонять свой член в дырку рабыни! Когда война кончится, подобным мерзостям придет конец. Полукровки — вот корень этих беспорядков. Не допускайте смешивания рас. Храните кровь правителей чистой. Вот единственный выход. — Он говорил так, будто ожидал изъявления полного согласия, однако не стал его дожидаться и, налив рюмку Эсдана до краев, продолжал своим звучным голосом политика, любезного хозяина, владельца поместья: — Ну-с, господин Музыка Былого, надеюсь, вам приятно гостить в Ярамере и ваше здоровье окрепло.
Вежливое бормотание.
— Президент Ойо весьма огорчился, услышав, что вам нездоровилось, и просил передать его пожелания скорейшего полного выздоровления. Он был рад узнать, что вы можете больше не опасаться зверства мятежников. Оставайтесь здесь в безопасности, сколько пожелаете. Однако, когда настанет время, президент и его кабинет будут рады увидеть вас в Беллене.
Вежливое бормотание.
Долгая привычка удержала Эсдана от вопросов, которые выдали бы всю степень его неосведомленности. Райайе, подобно подавляющему большинству политиков, любил звук своего голоса, и, пока он разглагольствовал, Эсдан пытался составить примерное представление о текущем положении дел. Видимо, легитимное правительство перебралось из столицы в небольшой город Беллен вблизи восточного побережья к северо-востоку от Ярамеры. В столице остался какой-то гарнизон. То, как Райайе упоминал об этом, навело Эсдана на мысль, что столица стала полунезависимой от правительства Ойо, где теперь управляет какая-то фракция, возможно военная.
Когда вспыхнуло восстание, Ойо тут же были присвоены особые полномочия, однако легитимная армия Вое-Део после ряда сокрушительных поражений на западе устала от его командования и захотела большей автономности в своих действиях. Гражданское правительство требовало контрнаступления, атак и победы. Рега-генерал Эйдан проложил через столицу Раздел и попытался установить и удерживать границу между новым свободным государством и легитимными провинциями. Веоты, присоединившиеся к Восстанию с отрядами из своего имущества, настаивали, чтобы командование Сил Освобождения установило приграничное перемирие. Армия искала прочного перемирия, воины искали мира. Но Некам-анна, вождь свободного государства, провозгласил: «Пока существует хотя бы один раб, я не свободен!», а президент Ойо прогремел: «Страна не будет разделена! Мы будем защищать легитимную собственность до последней капли крови в наших жилах!» Регу-генерала внезапно заменили новым главнокомандующим. Очень скоро после этого посольство было заблокировано, его доступы к источникам информации перекрыты.
Эсдан мог только догадываться о том, что произошло за прошедшие с тех пор полгода. Райайе говорил о «наших победах на юге», словно легитимная армия перешла в наступление и вторглась на территорию свободного государства за рекой Деван к югу от столицы. В таком случае, если уж они расширили свои владения, почему правительство покинуло столицу и окопалось в Беллене? Разглагольствования Райайе о победах могло означать, что войска Освобождения пытаются форсировать реку на юге, а легитимистам пока удается удерживать их на том берегу. Если им угодно называть это победой, значит они отказались от надежды подавить революцию, вернуть под свою власть всю страну и смирились с потерями?
— О разделенной стране и речи быть не может, — сказал Райайе, перечеркивая обнадеживающий вывод. — Я полагаю, вы это понимаете.
Вежливое выражение согласия.
Райайе разлил оставшееся вино.
— Однако наша цель — мир. Наша настоятельнейшая и неотложная цель. Наша злополучная страна достаточно настрадалась.
Безоговорочное согласие.
— Я знаю, вы сторонник мира, господин Музыка Былого. Мы знаем, Экумена насаждает гармонию среди и внутри входящих в нее планет. Мир — вот чего мы жаждем всем сердцем.
Согласие с легким оттенком вопроса.
— Как вам известно, правительство Вое-Део всегда располагало возможностью положить конец мятежу. Средством покончить с ним быстро и полностью.
Никакого отклика, но настороженное внимание.
— И, полагаю, вам известно, что только наше уважение к политике Экумены, членом которой состоит моя страна, помешало нам прибегнуть к указанному средству.
Ни малейшего отклика и никакой реакции.
— Вам же это известно, господин Музыка Былого. Я полагаю, вам свойственно естественное желание сохранить жизнь.
Райайе потряс головой, словно отгоняя назойливую муху.
— С тех пор как мы вступили в Экумену — и еще задолго до этого, господин Музыка Былого, — мы лояльно следовали ее политике и склонялись перед ее теориями. А в результате мы потеряли Йеове. И потеряли запад! Четыре миллиона погибших, господин Музыка Былого! Четыре миллиона в первом Восстании. И миллионы с тех пор. Миллионы. Если бы мы подавили его тогда, погибших было бы куда меньше. И имущества тоже, а не только владельцев.
— Самоубийство, — сказал Эсдан мягким тихим голосом, каким говорило имущество.
— Пацифист любой вид оружия считает злом, источником катастроф, причиной самоубийств. Несмотря на всю древнюю мудрость вашего народа, господин Музыка Былого, вы не обладаете живым опытом в делах войны, которым против своей воли вынуждены запасаться мы, более молодые, не столь зрелые народы. Поверьте мне, у нас нет суицидальных наклонностей. Мы хотим, чтобы наш народ, наша страна выжили. И мы полны решимости добиться этого. Бибо прошла все испытания задолго до того, как мы присоединились к Экумене. Она управляема, целенаводима, контролируема. Точное оружие, безупречный инструмент войны. Слухи и страх сильно преувеличили ее возможности и природу. Мы знаем, как ее применять, как регулировать ее воздействие. И применить ее селективно в первое лето мятежа нам помешала только позиция ваших Стабилей, сообщенная нам вашим послом.
— У меня сложилось впечатление, что верховное командование армии Вое-Део также было против использования этого оружия.
— Некоторые генералы были против. Веоты крайне консервативны в своем мировоззрении, как вам известно.
— И принято новое решение?
— Президент Ойо распорядился использовать бибо против сил, готовящихся вторгнуться в эту провинцию с запада.
Такое уютное словечко «бибо»! Эсдан на миг закрыл глаза.
— Разрушения будут колоссальными, — сказал Райайе.
Выражение согласия.
— Возможно, — сказал Райайе, наклоняясь вперед, и черные глаза на черном лице налились свирепостью охотничьей кошки, — что мятежники отступят, если их остерегут. Будут готовы к переговорам. Если они отступят, мы не станем атаковать. Если они пойдут на переговоры, мы пойдем на переговоры. Катастрофа может быть предотвращена. Они уважают Экумену. Они уважают вас лично, господин Музыка Былого. Они доверяют вам. Если бы вы обратились к ним по сети или если бы их вожди согласились на встречу, они выслушали бы вас не как своего врага, своего угнетателя, но прислушались бы к голосу благожелательной миролюбивой нейтральной силы, голосу мудрости, призывающего их спастись, пока еще есть время. Вот возможность, которую я предлагаю вам, предлагаю Экумене. Спасти своих друзей среди мятежников, спасти эту планету от неимоверных страданий. Открыть путь к прочному миру.
— Я не уполномочен говорить от имени Экумены. Посол…
— Не хочет. Не может. Не волен это сделать. В отличие от вас. Вы ничем не связаны, господин Музыка Былого. Ваше положение на Уэреле уникально. Обе стороны уважают вас. Доверяют вам. И ваш голос несравнимо более весо́м для белых, чем его голос. Он прибыл сюда всего за год до мятежа. Вы же, могу сказать, один из нас.
— Я не один из вас. Я никем не владею, и мной никто не владеет. Чтобы включить меня в свое число, вам надо подыскать для себя иное определение.
Райайе на мгновение лишился слов. Он растерялся и, конечно, будет разозлен. Дурень, сказал себе Эсдан, старый дурень. Нашел время опираться на высокую мораль! Но он не знал, на что еще опереться.
Бесспорно, его слово было весомее, чем слово посла. Но в остальном все, что говорил Райайе, не имело смысла. Если президент Ойо хочет получить благословение Экумены на применение этого оружия и серьезно верит, что Эсдан его даст, почему он действует через Райайе и прячет Эсдана в Ярамере? Сотрудничает Райайе с Ойо или работает на фракцию, которая склонна пустить в ход бибо, на что Ойо по-прежнему согласия не дает?
Вероятнее всего, это чистейшей воды обман. Никакого сверхоружия нет, но посредничество Эсдана придаст ему реальность, а в случае если обман откроется, Ойо останется в стороне.
Биобомба, или бибо, в течение многих десятилетий была проклятием Вое-Део. В паническом ужасе перед вторжением инопланетян, вызванном первым контактом с Экуменой почти четыреста лет назад, уэрелиане почти все свои ресурсы вложили в развитие астронавтики и оружия. Ученые, создавшие бомбу, наложили на нее запрет, уведомив правительство, что ее воздействие контролю не поддается, что она уничтожит всех людей и всех животных на колоссальной площади и вызовет глубокие и необратимые генетические изменения на всей планете, отравив воду и атмосферу. Правительство ни разу не пустило ее в ход, но и уничтожить не пожелало. Ее наличие мешало Уэрелу получить членство в Экумене, пока эмбарго оставалось в силе. Вое-Део стояло на том, что бомба — это гарантия против инопланетных вторжений, и, быть может, верило, что она воспрепятствует революции. И все же она не была применена, когда восстание охватило Йеове, планету рабов. Затем, когда Экумена перестала соблюдать эмбарго, было объявлено, что все имевшиеся в наличии бомбы уничтожены. Уэрел стал членом Экумены. Вео-Део предложило свои арсеналы для инспекции. Посол вежливо отказался, сославшись на экуменскую политику доверия. И вот вновь всплывает бибо! На самом деле? Только в воображении Райайе? Дошел ли он до полного отчаяния? Трюк, попытка использовать Экумену для подкрепления угрозы, чтобы былое пугало помешало вторжению, — вариант наиболее правдоподобный, но не вполне убедительный.
— Война должна кончиться, — сказал Райайе.
— Согласен.
— Мы никогда не капитулируем. Вы должны это понять. — Райайе оставил вкрадчивый, улещивающий тон. — Мы вернем миру священный порядок, — заявил он, вновь полностью становясь самим собой. Его глаза, темные уэрелианские глаза без белков, в смутном свете казались бездонными. Он допил вино. — Вы думаете, что мы сражаемся за свою собственность. Чтобы сохранить то, чем владеем. Но вот что я вам скажу: мы сражаемся за нашу Владычицу. И эта битва исключает капитуляцию. И компромиссы.
— Ваша Владычица милосердна.
— Закон — вот ее милосердие.
Эсдан промолчал.
— Завтра я должен вернуться в Беллен, — сказал Райайе прежним непринужденным тоном. — Наши планы передвижения на южном фронте необходимо полностью скоординировать. Когда я вернусь, мне потребуется знать точно, окажете ли вы нам помощь, о которой я вас просил. От этого во многом будет зависеть наша стратегия. От вашего голоса. О том, что вы здесь, в Восточной провинции, известно — известно мятежникам, хочу я сказать, как и нашим людям. Хотя место, где вы находитесь, не называлось ради вашей же собственной безопасности. Известно, что вы, возможно, готовите сообщение о перемене в отношении Экумены к ведению гражданских войн. Перемене, которая может спасти миллионы жизней и принести нашей стране справедливый мир. Надеюсь, вы используете время своего пребывания здесь именно для этого.
«Он фракционер, — решил Эсдан. — Он не поедет в Беллен. А если поедет — значит правительство Ойо находится не там. Это какой-то собственный его план. Свихнутый. Неисполнимый. Бибо у него нет. Но есть пистолет. И он застрелит меня».
— Благодарю вас за приятный обед, министр, — сказал он.
Утром на заре Эсдан услышал, как летательный аппарат поднялся в воздух. После завтрака он, хромая, побрел наружу — навстречу утреннему солнцу. Один из охраняющих его веотов следил из окна, потом отвернулся. В укромном уголке под балюстрадой южной террасы возле разросшихся кустов с большими мохнатыми сладко пахнущими цветами Эсдан увидел Камзу, ее младенца и Хио. Он направился к ним. Расстояния в Ярамере даже внутри дома были не для охромевшего человека. Когда наконец он приблизился к ним, он сказал:
— Мне одиноко. Могу я посидеть с вами?
Естественно, женщины вскочили и приняли позу почтения, хотя у Камзы она стала очень условной. Он опустился на полукруглую скамью, усыпанную опавшими цветами. Женщины снова сели на выложенную плиткой дорожку рядом с младенцем. Они распеленали его, подставили нежное тельце солнечным лучам. Он был очень худым, заметил Эсдан. Суставы сине-темных ножек и ручек были словно узлы на цветочных стеблях, полупрозрачные шишки. Никогда еще он не видел, чтобы этот младенец столько двигался — тянул ручки, вертел головкой, словно радуясь ощущению воздуха на своей коже. Голова была велика для такой тонкой шейки — опять-таки будто венчик цветка, слишком большой для тонкого стебелька. Камза покачивала над сыном настоящим цветком. Его темные глаза были устремлены на венчик. Веки и брови вызывали ощущение хрупкой прелести. Солнце просвечивало сквозь его пальчики. Он улыбнулся цветку, и у Эсдана перехватило дыхание. Улыбка младенца была сама красота цветка, сама красота мира.
— Как его зовут?
— Рекам.
Внук Ками. Камье — владыки и раба, охотника и земледельца, воина и миротворца.
— Красивое имя. А сколько ему?
«Долго ли он живет?» — вот как это звучало на языке, которым они пользовались.
Ответ Камзы прозвучал странно.
— Всю длину своей жизни, — сказала она, то есть насколько он понял ее шепот и ее диалект.
Возможно, спрашивать о возрасте ребенка было невежливостью или же сглазом.
Он откинулся на спинку скамьи.
— Я чувствую себя слишком старым, — сказал он. — Сто лет я не видел младенцев.
Хио сидела, сгорбясь, спиной к нему. Он чувствовал, что она хочет заткнуть уши. Он, инопланетянин, внушал ей слепой ужас. Впрочем, что еще жизнь оставила Хио, кроме страха? Ей двадцать лет? Двадцать пять? Выглядела она на все сорок. Или ей вообще семнадцать? Постельницы, которых не щадили в постели, быстро старились. Камзе, решил он, вряд ли больше двадцати. Она была худой, невзрачной, но в ней таилось цветение и соки жизни, которых не было в Хио.
— Хозяин имел детей? — спросила Камза, поднося ребенка к груди с робкой гордостью, застенчивым торжеством.
— Нет.
— А йера йера, — пробормотала она.
Еще одно выражение, которое он часто слышал в городских рабочих поселках: «Как жаль, как жаль!»
— Ты попадаешь в самое сердце вещей, Камза, — сказал он.
Она покосилась на него и улыбнулась. Зубы у нее были скверные, но улыбка была хорошей. Он решил, что младенец не сосет грудь, а просто уютно лежит на сгибе материнского локтя. Хио оставалась в напряжении и вздрагивала при каждом звуке его голоса, а потому он замолчал и отвел от них глаза. Теперь он смотрел мимо кустов на чудесную панораму, которая оставалась совершенной, ходили вы или сидели: плоскости террас, золотисто-бурая трава и синяя вода, изгибы аллей, куртины и узоры кустов, величавое вековое дерево, туманная река и ее дальний зеленый берег. Вскоре женщины начали снова переговариваться вполголоса. Он не слушал их, а только купался в их голосах, в солнечном свете, в мирном покое.
С верхней террасы к ним приковыляла старая Гана, поклонилась ему и сказала Камзе и Хио:
— Вы нужны Чойо. Оставьте маленького мне.
Камза снова положила малыша на теплую плитку, потом вскочила на ноги вместе с Хио, и они ушли — худые светлые женщины с торопливой грацией в каждом движении. Старуха медленно опустилась на дорожку рядом с Рекамом, гримасничая и постанывая. Она тут же накрыла мальчика пеленкой, хмурясь и ворча на глупость его матери. Эсдан следил за ее осторожными движениями, за мягкой нежностью, с какой она подняла мальчика, поддерживая его голову и крохотное тельце, за тем, как уложила его себе на руки и принялась укачивать, раскачиваясь всем телом.
Она посмотрела на Эсдана и улыбнулась, сморщив лицо в тысячи лучащихся морщинок.
— Он великий дар мне, — сказала она.
— Твой внук? — прошептал он.
Кивок затылком назад. Она продолжала слегка покачиваться. Глаза младенца были закрыты, его головка лежала на ее худой высохшей груди.
— Думаю, он умрет уже недолго как.
Через некоторое время Эсдан сказал:
— Умрет?
Кивок. Она все еще улыбалась. Тихо, тихо покачивалась.
— Ему возраст два года, хозяин.
— Я думал, он родился этим летом, — прошептал Эсдан.
Старуха сказала:
— Он пришел побыть с нами немножко.
— Что с ним?
— Сухотка.
Эсдан слышал это название.
— Аво? — переспросил он, употребив известное ему медицинское название болезни, вирусной инфекции, часто поражающей уэрелианских детей, а в городских поселках имущества нередко носящей эпидемический характер.
Она кивнула.
— Но ведь она излечивается!
Старуха промолчала.
Аво излечивалась полностью. Там, где были врачи. Где были медикаменты. Аво излечивалась в городах, не в деревнях. В Большом Доме, не в бараках имущества. В дни мира, а не в дни войны. Дурень!
Может быть, она знала, что болезнь излечима, может быть, не знала, может быть, она не знала смысла этого слова. Она укачивала малыша, не обращая внимания на дурня, нежно мурлыча. Но она его услышала и наконец ответила, не глядя на него, устремив взгляд на личико спящего малыша.
— Я родилась во владении, — сказала она, — и мои дочери. А он нет. Он — дар. Нам. Никто не может им владеть. Дар Владыки Камье, его дар самого себя. Кто в силах оставить себе такой дар?
Эсдан склонил голову.
Он сказал матери малыша: «Он будет свободным», а она ответила «да».
Наконец он попросил:
— Можно я его подержу?
Бабушка перестала раскачиваться и замерла.
— Да, — сказала она, медленно поднялась с дорожки и очень бережно положила спящего малыша на руки Эсдана, на его колени.
— Ты держишь мою радость, — сказала она.
Ребенок ничего не весил — не больше шести-семи фунтов. Эсдан словно держал теплый цветок, пушистую зверушку, птичку. Пеленка лежала на плитках. Гана подобрала ее и осторожно укрыла младенца, спрятав его лицо. Вся в напряжении, нервничая, ревнуя, полная гордости, она опустилась перед ним на колени. Но скоро забрала у него малыша.
— Ну вот, — сказала она, и счастье озарило ее лицо.
В комнате, выходившей окнами на террасы Ярамеры, Эсдану в эту ночь приснилось, что он потерял круглый плоский камешек, который всегда носил в своей сумке. Камешек был из пуэбло. Когда он согревал его на ладони, камешек обретал дар речи и разговаривал с ним. Однако они не разговаривали уже очень давно. И вот теперь он спохватился, что камешка у него больше нет. Он потерял его, где-то оставил. Наверное, в подвале посольства, решил он, и попробовал спуститься в подвал. Но дверь оказалась запертой, а другую дверь он не сумел найти.
Он проснулся. Еще только рассвело, и нет нужды вставать. Следует обдумать, что предпринять, что сказать, когда Райайе вернется. Но его мысли упорно возвращались к тому, что ему приснилось. К говорящему камешку. Он жалел, что не расслышал того, что говорил камешек. Он вспомнил пуэбло. Семья брата его отца жила в пуэбло Арканан в Дальних Южных горах. В дни детства и отрочества в самый разгар северной зимы Эси отправляли туда на сорок летних дней. Первые годы с родителями, а потом и без них. Его дядя и тетя были из Дарранды и людьми пуэбло так и не стали. В отличие от своих детей. Те выросли в Арканане и всецело принадлежали ему. Старший сын, Суэн, был на четырнадцать лет старше Эсдана. Он родился с необратимыми дефектами мозга и нервной системы, и в пуэбло его родители обосновались ради него. Там для него было место. Он стал пастухом. И отправлялся в горы со стадом йам, животных, которых жители Южного Хайна вывезли с О за тысячу лет до этого. Он пас стадо в горах и возвращался в пуэбло только с наступлением зимы. Эси редко его видел и был этому только рад, потому что Суэн его пугал: крупный, неуклюжий, воняющий, бормочущий невнятные слова громким режущим голосом. Эси не мог понять, как родители и сестры Суэн способны его любить. Он думал, что они притворяются. Ну как можно любить такого?
Это оставалось тайной для Эсдана и когда он повзрослел. Его двоюродная сестра Нои, сестра Суэна, которая стала Главной Хранительницей воды Арканана, сказала ему, что это не загадка, но великая тайна. «Ты видишь, что Суэн наш проводник? — сказала она. — Взгляни на это так. Он привел моих родителей сюда. А потому моя сестра и я родились здесь. А потому ты приезжаешь сюда гостить у нас. А потому ты научился жить в пуэбло. И никогда уже не будешь только городским жителем. Потому что Суэн привел тебя сюда. Привел нас всех. В горы».
«На самом-то деле он нас никуда не вел», — заспорил четырнадцатилетний мудрец.
«Нет, вел. Мы следовали за его слабостью, за его неполнотой. Его бедой. Погляди на воду, Эси. Она находит слабости камня, трещины, пустоты, проломы. Следуя за водой, мы приходим туда, где наше место». Потом она ушла решать спор из-за права пользования ирригационной системой за поселком, поскольку восточные склоны гор были очень сухими, и жители Арканана, хотя и были очень гостеприимны, часто затевали свары между собой, так что Главной Хранительнице воды дела хватало.
Однако состояние Суэна было необратимо, его дефекты не поддавались даже чудотворным хейнитским врачам. А этот малыш умирал от болезни, которая бесследно исчезла бы после нескольких уколов. Непростительное зло смириться с его болезнью, его смертью. Непростительное зло позволить, чтобы его жизнь была отнята обстоятельствами, невезением, несправедливым обществом, фаталистичной религией. Религией, которая воспитывала и поощряла эту страшную пассивность в рабах, которая заставляла этих женщин опустить руки, позволить ребенку угасать и умереть.
Он должен вмешаться. Должен что-то сделать. Что можно сделать?
«Долго ли он живет?»
«Всю длину своей жизни».
Они ничего не могли сделать. Им некуда было пойти. Не у кого искать помощи. Способ излечить аво существует в других местах для других детей. Но не здесь и не для этого ребенка. И гнев, и надежда равно бесполезны. И горе. Но время горя еще не настало. Рекам сейчас с ними, и они будут радоваться ему, пока он здесь. Всю длину его жизни. «Он великий дар мне. Ты держишь мою радость».
Странное место для постижения сущности радости. «Вода — мой проводник», — подумал он. Его руки все еще ощущали, что значит держать ребенка: легкий вес, краткое тепло.
На следующее утро он сидел на террасе, ожидая Камзу и малыша, которые обычно приходили в это время, но пришел старший веот.
— Господин Музыка Былого, должен попросить вас некоторое время оставаться в доме.
— Задьйо, я не собираюсь убежать, — сказал Эсдан, вытягивая ногу, завершавшуюся нелепым шаром повязки.
— Я очень сожалею.
Он сердито проковылял в дом следом за веотом, и его отвели в помещение на первом этаже — за кухней в кладовой без окна. Там его ждали койка, стол со стулом, ночной горшок и электрический фонарик на случай, если генератор выйдет из строя, как случалось почти каждый день.
— Значит, вы ожидаете нападения? — спросил он, оглядев все это, но веот вместо ответа запер за ним дверь.
Эсдан сел на койку и погрузился в медитацию, чему научился в пуэбло Арканан. Он очистил сознание от отчаяния и гнева, повторяя и повторяя пожелания: здоровья и благого труда, мужества, терпения, спокойствия духа задьйо… Камзе, маленькому Рекаму, Хио, Туалнему, оге, Немео, который затолкал его в клетку-укоротку, Алатуалу, который затолкал его в клетку-укоротку, Гане, которая перевязала ему ступню и благословила его, всем, кого он знал в посольстве, в городе — здоровья и благого труда, мужества, терпения, спокойствия духа… Это было хорошо, но сама медитация не принесла желанного результата. Ему не удалось не думать больше. И он думал. Он думал о том, что мог бы сделать. И ничего не придумал. Он был слаб, как вода, беспомощен, как младенец. Он воображал, как выступает по голонету с написанным для него текстом и говорит, что Экумена неохотно, но одобрила ограниченное применение биологического оружия ради прекращения гражданской войны. Он воображал, как, выступая по голонету, отшвыривает текст и говорит, что Экумена никогда не одобрит применения биологического оружия ради чего бы то ни было. И то и другое — плод фантазии. Планы Райайе — плод фантазии. Убедившись, что его заложник бесполезен, Райайе прикажет его расстрелять. Как долго он живет? Всю длину шестидесяти двух лет. Куда более справедливый ломоть жизни, чем получил Рекам. И тут он перестал думать.
Задьйо открыл дверь и сказал, что он может выйти.
— Насколько близка Армия Освобождения, задьйо? — спросил он, не ожидая ответа, и пошел на террасу.
День клонился к вечеру. Там сидела Камза с малышом у груди. Ее сосок был зажат в его губах, но он не сосал. Она прикрыла грудь. Лицо у нее впервые стало печальным.
— Он спит? Можно я подержу его? — сказал Эсдан, садясь рядом с ней.
Она переложила маленький сверток ему на колени. Лицо у нее все еще было встревоженным. Эсдану показалось, что ребенку стало труднее, тяжелее дышать. Но он не спал и смотрел на лицо Эсдана своими большими глазами. Эсдан принялся корчить рожи: выпячивал губы, моргал. И заслужил легкую трепетную улыбку.
— Полевые говорят, что армия подходит, — сказала Камза своим очень тихим голосом.
— Армия Освобождения?
— Энна. Какая-то армия.
— Из-за реки?
— Кажется.
— Это имущество — освобожденное. Они такие, как вы. Они не сделают вам плохо.
— Может быть.
Она боялась. Прекрасно владела собой, но очень боялась. Она была свидетельницей Восстания и карательных мер.
— Если будут бомбежки или бои, спрячьтесь, — сказал он. — Под землей. Здесь ведь должны быть убежища.
Она подумала и сказала:
— Да.
В садах Ярамеры царила безмятежность. Нигде ни звука, только ветер шелестит листьями да еле слышно жужжит генератор. Даже закопченные развалины дома обрели мирный вневременной вид. Худшее уже свершилось, говорили развалины. С ними. Но может быть, не с Камзой и Хио, с Ганой и Эсданом. Однако в летнем воздухе не было ни малейшего намека на насилие. Малыш, лежа на руках Эсдана, опять улыбнулся своей смутной улыбкой. Эсдан вспомнил камешек, который потерял в своем сне.
На ночь его заперли в кладовой без окна. У него не было возможности определить, в каком часу его разбудил шум, когда он сразу очнулся от треска выстрелов и взрывов. Винтовки? Ручные гранаты? Наступила тишина, потом опять выстрелы и взрывы, но уже слабее. Снова тишина — и тянется, тянется… Затем он услышал летательный аппарат, словно кружащий над самым домом, и звуки внутри дома: крики, топот бегущих ног. Он зажег фонарь, надел брюки, с трудом натянув их через повязку. Услышал, что летательный аппарат возвращается, и сразу же прогремел взрыв. Он в панике кинулся к двери с одной только мыслью: как-нибудь вырваться из этой гибельной мышеловки. Он всегда боялся огня. Смерти в огне. Дверь была из крепкого дерева, крепко вделанная в крепкую раму. Никакой надежды выломать ее. Он осознал это даже в минуту полной паники. Он крикнул:
— Выпустите меня!
Один раз. Кое-как взял себя в руки, вернулся к койке, а затем сел на полу между койкой и стеной — наиболее укромное место в комнате — и попытался сообразить, что происходит. Налет отряда Освобождения, люди Райайе отстреливаются, пытаются сбить летательный аппарат… вот к какому выводу он пришел.
Мертвая тишина. Тянется, тянется…
Свет фонаря совсем потускнел.
Он поднялся на ноги и встал у двери.
— Выпустите меня!
Ни звука.
Одиночный выстрел. Снова голоса, снова топот бегущих ног, крики. После новой долгой тишины — отдаленные голоса, шаги, приближающиеся по коридору за дверью. Мужской голос:
— Пока подержите их там.
Резкий, грубый голос.
Он поколебался, собрался с духом и крикнул:
— Я пленный! Я здесь!
Молчание.
— Кто тут?
Этого голоса он никогда прежде не слышал. А голоса, как и лица, имена, намерения, были его призванием.
— Эсдардон Айа. Посольство Экумены.
— Владыка милостивый! — произнес голос.
— Выпустите меня отсюда, хорошо?
Ответа не последовало, но дверь содрогнулась на массивных петлях, на нее посыпались удары. Еще голоса снаружи, еще удары.
— Топор! — сказал кто-то.
— Надо найти ключ, — сказал другой, и послышались удаляющиеся шаги.
Эсдан ждал. Он вновь и вновь подавлял рвущийся наружу смех, опасаясь не справиться с истерикой. Но как это было смешно! По-дурацки смешно! Перекличка сквозь дверь, поиски ключей и топоров — фарс в разгар сражения. Но какого сражения?
Он все истолковал шиворот-навыворот. Бойцы Освобождения проникли в дом и убили людей Райайе. Несомненно, у них были пособники среди полевых рабов — осведомители, проводники. Запертый в кладовой, он только слышал шумный финал.
Когда его вывели из кладовой, по коридору волокли наружу тела убитых. Он увидел, как жутко изуродованный труп одного из парней — Алатуала или Немео — вдруг распался: по полу протянулись веревки внутренностей, а ноги остались на месте. Человек, волокший труп, растерялся и стоял, держа туловище за плечи.
— Дерьмо-о! — сказал он.
Остановился и Эсдан, задыхаясь, борясь со смехом, борясь с рвотой.
— Пошли, — сказали люди рядом, и он пошел дальше.
В разбитые окна косо лились утренние солнечные лучи. Эсдан поглядывал по сторонам, но никого из домашних слуг не увидел. Его привели в комнату со скалящейся собачьей головой над камином. Там у стола стояли шесть-семь человек. Военной формы на них не было, хотя на фуражках и рукавах у некоторых желтели ленты Освобождения. Оборванцы, но подтянутые оборванцы. Разные оттенки кожи — и темный, и бежевый, и глинистый, и синеватый. Все они казались очень напряженными и очень опасными. Один из сопровождавших его, худой, высокий, сказал резким голосом (тем, который произнес «Владыка милостивый!» за дверью):
— Это он.
— Я Эсдардон Айа, Музыка Былого, из посольства Экумены, — снова сказал он, как мог непринужденнее. — Меня держали здесь насильственно. Благодарю вас за мое освобождение.
Некоторые уставились на него так, как смотрят люди, никогда прежде не видевшие инопланетян, осваиваясь с его красновато-коричневой кожей, глубоко посаженными глазами в белой обводке и более скрытыми отличиями в форме черепа и лица. Двое глядели на него с вызовом, словно проверяя его утверждения, показывая, что поверят ему, только когда он представит доказательства. Крупный широкоплечий мужчина с белой кожей и рыжеватыми волосами — типичнейший пыльный, чистокровный потомок древней покоренной расы — очень долго смотрел на Эсдана.
— Мы здесь для этого, — сказал он.
Он говорил тихим мягким голосом имущества. Возможно, потребуется поколение, а то и два, чтобы они научились повышать голос, говорить раскованно.
— Откуда вы узнали, что я тут? Через полевую сеть?
Так называли тайную систему передачи сведений голосом — уху, с поля в поселок, в город и обратно задолго до появления голосети. Хейм использовал полевую сеть, и она была главным орудием Восстания.
Невысокий смуглый мужчина улыбнулся, чуть откинул голову, но оборвал кивок, заметив, что остальные никаких сведений не дают.
— Вам известно, кто удерживал меня здесь, Райайе. Не знаю, чье поручение он выполнял. Все, что я могу вам сказать, я скажу. — Он поглупел от облегчения и говорил слишком много, разыгрывал хоровод вокруг розового куста, тогда как они играли в твердокаменность. — У меня здесь есть друзья, — продолжал он более нейтральным тоном, переводя взгляд с лица на лицо — прямой, но вежливый. — Невольницы, домашняя прислуга. Надеюсь, с ними ничего не случилось?
— Возможно, — ответил седой щуплый человек, выглядевший очень усталым.
— Женщина с ребенком, Камза. Старуха, Гана.
Двое-трое покачали головами, выражая неосведомленность или равнодушие. Остальные никак не прореагировали. Он снова обвел их взглядом, подавляя раздражение и гнев. Такая напыщенность, такая идиотская игра в молчание!
— Нам надо знать, что вы тут делали, — сказал рыжеватый.
— Агент Армии Освобождения в столице дней пятнадцать назад должен был переправить меня из посольства в штаб Освобождения. На Разделе нас подстерегли люди Райайе. Они привезли меня сюда. Некоторое время я провисел в клетке-укоротке, — сказал Эсдан все тем же нейтральным тоном. — У меня повреждена ступня, трудно ходить. Дважды я разговаривал с Райайе. Прежде чем сказать что-нибудь еще, мне, как вы понимаете, необходимо узнать, с кем я имею дело.
Высокий и худой, который выпустил его из кладовой, обошел стол и быстро переговорил с седым. Рыжеватый выслушал и согласился. Высокий и худой сказал Эсдану своим нетипично резким, грубым голосом:
— Мы особый отряд передовой Армии Всемирного Освобождения. Я маршал Метой.
Остальные тоже назвались. Крупный рыжеватый оказался генералом Банаркамье, усталый пожилой — генералом Тюэйо. Они называли свои звания вместе с именами, но, говоря друг с другом, звания не употребляли, а его не называли господином. До Освобождения арендники редко обращались друг к другу с какими-либо наименованиями, кроме родственных — отец, сестра, тетя… Звания ставились перед именами владельцев — владыка, хозяин, господин, начальник. Видимо, Освобождение решило обходиться без них. Ему было приятно познакомиться с армией, где не щелкали каблуками и не выкрикивали названия чинов. Но он так полностью и не понял, с какой, собственно, армией познакомился.
— Вас держали в том помещении? — спросил Метой.
Непонятный человек: бесцветный холодный голос, бледное холодное лицо. Однако в нем не было такого перенапряжения, как в остальных. Видимо, он был уверен в себе, привык быть главным.
— Там меня заперли вечером. Словно они получили какое-то предупреждение об опасности. Прежде я жил в комнате наверху.
— Можете вернуться туда, — сказал Метой. — Но не выходите из нее.
— Хорошо. Еще раз благодарю вас, — сказал он им всем. — Будьте так добры, когда вы поговорите с Камзой и Ганой… — Он не стал ждать пренебрежительного молчания, повернулся и вышел.
С ним пошел один из более молодых. Он назвался задьйо Тэма. Следовательно, Армия Освобождения использовала традиционные чины веотов. Что среди них были веоты, Эсдан знал, но Тэма не был веотом. Светлая кожа, выговор городского пыльного — мягкий, суховатый, отрывистый. Эсдан не попытался заговорить с ним. Тэма был на пределе, выбит из колеи ночными убийствами в рукопашной… или чем-то еще. Его плечи, руки и пальцы почти непрерывно подрагивали, бледное лицо болезненно хмурилось. Он не был в настроении болтать со штатским пожилым пленным инопланетянином.
«Во время войны пленники — все», — написал историк Хененнеморес.
Эсдан поблагодарил своих новых тюремщиков за освобождение, но он вполне понимал свое положение. Он все еще находился в Ярамере.
И все-таки было облегчением снова увидеть свою комнату, опуститься в кресло без ручки у окна и поглядеть на утреннее солнце, на длинные тени деревьев поперек лужаек и террас.
Но, против обыкновения, никого из домашних слуг там не было видно, никто не вышел наружу заняться своей работой или отдохнуть от нее. Никто не входил в его комнату. Утро медленно близилось к концу. Он поупражнялся в танхаи, насколько позволяла ступня. Потом сидел, чутко насторожившись, задремал, проснулся, попытался сидеть прямо, но тревожно ерзал, обдумывая слова «особый отряд передовой Армии Всемирного Освобождения».
Легитимное правительство в известиях по голосети называло вражескую армию «силами бунтовщиков» или «мятежными ордами». А восставшие начали с того, что назвали себя Армией Освобождения. Не Всемирного. Но с начала Восстания он потерял постоянный контакт с борцами за свободу, а с блокадой посольства лишился и всякого доступа к информации — разумеется, кроме информации с других миров через расстояния в много световых лет. Вот в ней недостатка не было, она поступала по ансиблю без перерыва. Но о том, что происходило на расстоянии двух улиц, — никаких сведений, абсолютно ничего. В посольстве он был неосведомленным, бесполезным, бессильно-пассивным. Вот как теперь здесь. С начала войны он был, как сказал Хененнеморес, пленным. Вместе со всеми на Уэреле. Пленный во имя Свободы.
Он боялся, что смирится со своим бессилием, что оно завладеет его душой. Он не должен забывать, из-за чего ведется эта война. «Только пусть освобождение настанет поскорее и сделает меня снова свободным!»
В середине дня молодой задьйо принес ему тарелку с холодной едой — явно остатками, найденными на кухне, — и бутылку пива. Он ел и пил с благодарностью. Но было ясно, что свободы домашним слугам они не дали. А может быть, поубивали их. Он заставил себя не думать об этом.
Когда стемнело, пришел молодой задьйо и отвел его в комнату с головой стайной собаки. Генератор, естественно, не работал. В исправности его поддерживала только усердная возня с ним старика Саки. В коридорах люди светили себе фонариками, а в комнате горели две большие керосиновые лампы, отбрасывая романтичный золотой свет на лица вокруг, отбрасывая черные тени за эти лица.
— Садитесь, — сказал рыжеватый генерал Банаркамье (его имя переводилось как «Чтец Писания»). — У нас есть к вам несколько вопросов.
Безмолвное, но вежливое выражение согласия.
Они спросили, как он выбрался из посольства, кто был посредником между ним и Освобождением, куда он направлялся, зачем вообще оставил посольство, что произошло во время похищения, кто привез его сюда, о чем его спрашивали, чего хотели от него. Придя в течение дня к выводу, что откровенность послужит ему лучше всего, он отвечал на их вопросы прямо и коротко. Кроме последнего.
— В этой войне я лично на вашей стороне, — сказал он, — однако Экумена по необходимости соблюдает нейтралитет. Поскольку в данный момент я единственный инопланетянин на Уэреле, имеющий возможность говорить, все, что бы я ни сказал, может быть ошибочно принято за позицию посольства и Стабилей. Вот чем я был ценен для Райайе. А возможно, и для вас. Но это заблуждение. Я не могу говорить от имени Экумены. Я на это не уполномочен.
— Они хотели, чтобы вы сказали, будто Экумена поддерживает легов? — сказал усталый Тьюйо.
Эсдан кивнул.
— А они говорили об использовании какой-нибудь особой тактики, особого оружия? — Этот вопрос угрюмо задал Банаркамье, пытаясь не придавать ему особой значимости.
— На этот вопрос я предпочел бы отвечать, генерал, когда буду у вас в тылу разговаривать с теми, кого я знаю в командовании Освобождения.
— Вы разговариваете с командованием Армии Всемирного Освобождения. Отказ отвечать может быть расценен как свидетельство о сотрудничестве с врагом. — Это сказал Метой, непроницаемый, жесткий, грубоголосый.
— Я это знаю, маршал.
Они переглянулись. Несмотря на эту неприкрытую угрозу, Эсдан был склонен доверять именно Метою. Он был невозмутим и устойчив. Остальные нервничали и колебались. Теперь он не сомневался, что они фракционеры. Как велики их силы, в каком противостоянии они находятся с командованием Армии Освобождения, узнать он мог только из случайных обмолвок.
— Послушайте, господин Музыка Былого, — сказал Тюэйо (старые привычки въедаются крепко), — мы знаем, что вы работали для Хейма. Вы помогали переправлять людей на Йеове. Тогда вы нас поддерживали.
Эсдан кивнул.
— И должны поддержать нас сейчас. Мы говорим с вами откровенно. У нас есть сведения, что леги готовят контрнаступление. Что это может означать сейчас? Только то, что они намерены использовать бибо. Другого объяснения нет. А этого допустить нельзя. Нельзя им позволить это сделать. Их необходимо остановить.
— Вы говорите, что Экумена сохраняет нейтралитет, — сказал Банаркамье. — Ложь! Сто лет назад Экумена не допустила эту планету в свой союз, потому что у нас имелась бибо. Только имелась. Достаточно было, что она у нас есть. Теперь они утверждают, что нейтральны. Теперь, когда это действительно имеет значение! Теперь, когда эта планета входит в их союз, они обязаны действовать. Действовать против бомбы. Они обязаны помешать легам прибегнуть к ней.
— Если у легитимистов она действительно есть, если они действительно планируют применить ее и если я сумею передать сообщение Экумене, что смогут сделать они?
— Вы заговорите. Вы скажете президенту легов: «Экумена говорит: остановитесь! Экумена пришлет корабли, пришлет войска». Вы поддержите нас! Если вы не с нами, то с ними!
— Генерал, ближайший корабль находится на расстоянии многих световых лет отсюда. Легитимисты это знают.
— Но вы можете связаться с ними! У вас есть передатчик.
— Ансибль в посольстве?
— Он есть и у легов.
— Ансибль в министерстве иностранных дел был уничтожен в дни Восстания. В первом же нападении на государственные учреждения. Был взорван весь квартал.
— Как мы можем удостовериться?
— Это сделали ваши, генерал. Вы думаете, что у легитимистов есть ансибельная связь с Экуменой? Ее нет. Они могли бы захватить посольство и его ансибль, но тогда необратимо восстановили бы против себя Экумену. Да и зачем им? У Экумены нет войск для посылки на другие планеты. — И он добавил, внезапно заподозрив, что Банаркамье это неизвестно: — Как вы знаете. А если бы и были, сюда они попали бы лишь через годы. Вот по какой причине — и многим другим — Экумена не имеет армии и не ведет войн.
Его глубоко встревожили их неосведомленность, их дилетантство, их страх. Но он не допустил, чтобы тревога и досада прозвучали в его голосе, и говорил негромко, и смотрел на них спокойно, словно ожидая понимания и согласия. Простая видимость такой уверенности иногда дает желаемый результат. К несчастью, судя по выражению их лиц, он сказал двум генералам, что они ошиблись, и сказал Метою, что он был прав. И значит, встал на чью-то сторону.
— Погодите-ка, — сказал Банаркамье и повторил весь первый допрос: перефразируя вопросы, настаивая на подробностях, выслушивая ответы без всякого выражения на лице. Спасал свой авторитет.
Показывал, что не доверяет заложнику. Он упрямо настаивал, что Райайе мог сказать что-то еще о вторжении, о контрнаступлении на юге. Эсдан несколько раз повторил, что, по словам Райайе, президент Ойо ожидает атаки Армии Освобождения ниже по реке от Ярамеры. И каждый раз он добавлял:
— Мне неизвестно, было ли правдой хоть что-то из того, что говорил мне Райайе.
После пятого раза он сказал:
— Извините, генерал, я опять должен спросить про здешних людей…
— Вы знали кого-нибудь тут до того, как попали сюда? — резко спросил кто-то из молодых.
— Нет. Я спрашиваю про домашнюю прислугу. Они были добры ко мне. Ребенок Камзы болен, ему требуется особый уход. И мне хотелось бы знать, что с ним все хорошо.
Генералы переговаривались между собой, не обращая никакого внимания на его просьбу.
— Всякий, кто остался тут после Восстания, — прихвостень врагов, — сказал задьйо Тэма.
— А куда они могли уйти? — спросил Эсдан, пытаясь сохранить спокойный тон. — Это ведь не освобожденная область. Надсмотрщики все еще надзирают в полях над рабами. Они все еще применяют тут клетку-укоротку. — На последних словах голос у него дрогнул, и он выругал себя за это.
Банаркамье и Тюэйо все еще совещались, не слушая его. Метой встал и распорядился:
— На сегодня достаточно. Идите со мной.
Эсдан захромал за ним по коридору и вверх по лестнице. Их торопливо нагнал молодой задьйо, видимо посланный Банаркамье. Никаких разговоров с глазу на глаз. Однако Метой остановился у двери Эсдана и сказал, глядя на него с высоты своего роста:
— О прислуге позаботятся.
— Благодарю вас, — с теплотой в голосе сказал Эсдан и добавил: — Гана лечит мою ступню. Мне необходимо ее увидеть.
Если он нужен им здоровый и невредимый, почему бы и не использовать свои травмы, как рычаг? А если он им не нужен, какая разница?
Спал он мало и плохо. Ему всегда требовались информация и возможность действовать. И было мучительно оставаться в неведении и беспомощным. Кроме того, хотелось есть.
Едва взошло солнце, он подергал дверь и убедился, что она заперта снаружи. Он принялся стучать, кричал, но прошло порядочно времени, прежде чем появился напуганный молодой человек, вероятно часовой, а затем Тэма с ключом, сонный и хмурый.
— Мне необходимо увидеть Гану, — властно сказал Эсдан. — Она ухаживает за моей ногой. — Он кивнул на обмотанную ступню.
Тэма запер дверь, ничего не сказав. Примерно через час в замке снова заскрипел ключ, и вошла Гана. За ней — Метой, за ним — Тэма.
Гана приняла позу почтения. Эсдан быстро подошел к ней, положил руки ей на плечи и прижался щекой к ее щеке.
— Хвала Владыке Камье, я вижу тебя в благополучии, — произнес он слова, которые часто говорили ему люди, подобные ей. — Камза и малыш, как они?
Она была напугана до дрожи: волосы растрепались, веки покраснели, но она быстро оправилась от его неожиданного братского приветствия.
— Они сейчас в кухне, хозяин, — ответила она. — Армейские люди сказали, ваша нога болит.
Он сел на кровать, и она принялась разматывать повязку.
— А с другими все хорошо? Хио, Чойо?
Она качнула головой.
— Мне очень жаль, — сказал он.
Расспрашивать ее он не мог.
На этот раз ногу она перебинтовала гораздо хуже. Руки у нее совсем ослабели, и ей не удалось затянуть повязку достаточно туго. К тому же она торопилась, оробев от пристальных взглядов двух военных.
— Надеюсь, Чойо вернулся на кухню, — сказал он наполовину ей, наполовину им. — Кто-то же должен стряпать еду.
— Да, хозяин, — прошептала она.
Забудь «хозяина», забудь «господина», хотел он предостеречь, опасаясь за нее. Он посмотрел на Метоя, пытаясь определить его отношение к их разговору, но не сумел.
Гана кончила перевязывать его ступню, Метой отослал ее и отправил задьйо следом за ней. Гана ускользнула с радостью. Тэма воспротивился.
— Генерал Банаркамье… — начал он.
Метой посмотрел на него. Молодой человек замялся, насупился, повиновался.
— Я позабочусь об этих людях, — сказал Метой. — Я же всегда этим занимался. Ведь я был надзирателем в поселке. — Он посмотрел на Эсдана холодными черными глазами. — Я вольнорезаный. Теперь таких, как я, осталось немного.
После паузы Эсдан сказал:
— Благодарю, Метой. Они нуждаются в помощи, они ведь не понимают.
Метой кивнул.
— Я тоже не понимаю, — сказал Эсдан. — Освобождение действительно готовится наступать? Или Райайе придумал это как предлог, чтобы заговорить о применении бибо? Верит ли этому Ойо? И вы? Армия Освобождения действительно там за рекой? Вы принадлежите к ней? Не жду, что ответите.
— И не отвечу, — сказал евнух.
Если он двойной агент, подумал Эсдан после его ухода, то работает на Командование Освобождения. То есть так ему хотелось надеяться. Он предпочел бы иметь такого человека, как Метой, на своей стороне.
«Но я не знаю, какая сторона — моя, — подумал он, вернувшись к своему креслу у окна. — Освобождение, да, конечно, но что такое Освобождение? Во всяком случае, не идеальная мечта — свободу порабощенным! Не теперь. И уже больше никогда. С начала Восстания Освобождение обернулось армией, политическим органом, огромным числом людей и вождей, и тех, кто хотел быть вождем, честолюбивыми потугами и алчностью подавляющими надежды и силу, несуразным дилетантским правительством, ковыляющим от насилия к компромиссам. Все это усложняется, перепутывается, и больше уже никогда не познать дивную простоту идеала, чистой идеи свободы. А это то, чего я хотел, ради чего работал все эти годы. Подорвать благородно простую кастовую иерархию, заразив ее идеей справедливости. А затем подорвать благородно простой идеал равенства всех людей, попытавшись воплотить его в жизнь. Монолитная ложь рассыпается на тысячи несовместимых истин, и это то, чего я хотел. Но я оказался в тенетах безумия, глупости, бессмысленной жестокости свершившегося».
«Они все хотят использовать меня, а я пережил свою полезность», — подумал он. И мысль эта озарила его изнутри, как сноп солнечных лучей. Он все время верил, что есть что-то, что он мог бы сделать. Но не было ничего.
Это была своего рода свобода.
Неудивительно, что он и Метой поняли друг друга без слов и сразу. К двери подошел задьйо Тэма, чтобы отвести его вниз. Снова в комнату стайной собаки. Всех с замашками вождей влекла эта комната, ее суровый мужской дух. Теперь его там ждали лишь пятеро: Метой, два генерала и еще двое в ранге реги. Доминировал надо всеми Банаркамье. Он покончил с вопросами и был настроен отдавать приказы.
— Завтра мы уходим отсюда, — сказал он Эсдану. — Вы отправитесь с нами. У нас есть доступ в голосеть Освобождения. Вы будете говорить за нас. Вы скажете правительству легов, что Экумена знает про их планы использовать запрещенное оружие, и предупредите их, что за подобной попыткой последует мгновенное и ужасное возмездие.
У Эсдана покруживалась голова от голода и бессонницы. Он стоял неподвижно — его не пригласили сесть — и смотрел в пол, опустив руки по бокам. Он прошептал еле слышно:
— Да, хозяин.
Голова Банаркамье вздернулась, глаза сверкнули.
— Что вы сказали?
— Энна.
— Да кто вы, по-вашему?
— Военнопленный.
— Можете идти.
Эсдан вышел. Тэма пошел за ним, но не направлял и не останавливал. Он пошел прямо на кухню, откуда доносилось звяканье кастрюль, и сказал:
— Чойо, дай мне что-нибудь поесть.
Старик, съежившийся, трясущийся, что-то мямлил, извинялся, ворчал, но положил перед ним немного сушеных фруктов и кусок черствого хлеба. Эсдан сел к столу для разделки мяса и жадно принялся за еду. Он предложил Тэма присоединиться, но тот сухо отказался. Эсдан съел все до последней крошки. Потом прохромал из кухни к боковой двери на большую террасу. Он надеялся увидеть там Камзу, но терраса была пустой. Он сел на скамью у балюстрады над продолговатым прудом, отражавшим небо. Тэма стоял на посту неподалеку.
— Вы говорили, что невольники в таком месте — прихвостни врагов, если они не присоединились к Восстанию, — сказал Эсдан.
Тэма стоял неподвижно, но слушал.
— А вам не кажется, что они просто не понимали происходящего? И до сих пор не понимают? Это проклятое место, задьйо. Здесь свободу трудно даже вообразить.
Молодой человек некоторое время подавлял желание ответить, но Эсдан продолжал говорить, нащупывая хоть какой-то контакт с ним. Внезапно что-то в его словах вышибло пробку.
— Постельницы, — сказал Тэма. — Трахаются с черными каждую ночь. Все они трахнутые. Блудни легов. Рожают черных щенят, дахозяин, дахозяин. Вы сказали: они не знают про свободу. И не узнают. Нельзя дать свободу таким, которые дают черным себя трахать. Они гнусь. Грязь, и их не отмыть. Насквозь пропитались черным семенем. Семенем легов!
Он сплюнул на террасу и утер рот.
Эсдан сидел неподвижно, смотрел на воду пруда за нижней террасой, на вековое дерево, туманную реку, дальний зеленый берег. «Здоровья ему и благого труда, терпения, сострадания, душевного покоя. Какая была от меня польза? Хоть какая-то? Все, что бы я ни делал, никогда не приносило пользы. Терпение, сострадание, душевный покой. ОНИ ЖЕ ТВОИ ЛЮДИ…» Он посмотрел вниз на густой комок слюны на желтой плитке террасы. «Глупец! Верить, что ты можешь кому-то дать свободу. Вот для чего существует смерть. Выпускать нас из клетки-укоротки».
Он встал и молча захромал в дом. Молодой человек последовал за ним.
С наступлением сумерек зажегся свет. Наверное, они допустили старого Саки к генератору. Предпочитая вечерний сумрак, Эсдан выключил свет у себя в комнате. Он лежал на кровати, когда в дверь постучали и вошла Камза с подносом.
— Камза! — сказал он, вставая, и обнял бы ее, если бы не поднос. — А Рекам?
— С моей мамой, — прошептала она.
— С ним все хорошо?
Кивок затылком. Она поставила поднос на кровать. Стола ведь не было.
— С тобой все хорошо? Будь осторожна, Камза. Если бы я мог… завтра они уйдут. Держитесь от них подальше, если сумеете.
— Я держусь. Безопасность с вами, хозяин, — сказала она своим тихим голосом.
Он не понял, вопрос это или пожелание, грустно пожал плечами и улыбнулся. Она повернулась к двери.
— Камза, а Хио?
— Она с этим. В его постели.
После паузы он сказал:
— Есть вам, где спрятаться?
Он опасался, что люди Банаркамье перед уходом могут убить тут всех за «коллаборационизм» или чтобы замести свои следы.
— У нас есть яма, куда уйти, как вы говорили.
— Отлично. Уйдите туда, если удастся. Исчезните! Не попадайтесь им на глаза.
— Я буду держаться крепко, господин.
Она уже закрывала дверь, когда стекла в окнах задрожали от звука приближающегося летательного аппарата. Они замерли — она у двери, он около окна. Крики внизу, снаружи, топот бегущих ног. С востока приближалось несколько летательных аппаратов.
— Гасите свет! — крикнул кто-то.
Люди выбегали к аппаратам на газоне и террасе. Окно вспыхнуло слепящим светом, воздух сотрясся от оглушительного взрыва.
— Со мной! — Камза схватила его за руку и потащила за собой в дверь, по коридору и в дверь для слуг, которой он прежде даже не замечал.
Он проковылял, как мог быстрее, вниз по крутым каменным ступенькам, по узкому коридору, и они оказались среди лабиринта конюшен. Едва они вышли, как серия взрывов сотрясла все вокруг них. Под сокрушающий грохот и всплески огня они пересекли двор — Камза все еще тянула его за собой с полной уверенностью, а потом они юркнули в одну из кладовых в конце конюшен. Гана и старый невольник как раз поднимали крышку люка. Все четверо спустились в подвал — Камза одним прыжком, остальные медленно и с трудом по деревянной приставной лестнице. Особенно трудно спуск дался Эсдану, и он неуклюже, всей тяжестью наступил на сломанную ступню. Спускавшийся последним старик закрыл за ними крышку люка. У Ганы был фонарик, но она включила его лишь на минутку, осветив большой низкий подвал с земляным полом, полки, арку прохода в соседнее помещение, груду деревянных ящиков и пять лиц — проснувшийся малыш, как всегда, беззвучно смотрел из платка, привязанного к плечу Ганы. Потом тьма. И на некоторое время безмолвие.
Они нащупали себе по ящику и сели во тьме, кто где.
Послышались новые взрывы, словно бы вдалеке, но земля под ящиками и тьма задрожали. И они задрожали вместе с ней.
— О Камье! — прошептал кто-то.
Эсдан сидел на пошатывающемся ящике, и кинжальные удары боли в его ступне сливались в одно жгучее жжение.
Взрывы. Три. Четыре.
Тьма обладала консистенцией густой жижи.
— Камза, — прошептал он.
Она что-то прошептала. Где-то рядом с ним.
— Благодарю тебя.
— Ты сказал: прячьтесь, и мы поговорили про это место, — прошептала она.
Старик дышал со всхлипывающим хрипом и часто откашливался. Было слышно и как дышит малыш — тихий неровный, почти прерывистый звук.
— Дай его мне. — Это был голос Ганы. Значит, она отдала малыша матери.
— Потом, — прошептала Камза.
Старик заговорил неожиданно и громко, заставив их всех вздрогнуть.
— Тут воды нет!
Камза шикнула на него, а Гана прошипела:
— Не кричи, глупый.
— Глухой, — шепнула Камза Эсдану с легким намеком на смех.
Если у них тут нет воды, прятаться они могут лишь ограниченное время — ночь, следующий день. А для кормящей женщины и этот срок может оказаться слишком долгим. Камза думала о том же, что и Эсдан. Она сказала:
— Как мы узнаем, выйти или нет?
— Рискнем, когда будет надо.
Наступило долгое молчание. Было трудно смириться с тем, что к такой тьме глаза привыкнуть не могли, что ты ничего не увидишь, сколько бы ни просидел здесь. И было холодно, как в пещере. Эсдан пожалел, что на нем нет шерстяной рубашки.
— Ты его грей, — сказала Гана.
— Я грею, — прошептала Камза.
— Эти, они невольники? — шепнула ему Камза.
Она сидела где-то совсем близко от него, где-то слева.
— Да. Освободившиеся невольники. С севера.
— Как старый господин умер, сюда много всяких приходило. Солдаты из армии. А вот невольников прежде не было. Они застрелили Хио. Они застрелили Вея и старого Сенео. Он не умер, но он застрелен.
— Их, наверное, привел кто-то из полевого поселка, показал им, где дозорные. Но они не могли отличить слуг от солдат. Где вы были, когда они пришли?
— Спали. На кухне. Все мы, домашние слуги. Все шесть. Этот человек стоял там, как восставший мертвец. Он сказал: «А ну лежать! Чтоб волосок не шевельнулся!» И мы лежали. Слышали, как они стреляли и кричали по всему дому. Владыка милостивый! Я очень боялась. Потом стрельбы больше не было, а этот человек вернулся к нам, наставил свое ружье на нас и отвел нас в старый домашний поселок. Они заперли за нами старые ворота. Как в прошлые дни.
— Зачем они это делали, если они невольники? — произнес во тьме голос Ганы.
— Старались освободиться, — ответил Эсдан.
— Как освободиться? Стрелять и убивать? Убить девушку в постели?
— Они все воюют, все другие, мама, — сказала Камза.
— Я думала, это кончилось назад три года, — сказала старуха. Ее голос звучал странно. Сквозь слезы. — Я тогда думала, это свобода.
— Они убили хозяина в его постели! — во весь голос закричал старик, визгливо, пронзительно. — Что может выйти из этого!
Во тьме послышалась возня. Гана трясла старика, шипела, чтобы он молчал. Он крикнул: «Отпусти меня!» — но умолк, хрипя и ворча.
— Владыка милостивый, — пробормотала Камза с тем же смешком отчаяния в голосе.
Сидеть на ящике становилось все неудобнее, Эсдану хотелось поднять ноющую ступню повыше или хотя бы держать ногу вытянутой перед собой. Он сполз на пол. Холодный, шершавый, царапающий ладони. Прислониться было не к чему.
— Если ты на минуту зажжешь фонарик, Гана, — сказал он, — мы могли бы найти мешки или еще что-нибудь, чтобы подстелить.
Вокруг мгновенно возник мир подвала, удивительный в своей сложной точности. Они не нашли ничего, кроме досок для полок, разложили их в подобие настила, забрались на него, и Гана вновь погрузила их в бесформенную первозданную ночь. Они все замерзли и теперь прижались друг к другу, бок к боку, спина к спине.
После долгого времени, часа или больше, протекшего в ничем не нарушаемой глубокой тишине подвала, Гана сказала нетерпеливым шепотом:
— Все наверху мертвые. Я так думаю.
— Это облегчило бы наше положение, — пробормотал Эсдан.
— Но похоронены ведь мы, — сказала Камза.
Их голоса разбудили малыша, и он захныкал — в первый раз Эсдан услышал, как он жалуется на что-то. Это было тоненькое утомленное попискивание или постанывание, но не плач.
— Ш-ш-ш, маленький, маленький, ш-ш-ш, — зашептала его мать, и Эсдан почувствовал, как она покачивается, крепче прижимая малыша к себе, чтобы согреть. И запела, почти неслышно: — Суна мейа, суна на… Сура рена, сура на…
Монотонные ритмичные, жужжащие, мурлыкающие звуки творили тепло, творили покой.
Наверное, он задремал. Он лежал, свернувшись на досках, и понятия не имел, сколько времени они уже в подвале.
«Я прожил здесь сорок лет в уповании свободы, — думал он. — Это упование привело меня сюда. Оно выведет меня отсюда. Я буду держаться крепко».
Он спросил остальных, слышали ли они что-нибудь после окончания налета. Они прошептали, что не слышали.
Он потер затылок.
— Что думаешь ты, Гана?
— Я думаю, холодный воздух плох для маленького, — сказала она почти нормальным голосом, который всегда был тихим.
— Вы говорите? Что вы говорите? — закричал старик. Камза, сидевшая рядом с ним, погладила его по плечу и успокоила.
— Я пойду посмотреть, — сказала Гана.
— Пойду я.
— У тебя одна нога, — сказала старуха сердито. Она закряхтела и, поднявшись на ноги, удержала Эсдана за плечо. — Сиди смирно.
Фонарик она не зажгла, а ощупью добралась до лестницы и вскарабкалась на нее, переводя дух на каждой перекладине. Потом прижала ладони к крышке люка, надавила. Возникла полоска света. Они смутно увидели подвал, друг друга, темное пятно головы Ганы на фоне света. Она простояла так долгое время, потом опустила крышку.
— Никого, — прошептала она с лестницы. — И все тихо. Как в первое утро.
— Лучше выждать, — сказал Эсдан.
Она вернулась и опять опустилась на доски среди них. Потом сказала:
— Мы вылезем, а в доме чужие, другие армейские солдаты. Тогда куда?
— Вы можете добраться до полевого поселка? — спросил Эсдан.
— Дорога далекая.
Через некоторое время он сказал:
— Нельзя решить, что делать, пока мы не узнаем, кто там наверху. Вот так. Но позволь пойти мне, Гана.
— Почему?
— Потому что я буду знать, кто они, — ответил он, надеясь, что так и будет.
— И они тоже будут знать, — сказала Камза со все тем же странным легким намеком на смех. — Тебя сразу узнают.
— Правильно, — сказал он, кое-как поднялся на ноги, нашел лестницу и с трудом влез на нее.
«Я для этого слишком стар», — снова подумал он. Поднял крышку и выглянул наружу. Долгое время он прислушивался. И наконец прошептал сидящим внизу в темноте:
— Я постараюсь вернуться поскорее.
Он выполз наружу и неуклюже встал на ноги. У него перехватило дыхание — воздух казался густым и пахнул гарью. Свет был неясно-мутным. Он шел вдоль стены, пока не оказался у дверей.
То, что еще оставалось от старого дома, теперь тоже лежало в развалинах, развороченных, тлеющих, затянутых вонючим дымом. Булыжник двора исчез под битым стеклом и черными углями. Ничто не двигалось, кроме дыма. Желтый дым. Серый дым. А надо всем этим сияла ровная чистая голубизна рассвета.
Он направился к террасе, хромая и спотыкаясь, потому что ступню и всю ногу пронзала невыносимая боль. Подойдя к балюстраде, он увидел почернелые обломки двух летательных аппаратов. Половина верхней террасы превратилась в дымящийся кратер. А ниже сады Ярамеры уходили вдаль, красивые и безмятежные, как всегда, все ниже и ниже к вековому дереву и к реке. Поперек ступенек, ведущих на нижнюю террасу, лежал человек, лежал, раскинув руки, словно отдыхал. Нигде никакого движения, кроме стелющегося дыма, да порывы ветра раскачивали кусты с белыми цветами.
Ощущение, что за ним следят сзади из пустых окон в еще торчащих обломках стен, было невыносимо.
— Есть тут кто-нибудь? — неожиданно для себя крикнул Эсдан.
Тишина.
Он крикнул еще раз, громче.
И донесся ответ. Откуда-то со стороны фасада. Он, хромая, спустился на дорожку — открыто, не пытаясь прятаться. Какой смысл? Из-за угла вышли люди. Первыми — трое мужчин, за ними, четвертой, — женщина. Имущество, в грубой одежде — несомненно, полевые, и явились сюда из поселка.
— Я тут кое с кем из домашних, — сказал он, остановившись, когда на расстоянии десяти метров остановились они. — Мы спрятались в подвале. Тут есть кто-нибудь еще?
— Кто ты? — спросил один из них, подходя ближе, вглядываясь, замечая не тот цвет кожи, не те глаза.
— Я скажу вам, кто я. Но нам безопасно выйти наружу? Там старики, маленький ребенок. Солдат тут больше нет?
— Убиты, — сказала женщина, высокая, с бледной кожей и лицом, похожим на череп.
— Одного мы нашли раненым, — сказал кто-то из мужчин. — Все домашние убиты. Кто бросал бомбы? Какая армия?
— Какая армия, я не знаю, — ответил Эсдан. — Пожалуйста, пойдите сказать моим людям, что они могут выйти. За домом в конюшнях. Крикните им. Объясните, кто вы. Я не могу идти.
Повязка на ступне ослабла, сломанные косточки сдвинулись. Теперь боль мешала ему дышать. Он сел на дорожку, ловя ртом воздух. Отчаянно кружилась голова. Сады Ярамеры стали очень яркими, очень маленькими и стали удаляться от него все дальше и дальше — куда-то за его родную планету.
Он не потерял сознания, но довольно долго мысли у него путались. Вокруг было много людей, и они были под открытым небом, и все воняло горелым мясом. Этот запах набивался ему в рот, вызывал тошнотный кашель. И Камза, и синеватое затененное спящее личико младенца у нее на плече. А Гана объясняла другим людям: «Он был нам как друг».
Молодой человек с крупными руками заговорил с ним, сделал что-то с его ногой, снова забинтовал, туже, вызвав жутчайшую боль, а потом она пошла на убыль.
Он лежал навзничь на траве. Рядом с ним лежал кто-то навзничь на траве. Метой, евнух. Голова у Метоя была в крови, черные волосы коротко обгорели, побурели, кожа его лица, пыльно-серая, теперь побледнела, обрела синеватый оттенок, как у маленького Рекама. Он лежал тихо, иногда помаргивая.
Солнце лило на них лучи. Разговаривали люди, много людей, где-то неподалеку, но они с Метоем лежали на траве, и никто их не беспокоил.
— Они прилетели из Беллена, Метой? — спросил Эсдан.
— С востока. — Резкий грубый голос Метоя стал слабым, сиплым. — Думаю, оттуда. — Потом добавил: — Они хотят переправиться через реку.
Эсдан задумался над этим. Его мысли все еще толком не работали.
— Кто хочет? — сказал он наконец.
— Эти люди. Полевые. Имущество Ярамеры. Они хотят отправиться навстречу Армии.
— Наступающей?
— Освободительнице.
Эсдан приподнялся и оперся на локоть. От этого движения у него в голове словно прояснилось, и он сел. Потом посмотрел на Метоя.
— Они ее найдут?
— Если того пожелает Владыка, — сказал евнух.
Вскоре Метой попытался приподняться на локте по примеру Эсдана, но не сумел.
— Я угодил под взрыв, — сказал он, учащенно дыша. — Что-то ударило меня по голове. Я все вижу удвоенным.
— Возможно, сотрясение мозга. Лежите и не шевелитесь. Старайтесь не заснуть. Вы были с Банаркамье или Наблюдателем?
— Я занимаюсь примерно тем же, чем вы.
Эсдан кивнул. Затылком.
— Нас погубят фракции, — слабым голосом сказал Метой.
Подошла Камза и села на корточки рядом с Эсданом.
— Они говорят, мы должны отправиться за реку, — сказала она ему обычным своим мягким голосом. — Туда, где армия народа будет о нас заботиться. Я не знаю.
— Никто не знает, Камза.
— Я не могу взять Рекама за реку, — прошептала она. Лицо у нее сжалось — губы оттянулись кверху, брови сошлись книзу. Она плакала без слез, беззвучно. — Вода холодная.
— У них есть лодки, Камза. Они позаботятся о тебе и Рекаме. Не тревожься. Все будет хорошо. — Он знал, что его слова не имеют смысла.
— Я не могу уйти, — прошептала она.
— Так останься здесь, — сказал Метой.
— Они сказали, что сюда придет другая армия.
— Возможно. Но, вероятнее, придут наши.
Она посмотрела на Метоя.
— Ты вольнорезаный, — сказала она. — С этими, с другими. — Она перевела взгляд на Эсдана. — Чойо убили. Вся кухня разломалась на горящие куски. — Она спрятала лицо в ладонях.
Эсдан выпрямился, потянулся к ней, погладил по плечу. По руке. Он прикоснулся к хрупкой головке ребенка, к таким сухим волосикам.
Подошла Гана, встала над ними.
— Все полевые уходят за реку, — сказала она. — Быть в безопасности.
— Вам будет безопаснее здесь, где есть еда и кров. — Метой говорил короткими залпами, не открывая глаз. — Чем идти навстречу наступлению.
— Мама, я не могу взять его, — шептала Камза. — Ему нужно тепло. Не могу, я не могу взять его.
Гана нагнулась, посмотрела на личико малыша, легонько прикоснулась к нему одним пальцем. Ее морщинистое лицо сжалось в кулачок. Она распрямилась, но не так, как раньше. Осталась сгорбленной.
— Хорошо, — сказала она. — Мы останемся.
Она села на траву рядом с Камзой. Вокруг них продолжали двигаться люди. Женщина, которую Эсдан видел на террасе, остановилась рядом с Ганой и сказала:
— Идем, бабушка. Пора. Лодки ждут.
— Остаемся, — сказала Гана.
— Почему? Не можете бросить старый дом, где рабствовали? — сказала женщина. Язвяще. Подбодряюще. — Так он же весь сгорел, бабушка! Приведи девушку и ее маленького. — Она бросила беглый взгляд на Эсдана и Метоя.
Они не имели к ней отношения.
— Идем, — повторила она. — Вставайте.
— Остаемся, — сказала Гана.
— Свихнутые домашние. — Женщина пожала плечами и пошла дальше.
Еще некоторые останавливались. Но только на один вопрос, на секунду. И устремлялись вниз по террасам, по залитым солнцем дорожкам вдоль тихих прудов, вниз к лодочным сараям за могучим деревом. Вскоре они все ушли.
Солнце припекало. Наверное, близился полдень. Метой стал еще белее, но приподнялся, сел и сказал, что в глазах у него больше почти не двоится.
— Нам надо уйти в тень, Гана, — сказал Эсдан. — Метой, ты можешь встать?
Он шатался, спотыкался, но смог идти без помощи, и они перебрались в тень садовой ограды. Гана ушла за водой. Камза несла Рекама на руках, прижимала к груди, загораживала от солнца. Она уже долго ничего не говорила. Но когда они сели там, она сказала полувопросительно, безучастно глядя по сторонам:
— Мы тут совсем одни.
— Наверное, и другие остались. В поселках, — сказал Метой. — Потом придут.
Вернулась Гана. Ей не в чем было принести воды, но она намочила свой платок и накинула его на голову Метоя. Мокрый и холодный. Метой вздрогнул.
— Ты сможешь идти как следует, тогда мы пойдем в домашний поселок, резаный, — сказала она. — Есть где жить. Там.
— Я рос в домашнем поселке, бабушка, — сказал он.
И вскоре он сказал, что может идти, и они захромали, побрели по дороге, смутно знакомой Эсдану. По дороге к клетке-укоротке. Дорога казалась очень длинной. Они подошли к высокой стене поселка, к распахнутым воротам.
Эсдан повернулся, чтобы посмотреть на развалины большого дома. Гана остановилась рядом с ним.
— Рекам умер, — еле слышно сказала она.
У него перехватило дыхание.
— Когда?
Она покачала головой:
— Не знаю. Она хочет держать его. Она кончит держать и тогда отпустит его. — Гана поглядела в открытые ворота на ряды хижин и длинных домов, на высохшие огородики и пыльную землю.
— Там много младенчиков, — сказала она. — В этой земле. Два моих. Ее сестры.
Она вошла в ворота, и Камза с ней. Эсдан еще постоял, потом тоже вошел сделать то, что должен был сделать: выкопать могилу для ребенка, а потом вместе с другими ждать Освобождения.
Своеобразное приложение к роману «Четыре пути к прощению». В публицистическом стиле кратко описывается история колонизации Уэрела и Йеове, особенности местной религии, отношения с Экуменой, сложившаяся классовая система рабовладельческого общества, а также история восстаний против этой системы.
Из справочника «Известные миры», изданного в Дарранде, Хайн, 93-й год Хайнского цикла, 5467-й локальный год 2102-й экуменический год отмечается как «настоящее время» (НВ), в то время как исторические даты приводятся в годах «до настоящего времени» (ДНВ).
Система Уэрел — Йеове состоит из 16 планет, вращающихся вокруг желто-белой звезды (RK-5544-34). Жизнь существует на третьей, четвертой и пятой планетах. На пятой, именуемой на воедеанском Ракули, обитают только беспозвоночные формы живых существ, толерантные к холодному и сухому климату; планета не подлежит колонизации и использованию. Третья и четвертая планеты, Йеове и Уэрел, отвечают принятым на Хайне стандартным требованиям к атмосфере, силе тяжести, климату и т. д. Уэрел был колонизирован Хайном в последние годы Экспансии около миллиона лет назад. Выяснилось, что на планете не имеется местной фауны, поэтому все формы животной жизни, обитающие на Уэреле, представляют собой видоизменения хайнских представителей животного мира. На Йеове не было фауны до колонизации его Уэрелом в 365 г. ДНВ.
Четвертая от своего светила планета, Уэрел, имеет семь небольших спутников. Климат характеризуется низкими температурами, особенно холодно в районе полюсов. Флора в массе своей скудная и бедная, все образцы фауны — хайнского происхождения, приспособившиеся к питанию местной растительностью; затем, окончательно адаптировавшись, они претерпели и генетические изменения. Человек в процессе адаптации приобрел синюшную окраску кожи (от черной до светлой с синеватым оттенком) и своеобразный цвет глаз (исчезновение белков) — и то и другое связано с влиянием элементов солнечного спектра.
В 4000–3500 гг. ДНВ агрессивная, стремительно прогрессирующая популяция чернокожего населения, обитавшая к югу от экватора на единственном большом континенте (в данном регионе в настоящее время расположена Вое-Део), вторглась на территории к северу от экватора, населенные светлокожим населением, и подчинила их себе. Завоеватели создали рабовладельческое общество, основанное на цвете кожи.
Вое-Део представляет собой самую многочисленную и преуспевающую нацию на планете; все остальные территории обоих полушарий являются протекторатами, вассальными государствами Вое-Део или экономически зависят от него. Экономика Вое-Део носит капиталистический характер и в течение минимум 3000 лет держалась на использовании рабского труда. Правители Вое-Део требовали описывать Уэрел как единое общество. Но поскольку оно претерпевает бурные изменения, это требование может быть отнесено к прошлому.
Классы: хозяин (владелец, или гареот) и раб (имущество). Классовая принадлежность всех без исключения лиц определяется по материнской линии.
Цвет кожи: от сине-черного к сизому или серовато-коричневому вплоть до почти полного обесцвечивания, то есть белого (полный альбинизм, не сказывается на цвете волос и глаз, которые остаются темными). Идеальным — и абстрактным — считается вариант, когда класс определялся бы по цвету кожи: хозяева черные, имущество белое. На деле же многие хозяева черные, но большинство просто темнокожие; часть имущества черная, большинство — бежевых оттенков и лишь некоторые — белые.
Хозяевами называются мужчины, женщины и дети.
В целом термин «хозяин» применяется по отношению либо к классу как таковому, либо к личности (семье), во владении каковой имеется двое рабов или более.
Хозяин одного раба или не имеющий рабов называется беспоместным хозяином или гареотом.
Веоты — члены наследственной воинской касты хозяев, в среде которой существуют ранги рега, задьйо, ога. Мужчины этой касты, все без исключений, служат в армии; почти все семьи веотов обладают собственностью, большинство из них хозяева, но часть — гареоты.
Женщины-хозяева образуют подкласс высшей касты. С точки зрения закона такая женщина — собственность мужчины (отца, дяди, брата, мужа, сына или опекуна). Большинство Наблюдателей считают, что различия по признаку пола в уэрелианском обществе не менее важны и существенны, чем деление на хозяев и рабов, но менее заметны, ибо женщины хозяев в социальном смысле стоят гораздо выше, чем имущество того или иного пола. Поскольку женщины считаются собственностью, сами они не могут обладать таковой, включая человеческое имущество. Тем не менее у них есть право распоряжаться собственностью.
Имуществом именуются мужчины, женщины и дети. Уничижительные клички: рабы, пыльные, белые.
Лулы — рабочее сословие рабов, принадлежащее отдельному лицу или семье. Все рабы на Уэреле относятся к лулам, кроме макилов и военного имущества.
Макилы — продаются Корпорацией развлечений, во владении которой и находятся.
Военное имущество — продается армией, во владении которой и находится.
Вольнорезаные, или евнухи, — мужчины-рабы, подвергшиеся кастрации (в той или иной мере добровольно, в зависимости от возраста и пр.), что дает им определенный статус и привилегии. В хрониках Уэрела описано немалое количество вольнорезаных, которые при разных правительствах обладали огромной властью; многие становились влиятельными чиновниками. Надсмотрщиками на женской половине поселений могли быть только евнухи.
Отпущенники — до последнего столетия встречались исключительно редко; их количество ограничивалось несколькими известными историческими легендами о рабах, чья исключительная преданность и неоспоримые достоинства побуждали хозяев дать им свободу. Во время начавшейся на Йеове войны за Освобождение случаи освобождения рабов на Уэреле стали встречаться гораздо чаще; ее практиковала группа хозяев, именуемая Общиной, которая проповедовала отказ от института рабства. С точки зрения закона, но не в глазах общества, отпущенники считались гареотами.
Во времена Освобождения на Вое-Део численность имущества и хозяев соотносилась как 7:1. (Примерно половина таких хозяев входила в число гареотов, которым принадлежал в лучшем случае один раб.) В более бедных странах эта пропорция была заметно ниже или вообще изменила свой порядок: так, в Экваториальных странах соотношение количества имущества и хозяев было 1:5.
Считалось, что в целом на Уэреле на одного хозяина приходилось по три единицы имущества.
Исторически так сложилось, что в сельской местности, в поместьях, на фермах и плантациях имущество жило в поселении, обнесенном стеной или изгородью, с единственными воротами. Рвом, тянувшимся параллельно стене с воротами, поселение делилось на две части. «У ворот» была мужская половина, а «внутри» — женская. Мальчики жили «внутри» до тех пор, пока не достигали рабочего возраста (8–10 лет), после чего переходили в мужское общежитие. Женщины обитали в хижинах, которые обычно делили между собой матери с дочерьми, сестры или подруги: от двух до четырех женщин с детьми. Мужчины и мальчики жили в строении «у ворот», которое именовалось общежитием или «длинным домом». Огороды разбивали и ухаживали за ними старики и дети, которым не надо было ходить на работы; пожилые же, как правило, готовили еду для работающих. Управляли поселением бабушки.
Вольнорезаные (евнухи) жили в отдельных домах у внешней стены, над которой стояла наблюдательная вышка; они исполняли обязанности надсмотрщиков поселения, посредников между бабушками и рабочими-надсмотрщиками (те были членами семей хозяев или нанятыми гареотами, надзиравшими за рабочим имуществом). Рабочие-надсмотрщики жили в домах вне пределов поселения.
Хозяйские семьи и их вассалы из того же класса занимали Дом. Понятие Дома включало в себя любое количество отдельно стоящих строений, кварталы рабочих надсмотрщиков и стойла для скота, но главным образом обозначало большой семейный дом. Традиционно Дом состоял из двух половин: мужской (азаде) и женской (беза), между которыми существовала четкая граница. Уровень ограничений для женщин зависел от преуспеяния, власти и социальных претензий данной семьи. Женщины-гареоты могли пользоваться относительной свободой передвижений и занятий, но женщины из обеспеченных или известных семей содержались в пределах Дома, прогуливаясь лишь в обнесенных стеной садиках, и никогда не выходили без многочисленного мужского эскорта.
На женской половине обитали женщины из состава имущества, исполнявшие обязанности домашней прислуги и удовлетворявшие потребности хозяев-мужчин. Некоторые Дома́ держали мужскую прислугу, обычно мальчиков или стариков; кое-где слугами были вольнорезаные.
В поселениях вокруг заводов, фабрик, шахт и т. д. порядок управления носил более модифицированный характер. Там, где практиковалось разделение труда, чисто мужские поселения контролировались наемными гареотами: в чисто женских за порядком, как и в сельских поселениях, следили бабушки. Продолжительность жизни мужского поголовья в такого рода поселениях составляла примерно 28 лет. В те времена, когда имущества не хватало и в ранние годы колонизации шла оживленная работорговля с Йеове, часть хозяев на кооперативных началах организовала «поселения для размножения». Содержавшиеся в них женщины исполняли легкие работы и регулярно тяжелели; некоторые из этих «маток» ежегодно выкармливали по ребенку в течение двадцати лет и более.
Арендники. На Уэреле все имущество имело индивидуальных владельцев. (Корпорации на Йеове изменили эту практику: все рабы принадлежали им и не имели отдельных владельцев.)
В городах Уэрела имущество по традиции обитало в домах своих владельцев, удовлетворяя их потребности. В течение последнего тысячелетия среди хозяев широко распространилась практика отдавать внаем часть размножившегося имущества как квалифицированную или неквалифицированную рабочую силу. Владельцы или акционеры компаний, каждый по отдельности, могли приобрести такое имущество и владеть им; компания же сдавала имущество в аренду, следила за его использованием и получала определенный доход. Если в распоряжении хозяина имелось хотя бы два опытных работника, он мог жить на получаемую за них арендную плату. Арендники, как мужчины, так и женщины, составляли в городах самую большую группу в среде имущества. Они жили в «общих компаундах» — многоквартирных домах, под надзором нанятых надсмотрщиков-гареотов. Те следили за соблюдением комендантского часа и проверяли, кто входит в дом и кто покидает его.
(Необходимо отметить разницу между уэрелианскими арендниками, которых хозяева сдавали внаем, и гораздо более свободными отпущенниками на Йеове, рабами, которые платили хозяевам налог за право свободно выбирать себе занятие, что называлось «аренда свободы». Одной из первых забот Хейма, подпольной организации, выступающей за освобождение рабов на Вое-Део, было стремление ввести такую же «аренду свободы» и на Уэреле.)
В большинстве «общих компаундов» и в городских хозяйствах существовало разделение по признаку пола на азаде и безу, однако часть хозяев и отдельные компании разрешали своему имуществу и арендникам жить парами — но только не в браке. Хозяева в любое время, не утруждая себя объяснениями, могли разлучить их. Дети любой такой пары из среды имущества поступали в собственность матери хозяина.
В обычных поселениях гетеросексуальные отношения контролировались хозяевами, надсмотрщиками и бабушками. Те, кто «перепрыгивал ров», делали это на свой страх и риск. Недосягаемым идеалом для хозяев было полное разделение мужского и женского имущества, селективный отбор надсмотрщиками пар для размножения, использование тщательно отобранного мужского имущества для оплодотворения с оптимальными интервалами женского имущества, которое будет производить желаемое число детей. Женщины же, в большинстве своем, будут содержаться на фермах, чтобы избежать чрезмерного размножения и нежелательной беременности. У доброжелательных хозяев бабушки и вольнорезаные часто могли оберегать девушек и женщин от изнасилования и даже разрешали общаться влюбленным парам. Но условия рабского существования создавали препоны как для хозяев, так и для бабушек: ни закон, ни обычаи Уэрела не допускали никаких форм брака среди рабов.
Государственной религией Вое-Део было поклонение Туал, божественному материнскому воплощению Кван Джина, олицетворявшей мир и всепрощение. Философски Туал рассматривалась как самое важное воплощение Амы Созидателя, или Духа-Творца. Исторически она представляла собой слияние многих местных богов и божков и на местах нередко обретала множество обликов. С государственной точки зрения поддержка единой национальной религии соответствовала стремлению Вое-Део укрепить свою гегемонию в других странах, хотя этой религии не были свойственны миссионерство или агрессивность. Священники-туалиты могли занимать высокие посты в правительстве и на самом деле занимали их. Классовое отношение: поклонение образу и службы в честь Туал вводились хозяевами во всех поселениях рабов на Уэреле и на Йеове. Туализм был религией хозяев. Имуществу насильственно предписывалось поклонение ей, и, хотя в ритуалах проявлялись аспекты мифов о Туал и связанных с ней обрядов, большинство представителей имущества считали себя камьеитами. Согласившись считать Камье Невольником и младшим воплощением Амы, священники культа Туал позволяли поклонение Камье и терпели его жрецов (официально те не относились к числу священнослужителей) в среде рабов и солдат (большинство веотов были камьеитами).
«Аркамье», или Житие Камье-Меченосца (Камье также называли Пастухом, верховным божеством звериного мира и Невольником, ибо он долго был в услужении у Владыки Ночных Сумерек), — воинский эпос, примерно 3000 лет существующий в среде имущества и распространенный по всему миру как источник и учебник их собственной религии. В нем превозносятся такие доблести рабов-воинов, как преданность, отвага, терпение и самоотречение, а также духовная независимость, стоическое равнодушие к этому миру и страстный возвышенный мистицизм: реальность может быть побеждена только той реальностью, которую ты воображаешь себе. Имущество и веоты, поклоняясь Туал, считают ее инкарнацией Камье, а его самого — инкарнацией Амы Созидателя. Понятия «этапы жизни» и «уход в молчание» входят в число мистических идей и обрядов, разделяемых и камьеитами, и туалитами.
Первый посол (1724 г. НВ) был встречен с предельной подозрительностью. После того как делегации, окруженной плотным кольцом охраны, было разрешено ступить на землю с корабля «Хагам», предложение об объединении встретило отказ. Правительство Вое-Део и его союзники запретили чужакам вторгаться в пределы их солнечной системы. Но впоследствии Уэрел, возглавляемый Вое-Део, чувствуя присутствие соперников, стал стремительно развивать космическую технологию, поощрять промышленный и технический прогресс. В течение долгих лет правительство Вое-Део, военные структуры и индустрия руководствовались параноидальным ожиданием возвращения вооруженных армад чужаков, которые якобы завоюют их. Именно этот уровень развития позволил в течение тринадцати лет колонизировать Йеове.
В течение последующих трехсот лет Экумена время от времени пыталась установить контакты с Уэрелом. По настоянию Университета Бамбура был начат обмен информацией, в который включился ряд университетов и исследовательских институтов. По истечении трехсот лет Экумене наконец было позволено прислать несколько Наблюдателей. Во время войны за Освобождение на Йеове Экумена получила предложение прислать послов на Вое-Део и Бамбур, а позже такое же предложение поступило от Гатаи, от Сорока государств и других народов. В течение определенного времени несоблюдение Конвенции об оружии не позволяло Уэрелу вступить в Экумену, несмотря на давление Вое-Део на другие государства с требованием сокращения вооружений. После отмены Конвенции об оружии Уэрел присоединился к Экумене — миновало 359 лет после первого контакта, и 14 лет назад война за Освобождение на Йеове закончилась.
Поскольку колония на Йеове была собственностью корпораций и не имела своего правительства, хозяева на Уэреле считали, что она не может претендовать на членство в Экумене. Последняя же продолжала задавать вопросы о праве четырех корпораций владеть планетой и ее населением. Когда шли последние годы войны за Освобождение, Партия Свободы пригласила на Йеове Наблюдателей Экумены, и появление постоянного посла совпало с окончанием войны. Экумена помогла Йеове успешно завершить переговоры о прекращении экономического контроля над планетой со стороны корпораций и правительства Вое-Део. Всемирная партия едва не добилась успеха в своих требованиях выставить с планеты и чужаков, и обитателей Уэрела, но, когда их движение потерпело крах, Экумена вплоть до дня выборов поддерживала временное правительство. Йеове присоединилась к Экумене в 11 г. Свободы, за три года до Уэрела.
Третья планета от своего солнца, Йеове обладает умеренно теплым климатом, с незначительными сезонными изменениями.
Микроорганизмы присутствуют на планете с незапамятных времен и представляют собой как нормальные формы, так и изменившиеся в силу тех или иных причин. Некоторые морские микроорганизмы Йеове считаются животными; остальную же часть биоты, естественной живой среды на планете, составляют растения.
На поверхности почвы присутствует большое количество сложных образцов растительного мира, существующих на принципах фотосинтеза, или же сапрофитов. Большинство ведут неподвижный образ жизни; часть растений, живущих сообществами или по отдельности, снабжены «щупальцами» и способны медленно передвигаться с места на место. Основную крупную живую форму представляют деревья. Южному континенту свойствен ярко выраженный климат тропических джунглей, и от береговой линии океанского побережья вплоть до Полярного круга тянутся дождевые леса, которые в районе Антарктики сменяются тайгой. Южная и северная части Великого континента густо заросли лесами, а центральную часть его, представляющую собой высокое плоскогорье, занимают степи и саванны с обширными участками болот, торфяников и плавней на прибрежных равнинах. При отсутствии представителей живого мира, которые могли бы взять на себя роль опылителей, растения выработали у себя многочисленные механизмы, позволяющие использовать дожди и ветры для перекрестного опыления и перемещения: «взрывающиеся» семена, крылатые семена, сплетения семян, которые, подхваченные ветром, улетают на сотни миль, водонепроницаемые споры, семена, «ввинчивающиеся» в землю, «плавающие» семена, растения, «флюгера» которых улавливают движение ветра, снабженные ресничками, и т. д.
В морях, теплых и относительно мелких, и на обширных прибрежных заболоченных участках существует огромное количество неподвижных и плавающих растений — планктон, бурые и красные водоросли, кораллы и губки, формирующие стабильные конструкции (главным образом из кремния) и уникальные растения, такие как «парусники» и «зеркальники». Прибрежные участки, где рос тростник, идущий на циновки, выкашивались корпорациями столь интенсивно, что в течение тридцати лет они были полностью оголены.
Бездумное внедрение растений и животных с Уэрела привело к тому, что три пятых образцов местной флоры и фауны было уничтожено или полностью подавлено пришельцами, чему способствовало промышленное загрязнение окружающей среды и война. Хозяева доставили на планету оленей, гончих собак, ловчих котов и гигантских лошадей для своих охотничьих утех. Олени уничтожили и свели на нет бо́льшую часть местных растительных угодий. Немало привезенных животных пало в долгой борьбе за существование. Выжившие образцы уэрелианского животного мира (кроме человека) включают в себя:
— птиц (домашние птицы, служащие для игр и в качестве источника питания; певчие птицы, выпущенные на свободу, — часть образцов приспособилась и выжила);
— лисопсов и пятнистых кошек;
— коров (домашние животные, но в отдаленных районах часть из них одичала);
— ловчих котов (одичали, встречаются редко, преимущественно в болотистой местности).
Разведение в реках некоторых образцов рыб катастрофически сказалось на состоянии местной водной растительности, и выживших рыб пришлось травить ядом. Все попытки развить океаническое рыбоводство кончились неудачей.
Во время войны за Освобождение были забиты все лошади, которые являлись символом хозяйского добра; ныне их поголовья не существует.
Первые корабли с Уэрела достигли Йеове в 365 г. ДНВ. Первопоселенцы серьезно занялись изучением, картографированием и развитием планеты. Горнодобывающая корпорация Йеове (ГКЙ), основные инвесторы которой были гражданами Вое-Део, получила эксклюзивное право на разработки. Когда через двадцать пять лет в строй вошли более крупные и надежные корабли, горное дело стало приносить доходы, и ГКЙ стало регулярно доставлять рабов на Йеове, а на Уэрел — руду и минералы.
Следующей крупной компанией стала Корпорация лесоразработок Второй планеты, которая сводила на Йеове строевой лес и поставляла его на Уэрел, где промышленное развитие планеты и рост народонаселения уничтожили леса почти под корень.
К концу первого столетия крупной промышленной отраслью стала эксплуатация океанских ресурсов. Снабженческая корпорация Йеове (СКЙ), получая немалый доход, уничтожала тростниковые заросли. Покончив с его запасами, СКЙ обратилась к сбору и обработке других морепродуктов, особенно пузырчатых водорослей, богатых маслами.
В течение первого столетия колонизации Сельскохозяйственная корпорация Йеове начала систематически культивировать чужие зерновые культуры и туземные фрукты, такие как тростник ойе и плоды пини. Теплый ровный климат Йеове, отсутствие вредных насекомых и травоядных животных (чистоту экологической среды гарантировали строгие карантинные правила) привели к бурному расцвету сельского хозяйства.
И отдельные предприятия четырех корпораций, и регионы, в которых функционировали их шахты, лесные разработки, марикультура и сельскохозяйственные угодья — все вместе получило название «плантации».
Четыре мощные корпорации установили абсолютный контроль над выходом своей продукции, хотя вокруг нее десятилетиями велись сражения (и юридические, и физические) из-за сомнительных прав на разработки планеты. Ни одной из соперничающих компаний не удалось нарушить монополию корпораций. Те получали полную и действенную поддержку — военную, политическую и научную — от правительства Вое-Део, в казну которой поступали внушительные доходы от корпораций. И основные вклады в капитал корпораций тоже делали правительство и капиталисты Вое-Део. Мощное государственное образование во времена освоения, Вое-Део после трех столетий колонизации стало, вне всяких сомнений, самым богатым государством на Уэреле, которое доминировало над другими странами или контролировало их. Тем не менее его контроль над деятельностью корпораций на Йеове был чисто номинальным. В переговорах с властью корпорации вели себя как суверенное государство.
В течение первого столетия в колонию Йеове корпорации доставляли только рабов-мужчин. Их монополия на эксплуатацию рабовладельческих кораблей на пару с инопланетным картелем была полной и всеобъемлющей. В те времена основное поголовье рабов поступало из самых бедных стран Уэрела; позже, когда разведение рабов для рынка Йеове стало приносить доход, большинство рабов поставляли Бамбур, Сорок государств и Вое-Део.
За этот период численность класса хозяев достигла примерно 40 000 человек (80 % — мужчины), а поголовье рабов достигло 800 000 человек (все мужчины).
Существовало несколько экспериментальных «эмигрантских городов», поселений гареотов (представителей класса хозяев, не имевших рабов), работавших главным образом на промышленных предприятиях и в службе сервиса. На первых порах к таким поселениям относились терпимо, но затем стараниями корпораций, которые потребовали от правительств Уэрела ограничить эмиграцию личного состава, им пришел конец. Обитавших в них гареотов вернули на Уэрел, а исполнение их обязанностей взяли на себя рабы. Таким образом «средний класс» на Йеове, состоявший из горожан и торгового сословия, был сильно разбавлен полунезависимыми рабами, а не гареотами и арендниками, как на Уэреле.
Цены на невольников продолжали расти, поскольку срок «функционирования» раба в шахтах и на плантациях быстро подходил к концу (в первом столетии продолжительность «трудовой жизни» рабов-шахтеров была равна пяти годам). Отдельные хозяева все чаще стали контрабандой доставлять рабынь для сексуального обслуживания и работ по дому. Уступая настойчивому требованию времени, корпорации изменили правила и разрешили импорт рабынь (в 238 г. ДНВ).
Первых рабынь рассматривали лишь как маток-производительниц. Им позволялось жить только в пределах поселений на плантациях. Когда стало ясно, что их можно с выгодой использовать на самых разных работах, хозяева большинства плантаций пошли на смягчение ограничений. Тем не менее рабыням пришлось приспосабливаться к столетней социальной системе, созданной мужчинами-рабами, в которой женщины оказались на самой нижней ступени — рабыни рабов.
На Уэреле имело персональных владельцев все имущество, кроме макилов (Корпорация развлечений приобретала их у хозяев) и солдат (у хозяев их покупало государство). На Йеове все рабы были собственностью корпорации, которая приобретала их у владельцев на Уэреле. Никто из рабов на Йеове не имел личного хозяина и не мог получить свободу. Даже те, кто исполнял обязанности домашней обслуги, например горничные жен плантаторов, официально принадлежали корпорации, которая владела плантацией.
Хотя предоставление рабам свободы было запрещено, но, поскольку популяция рабов росла очень быстро и на многих плантациях превысила установленный уровень, статус вольноотпущенника стал довольно обычным явлением. Вольноотпущенники находили себе оплачиваемую работу по найму или независимо и регулярно вносили «плату за свободу», отдавая одной или более корпорациям около 50 % своего ежемесячного или ежегодного жалованья, которая считалась налогом за право самостоятельно работать. Многие вольноотпущенники работали испольщиками, продавцами, подсобными рабочими на фабриках или в службе сервиса. В течение третьего столетия профессиональный класс вольноотпущенников был широко распространен в городах.
К концу третьего столетия, когда рост народонаселения несколько замедлился, на Йеове обитало примерно 450 миллионов человек; пропорция хозяев и рабов стала уже меньше чем 1:100. Примерно половину рабского сословия составляли вольноотпущенники. (Через двадцать лет после Освобождения на Йеове жили те же 450 миллионов; на этот раз все были свободными людьми.)
Социальная структура чисто мужского характера брала свое начало с плантаций; по ее образцу и было устроено это рабовладельческое общество. Уже на ранних стадиях его становления рабочие коллективы преобразовались в социальные группы (их так и именовали — группы), а те, в свою очередь, — в племенные сообщества со своей иерархией власти: члены племени, над ними — глава, или вождь, из числа рабов, далее — надсмотрщик, подчиняющийся хозяину, а тот — корпорации. Взаимные обязательства, конкуренция и соперничество, гомосексуальные привилегии, наследование прав — все было введено в определенные рамки и тщательно разработано. Единственным спасением для раба было принадлежать к какому-то племени и строго соблюдать его правила и обычаи. Раб, которого продавали с плантации, часто попадал в рабство к таким же, как он, рабам и оставался в таком состоянии долгие годы, пока не получал право считаться членом этого племени.
Когда стали появляться женщины-рабыни, большинство из них становились собственностью племени, так же как и имуществом корпорации. Корпорации поощряли такой порядок вещей. Их устраивало, что племя контролировало жизнь рабынь так же, как корпорации сами контролировали жизнь племени.
Оппозиционеры и бунтовщики, лишенные возможности объединяться, неизменно терпели быстрые и жестокие поражения, сталкиваясь с многократным количественным и качественным превосходством в вооружении. Главы и вожди племен сотрудничали с надсмотрщиками, которые, действуя в интересах хозяев и корпораций, поддерживали соперничество между племенами и способствовали силовым стычкам между ними, установив в то же время абсолютное эмбарго на «идеологию», под которой понималось образование и любая информация, поступавшая из-за пределов данной плантации. (На большинстве плантаций еще во втором столетии грамотность считалась преступлением. Раба, застигнутого за чтением, ослепляли, выжигая глаза кислотой или вырывая их из глазниц. Рабу, который слушал радио или пользовался телесетью, прокалывали барабанные перепонки раскаленным стержнем. «Список соответствующих наказаний», которым пользовались корпорации, был длинным, подробным и убедительным.)
Но во втором столетии, когда на многих плантациях явно стал чувствоваться переизбыток рабов, тоненький ручеек мужчин и женщин, который тянулся к «торговым центрам» вольноотпущенников, превратился в бурный поток. Через несколько десятилетий «торговые центры» выросли в городки, а те — в города, где подавляющее большинство населения составляли вольноотпущенники.
Хотя мрачные скептики из числа хозяев указывали, что все эти образования, имевшие в своих названиях слова «имущество», «белые», «пыльные», становятся непреходящей угрозой, корпорации считали, что такие города и городки находятся под их надежным присмотром. В них не разрешалось возводить больших зданий или оборонительных структур любого вида: владение огнестрельным оружием каралось отсечением головы; рабам не разрешалось пилотировать летательные аппараты; корпорации держали под жестким контролем сырьевые материалы и технологические процессы создания любого оружия, которое могло попасть в руки рабов или вольноотпущенников.
В городах все же существовала «идеология», то есть определенные формы образования. В конце второго столетия жизни колонии корпорации, столь же неуклонно цензуруя, процеживая и отбирая информацию, все же дали формальное разрешение, согласно которому дети вольноотпущенников и часть подростков из племен могли до 14 лет ходить в школу. Общинам рабов было разрешено возводить школы и покупать учебники и учебные пособия. В третьем столетии корпорации пошли на организацию информационных и развлекательных телесетей для городов. Работников системы образования начали ценить. Стал очевиден вред ограничений и запретов, которые накладывало племя. Закосневшие в своем консерватизме, многие вожди племен и надсмотрщики не могли или не хотели вводить какие бы то ни было изменения, хотя уже наступили времена, когда по причине сокращения природных ресурсов планеты возникла необходимость в радикальных переменах. Стало ясно, что Йеове будет приносить доход не за счет истощающихся шахт, сведения лесов и монокультур, а за счет тонких технологий, продукции современных заводов с опытным рабочим персоналом, способным осваивать новую технику и самостоятельно принимать решения.
На Уэреле, где существовал рабовладельческий капитализм, все делалось за счет ручного труда. И на простых работах, и на высококвалифицированных трудились рабы, а техника, пусть изящная по замыслу и исполнению, играла лишь вспомогательную роль: «Обученное имущество — самая лучшая машина. И к тому же наиболее дешевая».
Даже самая сложная технологическая продукция по традиции создавалась руками высококвалифицированных ремесленников. Ни скорость изготовления, ни количество роли не играли.
В конце третьего столетия существования колонии, когда экспорт сырьевых материалов стал сходить на нет, рабов стали использовать по-другому. Были введены в строй сборочные линии, но их существование не преследовало цель ускорения выпуска продукции или удешевления ее. Рабочие не должны были иметь представления о процессе производства в целом. Корпорация Второй планеты (КВП), устранив из своего названия упоминание о лесообработке, возглавила новое производство. КВП быстро обошла давних гигантов, Горнодобывающую и Сельскохозяйственную корпорации, получая огромные доходы от продажи дешевой продукции самым бедным государствам Уэрела. Ко времени Восстания более половины рабочей силы на Йеове так или иначе принадлежало Корпорации Второй планеты.
На предприятиях и в промышленных городах имел место более высокий уровень социальной напряженности, чем на плантациях, где работали члены племени. Чиновники корпорации приписывали вину некоторым «неконтролируемым» свободным личностям, и многие требовали закрытия школ, разрушения городов и восстановления закрытых поселений для рабов. Городская милиция корпораций (нанятые и доставленные с Уэрела гареоты плюс вспомогательные полицейские силы из невооруженных свободных граждан) превратилась в настоящую армию, члены которой были вооружены до зубов. Большинство вспышек недовольства в городах и попытки протеста происходили на предприятиях с конвейерными линиями. Рабочие, которые привыкли считать себя частью осмысленного трудового процесса, могли терпеть очень тяжелые условия труда, но нетерпимо относились к механической работе, пусть даже условия труда и улучшались.
Тем не менее Освобождение началось не в городах, а в поселениях на плантациях.
Начало Восстанию положила организация женщин на плантациях Великого континента. Они объединились, чтобы противостоять ритуальным изнасилованиям девочек, потребовав изменения племенных законов, в соответствии с которыми рабыни находились в полной сексуальной зависимости от мужчин; женщины подвергались групповым изнасилованиям, их уродовали и убивали, но никто из виновных ни разу не понес наказания.
Первым делом они потребовали образования для женщин и детей обоего пола, а затем — пропорционального представительства на выборах совета племени, в котором, как правило, участвовали только мужчины. К третьему столетию их организации, называвшиеся женскими клубами, действовали на всех континентах. Клубы побуждали женщин и девушек перебираться в города, и столь многие последовали их призывам, что сетования вождей и надсмотрщиков стали доноситься до слуха корпораций. Местные племенные вожди и надсмотрщики получили указание «направляться в города и возвращать своих женщин».
Налеты, чаще всего проводившиеся полицией плантаций при поддержке сил городской милиции корпораций, как правило, отличались крайней жестокостью. Свободные горожане, не привыкшие к тому уровню насилия, что считался нормой на плантациях, яростно сопротивлялись и, защищаясь, сражались вместе с женщинами.
В 61 г. ДНВ в городе Сойесо провинции Эйу рабы, успешно отразив налет полиции с плантации Надами, перешли в наступление на саму плантацию. Полицейские казармы были взяты штурмом и подожжены. Кое-кто из руководства племени присоединился к восставшим, открыв перед ними свои поселения. Другие вместе с хозяевами организовали оборону в Доме на плантации. Женщина-рабыня открыла мятежникам двери арсенала — впервые в истории колонизации Йеове большая группа рабов получила доступ к настоящему мощному оружию. Последовала резня хозяев, но частично ее удалось сдержать: большинство детей и двадцать мужчин и женщин сумели бежать и на поезде добраться до столицы. Никого из рабов, кто противостоял восставшим, не пощадили.
Из Надами Восстание, которое теперь имело оружие и боеприпасы, перекинулось на три соседние плантации. Племена, объединившись, разбили силы корпорации в короткой яростной битве при Надами. Рабы и вольноотпущенники из близлежащих провинций хлынули в Эйу. Вожди племен, бабушки из поселений и руководители мятежников встретились в Надами и объявили провинцию Эйу свободным государством.
Через десять дней налет бомбардировщиков корпорации и высадка десанта положили конец бунту. Захваченных мятежников подвергли пыткам и казнили. С особенной мстительной жестокостью расправились с Сойесо: оставшихся жителей, главным образом детей и стариков, согнали на городскую площадь и передавили их тяжелыми шахтными рудовозами и бетономешалками. Операцию окрестили «уплотнением почвы».
Победа корпораций оказалась быстрой и легкой, но вслед за ней последовали новые мятежи на других плантациях, убийства семей хозяев, и по всему миру начались стачки рабочего люда из вольноотпущенников.
Волнения не стихали. Немало нападений на арсеналы плантаций и казармы милиции приносили успех; мятежники обзаводились оружием и знали, как пользоваться гранатами и минами. Принцип «бей и беги», в соответствии с которым шла партизанская война в джунглях и на обширных заболоченных пространствах, приносил успех мятежникам. Стало ясно, что корпорации нуждаются в оружии и подкреплении военной силой. Они стали привлекать наемников, которых вербовали в беднейших государствах Уэрела. Но не все из них хранили верность своим нанимателям или умели воевать. Корпорациям вскоре удалось убедить правительство Вое-Део, что, послав войска для защиты хозяев на Йеове, оно защитит свои национальные интересы. На первых порах Вое-Део без большой охоты исполняло это обязательство, но через 23 года после событий в Надами решило раз и навсегда покончить с мятежом, бросив на Йеове воинский корпус из 45 тысяч веотов (членов наследственной воинской касты) и добровольцев из хозяйского сословия.
Семь лет спустя, когда война подходила к концу, на Йеове нашли свой конец 300 тысяч солдат с Уэрела, многие из них были родом из Вое-Део, а многие — из касты веотов.
За несколько лет до завершения военных действий корпорации стали вывозить с Йеове своих людей, и к последнему году на планете почти не осталось гражданских лиц из сословия хозяев.
В течение тридцати лет войны за Освобождение часть племен и немало рабов дрались на стороне корпораций, которые, пообещав безопасность и вознаграждение, снабжали их оружием; даже во время Освобождения происходили военные столкновения между соперничающими племенами. После того как корпорации вывели свои военные силы и окончательно покинули планету, в пламени межплеменных войн заполыхал весь Великий континент. Не существовало никакого центрального правительства, пока на многих местных выборах Всемирная партия Абберкама не нанесла решительное поражение Партии Свободы и дала понять, что берется провести первые выборы Всемирного совета. Но во 2 г. Освобождения она неожиданно рухнула под грузом обвинений в коррупции. Посланники Экумены (приглашенные на Йеове Партией Свободы во время последнего года войны) поддержали Партию Свободы в желании ввести конституцию и организовать выборы. Первые выборы (3 г. Освобождения) привели к принятию новой Конституции, но ее основополагающие принципы были довольно сомнительны: женщины не имели права голоса, многие внутриплеменные выборы были отданы на откуп исключительно вождям, и немалая часть внутриплеменной иерархии была не только сохранена, но и получила законное основание. И прежде чем на свободном Йеове сформировалось стабильное общество, планета пережила несколько лет бунтов и мятежей, в течение которых состоялось несколько кровавых межплеменных войн.
Йеове присоединилась к Экумене в 11 г. Освобождения (19 г. ДНВ), и через год прибыл первый посол. Основные поправки к Конституции Йеове, гарантирующие всем лицам старше 18 лет право участия в тайном голосовании и равные права, были приняты в ходе свободных всеобщих выборов в 18 г. Освобождения.
Её зовут Зе, её брата — Тазу, когда они подрастут, их обвенчают, и они станут Богом. У них еще есть братья, старший, он командует армией, и два младших. И еще у них есть, конечно, родители. Которые сейчас Бог — мать и отец. И каждый год, в день рождения мира, отец-Бог танцует ритуальный танец, провожает прошлый год и приводит новый…
Тазу капризничал, потому что ему было три года. Когда пройдет день рождения мира — а это будет завтра, — ему исполнится четыре, а это не возраст для капризов.
Он визжал, и пищал, и задыхался до синевы, и падал наземь замертво, но, когда Хагхаг переступила через него, как через пустое место, все же попытался укусить ее за ногу.
— Это не человек, — заметила Хагхаг, — это зверушка или младенец. — Она покосилась в мою сторону. — Можно ли обратиться? — Я глянула в ответ — мол, да. — Что скажет Дщерь Божия — это младенец или зверушка?
— Зверушка, — ответила я. — Кусаются звери, а младенцы только сосут.
Все служанки расхохотались, кроме новой варварки, Руавей, которая никогда не улыбалась.
— Верно, права Дщерь Божия, — отозвалась Хагхаг. — Может, кто выбросит зверушку за ворота? В святые места нет зверям ходу.
— Я не звеюшка! — завизжал Тазу, вскочив, — кулачки сжаты, глазенки сверкают, как рубины. — Я Сын Божий!
— Посмотрим. — Хагхаг с сомнением оглядела его. — Теперь это уже не так похоже на зверушку. Что скажете — может это быть Сын Божий? — обратилась она к святым, и все согласно поклонились, кроме дикарки, конечно, — та только молча пялилась.
— Я, я! Я Сын Божий! — крикнул Тазу. — Не дета! Айзи дета!
Он расплакался и побежал ко мне, а я обняла его и расплакалась тоже, за компанию. И мы плакали, пока Хагхаг не посадила нас на колени и не напомнила, что плакать некогда, потому что сюда идет Богиня-мать. Мы перестали плакать, служанки утерли нам слезы и сопли и расчесали волосы, а Госпожа Облака принесла наши золотые шапки, чтобы мы могли узреть Богиню-мать.
С той пришли ее мать, сама бывшая когда-то Богиней-матерью, и дурачок принес младенца Арзи на подушке. Дурачок тоже был Сыном Божиим. Всего нас было семеро — Омимо, ему в тот год было четырнадцать, и он уже отправился служить в войско, потом дурачок без имени, двенадцати лет, большеголовый и узкоглазый, он любил играть с Тазу и малышом, потом Гоиз и еще Гоиз — их так звали, потому что они умерли и ушли в Дом Праха, чтобы питаться там подношениями, — потом мы с Тазу, нам предстояло пожениться и стать Богом, и последний — Бабам Арзи. Но я была самая важная, потому что единственная Божия Дочка.
— Если Тазу умрет, я еще могу выйти замуж за Арзи, — говорила Хагхаг, — а вот если умру я, все станет очень плохо и сложно. Тогда все сделают вид, что дочка Госпожи Облака, Госпожа Сладость, и есть Дщерь Божия, и ее женят на Тазу, но мир-то будет знать разницу. — Вот поэтому мама приветила меня первой, а Тазу — потом. Мы пали на колени и, сжав руки, коснулись большими пальцами лба. Потом встали, и Богиня-мать спросила меня, чему я научилась за день.
Я пересказала, какие слова выучилась читать и писать.
— Очень хорошо, — похвалила меня Богиня-мать. — А о чем ты желаешь попросить, дочка?
— Мне не о чем просить, госпожа моя мать, благодарю, — ответила я и только потом вспомнила, что у меня же был вопрос, но было уже поздно.
— А ты, Тазу? Чему ты научился сегодня?
— Я хотел укусить Хагхаг.
— И чему ты научился — это хорошо или плохо?
— Плохо, — ответил Тазу, а сам улыбнулся, и Богиня-мать — вместе с ним, а Хагхаг рассмеялась.
— А о чем ты желаешь попросить, сынок?
— Можно мне другую служанку в умывальню, а то Киг очень больно мне голову моет!
— Если к тебе придет другая служанка, что станет с Киг?
— Уйдет!
— Это ее дом. Что, если ты попросишь Киг понежнее мыть тебе голову?
Тазу понурился, но Богиня-мать настояла:
— Попроси ее, сынок.
Тазу что-то пробурчал Киг, а та пала на колени и коснулась лба большими пальцами, но все — с улыбкой. Я позавидовала тому, какая она храбрая, и шепнула Хагхаг:
— Если я забыла, о чем хотела спросить, можно спросить сейчас?
— Может быть, — отозвалась Хагхаг и коснулась пальцами лба, испрашивая дозволения заговорить, а когда Богиня-мать кивнула, сказала:
— Дщерь Божия испрашивает разрешения задать вопрос.
— Лучше бы в положенное время, — нахмурилась богиня, — но спрашивай, дочка.
Я так торопилась, чтобы не забыть снова, что даже не поблагодарила ее.
— Я хотела знать, почему не могу выйти замуж и за Тазу, и за Омимо — они ведь оба мои братья?
Все разом обернулись к Богине-матери и, заметив, что та чуть улыбнулась, расхохотались, иные — очень громко. У меня уши запылали и затрепетало сердце.
— Ты желаешь выйти замуж за всех своих братьев, дитя?
— Нет, только за Тазу и Омимо.
— А одного Тазу тебе не хватит?
И снова все посмеялись, особенно мужчины. Руавей смотрела на нас, точно все мы посходили с ума.
— Хватит, госпожа моя мать, но Омимо старше и сильнее.
Смех стал еще громче, но я махнула рукой — Богиня-мать же не разгневалась!
— Пойми, дщерь моя, — проговорила она задумчиво, оглядывая меня. — Наш старший сын будет солдатом. В день его рождения великая волна разрушила города на океанском берегу. Потому зовут его — Бабам Омимо, Господин Потоп. Беда служит Богу, но Богом быть не может.
Я поняла, что другого ответа не будет, и послушно ткнула большими пальцами в лоб. Даже когда Богиня-мать ушла, я все размышляла над ее словами. Они многое объясняли для меня, и все равно — Омимо, даже родившийся под дурным знамением, был красив и почти мужчина, а Тазу — просто капризный малыш. Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.
Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой — из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.
— Ты что там делаешь? — спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.
Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.
— Ты порвала одежду, — укорила я ее, а когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее: — Отвечай! Почему ты молчишь?
— Смилуся, — прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.
— А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное — врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?
Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась — я ненавидела тех, кто боится меня.
— Говори! — приказала я. — Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты — святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?
— Могут бить, — оскалившись, отозвалась Руавей и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.
— Кто бил тебя?
— Святые, — прорычала варварка.
— Киг? Омери? Госпожа Сладость?
На каждом имени она кивала всем телом.
— Паршивки! — воскликнула я. — Да я пожалуюсь Самой богине!
— Нет говорить, — прошептала Руавей. — Отрава.
Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.
— Почему ты коверкаешь слова, Руавей?
Она промолчала.
— Все говорить не научишься?
Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.
— Так говорить, — закончила она, не сводя с меня глаз.
Мне это нравилось. Я редко видела глаза — только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.
— Это ничего не значит, — бросила я.
— Нет здесь.
— А где значит?
Руавей выдала еще немного своего «вар-вар» и добавила:
— Мой народ.
— Твой народ — теги. Они борются с Богом и терпят поражение.
— Посмотрим, — ответила Руавей, совсем как Хагхаг.
Она вновь глянула мне в глаза — уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг и Тазу и, конечно, Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но, если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что, когда Господин Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:
— Ляг сегодня со мной.
Та посмотрела на меня, как дурочка.
— Только сперва помойся, — уточнила я.
Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.
— У меня нет уда! — нетерпеливо бросила я. — А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.
Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони — похоже на обычный знак почтения, только другой. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.
— Сегодня, — напомнила я. — Поняла?
Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.
Я знала, что меня — единственную Дщерь Божью — никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.
Нянька нахмурилась:
— Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.
Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:
— Когда я стану Богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.
— Ты — мое золото и самоцветы, доченька, — ответила старуха.
Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то Божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою Богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами — все те же крепкие руки и мягкое «посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею — наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» — так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты — потому что ты мудра» — и посмеялась, что я ревную ее к дурачку.
Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила: «Хмф» — потому что так и было.
В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда Бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были Божьими детьми — таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей Божьих, потомков их предков, а еще — Божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто — Тазу и Зе, — покуда мы не станем Богом. Меня звали, как мою Богиню-мать, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо и корни его усыпаны самоцветами.
Все, что Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, он пересказывает жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что — запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу — одиннадцать.
В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.
А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала — и до сих пор знаю, — в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где Бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья — намолоть зерна, чьи губы — испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть и повиновались, не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его или когда он бывал нарушен.
Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде, — мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.
Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги Божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и дети Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Бог и я оставались в доме. Бог-отец и Богиня-мать выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех собравшихся на Сверкающей площади песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники. Все они были, конечно, простые люди, но призвание освящало их.
Но прежде празднества многие дни тянулись несчетные обряды, а в день рождения мира, когда солнце замирает над правым плечом Канагадвы, Бог-отец исполняет Поворотную пляску, чтобы начать год заново.
В золотом поясе и золотой маске светила танцевал он перед нашим домом, на Сверкающей площади — она вымощена слюдянистым камнем, искрящимся на солнце. И мы, дети, с южной галереи смотрели, как танцует Бог.
Но когда танец уже подходил к концу, на стоящее за правым плечом горы солнце набежала тучка — единственная на синем летнем небе. Когда свет померк, все разом вскинули головы. Погасли искры на мостовой. И весь город разом затаил дыхание, вот так: «Ох!» Только Бог-отец не поднял головы, но с шага сбился.
Завершив последние фигуры обрядовой пляски, он торопливо скрылся в доме праха, где в стенах упокоены все Гоиз и перед ними горит в полных пепла чашах жертвенная пища.
Там ждали его жрецы-толкователи, и Бог-отец запалил пахучие травы, чтобы упиться их дымом. Прорицание в день рождения мира — самое важное в году. На улицах, на площадях, на балконах дворцов народ ждал, когда жрецы объявят, что же увидал Бог-отец за своим плечом, и истолкуют видение, чтобы наставить нас в будущем году. И тогда начнется пиршество.
Обычно лишь к вечеру или ночи дым приносил Богу видение, а жрецы толковали его и объявляли народу. И потому ожидающие расходились по домам или садились в тени, потому что облако скрылось с небес и было очень жарко. А мы — я, и Тазу, и Арзи, и дурачок — остались на галерее вместе с Хагхаг, и немногими госпожами и господами, и Омимо, вернувшимся из войска на день рождения мира.
Он уже был взрослым мужем, рослым и крепким. После дня рождения ему предстояло отправиться на восток и вести там войско против народа тегов и часи. Кожу на теле он укрепил, по солдатскому обычаю натирая ее галькой и травами, пока та не стала прочной, как шкура земляного дракона, толстой, почти черной, тускло-глянцевой. Красив был он, но уже тогда я радовалась, что замуж выйду не за него, а за Тазу. Уродство таилось в его очах.
Он заставил нас смотреть, как режет себе руку ножом — показывал, как глубоко можно рассечь толстую шкуру без крови, — и все твердил, что порежет руку Тазу, дескать, чтобы видна была разница. Хвастался без продыху, какой он великий военачальник и как он вырежет варварские племена, повторяя: «Я запружу их телами реку. Я загоню их в джунгли, а джунгли сожгу». Болтал, будто народ тегов так глуп, что почитает за Бога летающую ящерицу. Что они позволяют своим женщинам воевать, а это такой грех, что, когда ему попадались подобные женщины, он в гневе вспарывал им животы и ногами давил чрева. Я молчала. Я помнила, что мать Руавей погибла обок ее отца, когда они вели малое войско, которое Бог-отец сокрушил с легкостью. Не для того Бог посылает войско на варваров, чтобы уничтожить их, но чтобы сделать народом Божиим, чтобы те служили и делились, как все в Господней земле. Иной праведной причины для войны я не знала. То, что говорил Омимо, праведным не было.
С тех пор как Руавей стала ложиться со мною, она хорошо научилась говорить, а я запомнила несколько слов из ее наречия, и одно из них — течег. Это значит: соратник, сотоварищ, сородич, желанный, возлюбленный, давно знакомый. В нашем языке ближе всего к нему стоит слово «тот-кто-в-сердце-моем». И название народа — теги — шло из того же корня. Оно значило, что весь народ полнит сердца друг друга. Как мы с Руавей. Мы были течег.
Но мы с Руавей молчали, когда Омимо бросил:
— Теги — грязные вши, я раздавлю их!
— Огга! Огга! Огга! — вскричал дурачок, подражая хвастливым словам Омимо, и я расхохоталась.
И в тот миг, когда я посмеялась над своим братом, распахнулись двери Дома праха и высыпали оттуда жрецы — не чинным маршем под пение труб, но дикою толпою, в беспорядке, с криками…
— Дом горит и рушится!
— Гибнет мир!
— Бог ослеп!
На миг страшная тишь овладела градом, а потом закричали, зарыдали люди на улицах и на галереях дворцов.
Из Дома праха выступил Бог, вначале Богиня-мать, а опираясь на нее — Бог-отец, шатаясь, словно пьяный или ослепленный солнцем, как все, кто пьет дым. Богиня разогнала ковыляющих, плачущих жрецов и заставила смолкнуть, говоря:
— Услышь, что узрел я за плечом своим, о народ!
И в тишине Бог-отец зашептал неслышно, так что его голос не доносился до нас, но Богиня-мать повторяла их ясно и громко:
— Дом Божий рушится наземь в пламени, но огонь не пожирает его. Он стоит у реки. Бог бел, точно снег. Единственный глаз его — во лбу. Разбиты великие каменные дороги. Война на востоке и севере. Глад на западе и юге. Гибнет мир.
Тогда Бог-отец закрыл лик свой ладонями и зарыдал, а Богиня-мать приказала жрецам:
— Скажите, что видел Бог!
И те повторили слово Господне.
— Теперь бегите, — приказала Богиня, — донесите его слово до всех четей града и до ангелов, чтобы разнесли ангелы по всей стране слово о видении Божьем.
И тогда жрецы коснулись лбов большими пальцами и подчинились.
Увидав Бога плачущим, дурачок так напугался и загоревал, что обмочился прямо на галерее, и Хагхаг, сама в расстройстве, выбранила его и отвесила оплеуху. Дурачок заревел и заныл, а Омимо крикнул, что дрянная женщина, ударившая Сына Божия, должна быть предана смерти. Хагхаг плюхнулась ниц прямо в лужу, оставленную дурачком, взмолясь о прощении, но я приказала ей встать, сказав: «Я Дщерь Божия, и я прощаю тебя». А на Омимо только глянула, сказав глазами — молчи. И он промолчал.
Когда я вспоминаю тот день и начало погибели мира, мне помнится только дрожащая старуха в мокрых от мочи одеждах, стоящая под взглядами столпившихся на площади горожан.
Госпожа Облака отправила дурачка вместе с Хагхаг на омовение, а кто-то из господ повел Тазу и Арзи праздновать на улицы. Арзи плакал, а Тазу крепился. Мы с Омимо остались на галерее среди святых, глядя вниз на Сверкающую площадь. Бог вернулся в Дом праха, а на площади собирались ангелы, заучивая свою весть, чтобы до последнего словечка принести ее во все города, и деревни, и поселения Господней земли, денно и нощно спеша по великим каменным дорогам.
Так и должно было быть; и только весть ангелов была тревожна.
Порой, когда дым особенно темен и духовит, жрецы тоже оглядываются за плечо, как Бог. Тогда их зовут малыми пророками. Но никогда прежде не видали они того же, что видел Бог, и не повторяли слова его.
Слова, которым не было ни толкования, ни разъяснения. Они не вели никуда. Не несли в себе понимания. Только страх.
Только Омимо был в восторге.
— Война на востоке и севере! — говорил он. — Моя война! — А потом обернулся ко мне и посмотрел в глаза, без насмешки и обиды, но прямо, как Руавей, и с улыбкой. — Может, дураки и нюни перемрут, — прошептал он. — Может, мы с тобой станем Богом.
Он стоял так близко, что никто другой не мог услышать его. Затрепетало сердце мое. И я смолчала.
Вскоре после того дня Омимо вернулся в вверенное ему войско на восточной границе.
Весь год народ ожидал, что наш дом, дом Господень в самом сердце града, поразит молния, но не спалит дотла, ибо так жрецы истолковали прорицание, когда смогли поразмыслить над ним. Однако времена года сменяли друг друга, но ни грозы, ни пожара не случалось, и тогда жрецы сказали, что прорицание говорило о блистающих на солнце золотых и медных водосточных желобах как о неопаляющем пламени, а дом устоит, если даже случится землетрясение.
Слова о том, что Бог бел и одноглаз, они истолковали так, что Бог — это солнце и его следует почитать как всевидящего подателя света и жизни. Так было всегда.
На востоке и вправду бушевала война. На востоке всегда война — выходящие из дебрей племена пытаются украсть наше зерно, а мы побеждаем их и учим это зерно выращивать. Военачальник Господин Потоп отправил ангелов с вестью, что войско его дошло до самой Пятой реки.
На западе не было голода. В Господней земле не бывало голода. Дети Божьи надзирали за тем, чтобы зерно подобающим образом сеяли, и растили, и собирали, и делили. Если в западных землях случался недород, через горы по великим каменным дорогам наши возчики гнали груженные зерном арбы из срединных краев. Если урожай подводил на севере, туда шли арбы из Четвероречья. С запада на восток катились телеги с вяленой рыбой, с Рассветного полуострова на запад — с плодами и водорослями. Всегда полны были Господни житницы и амбары и открыты для нуждающихся. Достаточно было спросить распорядителя припасов, и тот приказывал выдать просителю потребное. Никто не голодал. Само слово это принадлежало тем, кого мы привели в свою землю, таким племенам, как теги, и часи, и народ Северных Всхолмий. Так мы и звали их — «голодные».
И вновь наступил день рождения мира, и вспомнились самые страшные слова пророчества — «мир гибнет». На улицах жрецы ликовали, утешая простолюдинов, говоря, будто Бог в милости своей пощадил мир. Но в нашем доме утешения не было никому. Все мы знали, что Бог-отец болен. В тот год он все больше скрывался от людей, и многие обряды проходили лишь пред ликом одной Богини-матери, а то и вовсе не осененные Божественным присутствием. Богиня же всегда была тиха и бестревожна. К тому времени она осталась едва ли не единственной моей учительницей, и при ней мне всегда казалось, что ничего не изменилось и не изменится и все будет хорошо.
Когда солнце застыло над плечом великой горы, Бог-отец начал Поворотную пляску. Но танцевал он медленно, пропуская многие фигуры. Потом он отправился в Дом праха. Мы ждали — все ждали, весь город и вся страна. Снежные пики гор, выстроившихся чередой с севера на юг, — Кайева, Короси, Агет, Энни, Азиза, Канагадва — запылали золотом, потом чернью, потом пурпуром. А потом пламя их погасло, оставив лишь бледный пепел снегов. Вспыхнули в небесах звезды. И тогда наконец забили барабаны и зазвенели трубы над Сверкающей площадью, и заискрилась в свете факелов мостовая. Один за другим выходили из узких дверей Дома праха жрецы, согласно обычаю и распорядку. Замерли. И в тишине прозвучал ясный высокий голос самой старой сновидицы:
— Пусто за плечом Господним.
Присыпал тишину шепоток-погудок голосов, точно разбежались по песку мелкие букашки. И стих.
Жрецы развернулись и потянулись строем в Дом праха — молча.
Череда ангелов, выжидавших, чтобы разнести слова прорицания по стране, не тронулась с места, покуда начальники их совещались. Потом ангелы разбились на пять отрядов и двинулись прочь по пяти трактам, начинавшимся от Сверкающей площади и выводящим на пять великих каменных дорог, разбегавшихся от града на пять сторон. И как всегда, ступив на мостовые трактов, ангелы перешли на бег, чтобы поскорей донести до народа слово Божие. Все как всегда, — только не было слова.
Тазу подошел ко мне, встал рядом. Ему в тот день исполнилось двенадцать, мне — пятнадцать.
— Зе, — спросил он, — могу я коснуться тебя?
Я подняла глаза — «да», — и он взял меня за руку. Это было приятно. Тазу вырос серьезным и молчаливым. Он быстро уставал, и голова и очи его болели порой так сильно, что он едва мог видеть, но он уже без ошибки исполнял все обряды и священнодействия, учился истории, и географии, и пляскам, и письму, и стрельбе из лука, и с матерью нашей изучал священные науки, готовясь стать Богом. Иные уроки нам преподавали вместе, и мы помогали друг другу. Он был мне добрым братом, и сердца наши полнились друг другом.
— Зе, — прошептал он, держа меня за руку, — кажется, мы скоро поженимся.
Я знала, о чем думал он. Бог, отец наш, пропустил много фигур в пляске, что кружит мир. И, глядя в грядущее, он ничего не узрел за плечом.
Но в тот миг мне подумалось другое: как странно, что в тот же день, на этом же месте год назад я услышала эти слова от Омимо, а в этот — от Тазу.
— Посмотрим, — ответила я и пожала его пальцы.
Я знала — он боится стать Богом. Я тоже боялась, но что толку? Когда придет час, мы станем Богом.
Если придет. Может, солнце не начнет свой обратный путь над пиком Канагадвы. Может, Бог не повернул колесо года.
Может, и времени больше не будет — того, что возвращается из-за плеча, а только то, что расстилается впереди, что видится взору смертных. Только наши жизни, и больше — ничего.
Мысль эта показалась мне настолько ужасной, что я затаила дыхание и закрыла глаза, стискивая хрупкую ладонь Тазу, держась за него, покуда не успокою себя мыслью, что от страха все равно толку никакого.
В том году яички дурачка наконец созрели, и он начал бросаться на женщин. После того как он ранил одну молодую святую и кидался на других, Бог-отец приказал охолостить его. После этого дурачок стал вести себя потише и часто сидел в одиночестве, тоскуя. Завидев, что мы с Тазу держимся за руки, он схватил за руку Арзи и встал с ним рядом, как Тазу со мной, и воскликнул гордо: «Бог! Бог!» Но девятилетний Арзи выдернул руку и крикнул: «Ты никогда не будешь Богом, ты не можешь, ты дурачок, ты ничего не знаешь!» Старая Хагхаг устало и горько выбранила мальчишку. Арзи не плакал, а дурачок разрыдался, и на глаза Хагхаг тоже навернулись слезы.
Солнце снова повернуло на север, как и каждый год, словно Бог-отец верно исполнил пляску. А в самый короткий день года оно отвернуло на юг за пиком великой горы Энни, как и всегда. В тот день Бог-отец лежал при смерти, и нас с Тазу отвели к нему навестить и получить благословение. Он распростерся на ложе, истощенный до костей, в запахе горящих ароматных трав и гниющей плоти. Богиня, мать моя, возложила его руку вначале мне на лоб, потом — Тазу, покуда мы стояли, уткнувшись лбами в сомкнутые большие пальцы, у громадного ложа из кожи и бронзы. Она же нашептала слова благословения. Бог-отец же молчал, промолвив только еле слышно: «Зе, Зе!» Но он звал не меня. Богиню всегда зовут Зе. Умирая, он звал свою сестру и жену.
Два дня спустя я проснулась в темноте. По всему дому грохотали большие барабаны. Не поднимаясь, я слышала, как к ним присоединяются барабаны в храмах, на площадях по всему городу, и другие, за ними, еще дальше. В деревнях, залитых звездным светом, крестьяне, заслышав этот звук, начнут бить в свои барабаны, и в холмах, и на горных перевалах, и за горами до самого западного моря, и на полях к востоку, от поселка до поселка через четыре великих реки, до самого края населенных земель. Не успеет кончиться ночь, подумала я, как барабаны скажут моему брату Омимо в его лагере близ Северных Всхолмий, что Бог-отец умер.
Сын и Дочь Божии, вступая в брак, становятся Богом. Брак этот не может состояться, покуда жив еще Бог, но и медлить с ним можно не более нескольких часов, чтобы мир недолго оставался обездоленным. Все это я знала. Недобрая судьба подсказала моей матери задержать наше с Тазу бракосочетание. Если бы мы поженились той же ночью, притязания Омимо стали бы бесплодны, и даже собственные солдаты не осмелились бы пойти за ним. Но скорбь помрачила ей рассудок. Да и не могла она представить всей меры честолюбия Омимо, толкнувшего моего брата на кровопролитие и святотатство.
Извещенный ангелами о болезни отца, он уже не первый день спешным маршем двигался на запад вместе с малым отрядом преданных солдат. Так что бой барабанов застал его не в далеких Северных Всхолмьях, но в крепости на холме Гхари, что стоит на северном краю долины в виду города и дома Господня.
Приготовления к сожжению тела мужа, что был Богом, шли полным ходом — этим занимались жрецы праха. В те же часы следовало заняться и подготовкой к свадьбе, но наша мать, которой следовало бы заняться этим, заперлась в своих палатах.
Сестра ее, Госпожа Облака, и другие господа и госпожи болтали о свадебных шапках и венках, о жрецах-музыкантах, которых следует пригласить, о том, какие торжества следовало бы устроить в городе и деревнях. Прибежал и свадебный жрец, но ни он, ни они не осмеливались предпринять что-либо без соизволения моей матери. Госпожа Облака стучалась к ней, но та не откликалась. Все так извелись, целый день ожидая ее, что я решила, что в их обществе я просто с ума сойду, и вышла в дворцовый сад погулять.
Я никогда не покидала стен нашего дома — разве что выходила на галереи. Никогда я не проходила по Сверкающей площади, чтобы ступить на городские улицы. Никогда не видела ни поля, ни реки. Никогда не ступала на землю.
Сынов Божьих вывозили на носилках в храмы, чтобы совершать обряды, и летом, после дня рождения мира, их всегда отправляли высоко в горы, в Чимлу, где зародился мир, к истокам Изначальной реки. Каждый год, возвращаясь оттуда, Тазу рассказывал мне о Чимлу, о том, как громоздятся горы вокруг древнего-древнего дворца и перелетают от пика к пику дикие драконы. Там Сыны Божьи охотились на драконов и спали под звездами. Но Дщерь Божия должна хранить дом.
Дворцовый сад вошел в сердце мое. Здесь я могла бродить под открытым небом. В пяти фонтанах мирно плескалась вода, и цвели в кадках деревья; у солнечной стены росла в медных и серебряных вазах священная зе. С самых юных лет, едва у меня выдавалось время после уроков и обрядов, я прибегала туда. Девчонкой я притворялась, будто букашки — это драконы, и охотилась на них. Позже — играла с Руавей в брось-косточку или просто сидела и любовалась, как вздымаются и опадают, вздымаются и опадают струи фонтанов, покуда не выйдут в небо над стенами звезды.
В тот день Руавей, как всегда, пошла со мной. Поскольку в одиночку я никуда не могла пойти — мне требовалась спутница, — я попросила Богиню-мать сделать варварку моей постоянной компаньонкой.
Я присела у среднего фонтана, Руавей же, поняв, что я желаю остаться одна, присела в дальнем углу в тени плодовых деревьев. Она умела засыпать где угодно, в любое время. Я сидела и думала, каково это будет — всегда видеть рядом не Руавей, а Тазу, день и ночь, — думала, но не могла представить.
Из дворцового сада на улицу вела дверь. Порой, когда садовники открывали ее, чтобы выпускать и впускать друг друга, я поглядывала в щель на мир за стенами моего дома. Дверь запиралась на два замка, так что открыть ее можно было только с двух сторон разом. И тут я увидала, как человек — мне показалось, садовник — прошел через сад и отворил дверцу. Вошло еще несколько мужчин. Среди них был мой брат Омимо.
Думаю, это был для него единственный способ проникнуть в дом тайно. Думаю, он хотел убить Тазу и Арзи, чтобы я вынуждена была выйти за него замуж. А потом он увидал в саду меня, словно нарочно поджидающую его удачу, судьбу.
— Зе! — воскликнул он, проходя мимо фонтана, — тем же тоном, каким мой отец подзывал мать.
— Господин Потоп, — пробормотала я, вставая. Я так изумилась, что ляпнула: — Тебя же нет здесь!
Только тут я заметила, что он ранен — правую глазницу его пересекал шрам.
Омимо застыл, взирая на меня единственным оком, молча переживая собственное удивление. Потом он рассмеялся.
— Точно так, сестренка, — бросил он и повернулся к своим людям, отдавая приказы.
Их было пятеро — солдаты, решила я, — с головы до пят покрытые затверделой кожей. На ногах у них были башмаки ангелов, а еще — пояса и ремни на шее, чтобы поддерживать наудники и ножны для меча и ножа. Омимо был одет так же, только наудник его был золотым, а на голове — серебряная шапка военачальника. Что он сказал своим людям, я не поняла.
Они подступили ко мне, и Омимо с ними. Я крикнула тогда: «Не троньте!» — чтобы предупредить их: коснувшегося меня простолюдина жрецы закона сожгут на костре, и даже Омимо, если тот дотронется до меня без спросу, придется год поститься и каяться. Но он только расхохотался и, когда я шарахнулась, вдруг схватил меня за плечо, а другой рукой зажал рот. Я со всей силы цапнула его за ладонь. Омимо отдернул руку на миг, а потом снова зажал и нос, и рот так крепко, что я дышать не могла и запрокинула голову. Я пыталась бороться, но перед глазами мелькали в черноте искорки. Чьи-то жестокие руки хватали меня, выкручивали руки, вскидывали в воздух, тащили, а ладонь Омимо на моем лице давила все сильнее, пока я не потеряла сознание.
Руавей дремала в тени деревьев, свернувшись в клубочек на плитчатом полу. За кадками ее не заметили, зато она сразу увидала солдат и поняла: если ее увидят, то убьют на месте. Она лежала не шевелясь, но как только меня вытащили через калитку на улицу, варварка помчалась в палаты моей матери и распахнула дверь. То было святотатство, но, не зная, кто в доме тайно поддерживает Омимо, Руавей могла довериться только моей матери.
— Господин Потоп увез Зе! — крикнула она.
Потом Руавей рассказывала мне, что моя мать так долго сидела молча, безответно в темной комнате, что варварке показалось, будто та не слышала ее. Она уже хотела заговорить снова, когда моя мать поднялась. Скорбь слетела с нее, как плащ.
— Армии мы доверять не можем, — проговорила она.
Мысли той, что была Богиней, мгновенно коснулись того, что должно быть сделано.
— Приведи ко мне Тазу, — приказала она Руавей.
Моего суженого Руавей нашла среди святых, подозвала одними глазами и попросила немедля явиться к матери. А потом она вышла из дома через садовую калитку, которая так и осталась незапертой. Она расспрашивала народ на Сверкающей площади, не видал ли кто солдат, волокущих пьяную девушку, и те, кто видел нас, направили ее по северо-восточной улице. А потому она вскоре покинула город через северные ворота и увидала, как Омимо и его люди поднимаются по дороге на холм Гхари, волоча меня в старинную крепость, и вернулась, чтобы сообщить об этом моей матери.
Мать же моя, посоветовавшись с Тазу, и Госпожой Облака, и доверенными людьми, послала за старыми мироначальниками, теми, чьи солдаты следили за порядком в стране, а не воевали на границах. Они поклялись ей в верности, потому что хоть она уже и не была Богиней, она являлась ею прежде, будучи дочерью и матерью Бога. И больше подчиняться было некому.
Потом она посовещалась со жрецами-сновидцами, обсудив, какие вести должны принести народу ангелы. Не было сомнения, что Омимо похитил меня, дабы самому стать Богом, сочетавшись со мною. Если бы моя мать объявила голосами ангелов, что этот союз — не брак, освященный свадебным жрецом, но простое насилие, тогда народ мог бы не поверить, что мы с ним — Бог.
А потому новости разлетелись быстро, по всему городу, по всей стране.
Войско Омимо, продвигавшееся в те дни на запад настолько быстро, насколько позволяли ноги, осталось ему верно, и по пути к ним присоединялись и другие солдаты. Большая же часть миротворцев срединных земель поддержала мою мать, поставившую над ними военачальником Тазу. Оба они, хоть и держались храбро и решительно, в действительности мало надеялись на победу, ибо с ними не было Бога и не будет, покуда я оставалась в руках Омимо на поругание или погибель.
Все это я узнала позднее. В те дни я знала другое: я была в клетушке без окон, с низким потолком, где-то в старой крепости. Дверь запиралась снаружи. Со мной не было охраны, и за дверью — тоже, ибо вся крепость находилась в руках солдат Омимо. Я ждала, не зная, день снаружи или ночь. Время для меня остановилось, как я и боялась. Света в комнате — старой кладовой в подвалах крепости — не было. По земляному полу ползали какие-то твари. В тот день я ступила наземь. Я сидела на земле и лежала на ней.
Потом лязгнул засов. Сверкнувшие в проходе факелы ослепили меня. В каморку набились люди, кто-то сунул факел в держатель на стене. Потом зашел Омимо. Уд его был напряжен. Он пришел взять меня, но я плюнула в его полуслепое лицо и закричала: «Если ты дотронешься до меня, твой уд сгорит, как этот факел!» Он оскалился, будто засмеялся, потом повалил меня и раздвинул мне ноги, но его трясло от страха перед моей святостью. Он руками пытался вогнать в меня свой уд, но тот обмяк. Омимо не смог изнасиловать меня, и я крикнула: «Смотри, ты не можешь, не в силах мной овладеть!»
Все это видели и слышали его солдаты, и Омимо в своем унижении выдернул из золотых ножен меч, чтобы убить меня, но солдаты схватили его за руки и удержали, говоря: «Господи, Господи, не убивай ее, она должна стать Богом с тобою!» Омимо кричал и боролся с ними, как боролась с ним я, и все они с воплями и гамом выкатились из каморки. Один прихватил с собой факел и захлопнул дверь. Обождав чуть, я на ощупь добралась до двери и толкнула — вдруг ее забыли запереть. Но они не забыли. Я уползла обратно в свой угол и легла там, в грязи и во тьме.
И вся страна лежала в грязи и во тьме. У нас не было Бога. Бог суть Дщерь и Сын Бога, соединенные в браке свадебным жрецом. Иному не бывать. Иного пути нет. Омимо не знал, что ему делать и как быть. Он не мог жениться на мне без свадебного жреца. Он думал, что может стать моим мужем, просто взяв силой, и, быть может, так бы и стало, но он не сумел, ибо я отняла его мужскую силу.
Единственное, что приходило ему в голову, — взять город приступом, захватить дом Господень и жрецов и заставить свадебного жреца произнести слова, творящие Бога. Но с тем небольшим отрядом, что был у него под рукой, Омимо не в силах был свершить такое и потому ждал, покуда не подойдет войско с востока.
Тазу, военачальники и моя мать собирали в городе солдат со всех срединных земель. Они не пытались отбить Гхари — то была могучая крепость, которую легко оборонить, но трудно взять, и они боялись, что, осадив ее, окажутся между отрядом Омимо и армией востока, как между жерновами.
И потому солдаты мятежника, числом в две сотни, удерживали крепость. Омимо снабдил их женщинами. Таков был закон Бога — тем крестьянкам, что ложились с солдатами в лагерях и на стоянках, давали лишку зерна, или орудия, или прирезали земли. Всегда находились такие, что готовы были ублажить солдат за небольшую награду, а если у них рождались дети, награда была больше, и потомство не знало нужды. Омимо, желая задобрить и успокоить своих людей, послал командиров в деревни близ Гхари, предлагая женщинам дары. Нашлись такие, что пошли, ибо простой народ не понимал, что творится на свете, и не верил, что найдется мятежник против Господа. С теми деревенскими бабами и пришла в крепость Руавей.
Женщины разбежались по всей крепости, дразня свободных от работы солдат. Только отвага и удача помогли Руавей найти меня — она бродила наугад по темным переходам подземелья, открывая каждую дверь. Я услыхала, как лязгает засов, и услышала, как варварка зовет меня. Я выдавила что-то в ответ.
— Идем! — приказала Руавей, и я выползла из каморки.
Варварка подняла меня на ноги и повела. Засов она задвинула вновь. Мы побрели на ощупь, пока не увидали впереди неровные отблески на каменных ступенях и не вывалились на озаренный факелами двор, полный солдат и женщин. Руавей припустила бегом, хихикая и болтая невпопад, а я волоклась за ней, цепляясь за руку. Пара солдат потянулась было к нам, но Руавей увернулась, сказав: «Нет, нет, Туки для военачальника!» Мы побежали дальше, к боковым воротам, и Руавей сказала стражникам: «Выпустите нас, начальник, начальник, я веду ее к матери, ее от жара тошнит!» А я шаталась и была грязна, так что стражники посмеялись надо мной и, обругав меня дурными словами, как неряху, приотворили ворота, чтобы мы могли выйти. И мы побежали вниз с холма под светлыми звездами.
Люди говорят, что я и впрямь должна была быть Богиней, чтобы так легко бежать из тюрьмы, из-под запоров. Но в те дни не было Бога, как нет сейчас. Задолго до Бога был иной путь, и после него останется — путь, который мы зовем случаем, или удачей, или счастьем, или судьбой; но это лишь слова.
И есть еще отвага. Меня освободила Руавей, потому что я вошла в ее сердце.
Едва удалившись от стен крепости, мы сошли с дороги, по которой ходили часовые, и полями направились к городу, в мощи своей вздымавшему озаренные звездами каменные стены на склоне горы перед нами. Впервые в жизни увидала я его иначе, как с галерей и из окон дворца в сердце столицы.
Никогда прежде я не ходила так долго, и хотя упражнения, бывшие частью моих уроков, придали мне сил, подошвы мои были нежны, как ладони. Вскоре галька и камни под ногами причиняли мне такую боль, что я хрипела, и плакала, и задыхалась так, что уже не могла бежать. Но Руавей вела меня за руку, и я следовала за ней.
Мы вышли к северным вратам — затворенным и запертым и охраняемым множеством миротворцев.
— Пусть Дщерь Божия вступит в град Господень! — вскричала тогда Руавей.
Я же откинула волосы от лица и выпрямилась, хотя грудь мою словно ножи пробивали, и промолвила начальнику стражи:
— Господин военачальник, отведите меня к матери моей, Госпоже Зе, в дом в сердце мира.
А начальником тем был сын старого воеводы Рира, и я знала его, а он — меня. Едва глянув мне в лицо, он уперся лбом в сомкнутые большие пальцы и громким голосом отдал приказ отворить врата. Так что мы вошли, и солдаты проводили нас по северо-восточному тракту в дом мой, и люди на улицах кричали от радости, и барабаны забили над городом быстрым и мерным праздничным боем.
Той ночью мать обняла меня впервые с тех пор, как я была младенцем.
Той ночью мы с Тазу встали под венком перед свадебным жрецом, и испили из священной чаши, и стали Господом Богом.
Но в ту же ночь Омимо, узнав о моем бегстве, заставил жреца смерти из своего войска поженить его с деревенской девчонкой из тех, что пришли спать с солдатами. А поскольку никто вне стен дома Господня, кроме немногих его солдат, не видывал меня в лицо, любая девчонка могла сойти за меня. Большинство солдат мятежника поверили, что то и была я. Омимо объявил, что женился на дочери мертвого Бога и они вдвоем ныне Бог. Как мы разослали ангелов поведать народу о нашей свадьбе, так Омимо отправил гонцов говорить, что брак в доме Господнем — ложный, ибо сестра его Зе бежала к нему и на холме Гхари стала его супругой, и они ныне — единственный истинный Бог. И народу он показывался в золотой шапке, выбелив лицо, и, глядя на единственный глаз его, войсковые жрецы кричали: «Узрите — сим исполнено пророчество! Бог бел и одноглаз!»
Иные верили его жрецам и вестникам, но больше верило нашим. И все же и те и другие были напуганы, или встревожены, или озлоблены, оттого что вестники объявляли, будто родилось два Бога, и, не зная истины, людям приходилось выбирать, во что верить.
А великое войско Омимо находилось уже в четырех или пяти дневных переходах от столицы.
Ангелы донесли до нас, что молодой военачальник именем Мезива ведет тысячу миротворцев с плодородных прибрежий к югу от града. Вестникам он сказал лишь, что идет сражаться за «единого истинного Бога». Мы опасались, что сие значит — за Омимо, ибо мы не прибавляли к имени своему никаких эпитетов, поскольку оно само есть единственная истина или же это имя пусто.
Мы мудро избрали своих военачальников и действовали по их советам решительно. Чем ждать в городе осады, мы порешили выслать отряд, чтобы напасть на армию востока прежде, чем та достигнет Гхари, в предгорьях над Изначальной рекой. По мере того как подтягивались бы вражеские части, нам пришлось бы отступить, но мы могли при этом собирать урожай и отводить в город земледельцев. А тем временем мы разослали повозки по всем амбарам на южной и западной дороге, чтобы наполнить городские житницы. Если война затянется, говорили старые воеводы, то победят в ней те, кто сытней ест.
— Войско Господина Потопа может кормиться из амбаров по восточной и северной дорогам, — заметила моя мать, присутствовавшая на каждом совете.
— Разрушим дороги! — воскликнул Тазу.
И я услышала, как задохнулась мать, и вспомнила пророчество: «Разбиты дороги!»
— На это уйдет столько же дней, сколько ушло на их строительство, — промолвил старейший воевода, но другой, почти ровесник ему, предложил:
— Разрушим лучше каменный мост при Альмогае!
Так мы и распорядились.
Отступая с боями, наше войско разрушило великий мост, простоявший тысячу лет. И войску Омимо пришлось идти в обход, за сто тысяч шагов, лесами, к броду у Доми, покуда наше войско и наши возчики перетаскивали припасы из амбаров в город. С ними приходили и землепашцы во множестве, взыскуя защиты Божией, и город переполнился. Каждое зернышко зе приводило с собою голодный рот.
В те дни Мезива, который мог бы обрушиться на мятежников при Доми, выжидал на перевалах со своей тысячей. Когда мы приказали ему явиться, дабы покарать святотатство и восстановить мир, он отправил наших ангелов назад с пустыми словами. Ясно было, что стакнулся он с Омимо. «Мезива — указательный палец, Омимо — большой», — заметил старейший воевода, делая вид, будто давит вошь.
— Негоже над Богом надсмеиваться, — бросил ему Тазу в убийственном гневе, и старый воевода со стыдом коснулся лба большими пальцами. Но я еще могла смеяться.
Тазу надеялся, что земледельцы восстанут в гневе на святотатца и Раскрашенный Бог будет сокрушен. Но те не были воинами, им не доводилось сражаться. Всю жизнь свою они проживали под защитой миротворцев, под дланью Господней. И ныне наши дела, словно смерч или землетрясение, ввергали простонародье в немое оцепенение, и народ пережидал, забившись по углам, покуда не кончится буря, надеясь лишь, что она не погубит их. Только слуги дома нашего, получавшие окормление прямо из наших рук, чьи умения и знания состояли у нас на службе, и народ града, в сердце которого обитали мы, и солдаты-миротворцы стали бы сражаться за нас.
Земледельцы же в нас не верили. Где нет веры, там нет и Бога. Где укоренилось сомнение, стопа примерзает к земле и слабеет рука.
Пограничные войны и завоевания слишком расширили наши пределы. Народ по деревням и поселкам знал меня не более, чем я ведала о каждом из них. В изначальные дни Бабам Керул и Бамам Зе сошли с горы и вместе с простым людом ступали по полям срединных земель. Те, кто заложил первые каменные глыбы в основание старой городской стены, кто разметил первые каменные дороги, знали лица своего Бога и видели их ежедневно.
Когда я сказала об этом на совете, мы с Тазу начали выходить в город — порой в паланкине, а то и пешком. Нас окружали жрецы и стража, охранявшие нашу Божественность, но мы выходили в народ, и народ видел нас. Люди падали ниц пред нами и касались большими пальцами лбов, и многие плакали, завидев нас. Весть о приближении нашем катилась от улицы к улице, и дети перекликались: «Господь грядет! Грядет Господь!»
— Тобою полнятся сердца их, — поговаривала мать.
Но войско Омимо дошло уже до Изначальной реки; еще день пути — и передовые отряды его достигнут холма Гхари.
Тем вечером мы стояли на северной галерее, глядя на Гхари. Холм кишел людьми, точно развороченный муравейник. Зимние снега на горных пиках красил багровым закат, и над Короси вставал столб кроваво-красного дыма.
— Смотри! — воскликнул Тазу, указывая на северо-запад.
Вспышка озарила небо, точно плоская молния, какие бывают летом.
— Упала звезда, — предположил он, а я сказала:
— Горы дышат огнем.
Но в ночи явились к нам ангелы.
— Великий дом рухнул, пламенея, с небес, — сказал один, а другой добавил: — Пламя охватило его, но не пожрало, и стоит он на речном берегу.
— Как предрек Господь в день рождения мира, — вымолвила я.
И ангелы пали ниц.
То, что зрела я тогда, и то, что вижу сейчас, много дет спустя, — не одно и то же; ныне я знаю много больше и меньше того, что тогда. Попробую описать, какие чувства владели мною в те дни.
На другое утро я узрела, как по великой каменной дороге приближается к северным воротам стая странных существ. Шли они на двух ногах, как люди или ящеры, и ростом были с огромных ящеров пустыни, так же большеноги и большеголовы, но хвостов не имели. Бледны были тела их и безволосы. На лицах не виднелось ни ртов, ни носов — только один огромный, единственный, блестящий, темный, немигающий глаз.
У врат они остановились.
На холме Гхари не было видно ни души — все солдаты спрятались в крепости или по рощам на дальнем склоне.
Мы же стояли над северными вратами, где парапет доходит страже до плеч.
Слышался многоголосый плач, и над крышами и галереями града разносилось: «Господи! Господи Боже, спаси нас!»
Мы с Тазу беседовали всю ночь — поначалу держали совет с матерью и другими мудрецами, потом же отослали их, чтобы вместе оглянуться в грядущее. Той ночью мы узрели гибель и рождение мира, увидали всеобщую перемену.
Пророчество гласило, что Бог бел и одноглаз. Ныне мы узрели исполнение его. Пророчество гласило, что мир гибнет. А с миром должна была сгинуть и краткая наша Божественность. Вот что предстояло нам ныне: убить мир. Мир должен сгинуть, чтобы жил Бог. Дом рушится, чтобы устоять. Те, кто был Богом, станут приветствовать Бога.
Тазу произнес слова привета, а я сбежала по винтовой лестнице внутри привратных стен, и отодвинула могучие засовы — стражникам пришлось помочь мне, — и распахнула створки. «Входи!» — крикнула я Богу и пала на колени, коснувшись большими пальцами лба.
Они вошли — неторопливо, торжественно. Все ворочали огромными немигающими глазами туда-сюда. Вместо век у этих глаз были серебряные ободки, блиставшие на солнце. В темной зенице ока Господня я узрела свое отражение.
Грубой была снежно-белая кожа их, морщинистой, и пестрые татуировки испещряли ее. Уродство Господне поразило меня.
Стража покинула стены. Тазу тоже спустился и встал со мною рядом. Бог поднял шкатулку, и оттуда донеслись странные звуки, словно там сидела шумная зверушка.
Тогда Тазу заговорил снова, объяснив, что приход Бога был предсказан и мы, кто был Богом, приветствуем Бога.
Но Бог не сошел с места, а шкатулка все шумела. Мне показалось, что так же бормотала Руавей, прежде чем научилась разговаривать. Неужели и язык Господень сменился? Или этот Бог — зверь, как верит народ Руавей? Мне белокожие казались более схожими с пустынными ящерами, что жили в зверинце при нашем доме, чем с людьми.
Один из Бога поднял толстую длань и указал на наш дом, видневшийся в конце тракта. Крыша его возвышалась над другими домами, и медные водостоки и золотые украшения сверкали на ярком зимнем солнце.
— Гряди, Господь, — воскликнула я, — вступи в дом свой!
И мы отвели их в дом.
Когда мы вошли в длинный приемный зал, где потолок низок, а окон нет, один из Бога снял свою голову, и внутри ее оказалась другая, совсем как наша — два глаза, и нос, и рот, и уши. Его примеру последовали остальные.
Увидав, что их головы — как маски, я поняла, что и белая кожа их — точно башмак, который они носят не на ноге, а на всем теле. Внутри же своих башмаков они были подобны нам, только кожа на лицах была цвета глиняного горшка и казалась совсем тонкой да волосы были блестящие и прямые.
— Принесите еды и питья, — приказала я детям Божиим, дрожащим за дверями, и те ринулись, чтобы притащить на подносах лепешки из зе, и сушеные плоды, и зимнее пиво.
Бог воссел за пиршественным столом, и некоторые сделали вид, что отведали наших яств. Один, следуя моему примеру, поначалу коснулся лепешкой лба, а затем откусил, и прожевал, и проглотил, и заговорил с другими — врр-грр, вар-вар.
Он же первым снял свой башмак-для-тела. Внутри башмака тело его было закутано в многосложные одеяния, но это я могла понять, потому что даже на теле его кожа была бледной и страшно тонкой, нежной, точно веки младенца.
На восточной стене приемного зала, над двойным троном висела золотая маска, которую Бог надевал раз в году, чтобы отвернуть солнце на предначертанный путь. Тот, что отведал лепешки, указал на маску, потом глянул на меня — глаза у него были круглые, большие, очень красивые — и указал туда, где на небе должно было стоять солнце. Я кивнула телом. Тот, кто ел, потыкал пальцем вокруг маски, а потом в потолок.
— Следует изготовить еще масок, потому что Бога теперь не двое, — промолвил Тазу.
Мне показалось, что Бог-чужак имел в виду звезды, но в объяснении Тазу было больше смысла.
— Мы изготовим маски, — пообещала я Богу и приказала жрецам-шляпникам принести золотые шапки, в которых Бог появлялся на праздниках и обрядах. Шапок таких было много, иные — изукрашены самоцветными каменьями, другие — попроще, но все очень древние. Жрецы вносили их в должном порядке, две по две, и раскладывали на большом столе из полированного дерева и бронзы, на котором проводились обряды Первого початка и Урожая.
Тазу снял свою золотую шапку, я — свою, и Тазу надел шапку на голову тому, кто отведал лепешки, а я свою — самому низкорослому. Потом мы взяли повседневные шапки, не те, конечно, что предназначались для святых праздников, и надели Богу на оставшиеся головы, покуда тот стоял, недоуменно поглядывая на нас.
Потом мы пали на колени и коснулись большими пальцами лбов.
Бог стоял недвижно. Я уверена была, что они не знают, что положено делать.
— Бог велик, но, словно дитя, не ведает ничего, — промолвила я Тазу, уверенная, что меня не поймут.
Тот, кому я надела свою шапку, вдруг подошел и взял меня за локти, чтобы поднять с колен. Я было отшатнулась, непривычная к касанию чужих рук, но потом вспомнила, что я уже не настолько святая, и позволила Богу дотронуться до себя. Бог говорил что-то, размахивая руками, и смотрел мне в глаза, и снял золотую шапку, и пытался вернуть мне. Вот тогда я действительно шарахнулась, говоря: «Нет, нет!» Это казалось святотатством — отказать Богу, но я-то знала лучше.
Бог немного поговорил с собой, так что мы с Тазу и нашей матерью тоже смогли перемолвиться словом. Решили мы вот что: прорицание не было, само собой, ошибочным, но понимать его впрямую не следовало. Бог не был ни одноглаз, ни слеп, но он не умел видеть. Не кожа Бога была бела, а разум — чист и невежествен. Бог не знал, как говорить, как действовать, что делать. Бог не знал своего народа.
Но как могли мы — я и Тазу или наша мать и прежние учителя — научить Бога? Мир погиб и рождался заново. Все могло измениться. Все могло стать другим. Значит, не Бог, но мы сами не знали, как видеть, как говорить и что делать.
Озарение это так потрясло меня, что я вновь пала на колени и взмолилась к Богу:
— Научи нас!
Но он только глянул на нас и заговорил: врр-грр, вар-вар.
Мать и прочих я отослала вести совет с военачальниками, ибо ангелы принесли весть о войске Омимо. Тазу после бессонной ночи очень утомился. Мы вместе сидели на полу и тихонько беседовали. Его тревожил трон: «Как смогут они все усесться на нем?»
— Добавят еще сидений, — ответила я. — Или станут садиться по очереди. Они все — Бог, как были мы с тобой, так что это не важно.
— Но среди них нет женщины, — заметил Тазу.
Я присмотрелась к Богу и поняла, что мой брат прав. Тогда в сердце моем поселилась тревога. Как может Бог быть только половинкой человека?
В моем мире Бог рождался брачными узами. А в мире грядущем что сотворит Бога?
Я вспомнила Омимо. Белая глина на лице и лживые клятвы сотворили из него ложного божка, но многие верили, что он — истинный Бог. Не сделает ли эта вера его Богом, покуда мы отдаем свою этому, новому и невежественному божеству?
Если Омимо узнает, какими беспомощными видятся эти пришельцы, не умеющие ни говорить, ни даже есть, он устрашится их Божественности еще менее, чем боялся нашей. Он нападет на город. А станут ли наши солдаты сражаться за такого Бога?
И я ясно поняла: не станут. Я видела грядущее затылком, теми очами, что зрят еще не сбывшееся. Я прозревала для своего народа погибель. Я видела, как гибнет мир, но не видела, как рождается. Что может родиться от Бога, который только мужчина? Мужи не приносят детей.
Все не так, как должно. Мне пришло в голову, что нам следует приказать солдатам убить Бога, покуда он еще слаб и не освоился в этом мире.
Но что тогда? Если мы убьем Бога, Бога не будет. Мы можем прикинуться Богом снова, как прикидывается им Омимо. Но Божественность — не пустое слово, его не наденешь и не снимешь, как золотую шапку.
Мир погиб. Так было предсказано и предрешено. Этим странным чужакам предначертано было стать Богом, и они исполнят свою судьбу, как мы исполнили свою, познавая ее лишь на опыте, если только они не умеют, как даровано Богу, видеть грядущее за плечом.
Я вновь поднялась на ноги и подняла Тазу.
— Град — ваш, — сказала я чужакам, — и народ сей — ваш. Это ваш мир и ваша война. Славься, Господь наш!
И вновь мы пали на колени, и прижались лбами к сомкнутым большим пальцам, и оставили Бога в одиночестве.
— Куда мы пойдем? — спросил Тазу — ему было всего двенадцать лет, и он больше не был Богом. В глазах его стояли слезы.
— Найти маму, и Руавей, — ответила я, — и Арзи, и дурачка, и Хагхаг, и тех родичей, что захотят пойти с нами. — Я было хотела сказать «детей наших», но мы уже не были отцом и матерью живущим.
— Пойти куда? — спросил Тазу.
— В Чимлу.
— В горы? Бежать и прятаться? Мы должны остаться, выйти на бой с Омимо!
— Ради чего? — спросила я.
Это случилось шестьдесят лет назад.
Я записываю свою повесть, чтобы поведать, каково это было — жить в доме Господнем прежде, чем мир погиб и родился заново. Записывая, я пыталась воссоздать те умонастроения, что владели мною в юности. Но ни тогда, ни теперь я не понимаю всецело того пророчества, что изрек мой отец и все жрецы. Все, предсказанное ими, свершилось. Но у нас нет Бога, и некому истолковать пророчество.
Никто из чужаков не прожил долго, но все они пережили Омимо.
Мы поднимались по долгой дороге в горы, когда ангел нагнал нас, чтобы поведать, как Мезива соединился с Омимо и военачальники двинули объединенное свое войско на дом чужаков, возвышавшийся, точно башня, в полях над рекою Созе, посреди выжженной пустоши. Чужаки ясно предупредили Омимо и войско его, чтобы те бежали, посылая поверх голов молнии, поджигавшие лес вдалеке. Но Омимо не внял предостережениям. Доказать свою Божественность он мог, только сокрушив Бога. Бросил он войско свое на высокий дом, и тогда единым ударом молнии и его, и Мезиву, и еще сотню солдат вокруг них обратило в пепел. Тогда войско разбежалось в ужасе.
— Они суть Бог! Воистину, они — Бог, наш Господь! — воскликнул Тазу, выслушав весть ангела.
Радость звучала в голосе его, ибо сомнения глодали его не менее, чем меня. И раз чужаки повелевали молниями, мы могли без опаски верить в них, и многие звали их Богом до самой их смерти.
Мне же мнится, что не Богом они были в нашем понимании, но существами мира иного. Велика была их мощь, но в нашем мире оказались они слабы и невежественны и вскоре, заболев, умирали.
Все их число было четырнадцать, и последний из них скончался более десяти лет спустя. Научились они говорить на нашем языке. Один из чужаков поднялся даже в горы до самого Чимлу, путешествуя с паломниками, желавшими поклоняться мне и Тазу как Богу, и мы с Тазу много дней напролет беседовали с ним и учили друг друга. Он поведал нам, что их дом двигался в небесах, подобно ящеру-дракону, но крылья его сломались. В земле, откуда были родом чужаки, солнечный свет слаб, и наше буйное солнце губит их. Хотя кутали они тела свои в многослойные одежды, тонкая кожа пропускала солнце, и вскоре всем им предстояло умереть. Он сказал — им жаль, что они прилетели к нам. А я ответила: «Вы должны были явиться — так предрек Бог. Что толку жалеть?»
Он согласился со мною, что чужаки не Бог. Сам он говорил, что Бог живет в небе, но, по-моему, это глупо — что ему там делать? Тазу говорит, что они и вправду были Богом, когда прилетели, ибо они исполнили предсказание и переменили лик мира, но теперь, как мы, стали простыми людьми.
Чужак тот полюбился Руавей — быть может, потому, что и она среди нас чужая, — и, покуда тот оставался в Чимлу, они спали вместе. Она говорит, что под своими покрывалами и пологами он ничем не отличался от других мужчин. Он обещал ей, что не сможет оплодотворить ее, ибо семя чужаков не вызреет в нашей земле. И действительно, никто из них не оставил потомства.
Поведал он нам и имя свое — Бин-йи-зин. Несколько раз возвращался он в Чимлу и умер последним из своего племени. Руавей он оставил перед смертью темные хрусталики, которые носил перед глазами. Через них ей все виделось яснее и четче, хотя, когда я смотрела, все расплывалось. Мне чужак оставил летопись своей жизни, начертанную изумительно твердой рукою рядами мелких фигурок. Ее я храню в шкатулке вместе со своею повестью.
Когда ядра Тазу созрели, нам пришлось решать, как быть, ибо среди простонародья братья не могут брать в жены сестер. Мы спросили совета у жрецов, и те ответили, что брак, заключенный Божьей силою, нерасторжим, и хотя мы перестали быть Богом, но мужем и женою останемся. Сие порадовало нас безмерно, ибо давно мы вошли в сердце друг другу, и много раз мы всходили на ложе. Дважды зачинала я, но дело кончалось выкидышем — один раз очень скоро, а другой — на четвертом месяце, и больше чрево мое не принимало семени. Хотя мы и скорбели, в том есть наше счастье, ибо, народись у нас дитя, народ мог бы возвести его в Бога.
Тяжело научиться жить без Бога, и не всем это удается. Иные предпочтут ложного Бога, лишь бы не обойтись без него вовсе. Все эти годы паломники всходили на Чимлу, умоляя нас с Тазу вернуться в город и быть им Господом. Ныне таких уже немного. А когда стало ясно, что чужаки не желают править страною как Бог, ни по старому обычаю, ни по новому, многие мужи пошли путем Омимо — брали в жены женщин нашей крови и провозглашали себя Богами. Всякий находил себе приверженцев и воевал с соседом. Но никто из них не мог похвастаться ужасающей отвагой Омимо или той верностью, что питает войско к славному военачальнику. Все они нашли горькую смерть от рук озлобленных, разочарованных, несчастных подданных.
Ибо страна моя и народ прозябают в том же злосчастье, что узрела я за своим плечом в ночь, когда рухнул мир. Великие каменные дороги пребывают в запустении и местами разрушаются. Мост в Альмогае так и не отстроили заново. Житницы и амбары пусты и заброшены. Старики и больные выпрашивают подаяния у соседей, девица в тягости может найти пристанище лишь у матери, а сирота лишен приюта вовсе. На западе и юге — голод. Теперь и мы стали голодным народом. Ангелы уже не сплетают сеть правления, и один край земли не знает, что творится в другом. Говорят, варвары расселились на Четвертой реке и в полях плодятся земляные драконы. А потешные воеводы и размалеванные божки продолжают собирать войска, чтобы впустую тратить людские силы и жизни, оскверняя святую землю.
Смутные времена не вечны. Вечности не бывает. Как Богиня я умерла много лет назад, и много лет жила простой женщиной. Но каждый год я вижу, как солнце отворачивает на север за спиной великой Канагадвы. Хотя Бог уже не пляшет на сверкающих мостовых, за плечом своей смерти я вижу день рождения мира.